Author: Покровский М.Н.  

Tags: история  

Year: 1933

Text
                    КОММУНИСТИЧЕСКАЯ АКАДЕМИЯ
М. Н. ПОКРОВСКИЙ
ИСТОРИЧЕСКАЯ
НАУКА
и
БОРЬБА КЛАССОВ
(ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ,
КРИТИЧЕСКИЕ СТАТЬИ и ЗАМЕТКИ),
Сборник подготовлен к печати
Институтом истории Комакадемии
Выпуск II
Государственное
социально-экономическое
издательство
Москва — Ленинград — 7933


Редактор А. Нифонтов. Техн. редактор А. Сидорова. Сдано в набор 20/III 1933 г. Подпи- сано в печать 13/VII1 1933 г. Соцэкгиз 1153 Формат 82x111 1/32 13 п. л. 77 440 зн. в п. л. Тираж 10 000 экз. Уполномоч. Главлита B-30724 Заказ тип. 3575. Отпечатано в 5-й типогра- фии «Пролетарское слово» треста «Полиграфкнига». Москва, Каланчевский тупик, 3/5.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ «ИДЕАЛИЗМ» И «ЗАКОНЫ ИСТОРИИ» (Генрих Риккерт). Границы естественно-научного образования понятий. Логическое введение в исторические науки. Перев. с нем. А. Водена. СПБ, 1904)1 I. На русской почве «закономерность исторического про- цесса» принадлежит к «среднешкольным» вопросам. Об этой «закономерности» говорят в школьных программах и в пре- дисловиях к учебникам. Бе объясняют на примерах гимна- зистам и гимназисткам старших классов. О ней реже гово- рят и еще реже спорят в кругу взрослых. Дело кажется само собою разумеющимся. Если человек есть часть при- роды, то и человеческая история может быть лишь частью общего мирового природного процесса. И если этот про- цесс закономерен, то должны существовать и законы истории: нельзя себе представить внезаконной части зако- номерного целого. Но такое отношение к «законам истории» — до некото- рой степени наш национальный предрассудок. Его разде- ляют с нами (отчасти) французы и англичане. Его совсем не разделяет большинство немцев. А многие из универси- тетских профессоров истории в Германии питают прямо органическое отвращение к «законам истории». Когда не- сколько лет тому назад известный лейпцигский историк Лампрехт попытался—довольно запутанно и с оговорка- ми—доказать немецкому ученому миру то, о чем в других местах уже не спорят, он вызвал против себя бурю. Пред- ставители академической истории до сих пор не без удо- вольствия вспоминают о неудаче, постигшей тогда Ламп- 1 Журн. «Правда», 1904 г., февраль, стр. 124—141; март, стр. 112—120. 5
рехта. Один из них (фон Белов) с отрадным чувством отме- тил недавно, что публика стала теперь, слава богу, «очень подозрительна ко всяким новшествам в исторической науке». И самый видный представитель этой области, какого только имеет Германия теперь, после смерти Моммзена,— автор классической «Истории древности» Эд. Мейер 1 скрепил не- давно судьбу злосчастных «законов» авторитетным заявле- нием, что, «давно занимаясь историей, он не нашел ни од- ного исторического закона и не видел, чтобы кто-нибудь другой нашел таковой» 2. Мы далеки от мысли принижать громадные специальные заслуги немецкой исторической науки. Но вопрос о зако- номерности в той или другой области явлений — вопрос вовсе не специально-научный, а философский или даже больше и шире—вопрос общего миросозерцания. Как ни странно это может звучать, но он решается не столько ис- следованием фактов, сколько отвлеченно-логическими со- ображениями, а в конечном счете даже не столько логикой, сколько своего рода «борьбой за существование» и «пере- живанием приспособленнейших». Если понятие закономер- ности природы взяло верх над всякими другими объясне- ниями — анимистическим, спиритуалистическим и т. л., то главным образом потому, что понятие закономерности ока- залось способнее других уяснить нам природные процессы и помочь нам овладеть ими. Человеку, который верит в до- мового, нельзя доказать, что домового не существует: са- мое большее, что можно сделать, это показать ему, что явления, которые он приписывает домовому, гораздо луч- ше объясняются иным путем. Но «лучше» и «хуже» в каж- дом индивидуальном случае—дело вкуса. И если для моего собеседника домовой представляет некоторую «цен- ность»,—употребляя термин, особенно излюбленный тем автором, книгу которого мы собираемся рассматривать,— то сторонник домового вероятно останется при своем старом воззрении. При этом он может обладать весьма большими фактическими сведениями в той области, яв- ления которой он объясняет при помощи сверхестествен- ного агента. То же самое может случиться и в исторической науке: можно быть превосходным знатоком античного хо- 1 У нас известный более своими брошюрами о «Хозяйственном разви- тии древнего мира» и «Рабстве в древнем мире». 2 В своей небольшой книжке «Zur Theorie und iWethodk der Geschichte», вышедшей в 1902 г. 6
зяйства или средневекового права и в то же время дер- жаться того или другого философского предрассудка, по своей методологической «ценности» ничуть не уступающего вере в домового. Судьба немецкой историографии—не по каким-либо особым свойствам «немецкого национального характера», разумеется, а просто в силу местных исторических усло- вий—судьба немецкой историографии была в этом случае несчастлива. Прежде всего сказалось опасное соседство с богословием и его законной и достойной наследницей — догматической метафизикой. С богословием сближало уже само материальное содержание истории немецкого народа. Реформация долго была кардинальным пунктом этой исто- рии: если немцу нужно было указать, чем его народ отметил себя в истории общеевропейской культуры, он прежде все- го припоминал Лютера. Наша школьная история, построен- ная по схеме немецких учебников, в своих рубриках до сих пор хранит следы этой особенности своего прототипа. До сих пор мы объединяем западноевропейскую историю XVI— XVII вв. названием «эпохи Реформации», пытаясь охарак- теризовать всю сложную картину укладывающихся в эти хронологические рамки хозяйственных, политических и культурных явлений по одному второстепенному призна- ку—церковной реформе. До сих пор мы ставим в центре этой эпохи Лютера, который не был ни первым, ни самым влиятельным деятелем даже церковного перево- рота. Лютеранский пастор стал первым наставником и руко- водителем немецкого историка. В известном смысле он стал таким руководителем даже для тех немцев, которые оста- лись верны старой церкви: католические историки немец- кого народа ориентировались и ориентируются (как напри- мер в последнее время Янсен) все по той же «реформации», давая ей только другую, противоположную оценку. С XVIII в. церковное влияние понемногу уступает влиянию универси- тетской метафизики. Но более либеральная в выражениях, более рассудочная в деталях и мелочах метафизика не пор- вала окончательно ни с одним из основных догматов про- тестанского богословия. Признание личного божества, бес- смертия души и свободной воли человека, обусловливаю- щей его нравственную ответственность, — все это осталось на своих местах в догматической метафизике и с некото- рыми, больше словесными, уступками в пользу эмпиризма и механического миросозерцания—все это пережило кри- 7
тическую реформу Канта. К истории ближайшее отношение имело учение о свободе воли и связанное с ним своеоб- разное понимание «роли личности в истории». Споры об этом предмете не так давно были так страстны и в русской литературе. Но у нас ни одна из спорящих сто- рон не сомневалась, что человеческая личность — явление между другими явлениями, и; опор мог итти лишь об от- носительном удельном весе «личности» в мире явлений. Для немецкого историка очень часто и до сего дня личность — не простое явление, а нечто исключительное, явление с трансцедентным признаком свободы, не позволяющим по- ставить его в общий ряд. Э. Мейер в только что цитирован- ной брошюре придает очень серьезное значение свободной человеческой воле как одному из факторов исторического процесса. И когда Риккерт заявляет, что «понятие исто- рического закона есть contradictio in adjecto, так как история и закономерность (Geschichtswissenschaft und Gesetzeswissenschaft) суть понятия, взаимно исключаю- щие друг друга», то он может казаться Колумбом лишь, может быть, некоторым русским мыслителям новейших ти- пов: по содержанию то, что говорит Риккерт, — азбучная истина для большинства университетских историков Гер- мании. Бороться с застаревшими умственными привычками — дело очень трудное; если мы; так легко, сравнительно с нем- цами, усвоили себе более прогрессивный тип исторической науки, то причиной вероятнее всего было просто полное отсутствие у нас каких бы то ни было научных традиций. Но научный предрассудок становится почти непобедим, когда он находит себе опору в чьем-либо интересе, личном или в особенности в групповом. И надо же было случиться так, что исторический детерминизм в Германии стал лозун- гом социал-демократии, и понятие «истории», — как мы ее формулируем, т. е. как науки, устанавливающей законы,— явилось перед немецким бюргером в ужасной форме марк- сизма... 1 После этого защищать «культурную историю», сложившуюся по образу и подобию естествознания, стало признаком не то что политической неблагонадежности—от этого понятия немцы уже понемногу отвыкают,—но во вся- ком случае признаком отсутствия академической респекта- 1 Привычка смотреть на дело под этим углом очень характерно ска- залась например в том, что Лампрехт, не без кокетства и задора назвал новую историческую методу «коллективистической» в противоположность общепринятой в Германии «индивидуалистической». 8
бельности, признакам дешевого популярничанья и, пожалуй, даже шарлатанства... Когда вы просматриваете в немецких ученых журналах рецензии на книги немногих отщепенцев, вроде Лампрехта, Брейзига и др., нельзя не заметить, что ученые авторы рецензий никак не могут признать «культур- ных» историков своими товарищами или по крайней мере честными и равноправными противниками. «Культурный» историк — всегда недобросовестный невежда, пишущий о том, чего он не знает: это—шаблонная, можно бы сказать тоже «академическая», в своем роде характеристика. Эти беглые замечания имеют целью наметить тот общий фон, на котором выросла основная идея книги Римкерта: столь чуждая и странная для нас идея коренной, непримиримой противоположности истории и естественных наук. «История рассматривает действительность с совершенно иной точки зрения (чем естествознание) и, пользуется со- вершенно иным методом», говорит Риккерт: «Его наиболее общая точка зрения должна отличаться от наиболее общей точки зрения естественных наук и даже быть проти- воположна последней» (русск. перев. стр. 220, ориг. стр. 251, разрядка наша.—М. П.). «Как бы ни определялось в частностях понятие исторических наук, естественнонауч- ное трактование истории ни в каком случае недопустимо, а потому естествознание и историческая наука всегда долж- ны находиться в принципиальной логической противопо- ложности между собой» (русск. перев, стр. 200—201, ориг. стр. 228). При этом Риккерт несколько раз указывает, что он имеет в виду не какую-нибудь науку будущего, а действительно существующую историческую науку. Так как он не делает никакой оговорки насчет того, что все, носящее имя «исто- рии» вне Германии, носит это имя незаконно; что например «История цивилизации во Франции» Гизо или «Старый по- рядок» Токвиля не имеют права называться историческими произведениями, потому что и Гизо, и Токвиль пользуются обычным «естественнонаучным» методом наблюдения и обобщения, — то очевидно он принимает в расчет лишь германскую историографию. Более детальный анализ пока- зал бы, что и эту последнюю он берет далеко не вполне: что Моммзен например не подошел бы под его определение «историка». Едва ли Моммзен признал бы «исторической наукой в нашем смысле» только ту, которая «имеет дело с единичными индивидуумами как таковыми» и непремен-
ным признаком которой являются собственные имена (русск. перев. стр. 377, ориг. стр. 444). Едва ли он согласился бы, что для того, «чтобы понять дух времени, история прежде всего должна исследовать индивидуальность руководящих умов и показать, как чисто индивидуальное мало-помалу переходит к массам» (русск. перев., стр. 422, ориг. стр. 500). Мы все читали конечно в «Римской истории» очень скучные главы с множеством собственных имен—разные описания сражений, например—и очень художественные, хотя и спор- ные в научном отношении, характеристики великих «индиви- дуумов». Но главную силу и привлекательность «Римской истории» составляет конечно изображение общего потока римской жизни (в последнем русском переводе Моммзена только эти главы и оставлены). Кроме разве большей та- лантливости и глубины, эта общая картина ничем не отли- чается от обычной «культурной» или «социалистической» истории, и если разные фон Беловы старых лет не подняли по ее поводу крика, то это потому, что Моммзен, с мудрой осторожностью, не дразнил своих коллег, не придавал своим «культурно-историческим» экскурсам принципиального зна- чения и не пытался обосновать ими «новой исторической методы». Тип истории дало Риккерту несомненно только одно направление немецкой исторической науки — то, са- мым блестящим представителем которого был Ранке. При- чем, как нам придется показать ниже, Риккерт смешал при- емы исследования Ранке с приемами его изложе- ния, весьма неосторожно заключив от последних к первым. Это смешение само по себе было бы любопытно у писателя, поставившего своей задачей дать «логическое введение в исторические науки», — даже будь оно результатом слу- чайного недосмотра или отсутствия специальной подготов- ки. Но дело обстоит гораздо хуже: совершенно не подозре- вая той колоссальной работы, какую представляет собою воссоздание исторического факта, работы, сравнительно с которой приемы изложения являются второстепенной по- дробностью, — Риккерт систематически сосредоточивает свое внимание на этой подробности. «Нас занимает не столь- ко процесс нахождения результатов и исследования в исто- рических науках,—читаем мы во введении (русск. перев. стр. 26, ориг. стр. 25), — сколько форма их изложения, т. е. логическая структура их выводов». Это отождествление «формы изложения» с «логической структурой выводов» становится еще более интересным, благодаря следующему за ним комментарию: из него мы узнаем, что изложение-то 10
и есть настоящая цель научной работы историка и что процесс работы оказывается подчиненным этой цели 1. Другими словами, делая научное открытие, ученый пре- жде всего руководится тем, как он это открытие будет из- лагать в своей книге или на лекциях...2 Нельзя найти луч- шего примера тех допотопных воззрений на историю, какие до сих пор «имеют обращение» в кругу неспециалистов. Да- лее, конечно не для одного Риккерта, история прежде всего «словесная» наука — opus maxime oratorium. Не имея ясного представления о науке, трудно устана- вливать ее нормы. Историк не извлечет из книги Риккерта ничего для себя полезного, а неисторика она не познако- мит с приемом и методами той исторической науки, какая существует в действительности. Методологическое значение этого толстого трактата равно нулю. И это очень жаль, по- тому что исходные точки работы Риккерта, как мы увидим, совершенно правильные, и последовательное применение их к исторической методологии разрешило бы очередную за- дачу. Но нам думается, что Риккерта едва ли соблазнила бы эта слава — реформировать методы истории, применив к этой науке точки зрения, выработанные «теорией позна- ния» в ее новейших формах. Хотя он не без почтения ссы- 1 Ввиду важности этого места выписываем его целиком: «Нам хоте- лось бы прежде всего установить сущность исторического понятия, если уместно пользоваться этим выражением в противоположность естествен- но научному понятию. Однако поскольку весь процесс научной работы и здесь оказывается подчиненным той цели, достижение которой имеется в виду при нем, или по крайней мере должен бы был быть под- чиненным этой цели, уже и при этом исследовании об изложении в исторических науках должно обнаружиться, по крайней мере в основ- ных своих чертежах, то, что вообще существенно для логического свое- образия этих наук». (Разрядка наша.—М. П.) 2 Ошибка Риккерта как нельзя более характерна для метафизи- ческого склада его мышления. В самом деле: так как метафизик весь ма- териал своего изложения имеет готовым в своей голове, то ему не при- ходится заботиться о добывании материала, и научное констатирование факта кажется ему совсем пустым и легким делом. В то же время изло- жение метафизической системы, действительно, совпадает с ее ло- гической структурой. Поэтомy в метафизике «изложение» (Darstellung) и «понимание» (Auffassung) суть частью покрывающие друг друга понятия, но прилагать это к истории, как делает Риккерт на стра- нице 271—272 (стр. 313 ориг.), и думать, на этом основании что мето- дология истории «вправе не касаться вопpoca о том, каким образом полу- чается знание фактов», можно только при очень большом дилетантизме. В науке, чем она сложнее, тем больше труда и времени уходит именно на простое добывание фактов, и как раз в истории эта предварительная работа разрастается до размеров крупной и сложной методологической проблемы. См. об этом ниже. 11
лается на Георга Зиммеля (см. например стр. 261 русск. перев.), «итти по стопам» автора «Проблемы философии истории» едва ли входило в его планы. Они гораздо шире и напра- влены в другую сторону. Заголовок книги: «Границы есте- ственнонаучного образования понятий» несравненно харак- тернее для ее содержания, нежели подзаголовок: «Логиче- ское введение в исторические науки». О последнем можно позабыть без всякого ущерба для дела — логически обо- сновать метод истории не так важно: «дело идет прежде всего о том, чтобы разрушить веру, будто при помощи только естествознания или естественнонаучной философии возможно дойти до того, что для всех нас должно быть на- иважнейшим (русск. перев. стр. 12, ориг. стр. 7). «Мы же- лаем... разрушить логические утопии некоего универсального метода» (русск. перев. стр. 494, ориг. стр. 591, разрядка наша. — М. П.). «...не существует никакого научного универсального «метода» (русск. перев. стр. 496, ориг. стр. 593). Мысль «о монизме» эмпирически-на- учного метода есть утопия» (русск. перев. стр. 499, ориг. стр. 597). Главное в том, чтобы выработать «окончательное» (abschliessende) миро- и жизнепонимание» (ориг. стр. 15). А поперек дороги этой задаче стоит естествознание c своим «пресловутым ignorabimus» «Оно (это ignorabimus) вытекает из односторонне-естественнонаучного образа мышления, для которого остается непостижимым, что там, где ему чудятся границы познания природы, для более проницательной точки зрения (не оказывается решительно никаких проблем» (русск. перев. стр. 13, ориг. стр. 9). «Естествознание» (Naturwissen- schaft) или «наука, устанавливающая законы» (Gezetzeswis- senschaft), т. е., короче говоря, то, что мы называем «наукой», просто знает и хочет знать только явления. Все лежащее «по ту сторону явлений», все трансцендентное не только отвергается наукой как предмет познания, но—обидно ска- зать— признается за совершенно праздную и научно-не- нужную гипотезу... А для людей религиозного склада мы- слей, для всей той мистико-индивидуалистической реакции, которая прикрывается красивым именем «идеализма» и яр- ким представителем которой является Риккерт, для всего этого направления не может быть цельного «миро- и жизне- понимания», которое не включало бы в себя трансцендент- ного. Втиснуть трансцендентное в рамки естествознания при- знали слишком трудным: если еще в биологии можно, с гре- хом пополам, продюизировать «таинственное и непонятное» в форме витализма (о котором Риккерт говорит в примеча- 12
нии на стр. 242—279 русск. перев. с сочувствием, наоборот, вполне (понятным), то в физике или химии такая попытка может вызвать лишь cмex. Оставалось попробовать обще- ственные науки: сложность материалов, невыработанность методов почти безысходная путаница теоретических и прак- тических точек зрения давали больше шансов на успех. Нельзя ли из этого хаоса создать новое научное царство, равноправное с «естествознанием», но не связанное его нор- мами? Риккерту показалось, что можно, — и он признается в этом с похвальной откровенностью: «коль скоро история вообще должна быть разрабатываема как наука, она не мо- жет обойтись без трансцендентных элементов» (русск. перев. стр. 22, ориг. стр. 24). А раз овладев задним двором «есте- ствознания», где пока осуждены пребывать историки, нель- зя ли будет сделать оттуда набег и на его парадные аппар- таменты? «Имманентный натурализм логически не может быть проведен до конца. Наукоучение вообще должно (как характерна эта последняя форма долженствования!—М. П.) привести нас к тому результату, что такие (трансцендент- ные) элементы необходимы для всякой науки. Естественные науки могут заблуждаться относительно употребления этих элементов, так как в них это употребление стало до такой степени само собой разумеющимся, что его в большинстве случаев совершенно упускают из виду» (там же). На каком смешении понятий основана последняя фраза, мы постараемся показать в дальнейшем изложении. Резю- мируем пока наше основное приобретение: в форме методо- логического трактата перед нами лежит типичное метафи- зическое произведение. Любопытно, что нашли нужным придать ему эту форму. Говорят, что лицемерие есть дань, которую порок приносит добродетели. Псевдонаучная фор- ма есть тоже дань, которую метафизика приносит своей по- бедоносной сопернице. Очевидно трансцендентное в голом виде начинает быть неприемлемо даже в германских философских кружках... Дать сколько-нибудь полный обзор этого Uniwälzung der Wissenschaft и установить всевозможные его «ценно- сти» нельзя в тесных пределах одного реферата. Было бы очень желательно иметь философскую критику работы Рик- керта, — только конечно не в «идеалистическом» духе, ибо тогда получилась бы не критика, а панегирик. Было бы, да- лее, очень хорошо, если бы кто-нибудь дал общественную оценку этого похода против науки; такая оценка конечно возможна лишь в общей связи — для всего направления, 13
которое лишь резюмировало себя в «Границах естественно- научного образования понятия». Задача следующего изло- жения гораздо скромнее. Из всех возможных точек зрения на Риккерта мы выбираем лишь три и пытаемся выяснить: 1) Действительно ли Риккерту удалось доказать, что по- нятие закона в естественнонаучном смысле в приложении к истории есть contradictio in adjecto? Для этого нам при- дется сначала выяснить, что Риккерт разумеет под законом и как он понимает «природу». 2) Если теперешняя историческая наука не удовлетво- ряет основному требованию Риккерта, чтобы методы исто- рии и «естествознания» были радикально противоположны, то возможно ли создать такую науку, которая удовлетво- ряла бы этому требованию? 3) Если бы такая наука была создана, то действитель- но ли она была бы в каком бы то ни было отношении болей «научна», нежели теперешняя история, т. е. представляла ли бы собою шаг вперед или она была бы шагом назад? Но прежде чем приступить к дальнейшему анализу «Гра- ниц», необходимо сделать одну оговорку. При беглом чте- нии книга Риккерта производит впечатление «блестяще на- писанной». Скоро однако вы убеждаетесь, что это впечатле- ние, так сказать, чисто литературное: его дают сравнительно легкий, живой язык, умение автора поддержать интерес чи- тателя. По существу, трудно представить себе что-нибудь более сбивчивое. Термины, даже самые основные, не имеют одного, строго определенного, значения на всем протяже- нии книги: они становятся то шире, то уже, смотря по потребностям автора в тот или другой данный момент. Встретив какое-либо утверждение, вы никак не можете ру- чаться, что через несколько страниц автор не ограничит его настолько, что от него, в сущности, ничего не останется, или не даст ему совершенно нового толкования. Приведем несколько примеров. Выше мы видели, что Риккерт сосре- доточивает внимание на изложении историка, основы- ваясь на том, что «изложение» и логическая структура в на- уке совпадают. Но на стр. 378 (русск. перев. стр. 824) мы чи- таем, что «из характера истории как повествовательной на- уки, имеющей дело с действительностью, вытекает, что в ней внешняя форма изложения гораздо менее совпадает с его внутренней логической структурой, чем это имеет место в естественных науках», т. е.—что и совершенно справед- ливо— от изложения еще никак нельзя заключать к методу исследования... «Индивидуумом» или «ин-дивидуумом», как 14
предлагает писать в своем особом смысле Риккерт, является иногда то, что все обыкновенно так называют, — отдельные человеческие личности, например. В этом смысле говорится о первостепенных и второстепенных истори- ческих индивидуумах на стр. 375 (русск. перев. стр. 402; ориг. также 408—409 стр.). Отсюда мы узнаем, что сами вели- кие люди суть «первостепенные» исторические индивидуумы, а родители их «второстепенные». Примеры, выбираемые на этих страницах Риккертом—Фридрих Вильгельм Шиллер, Лютер, Бисмарк, казалось бы, не оставляют читателю ника- кого сомнения насчет того, что in concreto соответствует понятию «исторического индивидуума». Но раскройте стр. 394 (русск. перев., стр. 387), здесь вы прочтете: «Род, связь, коллективное, или как бы вы ни пожелали еще на- звать некоторое историческое целое, напротив того, точно так же, как всякая из их частей, суть нечто индивидуальное и особливое, т. е. они конечно обширнее и больше, но не логически общее единичных индивидуумов, из которых они состоят. Например итальянское, возрождение настолько же есть исторический индивидуум, как и Макиавелли, романти- ческая школа настолько же, как Новалис». Все это прекрас- но, и Риккерт мог бы избавить от урока элементарной ло- гики своего читателя, который вероятно слыхал о различии между «объемом» и «содержанием» понятий. Но вот затруд- нение: Риккерт обещает не только логический, а и теоре- тико-познавательный анализ. «Теория познания является для нас делом добросовестности, — говорит он,—и мы не желаем выслушивать никого из тех, которые обходятся без оправдания ею своих мыслей» (русск. перев. стр. 16, ориг. стр. 13). Для теории же познания существенны не только объем и содержание понятий, но и происхождение их. Ин- дивидуумы второго типа, из указанных Риккертом, произо- шли путем упразднения индивидуальности индивидуумов первого типа. «Возрождение возникает в нашем сознании, когда мы отвлекаемся от индивидуальностей Макиавелли, Боккачио, Филельфо и т. п. и берем лишь то, что в них есть общего, не индивидуального. Понятие «Возрождения», будучи индивидуально само по себе, есть тем не менее общее понятие. А на стр. 223 весьма категорически за- явлено, что «история никогда не может пытаться приводить свой материал в систему общих понятий». Итак историк, об- разующий общее понятие «Возрождения», поступает, с точ- ки зрения Риккерта, неправоверно. Он уподобляется естест- веннику, который, устанавливая какой-нибудь закон, тоже ведь создает в известном смысле индивидуальное понятие. 15
Закон Мариотта например относится только к газам и в этом смысле он так же индивидуален, как «Возрождение». Итак одно из двух: или историк «может пытаться» образо- вывать общие понятия—и тогда между ним и естественни- ком разница только в степени, а не по существу—или же индивидуум второго типа не есть «исторический индивидуум» в смысле Риккерта. Вопроса об «индивидууме» нам придется еще касаться; здесь мы имеем центр риккертовской «философии истории». Другим основным вопросом является возможность познания действительности—и тут мы встречаемся с тою же особен- ностью изложения. На стр. 252 (русск. перев. стр. 221) мы читаем: «Действительность в ее воззрительной и индивиду- альной форме не входит ни в какую науку». А двумя стра- ницами дальше мы узнаем, что историю «можно охаракте- ризовать как подлинную науку о действительности (eigentli- che Wirklichkeitswissensckaft)». На стр. же 338 (русск. перев. стр. 292) «еще раз приходится повторить: сама действитель- ность, как воззрительная и индивидуальная, не входит ни в какую науку». И еще Риккерт в примечании к этой страни- це обижается, что у читателей «возникают недоразумения». Было бы очень легко заключить от этой путаницы изло- жения к путанице мыслей и обличить фрейбургского логика в неуменьи свою науку прилагать к делу. Мы этого не сде- лаем. В книге Риккерта, как и в безумии Гамлета, несомнен- но «есть последовательность»; но нельзя не отметить, что неряшливость изложения, бесчисленные повторения одного и того же, с разными однако вариациями, крайне затрудня- ют критический анализ книги. Всякому утверждению, ос- нованному на подлинных словах Риккерта, можно проти- вопоставить контр-утверждение, основанное тоже на под- линных словах, но взятых с другой страницы. У немец- ких метафизиков выработан шаблонный прием, которым они парируют все упреки в неясности и туманности: они высокомерно заявляют, что их книгу может понять лишь тот, кто ее прочел oт первой до последней строчки. Риккерт не был бы метафизиком, если бы он не прибег к этому при- ему: «обязательно предварительно прочесть всю книгу для того, чтобы узнать, что я имею в виду», «...необходимо отложить суждение о правильности моего взгляда до конца книга» (русск. перев. стр. 5, ориг. стр. VII). Правда, с обыч- ной наклонностью к противоречиям, он советует некоторым из своих читателей на стр. 531 «не читать далее», — лишая их удовольствия узнать, «что он имеет в виду», — и «судить о 16
правильности его взглядов». Но в общем, рекомендуемый им прием практически необходим ввиду особенностей его изложения: чтобы составить себе понятие о книге, нужно брать ее целиком, не считаясь особенно строго с отдельны- ми местами. Поэтому мы должны заранее отклонить всякие упреки в «неверном понимании» того или другого отдельного по- ложения Риккерта, той или другой отдельной страницы его книги, ибо отдельные положения сам автор на разных стра- ницах понимает различно. Речь может итти лишь о «пони- мании» или «непонимании» общей связи его идей, и нам кажется, что в этом отношении мы не исказили взглядов Риккерта, не исказим их и в дальнейшем. II В недавние еще времена в исторической науке, как и во всякой другой, господствовали взгляды, еще и теперь незы- блемо стоящие для людей, не причастных к науке и придер- живающихся так называемого «здравого смысла». Наука должна изучать действительность, т. е., во-первых, наука должна «описать» действительность, дать ее по возможности точную копию. Во-вторых, наука должна «открыть» законы этой действительности, найти в природе то, что дает пра- вильность ее ходу и делает ее такою, какова она есть. Один из новейших немецких философов-историков (Линд- нер) совершенно справедливо ставит перемены основных научных воззрений в связь не с переменами внутри самой науки, а с эволюцией общего миросозерцания. То предста- вление о науке, которое мы сейчас формулировали, связано как с общим мировоззрением, с «наивным реализмом». Люди «здравого смысла» и теперь еще верят, 'что действительность именно такова, какой мы ее узнаем при помощи наших пяти чувств, что чувства — это своего рода открытые окна нашего сознания, через которые «мы» видим «действительность». Простые, неученые люди смотрят в эти окна так, как вообще смотрят в окно: или—когда это практически нужно, или от нечего делать. Ученый ведет через окно системати- ческие наблюдения; он устраивается около окна с своим «методом», как фотограф с аппаратом, и снимает нечто вроде портрета с «действительности». Но при этом между учеными есть разница: физик, химик, биолог «видят дей- ствительность» непосредственно,—почему их фотографии и отличаются точностью. Историк же имеет дело с действи- 17
тельностью опосредствованной: он лишь читал рассказы лю- дей, видевших исторические лица и события, но сам их не видал. Оттого ему никогда не достигнуть такой точности, как представителям естественных наук. Но какое мы имеем право утверждать, что наши чувства нас не обманывают? Что видимое нами через окно есть под- линно сама действительность, а не какой-либо систематиче- ский мираж? Если вы зададите такой вопрос человеку «здра- вого смысла», он с соболезнованием покачает головой, по- щупает ваш пульс и посоветует, на первый случай, водоле- чение. При этом утешит вас, что это еще ничего, бывает, что и выздоравливают. Но история европейской философии за последние два века показала, что болезнь неизлечима. Со времен Локка философская мысль стоит перед вопросом: что такое познание и что мы, собственно, познаем? И в ре- зультате двухсотлетней работы она пришла к выводу: мы ни- чего не знаем, кроме того, что есть в нас самих,—наших ощущений и их бесконечно разнообразных и бесконеч- но сложных комбинаций. Действительность есть только наше представление. Мир есть совокупность наших «пережи- ваний». Эту «критическую» или «субъективно-идеалистическую» точку зрения, противоположную прежней «наивнореалисти- ческой» возводят обыкновенно к Канту. Его называют иногда даже отцом, родоначальником критической философии. За- нимавшиеся историей философии знают, что Кант в этом случае был лишь учеником англичан, главным образом Юма, и что предшественник самого Юма, Беркли, был гораздо более последовательным «субъективистом», чем Кант. Но еще раньше Канта основная идея «критицизма» была усвоена присяжными популяризаторами английской философии в XVIII в.—французскими философами «просвещения». Еще Дидро в своем «письме о слепых для зрячих» старался объ- яснить французской публике, что наша «действительность» вполне зависит от наших чувств. Дидро пользовался для этой цели наблюдениями одного английского врача над сле- порожденными и на примере последних показывал, как от- сутствие одного чувства ведет к отсутствию целой катего- рии явлений «действительности» и перестраивает всю нашу «картину мира». Даже моральные представления у слепорож- денного иные, чем у нормального человека: ему незнакомо например чувство стыда в обычной форме, ему не стыдно ходить раздетым, и он испытывает при этом только одно не- приятное ощущение холода. 18
«Субъективный идеализм» является таким образом во- все не специально кантовской особенностью. Это одна из ос- новных особенностей всей той системы идей, которая явилась на смену средневековому догматизму. Если он был усвоен на континенте Европы преимущественно в форме, вырабо- танной немецкой метафизикой, то, кажется, между прочим, потому, что последняя сумела совместить критицизм с бла- гонамеренностью, тогда как англичане о благонамеренности мало заботились, французы же были явно неблагонамеренны. Мы не будем следить за тем, какие этапы прошла основ- ная идея критицизма у Канта, Фихте, Шопенгауэра, ново- кантианцев и эмпириокритиков и какие оттенки при этом она принимала. Для нас эта идея важна только в самой об- щей ее форме. Если мир есть совокупность наших «пережи- ваний», состояний нашего сознания, то никаких «фактов», вне нас находящихся в этом мире, не существует. Говоря точнее, мы создаем эти факты из простейших психических элемен- тов, из «ощущений», путем организующей работы нашего сознания. «Когда мы говорим: я вижу человека или я вижу дом,—то мы высказываем теорию или гипотезу», замечает один из новейших «критических эмпиристов» 1. Когда мы говорим об исторических «фактах», о Петре Великом или Иоанне Грозном, мы высказываем гипотезы необыкновенной сложности. Люди «здравого смысла» философствуют каж- дую минуту, сами того не подозревая, как мюльеровский Журдэн, сам того не подозревая, говорил прозой. Следует ли однако из этого, что мир есть продукт нашей фантазии? Когда мы в молодости начинаем заниматься фи- лософией и в первые знакомимся с новой точкой зрения, этот вопрос обыкновенно интересует нас больше всего. И в первом увлечении логической весны на него отвечают ут- вердителыно. Между тем именно о новой точки зрения во- прос не имеет никакого смысла. Коренное противоречие ме- жду «фантазией» и действительностью существовало только для наивного реализма. Но раз действительность есть только наше представление, демаркационную черту приходится ве- сти в ином направлении. Именно из субъективности нашей картины мира можно сделать вывод, что картина мира есть создание нашей воли. Риккерт не прочь поспекулировать на такое радикальное понимание «субъективного идеализма». Не без его помощи, как увидим ниже, он рядом с «законом» и на равных с ним правах возводит свое понятие «ценно- сти». Итак действительно ли «субъективный идеализм» по- 1 Kleinpeter в «Kantstudien», В. VIII, Hert 2—3, S. 281. 19
следовательно ведет к признанию необходимой для нас ре- альности только за нашим «я» и ни за чем более? На самом деле это именно тот пункт, где идеализм недостаточно кри- тичен. Канта и его последователей (в том числе это прило- жимо и к Риккерту) совершенно справедливо упрекали в том, что они смешивали субъективное и произ- вольное. Но это вовсе не одно и то же. Что может быть «субъективнее» чувства голода? Я не могу чувствовать ва- шего голода, а вы моего. Но люди были бы очень счастли- вы, если бы от их воли зависело вызывать аппетит и уби- рать его, когда он мешает. Наши «переживания» субъектив- ны в том смысле, что они происходят не вне нас, а в нас (грубо метафорически выражаясь), но они возникают неза- висимо от нашей воли. Мы можем руководить потоком на- ших переживаний, регулировать его силу, воздвигать на нем шлюзы, устраивать запасные резервуары, но и это в извест- ных пределах: есть переживания, болезнь например — и самое великое из всех переживаний, называемое смертью,— которые кладут конец, на время или навсегда, даже этой организующей работе — и совершенно помимо нашей воли. Самый же поток переживаний есть нечто стихийное, а для нас нечто данное, с чем нам нужно считаться и чего мы не можем устранить. Как видим, «субъективно-идеалистическая» точка зрения не так (много меняет в фактическом содержании науки, как это могло показаться с первого взгляда. Будем ли мы считать солнце например вне нас существующей реально- стью или обязательным для нас состоянием сознания, наше научное отношение к нему существенно не изменится. И в этом и в другом случае это будет для нас нечто «дан- ное», к чему мы должны приспособляться. Гг. неоидеалисты, обдающие презрением «позитивизм» и в то же время тща- тельно воздерживающиеся от всяких фактических исследо- ваний, поступают вполне благоразумно, ибо в этом послед- нем случае им пришлось бы волей-неволей обратиться в жалких позитивистов. Но и даже в отношении к факту перемена все же чувстви- тельна. Самое понятие «факта» понемногу меняется, становится строже, последовательнее. В «факте» стараются выделить то, что мы прибавляем к непосредственному ощущению и что может еще быть произвольным, и оставить лишь самое ощущение, независимое от нашей воли. «Я вижу белое или я чувствую жар — вот факты с точки зрения современной 20
физики», говорит тот, же автор, которого мы цитировали выше. «Я вижу человека»—это уже теория, как мы знаем. Но на практике большинство ученых имеет дело не с от- дельными ощущениями — их можно выделить только путем анализа, — а с их комплексами, с ощущениями, над которы- ми уже произведена бессознательно организующая работа. Наши факты большею частью вторичные, а не первичные. Это уже нечто созданное до нас. Как создаются факты, с которыми нам приходится иметь дело в науке? Этого вопроса, который ставит «теория познания», не существо- вало для ученого прежнего типа. Вопрос особенно серьез- ный для историка. Прежде хладнокровно принимали, что существуют в науке истории—Людовик XIV или Иоанн Грозный, как существует камень или береза. Но если «ка- мень» и «береза» — уже результат целого ряда умозаклю- чений и обобщений, подлежащих проверке, то какой же проверке должно подлежать наше представление о Людо- вике XIV? «Теория исторического познания»—-очередной вопрос XX в.; если история должна быть наукой — а что ока должна ею быть этого никогда не отрицали даже «ин- дивидуалистические» историки типа Ранке,— то она должна прежде всего критически обработать свой материал. Мы не будем распространяться об этом вопросе, потому что он уже обсуждался в русской литературе с большей компетентностью, чем на какую может притязать пишу- щий эти строки 1. Но еще больше, чем на вопрос о фак- те, теория познания повлияла на понятие закона: тут идеалистическая точка зрения произвела настоящий пере- ворот, ярко отразившийся между прочим в первых главах книги Риккерта. «Наивный реалист» «искал» закона в природе, как ищут золотую руду в земле. Он был твердо убежден, что они, эти законы, существуют объективно, т. е. независимо от нашего сознания. Нельзя — по крайней мере неосторож- но— говорить о закономерности в той области явлений, где ни один закон пока не открыт. Но мы теперь знаем, что в «действительности» суще- ствует только хаос первичных ощущений — то, что мы вы- ражали словами: белое, зеленое, горячее, кислое, твердое, 1 См. статью проф. Виппера Несколько замечаний о теории исторического познания в «Вопросах философии и психологии» за май— июнь 1900 г. В настоящее время по-русски переведена и основная не- мецкая работа по этому вопросу «Die Probleme derGeschichtsphikkophie» Георга Зиммеля, вышедшая в оригинале в 1892 г. 21
мягкое и т. д. Лишь это до известной степени может быть названо объективным, потому что это, по крайней мере, не зависит от нашей воли. Все комбинации этой первичной действительности субъективны. В том числе субъективны и все законы природы. Законы природы суть об- щие понятия. Человек — и не только человек, а всякое живое суще- ство, сознающее и действующее,—не может жить среди хаоса. Ему нужно ориентироваться — нужно прежде всего для поддержания своей жизни, для борьбы за существова- ние. Эта ориентировка началась задолго до появления на- уки, вероятно, даже задолго до того, как человек приобрел вое те признаки, какие мы считаем типичными для него в отличие от животного. Верх и низ, правый и левый, день и ночь, зима и лето, небо и земля — все это воплощение первоначальной, донауч- ной, может быть, дочеловеческой ориентировки, попытки разобраться в хаосе первичных впечатлений. Путем система- тизации, углубления, обобщения и проверки из житейских навыков сложилось то, что мы называем «наукой». То, что получается таким путем, может ли быть названо «копией» действительности? Может ли существовать копия хаоса, и к чему она нужна? Едва ли не лучшие страницы книги Риккерта посвящены обстоятельному разъяснению того, что науки ничего не могут и не должны «описывать». Действительность, во-первых, экстенсивно необозрима: ее явления бесчисленны в каждый данный момент, и с ка- ждой новой секундой, благодаря непрерывному изменению всего, появляются новые. Только моментальный фотографи- ческий снимок мог бы несколько приблизиться к решению той задачи, которую «наивный реализм» ставил науке. Да и он годился бы лишь для одного момента, т. е. практически был бы бесполезен для ориентировки среди «действительно- сти». Но рядом с экстенсивной необозримостью есть еще интенсивная: в природе все разложимо, и нет преде- лов этому процессу разложения. Организм состоит из кле- ток, но и эти последние могут быть разложены на составные элементы, и нет никакого основания верить в неразложи- мость этих последних. Собственно говоря, те «атомы», из которых, по нашему представлению, складывается «мате- рия», и те «первичные ощущения», которые составляют основу явлений нашего сознания,—все это лишь абстракции, придуманные нами в интересах практического удобства. Дей- ствительность неизмерима вглубь так же, как и вширь. 22
Преодолеть хаос можно только одним путем: упро- щая его. Из миллиона действительных и возможных впечатлений мы берем два-три, которые нам нужны для практических целей ориентировки. Если они выбраны удач- но— дают возможность в краткой формуле охватить то, что составляет для нас сущность явления, то, чем оно для нас важно,—этого достаточно. Мы берем сходное в самом разнообразном и ставим его за одну скобку, поскольку оно помогает нам понять разно- образные явления, разобраться в них. Падение яблока с де- рева, притяжение луны к земле и полет ядра из пушки мы одинаково объясняем тяготением. До того, что индивиду- ально это три совершенно различные явления, нам в данном случае нет никакого дела. Напротив, чем общее наша фор- мула, тем она научно совершеннее. Если только многие яв- ления охватываются установленным нами понятием, то это лишь эмпирическое правило. Но когда под определение под- ходят все без исключения явления, имеющие данный при- знак, настоящие, прошедшие и будущие, мы имеем перед собою закон природы. Так в приведенном нами примере все явления тяготения, какова бы ни была их индивидуальная оболочка, подходят под известную формулу Ньютона. Мы и называем эту формулу законом тяготения. Есть ли этот закон изображение действительности? Ни- коим образом. Если бы мы имели — предположим абсолют- но невозможное — полный каталог всех существующих законов природы, то это не дало бы нам ни малейшего пред- ставления о той природе, которая непосредственно воспри- нимается человеком. Закон — это даже не план действитель- ности, не ее схема: это — ее мерка, масштаб. Потому что закон есть общее понятие, а воспринимаем мы непосред- ственно индивидуальное. «Действительность иррациональна» — это неоднократно повторяет Риккерт, подчеркивая «иррациональность» со своей особой точки зрения. Но в известном смысле он прав со всякой философской точки зрения: нельзя понять явле- ние, т. е. подвести его под общее понятие, не лишив его индивидуальных признаков. «Сера, мой друг, теория всегда, а древо жизни блещет в полном цвете...» Отсюда прямо и просто следует, что индивидуальное, частное, единичное не может быть предметом «естествознания» по Риккерту, т. е, предметом науки, по нашей обычной терминологии. Все, что попадает «в науку», в известном смысле обезличивается. Даже больше: еще до науки язык обезличил древо жизни 23
в достаточной степени, выработав общие понятия: челове- ка, лошади, дерева, животного и т. д., потому что без та- кого обезличения ориентировка в мире действительности невозможна. Фактический вопрос о закономерности в той или другой области явлений превращается с такой точки зрения в во- прос логический или, лучше, теоретико-познавательный Наивный реалист мог «не верить» законам истории, «пока сам их не увидит», и возражать сторонникам закономерно- сти например аргументом Эд. Мейера. Теоретико-познава- тельная точка зрения молчаливо упраздняет этот аргумент. Вопрос о «законах истории» не фактический—он сводится к вопросу о том, можно ли подводить явления, составляю- щие материал истории, под общие понятия. Если да, то хотя бы мы по какой-нибудь случайности, например вслед- ствие несовершенства наших наблюдений, не открыли ни одного закона в течение неопределенно долгого времени, закономерность в истории несомненно существует. Итак действительно ли всякого рода явления могут быть подводимы под общие понятия? Если в чем книга Риккерта представляет крупный шаг вперед сравнительно с другими подобными произведениями немецкой науки, то это в том, что Риккерт отвечает на этот вопрос безусловно утверди- тельно. Самым шаблонным приемом было бы — устранить из цепи «закономерности» человеческие поступки, — в силу присущей человеку «свободной воли». «Важно поставить на вид, — говорит Риккерт (русск. перев. стр. 353, ориг. стр. 415),—что логическая противоположность между приро- дою и историей не имеет ничего общего с противополож- ностью между необходимостью и свободой, и что индивидуа- листическое понимание истории вовсе не утверждает инди- видуальной свободы в. смысле беспричинности». «Напротив того, сторонники естественнонаучного универсального ме- тода совершенно правы, утверждая сплошную причинную обусловленность всех исторических фактов» (русск. перев. стр. 349, ориг. стр. 410). Но в историю входят как известные «материальные» яв- ления— вся внешняя культура например, так и явления «ду- ховные» — факты человеческого сознания. Притом вторые, по распространенному мнению, в ней доминируют1. Нель- 1 Нельзя не обратить внимания на следующую странность. В со- временной философии, вообще говоря, признано, что «физическое» не сводимо на «психическое» и наоборот. Как бы ни относиться к психо-фи- зическому параллелизму, но это—господствующее учение. Казалось 24
бы, при таких условиях не совсем удобно причинно обусловливать чело- веческие поступки, т. е. «физическое»—состояниями сознания, так же по меньшей мере неудобно, как объявлять сознание продуктом деятель- ности нервных клеток. Однако, если второе вызывает всегда вопли ужаса, то первое приемлется беспрекословно. Или физическое «не смеет» при- нимать психическую форму, а психическое может, если удостоит, при- нять низменный физический образ? 25 зя ли обосновать отличие истории от естествознания каче- ственной противоположностью этих двух категорий явле- ний? Так думал выйти из затруднения Дилтей (в своей «Ein- leitung in die Geisteswissenschaften», вышедшей в 1883 г.) — до Риккерта главный немецкий авторитет в области исто- риософии. Риккерт имеет логическое мужество отказать- ся и от этой уловки. Целую, сильно написанную главу (вто- рую) он отводит обстоятельному опровержению понятия «науки о духе» как чего-то противоположного «естествозна- нию». Дилтей видел два главных отличия «психического» от «физического»: единство сознания, в противоположность бесконечной делимости материи, и «спонтанность» воли, в противоположность механической причинности, господ- ствующей в мире материи («Einleitung...», ориг. стр. 15). Рик- керт, как мы уже видели, считает закон причинности прило- жимым и к человеческой психике, а насчет неделимости со- знания указывает, что мы вполне можем представлять себе состояния сознания как комплексы простейших психиче- ских элементов, первичных ощущений, — параллельных, по своему логическому значению, материальным атомам. Пси- хология есть такая же естественная наука, как и биология. «Поэтому, если историю характеризуют как науку о духе и как объект исторических наук определяют некоторую часть человеческой духовной жизни, совершенно невозможно от- граничить историю от естествознания принципиально» (русск. перев. стр. 193, ориг. стр. 219). Д. С. Милль «мог основа- тельно не находить в душевной жизни как таковой ничего, требующего иных методов, чем те, которые испытаны в ес- тественных науках» (русск. перев. стр. 193, ориг. стр. 220). Но если «материальный мир» всецело может быть под- водим под общие понятия,—духовные явления также не заключают в себе ничего с ними несовместимого, то оче- видно закономерность должна быть свойственна и тем сложнейшим психо-физическим явлениям, которые мы опре- деляем как «социальные» и которые составляют исключи- тельное содержание истории? Без сомнения, отвечает Рик- керт. «Вполне возможно пытаться построить и систему по-
нятий, в которой находила бы выражение природа общест- венной жизни, т. е. общее ее различным формам, и, если возможно, ее законы». «С логических точек зрения не при- ходится возражать против естественнонаучного трактова- ния общественной действительности...». «...В пределах «со- циологии» могут существовать еще специальные науки, стре- мящиеся к тому, чтобы изобразить природу каких-либо особых процессов общественной жизни, например политики, экономической жизни, искусства, науки и т. д., т. е. пы- таться подводить соответствующие процессы под систему общих понятий. Ведь принципиально духовная жизнь нигде не оказывается недопускающей естественнонаучного трак- тования, и следовательно никто не может воспретить есте- ствознанию исследование объектов, с которыми имеет дело история в обычном смысле слова» (русск. перев. стр. 249— 250, ориг. стр. 287—288. III Итак вся действительность без остатка может быть под- ведена под систему общих понятий. Эту рационализирован- ную общими понятиями действительность мы и называем природой. И «законам природы» подчиняется реши- тельно все. Если читатель припомнит то, что мы говорили в первой главе, он вправе будет почувствовать некоторое недоуме- ние. Что же остается для той «истории», которой так доро- жит Риккерт,—для истории, по своему методу противопо- ложной естествознанию? Что касается «фактов», — не остается ничего. Но «исто- рия» отличается от «естествознания» не своим фактическим материалом, как химия отличается от биологии. «Факты» для истории и для естествознания одни и те же, но они обраще- ны к этим двум наукам разными сторонами. «История» и «естествознание» суть собственно только две различные точки зрения на одну и ту же действительность. «Существует множество вещей и процессов, интересую- щих нас не только со стороны того, в каком отношении находятся они к общему понятию или системе понятий, но имеющих для нас значение и как воззрительные или инди- видуальные формы, т. е. как действительность» (русск. перев., стр. 219, ориг. стр. 249). «Все то, что сообщает нам о процессах в определенных пунктах пространства и вре- мени, мы называем историей...». «История может пытаться изображать действительность не таким образом, чтобы при 26
этом имелось в виду общее, но лишь таким образом, что при этом имеется в виду частное, так как лишь част- ное действительно происходит» (русск. перев. стр. 220, ориг. стр. 250—251). В этом смысле должны существовать — и существуют на самом деле — «исторические составные части» в естество- знании. Всюду, где мы встречаем нечто несводимое на дру- гое, самостоятельное, особливое—мы имеем перед собою объект истории. Звук и свет например, поскольку это «ин- дивидуальные», несводимые друг на друга группы восприя- тий, представляют собой «историческое» в физике. Неразло- жимые далее и несводимые друг на друга химические элемен- ты играют эту роль в химии. О возможности исторической геологии или исторического метода в биологии всем известно. Вдумываясь в это противоположение «истории» и «есте- ствознания», вы начинаете припоминать, что оно вам как будто знакомо. В самом деле, кто это противополагал ин- терес к общему интересу к частному? Да ни более ни менее, как Ог. Koнт. «По отношению к каждому роду явлений,— читаем мы в «Курсе положительной философии» 1, — надо различать два класса естественных наук: науки абстракт- ные, общие, стремятся путем изучения всех возможных случаев к открытию управляющих различного рода явлени- ями законов; науки конкретные, частные, описательные, иногда называемые просто естественными науками, состоят в приложении этих законов к истории различных суще- ствующих тел». Это деление «можно очень ясно установить при сравнении, с одной стороны, общей физиологии, а с другой—собственно зоологии и ботаники; эти науки, очевидно, носят совершенно отличный друг от друга харак- тер: тогда как первая изучает общие законы жизни, вторые определяют образ жизни всякого живого тела в частности; при этом вторые конечно основаны на первой» (разрядка наша.—М. П.). Мы за тысячу верст от мысли подозревать Риккерта в неоговоренном позаимствовании у создателя французско- го позитивизма. Напротив, если бы когда-нибудь фрейбург- ский профессор почувствовал недовольство своим трудом, то это было бы именно в том случае, если бы ему указали отмеченное нами сходство. Но сходство тем не менее остается в высшей степени характерным и показательным. Конт был «наивный реалист» — он принимал, что мы познаем 1 2-я лекция. Русск. перев., т. I, стр. 30. 27
вещи, как они существуют1. «Общее» и «индивидуальное» были для него признаком вещей — наука могла регистриро- вать в одной своей части одни признаки, в другой — другие. Ни логической, ни методологической противополож- ности здесь не было, было лишь различное применение одного и того же научного метода. «Вторые», т. е. конкрет- ные науки, «конечно основаны на первой» (т. е. абстракт- ной). С противной точки зрения отчего бы не «познавать» конкретное так же, как мы познаем абстрактное? Первое как будто даже легче: не требует такого усилия мысли. Положение Риккерта гораздо труднее. Он только что вы- яснил, что индивидуального мы не познаем обычным есте- ственнонаучным путем, — что действительность иррациональ- на. Стало быть для того, чтобы стала возможной «история», нужно доказать, что существует особый вид познания, отличный не только от есте- ственнонаучного, но и от обычного, житейского. Ибо как показывает история языка, донаучный человек ориентируется в действительности все же при помощи общих понятий. Теперь мы подошли вплотную к трем поставленным нами в первой главе вопросам: 1) Удалось ли Риккерту доказать, что существует такое антиестественнонаучное познание? 2) Если его нет в действительности, то можно ли его со- здать? 3) В этом последнем случае будет ли оно «лучше» естест- вознания или, по меньшей мере, равноценно ему? Контовское деление, которое бессознательно 2 легло в ос- нову противоположения «истории» и «естествознания» у Риккерта, само по себе создавало особое затруднение. При- ходилось объяснять «исторические элементы» в естествен- ных науках, где однако же до невозможности трудно найти два противоположных метода. Риккерт выходит из затрудне- ния тем, что устанавливает понятие «относительно-историче- 1 Некоторым предчувствием теоретико-познавательной точки зрения было то, что Конт называл «вещи», как известно, «явлениями». Но он противополагал «явления» метафизическим сущностям, а не «наивной» действительности и не ставил вопроса; откуда мы берем эти явления и как их образуем? 2 Не совсем впрочем бессознательно: на стр. 299—300 (русск. пе- рев. стр. 259) Риккерт с одобрением ссылается на А. Навилля, который к истории причисляет геодезию, астрономию, геологию и даже ботанику и зоологию, так как они трактуют о действительных телах, тогда как ме- ханика, физика, химия и биология ищут законы, т. е. стоят очень близко к контовскому делению. 28
ского». Историческое есть нечто, «имеющее степени, — го- ворив он, — т. е. не только возможно абсолютно-историче- ское рассмотрение, при котором действительность рассмат- ривается таким образом, что при этом имеется в виду индивидуальное и единичное, но историческим же следует называть и такое рассмотрение, при котором хотя и имеется в виду нечто общее, но это общее рассматривается как нечто частное по сравнению с еще более общим» (русск. перев. стр. 232, ориг. 266). Относительно-историческое допускает трак- тование согласно естественнонаучному методу: оттого в тех науках, которые имеют дело с «относительно-историческим», «мы приходим к тому пункту, где повидимому не может быть проведено принципиальное противоположение науки, имеющей дело с понятиями, и науки, имеющей дело с дей- ствительностью» (русск. перев. стр. 235, ориг. стр. 270). И метод здесь, например в исторической биологии, еще «относительно-исторический»: «материал все еще подводит- ся под понятие» (русск. перев. стр. 236, ориг. стр. 270). Если кто-нибудь на основании этого подумает, что Рик- керт своим «относительно-историческим» упразднил с таким шумом заявленную «логическую противоположность» исто- рии и естествознания, то мы не будем спорить... В самом деле, возьмем какого-нибудь первостепенного исторического индивидуума, например Лютера. Как и вся- кая «действительность», Лютер представляет собою прак- тически бесконечное разнообразие, — как «экстенсивное», так и «интенсивное». Нет никакой возможности охватить все, что говорил и делал Лютер за 63 года своей жизни. И за каждым «про- явлением» Лютера стоит весь он, со всей его индивидуальной сложностью, так что по поводу каждого его слова или поступка, если пытаться изобразить его во всем присущем данному поступку своеобразии, пришлось бы вести анализ бесконечно далеко. Не только историк, но даже и те люди, которые видели Лютера и говорили с ним—и рассказами которых руководится историк — даже эти «очевидцы» уже пытались «преодолеть» экстенсивное и интенсивное «много- образие» Лютера при помощи общих понятий. Они, во-пер- вых, сводили в одно различные проявления Лютера и на основании этого определяли его характер — определяли его например как человека «постоянного» или «непостоянного» (последнее мнение, как известно, часто высказывалось после крестьянской войны). При этом, раз составив такое общее понятие, они дальнейшие проявления Лютера подводили 29
уже под это понятие,—как мы на каждом шагу делаем, го- воря о поступках хорошо знакомого нам человека. Далее, они преодолевали интенсивное многообразие Лютера, под- ставляя как мотив к каждому его поступку известное обще- человеческое психическое содержание: любовь, ненависть, страх и т. п. Поведение Лютера в крестьянскую войну на- пример некоторые объясняли тем, что он боится князей и желает снискать их благоволение. Мы уже не говорим о том. что в том и другом случае мы имеем не первичные ощуще- ния, т. е. нечто «объективное» (как в физике например), а ряд чрезвычайно сложных гипотез. Нам важно, что по своей логической структуре эти гипотезы — естественнона- учного характера: они представляют собою попытку вы- разить индивидуальность Лютера в общих понятиях. Итак Лютер имеет все признаки относительно-историче- ского индивидуума: он конечно представляет собою нечто индивидуальное по отношению к еще более общему, напри- мер по отношению к «реформатору» вообще. Но сравни- тельно с той «действительностью», которую представлял со- бою живой Лютер, исторический образ Лютера есть очень далекое и сложное обобщение. Риккерт напрасно соблазнился словами Ранке, что исто- рия изображает лишь то, что происходило, и так, как оно действительно происходило. Величайший немецкий исто- рик — хотя некоторые и не прочь были бы теперь произве- сти его в кантианцы 1 — на самом деле был «наивным реали- стом» и, будучи весьма «критичен» в специально-историче- ском смысле, относился к процессу своей работы без вся- кого философского критицизма. Он конечно был уверен, что изображает «was eigentlich war». Но на самом деле он дает—как и может давать всякий историк—только одно- стороннюю схему того, что было. Он берет у каждого ис- торического лица те черты, которые ему нужны, и отбра- сывает все остальное совершенно так, как делает «естествен- ник». Любая из исторических характеристик Ранке может служить примером. Берем наудачу например характеристику Карла В. в V томе «Weltgeschichte» (II Abteil, S. 243—245): она вся состо- ит из общих понятий. Карл не гениален, как его отец, но у него прирожденный стратегический талант; он рассудителен, последователен, сразу схватывает самое существенное; он 1 См. между прочим по этому поводу статью Medicusa, «Kant und Ranke» в предпоследней книжке «Kantstudien». 30
