Text
                    Материалы подготовлены
И.А.Белолипецкой

+7-918-018-06-41
belorina77@gmail.com

Подготовка к итоговому
сочинению
Раздел 1
Духовно-нравственные ориентиры
(22 рассказа)

1


Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Оглавление Леонид Соболев. Парикмахер Леонард ............................................................. 3 Рэй Брэдбери. Всё лето в один день ................................................................ 5 Елена Габова. Не пускайте Рыжую на озеро ................................................... 9 Василий Шукшин. Крепкий мужик ................................................................ 13 Василий Шукшин. Солнце, старик и девушка ............................................... 17 Генpи Каттнер, Кэтрин Л.Мур. День не в счет.............................................. 21 Константин Паустовский. Заячьи лапы ........................................................ 30 Ричард Матесон. Кнопка, кнопка ................................................................... 33 Иван Бунин. Господин из Сан-Франциско ..................................................... 38 Антон Павлович Чехов. Ионыч....................................................................... 49 Андрей Платонов. Юшка ................................................................................ 59 Лев Николаевич Толстой. Кавказский пленник ............................................. 64 Евгений Носов. Кукла ..................................................................................... 78 Рэй Брэдбери. Каникулы ................................................................................ 81 О.Генри. Последний лист................................................................................ 86 О.Генри. Дары волхвов ................................................................................... 90 Иван Бунин. Чистый понедельник ................................................................ 94 Иван Бунин. Лёгкое дыхание ....................................................................... 102 Антон Павлович Чехов. Человек в футляре ................................................. 105 Максим Горький. Челкаш ............................................................................. 113 Леонид Жуховицкий. Банан за чуткость ..................................................... 131 Александр Куприн. Чудесный доктор ......................................................... 133 2
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой Леонид Соболев. Парикмахер Леонард +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Это был волшебный мастер бритья и перманента, юный одесский Фигаро. Впервые я увидел его на одной из морских береговых батарей, куда он приезжал на трамвае (так в Одессе ездили на фронт). Он приезжал сюда три раза в неделю по наряду горсовета — живой подарок краснофлотцам, веселый праздник гигиены. В кустах возле орудия номер два поставили зеркало и столик, батарейцы сгрудились вокруг, нетерпеливо дожидаясь очереди и заранее гладя подбородки. Пощелкивая ножницами, как кастаньетами, он пел, мурлыкал, острил, гибкие его пальцы играли блестящими инструментами, и порой, когда обе руки были заняты пульверизатором, он швырял гребенку на верхнюю губу и зажимал ее носом. Бритва так и летала в его ловких пальцах, угрожая носу или уху быстрыми взмахами, — и очередной клиент с опаской водил глазами по зеркалу, следя за ее сверкающим полетом. Но остроты и песни никак не мешали работе, и бритва скользила по щекам, обходя все возвышенности, и Леонард сдергивал салфетку с видом фокусника. — Гарантия на две недели, брюнетам на полторы! Кто следующий? Сев на стул, я невольно залюбовался в зеркале его пальцами. Тонкие и гибкие, они нежно прощупывали пряди волос, безошибочно отбирая то, что нужно снять. Каждый палец его, бледный и изящный, жил, казалось, своей осмысленной, умной жизнью, подхватывая кольцо ножниц, зажимая гребенку или выбивая трель на машинке, в неустанном движении, в веселой шаловливости, в постоянном следовании за песенкой, сопровождавшей работу. Не удержавшись, я сказал: — С такими пальцами и слухом вам бы на скрипке играть. Он посмотрел на меня в зеркало и хитро подмигнул. — Хорошая прическа тоже небольшая соната. Скажете — нет? Мы разговорились. Большие черные его глаза стали мечтательными. Он рассказывал о своем профессоре, который называет его «моложавым дарованием», о скрипке, о том, что, когда кончится война, он пойдет в техникум и бросит перманент, из-за которого его зовут Леонардом, хотя он просто Лев. Он говорил о музыке, о любимых своих вещах. Пальцы его, как бы вслушиваясь, перестали балаганить. Выразительные и беглые, они держали теперь гребенку цепко и властно, как гриф скрипки. Приведя в порядок всех желающих, он достал скрипку, которую неизменно привозил с собой на батарею, и краснофлотцы вновь обступили его. Видимо, эти концерты после бритья стали на батарее традицией. Южное осеннее солнце сияло на тугих молодых щеках, выбритых до блеска, просторное море манило к себе сквозь зелень кустов, и огромное тело орудия номер два, вытянув длинный хобот, молчаливо вслушивалось в певучие украинские песни, в жемчужную россыпь Сарасате, в мягкие вздохи мендельсоновского концерта. Леонард играл, смотря перед собой через орудие и кусты на море, вторя невидимому оркестру и изредка напоминая о нем звучным верным голосом. И казалось, что он видит себя на большой эстраде, среди волнующегося леса смычков и воинственной меди труб. Очередной румынский снаряд, рванувшийся за кустами, оборвал концерт. Леонард со вздохом опустил скрипку. — Опять пьяный литаврист уронил палку. Им нужен строгий дирижер. Скажете — нет? …Вторично я встретил Леонарда в госпитале. Он лежал, закрытый до подбородка одеялом, и черные влажные его глаза были грустны. Я узнал его и 3
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com поздоровался. Он кивнул мне и попытался пошутить. Шутка не вышла. В коридоре я спросил врача, что с ним. Была тревога. Все из парикмахерской кинулись в убежище. Оно было под пятью этажами большого дома. Бомба упала на крышу, и дом, сложенный из одесского хрупкого известняка, рухнул. Убежище было завалено. В нем была темнота и душный, набитый пылью воздух. Никого не убило, но люди кинулись искать выход. Закричали женщины, заплакали дети. И тогда раздался звучный голос Леонарда: — Тихо, ша! В чем дело? Ну, маленькая тревога «у-бе» — «уже бомбили»!.. Больше же ничего не будет… Тихо, я говорю! Я у отдушины, не мешайте мне держать связь с внешним миром! В убежище притихли и успокоились. Леонард заговорил в отдушину, и все слышали, как он подозвал кого-то — видимо, из тех, кто кинулся к развалинам, назвал адрес дома («бывший адрес», — сказал он), вызвал помощь и пожарных. Один у своей отдушины, не уступая никому этого командного пункта, он распоряжался, 224 советовал, как лучше подобраться к нему. Он спрашивал, как идут раскопки, и передавал это в темноту. Люди лежали спокойно и ждали. Хотелось пить — Леонард сказал, что уже ведут к отдушине шланг. Стало душно — он обещал воздух, ибо со своего места уже слышал удары мотыг и лопат. Он передавал в темноту время, узнавал его через отдушину, и всем казалось, что часы текут страшно медленно. По его информации, прошло около шести часов. На самом деле раскопки заняли больше суток, и помощь пришла совсем не со стороны отдушины, в которую он говорил. Отдушины не было, как не было долгие часы ни пожарных, которые раскидывали камни где-то высоко на груде развалин, ни мотыг, ни лопат. Всё это выдумал веселый парикмахер Леонард, чтобы остановить панику, успокоить гибнущих людей и вселить в них надежду. Когда добрались до него, он лежал в глухом углу, и руки его были прижаты тяжелым камнем. Пальцы были размозжены. Кисти обеих рук пришлось отнять до запястья. Первую неделю после ампутации он просил выключать радио, когда начиналась музыка. Потом он стал слушать ее спокойно, только закрывая глаза. 4
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Рэй Брэдбери. Всё лето в один день – Готовы? – Да! – Уже? – Скоро! – А ученые верно знают? Это правда будет сегодня? – Смотри, смотри, сам видишь! Теснясь, точно цветы и сорные травы в саду, все вперемешку, дети старались выглянуть наружу – где там запрятано солнце? Лил дождь. Он лил не переставая семь лет подряд; тысячи и тысячи дней, с утра до ночи, без передышки дождь лил, шумел, барабанил, звенел хрустальными брызгами, низвергался сплошными потоками, так что кругом ходили волны, заливая островки суши. Ливнями повалило тысячи лесов, и тысячи раз они вырастали вновь и снова падали под тяжестью вод. Так навеки повелось здесь, на Венере, а в классе было полно детей, чьи отцы и матери прилетели застраивать и обживать эту дикую дождливую планету. – Перестает! Перестает! – Да, да! Марго стояла в стороне от них, от всех этих ребят, которые только и знали, что вечный дождь, дождь, дождь. Им всем было по девять лет, и если выдался семь лет назад такой день, когда солнце все-таки выглянуло, показалось на час изумленному миру, они этого не помнили. Иногда по ночам Марго слышала, как они ворочаются, вспоминая, и знала: во сне они видят и вспоминают золото, яркий желтый карандаш, монету – такую большую, что можно купить целый мир. Она знала, им чудится, будто они помнят тепло, когда вспыхивает лицо и все тело – руки, ноги, дрожащие пальцы. А потом они просыпаются – и опять барабанит дождь, без конца сыплются звонкие прозрачные бусы на крышу, на дорожку, на сад и лес, и сны разлетаются как дым. Накануне они весь день читали в классе про солнце. Какое оно желтое, совсем как лимон, и какое жаркое. И писали про него маленькие рассказы и стихи. Мне кажется, солнце – это цветок,Цветет оно только один часок. Такие стихи сочинила Марго и негромко прочитала их перед притихшим классом. А за окнами лил дождь. – Ну, ты это не сама сочинила! – крикнул один мальчик. – Нет, сама, – сказала Марго, – Сама. – Уильям! – остановила мальчика учительница. Но то было вчера. А сейчас дождь утихал, и дети теснились к большим окнам с толстыми стеклами. – Где же учительница? – Сейчас придет. – Скорей бы, а то мы все пропустим! Они вертелись на одном месте, точно пестрая беспокойная карусель. Марго одна стояла поодаль. Она была слабенькая, и казалось, когда-то давно она заблудилась и долго-долго бродила под дождем, и дождь смыл с нее все краски: голубые глаза, розовые губы, рыжие волосы – все вылиняло. Она была точно старая поблекшая фотография, которую вынули из забытого альбома, и все молчала, а если и случалось ей заговорить, голос ее шелестел еле слышно. Сейчас она одиноко стояла в сторонке и смотрела на дождь, на шумный мокрый мир за толстым стеклом. – Ты-то чего смотришь? – сказал Уильям. Марго молчала. – Отвечай, когда тебя спрашивают! 5
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Уильям толкнул ее. Но она не пошевелилась; покачнулась – и только. Все ее сторонятся, даже и не смотрят на нее. Вот и сейчас бросили ее одну. Потому что она не хочет играть с ними в гулких туннелях того города-подвала. Если кто-нибудь осалит ее и кинется бежать, она только с недоумением поглядит вслед, но догонять не станет. И когда они всем классом поют песни о том, как хорошо жить на свете и как весело играть в разные игры, она еле шевелит губами. Только когда поют про солнце, про лето, она тоже тихонько подпевает, глядя в заплаканные окна. Ну а самое большое ее преступление, конечно, в том, что она прилетела сюда с Земли всего лишь пять лет назад, и она помнит солнце, помнит, какое оно, солнце, и какое небо она видела в Огайо, когда ей было четыре года. А они – они всю жизнь живут на Венере; когда здесь в последний раз светило солнце, им было только по два года, и они давно уже забыли, какое оно, и какого цвета, и как жарко греет. А Марго помнит. – Оно большое, как медяк, – сказала она однажды и зажмурилась. – Неправда! – закричали ребята. – Оно – как огонь в очаге, – сказала Марго. – Врешь, врешь, ты не помнишь! – кричали ей. Но она помнила и, тихо отойдя в сторону, стала смотреть в окно, по которому сбегали струи дождя. А один раз, месяц назад, когда всех повели в душевую, она ни за что не хотела стать под душ и, прикрывая макушку, зажимая уши ладонями, кричала – пускай вода не льется на голову! И после того у нее появилось странное, смутное чувство: она не такая, как все. И другие дети тоже это чувствовали и сторонились ее. Говорили, что на будущий год отец с матерью отвезут ее назад на Землю – это обойдется им во много тысяч долларов, но иначе она, видимо, зачахнет. И вот за все эти грехи, большие и малые, в классе ее невзлюбили. Противная эта Марго, противно, что она такая бледная немочь, и такая худющая, и вечно молчит и ждет чего-то, и, наверно, улетит на Землю... – Убирайся! – Уильям опять ее толкнул. – Чего ты еще ждешь? Тут она впервые обернулась и посмотрела на него. И по глазам было видно, чего она ждет. Мальчишка взбеленился. – Нечего тебе здесь торчать! – закричал он. – Не дождешься, ничего не будет! Марго беззвучно пошевелила губами. – Ничего не будет! – кричал Уильям. – Это просто для смеха, мы тебя разыграли. Он обернулся к остальным. – Ведь сегодня ничего не будет, верно? Все поглядели на него с недоумением, а потом поняли, и засмеялись, и покачали головами: верно, ничего не будет! – Но ведь... – Марго смотрела беспомощно. – Ведь сегодня тот самый день, – прошептала она. – Ученые предсказывали, они говорят, они ведь знают... Солнце... – Разыграли, разыграли! – сказал Уильям и вдруг схватил ее. – Эй, ребята, давайте запрем ее в чулан, пока учительницы нет! – Не надо, – сказала Марго и попятилась. Все кинулись к ней, схватили и поволокли, – она отбивалась, потом просила, потом заплакала, но ее притащили по туннелю в дальнюю комнату, втолкнули в чулан и заперли дверь на засов. Дверь тряслась: Марго колотила в нее кулаками и кидалась на нее всем телом. Приглушенно доносились крики. Ребята постояли, послушали, а потом улыбнулись и пошли прочь – и как раз вовремя: в конце туннеля показалась учительница. – Готовы, дети? – она поглядела на часы. – Да! – отозвались ребята. – Все здесь? – Да! Дождь стихал. Они столпились у огромной массивной двери. Дождь перестал. Как будто посреди кинофильма про лавины, ураганы, смерчи, 6
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com извержения вулканов что-то случилось со звуком, аппарат испортился, – шум стал глуше, а потом и вовсе оборвался, смолкли удары, грохот, раскаты грома... А потом кто-то выдернул пленку и на место ее вставил спокойный диапозитив – мирную тропическую картинку. Все замерло – не вздохнет, не шелохнется. Такая настала огромная, неправдоподобная тишина, будто вам заткнули уши или вы совсем оглохли. Дети недоверчиво подносили руки к ушам. Толпа распалась, каждый стоял сам по себе. Дверь отошла в сторону, и на них пахнуло свежестью мира, замершего в ожидании. И солнце явилось. Оно пламенело, яркое, как бронза, и оно было очень большое. А небо вокруг сверкало, точно ярко-голубая черепица. И джунгли так и пылали в солнечных лучах, и дети, очнувшись, с криком выбежали в весну. – Только не убегайте далеко! – крикнула вдогонку учительница. – Помните, у вас всего два часа. Не то вы не успеете укрыться! Но они уже не слышали, они бегали и запрокидывали голову, и солнце гладило их по щекам, точно теплым утюгом; они скинули куртки, и солнце жгло их голые руки. – Это получше наших искусственных солнц, верно? – Ясно, лучше! Они уже не бегали, а стояли посреди джунглей, что сплошь покрывали Венеру и росли, росли бурно, непрестанно, прямо на глазах. Джунгли были точно стая осьминогов, к небу пучками тянулись гигантские щупальца мясистых ветвей, раскачивались, мгновенно покрывались цветами – ведь весна здесь такая короткая. Они были серые, как пепел, как резина, эти заросли, оттого что долгие годы они не видели солнца. Они были цвета камней, и цвета сыра, и цвета чернил, и были здесь растения цвета луны. Ребята со смехом кидались на сплошную поросль, точно на живой упругий матрац, который вздыхал под ними, и скрипел, и пружинил. Они носились меж деревьев, скользили и падали, толкались, играли в прятки и в салки, но главное – опять и опять, жмурясь, глядели на солнце, пока не потекут слезы, и тянули руки к золотому сиянию и к невиданной синеве, и вдыхали эту удивительную свежесть, и слушали, слушали тишину, что обнимала их словно море, блаженно спокойное, беззвучное и недвижное. Они на все смотрели и всем наслаждались. А потом, будто зверьки, вырвавшиеся из глубоких нор, снова неистово бегали кругом, бегали и кричали. Целый час бегали и никак не могли угомониться. И вдруг... Посреди веселой беготни одна девочка громко, жалобно закричала. Все остановились. Девочка протянула руку ладонью кверху. – Смотрите, сказала она и вздрогнула. – Ой, смотрите! Все медленно подошли поближе. На раскрытой ладони, по самой середке, лежала большая круглая дождевая капля. Девочка посмотрела на нее и заплакала. Дети молча посмотрели на небо. – О-о... Редкие холодные капли упали на нос, на щеки, на губы. Солнце затянула туманная дымка. Подул холодный ветер. Ребята повернулись и пошли к своему дому-подвалу, руки их вяло повисли, они больше не улыбались. Загремел гром, и дети в испуге, толкая друг дружку, бросились бежать, словно листья, гонимые ураганом. Блеснула молния – за десять миль от них, потом за пять, в миле, в полумиле. И небо почернело, будто разом настала непроглядная ночь. Минуту они постояли на пороге глубинного убежища, а потом дождь полил вовсю. Тогда дверь закрыли, и все стояли и слушали, как с оглушительным шумом рушатся с неба тонны, потоки воды – без просвета, без конца. – И так опять будет целых семь лет? – Да. Семь лет. И вдруг кто-то вскрикнул: – А Марго? – Что? 7
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – Мы ведь ее заперли, она так и сидит в чулане. – Марго... Они застыли, будто ноги у них примерзли к полу. Переглянулись и отвели взгляды. Посмотрели за окно – там лил дождь, лил упрямо, неустанно. Они не смели посмотреть друг другу в глаза. Лица у всех стали серьезные, бледные. Все потупились, кто разглядывал свои руки, кто уставился в пол. – Марго... Наконец одна девочка сказала: – Ну что же мы?... Никто не шелохнулся. – Пойдем... – прошептала девочка. Под холодный шум дождя они медленно прошли по коридору. Под рев бури и раскаты грома перешагнули порог и вошли в ту дальнюю комнату, яростные синие молнии озаряли их лица. Медленно подошли они к чулану и стали у двери. За дверью было тихо. Медленно, медленно они отодвинули засов и выпустили Марго. 8
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Елена Габова. Не пускайте Рыжую на озеро Светка Сергеева была рыжая. Волосы у неё грубые и толстые, словно яркая медная проволока. Из этой проволоки заплеталась тяжёлая коса. Мне она напоминала трос, которым удерживают на берегу большие корабли. Лицо у Светки бледное, в крупных веснушках, тоже бледных, наскакивающих одна на другую. Глаза зелёные, блестящие, как лягушата. Сидела Светка как раз посреди класса, во второй колонке. И взгляды наши нет-нет да и притягивались к этому яркому пятну. Светку мы не любили. Именно за то, что она рыжая. Ясное дело, Рыжухой дразнили. И ещё не любили за то, что голос у неё ужасно пронзительный. Цвет Светкиных волос и её голос сливались в одно понятие: Ры-жа-я. Выйдет она к доске, начнёт отвечать, а голос высокий-высокий. Некоторые девчонки демонстративно затыкали уши. Забыл сказать: почему-то особенно не любили Светку девчонки. Они до неё даже дотрагиваться не хотели. Если на физкультуре кому-нибудь из них выпадало делать упражнения в одной паре с Рыжухой – отказывались. А как физрук прикрикнет, то делают, но с такой брезгливой миной на лице, словно Светка прокажённая. Маринке Быковой и окрик учителя не помогал: наотрез отказывалась с Сергеевой упражняться. Физрук Быковой двойки лепил. Светка на девчонок не обижалась – привыкла, наверно. Слышал я, что жила Светка с матерью и двумя сестрёнками. Отец от них ушёл. Я его понимал: приятно ли жить с тремя, нет, четырьмя рыжими женщинами? Мать у Светки тоже рыжая, маленького росточка. Одевались они понятно как – ведь трудно жили. Но наши девчонки трудности Рыжухи во внимание не принимали. Наоборот, презирали её ещё и за единственные потёртые джинсы. Ладно. Рыжая так Рыжая. Слишком много о ней. Очень любили мы походы. Каждый год ходили по несколько раз. И осенью, и весной. Иногда зимой в лес выбирались. Ну, а летом говорить нечего. Летом поход был обязательно с ночёвкой. Наше любимое загородное место было Озёл. Здесь славное озеро – длинное и не очень широкое. По одному берегу сосновый бор, по другому – луга. Мы на лугах останавливались. Палатки ставили, всё честь честью. Мы с Женькой в походах всегда рыбачили. Тем более, в Озёле. Озеро рыбное, окуни тут брали и сорога, а ерши, так те словно в очередь выстраивались, чтобы хапнуть наживку. Всегда мы девчонкам на уху приносили. Объеденье. Хоть из-за одной ухи в походы ходи, до того вкусно. Брали напрокат лодку – была тут небольшая лодочная станция – и плыли на середину озера. Все дни напролёт с Женькой рыбачили. А вечером... Вечером, на зорьке, самый клев, а нам половить не удавалось. Из-за Рыжухи, между прочим, из-за Светки Сергеевой. Она с нами тоже в походы ездила. Ведь знала, что одноклассники её не любят, а всё равно ездила. Не прогонишь же. Вечером возьмёт Светка синюю лодку и тоже на середину озера гребёт. Вокруг красота, солнышко за сосны закатывается, в воде деревья отражаются, а вода тихая-тихая, и видно, как со Светкиных вёсел срываются розовые от солнца капли. Выгребет Светка на середину озера, вёсла в воду опустит и начинает. Выть начинает. То есть, она пела, конечно, но мы это пением не называли. Высокий голос Рыжухи раздавался далеко по озеру, по лугам. Клевать у нас переставало. 9
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Почему ей нужно было на середине озера петь – не понимаю. Может, окружающая природа вдохновляла? К тому же от воды резонанс сильный. Ей, наверно, нравилось, что её весь мир слышит. Что она пела – не берусь сказать. Жалобно, заунывно. Никогда я больше таких песен не слышал. Женька начинал ругаться. Ругался и плевал в озеро в сторону Рыжухи. А я неторопливо и хмуро сматывал удочки. Выла Рыжуха час-полтора. Если ей казалось, что какая-нибудь песня не очень удавалась, она заводила её снова и снова. Мы вытаскивали лодку на берег и шли к одноклассникам. Нас встречали смехом. – Хорошо воет?– спрашивал кто-нибудь. – Заслушаешься, – коротко отвечал я. А Женька разражался гневной тирадой, которую я приводить тут не буду. – Дура рыжая, – кривила губы Маринка Быкова. – И чего она с нами прётся? Выла бы себе дома. А голос Рыжухи всё раздавался, и было в нём что-то родственное с начинающей расти травой, лёгкими перистыми облаками, тёплым воздухом, в котором роились ещё не умеющие кусаться комары. Почему-то нам с Женькой не приходило в голову поговорить со Светкой почеловечески, попросить, чтобы она не пела над озером, не портила рыбалку. Может, она и не знала, что мешает кому-то. В день последнего экзамена в девятом Нинка Пчелкина бросила клич: – Кто завтра в поход? И тут же устроила запись. Она же распределила обязанности. Девчонки закупают продукты, мальчишки добывают спальники, палатки. Кассетник берет Маринка, камера хорошая у Женьки, на пленку «Кодак» скидываются все. Женька подвалил к Рыжухе, опёрся руками о её стол и сказал: – Рыжуха, сделай доброе дело, а? Светка вспыхнула и насторожилась. Никто к ней с просьбами не обращался. – Какое? – Не езди с нами в поход. Рыжуха поджала бледные губы и ничего не ответила. – Не поедешь? Не езди, будь другом. – Я с вами поеду, – высоким дрожащим голосом сказала Рыжуха, – а буду отдельно. Вот это «отдельно» и было для нас всего опаснее. Опять отдельно от всех будет на озере выть! Опять вечерней зорьки мы не увидим. Женька отошёл от Рыжей и прошептал мне: – В этот поход я Рыжую не пущу. Или я буду не я. Он торжествующе посмотрел на Светку, словно уже добился своего. Тёплым июньским днём мы устроились на палубе теплохода. Нас, дружных, двадцать пять душ. У наших ног тюки с палатками, рюкзаки, из которых выпирают буханки хлеба, торчат ракетки для бадминтона. У нас с Женькой ещё и удочки. По всякому поводу мы смеёмся. Экзамены позади – весело. Лето впереди – весело. Рыжуха сидит на краю скамейки, рядом с ней – пустое пространство. Рядом с ней никто не садится. За минуту до того, как отчалить, к Рыжухе подходит Женька. Он в синем спортивном костюме «Адидас» – стройный симпатичный малый. Выражение лица Рыжухи встревоженное, она чувствует подвох. – Это твоя сумка?– спрашивает Женька и кивает на допотопную дерматиновую сумку, которая стоит около Рыжухи. В сумке, наверное, бутерброды с маргарином и яйца. Сверху высовывается серенький свитер, его Рыжуха взяла, 10
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com видно, на случай похолодания. Я живо представил, как она в этом свитере сидит в синей лодке и портит нам рыбалку. – Моя,– отвечает Светка. – Алле хоп!– восклицает Женька, хватая сумку, и бежит с ней по палубе. И вот мы слышим, как он кричит уже с причала: – Эй, Рыжая! Вон где твоя сумочка! Слышь? Мы глядим через борт теплохода. Женька ставит сумку на железный пол и мчится обратно. Теплоход зафырчал, за кормой забурлило. Но трап ещё не убрали, около него стоит матрос в яркой футболке и пропускает опаздывающих пассажиров. Рыжуха сидела-сидела, потеряно глядя в пол, потом как вскочит и – к выходу. Еле успела на берег, теплоход сразу же отчалил. Свитера, наверно, жалко стало, бутербродов. Женька рядом со мной стоит, Светке рукой машет и орёт: – До свиданья, Рыжая! Гудбай! Извини, нельзя тебе на озеро, ты рыбу распугиваешь! И девчонки со своих мест ей ручкой делают, кричат противными голосами: – Прощай, подруга! – Больше не увидимся! – Ха-ха! И давай Женьку хвалить, что он так ловко с Рыжухой устроил. Чего девчонки радовались, я, честно говоря, не понял. Ну, мы с Женькой, ладно, нам Светка мешала рыбу ловить. А им-то что? Ведь вместе со всеми Рыжуха и не бывала – недаром её ни на одной фотографии нет. Бродила одна по лугам, одна у костра сидела, когда все уже по палаткам расходились. Ела то, что с собой из дома брала. В начале похода она свои припасы на общий стол выкладывала, но ее хлеб с маргарином и яйца Быкова в сторону двигала. При этом лицо у нее было такое же брезгливое, как на уроке физкультуры, когда выпадало делать упражнения с Рыжухой. Теплоход ещё толком не отошёл от города, а мы о Рыжухе уже забыли. Лишь на вечерней зорьке я о ней вспомнил, и в сердце ворохнулось что-то неприятное. Но зато никто на озере не шумел. Клевало отлично. Женька был особенно оживлён. А мне это «что-то» мешало радоваться. В десятый Рыжая не пошла. Классная сказала, что она поступила в музыкальное училище. А ещё через пять лет произошла вот такая история. В то время я начинал учиться в одном из Петербургских вузов. И познакомился с девушкой, которая взялась подковать меня, провинциала, в культурном отношении. В один прекрасный день Наташа повела меня в Маринку, на оперу. И что же я вижу в первые минуты спектакля? На сцене появляется золотоволосая красавица. У нее белейшая кожа! Как она величаво идёт! От всей её наружности веет благородством! Пока я ещё ничего не подозреваю, просто отмечаю про себя, что молодая женщина на сцене прямотаки роскошная. Но когда она запела высоким, удивительно знакомым голосом, меня мгновенно бросило в пот. – Рыжуха!– ахнул я. – Тише!– шипит на меня Наташа. – Ты понимаешь, это Рыжуха, – шепчу, нет, кричу ей шепотом, – мы с ней в одном классе учились. – Что ты говоришь?! – всполошилась знакомая. – Ты понимаешь, кто это? Это наша восходящая звезда! – Как её звать?– ещё на что-то надеясь, спросил я. – Светлана Сергеева. 11
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Весь спектакль я просидел, не шелохнувшись, не понимая, чего больше было в моём сердце – восторга или стыда. После спектакля Наташа говорит: – Может, пойдёшь за кулисы? Ей приятно будет увидеть своего земляка, да ещё одноклассника. Жаль, цветов не купили! – Нет, давай в другой раз, – скромно ответил я. Мне меньше всего хотелось встречаться с Рыжухой с глазу на глаз. По дороге довольно вяло я рассказывал Наташе о Светке, о том, как пела она на озере. Теперь я не говорил, что она «выла». Мой авторитет в глазах знакомой значительно подскочил. А я в своих глазах... – Надо же! – удивлялась Наташа. – С Сергеевой в одном классе учился! Я плохо её слушал. Думал о том, что не Светка рыжая. Светка оказалась золотой. А рыжие мы. Весь класс рыжий. 12
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Василий Шукшин. Крепкий мужик В третьей бригаде колхоза «Гигант» сдали в эксплуатацию новое складское помещение. Из старого склада — из церкви — вывезли пустую вонючую бочкотару, мешки с цементом, сельповские кули с сахаром-песком, с солью, вороха рогожи, сбрую (коней в бригаде всего пять, а сбруи нашито на добрых полтора десятка; оно бы ничего, запас карман не трет, да мыши окаянные… И дегтярилн, и химией обсыпали сбрую — грызут), метла, грабли, лопаты… И осталась она пустая, церковь, вовсе теперь никому не нужная. Она хоть небольшая, церковка, а оживляла деревню (некогда сельцо), собирала ее вокруг себя, далеко выставляла напоказ. Бригадир Шурыгин Николай Сергеевич постоял перед ней, подумал… Подошел к стене, поколупал кирпичи подвернувшимся ломиком, закурил и пошел домой. Встретившись через два дня с председателем колхоза, Шурыгин сказал: — Церква-то освободилась теперь… — Ну. — Чего с ней делать-то? — Закрой, да пусть стоит. А что? — Там кирпич добрый, я бы его на свинарник пустил, чем с завода-то возить. — Это ее разбирать — надо пятерым полмесяца возиться. Там не кладка, а литье. Черт их знает, как они так клали! — Я ее свалю. — Как? — Так. Тремя тракторами зацеплю — слетит как миленькая. — Попробуй. В воскресенье Шурыгин стал пробовать. Подогнал три могучих трактора… На разной высоте обвели церковку тремя толстыми тросами, под тросы — на углах и посреди стены — девять бревен… Сперва Шурыгин распоряжался этим делом, как всяким делом, — крикливо, с матерщиной. Но когда стал сбегаться народ, когда кругом стали ахать и охать, стали жалеть церковь, Шурыгин вдруг почувствовал себя важным деятелем с неограниченными полномочиями. Перестал материться и не смотрел на людей — вроде и не слышал их и не видел. — Николай, да тебе велели али как? — спрашивали. — Не сам ли уж надумал? — Мешала она тебе?! Подвыпивший кладовщик, Михаиле Беляков, полез под тросами к Шурыгину. — Колька, ты зачем это? Шурыгин всерьез затрясся, побелел: — Вон отсудова, пьяная харя! Михаиле удивился и попятился от бригадира. И вокруг все удивились и примолкли. Шурыгин сам выпивать горазд и никогда не обзывался «пьяной харей», что с ним? Между тем бревна закрепили, тросы подровняли… Сейчас взревут тракторы, и произойдет нечто небывалое в деревне — упадет церковь. Люди постарше все крещены в ней, в ней отпевали усопших дедов и прадедов, как небо привыкли видеть каждый день, так и ее… Опять стали раздаваться голоса: — Николай, кто велел-то? — Да сам он!.. Вишь, морду воротит, черт. — Шурыгин, прекрати своевольничать! 13
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Шурыгин — ноль внимания. И все то же сосредоточенное выражение на лице, та же неподкупная строгость во взгляде. Подтолкнули из рядов жену Шурыгина, Кланьку… Кланька несмело — видела: что-то непонятное творится с мужем — подошла. — Коль, зачем свалить-то хочешь? — Вон отсудова! — велел и ей Шурыгин. — И не лезь! Подошли к трактористам, чтобы хоть оттянуть время — побежали звонить в район и домой к учителю. Но трактористам Шурыгин посулил по бутылке на брата и наряд «на исполнение работ». Прибежал учитель, молодой еще человек, уважаемый в деревне. — Немедленно прекратите! Чье это распоряжение? Это семнадцатый век!.. — Не суйтесь не в свое дело, — сказал Шурыгин. — Это мое дело! Это народное дело!.. — Учитель волновался, поэтому не мог найти сильные, убедительные слова, только покраснел и кричал: — Вы не имеете права! Варвар! Я буду писать!.. Шурыгин махнул трактористам… Моторы взревели. Тросы стали натягиваться. Толпа негромко, с ужасом вздохнула. Учитель вдруг сорвался с места, забежал с той стороны церкви, куда она должна была упасть, стал под стеной. — Ответишь за убийство! Идиот… Тракторы остановились. — Уйди-и! — заревел Шурыгин. И на шее у него вспухли толстые жилы. — Не смей трогать церковь! Не смей! Шурыгин подбежал к учителю, схватил его в беремя и понес прочь от церкви. Щуплый учитель вырывался как мог, но руки у Шурыгина крепкие. — Давай! — крикнул он трактористам, — Становитесь все под стену! — кричал учитель всем. — Становитесь!.. Они не посмеют! Я поеду в область, ему запретят!.. — Давай, какого!.. — заорал Шурыгин трактористам. Трактористы усунулись в кабины, взялись за рычаги. — Становитесь под стену! Становитесь все!.. Но все не двигались с места. Всех парализовало неистовство Шурыгина. Все молчали. Ждали, Тросы натянулись, заскрипели, затрещали, зазвенели… Хрустнуло одно бревно, трос, врезавшись в угол, запел балалаечной струной. Странно, что все это было хорошо слышно — ревели же три трактора, напрягая свои железные силы. Дрогнул верх церкви… Стена, противоположная той, на какую сваливали, вдруг разодралась по всей ширине… Страшная, черная в глубине, рваная щель на белой стене пошла раскрываться. Верх церкви с маковкой поклонился, поклонился и ухнул вниз. Шурыгин отпустил учителя, и тот, ни слова не говоря, пошел прочь от церкви, два трактора еще продолжали скрести гусеницами землю. Средний по высоте трос прорезал угол и теперь без толку крошил кирпичи двух стен, все глубже врезаясь в них. Шурыгин остановил тракторы. Начали по новой заводить тросы. Народ стал расходиться. Остались самые любопытные и ребятишки. Через три часа все было кончено. От церкви остался только невысокий, с неровными краями остов. Церковь лежала бесформенной грудой, прахом. Тракторы уехали. Потный, весь в пыли и известке, Шурыгин пошел звонить из магазина председателю колхоза. — Все, угорела! — весело закричал в трубку. Председатель, видно, не понял, кто угорел. — Да церква-то! Все, мол, угорела! Ага. Все в порядке. Учитель тут пошумел малость… Но! Учитель, а хуже старухи. Да нет, все в порядке. Гробанулась здорово! Покрошилось много, ага. Причем они так: по три, по четыре кирпича — кусками. 14
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Не знаю, как их потом долбать… Попробовал ломиком — крепкая, зараза. Действительно, литье! Но! Будь здоров! Ничего. Шурыгин положил трубку. Подошел к продавщице, которую не однажды подымал ночами с постели — кто-нибудь приезжал из района рыбачить, засиживались после рыбалки у бригадира до вторых петухов. — Видела, как мы церкву уговорили? — Шурыгин улыбался, довольный, — Дурацкое дело нехитрое, — не скрывая злости, сказала продавщица. — Почему дурацкое? — Шурыгин перестал улыбаться, — Мешала она тебе, стояла? — А чего ей зря стоять? Хоть кирпич добудем… — А то тебе, бедному, негде кирпич достать! Идиот! — Халява! — тоже обозлился Шурыгин. — Не понимаешь, значит, помалкивай. — Разбуди меня еще раз посередь ночи, разбуди, я те разбужу! Халява… За халяву-то можно и по морде получить, Дам вот счас гирькой по кумполу, узнаешь халяву. Шурыгин хотел еще как-нибудь обозвать дуру продавщицу, но подошли вездесущие бабы. — Дай бутылку. — Иди промочи горло-то, — заговорили сзади. — Пересохло. — Как же — пыльно! — Руки чесались у дьявола… Шурыгин пооглядывался строго на баб, но их много, не перекричать. Да и злость их — какая-то необычная: всерьез ненавидят. Взял бутылку, пошел из магазина. На пороге обернулся, сказал: — Я вам прижму хвосты-то! И скорей ушел. Шел, злился: «Ведь все равно же не молились, паразитки, а теперь хай устраивают. Стояла — никому дела не было, а теперь хай подняли». Проходя мимо бывшей церкви, Шурыгин остановился, долго смотрел на ребятишек, копавшихся в кирпичах. Смотрел и успокаивался. «Вырастут, будут помнить: при нас церкву свалили. Я вон помню, как Васька Духанин с нее крест своротил. А тут — вся грохнулась. Конечно, запомнят. Будут своим детишкам рассказывать: дядя Коля Шурыгин зацепил тросами и… — Вспомнилась некстати продавщица, и Шурыгин подумал зло и непреклонно: — ?И нечего ей стоять, глаза мозолить?». Дома Шурыгина встретили форменным бунтом: жена, не приготовив ужина, ушла к соседкам, хворая мать заругалась с печки: — Колька, идол ты окаянный, грех-то какой взял на душу!.. И молчал, ходил молчал, дьяволина… Хоть бы заикнулся раз — тебя бы, может, образумили добрые люди. Ох горе ты мое горькое, теперь хоть глаз не кажи на люди. Проклянут ведь тебя, прокляну-ут! И знать не будешь, откуда напасти ждать: то ли дома окочурисся в одночасье, то ли где лесиной прижмет невзначай… — Чего эт меня проклинать-то возьмутся? От нечего делать? — Да грех-то какой! — Ваську Духанина прокляли — он крест своротил? Наоборот, большим человеком стал… — Тада время было другое. Кто тебя счас-то подталкивал — рушить ее? Кто? Дьявол зудил руки… Погоди, тебя ишо сама власть взгреет за это. Он вот, учительто, пишет, сказывали, он вот напишет куда следоват — узнаешь. Гляди-ко, тогда устояла, матушка, так он теперь нашелся. Идол ты лупоглазый, — Ладно, лежи хворай. — Глаз теперь не кажи на люди… — Хоть бы молиться ходили! А то стояла — никто не замечал… 15
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Почто это не замечали! Да, бывало, откуда ни идешь, а ее уж видишь. И как ни пристанешь, а увидишь ее — вроде уж дома. Она сил прибавляла… — Сил прибавляла… Ходят они теперь пешком-то! Атомный век, понимаешь, они хватились церкву жалеть. Клуба вон нету в деревне — ни один черт ни охнет, а тут — загоревали. Переживут! — Ты-то переживи теперь! Со стыда теперь усохнешь… Шурыгин, чтобы не слышать ее ворчанья, ушел в горницу, сел к столу, налил сразу полный стакан водки, выпил. Закурил. «К кирпичам, конечно, ни один дьявол не притронется, — подумал. — Ну и хрен с ними! Сгребу бульдозером в кучу и пусть крапивой зарастает». Жена пришла поздно. Шурыгин уже допил бутылку, хотелось выпить еще, но идти и видеть злую продавщицу не хотелось — не мог. Попросил жену: — Сходи возьми бутылку. — Пошел к черту! Он теперь дружок тебе. — Сходи, прошу… — Тебя просили, ты послушал? Не проси теперь и других. Идиот. — Заткнись, Туда же… — Туда же! Туда же, куда все добрые люди! Неужели туда же, куда ты, харя необразованная? Просили, всем миром просили — нет! Вылупил шары-то свои… — Замолчи! А то опояшу разок… — Опояшь! Тронь только, харя твоя бесстыжая!.. Только тронь! «Нет, это, пожалуй, на всю ночь. С ума посходили все». Шурыгин вышел во двор, завел мотоцикл… До района восемнадцать километров, там магазин, там председатель колхоза. Можно выпить, поговорить. Кстати, рассказать, какой ему тут скандал устроили… Хоть посмеяться. На повороте из переулка свет фары выхватил из тьмы безобразную груду кирпича, пахнуло затхлым духом потревоженного подвала. «Семнадцатый век, — вспомнил Шурыгин. — Вот он, твой семнадцатый век! Писать он, видите ли, будет. Пиши, пиши». Шурыгин наддал газку… и пропел громко, чтобы все знали, что у него — от всех этих проклятий-прекрасное настроение: Что ты, что ты, что ты, что ты!Я солдат девятой роты,Тридцать первого полка…Оп, тирдар-пупия! Мотоцикл вырулил из деревни, воткнул в ночь сверкающее лезвие света и помчался по накатанной ровной дороге в сторону райцентра. Шурыгин уважал быструю езду. 16
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Василий Шукшин. Солнце, старик и девушка Дни горели белым огнем. Земля была горячая, деревья тоже были горячие. Сухая трава шуршала под ногами. Только вечерами наступала прохлада. И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился всегда на одно место - у коряги - и смотрел на солнце. Солнце садилось за горы. Вечером оно было огромное, красное. Старик сидел неподвижно. Руки лежали на коленях коричневые, сухие, в ужасных морщинах. Лицо тоже морщинистое, глаза влажные, тусклые. Шея тонкая, голова маленькая, седая. Под синей ситцевой рубахой торчат острые лопатки Однажды старик, когда он сидел так, услышал сзади себя голос: - Здравствуйте, дедушка! Старик кивнул головой. С ним рядом села девушка с плоским чемоданчиком в руках. - Отдыхаете? Старик опять кивнул головой. Сказал; - Отдыхаю. На девушку не посмотрел. - Можно, я вас буду писать? - спросила девушка. - Как это? - не понял старик. - Рисовать вас. Старик некоторое время молчал, смотрел на солнце, моргал красноватыми веками без ресниц. - Я ж некрасивый теперь,- сказал он. - Почему? - Девушка несколько растерялась.- Нет, вы красивый, дедушка. - Вдобавок хворый. Девушка долго смотрела на старика. Потом погладила мягкой ладошкой его сухую, коричневую руку и сказала: - Вы очень красивый, дедушка. Правда. Старик слабо усмехнулся: - Рисуй, раз такое дело. Девушка раскрыла свой чемодан. Старик покашлял в ладонь: - Городская, наверно? - спросил он. - Городская. - Платют, видно, за это? - Когда как, вообще-то, Хорошо сделаю, заплатят. - Надо стараться. - Я стараюсь. Замолчали. Старик все смотрел на солнце. Девушка рисовала, всматриваясь в лицо старика сбоку. - Вы здешний, дедушка? - Здешный. - И родились здесь? - Здесь, здесь. - Вам сколько сейчас? - Годков-то? Восемьдесят. - Ого! - Много,- согласился старик и опять слабо усмехнулся.- А тебе? - Двадцать пять. 17
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Опять помолчали. - Солнце-то какое! - негромко воскликнул старик. - Какое? - не поняла девушка. - Большое. - А-а... Да. Вообще красиво здесь. - А вода вона, вишь, какая... У того берега-то... - Да, да. - Ровно крови подбавили. - Да.- Девушка посмотрела на тот берег.- Да. Солнце коснулось вершин Алтая и стало медленно погружаться в далекий синий мир. И чем глубже оно уходило, тем отчетливее рисовались горы. Они как будто придвинулись. А в долине - между рекой и горами тихо угасал красноватый сумрак. И надвигалась от гор задумчивая мягкая тень. Потом солнце совсем скрылось за острым хребтом Бубурхана, и тотчас оттуда вылетел в зеленоватое небо стремительный веер ярко-рыжих лучей. Он держался недолго - тоже тихо угас. А в небе в той стороне пошла полыхать заря. - Ушло солнышко,- вздохнул старик. Девушка сложила листы в ящик. Некоторое время сидели просто так - слушали, как лопочут у берега маленькие торопливые волны. В долине большими клочьями пополз туман. В лесочке, неподалеку, робко вскрикнула какая-то ночная птица. Ей громко откликнулись с берега, с той стороны. - Хорошо,- сказал негромко старик. А девушка думала о том, как она вернется скоро в далекий милый город, привезет много рисунков. Будет портрет и этого старика. А ее друг, талантливый, настоящий художник, непременно будет сердиться: "Опять морщины!.. А для чего? Всем известно, что в Сибири суровый климат и люди там много работают. А что дальше? Что?.." Девушка знала, что она не бог весть как даровита. Но ведь думает она о том, какую трудную жизнь прожил этот старик. Вон у него какие руки... Опять морщины! "Надо работать, работать, работать..." - Вы завтра придете сюда, дедушка? - спросила она старика. - Приду,- откликнулся тот. Девушка поднялась и пошла в деревню. Старик посидел еще немного и тоже пошел. Он пришел домой, сел в своем уголочке, возле печки, и тихо сидел ждал, когда придет с работы сын и сядут ужинать. Сын приходил всегда усталый, всем недовольный. Невестка тоже всегда чем-то была недовольна. Внуки выросли и уехали в город. Без них в доме было тоскливо. Садились ужинать. Старику крошили в молоко хлеб, он хлебал, сидя с краешку стола. Осторожно звякал ложкой о тарелку - старался не шуметь. Молчали. Потом укладывались спать. Старик лез на печку, а сын с невесткой уходили в горницу. Молчали. А о чем говорить? Все слова давно сказаны. На другой вечер старик и девушка опять сидели на берегу, у коряги. Девушка торопливо рисовала, а старик смотрел на солнце и рассказывал: - Жили мы всегда справно, грех жаловаться. Я плотничал, работы всегда хватало. И сыны у меня все плотники. Побило их на войне много четырех. Два осталось. Ну вот с одним-то я теперь и живу, со Степаном. А Ванька в городе живет, в Бийске. Прорабом на новостройке. Пишет; ничего, справно живут. Приезжали сюда, гостили. Внуков у меня много, Любют меня. По городам все теперь... Девушка рисовала руки старика, торопилась, нервничала, часто стирала. 18
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой жили. нешто? +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com - Трудно было жить? - невпопад спрашивала она. - Чего ж трудно? - удивлялся старик.- Я ж тебе рассказываю: хорошо - Сыновей жалко? - А как же? - опять удивлялся старик.- Четырех таких положить шутка Девушка не понимала: то ли ей жаль старика, то ли она больше удивлена его странным спокойствием и умиротворенностью. А солнце опять садилось за горы. Опять тихо горела заря. - Ненастье завтра будет,- сказал старик. Девушка посмотрела на ясное небо: - Почему? - Ломает меня всего. - А небо совсем чистое. Старик промолчал. - Вы придете завтра, дедушка? - Не знаю,- не сразу откликнулся старик.- Ломает чего-то всего, - Дедушка, как у вас называется вот такой камень? - Девушка вынула из кармана жакета белый, с золотистым отливом камешек. - Какой? - спросил старик, продолжая смотреть на горы. Девушка протянула ему камень. Старик, не поворачиваясь, подставил ладонь. - Такой? - спросил он, мельком глянув на камешек, и повертел его в сухих, скрюченных пальцах.- Кремешок это. Это в войну, когда серянок не было, огонь из него добывали. Девушку поразила странная догадка: ей показалось, что старик слепой. Она не нашлась сразу, о чем говорить, молчала, смотрела сбоку на старика. А он смотрел туда, где село солнце. Спокойно, задумчиво смотрел. - На... камешек-то,-сказал он и протянул девушке камень. - Они еще не такие бывают. Бывают: весь белый, аж просвечивает, а снутри какие-то пятнушки. А бывают: яичко и яичко - не отличишь. Бывают: на сорочье яичко похож - с крапинками по бокам, а бывают, как у скворцов,- синенькие, тоже с рябинкой с такой. Девушка все смотрела на старика. Не решалась спросить: правда ли, что он слепой. - Вы где живете, дедушка? - А тут не шибко далеко. Это Ивана Колокольникова дом,- старик показал дом на берегу,- дальше - Бедаревы, потом - Волокитины, потом Зиновьевы, а там уж, в переулочке,- наш. Заходи, если чего надо. Внуки-то были, дак у нас шибко весело было. - Спасибо. - Я пошел. Ломает меня. Старик поднялся и пошел тропинкой в гору. Девушка смотрела вслед ему до тех пор, пока он не свернул в переулок. Ни разу старик не споткнулся, ни разу не замешкался. Шел медленно и смотрел под ноги. "Нет, не слепой,- поняла девушка.- Просто слабое зрение". На другой день старик не пришел на берег. Девушка сидела одна, думала о старике, Что-то было в его жизни, такой простой, такой обычной, что-то непростое, что-то большое, значительное. "Солнце - оно тоже просто встает и просто заходит,-думала девушка.-А разве это просто!" И она пристально посмотрела на свои рисунки. Ей было грустно. Не пришел старик и на третий день и на четвертый. Девушка пошла искать его дом. Нашла. 19
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com В ограде большого пятистенного дома под железной крышей, в углу, под навесом, рослый мужик лет пятидесяти обстругивал на верстаке сосновую доску. - Здравствуйте,- сказала девушка. Мужик выпрямился, посмотрел на девушку, провел большим пальцем по вспотевшему лбу, кивнул: - Здорово. - Скажите, пожалуйста, здесь живет дедушка... Мужик внимательно и как-то странно посмотрел на девушку. Та замолчала. - Жил,- сказал мужик.- Вот домовину ему делаю. Девушка приоткрыла рот: - Он умер, да? - Помер.- Мужик опять склонился к доске, шаркнул пару раз рубанком, потом посмотрел на девушку.- А тебе чего надо было? - Так... я рисовала его. - А-а.- Мужик резко зашаркал рубанком. - Скажите, он слепой был? - спросила девушка после долгого молчания. - Слепой. - И давно? - Лет десять уж. А что? - Так... Девушка пошла из ограды. На улице прислонилась к плетню и заплакала. Ей было жалко дедушку. И жалко было, что она никак не сумела рассказать о нем. Но она чувствовала сейчас какой-то более глубокий смысл и тайну человеческой жизни и подвига и, сама об этом не догадываясь, становилась намного взрослей. 20
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Генpи Каттнер, Кэтрин Л.Мур. День не в счет Айрин вернулась в Междугодье. Для тех, кто родился до 1980 года, этот день не в счет. В календаре он стоит особняком, между последним днем старого и первым нового года, он дает нам передышку. Нью-Йорк шумел. Разноголосая реклама упорно гналась за мной и не отстала, даже когда я выбрался на скоростную трассу. А я, как на грех, забыл дома затычки для ушей. Голос Айрин донесся из маленькой круглой сетки над ветровым стеклом. И странно - несмотря на шум, я отчетливо различал каждое слово. - Билл, - говорила Айрин. - Где ты, Билл? Последний раз я слышал ее голос шесть лет назад. На миг все вокруг отступило куда-то, словно я несся вперед в полной тишине, где звучали только эти слова, но тут я чуть не врезался в бок полицейской машины, и это вернуло меня к действительности - к грохоту, рекламам, сумятице. - Впусти меня, Билл, - донеслось из сетки. У меня мелькнула мысль, что, пожалуй, Айрин и в самом деле сейчас окажется передо мной. Тихий голосок звучал так отчетливо, казалось, стоит протянуть руку - и сетка откроется, и оттуда выйдет Айрин, крошечная, изящная, и ступит ко мне на ладонь, уколов острыми каблучками. В Междугодье что только не взбредет в голову. Все, что угодно. Я взял себя в руки. - Привет, Айрин, - спокойно ответил я. - Еду домой. Буду через пятнадцать минут. Сейчас дам команду и "сторож" тебя впустит. - Жду, Билл, - отозвался тихий отчетливый голосок. На дверях моей квартиры щелкнул микрофон, и вот я снова один в машине, и меня охватывает безотчетный страх и растерянность - я толком и не пойму, хочу ли видеть Айрин, а сам бессознательно сворачиваю на сверхскоростную трассу, чтобы попасть домой. В Нью-Йорке шумно всегда. Но Междугодье - самый шумный день. Никто не работает, все бросаются в погоню за развлечениями, и если кто когда-нибудь и тратит деньги, так в этот день. Рекламы безумствуют - мечутся, сотрясают воздух. Раза два по дороге я пересекал участки, на которых особые микрофоны гасили противоположные волны и наступала тишина. Раза два шум на пять минут сменялся безмолвием, машина летела вперед, как во сне, и в начале каждой минуты ласкающий голос напоминал: "Эта тишина - плод заботы о вас со стороны компании "Райские кущи". Говорит Фредди Лестер". Не знаю, существует ли Фредди Лестер на самом деле. Быть может, и нет. Ясно одно - природе не под силу создать такое совершенство. Сейчас многие мужчины перекрашиваются в блондинов и выкладывают на лбу завитки, как у Фредди. Огромная проекция его лица скользит в круге света вверх и вниз по стенам зданий, поворачивается во все стороны, и женщины протягивают руки, чтобы коснуться ее, словно это лицо живого человека. "Завтрак с Фредди! Гипнопедия учитесь во сне! Курс читает Фредди! Покупайте акции "Райских кущ!" Н-да. Дорога вырвалась из зоны молчания, и на меня обрушились слепящие огни и грохот Манхэттена. ПОКУПАЙ - ПОКУПАЙ - ПОКУПАЙ! - неустанно твердили бесчисленные разнообразные сочетания света, звука и ритма. Она поднялась, когда я вошел. Ничего не сказала. У нее была новая прическа, по-новому подкрашено лицо, но я узнал бы ее где угодно - в тумане, в кромешной тьме, с закрытыми глазами. Потом она улыбнулась, и я увидел, что эти шесть лет ее все-таки изменили, и на миг мной овладели нерешительность и страх. Я вспомнил, как сразу после развода у меня на экране телевизора появилась женщина, загримированная под Айрин, похожая на нее как две капли воды. Она уговаривала меня застраховаться от рекламы. Но сегодня, в день, которого, по сути 21
