Text
                    В. Д. ЛЕВИН
КРАТКИЙ ОЧЕРК
ИСТОРИИ РУССКОГО
ЛИТЕРАТУРНОГО
ЯЗЫКА
ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ,
ИСПРАВЛЕННОЕ И ДОПОЛНЕННОЕ
ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПРОСВЕЩЕНИЕ»
Москва * 1964


Настоящее издание принадлежит к числу работ, публикуемых в библиотеке «Вопросы советского языкознания».
ОТ АВТОРА Первое издание этой книги вышло в 1958 г. За эти годы изучение истории русского литературного языка получило заметное развитие. Появился ряд работ, посвященных исследованию отдельных периодов и отдельных сторон истории русского литературного языка. Большое место занимала эта проблематика на происходившем в Москве IV Международном съезде славистов. Все это потребовало от автора настоящего «Краткого очерка» пересмотра и уточнения некоторых положений, привлечения нового материала и новых точек зрения, что повлекло за собой и некоторое увеличение объема книги. Наиболее значительно расширен раздел о литературном языке второй половины XVIII и первой половины XIX в.; это связано с тем обстоятельством, что именно этот период был предметом исследовательской работы автора в последние годы; см., например, его «Очерк стилистики русского литературного языка конца XVIII—начала XIX в.» (изд. «Наука», М., 1964.) В то же время надо заметить, что ни общая концепция книги, ни ее композиция не подверглись сколько-нибудь значительному пересмотру. Прежними остались и хронологические рамки книги. Систематическое изложение истории литературного языка доводится только до пушкинского периода (включая и этот последний); явления послепушкинской поры лишь затронуты в конспективной форме. Такое ограничение, помимо чисто практического обоснования (включение этого материала резко сократило бы изложение остальных разделов очерка), может быть оправдано также и методологическими соображениями, связанными со спецификой этого периода в развитии русского литературного языка. Надо заметить также, что до последнего времени литературный язык второй половины XIX и XX вв. не подвергался тщательному исследованию. Наиболее систематически этот материал представлен в известных «Очерках по истории русского литературного языка второй половины XVII— 'XIX вв.» акад. Bt В. Виноградова (изд, 2, 1938 г.), а также 1* 3
в выдержавшем несколько изданий курсе истории русского литературного языка проф. А. И. Ефимова. В этом году вышла из печати серия фундаментальных исследований по исторической грамматике и лексикологии русского литературного языка XIX в., подготовленных коллективом, сотрудников Института русского языка АН СССР (под ред. В. В. Виноградова и Н. 10. Шведовой). В Институте русского языка также подготавливается под руководством С. И. Ожегова и М. В. Панова крупное исследование по истории русского языка в советский период; в 1962 г. опубликован проспект этой работы («Русский язык и советское общество», проспект, Алма-Ата, 1962). Бесспорно, что опублнкоза- ние этих исследований явится значительным вкладом в изучение истории русского литературного языка нового времени.
ВВЕДЕНИЕ Источником, из которого мы извлекаем сведения по истории литературного языка, служат памятники письменности. История литературного языка — это, собственно, и есть история языка письменности, история употребления языка в разнообразных типах письменных памятников. Дело не меняется от того, что история литературного языка учитывает и его устную форму, так как употребление литературного языка в устной речи — явление вторичное: определенные языковые нормы, сложившиеся в письменной литературе, частично переносятся и на устную речь образованных людей; кроме того, устная разновидность литературного языка складывается, как правило, на относительно поздних ступенях его развития. Из сказанного не следует, что в качестве источника для изучения истории литературного языка может привлекаться любой письменный памятник. Литературный язык создается прежде всего сознательным стилистическим отбором языкового материала, характеризуется его обработанностью и упорядоченностью, наличием получивших определенное общественное признание, принятых в коллективе норм употребления языка. Разумеется, норма присутствует также в диалектах и вообще в любой форме проявления языка, но норма литературной речи носит особый характер именно из-за сознательной обработки и упорядоченности языка; и хотя степень и самый характер этой нормализованное™ различны в разные периоды развития народа и его письменной культуры, хотя тот авторитет, «ореол» общеобязательности, который характерен для норм современного русского литературного языка, сложился сравнительно
поздно1, — наличие таких норм, такой упорядоченности является обязательным и неизбежным признаком всякого литературного языка, и только те письменные памятники, язык которых имеет эти качества, могут рассматриваться как памятники литературного языка. Извлеченный из отобранных письменных памятников материал представит состояние литературного языка данного периода только в том случае, если будет под* вергнут научной интерпретации именно как явление л и- тер а тур и ого языка. Дело в том, что совершенно недостаточно для характеристики литературного языка простое перечисление присущих ему языковых фактов — звуков, слов, грамматических форм, средств синтаксической связи; необходимо, чтобы было указано отношение этих фактов к живой речи рассматриваемой эпохи,- а также и их связь с различного рода книжными традициями. Надо иметь в виду, что литературный язык на* ряду с такими словами или грамматическими формами, которые присутствуют и в живой речи, взяты из разговорного, обиходного языка, включает и такие, которые не связаны с живой речью, которые характерны только для книжного языка. В этой связи можно вспомнить сохранившее свою силу и для наших дней следующее за-< мечание Пушкина: «Может ли письменный язык быть совершенно подобным разговорному? Нет, так же как разговорный язык никогда не может быть совершенно подобным письменному. Не одни местоимения сей и оный, но и причастия вообще и множество слов необхо* димых обыкновенно избегаются в разговоре. Мы не го« ворим: карета, скачущая по мосту; слуга, метущий ком* нату; мы говорим: которая скачет, который метет и пр.—• заменяя выразительную краткость причастия вялым оборотом. Из этого еще не следует, что в русском языке причастие должно быть уничтожено» 2. Следует добавить, что для развитого национального литературного языка, при наличии не только письменной, но и устной его формы, при наличии большого круга людей, придерживающихся норм литературного языка и в своей 1 Самый термин «литературный язык» применительно к донацио- нальному Периоду условен и неточен. Во всяком случае для разных эпох этот термин наполняется различным содержанием. 2 А. С. Пушкин, Письмо к издателю («Современника»), Пол-, ное собрание сочинений, т. 12, изд. АН СССР, стр. 96,
>кивой речи, выделение такого рода чисто литературно- книжных фактов сопряжено с дополнительными трудностями, которые не ощущаются при обращении к языку ранних эпох, когда разговорная речь не была так дифференцирована и более резко противопоставлялась книжному языку. Выявление таких элементов литературного языка, которые отличают его от разговорной речи, указание их места и роли в различных видах письменности — необходимейшее условие характеристики литературного языка на любом этапе его развития. Особенное значение это приобретает при рассмотрев нии прЪцесса складывания национального литературного языка. Чтобы это стало ясным, следует остановиться на некоторых общих закономерностях развития литературных языков. Для докапиталистического периода, периода до об-< разования нации, характерен, хотя и не обязателен, более или менее значительный разрыв между письменным литературным языком и народной разговорной речью. Господство церкви в культурной жизни народа приво- 'дит к тому, что функции литературного языка выполняет язык церкви, культа. Такова была роль латыни в средневековой Европе, арабского языка в странах мусульманского мира; функции книжного языка в определенных жанрах письменности феодальной Руси выполнял церковнославянский язык. Степень участия на* родно-разговорной речи в письменности этого периода зависит от условий, особенностей развития культуры и письменности данного народа. Характер стилистических отношений в литературном языке меняется в период разложения феодализма, развития капитализма и формирования в связи с этим наций и национальных языков. Образование национального языка означает решительное падение роли культового языка в письменности, в литературе. Общенародная национальная речь, закрепляясь в самых разнообразных жанрах письменности — художественных, научных, канцелярских, — ложится в основу подлинно национального литературного языка. Этот процесс охарактеризован В. И. Лениным в его работе «О праве наций на самоопределение»: «Во всем мире эпоха окончательной победы капитализма над феодализмом была связана .с национальными
движениями. Экономическая основа этих движений состоит в том, что для полной победы товарного производства необходимо завоевание внутреннего рынка буржуазией, необходимо государственное сплочение территорий с населением, говорящим на одном языке, при устранений всяких препятствий развитию этого языка и закреплению его в литературе. Язык есть важнейшее средство человеческого общения; единство языка и беспрепятственное развитие есть одно из важнейших условий действительно свободного и широкого, соответствующего современному капитализму, торгового оборота", свободной и широкой группировки населения по всем отдельным классам, наконец — условие тесной связи рынка со всяким и каждым хозяином или хозяйчиком, продавцом и покупателем» *. Однако тот факт, что народио-разговориая речь ложится в основу литературного языка, не означает, что зачеркивается вся его многовековая история, что он полностью порывает со своими традициями, целиком отка* зывается от тех ценностей, которые накапливались в нем в предшествующий период его развития.1 Приводившееся выше высказывание Пушкина из «Письма к издателю» продолжается так: «Письменный язык оживляется поминутно выражениями, рождающимися в разговоре, но не должен отрекаться от приобретенного им в течение веков. Писать единственно языком разговорным значит не знать языка». Следовательно, процесс демократизации, «национализации» литературного языка, его «перебазирования» с церковпо-книжной основы на народно-разговорную не приводит к тому, что литературный язык теряет свою специфику, свое особое положение, свою неизбежную «искусственность», что книжный язык становится «совершенно подобным разговорному». Развитие государственности, культуры, письменности, многообразие видов и жанров литературы — все это требует от литературного языка, чтобы он был богат, выразителен, стилистически разнообразен, чтобы он был способен обслуживать нужды и потребности письменной культуры народа. Разговорная речь, даже связанная какими-то 1 В. И. Ленин, Полное собрание сочинений, издание пятое, т. 25, стр. 258—259. 8
литературными нормами, разумеется, не в состоянии выполнить все эти многообразные функции. . Поэтому важно помнить, что процесс образования национального литературного языка состоит не только в вытеснении старописьменного языка народно-разговорным, но и в усвоении наиболее ценных и устойчивых элементов старописьменных традиций, в их закреплении в системе складывающегося национального литературного языка. . . ., . ; Надо еще добавить, что и в дальнейшем, все более и более сближаясь с народной речью, литературный язык в то же время йродолжает вырабатывать и такие средства, которые характерны только для книжного языка и не свойственны в общем разговорной речи. Эти общие закономерности развития литературных языков в связи с историей общества конкретизируются ;и получают своеобразие в зависимости от особенностей истории народа, а также в зависимости от особенностей развития его литературы, шире —письменности. В частности, отмеченные выше явления, имеющие место при складывании национального литературного языка, про- * текают на русской почве особенно сложно и противоречиво, между прочим, и вследствие особых отношений между книжной, церковнославянской и народной речью на Руси, совершенно иных, чем, например, между, лэ- тынью и немецким языком на Западе. Содержание и задачи настоящего очерка определяются сделанными выше замечаниями. Не имея возможности в пределах краткого очерка представить все детали исторического развития русского литературного языка, автор останавливается главным образом на тех .фактах, которые указывают на направление литературной обработки языка в различные периоды его жизни, на характер отношений литературного языка и живой народной речи.