старается, чтобы все, что он делал, было справедливо; у него есть вкус к деталям управления, у него было прирожденное уменье властвовать и распоряжаться и т. д. Что это такое, какие подведение «действительности», именуемой Карлом В., под общие понятия (мы едва не написали «общие места»), выработанные только правда не наукой, а еще донаучным «здравым смыслом?»1. Итак индивидуалистическая историография в ее высшей форме все же может подняться лишь до «относительно-исто- рического» и нe может отрешиться от подведения своих объектов под общие понятия. Еще меньше конечно к этому способна культурная история. Что шаблонные определения культурной истории старого типа, вроде приводимых Рик- кертом «Возрождения» и «Романтизма», суть общие поня- тия, об этом мы уже говорили. Но впрочем по поводу книги Риккерта едва ли стоит пускаться в подробности относитель- но культурной истории. Самый термин Риккерт очень любит; в его большом трактате есть целый отдел, посвященный «исторической науке о культуре»; популяризацию своей ос- новной идеи он даже озаглавил: «Культуроведение» и «Есте- ствоведение» («Kulturwissenschat und Naturwissenschaft»). Но для правильной оценки этих терминов нужно помнить, что история культуры в том смысле, как ее понимает у нас и уче- ная и простая читающая публика, т. е. в смысле истории быта, для Риккерта не есть историческая наука. Если бы он знаком был с ее образчиками, он отнес бы ее к не особенно уважаемой им «социологии». Его история культуры есть на- ука о событиях неповторяющихся, однократных, а не о бы- те, т. е. не о массе мелких, повторяющихся явлений. «Быт» есть у всякого народа, и на этом основании мы говорим о культуре первобытной, о культуре негров или полинезийцев. Риккерт, наряду со всякими другими устаревшими «ценно- стями», вполне усвоил себе и шаблонное деление, принятое немецкой этнографией, — деление всего человечества на Naturvölker und Kulturvölker. «Раз у данного народа не об- наруживается никаких исторически-существенных измене- 1 Само собою разумеется, что каждая черта этой характеристики Ранке, как и других, прекрасно обоснована детальной, кропотливой ра- ботой над источниками. Думается, не надо говорить читателю, что имен- но на этой последней работе над источниками и зиждется всемирная слава Ранке как историка. Здесь он не имеет соперников по тонкости анализа, но —увы!—метод его тут уже совсем «естественно-исторический», метод наблю- дения и обобщения. Кто интересуется этим сюжетом, тому мы можем по- рекомендовать как хороший образчик небольшую статью Ранке о каролинг- ских летописях в его «Abhandlungen und Versuche», вышедших в 1888 г. 31
ний, мы можем подвести его лишь под общие понятия повто- рений, стало быть, рассматривать как «природу» в логическом смысле» (русск. перев. стр. 485, ориг. стр. 580). «История всегда должна изображать постепенное развитие 1 своих объектов, т. е. р я д а изменений, которые не могут быть рассматри- ваемы как (повторения» (русск. перев. стр. 484, ориг. стр. 579). «Изменения», которые «не повторяются», по обычной терминологии суть события. Итак культурная история Риккерта есть тоже история событий, и он с своей точки зрения совершенно прав, находя, что «все противоположе- ние политической (у нас ее обыкновенно называют «прагма- тической») истории культурной — неудачно» (русск. перев. стр. 489, ориг. стр. 585). Точного определения их разницы мы у Риккерта не нашли, но из общего сопоставления по- лучается такой вывод, что «политическая» история есть ис- тория «внешних» событий (войны и мира), а «культурная»— внутренних (например сюда по Риккерту входят изобрете- ния, русск. перев. стр. 487, ориг. стр. 582). Резюмируем наш вывод. Существующая история даже ти- па Ранке не может служить образцом познания по своему методу (противоположного «естествоведению». Даже если со- гласиться, что историю делают «великие люди» — одна из центральных идей Риккерта, — все же мы не можем предста- вить себе этих великих людей в их непосредственной инди- видуальности и, чтобы сделать их доступными нашему пони- манию, мы должны подводить их под общие понятия. Нау- ки, которая удовлетворяла бы основному методологическо- му требованию Риккерта, налицо не оказывается. Быть может однако это лишь временный недостаток? Быть может, со временем идеал будет осуществлен — и, во всяком случае, можно к нему стремиться? Быть может, ког- да историк, благодаря усовершенствованным способам фи- ксации событий, получит возможность стать с последними ли- цом к лицу, ему уже не 'Понадобятся общие понятия, и он будет непосредственно созерцать индивидуальное, как ангелы непо- средственно созерцают лицо отца [небесного? Очень нетрудно показать, что и в этом случае без «общих понятий» никакой науки из своего созерцания историк не извлечет. Вообразим на минуту, что мы можем воспроизвести какие- нибудь события,—например созвание государственных чи- нов, образование национального собрания и взятие Бастилии 1 Мы обещали не «придираться к словам» у Риккерта, но здесь не можем воздержаться от замечания, что ведь «развитие»—одно из самых общих понятий, какими только оперирует наука... 32
(5 мая, 17 июня и 14 июля 1789 г.)—с буквальною точно- стью, так, как они происходили, — при помощи фонографа или кинематографа что ли. Всякий жест, всякое слово дей- ствующих лиц будут перед нами. Представим себе, далее, для простоты, что нам нужно рассказать об этих событиях хотя бы лишь в их внешней связи, т. е. написать главу из «повествовательной истории». Первое, с чего нам придется начать, это с подведения видимой нами индивидуальной действительности под общие понятия места и времени: нам придется установить, что дело происходит во Франции и все действующие лица суть французы (общее понятие), что все три события относятся ж лету 1789 года, т. е. с первых же шагов нам придется констатировать сходство, а не разницу, общее, а не индивидуальное. Чем дальше будет подвигаться наш рассказ, тем больше мы должны будем ввести общих понятий: нам придется например установить сходство на- строения, с одной стороны, членов национального собрания, с другой — людей, бравших Бастилию, и тех и других меж- ду собою. Придется говорить о «королевской власти», о «го- сударственных чинах», о «населении Парижа» и т. д., и т. д. И все-таки наш рассказ будет совершенно непонятен и неин- тересен для человека, не располагающего еще более общи- ми понятиями, как «государство», «общество», «свобода», «равенство» и т. д. Между ©семи этими понятиями и естественнонаучными есть конечно разница: естественнонаучные понятия выраба- тываются при помощи строго определенного метода, т. е. при соблюдении известных логических условий. Историче- ские понятия по большей части берутся из жизни, где они сформировались без всякого метода. В этом, разумеется, су- щественное отличие истории от физики например. Но это отличие в степени совершенства, а не по существу. Понятия, которыми оперирует историк, относятся к той же логиче- ской категории, как и естественнонаучные понятия, только они хуже последних приспособлены к научным требова- ниям—вот и вся разница1. 1 Это понимание истории как науки об индивидуальном не соста- вляет конечно индивидуальной особенности Риккерта: если мы в тексте говорили только о нем, то лишь потому, что никто в немецкой литературе не пытался обосновать этого взгляда так обстоятельно и с такой, можно сказать, страстностью. Более эскизно и умеренно ту же задачу за не- сколько лет раньше выполнил известный историк философии Виндель- банд в своей актовой речи «История и естествознание» (Geschiente und Naturwissenschaft, 1894), хорошо знакомой и русской публике по пере- 33
воду ее в «Русской мысли» за 1898 г. Идея нашла живой отклик и во французской литературе последних дней: кроме большой книги пишущего по-французски румынского историка Ксенополя (А. Х е n o p o l e, Les principes fondameutaux de 1 'histoire, Paris 1889)и его статей в «Revue philosophique» можно отметить еще ряд статей в «Rovue de synth se historique», проникнутых тем же духом. С культурноистирической точки зрения очень характерно это стремление создать особую «индивидуалисти- ческую науку параллельно с общим возрождением индивидуализма. 34 Итак, если согласиться с Риккертом, что задача истори- ческой науки — «искание действительного в частном и еди- ничном» и что эта наука «никогда не может пытаться при- водить свой материал в систему общих понятий» (русск. перев., стр. 223, ориг. стр. 254—255), то такой задачи не разре- шает ни существующая в настоящее время, ни могущая когда- либо существовать историческая наука. Стало быть, остается или признать, что «естествознание» есть тип науки вообще, или же воззвать к трансцендентному и попытаться, не выве- дет ли оно из того тупика, куда завела Риккерта его «логика». Нет надобности говорить, что автор «Границ» идет по- следним путем. Само, собою также разумеется, что мы отка- зываемся разбирать вопрос о правильности его взгляда на трансцендентное само по себе. Нас может интересовать толь- ко одно: какое употребление делает он из трансцендентного в истории и каких результатов он этим достигает. Вкратце положение Риккерта в этом вопросе можно оп- ределить так: без общих понятий даже в истории обойтись нельзя; обобщения необходимы, но исторические обобще- ния должны строиться по совершенно иному принципу, чем естественнонаучные. «Должны» — не потому, чтобы без это- го нельзя было обойтись: мы видели, что на практике историк отлично справляется при помощи естественнонаучных общих понятий. «Должны» потому, что есть «воля, хотящая исто- рии». Эта воля хочет, чтобы при построении исторических понятий те или другие признаки выбирались или отбрасыва- лись не по принципу противоположности общего и индиви- дуального, а по совсем особому принципу ценности. «Если мы желаем знать, для каких частей действительно- сти никогда не может быть достаточным естественнонауч- ное трактование и какие предметы не только делают возмо- жным историческое изложение, но и требуют его, т. е. если мы желаем действительно установить предметное поня- тие истории и дойти до него путем более точного определе- ния выясненных до сих пор логических принципов, мы можем при этом принять за исходный пункт лишь понятие о ценностях, которыми руководится историческое образова-
ние понятий. От них зависит — что становится существен- ным и что — нет, и в особенности более точное определение их должно точнее определить понятие исторического цент- ра». «Всякое историческое изложение, раз оно хочет быть наукой, должно относить свои объекты к некоторой ценно- сти, которая есть ценность для всех и притом прежде все- го для тех, к которым обращается историк» (русск. перев., стр. 478, ориг., стр. 570—571). Последняя цитата попутно открывает нам еще одну ко- ренную противоположность между «историей» и «естество- знанием». В «естествознании» основные принципы науки вырабатываются теми, кто сам занимается наукой. Профаны должны в этом случае подчиняться людям сведущим — «естествознание» деспотично и тиранически обращается со своей публикой. Не то в «истории»: здесь сама публика («те, к которым обращается историк») диктует, что ценно, что нет. А там уже есть такая архивная крыса, пером только тр... тр... пошел писать. Если вас удивляет, что в серьезной книге серьезный человек может говорить такие... ну, стран- ности что ли, то вспомните определение метода истории во введении к «Границам»: то, что мы выше выписали, не слу- чайная обмолвка: «история» — дело прежде всего оратор- ское. А как же оратору не считаться с публикой? Кто его будет слушать? Уже в этом пункте историческая методология Риккерта может смутить даже сторонника «индивидуалистической» историографии, если он серьезно к ней относится 1. Дальней- ший анализ понятия «ценности» может только увеличить это смущение. Когда речь идет о том, что та или другая вещь, та или другая мысль «имеют цену», то прежде всего является есте- ственный вопрос: для кого? Ответ, который мы сейчас виде- ли: «для публики», слишком неопределенен. Что такое эта публика: люди того или другого направления, без различия времени и места их существования, или же люди известной национальности и эпохи, или, может быть, вообще культур- ное человечество? Только конкретные примеры могут нам выяснить этот вопрос. 1 Ср. известные слова Ранке по поводу «Истории ХIХв.» Гервинуса. «Гервинус часто повторяет, что наука должна воздействовать на жизнь. Совершенно справедливо, но чтобы иметь влияние, она прежде всего должна быть наукой; невозможно брать свои точки зрения из жизни и переносить их в науку: тогда жизнь будет влиять на науку, а не наука на жизнь...» («Historische Zeitschr.», В. 27). 35
Прежде всего Риккерт восстал бы против последнего, самого широкого понимания той массы, которая устанавли- вает «ценности». «Тот, кто хочет быть лишь «человеком», хочет быть чем-то таким, что он давно уже представляет собою и чем ему следовательно и не приходится только хо- теть быть». «Мечтания об общечеловеческом» 1 в этике могут лишь дискредитировать слово «этическое» (русск. перев., стр. 598—599, ориг., стр. 721 и 723). «Прямо-таки невозможно усматривать в общечеловеческом этический идеал» (там же). Напротив «выраженный национальный характер должен быть признан имеющею важное значение этической цен- ностью» (там же). «Тем более прискорбное впечатление дол- жно производить то обстоятельство, что ив самой исто- рической науке появляется направление, ко- торое, желая сделать из истории естествен- ную науку и неминуемо расточая богатство индивидуальной национальной жизни в смутных общих понятиях, старается вновь разру- шить все великие приобретения исторического мышления» (русск. перев., стр. 723. Разрядка наша.—М. П.). Итак всякие мечтания об общечеловеческом — вроде например идеи всестороннего развития личности, являющей- ся центральной исторической «ценностью» у Канта — глубо- ко неисторичны. «Ценностью» может служить только наци- ональное: «какой бы космополитический идеал ни постро- ялся, в нем всегда будут оказываться черты, в которых ясно видно его происхождение из национальных образований» (русск. перев., стр. 600, ориг., стр. 724). Националистическая историография — «великое приобретение исторического мы- шления». Г-н Иловайский может торжествовать: его против- ники посрамлены окончательно. Его «метода» блестяще оправдана последним словом немецкой философии. Но гордиться может не только г. Иловайский: вся наша «национальная индивидуальность» имеет право считать себя сопричастной этой гордости 2. Ибо то, что говорит Риккерт и почти теми же словами, уже высказал тридцать лет тому назад один русский мысли- тель. Теперь вряд ли многие помнят знаменитую в свое вре- 1 «Die Schwärmerei für das allgemein Menschliche»—что русским пе- реводчиком, едва ли закончено, смягчено в «экстаз», вызываемый общече- ловеческим». Слово экстаз по-русски не имеет того оттенка пренебреже- ния, какой есть в немецком schwärmen, Schwärmerei. 2 Просим извинения у читателя за такой, может быть, чересчур рик- кертовский стиль. Приближаясь к розе, невольно приемлешь ее запах. 36
мя «Россию и Европу» Н. Я. Данилевского — некогда исто- рическое евангелие Каткова и эпигонов славянофильства. Если бы не блестящая полемика В. Соловьева, вероятно ни- кто бы и не помнил. На стр. 127 книги Данилевского (в ис- правленном издании 1871 г.) мы читаем: «Понятие об обще- человеческом не только не имеет в себе ничего реального и действительного, но оно уже, теснее, ниже понятия о племен- ном или народном... Общечеловеческого не только нет в действительности, но и желать быть им — значит же- лать довольствоваться общим местом, бесцветностью, отсут- ствием оригинальности, одним словом, довольствоваться невозможной неполнотой. Иное дело — всечеловече- ское, которое надо отличать от общечеловеческо- го: оно без сомнения выше всякого отдельно-человеческо- го или народного, но оно и состоит только из совокупности всего народного, во всех местах и временах существующего и имеющего существовать... Общечеловеческий гений не тот, кто выражает в какой-либо сфере деятельности одно обще- человеческое, за исключением всего национально-особен- ного (такой человек был бы не гением, а пошляком в пол- нейшем смысле этого слова), а тот, кто, выражая вполне сверх общечеловеческого и всю свою национальную особен- ность, присоединяет к этому еще некоторые черты или сто- роны, свойственные другим национальностям... Общечелове- ческой цивилизации не существует и не может существо- вать, потому что это была бы только невозможная и неже- лательная неполнота» (там же, стр. 128). Полемизировать с Данилевским после В. Соловьева зна- чило бы писать «Илиаду» после Гомера. Мы отсылаем инте- ресующихся поэтому к «Национальному вопросу в России» и статье Соловьева «Немецкий подлинник и русский список» («Вестник Европы», 1890 г., декабрь). Можем только доба- вить, что Данилевский и его защитник Страхов теперь отом- щены: Соловьев уличал автора «России и Европы», что тот повторял в своем ультранационалистическом произведении немца Риккерта. Теперь другой немец—и вдобавок почти Риккерт—-с высоты философской кафедры повторяет рус- ского националиста. Можно конечно вполне поверить, что как Данилевский не читал Риккерта, так и Риккерт не читал Данилевского: les beaux esprits se rencontrent. Если только националистическая историография может называться наукой, то этим самым уже исключается всякое научное значение исторических теорий, не считающихся с признаком «национальности». О научности «исторического 37
материализма» например и речи быть не может. Правда, историк-материалист считается с ценностями, которые име- ют громадное значение для подавляющего большинства лю- дей всех стран и времен. Но какие это низменные ценности! Какой-то кусок хлеба, какие-то вопросы «ножа и вилки». Предоставим впрочем слово самому Риккерту. На этот раз, чтобы найти наиболее выразительную цитату, нам придется взять не главный его трактат, а выпущенную несколько ра- нее популяризацию. На стр. 38—39 русского перевода «Есте- ствоведения и культуроведения» мы читаем: «Больше всего места общие понятия займут в тех нау- ках о культуре, объектом которых является хозяйственная жизнь, ибо, поскольку последняя вообще допускает изолиро- вание, здесь очень часто, действительно, важны только мас- совые элементы, и существенное для этой науки о культуре будет поэтому в большинстве случаев совпадать с содержа- нием относительного общего понятия. Исторической сущностью крестьянина или фабричного рабочего например будет именно то, что обще всем отдельным экземплярам и что могло бы поэтому образовать их естественнонаучное понятие. Здесь, следовательно, может чисто индиви- видуальное отступать на задний план, а уста- новление отношений в виде общих понятий—занять очень много места. Из этого становится между прочим понятным и то, почему стремление превратить историю в естественнонауч- ную дисциплину так часто идет рука об руку с утверждением, что всякая история есть в сущности история хозяйства». «Но в то же время именно здесь выступает всего яснее, насколько неосновательны эти попытки разрабатывать исто- рию только как историю хозяйства и затем как естественно- научную дисциплину. Эти попытки покоятся, как легко по- казать, на таком принципе отделения существенного от не- существенного, который выбран совершенно произвольно, и даже более, который с самого начала получил предпочтение благодаря целиком ненаучной политической партийности. Это можно проследить уже у Кондорсе, а так называемое материалистическое понимание истории, которое предста- вляет лишь крайнюю форму всего направления, является поч- ти классическим примером того. Именно оно в большей ча- сти зависит от социал-демократических желаний. Так как руководящий культурный идеал демократичен, то сущест- вует естественно склонность и в прошлом рассматривать ве- ликих людей как нечто «несущественное», и лишь тому при- 38
давать значение, что берет начало у толпы. Благодаря это- му историческое описание становится «коллективистиче- ским». С точки зрения пролетариата важны далее главным образом материальные ценности, следовательно одно то «существенно», что находится в непосредственном отноше- нии к ним,—именно хозяйственная жизнь. Благодаря этому история делается «материалистической». И эти принципы оценки приобрели такое решающее значение, что важное превратилось в истинно сущее и вся культура в высшем смы- сле стала поэтому только «отражением». Таким образом здесь возникает почти что платоновский идеализм, с той разницей, что на место идеа- лов головы и сердца стали идеалы желудка; этим была добыта точка зрения, с которой все историческое развитие человечества необходимо должно рассматриваться как «борьба за место у корыта». Стоит однажды уяснить себе эти принципы оценки, на которых зиждется «историче- ский материализм», чтобы видеть, чего стоит «объектив- ность» такой истории» (разрядка наша. — М. П.). Извиняемся перед читателями за длину цитаты, но ведь здесь весь Риккерт, во весь его филистерский рост. Чего стоит например это отрицание индивидуальности у кресть- янина или фабричного рабочего! Жаль, что Риккерт не оп- ределяет, с какого именно чина и звания начинается право на индивидуальность. Нельзя не вспомнить, что и тут его опередил один русский мыслитель: покойный петербургский психолог Владиславлев не оставлял таких интересных во- просов без ответа. Каким, далее, неподражаемым буржуаз- ным самодовольством дышит противоположение «идеалов головы и сердца» «идеалам желудка». Правда, «политиче- ские социалисты», которых так не любит Риккерт, пожалуй, скажут, что у профессоров философии тоже есть желудок,— и они, эти профессора, тоже заботятся о том, чтобы он был наполнен. Но ведь то «политические социалисты»: они вооб- ще отрицают значение великих людей (см. стр. 423 русск. пе- рев. «Границы») — что же с ними и разговаривать... 1. «Ценности» следовательно должны носить отпечаток не 1 Для «духа времени» весьма характерно, что гг. неоидеалисты, переводящие, издающие и пропагандирующие Риккерта, не находят нужным как-либо оговаривать подобные махровые признания своего методологического авторитета и считают русскую читающую публику способной потреблять риккертовскую «философию» в чистом виде. Как она однако развилась, эта публика. Или как мало ее уважают? 39
только определенной национальности, но и определенного общественного класса. Буржуазный национализм — таково политическое credo Риккерта и таково же должно быть credo «научного» исто- рика. Правда, «общеобязательности» ценностей этой катего- рии всегда будет мешать то обстоятельство, что ведь инте- ресы немецкой буржуазии например и английской не сов- падают. Значит и ценности у немецкого и английского исто- рика будут разные. Предвидение этого неприятного обсто- ятельства заставляет Риккерта сделать оговорку. Он самым решительным образом ставит на вид, что признание «безу- словно общих ценностей»... «вовсе не заключает в себе воз- можности согласной оценки исторических объектов» (русск. перев., стр. 333, ориг., стр. 389—390). Почему при таком само- убийственном ограничении ценности все же продолжают носить титул «безусловно общих», этого грубому пози- тивному мышлению конечно не понять. Но у Риккерта для этого есть метафизические основания, которые стоит при- вести не для того, чтобы их оспаривать, а лишь чтобы до- рисовать портрет автора «Границ естественнонаучного обра- зования понятий». Абсолютные, «сверхиндивидуальные ценности могут и должны существовать потому, что познание должно сообра- зоваться не с событием, а с долженствованием...». «Долженствование, сознаваемое нами как безусловная ценность, вполне способно служить руководящей нитью для наших актов суждения как утверждающих, так и отрицаю- щих». Это долженствование «независимо от индивидуального субъекта». «Чтобы охарактеризовать независящую от всякой индивидуальной воли обязательность того долженствования, которое придает нашему познанию объективность, мы назо- вем его сверхэмпирическим или т р а н с ц е н д е н т н ы м дол- женствованием» (русск. перев., стр. 567, ориг., стр. 681—682). Сам Риккерт скромно называет такое перенесение абсо- лютного понятия долга в область науки, где все относи- тельно, все развивается, т. е. меняется, где «все течет», не исключая и математических аксиом,—«антропоморфистиче- ской точки зрения» (русск. перев., стр. 562, ориг., стр. 657). Такой способ мышления исторически носит еще другое, более подходящее название: авторитарно-догматическое. Так мыслила например средневековая церковь, диктовавшая те или другие «ценности» средневековой философии. Цен- ности эти вполне отвечали риккертовскому требованию «сверхиндивидуальности», потому что индивидуум о них не 40
смел рассуждать. В том-то и отличие современной науки или, если угодно, естествознания от средневековой философии,, что наука не знает абсолютных истин. Нет неподвижных ве- щей — есть процессы, и наука — один из таких процессов. Слова доктора Штокмана, что «истины не походят на дол- говечных Мафусаилов» и «при нормальных условиях жи- вут не долее 20 лет», — вовсе не экстравагантность ибсенов- ского героя. Это — убеждение всякого философски мысля- щего ученого нашего времени — нужно только изменить срок: наука живет не так быстро. Возможность появления риккертовского «культуроведения» в начале XX в. показы- вает, что наука живет даже слишком медленно. Нам могут возразить однако, что мы критикуем фор- мальный принцип Риккерта, исходя от того содержа- ния, которое он вливает в эту форму, — и что такое пове- дение неправильно. Из той же «ценности», окажут нам, мож- но сделать и совсем другое употребление. Самые жестокие критики папской власти вышли именно из рядов средневеко- вых богословов. И если «трансцендентное» помогало сред- невековой церкви держать массы в темноте и рабстве, то оно же, трансцендентное, было орудием освобождения массы. Возможность такого благоупотребления «идеализма» — вот, если не ошибаемся, главное, что делает его привлекатель- ным для некоторой части русской интеллигенции. Оставляя в стороне общественную состоятельность или несостоятельность подобных надежд, мы можем только ска- зать, что для исторической науки «идеализм» во всяком случае не нужен. Дети могут думать, что рыцарские мечи, копья и панцыри—действительно оружие; взрослые знают, что это только бутафорские принадлежности, а оружие на- шего времени совсем иное. Науке нет надобности прибегать к схоластической аргументации, чтобы избавиться от пут раз- ных допотопных «ценностей». Наука знает, как они возникли, эти «ценности», какие условия их создали и дали им окрепнуть. И зная, как изме- нились условия, наука может предсказать исчезновение со- зданных ими «ценностей» почти что с часами в руках. Эволю- ционная точка зрения — вот что избавляет историка от необ- ходимости подражать в XX столетии Уиклифу и Вильгельму Оккаму. Потому-то и ненавидят так теорию общественной эволюции, целиком подсказанную истории естествознанием, Риккерты и их сторонники, сознательные и бессознательные. И эта ненависть также почетна для историка-эволюциониста, как ненависть папской власти была почетна для Уиклифа. 41
Для науки теория «ценности» может быть интересна только с одной стороны—с методологической. Не поможет ли она нам лучше связать явления, нежели мы могли сде- лать это до сих пор? Вот вопрос, которым решается судьба «трансцендентного» в истории. Существуют два критерия научности. Один был выставлен еще Платоном и удержан Kaнтом. Это — общеобязательность. Наука есть со- брание истин, одинаковых для всех. Научно то, что можно доказать всякому, пользующемуся человеческой логикой, и против чего нельзя возражать, не погрешая против логики. Насколько «ценности» Риккерта — по собственному его признанию различные для разных народов, классов и т. д.— удовлетворяют этому требованию общеобязательности, разъ- яснять это нам кажется неделикатным. Это значило бы сомневаться в понятливости читателей. Но канто-платонов- ский критерий уже устарел; он — создание доэволюционной мысли. Мы знаем, что все меняется, — может по крайней мере меняться и логика. Что сегодня было «научно», может оказаться завтра уже «ненаучным». Вдобавок, чем сложнее наука, тем большую роль в ней играют гипотезы, т. е. такие положения, которые доказать до конца нельзя, которые всегда оставляют некоторое место личному убеждению. От- сюда современный критический позитивизм, в лице глав- ным образом Э. Маха и его школы, выдвинул другой кри- терий научности. Этот другой критерий признает и Риккерт, по крайней мере по отношению к естествознанию. А так как ему не удалось доказать, что историк мыслит иначе, чем естественник, то мы имеем право приложить критерий Маха и к истории. Критерий этот — целесообразность. Наука есть средство ориентироваться в хаосе переживаний и таким пу- тем экономизировать энергию сознания, которая иначе рас- сеивалась бы до бесконечности. Наука, как признает и Рик- керт, есть средство преодолевать экстенсивное и интенсив- ное многообразие хаоса путем его упрощения. С этой точки зрения более научно будет то, что лучше, вернее ведет к ос- новной цели науки. Гипотеза, наиболее непосредственно объясняющая наибольшее количество явлений, обладает maximum'ом научности в данный момент. Этот maximum ко- нечно относительный — в следующий момент может явиться гипотеза еще более научная, но она будет такой лишь в том случае, если она окажется еще ближе к научному идеалу. Не трудно видеть, что теория «ценности», пытающаяся (навсегда утвердить в истории национальные и всякие иные разнооб- разия, увековечивает в этой области тот хаос, преодоление 42
которого и составляет задачу науки. «История» Риккерта больше чем ненаучна — она антинаучна. Подведем итоги. Книга Риккерта распадается на две части, в изложении не всегда строго разграниченные, а иногда переплетающиеся. Первые три главы заняты главным образом теоретико-поз- навательным анализом. Оригинального здесь мало. Несмотря на то, что Риккерт брезгливо сторонится от всякого сопри- косновения с позитивизмом, нельзя не видеть в его общей характеристике естествознания близкого родства с Э. Махом, а в применении гносеологического субъективизма к исто- рии— явной зависимости от Зиммеля. Поскольку Риккерт является здесь выразителем точек зрения, усвоенных новейшей философией, эти главы могут быть даже полезны, тем более что — в оригинале — они на- писаны сравнительно легко и живо; русский перевод, не исказив текста по существу, к сожалению не воспроизводит этой его особенности, как можно было видеть по приведен- ным цитатам. Вторая половина книги гораздо больше имеет отноше- ния к метафизике, чем к гносеологии. Она так же мало ори- гинальна, как и первая. Мы находим здесь все тот же «при- мат практического разума», набивший уже оскомину в «иде- алистических» писаниях переводных и туземных. В частно- сти попытку пристроить «практический разум» в историче- ской науке следует признать совершенно неудачной. Автор принялся за работу, имея самое смутное представление о со- временной исторической науке, ее приемах и методах. В объ- яснение, если не в извинение этого метафизического набега на историю, можно сказать, что и вызван он был повидимо- му вненаучными соображениями. Не занимаясь историей, Риккерт не имел оснований быть недовольным состоянием этой науки. Если книгу задумал философ, то писал ее чело- век определенного общественного склада. Страх перед на- двигающейся волной социализма—вот что дает основной фон исторической метафизике Риккерта. Она едва ли будет иметь какое-нибудь влияние на историков, даже самых юных, — особенно если эти последние сознают то, что уже давно сознано естественниками: необходимость элементар- ного научно-философского образования для занятия всякой наукой. Элементарная научно-философская подготовка со- вершенно достаточна для иммунизации против методологи- ческих капризов вроде теории «ценности». Но книга Рик- керта несомненно займет видное место в литературе, как один из памятников буржуазной реакции начала XX в. 43
ПОГОДИН 1 Погодин Михаил Петрович, историк и публицист (1800 — 1875 гг.), сын крепостного человека графов Строгановых, учился в 1-й московской гимназии и в Московском универ- ситете. По окончании курса (1821 г.) был преподавателем Дворянского пансиона. С 1826 по 1844 г. состоял профессо- ром Московского университета сначала всеобщей, позже (с 1835 г.)—русской истории. В 1841 г. избран в Академию наук. Издавал в 1820-х годах «Московский вестник», а в 1840—1850-х — «Москвитянин». Как историк Погодин дебю- тировал на крайнем левом крыле. Быть «левым» для тогдаш- него историка значило прежде всего критически относиться к официальной историографии в лице Карамзина. Готовясь к магистерскому экзамену, Погодин (писал в своем дневнике: «Такую дичь написал Карамзин в первой главе, что ни на что не похоже. Едва ли не одно достоинство остается за Ка- рамзиным: искусство писать». В более сдержанной форме аналогичные мнения он высказывал и открыто, уже будучи профессором (в «Московском вестнике», 1828 г.). Фактиче- ским его противником сделался однако же не Карамзин, а другой «левый» профессор — Каченовский, глава «скепти- ческого» направления и учитель Погодина по университету. Первоначальные мотивы расхождения ученика и учителя, если не считать личного соперничества, были научные; Пого- дин, с всегда выгодно отличавшим его как историка хоро- шим знанием источников и здравым смыслом, не мог поми- риться с некоторыми чересчур фантастическими утвержде- ниями Каченовского, вроде происхождения «Руси» от хазар. С этой именно стороны Погодин и атаковал Каченовского в своей магистерской диссертации «О происхождении Руси», 1 Энциклопедический словарь А. и И. Гранат, 7-е изд., т. XXXII, стр. 402—406, 1915 г. 44
положившей начало его ученой известности (1823 г.). Но очень быстро сюда примешался политический момент. Началь- ство смотрело косо на Каченовского и «скептиков», не без основания полагая, что последние при всех своих научных недочетах будят критическую мысль в студентах. «Потрясе- ние наших летописцев предосудительно для нашего народно- го чувства», говорил министр народного просвещения Уваров. В Погодине усмотрели «защитника исторического правосла- вия», в этом качестве он и получил отнятую у Каченовского кафедру русской истории. Погодин весьма легко и быстро пошел навстречу начальству и печатно ставил русской исто- рии цель: стать «охранительницею и блюстительницею об- щественного спокойствия». При таком полицейском взгляде на историческую науку не могло быть уже более и речи о критическом отношении к официальному пониманию исто- рии, и Погодин скоро дошел до таких утверждений, что Ка- рамзин являлся рядом с ним образцом объективности. В рус- ской истории вce вызывает у Погодина восторг и удивление. «Ни одна история не заключает в себе столько чудесного, если можно так выразиться, как российская. Воображая со- бытия, ее составляющие, сравнивая их неприметные начала с далекими, огромными следствиями, удивительную связь их между собою, невольно думаешь, что перст божий ведет нас, как будто древле иудеев, к какой-то высокой цели». «У нас не было рабства, не было пролетариев, не было нена- висти, не было гордости, не было инквизиции, не было фео- дального тиранства: зато было отеческое управление, пат- риархальная свобода, было семейное равенство, было общее владение, была мирская сходка; одним словом, в среднем веке было у нас то, о чем так старался Запад уже в новом, не успел еще в новейшем и едва может успеть в будущем». Эти и подобные утверждения сблизили Погодина со славя- нофилами, но славянофилом в настоящем смысле этого сло- ва он никогда не был, как не был и шеллингианцем, хотя в дни юности был близок с шеллингианскими московскими кружками и кое-что от них усвоил (главным образом — на- клонность к параллелям из области естественных наук, у По- година необычайно аляповатым и наивным). Славянофилам была совершенно чужда полицейская точка зрения на исто- рию, и некоторые из них (например П. Киреевский) с негодо- ванием протестовали даже против попыток Погодина присо- единить к ним свою «охранительницу». Зато открыто враж- дебно Погодину было «западническое», т. е. европейски-на- 45
учное направление русской истории, выступавшее в 40-х годах в лице Соловьева, Кавелина и др. Погодин, насколько мог, старался испортить карьеру Соловьеву, но не мог поме- шать тому, что последний сделался его преемником по ка- федре. В конце концов научное значение из писаний Пого- дина сохранили только его историко-критические изыскания («Исследования, замечания и лекции», VII том). Публицисти- ка Погодина была дополнением к его истории и преследовала те же охранительные цели. По поводу польского восстания 1830 г. у него является мысль «написать о правах России на Литву и послать Бенкендорфу». Статья («Исторические раз- мышления об отношениях Польши к России») была «читана и понравилась», что и было доведено до сведения автора именно через Бенкендорфа. Вопрос последнего: «Какой По- годин желает награды?» в первую минуту показался оскор- бительным («не считают ли они меня продажным?»), но ско- ро Погодин освоился с такого рода эффектом своих статей и после каждого удачного выступления уже сам мечтал: чем его за это наградят? В мечтах он доходил до министра на- родного просвещения и обер-прокурора синода, на деле же не прочь был и от скромного места помощника попечителя Московского учебного округа. При таком положении дела погодинская публицистика интересна главным образом как отражение взглядов высших сфер. В этом отношении наи- большее значение имеют его «политические письма», именно к высшим сферам и обращавшиеся и не предназначенные для печати. Если в 30-х годах можно было угодить «славя- нофильством» и полонофобством, то во время Крымской кампании например картина резко меняется: проектируя объединение всех славян, в том числе и австрийских, во- круг России и против ее врагов, включая и Австрию, он пред- лагает свои личные услуги для примирения с поляками. Пос- ле урока, данного Севастополем, Погодин становится почти западником — проповедует сближение России с Европой и реформы в европейском духе, начиная с освобождения крестьян. Эти последние его «письма» примирили с ним да- же таких его противников, как Кавелин. Но попытки его иг- рать общественную роль в начале 60-х годов кончились не- удачей: публика твердо помнила прежнего Погодина и оста- валась к нему холодной. Как личность Погодин является одним из характернейших типов николаевской эпохи. Эта резко отчеканенная фигура как будто просилась в сатиру и была использована сатириками еще при жизни (Герценом и Салтыковым). Его «Дневник», в больших выдержках опубли- кованный Барсуковым, — настоящее художественное произ- 46
ведение в своем роде, далеко оставляющее за собой и Сал- тыкова (ом. Барсуков, Жизнь и труды М. П. Погодина, Спб. 1888—1907, 22 тома (не окончено). Характеристику По- година как историка см. у Милюкова, Главные течения русской исторической мысли).
КУРС РУССКОЙ ИСТОРИИ проф. В. КЛЮЧЕВСКОГО В. О. Ключевский, «Курс русской истории», часть I, (Москва, Синодальная типография, 19041 Книгу проф. Ключевского не приходится рекомендовать публике. Появляющийся теперь впервые в печати курс дав- но уже стал одною из самых популярных книг в России. И не может быть сомнения, что эта изящно отпечатанная книжка так же быстро исчезнет с полок книжных магази- нов, как быстро расходились по рукам студентов ее неуклю- жие предшественницы, ремингтонированные или еще просто от руки писанные литографии. Но печатный текст лекций не есть простое воспроизве- дшее прежних студенческих записок. Он дает не только по- следнюю их редакцию: это, по словам самого автора,—свод различных редакций. Тут мы имеем таким образом все, что в курсах различных годов было признано автором как наи- более удавшееся. Читатели печатного «Курса» получают та- ким образом больше, нежели имели слушатели проф. Клю- чевского в том или другом академическом году. Новая кни- га представляет собою нечто вроде компиляции, сделанной автором из его собственных произведений,—автокомпиля- ции, если можно так выразиться. У такой манеры издания есть своя оборотная сторона. Проф. Ключевский читает лекции в Московском университе- те, если не ошибаемся, уже 25 лет. Много за это время пере- менилось—менялась публика, менялся, покорный общему закону, и сам лектор. Всякая мысль, какую мы встречаем в в «Курсе», глубоко и всесторонне обдумана автором. Но от- дельные мысли продумывались в разное время, в разной об- становке и под разным влиянием. Проф. Ключевский в 1904 г. не тот, каким он был в 1894 и 1884 гг., a в книге, помеченной 1 Журн. «Правда», 1904 г., март, стр. 211—215. 48
1904 г.) все, продуманное автором за много лет, стоит рядом, на одной плоскости. Нельзя сказать, чтобы «Курс» от этого выиграл. Пишу- щий эти строки живо помнит, какое цельное и яркое впечат- ление произвела на него в свое время вводная, первая лек- ция «Курса». Читая печатное издание, он никак не мог вос- кресить в себе это первое впечатление... Там был сжатый и сильный поток одной, органически развивающейся мысли. Здесь на этом потоке были устроены запруды из мыслей того же автора, может быть, не менее сильных в отдельно- сти, но взятых из другой связи, обдуманных в ином на- строении и теперь только отвлекающих в сторону мысль читателя. Там все было ясно и понятно,—здесь же, по сове- сти говоря, мы многое затрудняемся понять. Что например может значить различие «двух основных предметов истори- ческого изучения» на стр. 2 и 3? «Одним из этих предме- тов служат успехи человеческого общежития»—это, по тер- минологии автора, история культуры и история цивилиза- ции. «Другой предмет исторического изучения — это состав и строй самого общежития». Автор называет его еще «исто- рическим изучением строения общества», а науку, занимаю- щуюся этим вторым предметом,—«исторической социоло- гией». «В кругу исторических наук эта отрасль то же, что физиология в науках биологических». В чем же тут различие? С первого взгляда может пока- заться, что мы имеем тут противоположение «социальной динамики» и «социальной статики». Но нет, наука, занимаю- щаяся «строем самого общежития», не даром названа исто- рической социологией. Она тоже, как и история культу- ры, ведает не состояния, а процессы — что прямо указано на стр. 2. Тогда, быть может, первый предмет исторического изучения—так называемая «духовная» культура, а второй— «материальная»? И это нет: историческая социология зани- мается «свойством тех многообразных нитей, материальных и духовных, которыми связывается людское общежи- тие» (стр. 3). Или тут разница в том, что история культуры оперирует субъективным понятием процесса («успехи... об- щежития»), а социология изучает свой предмет вполне объ- ективно, как естественные науки? Но почему же «успехи» нельзя изучать объективно и следить например за «прогрес- сом» опричнины Грозного или крепостного права, как врач изучает «успехи», которые делает в организме больного тиф или холера? Почему, с другой стороны, «культуру» и «ци- вилизацию» нельзя рассматривать как предмет естественно- 49
исторического изучения? И это толкование очевидно не под- ходит. Едва ли. без личного содействия автора кому-либо удастся установить ясное и однообразное понимание того, что сведено из разных курсов на стр. 2 и 3. Основное свойство автокомпиляции дает себя чувство- вать и на дальнейших страницах вступительных лекций. Ка- ких только историко-философских воспоминаний не будят они в памяти читателя! Тут есть и нечто от Ог. Конта, как мы сейчас видели, есть и знаменитая всемирно-историческая схема Гегеля, распределяющая историческую работу между народами, как режиссер распределяет роли между актерами (стр. 4 и 6—7: «греки... развили в себе художественное твор- чество и философское мышление, а римляне... дали удиви- тельное гражданское право»). Есть индивидуализм (стр. 29: «идеи—плоды личного творчества, произведения одиночной деятельности индивидуальных умов»), отдана дань и «орга- нической» школе (стр. 2: «Человеческое общежитие выра- жается в разнообразных людских союзах, которые могут быть названы историческими телами и (которые возникают, растут и размножаются, переходят один в другой и, наконец, разрушаются,—словом, рождаются, живут и умирают по- добно органическим телам природы»). Автор как будто иг- норирует тот факт, что ведь прежде всего те философско- исторические схемы, образчики которых он такою щедрою рукой рассыпал перед читателями, представляют собою не- что органически-цельное. За каждой отдельной формулой тянется длинная цепь логически с нею связанных положе- ний. И нельзя по произволу взять одно из звеньев этой це- пи, (почему-нибудь приглянувшееся, и поставить его рядом с также произвольно выхваченным звеном другой цепи, иду- щей в противоположном направлении. Вполне возможно и естественно, что проф. Ключевский в разные периоды своей жизни был и позитивистом и гегельянцем, индивидуалистом и сторонникам «органического» понимания общества. Но нельзя быть всем этим сразу, как он предлагает сделать сво- ему читателю в настоящее время. Совершенно естественно также, что при сводке различ- ных курсов наряду с мыслями, всесторонне и глубоко обду- манными, могут случайно попасть и такие, которые не были продуманы до конца или не нашли себе вполне удачного аде- кватного выражения. К числу последних мы бы отнесли по- путно, по поводу порядка княжеского владения брошенную автором мысль о противоположности, в известном смысле, жизни и личного, индивидуального сознания; последнее ока- 50
зывается «вообще консервативнее, неповоротливее жизни, ибо есть дело одиночное, индивидуальное, а жизнь изменяет- ся коллективными усилиями» (стр. 202). Смеем уверить, что сам «Курс» дает массу блестящих доказательств неповорот- ливости жизни и сравнительной гибкости сознания. Взять хо- тя бы пример, использованный автором на стр. 35—36 — классический пример безуспешной борьбы русской церкви с рабовладением. В сознании идея рабства была осуждена еще в XI в., а из жизни рабство исчезло только в XIX в. Афо- ризм, которым обмолвился проф. Ключевский на стр. 202, очевидно не может считаться вполне точным отражением его взглядов. Едва ли можно счесть за такую же обмолвку все, что автор говорит по поводу «идей» и значения их в истории (стр. 29 и след.). Идеи, как мы уже видели, по мнению проф. Ключевского, суть «плоды личного творчества» и в этом смысле противоположны «фактам политическим и экономи- ческим». «Эти факты суть общественные интересы и отно- шения, и их источник—деятельность общества, совокупные усилия лиц, его составляющих». Отсюда практическое влия- ние тех и других весьма различно. Многие «прекрасные мыс- ли» украшают частное существование, разливают много света и тепла в семейном или дружеском кругу, помогая домаш- нему очагу, но ни на один заметный градус не поднимают температуры общего благосостояния...» «Идея» становится «историческим фактором », когда «овладевает какою-либо практической силой, властью, народной массой или капита- лом...» (стр. 32; на стр. 30 к этим практическим силам присоединяются еще «общественное мнение, требование за- кона или приличия, гнет полицейской силы»). Итак то, что люди думают,—само по себе, а то, что об- щество делает,—само по себе. Лишь изредка—и более или менее случайно притом—содержание человеческого созна- ния может стать определяющим условием общественной жизни людей. Каким же таинственным путем происходит от- бор идей, становящихся «обязательными», и как узнать, ка- кой идее суждено такое будущее? Автор этого не объяс- няет—и красивое сравнение с «электрической искрой», кото- рую «поймали и приручили», не уясняет дела. Ибо, во-пер- вых, без «идей» и этой искры никогда бы не поймали, а, во- вторых, пойманные и прирученные идеи обыкновенно весьма мало действенны. Невольно рождается мысль, что, может быть, дело не в том, какая идея, а в том, чья это идея,— принадлежит ли она интеллекту, снабженному бронирован- 51
ным кулаком, о котором так образно говорил недавно один отечественный мыслитель,—или простому интеллекту, «не- вооруженному энергетически» (употребляя выражение того же (мыслителя) 1. Тогда этот взгляд имел бы одно преиму- щество—крайней простоты и доступности даже для умов, вовсе не искушенных в философии. Но такому упрощенному пониманию мешает упоминаемое тут же «общественное мне- ние»: ибо общественное мнение есть совокупность мнений и убеждений личных. А так как целое равно сумме всех своих частей, то, признавая творческую силу общественного мне- ния, автор должен будет признать известную долю влияния и за убеждениями личными. Но тогда все противоположение личных идей и общественных фактов падает. То, что поте- ряла личность как таковая, она вновь приобретает как член общества. И вся аргументация автора может доказать лишь, что изолированная человеческая личность—например Ро- бинзон на своем острове—не может иметь влияния на ход истории. Но стоило ли это доказывать? Не последний повод к недоразумениям может подать и своеобразное толкование проф. Ключевским взаимоотноше- ния политического и экономического факторов в истории (стр. 34): «...Жизнь политическая и жизнь экономическая— это различные области жизни, мало сродные между собою, по своему существу. В той и другой господствуют полярно- противоположные начала: в политической—общее благо, в экономической—личный материальный интерес; одно нача- ло требует постоянных жертв, другое питает ненасытный эгоизм». Но мы не будем входить в разбор еще и этого, по- нашему недоразумения—наша рецензия и без того слиш- ком затянулась. Отметим только, что неудачных страниц больше всего в двух первых вступительных лекциях общего характера, занимающих всего около 1/10 книги (стр. 1—42). В дальнейших главах, занимающихся более конкретными вопросами древней русской истории (первая часть «Курса» доходит только до XIV в. и заканчивается «замечаниями о значении удельных веков в русской истории»), главный не- достаток нашего издания «Курса», эклектизм, уже по самому свойству материала меньше дает себя чувствовать. Тут даже можно местами упрекнуть автора в противоположном: слиш- ком часто меняя свои точки зрения в первых «лекциях», он слишком редко склонен изменить традиционному взгляду в 1 См. «Полемику» в «Вопросах философии и психологии», 1903 г., ноябрь—декабрь. 52
дальнейших. Отметим для примера лекцию XI, целиком по- священную «порядку княжеского владения Русской землей после Ярослава». Сам проф. Ключевский признает, что этот «порядок» «никогда вполне» не действовал,—а его изложе- ние этого порядка имеет вид правила, состоящего из одних исключений. В литературе давно установлено, что никакого порядка древнерусские князья не могли создать по той про- стой причине, что замещение столов зависело не только от соглашений между князьями, но и от (соглашений князей с вечевыми сходками стольных городов, которые считали се- бя вправе брать себе такого князя, какой им нравился. Весь- ма сомнительно даже, чтобы князья пытались установить ка- кой-нибудь определенный раз навсегда порядок,—схема, по- строенная на этот случай Соловьевым, очень произвольна и опирается на факты, которым можно дать и иное толкование (интересующихся подробностями отсылаем к первому выпус- ку II тома «Русских юридических древностей» проф. Серге- евича). Существование этой главы в «Курсе»и притом в виде не критико-литературного, а догматического очерка—едва ли можно чем-нибудь объяснить кроме верности традиции соловьевской школы, для которой междукняжеские отно- шения некогда были одним из кардинальных пунктов рус- ской истории. Мы отметили эти теневые стороны новой и в то же вре- мя так хорошо знакомой книги вовсе не для того, чтобы умалить ее значение для тех, кто изучает и будет изучать русскую историю. Даже и в литературе, не столь бедной на- учными пособиями, как наша, «Курс русской истории» занял бы одно из первых мест. Но нам кажется, что то направление русской исторической науки, блестящим представителем ко- торого является «Курс», само уже становится понемногу предметом истории. Чем дальше, тем больше книга проф. Ключевского будет приобретать значение ценного историче- ского документа. А историку естественно желать, чтобы исторические документы издавались во всей неприкосновен- ности. Что сказал бы сам автор «Курса», увидав такое изда- ние исторического памятника, где хронологически различ- ные редакции были бы слиты в один текст? 53
О ПЯТОМ ТОМЕ «ИСТОРИИ» КЛЮЧЕВСКОГО В. О. Ключевский—«Курс русской истории», часть 5-я. П. Гиз, 1922 г.)1 Большой публике долго пришлось ждать последнего то- ма «Курса» Ключевского. Предисловие редактора (Я. Л. Бар- скова) помечено январем 1919 г. (!), на титульном листе стоит 1921 г., а на обложке—1922 г. Солидно работал старый Госиздат! От долговременного пребывания в недрах, одного из со- ветских учреждений книга конечно не «осоветилась» и во- обще не стала более современной. В этом отношении «боль- шой публике» предстоит большое разочарование. Основной текст напечатан с литографированного издания 1883— 1884 г.—того самого, по которому наше поколение когда-то готовилось к экзаменам. Было это почти ровно тридцать лет тому назад. От книги такого возраста (можно не ожидать свежих (мыс- лей, даже независимо от какого-либо специфического отно- шения автора к изображаемой им эпохе, а такое отношение было. Новая русская история, которой посвящен этот том, охватывающий период от Екатерины II до смерти Николая I, не принадлежала к любимцам В. О. Ключевского. Филигран- но отделывая древнейший период, до Петра включительно, покойный историк скользил по дальнейшему довольно бег- ло. То, что это дальнейшее приходилось обычно на конец года, когда всякий профессор спешит свести концы с кон- цами, очень помогало этой беглости и отчасти извиняло ее перед слушателями. Некогда подробно этим заниматься, а «дать понятие» аудитории все же нужно. Поэтому сооб- щается «самое существенное», без подробностей. «Подробности» и шли поэтому в убывающей прогрессии. Об эпохе Екатерины их сообщалось еще довольно много, 1 Журн. «Печать и революция», 1923 г., кн. 3, стр. 101—104. 54
хотя больше бытовых и анекдотических, нежели историче- ских в серьезном смысле этого слова. Но крепостное право например отделывалось довольно тщательно: это был уже отрезанный ломоть истории, по отношению к которому безо- пасно было говорить, что угодно, не касаясь только легенды 19 февраля. В ином положении было конечно самодержавие. Тут приходилось лавировать между студенческой массой, красневшей год от году, и начальством, становившимся год от году все более черносотенным. Вообще говоря, эта лави- ровка удавалась столь умному человеку, как В. О. Ключев- ский; раз только он сорвался вправо, в своей речи об Алек- сандре III, в 1894 году. Об этой речи, печатавшейся обыкновенно в приложении к последней части «Курса» (имевшей, «раме литографиро- ванных, еще два печатных издания «на правах рукописи»), редактор нынешнего издания говорит, что ее «настоящее место» не при «Курсе», а в «Полном собрании трудов Василия Осиповича». С полным правом это можно ска- зать о всей 5-й части. Ибо даже помимо той лавировки, о ко- торой сейчас говорилось, курс 1883/84 г. должен был страш- но устареть в чисто академическом смысле, так как исто- рии России XIX в. как научной дисциплины в те дни не су- ществовало. Создана она, преимущественно, марксистами— в наиболее широком понимании этого термина, т. е. включая сюда и «легальных марксистов» (работы Струве о крепостном хозяйстве и Туган-Барановского о русской фабрике), а поми- мо них тут больше всего поработали полулегально историки- народники (В. И. Семевский, Богучарский и др.), военный историк Шильдер (биография Павла, Александра I и Нико- лая I) да берлинский профессор Шиман, давший недурной и свежий материал о Николае I в самом черносотенном осве- щении, какое можно придумать. И труды всех перечисленных авторов вышли после 1884 года. Историк, читавший свои лекции в этом году, многих фактов просто не знал, не мог знать, Что должно было получиться из этого сочетания поли- тической лавировки и фактической неосведомленности, лег- ко показать на любой лекции «Курса», хотя бы на той, где Ключевский говорит о декабристах например. Конечно вож- ди движения везде именуются «вожаками» (кроме страницы 212—не из более ли свежей это редакции?). Конечно о Пестеле подчеркивается, что это был «сын прославившегося взяточничеством сибирского генерал-губер- натора», а о «Русской правде», лежавшей в то время в «се- 55
кретных» архивах за семью печатями,—ни слова: Едва ли Ключевский ее и видел в 1884 г. О Рылееве сказано букваль- но: «Кондратий Рылеев, бывший артиллерист, потом служив- ший в Петербургской казенной палате по выборам дворян- ства и вместе с тем управляющий делами Русской северо- американской компании». Пишущий эти строки весьма мало склонен благоговеть перед памятью человека, «первым же- стом которого после ареста было выдать Пестеля; но тут все же нельзя не почувствовать и обиды за Рылеева—как никак, а это был крупнейший после Пушкина русский поэт 1820-х годов... Представьте себе историка, который позволил бы се- бе аттестовать Пушкина как «титулярного советника и ка- мер-юнкера», «позабыв» отметить, что этот человек «написал «Евгения Онегина». Какой бы гвалт поднялся во всей рус- ской литературе! А вот Ключевский охарактеризовал приб- лизительно так Рылеева—и три поколения русской интел- лигенции глотали это безропотно. Но это все номенклатура и «этикет», так сказать, иначе говорить о каких бы то ни было революционерах с универ- ситетской кафедры при Александре III не полагалось. Пе- рейдем к фактической стороне. На стр. 208 нам сообщают, после упоминания о Пестеле и Рылееве, о «северном» и «южном» союзах, что «существование этих союзов не было тайной для правительства... но никакие меры против замы- слов общества не были приняты». Тут явная путаница: Алек- сандр I знал о невинном «Союзе благоденствия», распавшем- ся в 1821 г., но о республиканском заговоре Пестеля он узнал только летом 1825 г. от провокатора Шервуда, донос кото- рого имел следствием совершенно определенные «меры»: це- лый обширный провокаторский план, в центре которого стал главный начальник военных поселений юга России, гр. Витте. Александр неожиданно умер за несколько дней до «ликви- дации» пестелевской группы (19 ноября ст. ст. 1825 г., а Пе- стель был арестован 13 декабря), (и только поэтому «мера» случайно оказалась несвязанной с его именем. На стр. 209 повторяется давным-давно устраненная еще Шиманом легенда о том, будто Николай не знал о завеща- нии Александра, делавшем Николая наследником престола вместо Константина. На стр. 210 «по Корфу» (автору офи- циальной истории 14 декабря, вышедшей в 1850-х годах) рас- сказывается о мерах кротости и увещания, якобы предпри- нимавшихся Николаем до картечи, и сообщается совершенно невероятный факт, будто и из пушек сначала стреляли хо- лостыми зарядами. Этого даже 1884 годом не объяснишь— 56
все-таки мемуары-то декабристов кое-какие были в печати и тогда. К убийству Милорадовича «товарищи Каховского» отнеслись «с отвращением», а накануне Рылеев, как мы те- перь знаем, уговаривал Каховского убить самого Николая! и т. д. Все это кончается совершенно достойным всего остального выводом, что «14 декабря не было бы в том слу- чае, если бы заранее приняты были меры»,—выводом, кото- рый не становится убедительней и содержательнее от того, что к нему присоединился впоследствии прусский реакционер Шиман, говоривший даже еще определеннее об одной мере—аресте Рылеева. Совершенно естественно, что от автора, так смутно пред- ставлявшего себе конкретную сторону событий,—мы не хо- тим думать, что Ключевский знал, что в действительности происходило, но скрывал это от своих слушателей,—не при- ходится ожидать их глубокого понимания. Декабристы для Ключевского—«большей частью добрые, умные, образован- ные молодые люди с горячим желанием быть полезными оте- честву, руководившиеся чистыми побуждениями, но неопыт- ные, без знания света, людей и отношений...» Знание света начиналось очевидно в те времена с III класса петровской та- бели о рангах—с дивизионного генерала и тайного советни- ка: ибо полковников и бригадных генералов, равномерно и гражданских особ до IV класса табели о рангах включитель- но, среди декабристов было достаточно. Мы остановились на декабристах подробнее только по- тому, что эти страницы в обычных курсах этого рода бывают обыкновенно наиболее интересными. Но глубина понимания на всем протяжении этих глав приблизительно одинаковая. Хотите ли вы знать например, отчего медленно шло кресть- янское дело при Николае I? Вы, может, думаете, что объек- тивные экономические условия мешали? Но об этом марк- систском мудровании в 1884 г. и помину не было. Ключев- ский, правда, не мог не заметить интенсификации барщины в начале XIX в. (стр. 230), но он далек от мысли, чтобы это имело какие-нибудь причины, более общие и глубокие, чем помещичий произвол, и какие-нибудь последствия, кроме раздражения крестьян. Влияние рынка, кризиса хлебных цен и т. д.—все это для него оставалось такой же книгой за семью печатями, как «Русская правда» Пестеля, и на этот раз уже вовсе не из-за политической обстановки: просто в русской литературе тогда ничего на этот счет не было. И умнейший Ключевский довольствуется совершенно детским объяснением неудачи Николая I в крестьянском деле: «...вы- 57
сочайшая воля издавала законы, а исполнительные учрежде- ния втихомолку прибирали эти правила к рукам, крали их» (там же). А крестьяне, зная о «высочайшей воле», но не видя улучшения своему положению, волновались. Вот и все. Непонятно, зачем эту архаическую книгу (понадобилось печатать в 50 тыс. экземплярах. И уже если вообще ее печа- тать, то поручить редакцию следовало не Я. Л. Барскову, бла- гоговеющему перед каждым словам покойного учителя, a какому-нибудь историку-марксисту, который снабдил бы ее соответствующими комментариями. Печатать ее и тогда не было бы необходимости даже для того, чтобы «Курс» имел внешне законченный вид: ибо ведь все равно царствование- то Александра II напечатать не решились, больно уж, оче- видно, резало современный взгляд. Так что книга все-таки обрывается «на полуслове»—на смерти Николая I. Но с ком- ментариями от книги не было бы по крайней мере прямого вреда. А теперь ее издание конечно очень на руку всем, кто мечтает о режиме Александра III как о пределе благополучия. Тут уже марксизмом и не пахнет! И глядишь, книжку начнут рекомендовать даже на наших рабфаках—рекомендуют же Корнилова.