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com дела-то, и нет, можно было не волноваться. Сегодня Междугорье, и денежная сделка считается законной, только если платишь наличными. Конечно, никакой закон не может защитить от того, чего сейчас опасался я, но для Айрин это неважно. И никогда не было важно. Не знаю, доходило ли до нее вообще, что я живой, настоящий человек. Всерьез, глубоко - вряд ли. Айрин - дитя своего мира. Как и я, впрочем. - Нелегкий у нас будет разговор, - сказал я. - А разве сегодня считается? - возразила Африн. - Как знать, - ответил я. Я подошел к серванту-автомату. - Выпьешь чего-нибудь? - 7-12-Дж, - попросила Айрин, и я набрал на диске это сочетание. В стакан полился розовый напиток. Я остановился на виски с содовой. - Где ты пропадала? - спросил я. - Ты счастлива? - Где? Как тебе сказать... одним словом, жизнь вроде чему-то меня научила. Счастлива ли? Да, очень. А ты? Я отхлебнул виски. - Я тоже. Весел, как птица небесная. Как Фредди Лестер. Она еле заметно улыбнулась и пригубила розового коктейля. - Ты меня слегка ревновал к Джерому Форету, помнишь, когда он был кумиром, до Фреди Лестера, - сказала она. - Ты еще расчесывал волосы на двойной пробор, как у Форета. - Я поумнел, - ответил я. - Видишь - волосы не подкрашиваю, не завиваюсь. Ни под кого теперь не подделываюсь. А ведь ты меня тоже ревновала. По-моему, ты причесана, как Ниобе Гей. Айрин пожала плечами. - Проще согласиться на это, чем уговаривать парикмахера. И, может, я хотела тебе понравиться. Мне идет? - Тебе - да. А на Ниобе Гей я особенно не засматриваюсь. И на Фредди Лестера тоже. - У них и имена-то ужасные, правда? - сказала она. Я не мог скрыть удивления. - Ты изменилась, - заметил я. - Где же ты все-таки была? Она отвела взгляд. Пока шел этот разговор, мы все время стояли поодаль друг от друга, каждый слегка опасался другого. Айрин посмотрела в окно и проговорила: - Билл, последние пять лет я жила в "Райских кущах". На мгновение я замер. Потом взял свой стакан, отпил глоток и только тогда взглянул на Айрин. Теперь мне стало ясно, почему она изменилась. Я и прежде встречал женщин, которым довелось пожить в "Райских кущах". - Тебя выселили? - спросил я. Она отрицательно покачала головой. - Пять лет - немало. Я получила свою порцию - и поняла, что ждала совсем другого. Теперь я сыта по горло. И вижу, я очень ошиблась, Билл. Не того мне надо. - О "Райских кущах" я знаю из рекламы, - ответил я. - Я был уверен, что толку от них ждать нечего. - Ты же всегда рассуждал здраво, не то что я, - кротко произнесла она. Теперь я поняла - это не помогает. Но реклама так все расписывала. - Ничто в жизни легко не дается. Свои заботы на чужие плечи не переложишь, никто за тебя в них разбираться не станет. - Я и сама понимаю. Теперь. Видно, повзрослела. Но прийти к этому не просто. Нам ведь всем с колыбели одинаково штампуют мозги. - А что прикажешь делать? - спросил я. - Ведь как-то надо жить. Спрос на товары упал до предела, производство сокращается с каждым днем. Хоть белье друг 22
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com у друга бери в стирку, а то совсем пропадешь. Без броской, солидной рекламы денег не заработаешь. А зарабатывать нужно, черт побери. Денег просто ни на что не хватает, вот в чем суть. - А ты - ты прилично зарабатываешь? - нерешительно спросила Айрин. Это предложение или просьба? - Предложение, конечно. У меня есть средства. - Жизнь в "Райских кущах" обходится недешево. - А я пять лет назад купила акции "Компании по обслуживанию Луны" - и разбогатела на них. - Отлично. У меня дела идут тоже неплохо, правда, я поистратился изрядно - застраховался от рекламы. Дорогое удовольствие, но того стоит. Теперь я спокойно прохожу по Таймс-сквер, даже если там в это время крутят звукочувствокинорекламу фирмы "Дым веселья". - В "Райских кущах" реклама запрещена, - сказала Айрин. - Не очень-то этому верь. Сейчас изобрели нечто вроде звукового лазера, он проникает сквозь стены и шепотом внушает тебе что угодно, пока ты спишь. Даже затычки не помогают. Наши кости служат проводником. - В "Райских кущах" ты от этого огражден. - А здесь - нет, - сказал я. - Что же ты покинула свою обитель? - Может быть, стала взрослой. - Может быть. - Билл, - проговорила айрин. - Билл, ты женился? Я не ответил - раздался стук в окно: там порхала маленькая искусственная птица, она пыталась распластаться на стекле. В груди у нее был диск-присосок. Вероятно, еще какой-нибудь передатчик, ибо тотчас ясный и деловитый, отнюдь не птичий голос потребовал: "...и непременно отведайте помадки, непременно..." Стекло автоматически поляризовалось и отшвырнуло рекламную пташку. - Нет, - сказал я. - Нет, Айрин. Не женился. Взглянув на нее, я предложил: - Выйдем на балкон. - Дверь пропустила нас на балкон, и тут же включились защитные экраны. Денег они пожирают уйму, но их стоимость включена в мою страховую премию. Здесь было тихо. Особые системы улавливали вопли города, визг рекламы и сводили их на нет. Ультразвуковой аппарат сотрясал воздух так, что слепящие рекламные огни Нью-Йорка превращались в зыбкий поток бессмысленных пестрых пятен. - А почему ты спрашиваешь, Айрин? - Вот почему, - она обняла меня за шею и поцеловала. Потом отступила назад, ожидая, что за этим последует. Я снова повторил: - Почему, Айрин? - Все прошло, Билл? - промолвила она еле слышно. - Ничего уже не вернуть? - Не знаю, - ответил я. - Господи, ничего я не знаю. И знать не хочу страшно. Страх, меня терзал страх. Никакой уверенности - ни в чем. Мы выросли в мире купли и продажи, и где нам теперь знать, что настоящее, а что нет. Я внезапно протянул руку к пульту управления, и экраны отключились. И тотчас же пестрые полосы свились в кричащие слова; выписанные ньюколором, они горят одинаково ярко и ночью и днем. ЕШЬ - ПЕЙ РАЗВЛЕКАЙСЯ - СПИ! С минуту эти призывы вспыхивали в полном безмолвии, потом отключился звуковой барьер и в тишину ворвались вопли: ЕШЬ - ПЕЙ РАЗВЛЕКАЙСЯ - СПИ! ЕШЬ - ПЕЙ - РАЗВЛЕКАЙСЯ - СПИ! БУДЬ КРАСИВЫМ! БУДЬ ЗДОРОВЫМ! ЧАРУЙ ТОРЖЕСТВУЙ - БОГАТЕЙ - ОЧАРОВАНИЕ - СЛАВА! ДЫМ ВЕСЕЛЬЯ! ПОМАДКА! 23
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com ЯСТВА МАРСА! СПЕШИСПЕШИСПЕШИСПЕШИСПЕШИСПЕШИ! НИОБЕ ГЕЙ ГОВОРИТ - ФРЕДИ ЛЕСТЕР ПОКАЗЫВАЕТ - В "РАЙСКИХ КУЩАХ" ТЕБЯ ЖДЕТ СЧАСТЬЕ! ЕШЬ - ПЕЙ - РАЗВЛЕКАЙСЯ - СПИ. ЕШЬ - ПЕЙ - РАЗВЛЕКАЙСЯ - СПИ! ПОКУПАЙПОКУПАЙПОКУПАЙ! Айрин вдруг стала меня трясти, и лишь тогда, глянув в ее побелевшее лицо, я понял, что она кричит, а вокруг в упорном, неотвязном гипнотическом вихре красок бушевало создание лучших психологов земли сверхреклама, которая хватает тебя за горло и выдирает у тебя последний цент, потому что в мире больше не хватает денег. Я обнял одной рукой Айрин, а другой снова включил экраны. Мы были оба как пьяные. Вообще-то говоря, реклама не обязательно тебя так ошарашивает. Но, если ты выведен из душевного равновесия, она представляет реальную опасность. Реклама ведь воздействует на душу, на чувства. Она всегда отыщет уязвимое место. Она избирает мишенью самые сокровенные твои желания. - Успокойся, - сказал я. - Все хорошо, все, все хорошо. Смотри. Экраны включены. Эта дьявольщина сюда больше не прорвется. Только в детстве это очень худо. У тебя еще нет защитной реакции, и тебе на определенный лад штампуют мозги. Не плачь, Айрин. Пойдем в комнату. Я нацедил еще по бокалу себе и Айрин. Она плакала, не в силах успокоиться, а я говорил, говорил без умолку. - Во всем виновата система штамповки мозгов, - говорил я. - Едва подрастешь, как тебе начинают забивать голову. Фильмы, телевизор, журналы, кинокниги - все средства воздействия идут в ход. Цель одна - тебя заставляют покупать. Всеми правдами и неправдами. Прививают искусственные потребности и страхи до тех пор, пока ты уже не можешь отличить настоящего от поддельного. Ничего подлинного, даже дыхание - и то поддельное. Оно зловонно. Принимай хлорофилловые пастилки "Сладостный вздох". Черт побери, Айрин. Знаешь, почему наша семейная жизнь полетела кувырком? - Почему? - с трудом разобрал я сквозь носовой платок. - Ты вообразила меня Фредди Лестером. А я, наверно, решил, что ты Ниобе Гей. Мы забыли, что мы настоящие, живые люди, с мыслями, с чувствами. Не удивительно, что из браков нынче ничего путного не получается. Думаешь, я потом не горевал, что у нас с тобой так нелепо все сложилось? Мне стало легче. Я высказал, что было на душе, и ждал, пока она успокоится. Она взглянула на меня не отнимая от лица носового платка. - А как же Ниобе Гей? - К черту Ниобе Гей! - И ты не будешь меня попрекать Фредди Лестером? - Зачем? Ведь он всего-навсего плод воображения, как и Ниобе Гей. Наверно, даже и в "Райских кущах". Айрин взглянула на меня поверх носового платка, и в глазах у нее промелькнуло странное выражение. Потом она высморкалась, прищурилась и улыбнулась мне. Я не сразу сообразил, чего она ждет. - В тот раз, - напомнил я ей, - я наговорил всякой романтической чепухи. А теперь... - Что теперь? - Пойдешь за меня замуж, Айрин? - Пойду, Билл, - ответила она. Наступила полночь Междугодья, и через минуту после полуночи мы поженились. Айрин просила дождаться нового года. Междугодье, сказала она, такое насквозь выдуманное. Его и вообще-то нет. Этот день не в счет. Я порадовался за Айрин - наконец-то она рассуждает здраво. В прежние времена ей такое и в голову не приходило. 24
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Сразу же после брачной церемонии мы включили полное ограждение. Мы знали: как только механические информаторы объявят о нашей женитьбе, нас затопит лавина рекламы, рассчитанной специально на такие случаи. Даже само бракосочетание пришлось дважды прерывать - мешали нескончаемые объявления для новобрачных. И вот мы одни в маленькой Нью-Йоркской квартире, в тиши и покое, вдали от всех. За окнами вопят и вспыхивают всевозможные небылицы, стараясь перещеголять друг друга, сулят славу и богатство всем и каждому. Каждый может стать самым богатым. Самым красивым. Источать самые благоуханные ароматы, жить дольше всех на свете. Но только мы одни можем остаться самими собой, потому что мы укрылись в тишине своего оазиса, где все было подлинным. В ту ночь мы строили планы. Смутные, несбыточные. Пахотной земли давно нет и в помине. Мы размечтались: вот бы купить оборудование, создать плодородный участок с гидропонной установкой и питающей системой, забраться куда-нибудь подальше от городской суеты, от вездесущей рекламы... Пустые фантазии. На следующее утро, когда я проснулся, солнце длинными полосами лежало на кровати. Айрин исчезла. На ленте записывающего аппарата от нее не было ни слова. Я прождал до полудня. То и дело выключал ограждение - вдруг она захочет пробиться ко мне, включал его снова, оглушенный нескончаемым потоком рекламы для новобрачных. Я чуть с ума не сошел в то утро. Я не мог понять, что же произошло. За стеклом двери, прозрачным только изнутри, рекламные агенты (я им потерял счет) обольщали меня через отключенный микрофон заманчивыми предложениями, но лицо Айрин так ни разу и не появилось. Все утро я ходил взад и вперед по комнате, пил кофе - после десятой чашки он потерял всякий вкус - и докурился до тошноты. В конце концов пришлось обратиться в сыскное бюро. Душа у меня к этому не лежала. После вчерашней ночи в покое и тепле нашего оазиса мне была отвратительна мысль о том, чтобы напускать на Айрин ищеек, особенно когда представил себе ее затерявшейся среди этих вихрей и потоков рекламы, этого немощного грохота, что зовется Манхэттеном. Через час из бюро сообщили, где Айрин. Я не поверил. Снова на миг мне почудилось, будто вокруг все смолкло и исчезло, словно включилось какое-то полное ограждение во мне самом, чтобы спасти меня от губительного шума жизни извне. Я пришел в себя и уловил конец фразы, доносившейся с экрана телевизора. - Простите, что вы сказали? - переспросил я. Служащий бюро повторил. Я ответил, что не верю. Потом извинился, переключил телевизор и набрал номер своего банка. Так оно и есть. В банке у меня ни цента. Утром, пока я в неистовстве метался по квартире, жена сняла с моего счета восемьдесят четыре тысячи долларов. Доллар теперь, конечно, немногого стоит, но я так долго копил эти деньги - и вот остался ни с чем. - Разумеется, сначала мы проверили, - говорил мне клерк, - и убедились, что все в полном порядке. Она - ваша законная супруга, ибо брак был заключен по истечении Междугодья. Льготы, действующие в Междугодье при совершении операций, не имели силы. - Почему вы не согласовали со мной? - Все было в полном порядке, - невозмутимо повторил он. - И, поскольку была уплачена требуемая при изъятии вклада неустойка, нам ничего не оставалось, как выполнить свои обязательства. Правильно. Неустойка. Я и забыл. Им никакого смысла не было мне сообщать. И теперь уж ничего не поделаешь. - Ладно, - сказал я. - Спасибо. 25
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com - Если мы можем оказаться вам полезными... - на экране вслед за этими словами появилось разноцветное название банка, и я выключил телевизор. Для чего впустую тратить на меня рекламу? Я заткнул уши и на скоростном лифте опустился на улицу третьего уровня. Быстроходный тротуар помчал меня через город к "Райским кущам". Жилые корпуса у них в основном подземные, но правление поднимается к небесам, как грандиозный собор, и в нем царит такая тишина, что я вытащил из ушей затычки. Высоко подвешенные лампы лили голубоватый свет, а витражи наводили на мысль о покойницкой. Меня принял один из управляющих, и я изложил ему цель своего прихода. Он, по-моему, сразу хотел позвать вышибалу, но, смерив меня оценивающим взглядом, решил, что, пожалуй, не мешает обработать возможного клиента. - Конечно, конечно, - сказал он. - рад служить. Сюда, пожалуйста. Вас будет сопровождать наш сотрудник, мистер Филд. Он оставил меня у двери лифта. Я опустился на несколько сот футов и попал в теплый, светлый коридор, где меня дожидался высокий, любезный, розовощекий человек в темном костюме. Мистер Филд был сама доброжелательность. - "Райские кущи" всегда готовы прийти на помощь, - замурлыкал он. Ведь не секрет, насколько трудно приспособиться к жизни в эти беспокойные времена. Мы создаем все условия для счастья. С вашего позволения я постараюсь вам помочь, вас удивит, как просто мы избавим вас от всех ваших забот. - Знаю, знаю, - сказал я. - Где моя жена? - Сюда, пожалуйста, - и он повел меня по коридору. По обе стороны были двери, на некоторых поблескивали металлические пластинки, но надписей на пластинках я не разобрал. Наконец мы подошли к одной двери, которая стояла открытой. Внутри было темно. - Входите, - пригласил мистер Филд и большой теплой рукой легонько подтолкнул меня внутрь. Зажегся мягкий свет, и я увидел комнату, скудно, но претенциозно обставленную старинной мебелью. Комната была безликая, бесцветная и напоминала номер в отеле - приличном, но далеко не первоклассном. Я искренне удивился. - Ванная, - сообщил мистер Филд, открывая дверь. - Превосходно, - ответил я, не глядя. - Теперь насчет моей жены. - Взгляните, - невозмутимо продолжал мистер Филд, - кровать убирается в стену. Вот кнопка. - Он нажал на кнопку. А эта кнопка возвращает ее на место. Простыни из пластика - им нет сносу. Раз в день в нише циркулирует специальная жидкость - к вечеру у вас чистая, словно только что застланная свежим бельем постель. Вы сами понимаете, как это приятно. - Безусловно. - Чтобы вас не беспокоили горничные, - уговаривал мистер Филд, постель будет застилаться магнитным силовым полем. Электромагниты... - Не утруждайте себя, - прервал я, заметив, что он снова тянется к какойто кнопке. - Вы попусту тратите время. Проводите меня к жене. - Мы неустанно печемся о благе своих клиентов, - отвечал он, подняв брови. - Сначала я должен разъяснить, какие именно методы приняты в "Райских кущах". Наберитесь терпения, и, я уверен, вы поймете, почему это необходимо. Я задумался. Комнатушка произвела на меня гнетущее впечатление. я был поражен, я не мог поверить, что этот убогий закуток и есть "Райские кущи"! Но ведь все в тот день казалось нереальным. А вдруг и голос Айрин из сетки тогда в машине, и все остальное мне просто приснилось? Она показалась мне такой... такой изменившейся, полной раскаяния, умудренной жизнью, совсем не похожей на прежнюю легкомысленную Айрин, с которой я развелся шесть лет назад. Вот я и поверил, что теперь все будет поиному, 26
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com что Междугодье, этот день не в счет, когда и невозможное возможно, окажется нашим добрым волшебником и позволит начать новую жизнь. Я все еще не мог представить себе... - А здесь, - мистер Филд вытянул из стены мундштук на чем-то вроде тонкого шланга, - все для курильщиков. Любые табаки. Если пожелаете, мы готовы предоставить вам даже... э-э-э... курения из дальних стран, для любителей имеется и такое. Курильницы вмонтированы во все стены через каждые пять футов, включая и ванную. Все здесь у нас огнестойкое... - Он мило улыбнулся, - кроме жильца, он, пожалуй, может воспламениться, но мы не допустим, чтобы кто-нибудь пострадал. - А если свалишься с кровати? - Полы упругие. - Как в палате для буйных, - заметил я. Мистер Филд снова улыбнулся и покачал головой. - Подобные мысли вам и в голову не придут, если вы вольетесь в счастливую семью обитателей "Райских кущ", - заверил он меня. - Мы гарантируем счастливое состояние духа. Через это окошечко в стене, - он махнул пухлой рукой, - подается еда. Заказанные вами блюда доставляются пневматически. Если пожелаете что-нибудь жидкое - пожалуйста. - Мистер Филд указал на ряд маленьких кранов. - Прекрасно, - одобрил я. Это все? - Не совсем. Он провел рукой по стене. Что-то тихо щелкнуло. Послышалась отдаленная мелодия. - Посидите здесь, пожалуйста, минутку, - он слегка подтолкнул меня к креслу. Я не сопротивляясь сел. Неприглядная комнатушка наполнилась слабым мерцанием. Меня охватило любопытство. Я ждал, что будет дальше. Неужели все обманываются, думал я, разглядывая в мерцающем свете белесый ковер и белесую стену. "Райские кущи" так себя разрекламировали, что, видно, люди и впрямь принимают это убожество за роскошь. Ничего удивительного. - А теперь садитесь поудобнее и забудьте про все на свете, - ласково убеждал мистер Филд. - Помните; "Райские кущи" субсидируют и Ниобе Гей, и Фредди Лестера. Мы не забываем ни мужчин, ни женщин. У нас есть ответы на все сложные проблемы личности в наш сложный век. Судите сами, ведь человеку так нелегко приспособиться к обществу. Или мужчине - к женщине. Откровенно говоря, теперь это вообще невозможно. Но в "Райских кущах" эта проблема решена. Мы гарантируем счастье. Все человеческие запросы и потребности удовлетворяются. Здесь вас ждет счастье, дорогой друг, истинное счастье. Голос его звучал все глуше. Что-то происходило с воздухом. Он густел, а нежная мелодия становилась ритмичнее, в ней будто слышались какие-то слова. Мистер Филд говорил и говорил, все тише и тише. - Мы - обширное предприятие. Один взнос обеспечивает все возможные требования клиента. Выписывайте нам чек на любой срок, длительный или краткий, и оставайтесь здесь. Комната считается вашей на все это время. По вашему желанию она запирается так, что до конца оплаченного срока дверь можно открыть только изнутри. Плата составляет... Я уже с трудом разбирал, что он говорит. Голос его упал до еле слышного шепота. Воздух сворачивался, как молоко, растекался, как рекламные краски при включенном на балконе ограждении. Мне почудилось, будто в комнате зазвучал еще чей-то голос. 27
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com - Подумайте, - шептал мистер Филд. - Вас с детства приучили надеяться на невозможное. А здесь мы даем вам невозможное. Здесь вы обретаете счастье. И плата совсем невелика, ваши расходы окупаются сторицей. Здесь, друг мой, вы познаете жизнь, полную блаженства. Здесь - рай. В свернувшемся воздухе передо мной стояла Ниобе Гей. Она улыбалась мне. Самая прелестная женщина на свете. Олицетворение всех мечтаний. Богатство, слава, счастье, здоровье, удача. Много лет мне штамповали мозги, приучали стремиться к этим недосягаемым целям и верить, что все они слились воедино в образе Ниобе Гей. Но никогда прежде я не видел ее так близко, в одной комнате, ощутимую, живую, теплую; она дышала, она протягивала ко мне руки... Разумеется, это была всего лишь проекция. Но проекция-совершенство. Полностью воссоздающая все осязаемые и зримые детали. Я вдыхал ее аромат. Я чувствовал, как она обвила меня руками, как ее волосы коснулись моего лица, губы приникли к моим губам. Я испытывал те же ощущения, что и тысячи других мужчин, целующих ее в своих подземных комнатушках. Лишь эта мысль, а вовсе не сознание утраченной реальности, заставила меня оттолкнуть ее и отступить назад. Но красавице было все равно. Она продолжала обнимать воздух. И тут я понял, что не осталось больше средства проверить, в здравом ли ты уме, - невозможно отличить поддельное от настоящего. Ты теряешь последнее средство проверить, не лишился ли ты рассудка, если иллюзия вторгается в жизнь и можно касаться, осязать и держать в объятиях рекламное изображение, словно живую женщину. Больше нечем защититься от мира подделок. Я смотрел, как Ниобе Гей осыпает ласками пустоту. Видение, воплотившее все прекрасное, все самое желанное на свете, ласкало пустоту, словно живого человека. Я открыл дверь и вышел в коридор. Мистер Филд ждал меня, изучая записи в своем блокноте. Надо полагать, глаз у него был наметанный одного взгляда ему оказалось достаточно; он только пожал плечами и кивнул. - Что ж, на всякий случай вот моя визитная карточка, - сказал он. Многие, знаете, приходят снова. Хорошенько поразмыслив. - Не все, - возразил я. - Да, не все. - Он стал серьезным. - Некоторым, видимо свойственна природная сопротивляемость. Быть может, вы из таких. И тогда мне вас жаль. В мире царит полная неразбериха. Винить, конечно, некого. Стараемся выжить, а подругому не умеем. Вы все-таки подумайте. Быть может, потом... Я спросил: - Где моя жена? - Вон в той комнате, - показал он. - Извините, я не буду вас ждать. Дел по горло. Лифт вы найдете сами. Послышались его удаляющиеся шаги. Я прошел вперед, постучал в дверь, подождал. Ответа не было. Я постучал снова, сильнее. Но стук получался слабый, глухой, в комнату видимо, не проникал. Да, в раю неустанно пекутся о клиентах. Тут мне бросилась в глаза металлическая пластинка на двери. Вблизи я легко разобрал надпись: "Запечатано до 30 июня 1998 г. Оплачено полностью". Я быстро подсчитал в уме. Да, она уплатила все деньги, все восемьдесят четыре тысячи долларов. Этого ей хватит надолго. Интересно, что она предпримет в следующий раз, подумал я. Стучать я больше не стал. Я направился в ту же сторону, что и мистер Филд, увидел лифт, поднялся наверх и вышел на улицу. Ступив на быстроходный тротуар, я покатил по Манхэттену. Рекламы вспыхивали и вопили. Я достал из кармана затычки и сунул их в уши. Шум 28
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com прекратился. Но объявления по-прежнему вертелись, слепили глаза, бежали по фасадам домов, огибали углы, льнули к толстым стенам. И, куда ни глянь, всюду маячило лицо Фредди Лестера. Даже когда я закрывал глаза, это лицо горело у меня под сомкнутыми веками. 29
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Константин Паустовский. Заячьи лапы К ветеринару в наше село пришел с Урженского озера Ваня Малявин и принес завернутого в рваную ватную куртку маленького теплого зайца. Заяц плакал и часто моргал красными от слез глазами… – Ты что, одурел? – крикнул ветеринар. – Скоро будешь ко мне мышей таскать, оголец! – А вы не лайтесь, это заяц особенный, – хриплым шепотом сказал Ваня. Его дед прислал, велел лечить. – От чего лечить-то? – Лапы у него пожженные. Ветеринар повернул Ваню лицом к двери, толкнул в спину и прикрикнул вслед: – Валяй, валяй! Не умею я их лечить. Зажарь его с луком – деду будет закуска. Ваня ничего не ответил. Он вышел в сени, заморгал глазами, потянул носом и уткнулся в бревенчатую стену. По стене потекли слезы. Заяц тихо дрожал под засаленной курткой. – Ты чего, малый? – спросила Ваню жалостливая бабка Анисья; она привела к ветеринару свою единственную козу. – Чего вы, сердешные, вдвоем слезы льете? Ай случилось что? – Пожженный он, дедушкин заяц, – сказал тихо Ваня. – На лесном пожаре лапы себе пожег, бегать не может. Вот-вот, гляди, умреть. – Не умреть, малый, – прошамкала Анисья. – Скажи дедушке своему, ежели большая у него охота зайца выходить, пущай несет его в город к Карлу Петровичу. Ваня вытер слезы и пошел лесами домой, на Урженское озеро. Он не шел, а бежал босиком по горячей песчаной дороге. Недавний лесной пожар прошел стороной на север около самого озера. Пахло гарью и сухой гвоздикой. Она большими островами росла на полянах. Заяц стонал. Ваня нашел по дороге пушистые, покрытые серебряными мягкими волосами листья, вырвал их, положил под сосенку и развернул зайца. Заяц посмотрел на листья, уткнулся в них головой и затих. – Ты чего, серый? – тихо спросил Ваня. – Ты бы поел. Заяц молчал. – Ты бы поел, – повторил Ваня, и голос его задрожал. – Может, пить хочешь? Заяц повел рваным ухом и закрыл глаза. Ваня взял его на руки и побежал напрямик через лес – надо было поскорее дать зайцу напиться из озера. Неслыханная жара стояла в то лето над лесами. Утром наплывали вереницы белых облаков. В полдень облака стремительно рвались вверх, к зениту, и на глазах уносились и исчезали где-то за границами неба. Жаркий ураган дул уже две недели без передышки. Смола, стекавшая по сосновым стволам, превратилась в янтарный камень. Наутро дед надел чистые онучи и новые лапти, взял посох и кусок хлеба и побрел в город. Ваня нес зайца сзади. Заяц совсем притих, только изредка вздрагивал всем телом и судорожно вздыхал. Суховей вздул над городом облако пыли, мягкой, как мука. В ней летал куриный пух, сухие листья и солома. Издали казалось, что над городом дымит тихий пожар. 30
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com На базарной площади было очень пусто, знойно; извозчичьи лошади дремали около водоразборной будки, и на головах у них были надеты соломенные шляпы. Дед перекрестился. – Не то лошадь, не то невеста – шут их разберет! – сказал он и сплюнул. Долго спрашивали прохожих про Карла Петровича, но никто толком ничего не ответил. Зашли в аптеку. Толстый старый человек в пенсне и в коротком белом халате сердито пожал плечами и сказал: – Это мне нравится! Довольно странный вопрос! Карл Петрович Корш специалист по детским болезням – уже три года как перестал принимать пациентов. Зачем он вам? Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца. – Это мне нравится! – сказал аптекарь. – Интересные пациенты завелись в нашем городе. Это мне замечательно нравится! Он нервно снял пенсне, протер, снова нацепил на нос и уставился на деда. Дед молчал и топтался на месте. Аптекарь тоже молчал. Молчание становилось тягостным. – Почтовая улица, три! – вдруг в сердцах крикнул аптекарь и захлопнул какую-то растрепанную толстую книгу. – Три! Дед с Ваней добрели до Почтовой улицы как раз вовремя – из-за Оки заходила высокая гроза. Ленивый гром потягивался за горизонтом, как заспанный силач распрямлял плечи и нехотя потряхивал землю. Серая рябь пошла по реке. Бесшумные молнии исподтишка, но стремительно и сильно били в луга; далеко за Полянами уже горел стог сена, зажженный ими. Крупные капли дождя падали на пыльную дорогу, и вскоре она стала похожа на лунную поверхность: каждая капля оставляла в пыли маленький кратер. Карл Петрович играл на рояле нечто печальное и мелодичное, когда в окне появилась растрепанная борода деда. Через минуту Карл Петрович уже сердился. – Я не ветеринар, – сказал он и захлопнул крышку рояля. Тотчас же в лугах проворчал гром. – Я всю жизнь лечил детей, а не зайцев. – Что ребенок, что заяц – все одно, – упрямо пробормотал дед. – Все одно! Полечи, яви милость! Ветеринару нашему такие дела неподсудны. Он у нас коновал. Этот заяц, можно сказать, спаситель мой: я ему жизнью обязан, благодарность оказывать должен, а ты говоришь – бросить! Еще через минуту Карл Петрович – старик с седыми взъерошенными бровями, – волнуясь, слушал спотыкающийся рассказ деда. Карл Петрович в конце концов согласился лечить зайца. На следующее утро дед ушел на озеро, а Ваню оставил у Карла Петровича ходить за зайцем. Через день вся Почтовая улица, заросшая гусиной травой, уже знала, что Карл Петрович лечит зайца, обгоревшего на страшном лесном пожаре и спасшего какого-то старика. Через два дня об этом уже знал весь маленький город, а на третий день к Карлу Петровичу пришел длинный юноша в фетровой шляпе, назвался сотрудником московской газеты и попросил дать беседу о зайце. Зайца вылечили. Ваня завернул его в ватное тряпье и понес домой. Вскоре историю о зайце забыли, и только какой-то московский профессор долго добивался от деда, чтобы тот ему продал зайца. Присылал даже письма с марками на ответ. Но дед не сдавался. Под его диктовку Ваня написал профессору письмо: Заяц не продажный, живая душа, пусть живет на воле. При сем остаюсь Ларион Малявин. …Этой осенью я ночевал у деда Лариона на Урженском озере. Созвездия, холодные, как крупинки льда, плавали в воде. Шумел сухой тростник. Утки зябли в зарослях и жалобно крякали всю ночь. Деду не спалось. Он сидел у печки и чинил рваную рыболовную сеть. Потом поставил самовар – от него окна в избе сразу запотели и звезды из огненных точек 31
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com превратились в мутные шары. Во дворе лаял Мурзик. Он прыгал в темноту, ляскал зубами и отскакивал – воевал с непроглядной октябрьской ночью. Заяц спал в сенях и изредка во сне громко стучал задней лапой по гнилой половице. Мы пили чай ночью, дожидаясь далекого и нерешительного рассвета, и за чаем дед рассказал мне наконец историю о зайце. В августе дед пошел охотиться на северный берег озера. Леса стояли сухие, как порох. Деду попался зайчонок с рваным левым ухом. Дед выстрелил в него из старого, связанного проволокой ружья, но промахнулся. Заяц удрал. Дед пошел дальше. Но вдруг затревожился: с юга, со стороны Лопухов, сильно тянуло гарью. Поднялся ветер. Дым густел, его уже несло белой пеленой по лесу, затягивало кусты. Стало трудно дышать. Дед понял, что начался лесной пожар и огонь идет прямо на него. Ветер перешел в ураган. Огонь гнало по земле с неслыханной скоростью. По словам деда, даже поезд не мог бы уйти от такого огня. Дед был прав: во время урагана огонь шел со скоростью тридцати километров в час. Дед побежал по кочкам, спотыкался, падал, дым выедал ему глаза, а сзади был уже слышен широкий гул и треск пламени. Смерть настигала деда, хватала его за плечи, и в это время из-под ног у деда выскочил заяц. Он бежал медленно и волочил задние лапы. Потом только дед заметил, что они у зайца обгорели. Дед обрадовался зайцу, будто родному. Как старый лесной житель, дед знал, что звери гораздо лучше человека чуют, откуда идет огонь, и всегда спасаются. Гибнут они только в тех редких случаях, когда огонь их окружает. Дед побежал за зайцем. Он бежал, плакал от страха и кричал: «Погоди, милый, не беги так-то шибко!» Заяц вывел деда из огня. Когда они выбежали из леса к озеру, заяц и дед – оба упали от усталости. Дед подобрал зайца и понес домой. У зайца были опалены задние ноги и живот. Потом дед его вылечил и оставил у себя. – Да, – сказал дед, поглядывая на самовар так сердито, будто самовар был всему виной, – да, а перед тем зайцем, выходит, я сильно провинился, милый человек. – Чем же ты провинился? – А ты выдь, погляди на зайца, на спасителя моего, тогда узнаешь. Бери фонарь! Я взял со стола фонарь и вышел в сенцы. Заяц спал. Я нагнулся над ним с фонарем и заметил, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял все. 32
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Ричард Матесон. Кнопка, кнопка Пакет лежал прямо у двери — картонная коробка, на которой от руки были написаны их фамилия и адрес: «Мистеру и миссис Льюис, 217Е, Тридцать седьмая улица, Нью-Йорк, штат Нью-Йорк, 10016». Внутри оказалась маленькая деревянная коробка с единственной кнопкой, закрытой стеклянным колпачком. Норма попыталась снять колпачок, но он не поддавался. К днищу коробочки липкой лентой был прикреплён сложенный листок бумаги: «Мистер Стюарт зайдёт к вам в 20.00». Норма перечитала записку, отложила ее в сторону и, улыбаясь, пошла на кухню готовить салат. Звонок в дверь раздался ровно в восемь. — Я открою! — крикнула Норма из кухни. Артур читал в гостиной. В коридоре стоял невысокий мужчина. — Миссис Льюис? — вежливо осведомился он. — Я мистер Стюарт. — Ах, да… — Норма с трудом подавила улыбку. Теперь она была уверена, что это рекламный трюк торговца. — Разрешите войти? — спросил мистер Стюарт. — Я сейчас занята. Так что, извините, просто вынесу вам вашу… — Вы не хотите узнать, что это? Норма молча повернулась. — Это может оказаться выгодным… — В денежном отношении? — вызывающе спросила она. Мистер Стюарт кивнул. — Именно. Норма нахмурилась. — Что вы продаете? — Я ничего не продаю, — ответил он. Из гостиной вышел Артур. — Какое-то недоразумение? Мистер Стюарт представился. — А-а, эта штуковина… — Артур кивнул в сторону гостиной и улыбнулся. — Что это вообще такое? — Я постараюсь объяснить, — сказал мистер Стюарт. — Разрешите войти? Артур взглянул на Норму. — Как знаешь, — сказала она. Он заколебался. — Ну что ж, заходите. Они прошли в гостиную. Мистер Стюарт сел в кресло и вытащил из внутреннего кармана пиджака маленький запечатанный конверт. — Внутри находится ключ к колпачку, закрывающему кнопку, — пояснил он и положил конверт на журнальный столик. — Кнопка соединена со звонком в нашей конторе. — Зачем? — спросил Артур. — Если вы нажмете кнопку, — сказал мистер Стюарт, — где-то в мире умрёт незнакомый вам человек, и вы получите пятьдесят тысяч долларов. Норма уставилась на посетителя широко раскрытыми глазами. Тот улыбался. — О чем вы говорите? — недоуменно спросил Артур. Мистер Стюарт был удивлён. — Но я только что объяснил. 33
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Это что, шутка? — При чем тут шутка? Совершенно серьёзное предложение… — Кого вы представляете? — перебила Норма. Мистер Стюарт смутился. — Боюсь, что я не могу ответить на этот вопрос. Тем не менее заверяю вас, что наша организация очень сильна. — По-моему, вам лучше уйти, — заявил Артур, поднимаясь. Мистер Стюарт встал с кресла. — Пожалуйста. — И захватите вашу кнопку. — А может, подумаете день-другой? Артур взял коробку и конверт и вложил их в руки мистера Стюарта. Потом вышел в прихожую и распахнул дверь. — Я оставлю свою карточку. — Мистер Стюарт положил на столик возле двери визитную карточку и ушел. Артур порвал ее пополам и бросил на стол. — Как по-твоему, что все это значит? — спросила с дивана Норма. — Мне плевать. Она попыталась улыбнуться, но не смогла. — И ни капельки не любопытно?.. Потом Артур стал читать, а Норма вернулась на кухню и закончила мыть посуду. — Почему ты отказываешься говорить об этом? — спросила Норма. Не прекращая чистить зубы, Артур поднял глаза и посмотрел на ее отражение в зеркале ванной. — Разве тебя это не интригует? — Меня это оскорбляет, — сказал Артур. — Я понимаю, но… — Норма продолжала накручивать волосы на бигуди, — но ведь и интригует?.. — Ты думаешь, это шутка? — спросила она уже в спальне. — Если шутка, то дурная. Норма села на кровать и сбросила тапочки. — Может быть, это психологи проводят какие-то исследования. Артур пожал плечами. — Может быть. — Ты не хотел бы узнать? Он покачал головой. — Но почему? — Потому что это аморально. Норма забралась под одеяло. Артур выключил свет и наклонился поцеловать её. — Спокойной ночи… Норма сомкнула веки. Пятьдесят тысяч долларов, подумала она. Утром, выходя из квартиры, Норма заметила на столе кусочки разорванной карточки. Повинуясь внезапному порыву, она кинула их в свою сумочку. Во время перерыва она склеила карточку скотчем. Там были напечатаны только имя мистера Стюарта и номер телефона. Ровно в пять она набрала номер. — Слушаю, — раздался голос мистера Стюарта. Норма едва не повесила трубку, но сдержала себя. — Это миссис Льюис. — Да, миссис Льюис? — Мистер Стюарт, казалось, был доволен. — Мне любопытно. — Естественно. 34
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Разумеется, я не верю ни одному слову. — О, это чистая правда, — сказал мистер Стюарт. — Как бы там ни было… — Норма сглотнула. — Когда вы говорили, что ктото в мире умрёт, что вы имели в виду? — Именно то, что говорил. Это может оказаться кто угодно. Мы гарантируем лишь, что вы не знаете этого человека. И, безусловно, что вам не придется наблюдать его смерть. — За пятьдесят тысяч долларов? — Совершенно верно. Она насмешливо хмыкнула. — Чертовщина какая-то… — Тем не менее таково наше предложение, — сказал мистер Стюарт. — Занести вам прибор? — Конечно, нет! — Норма с возмущением бросила трубку. Пакет лежал у двери. Норма увидела его, как только вышла из лифта. Какая наглость! — подумала она. Я просто не возьму его. Она вошла в квартиру и стала готовить обед. Потом вышла за дверь, подхватила пакет и отнесла его на кухню, оставив на столе. Норма сидела в гостиной, потягивая коктейль и глядя в окно. Немного погодя она пошла па кухню переворачивать котлеты и положила пакет в нижний ящик шкафа. Утром она его выбросит. — Может быть, забавляется какой-то эксцентричный миллионер, — сказала она. Артур оторвался от обеда. — Я тебя не понимаю. Они ели в молчании. Неожиданно Норма отложила вилку. — А что, если это всерьёз? — Ну и что тогда? — Он недоверчиво пожал плечами. — Что бы ты хотела — вернуть это устройство и нажать кнопку? Убить кого-то? На лице Нормы появилось отвращение. — Так уж и убить… — А что же это, по-твоему? — Но ведь мы даже не знаем этого человека. Артур был потрясён. — Ты говоришь серьёзно? — Ну, а если это какой-нибудь старый китайский крестьянин за десять тысяч миль отсюда? Какой-нибудь больной туземец в Конго? — А если это какая-нибудь малютка из Пенсильвании? — возразил Артур. — Прелестная девушка с соседней улицы? — Ты нарочно все усложняешь. — Какая разница, кто умрёт? — продолжал Артур. — Все равно это убийство. — Значит, даже если это кто то, кого ты никогда в жизни не видел и не увидишь, — настаивала Норма, — кто то, о чьей смерти ты даже не узнаешь, ты все равно не нажмешь кнопку? Артур поражённо уставился на нее. — Ты хочешь сказать, что ты нажмешь? — Пятьдесят тысяч долларов. — При чем тут… — Пятьдесят тысяч долларов, Артур, — перебила Норма. — Мы могли бы позволить себе путешествие в Европу, о котором всегда мечтали. — Норма, нет. — Мы могли бы купить тот коттедж… — Норма, нет. — Его лицо побелело. — Ради бога, перестань. 35
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Норма пожала плечами. — Как угодно. Она поднялась раньше, чем обычно, чтобы приготовить на завтрак Артуру блины, яйца и бекон. — По какому поводу? — с улыбкой спросил Артур. — Без всякого повода. — Норма обиделась. — Просто так. — Отлично. Мне очень приятно. Она наполнила его чашку. — Хотела показать тебе, что я не эгоистка. — А я разве говорил это? — Ну, — она неопределённо махнула рукой, — вчера вечером… Артур молчал. — Наш разговор о кнопке, — напомнила Норма. — Я думаю, что ты неправильно меня понял. — В каком отношении? — спросил он настороженным голосом. — Ты решил, — она снова сделала жест рукой, — что я думаю только о себе… — А-а… — Так вот, нет. Когда я говорила о Европе, о коттедже… — Норма, почему это тебя так волнует? — Я всего лишь пытаюсь объяснить, — она судорожно вздохнула, — что думала о нас. Чтобы мы поездили по Европе. Чтобы мы купили коттедж. Чтобы у нас была лучше квартира, лучше мебель, лучше одежда. Чтобы мы, наконец, позволили себе ребёнка, между прочим. — У нас будет ребёнок. — Когда? Он посмотрел на нее с тревогой. — Норма… — Когда? — Ты что, серьёзно? — Он опешил. — Серьезно утверждаешь… — Я утверждаю, что это какие-то исследования! — оборвала она. — Что они хотят выяснить, как поступит средний человек при таких обстоятельствах! Что они просто говорят, что кто-то умрёт, чтобы изучить нашу реакцию! Ты ведь не считаешь, что они действительно кого-нибудь убьют?! Артур не ответил; его руки дрожали. Через некоторое время он поднялся и ушел. Норма осталась за столом, отрешённо глядя в кофе. Мелькнула мысль: «Я опоздаю на работу…» Она пожала плечами. Ну и что? Она вообще должна быть дома, а не торчать в конторе… Убирая посуду, она вдруг остановилась, вытерла руки и достала из нижнего ящика пакет. Норма положила коробочку на стол, вынула из конверта ключ и удалила колпачок. Долгое время она сидела, глядя на кнопку. Как странно… ну что в ней особенного? Норма вытянула руку и нажала на кнопку. Ради нас, раздражённо подумала она. Что теперь происходит? На миг ее захлестнула волна ужаса. Волна быстро схлынула. Норма презрительно усмехнулась. Нелепо — так много уделять внимания ерунде. Она швырнула коробочку, колпачок и ключ в мусорную корзину и пошла одеваться. Она жарила на ужин отбивные, когда зазвонил телефон. Она поставила стакан с водкой-мартини и взяла трубку. — Алло? — Миссис Льюис? 36
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Да. — Вас беспокоят из больницы «Легокс хилл». Норма слушала будто в полусне. В толкучке Артур упал с платформы прямо под поезд метро. Несчастный случай. Повесив трубку, она вспомнила, что Артур застраховал свою жизнь на двадцать пять тысяч долларов, с двойной компенсацией при… Нет. С трудом поднявшись на ноги, Норма побрела на кухню и достала из корзины коробочку с кнопкой. Никаких гвоздей или шурупов… Вообще непонятно, как она была собрана. Внезапно Норма стала колотить ею о край раковины, ударяя все сильнее и сильнее, пока дерево не треснуло. Внутри ничего не оказалось — ни транзисторов, ни проводов… Коробка была пуста. Норма вздрогнула, когда зазвонил телефон. На подкашивающихся ногах она прошла в гостиную и взяла трубку. Раздался голос мистера Стюарта. — Вы говорили, что я не буду знать того, кто умрёт! — Моя дорогая миссис Льюис, — сказал мистер Стюарт. — Неужели вы в самом деле думаете, что знали своего мужа? 37
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Иван Бунин. Господин из Сан-Франциско Господин из Сан-Франциско — имени его ни в Неаполе, ни на Капри никто не запомнил — ехал в Старый Свет на целых два года, с женой и дочерью, единственно ради развлечения. Он был твердо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствия, на путешествие во всех отношениях отличное. Для такой уверенности у него был тот довод, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но все же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук, — китайцы, которых он выписывал к себе на работы целыми тысячами, хорошо знали, что это значит! — и наконец увидел, что сделано уже много, что он почти сравнялся с теми, кого некогда взял себе за образец, и решил передохнуть. Люди, к которым принадлежал он, имели обычай начинать наслаждение жизнью с поездки в Европу, в Индию, в Египет. Положил и он поступить так же. Конечно, он хотел вознаградить за годы труда прежде всего себя; однако рад был и за жену с дочерью. Жена его никогда не отличалась особой впечатлительностью, но ведь все пожилые американки страстные путешественницы. А что до дочери, девушки на возрасте и слегка болезненной, то для нее путешествие было прямо необходимо: не говоря уже о пользе для здоровья, разве не бывает в путешествиях счастливых встреч? Тут иной раз сидишь за столом и рассматриваешь фрески рядом с миллиардером. Маршрут был выработан господином из Сан-Франциско обширный. В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллой, серенадами бродячих певцов и тем, что люди в его годы чувствуют особенно тонко, — любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной; карнавал он думал провести в Ницце, в Монте-Карло, куда в эту пору стекается самое отборное общество, где одни с азартом предаются автомобильным и парусным гонкам, другие рулетке, третьи тому, что принято называть флиртом, а четвертые — стрельбе в голубей, которые очень красиво взвиваются из садков над изумрудным газоном, на фоне моря цвета незабудок, и тотчас же стукаются белыми комочками о землю; начало марта он хотел посвятить Флоренции, к страстям господним приехать в Рим, чтобы слушать там Miserere; 1 входили в его планы и Венеция, и Париж, и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония, — разумеется, уже на обратном пути... И все пошло сперва прекрасно. Был конец ноября, до самого Гибралтара пришлось плыть то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом; но плыли вполне благополучно. Пассажиров было много, пароход — знаменитая «Атлантида» — был похож на громадный отель со всеми удобствами, — с ночным баром, с восточными банями, с собственной газетой, — и жизнь на нем протекала весьма размеренно: вставали рано, при трубных звуках, резко раздававшихся по коридорам еще в тот сумрачный час, когда так медленно и неприветливо светало над серо-зеленой водяной пустыней, тяжело волновавшейся в тумане; накинув фланелевые пижамы, пили кофе, шоколад, какао; затем садились в ванны, делали гимнастику, возбуждая аппетит и хорошее самочувствие, совершали дневные туалеты и шли к первому завтраку; до одиннадцати часов полагалось бодро гулять по палубам, дыша холодной свежестью океана, или играть в шеффльборд и другие игры для нового возбуждения аппетита, а в одиннадцать — подкрепляться бутербродами с бульоном; подкрепившись, с удовольствием читали газету и спокойно ждали второго завтрака, еще более 38
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com питательного и разнообразного, чем первый; следующие два часа посвящались отдыху; все палубы были заставлены тогда длинными камышовыми креслами, на которых путешественники лежали, укрывшись пледами, глядя на облачное небо и на пенистые бугры, мелькавшие за бортом, или сладко задремывая; в пятом часу их, освеженных и повеселевших, поили крепким душистым чаем с печеньями; в семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель всего этого существования, венец его... И тут господин из Сан-Франциско спешил в свою богатую кабину — одеваться. По вечерам этажи «Атлантиды» зияли во мраке огненными несметными глазами, и великое множество слуг работало в поварских, судомойнях и винных подвалах. Океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали, твердо веря во власть над ним командира, рыжего человека чудовищной величины и грузности, всегда как бы сонного, похожего в своем мундире с широкими золотыми нашивками на огромного идола и очень редко появлявшегося на люди из своих таинственных покоев; на баке поминутно взвывала с адской мрачностью и взвизгивала с неистовой злобой, сирена, но немногие из обедающих слышали сирену — ее заглушали звуки прекрасного струнного оркестра, изысканно и неустанно игравшего в двухсветной зале, празднично залитой огнями, переполненной декольтированными дамами и мужчинами во фраках и смокингах, стройными лакеями и почтительными метрдотелями, среди которых один, тот, что принимал заказы только на вина, ходил даже с цепью на шее, как лорд-мэр. Смокинг и крахмальное белье очень молодили господина из Сан-Франциско. Сухой, невысокий, неладно скроенный, но крепко сшитый, он сидел в золотистожемчужном сиянии этого чертога за бутылкой вина, за бокалами и бокальчиками тончайшего стекла, за кудрявым букетом гиацинтов. Нечто монгольское было в его желтоватом лице с подстриженными серебряными усами, золотыми пломбами блестели его крупные зубы, старой слоновой костью — крепкая лысая голова. Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно, с невинной откровенностью — дочь, высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием и с нежнейшими розовыми прыщиками возле губ и между лопаток, чуть припудренных... Обед длился больше часа, а после обеда открывались в бальной зале танцы, во время которых мужчины, — в том числе, конечно, и господин из Сан-Франциско, — задрав ноги, до малиновой красноты лиц накуривались гаванскими сигарами и напивались ликерами в баре, где служили негры в красных камзолах, с белками, похожими на облупленные крутые яйца. Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, — точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, — в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, — та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго — и музыка настойчиво, в сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же... Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все 39
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята Ллойдом играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле. В Гибралтаре всех обрадовало солнце, было похоже на раннюю весну; на борту «Атлантиды» появился новый пассажир, возбудивший к себе общий интерес, — наследный принц одного азиатского государства, путешествующий инкогнито, человек маленький, весь деревянный, широколицый, узкоглазый, в золотых очках, слегка неприятный — тем, что крупные усы сквозили у него как у мертвого, в общем же милый, простой и скромный. В Средиземном море шла крупная и цветистая, как хвост павлина, волна, которую, при ярком блеске и совершенно чистом небе, развела весело и бешено летевшая навстречу трамонтана... Потом, на вторые сутки, небо стало бледнеть, горизонт затуманился: близилась земля, показались Иския, Капри, в бинокль уже виден был кусками сахара насыпанный у подножия чего-то сизого Неаполь... Многие леди и джентльмены уже надели легкие, мехом вверх шубки; безответные, всегда шепотом говорящие бои-китайцы, кривоногие подростки со смоляными косами до пят и с девичьими густыми ресницами, исподволь вытаскивали к лестницам пледы, трости, чемоданы, несессеры... Дочь господина из Сан-Франциско стояла на палубе рядом с принцем, вчера вечером, по счастливой случайности, представленным ей, и делала вид, что пристально смотрит вдаль, куда он указывал ей, что-то объясняя, что-то торопливо и негромко рассказывая; он по росту казался среди других мальчиком, он был совсем не хорош собой и странен, — очки, котелок, английское пальто, а волосы редких усов точно конские, смуглая тонкая кожа на плоском лице точно натянута и как будто слегка лакирована, — но девушка слушала его и от волнения не понимала, что он ей говорит; сердце ее билось от непонятного восторга перед ним: все, все в нем было не такое, как у прочих, — его сухие руки, его чистая кожа, под которой текла древняя царская кровь; даже его европейская, совсем простая, но как будто особенно опрятная одежда таили в себе неизъяснимое очарование. А сам господин из Сан-Франциско, в серых гетрах на ботинках, все поглядывал на стоявшую возле него знаменитую красавицу, высокую, удивительного сложения блондинку с разрисованными по последней парижской моде глазами, державшую на серебряной цепочке крохотную, гнутую, облезлую собачку и все разговаривавшую с нею. И дочь, в какой-то смутной неловкости, старалась не замечать его. Он был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему, предупреждая его малейшее желание, охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы. Так было всюду, так было в плавании, так должно было быть и в Неаполе. Неаполь рос и приближался; музыканты, блестя медью духовых инструментов, уже столпились на палубе и вдруг оглушили всех торжествующими звуками марша, гигант-командир, в парадной форме, появился на своих мостках и, как милостивый языческий бог, приветственно помотал рукой пассажирам. А когда «Атлантида» вошла наконец в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, — сколько портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких комиссионеров, свистунов мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках кинулось к нему навстречу с предложением услуг! И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то поанглийски, то по-итальянски: — Go away! 2 Via! 3 Жизнь в Неаполе тотчас же потекла по заведенному порядку: рано утром — завтрак в сумрачной столовой, облачное, мало обещающее небо и толпа гидов у дверей вестибюля; потом первые улыбки теплого розоватого солнца, вид с высоко висящего балкона на Везувий, до подножия окутанный сияющими утренними 40