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК ДРЕВНЕЙШЕГО (КИЕВСКОГО) ПЕРИОДА 1 Вопрос о происхождении древнерусского литератур* иого языка не вполне разрешен в нашей науке: высказываются различные точки зрения, нередко диаметрально противоположные, одни и те же факты интерпретируются по-разному. Главный предмет спора — вопрос о роли народной русской и книжной старославянской сти* хий в образовании литературного языка. Как известно, старославянский (древнецерковносла- вянский) язык — язык выполненных во второй половине. IX века славянских переводов греческих церковных книг, в основе которого лежит один из говоров древнеболгар- ского языка, — получил распространение в разных славянских землях как язык церкви, язык книги. Этот язык взаимодействовал с живой речью того славянского народа, который пользовался старославянскими книгами, в результате чего создавался местный вариант («извод»L старославянского языка. В русской науке давно установилось хорошо аргументированное мнение, что и па русской почве книжный, литературный язык возник в процессе усвоения старославянской письменности. Однако еще в 1934 г. акад. С. П. Обнорский выступил против этого мнения. На основании анализа языка «Русской правды», древнейшего памятника русского права, составленного в первой половине XI века и до* полненного в конце XI или в начале XII в. (но дошед* шего до нас в поздних списках, из которых древнейший датирован 1282 г.), анализа, вскрывшего, как утверж-» дает автор, «полное отсутствие следов взаимодействия с болгарской, общее — болгарско-византийской культу-* 10
рой», акад. С. П. Обнорский пришел к выводу, что «русский литературный язык старшей эпохи был в собственном смысле русским во всем своем остове. Этот русский литературный язык старшей формации был чужд каких бы то ни было воздействий со стороны болгарско- византийской культуры. На этот русский литературный язык... позднее (когда? — В. Л.) оказала сильное воздействие южная болгарско-византийская культура. Оболгарение русского литературного, языка следует представлять как длительный процесс, шедший с веками crescendo» l. Таким «рбразом, положению об «обрусении» первоначально болгаризованного литературного языка противопоставлена точка зрения противоположная — об «оболгарении» исконно русского литературного языка. В работах С. П. Обнорского подвергнута критике очевидная переоценка роли старославянского языка в древнейшей русской письменности. В то же время, однако, нельзя не признать теорию С. П. Обнорского в целом недостаточно аргументированной. В статье С. П. Обнорского вопрос о происхождении русского литературного языка закономерно поставлен в зависимость от решения вопроса о русском литературном языке эпохи первых памятников письменности — в данном случае «Русской правды», которая признается памятником «начального периода в истории образования соб« ственно русского литературного языка», памятником, отражающим «первичный литературный русский язык». «...«Русская правда», как памятник русского литературного языка, как старейший его свидетель, дает нити для суждения о самом образовании нашего литературного языка», — пишет автор 2. Но ведь, кроме «Русской правды», в XI в. было создано «Слово о законе и благодати» Илариона, возможно— «Житие Бориса и Глеба» (дошедшее в списке XII в.), началось летописание; в это время создавались на Руси переводы с греческого таких книг, как «Хроника» Георгия Амартола, «История иудейской войны» 1 С. П. О б н о р с к и й, «Русская правда» как памятник русского литературного языка. В кн.: С. П. Обнорский, Избранные работы по русскому языку, Учпедгиз, М., I960, стр. 142—144. 2 Та м же, стр. 144, 11
Иосифа Флавия, «Повесть об Акире премудром» и множество других. Старославянское воздействие, хотя и неодинаковое, на язык этих оригинальных и переводных произведений древней Руси настолько бесспорно, что не требует доказательств. Наконец, старославянское влия* ние отражено отчасти и в «Русской правде». Многие исследователи решительно отказываются признать все славянизмы, встречающиеся в списках «Русской правды», «вкладом» позднейших переписчиков; об этом, на- пример, писал еще в 1941 г. крупнейший советский славист проф. А. М. Селищев 1. Привлечение к анализу других памятников литературы древней поры (например, «Слова о полку Игоре- ве», сочинений Мономаха) не могло не заставить акад. С. П. Обнорского в дальнейшем формулировать свои выводы более осторожно. В известной своей книге «Очерки по истории русского литературного языка старшего периода» A946), касаясь языка «старшей поры», т. е. XI—XII вв., он говорит уже не об абсолютном отсутствии старославянского влияния на литературный язык, а об «очень слабой доле церковнославянского на него воздействия», замечая при этом, что «доля церковнославянского воздействия... колеблется в зависимости от жанра памятника», что особенно хорошо видно в произведениях Мономаха 2. Еще выразительнее сказано об этом в другой работе С. П. Обнорского, опубликованной в 1948 г., где признается, что «в книжных, церковных в широком .смысле, жанрах» можно говорить о «широком лексическом воздействии церковнославянского языка». «Отсюда уже, — говорит далее автор, — некоторые пласты из церковнославянской лексики усваивались общим нашим литературным языком»3. Еще раньше, в статье о языке договоров с греками, опубликованной в 1936 г., С. П. Обнорский объяснял наличие в договоре 945 г. старославянских элементов тем, что переводчик этого договора 1 Статья А. М. Селищева «О языке «Русской правды...» напечатана в журнале «Вопросы языкознания», 1957, № 4. 2 С. П. Обнорский, Очерки по истории русского литературного языка старшего периода, М., 1946/ стр. 6—7; см. такжез G. П. Обнорский, Избранные работы, стр. 31. 3 С. П. Обнорский, Культура русского языка. Избранные работы, стр. 280. 12
«должен был быть русский книжник, соответственно и отразивший в переводе смешение и русской и болгарской книжной стихии» 1. Таким образом, характеристика русского литературного языка «старшей поры», которую мы находим теперь у С. П. Обнорского, ничем принципиально не отличается от традиционной. Ведь и ¦ раньше никто, не утверждал, что старославянское влияние в одинаковой степени затрагивало все виды письменности2. Признав наличие старославянского влияния уже в литературном языке «старшей поры», акад. С. П.. Обнорский тем не менее полностью сохранил свой тезис «о русской основе нашего литературного языка, а соответственно о позднейшем столкновении с ним церковью- .славянского языка и вторичности процесса проникновения в него старославянских элементов»3. Но в таком .случае, очевидно, неизбежно надо принять предположение, что памятники так называемой «старшей поры»—* XI—XII вв.,.не являются, собственно говоря, «первичными». Это предположение и высказано С. FL Обнорским, заметившим, что «показания старейших наших литературных памятников (т. е. памятников XI-—-XII вв.— В. Л.) обязывают к утверждению русской первичной базы нашего, литературного языка и притом зародившегося не в X веке, а слагавшегося на протяжении предшествовавших столетий» 1 С. П. Обнорский, Язык договоров русских с греками. Избранные работы, стр." 120. 2 О неравномерности церковнославянского влияния на разные по жанру произведения древнерусской письменности знали ученые издавна. Так, о слабом воздействии старославянского языка на «Русскую правду* и «Слово о полку Игореве» писали еще основатель славянской филологии Иосиф Добровский (в 1806 г.), автор «Рассуждения о русском языке» Г. Глинка (в 1813 г.), М. Каче- новский (в 1809 г.), А. Востоков и другие исследователи. Собственно, это же утверждал Ломоносов, заметивший, что. в «Русской правде» «по большей части не находятся» слова («речения»), характерные для церковных книг. Ближе к нашему времени о русском облике «Русской правды» писали акад. А. А. Шахматов и В. Ф. Карский. Шахматов высказывал даже предположение, что •в данном случае «письменная передача закрепила готовый, обработанный устный текст», что, следовательно, «кодификация произошла в живой речи, а не на письме». 3 С. П. Обнорский, Очерки по истории русского литературного языка старшего периода, стр. 6. См. также: С. П. О б н о р- ский, Культура русского языка. Избранные работы, стр> 278—280. 13
(разрядка моя. — В. Л.) г. Таким образом, вопрос о происхождении русского литературного языка до известной степени обособился от вопроса о характере этого языка в XI—XII вв. —эпохи, от которой начали доходить к нам памятники письменности. Его окончательное реше- ние связано теперь с вопросом о характере письменного языка более ранних эпох. Относительно языка X в. существуют самые противо* речивые мнения. Язык договоров русских князей с Византией 912, 945, 971 гг. (они известны нам только в поздних списках в составе летописи) свидетельствует о .несомненном старославянском влиянии2. Очевидно, что старославянские книги известны были на Руси уже в начале X в., задолго до официального крещения. Стоит заметить еще, что недавно найденная так называемая гнездовская надпись первой четверти X в. — слово «го- роухща» (или, по чтению П. Я. Черных, «гороушна»), т. е. горчица, — сделана кириллицей, т. е. алфавитом, греческим в основе, который стал известен на Руси из старославянских книг. Что касается существования письменного литературного языка в период до распространения на Руси цер* ковного языка, то следует заметить, что этот вопрос иногда подменяется вопросом о существовании на Руси издавна (акад. С. П. Обнорский считает даже, что уже в антский период, т. е. в VI—VII вв.) каких-то форм письма. Однако наличие несовершенных форм письмен-* ности не означает, что сложились уже нормы литера* турного языка. Употребление каких-то букв для записи имени умершего на могиле, надписания имени мастера или владельца на различных изделиях или наименования содержимого на сосуде с товаром — все это само по себе не может свидетельствовать о наличии литературного 1 С. П. Обнорский, Культура русского языка, стр. 279. 2 Утверждение С. П. Обнорского, что составление славянского текста договора 912 г. произведено болгарином, не может считаться сколько-нибудь обоснованным; такое предположение рассматривалось еще в середине прошлого века И. Д. Беляевым и было им тогда же отвергнуто (см. записку И. И. Срезневского «О договорах князя Олега с греками», ИОРЯС, т. I, вып. 7, 1852, стр. 315). Неубедительно и мнение В. М. Истрина, что договоры переведены с греческого только в XI в» 14