НОВЫЙ ТРУД ПО ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ИСТОРИИ РОССИИ (Проф. М. В. Довнар-Запольский, История русского народного хозяйства, т. I, Киев 1911 г.) 1 Заглавие книги г. Довнар-Запольского у многих из ее чи- тателей вызовет вероятно такое же разочарование, как у пи- шущего эти строки. «История русского народного хозяй- ства», многотомная, ученая,—ведь это то, чего мы ждем, не дождемся уже много лет. История учреждений разработана для России очень хорошо, даже с историей «духовной (куль- туры», литературы, искусства дело обстоит весьма недурно, а экономическая эволюция России все еще, по классиче- скому выражению, «ждет своего исследователя». Есть от- дельные монографии, но все это разрозненное, между собой мало согласованное, часто написанное с разных точек зре- ния, так что одну книгу нельзя рассматривать как продол- жение другой, и очень многие книги сохранили теперь зна- чение лишь как сборники материала. И вот нашелся человек, который все эти disjecta membra готов собрать в одно целое и обещает нам ряд томов по экономической истории России. Вы берете книгу, видите перед собой небольшой том в 360 страниц крупной печати,—это еще конечно ничего: может быть, автор мастер излагать свой предмет сжато. Перелисты- вая книгу, замечаете полное отсутствие «ученого аппарата», точных ссылок и цитат—это уже хуже: значит, всякое утвер- ждение автора придется проверять путем длинных и кро- потливых самостоятельных разысканий в его источниках. Начинаете, наконец, читать предисловие и узнаете, что «на- стоящая книга составилась из лекций, которые автор читал в университете св. Владимира и Киевском коммерческом ин- ституте». Итак это всего только университетский курс, один из бесчисленного количества курсов, читающихся в разных российских высших учебных заведениях. 1 «Голос минувшего», 1913 г., № 6, стр. 270—282. 59
Но, возразит нам читатель, и университетский курс мо- жет быть крупным научным событием: возьмите «Курс» Клю- чевского. Так—но ведь этот последний «Курс» сконденсиро- вал результаты двадцатилетней работы. Г-н Довнар-Заполь- ский—в этом не может быть сомнения—издал первую редакцию своего курса. Доказательства? Их сколько угодно. Раскройте И главу «Обзор условий экономического развития России», вы находите на второй же странице (44 стр. всей книги) такую тираду: «Север Европейской России, охваты- вающий собою страну в 20 000 кв. географических миль (если провести линию от В а с с ы через Петропавловск, Устюг Великий и Чердынь), по словам Венюкова, самою природою назначен лишь для полудиких звероловов и рыбо- ловов, и здесь цивилизованный человек может жить только по нужде. Юго-восток Европейской России, по линии Кагу- ла, Елизаветграда, Харькова, Саратова и Бузулука до морей Черного, Азовского, Каспийского и до подошвы Кавказа, т. е. площадь в 12 000 кв. миль, представляет собой безлесную страну, в большинстве случаев покрытую солончаками. Если исключить названные два пространства, в которых жиз- ненные условия весьма затруднительны, то...» и т. д. (разрядка наша.—М. П.). Не ищите на карте Европейской России «Вассы» и «Петропавловска»— вы их не найдете: вы найдете «Вазу» (в Финляндии—по- шведски произносится, правда, «Васа») и «Петрозаводск». Но, скажет автор, это опечатки, это виноват корректор, а не я. Но пусть он вчитается во вторую половину своей ти- рады. Пусть сам проведет свою вторую линию, от Кагула до Бузулука через Елизаветград и Харьков: к юго-востоку от нее, в качестве страны, «в большинстве случаев покрытой солончаками», в которой «жизненные условия весьма затруд- нительны», у него окажутся вся Новороссия с Крымом, об- ласть Войска Донского, Кубанская область... Далее. «К невы- годам пространства, занятого Европейской Россией, относит- ся и то обстоятельство, что почва ее лишена минеральных бо- гатств», читаем мы на стр. 46. «Мы говорим конечно о той части ее, на которой развивалась русская история до XIX столетия, т. е. исключая юг России с его минеральными бо- гатствами и Урал, разработка богатств которого началась только с Петра Великого. Таким образом основное про- странство, где развивалась историческая жизнь, было лишено столь необходимого минерала, как железо» (разрядка опять наша. — М. П.). Пусть г. Довнар возьмет энциклопедический словарь 60
Брокгауза и Эфрона, статью «Россия», отдел «Минеральные богатства России», он узнает, что «залежи железа во мно- гих местах России громадны» и что в частности в пределах бывшего Московского государства («основное пространство, где развивалась историческая жизнь») такие залежи имеются в губерниях Калужской, Тульской, Рязанской, Нижегород- ской, Владимирской, Вологодской, Олонецкой и т. д. А как историк русского народного хозяйства он должен знать, что первые в России железоделательные заводы—XVII века, и возникли они у «ас в подмосковном районе—главным обра- зом около Тулы. Далее, на стр. 49 мы читаем: «Небольшая Валдайская возвышенность представляет собой холмистое пространство, которое далеко не может претендовать на ка- кое бы то ни было влияние на климатические или другие условия страны. Она служит лишь водоразделом, питающим значительнейшие русские реки: Волгу, Западную Двину, Днепр, Дон и даже Мсту и Ловать. Параллельно с этой воз- вышенностью идет и другая, отделенная от первой низкой равниной, Приволжская возвышенность...». Последняя фраза разрешает недоумение, вызываемое первой: под «Валдайской» возвышенностью автор понимает Среднерусскую; но мы мо- жем его уверить, что она отнюдь не «небольшая»—тянется на 1300 верст, почему «и может питать столь отдаленные друг от друга реки, как Дон—с одной стороны, Мста и Ловать— с другой. С «Валдайских же гор Дон никогда не тек. (Коли- чество подобных выписок можно бы еще увеличить, но мы не станем больше мучить своего читателя. Более торопливо из- данную книгу, чем работа г. Дотанар-Запольского, трудно указать в русской исторической литературе. А между тем никак нельзя сказать, чтобы основная мысль, развиваемая в только что цитированной II главе автором, была неверна. Эта мысль сводится к тому, что главный «театр» русской истории до XIX в. представляет собою сочетание физических особенностей, на редкость неудобное для экономического прогресса,—более «неблагодарной» местности во всей Евро- пе нет. В общем говоря, очень правильно, если только внес- ти надлежащее ограничение, чего г. Довнар, к сожалению, не делает: некультурный и скудный характер присущ глав- ным образом «основному пространству»—т. е. опять-таки территории Московской Руси. Уже Украина—театр; началь- ной русской истории—гораздо благодарнее: ее климатиче- ские и почвенные условия—нормальные для Средней Европы. А охваченное русской колонизацией в XVIII в. Черноморье приближается даже в этом отношении к Европе западной и 61
южной: в Кубанской области, которую наш автор покрыл солончаками и сделал «весьма затруднительной» для прожи- вания, там растут такие абрикосы, каких не видать окрест- ностям Парижа, а в Анапе можно найти виноград, какого в Париже ни за какие деньги не купишь. Жизненные усло- вия восточноевропейской равнины весьма разнообразны: на ней уместились и черноморские степи и озерная область. Историко-географический вопрос и заключался в том, что- бы определить: что загнало великорусский народ в период его политической формации в самую унылую часть этого огромного пространства? Великорусский—потому что укра- инцы все время жили в гораздо более благоприятных усло- виях. Но это все ошибки, так сказать, внешние, объяснимые особенностями (хотя отнюдь не «потребностями») «устного изложения». Мы должны сделать одну оговорку: в построе- ниях автора огромную роль играет археологический мате- риал, привлекаемый г. Довнар-Запольским в чрезвычайно широких размерах. Это, нужно сказать, придает его изло- жению большую свежесть: до сих пор историки-экономисты этим материалом почти не пользовались. Мы после увидим, какой методологической опасности подвергается автор, оставляя «говорить камни». Пока мы остаемся в области конкретных утверждений, и к ним относится наша оговорка: автор настоящей заметки не считает себя специалистом по древнерусской археологии, почему и не берется проверять данные г. Довнара, поскольку они заимствованы из этой области. Конечно, если бы книга была озаглавлена «Архео- логические данные как источник для экономической истории древней Руси», неархеологу нечего было бы и делать с фак- тической частью книги: оставалось бы выяснить вопрос, на- сколько ее выводы согласуются с тем, что можно считать установленным в истории хозяйства вообще. Но г. Довнар-Запольский озаглавил свою книгу «Историей рус- ского народного хозяйства» и привлекает к делу наравне с результатом раскопок также и тексты; это делает книгу и в ее дактической части уязвимой и для неархеолога, для ис- торика в тесном смысле этого слова. И вот историк должен сказать, что поспешным является не только изложение нашего автора: и в подготовительной работе, на которую опирается это изложение, чувствуется та же спешка. При- ведем опять несколько примеров. На стр. 327 автор пытает- ся определить высоту заработной платы в «древней Руси». Опорными пунктами для него являются: одна не совсем яс- ная статья карамзинского списка Русской правды — текст 62
предположительно ХIII в.; судебник царя Константина—па- мятник, возникший не то в Болгарии, не то в Моравии око- ло IX столетия; данные об оплате труда мастеровых в Пско- ве в начале XV в. Из всех этих весьма, как видит читатель, разнообразных материалов склеивается целое, которое дол- жно бы поразить всякого исследователя, хотя несколько «мыслящего экономически»: оказывается, что годовая бат- рачка на хозяйских харчах зарабатывала в «древней Руси» до ста рублей на наши деньги! Тогда как в настоящее время ей нигде, даже под Петербургом, не заработать больше 50 рублей. Хорошо было быть рабочим в «древней Руси»... Этот пример особенно показателен для одной черты нашего автора—отсутствия у него всяческой исторической перспекти- вы. Ведь совершенно ясно, что на протяжении шести сто- летий (IX—XV вв.) заработная плата должна была испы- тать целый ряд колебаний; что даже в одно и то же время в Болгарии и Пскове она могла быть весьма различна. Для нашего автора все это—«древняя Русь», и эта «древняя Русь» равна себе на всем своем протяжении. Никакой по- пытки проследить эволюцию цен у автора нет и в поми- не. С ценностью денег повторяется то же самое, что с зара- ботной платой. На стр. 211 автор устанавливает разницу в цене гривны кун и гривны серебра, т. е. устанавливает курс па серебро, существовавший в его «древней Руси»: «Гривна серебра,—категорически и без оговорки утверждает он,—была в 71/2 раз больше гривны кун». Но, во-первых, курс этот меняли; основное направление этих перемен дав- ным-давно установлено Ключевским: чем позже, тем серебро стоило дороже. Стало быть, какое бы то ни было сравнение двух денежных единиц, кунной и серебряной, допустимо только в определенных хронологических рамках. Но г. Дов- нар никакого определенного момента, к которому приурочи- вался бы его «курс на серебро», не указывает, а мы знаем по крайней мере один момент, для которого его расценка не подходит. В 1229 г., как видно из заключенного в этом году договора Смоленска с Ригою и Готландом, гривна серебра равнялась 4 гривнам кун, а не 71/2. Автор не объясняет нам, почему он игнорирует это вполне определенное, конкретное указание (косвенно подтверждаемое и другим документом— мирной грамотой новгородцев с немцами 1195 т.). Между тем странным образом оно больше ладит с его взглядами на роль драгоценных металлов в «древней Руси», нежели его собственный расчет. Г-н Довнар-Запольский (всячески вну- шает своему читателю, что древнерусский денежный оборот 63
был очень велик по объему и интенсивен. «Среди населения обращалось значительное количество драгоценных метал- лов,—говорит он.—Скоплявшиеся в руках отдельных лиц капиталы вообще имели внушительный размер. Он внушите- лен даже для настоящего времени, если просто перевести на вес те драгоценные металлы, сведения о размерах которых до нас дошли» (стр. 332). «Как бы мы ни расценивали тог- дашнюю гривну, все же ясно, что капиталы, которыми част- ные лица обладали в древней Руси, представляют собою огромное состояние и что количество таких лиц бесспорно было велико» (стр. 336). «Если у древнерусских людей ско- плялись большие богатства, то, с другой стороны, (видные люди того времени несли большие расходы» (стр. 339). Рас- сказы летописи о «множестве золота и серебра» автор везде принимает и в буквальном и в фигуральном смысле слова «за чистую монету». Но раз серебряная и золотая монета встре- чалась тогда в таком изобилии, ее покупная сила не могла быть чрезмерно высока, сравнительно с временами более поздними. Между тем, принимая гривну кун за 100 современ- ных рублей (стр. 327), а гривну серебра за 71/2 гривен кунами (стр. 211), мы получим для серебряной гривны, т. е. для слит- ка серебра весом от 11/3 до1/2 фунта—750 рублей. Серебро стоило от 1500 до 2250 рублей фунт по этому расчету,— тогда как теперь оно «стоит не более 20 рублей за фунт: в «древней Руси» металлы были от 75 до 1121/2 раз дороже, чем теперь! Одно из двух: или металл в Киевской Руси был так же редок, как в XV в. (рубль XV в., как известно, рав- нялся 100 теперешним),—тогда ни о каком «множестве сереб- ра и золота» для тех времен говорить не приходится, или расчет г. Довнар-Запольского придется очень понизить. Если принять расчет одного из оппонентов автора (приводимый ими в примечании к стр. 329), считающего гривну кун мини- малыш за 24 рубля, и считать вместе с проф. Владимирским- Будановым в гривне серебра 4 гривны кун, то фунт серебра будет стоить 200—270 рублей: в 10—15 раз дороже совре- менного. Это вполне допустимо: торговые обороты город- ской Руси XI—XIII вв. могли быть немногим ниже таковых же Московского государства XVII в.—времен зарождения русского меркантилизма. Рубль же Алексея Михайловича, со- державший в себе приблизительно вдвое более серебра, чем современный, по своей покупной силе равнялся 17 тепереш- ним согласно известному исследованию Ключевского 1. Для 1 Точнее—17 рублям времен Александра III: исследование Клю- чевского вышло в 1884 г. 64
Московской Руси XVII в. мы имеем таким образом отноше- ние 1 :8,5, для Киевской нет больших препятствий принять 1 :10 или 1 :12. Но признание Киевской Руси страной относительно раз- витого денежного хозяйства вовсе еще не обязывает нас признавать непреложною истиной россказни монахов-лето- писцев о «золоте и серебре бещисла», розданных тем или другим князем церквам и монастырям. Вполне естественно, что монахи старались раскрасить душеспасительные и по- лезные для них примеры самыми яркими красками, но да- вать себя гипнотизировать подобными рассказами и прини- мать слова летописи за документ так же странно, как при- нимать древнерусские иконы за фотографии. Между тем, стремясь возможно скорее набрать как можно больше как можно более ярких картин для иллюстрации своих слишком поспешно составленных обобщений, наш автор позволяет летописи загипнотизировать себя до того, что буквально перестает видеть настоящие, подлинные документы. На стр. 323 мы читаем: «Летопись сохранила нам замечательный об- разчик состава богатства волынского князя Владимира Ва- сильевича, умершего в 1287 г. Это был очень рачительный хозяин, человек, отличавшийся точностью, аккуратностью. Летописец описывает, каким церквам и сколько он давал драгоценных сосудов. Запись настолько подробна, что мож- но предположить о знакомстве осведомленного летописца с официальными расходными записями князя... Не знаем, при- водит ли летописец полный перечень всего пожертвованно- го князем, но во всяком случае эти пожертвования были весьма многочисленны, что указывает на богатство князя. Но очевидно это богатство состояло из движимого имуще- ства, преимущественно из драгоценных металлов и ка- меньев. В самом деле, в своем завещании князь перечисляет свое недвижимое имущество. Оно состояло из города Коб- рина и четырех сел, одно из которых было куплено самим князем, причем за село была заплачена относительно неболь- шая сумма денег, всего 60 гривен кун, да в придачу 5 локтей скорлаша и дощатая броня. Итак князю принадлежало все- го четыре сельских участка и городок, население и доход- ность которого трудно учесть... Ясно, что богатства князя Владимира не основывались на землевладении...». Если теперь вы возьмете летопись и станете в ней искать следов «офи- циальных расходных записей» князя Владимира, то вы ни- чего подобного не найдете; зато найдете обширную стерео- типную «похвалу» этому благочестивому государю, часто 65
«снимавшемуся ко епископы и игумны». В этой «похвале» и тот список церковных пожертвований, о которых говорит наш автор: совершенно очевидно, что покойный князь был щедрым благотворителем церквей и монастырей и вообще человеком очень набожным (одно «евангелие апракос» и не- сколько «апостолов» он «сам списал»). Но чтобы все богат- ство Владимира Васильковича состояло из движимого иму- щества, отсюда еще не следует, напротив, есть полная воз- можность допустить, что все эти евангелия и «апостолы» были «окованы» серебром и золотом на доходы с недвижимых имений. Ибо прежде всего другого князь Владимир был крупным землевладельцем—летопись упоминает не один, а несколько городов, ему принадлежавших (кроме Кобрина еще Любомль, где князь и умер, Всеволожь, Каме- нец и др.) и много сел. В завещании также совершенно определенно об этом упоминается: «Землю свою всю и го- роды» Владимир оставил брату Мстиславу. А город Кобрин с четырьмя селами, это была вдовая часть, оставленная на прожиток княгине. «Ясно», что г. Довнар-Запольский так увлекся церковными славословиями, приняв их за документ, что настоящего документа не прочел до конца, вернее, на- чал читать не с начала, ибо о Мстиславе в завещании гово- рится раньше, чем о княгине. Но мы боимся, что читатель уже утомлен нашим переч- нем ошибок и недоразумений г. Довнар-Запольского, а этот последний вправе был бы претендовать на нас, если бы мы ограничились перечнем технических недочетов его работы, не коснувшись ее идейного содержания, тех взглядов, кото- рые развиваются на страницах «Истории русского народного хозяйства», т. I. Меньше всего нам хотелось бы говорить о самых общих взглядах г. Довнара, излагаемых в главе пер- вой («Введение. Научные схемы экономического развития»). Не хотелось бы потому, что автор безнадежно путает «исто- рию» и «теорию» народного хозяйства, и разъяснению этой путаницы пришлось бы совершенно непроизводительно с точки зрения интересов читателя отвести целый ряд страниц. К счастью, автор сам признался косвенно, что к главным час- ти его работы «введения» со всеми изложенными в нем «схемами» никакого отношения не имеют. Во введении он чрезвычайно горячо адоптирует схему П. П. Маслова (стр. 7—10), кладущего в основу своей классификации произ- водство; между тем г. Довнар начинает свою книгу с характеристики обмена, посвящает ему пять глав из три- надцати и фактически большую половину своей книги 66
(стр. 71—220, причем собственно «История русского народ- ного хозяйства» и начинается со стр. 71, ранее стоят два «введения»: методологическое и уже разобранное нами исто- рико-географическое). К производству он переходит лишь под конец, т. е. идет путем, диаметрально противоположным пути Маслова. Прочел ли он Маслова только после того, как книга, в основных чертах была уже готова, или просто ока- зался не в силах втиснуть живой исторический материал в рамки отвлеченной теории (мы бы предпочли думать по- следнее), но это несоответствие усвоенной им схемы эконо- мического развития и схемы его книги он даже сам заметил и пытается—крайне неловко—объяснить в предисловии «осо- бенностями устного изложения». Причем тут «устное изло- жение»—едва ли кому понять. Но ясно, что «научные схемы» к основному содержанию книги г. Довнар-Запольского не имеют никакого отношения, и мы без всякого греха можем оставить его теоретическое введение в покое. Второе введе- ние—географическое, как сейчас упомянуто, нами уже рас- смотрено: к тому, что сказано на этот счет выше, прибавить нечего. Остается рассмотреть остальные 11 глав, причем в их анализе (по необходимости довольно беглом) мы пойдем все-таки путем, обратным порядку, принятому автором, и на- чнем с производства—не в угоду какой-либо отвлеченной схеме, а просто потому, что исторически производство предшествует обмену: пока ничего не произведено, нечем и обмениваться. Посвященные производству главы «Истории» должны бы были быть чрезвычайно интересными. Первый том работы г. Довнар-Запольского касается «древней Руси», как нам уже приходилось упоминать. Сюда, значит, прежде всего друго- го входит то, что хорошо выражается по-французски труд- но переводимым термином «les origines» («происхождение», как обыкновенно передают этот термин наши переводчики, дает совсем иной оттенок). Со времени Липперта и Бюхера, les origines народного хозяйства привлекли к себе ряд талант- ливых исследователей. От старых схем не осталось камня на камне: на помощь истории пришла сравнительная этно- логия и открыла такие перспективы, которые никому и не грезились. Кто бы подумал двадцать лет назад, что в Поли- незии удастся найти точную копию феодальной вотчины, знакомой нам по средневековым картулариям? Кто бы ска- зал, что в густонаселенных областях экваториальной Афри- ки перед нами живьем встанет поздняя средневековая Евро- па с ее развитием ремесла, цехами, мелкими городскими 67
рынками, примитивной бюрократией, и т. д. и т. д.? Кое в чем и наш автор примыкает к новейшим течениям. На стр. 211 например (уже цитированной нами по другому по- воду) он устанавливает факт существования в средней Руси «символических денег»—меховых лоскутов. Факт этот дол- гое время оспаривался историками, которым казалось, что «условные деньги», денежные знаки, не имеющие «самостоя- тельной ценности», свойственны только новому времени, когда изобретены были ассигнации. Но наличность «симво- лических денег» даже у очень низко стоящих племен теперь твердо установлена сравнительной этнологией1, и наблюде- ния г. Довнар-Запольского дают очень интересную параллель к фактам, приводимым Шурцем. К сожалению, эту услугу науке наш автор оказывает, повидимому, нечаянно и бессо- знательно: никакого намека на то, что он понимает значение своего открытия, у него нет, нет и никаких следов знаком- ства с Шурцем и всей новейшей после Бюхера литературой по эмбриологии народного хозяйства. Встречаете вы у него рубрику «Зачатки земледелия», и понятно живо заинтересо- вываетесь: как-то он разрешает эту проблему, когда-то, в дни Липперта, столь соблазнительно ясную, а теперь, в дни Эд. Гана, столь безнадежно запутанную? 2 Читаете и убеждае- тесь, что для г. Довнара самой проблемы не существует. По- прежнему, как тридцать лет назад думали люди, он думает, что «первичное хозяйство было исключительно охотничьим и рыболовческим» (стр. 224), а потом, когда уже пошла на- стоящая «древняя Русь», а не «зачатки», «пахали лошадьми и волами» (стр. 229). Ему и в голову не приходит, что между зачатками земледелия и пашней лошадьми и волами, т. е. земледелием современным, лежит больший хронологический промежуток, нежели между изобретением плуга, с одной сто- роны, и аэроплана—с другой. Что с этой тысячелетней э в о- л ю ц и е й (и это еще очень скромно, если мерить ее тыся- чами, а не десятками тысяч лет) связан ряд таких социаль- ных переворотов, как превращение «материнской» семьи в «отцовскую» и, очень может быть, происхождение рабства, оставляя даже совершенно в стороне новейшие попытки привлечь сюда чуть не всю историю религии. И тут-то обна- 1 Н. Schurtz, Grundriss einer Entstehungsgeschichte des Gel- des, Weimar 1898. 2 Запутанную необыкновенно «научно», с такой громадной ученостью, с таким подлинным талантом в анализе отдельных вопросов, что даже жутко становится... См. его резюмирующую небольшую книжечку: Ed. Hahn, Die Entstehung der Pflugkultur (unseres Ackerbaues), Heidelberg 1909. 68
руживается, как мало одного археологического сырья для то- го, чтобы восстановить картину древнего быта. Г-н Довнар ничего не слыхал о «мотыжном» ручном земледелии, и ему ничего не говорят те тяжелые каменные мотыки, которые находил еще гр. Уваров наряду с другими неолитическими древностями; а современному историку-экономисту они ска- жут так же много, как и тот факт, что «соха»—чрезвычай- но старинное общественное слово—в одних славянских на- речиях значит то же, что и теперь, а в других означает прос- то «палку» или «жердь». Сначала виловитый сук, потом ка- менная мотыка, потом соха, запряженная лошадью,—этапы намечаются довольно отчетливо. Правда, археология нам не скажет, какому племени принадлежали эти различные этапы, но на помощь археологии приходит лингвистика—лингвис- тика, совершенно пренебрегаемая г. Довнаром, но тут, в во- просе о земледелии, говорящая довольно явственно: не под- лежит сомнению, что: хлеб («жито») был исконной славян- ской пищей, а земледелие—исконным занятием славян еще до начала их миграций, т. е. до появления славян в Подне- провьи. Само собою разумеется, что теперь, при современ- ном состоянии истории народного хозяйства, это не значит, как значило бы пятьдесят лет назад, что первые славянские поселенцы стояли на очень высоком культурном уровне: мы теперь знаем, что люди начинали с земледелия, рядом с охотой, и что п о з ж е всего им удалось приручить жи- вотных,—позже всего они перешли к скотоводству. Отме- чаемый нашим автором факт, что скот в древней Руси был редок и дорог (см. например стр. 327—328 и в других ме- стах), является одним из любопытных образчиков архаично- сти древнерусского экономического строя точно так, как явственные следы «материнского права» в древнерусских па- мятниках служат признаком архаичности тогдашнего строя юридического. Но г. Довнар-Запольский и тут, устанавливая факт, не делает из него никаких выводов, видимо и не по- дозревая, какие выводы можно сделать. Нет конечно надоб- ности итти в этих выводах так далеко, как идет упоминае- мый нашим автором в числе его пособий Пейскер1. Но влияние ссуд скотом на развитие зависимых отношений позднейшего «крепостного права» было подмечено еще весьма старыми исследователями (для древней Ирландии на- 1 I. Реisker, Die älteren Beziehungen der Slaven zuTurkotatarer, und Germanen und ihre sozialgeschichtliche Bedeutung, Stuttgart 1905. Один из последователей Эд. Гана цитируется г. Довнар-Запольским на страни- це 119. Никаких следов влияния Пейскера в тексте мы впрочем не нашли. 69
пример Сэмнером Мэном). У нас имеется такой драгоценный в этом отношении памятник, как известные статьи карамзин- ского списка «Русской правды» (49—56 по обычному раз- делению), такое указание, как название «скот» в качестве синонима «имущества», «денег». Г-н Довнар приводит еще кое-какие детали, ведущие в том же направлении (см. напри- мер его толкования слова «отарица» на стр. 311). Но статья- ми карамзинской «Правды» он пользуется только для уста- новления цен на скот (попытка довольно неудачная, ибо цены явно «примерные», быть может, вовсе не соответство- вавшие рыночным)—связать же воедино все свои отрывоч- ные указания насчет древнерусского земледелия и древне- русского скотоводства он и не пытается. Несмотря на то, что ему хорошо известно, как в те времена «пахали лошадь- ми и волами», известно, стало быть, что скот составлял необ- ходимую принадлежность древнерусского земледельческого инвентаря, интегральную часть тогдашнего «сельскохозяй- ственного капитала», он предпочитает толковать о «земле», приобретающей значение капитала», повергая тем в отчаяние всякого, хоть несколько усвоившего экономическую терми- нологию,—настоящего «капитала» он упорно не замечает. Les origines русского земледелия и после книги г. Довнар- Запольского остаются в том же виде, как были до нее. Не- сколько страниц об экономической культуре древних славян в известной книге проф. Грушевского (I том истории украин- ского народа) дадут читателю больше, чем все рассуждения нашего автора о «зачатках». Лучше обстоит дело с зем- левладением 1—тою областью, которая так хорошо от- носительно у нас распахана тремя поколениями историков- юристов. Правда, и тут начинается с довольно безнадежных рассуждений о «трудовом начале» и тому подобных архаи- ческих сюжетах, ныне оставляемых даже народнической пуб- лицистикой. Но установив, по обыкновению мимоходом, что земля принадлежала тому, кому принадлежал скот (стр. 292), и по обыкновению же не заметив этого, наш автор под ко- нец очень правильно отстаивает мнение, далеко еще не поль- зующееся в нашей литературе правом гражданства: мнение о существовании у нас в древности самостоятельного кресть- янства, лишь весьма медленно и постепенно экспроприиро- ванного крупным землевладением. Противоположный взгляд сложился на почве той грандиозной экспроприации кресть- янства, которая была совершена в 1861 г.; единственным мо- 1 Глава XI почему-то двумя главами отделенная от «Земледелия» (гл. VIII). 70
ральным оправданием этой позднейшей экспроприации мог- ло быть только отрицание экспроприации первоначальной— крестьянская земля была дана крестьянину помещиком, по- тому помещик и может теперь часть земли взять обратно, а за остальную потребовать деньги. Затем примешался на- ционализм: отсутствие мелкой земельной собственности в древней Руси явилось одним из наших национальных свое- образий, наряду с отсутствием у нас феодализма, борьбы «общества» с «властью», и т. д. и т. д. Давно пора с этими «своеобразиями», обосновывавшими в конце концов ту мысль, что «мы не Европа», что у нас «свой путь» и пр., по- кончить. Теперь перестают спорить, что у нас был в той или иной форме феодализм (единой формы, как известно, и на Западе не было), признают наличность политической оппозиции в Московской Руси дней ее расцвета,—пора при- знать, что и развитие аграрных отношений у нас шло так же, как и всюду: путем поглощения мелкой земельной собствен- ности крупной, феодальной и порабощения мелкого земле- владельца «боярином»—«сеньором». Конец этого процесса захватывает еще Московское государство XVI в., но уже в Киевской, а тем более в Новгородской Руси он наметился вполне отчетливо. К тому, что говорит наш автор на стр. 299—305, можно, вообще говоря, присоединиться. Правда, фактический материал, приводимый им, крайне скуден; кар- тины процесса он не дает и здесь, как не дает ее нигде (не станем утверждать, что здесь, по состоянию материала, это и возможно: подождем настоящей, научной обработки вопроса). Тем не менее, вынужденные суровым долгом кри- тика отмечать исключительно отрицательные стороны раз- бираемой книги, мы с особенной охотой отмечаем эту поло- жительную ее черту. О тесной связи земледелия и скотоводства мы только что говорили очень много. Охота в первобытном обществе является почти всегда подсобным промыслом при земледе- лии,—самостоятельную роль она играет редко. «Чистые охот- ники»—большое исключение на земном шаре, и конечно глу- боко неправы те историки, которые стремятся изобразить население Киевской Руси охотничьим народом, да еще при- влекают для доказательства такие источники, как рассказы Мономаха о его княжеских забавах1. Знатные люди всюду 1 Как ни удивительно, но эта точка зрения получила известную популярность и за границей—ее развивает К i n k e l в своих статьях о древнерусском хозяйстве в Vierteljahresschrift für Sozi al-und Wirtsc hafts- geschihte за 1912 г. 71
тешились охотой не только в средние века, но и гораздо позднее, только к хозяйству народной массы это имеет мало отношения. Г-н Довнар-Запольский не разделяет этого предрассудка—он прекрасно понимает, что современники Владимира Мономаха были прежде всего другого земледель- цами, охота же получила известное значение лишь в связи с заграничным торгом мехами. Тем удивительнее, что он на- ходит нужным выделить охоту и скотоводство в особую главу, где говорится кстати и о добывании соли и железа (вопреки введению железо здесь оказывается и в «основ- ном пространстве...». Правда, в школьных учебниках все это—«добывающая промышленность», но экономисты уже довольно давно привыкли изучать хозяйственные явления в известной внутренней связи, рассматривать хозяйство как некоторого рода социальную организацию. В современном, даже школьном учебнике политической экономии было бы несколько странно видеть в одной рубрике каменноугольную копь и охоту за зайцами на том основании, что то и другое одинаково относится к «добыванию». Но наш автор так ве- рен этому «добывательному» основанию классификации, что относит сюда же «добывание» рабов, охоту за человеческим мясом! «Этот товар служил, особенно в древнейший период, бесспорно одним из важных предметов вывоза, поэтому ес- тественно рождается вопрос и о способах его добывания» (стр. 251). Это, нужно сказать, единственно оригинальное место данной главы: все остальное, что умеет автор сказать о своей «добывающей» промышленности, более или менее давно известно. А так как и колоссального значения для Киевской Руси работорговли автор не уловил,—об этом нам еще придется говорить ниже,—то собственно в этой главе решительно нечего отметить: и здесь все после книги г. Дов- нар-Запольского остается в том же виде, как было до нее. Это нельзя сказать вполне о главе, посвященной обраба- тывающей промышленности (глава X). Здесь очень много свежих и интересных данных о технике дре- внерусского ремесла. Но так как мы имеем перед собой книгу по истории хозяйства, а не ремесленной техники, то читатель ищет главным образом опять-таки фактов, относя- щихся к организации ремесла,—и те беглые замечания на этот счет, которые он находит на стр. 279—283, его едва ли удовлетворят. Они только показывают, до какой степени важно для историка русского народного хозяйства знаком- ство с западной историко-экономической литературой, ибо даже и этих беглых замечаний не было бы по всей вероят- 72
ности, не прочитай автор по крайней мере Бюхера. Благо- даря этому он кое-что узнал и о перехожем ремесле, и о работе на заказчика, и о возникновении мастерской: подо- брать для всего этого примеры из памятников Киевской Ру- си оказалось совсем не трудно, но сделано это весьма на- скоро, и капитальный вопрос—о работе для рынка—остался здесь неосвещенным. Близко подходит автор к этому вопросу в главе VI, по- священной внутренней торговле. К сожалению, в этой главе особенно чувствуется одно неприятное свойство книги Дов- нар-Запольского—свойство, о котором нам еще не прихо- дилось говорить: необыкновенная хаотичность изложения. Автор неясно представляет себе, о чем именно хочет он го- ворить: об обмене между отдельными русскими областями или же об образовании мелких местных рынков, соответ- ствовавших «городским рынкам» Бюхера, куда каждый мест- ный крестьянин мог съездить и обратно приехать (в один день, от восхода до захода солнца. Существование таких мелких рынков для Новгородской области давно известно: это рядки и погосты. Поселки ремесленников при них указывают и на характер ремесла. Вопросы Кирика, цитируе- мые автором на стр. 174, дают понять, что на этих мелких рынках торговали и съестными припасами. Сравнительные этнологические наблюдения показывают, что такой мелкий обмен широко распространен даже на очень низкой ступени экономического развития; известное исследование Шурца 1 дает целый ряд случаев изготовления съестных припасов для продажи в очень глухих углах Африки (включительно до каннибалов, у которых можно встретить на рынке и челове- ческое мясо). Наличность мелких торговых районов в Киев- ско-новгородской Руси более чем вероятна. Но наш автор быстро бросает эту тему (мимоходом он возвращается к ней еще на стр. 176—177), увлекшись грандиозностью киевского и новгородского рынков, а потом бросает и вообще внут- реннюю торговлю, заинтересовавшись вопросом об иностран- ных купцах в России (стр. 178 и след.). Вопрос о характере, формах и размерах собственно внутреннего обмена остается мало освещенным. При этом автор по обыкновению не усваивает и значение данных, которые он умеет (привести: так приводимые им на стр. 180 цифры новгородских гостей в Торжке, Переяславле и т. д.—2000 человек и т. п.—не на- водят его на мысль о ремесленном характере древне- 1 Heinr. Schurtz, Das afrikanische Gewerbe, Leipzig, 1900. 73
русского, как и вообще средневекового, торга, о том, что эти «гости» были в сущности нечто вроде теперешних ко- робейников. Тут ему не помог и Зомбарт—«Происхождение современного капитализма» значится в числе его пособий. К сожалению, те же самые недостатки—хаотичность изло- жения, отражающая собой отсутствие ясно сознаваемой цели исследования,—характеризуют и главную часть его труда, очерк внешней, заграничной торговли древней Киев- ско-новгородской Руси. Этой внешней торговле посвящены сплошь три главы—III, IV и V и в значительной части главы VII, XII и XIII. Основная мысль всех этих глав резюмирована автором на стр. 351: «Вся древнерусская жизнь была про- никнута интересами торга, промысла». Мысль эту автор не считает «общепризнанной»: «проводимый нами взгляд ну- ждается еще в сильной защите», говорит он (стр. 342). Мож- но сказать однако прежде всего, что взгляд этот весьма не нов: он идет еще от Шторха (конец XVIII в.) и считает в числе своих защитников—хотя без столь грубых преувели- чений, как у нашего автора—не кого другого, как В. О. Клю- чевского. А так как по «Курсу» последнего училась, можно сказать, вся Россия, то в этом отношении наш автор дол- жен был найти весьма благодарную, хорошо подготовлен- ную почву: выступать в позе человека, провозглашающего какое-то рискованное новшество, у него едва ли были серь- езные снования. С точки зрения внутреннего развития рус- ских славян, торговому капитализму или его зачаткам,—да- лее, пожалуй, дело не пошло,—может быть, и неоткуда было взяться; но его могло навязать им их международное поло- жение. Выйдя к Поднепровью и Подонью, они оказались в центре торговой схемы, наложеной давным-давно еще гре- ческими колониями на северном берегу Черного моря, когда обитатели черноморских степей назывались «скифами». Еще у Геродота и Полибия мы находим классическую формулу обмена, повторенную больше тысячи лет спустя князем Свя- тославом: через посредство степняков эллины получали из южной России меха, мед и р а б о в—«едва ли не самых лучших». За этим товаром привыкли сюда обращаться, кто бы здесь ни сидел: скифов сменили печенеги, половцы, та- тары,—схема все оставалась та же, пока северное земле- дельческое население не продвинулось до Черного моря и не усилилось политически настолько, что перестало служить готовой добычей всякому предприимчивому хищнику. Ва- риантом, свойственным собственно древнерусской истории, является выступление на этой традиционной сцене, почти 74
одновременно, в VIII—X вв., с одной стороны, норманнов, с другой—арабов. Объяснение этому варианту приходится искать в местных, специальных условиях Северной Европы и Передней Азии: г. Довнар-Запольскому не приходится по- этому ставить в вину, что он этого рода изысканиями не занимается,—напрасно даже он дает мимоходом такие ни- чего несбъясняющие объяснения, как «распадение хали- фата» и т. п. (стр. 111). Русскому историку остается принять появление скандинавов и арабов просто за факт, но укло- ниться от объяснения последствий этого факта он не может. А ближайшим последствием было возникновение на восточно-европейской равнине целого ряда городов, полу- торговых центров, полуразбойничьих стоянок, откуда чрез- вычайно энергично производилось «первоначальное добы- вание» необходимого южанам товара, главным образом ра- бов. Этот разбойничий характер первичной торговли совер- шенно стушевывается за массами серебра и золота, слепя- щими глаза нашему автору: тут опять ему оказался беспо- лезным Зомбарт. А между тем тут ключ ко всему процессу и к его началу: этим объясняется, почему у нас «политически- ми строителями» оказались норманны, всюду в других ме- стах выступающие в качестве морских разбойников,—и к его концу: мало-мальски оперившись, население должно было без оглядки убегать от «великих торговых путей» в места хотя глухие и хмурые, но куда зато трудно было добраться разбойничьим шайкам работорговцев. Но еще англичане XVIII в. хорошо знали, что ничто так не помогает «собрать огромные богатства», как торговля невольниками. За во- семьсот лет было то же самое: работорговля приносила на Русь огромные по времени количества драгоценных метал- лов и предметов роскоши; только для массы населения от этого мало было проку—городской капитал, проникая в деревню, крепостил ее население не только для продажи на вывоз, но и для собственного потребления. И это было для населения лишним поводом разбегаться. В конце концов временное запустение Киевской Руси, как ни задержало оно процесса исторического развития, было объективно не- обходимо в интересах этого последнего: на перекрестках, где поминутно грабили, и прямо и косвенно, ничего прочно со- здать было нельзя; надо было отойти в сторону и там со- браться с силами. Так рисуется процесс нам. Мы вовсе не думаем навязы- вать такого его понимания г. Довнар-Запольскому; но лю- бопытно было бы все-таки знать, как же он этот процесс 75
понимает? Мы находим у него необычайно обширное и весьма в конце концов утомительное перечисление богатств, которыми располагала его «древняя Русь». Но как эти богат- ства были распределены? Какое значение имел торговый капитал для страны? Всегда ли он имел одно и то же зна- чение, или например Киевская и Новгородская Русь пред- ставляли в этом отношении два различных типа? Он, правда, упоминает, что наряду с богатыми были в «древней Руси» и бедные; он обещает даже посвятить вопросу о «богатых и бедных» целую главу (XII). Обещание остается неиспол- ненным: на самом деле, все главы посвящены «богатым»; «бедным» достались только последние полторы страницы. Мы совсем не к тому привели это, чтобы пожаловаться на автора: вот-де бедняками пренебрегает. Мы хотим только сказать, что анализ у него совершенно отсутствует
МАРКСИСТЫ, КОТОРЫЕ...1 I Бывавшим на профессиональных съездах нынешней вес- ны- наверно запомнилась характерная фигура одного ора- тора. Он начинал обыкновенно с заявления, что он истин- ный, настоящий социал-демократ, близко знакомый с социал- демократическими партиями культурного Запада (в публике шептались, что он друг Каутского, пил чай с Бернштейном и чуть ли не на «ты» с Бебелем). И вот он с грустью дол- жен заявить, что русские социал-демократы совершенно его не удовлетворяют (его—а стало быть и Запад? соображала публика. Ведь он там свой!). Все это не то, все они делают не так, как нужно. Закончив обещанием всяких бед этим узким и нетерпимым людям, сделавшим из культурного, ши- рокого, приличного, одним словом, истинноевропейского движения—какую-то угрюмую, мрачную, фанатическую сек- ту, оратор уходил под гром аплодисментов. Аплодировав- ший буржуа был утешен: ему сказали то самое, что и он всегда думал. Не могут быть эти грубые всклоченные «агитаторы» товарищами тех европейских знаменитостей, о которых сам г. Иоллос пишет с почтением. И притом, что за неблагопристойная привычка называть «буржуа» всех, кто признает учтивые манеры и крахмальное белье? Какой же он буржуа, если вчера еще пожертвовал десять целковых на стачечников? Наверное это «не те». И вот теперь «друг Каутского» подтверждает, что «не те». И утешенный бур- жуа, окинув презрительным взглядом «агитаторов», начи- нает мечтать о том, как в России появятся, наконец, «настоя- 1 Газета «Борьба», 1905 г., № 3 от 30/XI (13/XII) 77
щие социал-демократы культурного, западноевропейского типа»—придут, вежливо раскланяются и станут разговоры разговаривать тихо, смирно и благородно, совсем как г. Иол- лос изображает в «Русских ведомостях». Прошло несколько месяцев. «Узкий и нетерпимый фа- натик», всклоченный агитатор, стал господином положе- ния. Брошенные им в массы лозунги пошли далеко за пре- делы того, что могла охватить какая бы то ни было орга- низация. И под знаменем с этими лозунгами встали рабочие массы со всех концов страны и нанесли смертельную рану зверю... Одновременно сдала и верная—хотя бессознатель- ная и невольная—союзница «истинных социал-демократов», русская цензура, позволявшая русскому читателю знако- миться с социал-демократией лишь по корреспонденциям «Русских ведомостей». Появилась подлинная социал-демо- кратическая литература,—и буржуа не без смущения прочел сочувственные, иногда восторженные строки о русском про- летариате и его вождях, вышедшие из-под пepa «самого» Каутского и «самого» Бебеля. Буржуа смутно почувствовал, что «друзья Каутского» его водили за нос,—и стал прони- каться почтением к тем, кого еще вчера он третировал, как мальчишек,—иногда, по новости дела, преувеличивая это по- чтение до смешного... Положение «истинных социал-демократов» стало прибли- жаться к трагическому. В глазах буржуа—это они не могут не чувствовать—они день ото дня теряют кредит. А к тем, чье имя они с таким эффектом «заимствовали» столь долго перед наивной толпой,—к социал-демократам,—после всего бывшего пойти нельзя. Остаться «за штатом» в тот самый момент, когда вся страна встала как один человек, когда только что открылась возможность широкой политической работы,—быть «исключенными из революции»—худшего ни- чего не могло бы случиться с человеком живого политиче- ского темперамента; а в нем нельзя отказать таким «истин- ным социал-демократам», как г. П. Струве. Только взвесив все это, можно оценить тот тон сдержанной ярости, какой звучит из каждой строчки его письма, напечатанного в № 314 «Русских ведомостей». Когда-то вождь легального «марксизма» (в сущности развившего идеи революционеров 80-х годов, Плеханова и группы «Освобождение труда», вождь по крайней мере в глазах большой публики, в глазах молодежи, жадно ловив- шей каждое его слово, г. Струве уже в те времена вызвал у одного злого, но, как оказалось, проницательного, наблю- 78
дателя замечание, что «марксизм» г. Струве не столько про- летарский, сколько буржуазный. Может быть, это было неиз- бежное условие «легальной» пропаганды, но развитие капи- тализма ярче выступило в марксистской журналистике 90-х годов, нежели развитие тех сил, которые должны были под- точить и разрушить капиталистический строй. Мы нисколько не думаем ставить этого на счет г. Струве или тогдашней журналистики вообще,—но уже данное условие как нельзя лучше стушевывало разницу между революционным социализмом, каков марксизм, и социализмом эволюци- онным — вроде английского фабианства. Социал-демократ и трэд-юнионист, которых никак нельзя смешать на ярка освещенной политической сцене свободной страны, в наших цензурных потемках не особенно зоркой публикой легко при- нимались—если не один за другого, то за две разновидности одного и того же вида. Когда появилась книга Бернштейна— и тотчас же с поразительной быстротой начался у нас знаменитый «кризис марксизма»—внезапность была боль- ше кажущаяся. «Критика Маркса» отвечала в сущности назрев- шей потребности примирить практическую политику—поли- тику мирной экономической «эволюции»—с теорией. Из Марк- са нельзя было выкинуть ни обострения классовых противо- речий, ни конечной катастрофы. Бернштейн «исправлял» Маркса как раз в этом пункте расхождения «эволюцион- ного» и «революционного» социализма и прокладывал мостик к буржуазной демократии. Когда «критики» немного спустя почти in corpore оказались в «Освобождении», то это был лишь новый, вполне последовательный шаг на том же пути. Г-н Струве уехал за границу уже готовым «освобожден- цем»—и было бы странно упрекать его за «измену», когда всему виною были наши политические потемки и близору- кость публики. В «Освобождении» он мог высказываться, не стесняясь,—не только по поводу экономических, но и по поводу политических вопросов, не только по поводу капи- тализма, но и по поводу социализма. Надо было размеже- ваться и размежеваться немедленно. Надо было открыто стать на точку зрения примирения классовых интересов, на- до было прямо сказать, что социал-демократы—и не только русские, а всякие конечно, ибо русские ничем принципиально от других не отличаются—не правы, поскольку они являются революционерами, т. е. последовательными марксистами. И тут начинается вина г. Струве: он этого не сделал, он продолжал держать русскую читающую публику под обая- нием своего былого марксизма. 79
В глазах публики, и на этот раз уже не без своей вины, г. Струве продолжал оставаться «истинным социал-демокра- том». Встречая на страницах «Освобождения» злобные вы- ходки против русских социал-демократов, публика объясня- ла их не тем, что г. Струве принципиально разошелся с этой партией, а тем, что русские с.-д. очень плохи, и г. Струве, избалованный социал-демократией Запада, не может стер- петь их несовершенств. Прошли четыре года. Г-н Струве вернулся, ничего не за- быв и ничему не научившись. Но если он не изменился, то обстановка его деятельности изменилась до неузнаваемости. Вместо прежних политических сумерек, где все кошки были серы, яркий свет—более яркий, чем на буржуазном Западе— освещает каждую складку, безжалостно выдавая всякое пят- но, всякую прореху. И г. Струве, к своему величайшему уди- влению и гневу, увидел, что он—с позволения сказать— почти в костюме Ивана Ивановича из последнего фельетона Горького... В порыве отчаяния он спешит скрыть свою на- готу, где только можно, хотя бы под рясой отца Гапона, лишь бы не оставаться на виду и одиноким. Случайный человек русского безвременья, подающий руку случайному человеку революции—какая характерная картина! С плохо выделанным презрением «не замечая» русских социал-де- мократов, которые тем не менее поминутно попадаются ему под перо, г. Струве обещает буржуазным читателям «Русских ведомостей» подарить им, наконец, долго жданную игрушку—«настоящую» «европейскую» социал-де- мократическую партию, «вроде германской» (чорт возьми! мелькает у него в голове, ведь «они» теперь всего Каутского перевели и Бебеля тоже, нет, германская неудобна)—скорее «вроде бельгийской», спешит он поправиться. Там, мол, Вандервельде все-таки вроде Бернштейна. И займется этим делом «энергичный С. Н. Прокопович», так много сделав- ший для русской либеральной буржуазии, но под конец за что-то разгневавшийся на нее и решивший благодетельство- вать пролетариату. Он кое-что сделал уже и для этой «не- организованной» массы: публичные лекции, там кооперацию, профессиональные союзы. Ведь никто не заботится: эти со- циал-демократы умеют только кричать о вооруженном вос- стании, а не то чтобы заняться «просветительной работой на основе широкой терпимости»... к буржуазии. Господа! Кого вы обманываете? Ведь все, включительно до двенадцатилетних детей, знают, что пролетариат в Рос- сии организуется в размерах и с быстротой, неслыханных 80
не только у нас, но и где бы то ни было на данной ступени экономического развития,—и что организуют его именно не- навидимые вами социал-демократы, с их «методами грубого захвата»,—корректнее говоря, с их революционной тактикой. И на все ваши заигрывания с рабочими сознательный про- летариат отвечает вам резолюциями, обиднее которых труд- но что-нибудь придумать. Ступайте лучше назад к Иванам Ивановичам. Подумайте: как они, бедные, без вас будут? Кто им программу составит? Кто им резолюцию проредак- тирует? А уж как они благодарны вам будут—не то, что эти грубые рабочие...
Петр Струве «КРЕПОСТНОЕ ХОЗЯЙСТВО» (Исследование по экономической истории России в XVIII и XIX вв. М. М. и С. Сабашниковых, 1913 г.)1 Новая книга г. Струве—не новинка для читающей пуб- лики. Как автор сам предупреждает в предисловии, он со- брал здесь свои «работы по истории крепостного хозяйства, разбросанные в разных повременных изданиях и ставшие теперь уже мало доступными». Кое-какие дополнения (на основании отчасти архивного материала) им сделаны, но автор оговаривает, что эти дополнения вносят «лишь мало нового». И главная работа, давшая заглавие всей книге («Основные моменты в развитии крепостного хозяйства России в XIX в.» «опирается всецело на собранный» г. Стру- ве «более 10 лет тому назад, но еще неиспользованный материал первоисточников». Точнее говоря, не «более 10», а почти 15 лет, так как статья возникла в 1899 г. Прибли- зительно такого же возраста и приложенные к этой основ- ной статье мелкие этюды на ту же или близко родственные темы («Попытки артельной организации крепостных кре- стьян», «Крепостная статистика» и др.—всего 5 заметок и 2 рецензии). Как ни медленно движется у нас разработка экономиче- ской истории России (очень уже далекие путешествия при- ходится предпринимать иногда нашим экономистам-истори- кам, притом не всегда в прямой связи с предметом их изу- чения), за 15 лет все же много воды утекло. И если факти- ческий материал, имевшийся в виду П. Б. Струве (о пробелах в этом материале мы скажем немного ниже), действительно далеко еще не использован вполне, то сделан- ные им на основании этого материала выводы,—выводы, так сказать, предварительные, черновые, наспех брошенные 1 «Голос минувшего», 1914 г., № 3, стр. 296—299. 82
автором в его известном докладе Московскому юридиче- скому обществу, но оставшиеся неприкосновенными и в появившейся теперь книге,—дают иногда впечатление боль- шой дряхлости. С первых же страниц поражает архаичность прежде всего той научной литературы, от которой отпра- вляется автор, как от твердо установленного, добытого. «По- скольку у нас имеются указания источников, мы можем ска- зать, что русские крестьяне никогда не сидели на своей зем- ле», читаем мы на стр. 5. «Ни крестьяне Киевской Руси, ни крестьяне Московской Руси не были землевладельцами: они обрабатывали чужую, частновладельческую или княже- скую землю». В примечании оговариваются, как исключение, новгородские «своеземцы», которые как раз крестьянами, в собственном смысле этого слова, едва ли были. Цитируе- мая дальше весьма древняя (70-х годов!) книжка Соколов- ского показывает, из какой эпохи пришла эта мысль к Струве: смеем его уверить, что то, что кажется ему непре- рекаемым историческим фактом, есть просто устаревшее литературное мнение. Для Киевской Руси оно, так ска- зать, официально оставлено уже наукой, а с состоянием это- го вопроса автор легко может познакомиться по «Очеркам общественного и государственного строя древней Руси» проф. Дьяконова (стр. 95 и след. 2-го издания). Для Москов- ской Руси такого «канонического» текста мы не могли бы указать. Но, во-первых, наличности вотчинного крестьян- ского землевладения в северной России до XVIII в. ни- кто не отрицает, а север вообще отлично консервировал старые порядки и является настоящим рудником аграрных переживаний. А, во-вторых, г. Струве ссылается не на ли- тературу, а на источники: ему важно не communis opinio doctorum, а факты; пусть он возьмет давно изданные москов- ские писцовые книги XVI столетия,—там он найдет сколько угодно обломков мелкого вотчинного землевладения и не- редко на живых примерах сможет проследить поглощение его землевладением крупным. На стр. 28, говоря о «совер- шенно определенной экономической почве» петровской ре- формы, автор так определяет эту почву: «Государство своей милитарной, административной и фискальной политикой дало сильный толчок развитию денежного хозяйства, глав- нейшим носителем которого являлось оно само». Итак эко- номический переворот начала XVIII в. создало государство; это очень хорошо «по Милюкову», но ведь (книга Ми- люкова вышла в 1891 г., и с тех пор не кто другой, как со- ратник г. Струве, М. И. Туган-Барановский, указал «опре- 83
деленную экономическую почву» самого петровского го- сударства: торговый капитал был той силой, которой это государство служило. С тех пор это объяснение сделалось, можно сказать, обиходным, проникло даже в западноевро- пейскую литературу о России 1. Но все же это, скажет читатель, не относится непосред- ственно к крепостному хозяйству. Второй случай, собствен- но говоря, относится к организации барщинного хозяйства: нельзя себе представить ее вне связи с торговым капитализ- мом. Это очень обстоятельно развито в вышедшей еще в 1908 г. книге П. И. Лященко («очерки аграрной эволюции России», т. I—«Разложение натурального строя и условия образования сельскохозяйственного рынка», гл. II—V), как и многое другое, оставшееся за пределами внимания нашего автора. А затем, устарелость общей исторической концепции фатальным образом должна была отразиться на его взглядах по основному вопросу. Почерпнутая г. Струве у русских ге- гельянцев—через посредство г. Милюкова—мысль о том, что государство все может, что государству русской истории принадлежит примат над обществом, приводит автора к такому конечному выводу его исследований: «Крепостное право как таковое экономически не созрело к своей отмене в 1861 т.» (стр. 154). «Крепостное право было отменено во- преки интересам помещичьего класса. Противное мне- ние я считаю абсолютно неимеющим ника- кой опоры в фактах и потому не выдерживающим критики» (г. Струве подчеркивает первую половину послед- ней тирады—мы вторую). Это был бы вывод чрезвычайно ценный, если бы объективный анализ фактов уполномочивал к нему г. Струве. Но очевидно уверенность в непреложности гегельянской схемы предшествовала у него ознакомлению с фактами: и тех, которые вели в про- тивоположном от этой схемы направлении, он просто не заметил. Он прекрасно знаком с «антибарщинной» литера- турой 40-х годов (хотя странным образом из двух главных ее представителей, Кошелева он не цитирует вовсе, а у За- блоцкого-Десятовского не берет главной его работы—зна- менитой «Записки», напечатанной в приложениях к биогра- фии Киселева), он знает о попытках (интенсификации поме- щичьего хозяйства тех дней (стр. 71 и 75—77), ему известно 1 Назовем хотя бы вышедшую в прошлом году книжку Pernet, Pierre le Grand —mercantiliiste, Paris 1913, не потому, чтобы книжка заслуживала большого внимания,—русскому читателю она ничего ново- го не даст,—а как доказательство общераспространенности темы. 84
о колебаниях хлебных цен эпохи (хотя восхитившая его остроумная таблица К. Веселовского дает совершенно не- верное понятие о движении цены во времени: Веселовский берет за исходную точку 1824 г., когда: цены уже сильно упали, оттого у него впечатление кризиса и не получается; начни он свою таблицу с 1815 г., картина была бы иная); на- конец, он понимает значение заграничного вывоза («внеш- ний рынок расширялся быстрее внутреннего»—стр. 125); сло- вом, все элементы правильного решения вопроса у него в руках. Вместо того чтобы дать это решение, он толкует о «почерке пера» и о том, пришел ли этот «почерк» слиш- ком рано или слишком поздно... И когда ему самому такое канцелярское решение вопроса начинает казаться слишком пресным, когда ему хочется в проблему, чисто народнохо- зяйственную, а не политическую, внести хоть что-нибудь «экономическое»,—он дает объяснение, которое заставляет пожалеть, что он не остался верен Милюкову до конца. Крестьян освободили потому, что правительство собиралось строить железные дороги: «Всякий здравомыслящий человек должен был видеть, что строить в стране сеть железных до- рог и поддерживать в ней крепостное хозяйство было не- возможно» (стр. 151). Вопрос о постройке русской железно- дорожной сети был поставлен еще в 30-х годах; ставившие его, с императором Николаем во главе, отнюдь не смуща- лись существованием в стране крепостного права, и мы не решаемся отказать им в «здравомыслии». В разгар крепост- ного права была построена Николаевская дорога—техниче- ски лучшая в России. Соединенные штаты обладали разви- той железнодорожной сетью задолго до отмены рабства. Г. том переходе русского народного хозяйства на буржуазные рельсы, который начался реформой 19 февраля, постройка железных дорог была чрезвычайно существенным моментом; но причинная связь была как раз обратная—железные доро- ги построили потому, что пало крепостное хозяйство, а не потому оно пало, что стали строить железные дороги. А вот что барщина была несовместима с сельскохозяйственными машинами,—это верно: вот почему интенсификация поме- щичьего хозяйства и вела как к неизбежному результату, к применению вольнонаемного труда. Это конечно не вся про- блема; но мы берем вопрос в тех рамках, в какие поставил его г. Струве. Вопроса о выкупной операции и ее эконо- мических основаниях он совершенно не касается, — не касаемся его потому и мы; а именно эти-то экономические основания выкупной операции и придали всему делу форму 85
«почерка пера»; в этом-то и состоит вопрос, смущающий нашего автора: почему не было «массового отпуска кре- стьян на волю» (стр. 139). Посильный ответ на этот вопрос нами дан в другом месте,—теперь мы пишем только рецен- зию на книгу г. Струве. Итак, в чем же значение этой книги? Ее автору принад- лежит неоспоримая и крупная заслуга в истории русского народного хозяйства: он первый поставил вопрос о «кре- постном хозяйстве» как известной историко-экономической категории. Попав на колею ошибочного исторического ми- росозерцания, он не сумел его разрешить.
С. Ф. Плантонов «ОБРАЗЫ ПРОШЛОГО» (Плантонов С. Ф.—Борис Годунов П. К-во «Огни», 1921 г. 154 стр.) Для того чтобы в наши дни, дни безумного бумажно- типографского кризиса, выпускать книгу о Борисе Году- нове, необходимо одно из двух условий. Нужно, или чтобы книга содержала в себе новые факты, факты важные, бро- сающие на вопрос совершенно новый свет; или чтобы к фак- там, уже известным в науке, автор подходил с совершенно новой точкой зрения. Имеются ли новые факты для того пролога первой рус- ской крестьянской революции, — буржуазными историками окрещенной «Смутным временем»,—каким было царствова- ние Бориса Годунова? Да, такие факты имеются. Проф. Яков- левым уже довольно давно в Московском дворцовом архиве открыты новгородские кабальные книги конца XVI—начала XVII вв. По ним шаг за шагом мы могли бы проследить, как сжималась кабальная петля на шее предшественников русского пролетариата, как складывались те невыносимые условия эксплоатации, которые подняли на ноги мужицкие рати Болотникова, которые сделали тушинское казачество хозяином самой Москвы и сделали возможной на москов- ском престоле тушинскую—сейчас же изменившую Тушину— династию. Говорит ли акад. Платонов об этих фактах? Правда, бла- годаря упомянутому в начале издательскому кризису нов- городские кабальные книги еще не напечатаны. Но для при- сяжного знатока Московской Руси обязательно звание не только «печатное». К сожалению, акад. Платонов не знает— или находит нужным делать вид, что не знает—даже пе- чатного, притом напечатанного им самим (почему и прихо- дится прибегать к непочтительному предположению, что ма- 1 «Печать и революция», 1921 г., кн. 2-я, стр. 136—140.
ститый историк «делает вид»). В самом деле, литератур- ная характеристика закабаления, документально от- разившегося в кабальных книгах, давным-давно воем извест- на из того замечательного памятника «Смутного времени», который акад. Платонов, следуя традиции, приписывает Авраамию Палицыну и который издан в XII томе «Русской исторической библиотеки» не кем иным, как С. Ф. Платоно- вым. А теперь, запасшись этим сведением, разверните стр. 142—144 «Бориса Годунова» (X раздел третьей главы), где говорится о голоде первых лет XVII столетия, ускорив- шем и обострившем процесс закабаления до крайности, и попробуйте найти там хоть какой-нибудь след яркой карти- ны, нарисованный «Палицыным». Вы встретите беглое указа- ние на «выгнанных господами холопов и крестьян, для ко- торых не находилось пищи на господском дворе» и которые поэтому «сбивались в разбойничьи шайки и свирепствовали на дорогах». Словом, голод «привел в расстройство весь общественный порядок», а о тех, кто от этого голода кор- мился, ни слова. Правда, говорится о спекулянтах хлебом, но и тут тщательно умалчивается, что во главе их шел сам святейший патриарх (факт, когда-то опубликованный самим акад. Платоновым). Лишенный кое-каких полезных сведений по предыстории (позволяем себе так перевести немецкий термин Vorge- schichte) «Смутного времени», читатель зато начинает обога- щаться сведениями по части кодекса приличий, обязатель- ного для благовоспитанного историка. Нельзя ни под каким видам говорить о классовой борьбе, хотя бы вы о ней и знали. Умолчание о том, что простодушно разбалтывал источник Авраамия Палицына, отнюдь не есть случайный факт. Казалось бы, что лучше выяснено в русской историо- графии, чем классовая подкладка опричнины? Опять-та- ки акад. Платонов немало над этим поработал в свое время, Опричнина,, как эпизод борьбы «боярства» и «дворянства», можно сказать, в зубах навязла. Акад. Платонов и не думает пересматривать вопроса, что само по себе, разумеется со- вершенно законно: кто его знает, может, успевшая стать классической точка зрения и не верна в самом-то деле? Нет, он и тут просто игнорирует все, что он сам и все, писавшие о давней эпохе, великолепно знают. Опричнину, видите ли, «надумал» Грозный, акад. Платонов знает даже, когда имен- но: «в исходе 1564 и начале 1565 г.». «Русские» же «люди» того времени даже не понимали сначала, куда царь клонит, и думали, что Иван Васильевич просто «играет божьими 88
людьми». Позвольте, восклицает читатель, знакомый хотя бы с «Историей русской общественной мысли» Плеханова: Как так? А Пересветов? Ведь это же программа опричнины, данная на двадцать лет вперед? Ведь Грозный ее не мог не знать,—в его архиве вся пересветовщина была... Что же ему было «надумывать»?—Но о Пересветове акад. Платонов ни гу-гу. Помилуйте, ведь это классовая программа, классовая политика, яркая, четкая, в нос бьет. Ведь на таких образ- чиках марксизм можно в школе первой ступени объяснять. Как же говорить о таком неприличии? Эта «классобоязнь» задним числом доводит акад. Плато- нова до поступков, поистине странных. Меньше пересветов- щины, но достаточно все-таки известен эпизод 1587 г.— весьма характерное вмешательство московской буржуазии в царские семейные дела (попытка развести царя Федора с Ириной Годуновой). Акад. Платонов выдвигает на первое место Шуйских, которым конечно и принадлежал почин всего дела, но вот беда: в их свите цитируемый им доку- мент отмечает «торговых мужиков». Классовая подкладка опять бьет в глаза. Но отважно вычеркнув из эпохи Гроз- ного пересветовщину, акад. Платонов чувствует уже свою руку достаточно твердой. «Слово торговые надо в дан- ном случае перевести словом п л о щ а д н ы е», храбро за- являет он: «Шуйские возбудили против Бориса московскую площадную толпу». На беду есть другой документ, и в нем черным по белому написано, что с Шуйскими были «гости московские и все купецкие люди». Это—«площадная толпа». А между тем на «площадной толпе» наш автор строит все объяснение события. «Вмешательство площадной толпы в такое интимное дело могло представиться дерзким и преступным». А вмешательство буржуазии было фактом очень характерным, ибо свидетельствует о росте политиче- ской сознательности по-тогдашнему и во всяком случае— политической смелости этого класса. И никакой историк, будь он марксист или немарксист, не имеет права такие фак- ты скрывать или затушевывать. Получается нечто, напоминающее известную детскую игру: «да и нет не говорите, черного и белого не по- купайте». Связанный своеобразным академическим этике- том С. Ф. Платонов попадает в особенно трудное положе- ние, когда ему приходится цитировать прежних историков, для него самого авторитетных, но этого этикета еще не знавших. Так как классовой политики быть не должно, то политическим субъектом являются всегда или лица или вне- 89
классовые учреждения (было бы чересчур громоздко приво- дить все случаи, когда действующим лицом под пером акад. Платонова является внеклассовое «правительство»—см. стр. 8, 15, 74 и след. и т. д.). И вот мы читаем на стр. 9: «Объ- единение великорусских областей под московской властью и сосредоточение власти в едином лице московского великого князя совершились очень незадолго до Ивана Грозного энер- гией его деда и отчасти отца». Итак «объединение велико- русских областей» есть дело двух энергичных лиц. А на стр. 12 вы читаете выдержку из Ключевского, где говорится, что русской землей правили «те же власти, какие правили землей прежде пo уделам, только прежде они правили ею по части и поодиночке, а теперь, собравшись в Москву, они правят всей землей и все вместе». Итак силой, создавшей московское государство, была не энергия тех или других лиц, а энергия класса, который теперь мы назвали бы крупным феодальным землевладением. Акад. Платонов с характеристикой, сделанной Ключевским, не спорит; мало того, на стр. 14 и сам уже признает, что «государи могли устранять отдельных неугодных им лиц... но они не могли устранять всю среду княжеской аристократии от правитель- ственного первенства и не могли править без этой среды государством» (разрядка наша.—М. П.). Для личной энергии оставалась очень узенькая дорожка, еще более сузившаяся тем, что кроме классового характера вла- сти эта личная энергия натыкалась и на другие объективные независевшие от личной воли препятствия. На стр. 39 мы узнаем например, что, «принимая на себя энергичные удары Батория, Грозный был ими опрокинут потому, что имел за собой пустой тыл и расстроенную базу». Для читателя ста- новится очевидно, что когда отец и дед Грозного не были опрокинуты, но сами опрокидывали других, у них тоже была какая-то «база», не расстроенная. Значит, когда акад. Пла- тонов приступал к своевременному объяснению «объедине- ния великорусских областей», ему и следовало начать с этой «базы», а не с личной энергии Ивана III и Василия Ивано- вича. «Этикет» ставит акад. Платонова в совершенно невозмож- ное положение, когда он приступает к своей основной за- даче—к выяснению «мотивов и принципов деятельности» Бориса Годунова. Политика годуновского правительства, как политика всякого правительства всегда и везде, с тех пор как зародился капитализм и появились общественные клас- сы,—а в Московской Руси XVI в. как раз то и другое 90
только что зародилось,—была классовой политикой. Акад. Платонов, разумеется, это самым решительным об- разом отрицает. «Очерк сословной политики Бориса приво- дит именно к такому выводу, что Борис не служил никакому частному или классовому интересу», говорит он (стр. 83). На следующей странице он уже несколько смягчает это кате- горическое утверждение: «нельзя,—читаем мы тут,—назвать ни одной общественной группы, которой Борис создал бы особо льготное положение и которой бы он особенно покровительствовал» (стр. 81) (разрядка наша.—М. П.). А на стр. 92 мы, с божьей помощью, узнаем, что Борис «несом- ненно» действовал «в пользу средних классов московского общества и против знати и крепостной массы». Он стремил- ся, «вряд ли можно» в этом «сомневаться», «основать пра- вительственный порядок на поддержке мелкого служилого класса и свободного тяглого населения». Гони природу в дверь... Зачем понадобился почтенному академику этот «бег в мешке»? Почему он начинает называть вещи их собствен- ными именами, лишь когда его собственная эрудиция при- прет его к стене, когда не отдельные факты (с отдельными фактами он, как мы видели, обращается довольно мужествен- но), а все, что он знает по данному вопросу, неотразимо на- водит на классовую точку зрения? Мы отнюдь не думаем подражать акад. Платонову и становиться на личную точку зрения. Ему лично «этикет», разумеется, совершенно не ну- жен, и он исполняет его так же механически, бессознатель- но, как механически и бессознательно он сморкается в пла- ток, а не тремя перстами. Но тому классу, к которому он принадлежит, индивидуалистическое объяснение историче- ских событий нужно сейчас больше, чем, когда бы то ни было. Для буржуазии признать, что историю делают не от- дельные люди, а классы, теперь, когда восстание рабочего класса во всем мире есть факт, значит совершить классовое самоубийство; ибо ясно, что a la tongue, как французы го- ворят, в длительном историческом процессе организованная масса рабочих наверное окажется сильнее кучки капитали- стов. Одно утешение—верить, что действует не класс, а то- же кучки, в данном конкретном случае кучки агитаторов. Переловить эти «преступные личности», расстрелять их или повесить—и революция прекратится. И вот буржуазные исто- рики—акад. Платонов далеко не первый в их ряду, герман- ская историческая литература в этом намного опередила русскую—наперерыв стремятся доказать, что историю всегда 91
делали отдельные личности, на которых и лежит полная моральная ответственность за исторические события. И акад. Платонов «прямым долгом исторической науки» объявляет «моральную реставрацию» Бориса Годунова (заключитель- ные строки книги), а лет через десять кто-нибудь из его учеников и последователей займется моральным уничтоже- нием вождей теперешней революции. «Долг прежде всего»... Начав с «фактов», мы незаметно пришли к «точке зре- ния». Мы видим, что если новых фактов—новых больших фактов—нам автор не дает, то его точки зрения еще менее новы. И он зря отгораживается от точек зрения Карамзина (на стр. 39), карамзинщина как раз и возрождается перед нами в его книжке. От Карамзина новейшие историки и ин- дивидуалисты отличаются лишь настолько же, насколько псевдоклассицизм отличается от подлинного, античного клас- сицизма: больше надуманности и искусственности, меньше свежести и непосредственности, зато бесконечно сложнее и утонченнее «аппарат». По части аппарата как раз у акад. Платонова есть и кое-что новое. Во-первых, падение царской цензуры (автор напрасно называет ее «московской», она гораздо больше относится к петербургскому периоду русской истории) позволило ему полным голосом заговорить о пре- словутом «убиении царевича Дмитрия». Само собой разу- меется, оказалось, что никакого «убиения» никогда не было. Это не ново вообще, но до сих пор об этом говорили толь- ко «отреченные» представители русской исторической науки, от Арцыбашева до пишущего эти строки. Академическая историография во всей широте коснулась этого вопроса впервые. Вопрос разобран со всей основательностью, даже с планами места происшествия, и сомнений более никаких быть не может. Борис Годунов реабилитирован по этому пункту вполне. Он не убивал Дмитрия, ибо его вообще никто никогда не убивал и не собирался убивать: царевич погиб жертвой несчастного случая, наколовшись на нож во время эпилептического припадка. Читатель чувствует глубокое удо- влетворение, если только еще есть теперь читатель, которо- го может заинтересовать самое «происшествие»... Во-вторых, не менее подробно разобраны обстоятельства вступления на престол Бориса, и тут есть уже кое-что без- условно новое для широкой публики, даже и той ее части, которая хорошо ориентирована в общей исторической ли- тературе. Но все эти «новые и очень ценные сведения» уме- щаются на восьми страницах (123—131). Если бы это было опубликовано в специальном журнале, хотя бы в «Известиях 92
Академии наук» (они, кажется, продолжают выходить до- вольно регулярно), появление этих страниц можно было бы только приветствовать. Но издавать книгу в 10 печатных листов в 6000 экземпляров для того, чтобы поведать миру, что кандидатура Романовых на московский престол была поставлена ими самими еще в 1598 т. и что другая канди- датура—Симеона Бекбулатовича была гораздо серьезнее, чем все до сих пор думали,—я боюсь, что это найдут роскошью не только в нищей и безграмотной России, но даже и в архи- ученой Германии, где бумажный кризис заставляет из 3000 ученых журналов оставить только 400. Издана книжка по нынешним временам чрезвычайно изящно. Буржуазия умеет издавать своих. Когда-то мы выучимся?