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com парами, на серебристо-жемчужную рябь залива и тонкий очерк Капри на горизонте, на бегущих внизу, по набережной, крохотных осликов в двуколках и на отряды мелких солдатиков, шагающих куда-то с бодрой и вызывающей музыкой; потом — выход к автомобилю и медленное движение по людным узким и сырым коридорам улиц, среди высоких, многооконных домов, осмотр мертвенно-чистых и ровно, приятно, но скучно, точно снегом, освещенных музеев или холодных, пахнущих воском церквей, в которых повсюду одно и то же: величавый вход, закрытый тяжкой кожаной завесой, а внутри — огромная пустота, молчание, тихие огоньки семисвечника, краснеющие в глубине на престоле, убранном кружевами, одинокая старуха среди темных деревянных парт, скользкие гробовые плиты под ногами и чье-нибудь «Снятие со креста», непременно знаменитое; в час — второй завтрак на горе Сан-Мартино, куда съезжается к полудню немало людей самого первого сорта и где однажды дочери господина из Сан-Франциско чуть не сделалось дурно: ей показалось, что в зале сидит принц, хотя она уже знала из газет, что он в Риме; в пять — чай в отеле, в нарядном салоне, где так тепло от ковров и пылающих каминов; а там снова приготовления к обеду — снова мощный, властный гул гонга по всем этажам, снова вереницы, шуршащих по лестницам шелками и отражающихся в зеркалах декольтированных дам, Снова широко и гостеприимно открытый чертог столовой, и красные куртки музыкантов на эстраде, и черная толпа лакеев возле метрдотеля, с необыкновенным мастерством разливающего по тарелкам густой розовый суп... Обеды опять были так обильны и кушаньями, и винами, и минеральными водами, и сластями, и фруктами, что к одиннадцати часам вечера по всем номерам разносили горничные каучуковые пузыри с горячей водой для согревания желудков. Однако декабрь «выдался» не совсем удачный: портье, когда с ними говорили о погоде, только виновато поднимали плечи, бормоча, что такого года они и не запомнят, хотя уже не первый год приходилось им бормотать это и ссылаться на то, что всюду происходит что-то ужасное: на Ривьере небывалые ливни и бури, в Афинах снег, Этна тоже вся занесена и по ночам светит, из Палермо туристы, спасаясь от стужи, разбегаются... Утреннее солнце каждый день обманывало: с полудня неизменно серело и начинал сеять дождь да все гуще и холоднее; тогда пальмы у подъезда отеля блестели жестью, город казался особенно грязным и тесным, музеи чересчур однообразными, сигарные окурки толстяков-извозчиков в резиновых, крыльями развевающихся по ветру накидках — нестерпимо вонючими, энергичное хлопанье их бичей над тонкошеими клячами явно фальшивым, обувь синьоров, разметающих трамвайные рельсы, ужасною, а женщины, шлепающие по грязи, под дождем с черными раскрытыми головами, — безобразно коротконогими; про сырость же и вонь гнилой рыбой от пенящегося у набережной моря и говорить нечего. Господин и госпожа из Сан-Франциско стали по утрам ссориться; дочь их то ходила бледная, с головной болью, то оживала, всем восхищалась и была тогда и мила, и прекрасна: прекрасны были те нежные, сложные чувства, что пробудила в ней встреча с некрасивым человеком, в котором текла необычная кровь, ибо ведь, в конце концов, и не важно, что именно пробуждает девичью душу, — деньги ли, слава ли, знатность ли рода... Все уверяли, что совсем не то в Сорренто, на Капри — там и теплей, и солнечней, и лимоны цветут, и нравы честнее, и вино натуральней. И вот семья из Сан-Франциско решила отправиться со всеми своими сундуками на Капри, с тем, чтобы, осмотрев его, походив по камням на месте дворцов Тиверия, побывав в сказочных пещерах Лазурного Грота и послушав абруццких волынщиков, целый месяц бродящих перед Рождеством по острову и поющих хвалы деве Марии, поселиться в Сорренто. В день отъезда, — очень памятный для семьи из Сан-Франциско! — даже и с утра не было солнца. Тяжелый туман до самого основания скрывал Везувий, низко серел над свинцовой зыбью моря. Острова Капри совсем не было видно — точно его никогда и не существовало на свете. И маленький пароходик, направившийся 41
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com к нему, так валяло со стороны на сторону, что семья из Сан-Франциско пластом лежала на диванах в жалкой кают-компании этого пароходика, закутав ноги пледами и закрыв от дурноты глаза. Миссис страдала, как она думала, больше всех: ее несколько раз одолевало, ей казалось, что она умирает, а горничная, прибегавшая к ней с тазиком, — уже многие годы изо дня в день качавшаяся на этих волнах и в зной и в стужу и все-таки неутомимая, — только смеялась. Мисс была ужасно бледна и держала в зубах ломтик лимона. Мистер, лежавший на спине, в широком пальто и большом картузе, не разжимал челюстей всю дорогу; лицо его стало темным, усы белыми, голова тяжко болела: последние дни, благодаря дурной погоде, он пил по вечерам слишком много и слишком много любовался «живыми картинами» в некоторых притонах. А дождь сек в дребезжащие стекла, на диваны с них текло, ветер с воем ломил в мачты и порою, вместе с налетавшей волной, клал пароходик совсем набок, и тогда с грохотом катилось что-то внизу. На остановках, в Кастелламаре, в Сорренто, было немного легче; но и тут размахивало страшно, берег со всеми своими обрывами, садами, пиниями, розовыми и белыми отелями, и дымными, курчаво-зелеными горами летал за окном вниз и вверх, как на качелях; в стены стукались лодки, сырой ветер дул в двери, и, ни на минуту не смолкая, пронзительно вопил с качавшейся барки под флагом гостиницы «Royal» картавый мальчишка, заманивавший путешественников. И господин из Сан-Франциско, чувствуя себя так, как и подобало ему, — совсем стариком, — уже с тоской и злобой думал обо всех этих жадных, воняющих чесноком людишках, называемых итальянцами; раз во время остановки, открыв глаза и приподнявшись с дивана, он увидел под скалистым отвесом кучу таких жалких, насквозь проплесневевших каменных домишек, налепленных друг на друга у самой воды, возле лодок, возле каких-то тряпок, жестянок и коричневых сетей, что, вспомнив, что это и есть подлинная Италия, которой он приехал наслаждаться, почувствовал отчаяние... Наконец, уже в сумерках, стал надвигаться своей чернотой остров, точно насквозь просверленный у подножья красными огоньками, ветер стал мягче, теплей, благовонней, по смиряющимся волнам, переливавшимся, как черное масло, потекли золотые удавы от фонарей пристани... Потом вдруг загремел и шлепнулся в воду якорь, наперебой понеслись отовсюду яростные крики лодочников — и сразу стало на душе легче, ярче засияла кают-компания, захотелось есть, пить, курить, двигаться... Через десять минут семья из Сан-Франциско сошла в большую барку, через пятнадцать ступила на камни набережной, а затем села в светлый вагончик и с жужжанием потянулась вверх по откосу, среди кольев на виноградниках, полуразвалившихся каменных оград и мокрых, корявых, прикрытых кое-где соломенными навесами апельсинных деревьев, с блеском оранжевых плодов и толстой глянцевитой листвы скользивших вниз, под гору, мимо открытых окон вагончика... Сладко пахнет в Италии земля после дождя, и свой, особый запах есть у каждого ее острова! Остров Капри был сыр и темен в этот вечер. Но тут он на минуту ожил, коегде осветился. На верху горы, на площадке фюникулера, уже опять стояла толпа тех, на обязанности которых лежало достойно принять господина из СанФранциско. Были и другие приезжие, но не заслуживающие внимания, — несколько русских, поселившихся на Капри, неряшливых и рассеянных, в очках, с бородами, с поднятыми воротниками стареньких пальтишек, и компания длинноногих, круглоголовых немецких юношей в тирольских костюмах и с холщовыми сумками за плечами, не нуждающихся ни в чьих услугах и совсем не щедрых на траты. Господин из Сан-Франциско, спокойно сторонившийся и от тех, и от других, был сразу замечен. Ему и его дамам торопливо помогли выйти, перед ним побежали вперед, указывая дорогу, его снова окружили мальчишки и те дюжие каприйские бабы, что носят на головах чемоданы и сундуки порядочных туристов. Застучали по маленькой, точно оперной площади, над которой качался от влажного ветра электрический шар, их деревянные ножные скамеечки, по-птичьему 42
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com засвистала и закувыркалась через голову орава мальчишек — и как по сцене пошел среди них господин из Сан-Франциско к какой-то средневековой арке под слитыми в одно домами, за которой покато вела к сияющему впереди подъезду отеля звонкая уличка с вихром пальмы над плоскими крышами налево и синими звездами на черном небе вверху, впереди. И все было похоже на то, что это в честь гостей из Сан-Франциско ожил каменный сырой городок на скалистом островке в Средиземном море, что это они сделали таким счастливым и радушным хозяина отеля, что только их ждал китайский гонг, завывавший по всем этажам сбор к обеду, едва вступили они в вестибюль. Вежливо и изысканно поклонившийся хозяин, отменно элегантный молодой человек, встретивший их, на мгновение поразил господина из Сан-Франциско: он вдруг вспомнил, что нынче ночью, среди прочей путаницы, осаждавшей его во сне, он видел именно этого джентльмена, точь-в-точь такого же, как этот, в той же визитке и с той же зеркально причесанной головою. Удивленный, он даже чуть было не приостановился. Но как в душе его уже давным-давно не осталось ни даже горчичного семени каких-либо так называемых мистических чувств, то сейчас же и померкло его удивление: шутя сказал он об этом странном совпадении сна и действительности жене и дочери, проходя по коридору отеля. Дочь, однако, с тревогой взглянула на него в эту минуту: сердце ее вдруг сжала тоска, чувство страшного одиночества на этом чужом, темном острове...Только что отбыла гостившая на Капри высокая особа — Рейс XVII. И гостям из Сан-Франциско отвели те самые апартаменты, что занимал он. К ним приставили самую красивую и умелую горничную, бельгийку, с тонкой и твердой от корсета талией и в крахмальном чепчике в виде маленькой зубчатой короны, и самого видного из лакеев, угольно-черного, огнеглазого сицилийца, и самого расторопного коридорного, маленького и полного Луиджи, много переменившего подобных мест на своем веку. А через минуту в дверь комнаты господина из Сан-Франциско легонько стукнул француз-метрдотель, явившийся, чтобы узнать, будут ли господа приезжие обедать, и в случае утвердительного ответа, в котором, впрочем, не было сомнения, доложить, что сегодня лангуст, ростбиф, спаржа, фазаны и так далее. Пол еще ходил под господином из Сан-Франциско, — так закачал его этот дрянной итальянский пароходишко, — но он не спеша, собственноручно, хотя с непривычки и не совсем ловко, закрыл хлопнувшее при входе метрдотеля окно, из которого пахнуло запахом дальней кухни и мокрых цветов в саду, и с неторопливой отчетливостью ответил, что обедать они будут, что столик для них должен быть поставлен подальше от дверей, в самой глубине залы, что пить они будут вино местное, и каждому его слову метрдотель поддакивал в самых разнообразных интонациях, имевших, однако, только тот смысл, что нет и не может быть сомнения в правоте желаний господина из Сан-Франциско и что все будет исполнено в точности. Напоследок он склонил голову и деликатно спросил: — Все, сэр? И, получив в ответ медлительное «yes» 4, прибавил, что сегодня у них в вестибюле тарантелла — танцуют Кармелла и Джузеппе, известные всей Италии и «всему миру туристов». — Я видел ее на открытках, — сказал господин из Сан-Франциско ничего не выражающим голосом. — А этот Джузеппе — ее муж? — Двоюродный брат, сэр, — ответил метрдотель. И, помедлив, что-то подумав, но ничего не сказав, господин из СанФранциско отпустил его кивком головы. А затем он снова стал точно к венцу готовиться: повсюду зажег электричество, наполнил все зеркала отражением света и блеска, мебели и раскрытых сундуков, стал бриться, мыться и поминутно звонить, в то время как по всему коридору неслись и перебивали его другие нетерпеливые звонки — из комнат 43
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com его жены и дочери. И Луиджи, в своем красном переднике, с легкостью, свойственной многим толстякам, делая гримасы ужаса, до слез смешивший горничных, пробегавших мимо с кафельными ведрами в руках, кубарем катился на звонок и, стукнув в дверь костяшками, с притворной робостью, с доведенной до идиотизма почтительностью спрашивал: — Ha sonato, signore? 5 И из-за двери слышался неспешный и скрипучий, обидно вежливый голос: — Yes, come in... 6 Что чувствовал, что думал господин из Сан-Франциско в этот столь знаменательный для него вечер? Он, как всякий испытавший качку, только очень хотел есть, с наслаждением мечтал о первой ложке супа, о первом глотке вина и совершал привычное дело туалета даже в некотором возбуждении, не оставлявшем времени для чувств и размышлений. Побрившись, вымывшись, ладно вставив несколько зубов, он, стоя перед зеркалами, смочил и прибрал щетками в серебряной оправе остатки жемчужных волос вокруг смугло-желтого черепа, натянул на крепкое старческое тело с полнеющей от усиленного питания талией кремовое шелковое трико, а на сухие ноги с плоскими ступнями — черные шелковые носки и бальные туфли, приседая, привел в порядок высоко подтянутые шелковыми помочами черные брюки и белоснежную, с выпятившейся грудью рубашку, вправил в блестящие манжеты запонки и стал мучиться с ловлей под твердым воротничком запонки шейной. Пол еще качался под ним, кончикам пальцев было очень больно, запонка порой крепко кусала дряблую кожицу в углублении под кадыком, но он был настойчив и наконец, с сияющими от напряжения глазами, весь сизый от сдавившего ему горло, не в меру тугого воротничка, таки доделал дело — и в изнеможении присел перед трюмо, весь отражаясь в нем и повторяясь в других зеркалах.— О, это ужасно! — пробормотал он, опуская крепкую лысую голову и не стараясь понять, не думая, что именно ужасно; потом привычно и внимательно оглядел свои короткие, с подагрическими затвердениями в суставах пальцы, их крупные и выпуклые ногти миндального цвета и повторил с убеждением: — Это ужасно...Но тут зычно, точно в языческом храме, загудел по всему дому второй гонг. И, поспешно встав с места, господин из Сан-Франциско еще больше стянул воротничок галстуком, а живот открытым жилетом, надел смокинг, выправил манжеты, еще раз оглядел себя в зеркале... Эта Кармелла, смуглая, с наигранными глазами, похожая на мулатку, в цветистом наряде, где преобладает оранжевый цвет, пляшет, должно быть, необыкновенно, подумал он. И, бодро выйдя из своей комнаты и подойдя по ковру к соседней, жениной, громко спросил, скоро ли они?— Через пять минут! — звонко и уже весело отозвался из-за двери девичий голос.— Отлично, — сказал господин из СанФранциско.И не спеша пошел по коридорам и по лестницам, устланным красными коврами, вниз, отыскивая читальню. Встречные слуги жались от него к стене, а он шел, как бы не замечая их. Запоздавшая к обеду старуха, уже сутулая, с молочными волосами, но декольтированная, в светло-сером шелковом платье, поспешила впереди него изо всех сил, но смешно, по-куриному, и он легко обогнал ее. Возле стеклянных дверей столовой, где уже все были в сборе и начали есть, он остановился перед столиком, загроможденным коробками сигар и египетских папирос, взял большую маниллу и кинул на столик три лиры; на зимней веранде мимоходом глянул в открытое окно: из темноты повеяло на него нежным воздухом, померещилась верхушка старой пальмы, раскинувшая по звездам свои вайи, казавшиеся гигантскими, донесся отдаленный ровный шум моря... В читальне, уютной, тихой и светлой только над столами, стоя шуршал газетами какой-то седой немец, похожий на Ибсена, в серебряных круглых очках и с сумасшедшими, изумленными глазами. Холодно осмотрев его, господин из Сан-Франциско сел в глубокое кожаное кресло в углу, возле лампы под зеленым колпаком, надел пенсне и, дернув головой от душившего его воротничка, весь закрылся газетным листом. 44
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Он быстро пробежал заглавия некоторых статей, прочел несколько строк о никогда не прекращающейся балканской войне, привычным жестом перевернул газету, — как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея его напружилась, глаза выпучились, пенсне слетело с носа... Он рванулся вперед, хотел глотнуть воздуха — и дико захрипел; нижняя челюсть его отпала, осветив весь рот золотом пломб, голова завалилась на плечо и замоталась, грудь рубашки выпятилась коробом — и все тело, извиваясь, задирая ковер каблуками, поползло на пол, отчаянно борясь с кем-то. Не будь в читальне немца, быстро и ловко сумели бы в гостинице замять это ужасное происшествие, мгновенно, задними ходами, умчали бы за ноги и за голову господина из Сан-Франциско куда подальше — и ни единая душа из гостей не узнала бы, что натворил он. Но немец вырвался из читальни с криком, он всполошил весь дом, всю столовую. И многие вскакивали из-за еды, многие, бледнея, бежали к читальне, на всех языках раздавалось: «Что, что случилось?» — и никто не отвечал толком, никто не понимал ничего, так как люди и до сих пор еще больше всего дивятся и ни за что не хотят верить смерти. Хозяин метался от одного гостя к другому, пытаясь задержать бегущих и успокоить их поспешными заверениями, что это так, пустяк, маленький обморок с одним господином из СанФранциско... Но никто его не слушал, многие видели, как лакеи и коридорные срывали с этого господина галстук, жилет, измятый смокинг и даже зачем-то бальные башмаки с черных шелковых ног с плоскими ступнями. А он еще бился. Он настойчиво боролся со смертью, ни за что не хотел поддаться ей, так неожиданно и грубо навалившейся на него. Он мотал головой, хрипел, как зарезанный, закатил глаза, как пьяный... Когда его торопливо внесли и положили на кровать в сорок третий номер, — самый маленький, самый плохой, самый сырой и холодный, в конце нижнего коридора, — прибежала его дочь, с распущенными волосами, с обнаженной грудью, поднятой корсетом, потом большая и уже совсем наряженная к обеду жена, у которой рот был круглый от ужаса... Но тут он уже и головой перестал мотать. Через четверть часа в отеле все кое-как пришло в порядок. Но вечер был непоправимо испорчен. Некоторые, возвратясь в столовую, дообедали, но молча, с обиженными лицами, меж тем как хозяин подходил то к тому, то к другому, в бессильном и приличном раздражении пожимая плечами, чувствуя себя без вины виноватым, всех уверяя, что он отлично понимает, «как это неприятно», и давая слово, что он примет «все зависящие от него меры» к устранению неприятности; тарантеллу пришлось отменить, лишнее электричество потушили, большинство гостей ушло в город, в пивную, и стало так тихо, что четко слышался стук часов в вестибюле, где только один попугай деревянно бормотал что-то, возясь перед сном в своей клетке, ухитряясь заснуть с нелепо задранной на верхний шесток лапой... Господин из Сан-Франциско лежал на дешевой железной кровати, под грубыми шерстяными одеялами, на которые с потолка тускло светил один рожок. Пузырь со льдом свисал на его мокрый и холодный лоб. Сизое, уже мертвое лицо постепенно стыло, хриплое клокотанье, вырывавшееся из открытого рта, освещенного отблеском золота, слабело. Это хрипел уже не господин из Сан-Франциско, — его больше не было, — а кто-то другой. Жена, дочь, доктор, прислуга стояли и глядели на него. Вдруг то, чего они ждали и боялись, совершилось — хрип оборвался. И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться, светлеть...Вошел хозяин. «Già é morto» 7, — сказал ему шепотом доктор. Хозяин с бесстрастным лицом пожал плечами. Миссис, у которой тихо катились по щекам слезы, подошла к нему и робко сказала, что теперь надо перенести покойного в его комнату.— О нет, мадам, — поспешно, корректно, но уже без всякой любезности и не по-английски, а по-французски возразил хозяин, которому совсем не интересны были те пустяки, что могли оставить теперь в его 45
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com кассе приехавшие из Сан-Франциско. — Это совершенно невозможно, мадам, — сказал он и прибавил в пояснение, что он очень ценит эти апартаменты, что если бы он исполнил ее желание, то всему Капри стало бы известно об этом и туристы начали бы избегать их. Мисс, все время странно смотревшая на него, села на стул и, зажав рот платком, зарыдала. У миссис слезы сразу высохли, лицо вспыхнуло. Она подняла тон, стала требовать, говоря на своем языке и все еще не веря, что уважение к ним окончательно потеряно. Хозяин с вежливым достоинством осадил ее: если мадам не нравятся порядки отеля, он не смеет ее задерживать; и твердо заявил, что тело должно быть вывезено сегодня же на рассвете, что полиции уже дано знать, что представитель ее сейчас явится и исполнит необходимые формальности... Можно ли достать на Капри хотя бы простой готовый гроб, спрашивает мадам? К сожалению, нет, ни в каком случае, а сделать никто не успеет. Придется поступить как-нибудь иначе... Содовую английскую воду, например, он получает в больших и длинных ящиках... перегородки из такого ящика можно вынуть...Ночью весь отель спал. Открыли окно в сорок третьем номере, — оно выходило в угол сада, где под высокой каменной стеной, утыканной по гребню битым стеклом, рос чахлый банан, — потушили электричество, заперли дверь на ключ и ушли. Мертвый остался в темноте, синие звезды глядели на него с неба, сверчок с грустной беззаботностью запел на стене... В тускло освещенном коридоре сидели на подоконнике две горничные, что-то штопали. Вошел Луиджи с кучей платья на руке, в туфлях. — Pronto? (Готово?) — озабоченно спросил он звонким шепотом, указывая глазами на страшную дверь в конце коридора. И легонько помотал свободной рукой в ту сторону. — Partenza! 8 — шепотом крикнул он, как бы провожая поезд, то, что обычно кричат в Италии на станциях при отправлении поездов, — и горничные, давясь беззвучным смехом, упали головами на плечи друг другу. Потом он, мягко подпрыгивая, подбежал к самой двери, чуть стукнул в нее и, склонив голову набок, вполголоса почтительнейше спросил: — Íà sonato, signore? И, сдавив горло, выдвинув нижнюю челюсть, скрипуче, медлительно и печально ответил сам себе, как бы из-за двери: — Yes, come in... А на рассвете, когда побелело за окном сорок третьего номера и влажный ветер зашуршал рваной листвой банана, когда поднялось и раскинулось над островом Капри голубое утреннее небо и озолотилась против солнца, восходящего за далекими синими горами Италии, чистая и четкая вершина Монте-Соляро, когда пошли на работу каменщики, поправлявшие на острове тропинки для туристов, — принесли к сорок третьему номеру длинный ящик из-под содовой воды. Вскоре он стал очень тяжел — и крепко давил колени младшего портье, который шибко повез его на одноконном извозчике по белому шоссе, взад и вперед извивавшемуся по склонам Капри, среди каменных оград и виноградников, все вниз и вниз, до самого моря. Извозчик, кволый человек с красными глазами, в старом пиджачке с короткими рукавами и в сбитых башмаках, был с похмелья, — целую ночь играл в кости в траттории, — и все хлестал свою крепкую лошадку, по-сицилийски разряженную, спешно громыхающую всяческими бубенцами на уздечке в цветных шерстяных помпонах и на остриях высокой медной седёлки, с аршинным, трясущимся на бегу птичьим пером, торчащим из подстриженной челки. Извозчик молчал, был подавлен своей беспутностью, своими пороками, — тем, что он до последнего гроша проигрался ночью. Но утро было свежее, на таком воздухе, среди моря, под утренним небом, хмель скоро улетучивается и скоро возвращается беззаботность к человеку, да утешал извозчика и тот неожиданный заработок, что дал ему какой-то господин из Сан-Франциско, мотавший своей мертвой головой в ящике за его спиною... Пароходик, жуком лежавший далеко внизу, на нежной и 46
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com яркой синеве, которой так густо и полно налит Неаполитанский залив, уже давал последние гудки — и они бодро отзывались по всему острову, каждый изгиб которого, каждый гребень, каждый камень был так явственно виден отовсюду, точно воздуха совсем не было. Возле пристани младшего портье догнал старший, мчавший в автомобиле мисс и миссис, бледных, с провалившимися от слез и бессонной ночи глазами. И через десять минут пароходик снова зашумел водой и снова побежал к Сорренто, к Кастелламаре, навсегда увозя от Капри семью из СанФранциско... И на острове снова водворились мир и покой. На этом острове две тысячи лет тому назад жил человек, несказанно мерзкий в удовлетворении своей похоти и почему-то имевший власть над миллионами людей, наделавший над ними жестокостей сверх всякой меры, и человечество навеки запомнило его, и многие, многие со всего света съезжаются смотреть на остатки того каменного дома, где жил он на одном из самых крутых подъемов острова. В это чудесное утро все, приехавшие на Капри именно с этой целью, еще спали по гостиницам, хотя к подъездам гостиниц уже вели маленьких мышастых осликов под красными седлами, на которые опять должны были нынче, проснувшись и наевшись, взгромоздиться молодые и старые американцы и американки, немцы и немки и за которыми опять должны были бежать по каменистым тропинкам, и все в гору, вплоть до самой вершины Монте-Тиберио, нищие каприйские старухи с палками в жилистых руках, дабы подгонять этими палками осликов. Успокоенные тем, что мертвого старика из Сан-Франциско, тоже собиравшегося ехать с ними, но вместо того только напугавшего их напоминанием о смерти, уже отправили в Неаполь, путешественники спали крепким сном, и на острове было еще тихо, магазины в городе были еще закрыты. Торговал только рынок на маленькой площади — рыбой и зеленью, и были на нем одни простые люди, среди которых, как всегда, без всякого дела, стоял Лоренцо, высокий стариклодочник, беззаботный гуляка и красавец, знаменитый по всей Италии, не раз служивший моделью многим живописцам: он принес и уже продал за бесценок двух пойманных им ночью омаров, шуршавших в переднике повара того самого отеля, где ночевала семья из Сан-Франциско, и теперь мог спокойно стоять хоть до вечера, с царственной повадкой поглядывая вокруг, рисуясь своими лохмотьями, глиняной трубкой и красным шерстяным беретом, спущенным на одно ухо. А по обрывам Монте-Соляро, по древней финикийской дороге, вырубленной в скалах, по ее каменным ступенькам, спускались от Анакапри два абруццких горца. У одного под кожаным плащом была волынка, — большой козий мех с двумя дудками, у другого — нечто вроде деревянной цевницы. Шли они — и целая страна, радостная, прекрасная, солнечная, простиралась под ними: и каменистые горбы острова, который почти весь лежал у их ног, и та сказочная синева, в которой плавал он, и сияющие утренние пары над морем к востоку, под ослепительным солнцем, которое уже жарко грело, поднимаясь все выше и выше, и туманно-лазурные, еще поутреннему зыбкие массивы Италии, ее близких и далеких гор, красоту которых бессильно выразить человеческое слово. На полпути они замедлили шаг: над дорогой, в гроте скалистой стены Монте-Соляро, вся озаренная солнцем, вся в тепле и блеске его, стояла в белоснежных гипсовых одеждах и в царском венце, золотисторжавом от непогод, матерь божия, кроткая и милостивая, с очами, поднятыми к небу, к вечным и блаженным обителям трижды благословенного сына ее. Они обнажили головы — и полились наивные и смиренно-радостные хвалы их солнцу, утру, ей, непорочной заступнице всех страждущих в этом злом и прекрасном мире, и рожденному от чрева ее в пещере Вифлеемской, в бедном пастушеском приюте, в далекой земле Иудиной... Тело же мертвого старика из Сан-Франциско возвращалось домой, в могилу, на берега Нового Света. Испытав много унижений, много человеческого невнимания, с неделю пространствовав из одного портового сарая в другой, оно снова попало наконец на тот же самый знаменитый корабль, на котором так еще 47
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com недавно, с таким почетом везли его в Старый Свет. Но теперь уже скрывали его от живых — глубоко спустили в просмоленном гробе в черный трюм. И опять, опять пошел корабль в свой далекий морской путь. Ночью плыл он мимо острова Капри, и печальны были его огни, медленно скрывавшиеся в темном море, для того, кто смотрел на них с острова. Но там, на корабле, в светлых, сияющих люстрами залах, был, как обычно, людный бал в эту ночь. Был он и на другую, и на третью ночь — опять среди бешеной вьюги, проносившейся над гудевшим, как погребальная месса, и ходившим траурными от серебряной пены горами океаном. Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем. Дьявол был громаден, как утес, но громаден был и корабль, многоярусный, многотрубный, созданный гордыней Нового Человека со старым сердцем. Вьюга билась в его снасти и широкогорлые трубы, побелевшие от снега, но он был стоек, тверд, величав и страшен. На самой верхней крыше его одиноко высились среди снежных вихрей те уютные, слабо освещенные покои, где, погруженный в чуткую и тревожную дремоту, надо всем кораблем восседал его грузный водитель, похожий на языческого идола. Он слышал тяжкие завывания и яростные взвизгивания сирены, удушаемой бурей, но успокаивал себя близостью того, в конечном итоге для него самого непонятного, что было за его стеною: той как бы бронированной каюты, что то и дело наполнялась таинственным гулом, трепетом и сухим треском синих огней, вспыхивавших и разрывавшихся вокруг бледнолицего телеграфиста с металлическим полуобручем на голове. В самом низу, в подводной утробе «Атлантиды», тускло блистали сталью, сипели паром и сочились кипятком и маслом тысячепудовые громады котлов и всяческих других машин, той кухни, раскаляемой исподу адскими топками, в которой варилось движение корабля, — клокотали страшные в своей сосредоточенности силы, передававшиеся в самый киль его, в бесконечно длинное подземелье, в круглый туннель, слабо озаренный электричеством, где медленно, с подавляющей человеческую душу неукоснительностью, вращался в своем маслянистом ложе исполинский вал, точно живое чудовище, протянувшееся в этом туннеле, похожем на жерло. А средина «Атлантиды», столовые и бальные залы ее изливали свет и радость, гудели говором нарядной толпы, благоухали свежими цветами, пели струнным оркестром. И опять мучительно извивалась и порою судорожно сталкивалась среди этой толпы, среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч, тонкая и гибкая пара нанятых влюбленных: грешно-скромная девушка с опущенными ресницами, с невинной прической, и рослый молодой человек с черными, как бы приклеенными волосами, бледный от пудры, в изящнейшей лакированной обуви, в узком, с длинными фалдами, фраке — красавец, похожий на огромную пиявку. И никто не знал ни того, что уже давно наскучило этой паре притворно мучиться своей блаженной мукой под бесстыдно-грустную музыку, ни того, что стоит глубоко, глубоко под ними, на дне темного трюма, в соседстве с мрачными и знойными недрами корабля, тяжко одолевавшего мрак, океан, вьюгу... 48
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Антон Павлович Чехов. Ионыч Когда в губернском городе С. приезжие жаловались на скуку и однообразие жизни, то местные жители, как бы оправдываясь, говорили, что, напротив, в С. очень хорошо, что в С. есть библиотека, театр, клуб, бывают балы, что, наконец, есть умные, интересные, приятные семьи, с которыми можно завести знакомства. И указывали на семью Туркиных как на самую образованную и талантливую. Эта семья жила на главной улице, возле губернатора, в собственном доме. Сам Туркин, Иван Петрович, полный, красивый брюнет с бакенами, устраивал любительские спектакли с благотворительною целью, сам играл старых генералов и при этом кашлял очень смешно. Он знал много анекдотов, шарад, поговорок, любил шутить и острить, и всегда у него было такое выражение, что нельзя было понять, шутит он или говорит серьезно. Жена его, Вера Иосифовна, худощавая, миловидная дама в pince-nez, писала повести и романы и охотно читала их вслух своим гостям. Дочь, Екатерина Ивановна, молодая девушка, играла на рояле. Одним словом, у каждого члена семьи был какой-нибудь свой талант. Туркины принимали гостей радушно и показывали им свои таланты весело, с сердечной простотой. В их большом каменном доме было просторно и летом прохладно, половина окон выходила в старый тенистый сад, где весной пели соловьи; когда в доме сидели гости, то в кухне стучали ножами, во дворе пахло жареным луком – и это всякий раз предвещало обильный и вкусный ужин. И доктору Старцеву, Дмитрию Ионычу, когда он был только что назначен земским врачом и поселился в Дялиже, в девяти верстах от С., тоже говорили, что ему, как интеллигентному человеку, необходимо познакомиться с Туркиными. Както зимой на улице его представили Ивану Петровичу; поговорили о погоде, о театре, о холере, последовало приглашение. Весной, в праздник – это было Вознесение, – после приема больных Старцев отправился в город, чтобы развлечься немножко и кстати купить себе кое-что. Он шел пешком, не спеша (своих лошадей у него еще не было) и все время напевал: Когда еще я не пил слез из чаши бытия… В городе он пообедал, погулял в саду, потом как-то само собой пришло ему на память приглашение Ивана Петровича, и он решил сходить к Туркиным, посмотреть, что это за люди. – Здравствуйте пожалуйста, – сказал Иван Петрович, встречая его на крыльце. – Очень, очень рад видеть такого приятного гостя. Пойдемте, я представлю вас своей благоверной. Я говорю ему, Верочка, – продолжал он, представляя доктора жене, – я ему говорю, что он не имеет никакого римского права сидеть у себя в больнице, он должен отдавать свой досуг обществу. Не правда ли, душенька? – Садитесь здесь, – говорила Вера Иосифовна, сажая гостя возле себя. – Вы можете ухаживать за мной. Мой муж ревнив, это Отелло, но ведь мы постараемся вести себя так, что он ничего не заметит. – Ах ты, цыпка, баловница… – нежно пробормотал Иван Петрович и поцеловал ее в лоб. – Вы очень кстати пожаловали, – обратился он опять к гостю, – моя благоверная написала большинский роман и сегодня будет читать его вслух. – Жанчик, – сказала Вера Иосифовна мужу, – dites que l’on nous donne du thе. Старцеву представили Екатерину Ивановну, восемнадцатилетнюю девушку, очень похожую на мать, такую же худощавую и миловидную. Выражение у нее было еще детское и талия тонкая, нежная; и девственная, уже развитая грудь, красивая, здоровая, говорила о весне, настоящей весне. Потом пили чай с вареньем, с медом, с конфетами и с очень вкусными печеньями, которые таяли во 49
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com рту. С наступлением вечера, мало-помалу, сходились гости, и к каждому из них Иван Петрович обращал свои смеющиеся глаза и говорил: – Здравствуйте пожалуйста. Потом все сидели в гостиной с очень серьезными лицами, и Вера Иосифовна читала свой роман. Она начала так: «Мороз крепчал…» Окна были отворены настежь, слышно было, как на кухне стучали ножами и доносился запах жареного лука… В мягких, глубоких креслах было покойно, огни мигали так ласково в сумерках гостиной; и теперь, в летний вечер, когда долетали с улицы голоса, смех и потягивало со двора сиренью, трудно было понять, как это крепчал мороз и как заходившее солнце освещало своими холодными лучами снежную равнину и путника, одиноко шедшего по дороге; Вера Иосифовна читала о том, как молодая, красивая графиня устраивала у себя в деревне школы, больницы, библиотеки и как она полюбила странствующего художника, – читала о том, чего никогда не бывает в жизни, и все-таки слушать было приятно, удобно, и в голову шли всё такие хорошие, покойные мысли, – не хотелось вставать. – Недурственно… – тихо проговорил Иван Петрович. А один из гостей, слушая и уносясь мыслями куда-то очень, очень далеко, сказал едва слышно: – Да… действительно… Прошел час, другой. В городском саду по соседству играл оркестр и пел хор песенников. Когда Вера Иосифовна закрыла свою тетрадь, то минут пять молчали и слушали «Лучинушку», которую пел хор, и эта песня передавала то, чего не было в романе и что бывает в жизни. – Вы печатаете свои произведения в журналах? – спросил у Веры Иосифовны Старцев. – Нет, – отвечала она, – я нигде не печатаю. Напишу и спрячу у себя в шкапу. Для чего печатать? – пояснила она. – Ведь мы имеем средства. И все почему-то вздохнули. – А теперь ты, Котик, сыграй что-нибудь, – сказал Иван Петрович дочери. Подняли у рояля крышку, раскрыли ноты, лежавшие уже наготове. Екатерина Ивановна села и обеими руками ударила по клавишам; и потом тотчас же опять ударила изо всей силы, и опять, и опять; плечи и грудь у нее содрогались, она упрямо ударяла все по одному месту, и казалось, что она не перестанет, пока не вобьет клавишей внутрь рояля. Гостиная наполнилась громом; гремело все: и пол, и потолок, и мебель… Екатерина Ивановна играла трудный пассаж, интересный именно своею трудностью, длинный и однообразный, и Старцев, слушая, рисовал себе, как с высокой горы сыплются камни, сыплются и все сыплются, и ему хотелось, чтобы они поскорее перестали сыпаться, и в то же время Екатерина Ивановна, розовая от напряжения, сильная, энергичная, с локоном, упавшим на лоб, очень нравилась ему. После зимы, проведенной в Дялиже, среди больных и мужиков, сидеть в гостиной, смотреть на это молодое, изящное и, вероятно, чистое существо и слушать эти шумные, надоедливые, но все же культурные звуки, – было так приятно, так ново… – Ну, Котик, сегодня ты играла как никогда, – сказал Иван Петрович со слезами на глазах, когда его дочь кончила и встала. – Умри, Денис, лучше не напишешь. Все окружили ее, поздравляли, изумлялись, уверяли, что давно уже не слыхали такой музыки, а она слушала молча, чуть улыбаясь, и на всей ее фигуре было написано торжество. – Прекрасно! превосходно! – Прекрасно! – сказал и Старцев, поддаваясь общему увлечению. – Вы где учились музыке? – спросил он у Екатерины Ивановны. – В консерватории? – Нет, в консерваторию я еще только собираюсь, а пока училась здесь, у мадам Завловской. 50
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – Вы кончили курс в здешней гимназии? – О нет! – ответила за нее Вера Иосифовна. – Мы приглашали учителей на дом, в гимназии же или в институте, согласитесь, могли быть дурные влияния; пока девушка растет, она должна находиться под влиянием одной только матери. – А все-таки в консерваторию я поеду, – сказала Екатерина Ивановна. – Нет, Котик любит свою маму. Котик не станет огорчать папу и маму. – Нет, поеду! Поеду! – сказала Екатерина Ивановна, шутя и капризничая, и топнула ножкой. А за ужином уже Иван Петрович показывал свои таланты. Он, смеясь одними только глазами, рассказывал анекдоты, острил, предлагал смешные задачи и сам же решал их, и все время говорил на своем необыкновенном языке, выработанном долгими упражнениями в остроумии и, очевидно, давно уже вошедшем у него в привычку: большинский, недурственно, покорчило вас благодарю… Но это было не все. Когда гости, сытые и довольные, толпились в передней, разбирая свои пальто и трости, около них суетился лакей Павлуша, или, как его звали здесь, Пава, мальчик лет четырнадцати, стриженый, с полными щеками. – А ну-ка, Пава, изобрази! – сказал ему Иван Петрович. Пава стал в позу, поднял вверх руку и проговорил трагическим тоном: – Умри, несчастная! И все захохотали. «Занятно», – подумал Старцев, выходя на улицу. Он зашел еще в ресторан и выпил пива, потом отправился пешком к себе в Дялиж. Шел он и всю дорогу напевал: Твой голос для меня, и ласковый и томный… Пройдя девять верст и потом ложась спать, он не чувствовал ни малейшей усталости, а напротив, ему казалось, что он с удовольствием прошел бы еще верст двадцать. «Недурственно…» – вспомнил он, засыпая, и засмеялся. Старцев все собирался к Туркиным, но в больнице было очень много работы, и он никак не мог выбрать свободного часа. Прошло больше года таким образом в трудах и одиночестве; но вот из города принесли письмо в голубом конверте… Вера Иосифовна давно уже страдала мигренью, но в последнее время, когда Котик каждый день пугала, что уедет в консерваторию, припадки стали повторяться все чаще. У Туркиных перебывали все городские врачи; дошла наконец очередь и до земского. Вера Иосифовна написала ему трогательное письмо, в котором просила его приехать и облегчить ее страдания. Старцев приехал и после этого стал бывать у Туркиных часто, очень часто… Он в самом деле немножко помог Вере Иосифовне, и она всем гостям уже говорила, что это необыкновенный, удивительный доктор. Но ездил он к Туркиным уже не ради ее мигрени… Праздничный день. Екатерина Ивановна кончила свои длинные, томительные экзерсисы на рояле. Потом долго сидели в столовой и пили чай, и Иван Петрович рассказывал что-то смешное. Но вот звонок; нужно было идти в переднюю встречать какого-то гостя; Старцев воспользовался минутой замешательства и сказал Екатерине Ивановне шепотом, сильно волнуясь: – Ради бога, умоляю вас, не мучайте меня, пойдемте в сад! Она пожала плечами, как бы недоумевая и не понимая, что ему нужно от нее, но встала и пошла. – Вы по три, по четыре часа играете на рояле, – говорил он, идя за ней, – потом сидите с мамой, и нет никакой возможности поговорить с вами. Дайте мне хоть четверть часа, умоляю вас. Приближалась осень, и в старом саду было тихо, грустно, а на аллеях лежали темные листья. Уже рано смеркалось. 51
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – Я не видел вас целую неделю, – продолжал Старцев, – а если бы вы знали, какое это страдание! Сядемте. Выслушайте меня. У обоих было любимое место в саду: скамья под старым широким кленом. И теперь сели на эту скамью. – Что вам угодно? – спросила Екатерина Ивановна сухо, деловым тоном. – Я не видел вас целую неделю, я не слышал вас так долго. Я страстно хочу, я жажду вашего голоса. Говорите. Она восхищала его своею свежестью, наивным выражением глаз и щек. Даже в том, как сидело на ней платье, он видел что-то необыкновенно милое, трогательное своей простотой и наивной грацией. И в то же время, несмотря на эту наивность, она казалась ему очень умной и развитой не по летам. С ней он мог говорить о литературе, об искусстве, о чем угодно, мог жаловаться ей на жизнь, на людей, хотя во время серьезного разговора, случалось, она вдруг некстати начинала смеяться или убегала в дом. Она, как почти все С-ие девушки, много читала (вообще же в С. читали очень мало, и в здешней библиотеке так и говорили, что если бы не девушки и не молодые евреи, то хоть закрывай библиотеку); это бесконечно нравилось Старцеву, он с волнением спрашивал у нее всякий раз, о чем она читала в последние дни, и, очарованный, слушал, когда она рассказывала. – Что вы читали на этой неделе, пока мы не виделись? – спросил он теперь. – Говорите, прошу вас. – Я читала Писемского. – Что именно? – «Тысяча душ», – ответила Котик. – А как смешно звали Писемского: Алексей Феофилактыч! – Куда же вы? – ужаснулся Старцев, когда она вдруг встала и пошла к дому. – Мне необходимо поговорить с вами, я должен объясниться… Побудьте со мной хоть пять минут! Заклинаю вас! Она остановилась, как бы желая что-то сказать, потом неловко сунула ему в руку записку и побежала в дом и там опять села за рояль. «Сегодня, в одиннадцать часов вечера, – прочел Старцев, – будьте на кладбище возле памятника Деметти». «Ну, уж это совсем не умно, – подумал он, придя в себя. – При чем тут кладбище? Для чего?» Было ясно: Котик дурачилась. Кому в самом деле придет серьезно в голову назначать свидание ночью, далеко за городом, на кладбище, когда это легко можно устроить на улице, в городском саду? И к лицу ли ему, земскому доктору, умному, солидному человеку, вздыхать, получать записочки, таскаться по кладбищам, делать глупости, над которыми смеются теперь даже гимназисты? К чему поведет этот роман? Что скажут товарищи, когда узнают? Так думал Старцев, бродя в клубе около столов, а в половине одиннадцатого вдруг взял и поехал на кладбище. У него уже была своя пара лошадей и кучер Пантелеймон в бархатной жилетке. Светила луна. Было тихо, тепло, но тепло по-осеннему. В предместье, около боен, выли собаки. Старцев оставил лошадей на краю города, в одном из переулков, а сам пошел на кладбище пешком. «У всякого свои странности, – думал он. – Котик тоже странная, и – кто знает? – быть может, она не шутит, придет», – и он отдался этой слабой, пустой надежде, и она опьянила его. С полверсты он прошел полем. Кладбище обозначалось вдали темной полосой, как лес или большой сад. Показалась ограда из белого камня, ворота… При лунном свете на воротах можно было прочесть: «Грядет час в онь же…» Старцев вошел в калитку, и первое, что он увидел, это белые кресты и памятники по обе стороны широкой аллеи и черные тени от них и от тополей; и кругом далеко было видно белое и черное, и сонные деревья склоняли свои ветви над белым. Казалось, что здесь было светлей, чем в поле; листья кленов, похожие на лапы, резко выделялись на желтом песке аллей и на плитах, и надписи на памятниках были 52
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com ясны. На первых порах Старцева поразило то, что он видел теперь первый раз в жизни и чего, вероятно, больше уже не случится видеть: мир, не похожий ни на что другое, – мир, где так хорош и мягок лунный свет, точно здесь его колыбель, где нет жизни, нет и нет, но в каждом темном тополе, в каждой могиле чувствуется присутствие тайны, обещающей жизнь тихую, прекрасную, вечную. От плит и увядших цветов, вместе с осенним запахом листьев, веет прощением, печалью и покоем. Кругом безмолвие; в глубоком смирении с неба смотрели звезды, и шаги Старцева раздавались так резко и некстати. И только когда в церкви стали бить часы и он вообразил самого себя мертвым, зарытым здесь навеки, то ему показалось, что кто-то смотрит на него, и он на минуту подумал, что это не покой и не тишина, а глухая тоска небытия, подавленное отчаяние… Памятник Деметти в виде часовни, с ангелом наверху; когда-то в С. была проездом итальянская опера, одна из певиц умерла, ее похоронили и поставили этот памятник. В городе уже никто не помнил о ней, но лампадка над входом отражала лунный свет и, казалось, горела. Никого не было. Да и кто пойдет сюда в полночь? Но Старцев ждал, и точно лунный свет подогревал в нем страсть, ждал страстно и рисовал в воображении поцелуи, объятия. Он посидел около памятника с полчаса, потом прошелся по боковым аллеям, со шляпой в руке, поджидая и думая о том, сколько здесь, в этих могилах, зарыто женщин и девушек, которые были красивы, очаровательны, которые любили, сгорали по ночам страстью, отдаваясь, ласке. Как, в сущности, нехорошо шутит над человеком мать-природа, как обидно сознавать это! Старцев думал так, и в то же время ему хотелось закричать, что он хочет, что он ждет любви во что бы то ни стало; перед ним белели уже не куски мрамора, а прекрасные тела, он видел формы, которые стыдливо прятались в тени деревьев, ощущал тепло, и это томление становилось тягостным… И точно опустился занавес, луна ушла под облака, и вдруг все потемнело кругом. Старцев едва нашел ворота, – уже было темно, как в осеннюю ночь, – потом часа полтора бродил, отыскивая переулок, где оставил своих лошадей. – Я устал, едва держусь на ногах, – сказал он Пантелеймону. И, садясь с наслаждением в коляску, он подумал: «Ох, не надо бы полнеть!» На другой день вечером он поехал к Туркиным делать предложение. Но это оказалось неудобным, так как Екатерину Ивановну в ее комнате причесывал парикмахер. Она собиралась в клуб на танцевальный вечер. Пришлось опять долго сидеть в столовой и пить чай. Иван Петрович, видя, что гость задумчив и скучает, вынул из жилетного кармана записочки, прочел смешное письмо немца-управляющего о том, как в имении испортились все запирательства и обвалилась застенчивость. «А приданого они дадут, должно быть, немало», – думал Старцев, рассеянно слушая. После бессонной ночи он находился в состоянии ошеломления, точно его опоили чем-то сладким и усыпляющим; на душе было туманно, но радостно, тепло, и в то же время в голове какой-то холодный, тяжелый кусочек рассуждал: «Остановись, пока не поздно! Пара ли она тебе? Она избалована, капризна, спит до двух часов, а ты дьячковский сын, земский врач…» «Ну, что ж? – думал он. – И пусть». «К тому же если ты женишься на ней, – продолжал кусочек, – то ее родня заставит тебя бросить земскую службу и жить в городе». «Ну что ж? – думал он. – В городе так в городе. Дадут приданое, заведем обстановку…» Наконец вошла Екатерина Ивановна в бальном платье, декольте, хорошенькая, чистенькая, и Старцев залюбовался и пришел в такой восторг, что не мог выговорить ни одного слова, а только смотрел на нее и смеялся. 53
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Она стала прощаться, и он – оставаться тут ему было уже незачем – поднялся, говоря, что ему пора домой: ждут больные. – Делать нечего, – сказал Иван Петрович, – поезжайте, кстати же подвезете Котика в клуб. На дворе накрапывал дождь, было очень темно, и только по хриплому кашлю Пантелеймона можно было угадать, где лошади. Подняли у коляски верх. – Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь, – говорил Иван Петрович, усаживая дочь в коляску, – он идет, пока врет… Трогай! Прощайте пожалуйста! Поехали. – А я вчера был на кладбище, – начал Старцев. – Как это невеликодушно и немилосердно с вашей стороны… – Вы были на кладбище? – Да, я был там и ждал вас почти до двух часов. Я страдал… – И страдайте, если вы не понимаете шуток. Екатерина Ивановна, довольная, что так хитро подшутила над влюбленным и что ее так сильно любят, захохотала и вдруг вскрикнула от испуга, так как в это самое время лошади круто поворачивали в ворота клуба и коляска накренилась. Старцев обнял Екатерину Ивановну за талию; она, испуганная, прижалась к нему, и он не удержался и страстно поцеловал ее в губы, в подбородок и сильнее обнял. – Довольно, – сказала она сухо. И чрез мгновение ее уже не было в коляске, и городовой около освещенного подъезда клуба кричал отвратительным голосом на Пантелеймона: – Чего стал, ворона? Проезжай дальше! Старцев поехал домой, но скоро вернулся. Одетый в чужой фрак и белый жесткий галстук, который как-то все топорщился и хотел сползти с воротничка, он в полночь сидел в клубе в гостиной и говорил Екатерине Ивановне с увлечением: – О, как мало знают те, которые никогда не любили! Мне кажется, никто еще не описал верно любви, и едва ли можно описать это нежное, радостное, мучительное чувство, и кто испытал его хоть раз, тот не станет передавать его на словах. К чему предисловия, описания? К чему ненужное красноречие? Любовь моя безгранична… Прошу, умоляю вас, – выговорил наконец Старцев, – будьте моей женой! – Дмитрий Ионыч, – сказала Екатерина Ивановна с очень серьезным выражением, подумав. – Дмитрий Ионыч, я очень вам благодарна за честь, я вас уважаю, но… – она встала и продолжала стоя, – но, извините, быть вашей женой я не могу. Будем говорить серьезно. Дмитрий Ионыч, вы знаете, больше всего в жизни я люблю искусство, я безумно люблю, обожаю музыку, ей я посвятила всю свою жизнь. Я хочу быть артисткой, я хочу славы, успехов, свободы, а вы хотите, чтобы я продолжала жить в этом городе, продолжала эту пустую, бесполезную жизнь, которая стала для меня невыносима. Сделаться женой – о нет, простите! Человек должен стремиться к высшей, блестящей цели, а семейная жизнь связала бы меня навеки. Дмитрий Ионыч (она чуть-чуть улыбнулась, так как, произнеся «Дмитрий Ионыч», вспомнила «Алексей Феофилактыч»), Дмитрий Ионыч, вы добрый, благородный, умный человек, вы лучше всех… – у нее слезы навернулись на глазах, – я сочувствую вам всей душой, но… но вы поймете… И, чтобы не заплакать, она отвернулась и вышла из гостиной. У Старцева перестало беспокойно биться сердце. Выйдя из клуба на улицу, он прежде всего сорвал с себя жесткий галстук и вздохнул всей грудью. Ему было немножко стыдно, и самолюбие его было оскорблено, – он не ожидал отказа, – и не верилось, что все его мечты, томления и надежды привели его к такому глупенькому концу, точно в маленькой пьесе на любительском спектакле. И жаль было своего чувства, этой своей любви, так жаль, что, кажется, взял бы и зарыдал или изо всей силы хватил бы зонтиком по широкой спине Пантелеймона. 54