языка. Без письменной литературы — в самом широком смысле слова — нет литературного языка. Сторонники теории С. П. Обнорского приводят в качестве одного из главных доказательств существования самобытного литературного языка еще до знакомства со старославянскими книгами высокий уровень культуры Киевской Руси, в частности наличие в XI—XII веках таких образцовых литературных произведений, как «Слово» Илариона, сочинения Мономаха или «Слово о полку Игореве», с чем, по мнению С. П. Обнорского, «не могла не быть связана и достаточно сложившаяся культура русского слова уже в раннюю пору» и вполне упрочившаяся «своя традиция художественного слова, художественного творчества» 1. Однако высокий уровень материальной и духовной культуры народа не может служить доказательством самобытности и изолированности его литературного языка. Скорее наоборот: он предполагает достаточно широкие связи и взаимовлияния с культурами других народов, что должно способствовать органическому усвоению и использованию на определенном этапе развития уже готовых форм письменности. (Кстати говоря, и культура Киевского государства, в частности архитектура и живопись, достаточно отчетливо обнаруживает давние связи с Византией и другими странами и народами2.) Высокий уровень литературного творчества в XI—XII вв., наличие в этот период выдающихся литературных произведений вовсе не заставили историков древнерусской литературы «удревнять» русскую письменную литературу до антского периода. ' Исследователи не находят следов литературы и, следовательно, письменно-литературного языка для этого периода3. Советские исследователи справедливо обращают внимание, особенно в последние годы, на различные устные формы литературной обработки языка, бытовавшие на Руси еще до распространения собствен- 1 С. П. Обнорский, Очерки по истории русского литературного языка старшего периода, стр. 7. 2 Б. Д. Г р е к о в, Киевская Русь, 1953, стр. 383, 396—397 и др.; !Д. С. Лихачев, Возникновение русской литературы, М.—Л., 1952, стр. 121 и ел. 3 См.: Д. С Лихачев, Возникновение русской литературы, М.—Л., 1952, стр. 111—118, 131—133, 159 и ел, 15
но литературы. Это в первую очередь традиции устного народного творчества, «устного народного поэтического языка, существовавшего задолго до возникновения письменности в творениях народных певцов» 1. «В момент перенесения на русскую почву византийско-славянской книжной культуры, давшей зарождавшейся русской литературе образцы литературных жанров и основательно разработанную систему поэтического языка, устная поэзия владела уже ббгатым запасом разнообразных эпических и лирических форм, отстоявшимися художественно-изобразительными приемами, «звучным и выразительным», по определению Пушкина, языком»2»—замечает В. П. Адрианова-Перетц. Эти устно-поэтические .традиции сыграли свою роль в формировании письменной литературы и письменного литературного языка. Без их учета невозможно понять глубокого своеобразия языка и стиля многих памятников древнерусской литературы — прежде всего «Слова о полку Игореве»,— не укладывающихся в рамки тех литературных' норм, которые связаны с болгаро-визац-< тийским влиянием. Д. С. Лихачев указывает и на другие устные источники древнерусской литературы и литературного языка, в частности на высокую культуру ораторской речи, отразившуюся в княжеских речах к воинам, в выступлениях на вече, на суде, в посольских речах и т. д.3, а также, что отмечалось и ранее, на устные традиции передачи норм права (так называемое «обычное право»). Так, богатая правовая терминология, специфическая фразеология, некоторые устойчивые формулы и синтаксические конструкции, отраженные в письменных деловых памятниках XI—XII вв., несомненно, были выработаны отчасти уже в дописьменный период. Все это, однако, нисколько не колеблет того факта, что древнерусский литературно-письменный язык образовался в процессе усвоения старославянской письмеи- 1 Л. П. Я куб и некий, О языке «Слова о полку Игореве». Доклады и сообщения Института русского языка, вып. 2, 1948, стр. 69. • 2 В. П. Адриан о в а - П е р е т ц, Очерки поэтического стиля древней Руси, М.—Л., 1947, стр. П. 3 См.: Д. С. Лихаче в, Возникновение русской литературы, М.—Л., 1952, стр. 91—110.. 16
ности, «нисколько не умаляет великого организующего значения старославянского языка в истории русского языка».1. Возникнув в X в. на базе старославянской литерату* ры, древнерусская письмейность, однако, не ограничивалась старославянским языком: довольно paiiQ, возможно уже в конце X или в начале XI в., заимствованный из старославянских книг алфавит и усвоенные русским книжником навыки письма оказались примененными и к народному русскому языку. Поэтому письменные памятники этого времени обнаруживают со всей очевидностью сосуществование в литературном языке русской народной и старославянской книжной стихий. Характер соединения этих двух языковых стихий был различен в различных произведениях письменности. Прежде всего следует разграничить произведения чисто делового характера — договоры, грамоты, документы, знаменитый законодательный свод древней Руси «Русская правда»— и произведения литературы, понимаемой, однако, в самом широком и нерасчлененном смысле этого слова. В деловых памятниках, в отличие от произведений литературы, отсутствует стремление к «художественности», . 1 В. В. Виноградов, Великий русский язык, М., 1945, стр. 33. См. также передовую статью журнала «Вопросы языкознания», 1953, № 3: «Вопреки утверждениям акад. С. П. Обнорского, мы не можем отрицать большую культурно-образовательную роль общелитературного языка славянства — языка старославянского — в формировании культовых, научно-философских и риторически-повествовательных стилей древнерусского литературного языка» (стр. 9). См. также мой обзор «Новые книги по истории русского и украинского литературных языков» («Вопросы языкознания», 1959, № 3). О старославянском языке как литературном языке славянского мира и о его роли в истории древнерусского литературного языка из работ последних лет см. книгу В. В. Виноградова «Основные проблемы изучения образования и развития древнерусского литературного языка», изд. АН СССР, М„ 1958; статью Н. И. Толстого «К вопросу о древнеславянском языке как общем литературном языке южных и восточных славян» («Вопросы языкознания», 1961, № 1); доклады И. Курца (Чехословакия) и Э. Георгиева (Болгария) на IV. Международном съезде славистов в Москве (краткие резюме докладов опубликованы в сб. «IV Международный съезд славистов. Материалы дискуссии», т. I, изд. АН СССР, М., 1962; т. II, изд. АН СССР, 1962). 2 В. Д. Левин 17
к украшению слога, к эмоциональному воздействию на читателя. Язык их основан на живой речи восточных славян, старославянское влияние здесь незначительно. Это, однако, не значит, что язык государственных договоров или «Русской правды» можно рассматривать как простое отражение устной речи: деловому языку Киевского государства нельзя отказать в некоторых элементах обработки, в нем вырабатывались в процессе его функционирования определенные, ставшие со вре-1 менем традиционными, нормы и особенности. В этом отношении деловые документы принципиально отличаются от большинства новгородских берестяных грамот, за-= ключающих частную переписку древних новгородцев*. Язык последних не обнаруживает таких специфических или устойчивых примет, которые указывали бы на ли* тературную обработанность и нормализованное^. По-* этому, хотя и в берестяных грамотах, естественно, мо-- гут встретиться элементы литературного языка, эти па-< мятники письменности не отражают какого-либо стиля древнерусского литературного языка, что, разумеется, нисколько не умаляет их выдающегося культурно-исторического значения К Произведения древнерусской литературы в свою очередь не представляют единства в отношении языка. Принципиально различается язык произведений церков- ио-религиозной литературы и произведений светского характера, не связанных непосредственно с потребностями церкви. В первом случае старославянский язык составляет основу языка произведения. Таковы проповеди, жития и другие произведения подобного рода, а также и большинство самостоятельных переводов с греческого языка. Сюда же причисляют иногда и чисто богослужебную литературу — древнейшие русские списки евангелия, псалтыри и т. д. Однако вряд ли вообще целесообразно привлекать эти памятники как материал 1 Другая точка зрения на берестяные грамоты — как на памятник литературного языка развивается в кн. А. И. Ефимова «История русского литературного языка»-и в статьях Н. А. Мещерского, опубликованных в «Вестнике ЛГУ», 1958, № 2, стр. 95—108 и в «Ученых записках Карельского педагогического института», т. XI\г 1961, стр. 84-—115 (особенно стр. 109—115); ср.: В. В. Виноградов, Основные проблемы изучения образования и развития древне-, русского литературного языка, стр. 21—24, 18
для характеристики русского литературного языка, поскольку мы имеем здесь дело с механической перепиской старославянского оригинала. Встречающиеся в этих текстах русизмы являются описками писца и представляют собой ценный материал для суждений о живой восточнославянской речи этого периода, по не дают основания видеть в этих памятниках старославянского языка образцы русского литературного языка. Другое дело названные выше произведения церковно-религиозного содержания, созданные или переведенные русскими книжниками. Эти памятники дают представление о характере усвоения старосла* вянского языка русским литературным языком, и, хотя по существу язык этих произведений мало чем отличается от языка богослужебных книг, место названных двух групп церковной литературы в русской письменности принципиально различно. В литературе светского характера, наиболее широко представленной повествовательно-историческими жан-» рами, русская и старославянская стихии находятся между собой в более сложных отношениях. Летописи, «Сло* во о полку Игореве», отчасти «Поучение» Владимира Мономаха — типичные образцы этой группы литератур* ных произведений. В соответствии с указанными тремя группами произведений различают три стиля (или типа) * русского ли^ тературного языка Киевской эпохи: деловой, цер- ковно-книжный (или церковно-литературный) и светско-литератур пый2. Названия эти, разумеется, совершенно условны. Так, в работе акад. В. В. Виноградова «Основные проблемы изучения образования и развития древнерусского литературного языка» употребляются термины книжно-сла* вянский и народно-литературный типы литературного языка, соответствующие тому, что в настоящем очерке определяется как церковно-книжный и светско-литературный. Надо заметить, что в указанной работе В. В. Виноградова вообще выделяются не три, а только два типа литературного языка, как «две функционально раз- 1 Термин «тип языка» введен акад. В. В. Виноградовым. 2 См.: Г. О. В и и о к у р, Избранные работы по русскому языку, М., 1959, стр. 44 и сл< 2* 19