Р. Виппер «ИВАН ГРОЗНЫЙ» (Москва, изд. «Дельфин», 1922 г.)1 Изобразить Московскую Русь XVI века «а фоне обще- европейских отношений того времени—чрезвычайно заман- чивая задача. Ничем лучше нельзя опровергнуть господствую- щего доселе, даже в марксистских кругах, предрассудка о «примитивности» якобы той экономической основы, на ко- торой возникло русское самодержавие. Показать это само- державие в его настоящей исторической связи как один из аспектов торгово-капиталистической Европы, показать по- следних потомков Калиты, как младших товарищей Валуа, Тюдоров и Габсбургов—это задача не только чрезвычайно интересная для историка, но и педагогически чрезвычайно важная для читающей публики: нет более радикального сред- ства покончить с легендой о «своеобразии» русского истори- ческого процесса. У проф. Виппера имеются налицо, казалось бы, все дан- ные для решения этой задачи. Тонкий знаток истории За- пада, он внимательно изучил «сказания иностранцев» о Мос- ковской Руси: в данной перспективе источник особенно цен- ный, ибо как раз иностранцы подходили к русским отноше- ниям с «экономического» конца, которого туземные лето- писцы не замечали, как человек не замечает воздуха, кото- рым дышит. Словом, от книги проф. Виппера об Иване Гроз- ном можно ожидать многого. Разочарование постигает читателя довольно жестокое. Несмотря на новизну, казалось бы, подхода, несмотря на от- носительную свежесть материала, получается перепев—вна- чале Мишле, а потом Карамзина. Начинается с турок, кон- чается Баторием, и все это звучит ужасно знакомо. Ни но- вого образа Грозного, который вообще, как живое лицо, в 1 «Красная новь», 1922 г., кн. 3-я (7-я), стр. 275—276. 94
книге отсутствует, присутствует только как некий символ или алгебраический знак; ни нового объяснения его внешней политики (ей почти исключительно посвящена книга), более глубокого, чем дававшееся доселе. В этой последней обла- сти проф. Виппер по части примитивности аргументов пе- рещеголял даже Карамзина: «последняя степень истощения» (стр. 90), «полное истощение» (стр. 93) Московского госу- дарства, без единой хотя бы иллюстрации, не то что анализа, который бы показал, в чем же это истощение состояло,— это уже не Карамзина, а плохие школьные учебники напо- минает. И вообще в книге «блеск»—чисто словесный—совершенно заменяет анализ. Откуда взялся московский империализм XVI в., так ярко—до, простите, лубочности—живописуемый автором, как возник, на чем держался—не ищите ответов на эти вопросы. И, кажется, автор хорошо делает, что не пы- тается их давать. Когда проф. Виппер хочет помочь своему читателю объяснениями, эффекты получаются иногда до- нельзя странные, «Государя сопровождает в поход разряд- ный дьяк с его канцелярией» (дальше следует описание ее функций). Как все это напоминает практику древнеперсид- ского государства! Великому царю, по описанию греков, со- путствует в походах часть канцелярии, которая «озабочена историографией предприятия и бухгалтерским его протоко- лированием» (стр. 25). «Параграф о вдовых боярынях уди- вительно напоминает статью одного старинного юридиче- ского памятника, именно судебника Хаммураби...» (стр. 39). Где ты, Михаил Петрович Погодин? Отчего тебя нет между нами? Ты бы порадовался—ты очень любил такие срав- нения. Но эффект получается прямо потрясающий, когда проф. Виппер затрагивает чисто русские, туземные мотивы. Правительство Протопопа Сильвестра затягивает объявление войны Ливонии. Почему бы это? Мы с читателем кое-что об этом знаем: правительство было боярское и торго- вое —причем Сильвестр представлял специально интересы новгородского купечества. Боярам тяжко доставалась всякая война, где на свой счет им приходилось содержать целые полки: новгородской буржуазии было жалко риско- вать последними остатками торговых связей с Западом, тем более, что и победа была бы использована конечно москов- ским капиталом, а не новгородским. Оттого правительство Сильвестра и топталось на месте: объективные интересы исторического развития толкали его на дорогу, по которой 95
мешали итти узкие классовые интересы правящих групп. По- ток развития скоро снес этот камешек. Проф. Випперу это объяснение (имеющееся в печати) конечно не подходит: это материализм, марксизм, об этом говорить неприлично. Но объяснить как-нибудь ему все- таки хочется. И вот он догадывается. «Не значит ли это, что церковники не отказались от идеи унии с западнохри- стианским миром, что они были под известным обаянием политики римского престола...» (стр. 44). Это предположение относительно церковников, русских церковников, которые 50 лет спустя оправ- дывали революцию и цареубийство намерением царя заклю- чить унию с Римом, это предположение вполне оправдывает мудрое воздержание проф. Виппера от предположений и объяснений вообще. Нет, для того чтобы понять психологию русских современников Грозного, мяло прочесть всю Rossica XVI века. И, ей-богу, даже Карамзин с Погодиным в таких случаях ближе к истине. В общем книга ничего не прибавляет ни к русской исто- рической литературе о Грозном, ни к научным лаврам проф. Виппера. А жаль. Задача, повторяем, заманчивая—и материал в руках был богатый!
О КНИГЕ АКАДЕМИКА ЛАППО-ДАНИЛЕВСКОГО (А. С. Лаппо-Данилевский, Методология истории, вып. I, посмертное издание, Петроград, 1923 г.)1 Книжка Лаппо-Данилевского не заключает в себе мето- дологии истории, а представляет скорее попытку истории методологии истории. Может быть, во втором томе будет и о методологии. Здесь Лаппо-Данилевский, как полагается академику, пытается самым объективным образом изложить, в хронологическом порядке все методологические взгляды по истории, которые высказывались с сотворения мира до наших дней, и делает это с большой добросовестностью. Для справок его книга весьма полезна. Тут можно найти и о таких писателях, изложение взглядов которых вы найдете не во всяком энциклопедическом словаре. Что же касается анализа исторического метода, очевидно, это будет в, следую- щей части. Будет ли это так же скучно, как то, что написано здесь, не знаю. Оригинальная постановка Лаппо-Данилев- ского ничего собой не представляет. Он исходит из обыч- ного противоположения «номотетической науки» и «идио- графической». Я думаю, что не нужно здесь объяснять, в чем заключается разница между немотетической и идиографиче- ской точками зрения: первая пытается установить законы явлений, вторая ограничивается описанием отдельных инди- видуальных процессов. Некоторый интерес представляет то, что весь конец первой, номотетической, части заполнен по- пытками изложить взгляды Маркса и Энгельса. Передать, как это он излагает, я не могу. Представьте себе человека, абсолютно не понимающего марксизма и пытающегося из- ложить его по книжке. Он берет из Маркса не то, что для него характерно. Попадается ему статья «Judenfrage», и он 1 Стенограмма сообщения на заседании редакции журн. «Под зна- менем марксизма», 21 апреля 1923 г.—см. «Под знаменем марксизма», 1923 г., № 4—5, стр 190—196. 97
начерпывает из нее материал. Ему кажется, что «Judenfrage» и все остальные произведения Маркса стоят на одной пло- скости. Получается нечто совершенно своеобразное. Энгельс оказывается гораздо левее Маркса. Я всегда думал наоборот. Маркс, по уверению Лаппо-Данилевского, допускал идеа- лизм в ограниченном размере. Что касается Энгельса, он до последних лет жизни был неумолимым материалистом и в этом смысле поправлял Маркса. Но под конец жизни и он разочаровался в материализме. И в последних письмах он поэтому сделал отступление от Маркса. Взгляда на Маркса здесь нет никакого. На этой главе можно иллюстрировать всю методику Лаппо-Данилевского. Он берет книжку, абсо- лютно оторванную от среды, где она сложилась. Для него книжка есть книжка. Когда и где написана, до Рождества или после Рождества, в Африке, Японии или Китае,—ему все равно. Он излагает содержание этой книжки. Так же под- ходит он к Марксу. Но попробуйте объяснить идеологию Маркса, не давая исторической среды, ни 1848 г., ни рабо- чего движения,—абсолютно ничего не поймете. Это ради- кальнейший способ закрыть для себя понимание Маркса. Лаппо-Данилевский берет все сочинения Маркса, делает из них кашу и ложечками подносит вам Маркса. Вы там проч- тете, что Маркс вовсе не рассматривал человека как «сово- купность общественных отношений». Лаппо-Данилевский доказывает, что Маркс смотрел на человека с гораздо бо- лее возвышенной точки зрения. «Маркс, пожалуй, допускал возможность рассуждать о человеке в целом, а не только в смысле «персонификации экономических категорий» или носителя «классовых интересов и отношений» и, значит, мог представить себе, что человек возвышается над собственно экономическими отношениями, классовыми интересами и. т. п. в поступках неэкономического характера» (стр. 235). «Впрочем, Маркс не совсем упускал из виду то значение, какое в известной мере имеют «идеи» в самом широком смысле слова, и не отрицал существования идеальных це- лей в человеческих представлениях и стремлениях; он пола- гал, что «результат работы уже идеально и предварительно имеется в представлении работника», что материальный способ производства «прежде превращается в головах лю- дей в представления и идеи», и, значит, приписывал им не- которую роль в социальной жизни; он указывал например на то, что человек работает «между прочим» под влиянием данной степени научного развития, в виду «цели», о кото- рой он знает и которая определяет как закон род и способ 98
его деятельности, что «целесообразная воля» требуется для ее исполнения, что «сознательное приложение» научных знаний к пользованию силами природы играет все более заметную роль, что «классовое сознание» влияет на борьбу классов и т. п.; с такой точки зрения он признавал, что ме- жду экономическими и идеологическими формами, раз они возникли, может быть «взаимодействие», что идеи часто давали ближайшее основание для исторически (предстоя- щих изменений в области права, что политические отноше- ния влияли на производственные и т. п.; но он настаивал на «заранее данных условиях», при которых люди действуют; отрицал, что человеческие представления о добре и зле имеют самостоятельное существование в особом (нравствен- ном) мире и что они могут возникать в виде самостоятель- ного, обособленного (от материальных факторов) причин- ного ряда; вместе с тем он утверждал, что преследуемые время от времени идеальные цели—не последние причины социальных движений, но что сами они возникли лишь в виде отражения определенного состояния общественного хозяйства. Таким образом Маркс все же приходил к заклю- чению, что социальные идеи, представления и желания за- коносообразно зависят от социального хозяйства и реаль- ных изменений, происходящих в нем» (стр. 232—233). Все эти попытки «смягчить» Маркса и косвенно «коль- нуть» его «непоследовательностью», разумеется, только смешны. Не лучше обстоит дело и с Энгельсом. В позд- нейших своих сочинениях Энгельс высказал несколько за- мечаний, в сущности ограничивающих область приложения таких взглядов. Незадолго до смерти Маркса Энгельс стал заявлять, правда, мимоходом, что положения о зависимости идеологии от экономии имеют силу до «теперешнего вре- мени»: «всякая моральная теория, доныне построенная,— писал он, например в своей критике учения Дюринга,—есть, в последней инстанции, порождение экономического поло- жения общества данного времени» (стр. 234). Можно ска- зать, подражая Энгельсу, что такого гелертерского тупо- умия мир «до теперешнего времени» еще не видел; но это отнюдь не значит, что гелертерское тупоумие является но- востью. Что можно извлечь из этой книги? Я кое-что извлек. Может быть, мне, только по невежеству моему, кажется это более или менее интересным. Это интересно прежде всего для иллюстрации той мысли, что единственными людьми, у которых складывалось известное общее (представление об 99
историческом процессе, оказывались или материалисты или бывшие под влиянием материалистов. Лаппо-Данилевский в данном случае дает своему излагателю большой козырь в руки. Удивительно, что человек, написавший книжку о ме- тодологии истории, специально не трактует самого истори- ческого философа XIX (в., Гегеля, потому что вообще писать об этом, не упоминая Гегеля, невозможно. Но по непо- нятным причинам он нигде специально1 на нем не останавли- вается. Он излагает отдельные его мнения, но не гегелиан- ство как систему. Это особенно курьезно у русского исто- рика. Русская история испытала колоссальное влияние Ге- геля через Чичерина и Соловьева. Но, не останавливаясь специально на Гегеле, Лаппо-Данилевский не скрывает ма- териалистов. Прежде всего он дает очерк истории культуры Лукреция. Он всем вероятно известен. Я его отметил. У Лук- реция есть определенный переход от материализма фило- софского к материализму историческому. «Лукреций раз- личал несколько главнейших факторов прогресса—нужду, опыт и разум, который с течением времени «наставил» лю- дей; он ярко характеризовал их в состоянии «дикости» и дал понятие о естественном происхождении языка, некото- рых проявлений духовного и материального быта, обычаев и учреждений, а также о постепенном развитии более совер- шенной гражданственности. Лукреций усматривал в нем не- сколько периодов: он отличал например древнейшее беспо- рядочное сожительство и жизнь каждого «для себя и для своей самозащиты» от более постоянного общения между людьми, которое наступило после изобретения огня, появле- ния жилищ и других удобств жизни, происходило у семей- ного очага благодаря смягчению нравов и водворилось в силу некоего соглашения и справедливости среди несколь- ких семей или общества; при характеристике последующего периода он принимал во внимание образование членораз- дельной речи, возникновение религии, открытие металлов (сперва меди, потом железа) и появление промышленности, а также искусств; вслед затем он отмечал деятельность ца- рей, приступивших к основанию городов и установлению частной собственности, изобретение письменности и процве- тание торговли, падение царской власти и учреждение маги- стратур, а также законов, зарождение международных сою- зов и т. п. Впрочем, утверждая существование прогрессивно- го развития человечества, Лукреций предвидел и его предел: он полагал, что мир ветшает и медленно приближается к ги- бели, которой подвержено все человеческое» (стр. 58). 100
Как видите, тут есть зачатки и материалистического объ- яснения истории и, если хотите, диалектического. Еще лю- бопытнее в этом отношении Полибий, у которого мы встре- чаем диалектику в довольно развернутом виде: «Полибий довольно отчетливо формулировал естественный закон та- ких переходов»: прежде всего возникает единовластие без всякого плана, само собою, за ним следует и из него обра- зуется, посредством упорядочения и исправления, царство; когда царское управление переходит в соответствующую ему по природе извращенную форму, т. е. тиранию, тогда, в свою очередь, на ее развалинах вырастает аристократия; когда затем и аристократия выродится в олигархию и раз- гневанный народ выместит обиды правителей, тогда наро- ждается демократия; необузданность народной массы и пренебрежение к законам порождают с течением времени охлократию... и т. д. (стр. 62). Смысл тот, что всякая форма общежития в процессе развития превращается в противопо- ложную. Я предполагаю, что Лаппо-Данилевский это выпи- сал ради последней цитаты, характеризующей охлократию: «тогда толпа, собравшаяся вокруг вождя, совершает убий- ства... и т. д.». Это было выписано явно не без удовольствия. Но это все вещи общеизвестные. Для Лаппо-Данилевского была новостью теория арабского историка Ибн-Халдуна. Сам по себе это был тип довольно банального «правовер- ного мусульманина». Но вся арабская философия была про- низана материалистическим влиянием, и от нее пошел «авер- роизм», который заразил тогдашнее—конца средних веков— европейское общество и таких его представителей, как Фридрих II Гогенштауфен. Теория Ибн-Халдуна очень любо- пытна в этом отношении: «Действительно Ибн-Халдун уде- лял много места изучению географических условий челове- ческого существования: он признавал, что климат и в осо- бенности «воздух», а также почва, оказывают действие не только на физическое свойство людей, на цвет их кожи и т. п., но и на их характер, а также на их образ жизни и уч- реждения; он принимал в расчет то влияние, какое имеют изобилие или недостаток в пище и ее качества на человече- ское общество, на тела и на души их членов; он полагал, что «способы, какими народ доставляет себе средства су- ществования», обусловливают его «обычаи и учреждения»; он отмечал то действие, какое рост населения оказывает на его культуру; он говорил еще и о некоторых других факто- рах ее развития, в особенности об общем чувстве родства или принадлежности людей к данному племени, играющем 101
существенную роль в возникновении их общежития и пред- шествующем образованию истинно религиозной связи ме- жду ними в государстве, а также о средствах, нужных для последующего его благосостояния: о промыслах и торгах, об искусствах и науках и т. п.; он обращал внимание и на то соотношение, какое существует, по его мнению, между фак- торами подобного рода, и приходил к заключению, что «после того как люди, живущие в обществе, могли доста- вить себе своим трудом более того, что им нужно было для их существования, они обращают свои взоры на более от- даленную цель и занимаются такими предметами, которые, подобно наукам и искусствам, теснее связаны с собственно человеческой природой и в большей мере свойственны ей» (стр. 77). Это писал араб XIV в. Затем Ибн-Халдун рассмат- ривает с этой точки зрения развитие истории и дает общую схему культурного развития, поразительную, если вспом- нить, что это написано арабом XIV в. и в самой глуши сред- них веков. Это несомненно влияние арабского аверроизма. Другое, более близкое нам влияние—французских материа- листов. Как французские материалисты смотрели на исто- рию—факт общеизвестный, но факт также и то, что они из своей философии предпосылок для истории извлекали чрез- вычайно мало. Они были очень плохими историками. И кроме общих рассуждений у них ничего нет. Можно было бы думать, что материализм XVIII в. в этом отноше- нии послужил чем-то вроде удобрения для гегельянцев. Мое личное мнение, что Гегель многим обязан французским ма- териалистам. Я думаю, что то, что они дали для закономер- ности исторического процесса, было использовано гегельян- ством. Но оказывается, был писатель XVIII в., не француз, писавший задолго до Гегеля, который сумел сделать вывод из предпосылок французских материалистов и предвосхи- тил тот домарксистский материализм, который мы находим отчасти у Бокля, отчасти у нашего Щапова. Это известный лингвист Аделунг. «Известный лингвист Аделунг, вероятно знакомый с трудом Гельвеция,—говорит Лаппо-Данилев- ский,—последовательно развил мысль о том, что историче- ский процесс есть преимущественно результат увеличения населения, которое, при ограниченных пределах земли, за- нимаемой данной нацией, влияет на ее экономическое раз- витие, а вместе с ним и на другие явления культурной жиз- ни. В самом деле, по мнению Аделунга, повышение численно- сти населения повело к тому, что охотничьи и пастушеские племена перешли к земледелию, связанному с развитием 102
частной собственности, и что они благодаря возраставшей скученности начали заниматься ремеслами и складываться в гражданские общества; такой процесс обнаружился напри- мер в истории «густо населенных ионийских островов» или в переменах, происшедших в жизни среднеевропейских пле- мен в начале средних веков; вместе с тем рост населения соответственно отражался и в других сферах культуры: та- кой процесс был например «главнейшей причиной», «обусло- вившей и ускорившей» развитие европейского просвещения в новое время, а также способствовал смягчению нравов, ибо чем ближе люди сходятся, тем больше они «шли- фуются» друг о друга. В связи с ростом населения Аделунг выдвигал однако вообще развитие экономической жизни, в свою очередь обусловливающей успехи «просвещения»: раз- множение населения побуждает людей к подысканию новых, более разнообразных и более совершенных способов, про- питания и изощряет их изобретательность, которая вместе с новыми способами пропитания порождает избыток; избы- ток в свою очередь дает возможность пользоваться досу- гом, а досуг, если только он, при жарком климате, не пре- вращается в косность, вызывает стремление к спекулятив- ным размышлениям и к работам духа. Такие положения Аделунг применял к построению разнообразных состояний и периодов культуры: законы Моисея например отражают переходную стадию еврейской экономической жизни от ко- чевого быта к земледельческому; феодальный строй, сло- жившийся после завоевания, стал разлагаться благодаря росту населения, а значит, и усилению его потребностей, не находивших себе удовлетворения в старом порядке и вы- зывавших борьбу между повинующимися и повелевающими; рецепция римского права должна была удовлетворить ос- ложнившемуся гражданскому обороту; монастыри и кре- стовые походы в сущности вызваны были стремлением ев- ропейских наций освободиться от избытка населения, ли- шенного надлежащего пропитания; современные науки и искусства (в той мере, в какой они не были унаследованы от древности) возникли под влиянием потребности увели- чить или изыскать новые средства к существованию и т. п.» (стр. 204—205). Как видите, диалектики здесь нет. Это не марксизм, но это попытка экономического объяснения всего историче- ского процесса, основанная не на законе, который мы на- прасно называем законом Левассера, а на законе Аделунга, который за сто лет до Левассера развил его. Ковалевский 103
все время держался такого упрощенного экономического объяснения истории. А Ковалевского многие почтенные люди, конечно не марксисты, всерьез считали за историче- ского материалиста. К сожалению, Лаппо-Данилевский не касается ни Кондорсе, у которого можно найти кое-какие материалистические объяснения, ни Барнава, у которого есть развернутая теория классовой борьбы. Впрочем виноват: о Барнаве у него есть несколько строк: «Барнав противопола- гал аристократию, т. е. класс крупных земледельцев, рабо- тоспособному классу, развивающемуся на почве «промыш- ленной собственности» и уже вступившему с ним в ту борь- бу, которая должна привести к народовластию и т. п.» (стр. 206). В общем, безусловно полезно пользоваться этой книгой для справок. Из нее даже можно извлечь кое-что новое. Но как теоретическая работа она никакого интереса не представляет. Может быть, во втором томе будет что-нибудь интересное. У меня относительно Лаппо-Данилевского, со времени его первой работы, «История прямого обложения в Московском государстве», создалось определенное мнение, что он может одолеть невероятное количество материала и изложить его, но не пойти дальше.
ПРЕДИСЛОВИЕ К КНИГЕ Н. ПАВЛОВА-СИЛЬВАНСКОГО «ФЕОДАЛИЗМ В ДРЕВНЕЙ РУСИ»1 Книгу Павлова-Сильванского давно следовало перепеча- тать. Она в продаже не имеется, а ее необходимо иметь каждому историку России, особенно историку-марксисту. Почему? Сам наш автор никогда не был марксистом. Скажем больше: он никогда не был и особенно глубоким исследователем, несмотря на свою несомненную талантли- вость. До Ключевского Павлову-Сильванскому как исследо- вателю далеко, как до звезды небесной. Почему же его ра- боты нужны и важны? Он открыл в древней России те формы феодаль- ного права, которые были знакомы Западной Европе и существование которых у нас отрицалось всеми предше- ствующими историками. Только форм ы—он о них только и говорит. Объективная, социально-экономическая подклад- ка этих форм его мало интересовала. Феодализму буржуазные историки придавали огромное значение как прообразу—и зачатку—знаменитого «правово- го государства». В средние века, когда масса населения была крепостной или близко к этому, когда вообще никто не имел никаких прав, отдельные группы населения добивались, пу- тем частного соглашения с властью, прав для себя, для дан- ной небольшой группы. Так сложились феодальные п р и- в и л е г и и. Постепенно они распространялись на все более и более широкие круги населения, пока, захватив его боль- шинство, «привилегия» не становилась правом. Так шло будто бы дело в наиболее «нормально» разви- вающихся государствах, вроде Англии. В других странах, как во Франции, «привилегии» выродились и не дали столь здорового и жизнеспособного юридического потомства, но 1 Н. Павлов-Сильванский, Феодализм в древней Руси, П. «Прибой», 1924 г., стр. 3—5. 105
и там на их основе, на воспоминаниях о них выросла идея о правах подданных по отношению к государю. Частные до- говоры феодального общества превратились под пером позднейших буржуазных публицистов в общественный договор. На самом деле вся эта идеологическая цепь, если даже она имела место в действительности, а не была сама состав- ной частью новейшей буржуазной идеологии, имела весьма косвенное отношение к реальным основам буржуазной де- мократии. Эта последняя возникла из массовой борьбы, а победа масс в этой борьбе была предопределена неотвра- тимыми экономическими условиями. Капитализм властно требовал для себя приноровленных к потребностям его процветания политических форм. Их юридическое или историческое обоснование нужно было больше для внутрен- него самоудовлетворения буржуазных правоведов и исто- риков, нежели вызывалось какою-либо внешней необходи- мостью. Русские историки, отрицавшие наличность всей этой феодальной бутафории в России, как будто обнаруживали только несколько большую трезвость взгляда — и несколь- ко меньше крючкотворной щепетильности. Не все ли равно, была, не была, когда ее объективное историческое значение было так ничтожно? Далеко не все равно. Русскому феодализму отказыва- лось в праве на существование для того, чтобы у поддан- ных русского царя не могло явиться мысли, что у кого бы то ни было из них когда бы то ни было могли быть ка- кие бы то ни было права по отношению к государю. В этом глубокое своеобразие русского исторического процесса по сравнению с западноевропейским. Там хоть часть подданных могла ссылаться на какие-то договоры с государем; у нас —никто. Иногда это подкрашивалось наивно-демагогическим «де- мократизмом». «В России не было и не могло быть аристо- кратии». Иногда это помогало обосновать «примитивность экономических отношений» старой России: такая была эко- номически неразвитая страна, что даже привилегированные группы не смогли выделиться — не успели. Во всех случаях это мешало объективно-научному под- ходу к нашему прошлому. Мешало рассматривать Россию как одну из европейских стран, развивавшуюся по одному типу со всеми остальными. Во всех случаях это при царизме ставило вопрос над нашим будущим. 106
Если мы раньше развивались «своеобразно», кто порукой, что это «своеобразие» не сохранится и в будущем, что Рос- сия навсегда не останется страною крепостнического само- державия? Для марксиста ответ конечно давно был готов — раз экономический процесс в России шел по тем же сту- пеням, как и на Западе, политическая история дол- жна была представлять те же сходства. Но этот ответ предполагал признание марксистского метода, признание зависимости — «надстройки» от «базиса». Павлов-Сильванский, немарксист по убеждениям и ка- дет по своей партийной принадлежности, сделал из вопро- са о русском феодализме один из аргументов в пользу марксистского объяснения русской истории. Вы говорите о «глубоком своеобразии»? Но вот вам совершенно тожде- ственные юридические формальности, совер- шенно тождественные обряды у нас и во Франции. Все «своеобразие» сводится к разнице... в языке. У нас гово- рили «приказаться» и «отказаться» — там s'avouer и se de- savouer; что там носило название hommage, по-русски на- зывалось «челобитьем». Но даже внешние обрядности ча- сто были фотографически сходны. Но ведь и «хлеб» по-французски не «хлеб», a pain. На этом однако никто никаких теорий о «глубоком своеобра- зии» не строит, никто не пробует уверять, что во Франции не знают хлеба, а питаются какой-то совсем особой трухой. Неглубокий исследователь нанес глубокую рану исто- рическому предрассудку, усердно культивировавшемуся ца- ризмом и заразившему не одного почтенного писателя, с царизмом ничего общего не имеющего. В этом огромное методологическое значение работ Павотова-Силь- ванского. Кто и после этих работ не отказался от «своеоб- разия», тот или упрямый старовер или слишком уже за- пуган авторитетом предшественников нашего историка. И из своей ранней могилы (Павлов-Силыванский умер в холе- ру 1908 г. еще совсем молодым человеком) этот бывший член монархической партии жестоко бьет по надеждам все еще барахтающейся за границей монархической белогвар- дейщины. Все надежды последней зиждутся на том, что па- дение Романовых—«случайность». Не случайность, отве- чают им совсем не публицистические, строго «академиче- ские» — и в этом, в данном случае, их цена — писания Па- влова-Сильванского. Россия пятьсот лет тому назад по- литически шла одним путем с Западной Европой, и то, 107
что «приказало долго жить» там, не воскреснет на несколь- ко градусов долготы восточнее. Единственное настоящее своеобразие русского истори- ческого процесса заключается во все более бурном его тем- пе, чем ближе к нашему времени — и как результат этого— в такой яркой революционности, какой мы не найдем в странах Запада. Но это разница количественная, а не по существу. Правда, количество и тут склонно переходить в качество, как показало появление на свет Советской Рос- сии. Но это «своеобразие» не совсем то, какое мерещится старым буржуазным историкам.
ПРЕДИСЛОВИЕ К КНИГЕ М. ДЬЯКОНОВА «ОЧЕРКИ ОБ- ЩЕСТВЕННОГО И ГОСУДАРСТВЕННОГО СТРОЯ ДРЕВНЕЙ РУСИ»1 Книга покойного академика Дьяконова, выходящая те- перь новым изданием,, является незаменимым справочным пособием для того, кто нуждается в строго проверенном и тщательно подобранном материале по истории общественных форм старой России до XVII в. включительно. Покойный историк «русского права» отличался чрезвычайной добросо- вестностью в том, что касалось фактического содержания его работ, и редкой содержательностью своих писаний; трудно сказать больше в такой небольшой по существу книжке. Не следует только ждать от Дьяконова того, чего он дать не мог—объяснения русского исторического процесса. Его вступительные «методологические замечания» стоит со- хранить как доказательство полного отсутствия у него чего- нибудь сколько-нибудь похожего на серьезную научную ме- тодологию. Чем-то бесконечно далеким веет от его рассуж- дений, начинающихся с Монтескье и опирающихся на тa- кие свежие вещи, как книга посредственного английского исто- рика Фримана, вышедшая в 1873 г. И ему не приходит в голову, что, повторяя за Фриманом о «действии одинаковых причин, вызвавших и тождественные результаты», объясня- ющих сходство общественных учреждений различных стран, он становится на почву исторического материализма в его самой примитивной общей форме. Но поскольку Дьяконов добросовестно суммирует фак- ты, историческая диалектика выступает у него независимо от его воли и сознания. Это особенно сказалось на двух вставках выпускаемого теперь издания. Объясняя раньше 1 М. Дьяконов, Очерки общественного и государственного строя древней Руси, изд. 4-е, М.-Л. Гиз, 1926 г., стр. 3—8. 109
возникновение «Уложения» царя Алексея заботами мудрого правительства о порядке и благосостоянии населения, он теперь, освободясь от пут царской цензуры, дает яркую, при всей своей сжатости, картину массового взрыва, неискрен- ним и половинчатым ответом на который и была попытка ввести произвол московских воевод в «законные рамки». В другой форме та же диалектика выступает перед нами в другой вставке того же издания. До сих пор в вопросе о возникновении крепостного права боролись две точки зре- ния: одна, рассматривавшая это возникновение как одно- кратное событие, созданное царской волей—своего рода 19 февраля наоборот; другая, допускавшая тут известную эволюцию, но зато безо всякого участия правительственной власти, только регистрировавшей то, что создала «жизнь». Несколькими замечаниями о «заповедных летах» Дьяконов восстановляет равновесие: было волнообразное движение были приливы и отливы. Крепостная неволя то надвигалась на крестьянство, то опять отступала. Связь этих приливов и отливов с волнами массового движения автор, к сожалению, не прослеживает, но идя от сообщаемых им фактов, уже нетрудно разобраться в истинной связи разбираемых им явлений. В общем книга, как «с правочное» пособие безус- ловно полезна, более того,—необходима. Отсутствие ее на книжном рынке было большим пробелом. К тому же написа- на она ясным и простым языком, выгодно отличавшим всег- да Дьяконова как писателя.
БУРЖУАЗНАЯ КОНЦЕПЦИЯ ПРОЛЕТАРСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ (Paul М i l i u к о w, Russlands Zusammenbruch, 2 B-de. Berlin. Obelisk- Verlag, 1925- 1926)1 Товарищи! Совет Общества историков-марксистов давно настаивает, чтобы я сделал доклад о том, как писать исто- рию Октябрьской революции. Я давно доказываю, что это вещь абсолютно невозможная и ненужная, ибо прежде все- го для того, чтобы писать какую бы то ни было историю, нужно обладать специфическим историческим талантом, ко- торый есть такой же талант, как талант экспериментатора. В известной степени с этим талантом нужно родиться, в из- вестной степени его можно выработать в себе, но он явля- ется первым условием. Без этого таланта никакой истории написать нельзя, а при наличии этого таланта и хорошего, выдержанного, выработанного марксистского мировоззрения можно написать историю Октябрьской революции без всяких предварительных уроков, даваемых кем бы то ни было. Как вы догадываетесь, эти два признака—историче- ский талант и марксистское мировоззрение—нельзя при- обрести сразу, в порядке слушания одного-двух докладов, даже пребывания членом Общества историков-марксистов в течение примерно года или полугода. И, совершенно» ясно, мой доклад на такую тему: «Как писать историю Октябрь- ской революции» никакой пользы не принес бы. Значит ли это, что мы никаких методологических докла- дов по истории Октябрьской революции ставить не должны? Конечно не значит. Прежде всего мыслим такой доклад— надеюсь, он будет поставлен: «Состояние источников по 1 Сборник статей М. Н. Покровского «Октябрьская революция», изд. Комакадемии, 1929 г., стр. 142—147. Стенограмма доклада в О-ве историков-марксистов 5 ноября 1926 г. Впервые напечатано в журн. «Исто- рик-марксист», 1927 г., т. III, стр 56—77. 111
истории Октябрьской революции». Мыслимы даже два док- лада, две темы. Во-первых: «Состояние источников архив- ных», состояние наших архивов в этом направлении. Тов. Максаков не откажется сделать такой доклад. Вто- рой—«Состояние печатных источников», главным образом здесь приходится иметь в виду конечно зарубежную лите- ратуру, но отчасти и незарубежную. Вот одна сторона, с которой можно подойти к этой проблеме методологии истории Октябрьской революции. Далее, вполне мыслимо поставить вопрос о различных концепциях, различных по- ниманиях Октябрьской революции. Стиснуть все эти кон- цепции в один доклад мне представляется в высшей степе- ни нерациональным. Получился бы не доклад для ученого общества, каким является Общество историков-марксистов, а популярная лекция для комсомольцев, которая в данной среде совершенно не нужна. Поэтому и эту тему придется диференцировать, дать несколько докладов. Я не буду сегодня касаться тех концепций Октябрьской революции, которые имеются в нашей партийной среде. Да- же тут их несколько. С одной стороны, мне пришлось года полтора-два назад на одном, тогда казавшемся весьма авто- ритетным, докладе 1 слышать нечто вроде того, что Октябрьская революция не была социалистической револю- цией в том смысле, как понимал Маркс, а чем-то вроде пре- дельной буржуазной революции, так сказать, осуществив- шимся идеалом буржуазной революции, после чего началось что-то вроде врастания в социализм. Каким образом в стра- не, которая не пережила социалистической революции в на- стоящем смысле слова, в смысле теории Маркса, может со- вершаться врастание в социализм—этого я не понимаю. Мо- жет происходить врастание нашей деревни в социализм после осуществившейся у нас социалистической революции, это может быть, это общее ходячее место; но чтобы в стра- не, которая совсем не пережила социалистической револю- ции, могло начаться врастание в социализм, и для этого не- нужна была социалистическая революция, это, по-моему,— стопроцентный ревизионизм. В настоящее время эти взгля- ды решительно отвергнуты партией, но они высказывались в литературе, они существуют, обосновываются цитатами, и некоторые из этих цитат вы слыхали на конференции. Это одна концепция Октябрьской революции, одно ее по- нимание. Другой полюс—следующей. Я слышал сегодня, что 1 М. Н. Покровский имеет ввиду доклад Г. Зиновьева в ИКП.—Ред. 112
некоторые группы деревенских комсомольцев утверждают, что есть два вида социализма. Есть пролетарский, опираю- щийся на крупное производство, и есть крестьянский, ра- стущий из мелкого производства, причем в России якобы второй сильнее первого. Вот опять концепция. Эти люди признают, что революция была социалистическая, но так как после нее, кажется им, кроме социализма ничего быть не может, все остальное исчезло совершенно, то, видя кре- стьянское мелкое хозяйство, они решают, что это тоже со- циализм, и нужно найти какую-то формулу, в которую этот социализм влез бы. Опять теория совершенно немарксист- ская, никем из марксистов не исповедуемая, но существую- щая. Если там мы имели стопроцентный ревизионизм, то здесь перед нами стопроцентное народничество. Сегодня я не собираюсь заниматься теми концепциями Октябрьской революции, которые существуют в нашей пар- тийной среде. Но если мы выйдем за партийную среду, то встретим опять целый ряд концепций, одну интереснее дру- гой, если хотите, одну любопытнее другой, ибо то, о чем я собираюсь говорить, более заслуживает термина «любо- пытное», чем «интересное», но что это любопытно—это несомненно. В особенности любопытна для нас концепция буржуазно-демократическая, любопытна потому, что бур- жуазная демократия—это как раз есть та военная маски- ровка, под которой к нам может влезть реакция. Не следу- ет думать, что эта реакция, если бы был удобный момент, прямо выступила бы перед нами в фашистском облике, а что она не выступит в монархистском облике, с этим согла- шается и автор книги, о которой я буду говорить. Она вы- ступит в облике буржуазной демократии, под флагом бур- жуазной демократии. Поэтому присмотреться, как буржу- азная демократия трактует революцию, как она понимает ее, это для нас, историков-марксистов, заслуживает инте- реса и внимания. Я и хочу остановиться сегодня на наиболее выпуклой исторической концепции буржуазной демократии, на самом ярком образчике буржуазно-демократического понимания нашей революции. В известной пьесе Ибсена «Гедда Габ- лер» есть приват-доцент Эйлерт Левборг, который написал книгу, трактующую о прошедшем, настоящем и будущем. Судьба этой книги или, точнее, ее рукописи, как вы знаете, составляет драматический узел всей пьесы. Левборг потерял ее, впал в ничтожество, запил и пр., а Гедда Габлер застре- лилась. И вот такого рода книгу, трактующую о прошед-
шем, настоящем и будущем, правда, одной только страны,— а Левборг повидимому занимался всем земным шаром—на- писал не приват-доцент, а старый профессор русской исто- рии Павел Николаевич Милюков. Это—два тома, названные почему-то—само заглавие уже выдает умственную сумяти- цу—«Распад России». Я говорю «почему-то», потому что в своей книге он говорит о возникновении новой России, а распад по национальной главным образом линии предста- вляет собой только один из аспектов этой картины. Но это не единственная путаница. С этой книгой я хотел бы вас познакомить. Она состоит из целого ряда отделов, составленных с чисто профессор- ской добросовестностью, массой цифр и т. д. И конечно тех глав, где Милюков касается нашего хозяйства, касается правовой структуры нашего государства, я излагать не буду. Если они представляют для соответствующих специалистов интерес, то эти специалисты могут сделать вам здесь или в другом месте соответствующий доклад, но я сомневаюсь, чтобы специалисты этим занялись. Я буду касаться только исторических глав, они составляют приблизительно поло- вину всего содержания. Для того чтобы вы сразу имели не- который образ, я, извинившись чрезвычайно почтительно перед моим учителем (я слушал лекции Милюкова в уни- верситете), все-таки должен сказать, что самый лучший пример, при помощи которого я могу выразить в одном образе впечатление, какое дает эта книга, это—образ ли- няющей курицы, у которой старые перья более или менее вылезли, а новые еще не выросли, пестрота получается неимоверная, но весьма любопытная. Я начну с общеисторической концепции П. Н. Милюко- ва, с общеисторической концепции, которая интересна пото- му уже, что, с одной стороны, тут звучат ноты, которые вам, по крайней мере тем, кто следил за нашей методоло- гической полемикой, покажутся чрезвычайно знакомыми, а с другой стороны, это—концепция в значительной степе- ни новая. Старая концепция Милюкова, концепция русско- го исторического процесса, сводилась к тому, что наш строй развился и наше самодержавие сложилось как орга- низация народной обороны против натиска главным обра- зом из степи. Вы знаете конечно, что эту концепцию усвоил т. Троцкий и положил ее в основу исторического введе- ния к «1905 г.» и на этой почве разыгралась известная вам более или менее полемика. Это—старая милюковская кон- цепция. Теперь Милюков ставит дело иначе. «Возникнув на 114
границе Европы и Азии, русское государство лишь поздно появилось на исторической сцене. Если двигаться с запада на восток Европы, то можно констатировать известную правильную последовательность в деле возникновения го- сударств. Тот процесс государственного развития, который разыгрывался на берегах Сены и Луары уже от V до VII столетия, развился одним или двумя столетиями позже (от VII до VIII столетия) в странах к востоку от Рейна и четырьмя или пятью столетиями позже в восточной Герма- нии (от IX до XI столетия). На безграничных равнинах бу- дущей Российской империи государственные учреждения начали развиваться пятью или даже девятью столетиями позже, чем во Франции: самым ранним моментом такого рода, который можно найти в русской истории, была Киев- ская Русь (от IX до XII столетия); самым поздним—обра- зование Московского центра (от XIV до XVI столетия)»1. Как видите, тут ни о какой степи речи быть не может по той простой причине, что Франция образовалась гораз- до раньше появления каких бы то ни было степняков, с V по VII столетие, а тем не менее государство возникло. Как же появилось у нас государство? Оно было импортировано с Запада, почти буквально импортировано. «На востоке го- сударство появилось слишком поздно, чтобы оно могло возникнуть изнутри, как результат органического процесса развития. Оно было перенесено на восток извне. На западе государство развивалось постепенно из первоначальной ста- дии родового устройства, через промежуточные стадии ро- довой аристократии. На востоке диференцировка внутри родового быта ушла еще недостаточно далеко, как уже по- явилась необходимость в государственной организации. При отсутствии внутренних элементов для постройки на- ционального государства государственные учреждения бы- ли просто наложены сверху на родовой (племенной) строй». В этой связи Милюков совершенно серьезно принимает ска- зание о призвании варягов. Он приводит его как образчик того, как это государство импортировалось извне: вот на русскую территорию пришли варяги и устроили первое го- сударство. Вот каким манером происходило у нас это им- портирование. К сожалению, он не объясняет, кто привез в кармане Ивана Калиту, или он сам пришел. Он был корен- ной москвич, как я сам, чем я очень горжусь, так что ду- 1 У меня был под руками немецкий текст «Распада России», и все цитаты п е р е в е д е н ы оттуда.—М. П. 115
маю, что Иван Калита не нуждался в импорте, хотя и не являлся предметом экспорта. Этого я не знаю, но во всяком случае схема такая: государство было наложено сверху на общество. Но всякий, знающий русскую историографию, припомнит, что так изображал дело кто? Славянофилы. Да, говорит Милюков, славянофилы в этом отношении были совершенно правы, государство у нас наложено сверху на общество и не является органическим продуктом. «В течение столетий государственная власть в России оставалась тем, чем она была в то время, когда в первый раз пришли северные викинги: посторонней силой, чужаком, по отношению к которому обязанность повиновения призна- валась лишь в той мере, в какой он оказывался полезным. Народ не хотел отождествлять себя с государством, он чув- ствовал себя не как составная часть последнего, которая отвечает за все целое. Страна чувствовала себя и фактиче- ски была независима от государственных властей». Государ- ственная власть—чужак, не слившийся органически с мас- сой, а масса у нас «агосударственная». Слушаемте дальше: «Население было слишком бедно, чтобы быть в состоянии нести издержки усовершенствованного местного управления в том виде, как они существовали в передовых странах. Оно было слишком бедно даже для тех требований, которые предъявляла к нему центральная власть с ее быстро расту- щими требованиями. Политическое развитие и процесс рас- ширения русского государства всегда опережали хо- зяйственное развитие России. Государство бы- ло поэтому принуждено извлекать из своих бедных под- данных больше, чем они могли дать но добросовестному расчету. Отсюда вытекала объективная необходимость приме- нять постоянно насильственные средства». Вот откуда самодержавие выросло. Самодержавие опе- режало экономические возможности страны (это мы знаем из другого места) и таким образом существовало. И, нако- нец, последнее: для чего все это Милюкову нужно? Почему с этого крыла курица полиняла? Вот вы слушайте: «Отсюда понятно, почему в России, во-первых, сельское население по своим естественным склонностям до последнего времени тяготело к некоторой естественной анархии, и, во-вторых, почему все важнейшие нововведения приходили только сверху, от государственной власти, и, в-третьих, почему каждая новая государственная власть, которая не слишком становилась поперек горла простому народу, с полным до- верием могла рассчитывать на пассивное повиновение. 116
В этом лежит на большую долю объяснение событий рус ской революции». Вот почему мы с вами, товарищи боль- шевики, сидим так прочно. Просто потому, что народ при- вык принимать всякую власть, которая не чересчур стано- вится поперек горла. Если вы припомните, что народная масса Милюкова прогнала, стало быть он стал чересчур по- перек горла, то в общем получается благоприятное для нас освещение. Вы понимаете, где тут зарыта собака, почему Милюкову понадобилось слинять, так как превращение историка школы Ключевского в славянофила—это формен- ное линяние, несомненно. Как бы ни был несостоятелен ме- тодологически Ключевский с нашей марксистской точки зрения, но по сравнению со славянофилами это шаг впе- ред. Милюков делает шаг попятный, и это кладет отпеча- ток на всю его книгу. Какая схема русской революции должна была получить- ся, исходя из этой общей схемы исторического процесса? Должна была естественно получиться простая схема, что стихийные силы, которые бродят в русской народной мас- се, наконец прорвались, сбросили чужака—государственную власть, и пошел дикий разгул анархии. Но Милюков как историк связан фактами (я вам дальше приведу образчик того, что он связан фактами), он является более или ме- нее—скорее менее, чем более—добросовестным историком. Вы, правда, увидите такие вещи, которые термин «добро- совестный» не позволяют употребить, но он настолько все же связан фактами, что не может отрицать того, что на са- мом деле происходит. Назвать то, что у нас происходит, ди- ким разгулом страстей, невероятной анархией—никак нель- зя. «Упорядоченное общежитие» у нас существует несомнен- но, и поэтому он не может этого сказать, он связан. Вот почему его концепция истории русской революции не укла- дывается в его концепцию русской истории вообще. У ку- рицы новые перья появились, а старые еще не все вылезли. И вот, к крайнему удивлению, мы встречаем у Милюко- ва вещи старые-престарые, которые опять-таки мы недавно читали в книжках, выходящих здесь. Вот например образ- чик того, как он объясняет крушение первой русской рево- люции (курьезным образом, он начинает раньше с круше- ния первой русской революции, а потом переходит к об- щей концепции): «Единый политический фронт, существо- вавший до октябрьского манифеста, после его появления был сломан; революционное движение отделилось от кон- ституционного, сделало попытку провести вооруженное 117
восстание собственными силами и в декабре 1905 г. было разбито на московских баррикадах. Если после этого вы- боры в Думу были произведены все же на основе довольно либерального избирательного закона от 11 декабря, то это следует объяснить тем, что правительство надеялось иметь дело с послушным, бесцветным крестьянством». Как это правительство, если оно не сидело в сумасшедшем доме, могло надеяться на послушное крестьянство, когда кресть- янство нагнало такого страху на помещиков, что Трепов предлагал отдать даром половину земли крестьянам,—это секрет Милюкова. Но это изображение похоже на то, что мы с вами читали в одной книге, вышедшей благополучно у нас. «Революция 1905 г. была сорвана потому, что единый фронт исчез». Был, видите ли, единый фронт буржуазии и пролетариата. Я 1905 год пережил, но, убейте меня, не могу сказать, когда это был единый фронт буржуазии и пролета- риата в 1905 г. Правда, у меньшевиков был, но они весьма условно принадлежали к революции, главным образом они боролись против революционного левого крыла,—но когда у действительно революционной массы был единый фронт с буржуазией, этого я не представляю себе; а по Милюкову и некоторым нашим здешним авторам так выходит. Но Милюков этим ограничиться не может, ибо это кон- цепция меньшевистская, а он—просто кадет. И дальше мы находим великолепное место, которое я позволю себе вам процитировать. Он рассказывает о лете 1906 г., о попытке образовать кадетское министерство. «Попытка исходила от царя,—гордо заявляет он (не подумайте, что меня камер- лакей позвал!),—который через посредство своих министров обратился ко мне с предложением образовать кабинет из большинства Думы». Что тут было маленькое затруднение, а именно, что кадеты большинства в Думе не имели, мимо этого он проходит. «Но посредники отнеслись к этому не- серьезно» (значит, Николай-то относился серьезно, прости- рал объятия к Милюкову: батюшка, приди, спаси!). «Для них дело шло о том, чтобы приобрести для кабинета не- сколько популярных имен, но они не собирались делать какие-либо существенные уступки нашей политической про- грамме. Таким образом мы естественно не были в состоя- нии взять в руки правительственную власть и ответствен- ность перед народом. Переговоры не имели успеха, и шанс на мирное политическое развитие был потерян. «Дума на- родных надежд» после семидесяти дней существования бы- ла распущена». 118
И тут великолепный—я не могу даже назвать его кури- ным—петушиный хвост. «Изданный в Выборге призыв оп- позиции к пассивному сопротивлению, к отказу от платежа податей и даче рекрутов в случае несозвания новой Думы не имел успеха. Этот факт показал, каким чуж- дым народу и теоретическим был постоян- ный призыв к восстанию, с которым носи- лись социалистические партии». Великолепнее этого петушиного хвоста я в жизни не видел. Что народ не послушался этого гунявого воззвания, которое было изда- но после того, как объективная возможность восстания была утрачена, когда кадеты на выборах в первую Думу сами осмеяли и оплевали идею восстания,—это служит до- казательством для него, что идея вооруженного восстания была чужда народу. А Дубасов в декабре 1905 г. находил, что далеко не чужда, и поступил весьма практически. Тут мы видим, что великолепная новая теория, которую разви- вая) Милюков,—как, я не могу сказать, боюсь, я не подберу слова,—Милюков любит немецкое слово «фермутлих» (пред- положительно),—эта теория объясняется исключительно тем, что Милюков все же следит за русской исторической литературой и не может не видеть, что оборонческая тео- рия возникновения самодержавия разбита вдрызг, от нее ничего не осталось. И так как он до известной степени до- бросовестный историк, он должен был переседлаться. Кста- ти соблазнился идеей: почему народ большевиков терпит? Возникает новая великолепная теория, но слить ее с новой концепцией русской революции—мы увидим, что и тут есть новая концепция,—нехватило уменья. Эти места интересны только методологически. Но в книге Милюкова, как во всякой книге историка, который пишет о своем времени, неизбежно вкрапливаются автобио- графические моменты мемуарного характера. Они конечно ни с какой исторической концепцией не связаны. Это про- сто куски воспоминаний, но чрезвычайно любопытные. Пер- вая революция провалилась, провалилась потому, что не было единого фронта, а главное, царь позвал кадетов, а те, кто стали от имени царя с кадетами разговаривать, оказа- лись людьми несерьезными. Первая революция кончилась Начинается промежуток между двумя революциями, и тут начинаются автобиографические моменты, которые, повто- ряю, в высокой степени любопытны. Мне хочется говорить подлинными словами Милюкова. Вот что читаем мы у него о промежутке между 1907 и 1917 гг., о «противоречиях, раз- 119
диравших думские группы»: «Первым было противоречие между высокой репутацией, которой пользовалась Дума в стране и которая дала ей выдающуюся роль в начале ре- волюции, и ее фактической политической незначитель- ностью. 4-я Дума была избрана в 1912 г. под очень силь- ным давлением правительства, стремившегося составить большинство, которое согласилось бы на восстановление самодержавия. Эта цель не была достигнута, и Дума не имела правительственного большинства, но в то же время в ней не было и никакого другого большинства». Это мы читаем на стр. 27, а перед этим, на стр. 22, мы читаем: «Это (неумение самодержавного правительства вести войну) побудило Думу с ее определенным консервативным боль- шинством покрыть своим авторитетом петербургское воен- ное восстание 11 марта». На стр. 22—«определенное кон- сервативное большинство», а на стр. 27 оказывается, что никакого определенного большинства не было. Произошло маленькое линяние: одно перо выскочило, другое осталось, и в результате получилась такая картина. «Славу либерализма приобрело только оппозиционное меньшинство; дух, господствовавший в палате, вообще не имел с этим ничего общего. Как целое Дума была таким образом неспособна встать во главе революции». Верни- тесь к стр. 22 и прочтите такого рода вещь: «Согласие Думы в тот момент имело для первого успеха революции решающее значение. Если бы Дума не стала во главе движе- ния, ответственные вожди армии, вроде генерала Алексеева и Рузского, никогда не стали бы на сторону революционе- ров. Царь не был бы так легко и скоро вынужден отречься. Борьба началась бы уже на следующий день, борьба, в ко- торой крайние элементы одни или, может быть, еще с под- держкой некоторой части петербургского гарнизона сража- лись бы за революцию. Они были бы по всей вероятности скоро изолированы и разбиты. Таким образом русские реак- ционные группы совершенно правы, когда они делают от- ветственными за успех революции вождей Думы». Это мы читаем на стр. 22, а на стр. 27—то, что я говорил: «Как целое Дума была неспособна стать во главе революции. Прогрессивный блок был высшим ее достижением». Разрешите привести характеристику этого прогрессивно- го блока: «Я сам отвечаю за образование в Думе случайно- го большинства, которое мы назвали «прогрессивным бло- ком», хотя по своей программе он был больше чем уме- ренным. Не только либеральные, но даже и 120
самые консервативные элементы обеих палат (принадлежали к этому «блоку». Таков этот прогрессивный блок, это высшее достиже- ние Думы. «В тот момент, когда вспыхнула революция, в тот же самый день, 11 марта, Дума была отсрочена высочай- шим указом—мера, которая не стояла ни в какой связи с революцией. Вопреки ходячей легенде Дума вовсе не со- биралась продолжать свои заседания. Она повиновалась царскому указу. Думская комиссия, образованная в тот день и назначившая двумя днями позже первое Временное правительство, не была избрана в формальном заседании Думы, действующей как государственное учреждение. Вы- боры состоялись в неформальном собрании, которое про- исходило частным образом в одном из соседних с залой заседаний Думы помещений. Таким образом Временное правительство получило свои полномо- чия не от какого-нибудь легального госу- дарственного органа дореволюционного времени, но от самой революции». Это же крик души, товарищи. Я очень хорошо помню, как, когда мы составляли хронику русской революции, один юрист, беспартийный конечно, которому мы поручили на- писать главу о юридической структуре Временного прави- тельства, усиленно разыскивал легальные инстанции, через которые это Временное правительство пришло к власти. Ми- люков выше этой комедии. Народ все смел, а затем, отчасти по глупости, отчасти по другим качествам меньшевиков и с.-р., власть все-таки попала исключительно в руки Милю- кова и компании. Вот как в действительности было дело. Согласитесь сами, что это—картина чрезвычайно достопри- мечательная. Абсолютно новой она не является. Дело в том, что уже в VI томе «Падения старого режима в 1917 г.» мы встречаем в показании Милюкова такие строки: «Вечером я узнал, что Государственная дума распущена, потому что сведения об этом мне по телефону сообщил Родзянко еще 26-го вечером; но очевидно, что движение не стояло ни в ка- кой связи с роспуском Думы. Оно просто фактически совпа- ло с этим роспуском». Совершенно верно, о Думе никто не думал кроме с.-р. и меньшевиков, которые случайно оказа- лись во главе движения. Рабочие удовольствовались бы со- ветом рабочих депутатов и не вспомнили бы о Думе. Чрез- вычайно ценно, что мы теперь имеем признание фактиче- ского главы первого правительства. Милюков тут букваль- но подтверждает то, что мне приходилось говорить в своей 121
старой статье в «Вестнике агитации и пропаганды» о воз- никновении этого самого Временного правительства, что оно было заготовлено на случай заговора, который органи- зовали, вождями которого были Гучков, Крымов и Тере- щенко. Милюков там же говорит: «Мы приготовились ко всяким случайностям и организовали на всякий случай то правительство с князем Львовым во главе, которое и стало на свое место после 27 февраля». Совершенно верно, в кар- мане было заготовлено «правительство народного доверия», и оно было подсунуто меньшевикам и с.-р. Я правильно уга- дал, что был запасен в кармане и «император народного до- верия». «Тогда же,—говорит Милюков,—было намечено ре- гентство Михаила Александровича при наследнике Алексее». Все было действительно заготовлено, в кармане держалось, затем вынули и подсунули. Подсунули благодаря тому, что народная масса, неорганизованная масса, несознательная, в достаточной степени была в тисках, в путах, в паутине того добросовестного оборончества, о котором говорил Ленин. Милюков признает, что фактическим хозяином в марте 1917 г. была народная масса, та народная масса, которая смела начисто старый режим и создала убогое первое Вре- менное правительство. Это характеристика Думы. Дальше следует не менее убийственная характеристика и самой конституционно-де- мократической партии, лидером которой состоял и лидером левого крыла которой до сих пор состоит Милюков. Я не буду приводить цитат, потому что они несколько утомляют аудиторию, а скажу своими словами. Прежде всего не могла существовать в то время никакая демократическая партия с реальным значением, говорит Милюков, не позволило бы этого самодержавие. Это признание Милюкова—великолеп- нейшая вещь. «Самодержавие таким образом, в высокой ме- ре ответственно за отсутствие здорового политического ру- ководства». Можете представить себе в какой-нибудь стране самодержавие, которое организует на манер, как организу- ют высшие учебные заведения, настоящую демократиче- скую партию, связанную с массой. По вине самодер- жавия этого высшего института, наряду с Москов- ским университетом и Высшим техническим училищем, не оказалось, и благодаря этому масса оказалась без ру- ководства. «Все партии, буржуазные или социалисти- ческие, одинаково потерпели неудачу в своих попытках овладеть народными массами и просветить их» (он умалчи- вает, что большевики просветили, в конце концов). «Кон- 322