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Дня три у него дело валилось из рук, он не ел, не спал, но когда до него дошел слух, что Екатерина Ивановна уехала в Москву поступать в консерваторию, он успокоился и зажил по-прежнему. Потом, иногда вспоминая, как он бродил по кладбищу или как ездил по всему городу и отыскивал фрак, он лениво потягивался и говорил: – Сколько хлопот, однако! Прошло четыре года. В городе у Старцева была уже большая практика. Каждое утро он спешно принимал больных у себя в Дялиже, потом уезжал к городским больным, уезжал уже не на паре, а на тройке с бубенчиками, и возвращался домой поздно ночью. Он пополнел, раздобрел и неохотно ходил пешком, так как страдал одышкой. И Пантелеймон тоже пополнел, и чем он больше рос в ширину, тем печальнее вздыхал и жаловался на свою горькую участь: езда одолела! Старцев бывал в разных домах и встречал много людей, но ни с кем не сходился близко. Обыватели своими разговорами, взглядами на жизнь и даже своим видом раздражали его. Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь в карты или закусываешь с ним, то это мирный, благодушный и даже неглупый человек, но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном, например, о политике или науке, как он становится в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти. Когда Старцев пробовал заговорить даже с либеральным обывателем, например, о том, что человечество, слава богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов и без смертной казни, то обыватель глядел на него искоса и недоверчиво и спрашивал: «Значит, тогда всякий может резать на улице кого угодно?» А когда Старцев в обществе, за ужином или чаем, говорил о том, что нужно трудиться, что без труда жить нельзя, то всякий принимал это за упрек и начинал сердиться и назойливо спорить. При всем том обыватели не делали ничего, решительно ничего, и не интересовались ничем, и никак нельзя было придумать, о чем говорить с ними. И Старцев избегал разговоров, а только закусывал и играл в винт, и когда заставал в каком-нибудь доме семейный праздник и его приглашали откушать, то он садился и ел молча, глядя в тарелку; и все, что в это время говорили, было неинтересно, несправедливо, глупо, он чувствовал раздражение, волновался, но молчал, и за то, что он всегда сурово молчал и глядел в тарелку, его прозвали в городе «поляк надутый», хотя он никогда поляком не был. От таких развлечений, как театр и концерты, он уклонялся, но зато в винт играл каждый вечер, часа по три, с наслаждением. Было у него еще одно развлечение, в которое он втянулся незаметно, мало-помалу, – это по вечерам вынимать из карманов бумажки, добытые практикой, и, случалось, бумажек – желтых и зеленых, от которых пахло духами, и уксусом, и ладаном, и ворванью, – было понапихано во все карманы рублей на семьдесят; и когда собиралось несколько сот, он отвозил в Общество взаимного кредита и клал там на текущий счет. За все четыре года после отъезда Екатерины Ивановны он был у Туркиных только два раза, по приглашению Веры Иосифовны, которая все еще лечилась от мигрени. Каждое лето Екатерина Ивановна приезжала к родителям погостить, но он не видел ее ни разу; как-то не случалось. Но вот прошло четыре года. В одно тихое, теплое утро в больницу принесли письмо. Вера Иосифовна писала Дмитрию Ионычу, что очень соскучилась по нем, и просила его непременно пожаловать к ней и облегчить ее страдания, и кстати же сегодня день ее рождения. Внизу была приписка: «К просьбе мамы присоединяюсь и я. Я.». Старцев подумал и вечером поехал к Туркиным. – А, здравствуйте пожалуйста! – встретил его Иван Петрович, улыбаясь одними глазами. – Бонжурте. 55
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Вера Иосифовна, уже сильно постаревшая, с белыми волосами, пожала Старцеву руку, манерно вздохнула и сказала: – Вы, доктор, не хотите ухаживать за мной, никогда у нас не бываете, я уже стара для вас. Но вот приехала молодая, быть может, она будет счастливее. А Котик? Она похудела, побледнела, стала красивее и стройнее; но уже это была Екатерина Ивановна, а не Котик; уже не было прежней свежести и выражения детской наивности. И во взгляде и в манерах было что-то новое – несмелое и виноватое, точно здесь, в доме Туркиных, она уже не чувствовала себя дома. – Сколько лет, сколько зим! – сказала она, подавая Старцеву руку, и было видно, что у нее тревожно билось сердце; и пристально, с любопытством глядя ему в лицо, она продолжала: – Как вы пополнели! Вы загорели, возмужали, но в общем вы мало изменились. И теперь она ему нравилась, очень нравилась, но чего-то уже недоставало в ней, или что-то было лишнее, – он и сам не мог бы сказать, что именно, но что-то уже мешало ему чувствовать, как прежде. Ему не нравилась ее бледность, новое выражение, слабая улыбка, голос, а немного погодя уже не нравилось платье, кресло, в котором она сидела, не нравилось что-то в прошлом, когда он едва не женился на ней. Он вспомнил о своей любви, о мечтах и надеждах, которые волновали его четыре года назад, – и ему стало неловко. Пили чай со сладким пирогом. Потом Вера Иосифовна читала вслух роман, читала о том, чего никогда не бывает в жизни, а Старцев слушал, глядел на ее седую, красивую голову и ждал, когда она кончит. «Бездарен, – думал он, – не тот, кто не умеет писать повестей, а тот, кто их пишет и не умеет скрыть этого». – Недурственно, – сказал Иван Петрович. Потом Екатерина Ивановна играла на рояле шумно и долго, и, когда кончила, ее долго благодарили и восхищались ею. «А хорошо, что я на ней не женился», – подумал Старцев. Она смотрела на него и, по-видимому, ждала, что он предложит ей пойти в сад, но он молчал. – Давайте же поговорим, – сказала она, подходя к нему. – Как вы живете? Что у вас? Как? Я все эти дни думала о вас, – продолжала она нервно, – я хотела послать вам письмо, хотела сама поехать к вам в Дялиж, и я уже решила поехать, но потом раздумала, – бог знает, как вы теперь ко мне относитесь. Я с таким волнением ожидала вас сегодня. Ради бога, пойдемте в сад. Они пошли в сад и сели там на скамью под старым кленом, как четыре года назад. Было темно. – Как же вы поживаете? – спросила Екатерина Ивановна. – Ничего, живем понемножку, – ответил Старцев. И ничего не мог больше придумать. Помолчали. – Я волнуюсь, – сказала Екатерина Ивановна и закрыла руками лицо, – но вы не обращайте внимания. Мне так хорошо дома, я так рада видеть всех и не могу привыкнуть. Сколько воспоминаний! Мне казалось, что мы будем говорить с вами без умолку, до утра. Теперь он видел близко ее лицо, блестящие глаза, и здесь, в темноте, она казалась моложе, чем в комнате, и даже как будто вернулось к ней ее прежнее детское выражение. И в самом деле, она с наивным любопытством смотрела на него, точно хотела поближе разглядеть и понять человека, который когда-то любил ее так пламенно, с такой нежностью и так несчастливо; ее глаза благодарили его за эту любовь. И он вспомнил все, что было, все малейшие подробности, как он бродил по кладбищу, как потом под утро, утомленный, возвращался к себе домой, и ему вдруг стало грустно и жаль прошлого. В душе затеплился огонек. 56
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – А помните, как я провожал вас на вечер в клуб? – сказал он. – Тогда шел дождь, было темно… Огонек все разгорался в душе, и уже хотелось говорить, жаловаться на жизнь… – Эх! – сказал он со вздохом. – Вы вот спрашиваете, как я поживаю. Как мы поживаем тут? Да никак. Старимся, полнеем, опускаемся. День да ночь – сутки прочь, жизнь проходит тускло, без впечатлений, без мыслей… Днем нажива, а вечером клуб, общество картежников, алкоголиков, хрипунов, которых я терпеть не могу. Что хорошего? – Но у вас работа, благородная цель в жизни. Вы так любили говорить о своей больнице. Я тогда была какая-то странная, воображала себя великой пианисткой. Теперь все барышни играют на рояле, и я тоже играла, как все, и ничего во мне не было особенного; я такая же пианистка, как мама писательница. И, конечно, я вас не понимала тогда, но потом, в Москве, я часто думала о вас. Я только о вас и думала. Какое это счастье быть земским врачом, помогать страдальцам, служить народу. Какое счастье! – повторила Екатерина Ивановна с увлечением. – Когда я думала о вас в Москве, вы представлялись мне таким идеальным, возвышенным… Старцев вспомнил про бумажки, которые он по вечерам вынимал из карманов с таким удовольствием, и огонек в душе погас. Он встал, чтобы идти к дому. Она взяла его под руку. – Вы лучший из людей, которых я знала в своей жизни, – продолжала она. – Мы будем видеться, говорить, не правда ли? Обещайте мне. Я не пианистка, на свой счет я уже не заблуждаюсь и не буду при вас ни играть, ни говорить о музыке. Когда вошли в дом и Старцев увидел при вечернем освещении ее лицо и грустные, благодарные, испытующие глаза, обращенные на него, то почувствовал беспокойство и подумал опять: «А хорошо, что я тогда не женился». Он стал прощаться. – Вы не имеете никакого римского права уезжать без ужина, – говорил Иван Петрович, провожая его. – Это с вашей стороны весьма перпендикулярно. А ну-ка, изобрази! – сказал он, обращаясь в передней к Паве. Пава, уже не мальчик, а молодой человек с усами, стал в позу, подняв вверх руку и сказал трагическим голосом: – Умри, несчастная! Все это раздражало Старцева. Садясь в коляску и глядя на темный дом и сад, которые были ему так милы и дороги когда-то, он вспомнил все сразу – и романы Веры Иосифовны, и шумную игру Котика, и остроумие Ивана Петровича, и трагическую позу Павы, и подумал, что если самые талантливые люди во всем городе так бездарны, то каков же должен быть город. Через три дня Пава принес письмо от Екатерины Ивановны. «Вы не едете к нам. Почему? – писала она. – Я боюсь, что вы изменились к нам; я боюсь, и мне страшно от одной мысли об этом. Успокойте же меня, приезжайте и скажите, что все хорошо. Мне необходимо поговорить с Вами. Ваша Е. Г.». Он прочел это письмо, подумал и сказал Паве: – Скажи, любезный, что сегодня я не могу приехать, я очень занят. Приеду, скажи, так дня через три. Но прошло три дня, прошла неделя, а он все не ехал. Как-то, проезжая мимо дома Туркиных, он вспомнил, что надо бы заехать хоть на минутку, но подумал и… не заехал. И больше уж он никогда не бывал у Туркиных. Прошло еще несколько лет. Старцев еще больше пополнел, ожирел, тяжело дышит и уже ходит, откинув назад голову. Когда он, пухлый, красный, едет на тройке с бубенчиками и Пантелеймон, тоже пухлый и красный, с мясистым 57
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com затылком, сидит на козлах, протянув вперед прямые, точно деревянные, руки, и кричит встречным: «Прррава держи!», то картина бывает внушительная, и кажется, что едет не человек, а языческий бог. У него в городе громадная практика, некогда вздохнуть, и уже есть имение и два дома в городе, и он облюбовывает себе еще третий, повыгоднее, и когда ему в Обществе взаимного кредита говорят про какойнибудь дом, назначенный к торгам, то он без церемонии идет в этот дом и, проходя через все комнаты, не обращая внимания на неодетых женщин и детей, которые глядят на него с изумлением и страхом, тычет во все двери палкой и говорит: – Это кабинет? Это спальня? А тут что? И при этом тяжело дышит и вытирает со лба пот. У него много хлопот, но все же он не бросает земского места; жадность одолела, хочется поспеть и здесь и там. В Дялиже и в городе его зовут уже просто Ионычем. «Куда это Ионыч едет?» или: «Не пригласить ли на консилиум Ионыча?» Вероятно, оттого что горло заплыло жиром, голос у него изменился, стал тонким и резким. Характер у него тоже изменился: стал тяжелым, раздражительным. Принимая больных, он обыкновенно сердится, нетерпеливо стучит палкой о пол и кричит своим неприятным голосом: – Извольте отвечать только на вопросы! Не разговаривать! Он одинок. Живется ему скучно, ничто его не интересует. За все время, пока он живет в Дялиже, любовь к Котику была его единственной радостью и, вероятно, последней. По вечерам он играет в клубе в винт и потом сидит один за большим столом и ужинает. Ему прислуживает лакей Иван, самый старый и почтенный, подают ему лафит № 17, и уже все – и старшины клуба, и повар, и лакей – знают, что он любит и чего не любит, стараются изо всех сил угодить ему, а то, чего доброго, рассердится вдруг и станет стучать палкой о пол. Ужиная, он изредка оборачивается и вмешивается в какой-нибудь разговор: – Это вы про что? А? Кого? И когда, случается, по соседству за каким-нибудь столом заходит речь о Туркиных, то он спрашивает: – Это вы про каких Туркиных? Это про тех, что дочка играет на фортепьянах? Вот и все, что можно сказать про него. А Туркины? Иван Петрович не постарел, нисколько не изменился и попрежнему все острит и рассказывает анекдоты; Вера Иосифовна читает гостям свои романы по-прежнему охотно, с сердечной простотой. А Котик играет на рояле каждый день, часа по четыре. Она заметно постарела, похварывает и каждую осень уезжает с матерью в Крым. Провожая их на вокзале, Иван Петрович, когда трогается поезд, утирает слезы и кричит: – Прощайте пожалуйста! И машет платком. 58
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Андрей Платонов. Юшка Давно, в старинное время, жил у нас на улице старый на вид человек. Он работал в кузнице при большой московской дороге; он работал подручным помошником у главного кузнеца, потому что он плохо видел глазами и в руках у него было мало силы. Он носил в кузницу воду, песок и уголь, раздувал мехом горн, держал клещами горячее железо на наковальне, когда главный кузнец отковывал его, вводил лошадь в станок, чтобы ковать ее, и делал всякую другую работу, которую нужно было делать. Звали его Ефимом, но все люди называли его Юшкой. Он был мал ростом и худ; на сморщенном лице его, вместо усов и бороды, росли по отдельности редкие седые волосы; глаза же у него были белые, как у слепца, и в них всегда стояла влага, как неостывающие слезы. Юшка жил на квартире у хозяина кузницы, на кухне. Утром он шел в кузницу, а вечером шел обратно на ночлег. Хозяин кормил его за работу хлебом, щами и кашей, а чай, сахар и одежда у Юшки были свои; он их должен покупать за свое жалованье - семь рублей и шестьдесят копеек в месяц. Но Юшка чаю не пил и сахару не покупал, он пил воду, а одежду носил долгие годы одну и ту же без смены: летом он ходил в штанах и в блузе, черных и закопченных от работы, прожженых искрами насквозь, так что в нескольких местах видно было его белое тело, и босой, зимою же он надевал поверх блузы еще полушубок, доставшийся ему от умершего отца, а ноги обувал в валенки, которые он подшивал с осени, и носил всякую зиму всю жизнь одну и ту же пару. Когда Юшка рано утром шел по улице в кузницу, то старики и старухи подымались и говорили, что вон Юшка уж работать пошел, пора вставать, и будили молодых. А вечером, когда Юшка проходил на ночлег, то люди говорили, что пора ужинать и спать ложиться - вон и Юшка уж спать пошел. А малые дети и даже те, которые стали подростками, они, увидя тихо бредущего старого Юшку, переставали играть на улице, бежали за Юшкой и кричали: - Вон Юшка идет! Вон Юшка! Дети поднимали с земли сухие ветки, камешки, сор горстями и бросали в Юшку. - Юшка! - кричали дети. - Ты правда Юшка? Старик ничего не отвечал детям и не обижался на них; он шел так же тихо, как прежде, и не закрывал своего лица, в которое попадали камешки и земляной сор. Дети удивлялись Юшке, что он живой, а сам не серчает на них. И они снова окликали старика: - Юшка, ты правда или нет? Затем дети снова бросали в него предметы с земли, подбегали к нему, трогали его и толкали, не понимая, почему он не поругает их, не возьмет хворостину и не погонится за ними, как все большие люди делают. Дети не знали другого такого человека, и они думали - вправду ли Юшка живой? Потрогав Юшку руками или ударив его, они видели, что он твердый и живой. Тогда дети опять толкали Юшку и кидали в него комья земли, пусть он лучше злится, раз он вправду живет на свете. Но Юшка шел и молчал. Тогда сами дети начинали серчать на Юшку. Им было скучно и нехорошо играть, если Юшка всегда молчит, не пугает их и не гонится за ними. И они еще сильнее толкали старика и кричали вкруг него, чтоб он отозвался им злом и развеселил их. Тогда бы они отбежали от него и в испуге, в радости снова дразнили бы его издали и звали к 59
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com себе, убегая затем прятаться в сумрак вечера, в сени домов, в заросли садов и огородов. Но Юшка не трогал их и не отвечал им. Когда же дети вовсе останавливали Юшку или делали ему слишком больно, он говорил им: - Чего вы, родные мои, чего вы, маленькие!.. Вы, должно быть, любите меня!.. Отчего я вам всем нужен?.. Обождите, не надо меня трогать, вы мне в глаза попали, я не вижу. Дети не слышали и не понимали его. Они по-прежнему толкали Юшку и смеялись над ним. Они радовались тому, что с ним можно все делать, что хочешь, а он им ничего не делает. Юшка тоже радовался. Он знал, отчего дети смеются над ним и мучают его. Он верил, что дети любят его, что он нужен им, только они не умеют любить человека и не знают, что делать для любви, и поэтому терзают его. Дома отцы и матери упрекали детей, когда они плохо учились или не слушались родителей: "Вот ты будешь такой же, как Юшка! - Вырастешь, и будешь ходить летом босой, а зимой в худых валенках, и все тебя будут мучить, и чаю с сахаром не будешь пить, а одну воду!" Взрослые пожилые люди, встретив Юшку на улице, тоже иногда обижали его. У взрослых людей бывало злое горе или обида, или они были пьяными, тогда сердце их наполнялось лютой яростью. Увидев Юшку, шедшего в кузницу или ко двору на ночлег, взрослый человек говорил ему: - Да что ты такой блажной, непохожий ходишь тут? Чего ты думаешь такое особенное? Юшка останавливался, слушал и молчал в ответ. - Слов у тебя, что ли, нету, животное такое! Ты живи просто и честно, как я живу, а тайно ничего не думай! Говори, будешь так жить, как надо? Не будешь? Ага!.. Ну ладно! И после разговора, во время которого Юшка молчал, взрослый человек убеждался, что Юшка во всем виноват, и тут же бил его. От кротости Юшки взрослый человек приходил в ожесточенье и бал его больше, чем хотел сначала, и в этом зле забывал на время свое горе. Юшка потом долго лежал в пыли на дороге. Очнувшись, он вставал сам, а иногда за ним приходила дочь хозяина кузницы, она подымала его и уводила с собой. - Лучше бы ты умер, Юшка, - говорила хозяйская дочь. - Зачем ты живешь? Юшка глядел на нее с удивлением. Он не понимал, зачем ему умирать, когда он родился жить. - Это отец-мать меня родили, их воля была, - отвечал Юшка, - мне нельзя помирать, и я отцу твоему в кузне помогаю. - Другой бы на твое место нашелся, помошник какой! - Меня, Даша народ любит! Даша смеялась. - У тебя сейчас кровь на щеке, а на прошлой неделе тебе ухо разорвали, а ты говоришь - народ тебя любит!.. - Он меня без понятия любит, - говорил Юшка. - Сердце в людях бывает слепое. - Сердце-то в них слепое, да глаза у них зрячие! - произносила Даша. - Иди скорее, что ль! Любят-то они по сердцу, да бьют тебя по расчету. - По расчету они на меня серчают, это правда, - соглашался Юшка. Они мне улицей ходить не велят и тело калечат. - Эх ты, Юшка, Юшка! - вздыхала Даша. - А ты ведь, отец говорил, нестарый еще! 60
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com - Какой я старый!.. Я грудью с детства страдаю, это я от болезни на вид оплошал и старым стал... По этой своей болезни Юшка каждое лето уходил от хозяина на месяц. Он уходил пешим в глухую дальнюю деревню, где у него жили, должно быть, родственники. Никто не знал, кем они ему приходились. Даже сам Юшка забывал, и в одно лето он говорил, что в деревне у него живет вдовая сестра, а в другое, что там племянница. Иной раз он говорил, что идет в деревню, а в иной, что в самоё Москву. А люди думали, что в дальней деревне живет Юшкина любимая дочь, такая же незлобная и лишняя людям, как отец. В июле или августе месяце Юшка надевал на плечи котомку с хлебом и уходил из нашего города. В пути он дышал благоуханием трав и лесов, смотрел на белые облака, рождающиеся в небе, плывущие и умирающие в светлой воздушной теплоте, слушал голос рек, бормочущих на каменных перекатах, и больная грудь Юшки отдыхала, он более не чувствовал своего недуга - чахотки. Уйдя далеко, где было вовсе безлюдно, Юшка не скрывал более своей любви к живым существам. Он склонялся к земле и целовал цветы, стараясь не дышать на них, чтоб они не испортились от его дыхания, он гладил кору на деревьях и подымал с тропинки бабочек и жуков, которые пали замертво, и долго всматривался в их лица, чувствуя себя без них осиротевшим. Но живые птицы пели в небе, стрекозы, жуки и работящие кузнечики издавали в траве веселые звуки, и поэтому на душе у Юшки было легко, в грудь его входил сладкий воздух цветов, пахнущих влагой и солнечным светом. По дороге Юшка отдыхал. Он садился в тень подорожного дерева и дремал в покое и тепле. Отдохнув, отдышавшись в поле, он не помнил более о болезни и шел весело дальше, как здоровый человек. Юшке было сорок лет от роду, но болезнь давно уже мучила его и состарила прежде времени, так что он всем казался ветхим. И так каждый год уходил Юшка через поля, леса и реки в дальнюю деревню или в Москву, где его ожидал кто-то или никто не ждал, - об этом никому в городе не было известно. Через месяц Юшка обыкновенно возвращался обратно в город и опять работал с утра до вечера в кузнице. Он снова начинал жить по-прежнему, и опять дети и взрослые, жители улицы, потешались над Юшкой, упрекали его за безответную глупость и терзали его. Юшка смирно жил до лета будущего года, а среди лета надевал котомку за плечи, складывал в отдельный мешочек деньги, что заработал и накопил за год, всего рублей сто, вешал тот мешочек себе за пазуху на грудь и уходил неизвестно куда и неизвестно к кому. Но год от году Юшка все более слабел, потому шло и проходило время его жизни и грудная болезнь мучила его тела и истощала его. В одно лето, когда Юшке уже подходил срок отправляться в свою дальнюю деревню, он никуда не пошел. Он брел, как обычно вечером, уже затемно из кузницы к хозяину на ночлег. Веселый прохожий, знавший Юшку, посмеялся над ним: - Чего ты землю нашу топчешь, божье чучело! Хоть бы ты помер, что ли, может, веселее стало бы без тебя, а то я боюсь соскучиться... И здесь Юшка осерчал в ответ - должно быть, первый раз в жизни. - А чего я тебе, чем я вам мешаю!.. Я жить родителями поставлен, я по закону родился, я тоже всему свету нужен, как и ты, без меня тоже, значит, нельзя!.. Прохожий, не дослушав Юшку, рассердился на него: - Да ты что! Ты чего заговорил? Как ты смеешь меня, самого меня с собой равнять, юрод негодный! - Я не равняю, - сказал Юшка, - а по надобности мы все равны... - Ты мне не мудруй! - закричал прохожий. - Я сам помудрей тебя! Ишь, разговорился, я тебя выучу уму! 61
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Замахнувшись, прохожий с силой злобы толкнул Юшку в грудь, и тот упал навзничь. - Отдохни, - сказал прохожий и ушел домой пить чай. Полежав, Юшка повернулся вниз лицом и более не пошевелилсяя и не поднялся. Вскоре проходил мимо один человек, столяр из мебельной мастерской. Он окликнул Юшку, потом переложил его на спину и увидел во тьме белые открытые неподвижные глаза Юшки. Рот его был черен; столяр вытер уста Юшки ладонью и понял, что это была спекшаяся кровь. Он опробовал еще место, где лежала голова Юшки лицом вниз, и почувствовал, что земля там была сырая, ее залила кровь, хлынувшая горлом из Юшки. - Помер, - вздохнул столяр. - Прощай, Юшка, и нас всех прости. Забраковали тебя люди, а кто тебе судья!.. Хозяин кузницы приготовил Юшку к погребению. Дочь хозяина Даша омыла тело Юшки, и его положили на стол в доме кузнеца. К телу умершего пришли проститься с ним все люди, старые и малые, весь народ, который знал Юшку и потешался над ним и мучил его при жизни. Потом Юшку похоронили и забыли его. Однако без Юшки жить людям стало хуже. Теперь вся злоба и глумление оставались среди людей и тратились меж ними, потому что не было Юшки, безответно терпевшего всякое чужое зло, ожесточение, насмешку и недоброжелательство. Снова вспомнили про Юшку лишь глубокой осенью. В один темный непогожий день в кузницу пришла юная девушка и спросила у хозяина-кузнеца: где ей найти Ефима Дмитриевича? - Какого Ефима Дмитриевича? - удивился кузнец. - У нас такого сроду тут и не было. Девушка, выслушав, не ушла, однако, и молча ожидала чего-то. Кузнец поглядел на нее: что за гостью ему принесла непогода. Девушка на вид была тщедушна и невелика ростом, но мягкое чистое лицо ее было столь нежно и кротко, а большие серые глаза глядели так грустно, словно они готовы были вот-вот наполниться слезами, что кузнец подобрел сердцем, глядя на гостью, и вдруг догадался: - Уж не Юшка ли он? Так и есть - по паспорту он писался Дмитричем... - Юшка, - прошептала девушка. - Это правда. Сам себя он называл Юшкой. Кузнец помолчал. - А вы кто ему будете? - Родственница, что ль? - Я никто. Я сиротой была, а Ефим Дмитриевич поместил меня, маленькую, в семейство в Москве, потом отдал в школу с пансионом... Каждый год он приходил проведывать меня и приносил деньги на весь год, чтоб я жила и училась. Теперь я выросла, я уже окончила университет, а Ефим Дмитриевич в нынешнее лето не пришел меня проведать. Скажите мне, где же он, - он говорил, что работал у вас двадцать пять лет... - Половина полвека прошло, состарились вместе, - сказал кузнец. Он закрыл кузницу и повел гостью на кладбище. Там девушка припала к земле, в которой лежал мертвый Юшка, человек, кормивший ее с детства, никогда не евший сахара, чтоб она ела его. Она знала, чем болел Юшка, и теперь сама окончила ученье на врача и приехала сюда, чтобы лечить того, кто ее любил больше всего на свете и кого она сама любила всем теплом и светом своего сердца... С тех пор прошло много времени. Девушка-врач осталась навсегда в нашем городе. Она стала работать в больнице для чахоточных, он ходила по домам, где были туберкулезные больные, и ни с кого не брала платы за свой труд. Теперь она сама уже тоже состарилась, однако по-прежнему весь день она лечит и утешает 62
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com больных людей, не утомляясь утолять страдание и отдалять смерть от ослабевших. И все ее знают в городе, называя дочерью доброго Юшки, позабыв давно самого Юшку и то, что она не приходилась ему дочерью. 63
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Лев Николаевич Толстой. Кавказский пленник Служил на Кавказе офицером один барин. Звали его Жилин. Пришло ему раз письмо из дома. Пишет ему старуха мать: "Стара я уж стала, и хочется перед смертью повидать любимого сынка. Приезжай со мной проститься, похорони, а там и с богом поезжай опять на службу. А я тебе и невесту приискала: и умная, и хорошая, и именье есть. Полюбится тебе может, и женишься и совсем останешься". Жилин и раздумался: "И в самом деле, плоха уж старуха стала, может, и не придётся увидать. Поехать; а если невеста хороша - и жениться можно". Пошёл он к полковнику, выправил отпуск, простился с товарищами, поставил своим солдатам четыре ведра водки на прощанье и собрался ехать. На Кавказе тогда война была. По дорогам ни днём, ни ночью не было проезда. Чуть кто из русских отъедет или отойдёт от крепости, татары [Татарами в те времена называли горцев Северного Кавказа, которые подчинялись законам мусульманской веры (религии)] или убьют, или уведут в горы. И было заведено, что два раза в неделю из крепости в крепость ходили провожатые солдаты. Спереди и сзади идут солдаты, а в середине едет народ. Дело было летом. Собрались на зорьке обозы за крепость, вышли провожатые солдаты и тронулись по дороге. Жилин ехал верхом, и телега его с вещами шла в обозе. Ехать было двадцать пять вёрст. Обоз шёл тихо: то солдаты остановятся, то в обозе колесо у кого соскочит или лошадь станет, и все стоят дожидаются. Солнце уже и за полдни перешло, а обоз только половину дороги прошёл. Пыль, жара, солнце так и печёт, и укрыться негде. Голая степь: ни деревца, ни кустика по дороге. Выехал Жилин вперёд, остановился и ждёт, пока подойдёт к нему обоз. Слышит, сзади на рожке заиграли - опять стоять. Жилин и подумал: "А не уехать ли одному, без солдат? Лошадь подо мной добрая, если и нападусь на татар - ускачу. Или не ездить?.. " Остановился, раздумывает. И подъезжает к нему на лошади другой офицер Костылин, с ружьём, и говорит: - Поедем, Жилин, одни. Мочи нет, есть хочется, да и жара. На мне рубаху хоть выжми. - А Костылин - мужчина грузный, толстый, весь красный, а пот с него так и льёт. Подумал Жилин и говорит: - А ружьё заряжено? - Заряжено. - Ну, так поедем. Только уговор - не разъезжаться. И поехали они вперёд по дороге. Едут степью, разговаривают да поглядывают по сторонам. Кругом далеко видно. Только кончилась степь, вошла дорога промеж двух гор в ущелье. Жилин и говорит: - Надо выехать на гору поглядеть, а то тут, пожалуй, выскочат из горы, и не увидишь. А Костылин говорит: - Что смотреть? Поедем вперёд. Жилин не послушал его. - Нет, - говорит, - ты подожди внизу, а я только взгляну. И пустил лошадь налево, на гору. Лошадь под Жилиным была охотницкая (он за неё сто рублей заплатил в табуне жеребёнком и сам выездил); как на крыльях, взнесла его на кручь. Только выскакал - глядь, а перед самым им, на десятину [Десятина - мера земли: немного более гектара] места, стоят татары верхами. Человек тридцать. Он увидал, стал назад поворачивать; и татары его увидали, 64
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com пустились к нему, сами на скаку выхватывают ружья из чехлов. Припустил Жилин под кручь во все лошадиные ноги, кричит Костылину: - Вынимай ружьё! - а сам думает на лошадь на свою: "Матушка, вынеси, не зацепись ногой; спотыкнёшься - пропал. Доберусь до ружья, я и сам не дамся". А Костылин, заместо того чтобы подождать, только увидал татар, закатился что есть духу к крепости. Плетью ожаривает лошадь то с того бока, то с другого. Только в пыли видно, как лошадь хвостом вертит. Жилин видит - дело плохо. Ружьё уехало, с одной шашкой ничего не сделаешь. Пустил он лошадь назад, к солдатам - думал уйти. Видит - ему наперерез катят шестеро. Под ним лошадь добрая, а под теми ещё добрее, да и наперерез скачут. Стал он окорачивать, хотел назад поворотить, да уж разнеслась лошадь - не удержит, прямо на них летит. Видит - близится к нему с красной бородой татарин на сером коне. Визжит, зубы оскалил, ружьё наготове. "Ну, - думает Жилин, - знаю вас, чертей: если живого возьмут, посадят в яму, будут плетью пороть. Не дамся же живой... " А Жилин хоть не велик ростом, а удал был. Выхватил шашку, пустил лошадь прямо на красного татарина, думает: "Либо лошадью сомну, либо срублю шашкой". На лошадь места не доскакал Жилин - выстрелили по нём сзади из ружей и попали в лошадь. Ударилась лошадь оземь со всего маху - навалилась Жилину на ногу. Хотел он подняться, а уж на нём два татарина вонючие сидят, крутят ему назад руки. Рванулся он, скинул с себя татар, да ещё соскакали с коней трое на него, начали бить прикладами по голове. Помутилось у него в глазах, и зашатался. Схватили его татары, сняли с сёдел подпруги запасные, закрутили ему руки за спину, завязали татарским узлом, поволокли к седлу. Шапку с него сбили, сапоги стащили, всё обшарили - деньги, часы вынули, платье всё изорвали. Оглянулся Жилин на свою лошадь. Она, сердечная, как упала на бок, так и лежит, только бьётся ногами - до земли не достаёт; в голове дыра, а из дыры так и свищет кровь чёрная - на аршин кругом пыль смочила. Один татарин подошёл к лошади, стал седло снимать, - она всё бьётся; он вынул кинжал, прорезал ей глотку. Засвистело из горла, трепенулась - и пар вон. Сняли татары седло, сбрую. Сел татарин с красной бородой на лошадь, а другие подсадили Жилина к нему на седло, а чтобы не упал, притянули его ремнём за пояс к татарину и повезли в горы. Сидит Жилин за татарином, покачивается, тычется лицом в вонючую татарскую спину. Только и видит перед собой здоровенную татарскую спину, да шею жилистую, да бритый затылок из-под шапки синеется. Голова у Жилина разбита, кровь запеклась над глазами. И нельзя ему ни поправиться на лошади, ни кровь обтереть. Руки так закручены, что в ключице ломит. Ехали они долго на гору, переехали вброд реку, выехали на дорогу и поехали лощиной. Хотел Жилин примечать дорогу, куда его везут, да глаза замазаны кровью, а повернуться нельзя. Стало смеркаться: переехали ещё речку, стали подниматься по каменной горе, запахло дымом, забрехали собаки. Приехали в аул [Аул - татарская деревня. (Примечание Л.Н.Толстого)]. Послезли с лошадей татары, собрались ребята татарские, окружили Жилина, пищат, радуются, стали камнями пулять в него. Татарин отогнал ребят, снял Жилина с лошади и кликнул работника. Пришёл ногаец [Ногаец - горец, житель Дагестана], скуластый, в одной рубахе. Рубаха оборванная, вся грудь голая. Приказал что-то ему татарин. Принёс работник колодку: два чурбака дубовых на железные кольца насажены, и в одном кольце пробойчик и замок. 65
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Развязали Жилину руки, надели колодку и повели в сарай; толкнули его туда и заперли дверь. Жилин упал на навоз. Полежал, ощупал в темноте, где помягче, и лёг. Почти всю эту ночь не спал Жилин. Ночи короткие были. Видит - в щёлке светиться стало. Встал Жилин, раскопал щёлку побольше, стал смотреть. Видна ему из щёлки дорога - под гору идёт, направо сакля [Сакля жилище кавказских горцев] татарская, два дерева подле ней. Собака чёрная лежит на пороге, коза с козлятами ходит - хвостиками подёргивают. Видит из-под горы идёт татарка молоденькая, в рубахе цветной, распояской, в штанах и сапогах, голова кафтаном покрыта, а на голове большой кувшин жестяной с водой. Идёт, в спине подрагивает, перегибается, а за руку татарчонка ведёт бритого, в одной рубашонке. Прошла татарка в саклю с водой, вышел татарин вчерашний с красной бородой, в бешмете [Бешмет - верхняя одежда] в шёлковом, на ремне кинжал серебряный, в башмаках на босу ногу. На голове шапка высокая, баранья, чёрная, назад заломлена. Вышел, потягивается, бородку красную сам поглаживает. Постоял, велел что-то работнику и пошёл куда-то. Проехали потом на лошадях двое ребят к водопою. У лошадей храп [Храп здесь: нижняя часть морды у лошади] мокрый. Выбежали ещё мальчишки бритые в одних рубашках, без порток, собрались кучкой, подошли к сараю, взяли хворостину и суют в щёлку. Жилин как ухнет на них: завизжали ребята, закатились бежать прочь - только коленки голые блестят. А Жилину пить хочется, в горле пересохло. Думает: "Хоть бы пришли проведать". Слышит - отпирают сарай. Пришёл красный татарин, а с ним другой, поменьше ростом, черноватенький. Глаза чёрные, светлые, румяный, бородка маленькая, подстрижена; лицо весёлое, всё смеётся. Одет черноватый ещё лучше: бешмет шёлковый синий, галунчиком [Галунчик, галун - тесьма, нашивка золотого или серебряного цвета] обшит. Кинжал на поясе большой, серебряный; башмачки красные, сафьянные, тоже серебром обшиты. А на тонких башмачках другие, толстые башмаки. Шапка высокая, белого барашка. Красный татарин вошёл, проговорил что-то, точно ругается, и стал, облокотился на притолку, кинжалом пошевеливает, как волк исподлобья косится на Жилина. А черноватый - быстрый, живой, так весь на пружинах и ходит подошёл прямо к Жилину, сел на корточки, оскаливается, потрепал его по плечу, что-то начал часто-часто по-своему лопотать, глазами подмигивает, языком прищёлкивает. Всё приговаривает: - Корошо урус! корошо урус! Ничего не понял Жилин и говорит: - Пить, воды пить дайте. Чёрный смеётся. - Корош урус, - всё по-своему лопочет. Жилин губами и руками показал, чтоб пить ему дали. Чёрный понял, засмеялся, выглянул в дверь, кликнул кого-то: - Дина! Прибежала девочка, тоненькая, худенькая, лет тринадцати и лицом на чёрного похожа. Видно, что дочь. Тоже глаза чёрные, светлые и лицом красивая. Одета в рубаху длинную, синюю, с широкими рукавами и без пояса. На полах, на груди и на рукавах оторочено красным. На ногах штаны и башмачки, а на башмачках другие, с высокими каблуками, на шее монисто [Монисто ожерелье из бус, монет или цветных камней], всё из русских полтинников. Голова непокрытая, коса чёрная, и в косе лента, а на ленте привешены бляхи и рубль серебряный. Велел ей что-то отец. Убежала и опять пришла, принесла кувшинчик жестяной. Подала воду, сама села на корточки, вся изогнулась так, что плечи ниже 66
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com колен ушли. Сидит, глаза раскрыла, глядит на Жилина, как он пьёт, - как на зверя какого. Подал ей Жилин назад кувшин. Как она прыгнет прочь, как коза дикая. Даже отец засмеялся. Послал её ещё куда-то. Она взяла кувшин, побежала, принесла хлеба пресного на дощечке круглой и опять села, изогнулась, глаз не спускает, смотрит. Ушли татары, заперли опять двери. Погодя немного приходит к Жилину ногаец и говорит: - Айда, хозяин, айда! Тоже не знает по-русски. Только понял Жилин, что велит идти куда-то. Пошёл Жилин с колодкой, хромает, ступить нельзя, так и воротит ногу в сторону. Вышел Жилин за ногайцем. Видит - деревня татарская, домов десять и церковь ихняя, с башенкой. У одного дома стоят три лошади в сёдлах. Мальчишки держат в поводу. Выскочил из этого дома черноватый татарин, замахал рукой, чтоб к нему шёл Жилин. Сам смеётся, всё говорит что-то по-своему, и ушёл в дверь. Пришёл Жилин в дом. Горница хорошая, стены глиной гладко вымазаны. В передней стене пуховики пёстрые уложены, по бокам висят ковры дорогие; на коврах ружья, пистолеты, шашки - всё в серебре. В одной стене печка маленькая вровень с полом. Пол земляной, чистый, как ток, и весь передний угол устлан войлоками; на войлоках ковры, и на коврах пуховые подушки. И на коврах в одних башмаках сидят татары: чёрный, красный и трое гостей. За спинами у всех пуховые подушки подложены, а перед ними на круглой дощечке блины просяные, и масло коровье распущено в чашке, и пиво татарское - буза, в кувшинчике. Едят руками, и руки все в масле. Вскочил чёрный, велел посадить Жилина к сторонке, не на ковёр, а на голый пол; залез опять на ковёр, угощает гостей блинами и бузой. Посадил работник Жилина на место, сам снял верхние башмаки, поставил у двери рядком, где и другие башмаки стояли, и сел на войлок поближе к хозяевам, смотрит, как они едят, слюни утирает. Поели татары блины, пришла татарка в рубахе такой же, как и девка, и в штанах; голова платком покрыта. Унесла масло, блины, подала лоханку хорошую и кувшин с узким носком. Стали мыть руки татары, потом сложили руки, сели на коленки, подули во все стороны и молитвы прочли. Поговорили по-своему. Потом один из гостей-татар повернулся к Жилину, стал говорить по-русски. - Тебя, - говорит, - взял Кази-Мугамет, - сам показывает на красного татарина, - и отдал тебя Абдул-Мурату, - показывает на черноватого. Абдул-Мурат теперь твой хозяин. Жилин молчит. Заговорил Абдул-Мурат и всё показывает на Жилина, и смеётся, и приговаривает: - Солдат, урус, корошо, урус. Переводчик говорит: - Он тебе велит домой письмо писать, чтобы за тебя выкуп прислали. Как пришлют деньги, он тебя пустит. Жилин подумал и говорит: - А много ли он хочет выкупа? Поговорили татары; переводчик и говорит: - Три тысячи монет. - Нет, - говорит Жилин, - я этого заплатить не могу. Вскочил Абдул, начал руками махать, что-то говорит Жилину - всё думает, что он поймёт. Перевёл переводчик, говорит: - Сколько же ты дашь? Жилин подумал и говорит: - Пятьсот рублей. 67
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Тут татары заговорили часто, все вдруг. Начал Абдул кричать на красного, залопотал так, что слюни изо рта брызжут. А красный только жмурится да языком пощёлкивает. Замолчали они, переводчик говорит: - Хозяину выкупа мало пятьсот рублей. Он сам за тебя двести рублей заплатил. Ему Кази-Мугамет был должен. Он тебя за долг взял. Три тысячи рублей, меньше нельзя пустить. А не напишешь, в яму посадят, наказывать будут плетью. "Эх, - думает Жилин, - с ними что робеть, то хуже". Вскочил на ноги и говорит: - А ты ему, собаке, скажи, что, если он меня пугать хочет, так ни копейки ж не дам, да и писать не стану. Не боялся, да и не буду бояться вас, собак. Пересказал переводчик, опять заговорили все вдруг. Долго лопотали, вскочил чёрный, подошёл к Жилину. - Урус, - говорит, - джигит, джигит урус! Джигит по-ихнему значит "молодец". И сам смеётся; сказал что-то переводчику, а переводчик говорит: - Тысячу рублей дай. Жилин стал на своём: - Больше пятисот рублей не дам. А убьёте - ничего не возьмёте. Поговорили татары, послали куда-то работника, а сами то на Жилина, то на дверь поглядывают. Пришёл работник, и идёт за ним человек какой-то, высокий, толстый, босиком и ободранный; на ноге тоже колодка. Так и ахнул Жилин - узнал Костылина. И его поймали. Посадили их рядом; стали они рассказывать друг другу, а татары молчат, смотрят. Рассказал Жилин, как с ним дело было; Костылин рассказал, что лошадь под ним стала и ружьё осеклось и что этот самый Абдул нагнал его и взял. Вскочил Абдул, показывает на Костылина, что-то говорит. Перевёл переводчик, что они теперь оба одного хозяина и кто прежде деньги даст, того прежде отпустят. - Вот, - говорит Жилину, - ты всё серчаешь, а товарищ твой смирный; он написал письмо домой, пять тысяч монет пришлют. Вот его и кормить будут хорошо и обижать не будут. Жилин и говорит: - Товарищ как хочет, он, может, богат, а я не богат. Я, - говорит, как сказал, так и будет. Хотите - убивайте, пользы вам не будет, а больше пятисот рублей не напишу. Помолчали. Вдруг как вскочит Абдул, достал сундучок, вынул перо, бумаги лоскут и чернила, сунул Жилину, хлопнул по плечу, показывает: "Пиши". Согласился на пятьсот рублей. - Погоди ещё, - говорит Жилин переводчику, - скажи ты ему, чтоб он нас кормил хорошо, одел-обул, как следует, чтоб держал вместе, - нам веселее будет, и чтобы колодку снял. Сам смотрит на хозяина и смеётся. Смеётся и хозяин. Выслушал и говорит: - Одёжу самую лучшую дам: и черкеску, и сапоги, хоть жениться. Кормить буду, как князей. А коли хотят жить вместе, пускай живут в сарае. А колодку нельзя снять, - уйдут. На ночь только снимать буду. - Подскочил, треплет по плечу. - Твоя хорош, моя хорош! Написал Жилин письмо, а на письме не так написал - чтобы не дошло. Сам думает: "Я уйду". Отвели Жилина с Костылиным в сарай, принесли им туда соломы кукурузной, воды в кувшине, хлеба, две черкески старые и сапоги истрёпанные, солдатские. Видно, - с убитых солдат стащили. На ночь сняли с них колодки и заперли в сарай. 68
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com III Жил так Жилин с товарищем месяц целый. Хозяин всё смеётся: "Твоя, Иван, хорош, - моя, Абдул, хорош". А кормил плохо - только и давал, что хлеб пресный из просяной муки, лепёшками печёный, а то и вовсе тесто непечёное. Костылин ещё раз писал домой, всё ждал присылки денег и скучал. По целым дням сидит в сарае и считает дни, когда письмо придёт, или спит. А Жилин знал, что его письмо не дойдёт, а другого не писал. "Где, - думает, - матери столько денег взять за меня заплатить. И то она тем больше жила, что я посылал ей. Если ей пятьсот рублей собрать, надо разориться вконец; бог даст - и сам выберусь". А сам всё высматривает, выпытывает, как ему бежать. Ходит по аулу, насвистывает; а то сидит, что-нибудь рукодельничает, или из глины кукол лепит, или плетёт плетёнки из прутьев. А Жилин на всякое рукоделье мастер был. Слепил он раз куклу, с носом, с руками, с ногами и в татарской рубахе, и поставил куклу на крышу. Пошли татарки за водой. Хозяйская дочь Динка увидала куклу, позвала татарок. Составили кувшины, смотрят, смеются. Жилин снял куклу, подаёт им. Они смеются, а не смеют взять. Оставил он куклу, ушёл в сарай и смотрит, что будет? Подбежала Дина, оглянулась, схватила куклу и убежала. Наутро смотрит, на зорьке Дина вышла на порог с куклой. А куклу уж лоскутками красными убрала и качает, как ребёнка, сама по-своему прибаюкивает. Вышла старуха, забранилась на неё, выхватила куклу, разбила её, услала куда-то Дину на работу. Сделал Жилин другую куклу, ещё лучше, отдал Дине. Принесла раз Дина кувшинчик, поставила, села и смотрит на него, сама смеётся, показывает на кувшин. "Чего она радуется?" - думает Жилин. Взял кувшин, стал пить. Думал вода, а там молоко. Выпил он молоко. - Хорошо, - говорит. Как взрадуется Дина! - Хорошо, Иван, хорошо! - и вскочила, забила в ладоши, вырвала кувшинчик и убежала. И с тех пор стала она ему каждый день крадучи молока носить. А то делают татары из козьего молока лепёшки сырные и сушат их на крышах, - так она эти лепёшки ему тайком принашивала. А то раз резал хозяин барана, - так она ему кусок баранины принесла в рукаве. Бросит и убежит. Была раз гроза сильная, и дождь час целый, как из ведра, лил. И помутились все речки. Где брод был, там на три аршина вода пошла, камни ворочает. Повсюду ручьи текут, гул стоит по горам. Вот как прошла гроза, везде по деревне ручьи бегут. Жилин выпросил у хозяина ножик, вырезал валик, дощечки, колесо оперил, а к колесу на двух концах кукол приделал. Принесли ему девчонки лоскутков, - одел он кукол: одна - мужик, другая - баба; утвердил их, поставил колесо на ручей. Колесо вертится, а куколки прыгают. Собралась вся деревня: мальчишки, девчонки, бабы; и татары пришли, языком щёлкают: - Ай, урус! Ай, Иван! Были у Абдула часы русские, сломанные. Позвал он Жилина, показывает, языком щёлкает. Жилин говорит: - Давай починю. Взял, разобрал ножичком, разложил; опять сладил, отдал. Идут часы. Обрадовался хозяин, принёс ему бешмет свой старый, весь в лохмотьях, подарил. Нечего делать - взял: и то годится покрыться ночью. 69
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com С тех пор прошла про Жилина слава, что он мастер. Стали к нему из дальних деревень приезжать: кто замок на ружье или пистолет починить принесёт, кто часы. Привёз ему хозяин снасть: и щипчики, и буравчики, и подпилочек. Заболел раз татарин, пришли к Жилину: "Поди полечи". Жилин ничего не знает, как лечить. Пошёл, посмотрел, думает: "Авось поздоровеет сам". Ушёл в сарай, взял воды, песку, помешал. При татарах нашептал на воду, дал выпить. Выздоровел на его счастье татарин. Стал Жилин немножко понимать по-ихнему. И которые татары привыкли к нему, когда нужно, кличут: "Иван, Иван"; а которые всё как на зверя косятся. Красный татарин не любил Жилина. Как увидит, нахмурится и прочь отвернётся, либо обругает. Был ещё у них старик. Жил он не в ауле, а приходил изпод горы. Видал его Жилин, только когда он в мечеть проходил богу молиться. Он был ростом маленький, на шапке у него белое полотенце обмотано. Бородка и усы подстрижены, белые, как пух; а лицо сморщенное и красное, как кирпич; нос крючком, как у ястреба, а глаза серые, злые и зубов нет - только два клыка. Идёт, бывало, в чалме своей, костылём подпирается, как волк озирается. Как увидит Жилина, так захрапит и отвернётся. Пошёл раз Жилин под гору посмотреть, где живёт старик. Сошёл по дорожке, видит - садик, ограда каменная, из-за ограды черешни, шепталы и избушка с плоской крышкой. Подошёл он поближе, видит - ульи стоят плетённые из соломы, и пчёлы летают, гудят. И старик стоит на коленочках, что-то хлопочет у улья. Поднялся Жилин повыше посмотреть и загремел колодкой. Старик оглянулся - как визгнет, выхватил из-за пояса пистолет, в Жилина выпалил. Чуть успел он за камень притулиться. Пришёл старик к хозяину жаловаться. Позвал хозяин Жилина, сам смеётся и спрашивает: - Зачем ты к старику ходил? - Я, - говорит, - ему худого не сделал. Я хотел посмотреть, как он живёт. Передал хозяин. А старик злится, шипит, что-то лопочет, клыки свои выставил, махает руками на Жилина. Жилин не понял всего, но понял, что старик велит хозяину убить русских, а не держать их в ауле. Ушёл старик. Стал Жилин спрашивать хозяина: что это за старик? Хозяин и говорит: - Это большой человек! Он первый джигит был, он много русских побил, богатый был. У него было три жены и восемь сынов. Все жили в одной деревне. Пришли русские, разорили деревню и семь сыновей убили. Один сын остался и передался русским. Старик поехал и сам передался русским. Пожил у них три месяца; нашёл там своего сына, сам убил его и бежал. С тех пор он бросил воевать, пошёл в Мекку [Мекка - священный город у мусульман] богу молиться, от этого у него чалма. Кто в Мекке был, тот называется хаджи и чалму надевает. Не любит он вашего брата. Он велит тебя убить; да мне нельзя убить, - я за тебя деньги заплатил; да я тебя, Иван, полюбил; я тебя не то что убить, я бы тебя и выпускать не стал, кабы слова не дал. - Смеётся, сам приговаривает по-русски: - Твоя, Иван, хорош моя, Абдул, хорош! IV Прожил так Жилин месяц. Днём ходит по аулу или рукодельничает, а как ночь придёт, затихнет в ауле, так он у себя в сарае копает. Трудно было копать от камней, да он подпилком камни тёр, и прокопал он под стеной дыру, что впору пролезть. "Только бы, - думает, - мне место хорошенько узнать, в какую сторону идти. Да не сказывают никто татары". Вот он выбрал время, как хозяин уехал; пошёл после обеда за аул, на гору - хотел оттуда место посмотреть. А когда хозяин уезжал, он приказывал малому за Жилиным ходить, с глаз его не спускать. Бежит малый за Жилиным, кричит: - Не ходи! Отец не велел. Сейчас народ позову! 70