гращшенше и жанрово-раанородные системы литера?, турного выражения»; деловой язык признается здесь фактом письменной речи, но не литературного языка1. Тем не менее и, В. В. Виноградов признает, что «история русского литературного языка не может быть, оторвана от истории русской письменной речи». В написанной им ранее совместно с Р. И. Аванесовым статье «Русский язык», прямо говорится о «литературно-письменном языке делового типа».2; см. также в более ранней его работе о том,.что. «язык грамот далеко не всегда отражал непосредственно живую речь»3. Признавая своеобразие делового языка и ограниченность его функций, автор настоящего очерка считает все же возможным говорить о нем, как об одном из трех стилей (или типов), литературного языка. Более того, если исходить из собственно структурных моментов, то противопоставленными друг другу окажутся именно церковно-книж- ная и деловая разновидности языка, в то время как светско-литературный его тип обнаружит отсутствие устойчивых самостоятельных признаков. Поэтому, возможно,, точнее было бы говорить вообще только о церг ковно-книжном, старославянском, языке как собственно литературном языке древней Руси (и славянства в це: лом))' обладающим вполне отчетливой структурой и функциональной характеристикой, и рассматривать светско-литературный стиль лишь как одну из форм взаимодействия этого языка с народной разговорной речью. Таким образом, определяя три стиля (или типа) древнерусского литературного языка и выстраивая их в один ряд как равноправные, мы допускаем. некоторую схематизацию, некоторое упрощение тех стилистических отношений, которые существовали в древнерусской письменности. Но верным остается главный вывод, что древнерусский литературный язык уже в самый ранний из доступных нашему непосредственному обозрению период предстает перед нами стилистически дифферент цированным, причем основой этой дифференциации является различное отношение к живой, народной во« .1 См. также упомянутую; ранее статью Н. И. Толстого. 2 Большая Советская Энциклопедия, изд. 2, т. 37, стр. 428. 3 Большая Советская Энциклопедия, изд.. 1, т. 49, стр. 754. 20
еточнославянской речи и книжному "старославянскому языку. Важно иметь в виду, что наличие памятников древнерусской письменности, основанных на живой народной речи и слабо связанных со старославянским языком, не может свидетельствовать о существовании древнерусского письменно-литературного языка в период до прихода на Русь старославянской письменности. Более того, само это образование стилей литературного языка на. народной основе явилось следствием первоначального усвоения русскими книжниками старославянского языка. Стилистическая дифференциация древнерусской письменности XI—XII вв. — результат развития и усложнения возникшего на старославянской основе древнерусского литературного языка. Можно предполагать, что в X веке стилистическая система русского литературного языка не была еще столь отчетливо очерчена; как выше уже упоминалось, есть, например, основания думать — на это указывает и язык договоров,—что в это время вся еще слабо развитая письменность ориентировалась на старославянский язык, и лишь постепенно, в процессе развития письменного языка, усложнения его функций, происходит его дифференциация и усиливается роль живой речи и традиций фольклора. ' Следует при этом помнить, что старославянский и древнерусский языки были чрезвычайно близки друг другу. Грамматическая структура, подавляющее большинство грамматических форм и основные слои лексики совпадали в этих языках, будучи унаследованы различными славянскими языками из общеславянского праязыка. Естественно, что эти совпадающие в русском и старославянском языках элементы представлены и в древнерусском литературном языке. Памятники воспроизводили общую для русского и старославянского языков систему распределения существительных по типам склонения, отражавшую пережиточно более раннюю структуру именных основ__(основы на -о, на -я, на -и% на-/, на согласный, на -и), причем отклонения от этой системы (например, признаки смешения основ на -о и на -и) также частично совпадали в этих языках. Совпадали в этих языках в подавляющем большинстве случаев (исключения здесь ничтожны — об этом ниже) и сами падежные формы, окончания. Совпадало здесь и 21
разграничение грамматических функций полных (членных) и кратких (именных) прилагательных, хотя падежные формы членных прилагательных рано стали отличаться в этих языках: в русском языке эти формы подверглись влиянию со стороны указательных местоимений тъ, та, то, которые, кстати, как и все другие местоимения, тоже имели в абсолютно подавляющем большинстве случаев в русском и старославянском языках одинаковые окончания. Общей для обоих языков была и глагольная система, в частности система прошедших времен (аорист, имперфект, перфект, плюсквамперфект), отличия же здесь в некоторых формах, свойственные этим языкам, были минимальны (см. в русском языке, например, в имперфекте формы типа бяшеть наряду с бяше и некоторые другие). Незначительны были отли* чия в звуковой системе русского и древнеболгарского языков: отсутствие в русском языке в этот период носовых гласных, некоторые особенности в произношении отдельных звуков, например *Ь, ф; причем даже эти ничтожные отличия могли не осознаваться: ведь усвоение старославянского языка было в основном книжным и эти отличия нашли отражение только в некотором орфографическом своеобразии текстов. Наконец, и в словарном составе в части бытовой, обиходной, производственной лексики в славянских языках этого времени обнаруживается или совпадение, или, при наличии расхождения, большое сходство в звуковом составе слов. Несколько сложней обстоит дело в синтаксисе, однако и здесь отличия слабо касаются собственно синтаксического значения и употребления форм, а относятся преимущественно к характеру связи между предложениями или их частями. Именно в условиях близости двух языков и могло так легко осуществиться использование письменности, возникшей на старославянской основе, в других видах литературы, в других стилях литературного языка. То, что совпадало в старославянском и древнерусском языках, естественно, составляло основу языка любого стиля литературного языка, любого произведения письменности той поры. Важно подчеркнуть, что этим определялся народный облик русского литературного языка XI—XII вв. в целом, даже той его разновидности, которая зафиксирована в произведениях церковно-книж^ 22
иой литературы: ведь огромное количество, основная масса форм и слов, которые русский человек встречал в книге, существовала и в его повседневной, обиходной речи. Однако это, разумеется, не может служить основанием для отрицания роли старославянской письменности в формировании русского литературного языка древнейшей поры. Эти факты вообще нельзя привлекать как материал для суждения о соотношении старославянского и русского элементов в древнерусской письменности. Вполне русский облик литературного языка обеспечивается в данном случае независимо от того, каков реальный источник этих языковых фактов, откуда пришли они в литературный язык — из живой речи или из старославянских книг. Вопрос о соотношении старославянского и живого русского языков в разных стилях древнерусского литературного языка может решаться только на материале тех языковых фактов, которые не совпадают в этих языках, которые указывают на различия этих языков. 'Анализ этого рода фактов дает возможность определить реальный вклад старославянского языка в русский литературный язык. Поэтому, прежде чем давать характеристику трех названных выше стилей русского литературного языка с точки зрения соотношения в них двух языковых стихий, следует выявить, хотя бы в самом общем виде, объем и характер славянизмов в русском литературном языке. По своей роли и значению лексические славянизмы могут быть разделены на две группы: 1. Славянизмы, обязанные своим проникновением в русский литературный язык потребностями его в средствах для выражения определенных понятий, для обо- значения новых для коллектива предметов, «реалий»; другими словами, славянизмы, связанные прежде всего с содержанием, со смысловой, «понятийной» стороной языка. 2. Славянизмы, играющие в языке стилистическую роль, связанные со стилистической стороной языка. К первой группе относятся слова и выражения преимущественно из области религии, церковной-деятельности, философии, науки, различного рода отвлеченные понятия и т. д. Слова эти носят на себе обычно 23
отчетливую печать греческого влияния, поскольку они, как правило» представляли собой книжные новообразования из славянского материала, возникшие в процессе поисков эквивалентов соответствующих греческих слов. Нельзя забывать, что, будучи образованным на древне- болгарской основе, старославянский язык был в своей лексике (и синтаксисе) намного богаче и сложнее живой древиеболгарской речи, как и любого живого славянского ¦ языка. Это был книжный, во многом искусственный язык. В памятниках древнерусской письменности находим такие славянизмы, как безлобие (беззлобие), благочестие, величати, вочеловгьчение, вседержитель, гршо- любец, долгоглаголание, доброславие, доброчадствие, естество, животворит, жертвотворение, златолюбец, злпполучение, изглагольник, исповпдник, лицемерие, мудролюбие, насущный, пространство, пакибытие, па- кыестество, славолюбие, скоропослушество, смгъреномуд- рие, тщеглашение, щедролюбец и очень много других подобных им. Слова эти, особенно сложные, нередко представляют собой прямые слепки, кальки, с греческих слов. Таковы, кроме многих из перечисленных, басно-' словце (ср. мифология), временописание (ср. хроногра- фия)9 благовтъствование (ср. евангелие), звгьздозако- ние (ср. астрономия), премудролюбление (ср. философия), единбсмышление, велелепен, высокоглагольник, волозакланиё, братобожец, мирослужение и тому подобные К Во многих случаях можно заметить колебания в выборе того или иного слова, нередко даже у одного автора. Так, например, русский переводчик «Хроники» Георгия Амартола одно и то.же греческое слово пере-' водит и «баснословити», и «баснослути», и <сбасьномъл- вити», и целым сочетанием «басньное словити»; другое 1 Древнерусские слова приводятся в современной графике и с максимальным приближением к современной орфографии. Тексты из ¦ древнейших памятников, приводятся близко к оригиналу, однако, также с некоторыми упрощениями: с У вместо оу или л, я вместо га или а, и вместо /, с раскрытыми титлами, со знаками препинания и. др., а древнерусские тексты более позднего времени (московского периода) также и'без, конечного'ъ. Тексты из произведений XVIII п. даются в современном написании с сохранением в отдельных слу^ чаях лишь некоторых особенностей, старой орфографии... 24