ституционно-демократическая партия состояла главным образом из прогрессивных земцев и интеллигентов и поль- зовалась высоким моральным авторитетом. К этой партии принадлежало большинство буржуазных министров четы- рех временных правительств, существовавших между мар- том и ноябрем. Их работа протекала на основе коалиции с умеренными социалистами, в особенности аграрными со- циалистами (социал-революционерами). В них, разумеется, не было ничего контрреволюционного. Но массы, выдви- нувшие их на первый план, не знали их. Они валили кон- ституционных демократов в один котел с другими буржу- азными группами Думы и охотно слушали экстремистских демагогов, которые называли всех безразлично «капитали- стами» и «империалистами». Фамильярное прозвище пар- тии «кадеты» было использовано демагогами, чтобы ото- ждествить их с юнкерами, которые считались реакционера- ми. Так одного факта их участия во временных правитель- ствах было достаточно, чтобы дискредитировать эти пос- ледние в глазах массы». Таков был результат «высокого морального авторитета», которым пользовалась кадетская партия. Так дело происходило в течение Февральской револю- ции. Что дальше? Дальше следуют весьма любопытные мо- менты, где опять перемешивается официальная кадетская концепция «с кусками воспоминаний, с воплями души. «В те- чение некоторого времени существовал свободный выбор между Корниловым и Лениным. К сожалению, ни- какой единый фронт от Керенского до Корнилова не ока- зался возможен, и руководимые некоторого рода инстинк- том массы—потому что решение принадлежало массам,— высказались за Ленина. Корниловское движение, которое в сентябре 1917 г. перешло в восстание против правительства, первый раз показало населению действительно контррево- люционные группировки». Итак, к сожалению, единый фронт от Керенского до Кор- нилова не образовался. С кем предполагался этот единый фронт, который, «к сожалению», не состоялся? Кое-что мы с вами уже слышали, послушайте еще: «Корнилов всецело стоял под влиянием правых организаций, которые тогда конечно еще не преследовали целей реставрации и ратовали только за создание диктатуры. Но конечно были правы те, кто утверждал, что сосредоточившиеся в этих организациях элементы с самого начала были тем, во что они потом раз- вернулись, именно—представителями реакции. Уже тогда 123
здесь зрела оппозиция, не только против эксцессов революции, но и против революции как таковой». Итак корниловский заговор был заговором чисто правых организаций. А раньше мы видели, что в первый раз в кор- ниловском заговоре массы увидели настоящую контррево- люцию. «К сожалению», между этой контрреволюцией и Ке- ренским не образовался единый фронт. Приходится об этом очень жалеть. А еще приходится жалеть, что Милюков умолчал о том, что какой-то господин М., по рассказу ген. Деникина, стоял в чрезвычайно близких отношениях к корни- ловскому заговору, был фактически идеологическим руко- водителем республиканского офицерского союза, который дал главную массу корниловского движения. Кто этот господин М., не будем догадываться—нехорошо раскрывать псевдони- мы, но мне кажется, что он в некотором родстве с той облез- лой курицей, о которой мы говорили. Мы понимаем, почему он пытался образовать этот единый фронт. И после этого вы оцените характеристику созданного тем же автором «про- грессивного блока», куда входили не только прогрессивные, но и консервативные элементы. Это—момент чрезвычайно важный и серьезный. Что это значит? Это значит, что накануне Октябрьской революции 1917 г. русская буржуазия представляла собой ту сплошную реакционную массу, которую буржуазия представляет толь- ко в момент или накануне социалистической революции. В буржуазной революции буржуазия всегда делится на два крыла. Так это было в 1905 г. Было левое крыло—особенно если правильно причислить к буржуазии с.-р.,—было левое крыло и довольно энергичное, эсеры действовали в первую ре- волюцию довольно решительно. А ко второй революции вся буржуазия образовала единый фронт, единый реакционный блок. Милюков заявляет, что Корнилов был определенный реакционер и что, «к сожалению», от Керенского до Корни- лова через Милюкова не установилось единого фронта. Итак теперь на основании подлинных слов лидера бур- жуазного движения, лидера чрезвычайно квалифицирован- ного, серьезного, крупного историка и политика, редакто- ра наиболее бойкого и боевого органа левого крыла нашей буржуазной демократии, мы знаем, что буржуазия вся в це- лом в августе 1917 г. представляла реакционную массу, ко- торой только вследствие разных более или менее случай- ных причин не удалось образовать единого фронта от Ке- ренского до Корнилова, и благодаря этому она сорвалась. Вы видите, что тут от исторической теории Милюкова ни- 124
чего не остается, но я должен сказать, что от нее не осталось ничего и по поводу первой революции; что там, где, каза- лось, должен был выступить наружу стихийный анархизм русского народа, мы встречаем такое «аперсю»: «Выдвину- тое крестьянами требование земель фактически лежало в ос- нове всей политической борьбы последних десятилетий... Моя партия, «буржуазная» демократия, старалась соединить требования народа с юридической точкой зрения частной собственности и с здоровыми экономическими принципами». Спрашивается, откуда же земля-то появилась? Раньше была государственная власть, которая свалилась сверху, народ, масса, чуждая государственной власти, стихийно-анархиче- ская, а вопрос оказывается в земле. Что за притча? Откуда земля? Одно перо выпало, другое не выросло. У Милюкова здесь внезапно выступает определенная классовая точка зрения, которая, как вы увидите, торже- ствует всецело на протяжении последних глав книги, где он говорит о настоящем и будущем. Там классовая точка зрения стоит совершенно определенно, я к ней перейду. Но прежде необходимо закончить характеристику концепции революции 1917 г., как она дана Милюковым. Нет ничего удивительного, что чем дальше мы от буржуазии, чем бли- же мы к пролетариату, тем концепция Милюкова становит- ся туманнее и, я бы сказал, элементарнее. Он спускается не то до кадетской листовки, не то до какого-то учебника. На- чинается это, нужно сказать, необыкновенно гордо. Это гор- дое место я должен прочесть: «Мы можем теперь просле- дить все развитие большевизма от его истоков до его ги- бели, которая в настоящее время признается самими больше- виками. Эти последние, разумеется, скажут вам, что это еще не конец, но только новое испытание, которое будет так же преодолено, как были преодолены предшествующие. С этим объяснением можно соглашаться и не соглашаться. Но отно- сительно самых фактов не может быть никакого сомнения». Вы ожидаете в этой главе, посвященной Октябрьской революции, видеть развертывание, с одной стороны, докт- рины большевиков, с другой стороны, их деятельности, но вы ждете напрасно, потому что, чем дальше автор от бур- жуазии и чем ближе к пролетариату, тем более убога ста- новится точка зрения, точно он сам приобщается к несозна- тельному рабочему и начинает говорить его языком. Преж- де всего общая характеристика. К чему стремились боль- шевики? «Вторая русская революция 7 ноября 1917 года имела своим основным принципом универсальное восстание 125
одного единственного класса, рабочего класса, «пролета- риата», против всех правительств и всех других об- щественных классов во всем свете» (всех, и кресть- ян и кого угодно, вcex сплошь). «Они, большевики, имели вначале одно единственное честолюбие, состоявшее в том, чтобы побить рекорд Парижской коммуны 1871 г.». Спра- шивается: откуда же пришла в голову большевикам такая вредоносная идея? Этого никто не знал, пока не появилась книжка Милюкова. А от последнего мы знаем, что в 1913 г. бывший профессор Дюфур выпустил книжку под названием, кажется, «Революционный синдикализм и война», что-то в этом роде. В этой книжке в 1913 г. он высказал «новую» мысль, которая к тому времени была затрепана до полного неприличия: что ближайшая европейская война или вызовет непосредственно социалистическую революцию или создаст для нее предпосылки. Эта мысль была свежей в 80-х годах, когда ее высказал Энгельс, и потом развивалась Каутским и целым рядом публицистов. Я помню, в наших эмигрантских кругах и у Горького на Капри это была обычная тема раз- говора: «Когда разразится война...», потому что все знали, что в результате войны будет революция. Так вот в 1913 г. бывший профессор политической экономии Дюфур изло- жил эту «свежую» мысль в книжке, и когда Милюков про- чел эту книжку, его осенило: вот откуда большевики при- шли, от Дюфура. Он говорит: «Вся теория Ленина заклю- чается в этой самой книжке Дюфура». «В этой книжке, кото- рая появилась в 1913 г. и которая предвосхищает многие подробности ленинской тактики, развивается эта идея ис- пользования войны для целей сознательного меньшинства, для содействия революции». Итак теорию мы слямзили у Дюфура. Милюков на про- тяжении всей книжки стоит упорно на том, что мы с вами, большевики,—революционные синдикалисты и никаких: ни Маркс, ни Энгельс здесь не при чем. Революционные синдика- листы, ученики Сореля, Дюфура и т. д., и т. д. Это—что ка- сается теории. Теперь, что касается практики, тут опять мы имеем эпизод, которым я и закончу первую часть доклада. Тут опять мы имеем эпизод, который наводит на мысль, что Милюков все-таки читает русскую историческую лите- ратуру и кое-что оттуда узнает. Многие из вас помнят его первый том «Истории русской резолюции», где подробно развита теория, каким образом Ленин, подкупленный нем- цами, что было установлено знаменитым Ермоленко, в июле 1917 г. засел в особняке Кшесинской и начал оттуда разво- 126
дить революцию. Это было напечатано у него с разными характерными подробностями: появилась фигура в военной форме, неизвестного происхождения, повидимому переоде- тый шпион, цитировалась невероятно безграмотная «секрет- ная телеграмма германского генерального штаба». В этой же книге никаких следов Ермоленко и всей этой истории с таинственной переодетой фигурой и т. д. нет. История гре- хопадения Ленина рассказывается совершенно иначе. Преж- де всего это происходило вовсе не в 1917 г. Это было в 1913 г., когда Ленин жил под Краковом. «Фермутлих»— предположительно—тогда он связался с немцами. Это до- казывается тем, что в 1915 г. шесть немецких промышленни- ков представили Бетман-Гольвегу записку, где требовали ан- нексии западной окраины России, как раз тех областей, Эсто- нии, Латвии, Литвы, Польши, которые после Брестского ми- ра оказались за пределами РСФСР. А Ленин в 1913 г. на- чинает проповедывать самоопределение национальностей, вплоть до полного отделения. Ясное дело, что это было подготовлено. Правда, не совсем выходит с хронологиче- ской стороны,—промышленники представили свою записку в 1915 г., а Ленин жил около Кракова в 1913 г. Затем про- мышленники германские, а Краков был в Австрии. Но зато потом, излагая условия Брестского мира, Милюков с тор- жеством восклицает: «Вот оно!» «Bis aufs Haar!» (до волоска!), как две капли воды, похоже на то, что писали не- мецкие промышленники. А Ермоленки больше нет. Возмож- но, что я хвастаю, и вы можете назвать меня старым хва- стуном, но, право, моя статья, где я изображаю этого Ер- моленку настоящим образом, сыграла в этом роль. В самом деле, почему этот Ермоленко исчез, и исчезла вся эта исто- рия с подкупом 1917 г., а выплыла в 1913 г. в Кракове? По- моему, объясняется просто. До известной степени Милю- ков— историк и по-своему — добросовестный историк, и когда ему доказали, что Ермоленко бывший царский шпик, бывший охранник, к которому относились с брезгливостью даже царские генералы, когда все это было иллюстрировано цитатами, после этого Милюков, поскольку в нем остались следы исторической совести, не мог воспроизвести Ермо- ленка. Но он не мог отказаться от идеи, что Ленин преда- тель, подкуплен немцами и т. д. И вот он подошел с другого конца: не Ермоленко, а в 1913 г. Ленин жил под Краковом, и там-то и произошла эта история. Большевистская практика все же является результатом немецкого подкупа, но только в иной плоскости, нежели это изображал им раньше. 127
С этим тесно связан национальный вопрос, поскольку он зацепился за то, что Ленин проповедовал «вплоть до пол- ного отделения». Ему необходимо было взять национальный вопрос тем более, что в конце книги он признается, что ничто так не мешает воссозданию распылившейся Рос- сии, как этот окаянный Союз советских социалистических республик, который всем, до самых мелких национально- стей, внушил идею, что у них есть свое лицо, которое можно защищать. Я остановился, товарищи, на том аспекте ленинской «из- мены», который теперь дает Милюков. Это подводит нас к его взгляду на национальный вопрос, хотя, собственно, его характеристика национального вопроса скорее относится к заключительным главам его книги, т. е. к тем главам, где он касается будущего России, но она связана и с историче- ской частью, так что позвольте в виде отдельного эпизода дать ее сейчас. Само собой разумеется, что национальный вопрос выдуман в России большевиками, сам по себе он не существовал и для него никакой почвы не было. «До само- го последнего времени ни одна национальность в России не стремилась к отделению от русского государства, и даже мысль об автономии не была популярна. Это настроение на- циональностей было в полном согласии с духом русского народа, который никогда не проявлял агрессивного нацио- нализма; даже более, он не всегда сознавал даже свою соб- ственную национальность,—болезненное и раздраженное на- циональное чувство возникает всегда там, где есть опас- ность денационализации, которая особенно угрожает ма- лым народам. О такой угрозе в такой стране, как Россия, не могло быть речи. Россия была слишком велика, и ее населе- ние было далеко от того, чтобы подвергаться влиянию дру- гих национальностей, и даже не догадывалось о существо- вании этих маленьких народов». Говорят о нашей велико- державности. Ничего подобного. Оказывается, не мы напа- дали, а на нас нападали чуваши, мордва, киргизы и нас на- силовали. Вот как было дело в действительности. «Какое положение по отношению к национальным проб- лемам заняли русский либерализм и русское общественное мнение? Само собою разумеется, что русский либерализм был чужд исключительного и шовинистического национа- лизма. Он был всегда великодушным, свободомыслящим и космополитическим. В этом направлении действовала также русская литература и поэзия, поскольку достигало их влия- ние». Позвольте обратить ваше внимание, что во всей клас- 123
сической русской литературе, от Пушкина до Гончарова, ев- рей называется не иначе, как «жид». В этом отношении классическая литература действовала чрезвычайно «умиро- творяющим» образом. Кстати, по поводу отношения к евреям характерно, что в обуревающем его «миролюбии» Милю- ков забыл дату еврейских погромов и относит их к 1890 г., тогда как они были в первый раз в 1881—1882 гг., а потом в (начале 900-х годов. В 1890 же году кроме «тихого» погро- ма в Москве, который выразился в выселении 20 тыс. еврей- ских ремесленников, погромов не было. Он говорит, что только при Николае I (1825—1855) мог быть национа- лизм, а при Александре III, при Николае II ничего подобного не было, литература действовала умиротворяюще. (Литера- тура наша была конечно проникнута великодержавностью, это не подлежит сомнению, проникнута пренебрежением к разного рода мелким народностям.) Само собой разумеется, что при таком мире и благорастворении воздухов «магоме- танское население не желало ничего дальше свободы рели- гиозной и культурной жизни. Оно доверило свое дело рус- ским демократическим партиям» (в особенности конститу- ционалистам-демократам, т. е. «кадетам»). Вот как было де- ло. Если нужна была защита, то—дворян или кадетов. А при- шли злые большевики, «фермутлих» подкупленные в 1913 г. близ Кракова, и развели национальный вопрос. В результате Россия распалась на целый ряд народностей, и теперь это ста- вит «возродителей» России перед большими затруднениями (Милюков везде говорит о «возрождении»), поскольку воз- родить старые, мирно-великодержавные отношения дей- ствительно чрезвычайно трудно. Теперь всякая националь- ность лезет в люди, всякая чувствует себя человеком,—поди подведи их под то «умиротворяющее» начало, которое гос- подствовало в классической русской литературе, презритель- но третировавшей всяких «армяшек» и разных «восточных человеков». Не сделаешь этого теперь... Перейдем дальше к его объяснению революции. Тут мы натыкаемся на чрезвычайно характерные признания, их це- лый ряд. Прежде всего Милюков окончательно должен был расстаться с мыслью о том, что Октябрьский переворот был чем-то вроде дворцового переворота, что это сочинили боль- шевики с некоторым количеством солдат, с некоторым коли- чеством балтийских матросов и пр. «В Москве,—говорит он,—в ноябре борьба против большевистского переворота не была поддержана массами. Здесь за русское государство сра- жалось пять тысяч юнкеров, студентов и прапорщиков, сол- 129
даты и рабочие были на стороне большевиков, а буржуазия не выставила никакой национальной гвардии, чтобы помочь сражающимся». Таким образом массовый характер Ок- тябрьской революции Милюков вынужден был признать Это была действительно народная революция; с этим он ничего больше поделать не мог. Естественно, перед ним стоит вопрос: как это случилось? Подкупили человека под Краковом немецкие промышленники, и в результате— народная революция. Как понять? Правда, крестьяне вы- ступили из-за земли довольно рано, в революцию 1905 г., ну, а рабочие? Как с этим быть? Чем действовали больше- вики? И ответ Милюкова в этом отношении по своей ого- ленности, совершенной бессодержательности и никчемности превосходит все ожидаемое. Если бы я был немецким чита- телем этой книги, то я бы обиделся, что мне подают такие вещи. Милюков отвечает: «Чем держались большевики? Обещаниями и застращиванием». Сначала обещали, потом застращивали. И это—представление о народном движении» о массовом движении. Так можно поступать только со сво- рой собак. Сначала дать подачку, а потам плетью. Но как с народной массой, которая дала власть первому Временному правительству, по признанию самого Милюкова, как с этой народной массой можно было так поступать? Я понимаю, можно соблазнить, обмануть обещаниями в первое время, но как в течение 10 лет обманывать обещаниями? И вот для того, чтобы объяснить «застращивание», Ми- люков должен прибегнуть к цифрам совершенно необыкно- венным, к цифрам, которые позвольте вам привести. Это статистические результаты деятельности ЧК. Я приведу только два примера. ЧК расстреляла 6675 профессоров, 355 250 интеллигентов, 28 архиереев. Это маленькое дело. Расстрелом архиереев не запугаешь народную массу. Поэто- му в число расстрелянных вводится 260 000 солдат, 193 350 рабочих, 815 000 крестьян (голос: «А источник указан?»). Из «Таймса». Согласитесь, что такого рода колоссальными мерами можно запугать кого угодно. Вот каким образом производилось запугивание народной массы. Так что перед нами двуликий Янус: одно лицо ласково улыбается, другое—запугивает. Так держалась большевист- ская власть. Это объяснение даже для читателя Милюкова, он чувствует, совершенно недостаточно. Он пускается в со- циологический анализ того, на чем держалась большевист- ская власть, и обнаруживает большую меткость. Он в пер- вую голову как причину прочности большевистской власти 130
ставит, как вы думаете, что? Нашу партийную ор- ганизацию. Это, говорит, первое условие, которое обеспечило большевикам длительное господство. Он описы- вает нашу партийную организацию с внешней стороны до- вольно правильно на основании наших газет, статистику приводит и т. д. Характерно, что этот лютый враг советской власти и коммунистической партии во главу угла ставит именно нашу партийную организацию с ее дисциплиной. Вы понимаете те радостные вопли, которые раздались, когда им показалось, что партийная дисциплина расшатана. Это не было только злорадство, это была определенная надежда, основанная на социологической предпосылке, что партия— это первое. Второе—он ссылается на Красную армию. Со- здание Красной армии он также считает одним из крупней- ших достижений большевизма. По этому поводу он пу- скается (в разные странные рассуждения; ставит например во- прос, как же так: в Красную армию привлекали военных специалистов и в то же время интеллигентов расстреливали? И он поясняет: красный террор не имел прямой задачей ис- требление интеллигенции, а хотел только запугать и за- ставить ее служить большевистским интересам. Самое объ- яснение любопытно. Неужели Милюков имеет в виду таких читателей, которые думают, что у нас предполагалось пого- ловное истребление интеллигенции? Его цифры близко под- водят к этому. Таким образом Милюков, повторяю, с шутовского, ина- че нельзя назвать, и никчемного объяснения, что большеви- ки держались обещаниями и запугиваниями, вынужден объ- ективно самим историческим материалом дойти до призна- ния известной объективной базы, которая есть у больше- визма, организационной базы. И он ее видит в партии, с одной стороны, и в Красной армии, с другой стороны. Вот на чем держались большевики и почему не удержались про- тивники! На этот последний счет Милюков дает разоблаче- ния, не новые конечно—говорить о новости не приходит- ся,—но до чрезвычайной степени убийственные, поскольку они появляются на страницах такой книги. То, что я прочту сейчас, все это большинству известно, но любопыт- но, что сам Милюков это теперь признает. Мы знаем, что Ленин действовал по заказу германских промышленников, и в результате этого на улицах Москвы должны были, казалось бы, появиться немецкие шуцманы, переодетые в русскую форму, хватать честных кадетов, са- жать их в тюрьмы и т. д. На самом деле произошло сле- 131
дующее: «У военной партии,—говорит Милюков,—суще- ствовал план низвергнуть большевистское правительство в Москве по возможности русскими руками (фраза, которая несколько поражает. Почему «по возможности русскими руками»? Мы знаем, что был 8-часовой рабочий день «по возможности», но «русскими руками по возможности»—это же прелестно!) и восстановить русскую монархию. Предло- жения этого рода не один раз делались немецкими предста- вителями правым группам русского политического фронта, в то время как союзники обращались к левым группам. Пе- реговоры велись впрочем и непосредственно с русскими офицерами через комиссию по обмену военнопленными. Су- ществовал план одеть немецких военнопленных в русскую форму, под предводительством русских офицеров занять все командующие пункты в Москве и держаться на них 24 часа, пока подъедут германские войска из Орши. В деньгах для подкупа латышских стрелков и для приобретения ору- жия не было недостатка. Переворот намечен был на июнь. Трудно сказать, почему с германской стороны 18 июня (ка- кая точная дата!) внезапно от него отказались: может быть, потому, что немцы нашли какую-нибудь другую возмож- ность для концентрации их военнопленных в Москве, или потому, что «восточный фронт» около этого времени казал- ся им не столь опасным, или потому, что русские политики в решительную минуту не нашли мужества сделать то, что сделал на юге генерал Краснов, именно—обязаться реши- тельно выступить против тех русских сил, которые объявили бы себя за ориентировку в пользу Антанты и за «восточный фронт». По изображению Гельфериха в его мемуарах, в Берлине политика соглашения с небольшевистской Россией «не встретила сочувствия»; германское министерство ино- странных дел было за сотрудничество с большевиками». Ну, хорошо. А тут кто собирался сотрудничать? С чьей стороны? Ясно, что эти планы шли не со стороны немцев. К немцам обращались, немцев просили, у немцев хлопотали. Для чего? Чтобы они, переодев в русскую форму немецких военнопленных, низвергли ставленника немецких промыш- ленников Ленина. Какофония получается необычайная. Ми- люков тут умалчивает о своей роли. Он-то и был «немец- кой ориентаций», за это его Клемансо и в Париж не пустил и всю русскую делегацию выслал из Парижа, потому что в ней был Милюков. Это оправдывает идею о космополитиз- ме русской интеллигенции: вчера дрались с немцами, вешали на большевиков всех собак, говорили, что они куплены нем- 132
цами, а теперь сами вот какие переговоры с немцами ведут. Если эта часть русской интеллигенции вела (переговоры с немцами, то «оба левых союза, по показаниям их члена Н. И. Астрова, получали от союзников значительную фи- нансовую поддержку, которая очень оживила деятельность этих организаций; миллионы (мы установили на с-р. про- цессе, что эти миллионы были русские, бумажные) Антанты были употреблены на политическую работу центров, на от- крытие филиалов в провинции и отчасти на организацию вооруженной силы, в первой линии, офицерских групп, чем занялись оба союза. Эти группы были впрочем количествен- но незначительные; они были понемногу выловлены и унич- тожены большевиками. Остатки их членов рассеялись по окраинам». Дальше по поводу ярославского восстания. Это всем из- вестный факт, я извиняюсь, что привожу его, но это инте- ресно для милюковской концепции. Когда Национальный центр усомнился в целесообразности такого восстания, Са- винков для ослабления возражений привел такой аргумент: «Операция конечно не вполне подготовлена, но фран- цузы настаивают. Отсрочка впрочем, привела бы к распаду организации, тогда как восстание, раз начавшись, может распространиться со стихийной силой и этим по- крыть недочеты подготовки». Таким образом предприятие носило, по признанию самого руководителя, характер чи- стейшей авантюры. Итак одна часть интеллигенции желала состоять на не- мецком жалованьи, просилась на службу к немцам, но при- нята не была, другая—состояла на французском жалованьи, была принята действительно, и французы поручали ей раз- личные операции, вроде ярославского восстания. Милюкову не приходит в голову, что настоящий распад старой Рос- сии в таких фактах и выражается, как выражался впрочем и во время Великой французской революции, когда посту- пление французских эмигрантов на службу в Австрии, в Рос- сии означало их духовную смерть. Интеллигенты могли быть националистами, патриотами, шовинистами, чем угод- но, но когда человек, который обличает других в недостат- ке патриотизма, который все свои обвинения против поли- тических противников строит на том, что они куплены нем- цами, когда такой человек превращается в иностранного наемника, то это—человек, потерявший всякий, а не только «высокий моральный авторитет». И поскольку этим зани- малась вся русская белогвардейщина того времени, никако- 133
го смысла не имеют попытки Милюкова отмежеваться от монархизма. Он смеется над монархизмом, говорит, что ни- какого успеха монархизм в России иметь не может, что мо- нархия была непопулярна в России и только некоторые монархи были популярны, вроде Александра II; он смеется над тем, что в Белграде назначают симбирского и пензен- ского губернаторов. Все это так. Но все они одним миром мазаны, все были вместе, он сам говорит, что с немцами бы- ли монархисты, а с ними был Милюков. Вот откровенная картина того, с чего началась граждан- ская война; все эти факты относятся к лету 1918 г. Она под пером Милюкова чрезвычайно выразительна. И совершен- но естественно, что человек, который так реалистически смотрит на своих собратьев 1918 г., приходит к такому ре- зюме относительно гражданской войны: «В следующем пе- риоде появилось действие сначала равнодушного, но потом уже и враждебного отношения населения к антибольшевист- скому движению. Это отношение в первую очередь нужно отнести к уже упомянутым причинам— роковому, огульно отрицательному отношению народных масс к правящему слою, каков бы ни был состав последнего» (почему же было отрицательное отношение к белой армии, а не к большеви- кам, этого не поймешь...); «...а затем, уже в особенности, к тому факту, что «белые» армии несомненно носили классо- вый характер, который именно выступал в их отношениях к крестьянству и к аграрному вопросу; наконец, в этой же связи действовала и тяжесть реквизиций и военных повин- ностей, которые были наложены (на население) главноко- мандованием «белых армий». Эти причины привели к тому, что «белые армии» все больше изолировались от населения и оказались в политическом одиночестве». Итак последний удар белогвардейщине наносит сам Ми- люков, признавая ее классовым движением, притом, как видно из других мест, которых я не привожу, главным об- разом классовым помещичьим движением. Он очень отме- жевывается и правильно до известной степени отмежевы- вается от добровольческой армии Деникина, заявляя, что кадетов туда приглашали, как генералов на свадьбу, да и то только правых, которых от черносотенцев невозможно бы- ло отличить. Я не процитировал, но у него есть очарова- тельное место о том, как в 1917 г. не только прогрессивные, но даже консервативные элементы сделались формальными республиканцами, все вплоть до черносотенцев. Эти самые формальные республиканцы из консерваторов фигурирова- 134
ли около Деникина, не имея никакой власти. Нужно ска- зать, что эти главы у Милюкова, поскольку он дает харак- теристику белогвардейского движения, вполне историчны, он является добросовестным историком. Эта его добросо- вестность объясняется тем, что у него самого в течение пос- ледних лет появилась определенная классовая установка и притом классовая установка, диаметрально противополож- ная классовой установке белых армий. Те были по существу помещичьи. Милюков все свои на- дежды возлагает на крестьянство. В этом заключается сок последних глав его книги. Герой милюковской возрождаю- щейся России—это мужик, мужик конечно капиталистиче- ский, представитель мужицкого капитализма, не бедняк, не середняк, а именно крестьянская верхушка. На это крестьян- ство он возлагает огромные надежды. Это, по его словам, база того русского «возрождения», которого он ожидает. И тут он до известной степени возвращается к своей обще- исторической концепции. Вы помните, что по этой концепции народная масса только сверху прикрыта, как колпаком, го- сударственной властью. Колпаки были разные: сначала нор- манны, потом московские цари, потом Романовы, потом последние потомки Романовых и, наконец, явились, больше- вики. И этот колпак будет сброшен теми парами, которые идут из крестьянской массы, поднимающейся крестьянской массы. Притом, кто подготовляет этот крестьянский пере- ворот в России? Подготовляют, по мнению Милюкова, сами большевики. Тут у него есть целый ряд откровенностей, тоже чрезвычайно любопытных. Ведь крестьянская масса, как она изображается обыкновенно, масса безграмотная, совершенно невежественная, живущая средневековыми суе- вериями, словом, темная, до чрезвычайности темная масса. Он цитирует характеристику английского,—он его называет радикалом, а, по-моему, это фабианец,—Брейльсфорда и русского—Горна, довольно известного писателя, который делает совершенно неожиданный вывод. Он говорит: русский невежественный крестьянин никогда не сумеет сам органи- зоваться, он всегда будет в полном подчинении у города, а потому—в России неизбежна монархия. Как это выходит, не знаю. Но, говорит Милюков, не нужно увлекаться этими мрачными перспективами. Большевики позаботились о том, чтобы крестьянин больше не был таким, каким изображает его этот почтенный автор. «Деревня никогда не видала та- кого потока печатной бумаги и такого широкого объясне- ния общественных вопросов, как это происходит в настоя- 135
щее время». Большевики занимаются систематическим про- свещением деревни и притом политическим просвещением, и это кладет конец тому состоянию, в котором народ был инертной массой, склонной только к пассивному повинове- нию и больше ничего. «При этом,—говорит он,—не только действует большевистская «пропаганда» (в кавычках, т. е. обещания и застращивания), не только большевистская про- паганда, но и не подлежит никакому сомнению, что если теперешняя избирательная система удержится, то крестьяне будут в состоянии в значительном числе проникать в цент- ральные представительные органы и в самое правительство» (это—наши беспартийные крестьяне, которые во ВЦИК си- дят). Не подлежит никакому сомнению, говорит он. И даль- ше: «Нечто подобное в свое время имело в виду самодер- жавное правительство при созыве первой Государственной думы и отчасти оно провело». Но самодержавному прави- тельству эта операция не удалась, а большевикам удалась. Таким образом оказывается, что не только крестьяне раз- вращаются этим потоком печатной бумаги, который сы- плется в деревню, но и подкуплены они самой советской си- стемой, откуда Милюков делает вывод, что в случае «воз- рождения» форма правления по всей вероятности останется та же, что и была, потому что для крестьянина, говорит он, ценно не то, что демократия, что от крестьян выборными будут фактически интеллигент, адвокат, литератор, но для крестьянина ценно, что его брат, мужик или баба из дерев- ни, проникает во ВЦИК и т. д. Вот эта крестьянин ценит, за это он будет держаться. Поэтому самое вероятное, что после переворота останется все по-прежнему, только на место т. Рыкова встанет П. Н. Милюков. К этому все сводится. Царские министры, которые вели переговоры с Милюковым в 1906 г., оказались недостаточно серьезными; теперь, может быть, найдутся более серьезные люди, которые с ним столкуются как следует. Само собой разумеется, что с этой точки зрения Милюков ставит окон- чательный крест над крупной земельной собственностью в России. Это, говорит он,— ау, помещиков в России не бу- дет, об этом и толковать нечего, это дело раз навсегда со- вершенно конченное. А относительно фабрик и заводов, тут дело не так просто, тут скорее можно толковать. Но вот ка- кая беда: их национализированная промышленность растет, а когда она окончательно вырастет, тогда зачем же старые владельцы? Тут он видит большое затруднение для возвра- щения в «законную» собственность фабрик и заводов. И в 136
конце концов у него остается одна слабая надежда. Эта на- дежда заключается в том, что крестьянское правительство, которое со временем сложится в России, по его представле- нию, все же не будет чисто крестьянским, крестьяне не обойдутся без специалистов и поэтому вынуждены будут пригласить известную часть интеллигенции. Но Милюков прямо оговаривается, что «роль эмиграции при этом пере- вороте нам кажется в высокой степени скромной». Не толь- ко развивается маша национализированная промышленность и т. д., не только это, но повидимому еще и своя интеллиген- ция выросла. Что же делать этим несчастным эмигрантам? Эта книга должна производить впечатление похоронного звона. Имения не отдадут, фабрики и заводы не отдадут, ин- теллигенцию позовут в самом малом числе—очевидно Милю- ков имеет в виду себя и центральный комитет кадетской пар- тии,—а что же остальным делать? Я думаю, товарищи, что эта концепция в высокой сте- пени поучительна, и вот в каком отношении. Во-первых, со- вершенно ясно, что буржуазная демократия не в состоянии выставить сколько-нибудь удовлетворяющего и цельного, без противоречий, понимания такого события, как Октябрь- ская революция. Для нас как теоретиков и методологов- марксистов это чрезвычайно важно. Что получается у Ми- люкова из всех попыток объяснения? Получается, как видите, невероятная мешанина. Вы, может быть, на меня сердитесь, что я не сумел свести к одному. Это совершенно невозможно. Это такая куча взглядов разного происхожде- ния, относящихся к разным слоям нашего исторического бытия и нашей историографии, что что-нибудь целое соста- вить из этого невозможно. В этом отношении книга Милю- кова представляет определенный шаг назад по сравнению с позицией других историков школы Ключевского и самого Милюкова прежнего времени. Когда от Милюкова заразился Троцкий, он заразился потому, что Милюков давал цельную концепцию русской истории. Где она теперь? Ее нет. Что вме- сто нее появилось, вместо этой цельной концепции? Целый ряд логически несвязанных между собой прыжков в классо- вую теорию, в нашу теорию. Вместо той теории, что есть только народная масса, прикрытая, как колпаком, государ- ственной властью, вырастает другая теория, что русская исто- рия—крестьянская история, теория с определенным классо- вым подходом, которую мог бы дать и кое-какой плохой марк- сист, потому что известные предпосылки для этого в нашем материале есть. Классовая история. Большевистская револю- 137
ция—что такое в конце концов? Вертелся, вертелся так и сяк, и немцы подкупили, и промышленники подкупили, а в конце концов—рабочие и крестьяне были на стороне рево- люции. Опять-таки чисто классовая точка зрения. Почему не удалась контрреволюция, почему не удалась граждан- ская война? Почему провалились белые армии? Потому, что они классово были неприемлемы для народной массы. Опять классовая точка зрения. Спасение России опять клас- совое—от крестьянства, от единственного класса, за кото- рый можно уцепиться. За рабочего Милюков не пробует уцепиться, о рабочем он умалчивает и склонен сделать на- мек, что в России нет пролетариев кроме сокращенных при сокращении штатов интеллигентов, и это—настоящие про- летарии, они составляют главную массу безработных. Это любопытная черта Милюкова-теоретика, что он кроме этих сокращенных советских барышень никаких пролета- риев у нас не находит. По моему мнению, эта книга чрезвычайно поучительна для нас с политической точки зрения. Поучительно то гро- мадное ударение, которое Милюков ставит на нашей пар- тийной организации. Когда такой враг организацию ценит, ставит ее во главу угла, то мы сами и другие начинаем по- нимать, что это такое, что это своего рода великая ар- мия, какая была у Наполеона,—армия, при помощи ко- торой нами ведется классовая борьба. Далее, когда Милю- ков ставит не менее сильное ударение на крестьянстве, это заставляет нас насторожиться. Известный крестьянский уклон несомненно существует и в наших исторических пи- саниях. И нужно быть очень осторожным с этим крестьян- ским уклоном потому, что несомненно, что при известном развертывании это может дать милюковскую схему, совер- шенно антимарксистское, антипролетарское, контрреволю- ционное понимание русской истории. Теперь о политической стороне милюковского трактата. С этой стороны я полагаю, что мы можем читать его с ве- личайшим удовольствием, ибо он доказывает, что образова- ние Союза советских социалистических республик сделало невозможным возрождение старой России с тем самым космополитическим либеральным обществом, которое в классической литературе употребляло слово «жид» и т. д. Это первое. Второе, что он считает, хотя он старается позо- лотить пилюлю (очевидно, давалец есть, нельзя ему не уго- дить), насчет фабрик и заводов, это что растет наша нацио- нализированная промышленность. А у Милюкова, когда он 138
писал, были цифры только 1924 г. Он вырывает почву из- под ног всякой буржуазной реакции, не только феодаль- ной,—ее он считает совершенно похороненной, на ней ста- вит окончательно крест. Вот какие следуют отсюда полити- ческие выводы. Их можно резюмировать, так: в лице Ми- люкова старая концепция русской истории разбита вдребез- ги, и сам Милюков своим трудом доказывает, что новую концепцию можно построить только на классовом принци- пе. Но так как настоящий классовый принцип, признанный в России, диктатура пролетариата и рабочее государство, ни- каких перспектив не сулит даже в форме приглашения из- за границы кадетского ЦК,—его можно поместить в Музей революции, там нехватает живых экспонатов,—совершенно естественно, что он хватается за те классы, которые кажутся ему враждебными социалистическому строю, но которые в действительности тоже враждебными не являются. В книге Милюкова Россия буржуазная, не говоря о помещичьей, спела сама по себе панихиду.
ПРОТИВОРЕЧИЯ г. МИЛЮКОВА (П. Н. Милюков, История второй русской революции, т. I, вып. 1: «Противоречия революции», София, Российско-болгарское книгоизда- тельство, 1921 г.) 1 С пролетарским периодом русской революции грозит повториться то, что уже случилось с демократическим ее периодом. Историю движения 1905—1907 гг. описали не те, кто делал тогда революцию, а те, кто мешал ее делать. У нас есть меньшевистская история первого восстания рус- ской народной массы против романовского режима, есть попытки кадетской истории, а со стороны большевиков не было даже и попыток, сколько-нибудь выдержанных и последовательных. Пройдет 20 лет — и нас «откроют» ко- нечно. Но мы могли бы избавить наших детей от этого гробокопательства и сберечь их время для более произво- дительной работы. Нашим извинением было то, что в эмиграции и ссылке— по этим двум группам делился почти весь «генеральный штаб» большевистской революции, начиная с 1908 г.— слишком трудно было организовать свою «революционно- историческую комиссию». Оставшиеся крохи партийных сумм были слишком дороги, чтобы тратить их на издание исторических книжек. Едва хватало на непосредственную революционную работу. Искать же буржуазного издателя для такой цели было бы утопией из утопий. Нужно признаться, что все эти извинения — среднего достоинства. Милюков тоже в изгнании, однако первое, за что он принялся, — это писать свою историю револю- ции. А так как нашей еще нет, то есть большая опас- ность, что вне России будут знакомиться с большевистски- ми делами по кадетским словам. Что из этого получится, 1 Сборник статей М. Н. Покровского «Октябрьская революция», изд. Комакадемии, 1929 г., стр. 115—136. Впервые статья была опубли- кована в журнале «Красная новь», 1921 г., № 2, стр. 284—300. 140
мы увидим ниже. Сейчас важно, что для нашего молчания нет уже ровно никаких извинений. Комиссия по истории Октябрьской революции уже есть (она носит не совсем отражающее ее задачу имя «Истпарт», ибо Совнарком со- четал ее в одно целое с комиссией по истории Российской коммунистической партии), средства у нее должны быть, людей ей должны дать, типография и бумага для нее должны найтись и притом «вне всякой очереди». Если этого не окажется, мы будем посрамлены Милюковым, и при- том вдвойне. Во-первых, он посрамит нашу леность и не пред- приимчивость своей энергией, во-вторых, он срамит нашу революцию той клеветой, которую он будет распространять на наш счет безнаказанно, ибо его голос будет звучать на весь мир, а нашего не будет слышно даже в России. Так как — это приходится заявить с самого начала — «История» г. Милюкова есть не что иное, как продолжение, более «солидными» средствами, той клеветнической кампа- нии против октябрьских революционеров, которую начали еще с 1917 г. кадетские газеты по горячим следам, не до- жидаясь, пока для событий наступит история. Собственно как образчик исторического исследования книга Ми- люкова очень недорогого стоит. Не говоря уже о том, что у него не было под руками самых основных докумен- тов, — тут его эмигрантское положение все же сказалось очень для него невыгодно, и он, не подозревая того, поль- зуется показаниями, или уже опровергнутыми, или та- кими, которых он сам наверное поостерегся бы касаться, знай он их в их документальной форме, — не говоря уже об этом, его историческое миросозерцание отстало не только от науки, оно ухитрилось отстать от эволюции са- мого г. Милюкова. Коренное отличие его «новой тактики», основное расхождение его с большинством кадетской пар- тии в настоящий момент сводится, как известно, к тому, что большинство твердо стоит за «надклассовый» характер партии к.-д., а г. Милюков считает, что ее опорой должны быть определенные классы: крестьяне-собственники и го- родская мелкая буржуазия 1. Между тем возьмите первые страницы его «Истории», вы найдете там шаблонные рас- суждения о «слабости нашей государственности» и об освобождении «либерального течения» «от классовых эле- ментов» (стр. 12—13). Вы найдете именно то, что продолжа- 1 См. его заметку «Для историка» в «Последних новостях» от 29 июля 1921 г. «Здесь все существо нашего конфликта»—говорит по этому по- воду г. Милюков. 141
ют упрямо твердит Родичев и Набоков и с чем теперь Милюков спорит. Здесь не место вдаваться в подробности по этому по- воду,—достаточно напомнить, что старая точка зрения Милюкова и теперешняя его противников являются класси- ческим отображением буржуазного понимания рус- ского исторического процесса. Коготок увяз — всей птичке пропасть: однажды стае на классовую позицию, Милюков неизбежно придет к столь ненавистному для него марксиз- му. И тогда, если он даже захочет продолжать свою кле- ветническую кампанию против большевизма, ему придется выбрать другое оружие. Пока он еще висит в воздухе: со старой почвы он сошел, новой еще ногами не нащупал. Для этой промежуточной стадии чрезвычайно характерно пре- дисловие к «Истории», написанное двумя годами позднее тек- ста. Внутренние противоречия автора выливаются здесь в противоречия чисто формальные, словесные: на одной и той же странице г. Милюков заявляет, что его «История» «принципиально отказывается от субъективного освещения и заставляет говорить факты» и что «фактическое изложе- ние не составляет главной задачи автора». При поверхност- ном, «рецензентском» отношении к книжке очень легко было бы извлечь из этого пассажа чисто комический эф- фект, но не хочется этого делать: так много в этом преди- словии выстраданного. Прочтя заключительные строки это- го предисловия, вы начинаете чувствовать, какую колос- сальную борозду провела революция в сознании даже тех людей, кто с ней всю жизнь боролся. «Отойдя на известное расстояние от событий, мы только теперь начинаем разби- рать, пока еще в неясных очертаниях, что в этом поведении масс—инертных, невежественных, забитых—сказалась кол- лективная народная мудрость. Пусть Россия разорена, от- брошена из двадцатого столетия в семнадцатое, пусть раз- рушена промышленность, торговля, городская жизнь, выс- шая и средняя культура. Когда мы будем подводить актив и пассив громадного переворота, через который мы прохо- дим, мы весьма вероятно увидим то же, что показало изу- чение Великой французской революции. Разрушились целые классы, оборвалась традиция культурного слоя,—но народ перешел в новую жизнь, обогащенный запасом нового опы- та, решивши для себя бесповоротно свой главный жизнен- ный вопрос — вопрос о земле»1. Помня, что г. Милюков не считает фактического изло- 1 Милюков, История, стр. 6—7. 142
жения своей главной задачей, мы не будем останавливаться на фактической — перо едва не написало «фантастиче- ской» — стороне его изображения современной России. Здесь редактор «Последних новостей» сделался жертвой информации этой почтенной газеты. Читая по редактор- ским обязанностям изо дня в день описания «большевист- ских неистовств», фабрикуемые в Париже по испытанному трафарету «немецких зверств», г. Милюков, может быть, и в самом деле уверовал, что Россия «отброшена из двад- цатого столетия в семнадцатое». Быть может, он искренно думает, что в России уничтожены «высшая и средняя куль- тура». На самом деле парадокс русской революции в том и состоит, что эта самая демократическая изо всех револю- ций, когда-либо бывших, больнее всего ударила по низам, сравнительно пощадив верхушку. У нас, нечего греха таить,, очень плохо обстоит дело с народной школой и народным учителем, но университеты еще держатся, и университет- ские профессора питаются лучше, чем какой-либо другой разряд «работников просвещения». Мы ходим без сапог,— а Эрмитаж во время революции и благодаря ей становится первым собранием мира после Лувра и Ватикана. У нас в аптеке не допросишься горчичника, а в Питере, именно в годы революции, вырос рентгенологический институт, ко- торый заграничные ученые считают одним из первых в Ев- ропе. Как раз «высшая»-то культура у нас еще и держится; когда-нибудь русскому пролетарию поставят памятники и перед Академией наук и перед Академией художеств имен- но за то, что он, далеко отброшенный всем своим тяжелым прошлым от науки и искусства, ему, казалось, совсем чу- жой, в критические минуты не дал загубить эти редкие у нас тепличные растения и, голодая, холодая сам, отогрел и выходил их для будущих поколений. Но не будем зани- жаться этим парадоксом—остановимся на другом: как же это, признав революцию выражением «коллективной народ- ной мудрости», можно изображать массовое движение 1917 г., по трафарету кадетских газет тех дней, продуктом просто-напросто немецкого шпионажа? А между тем г. Милюков это делает. Еще «запломби- рованный вагон» не успел показаться на горизонте, еще дело идет только о подготовке февральских дней, а уже «История второй русской революции» спешит привести in extenso (целиком) нечто архибезграмотное, имеющее быть якобы циркуляром «отдела печати при германском министерстве иностранных дел» и свидетельствующее одно- 143
временно как о том, что немцы были заняты возбуждением «социального движения и связанных с последним забасто- вок, революционных вспышек, сепаратизма составных ча- стей государства и гражданской войны» (!), так и о том, что немецкое «бюро печати» употребляло термин «социаль- ный» вместо «социалистический»—точь в точь так же, как это делал российский департамент полиции в своей дело- вой переписке. Сходство умилительное и достопримеча- тельное. Мы увидим, что фигура в гороховом пальто неиз- менно появляется на сцене всякий раз, когда нужно «изо- бличить» русскую революцию в связях с «врагами отече- ства». Череп-Спиридович, выпуская свою нелепую утку о японских миллионах, на которые была будто бы организо- вана революция 1905 г., и не подозревал, на какую золото- носную жилу он напал... Но то Череп-Спиридович, для него и г. Милюков не бо- лее как «жидо-массон», слепивший свою кадетскую партию при помощи того же японского золота. Другое дело сам автор «Истории второй русской революции». Это не полу- грамотный громила в генеральском мундире, это — ученый историк, обещавший нам «говорить фактами». «Факты под- лежат объективной проверке, и поскольку они верны, по- стольку же бесспорны и вытекающие из них выводы. Исто- рик по профессии, автор не хотел и не мог подгонять факты к выводам...» (стр. 4). И прежде всего «историк по профессии» не может не знать, что нельзя цитировать до- кументы, самого существования которых доказать невоз- можно. Где г. Милюков видел свой «документ»? В русских буржуазных газетах? Да какая же это гарантия? Разве не писали эти газеты в ноябре 1917 г., что Кремль разрушен до основания и что от Василия Блаженного одни обуглен- ные стены остались? Разве не писали они недавно, что в Крыму вся интеллигенция расстреляна чрезвычайками, — тогда как там даже С. Н. Булгаков благополучно здрав- ствует и выступает соискателем на кафедру политической экономии в Таврическом университете? Одного такого «факта» за глаза достаточно, чтобы лишить книжку всяко- го серьезного значения. А между тем он не один. Навязчи- вый образ «немецкого шпиона» на всем протяжении книги преследует г. Милюкова и очень скоро (опять-таки еще до появления «пломбированного вагона») заставляет его не то что процитировать сомнительный документ, а впасть в фор- менное, фактическое противоречие с документом уже не- сомненным, а вдобавок и с показанием очевидца. 144
Это случилось с ним — читатель мог бы и сам догадать- ся—по поводу знаменитого «приказа № 1», «как-то со стороны и врасплох подсунутого Временному комитету Государственной думы поздно вечером 1 марта». Причем тут «Комитет Государственной думы», в ту минуту властью ни фактически, ни юридически не обладавший, это уже се- крет нашего «историка по профессии». Что фактической властью тогда был Петроградский совет рабочих депутатов и его исполком, а юридически оформленной и кем-либо санкционированной власти еще вовсе не было, пока не сан- кционировал первого Временного правительства тот же Со- вет, об этом мы уже говорили в другом месте 1. Для нас здесь интересно не это, — интересен тот соус, под которым г. Милюков подает свой «факт» публике. Изложив по-свое- му приказ № 1 и по-своему охарактеризовав произведенное им действие, г. Милюков заканчивает: «Вопреки общим усилиям всех сознательных и ответственных руководителей, мутная струя проникла таким образом в русскую револю- цию с самого начала; она внесена была очевидно из опре- деленного источника, о котором свидетельствует само содержание требований большевиков относительно немед- ленной «демократизации» армии и немедленного же «демо- кратического» мира. Известный швейцарский социал-демо- крат Роберт Гримм, уличенный позднее в сношениях с гер- манским правительством (ага! вот она штука-то в чем!), совершенно точно формулировал большевистский лозунг в своем приглашении на третью циммервальдскую конферен- цию в Стокгольме...». Тут же кстати и сообщение верхов- ного главнокомандующего генерала Алексеева о том, что «ряд перебежчиков показывает, что германцы и австрийцы надеются...», и т. д. и т. д. Словом, читателю ясно, кем был «подсунут» «приказ № 1». Недаром и заговорил о нем первый какой-то «неиз- вестный в военной форме» (переодетый немец, разумеется). Когда вы после этого берете преступный «приказ», то пре- жде всего другого вы видите, что ни о «демократическом мире», ни даже о «немедленной демократизации армии» там нет ни звука. Приказ ни слова не говорит о выборности командного состава, как старается «подсунуть» своему чи- тателю между строк г. Милюков. Приказ только гаранти- рует солдатам «вне службы и строя» «те права, коими поль- зуются все граждане», формально оговаривая, что «в 1 См. «Вестник агитации и пропаганды», № 7—8 от 4 марта 1921 г. 145
строю и при отправлении служебных обя- занностей солдаты должны соблюдать стро- жайшую воинскую дисциплину». Правда, в при- казе есть статья, достаточно объясняющая неугасающую не- нависть кадетов к этому документу. Это статья 3-я, гла- сящая: «Во всех своих политических выступлениях воинская часть подчиняется Совету рабочих и солдатских депутатов и своим комитетам». Это конечно лишало каде- тов всякой возможности непосредственно использовать петроградский гарнизон как свое политическое ору- дие, опираясь на несознательность солдатской массы; теперь более сознательным элементам этой массы были обеспечены постоянный над нею контроль и постоянное руководство ею. Этого достаточно, чтобы понять, почему ни один кадет не вспомнит «приказа № 1» с удовольствием. Но этого слишком мало, чтобы доказать, что приказ сочи- нен немецкими шпионами. А так как мы знаем от очевид- цев, как и кем приказ был сочинен, то никакие таинствен- ные привидения «в военной форме» не могут смутить на- шего спокойствия. В самом деле, вот что рассказывает о возникновении «приказа № 1» Н. Суханов — не большевик, а в ту минуту, когда он это писал, еще определенный противник больше- виков. «Вернувшись за портьеру комнаты 13-й, где недавно заседал Исполнительный комитет, я застал там следующую картину: за письменным столом сидел Н. Д. Соколов и пи- сал. Его со всех сторон облепили сидевшие, стоявшие и навалившиеся на стол солдаты и не то диктовали, не то подсказывали Соколову то, что он писал... Оказалось, что это работает комиссия, избранная Совет ом для составления солдатского «приказа». Никакого порядка и никакого обсуждения не было, говорили всё и все, совер- шенно поглощенные работой, формируя свое коллективное мнение безо всяких голосований... Окончив работу, поста- вили над листом заголовок: «Приказ № 1»... Приказ этот был в полном смысле продуктом «на- родного творчества», а ни в коем случае не злона- меренным измышлением отдельного лица или даже руко- водящей группы...» 1. Знал Милюков это «свидетельское показание», когда жи- вописал свои «тайны Совета рабочих депутатов» с пере- 1 «Записки о революции», кн. I, стр. 198—199. Разрядка везде наша.—М. П. 146
одетыми немецкими шпионами и т. д.? Во всяком случае мог знать — книга Суханова вышла в 1919 г., а книга Ми- люкова помечена 1921 г., и хотя текст написан в 1918 г., для печати он пересматривался (см. первую страницу «Пре- дисловия»). Никакой попытки устранить свидетельство Н. Суханова у него нет — да едва ли может и речь итти о такой попытке. «Историк по профессии» стоит перед выбором: или признаться в своей неосведомленно- сти или признать, что факты, ему известные, он скры- вает от своего читателя. Что для него предпочтительнее, пусть он выберет сам, — но третьего быть не может. Теперь мы подходим к факту, по отношению к кото- рому о «неосведомленности» г. Милюкова не может быть и речи, — к знаменитому «запломбированному вагону». В то время, когда Ленин и его товарищи ехали через Германию, г. Милюков был министром иностранных дел российского государства. Кому, как не ему, могла быть известна под- кладка возвращения русских эмигрантов из-за границы? Ведь его собственные циркуляры являлись едва ли не ос- новным материалом этой подкладки. Кому, как не г. Ми- люкову, знать, какую роль в действительности сыграл «за- пломбированный вагон» в деле возвращения на родину всех нас, — не исключая даже и тех, кто в конце концов прорвался домой сквозь германскую подводную блокаду- через Архангельск. Тут пишущему эти строки приходится оперировать глав- ным образом собственными воспоминаниями, — но они до- статочно отчетливы и достаточно «подлинны», поскольку он принадлежал к составу парижского «Комитета по воз- вращению на родину русских эмигрантов во Франции». Дело было так. Весь март месяц русское посольство молчало, как мертвое, по поводу нашего возвращения в Россию. До середины апреля помимо регулярных англий- ских рейсов из Шотландии в Норвегию на Архангельск ушли по крайней мере три из тех больших пароходов Во- сточно-азиатского общества, на двух из которых («Цари- це» и «Двинске») мы впоследствии в августе вернулись до- мой. Все, кто желал и спешил ехать, могли бы быть на бе- регах Невы или Москвы уже к 1 мая. Ясно, что для нашего отъезда были препятствия не технические. Завесу над эти- ми препятствиями для меня приоткрыла случайная беседа в Национальной библиотеке. Ко мне подсел один слегка знакомый мне польский литератор, определенно антантов- ской ориентации, водивший дружбу с французскими парла- 147
ментскими кругами, и обратился ко мне с вопросом: «Ка- ковы политические убеждения Г. А. Алексинского?» Крайне изумленный, что кому-нибудь, не совсем политически без- грамотному, могло тогда ничего не говорить это имя, я сделал достодолжную характеристику, а затем поинтересо- вался узнать, кому это нужно. Мой собеседник, смутившись, объяснил, что ему поручено собрать сведения о несколь- ких русских эмигрантах, хлопочущих о проезде через Ан- глию. Другие имена не возбуждают у него сомнений в ту или другую сторону,—а вот насчет Алексинского он усу- мнился: не большевик ли это1. Таковы были точки зрения — и такова была осведомлен- ность людей, «охранявших входы» в бывшую царскую вот- чину в марте — апреле 1917 г. Совершенно ясно, что русские большевики в Швейцарии были бы идиотами последней степени, если бы они вздумали «терпеливо до- жидаться», пока их «пропустят» — пропустят люди, сомне- вавшиеся даже в Алексинском. Великие организаторы всех и всяческих блокад, англичане применяли к русской эми- грации простейшее и действительнейшее средство, оста- вляя ее вариться в собственном соку в ее заграничных гнез- дах, пока г. Милюкову удастся наладить в России «поря- док». А потом милости просим — из французского осадно- го положения в русское. И вдруг в середине апреля нового стиля картина изме- нилась как бы по волшебству. Оказалось, что посольство имеет полную возможность и горячее желание отправлять нас на родину, что на это есть и средства и юридические возможности,—словом, садись и поезжай. Тут-то немед- ленно и организовался наш «Комитет», куда сразу же было выбрано несколько интернационалистов, причем (констати- рую этот факт) никто и не думал задавать им или по их поводу вопросы, похожие на те, какие я слышал по по- воду Алексинского. В чем же было дело? «Запломбированный вагон» про- рвал блокаду... Ясно стало, что мы можем вернуться и по- мимо благоусмотрения английской полиции и что дальней- шее упрямство этой последней может лишь восстановить эмигрантов против Антанты, играя этим в руку Циммер- вальду. Сопоставление дат не оставляет тут никаких со- 1 О моем большевизме мой польский собеседник вероятно ничего не знал: я был для него просто русским ученым, работающим в библио- тек. А может, и знал—и хотел «поймать»: скажет, мол: «Алексинский, да это наш лучший публицист»!.. И готово дело. 143