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Стал его Жилин уговаривать. - Я, - говорит, - далеко не уйду, - только на ту гору поднимусь, мне траву нужно найти - ваш народ лечить. Пойдём со мной; я с колодкой не убегу. А тебе завтра лук сделаю и стрелы. Уговорил малого, пошли. Смотреть на гору - недалеко, а с колодкой трудно, шёл, шёл, насилу взобрался. Сел Жилин, стал место разглядывать. На полдни [На полдни - на юг, на восход - на восток, на закат - на запад] за сарай лощина, табун ходит, и аул другой в низочке виден. От аула другая гора, ещё круче; а за той горой ещё гора. Промеж гор лес синеется, а там ещё горы - всё выше и выше поднимаются. А выше всех белые, как сахар, горы стоят под снегом. И одна снеговая гора выше других шапкой стоит. На восход и на закат всё такие же горы, кое-где аулы дымятся в ущельях. "Ну, - думает, это всё ихняя сторона". Стал смотреть в русскую сторону: под ногами речка, аул свой, садики кругом. На речке - как куклы маленькие, видно - бабы сидят, полоскают. За аулом пониже гора и через неё ещё две горы, по ним лес; а промеж двух гор синеется ровное место, и на ровном месте далеко-далеко точно дым стелется. Стал Жилин вспоминать, когда он в крепости дома жил, где солнце всходило и где заходило. Видит - там точно, в этой долине, должна быть наша крепость. Туда, промеж этих двух гор, и бежать надо. Стало солнышко закатываться. Стали снеговые горы из белых - алые; в чёрных горах потемнело; из лощин пар поднялся, и самая та долина, где крепость наша должна быть, как в огне загорелась от заката. Стал Жилин вглядываться - маячит что-то в долине, точно дым из труб. И так и думается ему, что это самое - крепость русская. Уж поздно стало. Слышно - мулла прокричал [Мулла прокричал. - Утром, в полдень и вечером мулла - мусульманский священник - громкими возгласами призывает к молитве всех мусульман]. Стадо гонят - коровы ревут. Малый всё зовёт: "Пойдём", а Жилину и уходить не хочется. Вернулись они домой. "Ну, - думает Жилин, - теперь место знаю, надо бежать". Хотел он бежать в ту же ночь. Ночи были тёмные, - ущерб месяца. На беду, к вечеру вернулись татары. Бывало, приезжают они - гонят с собой скотину и приезжают весёлые. А на этот раз ничего не пригнали и привезли на седле своего убитого татарина, брата рыжего. Приехали сердитые, собрались все хоронить. Вышел и Жилин посмотреть. Завернули мёртвого в полотно, без гроба, вынесли под чинары за деревню, сложили на траву. Пришёл мулла, собрались старики, полотенцами повязали шапки, разулись, сели рядком на пятки перед мёртвым. Спереди мулла, сзади три старика в чалмах рядком, а сзади их ещё татары. Сели, потупились и молчат. Долго молчали. Поднял голову мулла и говорил: - Алла! (значит бог. ) - Сказал это одно слово, и опять потупились и долго молчали; сидят, не шевелятся. Опять поднял голову мулла: - Алла! - и все проговорили: "Алла" - и опять замолчали. Мёртвый лежит на траве - не шелохнётся, и они сидят как мёртвые. Не шевельнётся ни один. Только слышно, на чинаре листочки от ветерка поворачиваются. Потом прочёл мулла молитву, все встали, подняли мёртвого на руки, понесли. Принесли к яме; яма вырыта не простая, а подкопана под землю, как подвал. Взяли мёртвого под мышки да под лытки [Под лытки - под коленки], перегнули, спустили полегонечку, подсунули сидьмя под землю, заправили ему руки на живот. Притащил ногаец камышу зелёного, заклали камышом яму, живо засыпали землёй, сровняли, а в головы к мертвецу камень стоймя поставили. Утоптали землю, сели опять рядком перед могилкой. Долго молчали. - Алла! Алла! Алла! - Вздохнули и встали. Роздал рыжий денег старикам, потом встал, взял плеть, ударил себя три раза по лбу и пошёл домой. 71
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Наутро видит Жилин - ведёт красный кобылу за деревню, и за ним трое татар идут. Вышли за деревню, снял рыжий бешмет, засучил рукава - ручищи здоровые, - вынул кинжал, поточил на бруске. Задрали татары кобыле голову кверху, подошёл рыжий, перерезал глотку, повалил кобылу и начал свежевать, кулачищами шкуру подпарывает. Пришли бабы, девки, стали мыть кишки и нутро. Разрубили потом кобылу, стащили в избу. И вся деревня собралась к рыжему поминать покойника. Три дня ели кобылу, бузу пили - покойника поминали. Все татары дома были. На четвёртый день, видит Жилин, в обед куда-то Собираются. Привели лошадей, убрались и поехали человек десять, и красный поехал; только Абдул дома остался. Месяц только народился - ночи ещё тёмные были. "Ну, - думает Жилин, - нынче бежать надо", - и говорит Костылину. А Костылин заробел. - Да как же бежать, мы и дороги не знаем. - Я знаю дорогу. - Да и не дойдём в ночь. - А не дойдём - в лесу переднюем. Я вот лепёшек набрал. Что ж ты будешь сидеть? Хорошо - пришлют денег, а то ведь и не соберут. А татары теперь злые, за то, что ихнего русские убили. Поговаривают - нас убить хотят. Подумал, подумал Костылин. - Ну, пойдём! V Полез Жилин в дыру, раскопал пошире, чтоб и Костылину пролезть; и сидят они - ждут, чтобы затихло в ауле. Только затих народ в ауле, Жилин полез под стену, выбрался. Шепчет Костылину: - Полезай. Полез и Костылин, да зацепил камень ногой, загремел. А у хозяина сторожка была - пёстрая собака. И злая-презлая; звали её Уляшин. Жилин уже наперёд прикормил её. Услыхал Уляшин, забрехал и кинулся, а за ним другие собаки. Жилин чуть свистнул, кинул лепёшки кусок - Уляшин узнал, замахал хвостом и перестал брехать. Хозяин услыхал, загайкал из сакли: - Гайть! Гайть, Уляшин! А Жилин за ушами почёсывает Уляшина. Молчит собака, трётся ему об ноги, хвостом махает. Посидели они за углом. Затихло всё, только слышно - овца перхает в закуте да низом вода по камушкам шумит. Темно, звёзды высоко стоят на небе; над горой молодой месяц закраснелся, кверху рожками заходит. В лощинах туман как молоко белеется. Поднялся Жилин, говорит товарищу: - Ну, брат, айда! Тронулись, только отошли, слышат - запел мулла на крыше: "Алла, Бесмилла! Ильрахман!" Значит - пойдёт народ в мечеть. Оли опять, притаившись под стенкой. Долго сидели, дожидались, пока народ пройдёт. Опять затихло. - Ну, с богом! - Перекрестились, пошли. Пошли через двор под кручь к речке, перешли речку, пошли лощиной. Туман густой да низом стоит, а над головой звёзды виднёшеньки. Жилин по звёздам примечает, в какую сторону идти. В тумане свежо, идти легко, только сапоги неловки, стоптались. Жилин снял свои, бросил, пошёл босиком. Подпрыгивает с камушка на камушек да на звёзды поглядывает. Стал Костылин отставать. - Тише, - говорит, - иди; сапоги проклятые - все ноги стёрли. - Да ты сними, легче будет. 72
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Пошёл Костылин босиком - ещё того хуже: изрезал все ноги по камням и всё отстаёт. Жилин ему говорит: - Ноги обдерёшь - заживут, а догонят - убьют, хуже. Костылин ничего не говорит, идёт, покряхтывает. Шли они низом долго. Слышат - вправо собаки забрехали. Жилин остановился, осмотрелся, полез на гору, руками ощупал. - Эх, - говорит, - ошиблись мы - вправо забрали. Тут аул чужой, я его с горы видел; назад надо да влево, в гору. Тут лес должен быть. А Костылин говорит: - Подожди хоть немножко, дай вздохнуть, у меня ноги в крови все. - Э, брат, заживут; ты легче прыгай. Вот как! И побежал Жилин назад и влево в гору, в лес. Костылин всё отстаёт и охает. Жилин шикнет-шикнет на него, а сам всё идёт. Поднялись на гору. Так и есть - лес. Вошли в лес, по колючкам изодрали всё платье последнее. Напали на дорожку в лесу. Идут. - Стой! - Затопало копытами по дороге. Остановились, слушают. Потопало, как лошадь, и остановилось. Тронулись они - опять затопало. Они остановятся - и оно остановится. Подполз Жилин, смотрит на свет по дороге - стоит что-то: лошадь не лошадь, и на лошади что-то чудное, на человека не похоже. Фыркнуло - слышит. "Что за чудо!" Свистнул Жилин потихоньку, - как шаркнет с дороги в лес и затрещало по лесу, точно буря летит, сучья ломает. Костылин так и упал со страху. А Жилин смеётся, говорит: - Это олень. Слышишь, как рогами лес ломит. Мы его боимся, а он нас боится. Пошли дальше. Уже высожары [Высожары - местное название одного из созвездий (группы звёзд) на небе] спускаться стали, до утра недалеко. А туда ли идут, нет ли - не знают. Думается так Жилину, что по этой самой дороге его везли и что до своих вёрст десять ещё будет, а приметы верной нет, да и ночью не разберёшь. Вышли на полянку, Костылин сел и говорит: - Как хочешь, а я не дойду: у меня ноги не идут. Стал его Жилин уговаривать. - Нет, - говорит, - не дойду, не могу. Рассердился Жилин, плюнул, обругал его. - Так я же один уйду, прощай. Костылин вскочил, пошёл. Прошли они версты четыре. Туман в лесу ещё гуще сел, ничего не видать перед собой, и звёзды уж чуть видны. Вдруг слышат - впереди топает лошадь. Слышно подковами за камни цепляется. Лёг Жилин на брюхо, стал по земле слушать. - Так и есть, сюда, к нам, конный едет! Сбежали они с дороги, сели в кусты и ждут. Жилин подполз к дороге, смотрит - верховой татарин едет, корову гонит. Сам себе под нос мурлычет что-то. Проехал татарин. Жилин вернулся к Костылину. - Ну, пронёс бог; вставай, пойдём. Стал Костылин вставать и упал. - Не могу, ей-богу, не могу; сил моих нет. Мужчина грузный, пухлый, запотел; да как обхватило его в лесу туманом холодным, да ноги ободраны, - он и рассолодел. Стал его Жилин силой поднимать. Как закричит Костылин: - Ой, больно! Жилин так и обмер. - Что кричишь? Ведь татарин близко, услышит. - А сам думает: "Он и вправду расслаб, что мне с ним делать? Бросить товарища не годится". 73
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com - Ну, - говорит, - вставай, садись на закорки - снесу, коли уж идти не можешь. Подсадил на себя Костылина, подхватил руками под ляжки, вышел на дорогу, поволок. - Только, - говорит, - не дави ты меня руками за глотку ради Христа. За плечи держись. Тяжело Жилину, ноги тоже в крови и уморился. Нагнётся, подправит, подкинет, чтоб повыше сидел на нём Костылин, тащит его по дороге. Видно, услыхал татарин, как Костылин закричал. Слышит Жилин - едет кто-то сзади, кличет по-своему. Бросился Жилин в кусты. Татарин выхватил ружьё, выпалил - не попал, завизжал по-своему и поскакал прочь по дороге. - Ну, - говорит Жилин, - пропали, брат! Он, собака, сейчас соберёт татар за нами в погоню. Коли не уйдём версты три - пропали. - А сам думает на Костылина: "И чёрт меня дёрнул колоду эту с собой брать. Один я бы давно ушёл". Костылин говорит: - Иди один, за что тебе из-за меня пропадать. - Нет, не пойду: не годится товарища бросать. Подхватил опять на плечи, попёр. Прошёл он так с версту. Всё лес идёт, и не видать выхода. А туман уж расходиться стал, и как будто тучки заходить стали. Не видать уж звёзд. Измучился Жилин. Пришёл, у дороги родничок, камнем обделан. Остановился, ссадил Костылина. - Дай, - говорит, - отдохну, напьюсь. Лепёшек поедим. Должно быть, недалеко. Только прилёг он пить, слышит - затопало сзади. Опять кинулись вправо, в кусты, под кручь, и легли. Слышат - голоса татарские; остановились татары на том самом месте, где они с дороги свернули. Поговорили, потом зауськали, как собак притравливают. Слышат - трещит что-то по кустам, прямо к ним собака чужая чья-то. Остановилась, забрехала. Лезут и татары - тоже чужие; схватили их, посвязали, посадили на лошадей, повезли. Проехали версты три, встречает их Абдул-хозяин с двумя татарами. Поговорил что-то с татарами, пересадили на своих лошадей, повезли назад в аул. Абдул уж не смеётся и ни слова не говорит с ними. Привезли на рассвете в аул, посадили на улице. Сбежались ребята. Камнями, плётками бьют их, визжат. Собрались татары в кружок, и старик из-под горы пришёл. Стали говорить. Слышит Жилин, что судят про них, что с ними делать. Одни говорят - надо их дальше в горы услать, а старик говорит: - Надо убить. Абдул спорит, говорит: - Я за них деньги отдал. Я за них выкуп возьму. А старик говорит: - Ничего они не заплатят, только беды наделают. И грех русских кормить. Убить - и кончено. Разошлись. Подошёл хозяин к Жилину, стал ему говорить. - Если, - говорит, - мне не пришлют за вас выкуп, я через две недели вас запорю. А если затеешь опять бежать, я тебя как собаку убью. Пиши письмо, хорошенько пиши. Принесли им бумаги, написали они письма. Набили на них колодки, отвели за мечеть. Там яма была аршин пяти - и спустили их в эту яму. VI 74
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Житьё им стало совсем дурное. Колодки не снимали и не выпускали на вольный свет. Кидали им туда тесто непечёное, как собакам, да в кувшине воду спускали. Вонь в яме, духота, мокрота. Костылин совсем разболелся, распух, и ломота во всём теле стала, и всё стонет или спит. И Жилин приуныл, видит дело плохо. И не знает, как выдраться. Начал он было подкапываться, да землю некуда кидать, увидал хозяин, пригрозил убить. Сидит он раз в яме на корточках, думает об вольном житье, и скучно ему. Вдруг прямо ему на коленки лепёшка упала, другая, и черешни посыпались. Поглядел кверху, а там Дина. Поглядела на него, посмеялась и убежала. Жилин и думает: "Не поможет ли Дина?" Расчистил он в яме местечко, наковырял глины, стал лепить кукол. Наделал людей, лошадей, собак; думает: "Как придёт Дина, брошу ей". Только на другой день нет Дины. А слышит Жилин - затопали лошади, проехали какие-то, и собрались татары у мечети, спорят, кричат и поминают про русских. И слышит голос старика. Хорошенько не разобрал он, и догадывается, что русские близко подошли, и боятся татары, как бы в аул не зашли, и не знают, что с пленными делать. Поговорили и ушли. Вдруг слышит зашуршало что-то наверху. Видит Дина присела на корточки, коленки выше головы торчат, свесилась, монисты висят, болтаются над ямой. Глазёнки так и блестят, как звёздочки. Вынула из рукава две сырные лепёшки, бросила ему. Жилин взял и говорит: - Что давно не бывала? А я тебе игрушек наделал. На, вот! - Стал ей швырять по одной, а она головой мотает и не смотрит. - Не надо! - говорит. Помолчала, посидела и говорит: - Иван, тебя убить хотят. - Сама себе рукой на шею показывает. - Кто убить хочет? - Отец, ему старики велят, а мне тебя жалко. Жилин и говорит: - А коли тебе меня жалко, так ты мне палку длинную принеси. Она головой мотает, что "нельзя". Он сложил руки, молится ей. - Дина, пожалуйста. Динушка, принеси. - Нельзя, - говорит, - увидят, все дома. - И ушла. Вот сидит вечером Жилин и думает: "Что будет?" Всё поглядывает вверх. Звёзды видны, а месяц ещё не всходил. Мулла прокричал, затихло всё. Стал уже Жилин дремать, думает: "Побоится девка". Вдруг на голову ему глина посыпалась, глянул кверху - шест длинный в тот край ямы тыкается. Потыкался, спускаться стал, ползёт в яму. Обрадовался Жилин, схватил рукой, спустил; шест здоровый. Он ещё прежде этот шест на хозяйской крыше видел. Поглядел вверх: звёзды высоко в небе блестят, и над самой ямой, как у кошки, у Дины глаза в темноте светятся. Нагнулась она лицом на край ямы и шепчет: - Иван, Иван! - А сама руками у лица всё машет, что "тише, мол". - Что? - говорит Жилин. - Уехали все, только двое дома. Жилин и говорит: - Ну, Костылин, пойдём, попытаемся последний раз; я тебя подсажу. Костылин и слышать не хочет. - Нет, - говорит, - уж мне, видно, отсюда не выйти. Куда я пойду, когда и поворотиться сил нет? - Ну, так прощай, не поминай лихом. - Поцеловался с Костылиным. 75
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Ухватился за шест, велел Дине держать и полез. Раза два он обрывался, колодка мешала. Поддержал его Костылин, - выбрался кое-как наверх. Дина его тянет ручонками за рубаху изо всех сил, сама смеётся. Взял Жилин шест и говорит: - Снеси на место, Дина, а то хватятся - прибьют тебя. - Потащила она шест, а Жилин под гору пошёл. Слез под кручь, взял камень вострый, стал замок с колодки выворачивать. А замок крепкий, никак не собьёт, да и неловко. Слышит бежит кто-то с горы, легко попрыгивает. Думает: "Верно, опять Дина". Прибежала Дина, взяла камень и говорит: - Дай я. Села на коленочки, начала выворачивать. Да ручонки тонкие, как прутики, ничего силы нет. Бросила камень, заплакала. Принялся опять Жилин за замок, а Дина села подле него на корточках, за плечо его держит. Оглянулся Жилин, видит, налево за горой зарево красное загорелось. Месяц встаёт. "Ну, думает, - до месяца надо лощину пройти, до леса добраться". Поднялся, бросил камень. Хоть в колодке, да надо идти. - Прощай, - говорит, - Динушка. Век тебя помнить буду. Ухватилась за него Дина, шарит по нём руками, ищет, куда бы лепёшки ему засунуть. Взял он лепёшки. - Спасибо, - говорит, - умница. Кто тебе без меня кукол делать будет? И погладил её по голове. Как заплачет Дина, закрылась руками, побежала на гору, как козочка прыгает. Только в темноте, слышно, монисты в косе по спине побрякивают. Перекрестился Жилин, подхватил рукой замок на колодке, чтобы не бренчал, пошёл по дороге, ногу волочит, а сам всё на зарево поглядывает, где месяц встаёт. Дорогу он узнал. Прямиком идти вёрст восемь. Только бы до лесу дойти прежде, чем месяц совсем выйдет. Перешёл он речку: побелел уже свет за горой. Пошёл лощиной, идёт, сам поглядывает: не видать ещё месяца. Уж зарево посветлело и с одной стороны лощины всё светлее, светлее становится. Ползёт под гору тень, всё к нему приближается. Идёт Жилин, всё тени держится. Он спешит, а месяц ещё скорее выбирается; уж и направо засветились макушки. Стал подходить к лесу, выбрался месяц из-за гор - бело, светло, совсем как днём. На деревах все листочки видны. Тихо, светло по горам: как вымерло всё. Только слышно, внизу речка журчит. Дошёл до лесу - никто не попался. Выбрал Жилин местечко в лесу потемнее, сел отдыхать. Отдохнул, лепёшку съел. Нашёл камень, принялся опять колодку сбивать. Все руки избил, а не сбил. Поднялся, пошёл по дороге. Прошёл с версту, выбился из сил - ноги ломит. Ступит шагов десять и остановится. "Нечего делать, - думает, буду тащиться, пока сила есть. А если сесть, так и не встану. До крепости мне не дойти, а как рассветёт, лягу в лесу, переднюю, и ночью опять пойду". Всю ночь шёл. Только попались два татарина верхами, да Жилин издалека их услышал, схоронился за дерево. Уж стал месяц бледнеть, роса пала, близко к свету, а Жилин до края леса не дошёл. "Ну, - думает, - ещё тридцать шагов пройду, сверну в лес и сяду". Прошёл тридцать шагов, видит - лес кончается. Вышел на край - совсем светло; как на ладонке перед ним степь и крепость, и налево, близёхонько под горой, огни горят, тухнут, дым стелется, и люди у костров. Вгляделся, видит: ружья блестят - казаки, солдаты. Обрадовался Жилин, собрался с последними силами, пошёл под гору. А сам думает: "Избави бог тут, в чистом поле, увидит конный татарин: хоть близко, а не уйдёшь". Только подумал - глядь: налево на бугре стоят трое татар, десятины на две. Увидали его, пустились к нему. Так сердце у него и оборвалось. Замахал руками, закричал что было духу своим: 76
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com - Братцы! Выручай! Братцы! Услыхали наши. Выскочили казаки верховые, пустились к нему наперерез татарам. Казакам далеко, а татарам близко. Да уж и Жилин собрался с последней силой, подхватил рукой колодку, бежит к казакам, а сам себя не помнит, крестится и кричит: - Братцы! Братцы! Братцы! Казаков человек пятнадцать было. Испугались татары - не доезжаючи стали останавливаться. И подбежал Жилин к казакам. Окружили его казаки, спрашивают: кто он, что за человек, откуда? А Жилин сам себя не помнит, плачет и приговаривает: - Братцы! Братцы! Выбежали солдаты, обступили Жилина - кто ему хлеба, кто каши, кто водки; кто шинелью прикрывает, кто колодку разбивает. Узнали его офицеры, повезли в крепость. Обрадовались солдаты, товарищи собрались к Жилину. Рассказал Жилин, как с ним всё дело было, и говорит: - Вот и домой съездил, женился! Нет, уж видно не судьба моя. И остался служить на Кавказе. А Костылина только ещё через месяц выкупили за пять тысяч. Еле живого привезли. 77
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Евгений Носов. Кукла Теперь уже редко бываю в тех местах: занесло, затянуло, залило, забило песком последние сеймские омута1. Вот, говорят, раньше реки были глубже… Зачем же далеко в историю забираться? В не так далекое время любил я наведываться под Липино, верстах в двадцати пяти от дома. В самый раз против древнего обезглавленного кургана, над которым в знойные дни завсегда парили коршуны, была одна заветная яма. В этом месте река, упершись в несокрушимую девонскую глину, делает поворот с таким норовом, что начинает крутить целиком весь омут, создавая обратно — круговое течение. Часами здесь кружат, никак не могут вырваться на вольную воду щепа, водоросли, торчащие горлышком вверх бутылки, обломки вездесущего пенопласта, и денно и нощно урчат, булькают и всхлипывают страшноватые воронки, которых избегают даже гуси. Ну а ночью у омута и вовсе не по себе, когда вдруг гулко, тяжко обрушится подмытый берег или полоснет по воде плоским хвостом, будто доской, поднявшийся из ямы матерый хозяин-сом. Как-то застал я перевозчика Акимыча возле своего шалаша за тайным рыбацким делом. Приладив на носу очки, он сосредоточенно выдирал золотистый корд из обрезка приводного ремня — замышлял перемет. И все сокрушался: нет у него подходящих крючков. Я порылся в своих припасах, отобрал самых лихих, гнутых из вороненой двухмиллиметровой проволоки, которые когда-то приобрел просто так, для экзотики, и высыпал их в Акимычеву фуражку. Тот взял один непослушными, задубелыми пальцами повертел перед очками и насмешливо посмотрел на меня, сощурив один глаз: – А я думал и вправду крюк. Придется в кузне заказывать. А эти убери со смеху. Не знаю, заловил ли Акимыч хозяина Липиной ямы, потому что потом по разным причинам образовался у меня перерыв, не стал я ездить в те места. Лишь спустя несколько лет довелось, наконец, проведать старые свои сижи2. Поехал и не узнал реки. Русло сузилось, затравенело, чистые пески на излучинах затянуло дурнишником и жестким белокопытником, объявилось много незнакомых мелей и кос. Не стало приглубых тягунов-быстрин, где прежде на вечерней зорьке буравили речную гладь литые, забронзовелые язи. Бывало, готовишь снасть для проводки, а пальцы никак не могут попасть лесой в колечко – такой охватывает азартный озноб при виде крутых, беззвучно расходящихся кругов… Ныне все это язевое приволье ощетинилось кугой и пиками стрелолиста, а всюду, где пока свободно от трав, прет черная донная тина, раздобревшая от избытка удобрений, сносимых дождями с полей. «Ну уж, – думаю, – с Липиной ямой ничего не случилось. Что может статься с такой пучиной!» Подхожу и не верю глазам: там, где когда-то страшно крутило и водоворотило, горбом выпер грязный серый меляк, похожий на большую околевшую рыбину, и на том меляке – старый гусак. Стоял он этак небрежно, на одной лапе, охорашиваясь, клювом изгоняя блох из-под оттопыренного крыла. И невдомек глупому, что еще недавно под ним было шесть-семь метров черной кипучей глубины, которую он же сам, возглавляя выводок, боязливо оплывал сторонкой. Глядя на зарастающую реку, едва сочившуюся присмиревшей водицей, Акимыч горестно отмахнулся: – И даже удочек не разматывай! Не трави душу. Не стало делов, Иваныч, не стало! 78
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Вскоре не стало на Сейме и самого Акимыча, избыл его старый речной перевоз… На берегу, в тростниковом шалаше, мне не раз доводилось коротать летние ночи. Тогда же выяснилось, что мы с Акимычем, оказывается, воевали в одной и той же горбатовской третьей армии, участвовали в «Багратионе», вместе ликвидировали Бобруйский, а затем и Минский котлы, брали одни и те же белорусские и польские города. И даже выбыли из войны в одном и том же месяце. Правда, госпиталя нам выпали разные: я попал в Серпухов, а он – в Углич. Ранило Акимыча бескровно, но тяжело: дальнобойным фугасом завалило в окопе и контузило так, что и теперь, спустя десятилетия, разволновавшись, он внезапно утрачивал дар речи, язык его будто намертво заклинивало, и Акимыч, побледнев, умолкал, мучительно, вытаращенно глядя на собеседника и беспомощно вытянув губы трубочкой. Так длилось несколько минут, после чего он глубоко, шумно вздыхал, поднимая при этом острые, худые плечи, и холодный пот осыпал его измученное немотой и окаменелостью лицо. «Уж не помер ли?» – нехорошо сжалось во мне, когда я набрёл на обгорелые останки Акимычева шалаша. Ан – нет! Прошлой осенью иду по селу, мимо новенькой белокирпичной школы, так ладно занявшей зеленый взгорок над Сеймом, гляжу. а навстречу – Акимыч! Торопко гукает кирзачами, картузик, телогреечка внапашку, на плече – лопата. – Здорово, друг сердечный! – раскинул я руки, преграждая ему путь. Акимыч, бледный, с мучительно одеревеневшими губами, казалось, не признал меня вовсе. Видно, его что-то вывело из себя и, как всегда в таких случаях, намертво заклинило. – Ты куда пропал-то?! Не видно на реке. Акимыч вытянул губы трубочкой, силясь что-то сказать. – Гляжу, шалаш твой сожгли. Вместо ответа он повертел указательным пальцем у виска, мол, на это большого ума не надо. — Так ты где сейчас, не пойму? Все еще не приходя в себя, Акимыч кивнул головой в сторону школы. – Ясно теперь. Сторожишь, садовничаешь. А с лопатой куда? – А-а? – вырвалось у него, и он досадливо сунул плечом, порываясь идти. Мы пошли мимо школьной ограды по дороге, обсаженной старыми ивами, уже охваченными осенней позолотой. В природе было еще солнечно, тепло и даже празднично, как иногда бывает в начале погожего октября, когда доцветают последние звездочки цикория и еще шарят по запоздалым шапкам татарника черно-бархатные шмели. А воздух уже остер и крепок и дали ясны и открыты до беспредельности. Прямо от школьной ограды, вернее, от проходящей мимо нее дороги, начиналась речная луговина, еще по-летнему зеленая, с белыми вкраплениями тысячелистника, гусиных перьев и каких-то луговых грибов. И только вблизи придорожных ив луг был усыпан палым листом, узким и длинным, похожим на нашу сеймскую рыбку-верховку. А из-за ограды тянуло влажной перекопанной землей и хмельной яблочной прелью. Где-то там, за молодыми яблонями, должно быть, на спортивной площадке, раздавались хлесткие шлепки по волейбольному мячу, иногда сопровождаемые всплесками торжествующих, одобрительных ребячьих вскриков, и эти молодые голоса под безоблачным сельским полднем тоже создавали ощущение праздничности и радости бытия. Все это время Акимыч шел впереди меня молча и споро, лишь когда минули угол ограды, он остановился и сдавленно обронил: – Вот, гляди… В грязном придорожном кювете3 валялась кукла. Она лежала навзничь, раскинув руки и ноги. Большая и все еще миловидная лицом, с легкой, едва 79
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com обозначенной улыбкой на припухлых по-детски губах. Но светлые шелковистые волосы на голове были местами обожжены, глаза выдавлены, а на месте носа зияла дыра, прожженная, должно быть, сигаретой. Кто-то сорвал с нее платье, а голубенькие трусики сдернул до самых башмаков, и то место, которое прежде закрывалось ими, тоже было истыкано сигаретой. – Это чья же работа? – Кто ж их знает… – не сразу ответил Акимыч, все еще сокрушенно глядя на куклу, над которой кто-то так цинично и жестоко глумился4. – Нынче трудно на кого думать. Многие притерпелись к худу и не видят, как сами худое творят. А от них дети того набираются. С куклой это не первый случай. Езжу я и в район, и в область и вижу: то тут, то там – под забором ли, в мусорной куче – выброшенные куклы валяются. Которые целиком прямо, в платье, с бантом в волосах, а бывает, – без головы или: без обеих ног… Так мне нехорошо видеть это! Аж сердце комом: сожмется… Может, со мной с войны такое. На всю жизнь; нагляделся я человечины… Вроде и понимаешь: кукла. Да, ведь облик-то человеческий. Иную так сделают, что и от живого дитя не отличишь. И плачет по-людски. И когда это подобие валяется растерзанное у дороги – не могу видеть. Колотит меня всего. А люди идут мимо – каждый по своим делам, – и ничего… Проходят парочки, за руки держатся, про любовь говорят, о детках мечтают. Везут малышей в колясках – бровью не поведут. Детишки бегают – привыкают к такому святотатству5. Вот и тут: сколько мимо прошло учеников! Утром – в школу, вечером – из школы. А главное – учителя: они ведь тоже мимо проходят. Вот чего не понимаю. Как же так?! Чему же ты научишь, какой красоте, какому добру, если ты слеп, душа твоя глуха!… Эх!… Акимыч вдруг побледнел, лицо напряглось той страшной его окаменелостью, а губы сами собой вытянулись трубочкой, будто в них застряло и застыло что-то невысказанное. Я уже знал, что Акимыча опять «заклинило» и заговорит он теперь нескоро. Он сутуло, согбенно перешагнул кювет и там, на пустыре, за поворотом школьной ограды, возле большого лопуха с листьями, похожими на слоновые уши, принялся копать яму, предварительно наметив лопатой ее продолговатые контуры. Ростом кукла была не более метра, но Акимыч рыл старательно и глубоко, как настоящую могилку, зарывшись по самый пояс. Обровняв стенку, он все так же молча и отрешенно сходил к стожку на выгоне6, принес охапку сена и выстлал им днище ямы. Потом поправил на кукле трусишки, сложил ее руки вдоль туловища и так опустил в сырую глубину ямы. Сверху прикрыл ее остатками сена и лишь после этого снова взялся за лопату. И вдруг он шумно вздохнул, будто вынырнул из какой-то глубины, и проговорил с болью: – Всего не закопать… Примечания: 1. О́мут – народное название наиболее глубокого места в озере или русле реки. Дно в омуте обычно углублено течением или высверлено водоворотами 2. Сижа – определенное, специально подготовленное место для рыбалки 3. Кювет – канава для стока воды, идущая вдоль дороги 4. Глумиться – злобно и оскорбительно издеваться 5. Святотатство – поругание, оскорбление чего-либо святого 6. Выгон – место, где пасётся скот; пастбище 80
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Рэй Брэдбери. Каникулы День был свежий — свежестью травы, что тянулась вверх, облаков, что плыли в небесах, бабочек, что опускались на траву. День был соткан из тишины, но она вовсе не была немой, ее создавали пчелы и цветы, суша и океан, все, что двигалось, порхало, трепетало, вздымалось и падало, подчиняясь своему течению времени, своему неповторимому ритму. Край был недвижим, и все двигалось. Море было неспокойно, и море молчало. Парадокс, сплошной парадокс, безмолвие срасталось с безмолвием, звук со звуком. Цветы качались, и пчелы маленькими каскадами золотого дождя падали на клевер. Волны холмов и волны океана, два рода движения, были разделены железной дорогой, пустынной, сложенной из ржавчины и стальной сердцевины, дорогой, по которой, сразу видно, много лет не ходили поезда. На тридцать миль к северу она тянулась, петляя, потом терялась в мглистых далях; на тридцать миль к югу пронизывала острова летучих теней, которые на глазах смещались и меняли свои очертания на склонах далеких гор. Неожиданно рельсы задрожали. Сидя на путях, одинокий дрозд ощутил, как рождается мерное слабое биение, словно где-то, за много миль, забилось чье-то сердце. Черный дрозд взмыл над морем. Рельсы продолжали тихо дрожать, и наконец из-за поворота показалась, вдоль по берегу пошла небольшая дрезина, в великом безмолвии зафыркал и зарокотал двухцилиндровый мотор. На этой маленькой четырехколесной дрезине, на обращенной в две стороны двойной скамейке, защищенные от солнца небольшим тентом, сидели мужчина, его жена и семилетний сынишка. Дрезина проходила один пустынный участок за другим, ветер бил в глаза и развевал волосы, но все трое не оборачивались и смотрели только вперед. Иногда, на выходе из поворота, глядели нетерпеливо, иногда печально, и все время настороженно — что дальше? На ровной прямой мотор вдруг закашлялся и смолк. В сокрушительной теперь тишине казалось — это покой, излучаемый морем, землей и небом, затормозил и пресек вращение колес. — Бензин кончился. Мужчина, вздохнув, достал из узкого багажника запасную канистру и начал переливать горючее в бак. Его жена и сын тихо глядели на море, слушали приглушенный гром, шепот, слушали, как раздвигается могучий занавес из песка, гальки, зеленых водорослей, пены. — Море красивое, правда? — сказала женщина. — Мне нравится, — сказал мальчик. — Может быть, заодно сделаем привал и поедим? Мужчина навел бинокль на зеленый полуостров вдали. — Давайте. Рельсы сильно изъело ржавчиной. Впереди путь разрушен. Придется ждать, пока я исправлю. — Сколько лопнуло рельсов, столько привалов! — сказал мальчик. Женщина попыталась улыбнуться, потом перевела свои серьезные, пытливые глаза на мужчину. — Сколько мы проехали сегодня? — Неполных девяносто миль. — Мужчина все еще напряженно глядел в бинокль. — Больше, по-моему, и не стоит проходить в день. Когда гонишь, не успеваешь ничего увидеть. Послезавтра будем в Монтерее, на следующий день, если хочешь, в Пало Альто. Женщина развязала ярко-желтые ленты широкополой соломенной шляпы, сняла ее с золотистых волос и, покрытая легкой испариной, отошла от машины. 81
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Они столько ехали без остановки на трясучей дрезине, что все тело пропиталось ее ровным ходом. Теперь, когда машина остановилась, было какое-то странное чувство, словно с них сейчас снимут оковы. — Давайте есть! Мальчик бегом отнес корзинку с припасами на берег. Мать и сын уже сидели перед расстеленной скатертью, когда мужчина спустился к ним; на нем был строгий костюм с жилетом, галстук и шляпа, как будто он ожидал кого-то встретить в пути. Раздавая сэндвичи и извлекая маринованные овощи из прохладных зеленых баночек, он понемногу отпускал галстук и расстегивал жилет, все время озираясь, словно готовый в любую секунду опять застегнуться на все пуговицы. — Мы одни, папа? — спросил мальчик, не переставая жевать. — Да. — И больше никого, нигде? — Больше никого. — А прежде на свете были люди? — Зачем ты все время спрашиваешь? Это было не так уж давно. Всего несколько месяцев. Ты и сам помнишь. — Плохо помню. А когда нарочно стараюсь припомнить, и вовсе забываю. — Мальчик просеял между пальцами горсть песка. — Людей было столько, сколько песка тут на пляже? А что с ними случилось? — Не знаю, — ответил мужчина, и это была правда. В одно прекрасное утро они проснулись и мир был пуст. Висела бельевая веревка соседей, и ветер трепал ослепительно белые рубашки, как всегда поутру блестели машины перед коттеджами, но не слышно ничьего «до свидания», не гудели уличным движением мощные артерии города, телефоны не вздрагивали от собственного звонка, не кричали дети в чаще подсолнечника. Лишь накануне вечером он сидел с женой на террасе, когда принесли вечернюю газету, и даже не развертывая ее, не глядя на заголовки, сказал: — Интересно, когда мы ему осточертеем и он всех нас выметет вон? — Да, до чего дошло, — подхватила она. — И не остановишь. Как же мы глупы, правда? — А замечательно было бы… — Он раскурил свою трубку. — Проснуться завтра, и во всем мире ни души, начинай все сначала! Он сидел и курил, в руке сложенная газета, голова откинута на спинку кресла. — Если бы можно было сейчас нажать такую кнопку, ты бы нажал? — Наверно, да, — ответил он. — Без насилия. Просто все исчезнет с лица земли. Оставить землю и море, и все что растет — цветы, траву, плодовые деревья. И животные тоже пусть остаются. Все оставить, кроме человека, который охотится, когда не голоден, ест, когда сыт, жесток, хотя его никто не задевает. — Но мы-то должны остаться. — Она тихо улыбнулась. — Хорошо было бы. — Он задумался. — Впереди — сколько угодно времени. Самые длинные каникулы в истории. И мы с корзиной припасов, и самый долгий пикник. Только ты, я и Джим. Никаких сезонных билетов. Не нужно тянуться за Джонсами. Даже автомашины не надо. Придумать какой-нибудь другой способ путешествовать, старинный способ. Взять корзину с сэндвичами, три бутылки шипучки, дальше, как понадобится, пополнять запасы в безлюдных магазинах в безлюдных городах, и впереди нескончаемое лето… Долго они сидели молча на террасе, их разделяла свернутая газета. Наконец она сказала: — А нам не будет одиноко? Вот каким было утро нового мира. Они проснулись и услышали мягкие звуки земли, которая теперь была просто-напросто лугом, города тонули в море травы-муравы, ноготков, маргариток, вьюнков. Сперва они приняли это 82
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com удивительно спокойно, должно быть потому, что уже столько лет не любили город и позади было столько мнимых друзей, и была замкнутая жизнь в уединении, в механизированном улье. Муж встал с кровати, выглянул в окно и спокойно, словно речь шла о погоде, заметил: — Все исчезли. Он понял это по звукам, которых город больше не издавал. Они завтракали не торопясь, потому что мальчик еще спал, потом муж выпрямился и сказал: — Теперь мне надо придумать, что делать. — Что делать? Как… разве ты не пойдешь на работу? — Ты все еще не веришь, да? — Он засмеялся. — Не веришь, что я не буду каждый день выскакивать из дому в десять минут девятого, что Джиму больше никогда не надо ходить в школу. Всё, занятия кончились, для всех нас кончились! Больше никаких карандашей, никаких книг и кислых взглядов босса! Нас отпустили, милая, и мы никогда не вернемся к этой дурацкой, проклятой, нудной рутине. Пошли! И он повел ее по пустым и безмолвным улицам города. — Они не умерли, — сказал он. — Просто… ушли. — А другие города? Он зашел в телефонную будку, набрал номер Чикаго, потом Нью-Йорка, потом Сан- Франциско. Молчание. Молчание. Молчание. Все, — сказал он, вешая трубку. — Я чувствую себя виноватой, — сказала она. — Их нет, а мы остались. И… я радуюсь. Почему? Ведь я должна горевать. — Должна? Никакой трагедии нет. Их не пытали, не жгли, не мучали. Они исчезли и не почувствовали этого, не узнали. И теперь мы ни перед кем не обязаны. У нас одна обязанность — быть счастливыми. Тридцать лет счастья впереди, разве плохо? — Но… но тогда нам нужно заводить еще детей? — Чтобы снова населить мир? — Он медленно, спокойно покачал головой. — Нет. Пусть Джим будет последним. Когда он состарится и умрет, пусть мир принадлежит лошадям и коровам, бурундукам и паукам Они без нас не пропадут. А потом когда- нибудь другой род, умеющий сочетать естественное счастье с естественным любопытством, построит города, совсем не такие, как наши, и будет жить дальше. А сейчас уложим корзину, разбудим Джима и начнем наши тридцатилетние каникулы. Ну, кто первым добежит до дома? Он взял с маленькой дрезины кувалду, и пока он полчаса один исправлял ржавые рельсы, женщина и мальчик побежали вдоль берега. Они вернулись с горстью влажных ракушек и чудесными розовыми камешками, сели, и мать стала учить сына, и он писал карандашом в блокноте домашнее задание, а в полдень к ним спустился с насыпи отец, без пиджака, без галстука, и они пили апельсиновую шипучку, глядя, как в бутылках, теснясь, рвутся вверх пузырьки. Стояла тишина. Они слушали, как солнце настраивает старые железные рельсы. Соленый ветер разносил запах горячего дегтя от шпал, и мужчина легонько постукивал пальцем по своему карманному атласу. — Через месяц, в мае, доберемся до Сакраменто, оттуда двинемся в Сиэтл. Пробудем там до первого июля, июль хороший месяц в Вашингтоне, потом, как станет холоднее, обратно, в Йеллоустон, несколько миль в день, здесь поохотимся, там порыбачим… Мальчику стало скучно, он отошел к самой воде и бросал палки в море, потом сам же бегал за ними, изображая ученую собаку. Отец продолжал: 83
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Зимуем в Таксоне, в самом конце зимы едем во Флориду, весной — вдоль побережья, в июне попадем, скажем, в Нью-Йорк. Через два года лето проводим в Чикаго. Через три года — как ты насчет того, чтобы провести зиму в Мехико-Сити? Куда рельсы приведут, куда угодно, и если нападем на совсем неизвестную старую ветку — превосходно, поедем по ней до конца, посмотрим, куда она ведет. Когданибудь, честное слово, пойдем на лодке вниз по Миссисипи, я об этом давно мечтал. На всю жизнь хватит, не маршрут — находка… Он смолк. Он хотел уже захлопнуть атлас неловкими руками, но что-то светлое мелькнуло в воздухе и упало на бумагу. Скатилось на песок, и получился мокрый комочек. Жена глянула на влажное пятнышко и сразу перевела взгляд на его лицо. Серьезные глаза его подозрительно блестели. И по одной щеке тянулась влажная дорожка. Она ахнула. Взяла его руку и крепко сжала. Он стиснул ее руку и, закрыв глаза, через силу заговорил: — Хорошо, правда, если бы мы вечером легли спать, а ночью все каким-то образом вернулось на свои места. Все нелепости, шум и гам, ненависть, все ужасы, все кошмары, злые люди и бестолковые дети, вся эта катавасия, мелочность, суета, все надежды, чаяния и любовь. Правда, было бы хорошо? Она подумала, потом кивнула. И тут оба вздрогнули. Потому что между ними (когда он пришел?), держа в руке бутылку из-под шипучки, стоял их сын. Лицо мальчика было бледно. Свободной рукой он коснулся щеки отца, там где оставила след слезинка. — Ты… — сказал он и вздохнул. — Ты… Папа, тебе тоже не с кем играть. Жена хотела что-то сказать. Муж хотел взять руку мальчика. Мальчик отскочил назад. — Дураки! Дураки! Глупые дураки! Болваны вы, болваны! Сорвался с места, сбежал к морю и, стоя у воды, залился слезами. Мать хотела пойти за ним, но отец ее удержал. — Не надо. Оставь его. Тут же оба оцепенели. Потому что мальчик на берегу, не переставая плакать, что- то написал на клочке бумаги, сунул клочок в бутылку, закупорил ее железным колпачком, взял покрепче, размахнулся — и бутылка, описав крутую блестящую дугу, упала в море. Что, думала она, что он написал на бумажке? Что там, в бутылке? Бутылка плыла по волнам. Мальчик перестал плакать. Потом он отошел от воды и остановился около родителей, глядя на них, лицо ни просветлевшее, ни мрачное, ни живое, ни убитое, ни решительное, ни отрешенное, а какая-то причудливая смесь, словно он примирился со временем, стихиями и этими людьми. Они смотрели на него, смотрели дальше, на залив и затерявшуюся в волнах светлую искорку — бутылку, в которой лежал клочок бумаги с каракулями. Он написал наше желание? — думала женщина. Написал то, о чем мы сейчас говорили, нашу мечту? Или написал что-то свое,пожелал для себя одного,чтобы проснуться завтра утром — и он один в безлюдном мире, больше никого, ни мужчины, ни женщины, ни отца, ни матери, никаких глупых взрослых с их глупыми желаниями, подошел к рельсам и сам, в одиночку, повел дрезину через одичавший материк, один отправился в нескончаемое путешествие, и где захотел — там и привал. Это или не это? Наше или свое?.. 84
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Она долго глядела в его лишенные выражения глаза, но не прочла ответа, а спросить не решилась. Тени чаек парили в воздухе, осеняя их лица мимолетной прохладой. — Пора ехать,- сказал кто-то. Они поставили корзину на платформу. Женщина покрепче привязала шляпу к волосам желтой лентой, ракушки сложили кучкой на доски, муж надел галстук, жилет, пиджак и шляпу, и все трое сели на скамейку,глядя в море,- там, далеко, у самого горизонта, поблескивала бутылка с запиской. — Если попросить — исполнится? — спросил мальчик. — Если загадать — сбудется? — Иногда сбывается… даже чересчур. — Смотря чего ты просишь. Мальчик кивнул, мысли его были далеко. Они посмотрели назад, откуда приехали, потом вперед, куда предстояло ехать. — До свиданья, берег, — сказал мальчик и помахал рукой. Дрезина покатила по ржавым рельсам. Ее гул затих и пропал. Вместе с ней вдали, среди холмов, пропали женщина, мужчина, мальчик. Когда они скрылись, рельсы минуты две тихонько дребезжали, потом смолкли. Упала ржавая чешуйка. Кивнул цветок. Море сильно шумело. 85
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com О.Генри. Последний лист В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету! И вот в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию». Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэн, другая — из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия. Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Ист-Сайду этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу. Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома. Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор. — У нее один шанс... ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает? — Ей... ей хотелось написать красками Неаполитанский залив. — Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, — например, мужчины? — Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит... Да нет, доктор, ничего подобного нет. — Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть один раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нес будет один шанс из пяти вместо одного из десяти. После того, как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм. Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула. Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу. 86
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке. — Двенадцать, — произнесла она, и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно. Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи. — Что там такое, милая? — спросила Сью. — Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять. — Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди. — Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе? — Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня утром доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь... позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь, в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя. — Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я. — Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать эти иллюстрации завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору. — Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси. — Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья. — Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев. — Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду. Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже, под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, 87
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц. Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу уже двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями. — Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать себе голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси! — Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик... противный старый болтунишка. — Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да! Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы. На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы. — Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси. Сью устало повиновалась. И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей. — Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я. — Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной? Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему земному. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того, как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми. День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низко нависшей голландской кровли. Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору. Лист плюща все еще оставался на месте. Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке. — Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была 88
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немножко бульона, а потом молока с портвейном... Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь. Часом позже она сказала: — Сьюди, я надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив. Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую. — Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее. На другой день доктор сказал Сью: — Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно. В тот же день к вечеру Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой. — Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист. 89
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com О.Генри. Дары волхвов Один доллар и восемьдесят семь центов! И это всё! Из них шестьдесят центов — по одному пенни. Она выторговывала их по одной-две монетки у бакалейщика, зеленщика и мясника, и у нее до сих пор горели щеки при одном воспоминании о том, как она торговалась. Господи, какого мнения были о ней, какой жадной считали ее все эти торговцы! Делла трижды пересчитала деньги. Один доллар и восемьдесят семь центов… А завтра — Рождество. Ясное дело, что ничего другого не оставалось, как хлопнуться на маленькую потертую софу и разреветься. Делла так и сделала — из чего можно вывести заключение, что вся наша жизнь состоит из слез, жалоб и улыбок, с перевесом в сторону слез. В то время как хозяйка будет переходить от одного душевного состояния к другому, мы успеем бросить беглый взгляд на квартиру. Это меблированная квартирка, за которую платят восемь долларов в неделю. Нищенская квартирка — вот наиболее точное определение. В вестибюле, внизу, висит ящик для писем, в щель которого в жизни не протиснется письмо. Внизу же находится электрический звонок, из которого ни единый смертный не выжмет ни малейшего звука. Там же можно увидеть и визитную карточку: «М-р Джеймс Диллингем Юнг». Во времена давно прошедшие и прекрасные, когда хозяин дома зарабатывал тридцать долларов в неделю, буквы «Диллингем» имели чрезвычайно заносчивый вид. Но в настоящее время, когда доходы упали до жалкой цифры в двадцать долларов в неделю, эти буквы как будто бы потускнели и словно задумались над очень важной проблемой: а не уменьшиться ли им всем до скромного и незначительного Д.? Но при всем том, когда бы мистер Джеймс Диллингем Юнг ни возвращался домой и ни взбегал мигом по лестнице, миссис Джеймс Диллингем Юнг, уже представленная вам как Делла, неизменно восклицала: «Джим!» и крепко- крепко сжимала его в объятиях. Из чего следует, что у них все обстояло благополучно. Делла кончила плакать и припудрила пуховкой щеки. Она стояла у окна и смотрела на серую кошку, которая пробиралась по серому забору на сером заднем дворе. Завтра Рождество, а у нее только один доллар и восемьдесят семь центов… И на эти деньги она должна купить Джиму подарок. Несколько месяцев она по пенни копила эти деньги — и вот результат. С двадцатью долларами в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались гораздо больше, чем можно было предполагать, — так всегда бывает! И ей удалось отложить только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму. Ее Джиму! Сколько счастливых часов прошло в мечтах! Она строила всевозможные планы и расчеты и раздумывала, что бы этакое красивое купить… Что-нибудь очень изящное, редкое и стоящее, достойное чести принадлежать ее Джиму! Между окнами стояло простеночное трюмо. Быть может, вам приходилось когда-нибудь видеть подобные зеркала в восьмидолларовых квартирках? Тоненькой и очень подвижной фигурке иногда случается уловить свое изображение в этом ряде узеньких продолговатых стекол. Что касается стройной Деллы, то ей удалось достигнуть совершенства в этом отношении. Вдруг она отскочила от окна и остановилась у зеркала. Ее глаза зажглись ярким светом, но лицо потеряло секунд на двадцать свой чудесный румянец. Она вынула шпильки из волос и распустила их во всю длину. А теперь я должен сказать вам вот что. У четы Джеймс Диллингем Юнг были две вещи, которыми они гордились сверх всякой меры. Золотые часы Джима, 90