греческое слово переводится им «благовЪствовати» и «благов-Ьстити»; ср. еще у него же «богохулити» и «бого- хульствовати», «възбЪситися» и «взбЪсоватися», «звез- дозаконие» и «звездозаконьствие», «иконоборьцъ» и «иконохульникъ», «идолобЪсие», «идолобЪсоваиие», «идолобЪсовьствие» и т. д. Среди старославянских заимствований м.ного слов с книжными суффиксами -ение, -ание, -стене, -тель, которые могли бы быть отвлечены как средство новообразол ваний уже на русской почве. Вообще надо заметить, что не все встречающиеся в русских памятниках книжные слова вроде приведенных-, выше непременно заимствованы из старославянских книг. Русский книжник мог и сам создавать такие слова по образцу заимство-. ванных; определенное количество калек с греческого языка, встречающихся в памятниках этого времени, не заимствовано из старославянских книг, а возникло под пером русского книжника в процессе самостоятельного, перевода с греческих книг; однако практически разграничить такие заимствования и собственные книжные _ новообразования весьма затруднительно, да это и несущественно для характеристики слова как элемента русского литературного языка: роль и место обеих этих групп лексики в письменности совершенно одинаковы. Наконец, среди усвоенных из старославянских памятников или непосредственно из греческих книг слов много и прямых греческих заимствований, например ангел, библия, евангелие, епископ, иереи, икона, идол, апостол, архистратиг, мних, калогёр, ересь, философия, калиграф, аер (воздух), скипетр, диавол, панихида, трапеза и т. д.1, (ср. также приводившиеся уже идолобть- сие, иконоборец и др., где соединены греческий и славянский корни). Усвоение всей этой лексики явилось для русского языка событием исключительной важности. Она отвечала насущным потребностям русской культуры и .русского языка, отражала те культурно-исторические сдвиги, которые переживала древняя Русь в связи с принятием 1 Есть еще и другой ряд греческих заимствований, вошедших в русский язык не из книг, а из живого общения с греками, в результате торговых и иных связей; таковы, например, тетрадь, кровать, парус, грамота, фонарь и некоторые другие. 25
христианства. Литературный язык получил таким путем развитую научно-религиозную терминологию, обогатился множеством новых слов для обозначения отвлеченных понятий, множеством «речений и выражений разу* ма» (Ломоносов). Приобщившись к высокой культуре старославянской письменности, русский язык сделал гигантский скачок в своем развитии, был избавлен, по выражению Пушкина, от «медленных усовершенствований времени», сразу в короткое время стал мощным и высокоразвитым орудием культуры. Естественна и понятна тематическая ограниченность этого слоя славянизмов сферой религии, связанной с религией наукой и т. д., как и отсутствие или исключительная слабость старославянского влияния в слоях лексики, связанных с теми сферами жизни, которые не испытали влияния византийской культуры, например в юридической, государственной терминологии, в лексике, связанной с земледелием, охотой, скотоводством, рыболовством и т. д. Принципиальное отличие славянизмов второй группы от рассматриваемых выше заключается в том, что они представляли собой синонимы, дублеты к русским словам или формам. В этом случае нельзя уже, следователь-* но, говорить об удовлетворении потребностей языка в словах для выражения новых понятий, поскольку соответствующие слова были уже в русском языке. Естественно, что такие старославянские слова или формы, если в них не развивались иные по сравнению с их русскими синонимами значения или оттенки, отличались от этих последних только своим стилистическим характером, как специфически книжные, «высокие», торже- ственные. Перед русским книжником появляется, следовательно, возможность выбора из совпадающих по значению, но отличающихся стилистически средств выражения; в древнерусском литературном языке выделяется, таким образом, группа стилистически значимых элементов, что неизмеримо расширяет его выразительные возможности. Как уже ясно из сказанного выше, возникновение таких стилистически значимых средств русского литературного языка связано с различиями, которые существовали между книжным, старославянским и восточно- 26
славянским, русским языками, в то время как факты, совпадающие в обоих языках, а они составляли большинство, в стилистическом отношении неизбежно были нейтральны. Каковы же эти стилистические славянизмы русского литературного языка? Говоря о лексике, следует в первую очередь назвать те слова, отличия которых от соответствующих русских слов восходят к старым фонетическим различиям между южнославянскими и восточнославянскими языковыми группами. Важнейшие из них: старославянские неполногласные слова типа градъ, младъ, брЪгъ, млЪко, шлЪмъ и под.1, которым в русском соответствовали полногласные городъ, молодъ, берегъ, молоко, шеломъ и под.; слова с начальными сочетаниями ра, ла в тех случаях, когда в русском языке им соответствовали слова с начальными ро, ло (ср. равьнъ — ровьнъ, ладия — лодья, приставка раз-,роз- и др.); слова сщиа месте русского ч (если эти щ и ч чередуются с т, а иногда с к и г), например свгьща, хощеши, пещи, помощи и т. д., а также действительные причастия настоящего времени (ср. русские свтьча, хочеши, печи, помочи и т. д.); слова с начальными е, например езеро, елень, единъ, вместо русского о: озеро, олень, одинъ; начальное а в соответствии с русским х&(я), например личное местоимение 1-го лица ст.-слав. азъ и др.-рус. шъ. Эти параллели возникли в результате фонетических процессов, по-разному протекавших еще в «доисторический» период в различных группах славянских языков: так, полногласие и неполногласие отражают разную судьбу общеславянских сочетаний типа *tort, *tolt, *tert, *telt, т. е. сочетаний «гласный + плавный» между согласными; слова с начальными ра, ла и ро, ло — судьбу сочетаний типа *ort, *olt; дублеты с щ и ч связаны с древними изменениями сочетаний *tj и *kt', слова с начальными е-ои а — я — с судьбой начальных je и а. Но с точки зрения живых отношений в системе древнерусского литературного языка — это отличия не фонетические (произносительные), а лексические: злато и золото, сегьча и свтъ- ща и т. д.--это для русского языка не различные про- 1 Написание рЬ, лЪ в подобных словах русские писцы заменяли часто написанием ре, ле* 27
изношения одного и того же слова, а различные слова, словарные дублеты, которые могут стилистически дифференцироваться; их называют иногда стилистическими вариантами. (В то же время близость в звуковом составе этих слов, несомненно, бросалась в глаза и облегчала усвоение старославянского слова, включение его в русское словообразовательное гнездо; ср., например, современные прохладный, хладнокровный при наличии только холодный, безбрежный при берег, освещать при свечал единый, единственный при один и многие другие.) Поэтому выше перечислены не все существенные фонетические отличия между старославянским и древнерусским языками. Не названы именно те из них, которые ие создавали ла русской почве словарных дублетов, си-? нонимов, не создавали условий для выбора того или иного слова в стилистических целях. Таково отличие, выразившееся в наличии в старославянском языке носовых гласных е и о (на письме а иж), на месте которых в восточнославянских говорах были а (га) и у. Русские книжники читали старославянские слова с а и ж не с •носовыми гласными, а с соответствующими восточнославянскими «заменами» этих звуков (например, uma как имя, джбъ как дубъ и т. д.), не создавая, следовательно, новых слов (отсюда и безразличие в употреблении л жга, ж и оу у русских писцов). Сказанное относится и к соотношению ж—жд (из *dj): как показывают памятники древнерусской письменности, русские люди не усвоили в этот древнейший период слов со старославянским жд в силу чуждости самого этого сочетания, заменяя их соответствующими словами с жх\ таким образом, и это расхождение между старославянским и древнерусским языками не привело в тот период к образованию на русской почве словарных дублетов с ж и жд. Многочисленные слова с жд, имеющиеся в современном литературном русском языке, — достояние более, поздней эпохи (об этом см. ниже). Следовательно, если наличие в письменном памятнике большого количества слов с ч на месте старославянского щ дает возможность судить о характере языка памятника, о его близости к 1 Встречающиеся все же в этот период случаи написаний сжд вместо ж — явление чисто внешнее, орфографическое, связанное с влиянием орфографии старославянских книг. 28
живой речи, то употребление слов с ж (а не с жд) не может служить таким свидетельством: писец, книжник не имел в данном случае тех возможностей для выбора слова из синонимического ряда, какие у него были при употреблении слов сщ и ч, с полногласными и неполногласными сочетаниями и т. п. Вследствие того, что одни «фонетические славянизмы» приводили к усвоению в русском литературном языке новых слов, а другие не приводили к такому результату, иа русской почве: могли образоваться «искусственные» слова, которые не совпадали полностью \т со старославянским, ни с живым русским, восточнославянским словом; например, в слове вр?ъмя неполногласие указы? вает на его старославянское происхождение, но конечное Я (й) вместо носового в (а) отличает его от реального слова старославянского (южнославянского по происхождению) языка. Следовательно, вргьмя^нс совпадает вполне ни со старославянским вргьмл (с носовым гласным), ни с восточнославянским вёремя; одна- -ко от этого оно не перестает быть в системе русского -языка славянизмом, поскольку здесь важен самый факт несовпадения с живым словом русского языка. То же можно сказать о слове преже (пртъже) вместо старославянского прежде и русского переже, о причастиях с суффиксом ~ущ-, -ящ- вместо старославянского лиц, Щ* (с .носовыми гласными) и русского -уч~, -яч* \\ некоторых -других. О словах с щ вместо русского ч надо еще сказать, что они были усвоены русскими людьми с отчасти русифицированным произношением: щ (в кириллице ф) в старославянских словах русские произносили не как шт (как было в древнеболгарском языке), а как шч,т.е. так же, как и в русских словах, например ищу, площадь и т. д. Однако и это, разумеется, не меняет харак1 теристики соответствующего славянизма: свтъща даже в -русифицированном произношении не совпадает с живым русским свпна, с которым оно однозначно, и это определяет его стилистическую окраску; следовательно, суффиксы причастий ~ущ-> -ЯЩ-, не совпадая со старославянскими лир, Aiji ни в одном из своих звуков, — тем не менее достаточно ярко выраженный славянизм. Не все, разумеется, лексические дублеты русского литературного языка,, восходящие к. старославянскому языку, имеют в своей основе фонетические отличия: см., 29