мнений: 13 апреля н. ст. Ленин был в Стокгольме, а между 10 и 15 возник в Париже наш «Комитет». И одним из пер- вых впечатлений от этого последнего у меня остались раз- говоры «оборонцев» о том, что везший Ленина из Герма- нии в Швецию пароход потоплен английской подводной лодкой. Утешения хватило на два дня; на третий мы узна- ли, что морская блокада англичан не действительнее сухо- путной. Обо всем этом в «Истории» г. Милюкова читатель не найдет конечно ни звука. Для него «запломбированный ва- гон» — просто маневр «коварного врага» для окончатель- ной победы над... «министерством иностранных дел», т. е. самим г. Милюковым... Мы сейчас видели, что победа над ним и его английскими друзьями тут действительно была, только не на том поле битвы, которое он имеет в виду. Блокада была прорвана вовсе не для одних «циммервальд- цев», как инсинуирует г. Милюков, а для русских эмигран- тов вообще. Что через германскую брешь хлынул именно общеэмигрантский поток, мы имеем этому доказательство в таком для данного случая надежнейшем документе, как имеющееся в деле о восстании 3—5 июля сообщение ан- глийской контрразведки. «5 июня было сообщено из Бер- на,— говорится здесь,—что более 500 русских эмигрантов уехало через Германию. Из них около 50 — пацифисты, около 400 — социалисты, которые поддержи- вают Временное правительство и войну, а остальные—соскучившиеся по родине русские» 1. На одного «большевика» немцы перевозили восемь ан- тибольшевиков. Нужно очень презирать этих последних, чтобы не считать такой пропорции достаточно гарантирую- щей от отравления «революции» большевистским ядом. Но г. Милюков ценит и свою «революцию» и своих «оборон- цев» ниже всякой мыслимой оценки. Об этом до цинизма доходящем презрении кадетского лидера к оборонческому бараньему стаду мы узнаем на стр. 245—246, по поводу опи- сания событий 3—5 июля. Рассказав стилем победителя, как «авантюра больше- виков приходила к концу», г. Милюков делает ценнейшее признание. «Одним из обстоятельств, переломивших на- строение «нейтральных» воинских частей, — говорит он,— было опубликование некоторых документов разведки». Да- лее идет краткая и не совсем точная в подробностях — но 1 «Дело», т. X, л. 73, оборот. 149
это всего менее важно—характеристика известных пока- заний Ермоленки, «переброшенного через германский фронт для агитации в пользу скорейшего заключения мира с Германией». А затем г. Милюков заканчивает: «О впеча- тлении, произведенном этими документами, можно судить по тому, что когда они были прочтены делегатами Преоб- раженского полка, то преображенцы заявили, что теперь они немедленно выйдут на подавление мятежа. Действи- тельно они пришли первыми из гвардейских частей на Дворцовую площадь; за ними подошли семеновцы и из- майловцы». Опубликованием показаний Ермоленки Керенский и уп- равлявшие им из-за кулис кадеты переломили «мятеж». Бо- лее чем стоит заняться этими показаниями с точки зрения профессионального историка. Кто такой Ермоленко? В «Деле» 3—5 июля имеются два документа, отвечаю- щие на этот вопрос; оба, по характеру своему, казалось бы, не подлежащие никакому спору — и в то же время, на пер- вый по крайней мере взгляд, друг друга исключающие. Первый документ1—данное под присягой показание са- мого Ермоленки; второй 2—копия с его послужного списка, официальная, кем следует заверенная. Если мы возьмем вто- рую, мы найдем биографию настоящего вояки, изрубленно- го и исстрелянного десятки раз в десятки мест и за то стяжавшего все степени солдатского Георгия. А в показа- нии черным по белому написано: «на действительной воен- ной службе я никогда не состоял». Это «противоречие» не самого г. Милюкова, но одного из главных его источников разрешается, правда, как будто бы сейчас же: далее Ермоленко сообщает, что во всех вой- нах (не исключая, если буквально понимать его слова, и последней войны 1914 г.) он участвовал как доброво- лец. Но это разрешает противоречие только ф а к т и ч е- с к и, объясняет нам, как это Ермоленко, будучи штатским человеком, мог совершать подвиги и получить свои бес- численные ранения, из которых его незлобивая память сохранила странным образом только три контузии (см. дру- гое его показание, т. I, л. 5). Но юридическое недоразумение остается во всей силе; храбрый вояка поче- му-то не мог получить «воинского звания» в обычном по- 1 «Дело», т. I, л. 11 и след. 2 Там же, т. VIII, л. 51 и след. 150
рядке. Послужной список не оставляет на сей счет ника- кого сомнения: лишь в 1913 г. (а подвиги Ермоленко начал совершать с 1900 г., с «боксерской» кампании), «его импе- раторскому величеству благоугодно было... соизволить на награждение в изъятие из закона добровольца 27-го Восточного сибирского стрелкового полка... Дмитрия Ер- моленко званием зауряд-прапорщика». Можно понять это «зауряд»: Ермоленко, человек малоинтеллигентный, вероят- но затруднился бы экзаменом на офицерский чин. Но поче- му это скромное звание он мог получить лишь после три- надцатилетней фактической службы, да и то по специаль- ному высочайшему повелению? Тут два документа, до сих пор мешавшие друг другу и карьере Ермоленки, начинают понемногу помогать один другому и нам вместе с ними. «Показание» сообщает, что Ермоленко «под судом был за упущение по службе в Ир- кутской судебной палате1 лет 12 тому назад, но оправдан». А в послужном списке мы имеем такие данные: «приказом военного губернатора Приморской области от 5 ноября 1900 г. за № 346 зачислен в штат Владивостокской поли- ции канцелярским служителем. Таковым же приказом от 26 января 1902 г. за № 23 назначен столоначальником то- го же управления. Таковым же приказом от 4 сентября 1903 г. за № 281 уволен от службы по прошению с произ- водством в коллежские регистраторы». Где находился но- вопроизведенный коллежский регистратор с сентября 1903 г. по апрель 1904 г., послужной список не сообщает, но затем мы неожиданно узнаем, что Ермоленко не только сухо- путный воин, но и моряк; сначала он «поступил в 124-й пех. Воронежский полк добровольцем» (1904 г. апреля 3), а затем «по распоряжению наместника его императорского величе- ства на Дальнем Востоке командирован как штурман ка- ботажного плавания в Порт-Артур для соединения эскадр Владивостокской с Порт-Артурской (июля 3)». Прогнанный со службы не без суда, полицейский чинов- ник вдруг облекается чрезвычайной важности «государ- ственным» поручением. Что это может значить? Только од- но: перед нами человек, в силу своей профессии стоящий по ту сторону всяких судимостей. Ермоленко был шпиком военной охранки; едва ли на этот счет может быть какое- либо сомнение. Шпионаж «внутренний» и «внешний» чрез- 1 Т. е. судился в Иркутской палате, а «упущения» делал в другом месте,—сейчас увидим где. 151
вычайно легко переливались один в другой в царские вре- мена; мы об этом кое-что знаем из истории последней войны, когда заграничные жандармы почти сплошь испол- няли и военные поручения, и в архиве парижской охранки можно найти ряд чисто военных документов. В Порт-Ар- тур, в июле 1904 г. уже осажденный японцами, Ермоленко мог проникнуть конечно только как военный шпион; «перебрасываться» через фронты, как видим, было его дав- ней специальностью. Но военным шпионом может быть и офицер генерального штаба; этого рода служба не мешает получать военные чины в обычном порядке. Если Ермо- ленке, несмотря на его военные подвиги, последнее дава- лось с таким трудом, это можно объяснить лишь тем, что для начальства филер был в нем виднее военного шпиона. Старый порядок имел свои предрассудки — ввести филера в «офицерскую семью» стеснялись. Записав с явным недо- брожелательством в июне 1913 г., после награждения Ер- моленки чином зауряд-прапорщика, «что таким образом ныне бывший доброволец Ермоленко награжден всеми на- градами», — главный штаб брезгливо отстранил его от фак- тической военной службы. И когда он вновь в нее попал, после объявления войны в 1914 г.,—не поймешь, было ли это в порядке обычной военной мобилизации (как дает по- нять, не утверждая категорически, послужной список) или опять на каких-то частных и «добровольческих» началах. Сам Ермоленко в своем показании рассказывает об этом так: «Когда началась настоящая война, то в июле месяце 1914 г. я, по приглашению командира 16-го Сибирского стрелкового полка Рожанско- го, отправился вместе с полком в действующую ар- мию под Варшаву». Строевым офицером или опять «до- бровольцем» с особыми поручениями? Послужной список говорит первое, «показание»—как будто ближе ко второму. Здесь они опять начинают расходиться. Но если бы у нас и не было этих биографических дан- ных о кадетском герое июльских дней, всякий, кому при- ходилось работать в архивах политической полиции, без труда расшифровал бы его истинную физиономию чисто психологическим путем— из характера его показаний. С первой до последней их строчки вам; все время бьет в нос крепкий специфический дух именно филерских доне- сений, донесений агента «наружного наблюдения», с его дву- мя главными отличительными чертами — умопомрачитель- ной безграмотностью и неистовым хвастовством, желанием 152
«поднять себе цену». С ним, полуграмотным шпиком, не знавшим ни одного иностранного языка, германские офи- церы генерального штаба разговаривают за панибрата, со- общая ему массу подробностей, совершенно не нужных Ермоленке как будущему германскому шпиону в России. Категорически заявляя ему, что он не может никак быть отправлен через Стокгольм именно по незнанию им ино- странных языков, они тем не менее любезно сообщают ему имя их стокгольмского агента (можно себе представить, как он был законспирирован!) и имена людей, с которыми тот имел связи в России. Дают ему берлинские адреса, аб- солютно бесполезные в данный момент, так как жившие по этим адресам лица находились уже в России (тут впрочем Ермоленко себе противоречит: одно и то же лицо нахо- дится у него и в Берлине 1 и в Киеве 2), и во всяком случае Ермоленко итти к ним не собирался. Попросту, дружески «болтают» с ним, рассказывая разные анекдоты, причем са- мым комическим образом путают даты, и оказывается, что живущие в Берлине германские офицеры считают время по старому стилю, подводя бедного Ермоленку, который из-за них поместил Ленина во дворец Кшесинской за две недели до его там появления 3. Теперь становится понятно, почему, узнав об опублико- вании 4 июля первого показания Ермоленки, «Некрасов и Терещенко подняли целую бурю» 4. Совершенная чепуха, конечно, будто их мотивом было опасение, что преждевре- менное опубликование части документов спугнет преступ- ников. Дело было проще: нельзя было показывать Ермо- ленку в таком неглиже. Нужно было его почистить, при- брать; к 10 июля это и было по возможности сделано. Правда, переделать Ермоленку было невозможно, филер оставался филером, и например «хронологический» скандал со стилями случился с ним именно 10 июля. Но все же кое-что удалось пригладить — немецкий агент в Стокголь- ме например теперь уже находил свое место: Ермоленко именно с ним должен был «иметь связь»: Тогда как коренным дефектом первого показания, не считаясь уже с его безграмотностью, было то, что на пер- вом месте в кругу германского шпионажа в России оказы- вался некий Скорапис-Иолтуховский, который должен был 1 «Дело», т. I, л. 7. 2 Там же, л. 5. 3 Об этом забавном эпизоде см.« Дело»,т. I, л. 15 и т. ХП, ч.1, л. 124 и след. 4 Милюков, стр. 246. 153
стать начальником Ермоленки, но который имел два круп- ных недостатка с точки зрения «партии порядка»: во-пер- вых, заведомо находился за границей, а во-вторых, не имел никакого отношения к июльскому движению в Петрограде. Ермоленко же не сразу понял, что от него требуется донос на Ленина и, щегольнув этим именем (надобно думать, единственным большевистским именем, которое он знал), главную линию вел на Скоропис-Иолтуховского, который как председатель заграничного союза «Освобождения Ук- раины» Ермоленке, ведшему слежку в концентрационных лагерях русских военнопленных именно за украинцами, ка- зался «первым человеком» по данной части. Оттого oн все напирал на то, что его немцы посылали в Россию «для от- деления Украины», что дела он вел с «украинской секцией» германской разведки, что в России он должен был стать агентом Скоропис-Иолтуховского и тому подобные, в гла- зах кадетов, совершенно пустые и праздные вещи. Надо было его инструктировать. Правда, и слегка обученный Ермоленко продолжал молоть невообразимый вздор, — но все-таки линию выправил, и не его вина, если указание на «дворец Кшесинской», теперь появившееся в его показа- ниях, утратило часть своего эффекта из-за того, что ему позабыли напомнить о разнице в 13 дней, существовавшей тогда между русским и заграничным счетом времени. Все же кое в чем он поправился. По должности филера, не имея обращения с крупными суммами, Ермоленко назвал было в качестве аванса, данного ему немцами, цифру, сразу его компрометировавшую—1 500 руб.; 10 июня он уже назы- вает, в качестве обещанного ему вознаграждения, 8 000 по- месячно — с возможностью увеличивать эту сумму сделка- ми даже до 600 000 руб.; причем, параллельно с мечтами о воображаемых крупных гонорарах, росло и самосознание бывшего «зауряд-прапорщика»: в первом своем показа- нии — скромный агент малоизвестного в России Скоропис- Иолтуховского, во втором—Ермоленко боится уже оказать- ся единственным организатором немецкого шпиона- жа, и тут-то на его вопрос: «что же я один буду работать в этом направлении?», немецкие офицеры и успокоили его указанием, что еще работает Ленин, живущий во дворце Кшесинской. Беда, как мы упомянули, случилась тут та, что разговор этот происходил в первых числах апреля по но- вому стилю, а Ленин приехал в Петроград в первых чис- лах апреля — постарому. Повидимому кое в чем исправились и немцы — им стало 154
совестно, что такую крупную персону они обидели такой ничтожной суммой, как полторы тысячи рублей. И вот по- вествует «исправленный и дополненный» Ермоленко: «В Могилеве 17 мая на улице ко мне подошли два незнакомых лица и, осведомившись у меня, я ли Ермоленко, вручили мне конверт со словами, что в нем жалованье вперед за два месяца, а остальное — на расходы. В конверте оказалось 50 000 рублей крупными бумажными русскими деньгами». Само собой разумеется, что эти деньги были «по распоря- жению верховного главнокомандующего» оставлены в поль- зу Ермоленки. В это время за ним не числилось еще ничего кроме безграмотного доноса, собственно, на Скоропис-Иол- туховского (это показание было дано 28 апреля, а сообщено Деникиным Керенскому 16 мая: как раз накануне счастливо- го приключения с Ермоленкой на улице Могилева; бывают такие удачные совпадения!) с простым упоминанием имени Ленина. Вот как котировался Временным правитель- ством в те дни голословный извет на вождя пролетарской революции! Можно себе представить, какие миллионы зара- ботал бы человек, которому удалось бы доставить контр- разведке Керенского хоть один факт против Ленина... Для прокуратуры Временного правительства было, разу- меется, совершенно ясно, что такую фигуру, как Ермолен- ко, выпустить на гласный суд, при открытых дверях, абсо- лютно невозможно: это было бы равносильно публичному бракосочетанию с царской охранкой. В первую минуту в надежде, что это только «начало» и что потом пойдут фак- ты поценнее и покрупнее, его даже отпускали на родину, в Хабаровск1. Но, увы! лучше Ермоленки все же ничего не оказывалось. Пытались извлечь пользу из показаний неко- его Бурштейна, повидимому действительно видавшего в Копенгагене Парвуса, а у него — некоторых русских со- циал-демократов. Это был тертый калач и несомненно калиб- ром покрупнее Ермоленки; тот был по «наружному наблю- дению», этот—едва ли не по «внутреннему». И круг его официальных знакомств был повыше: когда ему пришлось однажды (еще в царское время) назвать какого-нибудь зна- комого ему человека, занимающего в России «пост», он без колебаний указал директора Департамента полиции Белец- кого. Несмотря на столь влиятельное знакомство, он расце- нивался однако своими друзьями весьма невысоко, и в руках у следователей оказался документ контрразведки еще от 1 «Дело», т. I, л. 22, оборот. 155
1915 г., где значилось, что «еврей Зельман Бурштейн явля- ется лицом, не заслуживающим никакого доверия. Целым рядом расследований выяснено, что Бурштейн представляет собой тип темного дельца, не брезгующего никакими заня- тиями. Неоднократно подвергался взысканиям и ограниче- ниям в административном порядке и в настоящее время (1915 г.) не имеет права жительства во многих местах импе- рии». А так как это «не заслуживающее никакого доверия лицо» ничего не умело рассказать о Ленине и вообще пове- ствовало о событиях довольно давних, случившихся задол- го до революции, то служить хотя бы суррогатом Ермолен- ки оно не могло. Бурштейна пришлось бросить. Тут всплыл и на минуту ярким метеором мелькнул электротехник Семен Кушнырь, который брался рассказывать не только о Ленине, но чуть ли не о всех членах ЦК большевиков вместе и порознь, при- том со слов самого фельдмаршала Гинденбурга. С ним од- нако случился анекдот, едва правдоподобный, тем не менее документально засвидетельствованный. Только что испол- нив свой патриотический долг, Кушнырь имел уличное при- ключение, подобно Ермоленке, но характера совершенно противоположного: 17 июля (а первое показание он дал 8-го) он был «задержан во время облавы на Галицком база- ре» в Киеве, — и карьера его кончилась следующим доку- ментом, вышедшим из канцелярии судебного следователя Киевского окружного суда 5-го участка г. Киева: «Вслед- ствие личной просьбы сообщаю, что находившееся в моем производстве дело о Семене Никитине Кушныре, обвиняе- мом по 13, 296, 1666, 1668 и 1669 ст. ст. Уложения о наказа- ниях, направлено мною в порядке 487 ст. УУС товари- щу прокурора 5-го уч. г. Киева 27 июля с. г. за № 1199 и что обвиняемый Кушнырь с 26 июля с. г. содержится под стра- жей в Киевской тюрьме». Ясное дело, что и этот свидетель для процесса никуда не годился. Но лучших не разыскивалось, — и в этом весь секрет того, почему, имея, казалось бы, вполне достаточно времени для того, чтобы поставить дело на суд, Временное правительство этого не сделало. Некрасов и Терещенко бы- ли сугубо правы, правы по отношению ко всей большевист- ской «измене», а не только по отношению к одному Ер- моленке. Теперь — знал или не знал г. Милюков об этом провале антибольшевистского процесса еще в стадии предваритель- ного следствия? Министром в это время он уже не был, но 156
к правящим кругам стоял достаточно близко, чтобы знать не только то, что пишут в газетах и рассказывают на улице. На следствии фигурировал он и сам. Свое показание (оно помещено в т. XII «Дела», ч. 2, л. 545 и след.) он давал чрез- вычайно поздно, всего за 2 недели до падения Керенского (судебный следователь допрашивал П. Н. Милюкова 11 ок- тября). Любопытно, в заключение всего этого эпизода сра- внить, что говорил г. Милюков, имея в виду перекрестную проверку своего показания на суде,—с тем, что он «пока- зал» потом в своей «Истории», написанной и издававшейся при условиях, для его читателей исключавших всякую воз- можность проверки. Прежде всего обращает на себя внимание осторожный тон показания. Ни о каком «шпионстве» большевиков нет, разумеется, ни звука: если прочесть показание г. Милюкова отдельно от всех других документов, то можно и не дога- даться о существовании изветов Ермоленки, Бурштейна, Кушныря и т. п. Задача бывшего министра иностранных дел была гораздо скромнее: доказать, что эмигранты-интерна- ционалисты, если бы захотели, могли бы отлично вернуться домой «нормальным путем», через страны Антанты. В этом суть показания: кое-какие инсинуации по адресу Троц- кого (а не Ленина!), да попытка похвастаться тем, что его «ушли» за несогласие пропустить в Россию Р. Гримма, пред- ставляют лишь дополнительные экскурсы. И что же должен был признать г. Милюков, имея перед собой перспективу проверки? Во-первых, что швейцарские эмигрантские орга- низации обращались к министру иностранных дел Милюко- ву с официальными ходатайствами о том, чтобы им было разрешено проехать через Германию: «изменники» таким образом совершенно открыто заявили о своем «преступном умысле». Мотивировали они этот умысел главным образом тем, что «союзные правительства ставят эмигрантам на этом пути (через Англию) препятствия, лишающие их возмож- ности массового возвращения в Россию». Храбро заявив, что все подобные «слухи» были де «совершенно неоснова- тельны», предвидящий проверку г. Милюков должен был сейчас же признаться, что «одно из препятствий» пропуску эмигрантов через союзные страны заключалось «в нахож- дении имен некоторых из эмигрантов в так называемом международном котроль- ном списке. В этот список заносились лица, ставшие из- вестными союзным правительствам своими сношениями с неприятелем (!), и изъятие лиц, попавших в контрольный 157
список, не могло быть произведено односто- ронней волей русского правительства»1. Мы видели в своем месте, что к «лицам, известным сво- ими сношениями с неприятелем», мог оказаться причислен- ным г. Алексинский, и не может быть никакого сомнения в том, что в этом списке значились все участники Циммер- вальдской и Кинтальской конференций. Все оправдания г. Милюкова в том роде, что ему удавалось выхлопатывать изъятия из «списка» для отдельных лиц, все его ссылки на «строгость» общих правил, установленных для въезда и вы- езда в Великобританию и (еще лучше) на «крайнюю недо- статочность тоннажа», — все это совершенно тонет в тени колоссального признаваемого им факта: английская полиция не пускала в Россию эмигрантов, казавшихся ей подозрительными, и г. Милю- ков в самом лучшем случае был бессилен ей в этом помешать. В частности относительно «строгих правил для въезда и выезда в Великобританию» и недостатка тон- нажа напомним, что в распоряжении Временного правитель- ства было четыре русских океанских парохода, вместимостью от 10 до 12 тыс. тонн, рассчитанных каждый на 11/2—2 тыс. пассажиров. На этих кораблях развевался русский флаг, их палуба была русской территорией, они шли из Бреста в Архангельск, не заходя ни в один ан- глийский порт: какое было дело при таких условиях рус- скому правительству до правил, установленных англий- ской полицией. Г. Милюков, сам того не замечая, конста- тирует не только то, что эмигранты-интернационалисты бы- ли тысячу раз правы, избирая единственную возможность для них в марте—апреле 1917 г. — дорогу через Германию, но и то, что Временное правительство было жалким рабом Антанты, которая могла ему запретить пользоваться его собственным русским имуществом. Нам нет надобности подводить итоги. Г-н Милюков сам произнес приговор себе, как историку русской революции 1917 г. «Факты подлежат объективной проверке, и посколь- ку они верны, постольку же бесспорны и вытекающие из них выводы», говорит он, как мы помним, в предисловии к своей книге. Мы произвели объективную, по первоисточ- никам, проверку факта, являющегося основным для г. Ми- люкова, дающего ключевую ноту для его понимания всей динамики революции. Мы не нашли, в строгом смысле, 1 «Дело», л. 545, оборот. Разрядка наша.—М. П. 158
никаких исторических данных, мы видели лишь кучу газет- ных мотивов, сыгравших в свое время мгновенную агита- ционную роль, — но если называть это «историей», то при- дется признать историей 1905—1907 гг. речи теперешнего «союзника справа» г. Милюкова — Г. А. Алексинского. При- том эта агитация и в свое время и в книжке г. Милюкова была и остается агитацией недобросовестной, типич- ным образчиком контрреволюционной демагогии. А к тому средству, каким Временное правительство нашлось вынужденным решить в свою пользу конфликт 3—5 июля, неприменимо другое название, как провокация. «Над чем посмеешься, тому и поработаешь» — говорит пословица. Сколько раз г. Милюков, даже с трибуны Государственной думы, обзывал «провокаторами» крайнюю левую русского революционного движения. Но доказать это ему не удава- лось — и никогда не удастся. А вот что сама почтенная партия к.-д. прибегла к провокации, чтобы сорвать первое большевистское выступление, — это доказанный факт 1. Значит ли однако все это, что о книге г. Милюкова не стоит, что называется, и разговаривать? Отнюдь нет. Г-н Ми- люков говорит все в том же «предисловии», что его цель в этой книге «идет дальше личных воспоминаний». До цели он не дошел. Но в более тесных пределах, которыми он не хотел ограничиваться, именно в пределах «воспоминаний», книга, мы сказали бы, необычайно ценна как памятник по- нимания —- или, лучше сказать, непонимания революции 1917 г. одним из ее главных противников. А так как за г. Милюкова буржуазия шла первые два месяца революции по всем вопросам — и почти до октября по одному из ос- новных вопросов—по внешней политике, — то его книга является одним из лучших источников для выяснения пози- ции русской буржуазии в 1917 г. Вплоть до самого октября 1917 г. борьба сосредоточи- валась около двух вопросов: о земле и о мире. Исто- рически оба вопроса были тесно связаны. Можно ска- зать, что если бы вопрос о земле был окончательно разре- шен в 1905—1907 гг., войны либо не было бы вовсе, либо она привела бы к своему непосредственному результату — падению династии — гораздо скорее, причем непосредст- венным результатом этого падения был бы немедленный 1 Ирония истории сказалась не только в этом. Книжка написана в 1918 г.—как раз в то время, когда г. Милюков был в кадетской партии яростным сторонником германской ориентации. Опять: «Над чем посмеешься, тому и поработаешь». 159
мир. В самом деле, что погнало на эту галеру русскую про- мышленную буржуазию? Представим себе на минуту, что в 1905 г. крестьянин получил бы всю землю, которая ему была нужна: перед русской промышленностью был бы внутренний рынок такой емкости, что для заполнения его до краев ей понадобились бы десятилетия. Даже того ча- стичного подъема деревни после 1907 г., — подъема, который сложился отчасти путем «самоснабжения» кресть- янства из разгромленных помещичьих усадеб (его оцени- вали в те времена, вместе со снятыми в революционном по- рядке с барских полей урожаями и экономией от неплатежа аренды и налогов, в 100 миллионов золотых рублей), от- части благодаря крепнувшим с начала века хлебным ценам да двум исключительно богатым жатвам 1908—1909 гг.,— этого подъема хватило на то, чтобы создать промышлен- ный подъем 1909—1913 гг., в истории России неслыханный. Но к 1913 г. русская промышленность, особенно текстильная, была уже в тупике. Бес-искуситель, принимавший разные формы, отечественные и иностранные, то Пуанкаре и Эдуар- да Грея, то Извольского и Распутина (очень настаивавшего на необходимости водрузить крест на святой Софии), нашел доступ к «общественному мнению», которое в России бо- лее, чем где бы то ни было, было мнением крупного капитала. Собственно промышленность как таковая еще не нужда- лась в войне, но дворянская камарилья, как и в 1904 г., без войны не надеялась уже вести буржуазию в своем кильва- тере (образование в 1912 г. «прогрессивной» партии, опирав- шейся именно на московских текстильщиков и обещавшей стать радикальней кадетов, было для камарильи предосте- режением), буржуазия же, поставленная перед дилеммой: или довести до конца революцию 1905 г. или попытать сча- стья в новой военной авантюре, памятуя «безумие стихии» в октябре—декабре 1905 г. и слегка попризабыв Мукден и Цусиму, охотнее шла на второе, чем на первое. Что сама война оказалась выгоднейшим предприятием, давая барыши втрое и вчетверо более мирных, это было уже приятным сюрпризом, который окончательно дал крепкие ноги поша- тывавшемуся вначале промышленному патриотизму1. Но и 1 Гельферих в своей книжке о «Прологе войны» («Die Vorgeschicht des Weltkrieges») рассказывает, что Коковцев, представлявший очень обширные и влиятельные капиталистические круги, перед самым разры- вом, за несколько дней, присылал в Берлин бывшего директора кредитной канцелярии Давыдова, чтобы как-нибудь уладить конфликт,—но было уже поздно. См. стр. 188—198. 160
это было достигнуто, нe будем забывать, наполовину тем, что война, радикальнейшим образом устранив всякого «ино- странного» конкурента (включая и Лодзь), отдала русского потребителя в полную кабалу отечественному мануфактури- сту, что равнялось косвенному расширению того же внутрен- него рынка собственно для московско-владимирской про- мышленности; принудительная трезвость, оставлявшая в крестьянском кармане пропивавшиеся ранее миллионы, дей- ствовала далее в том же направлении. Эта историческая связь аграрного переворота и войны в 1917 г. превратилась в практическую связь аграрного переворота и мира. Что с революцией связывает крестьянство именно земля, этого могли не видеть уже с весны 1917 г. только слепые. То, что кадеты этого не виде- ли, лучше всего другого характеризует историческую обре- ченность того класса, который они представляли. Но и те, кто видел— эсеры видели, — находились в положении до- статочно трудном. Тут не в том только дело, что губерни- ей продолжали управлять помещики, из председателей уп- рав превратившиеся в «губернских комиссаров», и не в мо- ральной трусости и психологической зависимости от бур- жуазии руководящих эсеровских кругов: все эти факты правильно отмечает левоэсеровский историк революции 1, но не в них суть дела. Дать старику-крестьянину землю, держа на фронте его работников-сыновей, было так же не- возможно, как не дать земли этим работникам, когда они воротятся с фронта. Земля и мир опять были связаны не- разрывным клубком. Все упиралось таким образом в вопрос о мире. Вот почему вокруг этого именно вопроса скопилось столько бе- шеной контрреволюционной ненависти, до сих пор клоко- чущей, хотя уже три года как вопрос разрешен. Вопроса о земле кадеты не видели; г. Милюкову понадобились те же три года, чтобы понять его задним числом, — да и тут он оказался в меньшинстве кадетской партии. Вопрос о мире кадеты прекрасно видели с самого начала. Сделали ли они хотя начало попытки его разрешить? В «Истории» г. Милюкова все вертится около гласных и официальных заявлений Временного правительства по это- му поводу. «Вводить читателя в интимную атмосферу со- бытий, доступную только для их непосредственного участ- 1 Ш т е й н б е р г, От февраля по октябрь 1917 г., изд. «Скифы» Берлин—Милан. 161
ника, показалось бы и нескромно и чересчур субъектив- но», думает он. Мы, напротив, думаем, что только «ин- тимная атмосфера», т. е. вскрытие без утайки всего, что бы- ло, и может дать изложению достаточную объективность. В официальном воззвании к гражданам (от 28 марта ст. ст.) и в ноте (18 апреля того же стиля), при которой воззвание было сообщено союзникам, разрабатывались мо- тивы преимущественно «альтруистического» и во всяком случае «внеклассового» свойства. Воззвание говорило, что «русский народ не допустит, чтобы родина его вышла из великой борьбы униженной, подорванной в жизненных сво- их силах», что Временное правительство будет «ограждать права нашей родины при полном соблюдении обязательств, принятых в отношении наших союзников». Нота распро- странялась о «всенародном стремлении довести войну до решительной победы», каковое стремление якобы «лишь усилилось благодаря сознанию общей ответственности всех и каждого». Фразеология была, словом, чисто оборон- ческая: и если социалисты-оборонцы могли обвинять г. Милюкова, что он потворствует чужому союзническому империализму, он мог ответить ссылкой на «обязательства» по отношению к правительствам, в составе которых тоже ведь были социалисты. Недаром Альберт Тома как раз в это время и был налицо в Петербурге. Свой, российский импе- риализм хитро прималкивал, но очень наивен был бы тот, кто подумал бы, что молчащего и нет уже больше на свете. Накануне отсылки ноты с прекрасными оборонческими фра- зами Милюков секретно телеграфировал русскому послу в Париже. «В виде компромисса (между нежеланием француз- ского правительства пересматривать договоры и требова- нием «социалистов» — Керенского и Чернова, чтобы к та- кому пересмотру было приступлено) Тома несколько дней тому назад предложил мне (Милюкову) передать воззвание правительства союзным государствам. Я (Милюков) отве- тил, что сделаю это лишь в том случае, если буду уверен, что содержание воззвания не вызовет никаких недора- зумений, в частности относительно нашего со- гласия будто бы (!) отказаться от проливов». Итак для «ослов слева» из оборонческого лагеря гово- рились оборонческие фразы, а для «дела» оставалась та са- мая империалистская программа, на которой сорва- лось правительство Николая. Между тем никаких иллюзий по этому поводу у г. Милюкова быть не могло. «По глав- ному вопросу—о войне и мире—принципиального разно- 162
гласия не было не только между Лениным и «Правдой», но и между большевиками и более умеренными течениями со- циализма», откровенно признает он на стр. 89 своей кни- ги. Под формулой «Константинополь и проливы» не подпи- сался бы не только тогдашний вождь «революционного оборончества» Стеклов, но не подписался бы и Церетелли; по крайней мере открыто ее отверг бы и Керенский. Кадеты имели тут перед собой сомкнутый фронт пролета- риата и революционной мелкой буржуазии, т. е. сомкну- тый фронт всей мартовской революции. И ес- ли г. Милюков исподтишка протаскивал свою формулу, то здесь могла скрываться лишь одна надежда: обмануть всю революцию, одурачить все массы—и шедшие за Лени- ным, и шедшие за Чхеизде и Церетелли. «Выдумает чело- века,, да с ним и живет»—сказано где-то об одном из персо- нажей Достоевского. Выдумав своих «ослов слева», г. Ми- люков крепко в них уверовал—и зато был наказан лишением министерского портфеля. Вразумило ли это его наследника? Из секретных теле- грамм, которыми обменивались между собой итальянские дипломаты (и которые, будучи перехвачены русскими аген- тами, имеются в копиях в секретном архиве русского мини- стерства иностранных дел), мы давно знаем, что формулу «Константинополь и проливы» исповедывал и Терещенко 1. Чрезвычайно ценно поэтому устраняющее всякую надоб- ность в косвенных источниках признание г. Милюкова, что «политика Терещенки была в сущности лишь продолжени- ем политики» самого Милюкова2. Вера в глупость «левых» и возможность их надувать до «победного конца» вовсе не была индивидуальной особенностью г. Милюкова — это был догмат, исповедывавшийся всей кадетской партией. Принято говорить, что партия и режимы падают вслед- ствие их «ошибок». Множественное число здесь совершенно излишняя роскошь: за глаза достаточно одной хорошей, основательной ошибки, чтобы партия или режим полетели к чорту. Отношение к миру и было такой основательной ошибкой кадетов. Был ли объективно для них разре- шен этот вопрос? Германская революция показала, что — да: германская буржуазия, для которой на карте стояло в тысячу раз больше, чем у русской, не дожидаясь спартаков- ского взрыва, начала мирные переговоры — и спаслась. 1 См. например телеграмму Соннино Фаскиорти (в Яссы, от 1 /VI). 2 «История», стр. 167. 163
Можно конечно сказать, что германской буржуазией был в данном случае учтен опыт именно России; можно приба- вить, что германский предприниматель, «работавший» на «собственные» капиталы, был больше хозяином у себя в доме, чем русский, «работавший» на капиталы, занятые у англичан и французов. Само собою разумеется, у всякой ошибки есть своя объективная подкладка—всякая ошибка исторически неизбежна. Но от этого она не пере- стает быть ошибкой, а ошибка не перестает быть источни- ком гибели. «Противоречия революции», о которых говорит подза- головок первой части труда г. Милюкова, на практике сво- дятся к ряду противоречий автора с самим собой, с истори- ческой истиной, с интересами своего класса и своей партии. История революции, объективная и научная, должна отве- тить на вопрос: почему было неизбежно, чтобы большевизм стал у власти в октябре 1917 г., почему никакой другой ис- ход революции был невозможен? Г-н Милюков на этот во- прос не дает ответа,—наоборот, наивный читатель, кото- рый принял бы «Историю» г. Милюкова за подлинное исто- рическое изложение, должен был бы счесть победу больше- виков каким-то чудом злого колдуна. Но г. Милюков дает достаточный материал для ответа на другой, предваритель- ный, так сказать, вопрос: почему кадеты должны были по- терять власть. Можно сказать ему спасибо и за это.
А. П. ЩАПОВ (К 50-летию со дня его кончины)1 Три концепции русского исторического процесса боро- лись в середине XIX в., когда вступил в историческую лите- ратуру А. П. Щапов. Две из этих концепций очень хорошо известны, третья почти забыта, о ней не говорят. А между тем, если мы подойдем с точки зрения классового содер- жания этих концепций, она по крайней мере стоит всякой другой. Первая концепция—это концепция буржуазная, та кон- цепция, которая господствовала в нашей академической ли- тературе сплошь и без всяких изъятий и которая из акаде- мической русской литературы забралась и в весьма неака- демическую марксистскую литературу, забралась на страницы таких авторов, как Плеханов, как Троцкий и т. д., с которой приходится таким образом бороться уже в известной мере внутрипартийным путем, потому что это спор уже наш внутренний, поскольку не так давно некоторые еще держа- лись за эту концепцию. Эта концепция чрезвычайно четко отразила в себе тот момент в развитии русской буржуазии, который совпадает как раз с серединой XIX в.—момент воз- никновения и окончательного оформления у нас промыш- ленного капитализма. Естественно, что промышленный капитализм имеет перед собой первую задачу, основную, без чего он не может про- сто стать, не может возникнуть,—это отбиться от своих кон- курентов, от других промышленных капитализмов. В стра- нах, где промышленный капитализм родился раньше, чем где бы то ни было в другом месте, например в Англии, это 1 «Историк-марксист», 1927 г., т. III, стр. 5—13. Часть этой статьи вошла в текст предисловия к сборнику статей «Русская историческая литература в классовом освещении»—см. настоящий сборник «Истори- ческая наука и борьба классов», вып. 1, стр. 118—132. 165
выявляется главным образом: в агрессивных действиях ра- стущего промышленного капитализма против других стран. Англия была первой страной промышленной революции, и непосредственно после этого в течение примерно столетия, если не больше, она воевала с Францией. Эти англо-француз- ские войны отразили как раз наступление английского про- мышленного капитала на континент. Окончились они блестя- щей победой английского промышленного капитала, овладе- нием европейским рынком и фактической монополией английской крупной индустрии на этом рынке, которая дер- жалась до конца XIX в. Что касается стран, которые позже Англии вступили на этот путь, то они естественным образом должны были не только наступать,—они наступали тоже, обыкновенно на во- сток,—они должны были обороняться. И та же самая Фран- ция создала в начале XIX в. самую грандиозную систему обороны своего промышленного капитала—это континен- тальную блокаду. Совершенно в такое же оборонительное положение попадали после этого и все другие европейские страны, где усиленно развивался промышленный капитализм, попала после Франции Германия, которой пришлось отби- ваться уже от Франции, попала Италия, которой пришлось отбиваться от Австрии, и т. д. В конце концов в такое же по- ложение должна была попасть и попала Россия. И вот как раз в начале характеризуемого мною периода—в 1822/23 г.— мы имеем первую жесткую протекционистскую программу, которая была проведена у нас. Мы имеем первое возведение такой таможенной стены, которая отделила Россию от за- падных стран и которая дала возможность развиваться на- шему промышленному капитализму, которая эмансипировала его от засилья Запада, главным образом засилья англичан, но конечно и французов, и немцев, и всяких других «на- сильников» и «нападателей» на невинную русскую промыш- ленность. Этот процесс развития национальной промышленности лежит в основе всего идеологического движения буржуазии в то время. Представляясь нам тривиальным, материальным процессом, делом кошелька и пятачка, он ведь мог сублими- роваться, как сублимируется все на свете—нет такой вещи, которую сублимировать было бы нельзя,—и сублимируясь, он вырастает в те роскошные националистические движения, (которые знают массу героических эпизодов в истории Ита- лии, в истории Франции, в истории Германии. «Марсельеза»— не только революционная песня, но и великая национали- 166
стическая песня. Так что тут был известный политический ореол, но вокруг великого материального исторического процесса. Вот этот ореол национализма, этот пафос нацио- нализма, в основе которого лежал в сущности тривиальный факт образования внутреннего рынка—это ведь лежало в основе всего,— этот пафос проникает собою всю соответ- ствующую литературу и между прочим литературу истори- ческую, которая дает нам целый ряд ярких националистиче- ских произведений. В особенности это заметно конечно в гер- манской исторической школе Ранке, основной националисти- ческой школе XIX в., и соответственной параллелью к этому является наша русская историческая литература середины XIX в., историческая литература, связанная с именами Со- ловьева, Чичерина, Кавелина и др. Эта русская литература, как и вся русская классическая литература, насквозь великодержавна. И великодержавие чрезвычайно характерно для этой националистической поли- тики. Для всех этих историков русская история есть история великорусского племени. И это чрезвычайно характерно, по- тому что главным агентом того исторического процесса, ко- торый я характеризую, является именно великорусская на- родность. Русский промышленный капитализм складывался около Москвы—великорусского центра,—и московский от- печаток чрезвычайно резко лежит на всей его политике. Отсюда прежде всего великодержавность этой литературы, то, что она смотрит с московской колокольни. Министр фи- нансов Александра I Грейг сказал в одной своей речи, что он смотрит на Россию с высоты Кремля. Один остряк при- бавил: «Потому он и видит только Замоскворечье». Вот та- кую позицию занимала и наша националистическая истори- ческая литература. Это—одна из ее черт. Другая ее черта, еще более характерная для нее,—это чер- та, тоже роднящая ее со всякой подобной литературой, в том числе и с германской и французской соответствующего периода, это то, что для создания внутреннего рынка нужно было прежде всего сильною рукою сломать всякие внутрен- ние перегородки, объединить страну. Притом, чем больше этих перегородок было сломано, чем шире был рынок, тем было лучше. Во Франции пришлось это делать довольно ре- шительным путем, поскольку во Французской революции промышленный капитал столкнулся еще с живыми феодаль- ными перегородками, с живыми местными властями и т. д. У нас это все было попроще, не было такой борьбы. Но перегородки у нас были. Главной перегородкой было ко- 167
нечно крепостное право, которое являлось помехой на пути развития капитализма. Отсюда наш пафос сосредоточивается на борьбе с крепостным правом. Так или иначе, внутри нужна была очень сильная, крепкая государственная власть, которая сломила бы эти перегородки, какого бы вида они ни были, и создала ту унификацию внутреннего рынка со свободным передвижением рабочих рук, с резервной армией этих рабочих рук и т. д., всем, что необходимо для разви- тия промышленного капитализма. Отсюда вопрос о государстве и происхождении государ- ства занимает громадное место в наших исторических идео- логиях середины XIX в. Все они ставят вопрос, как возникло государство, в чем его сущность. Государство играло во всех их построениях, точнее говоря, во всей практической системе промышленного капитализма колоссальную роль. Без государственной власти нельзя было прежде всего сло- мать этих перегородок, нельзя было сломать крепостного права. Его можно было сломать конечно и революционным путем, путем взрывов снизу. Но я думаю, что вы не заста- вите меня объяснять, что такой путь не был путем промыш- ленного капитализма ни в одной стране. Только Франция должна была пойти этим путем, но и то она быстро справи- лась с этим низовым движением, и уже при Наполеоне там царствовал «полный порядок». Совершенно естественно, что в других местах надо было сломать эту перегородку сверху, путем реформы, и для этого нужна была сильная государ- ственная власть, и для этого нужно было всячески возвели- чивать государство. Отсюда все эти буржуазные историки суть историки-государственники. Прежде всего они договари- ваются до теории, которую они выдают за особенность рус- ского исторического процесса, но которая на самом деле отражала их объективное положение в России, до теории, которая гласила, что само русское общество создано госу- дарством. Нигде до такой степени известная гегелевская фраза, что государство есть своего рода бог, не оправдалась так, как именно в русской исторической литературе, кото- рая считала, что все общество со всеми его сословиями со- здано государством. До этого договорилась только одна русская историческая литература, и никакая другая так да- леко в своем преклонении перед государственной властью, в своем возвеличении государственной власти не шла. Это было, повторяю, совершенно естественно потому, что силь- ная государственная власть была нужна той основной про- изводственной силе, которая в это время росла,—промыш- 168
ленному капитализму. При помощи этой государственной власти был пробит барьер крепостного права в 1861 г., были открыты пути для более или менее беспрепятственного раз- вития промышленного капитализма в будущем. Совершенно ясно, на кого опиралась эта идеология. Это для нас служит иллюстрацией того, кто командовал в это время русским общественным мнением. Командовал фактически промыш- ленный капитал. Тут совершенно не приходится стесняться тем, что ни у Чичерина, ни у Кавелина, ни у Соловьева, ни у кого другого из историков-государственников не было никаких фабрик. Тут применимо то, что говорил Маркс о мелкобуржуазной идеологии, о мелкобуржуазных идеологах: не обязательно, чтобы у них была лавка, но их кругозор не выходит за пределы кругозора лавочника. Так же для наших историков-государственников не обязательно было, чтобы они были фабрикантами, но их кругозор был кругозором крупных предпринимателей, кругозором буржуазии, кото- рой были нужны известного рода государственные учреж- дения. И вот почему те общественные классы, которые при этом развитии промышленного капитализма являлись не субъек- том, а объектом, которых этот развивающийся промышлен- ный капитализм мял и трепал, они естественно должны бы- ли занять противоположную позицию. И прежде всего такую позицию заняли славянофилы, т. е. помещики. Что для поме- щиков означал рост промышленного капитализма? Он озна- чал прежде всего колоссальные таможенные пошлины, кото- рые били по карману помещиков потому, что в каждом ар- шине и в каждом фунте того, что они покупали, сидели эти самые таможенные пошлины. И вот на почве этой противо- положности интересов промышленного капитализма и поме- щиков возникла славянофильская теория, которая отрицала государство и которая договаривается местами до демокра- тических и даже анархических положений. Я знаю, что этот взгляд не все разделяют, некоторые считают, что славяно- филы являются будто бы представителями прогрессивных помещиков. Я не хочу отрицать того, что славянофильская теория многогранна, что в ней кроме отрицательного от- ношения к государству как двигателю промышленно-капи- талистического развития, а таковой несомненно была импе- рия Николая I, что кроме этого примешивалась еще и борьба с революционным движением снизу и что для славянофилов момент страховки от возможности социальной революции играл также очень большую роль. Это совершенно верно; никто не станет отрицать того, что их историческая теория
многогранна, и никакую историческую теорию вы не исчер- паете одним положением и тезисом. Ко все-таки я счи- таю, что основным моментом в славянофильстве было от- рицательное отношение к государству как носителю, как возглавлению, как политическому орудию того промышленно- го капитализма, от которого больно приходилось помещи- кам, от которого помещики экономически страдали, в осо- бенности страдали в тот период, когда был аграрный кризис и когда помещикам и без того приходилось туго, а тут фабрики росли, и оттуда раздавались голоса, что крепостное право нужно отменить и т. д., и т. д. Все это вместе создало известное настроение славянофильства, и этим объясняется его отрицательное отношение к государству, то, что оно государство выдвигало за скобки как чуждую силу, как насильника, как что-то наносное в русской 'истории, с чем народные массы вовсе не желают считаться. Но в этом хоре не звучал голос того класса, на котором сидела вся эта пирамида, сидел помещик, сидел фабрикант, сидел чиновник, сидел и царь. В нашем обычном классиче- ском изображении русской историографии средины XIX в. крестьянин совершенно отсутствует, его не было, его голоса не было слышно. Это довольно естественно. Этот безграмот- ный крестьянин,—по подсчетам Щапова, в России на 65 млн. населения было всего 4 млн. грамотных, причем большая часть неграмотных падала, разумеется, на крестьян, мы ведь находились в периоде до возникновения даже земских школ, которые возникли позднее,—этот безграмотный крестьянин конечно не мог проявить себя в исторической литературе, никак не мог. И однако проявил. И интерес Щапова и суть его классовой позиции заключаются в том, что он учитывал весь этот процесс, о котором я говорю, чувствуя его на себе, и представлял идеологические интересы именно этого якобы молчавшего класса. Щапов—типичный крестьянский исто- рик. Разрешите мне прочесть довольно большой отрывок из вновь опубликованной одной его лекции: «Господа,—гово- рил он тут,—не осуждайте меня, если буду я еще откровен- нее. Не могу удержаться, чтобы не высказать... Когда я в первый раз в жизни выезжал в одежде крестьянского маль- чика одной отдаленной провинции из самого глухого захо- лустья, из деревни в главный губернский город, меня тогда сильно поразило резкое различие города и деревни, город- ских и сельских жителей; там—крайне убогие хижины, в го- роде—чересчур высокие, огромные, каменные палаты; там люди проще и грубее, здесь хитры и говорят каким-то осо- 170
бенным языком и т.п. Я задумался. Потом меня всегда по- гружало в думу какую-то грустную, когда в месячную зим- нюю ночь, русскую морозную, градусов в 35, видел длинный обоз с кладью, как он тянется например от Казани до Пер- ми или от Томска до Казани; мужички идут кряхтя подле воза то одиноко, то артелями, с обнаженными лицами... Да, наша обширная, разнообразная сельская Русь—это загадка истории русской. Когда я изучал историю Устрялова и Ка- рамзина, мне всегда казалось странным, отчего в их исто- риях не видно нашей сельской Руси, истории масс, так на- зываемого простого, черного народа. Разве это граждан- ское большинство вечно и в истории должно быть безгласно, пассивно, недеятельно? Разве это огромное большинство не имеет права на просвещение, историческое развитие, на жизнь и значение, как баре и духовенство? Что же, оно про- винилось перед природою? Неужели природа в самом деле мачеха ему?.. А прочитайте летописи, исторические акты до XVIII в.— кто устроил, основал, заселил, обработал русскую землю из-под лесов и болот? Кто, как не селянин общины? Послушайте целые века, начиная от IX и до XVIII в.: акты исторические и юридические почти на каждой странице го- ворят о неутомимой, богатырской, страдальческой работе русского сельского народа, о движении его на все четыре стороны сквозь леса дремучие, болота и мхи непроходимые с своими заветными спутниками—топором, косой, сохой и бороной. Акты юридические о том только почти и говорят: куда ходили топор, коса и соха, или где крестьяне посажали, поставляли починки на лесах, разрабатывали своей... жи- вой 1 страдой оставить леса, деревни. И так как колонизация, культура, обстройка русской земли почти до конца XVII в. и особенно до XVI в. имели единичный починочный характер, среди непочатых лесов и пустошей, то в актах, то в писцо- вых книгах отметились даже имена всех первых основателей, строителей нашей обширной сельской Руси, отметились в на- звании сел, деревень и починков. Раскройте любую писцо- вую книгу,—она вся испещрена именами этих строителей починков и деревень; например деревню Иванова посажал на лесу Сидорко Иванов и т. д. Самые города основаны, построены большею частью крестьянами. Кому неизвестно так называемое городовое дело, эта тяжелая повин- ность, лежавшая на крестьянах наших в XVI, XVII и XVIII столетиях. И эти-то строители, сеятели и хранители России 1 Неразборчиво в обеих рукописях до конца фразы. 171
в награду за свою вековую страдальческую, богатырскую ра- боту обречены были на злую неволю—крепостное состояние (по исключительной вольности, привилегированности дво- рянства в XVIII столетии, за которые теперь они тяжело пла- тятся), обложены тяжелым, жестоким тяглом несоразмерно с другими сословиями, обременены рекрутчиной, осуждены на вечную тяжелую работу, зимой по дорогам на морозе, летом с топорам, косой, серпом и сохой, в поле, на жару, лишены всяких средств, всякой возможности и даже самого права на просвещение, как словно не люди, не имеющие нужды в просвещении и пр. И гуманно ли, благородно ли не признавать братства и равенства с нами той сельской Руси, из которой произошли наши первые самостоятельные личности, замечательные в истории просвещения нашего. На- пример, кто первый в век грубого староверства и суеверия зачал первую реформу в порядке духовном (каковы бы ни были на первый раз эти реформы)? Сын нижегородского крестьянина Никон. Кто первый смело предложил первому императору Петру В. о земском народосоветии и первый высказал такие высокие политико-экономические идеи, ка- кие в Западной Европе в то время не высказывались и кото- рые еще в XIX в. ждут осуществления? Новгородский кре- стьянин Посошков в своих знаменитых сочинениях. Кто пер- вый положил начало нашей новой литературе, поэзии и нау- ке? Сын холмогорского крестьянина-рыбака—бессмертный Ломоносов, и пр. А сколько бы наука, литература, словом, все сферы цивилизации считали в своих рядах таких само- родков, как выражается наш народ, если бы была свобода, которым бы был легкий доступ к развитию, открыта была бы например дверь в университеты в каждом областном городе и не открыта была бы вместо того у каждой церкви и за- ставы одна дорога торная в царский кабак?». Целая поэма в прозе об исторической роли русского кре- стьянства. Я еще не все вам прочел. Ничего подобного во всей русской исторической литературе вы не встретите, не встретите конечно ни у Соловьева, ни у Чичерина, ни позже у Ключевского. Это была подлинная крестьянская история. И как совершенно не беда, что у Чичерина и Соловьева не было фабрик, так не беда, что Щапов был профессором. Это был человек, отразивший крестьянское мировоззрение и чрезвычайно любопытно подходивший с этой точки зрения ко всем решительно явлениям русской жизни. Я не буду касаться методологической стороны. Он ведь подавал и политические проекты. Он например подал из- 172
вестное письмо Александру II, и в этом письме Александру II есть одно любопытнейшее место, где он говорит о народном образовании. Я не знаю, насколько вы в курсе всей нашей педагогики, но когда я это читал, передо мною встала чрез- вычайно знакомая картина. Он пишет там, что нужно образо- вывать школы и т. д., и говорит так: «Областные общества сельских школ, при посильном со- действии самих сельских обществ, могли бы: 1) устроить училища как для мальчиков, так и для девиц крестьянских, по селам—первоначальные, элементарные, по волостным центрам—общие для всех волостных сел и деревень, высшие или специальные, сельскохозяйственные, реальные школы и педагогические для образования сельских учителей; 2) ос- новать особые педагогические училища в губернских и уезд- ных городах для приготовления сельских учителей из сель- ских грамотников, влиятельных на народ или, по желанию и выбору, способных к тому людей из других сословий; 3) издавать учебники и популярные книги, именно: по сель- скому хозяйству приспособительно к местности, по сельско- хозяйственной механике для приучения к устройству и по- чинке искусственных сельскохозяйственных орудий и ма- шин; по ботанике и зоологии применительно к местности и крестьянским нуждам и для ознакомления воспитанников между прочим в зоологии—с физиологическими началами рационального воспитания и употребления домашних живот- ных, в ботанике—не только со всеми земледельческими, но и с лекарственными растениями, к разведению которых необ- ходимо даже приучать крестьян; по физике—преимущест- венно раскрывая те стороны предмета, которые играют важ- ную роль в современных открытиях и изобретениях и кото- рые необходимы для рассеяния крестьянских предрассуд- ков, суеверий относительно природы и в частности по зем- ледельческой климатологии и метеорологии; по географии и истории, преимущественно русской, обращая особенное внимание на историю сельского народа в связи с городским и на сельскохозяйственную и торгово-промышленную гео- графию России; по технологии и химии—приспособительно к сельскому хозяйству; по законоведению, преимущественно относительно крестьян, по нравственно-христианскому уче- нию, не искореняя при этом, а облагораживая и возвышая природные сельско-русские нравы, обычаи и привычки, не противоречащие просвещению; по словесности русской, пре- имущественно народной, и по другим наукам, нужным и по- лезным в сельском быту». 173
Программа ГУС, программа семилетки с сельскохозяй- ственным уклоном. Да, это семилетка с сельскохозяйствен- ным уклоном, но проект ее был написан в 1861 г., когда не было даже того, о чем тут говорит Щапов, не было напри- мер учительских семинарий—наших педтехникумов. Ничего еще не было. Этот типичный крестьянин в литературе, идеолог кресть- янства, ко всему подходил с такой же сельской точки зре- ния, и этим все его исторические произведения чрезвычайно любопытны. А отсюда его исторический материализм—не наш, не марксистский, не пролетарский, гае рабочий, а чисто мужицкий материализм, как вы увидите. Вот каково было положение Щапова в борьбе разных исторических течений, какие существовали в середине XIX в. Это был типичный крестьянский историк, и это конечно де- лает его для нас в высшей степени любопытным, независимо даже от того, что он высказывает те или иные мысли, какие впоследствии развивались и нами относительно влияния хо- зяйства на исторический процесс и т. д. Это было уже произ- водное, а в основе было классовое положение Щапова. Это конечно и объясняет нам в значительной степени его судьбу. Крестьянский историк не мог приладиться к тогдашней городской истории. Сохранился любопытный анекдот о том, как Щапов спорил с Чернышевским. Этот анекдот рассказы- вает между прочим Плеханов в своей статье о Щапове, как они спорили очень долго, целый вечер, и как Щапов ушел, не убежденный Чернышевским. И, чрезвычайно метко схва- тывая разницу между ними, Плеханов говорит: «Тут спорили демократ с социал-демократом». Чернышевский был уже за- родышем социал-демократии, т. е. представителем городско- го рабочего движения, Щапов и тут остается настоящим мужичком—он стоял на своей мужицкой позиции. Что со- циал-демократию не крестьянство выдумало, как и не дошло бы само крестьянство одно до социализма, это совершенно ясно для всякого марксиста. И вот столкнувшись с социал- демократом-горожанином, Щапов не сдал своих позиций. Чернышевский отличался могучей диалектикой, но эта могу- чая диалектика не победила Щапова. Он, как пришел мужич- ком к Чернышевскому, так и ушел. Вот это и делает Щапова чрезвычайно любопытным, не- зависимо от методологической стороны его произведений, делает его самым интересным явлением в нашей русской ис- тории середины XIX в. и бросает свет на всего Щапова, не только на содержание его писаний, на его взгляды и т. д., которые я уже охарактеризовал, но даже на стиль его. 174
Я прочитал вам кое-какие отрывки. Они в своем роде очень характерны. Этот отрывок о крестьянах чрезвычайна живой, яркий, и стиль его корявый, типично мужицкий стиль. Мужик чувствуется тут во всем. И естественным обра- зом Щапову не удалось довести до конца свою работу, и не могло удаться не только потому, что он как идеолог кре- стьянства и как историк крестьянства был поставлен внеш- ним образом в чрезвычайно плохие условия, что он работал в таких условиях, в каких никогда не работали и не рабо- тают ученые. Он исторически был осужден на неудачу, ибо совершенно ясно, что одно крестьянство не могло вы- путаться из того положения, какое создалось в середине XIX в. Все-таки победителем, тем, кто шел впереди и кто вел исторический процесс, был промышленный капитал в этот исторический период развития, все-таки это было не кре- стьянство. Этот промышленный капитал жил за счет кре- стьянства, высасывая все его соки. И это все наши симпатии перемещает на сторону Щапова. Но приходится историку признать, что только промышленный капитализм с eгo идео- логией и его антагонист—пролетарский социализм—могли бы идеологически командовать над писанием истории во вто- рую половину XIX в. Так оно и произошло. До, примерно, 80-х годов безраздельно господствовали промышленный ка- питал и его идеология, с конца XIX в., с 90-х годов, начи- нается господство марксизма и пролетарской идеологии. Крестьянской идеологии не удалось завоевать себе места под солнцем, и не могло удаться. Но поскольку эта идеоло- гия представляет собой колоссальный общественный класс, представлявший в те времена почти всю Россию, историче- ское значение Щапова, несмотря на неизбежные неудачи, гораздо крупнее, чем всех его современников. И я не беру назад слов, которые я недавно сказал, что в лице Щапова царское правительство арестовало в 1861 г. крупнейшего русского историка. Это был несомненно для своего времени крупнейший русский историк.