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com которые в свое время принадлежали его отцу, а еще раньше деду — это раз. И волосы Деллы — два. Если бы царица Савская жила напротив и хоть бы раз в жизни увидела волосы Деллы, когда та сушила их на солнце, то мгновенно и навсегда потускнели бы все драгоценности и дары ее величества. Если бы, с другой стороны, царь Соломон, при всех своих несметных богатствах, набитых в подвалах, хоть единый раз увидел, как Джим вынимает из кармана свои замечательные часы, то он тут же на месте, на виду у всех, выдрал бы себе бороду от зависти! Итак, волосы, чудесные волосы Деллы упали вдоль ее плеч и заструились, точно каскад каштановой воды. Они достигли ее колен и окутали ее, словно мантией. Вдруг нервным и торопливым движением Делла снова собрала волосы. После того минуту-две постояла в глубокой задумчивости, а тем временем несколько скупых слезинок скатилось на потертый красный ковер. Она надела старый коричневый жакет. Надела старую коричневую шляпку. Затем завихрились юбки, сверкнули глаза, Делла шмыгнула в дверь, слетела со ступенек и очутилась на улице. Она остановилась перед вывеской, на которой было написано следующее: «М-me Sophronie. Всевозможные изделия из волос». Мигом взлетела Делла на второй этаж и остановилась на площадке, с трудом переводя дыхание. Мадам, поразительно белой, холодной и неприятной, совершенно не подходило изящное «Софрони». — Вы купите мои волосы? — спросила Делла. — Я покупаю волосы! — ответила та. — Снимите шляпу и дайте мне взглянуть на ваши. Снова заструился каштановый каскад. — Двадцать долларов, — молвила мадам, опытной рукой взвешивая волосы. — Давайте скорее деньги! — сказала Делла. А затем, в продолжение целых двух часов, она парила по городу на розовых крыльях. Простите эту метафору и затем позвольте сказать вам, что Делла перерыла чуть ли не все магазины в поисках подходящего подарка для Джима. Наконец, она нашла то, что ей было нужно. Несомненно, это было сделано для Джима — и только для него. Подобной вещи не было больше ни в одном магазине, а она побывала повсюду. Это была карманная платиновая цепочка, очень простого и скромного рисунка, которую только знаток оценил бы по-настоящему, несмотря на отсутствие мишурных украшений. Именно так выглядят стоящие вещи! Цепочка была вполне достойна часов. Как только Делла увидела ее, она тут же на месте решила, что должна купить ее для Джима. Цепочка была подобна ему. Благородство и высокая ценность — вот что одинаково характеризовало и Джима, и цепочку. Делла уплатила за подарок двадцать один доллар и поспешила домой с восьмьюдесятью семью центами в кармане. С подобной цепочкой Джим мог себя свободно чувствовать в любом обществе. Несмотря на высокое качество самих часов, Джим очень редко вынимал их на людях — из-за старого кожаного ремешка, заменявшего цепочку. Но теперь все пойдет по-иному! Когда Делла вернулась домой, ее возбуждение мгновенно уступило место осторожности и рассудку. Она вынула щипцы для волос, зажгла газ и энергично принялась за ремонт повреждений, произведенных ее благородством и любовью. Ах, дорогие друзья, какая это была тяжелая работа! Через сорок минут ее голова покрылась мелкими завитушками, которые сделали ее удивительно похожей на лохматого школьника. Она бросила долгий, внимательный и критический взор на свое изображение в зеркале. — Если Джим сразу не убьет меня, — сказала она самой себе, — то скажет, что я похожа на хористочку с Кони-Айленда. Но что я могла поделать! Что я могла поделать с одним долларом и восьмьюдесятью семью центами в кармане? 91
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com К семи часам вечера кофе был готов, и на газовой плите уже стояла сковородка для жаренья котлет. Джим никогда не опаздывал. Делла сложила цепочку, крепко зажала ее в руке и села за стол поближе к двери, в которую всегда входил Джим. Вдруг она услышала шум его шагов по лестнице и на миг побелела, как полотно. У нее была привычка произносить молитву касательно самых незначительных будничных вещей, поэтому она прошептала: — Господи Боже, сделай так, чтобы Джим и теперь нашел меня хорошенькой! Дверь открылась, пропустила вперед Джима и закрылась. Джим выглядел похудевшим и очень серьезным. Бедный мальчик! Всего только двадцать два года, а уже обременен семьей! Ему необходимо было новое пальто. Перчаток у него тоже не было. Он остановился у дверей, точно сеттер, внезапно почуявший куропатку. Джим устремил пристальный взор на Деллу, и как Делла ни старалась, она никак не могла прочесть это выражение. Она испугалась насмерть. Во взгляде Джима не было ни гнева, ни удивления, ни порицания, ни ужаса — словом, ни единого из тех чувств, которых ждала Делла. Он просто стоял против нее и не отрывал от ее головы какого-то странного, незнакомого, необычайного взора. Делла выскочила из-за стола и побежала к нему. — Джим, дорогой мой! — взмолилась она. — Ради всего святого, не гляди на меня так! Я срезала волосы и продала их потому только, что не могла встретить Рождество без того, чтобы не купить тебе подарка! Они у меня опять отрастут! Ради бога, не волнуйся: увидишь, что они отрастут! Ничего другого я не могла сделать! А что касается волос, то они растут так быстро… даже чересчур быстро. Ну, Джим, скажи мне: «Счастливого Рождества!» — и будем веселиться! Ах, если бы ты только знал, какой замечательный, какой чудесный подарок я приготовила тебе! — Значит, ты остригла волосы? — спросил Джим с таким видом, точно после самой напряженной работы ума не мог все-таки уразуметь такой простой и очевидный факт. — Да, остригла и продала их! — ответила Делла. — Разве же ты из-за этого не так любишь меня, как раньше? Ведь, хоть и без волос, я осталась та же самая и такая же самая! Джим оглядел всю комнату. — Итак, ты говоришь, что твоих волос уже больше нет? — снова, почти с идиотским видом спросил он. — Напрасно ты ищешь их здесь! — сказала Делла. — Ведь я же ясно говорю тебе, что я продала их! Сегодня — сочельник! Пойми же это, дорогой, и будь ласков со мной, потому что я сделала это только для тебя! Очень может быть, что мои волосы уже разделены и рассчитаны, — продолжала она с серьезной нежностью, — но нет на свете такого человека, который бы мог подсчитать мою любовь к тебе!.. Джим, жарить котлеты? Казалось, Джим вышел, наконец, из состояния столбняка и крепко прижал к своей груди Деллу. Очень прошу вас, бросьте на десять секунд ваш внимательный взор на какой-нибудь другой предмет в комнате. Восемь долларов в неделю или миллион в год — какое значение это имеет? Математик или остряк дадут вам совершенно неправильный ответ. Волхвы принесли в свое время очень ценные дары, но и среди тех даров не было подобного этому. Это туманное утверждение разъяснится впоследствии. Джим вынул из своего кармана какой-то пакет и бросил его на стол. — Делла, — сказал он, — я не хочу, чтобы ты ложно истолковала мое поведение. Меня совершенно не волнует, что ты сделала со своими волосами: остригла ли ты их, побрила ли или просто-напросто помыла шампунем. Из-за такой мелочи я не стану меньше любить мою дорогую девочку. Но если ты потрудишься 92
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com и развернешь этот сверток, то сразу поймешь, почему я в первую минуту так вел себя. Белые проворные пальцы очень живо справились с веревочкой и бумагой. И тотчас же раздался восторженный крик радости, который — увы! — слишком скоро и чисто по-женски сменился истерическими слезами и воплями, потребовавшими от хозяина квартиры, чтобы он немедленно пустил в ход все имеющиеся в его распоряжении успокоительные средства. Потому что на столе лежали гребни — целый набор боковых и задних гребней, которыми Делла уже очень давно любовалась, видя их часто на одной из витрин на Бродвее. Это были великолепные гребни, настоящие черепаховые, с блестящими украшениями по бокам, вполне подходящие для таких же великолепных, но, к сожалению, остриженных волос Деллы. Это были очень дорогие гребни. Делла прекрасно знала это, и сердечко ее долго и страстно рвалось к ним без малейшей надежды на то, что она когда-нибудь в сей жизни будет обладать ими. И вот сейчас они лежат перед ней, однако уже нет волос, которые эти желанные гребни должны были украшать… Но она прижала их к своей груди и, наконец, собралась с силами, подняла головку, поглядела на них затуманенными глазами и с улыбкой сказала: — Джим, у меня страшно быстро растут волосы! И тут же на месте подскочила, как кошка, и закричала на всю комнату: — О! О! Ведь Джим еще не видел ее замечательного подарка! Она порывисто протянула ему этот подарок на своей раскрытой ладони. Казалось, что на тусклый драгоценный металл упало сияние ее яркого и страстного духа. — Ну, Джим, разве не прелесть? Имей в виду, что я перерыла буквально весь город. Теперь ты сможешь вынимать их сто раз в день. Дай-ка сюда часы! Я хочу посмотреть, как они выглядят с цепочкой! Но вместо того чтобы исполнить приказание, Джим опустился на софу, заложил руки за голову и улыбнулся. — Знаешь, что, Делла, я скажу тебе, — промолвил он, — я предложил бы на время отложить наши подарки в сторону. Для настоящего момента они слишком хороши. Я продал часы, чтобы купить тебе гребни. А теперь, дорогая моя, время жарить котлеты. Как вам известно, волхвы, принесшие подарки младенцу в яслях, были умные, чрезвычайно умные люди. Это они придумали обычай дарить рождественские подарки. Такими же мудрыми, как они сами, были, несомненно, и их подарки, которые в крайнем случае можно было обменять. Не мудрствуя лукаво, я попытался изложить здесь рассказ о двух глупых детях, которые самым немудреным образом пожертвовали друг для друга самыми прекрасными сокровищами своего дома. Но в последнем моем слове, обращенном к современным мудрецам, я позволю себе указать на то, что из всех людей, делавших когда-либо подарки, эти двое — мудрейшие. Из всех людей, делавших и принимавших подарки, они самые мудрые. Таких мудрых людей и на свете до сих пор не было. Они — настоящие волхвы! 93
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Иван Бунин. Чистый понедельник Темнел московский серый зимний день, холодно зажигался газ в фонарях, тепло освещались витрины магазинов — и разгоралась вечерняя, освобождающаяся от дневных дел московская жизнь: гуще и бодрей неслись извозчичьи санки, тяжелей гремели переполненные, ныряющие трамваи, — в сумраке уже видно было, как с шипением сыпались с проводов зеленые звезды — оживленнее спешили по снежным тротуарам мутно чернеющие прохожие... Каждый вечер мчал меня в этот час на вытягивающемся рысаке мой кучер — от Красных ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в «Прагу», в «Эрмитаж», в «Метрополь», после обеда в театры, на концерты, а там к «Яру», в «Стрельну»... Чем все это должно кончиться, я не знал и старался не думать, не додумывать: было бесполезно — так же, как говорить с ней об этом: она раз навсегда отвела разговоры о нашем будущем; она была загадочна, непонятна для меня, странны были и наши с ней отношения — совсем близки мы все еще не были; и все это без конца держало меня в неразрешающемся напряжении, в мучительном ожидании — и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее. Она зачем-то училась на курсах, довольно редко посещала их, но посещала. Я как-то спросил: «Зачем?» Она пожала плечом: «А зачем все делается на свете? Разве мы понимаем что-нибудь в наших поступках? Кроме того, меня интересует история...» Жила она одна, — вдовый отец ее, просвещенный человек знатного купеческого рода, жил на покое в Твери, что-то, как все такие купцы, собирал. В доме против храма Спасителя она снимала ради вида на Москву угловую квартиру на пятом этаже, всего две комнаты, но просторные и хорошо обставленные. В первой много места занимал широкий турецкий диван, стояло дорогое пианино, на котором она все разучивала медленное, сомнамбулически прекрасное начало «Лунной сонаты», — только одно начало, — на пианино и на подзеркальнике цвели в граненых вазах нарядные цветы, — по моему приказу ей доставляли каждую субботу свежие, — и когда я приезжал к ней в субботний вечер, она, лежа на диване, над которым зачем-то висел портрет босого Толстого, не спеша протягивала мне для поцелуя руку и рассеянно говорила: «Спасибо за цветы...» Я привозил ей коробки шоколаду, новые книги — Гофмансталя, Шницлера, Тетмайера, Пшибышевского, — и получал все то же «спасибо» и протянутую теплую руку, иногда приказание сесть возле дивана, не снимая пальто. «Непонятно почему, — говорила она в раздумье, гладя мой бобровый воротник, — но, кажется, ничего не может быть лучше запаха зимнего воздуха, с которым входишь со двора в комнату...» Похоже было на то, что ей ничто не нужно: ни цветы, ни книги, ни обеды, ни театры, ни ужины за городом, хотя все-таки цветы были у нее любимые и нелюбимые, все книги, какие я ей привозил, она всегда прочитывала, шоколаду съедала за день целую коробку, за обедами и ужинами ела не меньше меня, любила расстегаи с налимьей ухой, розовых рябчиков в крепко прожаренной сметане, иногда говорила: «Не понимаю, как это не надоест людям всю жизнь, каждый день обедать, ужинать», — но сама и обедала и ужинала с московским пониманием дела. Явной слабостью ее была только хорошая одежда, бархат, шелка, дорогой мех... Мы оба были богаты, здоровы, молоды и настолько хороши собой, что в ресторанах, на концертах нас провожали взглядами. Я, будучи родом из Пензенской губернии, был в ту пору красив почему-то южной, горячей красотой, был даже «неприлично красив», как сказал мне однажды один знаменитый актер, чудовищно толстый человек, великий обжора и умница. «Черт вас знает, кто вы, сицилианец какой-то», — сказал он сонно; и характер был у меня южный, живой, постоянно готовый к счастливой улыбке, к доброй шутке. А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько 94
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком; выезжая, она чаще всего надевала гранатовое бархатное платье и такие же туфли с золотыми застежками (а на курсы ходила скромной курсисткой, завтракала за тридцать копеек в вегетарианской столовой на Арбате); и насколько я был склонен к болтливости, к простосердечной веселости, настолько она была чаще всего молчалива: все что-то думала, все как будто во что-то мысленно вникала; лежа на диване с книгой в руках, часто опускала ее и вопросительно глядела перед собой: я это видел, заезжая иногда к ней и днем, потому что каждый месяц она дня три-четыре совсем не выходила и не выезжала из дому, лежала и читала, заставляя и меня сесть в кресло возле дивана и молча читать. — Вы ужасно болтливы и непоседливы, — говорила она, — дайте мне дочитать главу... — Если бы я не был болтлив и непоседлив, я никогда, может быть, не узнал бы вас, — отвечал я, напоминая ей этим наше знакомство: как-то в декабре, попав в Художественный кружок на лекцию Андрея Белого, который пел ее, бегая и танцуя на эстраде, я так вертелся и хохотал, что она, случайно оказавшаяся в кресле рядом со мной и сперва с некоторым недоумением смотревшая на меня, тоже наконец рассмеялась, и я тотчас весело обратился к ней. — Все так, — говорила она, — но все-таки помолчите немного, почитайте что-нибудь, покурите... — Не могу я молчать! Не представляете вы себе всю силу моей любви к вам! Не любите вы меня! — Представляю. А что до моей любви, то вы хорошо знаете, что, кроме отца и вас, у меня никого нет на свете. Во всяком случае, вы у меня первый и последний. Вам этого мало? Но довольно об этом. Читать при вас нельзя, давайте чай пить... И я вставал, кипятил воду в электрическом чайнике на столике за отвалом дивана, брал из ореховой горки, стоявшей в углу за столиком, чашки, блюдечки, говоря, что придет в голову: — Вы дочитали «Огненного ангела»? — Досмотрела. До того высокопарно, что совестно читать. — А отчего вы вчера вдруг ушли с концерта Шаляпина? — Не в меру разудал был. И потом желтоволосую Русь я вообще не люблю. — Все-то вам не нравится! — Да, многое... «Странная любовь!» — думал я и, пока закипала вода, стоял, смотрел в окна. В комнате пахло цветами, и она соединялась для меня с их запахом; за одним окном низко лежала вдали огромная картина заречной снежно-сизой Москвы; в другое, левее, была видна часть Кремля, напротив, как-то не в меру близко, белела слишком новая громада Христа Спасителя, в золотом куполе которого синеватыми пятнами отражались галки, вечно вившиеся вокруг него... «Странный город! — говорил я себе, думая об Охотном ряде, об Иверской, о Василии Блаженном. — Василий Блаженный — и Спас-на-Бору, итальянские соборы — и что-то киргизское в остриях башен на кремлевских стенах...» Приезжая в сумерки, я иногда заставал ее на диване только в одном шелковом архалуке, отороченном соболем, — наследство моей астраханской бабушки, сказала она, — сидел возле нее в полутьме, не зажигая огня, и целовал ее руки, ноги, изумительное в своей гладкости тело... И она ничему не противилась, но все молча. Я поминутно искал ее жаркие губы — она давала их, дыша уже порывисто, но все молча. Когда же чувствовала, что я больше не в силах владеть собой, отстраняла меня, садилась и, не повышая голоса, просила зажечь свет, потом уходила в спальню. Я зажигал, садился на вертящийся табуретик возле пианино и постепенно приходил в себя, остывал от горячего дурмана. Через четверть часа она 95
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com выходила из спальни одетая, готовая к выезду, спокойная и простая, точно ничего и не было перед этим: — Куда нынче? В «Метрополь», может быть? И опять весь вечер мы говорили о чем-нибудь постороннем. Вскоре после нашего сближения она сказала мне, когда я заговорил о браке: — Нет, в жены я не гожусь. Не гожусь, не гожусь... Это меня не обезнадежило. «Там видно будет!» — сказал я себе в надежде на перемену ее решения со временем и больше не заговаривал о браке. Наша неполная близость казалась мне иногда невыносимой, но и тут — что оставалось мне, кроме надежды на время? Однажды, сидя возле нее в этой вечерней темноте и тишине, я схватился за голову: — Нет, это выше моих сил! И зачем, почему надо так жестоко мучить меня и себя! Она промолчала. — Да, все-таки это не любовь, не любовь... Она ровно отозвалась из темноты: — Может быть. Кто же знает, что такое любовь? — Я, я знаю! — воскликнул я. — И буду ждать, когда и вы узнаете, что такое любовь, счастье! — Счастье, счастье... «Счастье наше, дружок, как вода в бредне: тянешь — надулось, а вытащишь — ничего нету». — Это что? — Это так Платон Каратаев говорил Пьеру. Я махнул рукой: — Ах, бог с ней, с этой восточной мудростью! И опять весь вечер говорил только о постороннем — о новой постановке Художественного театра, о новом рассказе Андреева... С меня опять было довольно и того, что вот я сперва тесно сижу с ней в летящих и раскатывающихся санках, держа ее в гладком мехе шубки, потом вхожу с ней в людную залу ресторана под марш из «Аиды», ем и пью рядом с ней, слышу ее медленный голос, гляжу на губы, которые целовал час тому назад, — да, целовал, говорил я себе, с восторженной благодарностью глядя на них, на темный пушок над ними, на гранатовый бархат платья, на скат плеч и овал грудей, обоняя какой-то слегка пряный запах ее волос, думая: «Москва, Астрахань, Персия, Индия!» В ресторанах за городом, к концу ужина, когда все шумней становилось кругом в табачном дыму, она, тоже куря и хмелея, вела меня иногда в отдельный кабинет, просила позвать цыган, и они входили нарочито шумно, развязно: впереди хора, с гитарой на голубой ленте через плечо, старый цыган в казакине с галунами, с сизой мордой утопленника, с голой, как чугунный шар, головой, за ним цыганка-запевало с низким лбом под дегтярной челкой... Она слушала песни с томной, странной усмешкой... В три, в четыре часа ночи я отвозил ее домой, на подъезде, закрывая от счастья глаза, целовал мокрый мех ее воротника и в каком-то восторженном отчаянии летел к Красным воротам. И завтра и послезавтра будет все то же, думал я, — все та же мука и все то же счастье... Ну что ж — все-таки счастье, великое счастье! Так прошел январь, февраль, пришла и прошла масленица. В прощеное воскресенье она приказала мне приехать к ней в пятом часу вечера. Я приехал, и она встретила меня уже одетая, в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботиках. — Все черное! — сказал я, входя, как всегда, радостно. Глаза ее были ласковы и тихи. — Ведь завтра уже чистый понедельник, — ответила она, вынув из каракулевой муфты и давая мне руку в черной лайковой перчатке. — «Господи владыко живота моего...» Хотите поехать в Новодевичий монастырь? Я удивился, но поспешил сказать: 96
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Хочу! — Что ж все кабаки да кабаки, — прибавила она. — Вот вчера утром я была на Рогожском кладбище... Я удивился еще больше: — На кладбище? Зачем? Это знаменитое раскольничье? — Да, раскольничье. Допетровская Русь! Хоронили ихнего архиепископа. И вот представьте себе: гроб — дубовая колода, как в древности, золотая парча будто кованая, лик усопшего закрыт белым «воздухом», шитым крупной черной вязью — красота и ужас. А у гроба диаконы с рипидами и трикириями... — Откуда вы это знаете? Рипиды, трикирии! — Это вы меня не знаете. — Не знал, что вы так религиозны. — Это не религиозность. Я не знаю что... Но я, например, часто хожу по утрам или по вечерам, когда вы не таскаете меня по ресторанам, в кремлевские соборы, а вы даже и не подозреваете этого... Так вот: диаконы — да какие! Пересвет и Ослябя! И на двух клиросах два хора, тоже все Пересветы: высокие, могучие, в длинных черных кафтанах, поют, перекликаясь, — то один хор, то другой, — и все в унисон, и не по нотам, а по «крюкам». А могила была внутри выложена блестящими еловыми ветвями, а на дворе мороз, солнце, слепит снег... Да нет, вы этого не понимаете! Идем... Вечер был мирный, солнечный, с инеем на деревьях; на кирпично-кровавых стенах монастыря болтали в тишине галки, похожие на монашенок, куранты то и дело тонко и грустно играли на колокольне. Скрипя в тишине по снегу, мы вошли в ворота, пошли по снежным дорожкам по кладбищу, — солнце только что село, еще совсем было светло, дивно рисовались на золотой эмали заката серым кораллом сучья в инее, и таинственно теплились вокруг нас спокойными, грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами. Я шел за ней, с умилением глядел на ее маленький след, на звездочки, которые оставляли на снегу новые черные ботики, — она вдруг обернулась, почувствовав это: — Правда, как вы меня любите! — сказала она с тихим недоумением, покачав головой. Мы постояли возле могил Эртеля, Чехова. Держа руки в опущенной муфте, она долго глядела на чеховский могильный памятник, потом пожала плечом: — Какая противная смесь сусального русского стиля и Художественного театра! Стало темнеть, морозило, мы медленно вышли из ворот, возле которых покорно сидел на козлах мой Федор. — Поездим еще немножко, — сказала она, — потом поедем есть последние блины к Егорову... Только не шибко, Федор, — правда? — Слушаю-с. — Где-то на Ордынке есть дом, где жил Грибоедов. Поедем его искать... И мы зачем-то поехали на Ордынку, долго ездили по каким-то переулкам в садах, были в Грибоедовском переулке; но кто ж мог указать нам, в каком доме жил Грибоедов, — прохожих не было ни души, да и кому из них мог быть нужен Грибоедов? Уже давно стемнело, розовели за деревьями в инее освещенные окна... — Тут есть еще Марфо-Мариинская обитель, — сказала она. Я засмеялся: — Опять в обитель? — Нет, это я так... В нижнем этаже в трактире Егорова в Охотном ряду было полно лохматыми, толсто одетыми извозчиками, резавшими стопки блинов, залитых сверх меры маслом и сметаной, было парно, как в бане. В верхних комнатах, тоже очень теплых, с низкими потолками, старозаветные купцы запивали огненные блины с зернистой икрой замороженным шампанским. Мы прошли во вторую комнату, где 97
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com в углу, перед черной доской иконы богородицы троеручицы, горела лампадка, сели за длинный стол на черный кожаный диван... Пушок на ее верхней губе был в инее, янтарь щек слегка розовел, чернота райка совсем слилась с зрачком, — я не мог отвести восторженных глаз от ее лица. А она говорила, вынимая платочек из душистой муфты: — Хорошо! Внизу дикие мужики, а тут блины с шампанским и богородица троеручица. Три руки! Ведь это Индия! Вы — барин, вы не можете понимать так, как я, всю эту Москву. — Могу, могу! — отвечал я. — И давайте закажем обед си́лен! — Как это «си́лен»? — Это значит — сильный. Как же вы не знаете? «Рече Гюрги...» — Как хорошо! Гюрги! — Да, князь Юрий Долгорукий. «Рече Гюрги ко Святославу, князю Северскому: „Приди ко мне, брате, в Москову“ и повеле устроить обед силен». — Как хорошо. И вот только в каких-нибудь северных монастырях осталась теперь эта Русь. Да еще в церковных песнопениях. Недавно я ходила в Зачатьевский монастырь — вы представить себе не можете, до чего дивно поют там стихиры! А в Чудовом еще лучше. Я прошлый год все ходила туда на Страстной. Ах, как было хорошо! Везде лужи, воздух уж мягкий, на душе как-то нежно, грустно и все время это чувство родины, ее старины... Все двери в соборе открыты, весь день входит и выходит простой народ, весь день службы... Ох, уйду я куда-нибудь в монастырь, в какой-нибудь самый глухой, вологодский, вятский! Я хотел сказать, что тогда и я уйду или зарежу кого-нибудь, чтобы меня загнали на Сахалин, закурил, забывшись от волнения, но подошел половой в белых штанах и белой рубахе, подпоясанный малиновым жгутом, почтительно напомнил: — Извините, господин, курить у нас нельзя... И тотчас, с особой угодливостью, начал скороговоркой: — К блинам что прикажете? Домашнего травничку? Икорки, семушки? К ушице у нас херес на редкость хорош есть, а к наважке... — И к наважке хересу, — прибавила она, радуя меня доброй разговорчивостью, которая не покидала ее весь вечер. И я уже рассеянно слушал, что она говорила дальше. А она говорила с тихим светом в глазах: — Я русское летописное, русские сказания так люблю, что до тех пор перечитываю то, что особенно нравится, пока наизусть не заучу. «Был в русской земле город, названием Муром, в нем же самодержствовал благоверный князь, именем Павел. И вселил к жене его диавол летучего змея на блуд. И сей змей являлся ей в естестве человеческом, зело прекрасном...» Я шутя сделал страшные глаза: — Ой, какой ужас! Она, не слушая, продолжала: — Так испытывал ее бог. «Когда же пришло время ее благостной кончины, умолили бога сей князь и княгиня преставиться им в един день. И сговорились быть погребенными в едином гробу. И велели вытесать в едином камне два гробных ложа. И облеклись, такожде единовременно, в монашеское одеяние...» И опять моя рассеянность сменилась удивлением и даже тревогой: что это с ней нынче? И вот, в этот вечер, когда я отвез ее домой совсем не в обычное время, в одиннадцатом часу, она, простясь со мной на подъезде, вдруг задержала меня, когда я уже садился в сани: — Погодите. Заезжайте ко мне завтра вечером не раньте десяти. Завтра «капустник» Художественного театра. — Так что? — спросил я. — Вы хотите поехать на этот «капустник»? — Да. — Но вы же говорили, что не знаете ничего пошлее этих «капустников»! 98
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — И теперь не знаю. И все-таки хочу поехать. Я мысленно покачал головой, — все причуды, московские причуды! — и бодро отозвался: — Ол райт! В десять часов вечера на другой день, поднявшись в лифте к ее двери, я отворил дверь своим ключиком и не сразу вошел из темной прихожей: за ней было необычно светло, все было зажжено, — люстры, канделябры по бокам зеркала и высокая лампа под легким абажуром за изголовьем дивана, а пианино звучало началом «Лунной сонаты» — все повышаясь, звуча чем дальше, тем все томительнее, призывнее, в сомнамбулически-блаженной грусти. Я захлопнул дверь прихожей, — звуки оборвались, послышался шорох платья. Я вошел — она прямо и несколько театрально стояла возле пианино в черном бархатном платье, делавшем ее тоньше, блистая его нарядностью, праздничным убором смольных волос, смуглой янтарностью обнаженных рук, плеч, нежного, полного начала грудей, сверканием алмазных сережек вдоль чуть припудренных щек, угольным бархатом глаз и бархатистым пурпуром губ; на висках полуколечками загибались к глазам черные лоснящиеся косички, придавая ей вид восточной красавицы с лубочной картинки. — Вот если бы я была певица и пела на эстраде, — сказала она, глядя на мое растерянное лицо, — я бы отвечала на аплодисменты приветливой улыбкой и легкими поклонами вправо и влево, вверх и в партер, а сама бы незаметно, но заботливо отстраняла ногой шлейф, чтобы не наступить на него... На «капустнике» она много курила и все прихлебывала шампанское, пристально смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское, на большого Станиславского с белыми волосами и черными бровями и плотного Москвина в пенсне на корытообразном лице, — оба с нарочитой серьезностью и старательностью, падая назад, выделывали под хохот публики отчаянный канкан. К нам подошел с бокалом в руке, бледный от хмеля, с крупным потом на лбу, на который свисал клок его белорусских волос, Качалов, поднял бокал и, с деланной мрачной жадностью глядя на нее, сказал своим низким актерским голосом: — Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье! И она медленно улыбнулась и чокнулась с ним. Он взял ее руку, пьяно припал к ней и чуть не свалился с ног. Справился и, сжав зубы, взглянул на меня: — А это что за красавец? Ненавижу. Потом захрипела, засвистала и загремела, вприпрыжку затопала полькой шарманка — и к нам, скользя, подлетел маленький, вечно куда-то спешащий и смеющийся Сулержицкий, изогнулся, изображая гостинодворскую галантность, поспешно пробормотал: — Дозвольте пригласить на полечку Транблан... И она, улыбаясь, поднялась и, ловко, коротко притопывая, сверкая сережками, своей чернотой и обнаженными плечами и руками, пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями, меж тем как он, задрав голову, кричал козлом: Пойдем, пойдем поскорееС тобой польку танцевать! В третьем часу ночи она встала, прикрыв глаза. Когда мы оделись, посмотрела на мою бобровую шапку, погладила бобровый воротник и пошла к выходу, говоря не то шутя, не то серьезно: — Конечно, красив. Качалов правду сказал... «Змей в естестве человеческом, зело прекрасном...» Дорогой молчала, клоня голову от светлой лунной метели, летевшей навстречу. Полный месяц нырял в облаках над Кремлем, — «какой-то светящийся череп», — сказала она. На Спасской башне часы били три, — еще сказала: 99
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Какой древний звук, что-то жестяное и чугунное. И вот так же, тем же звуком било три часа ночи и в пятнадцатом веке. И во Флоренции совсем такой же бой, он там напоминал мне Москву... Когда Федор осадил у подъезда, безжизненно приказала: — Отпустите его... Пораженный, — никогда не позволяла она подниматься к ней ночью, — я растерянно сказал: — Федор, я вернусь пешком... И мы молча потянулись вверх в лифте, вошли в ночное тепло и тишину квартиры с постукивающими молоточками в калориферах. Я снял с нее скользкую от снега шубку, она сбросила с волос на руки мне мокрую пуховую шаль и быстро прошла, шурша нижней шелковой юбкой, в спальню. Я разделся, вошел в первую комнату и с замирающим точно над пропастью сердцем сел на турецкий диван. Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье... Я встал и подошел к дверям: она, только в одних лебяжьих туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо, расчесывая черепаховым гребнем черные нити длинных, висевших вдоль лица волос. — Вот все говорил, что я мало о нем думаю, — сказала она, бросив гребень на подзеркальник, и, откидывая волосы на спину, повернулась ко мне: — Нет, я думала... На рассвете я почувствовал ее движение. Открыл глаза — она в упор смотрела на меня. Я приподнялся из тепла постели и ее тела, она склонилась ко мне, тихо и ровно говоря: — Нынче вечером я уезжаю в Тверь. Надолго ли, один бог знает... И прижалась своей щекой к моей, — я чувствовал, как моргает ее мокрая ресница. — Я все напишу, как только приеду. Все напишу о будущем. Прости, оставь меня теперь, я очень устала... И легла на подушку. Я осторожно оделся, робко поцеловал ее в волосы и на цыпочках вышел на лестницу, уже светлеющую бледным светом. Шел пешком по молодому липкому снегу, — метели уже не было, все было спокойно и уже далеко видно вдоль улиц, пахло и снегом и из пекарен. Дошел до Иверской, внутренность которой горячо пылала и сияла целыми кострами свечей, стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку... Кто-то потрогал меня за плечо — я посмотрел: какая-то несчастнейшая старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез. — Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех! Письмо, полученное мною недели через две после того, было кратко — ласковая, но твердая просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть: «В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, решусь на постриг... Пусть бог даст сил не отвечать мне — бесполезно длить и увеличивать нашу муку...» Я исполнил ее просьбу. И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускаясь все больше и больше. Потом стал понемногу оправляться — равнодушно, безнадежно... Прошло почти два года с того чистого понедельника... В четырнадцатом году, под Новый год, был такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный. Я вышел из дому, взял извозчика и поехал в Кремль. Там зашел в пустой Архангельский собор, долго стоял, не молясь, в его сумраке, глядя на слабое мерцанье старого золота иконостаса и надмогильных плит московских царей, — стоял, точно ожидая чего-то, в той особой тишине пустой церкви, когда боишься вздохнуть в ней. Выйдя из собора, велел извозчику ехать на 100
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Ордынку, шагом ездил, как тогда, по темным переулкам в садах с освещенными под ними окнами, поехал по Грибоедовскому переулку — и все плакал, плакал... На Ордынке я остановил извозчика у ворот Марфо-Мариинской обители: там во дворе чернели кареты, видны были раскрытые двери небольшой освещенной церкви, из дверей горестно и умиленно неслось пение девичьего хора. Мне почемуто захотелось непременно войти туда. Дворник у ворот загородил мне дорогу, прося мягко, умоляюще: — Нельзя, господин, нельзя! — Как нельзя? В церковь нельзя? — Можно, господин, конечно, можно, только прошу вас за ради бога, не ходите, там сичас великая княгиня Ельзавет Федровна и великий князь Митрий Палыч... Я сунул ему рубль — он сокрушенно вздохнул и пропустил. Но только я вошел во двор, как из церкви показались несомые на руках иконы, хоругви, за ними, вся в белом, длинном, тонколикая, в белом обрусе с нашитым на него золотым крестом на лбу, высокая, медленно, истово идущая с опущенными глазами, с большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или сестер, — уж не знаю, кто были они и куда шли. Я почему-то очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как раз на меня... Что она могла видеть в темноте, как могла она почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из ворот. 101
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Иван Бунин. Лёгкое дыхание На кладбище над свежей глиняной насыпью стоит новый крест из дуба, крепкий, тяжелый, гладкий. Апрель, дни серые; памятники кладбища, просторного, уездного, еще далеко видны сквозь голые деревья, и холодный ветер звенит и звенит фарфоровым венком у подножия креста. В самый же крест вделан довольно большой, выпуклый фарфоровый медальон, а в медальоне — фотографический портрет гимназистки с радостными, поразительно живыми глазами. Это Оля Мещерская. Девочкой она ничем не выделялась в толпе коричневых гимназических платьиц: что можно было сказать о ней, кроме того, что она из числа хорошеньких, богатых и счастливых девочек, что она способна, но шаловлива и очень беспечна к тем наставлениям, которые ей делает классная дама? Затем она стала расцветать, развиваться не по дням, а по часам. В четырнадцать лет у нее, при тонкой талии и стройных ножках, уже хорошо обрисовывались груди и все те формы, очарование которых еще никогда не выразило человеческое слово; в пятнадцать она слыла уже красавицей. Как тщательно причесывались некоторые ее подруги, как чистоплотны были, как следили за своими сдержанными движениями! А она ничего не боялась — ни чернильных пятен на пальцах, ни раскрасневшегося лица, ни растрепанных волос, ни заголившегося при падении на бегу колена. Без всяких ее забот и усилий и как-то незаметно пришло к ней все то, что так отличало ее в последние два года из всей гимназии, — изящество, нарядность, ловкость, ясный блеск глаз... Никто не танцевал так на балах, как Оля Мещерская, никто не бегал так на коньках, как она, ни за кем на балах не ухаживали столько, сколько за ней, и почему-то никого не любили так младшие классы, как ее. Незаметно стала она девушкой, и незаметно упрочилась ее гимназическая слава, и уже пошли толки, что она ветрена, не может жить без поклонников, что в нее безумно влюблен гимназист Шеншин, что будто бы и она его любит, но так изменчива в обращении с ним, что он покушался на самоубийство. Последнюю свою зиму Оля Мещерская совсем сошла с ума от веселья, как говорили в гимназии. Зима была снежная, солнечная, морозная, рано опускалось солнце за высокий ельник снежного гимназического сада, неизменно погожее, лучистое, обещающее и на завтра мороз и солнце, гулянье на Соборной улице, каток в городском саду, розовый вечер, музыку и эту во все стороны скользящую на катке толпу, в которой Оля Мещерская казалась самой беззаботной, самой счастливой. И вот однажды, на большой перемене, когда она вихрем носилась по сборному залу от гонявшихся за ней и блаженно визжавших первоклассниц, ее неожиданно позвали к начальнице. Она с разбегу остановилась, сделала только один глубокий вздох, быстрым и уже привычным женским движением оправила волосы, дернула уголки передника к плечам и, сияя глазами, побежала наверх. Начальница, моложавая, но седая, спокойно сидела с вязаньем в руках за письменным столом, под царским портретом. — Здравствуйте, mademoiselle Мещерская, — сказала она по-французски, не поднимая глаз от вязанья. — Я, к сожалению, уже не первый раз принуждена призывать вас сюда, чтобы говорить с вами относительно вашего поведения. — Я слушаю, madame, — ответила Мещерская, подходя к столу, глядя на нее ясно и живо, но без всякого выражения на лице, и присела так легко и грациозно, как только она одна умела. 102
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Слушать вы меня будете плохо, я, к сожалению, убедилась в этом, — сказала начальница и, потянув нитку и завертев на лакированном полу клубок, на который с любопытством посмотрела Мещерская, подняла глаза. — Я не буду повторяться, не буду говорить пространно, — сказала она. Мещерской очень нравился этот необыкновенно чистый и большой кабинет, так хорошо дышавший в морозные дни теплом блестящей голландки и свежестью ландышей на письменном столе. Она посмотрела на молодого царя, во весь рост написанного среди какой-то блистательной залы, на ровный пробор в молочных, аккуратно гофрированных волосах начальницы и выжидательно молчала. — Вы уже не девочка, — многозначительно сказала начальница, втайне начиная раздражаться. — Да, madame, — просто, почти весело ответила Мещерская. — Но и не женщина, — еще многозначительнее сказала начальница, и ее матовое лицо слегка заалело. — Прежде всего, — что это за прическа? Это женская прическа! — Я не виновата, madame, что у меня хорошие волосы, — ответила Мещерская и чуть тронула обеими руками свою красиво убранную голову. — Ах, вот как, вы не виноваты! — сказала начальница. — Вы не виноваты в прическе, не виноваты в этих дорогих гребнях, не виноваты, что разоряете своих родителей на туфельки в двадцать рублей! Но, повторяю вам, вы совершенно упускаете из виду, что вы пока только гимназистка... И тут Мещерская, не теряя простоты и спокойствия, вдруг вежливо перебила ее: — Простите, madame, вы ошибаетесь: я женщина. И виноват в этом — знаете кто? Друг и сосед папы, а ваш брат Алексей Михайлович Малютин. Это случилось прошлым летом в деревне... А через месяц после этого разговора казачий офицер, некрасивый и плебейского вида, не имевший ровно ничего общего с тем кругом, к которому принадлежала Оля Мещерская, застрелил ее на платформе вокзала, среди большой толпы народа, только что прибывшей с поездом. И невероятное, ошеломившее начальницу признание Оли Мещерской совершенно подтвердилось: офицер заявил судебному следователю, что Мещерская завлекла его, была с ним близка, поклялась быть его женой, а на вокзале, в день убийства, провожая его в Новочеркасск, вдруг сказала ему, что она и не думала никогда любить его, что все эти разговоры о браке — одно ее издевательство над ним, и дала ему прочесть ту страничку дневника, где говорилось о Малютине. — Я пробежал эти строки и тут же, на платформе, где она гуляла, поджидая, пока я кончу читать, выстрелил в нее, — сказал офицер. — Дневник этот, вот он, взгляните, что было написано в нем десятого июля прошлого года. В дневнике было написано следующее: «Сейчас второй час ночи. Я крепко заснула, но тотчас же проснулась... Нынче я стала женщиной! Папа, мама и Толя, все уехали в город, я осталась одна. Я была так счастлива, что одна! Я утром гуляла в саду, в поле, была в лесу, мне казалось, что я одна во всем мире, и я думала так хорошо, как никогда в жизни. Я и обедала одна, потом целый час играла, под музыку у меня было такое чувство, что я буду жить без конца и буду так счастлива, как никто. Потом заснула у папы в кабинете, а в четыре часа меня разбудила Катя, сказала, что приехал Алексей Михайлович. Я ему очень обрадовалась, мне было так приятно принять его и занимать. Он приехал на паре своих вяток, очень красивых, и они все время стояли у крыльца, он остался, потому что был дождь, и ему хотелось, чтобы к вечеру просохло. Он жалел, что не застал папу, был очень оживлен и держал себя со мной кавалером, много шутил, что он давно влюблен в меня. Когда мы гуляли перед чаем по саду, была опять прелестная погода, солнце блестело через весь мокрый сад, хотя стало совсем холодно, и он вел меня под руку и говорил, что он Фауст с Маргаритой. 103
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Ему пятьдесят шесть лет, но он еще очень красив и всегда хорошо одет — мне не понравилось только, что он приехал в крылатке, — пахнет английским одеколоном, и глаза совсем молодые, черные, а борода изящно разделена на две длинные части и совершенно серебряная. За чаем мы сидели на стеклянной веранде, я почувствовала себя как будто нездоровой и прилегла на тахту, а он курил, потом пересел ко мне, стал опять говорить какие-то любезности, потом рассматривать и целовать мою руку. Я закрыла лицо шелковым платком, и он несколько раз поцеловал меня в губы через платок... Я не понимаю, как это могло случиться, я сошла с ума, я никогда не думала, что я такая! Теперь мне один выход... Я чувствую к нему такое отвращение, что не могу пережить этого!..» Город за эти апрельские дни стал чист, сух, камни его побелели, и по ним легко и приятно идти. Каждое воскресенье, после обедни, по Соборной улице, ведущей к выезду из города, направляется маленькая женщина в трауре, в черных лайковых перчатках, с зонтиком из черного дерева. Она переходит по шоссе грязную площадь, где много закопченных кузниц и свежо дует полевой воздух; дальше, между мужским монастырем и острогом, белеет облачный склон неба и сереет весеннее поле, а потом, когда проберешься среди луж под стеной монастыря и повернешь налево, увидишь как бы большой низкий сад, обнесенный белой оградой, над воротами которой написано Успение божией матери. Маленькая женщина мелко крестится и привычно идет по главной аллее. Дойдя до скамьи против дубового креста, она сидит на ветру и на весеннем холоде час, два, пока совсем не зазябнут ее ноги в легких ботинках и рука в узкой лайке. Слушая весенних птиц, сладко поющих и в холод, слушая звон ветра в фарфоровом венке, она думает иногда, что отдала бы полжизни, лишь бы не было перед ее глазами этого мертвого венка. Этот венок, этот бугор, дубовый крест! Возможно ли, что под ним та, чьи глаза так бессмертно сияют из этого выпуклого фарфорового медальона на кресте, и как совместить с этим чистым взглядом то ужасное, что соединено теперь с именем Оли Мещерской? — Но в глубине души маленькая женщина счастлива, как все преданные какой-нибудь страстной мечте люди. Женщина эта — классная дама Оли Мещерской, немолодая девушка, давно живущая какой-нибудь выдумкой, заменяющей ей действительную жизнь. Сперва такой выдумкой был ее брат, бедный и ничем не замечательный прапорщик, — она соединила всю свою душу с ним, с его будущностью, которая почему-то представлялась ей блестящей. Когда его убили под Мукденом, она убеждала себя, что она — идейная труженица. Смерть Оли Мещерской пленила ее новой мечтой. Теперь Оля Мещерская — предмет ее неотступных дум и чувств. Она ходит на ее могилу каждый праздник, по часам не спускает глаз с дубового креста, вспоминает бледное личико Оли Мещерской в гробу, среди цветов — и то, что однажды подслушала: однажды, на большой перемене, гуляя по гимназическому саду, Оля Мещерская быстро, быстро говорила своей любимой подруге, полной, высокой Субботиной: — Я в одной папиной книге, — у него много старинных, смешных книг, — прочла, какая красота должна быть у женщины... Там, понимаешь, столько насказано, что всего не упомнишь: ну, конечно, черные, кипящие смолой глаза, — ей-богу, так и написано: кипящие смолой! — черные, как ночь, ресницы, нежно играющий румянец, тонкий стан, длиннее обыкновенного руки, — понимаешь, длиннее обыкновенного! — маленькая ножка, в меру большая грудь, правильно округленная икра, колена цвета раковины, покатые плечи, — я многое почти наизусть выучила, так все это верно! — но главное, знаешь ли что? — Легкое дыхание! А ведь оно у меня есть, — ты послушай, как я вздыхаю, — ведь правда, есть? Теперь это легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре. 104
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Антон Павлович Чехов. Человек в футляре На самом краю села Мироносицкого, в сарае старосты Прокофия расположились на ночлег запоздавшие охотники. Их было только двое: ветеринарный врач Иван Иваныч и учитель гимназии Буркин. У Ивана Иваныча была довольно странная, двойная фамилия — Чимша-Гималайский, которая совсем не шла ему, и его во всей губернии звали просто по имени и отчеству; он жил около города на конском заводе и приехал теперь на охоту, чтобы подышать чистым воздухом. Учитель же гимназии Буркин каждое лето гостил у графов П. и в этой местности давно уже был своим человеком. Не спали. Иван Иваныч, высокий, худощавый старик с длинными усами, сидел снаружи у входа и курил трубку; его освещала луна. Буркин лежал внутри на сене, и его не было видно в потемках. Рассказывали разные истории. Между прочим говорили о том, что жена старосты, Мавра, женщина здоровая и не глупая, во всю свою жизнь нигде не была дальше своего родного села, никогда не видела ни города, ни железной дороги, а в последние десять лет всё сидела за печью и только по ночам выходила на улицу. — Что же тут удивительного! — сказал Буркин. — Людей, одиноких по натуре, которые, как рак-отшельник или улитка, стараются уйти в свою скорлупу, на этом свете не мало. Быть может, тут явление атавизма, возвращение к тому времени, когда предок человека не был еще общественным животным и жил одиноко в своей берлоге, а может быть, это просто одна из разновидностей человеческого характера, — кто знает? Я не естественник и не мое дело касаться подобных вопросов; я только хочу сказать, что такие люди, как Мавра, явление не редкое. Да вот, недалеко искать, месяца два назад умер у нас в городе некий Беликов, учитель греческого языка, мой товарищ. Вы о нем слышали, конечно. Он был замечателен тем, что всегда, даже в очень хорошую погоду, выходил в калошах и с зонтиком и непременно в теплом пальто на вате. И зонтик у него был в чехле, и часы в чехле из серой замши, и когда вынимал перочинный нож, чтобы очинить карандаш, то и нож у него был в чехольчике; и лицо, казалось, тоже было в чехле, так как он всё время прятал его в поднятый воротник. Он носил темные очки, фуфайку, уши закладывал ватой, и когда садился на извозчика, то приказывал поднимать верх. Одним словом, у этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремление окружить себя оболочкой, создать себе, так сказать, футляр, который уединил бы его, защитил бы от внешних влияний. Действительность раздражала его, пугала, держала в постоянной тревоге, и, быть может, для того, чтобы оправдать эту свою робость, свое отвращение к настоящему, он всегда хвалил прошлое и то, чего никогда не было; и древние языки, которые он преподавал, были для него, в сущности, те же калоши и зонтик, куда он прятался от действительной жизни. — О, как звучен, как прекрасен греческий язык! — говорил он со сладким выражением; и, как бы в доказательство своих слов, прищурив глаз и подняв палец, произносил: — Антропос! И мысль свою Беликов также старался запрятать в футляр. Для него были ясны только циркуляры и газетные статьи, в которых запрещалось что-нибудь. Когда в циркуляре запрещалось ученикам выходить на улицу после девяти часов вечера или в какой-нибудь статье запрещалась плотская любовь, то это было для него ясно, определенно; запрещено — и баста. В разрешении же и позволении скрывался для него всегда элемент сомнительный, что-то недосказанное и смутное. Когда в городе разрешали драматический кружок, или читальню, или чайную, то он покачивал головой и говорил тихо: — Оно, конечно, так-то так, всё это прекрасно, да как бы чего не вышло. 105
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Всякого рода нарушения, уклонения, отступления от правил приводили его в уныние, хотя, казалось бы, какое ему дело? Если кто из товарищей опаздывал на молебен, или доходили слухи о какой-нибудь проказе гимназистов, или видели классную даму поздно вечером с офицером, то он очень волновался и всё говорил, как бы чего не вышло. А на педагогических советах он просто угнетал нас своею осторожностью, мнительностью и своими чисто футлярными соображениями насчет того, что вот-де в мужской и женской гимназиях молодежь ведет себя дурно, очень шумит в классах, — ах, как бы не дошло до начальства, ах, как бы чего не вышло, — и что если б из второго класса исключить Петрова, а из четвертого — Егорова, то было бы очень хорошо. И что же? Своими вздохами, нытьем, своими темными очками на бледном, маленьком лице, — знаете, маленьком лице, как у хорька, — он давил нас всех, и мы уступали, сбавляли Петрову и Егорову балл по поведению, сажали их под арест и в конце концов исключали и Петрова, и Егорова. Было у него странное обыкновение — ходить по нашим квартирам. Придет к учителю, сядет и молчит и как будто что-то высматривает. Посидит, этак, молча, час-другой и уйдет. Это называлось у него «поддерживать добрые отношения с товарищами», и, очевидно, ходить к нам и сидеть было для него тяжело, и ходил он к нам только потому, что считал своею товарищескою обязанностью. Мы, учителя, боялись его. И даже директор боялся. Вот подите же, наши учителя народ всё мыслящий, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине, однако же этот человечек, ходивший всегда в калошах и с зонтиком, держал в руках всю гимназию целых пятнадцать лет! Да что гимназию? Весь город! Наши дамы по субботам домашних спектаклей не устраивали, боялись, как бы он не узнал; и духовенство стеснялось при нем кушать скоромное и играть в карты. Под влиянием таких людей, как Беликов, за последние десять — пятнадцать лет в нашем городе стали бояться всего. Боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боятся помогать бедным, учить грамоте... Иван Иваныч, желая что-то сказать, кашлянул, но сначала закурил трубку, поглядел на луну и потом уже сказал с расстановкой: — Да. Мыслящие, порядочные, читают и Щедрина, и Тургенева, разных там Боклей и прочее, а вот подчинились же, терпели... То-то вот оно и есть. — Беликов жил в том же доме, где и я, — продолжал Буркин, — в том же этаже, дверь против двери, мы часто виделись, и я знал его домашнюю жизнь. И дома та же история: халат, колпак, ставни, задвижки, целый ряд всяких запрещений, ограничений, и — ах, как бы чего не вышло! Постное есть вредно, а скоромное нельзя, так как, пожалуй, скажут, что Беликов не исполняет постов, и он ел судака на коровьем масле, — пища не постная, но и нельзя сказать, чтобы скоромная. Женской прислуги он не держал из страха, чтобы о нем не думали дурно, а держал повара Афанасия, старика лет шестидесяти, нетрезвого и полоумного, который когда-то служил в денщиках и умел кое-как стряпать. Этот Афанасий стоял обыкновенно у двери, скрестив руки, и всегда бормотал одно и то же, с глубоким вздохом: — Много уж их нынче развелось! Спальня у Беликова была маленькая, точно ящик, кровать была с пологом. Ложась спать, он укрывался с головой; было жарко, душно, в закрытые двери стучался ветер, в печке гудело; слышались вздохи из кухни, вздохи зловещие... И ему было страшно под одеялом. Он боялся, как бы чего не вышло, как бы его не зарезал Афанасий, как бы не забрались воры, и потом всю ночь видел тревожные сны, а утром, когда мы вместе шли в гимназию, был скучен, бледен, и было видно, что многолюдная гимназия, в которую он шел, была страшна, противна всему существу его и что идти рядом со мной ему, человеку по натуре одинокому, было тяжко. — Очень уж шумят у нас в классах, — говорил он, как бы стараясь отыскать объяснения своему тяжелому чувству. — Ни на что не похоже. 106