например, такие пары слов в русских памятниках, как правда — истина, губы — устьюь, щека — ланита, недгъ- ля — седьмица, цтьловати — лобзати и др. (в названных парах слов первое — исконно русское, второе — старославянское, заимствованное). Старославянизмами являются и такие встречающиеся в древнерусских памяти никах слова, как мшица (комар), непщевати (мыслить), ядро (в ст.-слав. с а — &дро — «быстро»), оток (опухоль), союз аще — «если» (др.-рус. аче, аже, оже) л др. Некоторые из приведенных выше русских (восточнославянских) слов, например недтьля, цпловати, известны были и .старославянскому языку, но имели иное значе* ние (неделя — «воскресенье», цпловати — «приветствовать»); в таких случаях стилистически значимым становится не само слово, а употребление его в том или ином значении; ср. еще разные значения слова живот, в др.-* рус. языке — «имущество», «пожитки», в ст.-слав.—- «жизнь»; точно так же зерно в ст.-слав. (зрьно) —«ягода винограда»; гривна — в ст.-слав. «ожерелье» и др.1 Лексические расхождения старославянского и древне-»1 русского языков связаны иногда с различиями словооб* разовательного характера (например, приставки из- и вы< ср. изгнати — выгнати, изврати — выбрати). 1 См. Г. О. Винокур, Русский язык. Избранные работы по русскому языку, стр. 55. Большой материал по лексике старославянского языка, в частности в ее отношении к лексике древнерусской, представлен (из работ, опубликованных в последние годы)! в книгах Ф. П. Филина «Лексика русского литературного языка древнекиевской эпохи», Л., 1949 («Ученые записки Ленинградского педагогического института имени А. Иь Герцена», т. 80), и «Образование языка восточных славян», М.—Л., 1962 (стр. 205—218 и 275—290); в работах А. С, Львова, особенно в его «Очерках по лексике памятников старославянской письменности» (в кн.: «Исследования по лексикологии и грамматике русского языка»); в исследовании Н. Ал Мещерского об «Истории иудейской войны» Иосифа Флавия, изд. АН СССР, М.—Л., 1958; здесь же большую ценность представляет выборочный словоуказатель (на стр. 532—565);» см. также упоминавшуюся ранее работу В. В. Виноградова «Основные проблемы изучения образования и развития древнерусского литературного языка»; учебное пособие П. Я. Черных «Очерк русской исторической лексикологии», М., 1956; брошюру К. И. Ходовой «Языковое родство славянских народов (на материале словаря)», М.» 1960 (в последней из названных работ особенный интерес представляют наблюдения над различиями в значениях некоторых слов в старославянском и древнерусском языках, например зерно, сад, гордый, год, семья, неделя и др. (стр. 35 и ел.), 30
Стилистические варианты в области морфологии в этот период сравнительно немногочисленны, что объясняется почти полным совпадением системы склонения и спряжения в старославянском и древнерусском языках; стилистически выразительны здесь лишь отдельные форумы. Выделяются те формы склонения существительных мягкого варианта, прилагательных, местоимений, причастий, где ст.-слав, а в восточнославянском языке соот* ветствует t т. е. в формах род. падежа ед. ч. и им.-вин. мн. ч. жен. рода и вин. падежа мн. ч. муж. рода типа земл&— землуъ, еи\ — е^> добрыи\ — доброй и под. Напомним, что старославянские формы на /\ усваивались (русскими с я (и), в результате чего на русской почве создавались книжные, искусственные формы типа ея, доб- рыя и под.; однако, как это уже отмечалось и для других случаев, такие искусственные, отражавшие процесс приспособления отдельных элементов старославянского языка к русской речи формы вполне отчетливо воспринимались как старославянизмы, поскольку они не совпадали с живыми формами русского языка и стали известны из старославянских книг. Из других старославянских форм, получивших стилистическое значение в системе русского литературного языка, можно назвать еще окончания членных прилагательных (ср- ст.-слав. -уму и рус. -ому, соответственно-•Ьжб — омь, -1ш ои, -6/а— -о4;под.; например, добруму — доброму, добрпмь — добромь и it. д.) *, нечленные действительные причастия настоящего времени на ы вместо рус. а (ст.-слав. веды— рус. веда), причастия прошедшего времени на ь [из jb] (ср. таю6аь — любивъ, хваль — хваливъ), упоминавшиеся уже выше причастия со старославянским суффиксом щ\, щ\ (с заменой носовых через у и я), нестяженные формы имперфекта, возможно, формы дат.-местн. пад. ме- 1 Менее очевидны отношения окончаний род. пад. -аго—ого (добраго — доброго). Есть основания предполагать, что не все старые падежные формы членных прилагательных, сохранившиеся в старославянском языке, изменились в русском языке одновременно. Вполне вероятно поэтому, что в описываемый период в русском языке было уже -ому в дат. падеже (а не-уму) и т. д., но сохранилось еще -аго, которое позднее изменилось в -ого. Впрочем, это предположение не может считаться вполне доказанным. См. статью А. И. Толкачева «Об образовании некоторых падежных форм прилагательных в славянских языках» в сб. «Славянское языкознание», изд. АН СССР, 1959. 31
стоимений — теб?ъ, себгь ¦ вместо, рус. тобтъ, собтъ и некоторые другие. Сюда же следует отнести падежные формы существительных среднего рода на * 5 (типа слове- се, телесе, небесе и под.) с той оговоркой, что эти формы были известны исконно и живому русскому языку, но рано, очевидно, еще до эпохи первых памятников письменности, утратились, заменившись формами без-ес-, и вошли затем в литературный язык уже через посредство старославянского языка. Некоторые исследователи относят к славянизмам также формы аориста и имперфекта, однако без достаточно серьезных .оснований. Можно считать «есомиенным, что в Xf—XII вв. эти формы прошедшего времени существовали еще наряду с перфектом в живой восточнославянской речи. Слабое употребление аориста и имперфекта в дёлбвой письменности (например, в «Русской правде» формы аористы единичны, а имперфект отсутствует совсем), которое приводится обычно как доказательство их книжности, может быть объяснено самим значением этих форм прошедшего времени. В упоминавшейся выше статье А. М.Селищева о языке «Русской правды» такое положение обосновано чрезвычайно убедительно. Стоит отметить, что и акад. С. П. Обнорский, видевший ранее в единичных аористах «Русской правды» позднюю вставку и высказавший тезис об отсутствии в этот период аориста в живой речи и литературном языке старшей поры, о его «позднейшем привитии» в русском литературном языке, под влиянием материала «Слова о полку Игореве» (где аорист встречается 155 раз, имперфект 40 раз при всего лишь 25 случаях перфекта), признал затем аорист и имперфект «нормальными формами старого нашего литературного языка» 1. Из старославянских форм, не усвоенных в русской письменности этого времени, следует назвать форму 3-го лица глагола настоящего времени на -гпъ вместо которой русские книжники, как правило, писали соответствующую русскую форму на -ть (современная литературная и севернорусская форма 3-го лица на твердое т развилась позднее и независимо от старославян- 1 См.: С П. Обнорский, Избранные работы..., стр. 59; см. также ж. «Русский язык'в школе» 1939, №4, стр. 14. 32
ского влияния; в южнорусских говорах сохранилось здесь мягкое т). • Говоря о лексической и грамматической синонимике в русском литературном языке, связанной с наличием в нем различных но своему происхождению слов и форм, следует предостеречь от механического подхода к этим языковым фактам. Должны быть учтены все обстоятельства, нарушающие соотносительность перечисленных языковых средств. Так, например, надо иметь в виду, что некоторые первоначально синонимичные лексические пары могли уже рано потерять эту синонимичность в силу того, что входящие в этот ряд слова разошлись по своим значениям. Естественно, что в таком случае старославянские по происхождению слова, обладающие внешними признаками славянизмов, могли не восприниматься как стилистические варианты, соотносительные с соответствующим русским словом. Например, в результате того, что слова хранити и хоронити рано начали расходиться по своим значениям, хранити, несмотря на свое старославянское происхождение и старославянский облик (неполногласие), перестало быть таким же стилистически значимым элементом языка, как, например, слова градъ, злато, брпгъ и под., стилистическая выразительность которых была основана именно на наличии совпадающих с ними по значению русских городъ, золото, берегъ и т. д., на возможности выбора книжником в стилистических целях из синонимических средств выражения; в данном же случае возможности такого выбора не. было, поэтому употребление таких слов (например, храмъ, которое стало не вполне совпадать по значению с хоромъ; возможно, что были уже признаки начавшейся дифференциации слов власть и волость и некоторых других) не может служить таким же признаком книжности текста, как наличие других славянизмов, при которых сохранились соответствующие русские параллели 1 (как не могут служить признаком пристрастия к народному элементу русские слова, не имевшие в русской письменности старославянских параллелей, например: солод, 1 Надо, впрочем, учитывать, что некоторый налет книжности; очевидно, сохранялся и у славянизмов типа хранит, тем более, что, утратив синонимические отношения с одними словами, они могли входить в синонимическую пару с другими русскими словами» 3 В. Д. Левин 33
головных — «убийца», городня и другие подобные). Близ-* кую, хотя и we вполне тождественную, судьбу могли иметь те причастия с суффиксом -ущ-, -ящ-, русские параллели которых на -уч- и ~яч~ рано получили значение прилагательных (ср., например, горящий и горячий). Сказанное, разумеется, относится и к тем старославянским словам, которые никогда не имели соответствующих русских дублетов. Такие, например, слова, как бла- госло&ити и производные от него блажен, владыка (в русском языке не было слов «бологословити», «боло- жен#, «володыка»), надо отнести к первой группе ела* вявизмов, о которых речь шла выше. Необходимо учитывать также, что, помимо тех славянизмов, которые имели или получили иное, чем их русский дублет, значение, и некоторые другие славянизмы в силу различных причин могли быстро проник-» путь в живую речь по крайней мере образованных людей и даже вытеснить из употребления свой восточнославянский дублет (такова, например, судьба слов ере* мя — веремя). Разумеется, такой славянизм не может приниматься в расчет при стилистической оценке текста. Нужно заметить еще, что предпочтение в письмен-: мости, старославянского слова соответствующему русскому в отдельных случаях отражает не столько какое-* либо стилистическое различие этих слов, сколько определенную литературную традицию в отношении данного славянизма. Так, например, Ф. П. Филин в своем исследовании, посвященном лексике литературного языка киевского периода 1, отмечает, что в летописи, в самых разнообразных условиях, аз встречается намного чаще, чем яз, един — чаще, чем один, то же относится к словам храбрый, враг и др. Возможно, что это связано отчасти и с активным проникновением некоторых из таких слов в бытовую речь, как это отмечалось только что и для слова время (ср., например, современные единый, храбрый, враг). Надо вообще сказать, что на выбор старославянского или русского слова из синонимического ряда могут влиять причины различного характера, например осо« 1 Ф. П. Фили н, Лексика русского литературного языка древ- некиевской эпохи, Л., 1949, («Ученые записки Ленинградского педагогического института имени А. И, Герцена», т. 80.) 84