Н. Г. ЧЕРНЫШЕВСКИЙ КАК ИСТОРИК 1 «Какою отраслью знания может интересоваться публика, которую не интересует история? Можно не знать, не чув- ствовать влечения к изучению математики, греческого или латинского языков, химии, можно не знать тысячи наук, и все-таки быть образованным человеком; но не любить исто- рии может только человек, совершенно не развитый ум- ственно»2. Эти слова взяты из одной ранней статьи Чернышевско- го,—но это отнюдь не юношеское увлечение. Как мы уви- дим дальше, основные взгляды Чернышевского начали скла- дываться гораздо раньше 1854 г., к которому относится ци- тированная только, что статья о сборнике «Пропилеи». Можно сказать, что на протяжении всей своей дальнейшей литературной деятельности Чернышевский оставался верен этому пониманию истории и что редко к кому, больше чем к Чернышевскому, приложимы слова Ленина, что публицист есть историк современности. Публицистика и история у Чер- нышевского постоянно переливаются одна в другую: говоря о прошлом, он постоянно имеет в виду настоящее, а настоя- щее постоянно стремится объяснить исторически, идя от про- шлого. Он чрезвычайно охотно берется за исторические темы, с явной любовью—характерный признак именно исто- рика по склонности—относится к конкретным историческим фактам, и когда у него нашелся «досуг», в Алексеевском равелине, он принимается за писание своей собственной ис- тории, за свою «Автобиографию», которая является в то же время таким великолепным образчиком местной истории, истории Нижнего Поволжья первой половины XIX в., что из «Автобиографии» Чернышевского многому могут научиться наши краеведы. 1 «Историк-марксист», 1928 г., т. VIII, стр. 3—26. 2 Чернышевский, Соч., т. I, стр. 367, из статьи «Пропилеи». 176
Но Чернышевский не только любил конкретное прош- лое, как любит его всякий историк, он нередко—хотя и не всегда—и понимал это прошлое, как нужно его понимать настоящему историку, т. е. историку-материалисту. Некото- рые его замечания прямо поразительны для его времени. Догмат о «глубоком историческом своеобразии» каждого отдельного народа, каждой отдельной страны в дни Черны- шевского был почти непоколебим. Считалось само собою разумеющимся, что история России должна быть чем-то не- похожим на историю других стран. Об этом говорили не только славянофилы, для которых это несходство было ис- ходной точкой всего их понимания исторического процес- са, но от этого недалеки были и западники, готовые согла- ситься, что материал, из которого строится история, оди- наков в России и в Западной Европе. Материал одинаков, но постройка все-таки совершенно другого стиля. На За- паде общество создало государство, в России государство создало общество со всеми его классами. Запад шел путем революции снизу, Россия шла путем мудрых реформ сверху. Словом, никак нельзя мерить Россию европейским аршином. И в новейшее время материалистической историографии при- шлось проделать очень большую работу по разрушению этого основного предрассудка историографии идеалистиче- ской, будто у нас все не так, как у других. Чернышевский уже в 1860 г. прекрасно понимал, что под этими «своеобразиями» скрывается основное тождество исторического процесса в самых различных странах. Он нарочно берет две страны, гораздо далее отстоящие друг от друга, чем Россия и Западная Европа, и рисует такую кар- тину: «В Англии мы видим Лондон и Манчестер, доки, на- полненные пароходами и железные дороги, а у каких-ни- будь якутов нет повидимому ничего соответствующего этим явлениям. Но загляните в основательное описание жизни якутов, и оно уже самым оглавлением своим наведет нас на мысль, что поверхностное заключение наше было ошибоч- но; оглавление книги о якутах точно таково же, как оглав- ление книги об англичанах: почва и климат; способы добы- вания пищи; жилища; одежда; пути сообщения; торговля и т.д. Как?—спрашиваете вы себя: неужели у якутов есть и пути сообщения, и торговля? Да, разумеется есть, как и у англичан; разница только та, что у англичан эти явления общественной жизни сильно развиты, а у якутов они раз- виты слабо. У англичан есть Лондон,—но и у якутов есть явления, возникающие из того же самого принципа, кото- 177
рым создан Лондон: на зиму якуты, бросая кочевую жизнь, поселяются в землянках; эти землянки вырыты по соседству одна от другой, так что составляют какую-то группу,—вот вам и зародыш города; в самой Англии дело началось с то- го же: зародыш Лондона была такая же группа таких же землянок У англичан есть Манчестер с гигантскими маши- нами, которые называются бумагопрядильною фабрикою; но ведь и якуты не довольствуются звериными шкурами в их натуральном виде, они сшивают их, они делают из шер- сти войлок: от валяния войлока уже не далеко до тканья; от иголки недалеко до веретена, а Манчестер составляется про- сто накоплением десятков миллионов веретен с удобною для них обстановкою; в работе якутского семейства над изго- товлением одежды лежит уже зародыш Манчестера, как в якутской землянке—зародыш Лондона. Дело иного рода, на- сколько где развилось известное явление; но явления всех разрядов в разных степенях развития существуют у каждо- го народа. Зародыш один и тот же; он разви- вается повсюду по одним и тем же законам, только обстановка у него в разных местах различна, оттого различно и развитие: бер- линский кислый виноград—тот же самый виноград, какой ра- стет в Шампани и в Венгрии; только климат разный, пото- му с практической точки зрения можно говорить, что бер- линский виноград, который ни на что не годится, вещь со- вершенно иного рода, чем виноград Токая или Эперне, из которого делают дивные вина; так разница огромная, явная для всякого, но согласитесь, что ученые люди поступают справедливо, утверждая, что нет в токайском винограде та- ких элементов, которых не нашлось бы в берлинском виног- раде»1. В другом месте той же статьи Чернышевский выразил ту же мысль еще яснее и короче, и притом в применении именно к русской истории. «Русская история понятна толь- ко в связи со всеобщею, объясняется ею и представляет только видоизменения тех же самых сил и явлений, о каких рассказывается во всеобщей истории». Между историями двух различных народов разница только количественная, а не качественная. «Быть может, раса народа имела некото- рое влияние на то, что известный народ находится ныне в таком, а не в ином состоянии; абсолютно нельзя отвергать 1 Чернышевский, Соч., т. VI, стр. 221—222, «Антропологический принцип в философии»). Разрядка везде, где это особо не оговорено, моя.—М.П. 178
этого, исторический анализ еще не достиг математической безусловной точности; после него, как и после нынешнего химического анализа, еще остается небольшой, очень не- большой residuum, остаток, для которого нужны более тон- кие способы исследования, еще недоступные нынешнему со- стоянию науки; но этот остаток очень мал» 1. Но современная Чернышевскому историография была не только националистической,—она была еще и индиви- дуалистической. Причем индивидуализм и национа- лизм в некоторых исторических школах сливались, как это было например со школой Ранке. Чернышевский и в этом отношении стоял на позициях, гораздо более к нам близ- ких. В пресловутом «вопросе о роли личности в истории» он шел, пожалуй, дальше самых ярых отрицателей этой «ро- ли» 1890-х годов. «Кто вникнет в обстоятельства, среди ко- торых должна была действовать критика гоголевского пе- риода,—пишет он,—ясно поймет, что характер ее совер- шенно зависел от исторического нашего положения; и если представителем критики в это время был Белинский, то по- тому только, что его личность была именно такова, какой требовала историческая необходимость. Будь он не таков, эта непреклонная историческая необходимость нашла бы се- бе другого служителя, с другою фамилиею, с другими чер- тами лица, но не с другим характером: историческая потребность вызывает к деятельности лю- дей и дает силу их деятельности, а сама не подчиняется никому, не изменяется никому в угоду. «Время требует слуги своего» по глу- бокому изречению одного из таких слуг. Итак оставим в стороне личность Белинского: он был только слугою исторической потребности, и с нашей отвле- ченной точки зрения нас интересует только развитие содер- жания русской критики, во всем существенно важном с необ- ходимостью определившееся обстоятельствами, созданными историею. И если мы будем иногда упоминать имя Белинско- го, говоря о той или другой идее, то вовсе не потому, чтобы собственно от его личности зависело выражение этой идеи, напротив, в том, что есть существенного в его критике, лич- но ему, как отдельному человеку, принадлежат только те или другие слова, употребление того или. другого оборота речи, но вовсе не самая мысль: мысль всецело принадлежит 1 Чернышевский, Соч., т. VII, стр. 21, из примечаний к «По- литической экономии» Милля. 179
его времени; от его личности зависело только то, удачно ли, сильно ли высказывалась мысль»1. Но и признание основного единообразия исторических процессов различных стран и отрицание творческой роли личности в истории—все это вещи еще весьма элементар- ные, давным-давно нашим поколением усвоенные и перева- ренные. Как от всякого переваренного, от них остался так- же и некоторый «резидуум», который пришлось отбросить; и мы теперь знаем, что и исторические своеобразия в исто- рии отдельных стран глубже, нежели кажется с первого взгляда, и личность в истории играет большую роль, чем сначала казалось. Для того чтобы попасть в цель, всегда необходимо сначала дать перелет. Но Чернышевский под- нимался до понимания вещей, не всегда ясных даже людям нашего поколения. Едва ли можно утверждать, что теперь уже является общераспространенным мнение, что не толь- ко публицистика и общественные науки в тесном смысле этого слова являются отражением классовой борьбы, но что и в самых отвлеченных из отвлеченных теорий достаточно глубокий анализ откроет ту же классовую борьбу. А Черны- шевский в том же «Антропологическом принципе в филосо- фии» уже в 1860 г. писал: «Политические теории да и вся- кие вообще философские учения создавались всегда под сильнейшим влиянием того общественного положения, к ко- торому принадлежали, и каждый философ бывал представи- телем какой-нибудь из политических партий, боровшихся в его гремя за преобладание над обществом, к которому при- надлежал философ. Мы не будем говорить о мыслителях, занимавшихся специально политическою стороною жизни. Их принадлежность к политическим партиям слишком за- метна для каждого: Гоббз был абсолютист, Локк был виг, Мильтон—республиканец, Монтескье—либерал в английском вкусе, Руссо—революционный демократ, Бентам—просто демократ, революционный или нереволюционный, смотря по надобности; о таких писателях нечего и говорить. Обратим- ся к тем мыслителям, которые занимались построением тео- рий более общих, к строителям метафизических систем, к собственно так называемым философам, Кант принадлежал к той партии, которая хотела водворить в Германии свободу революционным путем, но гнушалась террористическими средствами. Фихте пошел несколькими шагами дальше, он 1 Чернышевский, Соч., т. II, стр. 165, «Очерки гоголевского периода». 180
не боится и террористических средств. Шеллинг—представи- тель партии, запуганной революциею, искавшей спокойствия в средневековых учреждениях, желавшей восстановить фео- дальное государство, разрушенное в Германии Наполеоном I и прусскими патриотами, оратором которых был Фихте. Гегель—умеренный либерал, чрезвычайно консервативный в своих выводах, но принимающий для борьбы против край- ней реакции революционные принципы, в надежде не допу- стить до развития революционный дух, служащих ему ору- дием к ниспровержению слишком ветхой старины. Мы го- ворим не то одно, чтобы эти люди держались таких убеж- дений, как частные люди,—это было бы еще не очень важно, но их философские системы насквозь проникнуты духом тех политических партий, к которым принадлежали авторы си- стем. Говорить, будто бы не было и прежде всегда того же, что теперь, говорить, будто бы только теперь философы стали писать свои системы под влиянием политических убе- ждений,—это чрезвычайная наивность, а еще наивнее выра- жать такую мысль о тех мыслителях, которые занимались в особенности политическим отделом философской науки»1. Итак лишь очень наивные люди могут думать, что даже отвлеченные теории не зависят от политики, т. е. от клас- совой борьбы. Так представлял себе дело Чернышевский в 1860 г. Если мы вспомним, что слишком полстолетия спустя, в 1918 г., органы советской власти издавали буржуазных историков, в то время как марксистских историков в это же самое время издавали частные издатели,—мы поймем, на- сколько Чернышевский опередил свое время. Ибо, даже если отвлеченнейший философ есть не что иное, как одно из ору- дий политической борьбы, то что же сказать об историке, который к политике неизмеримо ближе? И тем не менее наши государственные издатели 1918 г. были видимо твердо убе- ждены, что история—все равно история, кто бы ее ни писал, это объективная наука, а если на ней «до известной степени отражается» классовое положение ее автора, то таких со- лидных авторов, как Ключевский, это нисколько не портит. Я боюсь, что у читателя уже готово представление, очень «модное» в наши юбилейные дни: Чернышевский—«само- родный марксист», «наш национальный Маркс» и т. д. Пред- ставление это, вытекшее из похвального, но недостаточно как будто продуманного желания возвеличить юбиляра, не- сомненно дает нам исторически (а мы помним, как Черны- 1 Чернышевский, Соч., т. VI, стр. 180. 181
шевский любил и уважал историю!) совершенно неправиль- ный образ. И нет никакого труда привести из произведений того же автора отрывки, вполне уполномачивающие к за- ключению, какое в свое время сделал Плеханов: что Черны- шевский в истории был идеалистом. Возьмем например его знаменитую полемическую статью против Герцена «О причинах падения Рима». В этой статье Чернышевский—исторически совершенно правильно—опол- чается против той точки зрения, что в истории «всегда по- битый виноват» и что падение Римской империи было иск- лючительно результатом ее внутреннего разложения. С боль- шой исторической меткостью он подчеркивает, что нельзя судьбу культур и народов объяснять исключительно усло- виями их внутреннего развития, когда этих культур и наро- дов на сцене несколько и они между собою борются. Нет ни- какого сомнения, что Римская империя в эпоху наиболее ин- тенсивного нажима на нее германских племен переживала тяжелый внутренний кризис и что этот кризис очень облег- чил победу германцев. Но без германцев кризис мог полу- чить и иную развязку, а с точки зрения внутреннего разви- тия Римской империи германцы были конечно случайностью. В особенности же возмущает Чернышевского утверждение, что этот разгром большого культурного объединения наро- дами, стоящими на гораздо более низкой ступени развития, был сам по себе чем-то хорошим и благодетельным для че- ловечества,—был проявлением какого-то «прогресса». И вот по этому поводу Чернышевский неожиданно пускается в рассуждения, совершенно опрокидывающие то представле- ние о Чернышевском как историке, какое могло сложиться у читателя на основании предшествующих цитат. «Да подумайте только, что такое значит прогресс и что такое значит варвар. Прогресс основывается на умственном развитии; коренная сторона его прямо и состоит в успехах и развитии знаний. Приложение лучшего знания к разным сторонам практической жизни производит прогресс и в этих сторонах. Например развивается математика, от этого разви- вается и прикладная механика; от развития прикладной ме- ханики совершенствуются всякие фабрикации, мастерства и т. д. Развивается химия; от этого развивается технология; от развития технологии всякое техническое дело идет лучше прежнего. Разрабатывается историческое знание; от этого уменьшаются фальшивые понятия, мешающие людям устра- ивать свою общественную жизнь, и она устраивается успеш- нее прежнего. Наконец всякий умственный труд развивает 182
умственные силы человека, и чем больше людей в стране выучиваются читать, получают привычку и охоту читать книги, чем больше в стране становится людей грамотных, просвещенных,—тем больше становится в ней число людей, способных порядочно вести дела, какие бы то ни было,— значит, улучшается и ход всяких сторон жизни в стране, Стало быть, основная сила прогресса—наука; успехи прог- ресса соразмерны степени совершенства и степени распро- страненности знаний. Вот что такое прогресс — результат знания»1. Движением культуры вперед мы, оказывается, обязаны исключительно накоплению и развитию знаний. От Маркса мы оказываемся неожиданно отброшенными на позиции Бокля и Щапова (последний, к слову сказать, в этом пункте был несомненно учеником Чернышевского). Возьмемте теперь другой отрывок. Читателю конечно хорошо известно, какую роль в буржуазной русской историографии играла теория, изображавшая русский общественный строй со всеми его осо- бенностями как результат влияния государства. Эта теория очень живуча. Ее отзвуки можно встретить еще в со- ветской литературе (объяснение деления русского общества на классы как результата воздействия «политических факто- ров» у Огановского). И вот представьте себе, что и эта тео- рия, резко буржуазная, резко антимарксистская и антиленин- ская, могла бы найти себе точки опоры в некоторых писаниях Чернышевского. Возьмите статью «Суеверие и правила ло- гики» и вы прочтете там: «Мы нашли коренную причину не только явления, объяснением которого специально занима- емся в этой статье, но и всех тех факторов, которые пред- ставлялись нам ближайшими причинами его. Не только сла- бость успехов нашего земледелия, но и медленность в разви- тии нашего населения вообще, нашего городского населения в частности, неудовлетворительное состояние наших путей сообщения, торговли и промышленности, недостаток обо- ротного капитала в земледелии—все это, и не только это, но также и крепостное право, и упадок народной энергии, и умственная наша неразвитость—все эти фак- ты, подобно всем другим плохим фактам нашего быта, ко- ренную, сильнейшую причину свою имеют в состоянии нашей администрации и судеб- ной власти. Даже другая сильнейшая причина нашей 1 Чернышевский, Соч., т. VIII, стр. 158, «О причинах паде- ния Рима». 183
бедности — крепостное право произошло не- когда от дурного управления и поддержи- валось им. О происхождении крепостного права мы заметим только, что это учреждение развилось только от бессилия нашей старинной администрации охранить прежние свободные отношения поселян, живших в из- вестной даче, к владельцу дачи и удержать постепен- ное расширение произвольной власти, захватываемой вла- дельцем над населявшими его землю людьми; заметим еще, что возможность учредить крепостное состояние про- исходила только от того, что вольные люди, слишком плохо защищаемые управлением, терпели слишком много притеснений, так что переставали дорожить своею свободою и не видели слишком большой потери для себя от записки в принадлежность сильному человеку. Излагать подробнее этот предмет, относящийся к старине, было бы неуместно в статье, говорящей о нынешнем положении дел. Мы хотели сказать, что если крепостное право держалось до сих пор, то оно было обязано такою про- должительностью своего существования только дурному управлению. Действительно, ка- ковы бы ни были законы, определявшие права помещиков над крепостными людьми, но если бы даже эти законы со- блюдались, то, во-первых, все помещики давно бы перестали находить выгоду в крепостном праве, во-вторых, почти во всех поместьях крепостное право было бы прекращено част- ными судебными решениями по процессам о злоупотребле- нии власти»1. Читатель понял без сомнения, что статья, напечатанная в подцензурном издании, изъяснялась «эзоповским» языком и что под «состоянием нашей администрации и судебной власти» следует разуметь не кого другого, как самодержа- вие. Но методологически дело от этого нисколько не улуч- шается. Что социальный строй дореформенной России был создан государством, что деятельность самодержавного го- сударства была «коренной причиной», «сильнейшей причи- ной», определившей все экономическое и социальное развитие России, это все становится лишь ярче, если мы пе- реведем нашу цитату с «эзоповского» языка на обыкновен- ный. «Политические факторы» Огановского могут похва- статься, как мы видим, весьма блестящей генеалогией. Но и это еще не предел. В одной из крупнейших историко-лите- 1 Чернышевский, Соч., т. IV, стр. 562—563. 184
ратурных статей Чернышевского «Лессинг, его время, его жизнь и деятельность» мы прочтем такую тираду: «Немецкая литература застала свой народ ничтожным, презренным от всех и презирающим себя, не имеющим даже никакого сознания о своем существовании, грубым до сред- невекового варварства в одних слоях, развращенным до нра- вов времени Регентства в других слоях, ничего не желающим,, ничего не надеющимся, безжизненным. Она дала ему созна- ние о национальном единстве, пробудила в нем чувство за- конности и честности, вложила в него энергические стрем- ления, благородную уверенность в своих силах. В половине XVIII в. немцы во всех отношениях были двумя веками поза- ди англичан и французов. В начале XIX в. они во многих от- ношениях стояли уже выше всех народов. В половине XVIII в. немецкий народ казался дряхлым, отжившим свой век, не имеющим будущности. В начале XIX в. немцы явились наро- дом полным могучих сил,—народом, которому предстоит ве- ликая и счастливая будущность,—народом, готовым дать- начала обновления для всех других европейских народов, если бы тот или другой из них нуждался в посторонней по- мощи для своего обновления. Все это совершила ли- тература...» 1. Что история движется вперед прогрессом знаний, прог- рессом науки, это еще современный читатель может кое- как освоить. Что творческим движущим началом является государство,—верить этому опять-таки есть еще охот- ники: пример—Огановский. Но что перевороты в жизни на- родов может совершать литература,— к этому едва ли могли отнестись серьезно даже более или менее исторически образованные современники Чернышевского. В особенности если вспомнить, что народные массы Германии этой литера- туры даже и не читали. Едва ли честные немецкие ремеслен- ники времен Лессинга читали что-нибудь, кроме Библии и газет (тогдашних газет!), а крепостные крестьяне были на- верняка и вовсе безграмотными. Как и какими путями лите- ратура при таких условиях могла произвести переворот в жизни целого народа, едва ли это сумел бы объяснить даже и сам Чернышевский. Хотя, нужно сказать, некоторая теория по этому поводу,—теория, к сожалению, не имеющая совер- шенно ничего общего с историческим материализмом,—у не- го была. В статье «Обзор исторического развития сельской общины в России» Чичерина (1856 г.) мы читаем: «Известно» 1 Чернышевский, Соч., т. III, стр. 587. 185
что общий ход исторического дижения со- стоит в расширении его круга; начинается оно с низших слоев народа, что совершается очень медленно. И в Англии и во Франции народ еще недавно и очень мало вовлечен в историческое движение; тем естест- веннее, что у нас оно еще и не касалось сельского быта, и факты доказывают, что историческими деятелями у нас до- селе были только высшие сословия и отчасти города: о на- роде история упоминает редко, разве в исключительных слу- чаях, как в 1612 г., да и то для того только, чтобы тотчас же опять забыть о нем». Тут мы имеем уже не только вообще идеалистическую, но определенно классово-буржуазную постановку. Ис- торию, оказывается, совершают не классы производящие, а классы потребляющие. Естественно, что и движу- щим началом является не развитие производительных сил, а процессы, происходящие в мозгу потребителей. И что за странный аргумент, что о классах-производителях истории приходится говорить очень мало. Да что же это доказывает, кроме того, что наши исторические источники создавались исключительно командующими классами,—а обрабатывав- шие их историки, сами вышедшие из этих классов, еще за- ботливо отметали то, что интересам этих классов противо- речило? Итак Чернышевский как историк стоит перед нами в образе некоего двуликого Януса. С одной стороны, как буд- то совсем марксист, с другой стороны, как будто совсем бур- жуа. Те, кто полагает, что в дни юбилея нужно только или хвалить или ругать (примером последнего может служить отношение некоторых товарищей к юбилею Толстого), по отношению к Чернышевскому попадают в положение одного персонажа из одного черносотенного романа, который (пер- сонаж разумеется, а не роман), подвергаясь равносильному давлению и своих аристократических друзей оправа и своих демократических друзей слева, на известной лекции Косто- марова в дни петербургской студенческой забастовки 1861 г. руками хлопал, а губами свистел. Мы полагаем, что наша обязанность по отношению к нашим великим мертве- цам не хлопать и не свистеть, а постараться понять их и этим самым выделить то, что в них есть подлинно бес- смертного, т. е. такого, что вошло как неразрывное звено в общую цепь исторического развития и определило таким образом той или другой степени мировоззрения нас самих. 186
Нужно прежде всего помять, как складывалось мировоз- зрение самого Чернышевского. Для этого у нас есть теперь богатейший материал в только что опубликованных юношеских его дневниках, охватывающих последние годы его студенчества и первые—его провинциального учитель- ства до «переезда Чернышевского в Петербург, до того, как он из провинциального учителя превратился в столичного литератора. Трудно переоценить значение этих дневников как одного из ценнейших источников не только для биогра- фии Чернышевского, но и для истории умственного разви- тия всей его эпохи, всего того поколения, к которому при- надлежал Чернышевский. Эти дневники лишний раз устанавливают, какое глубо- кое и почти непосредственное влияние на историю русской общественной мысли имела революция 1848 г., обыкновенно в баланс этого развития вовсе не включавшаяся. Мы знали конечно, какой огромный сдвиг обозначала эта революция ь миропонимании Герцена. Но Герцен как раз жил за грани- цей, и могло показаться, что именно поэтому и именно толь- ко для него революция 1848 г. была таким сдвигом. Теперь мы знаем, какое влияние она имела не только на очевидцев, непо- средственно с нею соприкасавшихся, но и на рядовую петер- бургскую интеллигенцию, которая знала об этой революции только по газетам, пропускавшимся цензурой Николая I. Тому, кто не читал дневников Чернышевского в подлин- нике, трудно себе представить, с какой живостью реагировал на далекие, в тогдашние времена, без железных дорог и те- леграфа, особенно далекие события европейской истории этот зеленый юноша, еще не совсем освободившийся от впе- чатлений и привычек патриархальной саратовской обстанов- ки. Вот два отрывка. «Прочитал окончательно о том, что Роберт Блюм, член Франкфрутского собрания, расстрелян в Вене, и о том, как единогласно во Франкфурте принято требование наказания всех, кто участвовал в этом поступке. Это меня взволнова- ло, и теперь я об этом думаю: как Европа так еще близка к тем временам, когда деспотизм осмеливался нарушать формы явно! Расстрел члена Собрания без его ведома! Это ужасно, это возмутительно, мое сердце негодует, и дай бог тем, которые подали этот ужасный пример беззакония, по- платиться за это таким образом, который показал бы всему миру тщету и безумство злодейства,—да падет на их го- лову кровь его и прольется их кровь за его кровь! И да падет дело их, потому что не может быть право дело таких 187
людей! На виселицу Виндишгреца и всех! Господи, поми- луй, раба твоего, да воцарится он в жизни твоей! Когда шел от Славинского, молился несколько минут за Блюма, а давно не молился я по покойникам». Но конечно больше, чем германская, интересовала Чер- нышевского французская революция 1848 г. Вот что он пи- сал в сентябре этого года, когда в национальном собрании шли дебаты о выдаче суду Ледрю-Роллена, Луи Блана и Коссидьера за участие в майских—июнских событиях этого года. «Вчера до трех часов читал объяснение Ледрю-Роллена, Луи Блана и, пропустивши, Коссидьера; в конце заседания Ледрю-Роллен сказал превосходно, не хуже, а может быть, лучше какого-нибудь Верньо, которого однако я знаю только по отрывкам у Беккера. Что за высота, на которую он возвел прения! Он не оправдывался, а разил своих противников, он обвинитель, а не обвиняемый, и не совсем-то ловко дол- жно было быть Комиссии, когда он так говорил. Он говорил собственно не о себе, а о них вообще, о Луи Блане и Кос- сидьере: «нет вы не должны отдавать их под суд!».—Пре- восходно, так что я начал, наконец, читать вслух. После так же хорошо стал говорить Луи Блан. В первой части своей речи, когда он говорил об общем на- правлении дела и оправдывал свое учение, он так же велик, может быть, еще выше Ледрю-Роллена по красноречию и увлекательности; во второй,—когда он объясняет свое по- ведение в мае, он удивителен, хотя здесь интерес не такой oб- щий. По моему мнению, он совершенно уничтожил точно так же, как и Ледрю-Роллен, все обвинения, на него возводимые, совершенно уничтожил, так что я даже удивился, как у него достало, как и у Ледрю-Роллена, средств и силы так оправ- даться. Я всегда считал их невинными перед историей и вижу, что они невинны должны быть и перед судом полиции, если только будете судить она беспристрастно. Великие люди!» Луи Блан и долго после оставался героем для Чернышев- ского. Год спустя, мечтая о своем личном будущем, он писал в дневнике: «через несколько лет я—журналист и предво- дитель или одно из главных лиц крайней левой стороны, нечто вроде Луи Блана... надежды вообще: уни- чтожение пролетариатства и вообще всякой ма- териальной нужды—все будут жить, во всяком случае, как теперь живут люди, получающие в год 15—20 тыс. руб. до- хода... Аминь, аминь». Луи Блана Чернышевский впоследствии разгадал и оце- нил гораздо правильнее, как впоследствии он избавился от 188
обаяния Гизо-историка, восторженными отзывами о кото- ром наполнен дневник. Один раз Гизо даже убедил Черны- шевского, что всеобщего избирательного права не нужно... Напомним еще раз, что все это мы читаем в дневнике 20-лет- него студента. Повторяю, от мимолетных, хотя и весьма вос- торженных симпатий Чернышевский впоследствии вылечил- ся. Но на его исторической концепции неизгладимо легло впечатление от того колоссального предметного уро- ка классовой б о р ь б ы, каким для всех мыслящих лю- дей своего времени явился 1848-й год. Мы уже видели, что 21 года от роду Чернышевский ставит «уничтожение про- летариатства» как одну из своих жизненных задач. В его дневнике классовые оценки в связи с отзывами о событиях 1848 г. встречаются на каждом шагу. Вот один отрывок. «Эх, господа, вы думаете, дело в том, чтобы было слово республика, да власть у нас—не в том, а в том, чтобы изба- вить низший класс от его рабства не перед законом, а перед необходимостью вещей, как говорит Луи Блан, чтобы он мог есть, пить, жениться, воспитывать детей, кормить от- цов, образовываться и не делаться: мужчины—трусами; или отчаянными, а женщины—продающими свое тело. А то вздор-то! Не люблю я этих господ, которые говорят свобода, свобода,—и эту «свободу ограничивают тем, что сказали это слово, да написали его в законах, а не вводят в жизнь, что уничтожают тексты, говорящие о неравенстве, а не уничто- жают социального порядка, при котором 9/10—орда, рабы и пролетарии; не в том дело, будет царь или нет, будет консти- туция или нет, а в общественных отношениях, в том, чтобы один класс не сосал кровь другого». Было бы удивительно, если бы на такого вдумчивого и страстного в то же время юношу, каким был тогда Черны- шевский, события «безумного года» не произвели именно такого впечатления, ибо эти события учили классовому пониманию истории не только крупных современников, без- различно какого лагеря, реакционера Токвиля и революцио- неров Герцена и Бакунина,—но не понять урока не могли да- же самые дюжинные люди, вроде шпиона III отделения в Париже Якова Толстого, доносившего своему начальству о происходившем в весьма точных классовых терминах. Уже 9/21 марта 1848 г. он пишет: «Парижские беспорядки нашли отзвук в провинции: повсюду фабриканты, и собственники— в открытой борьбе с рабочими и народом»... 12/24 июня 1848 г.: «Это всецело восстание рабочих, полных ненависти и поклявшихся уничтожить Национальную гвардию и бога- 189
тых»... 15/27 июня 1848 г.: «Пленный, которого упрекали за то, что он поднял оружие на своих братьев, ответил: Чего вы хотите? Это война неимущего против имущего!» Таков вообще был лозунг мятежников» 1. 1 Центроархив, «Революция 1848 г. во Франции». Донесения Я. Тол- стого (стр. 42—87). Так как на заседаниях Общества историков-марксистов, посвящен- ных юбилею Чернышевского, в ходу было противополагать «буржуазного либерала» Герцена «революционному коммунисту» Чернышевскому, не худо привести несколько отрывков из «Писем из Франции» (Письма 9—11). «Демократическая партия была незрела, у ней не было ничего го- тового, народ вообще до такой степени привык быть управляем другими, что сейчас удовольствовался правителями, взятыми в рядах парламент- ской и журнальной оппозиции, не сообразив, что край буржуазно- го радикализма против Гизо становился ретро- градным в отношении к социализму и проле- тариату» (т. VI, стр. 74). «Временное правительство окрепло, и Ламартин, как вы знаете, подвергая свою жизнь опасности, отстоял трехцветное знамя. Знамя народа, знамя водруженное под пулями, знамя демократии, республики грядущей, было отринуто; знамя прошедшей республики, перешедшей в империю, знамя Наполеона, обидное для всей Европы, обагренное кровью всех народов, знамя, семнадцать лет осенявшее Людовика-Филиппа, знамя, из-под которого стреляли муниципалы в народ, знамя буржуа- зии—было принято хоругвией новой республики. Новая республика объявляла себя мещанской, она не разрывалась с прошедшим и следовательно необходимо должна была встретиться с республикой ожи- даемой, и встретиться злее, нежели монархия, потому что между монархией и социализмом именно стояла еще политическая, формальная республика. Как только буржуазия узнала о трехцветном знамени, лавки открылись, у нее отлегло от сердца. За эту уступку и она, с своей стороны, делала не меньшую—она соглашалась признать республику» (т. VI, стр. 76). «Между тем в Париж наезжали со всех сторон представители. Народ и республиканцы, с негодованием и краснея до ушей, смотрели на эти ограниченные лица, на эти скупые глаза проприетеров, на эти черты, иска- женные любовью к барышу и к порядку, на жирные носы и узкие лбы провинциалов-стяжателей, шедших теперь перед лицом мира устраи- вать судьбы Франции, создавать республику, имея критериумом аршин лавочника и разновес эписье. И вы отдали будущность вашей прекрасной Франции им, вы их допустили, вы позволили им,—несите же горький плод» (т. VI, стр. 95.) «Обыкновенно думают, что социализм имеет исключительною целью разрешение вопроса о капитале, ренте и заработной плате, т. е. об уни- чтожении людоедства, в его образованных формах. Это не совсем так. Экономические вопросы чрезвычайно важны, но они составляют одну сторону целого воззрения, стремящегося, наравне с уничтожением зло- употреблений собственности, уничтожить на тех же основаниях и все монархическое, религиозное—в суде, в правительстве, во всем общест- венном устройстве и всего более—в семье, в частной жизни, около очага, в поведении, в нравственности (т. VI, стр. 99). Чем не культурная революция? 190
Чернышевский запомнил урок на всю жизнь. Его мысль, как публициста, постоянно возвращается к французской революции 1848 г. и ее подготовке. Все три его большие ис- торические статьи («Борьба партий во Франции при Людо- вике XVIII и Карле X», «Июльская монархия» и «Кавеньяк») посвящены, в сущности, истории классовой борьбы во Франции перед 1848 г. и являются лучшими образчиками применения материалистического метода в русской истори- ческой литературе до Плеханова. Кстати, читатель вероят- но удивляется, что я не пользуюсь для характеристики Чер- нышевского-историка именно этими статьями. Объяснение этому весьма простое. Чернышевский в этих статьях широко пользуется загра- ничной литературой, являвшейся нецензурною в тогдашней России. По вполне понятным причинам, он не делает ника- ких цитат,—переводя нередко, в иных статьях на каждом шагу, дословно. По отношению к июльской монархии во Франции он прямо пишет, что «вовсе не Гизо (мемуары Гизо были названы как источник в начале статьи.—М. П.) будет нашим руководителем. Читатель, знакомый с литера- турой французской истории, конечно назовет наши рас- сказы почти простым переводом,—мы не имеем другой пре- тензии, кроме той, чтобы эти статьи могли назваться не совсем дурным переводом. Теперь мы считаем излишним рас- пространяться об этом, но со временем удовлетворим и тре- бование библиографической точности представлением ци- тат, от приведения которых ныне уклоняемся только для то- го, чтобы не сделать свое изложение чрезмерно тяжелым» 1. Цитируя текст этих статей так же, как и текст велико- лепных политических обзоров Чернышевского, где им ис- пользовались иностранные газеты того времени, можно по- пасть в то забавное положение, в какое 30 лет назад попа- ла «Рабочая мысль», тогда уже объявлявшая Чернышевско- го предтечей и чуть не родоначальником научного социа- лизма. «Рабочей мысли» понесчастливилось для характери- стики понимания Чернышевским рабочего вопроса взять от- рывок из «Июльской монархии», почти целиком переведен- ный из «Истории 10 лет» Луи Блана. Если добавить к тому, что Чернышевский не просто переводил свои «нелегальные» для того времени источники, а и поправлял их, сокращал или расширял там, где оригинальный текст казался ему не- достаточно понятным для русского читателя,—то мы пой- 1 Чернышевский, Соч., т. VI, стр. 53, «Июльская монархия». 191
мем, перед какой гигантской историко-литературной рабо- той, даже еще и не начатой, мы стоим. Несомненно, что когда дойдет речь до «академического» издания сочинений Чернышевского, вce его заимствования будут текстуально вскрыты, и отмечено будет также и то, в чем он добавил или исправил свои источники. Пока эта работа не произве- дена, как ни соблазнительно ссылаться на статьи Чернышев- ского из истории Франции, делать это было бы крайней не- осторожностью,—это могло бы поставить цитирующего в то смешное положение, в каком оказалась «Рабочая мысль». Вот почему Чернышевского-историка удобнее характе- ризовать по его попутным историческим замечаниям в его неисторических работах. Как правильно он оценил и запом- нил впечатления своей юности, показывают например его примечания к Миллю. Вот что он там пишет: «В 1848 г. по- всюду, где был переворот, бывали в нем более или менее заметны или у всей массы простонародья, или у довольно большой части ее какие-то отчасти неясные тенденции, ка- завшиеся сходными с коммунизмом, тенденции, клонившие- ся к коренному ниспровержению существующего экономи- ческого порядка. В то же время обнаруживалось, что быв- шие защитники коммунизма и социализма в литературе ду- мают воспользоваться этими тенденциями, которые были порицаемы даже и самыми радикальными из демократов, не бывших коммунистами или социалистами. То есть раскры- лось для всех, что между коммунистами или социалистами и всеми другими партиями есть большая разница, гораздо значительнее даже той, какая существует между самыми да- лекими друг от друга из остальных партий. Приверженец абсолютизма и красный республиканец чувствовали, что у них обоих есть что-то общее, против чего идут социалисты и коммунисты. А эти люди, оказавшиеся идущими против учреждений, равно драгоценных и для реакционера и для огромного большинства революционеров, оказались в не- которых местах довольно близкими к получению власти над обществом» 1. Можно сказать, что в общем, когда Чернышевский гово- рит о западноевропейской или даже о восточной истории, он ближе всего к точкам зрения марксизма. Правда, это марксизм довольно относительный, поскольку Чернышев- скому совершенно чуждо представление, что «пролетариат- ство» есть совершенно необходимая стадия социального 1 Чернышевский, Соч., т. VII, стр. 629. 192
развития, без которой не может быть социалистической рево- люции. Вот что мы читаем в очень известной статье Чер- нышевского о «Studien» Гакстгаузена (1857 г.): «Экономичес- кое движение в Западной Европе породило страдания про- летариата. Мы нимало не сомневаемся в том, что эти стра- дания будут исцелены, что эта болезнь «не к смерти, а к здоровью», но переносить настоящее свои страдания для За- падной Европы все-таки тяжело, и врачевание этих страда- ний требует долгого времени и великих усилий. У нас, при- нимающих ныне участие в экономическом движении Европы, сохранилось противоядие от болезни, соединенной с этим движением на Западе, и мы поступили бы очень нерасчет- ливо, если бы по нелюбви к патриархальности вздумали от- ступиться от него в такое время, когда оно оказывается чрез- вычайно пригодным для предохранения нас от страданий, видимых нами на Западе» 1. Итак, пролетариат и его классовая борьба с буржуазией,— факт этой борьбы Чернышевский конечно признавал, при- знавал еще в 1848 г., как мы помним,—вовсе не являются чем-то необходимым для будущего социалистическо- го переворота. Это самый дорогой и тяжелый путь к пере- вороту,—можно найти более легкий и дешевый. Естествен- но, что такое отношение к пролетариату должно было де- формировать до известной степени и изображение истории классовой борьбы на Западе, как ни близок здесь Черны- шевский к историческому материализму. Так как приходит- ся слышать сравнения «Кавеньяка» Чернышевского с «Борь- бой классов во Франции» К. Маркса, причем будто бы и то и другое произведения являются единственными в ми- ровой литературе образчиками материалистического ана- лиза французских событий 1848 г., то не бесполезно сравнить хотя бы характеристику июньских дней у того и другого автора. Еще раз напоминаем читателю о всей условности такого сравнения—источников для этой страницы Чернышевского мы не знаем и не можем сказать, насколько наш автор от них зависел. Тут важны не слова и не отдельные факты, а общая окраска, общие черты характеристики: свои или не свои. Чернышевский их ввел в свою статью, значит эта общая характеристика не ка- залась ему неправильной. Вот она: «Именно отсутствием влияний, чаще всего пробуждав- ших беспокойства во Франции, июньское междоусобие от- 1 Чернышевский, Соч., т. III, стр. 303. 193
личается от других парижских междоусобий; в этом отсут- ствии обыкновенных элементов мятежей и заключается тай- на громадной силы, обнаруженной инсургентами июньских дней, и ужаса, произведенного этою резнею. Массы шли на битву без всяких предводителей; ни одного сколько-нибудь известного человека не было между инсургентами. Чего хотели они?— Это до сих пор остается смут- но для того, кто не считает достаточным объяснением их мятежа перспективу голод- ной смерти, открывшуюся перед ними. То не были ни коммунисты, ни социалисты, ни красные респуб- ликанцы,—эти партии не участвовали в битвах июньских дней; чего хотели они?—Улучшения своей участи; но каки- ми средствами могло быть улучшено положение рабочего класса, если бы он одержал верх? Это было темно для са- мих инсургентов, и тем страшнее казались их желания про- тивникам; чего же они хотели, если не были даже коммунистами? Отчаяние — вот един- ственное объяснение июньских дней, оно со- ставляет отличительный характер этого восстания. Инсур- генты сражались не для ниспровержения или установления какой-нибудь политической формы,—они не имели ни опре- деленного политического образа мыслей, ни определитель- ных требований от правительства или общества кроме од- ного требования: они хотели иметь работу и ку- сок хлеба, доставленный работою, и дума- ли, что противники хотят истребить их, чтобы ни давать ни хлеба, ни работы, столь- ко раз торжественно обещанной. Оттого-то и дрались они с таким отчаянным мужеством. Их было тысяч сорок; далеко не все работники Парижа, да- леко не все работники Национальных ма- стерских взялись за оружие; надежды на успех почти не было, инсургенты шли на погибель почти несомненную, и потому к ним не при- соединился никто из работников, сохранив- ших или хладнокровие в своей горести, или вероятность иметь работу на фабри- ках. Зато отважившиеся на битву почти безнадежную дра- лись с энергией, какой не было ни в июле 1830 г., ни в феврале 1848 г. Против них выведены были регулярные войска, гораздо многочисленнейшие, выступила националь- ная гвардия Парижа, еще более многочисленная, выведена была «подвижная гвардия»—garde mobile, составленная из от- 194
чаянных юношей парижской бездомной жизни, выдвинута была страшная артиллерия тяжелого калибра—всего было мало, постоянно прибывали по железным дорогам новые войска и новые отряды национальной гвардии из всех горо- дов Франции, и только на четвертый день это громадное превосходство в силах подавило мятеж,—да и этою медлен- ною победою противники инсургентов были обязаны только новой системе борьбы, которую Кавеньяк применил к делу с редким искусством и еще более редкою непоколеби- мостью» 1. А теперь возьмем сжатую характеристику Маркса: «Ра- бочим не оставалось выбора: они должны были умереть го- лодною смертью или вступить в бой. 22 июня они ответили грандиозным восстанием — первой битвой между двумя классами, раскалывающими совре- менное общество. Это была борьба за сохранение или уничтожение буржуазного строя. Покрывало, скрывавшее республику, разорвалось. Известно, как рабочие с беспримерным мужеством и гениальностью, без вождей, без общего плана, без средств, по большей части без ору- жия, в продолжение пяти дней боролись против армии, лету- чей гвардии, парижской национальной гвардии, а также против национальной гвардии, нахлынувшей из провинции. Известно, как буржуазия неслыханным зверством вознагра- дила себя за испытанный ею смертельный страх и перебила более 3 000 пленных» 2. Разница в трактовке события бьет в глаза. Для Маркса июньские дни—первый взрыв социалистической револю- ции; страдания парижского пролетариата—только повод для взрыва. Для Чернышевского эти страдания—п р и ч и н а взрыва, которого могло бы и не быть, веди себя буржуазия иначе. Поднялись люди потому, что их обманами и издева- тельствами довели до отчаяния; и Чернышевский заботливо подчеркивает, что кого не довели до отчаяния, те и оста- лись спокойно дома: «далеко не все работники Парижа взя- лись за оружие... не присоединился никто из работников, сохранивших или хладнокровие в своей горести(!) или ве- роятность иметь работу на фабриках». Нужно очень при- страстно относиться и к Марксу и к Чернышевскому, чтобы видеть тут какое-нибудь сходство кроме того, самого об- щего, какое будет у любых других историков, изображаю- 1 Чернышевский, Соч., т. IV, стр. 21—22. 2 Сочинения Маркса и Энгельса, т. III, стр. 49. Первая разрядка моя.—М. П. 195
щих классовую борьбу. И если уже сравнивать всех, писав- ших об этом сюжете, то ближе к Марксу будет конечно Герцен,—отрывки из «Писем» которого о том же самом на- ми приведены выше. У Герцена неизбежность конфлик- та проходит яркою чертою через всю характеристику собы- тий от февраля до июня 1848 г. Все остальное дано на фоне этой нарастающей трагедии. Все отдельные характеристики связаны этим единством основной мысли. Возьмите его, саму по себе великолепную, характеристику Бланки: «Не таков был Бланки. Разрывая связи с правительством, он разрывал их окончательно; он никого и прежде не любил из этих слабых людей; теперь он их ненавидел и подозре- вал. Бланки, человек сосредоточенный, нервный, угрюмый, изнуренный и больной от страшного тюремного заключения, сохранил невероятную энергию духа; Бланки—революционер нашего века; он понял, что поправлять нечего, он понял, что первая задача теперь—разрушать существующее. Одарен- ный совершенно оригинальным красноречием, он потрясал массы; каждое слово было обвинением старого мира. Его меньше любили, нежели Барбеса, но слушались больше. Пра- вительство было испугано этим беспощадным человеком; что бы оно ни делало, злой и иронический взгляд Бланки был у них перед глазами, и они бледнели. Извести его старались все: Ледрю-Роллен и Коссидьер так же, как и другие; с Барбесом они надеялись поладить» 1. А Чернышевский находил для Бланки только эпитет «интригана» («...слабые движения, возбужденные интригана- ми вроде Бланки...»), чуть ли не помешавшего «предотвра- тить эти волнения». Пусть «интриган» навязано ему испу- гавшейся цензуры редакцией «Современника», но не мот же Чернышевский допустить, чтобы под его именем было напе- чатано нечто, в корне противоречащее его воззрениям. От себя лично Чернышевский, может быть, и не назвал бы ве- ликого французского революционера «интриганом», как он назвал Барбеса и Гюбера в первоначальном, (нецензуриро- ванном тексте не «фанатиками», как напечатано, а «энтузи- астами». Все же, что Бланки и его позиция для Чернышев- ского—случайность, притом ухудшавшая дело, не подлежит сомнению. Дело могло бы быть улажено, «волнения» могли бы быть «предотвращены», будь другие люди, а главное будь буржуазия менее слепа и более добросовестна по от- ношению к рабочим. На неизбежность классового взрыва, 1 Герцен, Собр. сочинений, т. VI, стр. 90. 196
как исходного момента социалистической революции, это все же мало похоже,—гораздо больше это похоже на схему будущих историков русского революционного движения, объяснивших террор землевольцев и народовольцев тем, что полиция «ожесточила» революционеров своими пресле- дованиями. Но если по отношению к западной истории все это лишь досадные «уклоны», портящие в общем правильно взятую материалистическую линию, по отношению к русским собы- тиям, с которыми Чернышевский непосредственно соприка- сался и историю которых он писал по горячим следам, дело обстоит гораздо хуже. Классовое чутье тут временами со- вершенно покидает Чернышевского, и он начинает говорить вещи, ни с каким материализмом ничего общего не имею- щие, вещи, целиком оправдывающие характеристику Плеха- новым Чернышевского как историка-идеалиста. Едва ли не самой сильной из статей Чернышевского по поводу крестьянской реформы 1861 г. являются «Письма без адреса»: они столь ярко написаны, что царская цензура на минуту растерялась, но в конце концов опубликование их допущено не было. Есть однако основания думать, что адресат, т. е. Александр II, их прочел и что в трагической судьбе Чернышевского они сыграли не последнюю роль, хотя на процессе и не фигурировали. Таким образом с са- модержцем еще никто в России не разговаривал. Не знаю, обращал ли кто-нибудь внимание, что в самом названии статьи скрывается каламбур. Чернышевский рассказывает в «Прологе», что к Волгину (т. е. к нему, Чернышевскому) обращались с предложением написать адрес царю. Волгин от этого поручения со смехом отказался—адреса он писать не стал, ну, а просто «письмо» Александру II, «без адреса»,— это другое дело. Политически письма чрезвычайно смелы, со времени Радищева русский печатный станок не видел ни- чего подобного. Чернышевский угрожает Александру рево- люцией совершенно определенно, всеми словами. Но нас ин- тересует сейчас историческая оценка Чернышевским момента. Вот как он характеризует те общественные силы, которые были на сцене в этот момент. «В самом деле, каково было положение фактов при на- чатии крестьянского дела? Существовали четыре главные элемента в этом деле: власть, имевшая дотоле бюрократиче- ский характер; просвещенные люди всех сословий, находив- шие нужным уничтожение крепостного права; помещики, желавшие отсрочить это дело из опасения за свои денеж- 197
ные интересы, и наконец крепостные, тяготившиеся этим правом. В стороне от этих четырех элементов находилась вся остальная половина населения—государственные кресть- яне, мещане, купцы, духовенство и то большинство беспо- местных чиновников, которое не получало больших выгод от бюрократического порядка»1. Согласитесь сами, что «просвещенных людей всех сосло- вий» ни под какую классовую характеристику не подведешь. Это вовсе не маскировка для «буржуазии»—Чернышевский как будто нарочно принимает меры против такого толкова- ния, упоминая далее «купцов» в числе слоев общества, стояв- ших «в стороне» от активных сил реформы. Это даже не «разночинная интеллигенция», взятая как класс, хотя и та- кая постановка никаким способом с марксизмом связана быть не могла бы. Это чисто идеалистическая категория «просвещенных людей», какую можно было бы встретить у любого «просветителя» XVIII в. Это не единственное отступление от материалистическо- го анализа, какое мы встречаем в «Письмах без адреса». По своей установке—это сплошь идеалистическое произведение. Возьмите например такой отрывок. Сказав Александру поч- ти всеми словами, что наиболее выгодным путем для народ- ной массы был бы путь революции, Чернышевский квалифи- цирует свое обращение к царю—хотя только с «письмом», а не с «адресом», как «измену». «Да, я изменяю своему убеж- дению и своему народу. Это низко. Но мы принуждены бы- ли делать уже столько низостей, что одна лишняя ничего для нас не значит. А я предчувствую, что она будет совер- шенно лишнею, что останется не достигнутою та жалкая цель, для которой изменяю я народу. Никто не в силах изменить хода событий: одни хотели бы, но не имеют средств; у других есть средства, но не может быть ж е л а н и я». Итак изменить ход событий, т. е. ход истории, вопреки тому, что мы читали в свое время в «Очерках гоголевского периода»,—можно: для этого только нужно, чтобы те люди, которые хотят изменения, имели в руках и силу, могу- щую изменить. Нет сомнения, что от таких высказываний Чернышевского шли позднейшие рассуждения Ключевского об идее, которая становится силой, когда завладевает властью. Но нет сомнения также, что никакого историче- ского материализма в подобных высказываниях нет и следа. 1 Ч ернышевский, Соч., т. XI, стр. 299. 198
А они характерны не только для «Писем без адреса», но и для всех статей Чернышевского, посвященных крестьянско- му вопросу—для всех статей конца 50-х годов, где ему при- ходится касаться современной ему русской истории. В статье «Труден ли выкуп земли?» мы читаем: «Совесть говорит, что дурно поступает тот, кто не старается миро- любиво и ко взаимному удовольствию кончить взаимными уступками дело, которое очень может кончиться миролю- биво и ко взаимному удовольствию, но которое не может кончиться ничем хорошим, если не будет ведено миролюби- во к общему удовольствию, со взаимными уступками». Еще позже в статье «Материалы для решения крестьян- ского вопроса» Чернышевский пишет: «От образа действий самих помещиков будет зависеть, останется ли недоброже- лательство к ним у поселян, или оно увеличится, или, напро- тив, исчезнет, заменившись признательностью и предан- ностью. Привязанность людей бедных и угнетенных приобре- тается легко. Будьте только справедливы к ним, хотя даже не совсем справедливы, а лишь несколько справедливы, и они станут обожать вас. Не делайте им напрасных убытков и обременений без всякой выгоды для самих вас, и их лю- бовь станет ограждать вас от всяких неприятностей; вы бу- дете не только способны, но и сильны, как никогда еще не были». Итак, помещики могут повернуть свои отношения к кре- стьянам, как хотят, все дело зависит от поведения помещиков, точнее от правильного понимания помещиками своих интересов. Это конечно чи- стейшей воды исторический идеализм. Пусть не говорят нам, что это «демагогия». Во-первых, объявляя Чернышевского демагогом, мы лишаем себя права считать его серьезным революционером, ибо серьезные, большие революционеры никогда не опускаются до средств мелкой демагогии. Боль- ших революционеров всех стран всегда обвиняли в демаго- гии, с целью этих больших революционеров дискредитиро- вать. А те, кто говорят по этому поводу о демагогии, счи- тают Чернышевского одним из величайших русских рево- люционеров. Но станем на минуту на эту, неприемлемую по существу, точку зрения «демагогии» Чернышевского. К че- му, как крестьянский революционер, он должен был стре- миться? К ускорению взрыва крестьянской революции, без сомнения. Что для этого нужно было? Раздувать массовую вражду между помещиками и крестьянами. А о чем забо- тился Чернышевский в приведенных цитатах? О прими- 199
рении тех и других. Какая же это демагогия, если Черны- шевский только действительно был революционер, а не «со- глашатель»? Нет, «демагогия» тут ничего не объяснит, даже если мы и унизим Чернышевского до демагогических приемов. Для того чтобы понять, почему Чернышевский немедленно опу- скается до исторического идеализма, как только дело ка- сается русских отношений (хотя мы видели, спорадически это с ним случается и когда он пишет об истории За- пада—это надо запомнить), нужно какое-то другое объ- яснение. Некоторые материалы для этого объяснения мы найдем, прежде всeгo, если спустимся снова к «годам учения» Чер- нышевского—к тем годам, когда он идеологически склады- вался под влиянием уроков революции 1848 г. Эти уроки по- знакомили его с классовой борьбой на Западе. Но вот как преломлялась эта борьба в русских условиях,—возвращаем- ся опять к знакомому нам «дневнику». «Вы хотите равенства, но будет ли равенство между че- ловеком слабым и сильным; между тем, у кого есть состоя- ние и у кого нет; между тем, у кого развит ум и не развит? Нет, и если вы допустили борьбу между ними, конечно сла- бый, неимущий, невежда станут рабами. Итак, я думаю, что единственная и возможно лучшая форма правления есть диктатура или, лучше, на- следственная неограниченная монархия, но которая понимала бы свое назначение, что она должна стоять выше всех классов и соб- ственно создана для покровительства утесняемым, а утес- няемые—это низший класс, земледельцы и работники, и поэтому монархия должна искренно стоять за них, поставить себя главою их и защитницей их интересов... Так действовал, например, Петр Великий, по моему мнению, но эта власть должна понимать, что она временная, что она средство, а не цель, и благородно и велико будет ее достоин- ство и значение в истории, если она поймет это и будет стре- миться к развитию человечества, хотя это должно повести к ее уничтожению; поняв, что она для человечества, а не че- ловечество для нее, и что, противясь вечному ходу вещей, действительно можно, может быть, затруднить его, но, может быть, нельзя даже и замедлить,—беременная женщина не мо- жет не родить, но можно облегчить или затруднить ее ро- ды,—и то, что должно пасть с развитием человечества, то и падет, только падет сопровождаемое благословением че- 200
ловечества, если само сознается, что время пасть, а само пе- редаст его воспитаннику или падет с кровью и проклятием,, которое заставляет позабывать и о заслугах его, если захо- чет пережить свое время». Что тут мы имеем именно скрещивание уроков за- падной истории и традиций истории русской, не подлежит сомнению. Год спустя, после расправы с петрашевцами, край- него обострения николаевской реакции, выступления само- державия в образе всеевропейского жандарма во время венгерской войны, на самодержавие Чернышевский смотрит уже иначе. В дневнике 1850 г. он пишет: «С год, должно быть, тому назад или несколько поменее писал я о демо- кратии и абсолютизме. Тогда я думал так, что лучше всего, если абсолютизм продержит нас в своих объятиях до конца развития в нас демократического духа, так что как скора начнется народное правление, правление de jure и de facto перейдет в руки самого низшего и многочисленнейшего класса—земледельцы+поденщики+рабочие,—так, чтобы че- рез это мы были избавлены от всяких переходных состояний между самодержавием (во всяком случае нашим) и управле- нием, которое одно может соблюдать и развивать интересы массы людей. Видно, тогда я был еще того мнения, что аб- солютизм имеет естественное стремление препятствовать высшим классам угнетать низшие, что это противополож- ность аристократии, а теперь я решительно убежден в про- тивном—монарх, а тем более абсолютный мо- нарх —только завершение аристократиче- ской иерархии, душою и телом принадлежа- щий к ней... Итак, теперь я говорю: погибни, чем скорее, тем лучше, пусть народ неприготовленный вступит в свои права, во время борьбы он скорее приготовится; пока ты не падешь, он не может приготовиться, потому что ты—при- чина слишком большого препятствия развитию умственно- му, даже и в средних классах; низшим, которые ты предо- ставил на решительное угнетение, на решительное иссоса- ние средних, нет никакой возможности понять себя людьми, имеющими человеческие права. Пусть начнется угне- тение одного класса другим, тогда будет борьба, тогда угнетенные сознают, что они угнетены при настоящем порядке вещей, но что может быть другой порядок вещей, при котором они не будут угнетены; поймут, что их угнетает не бог, а люди; что нет им надежды ни на правосудие, ни на что, потому что между угнетающими их нет людей, стоящих за них; а 201
теперь они самого главного из этих угнетателей считают своим защитником, считают святым». Отнесемся к этой цитате внимательно. Конечно она свиде- тельствует о редкой гениальности этого «мальчишки», как назвал Чернышевского эпохи «дневника» один из его панеги- ристов. Тут при желании даже зачатки социал-демократиче- ской программы можно вычитать: самодержавие «причина слишком большого препятствия развитию умственному да- же и в средних классах»—сравним: самодержавие как «враг культурного развития всего народа», в проекте Ленина 1. Но вчитайтесь в ход мысли Чернышевского: пока суще- ствует самодержавие, нет классовой борь- бы; она начнется только, когда самодержавие будет свер- гнуто. А смутное время, а разинщина, а пугачевщина, а бес- численные бунты крестьян и убийства помещиков во време- на уже самого Чернышевского. Это не классовая борьба? Чернышевский забыл обо всем этом нечаянно, но подчи- няясь бессознательно традиции русской официальной исто- риографии, которая н а р о ч н о все эти факты классовой борьбы затушевывала, т. е. замаскировывала тот факт, что это была классовая борьба. Самого факта, напри- мер, пугачевщины и Устрялов не мог скрыть: к его популяр- ной книжке, изданной для вящшего восхваления Николая I, даже географическая карта была приложена, с обозначением «мест, где злодействовал Пугачев». Но что это была классо- вая борьба помещиков с крестьянами, об этом конечно ни слова. И «гениальный мальчишка», многое поняв, чего не понимали его современники, этого обмана официальной ис- ториографии все же раскрыть оказался не в силах. И для него царская Россия оставалась страной, где «классовая борьба еще не началась». Но, скажете вы, нельзя же из юношеских произведе- ний Чернышевского прямо выводить оценку им русской истории эпохи освобождения крестьян, сделанную им уже в зрелом возрасте. Конечно нельзя—прямо этого никто и не выводит; тут был целый ряд посредствующих звеньев. Одно из этих звеньев дает нам едва ли не сам Чернышевский, рет- роспективно обозревая историю развития русской обще- ственной мысли в 1850-х годах. В марте 1860 г. в «Колоколе» было напечатано письмо за подписью «Русский человек». Принадлежность этого письма Чернышевскому не бесспорна, но все же очень вероятна: есть прямые указания. Как бы то ни было, это писал один из русских революционных демо- 1 Ленин, Соч., т. V, изд. 2-е, стр. 33. 202
кратов того времени, человек во всяком случае из одного ла- геря с Чернышевским (персонально как на другого возможно- го автора указывают на Добролюбова). Жестоко бичуя Гер- цена за его веру в «социальную монархию» в России, горячо доказывая, что у русского народа нет другого выхода, кро- ме революции («К топору зовите Русь!»), автор тем не менее так изображает ход политического развития русского обще- ства до его окончательного разочарования в Александре IL «Дело вот в чем: к концу царствования Николая все люди, искренно и глубоко любящие Россию, пришли к убеж- дению, что только силою можно вырвать у царской власти человеческие права для народа, что только те права прочны, которые завоеваны, и что то, что дается, то легко и отни- мается. Николай умер, все обрадовались, и энергические мыс- ли заменились сладостными надеждами, и поэтому теперь становится жаль Николая. Да, я всегда думал, что он скорее довел бы дело до конца; машина давно бы лопнула...». «Тогда люди прогресса из так называемых образованных со- словий не разошлись бы с народом, а теперь это возможно, и вот почему: с начала царствования Александра II немного распустился ошейник, туго натянутый Николаем, и мы чуть- чуть не подумали, что мы уже свободны, а после издания рескриптов все очутились в чаду, как будто бы дело было кончено, крестьяне свободны и с землей. Все заговорили об умеренности, о мирном процессе, забывши, что дело крестьян вручено помещикам, которые охулки не положат на руку свою»1. Чернышевский (или кто бы ни был автор) не даром два раза говорит о «всех», очутившихся в угаре «социальной монархии». Бичуя Герцена, автор задним числом бичует и себя. И у него был своего рода «ухаб», только не такой глубокий и широкий, как у его корреспондента. Детские мечты о «власти», стремящейся к «развитию человечества», не дотла были вытравлены Николаем I, как ни успешно дей- ствовал он в этом направлении. Достаточно было его сыну показать хотя некоторые черты благоразумия и человечно- сти, как мечты возродились снова. Нужен был опыт настоящей классовой борьбы в процессе крестьянской реформы, борьбы за землю и личность кресть- янина, чтобы снова рассеять этот мираж. Но форма, в ко- торой велась борьба, мешала ему рассеяться до конца и на этот раз. Это вздор, будто самодержавие мешает классо- вой борьбе: но что оно мешает сознавать к л а с с о- 1 Лемке, Политические процессы в России 1860-х годов, стр. 168—169. 203
вую борьбу, в этом нет никакого сомнения. В этом отно- шении самодержавие является почти столь же удач- ной маскировкой, как и демократия: в первом случае налицо как будто бы внеклассовая власть, во втором как будто бы всеклассовая власть,—что власть есть и мо- жет быть только классовой, ни там, ни тут сразу не видно. Русской историографии именно самодержавие ме- шало так долго—до Плеханова включительно!—отделаться от внеклассового призрака. И даже прозрев на минуту, лег- ко забывали мелькнувшее перед глазами видение истины. Казалось бы, еще в 1850 г., дойдя до сознания, что абсолю- тизм есть «верхушка аристократии», нетрудно было перейти к мысли, что самодержавие есть организованный как госу- дарство помещичий класс. И однако же еще двенадцать лет спустя Чернышевский апеллирует на помещиков—к царю. Конечно автор «Писем без адреса» уже сам полусмеется над своей апелляцией; конечно он почти вполне уже понимает, что надежды отсюда ждать нечего, и объясняет свой посту- пок исключительно глупой писательской привычкой. Но все же апеллирует... Написанная почти за год до «Писем» прокламация «К барским крестьянам»—самое яркое воззвание именно к клас- совой борьбе крестьян против помещиков, какое мы имеем от этого времени,—показывает, что привычка была уже поч- ти механической, что сознательно Чернышевский уже стоял на классовых позициях. К сожалению, цитировать этот заме- чательный документ так же трудно, как и статьи Чернышев- ского из истории Франции, и по той же причине—нельзя сказать, что именно в этом тексте принадлежит самому Чер- нышевскому, а что прибавлено и подправлено его моло- дыми друзьями, нашедшими текст учителя слишком сухим (а может быть, присочинено или переврано даже и провока- тором, через руки которого прошел документ,—судьба его была так сложна; во всяком случав подлинника руки Черны- шевского мы не имеем). Но основная идея прокламации не оставляет никаких сомнений—это воззвание к новой пуга- чевщине, только сознательной, а не стихийной, какой была пугачевщина XVIII в. 1. 1 Стихийной в целом, как классовая борьба—что конечно не исклю- чает и в старой пугачевщине отдельных моментов сознательной агита- ции, В одном из своих прежних произведений я усвоил Черны- шевскому, на основании одного места прокламации, меньшевистскую тактику. То, что выше сказано о тексте «К барским крестьянам», со- вершенно устраняет всякую возможность таких выводов. Мы не знаем, кому это место принадлежит. 204
Революция 1848 г. открыла глаза Чернышевскому на факт классовой борьбы и ее огромное значение в евро- пейской истории. Русское самодержавие замаскировывало, насколько это было возможно, русскую классовую борьбу от Чернышевского. Начинавшаяся крестьянская ре- волюция начинала снимать с глаз писателя и эту спе- цифическую, «национальную» пелену. Дошел ли бы то этому пути Чернышевский до конца, до чисто материа- листического понимания русского исторического процесса? На это должна ответить не только обстановка исторического момента—это обусловлено было и особенностями того клас- са, который представлял в революции Чернышевский. Чер- нышевский был вождем, точнее, готов был стать вождем крестьянской революции. Но мы помним, как изобра- жал Ленин крестьянскую революцию в России даже 1905 г.—через полвека после н a п и с а н и я пpо- кламации «К барским крестьянам». «В нашей ре- волюции меньшая часть крестьянства действительно боро- лась, хоть сколько-нибудь организуясь для этой цели, и совсем небольшая часть поднималась с оружием в руках на истребление своих врагов, на уничтожение царских слуг и помещичьих защитников. Большая часть крестьянства пла- кала и молилась, резонерствовала и мечтала, писала проше- ния и посылала «ходателей»1... И это было в 1905 г., когда в России вырос уже настоя- щий революционный класс, существовал пролетариат, ко- торый,—мы знаем это теперь доподлинно, по документам,— на самом деле вел крестьянскую революцию. Чем была она в 1861 г., без этого вождя, скажем опять словами Ленина: «Революционное движение в России было тогда слабо до ничтожества, а революционного класса среди угнетен- ных масс вовсе еще не было...». Крестьянские массы «были неспособны во время реформы ни на что, кроме раздроблен- ных, единичных (восстаний, скорее даже «бунтов», не осве- щенные никаким политическим сознанием» 2. Крестьянская революция без пролетариата как руководи- теля была осуждена на то, чтобы остаться недоконченной, половинчатой, непоследовательной. Она не могла, даже в умах сильнейших из ее участников и руководителей, сфор- мировать законченную, последовательную идеологию. «Чер- 1 Ленин, Соч., т. XI, ч. 1, стр. 116, «Лев Толстой как зер- кало русской революции». 2 Там же, ч. 2, стр. 262, «Крестьянская реформа и пролетарско- крестьянская революция». 205
нышевский не сумел, вернее, не мог, в силу отсталости русской жизни, подняться до диалектического материа- лизма Маркса и Энгельса» 1. От слабых сторон исторического мировоззрения Черны- шевского пошло народничество. Но я не хочу кончить, не приведя еще одного образчика силы исторического сужде- ния Чернышевского,—образчика, показывающего, насколько он был выше многих из своих идейных потомков. Как дол- го загромождали народники нашу социологическую литера- туру рассуждениями о том, что в России развитие капита- лизма невозможно! А вот что писал Чернышевский на эту тему еще в 1857 г.: «Достоверно, что развитие экономиче- ского движения, заметным образом начинающееся у нас пробуждением духа торговой и промышленной предприим- чивости, построением железных дорог, учреждением компа- ний пароходства и т. д., необходимо изменить наш экономи- ческий быт, до сих пор довольствовавшийся простыми фор- мами и средствами старины. Волею или неволею, мы дол- жны будем в материальном быте жить, как живут другие цивилизованные народы. До сих пор семейство наших селян покупало только соль, колеса, вино, сапоги, кушаки, серьги и пр., и пр.,—все остальное производилось домашним хо- зяйством: и сукно, и ткань для женского платья и для белья, и обувь, и мебель, и самая изба с печью. Скоро будет не то: домашнее сукно сменится на поселянине покупным фабрич- ным (мы не знаем, будет ли он покупать фабричное сукно лучшего сорта, нежели покупает теперь, но в том нет сом- нения, что его жена разучится ткать сукно), льняные и по- сконные ткани домашнего изделия сменятся хлопчатобумаж- ными (которые, очень может быть, будут не выше их до- бротою, но все-таки вытеснят их своею дешевизною) и т. д. и т. д. Все это совершится еще на глазах нашего поколения в селах, как до сих пор совершилось только в больших го- родах» 2. 1 Ленин, Соч., т. X, стр. 306. 2 Чернышевский, Соч., т. III, стр. 186, «Заметки о журналах».