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com И этот учитель греческого языка, этот человек в футляре, можете себе представить, едва не женился. Иван Иваныч быстро оглянулся в сарай и сказал: — Шутите! — Да, едва не женился, как это ни странно. Назначили к нам нового учителя истории и географии, некоего Коваленко, Михаила Саввича, из хохлов. Приехал он не один, а с сестрой Варенькой. Он молодой, высокий, смуглый, с громадными руками, и по лицу видно, что говорит басом, и в самом деле, голос как из бочки: бубу-бу... А она уже не молодая, лет тридцати, но тоже высокая, стройная, чернобровая, краснощекая, — одним словом, не девица, а мармелад, и такая разбитная, шумная, всё поет малороссийские романсы и хохочет. Чуть что, так и зальется голосистым смехом: ха-ха-ха! Первое, основательное знакомство с Коваленками у нас, помню, произошло на именинах у директора. Среди суровых, напряженно скучных педагогов, которые и на именины-то ходят по обязанности, вдруг видим, новая Афродита возродилась из пены: ходит подбоченясь, хохочет, поет, пляшет... Она спела с чувством «Виют витры», потом еще романс, и еще, и всех нас очаровала, — всех, даже Беликова. Он подсел к ней и сказал, сладко улыбаясь: — Малороссийский язык своею нежностью и приятною звучностью напоминает древнегреческий. Это польстило ей, и она стала рассказывать ему с чувством и убедительно, что в Гадячском уезде у нее есть хутор, а на хуторе живет мамочка, и там такие груши, такие дыни, такие кабаки! У хохлов тыквы называются кабаками, а кабаки шинками, и варят у них борщ с красненькими и с синенькими «такой вкусный, такой вкусный, что просто — ужас!» Слушали мы, слушали, и вдруг всех нас осенила одна и та же мысль. — А хорошо бы их поженить, — тихо сказала мне директорша. Мы все почему-то вспомнили, что наш Беликов не женат, и нам теперь казалось странным, что мы до сих пор как-то не замечали, совершенно упускали из виду такую важную подробность в его жизни. Как вообще он относится к женщине, как он решает для себя этот насущный вопрос? Раньше это не интересовало нас вовсе; быть может, мы не допускали даже и мысли, что человек, который во всякую погоду ходит в калошах и спит под пологом, может любить. — Ему давно уже за сорок, а ей тридцать... — пояснила свою мысль директорша. — Мне кажется, она бы за него пошла. Чего только не делается у нас в провинции от скуки, сколько ненужного, вздорного! И это потому, что совсем не делается то, что нужно. Ну вот к чему нам вдруг понадобилось женить этого Беликова, которого даже и вообразить нельзя было женатым? Директорша, инспекторша и все наши гимназические дамы ожили, даже похорошели, точно вдруг увидели цель жизни. Директорша берет в театре ложу, и смотрим — в ее ложе сидит Варенька с этаким веером, сияющая, счастливая, и рядом с ней Беликов, маленький, скрюченный, точно его из дому клещами вытащили. Я даю вечеринку, и дамы требуют, чтобы я непременно пригласил и Беликова и Вареньку. Одним словом, заработала машина. Оказалось, что Варенька не прочь была замуж. Жить ей у брата было не очень-то весело, только и знали, что по целым дням спорили и ругались. Вот вам сцена: идет Коваленко по улице, высокий, здоровый верзила, в вышитой сорочке, чуб из-под фуражки падает на лоб; в одной руке пачка книг, в другой толстая суковатая палка. За ним идет сестра, тоже с книгами. — Да ты же, Михайлик, этого не читал! — спорит она громко. — Я же тебе говорю, клянусь, ты не читал же этого вовсе! — А я тебе говорю, что читал! — кричит Коваленко, гремя палкой по тротуару. 107
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — Ах же, боже ж мой, Минчик! Чего же ты сердишься, ведь у нас же разговор принципиальный. — А я тебе говорю, что я читал! — кричит еще громче Коваленко. А дома, как кто посторонний, так и перепалка. Такая жизнь, вероятно, наскучила, хотелось своего угла, да и возраст принять во внимание; тут уж перебирать некогда, выйдешь за кого угодно, даже за учителя греческого языка. И то сказать, для большинства наших барышень за кого ни выйти, лишь бы выйти. Как бы ни было, Варенька стала оказывать нашему Беликову явную благосклонность. А Беликов? Он и к Коваленку ходил так же, как к нам. Придет к нему, сядет и молчит. Он молчит, а Варенька поет ему «Виют витры», или глядит на него задумчиво своими темными глазами, или вдруг зальется: — Ха-ха-ха! В любовных делах, а особенно в женитьбе, внушение играет большую роль. Все — и товарищи, и дамы — стали уверять Беликова, что он должен жениться, что ему ничего больше не остается в жизни, как жениться; все мы поздравляли его, говорили с важными лицами разные пошлости, вроде того-де, что брак есть шаг серьезный; к тому же Варенька была недурна собой, интересна, она была дочь статского советника и имела хутор, а главное, это была первая женщина, которая отнеслась к нему ласково, сердечно, — голова у него закружилась, и он решил, что ему в самом деле нужно жениться. — Вот тут бы и отобрать у него калоши и зонтик, — проговорил Иван Иваныч. — Представьте, это оказалось невозможным. Он поставил у себя на столе портрет Вареньки и всё ходил ко мне и говорил о Вареньке, о семейной жизни, о том, что брак есть шаг серьезный, часто бывал у Коваленков, но образа жизни не изменил нисколько. Даже наоборот, решение жениться подействовало на него както болезненно, он похудел, побледнел и, казалось, еще глубже ушел в свой футляр. — Варвара Саввишна мне нравится, — говорил он мне со слабой кривой улыбочкой, — и я знаю, жениться необходимо каждому человеку, но... всё это, знаете ли, произошло как-то вдруг... Надо подумать. — Что же тут думать? — говорю ему. — Женитесь, вот и всё. — Нет, женитьба — шаг серьезный, надо сначала взвесить предстоящие обязанности, ответственность... чтобы потом чего не вышло. Это меня так беспокоит, я теперь все ночи не сплю. И, признаться, я боюсь: у нее с братом какойто странный образ мыслей, рассуждают они как-то, знаете ли, странно, и характер очень бойкий. Женишься, а потом, чего доброго, попадешь в какую-нибудь историю. И он не делал предложения, всё откладывал, к великой досаде директорши и всех наших дам; всё взвешивал предстоящие обязанности и ответственность, и между тем почти каждый день гулял с Варенькой, быть может, думал, что это так нужно в его положении, и приходил ко мне, чтобы поговорить о семейной жизни. И, по всей вероятности, в конце концов он сделал бы предложение и совершился бы один из тех ненужных, глупых браков, каких у нас от скуки и от нечего делать совершаются тысячи, если бы вдруг не произошел kolossalischeSkandal. Нужно сказать, что брат Вареньки, Коваленко, возненавидел Беликова с первого же дня знакомства и терпеть его не мог. — Не понимаю, — говорил он нам, пожимая плечами, — не понимаю, как вы перевариваете этого фискала, эту мерзкую рожу. Эх, господа, как вы можете тут жить! Атмосфера у вас удушающая, поганая. Разве вы педагоги, учителя? Вы чинодралы, у вас не храм науки, а управа благочиния, и кислятиной воняет, как в полицейской будке. Нет, братцы, поживу с вами еще немного и уеду к себе на хутор, и буду там раков ловить и хохлят учить. Уеду, а вы оставайтесь тут со своим Иудой, нехай вин лопне. 108
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Или он хохотал, хохотал до слез, то басом, то тонким писклявым голосом, и спрашивал меня, разводя руками: — Шо он у меня сидить? Шо ему надо? Сидить и смотрить. Он даже название дал Беликову «глитай абож паук». И, понятно, мы избегали говорить с ним о том, что сестра его Варенька собирается за «абож паука». И когда однажды директорша намекнула ему, что хорошо бы пристроить его сестру за такого солидного, всеми уважаемого человека, как Беликов, то он нахмурился и проворчал: — Не мое это дело. Пускай она выходит хоть за гадюку, а я не люблю в чужие дела мешаться. Теперь слушайте, что дальше. Какой-то проказник нарисовал карикатуру: идет Беликов в калошах, в подсученных брюках, под зонтом, и с ним под руку Варенька; внизу подпись: «влюбленный антропос». Выражение схвачено, понимаете ли, удивительно. Художник, должно быть, проработал не одну ночь, так как все учителя мужской и женской гимназий, учителя семинарии, чиновники, — все получили по экземпляру. Получил и Беликов. Карикатура произвела на него самое тяжелое впечатление. Выходим мы вместе из дому, — это было как раз первое мая, воскресенье, и мы все, учителя и гимназисты, условились сойтись у гимназии и потом вместе идти пешком за город в рощу, — выходим мы, а он зеленый, мрачнее тучи. — Какие есть нехорошие, злые люди! — проговорил он, и губы у него задрожали. Мне даже жалко его стало. Идем, и вдруг, можете себе представить, катит на велосипеде Коваленко, а за ним Варенька, тоже на велосипеде, красная, заморенная, но веселая, радостная. — А мы, — кричит она, — вперед едем! Уже ж такая хорошая погода, такая хорошая, что просто ужас! И скрылись оба. Мой Беликов из зеленого стал белым и точно оцепенел. Остановился и смотрит на меня... — Позвольте, что же это такое? — спросил он. — Или, быть может, меня обманывает зрение? Разве преподавателям гимназии и женщинам прилично ездить на велосипеде? — Что же тут неприличного? — сказал я. — И пусть катаются себе на здоровье. — Да как же можно? — крикнул он, изумляясь моему спокойствию. — Что вы говорите?! И он был так поражен, что не захотел идти дальше и вернулся домой. На другой день он всё время нервно потирал руки и вздрагивал, и было видно по лицу, что ему нехорошо. И с занятий ушел, что случилось с ним первый раз в жизни. И не обедал. А под вечер оделся потеплее, хотя на дворе стояла совсем летняя погода, и поплелся к Коваленкам. Вареньки не было дома, застал он только брата. — Садитесь, покорнейше прошу, — проговорил Коваленко холодно и нахмурил брови; лицо у него было заспанное, он только что отдыхал после обеда и был сильно не в духе. Беликов посидел молча минут десять и начал: — Я к вам пришел, чтоб облегчить душу. Мне очень, очень тяжело. Какойто пасквилянт нарисовал в смешном виде меня и еще одну особу, нам обоим близкую. Считаю долгом уверить вас, что я тут ни при чем... Я не подавал никакого повода к такой насмешке, — напротив же, всё время вел себя как вполне порядочный человек. Коваленко сидел, надувшись, и молчал. Беликов подождал немного и продолжал тихо, печальным голосом: 109
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — И еще я имею кое-что сказать вам. Я давно служу, вы же только еще начинаете службу, и я считаю долгом, как старший товарищ, предостеречь вас. Вы катаетесь на велосипеде, а эта забава совершенно неприлична для воспитателя юношества. — Почему же? — спросил Коваленко басом. — Да разве тут надо еще объяснять, Михаил Саввич, разве это не понятно? Если учитель едет на велосипеде, то что же остается ученикам? Им остается только ходить на головах! И раз это не разрешено циркулярно, то и нельзя. Я вчера ужаснулся! Когда я увидел вашу сестрицу, то у меня помутилось в глазах. Женщина или девушка на велосипеде — это ужасно! — Что же собственно вам угодно? — Мне угодно только одно — предостеречь вас, Михаил Саввич. Вы — человек молодой, у вас впереди будущее, надо вести себя очень, очень осторожно, вы же так манкируете, ох, как манкируете! Вы ходите в вышитой сорочке, постоянно на улице с какими-то книгами, а теперь вот еще велосипед. О том, что вы и ваша сестрица катаетесь на велосипеде, узнает директор, потом дойдет до попечителя... Что же хорошего? — Что я и сестра катаемся на велосипеде, никому нет до этого дела! — сказал Коваленко и побагровел. — А кто будет вмешиваться в мои домашние и семейные дела, того я пошлю к чертям собачьим. Беликов побледнел и встал. — Если вы говорите со мной таким тоном, то я не могу продолжать, — сказал он. — И прошу вас никогда так не выражаться в моем присутствии о начальниках. Вы должны с уважением относиться к властям. — А разве я говорил что дурное про властей? — спросил Коваленко, глядя на него со злобой. — Пожалуйста, оставьте меня в покое. Я честный человек и с таким господином, как вы, не желаю разговаривать. Я не люблю фискалов. Беликов нервно засуетился и стал одеваться быстро, с выражением ужаса на лице. Ведь это первый раз в жизни он слышал такие грубости. — Можете говорить, что вам угодно, — сказал он, выходя из передней на площадку лестницы. — Я должен только предупредить вас: быть может, нас слышал кто-нибудь, и, чтобы не перетолковали нашего разговора и чего-нибудь не вышло, я должен буду доложить господину директору содержание нашего разговора... в главных чертах. Я обязан это сделать. — Доложить? Ступай, докладывай! Коваленко схватил его сзади за воротник и пихнул, и Беликов покатился вниз по лестнице, гремя своими калошами. Лестница была высокая, крутая, но он докатился донизу благополучно; встал и потрогал себя за нос: целы ли очки? Но как раз в то время, когда он катился по лестнице, вошла Варенька и с нею две дамы; они стояли внизу и глядели — и для Беликова это было ужаснее всего. Лучше бы, кажется, сломать себе шею, обе ноги, чем стать посмешищем; ведь теперь узнает весь город, дойдет до директора, попечителя, — ах, как бы чего не вышло! — нарисуют новую карикатуру, и кончится всё это тем, что прикажут подать в отставку... Когда он поднялся, Варенька узнала его и, глядя на его смешное лицо, помятое пальто, калоши, не понимая, в чем дело, полагая, что это он упал сам нечаянно, не удержалась и захохотала на весь дом: — Ха-ха-ха! И этим раскатистым, заливчатым «ха-ха-ха» завершилось всё: и сватовство, и земное существование Беликова. Уже он не слышал, что говорила Варенька, и ничего не видел. Вернувшись к себе домой, он прежде всего убрал со стола портрет, а потом лег и уже больше не вставал. Дня через три пришел ко мне Афанасий и спросил, не надо ли послать за доктором, так как-де с барином что-то делается. Я пошел к Беликову. Он лежал под 110
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com пологом, укрытый одеялом, и молчал; спросишь его, а он только да или нет — и больше ни звука. Он лежит, а возле бродит Афанасий, мрачный, нахмуренный, и вздыхает глубоко; а от него водкой, как из кабака. Через месяц Беликов умер. Хоронили мы его все, то есть обе гимназии и семинария. Теперь, когда он лежал в гробу, выражение у него было кроткое, приятное, даже веселое, точно он был рад, что наконец его положили в футляр, из которого он уже никогда не выйдет. Да, он достиг своего идеала! И как бы в честь его во время похорон была пасмурная, дождливая погода, и все мы были в калошах и с зонтами. Варенька тоже была на похоронах и, когда гроб опускали в могилу, всплакнула. Я заметил, что хохлушки только плачут или хохочут, среднего же настроения у них не бывает. Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие. Когда мы возвращались с кладбища, то у нас были скромные постные физиономии; никому не хотелось обнаружить этого чувства удовольствия, — чувства, похожего на то, какое мы испытывали давно-давно, еще в детстве, когда старшие уезжали из дому и мы бегали по саду час-другой, наслаждаясь полною свободой. Ах, свобода, свобода! Даже намек, даже слабая надежда на ее возможность дает душе крылья, не правда ли? Вернулись мы с кладбища в добром расположении. Но прошло не больше недели, и жизнь потекла по-прежнему, такая же суровая, утомительная, бестолковая, жизнь, не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше. И в самом деле, Беликова похоронили, а сколько еще таких человеков в футляре осталось, сколько их еще будет! — То-то вот оно и есть, — сказал Иван Иваныч и за курил трубку. — Сколько их еще будет! — повторил Буркин. Учитель гимназии вышел из сарая. Это был человек небольшого роста, толстый, совершенно лысый, с черной бородой чуть не по пояс; и с ним вышли две собаки. — Луна-то, луна! — сказал он, глядя вверх. Была уже полночь. Направо видно было всё село, длинная улица тянулась далеко, верст на пять. Всё было погружено в тихий, глубокий сон; ни движения, ни звука, даже не верится, что в природе может быть так тихо. Когда в лунную ночь видишь широкую сельскую улицу с ее избами, стогами, уснувшими ивами, то на душе становится тихо; в этом своем покое, укрывшись в ночных тенях от трудов, забот и горя, она кротка, печальна, прекрасна, и кажется, что и звезды смотрят на нее ласково и с умилением и что зла уже нет на земле и всё благополучно. Налево с края села начиналось поле; оно было видно далеко, до горизонта, и во всю ширь этого поля, залитого лунным светом, тоже ни движения, ни звука. — То-то вот оно и есть, — повторил Иван Иваныч. — А разве то, что мы живем в городе в духоте, в тесноте, пишем ненужные бумаги, играем в винт — разве это не футляр? А то, что мы проводим всю жизнь среди бездельников, сутяг, глупых, праздных женщин, говорим и слушаем разный вздор — разве это не футляр? Вот если желаете, то я расскажу вам одну очень поучительную историю. — Нет, уж пора спать, — сказал Буркин. — До завтра! Оба пошли в сарай и легли на сене. И уже оба укрылись и задремали, как вдруг послышались легкие шаги: туп, туп... Кто-то ходил недалеко от сарая; пройдет немного и остановится, а через минуту опять: туп, туп... Собаки заворчали. — Это Мавра ходит, — сказал Буркин. Шаги затихли. — Видеть и слышать, как лгут, — проговорил Иван Иваныч, поворачиваясь на другой бок, — и тебя же называют дураком за то, что ты терпишь эту ложь; сносить обиды, унижения, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честных, свободных людей, и самому лгать, улыбаться, и всё это из-за куска хлеба, из-за 111
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com теплого угла, из-за какого-нибудь чинишка, которому грош цена, — нет, больше жить так невозможно! — Ну, уж это вы из другой оперы, Иван Иваныч, — сказал учитель. — Давайте спать. И минут через десять Буркин уже спал. А Иван Иваныч всё ворочался с боку на бок и вздыхал, а потом встал, опять вышел наружу и, севши у дверей, закурил трубочку. 112
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Максим Горький. Челкаш Потемневшее от пыли голубое южное небо – мутно; жаркое солнце смотрит в зеленоватое море, точно сквозь тонкую серую вуаль. Оно почти не отражается в воде, рассекаемой ударами весел, пароходных винтов, острыми килями турецких фелюг и других судов, бороздящих по всем направлениям тесную гавань. Закованные в гранит волны моря подавлены громадными тяжестями, скользящими по их хребтам, бьются о борта судов, о берега, бьются и ропщут, вспененные, загрязненные разным хламом. Звон якорных цепей, грохот сцеплений вагонов, подвозящих груз, металлический вопль железных листов, откуда-то падающих на камень мостовой, глухой стук дерева, дребезжание извозчичьих телег, свистки пароходов, то пронзительно резкие, то глухо ревущие, крики грузчиков, матросов и таможенных солдат – все эти звуки сливаются в оглушительную музыку трудового дня и, мятежно колыхаясь, стоят низко в небе над гаванью, – к ним вздымаются с земли все новые и новые волны звуков – то глухие, рокочущие, они сурово сотрясают все кругом, то резкие, гремящие, – рвут пыльный, знойный воздух. Гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди – все дышит мощными звуками страстного гимна Меркурию. Но голоса людей, еле слышные в нем, слабы и смешны. И сами люди, первоначально родившие этот шум, смешны и жалки: их фигурки, пыльные, оборванные, юркие, согнутые под тяжестью товаров, лежащих на их спинах, суетливо бегают то туда, то сюда в тучах пыли, в море зноя и звуков, они ничтожны по сравнению с окружающими их железными колоссами, грудами товаров, гремящими вагонами и всем, что они создали. Созданное ими поработило и обезличило их. Стоя под парами, тяжелые гиганты-пароходы свистят, шипят, глубоко вздыхают, и в каждом звуке, рожденном ими, чудится насмешливая нота презрения к серым, пыльным фигурам людей, ползавших по их палубам, наполняя глубокие трюмы продуктами своего рабского труда. До слез смешны длинные вереницы грузчиков, несущих на плечах своих тысячи пудов хлеба в железные животы судов для того, чтобы заработать несколько фунтов того же хлеба для своего желудка. Рваные, потные, отупевшие от усталости, шума и зноя люди и могучие, блестевшие на солнце дородством машины, созданные этими людьми, – машины, которые в конце концов приводились в движение все-таки не паром, а мускулами и кровью своих творцов, – в этом сопоставлении была целая поэма жестокой иронии. Шум – подавлял, пыль, раздражая ноздри, – слепила глаза, зной – пек тело и изнурял его, и все кругом казалось напряженным, теряющим терпение, готовым разразиться какой-то грандиозной катастрофой, взрывом, за которым в освеженном им воздухе будет дышаться свободно и легко, на земле воцарится тишина, а этот пыльный шум, оглушительный, раздражающий, доводящий до тоскливого бешенства, исчезнет, и тогда в городе, на море, в небе станет тихо, ясно, славно… Раздалось двенадцать мерных и звонких ударов в колокол. Когда последний медный звук замер, дикая музыка труда уже звучала тише. Через минуту еще она превратилась в глухой недовольный ропот. Теперь голоса людей и плеск моря стали слышней. Это – наступило время обеда. I Когда грузчики, бросив работать, рассыпались по гавани шумными группами, покупая себе у торговок разную снедь и усаживаясь обедать тут же, на мостовой, в тенистых уголках, – появился Гришка Челкаш, старый травленый волк, хорошо знакомый гаванскому люду, заядлый пьяница и ловкий, смелый вор. Он был бос, в старых, вытертых плисовых штанах, без шапки, в грязной ситцевой 113
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com рубахе с разорванным воротом, открывавшим его сухие и угловатые кости, обтянутые коричневой кожей. По всклокоченным черным с проседью волосам и смятому, острому, хищному лицу было видно, что он только что проснулся. В одном буром усе у него торчала соломина, другая соломина запуталась в щетине левой бритой щеки, а за ухо он заткнул себе маленькую, только что сорванную ветку липы. Длинный, костлявый, немного сутулый, он медленно шагал по камням и, поводя своим горбатым, хищным носом, кидал вокруг себя острые взгляды, поблескивая холодными серыми глазами и высматривая кого-то среди грузчиков. Его бурые усы, густые и длинные, то и дело вздрагивали, как у кота, а заложенные за спину руки потирали одна другую, нервно перекручиваясь длинными, кривыми и цепкими пальцами. Даже и здесь, среди сотен таких же, как он, резких босяцких фигур, он сразу обращал на себя внимание своим сходством с степным ястребом, своей хищной худобой и этой прицеливающейся походкой, плавной и покойной с виду, но внутренне возбужденной и зоркой, как лет той хищной птицы, которую он напоминал. Когда он поравнялся с одной из групп босяков-грузчиков, расположившихся в тени под грудой корзин с углем, ему навстречу встал коренастый малый с глупым, в багровых пятнах, лицом и поцарапанной шеей, должно быть, недавно избитый. Он встал и пошел рядом с Челкашом, вполголоса говоря: – Флотские двух мест мануфактуры хватились… Ищут. – Ну? – спросил Челкаш, спокойно смерив его глазами. – Чего – ну? Ищут, мол. Больше ничего. – Меня, что ли, спрашивали, чтоб помог поискать? И Челкаш с улыбкой посмотрел туда, где возвышался пакгауз Добровольного флота. – Пошел к черту! Товарищ повернул назад. – Эй, погоди! Кто это тебя изукрасил? Ишь как испортили вывеску-то… Мишку не видал здесь? – Давно не видал! – крикнул тот, уходя к своим товарищам. Челкаш шагал дальше, встречаемый всеми, как человек хорошо знакомый. Но он, всегда веселый и едкий, был сегодня, очевидно, не в духе и отвечал на расспросы отрывисто и резко. Откуда-то из-за бунта товара вывернулся таможенный сторож, темнозеленый, пыльный и воинственно-прямой. Он загородил дорогу Челкашу, встав перед ним в вызывающей позе, схватившись левой рукой за ручку кортика, а правой пытаясь взять Челкаша за ворот. – Стой! Куда идешь? Челкаш отступил шаг назад, поднял глаза на сторожа и сухо улыбнулся. Красное, добродушно-хитрое лицо служивого пыталось изобразить грозную мину, для чего надулось, стало круглым, багровым, двигало бровями, таращило глаза и было очень смешно. – Сказано тебе – в гавань не смей ходить, ребра изломаю! А ты опять? – грозно кричал сторож. – Здравствуй, Семеныч! мы с тобой давно не видались, – спокойно поздоровался Челкаш и протянул ему руку. – Хоть бы век тебя не видать! Иди, иди!.. Но Семеныч все-таки пожал протянутую руку. – Вот что скажи, – продолжал Челкаш, не выпуская из своих цепких пальцев руки Семеныча и приятельски-фамильярно потряхивая ее, – ты Мишку не видал? – Какого еще Мишку? Никакого Мишки не знаю! Пошел, брат, вон! а то пакгаузный увидит, он те… – Рыжего, с которым я прошлый раз работал на «Костроме», – стоял на своем Челкаш. 114
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – С которым воруешь вместе, вот как скажи! В больницу его свезли, Мишку твоего, ногу отдавило чугунной штыкой. Поди, брат, пока честью просят, поди, а то в шею провожу!.. – Ага, ишь ты! а ты говоришь – не знаю Мишки… Знаешь вот. Ты чего же такой сердитый, Семеныч?.. – Вот что, ты мне зубы не заговаривай, а иди!.. Сторож начал сердиться и, оглядываясь по сторонам, пытался вырвать свою руку из крепкой руки Челкаша. Челкаш спокойно посматривал на него из-под своих густых бровей и, не отпуская его руки, продолжал разговаривать: – Ты не торопи меня. Я вот наговорюсь с тобой вдосталь и уйду. Ну, сказывай, как живешь?.. жена, детки – здоровы? – И, сверкая глазами, он, оскалив зубы насмешливой улыбкой, добавил: – В гости к тебе собираюсь, да все времени нет – пью все вот… – Ну, ну, – ты это брось! Ты, – не шути, дьявол костлявый! Я, брат, в самом деле… Али ты уж по домам, по улицам грабить собираешься? – Зачем? И здесь на наш с тобой век добра хватит. Ей-богу, хватит, Семеныч! Ты, слышь, опять два места мануфактуры слямзил?.. Смотри, Семеныч, осторожней! не попадись как-нибудь!.. Возмущенный Семеныч затрясся, брызгая слюной и пытаясь что-то сказать. Челкаш отпустил его руку и спокойно зашагал длинными ногами назад к воротам гавани. Сторож, неистово ругаясь, двинулся за ним. Челкаш повеселел; он тихо посвистывал сквозь зубы и, засунув руки в карманы штанов, шел медленно, отпуская направо и налево колкие смешки и шутки. Ему платили тем же. – Ишь ты, Гришка, начальство-то как тебя оберегает! – крикнул кто-то из толпы грузчиков, уже пообедавших и валявшихся на земле, отдыхая. – Я – босый, так вот Семеныч следит, как бы мне ногу не напороть, – ответил Челкаш. Подошли к воротам. Два солдата ощупали Челкаша и легонько вытолкнули его на улицу. Челкаш перешел через дорогу и сел на тумбочку против дверей кабака. Из ворот гавани с грохотом выезжала вереница нагруженных телег. Навстречу им неслись порожние телеги с извозчиками, подпрыгивавшими на них. Гавань изрыгала воющий гром и едкую пыль… В этой бешеной сутолоке Челкаш чувствовал себя прекрасно. Впереди ему улыбался солидный заработок, требуя немного труда и много ловкости. Он был уверен, что ловкости хватит у него, и, щуря глаза, мечтал о том, как загуляет завтра поутру, когда в его кармане явятся кредитные бумажки… Вспомнился товарищ, Мишка, – он очень пригодился бы сегодня ночью, если бы не сломал себе ногу. Челкаш про себя обругался, думая, что одному, без Мишки, пожалуй, и не справиться с делом. Какова-то будет ночь?.. Он посмотрел на небо и вдоль по улице. Шагах в шести от него, у тротуара, на мостовой, прислонясь спиной к тумбочке, сидел молодой парень в синей пестрядинной рубахе, в таких же штанах, в лаптях и в оборванном рыжем картузе. Около него лежала маленькая котомка и коса без черенка, обернутая в жгут из соломы, аккуратно перекрученный веревочкой. Парень был широкоплеч, коренаст, русый, с загорелым и обветренным лицом и с большими голубыми глазами, смотревшими на Челкаша доверчиво и добродушно. Челкаш оскалил зубы, высунул язык и, сделав страшную рожу, уставился на него вытаращенными глазами. Парень, сначала недоумевая, смигнул, но потом вдруг расхохотался, крикнул сквозь смех: «Ах, чудак!» – и, почти не вставая с земли, неуклюже перевалился от своей тумбочки к тумбочке Челкаша, волоча свою котомку по пыли и постукивая пяткой косы о камни. 115
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – Что, брат, погулял, видно, здорово!.. – обратился он к Челкашу, дернув его штанину. – Было дело, сосунок, было этакое дело! – улыбаясь, сознался Челкаш. Ему сразу понравился этот здоровый добродушный парень с ребячьими светлыми глазами. – С косовицы, что ли? – Как же!.. Косили версту – выкосили грош. Плохи дела-то! Нар-роду – уйма! Голодающий этот самый приплелся, – цену сбили, хоть не берись! Шесть гривен в Кубани платили. Дела!.. А раньше-то, говорят, три целковых цена, четыре, пять!.. – Раньше!.. Раньше-то за одно погляденье на русского человека там трьшну платили. Я вот годов десять тому назад этим самым и промышлял. Придешь в станицу – русский, мол, я! Сейчас тебя поглядят, пощупают, подивуются и – получи три рубля! Да напоят, накормят. И живи сколько хочешь! Парень, слушая Челкаша, сначала широко открыл рот, выражая на круглой физиономии недоумевающее восхищение, но потом, поняв, что оборванец врет, шлепнул губами и захохотал. Челкаш сохранял серьезную мину, скрывая улыбку в своих усах. – Чудак, говоришь будто правду, а я слушаю да верю… Нет, ей-богу, раньше там… – Ну, а я про что? Ведь и я говорю, что, мол, там раньше… – Поди ты!.. – махнул рукой парень. – Сапожник, что ли? Али портной?.. Тыто? – Я‑то? – переспросил Челкаш и, подумав, сказал: – Рыбак я… – Рыба-ак! Ишь ты! Что же, ловишь рыбу?.. – Зачем рыбу? Здешние рыбаки не одну рыбу ловят. Больше утопленников, старые якорья, потонувшие суда – все! Удочки такие есть для этого… – Ври, ври!.. Из тех, может, рыбаков, которые про себя поют: Мы закидывали сети По сухим берегам Да по амбарам, по клетям!.. – А ты видал таких? – спросил Челкаш, с усмешкой поглядывая на него. – Нет, видать где же! Слыхал… – Нравятся? – Они-то? Как же!.. Ничего ребята, вольные, свободные… – А что тебе – свобода?.. Ты разве любишь свободу? – Да ведь как же? Сам себе хозяин, пошел – куда хошь, делай – что хошь… Еще бы! Коли сумеешь себя в порядке держать, да на шее у тебя камней нет, – первое дело! Гуляй знай, как хошь, бога только помни… Челкаш презрительно сплюнул и отвернулся от парня. – Сейчас вот мое дело… – говорил тот. – Отец у меня – умер, хозяйство – малое, мать-старуха, земля высосана, – что я должен делать? Жить – надо. А как? Неизвестно. Пойду я в зятья в хороший дом. Ладно. Кабы выделили дочь-то!.. Нет ведь – тесть-дьявол не выделит. Ну, и буду я ломать на него… долго… Года! Вишь, какие дела-то! А кабы мне рублей ста полтора заробить, сейчас бы я на ноги встал и – Антипу-то – на-кося, выкуси! Хошь выделить Марфу? Нет? Не надо! Слава богу, девок в деревне не одна она. И был бы я, значит, совсем свободен, сам по себе… Н‑да! – Парень вздохнул. – А теперь ничего не поделаешь иначе, как в зятья идти. Думал было я: вот, мол, на Кубань-то пойду, рублев два ста тяпну, – шабаш! барин!.. АН не выгорело. Ну и пойдешь в батраки… Своим хозяйством не исправлюсь я, ни в каком разе! Эхе-хе!.. Парню сильно не хотелось идти в зятья. У него даже лицо печально потускнело. Он тяжело заерзал на земле. Челкаш спросил: – Теперь куда ж ты? – Да ведь – куда? известно, домой. – Ну, брат, мне это неизвестно, может, ты в Турцию собрался. 116
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – В Ту-урцию!.. – протянул парень. – Кто ж это туда ходит из православных? Сказал тоже!.. – Экой ты дурак! – вздохнул Челкаш и снова отворотился от собеседника. В нем этот здоровый деревенский парень что-то будил… Смутно, медленно назревавшее, досадливое чувство копошилось где-то глубоко и мешало ему сосредоточиться и обдумать то, что нужно было сделать в эту ночь. Обруганный парень бормотал что-то вполголоса, изредка бросая на босяка косые взгляды. У него смешно надулись щеки, оттопырились губы и суженные глаза как-то чересчур часто и смешно помаргивали. Он, очевидно, не ожидал, что его разговор с этим усатым оборванцем кончится так быстро и обидно. Оборванец не обращал больше на него внимания. Он задумчиво посвистывал, сидя на тумбочке и отбивая по ней такт голой грязной пяткой. Парню хотелось поквитаться с ним. – Эй ты, рыбак! Часто это ты запиваешь-то? – начал было он, но в этот же момент рыбак быстро обернул к нему лицо, спросив его: – Слушай, сосун! Хочешь сегодня ночью работать со мной? Говори скорей! – Чего работать? – недоверчиво спросил парень. – Ну, чего!.. Чего заставлю… Рыбу ловить поедем. Грести будешь… – Так… Что же? Ничего. Работать можно. Только вот… не влететь бы во что с тобой. Больно ты закомурист… темен ты… Челкаш почувствовал нечто вроде ожога в груди и с холодной злобой вполголоса проговорил: – А ты не болтай, чего не смыслишь. Я те вот долбану по башке, тогда у тебя в ней просветлеет… Он соскочил с тумбочки, дернул левой рукой свой ус, а правую сжал в твердый жилистый кулак и заблестел глазами. Парень испугался. Он быстро оглянулся вокруг и, робко моргая, тоже вскочил с земли. Меряя друг друга глазами, они молчали. – Ну? – сурово спросил Челкаш. Он кипел и вздрагивал от оскорбления, нанесенного ему этим молоденьким теленком, которого он во время разговора с ним презирал, а теперь сразу возненавидел за то, что у него такие чистые голубые глаза, здоровое загорелое лицо, короткие крепкие руки, за то, что он имеет где-то там деревню, дом в ней, за то, что его приглашает в зятья зажиточный мужик, – за всю его жизнь прошлую и будущую, а больше всего за то, что он, этот ребенок по сравнению с ним, Челкашем, смеет любить свободу, которой не знает цены и которая ему не нужна. Всегда неприятно видеть, что человек, которого ты считаешь хуже и ниже себя, любит или ненавидит то же, что и ты, и, таким образом, становится похож на тебя. Парень смотрел на Челкаша и чувствовал в нем хозяина. – Ведь я… не прочь… – заговорил он. – Работы ведь и ищу. Мне все равно, у кого работать, у тебя или у другого. Я только к тому сказал, что не похож ты на рабочего человека, – больно уж тово… драный. Ну, я ведь знаю, что это со всяким может быть. Господи, рази я не видел пьяниц! Эх, сколько!.. да еще и не таких, как ты. – Ну, ладно, ладно! Согласен? – уже мягче переспросил Челкаш. – Я‑то? Аида!.. с моим удовольствием! Говори цену. – Цена у меня по работе. Какая работа будет. Какой улов, значит… Пятитку можешь получить. Понял? Но теперь дело касалось денег, а тут крестьянин хотел быть точным и требовал той же точности от нанимателя. У парня вновь вспыхнуло недоверие и подозрительность. – Это мне не рука, брат! Челкаш вошел в роль: – Не толкуй, погоди! Идем в трактир! 117
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com И они пошли по улице рядом друг с другом, Челкаш – с важной миной хозяина, покручивая усы, парень – с выражением полной готовности подчиниться, но все-таки полный недоверия и боязни. – А как тебя звать? – спросил Челкаш. – Гаврилом! – ответил парень. Когда они пришли в грязный и закоптелый трактир, Челкаш, подойдя к буфету, фамильярным тоном завсегдатая заказал бутылку водки, щей, поджарку из мяса, чаю и, перечислив требуемое, коротко бросил буфетчику: «В долг все!» – на что буфетчик молча кивнул головой. Тут Гаврила сразу преисполнился уважения к своему хозяину, который, несмотря на свой вид жулика, пользуется такой известностью и доверием. – Ну, вот мы теперь закусим и поговорим толком. Пока ты посиди, а я схожу кое-куда. Он ушел. Гаврила осмотрелся кругом. Трактир помещался в подвале; в нем было сыро, темно, и весь он был полон удушливым запахом перегорелой водки, табачного дыма, смолы и еще чего-то острого. Против Гаврилы, за другим столом, сидел пьяный человек в матросском костюме, с рыжей бородой, весь в угольной пыли и смоле. Он урчал, поминутно икая, песню, всю из каких-то перерванных и изломанных слов, то страшно шипящих, то гортанных. Он был, очевидно, не русский. Сзади его поместились две молдаванки; оборванные, черноволосые, загорелые, они тоже скрипели песню пьяными голосами. Потом из тьмы выступали еще разные фигуры, все странно растрепанные, все полупьяные, крикливые, беспокойные… Гавриле стало жутко. Ему захотелось, чтобы хозяин воротился скорее. Шум в трактире сливался в одну ноту, и казалось, что это рычит какое-то огромное животное, оно, обладая сотней разнообразных голосов, раздраженно, слепо рвется вон из этой каменной ямы и не находит выхода на волю… Гаврила чувствовал, как в его тело всасывается что-то опьяняющее и тягостное, от чего у него кружилась голова и туманились глаза, любопытно и со страхом бегавшие по трактиру… Пришел Челкаш, и они стали есть и пить, разговаривая. С третьей рюмки Гаврила опьянел. Ему стало весело и хотелось сказать что-нибудь приятное своему хозяину, который – славный человек! – так вкусно угостил его. Но слова, целыми волнами подливавшиеся ему к горлу, почему-то не сходили с языка, вдруг отяжелевшего. Челкаш смотрел на него и, насмешливо улыбаясь, говорил: – Наклюкался!.. Э‑эх, тюря! с пяти рюмок!.. как работать-то будешь?.. – Друг!.. – лепетал Гаврила. – Не бойсь! я тебе уважу!.. Дай поцелую тебя!.. а?.. – Ну, ну!.. На, еще клюкни! Гаврила пил и дошел наконец до того, что у него в глазах все стало колебаться ровными, волнообразными движениями. Это было неприятно, и от этого тошнило. Лицо у него сделалось глупо восторженное. Пытаясь сказать что-нибудь, он смешно шлепал губами и мычал. Челкаш, пристально поглядывая на него, точно вспоминал что-то, крутил свои усы и все улыбался хмуро. А трактир ревел пьяным шумом. Рыжий матрос спал, облокотясь на стол. – Ну-ка, идем! – сказал Челкаш, вставая. Гаврила попробовал подняться, но не смог и, крепко обругавшись, засмеялся бессмысленным смехом пьяного. – Развезло! – молвил Челкаш, снова усаживаясь против него на стул. Гаврила все хохотал, тупыми глазами поглядывая на хозяина. И тот смотрел на него пристально, зорко и задумчиво. Он видел перед собою человека, жизнь которого попала в его волчьи лапы. Он, Челкаш, чувствовал себя в силе повернуть ее и так и этак. Он мог разломать ее, как игральную карту, и мог помочь ей установиться в прочные крестьянские рамки. Чувствуя себя господином другого, 118
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com он думал о том, что этот парень никогда не изопьет такой чаши, какую судьба дала испить ему, Челкашу… И он завидовал и сожалел об этой молодой жизни, подсмеивался над ней и даже огорчался за нее, представляя, что она может еще раз попасть в такие руки, как его… И все чувства в конце концов слились у Челкаша в одно – нечто отеческое и хозяйственное. Малого было жалко, и малый был нужен. Тогда Челкаш взял Гаврилу под мышки и, легонько толкая его сзади коленом, вывел на двор трактира, где сложил на землю в тень от поленницы дров, а сам сел около него и закурил трубку. Гаврила немного повозился, помычал и заснул. II – Ну, готов? – вполголоса спросил Челкаш у Гаврилы, возившегося с веслами. – Сейчас! Уключина вот шатается, – можно разок вдарить веслом? – Ни-ни! Никакого шуму! Надави ее руками крепче, она и войдет себе на место. Оба они тихо возились с лодкой, привязанной к корме одной из целой флотилии парусных барок, нагруженных дубовой клепкой, и больших турецких фелюг, занятых пальмой, сандалом и толстыми кряжами кипариса. Ночь была темная, по небу двигались толстые пласты лохматых туч, море было покойно, черно и густо, как масло. Оно дышало влажным соленым ароматом и ласково звучало, плескаясь от борта судов о берег, чуть-чуть покачивая лодку Челкаша. На далекое пространство от берега с моря подымались темные остовы судов, вонзая в небо острые мачты с разноцветными фонарями на вершинах. Море отражало огни фонарей и было усеяно массой желтых пятен. Они красиво трепетали на его бархате, мягком, матово-черном. Море спало здоровым, крепким сном работника, который сильно устал за день. – Едем! – сказал Гаврила, спуская весла в воду. – Есть! – Челкаш сильным ударом руля вытолкнул лодку в полосу воды между барками, она быстро поплыла по скользкой воде, и вода под ударами весел загоралась голубоватым фосфорическим сиянием, – длинная лента его, мягко сверкая, вилась за кормой. – Ну, что голова? болит? – ласково спросил Челкаш. – Страсть!.. как чугун гудит… Намочу ее водой сейчас. – Зачем? Ты на-ко вот, нутро помочи, может, скорее очухаешься, – и он протянул Гавриле бутылку. – Ой ли? Господи благослови!.. Послышалось тихое бульканье. – Эй ты! рад?.. Будет! – остановил его Челкаш. Лодка помчалась снова, бесшумно и легко вертясь среди судов… Вдруг она вырвалась из их толпы, и море – бесконечное, могучее – развернулось перед ними, уходя в синюю даль, где из вод его вздымались в небо горы облаков – лилово-сизых, с желтыми пуховыми каймами по краям, зеленоватых, цвета морской воды, и тех скучных, свинцовых туч, что бросают от себя такие тоскливые, тяжелые тени. Облака ползли медленно, то сливаясь, то обгоняя друг друга, мешали свои цвета и формы, поглощая сами себя и вновь возникая в новых очертаниях, величественные и угрюмые… Что-то роковое было в этом медленном движении бездушных масс. Казалось, что там, на краю моря, их бесконечно много и они всегда будут так равнодушно всползать на небо, задавшись злой целью не позволять ему никогда больше блестеть над сонным морем миллионами своих золотых очей – разноцветных звезд, живых и мечтательно сияющих, возбуждая высокие желания в людях, которым дорог их чистый блеск. – Хорошо море? – спросил Челкаш. – Ничего! Только боязно в нем, – ответил Гаврила, ровно и сильно ударяя веслами по воде. Вода чуть слышно звенела и плескалась под ударами длинных весел и все блестела теплым голубым светом фосфора. – Боязно! Экая дура!.. – насмешливо проворчал Челкаш. 119
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Он, вор, любил море. Его кипучая нервная натура, жадная на впечатления, никогда не пресыщалась созерцанием этой темной широты, бескрайной, свободной и мощной. И ему было обидно слышать такой ответ на вопрос о красоте того, что он любил. Сидя на корме, он резал рулем воду и смотрел вперед спокойно, полный желания ехать долго и далеко по этой бархатной глади. На море в нем всегда поднималось широкое, теплое чувство, – охватывая всю его душу, оно немного очищало ее от житейской скверны. Он ценил это и любил видеть себя лучшим тут, среди воды и воздуха, где думы о жизни и сама жизнь всегда теряют – первые – остроту, вторая – цену. По ночам над морем плавно носится мягкий шум его сонного дыхания, этот необъятный звук вливает в душу человека спокойствие и, ласково укрощая ее злые порывы, родит в ней могучие мечты… – А снасть-то где? – вдруг спросил Гаврила, беспокойно оглядывая лодку. Челкаш вздрогнул. – Снасть? Она у меня на корме. Но ему стало обидно лгать пред этим мальчишкой, и ему было жаль тех дум и чувств, которые уничтожил этот парень своим вопросом. Он рассердился. Знакомое ему острое жжение в груди и у горла передернуло его, он внушительно и жестко сказал Гавриле: – Ты вот что – сидишь, ну и сиди! А не в свое дело носа не суй. Наняли тебя грести, и греби. А коли будешь языком трепать, будет плохо. Понял?.. На минуту лодка дрогнула и остановилась. Весла остались в воде, вспенивая ее, и Гаврила беспокойно завозился на скамье. – Греби! Резкое ругательство потрясло воздух. Гаврила взмахнул веслами. Лодка точно испугалась и пошла быстрыми, нервными толчками, с шумом разрезая воду. – Ровней!.. Челкаш привстал с кормы, не выпуская весла из рук и воткнув свои холодные глаза в бледное лицо Гаврилы. Изогнувшийся наклоняясь вперед, он походил на кошку, готовую прыгнуть. Слышно было злое скрипение зубов и робкое пощелкивание какими-то костяшками. – Кто кричит? – раздался с моря суровый окрик. – Ну, дьявол, греби же!.. тише!.. убью, собаку!.. Ну же, греби!.. Раз, два! Пикни только!.. Р‑разорву!.. – шипел Челкаш. – Богородице… дево… – шептал Гаврила, дрожа и изнемогая от страха и усилий. Лодка плавно повернулась и пошла назад к гавани, где огни фонарей столпились в разноцветную группу и видны были стволы мачт. – Эй! кто орет? – донеслось снова. Теперь голос был дальше, чем в первый раз. Челкаш успокоился. – Сам ты и орешь! – сказал он по направлению криков и затем обратился к Гавриле, все еще шептавшему молитву: – Ну, брат, счастье твое! Кабы эти дьяволы погнались за нами – конец тебе. Чуешь? Я бы тебя сразу – к рыбам!.. Теперь, когда Челкаш говорил спокойно и даже добродушно, Гаврила, все еще дрожащий от страха, взмолился: – Слушай, отпусти ты меня! Христом прошу, отпусти! Высади куда-нибудь! Ай-ай-ай!.. Про-опал я совсем!.. Ну, вспомни бога, отпусти! Что я тебе? Не могу я этого!.. Не бывал я в таких делах… Первый раз… Господи! Пропаду ведь я! Как ты это, брат, обошел меня? а? Грешно тебе!.. Душу ведь губишь!.. Ну, дела‑а… – Какие дела? – сурово спросил Челкаш. – А? Ну, какие дела? Его забавлял страх парня, и он наслаждался и страхом Гаврилы, и тем, что вот какой он, Челкаш, грозный человек. – Темные дела, брат… Пусти для бога!.. Что я тебе?.. а?.. Милый… 120
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – Ну, молчи! Не нужен был бы, так я тебя не брал бы. Понял? – ну и молчи! – Господи! – вздохнул Гаврила. – Ну-ну!.. куксись у меня! – оборвал его Челкаш. Но Гаврила теперь уже не мог удержаться и, тихо всхлипывая, плакал, сморкался, ерзал по лавке, но греб сильно, отчаянно. Лодка мчалась стрелой. Снова на дороге встали темные корпуса судов, и лодка потерялась в них, волчком вертясь в узких полосах воды между бортами. – Эй ты! слушай! Буде спросит кто о чем – молчи, коли жив быть хочешь! Понял? – Эхма!.. – безнадежно вздохнул Гаврила в ответ на суровое приказание и горько добавил: – Судьбина моя пропащая!.. – Не ной! – внушительно шепнул Челкаш. Гаврила от этого шепота потерял способность соображать что-либо и помертвел, охваченный холодным предчувствием беды. Он машинально опускал весла в воду, откидывался назад, вынимал их, бросал снова и все время упорно смотрел на свои лапти. Сонный шум волн гудел угрюмо и был страшен. Вот гавань… За ее гранитной стеной слышались людские голоса, плеск воды, песня и тонкие свистки. – Стой! – шепнул Челкаш. – Бросай весла! Упирайся руками в стену! Тише, черт!.. Гаврила, цепляясь руками за скользкий камень, повел лодку вдоль стены. Лодка двигалась без шороха, скользя бортом по наросшей на камне слизи. – Стой!.. Дай весла! Дай сюда! А паспорт у тебя где? В котомке? Дай котомку! Ну, давай скорей! Это, мил друг, для того, чтобы ты не удрал… Теперь не удерешь. Без весел-то ты бы кое-как мог удрать, а без паспорта побоишься. Жди! Да смотри, коли ты пикнешь – на дне моря найду!.. И вдруг, уцепившись за что-то руками, Челкаш поднялся на воздух и исчез на стене. Гаврила вздрогнул… Это вышло так быстро. Он почувствовал, как с него сваливается, сползает та проклятая тяжесть и страх, который он чувствовал при этом усатом, худом воре… Бежать теперь!.. И он, свободно вздохнув, оглянулся кругом. Слева возвышался черный корпус без мачт, – какой-то огромный гроб, безлюдный и пустой… Каждый удар волны в его бока родил в нем глухое, гулкое эхо, похожее на тяжелый вздох. Справа над водой тянулась сырая каменная стена мола, как холодная, тяжелая змея. Сзади виднелись тоже какие-то черные остовы, а спереди, в отверстие между стеной и бортом этого гроба, видно было море, молчаливое, пустынное, с черными над ним тучами. Они медленно двигались, огромные, тяжелые, источая из тьмы ужас и готовые раздавить человека тяжестью своей. Все было холодно, черно, зловеще. Гавриле стало страшно. Этот страх был хуже страха, навеянного на него Челкашем; он охватил грудь Гаврилы крепким объятием, сжал его в робкий комок и приковал к скамье лодки… А кругом все молчало. Ни звука, кроме вздохов моря. Тучи ползли по небу так же медленно и скучно, как и раньше, но их все больше вздымалось из моря, и можно было, глядя на небо, думать, что и оно тоже море, только море взволнованное и опрокинутое над другим, сонным, покойным и гладким. Тучи походили на волны, ринувшиеся на землю вниз кудрявыми седыми хребтами, и на пропасти, из которых вырваны эти волны ветром, и на зарождавшиеся валы, еще не покрытые зеленоватой пеной бешенства и гнева. Гаврила чувствовал себя раздавленным этой мрачной тишиной и красотой и чувствовал, что он хочет видеть скорее хозяина. А если он там останется?.. Время шло медленно, медленнее, чем ползли тучи по небу… И тишина, от времени, становилась все зловещей… Но вот за стеной мола послышался плеск,рох и что-то похожее на шепот. Гавриле показалось, что он сейчас умрет… – Эй! Спишь? Держи!.. осторожно!.. – раздался глухой голос Челкаша. 121