бенности в употреблении слова или отдельных его форм в фразеологическом сочетании, наличие у него дополнительных оттенков значения, круг вызываемых .словом ассоциаций и т. д. Все это, разумеется, ослабляет чисто стилистическое противопоставление этих слов. Интересные соображения на этот счет можно найти в упоминавшейся только что книге Ф. П. Филина. При рассмотрении русского элемента в произведениях древнерусской письменности, как видно из предшествующего изложения, надо строго различать два типа русизмов: одни имели в русском литературном языке старославянские параллели, другие таких параллелей на русской почве ine имели и поэтому не входили в ряд соотносительных фактов литературного языка. Естественно, что при характеристике памятника с точки зрения соотношения в нем старославянской и русской стихий должны учитываться только русизмы первого типа, так.как только они имеют определенное стилистическое значение. Что касается вторых, то они, будучи употребляемыми последовательно и систематически в о всех стилях древнерусского литературного языка, характеризуя древнерусский литературный язык в целом, не могут приниматься в расчет при оценке той или иной его стилистической разновидности, языка того или иного памятника письменности. Они создают своеобразие русской редакции, русского извода старославянского языка и поэтому являются нормой и для переписанных на Руси старославянских культовых памятям* ков, например таких строгих и выдержанных по языку, как «Остромирово евангелие». Такого рода русизмами являются слова с ж, чередующимися с д, при соответствующих старославянских словах с жд (которые, как уже упоминалось, не усваивались в этот период русским литературнькм языком),формы 3-го лица глаголов на-/7*& вместо старославянской формы на -тъу безразличное употребление юсов наряду сии оу. В то же время нельзя относить к стилистическим русизмам те последовав тельно употребляемые искусственные формы или слова, которые возникли в результате приспособления элементов старославянского языка к живой русской речи: таковы приводившиеся уже формы на я (типа ея, всея и т. д.), где я вместо а (ведь русские произносили А и я одинаково), хотя ст.-слав. а в этих формах 3* 35
соответствовало в русском *Ь, написания неполногласных слов с ре, ле, а не р*# л% как это было в старославянском языке (ср. ст.-слав. бр?ъгъ, рус. берегъ и обычное в памятниках брегъ), упоминавшиеся ранее слава типа время, преже и др. Поскольку при этих видоизменениях сохраняется книжный характер слова или формы, их несовпадение с живой речью, эти русифицированные славянизмы в системе русского литературного языка воспринимаются как обычные славянизмы. Мы рассмотрели два типа, две группы славянизмов. Очевидно, что роль этих славянизмов в древнерусском литературном языке неодинакова. Закрепление в литературном языке славянизмов первого типа — пример широко распространенного в истории литературных языков процесса заимствования «недостающих» слов из других языков, нередко из таких, с которыми данный язык имеет довольно случайные и внешние связи; что же касается заимствований второго рода, то такие явления, очевидно, могут возникать только в условиях усвоения языка, из которого происходит заимствование, к а:к цельной языковой системы, как языка, выполняющего в данном коллективе определенные функции. Без такого тесного и близкого знакомства с чужим языком трудно представить себе мотивы, по которым слова и тем более формы чужого языка воспринимались бы как стилистическое средство родного языка. Тот факт, что старославянский язык явился в этот период главным (хотя и не единственным) источником стилистического богатства русского литературного языка, е бесспорностью свидетельствует о глубоких связях русского и старославянского языков, об исключительно важ* ной роли последнего в формировании древнерусского литературного языка. Приведенное выше разграничение усвоенных русским языком славянизмов по двум группам в отдельных случаях провести затруднительно. Так, например, многочисленные сложные слова, заимствованные из старославянских памятников или образованные на русской почве по образцу 3anMcfB0BaHHbix, типа волозаклание, брато- 36
божец, звездозаконие, которые, несомненно, отвечали потребности языка в словах для обозначения каких-то понятий, действий и т. д., в то же время в силу своей ярко выраженной книжности и искусственности были в стили* стическом отношении весьма выразительны. То же, очевидно, можно сказать и о некоторых книжных синтаксических конструкциях (например, конструкция так называемого «дательного самостоятельного», некоторые синтаксические грецизмы вроде оборота «винительный с инфинитивом»), которые, обогащая литературный язык новыми средствами для выражения грамматических связей, одновременно вливались и в число стилистически значимых элементов книжного языка. Выше уже отмечалось, что славянизмы представлены в памятниках литературы этого времени неравномерно; большая или меньшая степень участия славянизмов и определяет, собственно, систему стилей русского литературного языка, является основным критериехм для стилистической характеристики того или иного письменного памятника. Поэтому можно говорить об определенной ограниченности, жанровой прикрепленности славянизмов в-древнерусском литературном языке. Это относится к славянизмам обоих отмеченных выше типов, однако есть и существенное отличие между ними. Тот факт, что славянизмы первого типа получили наибольшее распространение в тех жанрах литературы, которые .связаны с церковью и с наукой, шосившей в тот период тоже религиозный характер, естественно, объясняется прежде всего темой, содержанием этих произведений литературы; следовательно, стилистическая прикрепленность этих языковых фактов является производной от их тематической прикрепленности. Это книжные слова, и употребляются они, естественно, в произведениях книжного характера, но эти слова могут оказаться употребленными без всяких стилистических заданий и в летописи, и в произведениях деловой письменности, и, очевидно, даже в живой речи, если пишущий или говорящий коснется определенных предметов или явлений. Иной характер носит стилистическая прикрепленность славянизмов второго типа, т. е. тех старославянских слов и форм, которые вступали в синонимические отношения с русскими словами и формами и были средством украшения, возвышения речи. Только здесь в пол- 37
ной мере обнаруживалась возможность свободного вы-< бора из двух совпадающих по значению, но различных по стилистической окраске средств языка; эти соотносительные факты старославянского и русского языков, указывавшие на различия в лексике и грамматике этих языков, выступали как наиболее яркие приметы, признаки различных стилей, типов древнерусского литературного языка. Поэтому естественно, что анализ употребления именно этих языковых фактов ложится в ос« пову стилистической характеристики памятников древнерусской письменности. Даже самое беглое рассмотрение этих соотносительных языковых фактов в письменных памятниках оказывается чрезвычайно выразительным. Особенно показательно в данном отношении сопоставление деловых памятников и произведений церковно-книжного стиля. В этих последних мы легко обнаруживаем абсолютное преобладание старославянских слов и форм буквально по всем перечисленным выше категориям, т. е. там, где старославянский и русский языки различаются между собой. Например, в «словах» (проповедях) выдающегося писателя XII в. Кирилла, епископа Туровского (дошедшие до нас списки его произведений относятся к XIII и XIV вв. и, следовательно, сравнительно недалеко отстоят от оригиналов), находим только неполногласные варианты: врата, престала, млеко, древа, огради, гласи, враг, глава, злато, сдравии (здоровые), глад, от каме- ния драгого, преже, чрево и т. под.; слова с начальными ра: работа, равьна, разум, растаяся, о раслаблентьмь и некоторые другие; большое количество слов с щ на месте русского чу например дщерь, отвеща, союз аще, хощеши, нощь, помощи, възвращающеся, възмущаше и др., особенно много причастий с щ: поющи, впрую- щая, оживляющи, имущи, стонющи, пекущеся и др.; обычные единъ, единый, агньци, азъ; слово недтьля употреблено здесь, как правило, в его старославянском значении— как день недели, воскресенье (например «Слово въ новую недЪлю по пасцЪ» и др.). Говоря о книжной старославянской лексике в произведениях Кирилла Туровского, можно назвать еще много слов с суффиксами -ние, -тель, сложные, искусственные образования, например кумирослужение, богоразумие, пакыестество, ду~ шеполезныя, велелепота, лтьторасли, плододавец и т. п* 38
Из грамматических форм обращают на себя внимание те перечислявшиеся выше немногочисленные формы, которые в старославянском и русском языках не совпадали. И здесь встречаем очевидное преобладание славянизмов; так, постоянны формы на а (в русифицированном произношении а, я) в известных падежах у существительных, прилагательных, местоимений, например душе- полезный плоды, душевныя и телесныя недуги, всякоя утЪхы, всея земля, от нашея державы, вся доброгласныя птица, словесныя уиьца, по вся дни, чрево ми пища otce* лаеть и язык от жажа иссыхаеть и т. п.; преобладают старославянские формы членных прилагательных, например, святтъи, о раслабленпмь, на родгь человпчьстгъмь и т. п. Русских слов и форм в тех случаях, когда автор имел возможность выбора, ничтожное количество: одиночные озеро, ддинъ, собтъ (вместо себЪ), песненые гласи \(е из п вместо ст.-слав. а) и еще отдельные случаи. Совершенно очевидно, что славянизмы входят в систему данной разновидности литературного языка, являются ее неотъемлемой принадлежностью, в то время как соответствующие русизмы указывают лишь на возможные отклонения от этой системы. Естественно, что здесь не названы те русизмы, употребление которых носит не случайный, а последовательный характер, которые отра-: жают русский извод старославянского языка (см. стр. 35). Так, например, в произведениях Кирилла Ту* ровского, несмотря на обилие славянизмов, последовательно выступает ж, а не жд; жажа (жажда), преже, жажюще, ражаеть, понужаите, осужени, угажая (угождая), стражю, одежа, с надежею, тружающеся, даже зижитель и др.; также последовательно в форме 3-го лица глаголов находим -ть вместо старославянского -ть: ражаеть, хулять, скачють и т. д. Эти русизмы, разумеется, нисколько не противоречат книжному старославянскому облику языка произведений Туровского, поскольку они фактически не вошли в ряд соотносительных фактов литературного языка. Картина, представленная произведениями Кирилла Туровского, вполне типична и для других памятников церковно-книжного стиля русского литературного языка, например произведений Феодосия Печерского (известны по спискам не ранее XIV в.), знаменитого «Слова о законе и благодати» митрополита Илариона, произведения XI в., дошедшего в 39