ПРЕДИСЛОВИЕ К БРОШЮРЕ ПЛЕХАНОВА «14-е декабря 1825 года»1 «14-е декабря 1825 года» принадлежит к числу лучших литературных произведений Плеханова. Оказанная с боль- шим подъемом, ясно и просто построенная, удачно иллю- стрированная яркими цитатами, стихотворениями и т. п. речь Плеханова навсегда останется одним из самых совершен- ных образчиков того, что было названо «революционной легендой декабристов», не уступая в этом отношении зна- менитой брошюре Герцена. К сожалению, она и дает немногим более герценовской брошюры. Сам Плеханов по поводу своего выступления недаром вспомнил немецкий термин Festrede (торжественная речь). Назначение таких речей—поднять настроение при- сутствующих. Этой цели она и достигает; достигает даже в чтении, где перед нами нет ораторского искусства Плеха- нова. Но анализ не входит в задачи «торжественных ре- чей». И совершенное отсутствие классового анализа соста- вляет первую из теневых сторон великолепной плехановской речи. Изобразив русское дворянство, как сплошную массу крепостников (т. е. сторонников барщинного хозяйства), Плеханов ставит себя как марксиста в совершенно безвы- ходное положение: откуда же в этой крепостнической массе взялись сторонники освобождения крестьян? И он не нахо- дит другого объяснения кроме чисто идеалистического. «Но к чести нашей страны, в этой среде, мертвой для всякой живой мысли и для всякого благородного порыва, стали появляться под влиянием освободительного движения за- падноевропейского tiers etat люди, понимавшие весь ужас тогдашнего положения России и готовые всеми силами слу- 1 Г. Плеханов, 14-е декабря 1825 г., с предисл. М. Покровского, Госиздат, 1926 г., стр. 3—8. 207
жить делу освобождения русского народа». И далее, в конце: «Я уже указал, что сословие, к которому принадлежали лю- ди четырнадцатого декабря, было консервативно пo самому положению своему. То дворянское меньшинство, которое су- мело возвыситься над сословными предрассудками и сослов- ными интересами, было слишком слабо для того, чтобы до- биться осуществления своих идеалов». Почему эта часть дворянства «возвысилась над сослов- ными (не классовыми.—М. П.) предрассудками и сословны- ми интересами», об этом мы от Плеханова ничего не узнаем, если не считать приведенного выше объяснения от «влияния освободительного движения западноевропейского tiers etat». Но такое объяснение мог бы дать и В. И. Семевский. А раз став на дорожку психологизма, нетрудно было ока- титься и до таких объяснений: «Нетрудно понять, как влия- ло это чувство (ожесточение) на образ мыслей тогдашних передовых людей: если любовь к императору вызывала в них сочувствие к мирным реформам сверху и ожида- ние таких реформ, то разочарование в императоре и ожесточение против него должны были вызывать и укреп- лять в них сочувствие и стремление к революцион- ному способу действий. Люди, которые еще так Недавно «л ю б о в а л и с ь» Александром I и готовы были ит- ти за ним на (край света, веря в его благие намерения, те- перь проклинали его, как «тирана» и стали поговаривать о цареубийстве». Что сказал бы о таких строках автор «Монистического взгляда на историю», попадись они ему в статье Михайлов- ского (а там такие строки, теоретически рассуждая, отлично могли бы оказаться)? Но почему эти слова могли сорваться с языка самого Г. В. Плеханова? Первое соображение, ко- торое приходит в голову, это—что у него не было доста- точного материала под руками. Речь его построена почти це- ликом на «Записках декабристов», изданных в 60-х годах за границей, особенно же на «Записках Якушкина». Но как раз в последних и имеется такой перл для характеристики клас- сового содержания «декабризма», как описание аграр- ных опытов Якушкина в его имении. Вся суть позднейшего «дворянского манчестерства», превращение крепостного кре- стьянина в батрака—в этих опытах уже налицо, а Плеханов мимо этого эпизода «Записок» проходит совершенно молча1. 1 См. «Записки И, Д. Якушкина», изд. 2-е, М. 1905 г., стр. 29—32, 35—37 и 71. 208
Вполне очевидно, что Плеханов не не умел, а не хо- тел дать классового анализа. Почему не хотел, весьма крас- норечиво говорят заключительные строки брошюры, един- ственные строки, напоминающие, что автором был осново- положник русского марксизма. «Беря за точку исхода непо- средственные экономические интересы трудящейся массы и прежде всего ее наиболее передовой части—пролетариата, мы стараемся развить ее политическое самосознание и попу- ляризировать в ней идею борьбы за политическую свободу». Накануне создания «Искры», в разгаре борьбы с э к о н о м и з м о м, надо было показать, что борьба с са- модержавием есть главное дело,—и не разоблачать про- шлых бойцов в их классовой сущности. В 1900 г., когда со времени декабристов Россия не пережила еще ни одного от- крытого восстания против царизма, когда декабристы были почти единственным образчиком такого восстания, было бы, пожалуй, бестактностью- подчеркнуть, что ими руководили эгоистические классовые интересы. Плехановская «торже- ственная речь»—не академическое, а чисто политическое произведение. Винить за это Плеханова было бы величай- шей наивностью, но не предупредить об этом читателя его брошюры было бы недоброкачественностью. Теперь, когда «Россия» давно «вспрянула от сна», когда мы имели три массовые, истинно народные революции, прихорашивать ре- волюционеров 1825 г. у нас нет ни малейшего основания. Перед нами таким образам образчик не столько марксист- ской литературы о декабристах, сколько той революцион- ной традиции изложения их истории, которая ведет свое на- чало, как мы упоминали, от Герцена, Но герценовская тра- диция не только скрадывала классовую сущность движения (чего, кстати сказать, родоначальнику традиции не прихо- дится и ставить в счет—он же был не марксист), она идеа- лизировала декабристов персонально, она делала из них героев борьбы народа за свое освобождение. Плеханов убежден, что декабристы «решились погибнуть для того, чтобы своей гибелью указать путь будущим поколениям», что они «считали, что их гибель даст благодетельный толчок развитию русской политической мысли» (!), что утвержде- ние «донесения следственной комиссии» о раскаянии Рылеева есть «клевета» и т, д. Кое к чему Плеханов здесь вынужден был состоянием своих источников. Не имея на руках «дела» декабристов, он не мог знать, что «военная манифестация» (что 14 декабря было не «вооруженным восстанием» в точном смысле этого 209
слова, а лишь вооруженной манифестацией—угадывание это- го служит к чести Плеханова, свидетельствуя о большой ис- торической зоркости) преследовала отнюдь не те возвышен- ные цели, которые он ей приписывал. План Трубецкого тща- тельно избегал кровопролития на улицах Петербурга вовсе не потому, что северные декабристы не желали «увеличи- вать число жертв»: на очной ставке с Рылеевым Трубецкой должен был признаться, что захват Зимнего дворца входил в его план, а это пахло очень большим кровопролитием. Но одно дело—резня в стенах дворца, другое дело—открытый бой на улицах. План Трубецкого был планом государ- ственного переворота, и этому перевороту всего больше могла помешать народная революция. По- явление на улицах народной массы, то, что мы считали бы величайшим достижением революции, для декабристов было бы величайшей бедой—вот почему они оттягивали открытый бой до последней возможности и, как удостоверено рядом показаний, на площади сознательно мешали стрелять своим солдатам. Надо прибавить, что такого решительного средства, как вооруженная борьба, пожалуй, и не нужно было бы для до- стижения той скромной цели, какую ставили себе северные декабристы. Они добивались освобождения крестьян,—но проекты эмансипации официально представлялись царю за немного лет перед этим, и над ними работал, по поруче- нию Александра I, сам Аракчеев. Они добивались «собрания выборных от губерний по сословиям»,—но новооильцевский проект конституции, Александром почти одобренный, давал не меньше. Все это было очень близко, и поперек дороги стояла только упрямая фельдфебельская фигура Николая Павловича. Эту фигуру решено было убрать во что бы то ни стало; для этого конечно нужно было оружие, но, так сказать, в индивидуальном порядке,—кинжал или пистолет. Стрелять на улицах Петербурга из пушек для этого совсем не требовалось. Иначе стояло дело для южан, но ими, к сожалению, Пле- ханов занимается очень мало. Тут у него шаг назад даже сравнительно с Герценом, который умел оценить значение Пестеля и «Южного общества». Что ни тот, ни другой не оценили «Соединенных славян», которые дают смычку дво- рянской революции начала столетия с мелкобуржуазной ре- волюцией 60—70-х годов, это уже всецело вина состояния их источников—в 1900 г. еще и записок Горбачевского не было в печати. Как бы то ни было, героем декабрьской революции 210
у Плеханова стал Рылеев. Но на Рылееве как раз видно, что крупнейший революционный литератор (Рылеев был им безо всякого спора) может оказаться никуда негодным революционным вождем. К сожалению, это совсем не кле- вета, что Рылеев «раскаялся». Свое большое показание (24 апреля ст. ст. 1826 г.) он заканчивает такими словами: «Засим покорнейше прошу высочайше учрежденный коми- тет не приписать того упорству моему или нераскаянию, что я всего здесь показанного не открыл прежде. Раска- явшись в своем преступлении и отрекшись от прежнего образа мыслей своих с самого начала, я тогда же показал все, что почитал необходимым для открытия обществ и для отвращения на юге предприя- тий, (подобных происшествию 14-го декабря, и если что до сего скрывал, то скрывал не столько щадя себя, сколько других» 1. Это показание дано было после пятимесячного заклю- чения; можно предположить, что оно было вымучено у Ры- леева пытками или полицейскими кознями. Но Рылеев, мы видим, ссылается здесь на показания, данные «с самого на- чала»—и действительно уже 14 декабря в собственноручной записке Рылеев называет ряд имен, кончая записку словами: «Открыв откровенно и решительно все что мне известно, я прошу одной милости—пощадить молодых людей, вовлечен- ных в общество...» За себя Рылеев никогда не просил—и это делает ему величайшую честь, конечно. Он предал заго- вор не из шкурных интересов,—он искренно разочаровался в нем, когда николаевская картечь разбила его литературные мечты. Это был ярко талантливый и глубоко несчастный че- ловек, но отнюдь не герой и не вождь. Читатель видит, сколько оговорок приходится теперь де- лать к брошюре Плеханова. Это никоим образом не истори- ческий источник и не научное сочинение. И все же ее будут читать много поколений, как один из неувядаемых памятни- ков нашей революционной литературы. 1 «Восстание декабристов». Материалы, изд. Центроархива, т. I. стр. 189.
НОВАЯ КНИГА ПО НОВЕЙШЕЙ ИСТОРИИ (Н. Рожков, Русская история в сравнительно-историческом освеще- нии (Основы социальной динамики), т. XII, «Финансовый капитализм в Европе и революция в России»)1. Разбираемая книга является последним томом большой работы, «составляющей венец и цель научных 'исканий» ав- тора, продолжающихся «уже больше тридцати лет» (стр. 350—351). Было бы постыдно для критика отнестись к подобному труду с кондачка и, усвоив манеру, грешным де- лом не совсем чуждую автору разбираемой книги, раздавать направо и налево безапелляционные отзывы: «это неверно» «это неправильно», «с этим нельзя согласиться» и тому подоб- ное. Какое дело читателю, кто с кем согласен или не согласен и что автор субъективно считает правильным или неправиль- ным? Надо показать, что на самом деле объективно было. Вот почему я намерен следовать другому правилу Н. А. Рожков а, с которым (правилом) я согласен вполне: «вести борьбу положительным методом: на основании ис- точников и литературы, засвидетельствованных, проверенных и установленных в них фактов». Причем первым источником является здесь конечно сама лежащая перед нами книга. К какому лагерю принадлежит она и ее автор? Казалось бы, на стр. 350 дается категорический и исчерпывающий от- вет: «автор настоящего труда... считает себя марксистом». Но эта фраза является заключительным звеном изложения марксистской теории, как понимает ее наш автор (на месте нашего многоточия в оригинале стоят слова: «признает эту теорию»—изложенную выше), а прочтя это изложение, я боюсь, всякий читатель начнет обуреваться теми же сомне- ниями, что и пишущий эти строки. Н. А. Рожков находит у теории Маркса три основных признака, из которых первым является классовая 1 «Большевик», 1926 г., № 12 от 30/VI, стр. 72—80. 212
борьба, а последним — диалектика. Во-первых, как наш автор ухитряется отделить диалектику истории от классовой борьбы, когда последняя есть основное из проти- воречий, двигающих историческое развитие,—а наш автор правильно определяет диалектику как «развитие путем про- тиворечий». Во-вторых, почему диалектика—«еще третья черта» («наконец, есть еще третья черта...»), тогда как от Ле- нина нам приходилось слышать, что революционная диалек- тика—«решающее в марксизме», т. е. как будто не «еще тре- тье», а самое первое. И в-третьих, что же такое диалектика? Автор пишет: «Наконец, есть еще третья черта—то, что на- зывается диалектическим м е т о д о м,—развитие пу- тем противоречий, борьбы, скачков, общественных бурь, ре- волюций» (разрядка моя.—М. П.). Так вот что же это: метод исследования или объективная особенность самого процес- са? Возьмите например естественные науки: там есть экспе- риментальный метод, но эксперименты делает исследователь, а сама природа их не делает, разве случайно. А тут-то кто же «делает диалектику» (прошу не думать, что кавычки обо- значают цитату из Рожкова—слова мои): исследователь или сам исторический процесс? Такая нечеткость, спутанность в изложении учения, ко- торым клянется автор, внушает сильнейшие опасения, что для самого автора «теория Маркса» недостаточно ясна. В са- мом деле, подумайте: сидел человек тридцать лет и с огром- ным популяризаторским талантом Н. А. Рожкова, чего у него никто не отнимает, с его уменьем изложить самый трудный вопрос так, что само в голову ложится, в самую простецкую голову,—не нашел четкой, ясной формулы для изложения своего credo. Невольно является сомнение: подлинно ли это credo, «исповедание веры»? Не заблуждается ли Н. А. Рож- ков, когда он с глубочайшей, вне всякого сомнения, искрен- ностью объявляет себя марксистом? Не был ли он более прав в прошлом, когда он—по меткому наблюдению одного из его критиков—неохотно прибегал к этому термину? И не правы ли в свою очередь были те его критики, которые ут- верждали, что Рожков—вовсе не марксист, а нечто вроде «биологического материалиста», более близкого к Щапову и Боклю, чем к Марксу и Ленину? Для сейчас изложенной точки зрения новая книжка Н. А. Рожкова дает массу иллюстраций. Возьмем ли мы кре- стьянское движение 1905 г. Наш автор решительно отвергает попытки классового анализа этого движения, которые дава- лись другими авторами (причем делает это по старым 213
изданиям книжек этих авторов, не замечая или не зная, что в новые издания внесены существенные поправки). «Голод—вот побудительная причина» (стр. 80). И совершенно естественно, как только голод был уголен, движение пре- кратилось. «Голодному был дан кусок хлеба, и он так этому обрадовался, что притих надолго» (стр. 82). Просто и ясно. Возьмем теперь рабочее движение. Московские рабочие устроили торжественные похороны Бауману, петербургские— не решились торжественно похоронить своих убитых това- рищей. Вы думаете, почему это? «Петербург, руководивший движением до тех пор, обнаружил первый, пока легкий приз- нак революционной усталости, тогда как Москва только начинала раскачиваться» (стр. 84). Вы скажете: это просто образ, литературная метафора. Нет, это метод объяснения. На стр. 86 обнаруживаются «в высшей степени опасные при- знаки утомления петербургских рабочих». И далее, на стр. 91, подводится итог: «Нет конечно сомнения, что неуда- чи борьбы в ноябре 1905 г. создали упадок настрое- ния и активности». На стр. 139 «Утомление проле- тариата и упадок его революционной энергии, выразив- шиеся, как мы видели, еще в конце 1905 г. в разрозненно- сти действий, сказались с особенной силой в неудачной все- общей политической забастовке» (летом 1906 г.; стр. 139— 140). Страницей дальше опять разъясняется, что «голод- ному крестьянству брошена была сухая корка хлеба, и этого оказалось достаточным для значительного его успо- коения», (стр. 141). Тень Леонида Андреева может утешить- ся: то, за что его ругали в те дни большевики, повторяется теперь авторами, считающими себя чрезвычайно близкими к большевикам. «...Октябрьский переворот естественно вы- текал из того положения дел, которое сложилось к осени 1917 г., он был совершенно назревшей необхо- димостью, вследствие справедливого раз- дражения широких рабочих, крестьянских и солдатских масс против Временного правительства и партий, руководив- ших до того времени рулем государственного корабля» (стр. 300). Наконец, психологизм становится из метода объ- яснения исторического процесса методом руководства этим процессом. Оттяжка созыва Учредительного собрания каде- тами—Керенским в 1917 г. объясняется так: «Понятны мо- тивы такой тактики: надеялись путем оттяжки народного волеизъявления достигнуть больших результатов для буржуа- зии в расчете на утомление масс» (стр. 275; разрядка везде моя.—М. П.). 214
Казалось бы уже одной, на опыте доказанной ошибочно- сти этого расчета было достаточно, чтобы показать автору, как неосновательно строить в истории что бы то ни было на нервной системе участников исторического процесса. Слов нет, перемены настроения, как симптом, чрезвычай- но характерны для поворотов истории и в этом смысле все- гда должны быть отмечаемы. Но когда, кроме этих перемен настроения читатель ничего не находит в качестве объясне- ния, когда эти перемены настроения оказываются ultima ratio (последней причиной), то получается тот самый «биологи- ческий материализм», в котором неоднократно упрекали Н. А. Рожкова и, кажется, не безосновательно. Придирчивые люди по этому случаю, пожалуй, заговорили бы об истори- ческом идеализме; но мы, основываясь на том, что писал во- обще Н. А. Рожков и что написано на других страницах этой его книжки, готовы в кредит принять, что самые-то настроения он объясняет материалистически, как результат воздействия материальных условий через нервную систему. «Голод» служит этому лишней порукой. Но всё же марксист не остановился бы на настроениях, а стал бы искать объяс- нения и им самим в объективной действительности. Окончательно сомнения укрепляются у читателя, когда он переходит к последней, заключительной главе, претенду- ющей всю историю человечества, от антропопитека до Ленина, разделить на пятнадцать периодов, по призна- кам, совершенно неопределимым. Отличительной чертой пе- риода является то техническое изобретение (гар- пун—отличие второго периода от первого), то пол субъек- та хозяйствования, мужчина или женщина (пятый или вось- мой периоды), то наконец—совсем ничего («ранний неоли- тический период», «который в социальном отношении ничем не отличался от предыдущего»—«не было существенных новшеств и в социальной организации и в разных отраслях духовной культуры»—стр. 354), так что никак нельзя понять, почему же это все-таки новый «период». И вот тут-то, в этой главе, вы найдете и поповский термин «двоеверие»— по отношению к средневековому христианству: решительно всякий совпартшколец теперь знает, что это последнее было стопроцентным анимизмом, что «христианизация» свелась к замене одних имен другими,—и чрезвычайно мате- риалистические разъяснения, что в «период феодальной революции» существовало лишь «грубое понятие о престу- плении, как о вреде исключительно лишь материальном», но не всюду: в капитуляриях Карла Великого «уже встречается 215
понятие о преступлении, как зле не только материальном, но и нравственном, чего в «Русской правде» еще нет» (стр. 362), и такую например тираду: «Психологическая, идеологиче- ская, вообще духовно-культурная подготовка революции носит в самых передовых странах религиозную окраску (Ан- глия), в нормальных (Франция)—вольнодумную, рационали- стическую, только отчасти религиозную, но не вероисповед- ную (Руссо), в отсталых странах—совершенно светскую, на- учную и философскую, с редкой и поверхностной примесью религиозности, а иногда и совершенно без этой примеси» (стр. 375). Бедные классы и классовая борьба, куда вы дева- лись? И совершенно естественно русская революция стала социалистической не в силу чудовищно быстрого развития крупной промышленности, пролетаризации крестьянства и т. д., а «по запоздалости революции в России и по культур- ному преемству от Запада» (!) (стр. 379). Все это не может (посчитаться с Марксом даже самым от- даленным родством. Я очень боюсь, что одновременно не в близком родстве к этой главе окажется и буржуазная наука. Такая например тирада, как та, которую мы встречаем на стр. 355: «Те хронологические даты, которые выше приво- дились, относятся собственно к индоевропейской расе, отча- сти также к семитической; но были еще расы тюркско-татар- ская, желтая, черная, красная. Их первобытная история шла, надо думать, теми же этапами, хотя, может быть, каждый из них имел иную продолжительность»,—способна поверг- нуть в панику любого студента I курса этнологического факультета, ибо ему наверное поставили бы единицу за смешение «расы» по лингвистическому признаку, по язы- ку и пo признаку физическому, по цвету кожи. Или взять стр. 364, где делается попытка исчерпать все типы фео- дализма по трем образчикам: Англия, Франция и Россия. А Япония, с вашего позволения? А мусульманские страны? Невольно вспомнишь фразу Ленина об одном авторе, кото- рый был «скоропалителен... до умилительности». Это каче- ство оказывается одним из самых прочных. И вот эта, тридцать лет не устающая «скоропалитель- ность» наводит на сомнения в другом порядке, не методо- логическом. Последняя сторона дела после приведенных ци- тат (их количество можно увеличить в 10 раз) достаточно ясна. Но и немарксистская книжка может быть ценна по своему фактическому содержанию, по разработке деталь- ных вопросов. Кто бросил бы под стол Соловьева и Ключев- ского на том основании, что они не марксисты, тот обна- 216
ружил бы только, что он чрезвычайный дурак. Оставим в. покое последнюю главу—она никаких фактов сообщить и не претендует, это своего рода «философия истории», высоко субъективная, но которую автор конечно имел все право опубликовать, раз он считает свои пятнадцать периодов важным открытием. Займемся предшествующими главами, где дается очерк развития России и Западной Европы при- мерно в промежутке 1905—1925 гг. Очерк интересен уже по- тому, что ничего подобного в литературе пока нет. Рожков выступает первым. Что же он здесь дает? Прежде всего—нечто очень неполное и неровное. Неко- торые моменты разработаны, как в большом курсе (гапонов- щина и 9 января, например); другие даны конспективно (со- циально-экономическая история Западной Европы, где стиль местами напоминает заметку энциклопедического словаря, см. например на стр. 256: «В 1917 г. в Клерман-Ферране съезд Всеобщей конфедерации труда высказался за мир без аннек- сий и контрибуций. Когда Мерргейм перешел на сторону Жуо,—видную роль в оппозиции стал играть Монмуссо»); третьи совсем отсутствуют (экономика войны и керенщины, без которых нельзя понять ни Февральской, ни Октябрьской революций 1917 г.). Полного—хотя бы и очень сжатого— изложения читатель не получает. Написано все это, не во гнев будь сказано автору тридцатилетнего труда, чрезвы- чайно спешно. Я уже не говорю о прямых описках (ком- беды были будто бы уничтожены 20 декабря 1920 г.—вместо 1918, стр. 312; Колчак оказывается членом эсеровской ди- ректории, которую он арестовал, стр. 309 и т. п.),—ввиду возможности, что книга будет использована как руко- водство не безразличны и они,—но встречаются утверж- дения, которые трудно принять как простую описку. Так на стр. 228 категорически утверждается, что немцам «под- водной войной удалось потопить самое большое одну вось- мую всего английского тоннажа». На основании очень почи- таемого Н. А. Рожковым источника, гранатовского словаря (т. 46, стр. 300), сообщаем ему, что германскими подвод- ными лодками только за 1917 и 1918 гг. было утоплено у ан- гличан и их союзников 9 624 тысячи тонн. Весь же флот по- следних составлял около 30 миллионов тонн (в том числе Англия с колониями имела приблизительно 20 миллионов). Это дает не «одну восьмую», а примерно одну треть. Не даром главнокомандующий английским флотом адмирал Джеллико признавал, что Англия никогда не бывала в боль- шей опасности, чём в 1917 г. 217
Это неразборчивое пользование литературой оборонче- ского периода совершенно испортило чрезвычайно важную главу об империалистической войне (стр. 221 и след.). Основы- ваясь на данных, почерпнутых из оборонческих брошюр, ав- тор все время ведет читателя к мысли, что Германия долж- на была воевать, что она готовила «превентивную», преду- предительную войну. А затем, так как новейшую литературу автор все-таки немножко знает,—на стр. 225 оказывается, что летом 1914 г. «а Германии почти вполне были уверены в мирном разрешении конфликта, не были готовы к войне». Вот те и здравствуй! Готовились, готовились—а в нужную минуту не были готовы. Это почище Николая II, который к короткой войне все-таки был готов, как следует, его подшибла только длительная кампания, которой не предвидел никто, кроме англичан. На самом деле, всякому теперь известно, что война летам 1914 г. была спровоциро- вана Антантой, именно потому, что последняя знала, что Германия еще не готова. Но если война была начата Антан- той, надо было привести цифры и факты, освещающие при- чины таких действий Антанты,—а не выписывать по оборон- ческому трафарету, почему должна была воевать Германия. Это пользование устаревшими или тенденциозно подоб- ранными данными у нашего автора не всегда, к сожалению, случайно, как в данной главе. Иногда тенденциозно подоб- ранные цифры пускаются в ход сознательно, чтобы доказать ту или другую любимую мысль автора. Одной из таких лю- бимых мыслей является та, что столыпинщина была реак- цией, так сказать, на все сто процентов,—реакцией не толь- ко по отношению к рабочему движению, не только по отно- шению к «буржуазной демократии», но вообще беспроовет- ной реакцией во всех отношениях, утверждением господства «хищнического капитализма» (капитализм у Н. А. Рожкова делится на «грубохищнический», «полухищнический» и «культурный»—»последний термин опытному читателю кое- что напоминает...). Но этому как будто противоречит бур- ный промышленный подъем, наступивший с конца 1909 г. Нашего автора однако этим не смутишь. Он берет «для срав- нения два десятилетия, с одной стороны—с 1891 по 1901 г., с другой—с 1905 по 1914 г.», и получает, что нужно: «русская промышленность между первой революцией и войной раз- вивалась несравненно медленнее, чем прежде» (стр. 160—161; разрядка моя.—М. П.). Прием, нужно оказать, так наивен (кто его автор—сам Н. А. Рожков или цитируемый им проф. Ден,—нам безраз- 218
лично), что его можно ставить как «задачу» на рабфаках. Конечно, если сравнивать годы подъема и годы депрессии, то окажется, что в последние развитие шло «несравненно медленнее»: на то и депрессия. В первом периоде—1891— 1901 гг.—почти сплошной подъем, лишь последние два го- да, суть годы, начинающие годы кризиса (1899 г. по выплав- ке чугуна был рекордным для всего XIX столетия), тогда как во втором десятилетии пять первых лет являются годами депрессии (1905, 1906, 1907, 1908 и 1909). Сравнивать такие несравнимые вещи нельзя. А если взять то, что поддается сравнению, скажем, два шестилетия—1897—1902 и 1907— 1912, где в обоих по три года кризиса и по три года подъе- ма, то мы получим, что в первое шестилетие выплавка чу- гуна например увеличилась на 39%, а во втором на 48%, т. е. темп развития промышленности после революции был быстрее, чем до нее, а отнюдь не «несравненно мед- леннее». Но вопрос о размерах промышленного подъема после революции 1905—1907 гг. подводит нас к более общему и более интересному вопросу: чем была сама эта революция? Чистым ли разгромом или, при всей своей формальной неудаче, по существу все же огромным «прыжком» вперед (Россия, по Н. А. Рожкову, всегда двигалась вперед «прыж- ками»—см. особенно стр. 372; автору настоящих строк не приходило в голову, что его теория исключительно резкой революционности русского исторического процесса может быть так удачно окарикатурена). Н. А. Рожков, по всему судя, склоняется к первой версии: «русский капитализм и после революции 1905—1907 гг. остался некультурным, гру- бохищническим...» «Как всегда и везде, и в России после первого бурного момента буржуазно-демократической рево- люции началась реакция» (стр. 152). «Со всем, что отличало русскую реакцию в экономическом и социальном отноше- ниях, гармонировала политика правительства: в ней преоб- ладало не новое творчество по пути создания основ культур- ного капитализма, а беспомощное топтание на месте, штопа- ние дыр, постановка заплат, преследование всего, что сколь- ко-нибудь отражало потребности культурного капитализма» (стр. 191). Нисколько не думая становиться апологетом правитель- ства Столыпина, а тем паче Коковцева к Горемыкина,—ни- кто усерднее меня не доказывал, что самодержавие и после 1905 г. осталось самодержавием,—я не могу однако разде- лить иллюзий Н. А. Рожкова относительно «культурного ка- 219
питализма». Я не могу забыть, что беспримерную в истории человечества бойню 1914—1918 гг.,—ее Н. А. Рожков смело мог бы поставить шестнадцатым периодом в своей схеме,— устроил именно культурнейший капитализм Англии и Фран- ции. Причем во время этой бойни не было той гнусности и жестокости, на которую не пошли бы «культурные капита- листы» 1. Неудача революции состояла в том, что не осу- ществилась диктатура рабочих и крестьян, а не в том, что власть не перешла в руки «культурных капиталистов». Ка- питалисты вообще от революции несомненно выиграли: сто- лыпинщина была крупным шагом им навстречу. Между тем для Н. А. Рожкова именно отпадение от ре- волюции «культурных капиталистов» и означало ее неуда- чу. Кульминационным пунктом движения для нашего автора является октябрьская забастовка,—и именно потому, что «забастовке сочувствовали все—даже предприниматели, фабриканты и заводчики нередко оказывали ей содействие» (стр. 72). Вследствие, по-видимому, этой поддержки «фабри- кантов и заводчиков» правительство было «бессильно»; как это «бессильное» правительство на другой день после свое- го поражения организовало ПО погромов, на этом вопросе автор не останавливается. Но с октябрьской забастовкой бес- силие правительства и кончилось. «Широкая социальная ба- за, на которой происходила революция, несомненно исчезла. За революцию продолжали стоять только (!) пролетариат и буржуазная демократия (?) в городах и крестьянство в де- ревнях» (стр. 75). Продолжали стоять только 99% всего на- селения—не больше: даже если не считать «буржуазную де- мократию», классовый смысл которой не ясен. Отпади «фаб- риканты и заводчики»—и «широкая социальная база несом- ненно исчезла». Гони природу в дверь... Само собой разумеется, что для автора, у которого на одной чашке весов сидят «фабриканты и заводчики», а на другой «пролетариат и крестьянство», причем первая чаш- ка—в отношении шансов революции—перетягивает, для та- кого автора массовая борьба должна рисоваться иначе, не- жели она рисуется нам, грешным большевикам. Мы считаем, что массовая вооруженная борьба—это высшее достижение революции, и потому думаем, что с октября по декабрь 1 Примером может служить провокаторское потопление «Лузитании»: она лишь механически была потоплена германской миной, а фактически— английским адмиралтейством, которому нужна была гибель тысяч амери- канских граждан от немецкой подводной лодки для «агитационных» целей. 220
1905 г. революция шла по восходящей, несмотря на отпаде- ние «фабрикантов и заводчиков». Причину неуспеха мы ви- дим в том, что массы были недостаточно проникнуты созна- нием неизбежности вооруженной борьбы,—эту неизбежность отчетливо понимали только передовые слои масс и особенно молодежь1. Рабочие старших возрастов, воспитанные в «страхе божьем», туго брались за оружие, а рабочие-полу- крестьяне московских текстильных фабрик и просто разъе- хались в начале декабрьской забастовки 1905 г. по деревням. На Прохоровской мануфактуре дралось ядро ее постоянных рабочих, а не пришлое крестьянство; кому-кому, а уже при- сяжному историку Прохоровской мануфактуры это следо- вало бы знать. Но для Н. А. Рожкова пресненское восстание вообще является загадкой. Поколебавшись сначала и попы- тавшись объяснить загадку влиянием... зубатовцев (я не шу- чу, прочтите сами на стр. 96), он наконец принимает твердое решение: «Во всяком случае восстание на Пресне показало, что к повстанческим (терминология-то какова!) настроению и тактике наиболее способными оказываются именно от- сталые рабочие, как только в них пробуждается политиче- ское сознание. Это конечно понятно: им поистине нечего терять, кроме цепей». Известно, голытьба: она отчаянная... Бедный Бакунин, наш теперешний юбиляр: мог ли он думать, что его теория «революционной голытьбы» будет использована подоб- ным образом? Это, разумеется, не случайная обмолвка—не будем скры- вать от себя неприятной истины. Это коренное расхождение мировоззрений. Оно провожает нас через всю книжку и стано- вится—понятное дело—тем острее, чем ближе к нашим дням. Страницы, посвященные в книжке 1905 г., в общем и це- лом все-таки наиболее приемлемы. Глава об империализме, резко косящая на Гильфердинга, где почти не чувствуется Ленин, приемлема уже менее. Глава об империалистической войне не приемлема вовсе,—и то же приходится сказать о заключительных страницах, посвященных Советской России, несмотря на трогательнейшие усилия автора говорить «сов- сем по-большевистски». «Новая экономическая политика» для него конечно «представляет собой государственный ка- питализм с некоторой примесью капитализма частного» (стр. 317—394): «это означало переход к новой экономиче- 1 Средний возраст делегатов тогдашнего Московского совета рабо- чих депутатов был 22—23 года. 221
ской политике—к государственному капитализму при сохра- нении отчасти и капитализма частного» (ср. еще стр. 345). А военный коммунизм для него равносилен «раздроблению страны на экономически изолированные области» (стр. 393). Все это вполне гармонирует с надеждами на «распростране- ние избирательных прав и на ту новую буржуазию, которая на деле, при развитии практики концессионного права, явит- ся силой, содействующей социалистическому строительству», и достойно завершается тирадой: «Перед социализмом ри- суется ввиду всего этого великая общественно-психологиче- ская и культурная задача конечного синтеза, согласования, вернее, органического слияния моральных, этических начал и общественной солидарности с индивидуализмом» (стр. 395). Что перед социализмом, раньше всех этих лучезарных перспектив, рисуется суровая задача—отбиться от буржуаз- ных хищников и построить свое хозяйство, а для разре- шения этой задачи необходима столь мало совместимая с «индивидуализмом» вещь, как диктатура пролетариата, об этом наш добрый автор предпочитает не вспоминать. Чего доброго, опять «широкую социальную базу» потеряешь... Подведем итог. Какое же значение имеет разбираемая книга? Разумеется, каким-либо шагом вперед в области на- учного исследования она никоим образом не явля- ется. С этим вероятно по зрелом размышлении согласится и сам автор. Даже в тех своих частях, где автор пытается произвести что-то вроде научного анализа фактического ма- териала (почерпнутого, к сожалению, большею частью не из первоисточников, а из вторых и даже третьих рук), этот ана- лиз страдает недочетами, лишающими его почти всякой цены. Нельзя например пускаться в 1926 г. в какие бы то ни было домыслы о происхождении гапоновской петиции, не учиты- вая единственной документальной работы по этому вопросу А. Шилова («Красная летопись» № 2/13 за 1925 г.) Нельзя далее трактовать крестьянское движение 1905—1906 гг., не считаясь с работами С. М. Дубровского и особенно с издан- ным Дубровским и Б. Граве сборником материалов, впервые дающих документальную картину крестьянского движения на местах. В результате приходится сказать, что маленькая заметка Дубровского об этом сюжете (в БСЭ) дает читате- лю больше, чем довольно длинные рассуждения Н. А. Рож- кова. Словом, теперь нельзя уже писать о революции 1905 г., не считаясь с «литературой предмета», ибо такая литература ныне уже существует. Что касается дальнейших глав, то они уже ни на какой 222
исторический анализ и не претендуют. Это отчасти конспект, отчасти общие рассуждения, отчасти наконец нечто вроде воспоминаний. Последние,—они относятся к эпохе Керен- ского, когда автор входил некоторое время в состав Времен- ного правительства,—представляют большой самостоятель- ный интерес, хотя, нужно сказать, автор не был посвящен в «последние секреты» Керенского и Ко, почему Н. А. Рожкову и кажется например, что наступление 18 июля было чуть ли не личной авантюрой двух-трех членов Временного прави- тельства, тогда как на самом деле правительство Керенского именно и создано было с той целью, чтобы организовать это наступление; воспоминания Бьюкенена и Палеолога, письмо Керенского к Ллойд-Джорджу не оставляют на этот счет никакого сомнения. О последних главах, посвященных характеристике Советской России и знаменитым 15 перио- дам, мы говорили выше достаточно. К исторической науке и эти главы имеют весьма мало отношения. Но, может быть, книга годится в качестве руковод- ства? С оговорками можно было бы признать эту цену за первой частью, посвященной революции 1905—1907 гг. Тут особенно ценно, что автор отводит много места нашей партийной истории, хотя делает это, к сожалению, очень тра- фаретно, ограничиваясь историей съездов и конференций; но это общая беда. Тем не менее иметь историю партии хотя бы под одной обложкой с остальными" отделами новейшей русской истории—все же некоторый выигрыш. Но для того, чтобы и эта первая часть была приемлема как руководство, автору необходимо не только освежить свою эрудицию, но и отказаться от некоторых застоявшихся точек зрения, отно- сящихся к последнему перед Октябрьской революцией пе- риоду его политической биографии. Вторую часть, об империализме и империалистской войне, никоим образом нельзя принять как руководство в ее теперешнем виде: тут придется многое переделывать, кое- что написать заново. Третью же часть, о советском периоде, Н. А. Рожков несомненно сам всю перепишет заново, когда он к нам окончательно придет. Он двигается в этом напра- влении, это не подлежит никакому сомнению, но каждый шаг вперед достается ему с большим трудом,—с большим тру- дом, чем это казалось многим до появления его книжки. Но его желание дойти до конца, мне кажется, не подлежит сом- нению, и я не теряю надежды, что он еще даст нам работу, которая будет действительно настоящим «увенчанием» его тридцатилетнего труда.
Н. А. РОЖКОВ1 Общество историков-марксистов посвящает это свое засе- дание памяти скончавшегося около 2 недель тому назад Н. А. Рожкова. В лице Н. А. мы потеряли, во-первых, одного из крупнейших историков материалистического направле- ния, каких имела наша страна. Мы потеряли в нем кроме того исключительного пo своему таланту и по своей энер- гии пропагандиста-просветителя, которого можно поставить наряду с лучшими образцами этого типа 60-х годов. Мы потеряли в его лице превосходного преподавателя истории, без которого мы ощущаем пустоту в целом ряде наших выс- ших учебных заведений, и мы потеряли кроме того старо- го товарища, человека, который был вместе с нами в самые трудные минуты и, как это было признано Лениным, даже в статьях, направленных прямо против Н. А., с честью нес знамя партии в эти тяжелые годы. Я несколько самочинно начинаю выступления своим док- ладом просто потому, что первый докладчик, который дол- жен был осветить фигуру Н. А., как нашего маленького по- литического центра в 1905 г., почему-то опоздал, не при- ехал; он вероятно приедет, и тогда мы поставим его доклад на соответствующее место, а пока позвольте мне мои 20 ми- нут заполнить характеристикой Н. А. Рожкова как исто- рика-марксиста. Хотя совершенно правильно было сказано на граждан- ской панихиде по Н. А., что он пришел к нам не через ка- кую-нибудь либеральную организацию, тем не менее Н. А. не принадлежит к числу тех писателей, которые как писате- ли, так сказать, родились марксистами, как (например Л е- 1 Стенограмма доклада в Обществе историков-марксистов 14 февраля 1927 г., на заседании, посвященном памяти Н. А. Рожкова—«Историк- марксист», 1927 г., т. IV, стр. 179—186. 224
нин. У Ленина мы не знаем домарксистских произведений, он выступил уже как сложившийся марксист в своем пер- вом произведении. Рожков в этом отношении больше похож на Плеханова и имел свой домарксистский период. И период довольно длительный, период, измеряющийся годами. Он, значит, не родился марксистом, а им сделался. Я был свиде- телем того, как он делался марксистом, и поэтому позволь- те оказать об этом несколько слов, хотя бы в порядке вос- поминаний. В наших маленьких докладах воспоминания и анализ ко- нечно будут переплетаться. Свежа еще слишком могила Н. А., чтобы над этой могилой можно было даже академи- ческим людям предаваться чисто академическим изыска- ниям. А мы, марксисты, вообще не склонны к чисто акаде- мическим изысканиям. Н. А. Рожков приехал в Москву, по-моему, в 1897 г. И первая моя встреча с ним произошла на заседании комис- сии по организации домашнего чтения, очень памятном ве- роятно многим учреждении, которое теперь—не самое уч- реждение, а его работа—начинает вновь входить в моду: те- перь о заочном обучении вновь везде говорят. Так вот на первой попытке организации такого заочного обучения мы и сошлись с Н. А. Было это вероятно зимой 1897/98 г. Н. А., который немедленно же вошел в работу, немедленно же, чуть ли не в первой беседе взял на себя задачу составить очерк развития русских финансов в XIX в., т. е. взялся дать про- грамму и ряд вопросов, подобрать литературу и т. д., пришел на наше заседание и прочел чисто народническую програм- му. Ему было указано, что программа чисто народническая, а мы были тогда, хотя очень плохими, легальными, но все- таки марксистами. Мы указали Н. А., что нам это не подхо- дит. Н. А. с характеризующей его на всем протяжении дело- вой добросовестностью не стал с нами спорить, не стал от- стаивать своих народнических взглядов, а свернув в трубоч- ку свою программу, ушел и через две недели принес новую программу, нас вполне удовлетворившую. Совершенно ясно, что, конечно, он в течение этих двух недель не мог изучить марксизма, очевидно, кое-что марксистского было в нем за- ложено и раньше, но на первый раз он не решался,—может быть, тут провинция сказывалась, в которой он прожил столько времени,—он не решался развернуть этого во всей широте. И в дальнейшем, в ближайшие после этого годы, при- мерно до 1905 г., он все еще оперировал с марксизмом, как 225
с какой-то вещью, которая ему довольно близка, которую он ценит, которую он одобряет, но с которой он не присое- диняется целиком. Тут есть у меня пара цитат, которые я позволю себе прочесть для характеристики Рожкова перио- да становления, периода, когда он только шел к марксизму. Вот что он писал например в 1898 г. в «Образовании»: «Второе недоразумение может заключаться в том, что пи- шущий эти строки будет принят за экономического мате- риалиста». В 1898 г. быть принятым за экономического материали- ста еще казалось Н. А. каким-то искажением его физионо- мии. Еще в 1910 г. в «Мире божьем» он писал: «Я считаю нужным заявить, что в общем не принадлежу к тем крайним последователям так называемого экономического материа- лизма, которые склонны все и вся объяснять непосредствен- но из хозяйственных или производственных отношений». Вы видите, что эта фраза звучит уже гораздо более по- марксистски, нежели та краткая формулировка, которую я прочитал. В 1901 г. он уже признает, что принадлежит к последователям так называемо/го экономического материа- лизма, но не крайним. Н. А. с полным правом мот сказать: я не принадлежу к тем плохим последователям экономиче- ского материализма, которые все и вся объясняют непо- средственно из хозяйственных или производственных отно- шений. Это будет конечно плохой, вульгарный историче- ский материализм, который все и вся выводит непосред- ственно из хозяйственных отношений. Это тот самый вуль- гарный материализм, с которым боролся Энгельс. Я цитиро- вал Энгельса в своей речи при открытии Общества историков- марксистов и позволю себе сослаться на эту цитату. Можно сказать, что Н. А. просто мог отмежевываться от плохих ис- торических материалистов, но он сказал не от плохих, а от «крайних». Ему казалось тогда, что настоящий стопроцент- ный материализм все и вся выводит из экономических отно- шений,—а я не крайний, я умеренный, и поэтому всего из экономики не вывожу. Это было в 1901 г., и совершенно естественно, что в то же приблизительно время у него мог- ла встречаться и такая фраза: «Выдающийся русский уче- ный,—пишет Н. А. Рожков о М. М. Ковалевском,—в одном из своих последних сочинений провел ту основную мысль, что развитие народного хозяйства в стране определяется в конечном счете отношением населения к территории, иначе степенью плотности населения. Я и в мыслях не имею отри- цать справедливость этого обобщения». 226
Другими словами, Рожков этого периода находит воз- можным присоединиться к резко немарксистской мысли, по- тому, что конечно рассматривать нарастание населения как самодовлеющий биологический фактор и из этого выво- дить те или другие экономические отношения—это значит ставить марксистское понимание истории на голову, ногами кверху, ибо для марксиста рост населения есть явление со- циальное, обусловливаемое между прочим и хозяйственным строем страны, но ни в коем случае не первоисточник, от- куда приходится объяснить самую хозяйственную систему. Так что в первые годы мы у Рожкова встречаем еще боль- шое количество явно немарксистских положений и некото- рую антипатию к термину «марксисты», «крайние маркси- сты», «крайние экономические материалисты». Но это чер- ты, которые напрасно иногда историки Н. А. Рожкова рас- пространяют на всю его биографию, говоря, что вообще Рожков не любил называть себя марксистом. Это неверно, это совершенно неправильно. Это правильно только по от- ношению к этим первым годам—к 1897, 1898, 1899 и 1901 гг., когда действительно эта черта в Н. А. была, в период его «становления». Но и в его диссертации тоже встречаются чрезвычайно немарксистские положения, вроде того например, что будто бы эксцессы помещичьих хозяйств и дикая эксплоатация земель и крестьян, которые наблюдались у русских помещи- ков конца XVI в., определялись юридической природой по- местья. Тут опять-таки поставлен марксизм на голову, но- гами кверху. Но Н. А. принадлежал к людям, которые ни- когда не перестают учиться. Если возьмете вышедшую в 1923 г. 4 часть его «Русской истории в сравнительно-исто- рическом освещении», вы увидите, как он постепенно подхо- дил к настоящей марксистской постановке вопроса. Я возь- му как раз тот момент, где он касается этой самой природы поместья. Давая характеристику хозяйства XVI в., он го- ворит: «Теперь все понятно,—поместная система и по идее сво- ей и на практике представляла собою форму землепользо- вания, приспособленную к натуральному хозяйству и к эк- стенсивной, хищнической, заложной системе землепользо- вания. Создалось таким образом непримиримое противо- речие между главным господствующим в XVI в. видом зем- леделия и новыми экономическими условиями и задачами, противоречие, которое нашло свое конкретное выражение в острой нужде помещиков в деньгах, вследствие перехода 227
к товарному хозяйству, и это только увеличило их грабе- жи и насилия, т. е. усилило хозяйственный кризис, переход- ный к более интенсивной системе хозяйства». Как видите, здесь марксизм, поставленный ногами квер- ху в диссертации, поставлен на ноги. Теперь уже доказы- вается не то, что система помещичьей эксплоатации была отражением юридической природы поместья, а что юриди- ческая природа поместья была отражением этого кризиса, что безусловно верно. Таким образом марксизм в данном случае одолел, и Рожков к 1923 г. в этом вопросе, на кото- ром он споткнулся в 1899 г., дошел до правильной, четкой марксистской формулы. И он в этой книге, которую я счи- таю лучшим из томов его «Истории в сравнительно-истори- ческом освещении», даже поправляет и хорошо поправляет целый ряд установок в книжках, которые считаются, вооб- ще говоря, марксистскими. Так например он вносит ряд хо- роших поправок в характеристику Смутного времени «Рус- ской истории с древнейших времен». Там вообще имелось некоторое принижение массового движения. На книге отра- зилось жестокое разочарование в крестьянской революции 1905—1906 гг., которая, казалось нам, окончательно собьет самодержавие, но которая ничего не сбила, не только окон- чательно, но даже приблизительно. И под влиянием этого разочарования я действительно склонен был в своем анализе социальных факторов Смутного времени отводить очень ма- ло места крестьянству. В силу этого я даже Болотникова изобразил не как вождя восставшего, крестьянства, а как служилого человека, в связи с этим я подчеркивал, что Бо- лотников был холопом кн. Телятевского. Рожков велико- лепно меня здесь поправил: «И напрасно М. Н. Покровский ссылается здесь на уча- стие в бунте кн. Телятевского и на то, что Болотников обе- щал «ворам» боярство, воеводство, окольничество и дья- чество. Неудивительно, что опустившийся, обедневший дво- рянин сражается против олигархии рядом со своим бывшим холопом, а обещания старых чинов, если они переданы да- же точно, свидетельствуют лишь о том, что общественная мысль низов общества естественно и неизбежно отливалась в обычные, традиционные формы. Внушение Болотниковым боярской дворне «всяких злых дел на убиение и на грабеж», агитация среди боярских холопов, чтобы они «побивали своих бояр» и брали себе «их жен, вотчины и поместья», до- статочно красноречивы. Понятна и та кровавая, беспощад- ная расправа, какую произвело над сторонниками Болотни- 228
кова победившее их правительство боярского царя: «целая треть государственной территории отдана была на оконча- тельное разорение и узаконенный грабеж»; «воеводы царя Василия и он сам осуждали на казнь сразу тысячи военно- пленных»1. Опять-таки очень хорошая поправка явно не только не марксистской, а не революционной характеристики, кото- рая была дана в моей книжке. Рожков в 1923 г. не только лучший марксист, чем я был в 1910 г., но и больший рево- люционер, чем я был в 1910 г. Это несомненный факт. Дальше он, опять-таки в моей книжке, выуживает совер- шенно правильно обмолвку о том, что будто бы воеводское управление XVII в. носило характерные феодальные черты. Я вам подробно этого вычитывать не буду, но он хорошо развивает ту мысль, что это было зачаточное бюрократи- ческое управление, которое никаких феодальных черт не но- сило. Как видите, тут мы имеем у Рожкова целый ряд хоро- ших марксистских поправок к книжкам, которые, вообще говоря, признаются марксистскими. Таким образом Рожков не застыл на тех домарксистских формулах, которые он выдвигал в конце 90-х и начале 900-х годов, но он рос постепенно в настоящем марксист- ском направлении. Вот почему я думаю, что он в конце кон- цов перерос бы и те ошибки, о которых я буду сейчас гово- рить, которые больше всего отделяли его от нас и нашли, к сожалению, отражение в последнем, XII томе этой «Исто- рии в сравнительно-историческом освещении». Он по всей вероятности перерос бы и их, и в конце концов сделался бы настоящим ортодоксальным марксистом в понимании русского исторического процесса на всем его протяжении. Только глупая физиологическая случайность, которой кто- то из слушателей гражданской панихиды пожелал и мне (я получил на другой день открытку в этом духе),—эта глупая физиологическая случайность помешала ему выра- ботаться в настоящего, вполне ортодоксального марксиста- историка. И естественный вопрос, на котором приходится остано- виться—анализом его я займу оставшиеся у меня 8 минут,— это вопрос: что же остановило его на этой дороге? В чем причина его «девиации», причина того, что он сбился с пря- мого пути? Вот тут приходится, может быть, невольно ус- 1 Н. Р о ж к о в, Русская история в сравнительно-историческом осве- щении, т. IV, стр. 177. 229
воить рожковскую манеру объяснения индивидуальности, о которой будет говорить т. Фриче и которая сама по себе конечно не есть марксистская, но мне кажется, что когда го- воришь об индивидуальности, то привлекать к делу биоло- го-психологический фактор все-таки мыслимо. Я сошлюсь на то, что и сам В. И. Ленин объяснял многое в поведении Н. А. около 1910—1911 гг. его «скоропалительностью», как он выражался, т. е. фактором несомненно биолого-психоло- гического свойства. Защитившись таким образом примером Ленина, я и по- пытаюсь объяснить, как я понимаю эту его аберрацию. Н. А. несомненно отличался необычайной возбудительностью, не- обычайной чуткостью ко всяким внешним влияниям, тем, что теперь назвали бы необычайной быстротою условных реф- лексов. Это был человек изумительно находчивый, а наход- чивость как раз и есть бытовое выражение этого факта. Придя на какое-нибудь собрание и встретив там ситуацию, которую он не ожидал, о которой он совершенно не знал до прихода на это собрание, он не смущался, не молчал, у него через 10 минут находились четкие формулы и определенные аргументы, словом, он справлялся с таким положением, с такой ситуацией, как не надо лучше. Вот эта необычайная быстрота его реакции на все окружающее, мне кажется, ле- жит в значительной степени в основе той аберрации, которая с ним произошла. Лев Толстой в «Севастопольских рассказах» приводит совершенно правильное наблюдение, что если вы опросите тяжело раненого солдата, которого несут с поля сражения на носилках, как идут дела, вы наверное получите ответ: пропало, всех побили. Его самого ранили, ему больно, пло- хо, и ему кажется, что вообще все плохо. Н. А. был чрезвычайно тяжело ранен реакцией после 1907 г. Три года пришлось ему просидеть в тюрьме, потом оказаться в глуши Сибири. Эта рана и осталась у него, у не- го осталось преувеличенное представление о нашем пораже- нии в 1905—1907 гг. Ему казалось, что мы разбиты вдрызг, что ничего не осталось, и он начинает себя утешать тем, что если революция не удалась, то удастся эволюция. В этом он находил себе утешение, принимая за исходную точку совер- шенно правильно кое-какие прогрессивные черты столыпин- щины. Экономически конечно в столыпинщине было кое-что прогрессивное, что толкало хозяйство вперед, а не назад. Исходя из этого, он начинает мечтать о победе культурно- го капитализма над хищническим грубым капитализмом 230
дореволюционного времени и на этой победе культурного капитализма строить весь свой дальнейший прогноз. Бури, как он выражается, т. е. революции больше не нужны. Ме- стами даже проскальзывает мысль, что эта революция мо- жет напугать культурный капитализм, как она испугала его в октябре 1905 г., и от этого будет плохо: культурный ка- питализм, испугавшись, может броситься в объятия некуль- турного капитализма и даже в объятия феодализма. Прои- зойдет опять жесточайшая реакция, будет много раненых, убитых и т. д., словом, будет совершенно ненужное крово- пролитие. Он выступает со своими знаменитыми проектами образования политического общества защиты интересов рабочего класса чисто мирными средствами. Он подчерки- вает, что в программу этого общества отнюдь никакие на- сильственные средства не входят. Оно будет действовать ис- ключительно мирными путями. И таким образом вторично такой неудачи, какую мы испытали в 1907 г., не будет. Но для того, чтобы сделать и для себя и для своих читателей приемлемой эту картину роста культурного капитализма и завоевания в среде его рабочими себе всяких прав и т. д., а может быть, даже и социализма, при помощи мирных дей- ствий, не прибегая к революции, Рожков начинает густо ро- зовой краской замазывать столыпинщину. Пуришкевичи, го- ворит он, и Марковы 2-е уже издыхают, это жалкая шора, которая в углу сидит и никакой воли уже не имеет. На пер- вый план теперь выдвигаются люди типа Гучковых, Милю- ковых, типа людей, которые представляют собою более или менее культурный капитализм, в особенности Милюков, а вовсе не дикий помещик. С диким помещиком кончено. О нем больше как о живой силе говорить не приходится. Выходит, что и самодержания как будто бы нет и т. д. Ленин жестоко посмеялся над всей этой концепцией и, с чрезвычайной меткостью взяв за жабры этот «культурный капитализм», вытащил его и доказал, что в этой чисто ли- беральной концепции нет ничего общего с марксизмом и что если бы все это на практике осуществилось, это повело бы к политическому порабощению рабочего класса либераль- ной буржуазией—кадетами и около кадетов, которые сдела- лись бы при таком порядке вещей естественными вождями рабочего движения. Поэтому конечно Ленин с крайним от- рицанием отнесся к этой концепции Рожкова и посвятил ей две статьи: одну в «Звезде», другую в «Социал-демокра- те», в которых он радикальным образом разнес эту концеп- цию. Теперь мы знаем, что такое этот «культурный капита- 231
лизм». Мы на примерах видим, где эта концепция заняла прочное место. Ведь все присутствующие вероятно уже пе- ревели этот культурный капитализм Рожкова начала 2-го десятилетия нашего века на «нормальный капитализм» те- перешней социал-демократии, нормальный капитализм, ко- торый отгораживает их и помогает им отгородиться от социалистической революции и превращает их в формен- ных пособников буржуазии. Так что Ленин был прав в своем прогнозе, и Рожков действительно здесь сильно оши- бался, и, к сожалению, эта ошибка оказалась у него доволь- но прочной. Воспоминание о ране, полученной Рожковым в 1908 г., было еще довольно свежо в 1917 г. Я помню наши разгово- ры с ним в период выборов в Учредительное собрание. Мы оба были кандидаты—он от меньшевиков, я от большеви- ков. Это не мешало нам в вагоне трамвая на очень длинном штреке—минут в 40—мирно разговаривать. Этот разговор оставил у меня о личности Н. А. одно из самых приятных воспоминаний. Нельзя было подумать, что это едут два кан- дидата резко враждебных между собою политических пар- тий. Основной мотив был тот: «Вы идете,—говорил он,—на явную гибель, вы идете на разгром, я очень вас жалею, ибо вы все скоро станете покойниками». Мне пришлось ему до- казывать, что, во-первых, без покойников вообще нельзя устраивать революций, что в истории не было таких рево- люций, а, во-вторых, что не всегда побеждают те, кто оста- ется в живых: иногда, наоборот, победителями оказываются как раз покойники. Так что положение наше вовсе не такое безнадежное, как ему кажется. Я пошел с ним на его лекцию. Он очень любезно согла- сился. Я слушал его великолепное, чрезвычайно популярное и ясное изложение как раз аграрного вопроса, причем он даже никаких особенных ересей об этом вопросе не гово- рил, он только избегал упоминать о том, что аграрный воп- рос может быть разрешен при помощи пальбы, при помощи винтовок и пулеметов. Этого он не говорил. И этим искажал радикальным образом ту действительность, какая была пе- ред нами в начале октября месяца 1917 г. Но самое изложе- ние аграрной программы меня поразило чрезвычайной яр- костью, четкостью, общедоступностью и т. д., так что с этой стороны это была популярная лекция, чрезвычайно полез- ная для слушателей. Я не знаю, прошел ли на выборах Н. А., но это не имеет никакого значения. Я не интересовался «и тем, где я прошел, 232
ни тем, где прошел Н. А. Рожков. Может быть, он где-ни- будь и прошел. Так вот та основная ошибка, которая отделяла Рожкова от нас. В своей рецензии я выражал надежду, что с этой ошибкой Рожков справится, что он ее переварит и, как по- лагается, все переваренное извергнет и наполнит свое ум- ственное содержание другой пищей, более марксистской. Тот факт, что в целом ряде исторических вопросов он от немарксистских положений перешел к положениям четко марксистским, по-моему, оправдывает это предсказание и оправдывает то, что я сказал: что только глупая физиоло- гическая случайность помешала нам видеть Н. А. Рожкова настоящим историком-марксистом.
ОБ ОДНОМ «ОПЫТЕ АВТОБИОГРАФИИ» 1 «Не может быть большего идей- ного падения для революционного политика, как обманывать массы!» (Л. Троцкий, Моя жизнь) Человека, который вздумал бы изучать историю нашей революции «по Троцкому», ждет жестокое разочарование. Ибо никакой истории, даже очень субъективно окрашенной, в его книжке «Моя жизнь» нет. Но «человеческий документ» получился ярчайший. «...Эта книга не бесстрастная фотография моей жизни, а ее составная часть. На этих страницах я продолжаю ту борь- бу, которой посвящена вся моя жизнь. Излагая, я характе- ризую и оцениваю, рассказывая, я защищаюсь и еще чаще нападаю. Мне думается, что это единственный способ сде- лать биографию объективной в некотором более высоком смысле, т. е. сделать ее наиболее адекватным выражением лица, условий и эпохи» 2. Это конечно не наилучший способ дать «адекватное вы- ражение» «условий и эпохи», и в этом смысле «Моя жизнь» Троцкого ничего не дает, как увидит читатель на ряде при- меров. «Адекватное выражение лица» она дает даже в боль- шей степени, чем самому «лицу» это нужно. Едва ли Троц- кий, занимаясь «опытом» своей автобиографии, думал под- вести себе окончательный итог как историческому деятелю. Едва ли этой книжкой он собирался зачислить себя оконча- тельно «по истории». А между тем после «Моей жизни» го- ворить о Троцком как руководителе чего бы и кого бы то ни было так же мало возможно, как о Керенском. Сравнение этих двух фигур неотразимо навязывается, когда читаешь «Мою жизнь». 1 «Большевик», 1930 г., № 7—8, стр. 130—145. 2 Т р о ц к и й, Моя жизнь, т. I, стр. 7. 234
«Керенского Ленин называл хвастунишкой. К этому мер- ного можно прибавить и сейчас. Керенский был и остался случайной фигурой, временщиком исторической минуты. Каждая новая могучая волна революции, вовлекающая дев- ственные, еще неразборчивые массы, неизбежно поднимала наверх таких героев на час, которые сейчас же слепнут от собственного блеска» 1. Это—автохарактеристика под видом характеристики дру- гого. Подбирая материал для этой статьи, я отвел снача- ла для рубрики «хвастовство» (не завести такой «рубрики нельзя было—слишком уж било в глаза) одну строчку. Ока- залось мало. Я прибавил вторую. И этого было мало. Я дол- жен был прибавить третью. Нехватило и ее, и пришлось вписывать ссылки на страницы под строками, между строка- ми, сбоку, сверху, снизу. Нет никакой возможности привести здесь хотя бы большую часть отмеченного—получилась бы хрестоматия в пару десятков печатных листов. Я ограничи- ваюсь самыми яркими примерами, дающими кстати поня- тие о тоне всей книжки. Я пропускаю примеры хвастовства, относящиеся ко вре- мени детства,—хвастовства своими пятерками, тем, что ра- нец был всегда в порядке, ученическая книжка всегда на ме- сте и т. п.. Это—мелко, но нужно сказать, что это мелко не только для критика, а и для автора. Ведь этот автор притя- зал не более, не менее как на то, чтобы быть наследником Ленина—заявлял претензию на позицию мирового значения, на роль всемирно-исторического деятеля. Как к этому идет любование своими гимназическими успехами! Но вот перед нами Троцкий—уже крупная политическая фигура. Пришел 1905 год. «13 ноября мы поставили в блоке с меньшевиками большой политический орган «Начало». Ти- раж газеты рос не по дням, а по часам. Большевистская «Новая жизнь» без Ленина была сероватой. «Начало», нао- борот, пользовалось гигантским успехом. Думаю, что оно ближе, чем какое бы то ни было другое издание за полвека, подходило к своему классическому прототипу, «Новой Рейнской газете» Маркса в 1848 году»2 (!!). После этого совершенно понятно, что «переписка Маркса и Энгельса была для меня (Троцкого.—М. П.) не теоретиче- ским, но психологическим откровением... я убеждался на каждой странице, что с этими двумя меня связывает непо- 1 «Моя жизнь», т. II, стр. 8. 2 Там же, т. I, стр. 204. 235
средственное психологическое сродство. Их отношение к: людям было мне близко. Я догадывался о том, чего они не досказывали, разделял их симпатии, негодовал и ненавидел вместе с ними. Маркс и Энгельс были революционеры на- сквозь» 1. Приходит вторая революция, первое поражение—июль- ские дни. «Ленин и Зиновьев скрылись». «Ленина не было». «Ленин, объявленный немецким шпионом, скрывался в ша- лаше» 2. Это повторяется и припоминается при каждом удоб- ном и неудобном случае, вскрывая истинные чувства пишу- щего к тому, перед кем он, простите за выражение, с самым подлым лицемерием якобы преклоняется на всем протяже- нии своей книжки. «Большевистская фракция ЦИК чувствовала себя сирот- ливо в здании Таврического дворца. Она послала за мною делегацию с просьбой сделать доклад о создавшемся поло- жении, несмотря на то, что я все еще не был членом партии: формальный акт объединения был отложен до предстояще- го вскоре партийного съезда. Я, разумеется, охотно согла- сился (!!). Моя беседа с большевистской фракцией устано- вила такие нравственные связи, которые создаются только под тяжкими ударами врага. Я говорил, что за этим кризи- сом нас ожидает быстрый подъем, что масса вдвое привя- жется к нам, когда проверит нашу верность на деле; что на- до в эти дни зорко глядеть за всяким революционером, ибо в подобные моменты люди взвешиваются на безошибочных весах. И сейчас я с радостью вспоминаю, как тепло и бла- годарно меня провожала фракция» 3. У Достоевского в «Селе Степанчикове» выведен один от- ставной литератор, превратившийся в помещичьего прижи- вала, Фома Опискин, воображающий себя центральной фи- гурой всего литературного мира, выше Пушкина, выше Лер- монтова. Ему кажется, что все, что было значительного в его время, не только в литературе, его имеет своим перво- источником. Сгорела Казань—он пожертвовал свой (вооб- ражаемый—его никто не печатал) гонорар на ее отстройку. «Так это ты, батюшка, Казань-то отстроил?» опрашивают его ошеломленные его величием мужички, крепостные его хо- зяина,—единственная публика, перед которой мог хвастать- ся заштатный литератор. «Да, и моего тут капля меду есть!»—снисходительно соглашается Опискин. Когда чи- 1 «Моя жизнь», т. II, стр. 240. 2 Там же, стр. 34, 36, 233. 3 Там же, стр. 35. 236
таешь Троцкого, так и хочется спросить все время: «Так это ты, батюшка, революцию-то сделал?». Но Опискин был скромнее автора «Моей жизни». Он все-таки соглашался, что Казань не совсем он один отстроил, а только содейство- вал. У Троцкого мы читаем: «...В период подготовки октябрьского переворота Ленин скрывался в Финляндии, Каменев, Зиновьев, Рыков, Калинин были противниками восстания, о Сталине же никто ничего не знал (!). В результате этого партия связывала октябрь- ский переворот преимущественно с моим именем» 1. Он, он, всю Казань он один построил. И кто же мог стать в отстроенном им граде градоправителем? Все он же конеч- но. Глава «У власти» начинается с таких замечательных строк: «Те дни были необыкновенными днями и в жизни страны и в личной жизни. Напряжение социальных страстей, как и личных сил, достигало высшей точки. Массы создавали эпоху, руководители чувствовали, что их шаги сливаются с шагами истории»2. Благодаря легкой неграмотности последней фразы мож- но подумать, что «их» шаги—это шаги масс. Но это же со- вершенно нелепая картина: «шаги масс» это и есть история. Получаются шаги шагов истории—масляное масло. «Их» шаги—это шаги руководителей. Каждый шаг Троц- кого был шагом истории. Правда, был еще Ленин,—но, мы видели уже, в критическую минуту он «бежал», и, не будь Троцкого, бедной большевистской фракции ЦИК так и не узнать бы перспектив революции. А когда тот же Троцкий «сделал» и самое революцию, Ленин превратился в некото- рое подобие сатрапа из известной басни: «Все подписывал, что тот (не секретарь, как в басне, а Троцкий) ни подавал», «Современная литература о разногласиях Троцкого и Ленина перегружена апокрифами. Бывали конечно разно- гласия. Но неизмеримо чаще бывало так, что мы приходили к одному и тому же выводу, обменявшись двумя словами по телефону или независимо друг от друга. Когда выясни- лось, что мы смотрим на вопрос одинаково, то уже ни он, ни я не сомневались, что проведем нужное решение. В тех случаях, когда Ленин опасался чьей-либо серьезной оппо- зиции своим проектам, он напоминал мне по телефону: «Не- пременно приходите на заседание, я вам дам слово первому». 1 «Моя жизнь», т. II, стр. 233. 2 Там же, стр. 55. 237