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Со стены спускалось что-то кубическое и тяжелое. Гаврила принял это в лодку. Спустилось еще одно такое же. Затем поперек стены вытянулась длинная фигура Челкаша, откуда-то явились весла, к ногам Гаврилы упала его котомка, и тяжело дышавший Челкаш уселся на корме. Гаврила радостно и робко улыбался, глядя на него. – Устал? – спросил он. – Не без того, теля! Ну-ка, гребни добре! Дуй во всю силу!.. Хорошо ты, брат, заработал! Полдела сделали. Теперь только у чертей между глаз проплыть, а там – получай денежки и ступай к своей Машке. Машка-то есть у тебя? Эй, дитятко? – Н‑нету! – Гаврила старался во всю силу, работая грудью, как мехами, и руками, как стальными пружинами. Вода под лодкой рокотала, и голубая полоса за кормой теперь была шире. Гаврила весь облился потом, но продолжал грести во всю силу. Пережив дважды в эту ночь такой страх, он теперь боялся пережить его в третий раз и желал одного: скорей кончить эту проклятую работу, сойти на землю и бежать от этого человека, пока он в самом деле не убил или не завел его в тюрьму. Он решил не говорить с ним ни о чем, не противоречить ему, делать все, что велит, и, если удастся благополучно развязаться с ним, завтра же отслужить молебен Николаю Чудотворцу. Из его груди готова была вылиться страстная молитва. Но он сдерживался, пыхтел, как паровик, и молчал, исподлобья кидая взгляды на Челкаша. А тот, сухой, длинный, нагнувшийся вперед и похожий на птицу, готовую лететь куда-то, смотрел во тьму вперед лодки ястребиными очами и, поводя хищным, горбатым носом, одной рукой цепко держал ручку руля, а другой теребил ус, вздрагивавший от улыбок, которые кривили его тонкие губы. Челкаш был доволен своей удачей, собой и этим парнем, так сильно запуганным им и превратившимся в его раба. Он смотрел, как старался Гаврила, и ему стало жалко, захотелось ободрить его. – Эй! – усмехаясь, тихо заговорил он. – Что, здорово ты перепугался? а? – Н‑ничего!.. – выдохнул Гаврила и крякнул. – Да уж теперь ты не очень наваливайся на весла-то. Теперь шабаш. Вот еще только одно бы место пройти… Отдохни-ка… Гаврила послушно приостановился, вытер рукавом рубахи пот с лица и снова опустил весла в воду. – Ну, греби тише, чтобы вода не разговаривала. Воротца одни надо миновать. Тише, тише… А то, брат, тут народы серьезные… Как раз из ружья пошалить могут. Такую шишку на лбу набьют, что и не охнешь. Лодка теперь кралась по воде почти совершенно беззвучно. Только с весел капали голубые капли, и когда они падали в море, на месте их падения вспыхивало ненадолго тоже голубое пятнышко. Ночь становилась все темнее и молчаливей. Теперь небо уже не походило на взволнованное море – тучи расплылись по нем и покрыли его ровным тяжелым пологом, низко опустившимся над водой и неподвижным. А море стало еще спокойней, черней, сильнее пахло теплым, соленым запахом и уж не казалось таким широким, как раньше. – Эх, кабы дождь пошел! – прошептал Челкаш. – Так бы мы и проехали, как за занавеской. Слева и справа от лодки из черной воды поднялись какие-то здания – баржи, неподвижные, мрачные и тоже черные. На одной из них двигался огонь, кто-то ходил с фонарем. Море, гладя их бока, звучало просительно и глухо, а они отвечали ему эхом, гулким и холодным, точно спорили, не желая уступить ему в чем-то. – Кордоны!.. – чуть слышно шепнул Челкаш. С момента, когда он велел Гавриле грести тише, Гаврилу снова охватило острое выжидательное напряжение. Он весь подался вперед, во тьму, и ему казалось, что он растет, – кости и жилы вытягивались в нем с тупой болью, голова, заполненная одной мыслью, болела, кожа 122
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com на спине вздрагивала, а в ноги вонзались маленькие, острые и холодные иглы. Глаза ломило от напряженного рассматриванья тьмы, из которой – он ждал – вот-вот встанет нечто и гаркнет на них: «Стой, воры!..» Теперь, когда Челкаш шепнул «кордоны!», Гаврила дрогнул: острая, жгучая мысль прошла сквозь него, прошла и задела по туго натянутым нервам, – он хотел крикнуть, позвать людей на помощь к себе… Он уже открыл рот и привстал немного на лавке, выпятил грудь, вобрал в нее много воздуха и открыл рот, – но вдруг, пораженный ужасом, ударившим его, как плетью, закрыл глаза и свалился с лавки. … Впереди лодки, далеко на горизонте, из черной воды моря поднялся огромный огненно-голубой меч, поднялся, рассек тьму ночи, скользнул своим острием по тучам в небе и лег на грудь моря широкой, голубой полосой. Он лег, и в полосу его сияния из мрака выплыли невидимые до той поры суда, черные, молчаливые, обвешанные пышной ночной мглой. Казалось, они долго были на дне моря, увлеченные туда могучей силой бури, и вот теперь поднялись оттуда по велению огненного меча, рожденного морем, – поднялись, чтобы посмотреть на небо и на все, что поверх воды… Их такелаж обнимал собой мачты и казался цепкими водорослями, поднявшимися со дна вместе с этими черными гигантами, опутанными их сетью. И он опять поднялся кверху из глубин моря, этот страшный голубой меч, поднялся, сверкая, снова рассек ночь и снова лег уже в другом направлении. И там, где он лег, снова всплыли остовы судов, невидимых до его появления. Лодка Челкаша остановилась и колебалась на воде, как бы недоумевая. Гаврила лежал на дне, закрыв лицо руками, а Челкаш толкал его ногой и шипел бешено, но тихо: – Дурак, это крейсер таможенный… Это фонарь электрический!.. Вставай, дубина! Ведь на нас свет бросят сейчас!.. Погубишь, черт, и себя и меня! Ну!.. И, наконец, когда один из ударов каблуком сапога сильнее других опустился на спину Гаврилы, он вскочил, все еще боясь открыть глаза, сел на лавку и, ощупью схватив весла, двинул лодку. – Тише! Убью ведь! Ну, тише!.. Эка дурак, черт тебя возьми!.. Чего ты испугался? Ну? Харя!.. Фонарь – только и всего. Тише веслами!.. Кислый черт!.. За контрабандой это следят. Нас не заденут – далеко отплыли они. Не бойся, не заденут. Теперь мы… – Челкаш торжествующе оглянулся кругом. – Кончено, выплыли!.. Фу‑у!.. Н‑ну, счастлив ты, дубина стоеросовая!.. Гаврила молчал, греб и, тяжело дыша, искоса смотрел туда, где все еще поднимался и опускался этот огненный меч. Он никак не мог поверить Челкашу, что это только фонарь. Холодное голубое сияние, разрубавшее тьму, заставляя море светиться серебряным блеском, имело в себе нечто необъяснимое, и Гаврила опять впал в гипноз тоскливого страха. Он греб, как машина, и все сжимался, точно ожидал удара сверху, и ничего, никакого желания не было уже в нем – он был пуст и бездушен. Волнения этой ночи выглодали наконец из него все человеческое. А Челкаш торжествовал. Его привычные к потрясениям нервы уже успокоились. У него сладострастно вздрагивали усы и в глазах разгорался огонек. Он чувствовал себя великолепно, посвистывал сквозь зубы, глубоко вдыхал влажный воздух моря, оглядывался кругом и добродушно улыбался, когда его глаза останавливались на Гавриле. Ветер пронесся и разбудил море, вдруг заигравшее частой зыбью. Тучи сделались как бы тоньше и прозрачней, но все небо было обложено ими. Несмотря на то, что ветер, хотя еще легкий, свободно носился над морем, тучи были неподвижны и точно думали какую-то серую, скучную Думу. – Ну ты, брат, очухайся, пора! Ишь тебя как – точно из кожи-то твоей весь дух выдавили, один мешок костей остался! Конец уж всему. Эй!.. Гавриле все-таки было приятно слышать человеческий голос, хоть это и говорил Челкаш. 123
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – Я слышу, – тихо сказал он. – То-то! Мякиш… Ну-ка, садись на руль, а я – на весла, устал, поди! Гаврила машинально переменил место. Когда Челкаш, меняясь с ним местами, взглянул ему в лицо и заметил, что он шатается на дрожащих ногах, ему стало еще больше жаль парня. Он хлопнул его по плечу. – Ну, ну, не робь! Заработал зато хорошо. Я те, брат, награжу богато. Четвертной билет хочешь получить? а? – Мне – ничего не надо. Только на берег бы… Челкаш махнул рукой, плюнул и принялся грести, далеко назад забрасывая весла своими длинными руками. Море проснулось. Оно играло маленькими волнами, рождая их, украшая бахромой пены, сталкивая друг с другом и разбивая в мелкую пыль. Пена, тая, шипела и вздыхала, – и все кругом было заполнено музыкальным шумом и плеском. Тьма как бы стала живее. – Ну, скажи мне, – заговорил Челкаш, – придешь ты в деревню, женишься, начнешь землю копать, хлеб сеять, жена детей народит, кормов не будет хватать; ну, будешь ты всю жизнь из кожи лезть… Ну, и что? Много в этом смаку? – Какой уж смак! – робко и вздрагивая ответил Гаврила. Кое-где ветер прорывал тучи, и из разрывов смотрели голубые кусочки неба с одной-двумя звездочками на них. Отраженные играющим морем, эти звездочки прыгали по волнам, то исчезая, то вновь блестя. – Правее держи! – сказал Челкаш. – Скоро уж приедем. Н‑да!.. Кончили. Работка важная! Вот видишь как?.. Ночь одна – и полтысячи я тяпнул! – Полтысячи?! – недоверчиво протянул Гаврила, но сейчас же испугался и быстро спросил, толкая ногой тюки в лодке: – А это что же будет за вещь? – Это – дорогая вещь. Все-то, коли по цене продать, так и за тысячу хватит. Ну, я не дорожусь… Ловко? – Н‑да‑а?.. – вопросительно протянул Гаврила. – Кабы мне так-то вот! – вздохнул он, сразу вспомнив деревню, убогое хозяйство, свою мать и все то далекое, родное, ради чего он ходил на работу, ради чего так измучился в эту ночь. Его охватила волна воспоминаний о своей деревеньке, сбегавшей по крутой горе вниз, к речке, скрытой в роще берез, ветел, рябин, черемухи… – Эх, важно бы!.. – грустно вздохнул он. – Н‑да!.. Я думаю, ты бы сейчас по чугунке домой… Уж и полюбили бы тебя девки дома, а‑ах как!.. Любую бери! Дом бы себе сгрохал – ну, для дома денег, положим, маловато… – Это верно… для дому нехватка. У нас дорог лес-то. – Ну что ж? Старый бы поправил. Лошадь как? есть? – Лошадь? Она и есть, да больно стара, черт. – Ну, значит, лошадь. Ха-арошую лошадь! Корову… Овец… Птицы разной… А? – Не говори!.. Ох ты, Господи! вот уж пожил бы! – Н‑да, брат, житьишко было бы ничего себе… Я тоже понимаю толк в этом деле. Было когда-то свое гнездо… Отец-то был из первых богатеев в селе… Челкаш греб медленно. Лодка колыхалась на волнах, шаловливо плескавшихся о ее борта, еле двигалась по темному морю, а оно играло все резвей и резвей. Двое людей мечтали, покачиваясь на воде и задумчиво поглядывая вокруг себя. Челкаш начал наводить Гаврилу на мысль о деревне, желая немного ободрить и успокоить его. Сначала он говорил, посмеиваясь себе в усы, но потом, подавая реплики собеседнику и напоминая ему о радостях крестьянской жизни, в которых сам давно разочаровался, забыл о них и вспоминал только теперь, – он постепенно увлекся и вместо того, чтобы расспрашивать парня о деревне и ее делах, незаметно для себя стал сам рассказывать ему: – Главное в крестьянской жизни – это, брат, свобода! Хозяин ты есть сам себе. У тебя твой дом – грош ему цена – да он твой. У тебя земля своя – и того ее 124
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com горсть – да она твоя! Король ты на своей земле!.. У тебя есть лицо… Ты можешь от всякого требовать уважения к тебе… Так ли? – воодушевленно закончил Челкаш. Гаврила глядел на него с любопытством и тоже воодушевлялся. Он во время этого разговора успел уже забыть, с кем имеет дело, и видел пред собой такого же крестьянина, как и сам он, прилепленного навеки к земле потом многих поколений, связанного с ней воспоминаниями детства, самовольно отлучившегося от нее и от забот о ней и понесшего за эту отлучку должное наказание. – Это, брат, верно! Ах, как верно! Вот гляди-ка на себя, что ты теперь такое без земли? Землю, брат, как мать, не забудешь надолго. Челкаш одумался… Он почувствовал это раздражающее жжение в груди, являвшееся всегда, чуть только его самолюбие – самолюбие бесшабашного удальца – бывало задето кем-либо, и особенно тем, кто не имел цены в его глазах. – Замолол!.. – сказал он свирепо, – ты, может, думал, что я все это всерьез… Держи карман шире! – Да чудак человек!.. – снова оробел Гаврила. – Разве я про тебя говорю? Чай, таких-то, как ты, – много! Эх, сколько несчастного народу на свете!.. Шатающих… – Садись, тюлень, в весла! – кратко скомандовал Челкаш, почему-то сдержав в себе целый поток горячей ругани, хлынувшей ему к горлу. Они опять переменились местами, причем Челкаш, перелезая на корму через тюки, ощутил в себе острое желание дать Гавриле пинка, чтобы он слетел в воду. Короткий разговор смолк, но теперь даже от молчания Гаврилы на Челкаша веяло деревней… Он вспоминал прошлое, забывая править лодкой, повернутой волнением и плывшей куда-то в море. Волны точно понимали, что эта лодка потеряла цель, и, все выше подбрасывая ее, легко играли ею, вспыхивая под веслами своим ласковым голубым огнем. А перед Челкашем быстро неслись картины прошлого, далекого прошлого, отделенного от настоящего целой стеной из одиннадцати лет босяцкой жизни. Он успел посмотреть себя ребенком, свою деревню, свою мать, краснощекую, пухлую женщину, с добрыми серыми глазами, отца – рыжебородого гиганта с суровым лицом; видел себя женихом и видел жену, черноглазую Анфису, с длинной косой, полную, мягкую, веселую, снова себя, красавцем, гвардейским солдатом; снова отца, уже седого и согнутого работой, и мать, морщинистую, осевшую к земле; посмотрел и картину встречи его деревней, когда он возвратился со службы; видел, как гордился перед всей деревней отец своим Григорием, усатым, здоровым солдатом, ловким красавцем… Память, этот бич несчастных, оживляет даже камни прошлого и даже в яд, выпитый некогда, подливает капли меда… Челкаш чувствовал себя овеянным примиряющей, ласковой струей родного воздуха, донесшего с собой до его слуха и ласковые слова матери, и солидные речи истового крестьянина-отца, много забытых звуков и много сочного запаха матушки-земли, только что оттаявшей, только что вспаханной и только что покрытой изумрудным шелком озими… Он чувствовал себя одиноким, вырванным и выброшенным навсегда из того порядка жизни, в котором выработалась та кровь, что течет в его жилах. – Эй! а куда же мы едем? – спросил вдруг Гаврила. Челкаш дрогнул и оглянулся тревожным взором хищника. – Ишь черт занес!.. Гребни-ка погуще… – Задумался? – улыбаясь, спросил Гаврила. – Устал… – Так теперь мы, значит, уж не попадемся с этим? – Гаврила ткнул ногой в тюки. – Нет… Будь покоен. Сейчас вот сдам и денежки получу… Н‑да! – Пять сотен? 125
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – Не меньше. – Это, тово, – сумма! Кабы мне, горюну!.. Эх, и сыграл бы я песенку с ними!.. – По крестьянству? – Никак больше! Сейчас бы… И Гаврила полетел на крыльях мечты. А Челкаш молчал. Усы у него обвисли, правый бок, захлестанный волнами, был мокр, глаза ввалились и потеряли блеск. Все хищное в его фигуре обмякло, стушеванное приниженной задумчивостью, смотревшей даже из складок его грязной рубахи. Он круто повернул лодку и направил ее к чему-то черному, высовывавшемуся из воды. Небо снова все покрылось тучами, и посыпался дождь, мелкий, теплый, весело звякавший, падая на хребты волн. – Стой! Тише! – скомандовал Челкаш. Лодка стукнулась носом о корпус барки. – Спят, что ли, черти?.. – ворчал Челкаш, цепляясь багром за какие-то веревки, спускавшиеся с борта. – Трап давай!.. Дождь пошел еще, не мог раньшето! Эй вы, губки!.. Эй!.. – Селкаш это? – раздалось сверху ласковое мурлыканье. – Ну, спускай трап! – Калимера, Селкаш! – Спускай трап, копченый дьявол! – взревел Челкаш. – О, сердытий пришел сегодня… Элоу! – Лезь, Гаврила! – обратился Челкаш к товарищу. В минуту они были на палубе, где три темных бородатых фигуры, оживленно болтая друг с другом на странном сюсюкающем языке, смотрели за борт в лодку Челкаша. Четвертый, завернутый в длинную хламиду, подошел к нему и молча пожал ему руку, потом подозрительно оглянул Гаврилу. – Припаси к утру деньги, – коротко сказал ему Челкаш. – А теперь я спать иду. Гаврила, идем! Есть хочешь? – Спать бы… – ответил Гаврила и через пять минут храпел, а Челкаш, сидя рядом с ним, примерял себе на ногу чей-то сапог и, задумчиво сплевывая в сторону, грустно свистел сквозь зубы. Потом он вытянулся рядом с Гаврилой, заложив руки под голову, поводя усами. Барка тихо покачивалась на игравшей воде, где-то поскрипывало дерево жалобным звуком, дождь мягко сыпался на палубу, и плескались волны о борта… Все было грустно и звучало, как колыбельная песнь матери, не имеющей надежд на счастье своего сына… Челкаш, оскалив зубы, приподнял голову, огляделся вокруг и, прошептав что-то, снова улегся… Раскинув ноги, он стал похож на большие ножницы. III Он проснулся первым, тревожно оглянулся вокруг, сразу успокоился и посмотрел на Гаврилу, еще спавшего. Тот сладко всхрапывал и во сне улыбался чему-то всем своим детским, здоровым, загорелым лицом. Челкаш вздохнул и полез вверх по узкой веревочной лестнице. В отверстие трюма смотрел свинцовый кусок неба. Было светло, но по-осеннему скучно и серо. Челкаш вернулся часа через два. Лицо у него было красно, усы лихо закручены кверху. Он был одет в длинные крепкие сапоги, в куртку, в кожаные штаны и походил на охотника. Весь его костюм был потерт, но крепок, и очень шел к нему, делая его фигуру шире, скрадывая его костлявость и придавая ему воинственный вид. – Эй, теленок, вставай!.. – толкнул он ногой Гаврилу. Тот вскочил и, не узнавая его со сна, испуганно уставился на него мутными глазами. Челкаш захохотал. – Ишь ты какой!.. – широко улыбнулся наконец Гаврила. – Барином стал! 126
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – У нас это скоро. Ну и пуглив же ты! Сколько раз умирать-то вчера ночью собирался? – Да ты сам посуди, впервой я на такое дело! Ведь можно было душу загубить на всю жизнь! – Ну, а еще раз поехал бы? а? – Еще?.. Да ведь это – как тебе сказать? Из-за какой корысти?.. вот что! – Ну ежели бы две радужных? – Два ста рублев, значит? Ничего… Это можно… – Стой! А как душу-то загубишь?.. – Да ведь, может… и не загубишь! – улыбнулся Гаврила. – Не загубишь, а человеком на всю жизнь сделаешься. Челкаш весело хохотал. – Ну, ладно! будет шутки шутить. Едем на берег… И вот они снова в лодке. Челкаш на руле, Гаврила на веслах. Над ними небо, серое, ровно затянутое тучами, и лодкой играет мутно-зеленое море, шумно подбрасывая ее на волнах, пока еще мелких, весело бросающих в борта светлые, соленые брызги. Далеко по носу лодки видна желтая полоса песчаного берега, а за кормой уходит вдаль море, изрытое стаями волн, убранных пышной белой пеной. Там же, вдали, видно много судов; далеко влево – целый лес мачт и белые груды домов города. Оттуда по морю льется глухой гул, рокочущий и вместе с плеском волн создающий хорошую, сильную музыку… И на все наброшена тонкая пелена пепельного тумана, отдаляющего предметы друг от друга… – Эх, разыграется к вечеру-то добре! – кивнул Челкаш головой на море. – Буря? – спросил Гаврила, мощно бороздя волны веслами. Он был уже мокр с головы до ног от этих брызг, разбрасываемых по морю ветром. – Эге!.. – подтвердил Челкаш. Гаврила пытливо посмотрел на него… – Ну, сколько ж тебе дали? – спросил он наконец, видя, что Челкаш не собирается начать разговора. – Вот! – сказал Челкаш, протягивая Гавриле что-то, вынутое из кармана. Гаврила увидал пестрые бумажки, и все в его глазах приняло яркие, радужные оттенки. – Эх!.. А я ведь думал: врал ты мне!.. Это – сколько? – Пятьсот сорок! – Л‑ловко!.. – прошептал Гаврила, жадными глазами провожая пятьсот сорок, снова спрятанные в карман. – Э‑эх-ма!.. Кабы этакие деньги!.. – И он угнетенно вздохнул. – Гульнем мы с тобой, парнюга! – с восхищением вскрикнул Челкаш. – Эх, хватим… Не думай, я тебе, брат, отделю… Сорок отделю! а? Доволен? Хочешь, сейчас дам? – Коли не обидно тебе – что же? Я приму! Гаврила весь трепетал от ожидания, острого, сосавшего ему грудь. – Ах ты, чертова кукла! Приму! Прими, брат, пожалуйста! Очень я тебя прошу, прими! Не знаю я, куда мне такую кучу денег девать! Избавь ты меня, прими-ка, на!.. Челкаш протянул Гавриле несколько бумажек. Тот взял их дрожащей рукой, бросил весла и стал прятать куда-то за пазуху, жадно сощурив глаза, шумно втягивая в себя воздух, точно пил что-то жгучее. Челкаш с насмешливой улыбкой поглядывал на него. А Гаврила уже снова схватил весла и греб нервно, торопливо, точно пугаясь чего-то и опустив глаза вниз. У него вздрагивали плечи и уши. – А жаден ты!.. Нехорошо… Впрочем, что же?.. Крестьянин… – задумчиво сказал Челкаш. – Да ведь с деньгами-то что можно сделать!.. – воскликнул Гаврила, вдруг весь вспыхивая страстным возбуждением. И он отрывисто, торопясь, точно догоняя свои мысли и с лету хватая слова, заговорил о жизни в деревне с деньгами и без денег. Почет, довольство, веселье!.. 127
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Челкаш слушал его внимательно, с серьезным лицом и с глазами, сощуренными какой-то думой. По временам он улыбался довольной улыбкой. – Приехали! – прервал он речь Гаврилы. Волна подхватила лодку и ловко ткнула ее в песок. – Ну, брат, теперь кончено. Лодку нужно вытащить подальше, чтобы не смыло. Придут за ней. А мы с тобой – прощай!.. Отсюда до города верст восемь. Ты что, опять в город вернешься? а? На лице Челкаша сияла добродушно-хитрая улыбка, и весь он имел вид человека, задумавшего нечто весьма приятное для себя и неожиданное для Гаврилы. Засунув руку в карман, он шелестел там бумажками. – Нет… я… не пойду… я… – Гаврила задыхался и давился чем-то. Челкаш посмотрел на него. – Что это тебя корчит? – спросил он. – Так… – Но лицо Гаврилы то краснело, то делалось серым, и он мялся на месте, не то желая броситься на Челкаша, не то разрываемый иным желанием, исполнить которое ему было трудно. Челкашу стало не по себе при виде такого возбуждения в этом парне. Он ждал, чем оно разразится. Гаврила начал как-то странно смеяться смехом, похожим на рыдание. Голова его была опущена, выражения его лица Челкаш не видал, смутно видны были только уши Гаврилы, то красневшие, то бледневшие. – Ну тя к черту! – махнул рукой Челкаш. – Влюбился ты в меня, что ли? Мнется, как девка!.. Али расставанье со мной тошно? Эй, сосун! Говори, что ты? А то уйду я!.. – Уходишь?! – звонко крикнул Гаврила. Песчаный и пустынный берег дрогнул от его крика, и намытые волнами моря желтые волны песку точно всколыхнулись. Дрогнул и Челкаш. Вдруг Гаврила сорвался с своего места, бросился к ногам Челкаша, обнял их своими руками и дернул к себе. Челкаш пошатнулся, грузно сел на песок и, скрипнув зубами, резко взмахнул в воздухе своей длинной рукой, сжатой в кулак. Но он не успел ударить, остановленный стыдливым и просительным шепотом Гаврилы: – Голубчик!.. Дай ты мне эти деньги! Дай, Христа ради! Что они тебе?.. Ведь в одну ночь – только в ночь… А мне – года нужны… Дай – молиться за тебя буду! Вечно – в трех церквах – о спасении души твоей!.. Ведь ты их на ветер… а я бы – в землю! Эх, дай мне их! Что в них тебе?.. Али тебе дорого? Ночь одна – и богат! Сделай доброе дело! Пропащий ведь ты… Нет тебе пути… А я бы – ох! Дай ты их мне! Челкаш, испуганный, изумленный и озлобленный, сидел на песке, откинувшись назад и упираясь в него руками, сидел, молчал и страшно таращил глаза на парня, уткнувшегося головой в его колени и шептавшего, задыхаясь, свои мольбы. Он оттолкнул его, наконец, вскочил на ноги и, сунув руку в карман, бросил в Гаврилу бумажки. – На! Жри… – крикнул он, дрожа от возбуждения, острой жалости и ненависти к этому жадному рабу. И, бросив деньги, он почувствовал себя героем. – Сам я хотел тебе больше дать. Разжалобился вчера я, вспомнил деревню… Подумал: дай помогу парню. Ждал я, что ты сделаешь, попросишь – нет? А ты… Эх, войлок! Нищий!.. Разве из-за денег можно так истязать себя? Дурак! Жадные черти!.. Себя не помнят… За пятак себя продаете!.. – Голубчик!.. Спаси Христос тебя! Ведь это теперь у меня что?.. я теперь… богач!.. – визжал Гаврила в восторге, вздрагивая и пряча деньги за пазуху. – Эх ты, милый!.. Вовек не забуду!.. Никогда!.. И жене и детям закажу – молись! Челкаш слушал его радостные вопли, смотрел на сиявшее, искаженное восторгом жадности лицо и чувствовал, что он – вор, гуляка, оторванный от всего родного – никогда не будет таким жадным, низким, не помнящим себя. Никогда не 128
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com станет таким!.. И эта мысль и ощущение, наполняя его сознанием своей свободы, удерживали его около Гаврилы на пустынном морском берегу. – Осчастливил ты меня! – кричал Гаврила и, схватив руку Челкаша, тыкал ею себе в лицо. Челкаш молчал и по-волчьи скалил зубы. Гаврила все изливался: – Ведь я что думал? Едем мы сюда… думаю… хвачу я его – тебя – веслом… рраз!.. денежки – себе, его – в море… тебя-то… а? Кто, мол, его хватится? И найдут, не станут допытываться – как да кто. Не такой, мол, он человек, чтоб из-за него шум подымать!.. Ненужный на земле! Кому за него встать? – Дай сюда деньги!.. – рявкнул Челкаш, хватая Гаврилу за горло… Гаврила рванулся раз, два, – другая рука Челкаша змеей обвилась вокруг него… Треск разрываемой рубахи – и Гаврила лежал на песке, безумно вытаращив глаза, цапаясь пальцами рук за воздух и взмахивая ногами. Челкаш, прямой, сухой, хищный, зло оскалив зубы, смеялся дробным, едким смехом, и его усы нервно прыгали на угловатом, остром лице. Никогда за всю жизнь его не били так больно, и никогда он не был так озлоблен. – Что, счастлив ты? – сквозь смех спросил он Гаврилу и, повернувшись к нему спиной, пошел прочь по направлению к городу. Но он не сделал пяти шагов, как Гаврила кошкой изогнулся, вскочил на ноги и, широко размахнувшись в воздухе, бросил в него круглый камень, злобно крикнув: – Рраз!.. Челкаш крякнул, схватился руками за голову, качнулся вперед, повернулся к Гавриле и упал лицом в песок. Гаврила замер, глядя на него. Вот он шевельнул ногой, попробовал поднять голову и вытянулся, вздрогнув, как струна. Тогда Гаврила бросился бежать вдаль, где над туманной степью висела мохнатая черная туча и было темно. Волны шуршали, взбегая на песок, сливаясь с него и снова взбегая. Пена шипела, и брызги воды летали по воздуху. Посыпался дождь. Сначала редкий, он быстро перешел в плотный, крупный, лившийся с неба тонкими струйками. Они сплетали целую сеть из ниток воды – сеть. сразу закрывшую собой даль степи и даль моря. Гаврила исчез за ней. Долго ничего не было видно, кроме дождя и длинного человека, лежавшего на песке у моря. Но вот из дождя снова появился бегущий Гаврила, он летел птицей; подбежав к Челкашу, упал перед ним и стал ворочать его на земле. Его рука окунулась в теплую красную слизь… Он дрогнул и отшатнулся с безумным, бледным лицом. – Брат, встань-кось! – шептал он под шум дождя в ухо Челкашу. Челкаш очнулся и толкнул Гаврилу от себя, хрипло сказав: – Поди прочь!.. – Брат! Прости!.. дьявол это меня… – дрожа, шептал Гаврила, целуя руку Челкаша. – Иди… Ступай… – хрипел тот. – Сними грех с души!.. Родной! Прости!.. – Про… уйди ты!.. уйди к дьяволу! – вдруг крикнул Челкаш и сел на песке. Лицо у него было бледное, злое, глаза мутны и закрывались, точно он сильно хотел спать. – Чего тебе еще? Сделал свое дело… иди! Пошел! – И он хотел толкнуть убитого горем Гаврилу ногой, но не смог и снова свалился бы, если бы Гаврила не удержал его, обняв за плечи. Лицо Челкаша было теперь в уровень с лицом Гаврилы. Оба были бледны и страшны. – Тьфу! – плюнул Челкаш в широко открытые глаза своего работника. Тот смиренно вытерся рукавом и прошептал: – Что хошь делай… Не отвечу словом. Прости для Христа! – Гнус!.. И блудить-то не умеешь!.. – презрительно крикнул Челкаш, сорвал из-под своей куртки рубаху и молча, изредка поскрипывая зубами, стал обвязывать себе голову. – Деньги взял? – сквозь зубы процедил он. 129
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com – Не брал я их, брат! Не надо мне!.. беда от них!.. Челкаш сунул руку в карман своей куртки, вытащил пачку денег, одну радужную бумажку положил обратно в карман, а все остальные кинул Гавриле. – Возьми и ступай! – Не возьму, брат… Не могу! Прости! – Бери, говорю!.. – взревел Челкаш, страшно вращая глазами. – Прости!.. Тогда возьму… – робко сказал Гаврила и пал в ноги Челкаша на сырой песок, щедро поливаемый дождем. – Врешь, возьмешь, гнус! – уверенно сказал Челкаш, и, с усилием подняв его голову за волосы, он сунул ему деньги в лицо. – Бери! бери! Не даром работал! Бери, не бойсь! Не стыдись, что человека чуть не убил! За таких людей, как я, никто не взыщет. Еще спасибо скажут, как узнают. На, бери! Гаврила видел, что Челкаш смеется, и ему стало легче. Он крепко сжал деньги в руке. – Брат! а простишь меня? Не хошь? а? – слезливо спросил он. – Родимой!.. – в тон ему ответил Челкаш, подымаясь на ноги и покачиваясь. – За что? Не за что! Сегодня ты меня, завтра я тебя… – Эх, брат, брат!.. – скорбно вздохнул Гаврила, качая головой. Челкаш стоял перед ним и странно улыбался, а тряпка на его голове, понемногу краснея, становилась похожей на турецкую феску. Дождь лил, как из ведра. Море глухо роптало, волны бились о берег бешено и гневно. Два человека помолчали. – Ну прощай! – насмешливо сказал Челкаш, пускаясь в путь. Он шатался, у него дрожали ноги, и он так странно держал голову, точно боялся потерять ее. – Прости, брат!.. – еще раз попросил Гаврила. – Ничего! – холодно ответил Челкаш, пускаясь в путь. Он пошел, пошатываясь и все поддерживая голову ладонью левой руки, а правой тихо дергая свой бурый ус. Гаврила смотрел ему вслед до поры, пока он не исчез в дожде, все гуще лившем из туч тонкими, бесконечными струйками и окутывавшем степь непроницаемой стального цвета мглой. Потом Гаврила снял свой мокрый картуз, перекрестился, посмотрел на деньги, зажатые в ладони, свободно и глубоко вздохнул, спрятал их за пазуху и широкими, твердыми шагами пошел берегом в сторону, противоположную той, где скрылся Челкаш. Море выло, швыряло большие, тяжелые волны на прибрежный песок, разбивая их в брызги и пену. Дождь ретиво сек воду и землю… ветер ревел… Все кругом наполнялось воем, ревом, гулом… За дождем не видно было ни моря, ни неба. Скоро дождь и брызги волн смыли красное пятно на том месте, где лежал Челкаш, смыли следы Челкаша и следы молодого парня на прибрежном песке… И на пустынном берегу моря не осталось ничего в воспоминание о маленькой драме, разыгравшейся между двумя людьми. 130
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Леонид Жуховицкий. Банан за чуткость Есть такая неприятная порода людей — бюрократы. Бюрократ — человек при бумаге. Он смотрит в инструкцию и делает точь–в-точь как там написано: самому думать лень, да и выгоды никакой. Если бюрократа назначить начальником пожарной команды, он при пожаре первым делом велит узнать, в каком районе горит. Свой район — прикажет тушить. Чужой — будет ждать прямых указаний. Карикатуристы любят изображать бюрократов пожилыми, лысыми и в очках. Напрасно! Формалистами бывают личности самого разного возраста и вида. Любопытно, что даже такое симпатичное существо, как обезьяна, не чуждо бюрократических наклонностей. Ее вполне можно научить разным полезным делам. Причем дрессировщики утверждают, что сделать это не так уж сложно — главное, за каждый хороший поступок надо давать обезьяне банан. Ради банана обезьяна способна на многое. Даже на поступки вполне человеческие: она помогает дрессировщику, подметает пол, стелет постель, подает стакан с водой и вообще проявляет заботу и чуткость. Но не всякую! А лишь ту, за которую выдается банан. Впрочем, у нас разговор не о дрессировке… В одной московской школе девочка тяжело заболела в самом начале учебного года. Врачи не стали ее обманывать: весь восьмой класс придется пролежать в постели. Болеть и вообще-то обидно. А еще обиднее, когда знаешь, что без всякой твоей вины из отличницы превратишься во второгодницу, что целый год твоей жизни вырван, как листок из календаря. Девочке было очень тяжело. Но пришли ребята из ее класса и сказали, что каждый день будут навещать ее, заниматься и вообще следить, чтобы она не отстала. А к концу года она перейдет в девятый класс вместе со всеми. Ребята так и сделали. Каждый день кто-нибудь приходил к девочке и повторял все, что сам утром слышал в школе: объяснял теоремы, помогал решать задачи, подробно разбирал гражданские и любовные мотивы в лирике Лермонтова. А потом, пройдя все, что нужно, ребята принимались рассказывать обо всяких школьных новостях. Причем события, естественно, выбирали смешные: надо же поднять человеку настроение! Больше всего веселились ребята, рассказывая про Фому Алексеевича, учителя истории. Он был уже старый, семьдесят пять лет, давно бы можно на пенсию. Но историк все откладывал с года на год. Он очень любил свой предмет, любил школу, ребят, и жалко было расставаться со всем этим навсегда. Он уже плохо слышал, плохо видел даже через толстые очки. И старческие эти неприятности щедро питали школьный юмор. Ребята, захлебываясь, рассказывали больной девочке: — Представляешь, старикан дребезжит себе про войны и победы, а Васька с Гариком на последней парте в шахматы дуются! И не под партой, а с удобствами — еще учебник подложили, чтоб доска ровней. А чего прятаться? Все равно старикан дальше третьей парты не видит… — А Зинка с Людкой — те еще интересней придумали. Урок, а они встали себе — и топ–топ из класса. Погуляли по коридору — и назад. А чего! Все равно старикан ничего не слышит — ни шагов, ни как дверь скрипит… 131
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com — А когда к доске вызывает — ну анекдот! Никто не учит, а отметка не ниже четверки. Все подсказывают — чуть не орут. А старикан только щурится да руку к уху подносит — слышит звон, да не знает, где он… — А Верка — ну классная девка! Во придумала! Представляешь — вышла к доске, от Фомы подальше, и бормочет себе под нос тихо–тихо. Он ей: «Громче, Белясова!» А она: «Не могу, Фома Алексеевич, горло болит». Пятерку поставил! А куда ему деться — не признаваться же, что глухой… Каждый день по очереди приходили к больной девочке ребята из ее класса, помогали выучить новый материал и рассказывали все новые истории про Фому Алексеевича, одна другой веселей. Девочка смеялась, а ребята увлекались, кричали на всю квартиру: — Выздоравливай скорей, а то уйдет старикан на пенсию — весь цирк пропустишь! Конечно, она им не очень верила. Не могут ведь ребята вот так, изо дня в день мучить старика. Они же добрые — недаром с ней занимаются. И что бы она только делала бы без них! Но потом девочка стала задумываться. Каждый день приходят к ней другие ребята и каждый день рассказывают одно и то же. Не сговорились же они! Девочка по–прежнему слушала рассказы одноклассников, но уже не смеялась. Она представляла себе, как выглядят эти забавные истории, если смотреть на них глазами старого учителя. И пыталась понять: почему ребята, помогающие одному человеку, бессознательно и бездумно травят другого? Она даже хотела спросить об этом у самих ребят. Но спрашивать не пришлось. Однажды девочка случайно услышала разговор двух девочек в коридоре и все поняла сама. Оказывается, доброта по отношению к ней была включена классом в план общественной работы. Ребята составили расписание — кому когда проявлять товарищеские чувства — и согласно этой бумаге навещали больную подругу. О своих хороших планах они объявили по школьному радио, а также в стенной газете в заметке под заглавием «Не оставим в беде!». А чтобы никто не усомнился в их чуткости, они подсчитывали в особой тетради количество посещений и даже на всякий случай количество часов, потраченных на заботу о человеке. А старый учитель «запланирован» не был, и юные бюрократы, выполнив план чуткости на больной девочке, со спокойной совестью отводили душу на старике… История эта кончилась тем, что девочка от помощи отказалась. Но пока суд да дело, портреты юных героев повесили на какую-то очень почетную доску, а имена торжественно занесли в столь же почетную книгу. Ибо план по чуткости был перевыполнен… Между прочим, если путник, заблудившийся в тайге, набредет на охотничью избушку, он всегда найдет в ней связку хвороста, соль, спички и мешочек с крупой. Вот только награждать за доброе дело некого, потому что неизвестно, кто все это в избушке оставил. И неизвестно, кому оставил. Просто человек человеку. 132
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com Александр Куприн. Чудесный доктор Следующий рассказ не есть плод досужего вымысла. Все описанное мною действительно произошло в Киеве лет около тридцати тому назад и до сих пор свято, до мельчайших подробностей, сохраняется в преданиях того семейства, о котором пойдет речь. Я с своей стороны лишь изменил имена некоторых действующих лиц этой трогательной истории да придал устному рассказу письменную форму. — Гриш, а Гриш! Гляди-ка поросенок-то... Смеется... Да-а. А во рту-то у него!.. Смотри, смотри... травка во рту, ей-богу, травка!.. Вот штука-то! И двое мальчуганов, стоящих перед огромным, из цельного стекла, окном гастрономического магазина, принялись неудержимо хохотать, толкая друг друга в бок локтями, но невольно приплясывая от жестокой стужи. Они уже более пяти минут торчали перед этой великолепной выставкой, возбуждавшей в одинаковой степени их умы и желудки. Здесь, освещенные ярким светом висящих ламп, возвышались целые горы красных крепких яблоков и апельсинов; стояли правильные пирамиды мандаринов, нежно золотившихся сквозь окутывающую их папиросную бумагу; протянулись на блюдах, уродливо разинув рты и выпучив глаза, огромные копченые и маринованные рыбы; ниже, окруженные гирляндами колбас, красовались сочные разрезанные окорока с толстым слоем розоватого сала... Бесчисленное множество баночек и коробочек с солеными, вареными и копчеными закусками довершало эту эффектную картину, глядя на которую оба мальчика на минуту забыли о двенадцатиградусном морозе и о важном поручении, возложенном на них матерью, — поручении, окончившемся так неожиданно и так плачевно. Старший мальчик первый оторвался от созерцания очаровательного зрелища. Он дернул брата за рукав и произнес сурово: — Ну, Володя, идем, идем... Нечего тут... Одновременно подавив тяжелый вздох (старшему из них было только десять лет, и к тому же оба с утра ничего не ели, кроме пустых щей) и кинув последний влюбленно-жадный взгляд на гастрономическую выставку, мальчуганы торопливо побежали по улице. Иногда сквозь запотевшие окна какого-нибудь дома они видели елку, которая издали казалась громадной гроздью ярких, сияющих пятен, иногда они слышали даже звуки веселой польки... Но они мужественно гнали от себя прочь соблазнительную мысль: остановиться на несколько секунд и прильнуть глазком к стеклу. По мере того как шли мальчики, все малолюднее и темнее становились улицы. Прекрасные магазины, сияющие елки, рысаки, мчавшиеся под своими синими и красными сетками, визг полозьев, праздничное оживление толпы, веселый гул окриков и разговоров, разрумяненные морозом смеющиеся лица нарядных дам — все осталось позади. Потянулись пустыри, кривые, узкие переулки, мрачные, неосвещенные косогоры... Наконец они достигли покосившегося ветхого дома, стоявшего особняком; низ его — собственно подвал — был каменный, а верх — деревянный. Обойдя тесным, обледенелым и грязным двором, служившим для всех жильцов естественной помойной ямой, они спустились вниз, в подвал, прошли в темноте общим коридором, отыскали ощупью свою дверь и отворили ее. Уже более года жили Мерцаловы в этом подземелье. Оба мальчугана давно успели привыкнуть и к этим закоптелым, плачущим от сырости стенам, и к мокрым отрепкам, сушившимся на протянутой через комнату веревке, и к этому ужасному запаху керосинового чада, детского грязного белья и крыс — настоящему запаху нищеты. Но сегодня, после всего, что они видели на улице, после этого праздничного ликования, которое они чувствовали повсюду, их маленькие детские 133
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com сердца сжались от острого, недетского страдания. В углу, на грязной широкой постели, лежала девочка лет семи; ее лицо горело, дыхание было коротко и затруднительно, широко раскрытые блестящие глаза смотрели пристально и бесцельно. Рядом с постелью, в люльке, привешенной к потолку, кричал, морщась, надрываясь и захлебываясь, грудной ребенок. Высокая, худая женщина, с изможденным, усталым, точно почерневшим от горя лицом, стояла на коленях около больной девочки, поправляя ей подушку и в то же время не забывая подталкивать локтем качающуюся колыбель. Когда мальчики вошли и следом за ними стремительно ворвались в подвал белые клубы морозного воздуха, — женщина обернула назад свое встревоженное лицо. — Ну? Что же? — спросила она отрывисто и нетерпеливо. Мальчики молчали. Только Гриша шумно вытер нос рукавом своего пальто, переделанного из старого ватного халата. — Отнесли вы письмо?.. Гриша, я тебя спрашиваю, отдал ты письмо? — Отдал, — сиплым от мороза голосом ответил Гриша. — Ну, и что же? Что ты ему сказал? — Да все, как ты учила. Вот, говорю, от Мерцалова письмо, от вашего бывшего управляющего. А он нас обругал: «Убирайтесь вы, говорит, отсюда... Сволочи вы...» — Да кто же это? Кто же с вами разговаривал?.. Говори толком, Гриша! — Швейцар разговаривал... Кто же еще? Я ему говорю: «Возьмите, дяденька, письмо, передайте, а я здесь внизу ответа подожду». А он говорит: «Как же, говорит, держи карман... Есть тоже у барина время ваши письма читать...» — Ну, а ты? — Я ему все, как ты учила, сказал: «Есть, мол, нечего... Матушка больна... Помирает...» Говорю: «Как папа место найдет, так отблагодарит вас, Савелий Петрович, ей-богу, отблагодарит». Ну, а в это время звонок как зазвонит, как зазвонит, а он нам и говорит: «Убирайтесь скорее отсюда к черту! Чтобы духу вашего здесь не было!..» А Володьку даже по затылку ударил. — А меня он по затылку, — сказал Володя, следивший со вниманием за рассказом брата, и почесал затылок. Старший мальчик вдруг принялся озабоченно рыться в глубоких карманах своего халата. Вытащив, наконец, оттуда измятый конверт, он положил его на стол и сказал: — Вот оно, письмо-то... Больше мать не расспрашивала. Долгое время в душной, промозглой комнате слышался только неистовой крик младенца да короткое, частое дыхание Машутки, больше похожее на беспрерывные однообразные стоны. Вдруг мать сказала, обернувшись назад: — Там борщ есть, от обеда остался... Может, поели бы? Только холодный, — разогреть-то нечем... В это время в коридоре послышались чьи-то неуверенные шаги и шуршание руки, отыскивающей в темноте дверь. Мать и оба мальчика — все трое даже побледнев от напряженного ожидания — обернулись в эту сторону. Вошел Мерцалов. Он был в летнем пальто, летней войлочной шляпе и без калош. Его руки взбухли и посинели от мороза, глаза провалились, щеки облипли вокруг десен, точно у мертвеца. Он не сказал жене ни одного слова, она ему не задала ни одного вопроса. Они поняли друг друга по тому отчаянию, которое прочли друг у друга в глазах. В этот ужасный роковой год несчастье за несчастьем настойчиво и безжалостно сыпались на Мерцалова и его семью. Сначала он сам заболел брюшным тифом, и на его лечение ушли все их скудные сбережения. Потом, когда он поправился, он узнал, что его место, скромное место управляющего домом на двадцать пять рублей в месяц, занято уже другим.... Началась отчаянная, 134
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com судорожная погоня за случайной работой, за перепиской, за ничтожным местом, залог и перезалог вещей, продажа всякого хозяйственного тряпья. А тут еще пошли болеть дети. Три месяца тому назад умерла одна девочка, теперь другая лежит в жару и без сознания. Елизавете Ивановне приходилось одновременно ухаживать за больной девочкой, кормить грудью маленького и ходить почти на другой конец города в дом, где она поденно стирала белье. Весь сегодняшний день был занят тем, чтобы посредством нечеловеческих усилий выжать откуда-нибудь хоть несколько копеек на лекарство Машутке. С этой целью Мерцалов обегал чуть ли не полгорода, клянча и унижаясь повсюду; Елизавета Ивановна ходила к своей барыне, дети были посланы с письмом к тому барину, домом которого управлял раньше Мерцалов... Но все отговаривались или праздничными хлопотами, или неимением денег... Иные, как, например, швейцар бывшего патрона, просто-напросто гнали просителей с крыльца. Минут десять никто не мог произнести ни слова. Вдруг Мерцалов быстро поднялся с сундука, на котором он до сих пор сидел, и решительным движением надвинул глубже на лоб свою истрепанную шляпу. — Куда ты? — тревожно спросила Елизавета Ивановна. Мерцалов, взявшийся уже за ручку двери, обернулся. — Все равно, сидением ничего не поможешь, — хрипло ответил он. — Пойду еще... Хоть милостыню попробую просить. Выйдя на улицу, он пошел бесцельно вперед. Он ничего не искал, ни на что не надеялся. Он давно уже пережил то жгучее время бедности, когда мечтаешь найти на улице бумажник с деньгами или получить внезапно наследство от неизвестного троюродного дядюшки. Теперь им овладело неудержимое желание бежать куда попало, бежать без оглядки, чтобы только не видеть молчаливого отчаяния голодной семьи. Просить милостыни? Он уже попробовал это средство сегодня два раза. Но в первый раз какой-то господин в енотовой шубе прочел ему наставление, что надо работать, а не клянчить, а во второй — его обещали отправить в полицию. Незаметно для себя Мерцалов очутился в центре города, у ограды густого общественного сада. Так как ему пришлось все время идти в гору, то он запыхался и почувствовал усталость. Машинально он свернул в калитку и, пройдя длинную аллею лип, занесенных снегом, спустился на низкую садовую скамейку. Тут было тихо и торжественно. Деревья, окутанные в свои белые ризы, дремали в неподвижном величии. Иногда с верхней ветки срывался кусочек снега, и слышно было, как он шуршал, падая и цепляясь за другие ветви. Глубокая тишина и великое спокойствие, сторожившие сад, вдруг пробудили в истерзанной душе Мерцалова нестерпимую жажду такого же спокойствия, такой же тишины. «Вот лечь бы и заснуть, — думал он, — и забыть о жене, о голодных детях, о больной Машутке». Просунув руку под жилет, Мерцалов нащупал довольно толстую веревку, служившую ему поясом. Мысль о самоубийстве совершенно ясно встала в его голове. Но он не ужаснулся этой мысли, ни на мгновение не содрогнулся перед мраком неизвестного. «Чем погибать медленно, так не лучше ли избрать более краткий путь?» Он уже хотел встать, чтобы исполнить свое страшное намерение, но в это время в конце аллеи послышался скрип шагов, отчетливо раздавшийся в морозном воздухе. Мерцалов с озлоблением обернулся в эту сторону. Кто-то шел по аллее. Сначала был виден огонек то вспыхивающей, то потухавшей сигары. Потом Мерцалов малопомалу мог разглядеть старика небольшого роста, в теплой шапке, меховом пальто и высоких калошах. Поравнявшись со скамейкой, незнакомец вдруг круто повернул в сторону Мерцалова и, слегка дотрагиваясь до шапки, спросил: — Вы позволите здесь присесть? Мерцалов умышленно резко отвернулся от незнакомца и подвинулся к краю скамейки. Минут пять прошло в обоюдном молчании, в продолжение которого 135
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com незнакомец курил сигару и (Мерцалов это чувствовал) искоса наблюдал за своим соседом. — Ночка-то какая славная, — заговорил вдруг незнакомец. — Морозно... тихо. Что за прелесть — русская зима! Голос у него был мягкий, ласковый, старческий. Мерцалов молчал, не оборачиваясь. — А я вот ребятишкам знакомым подарочки купил, — продолжал незнакомец (в руках у него было несколько свертков). — Да вот по дороге не утерпел, сделал круг, чтобы садом пройти: очень уж здесь хорошо. Мерцалов вообще был кротким и застенчивым человеком, но при последних словах незнакомца его охватил вдруг прилив отчаянной злобы. Он резким движением повернулся в сторону старика и закричал, нелепо размахивая руками и задыхаясь: — Подарочки!.. Подарочки!.. Знакомым ребятишкам подарочки!.. А я... а у меня, милостивый государь, в настоящую минуту мои ребятишки с голоду дома подыхают... Подарочки!.. А у жены молоко пропало, и грудной ребенок целый день не ел... Подарочки!.. Мерцалов ожидал, что после этих беспорядочных, озлобленных криков старик поднимется и уйдет, но он ошибся. Старик приблизил к нему свое умное, серьезное лицо с седыми баками и сказал дружелюбно, но серьезным тоном: — Подождите... не волнуйтесь! Расскажите мне все по порядку и как можно короче. Может быть, вместе мы придумаем что-нибудь для вас. В необыкновенном лице незнакомца было что-то до того спокойное и внушающее доверие, что Мерцалов тотчас же без малейшей утайки, но страшно волнуясь и спеша, передал свою историю. Он рассказал о своей болезни, о потере места, о смерти ребенка, обо всех своих несчастиях, вплоть до нынешнего дня. Незнакомец слушал, не перебивая его ни словом, и только все пытливее и пристальнее заглядывал в его глаза, точно желая проникнуть в самую глубь этой наболевшей, возмущенной души. Вдруг он быстрым, совсем юношеским движением вскочил с своего места и схватил Мерцалова за руку. Мерцалов невольно тоже встал. — Едемте! — сказал незнакомец, увлекая за руку Мерцалова. — Едемте скорее!.. Счастье ваше, что вы встретились с врачом. Я, конечно, ни за что не могу ручаться, но... поедемте! Минут через десять Мерцалов и доктор уже входили в подвал. Елизавета Ивановна лежала на постели рядом со своей больной дочерью, зарывшись лицом в грязные, замаслившиеся подушки. Мальчишки хлебали борщ, сидя на тех же местах. Испуганные долгим отсутствием отца и неподвижностью матери, они плакали, размазывая слезы по лицу грязными кулаками и обильно проливая их в закопченный чугунок. Войдя в комнату, доктор скинул с себя пальто и, оставшись в старомодном, довольно поношенном сюртуке, подошел к Елизавете Ивановне. Она даже не подняла головы при его приближении. — Ну, полно, полно, голубушка, — заговорил доктор, ласково погладив женщину по спине. — Вставайте-ка! Покажите мне вашу больную. И точно так же, как недавно в саду, что-то ласковое и убедительное, звучавшее в его голосе, заставило Елизавету Ивановну мигом подняться с постели и беспрекословно исполнить все, что говорил доктор. Через две минуты Гришка уже растапливал печку дровами, за которыми чудесный доктор послал к соседям, Володя раздувал изо всех сил самовар, Елизавета Ивановна обворачивала Машутку согревающим компрессом... Немного погодя явился и Мерцалов. На три рубля, полученные от доктора, он успел купить за это время чаю, сахару, булок и достать в ближайшем трактире горячей пищи. Доктор сидел за столом и что-то писал на клочке бумажки, который он вырвал из записной книжки. Окончив это занятие и 136
Материалы подготовлены И.А.Белолипецкой +7-918-018-06-41 belorina77@gmail.com изобразив внизу какой-то своеобразный крючок вместо подписи, он встал, прикрыл написанное чайным блюдечком и сказал: — Вот с этой бумажкой вы пойдете в аптеку... давайте через два часа по чайной ложке. Это вызовет у малютки отхаркивание... Продолжайте согревающий компресс... Кроме того, хотя бы вашей дочери и сделалось лучше, во всяком случае пригласите завтра доктора Афросимова. Это дельный врач и хороший человек. Я его сейчас же предупрежу. Затем прощайте, господа! Дай бог, чтобы наступающий год немного снисходительнее отнесся к вам, чем этот, а главное — не падайте никогда духом. Пожав руки Мерцалову и Елизавете Ивановне, все еще не оправившимся от изумления, и потрепав мимоходом по щеке разинувшего рот Володю, доктор быстро всунул свои ноги в глубокие калоши и надел пальто. Мерцалов опомнился только тогда, когда доктор уже был в коридоре, и кинулся вслед за ним. Так как в темноте нельзя было ничего разобрать, то Мерцалов закричал наугад: — Доктор! Доктор, постойте!.. Скажите мне ваше имя, доктор! Пусть хоть мои дети будут за вас молиться! И он водил в воздухе руками, чтобы поймать невидимого доктора. Но в это время в другом конце коридора спокойный старческий голос произнес: — Э! Вот еще пустяки выдумали!.. Возвращайтесь-ка домой скорей! Когда он возвратился, его ожидал сюрприз: под чайным блюдцем вместе с рецептом чудесного доктора лежало несколько крупных кредитных билетов... В тот же вечер Мерцалов узнал и фамилию своего неожиданного благодетеля. На аптечном ярлыке, прикрепленном к пузырьку с лекарством, четкою рукою аптекаря было написано: «По рецепту профессора Пирогова». Я слышал этот рассказ, и неоднократно, из уст самого Григория Емельяновича Мерцалова — того самого Гришки, который в описанный мною сочельник проливал слезы в закоптелый чугунок с пустым борщом. Теперь он занимает довольно крупный, ответственный пост в одном из банков, слывя образцом честности и отзывчивости на нужды бедности. И каждый раз, заканчивая свое повествование о чудесном докторе, он прибавляет голосом, дрожащим от скрываемых слез: — С этих пор точно благодетельный ангел снизошёл в нашу семью. Все переменилось. В начале января отец отыскал место, матушка встала на ноги, меня с братом удалось пристроить в гимназию на казенный счет. Просто чудо совершил этот святой человек. А мы нашего чудесного доктора только раз видели с тех пор — это когда его перевозили мертвого в его собственное имение Вишню. Да и то не его видели, потому что то великое, мощное и святое, что жило и горело в чудесном докторе при его жизни, угасло невозвратимо. 137