позднем списке —XVI в. (хотя количественное соотношение славянизмов,и «невольных», «случайных» русизмов может.колебаться в них) и др. Даже выручении новгородского епископа Луки Жидя- ты (XI в.), которого приводят обычно как пример пропо- .ведника, тяготеющего к простым, народным формам выражения, находим обычно единъ, глава, хощеть, жизни вгъч- нгш, странныя и убогыя, родителя своя (вин. мн.ч.) и т. п. Следует заметить, что названные произведения древнерусской литературы известны нам по поздним спискам и поэтому дают возможность подозревать, что какая-то часть славянизмов могла не принадлежать первоначальному тексту, а была внесена переписчиками. (Так, несомненно, что позднему переписчику «Слова о законе и благодати» принадлежит замена ж на жд, например прежде, виждь, рождение.) Однако типичность и достоверность представленной выше картины подтверждается теми памятниками церковно-книжного стиля древнерусского литературного языка, которые дошли до нас в ранних списках, например «Сказанием о Борисе и Глебе» и «Житием Феодосия Печерского». Приведу материал из древнейшего списка — XII в., в составе Успенского сборника, — «Сказания о Борисе и Глебе», (составленного в конце XI или начале XII в. на основе известных нам по более поздним спискам так называемого Чтения и Летописной повести о Борисе и Глебе, а также Повести о посмертных чудесах мучеников). Неполноглас- 1ные варианты преобладают здесь отчетливо над полногласными,, к тому же состав полногласных слов чрезвычайно ограничен—это несколько собственных имен, затем слова хоромы, и волость, не вполне соотносительные со своими неполногласными вариантами, встретившиеся по 2—3 раза слова золото, город, берег и некоторые другие единичные примеры — бороти, переведеся, перенесли, забороло, волочаху, огородьник, оболость; ср. оби* лие неполногласных слов — преже, глас, драгыи, враг, глава, чрево, млеко, брег, град, градьник, глад, млад, злато, престрадати, предася, престати, възградити, храмина, чрес (через), влечахуть, область и др., причем многие из этих слов встречаются в тексте много раз. Еще заметнее господство старославянских слов с щ: аще, помощь, отмещеть, тещи, рещи, мощи (мочь), свпща, нощь, тысяща, довлещи, хощета и др. (больший- 40
ство этих слов употреблено несколько раз), не говоря уже о нескольких десятках причастий с суффиксами -ущ-, -ЯЩ- (зряще, идущем, поюща, текущих, завидяще, ловы дЪюще и пасуще, видяще и слышаще, горяще и мн. др.); русские варианты встретились два раза в слове ночь, трижды в формах от глагола хотЬти — хочю, хо- чеши, хочете и два раза в причастиях — оба раза в «посмертных чудесах» — причьтуче, поступяче. (Но ср. исключительно ж вместо ст.-слав. лсд: вижь, преже, на- дежю, межю, хожааше и пр.) Из других явлений отметим обычные в «Сказании» аз, уность, един, агня, живот в значении «жизнь», причастия могыи, рекыи, падыип другие факты при наличии также и отдельных русизмов— озеро, тобЪ, собЪ, лодья. Абсолютное преобладав ние имеют формы на а (а, я) вместо русских форм на 'I; в известных падежах существительных, прилагательных, местоимений: от единоя жены, пред лицемь матере своея, с высоты святыя твоея, язву душа моея, на овца пажити своея, сицея красоты, всея земля, по- велЪнием госпожа своея и т. д. — более трех десятков случаев, при единичных моеЬ, от болгарынЪ, как благо- стынЪ, ветхоЪ, деревяноЪ, нескольких случаев землЪ (при котором местоимения моея, нашея, вся: тем не менее в старославянской форме). Укажем еще на такие книжные образования, как многописание, скоропослушливый, добролЪпный, бого- блаженный, страстотерпец и др. Таким образом, там, где был возможен выбор между русскими и старославянскими словами и формами, в произведениях церковно-книжного стиля отчетливо преобладают старославянские элементы, которые, собственно, и составляют специфику этого типа письменной литературы. Совершенно иную картину представляют деловые памятники этого времени: преобладание русских слов и форм здесь очевидно. Например, в так называемой пространной редакции «Русской правды», дошедшей до «нас в списке XIII в. в составе Новгородской кормчей 1282 г. ;(существует еще более ранняя, очевидно, по сложению «краткая редакция», но она известна по спискам не ранее XV в.), при обилии полногласных слов— болого, волога (т. е. влага; со значением «жир»), воротити, горох, дерево, голова и город с производными от них, 41
золото, корова, молоко, хором, холоп, солод, Володимир и т. д. — всего лишь три неполногласных слова — чрево, вражда (название штрафа), среда, причем акад. С. П. Обнорский склонен видеть в первых двух случаях позднейшую порчу текста *, а третий считает (правда, без достаточных оснований) вообще сомнительным, по* скольку слово это написано под титлом и могло читаться как середа. Даже если не учитывать среди полноглас-1 ных слов тех из них, которые были неизбежны в силу отсутствия соответствующего старославянского эквива-. лента (например, голова в значении «убитый человек», головьник, головьничество, солод, городьня [часть кре-. постной стены; см. еще городьник], хором [слово храм, как отмечает А. М. Селищев, относилось к церкви, а не к жилищу]), а также Володимер, белогородьского, поскольку здесь было естественно привести фактически бытующее имя или название (см., например, даже в «Сказании о Борисе и Глебе» Новгород, Вышьгород, Во- лодимир, то же в приписке дьякона Григория к «Ост-* ¦ромирову евангелию» и других текстах), то и тогда ре* шительное преобладание русских слов над старославян-. скими остается бесспорным. При четырех примерах с начальным ра (все в приставке раз-: разбои, разграбление и др.) в «Русской правде» много случаев сро, ло: лодья, локоть, роба, робити, розграбежь, розвязати,, розд?ълити, ростеряти и еще несколько. Наличествует исключительно ч на месте ст.-слав. щ как в корнях, так и в суффиксах причастий: дочерь, хочеть, въобчи, закладаюче, дадуче и т. д.; при десяти случаях русского союза аче — единичное аще2; постоянно начальное о, а не е, причем при 58 случаях союза оже — лишь два примера с еже — в местах, где можно предположить позднюю порчу текста. Акад С. П. Обнорский справедливо отмечает в «Русской правде» «исключительно вы-, держанное употребление... форм склоняемых слов с известною русскою флексией Ъ ' (или е) в соответствии с древнеболгарским окончанием а »: при единственном 1 Проф. А. М. Селищев решительно не соглашался с этим предположением, указывая вслед за историком Ключевским для термина еражда южнославянский источник и объясняя чрево вместо черево соображениями стилистического порядка. 2 В «Краткой редакции» аще часто — явный след позднейшей переписки, 42
славянизме безъ всякоя свады имеем здесь в соответствующих формах своп, чье, робье дпти, воле, продаже, тяже и др. Преобладание русских элементов легко обнаруживается и в других формах. Единственной категорией, где преобладающей оказывается форма книжная, выступает окончание членных прилагательных в родительном падеже: -аго встречается здесь чаще, чем -ого: переяславьскаго, боярьскаго, втьтхаго, желгьзнаго, по- моченаго, перекладнаго, конечняго, даже свободьнаа- го — с нестяженной флексией, при более редких тысячь- ского, киевьского, бплогородьского. Этот факт, подкрепленный и другими памятниками делового письма, ложится в основу приведенного ранее предположения, что форма с -аго, возможно, не была еще в XI—XII вв. чужда живой русской речи, как это стало впоследствии, когда склонение членных прилагательных в русском языке полностью подпало под влияние склонения указательных местоимений. Таким образом, анализ старославянских и русских соотносительных слов и форм в «Русской правде» с несомненностью свидетельствует о явном господстве здесь русского элемента. Для такого вывода нет даже необходимости относить все встречающиеся в памятнике славянизмы к вкладу поздних переписчиков. Признание того бесспорного факта, что русские книжники были знакомы со старославянскими текстами, что старославянский язык играл решающую роль при формировании древнерусского литературного языка и продолжал составлять основу .наиболее развитого его стиля, делает наличие славянизмов в любом древнерусском памятнике понятным и естественным; в то же время ничтожное количество их в «Русской правде» лишь подчерки.; вает жанровую, стилистическую ограниченность старославянского влияния, нетипичность этого рода языко* вых фактов для деловой письменности. Близость языка «Русской правды» к живой речи обнаруживается не только при сопоставлении соотносительных, синонимических старославянских и русских элементов, она пронизывает весь строй языка этого произведения: характерно отражение живых процессов развития языка, например взаимодействие разных типов склонения существительных (например, формы род. пад. гороху, солоду, ряду. местн. пад. на пиру, на торгу и т. д.), наличие союза 43
а п соединительном значении, повторение предлогов перед существительным и определяющим его прилагательным (на гостиницы на велицп) или перед однородными существительными {на потокъ а( — и) на разграбление), конструкции с именительным прямого .объекта при инфинитиве (типа взяти гривна, взяти* куна и др.), бессубъектные конструкции (например, метши брату брата) и другие факты. Почти не отражает книжного старославянского влияния и является русской по своему происхождению представленная в «Русской правде» богатая юридическая терминология, что легко объясняется всем строем русской государственной жизни и русского быта К Кроме упоминавшегося выше вражда, возможного наряду с розбой — разбой, и некоторых других с приставкойраз-, других славянизмов з терминологии этого памятника, кажется, нет; ср., например, такие термины, как вервь (община), вина, продажа (разные штрафы), голова (убитый человек), голов- ник (убийца), мечник (княжеский дружинник), изгой, истец, видок, послух (оба последних слова означают «свидетель», «очевидец») 2, послушество, клепати (обвинять), правда (встречается в различных значениях, иногда в сочетаниях: дати правду, на правду не стати и др.), уборок, лукно (названия мер) и т. д. Эта картина не меняется и от-того, что среди терминов «Русской правды» встречаются некоторые слова германского, скандинавского происхождения, например головажня (мера для соли), вира (штраф за убийство, кровавая месть), гридь (воин), тиун (чиновник, казначей), по- 1 Из работ последних лет, посвященных деловому языку, следует назвать доклад французского ученого Б. Унбегауна на IV Международном съезде славистов «Русское и древнеславянское в юридической терминологии». Б. Унбегаун, в частности, подчеркивает, что «юридическая терминология древней Руси была свободна от старославянских элементов», и показывает, что употребление некоторых книжных слов (например, закон, преступление) в качестве терминов светского права — явление позднейшее, может быть, только XVIII в.: в древности эти слова относились только к церковной, религиозной, моральной сфере (см.: «Материалы дискуссии», т. 2, стр. 82 и 106—108; см. также уточнения, сделанные в выступлениях Б. А. Ларина, Ф. П. Филина, С. А. Копорского, там же, ' стр. 90—93). 2 Возможно, впрочем, что послух в отличие от видок заимствовано из старославянских текстов (см. выступление Г. И. Коляды на IV съезде славистов, там же, стр.94), 44
скольку слова эти проникли в русский язык не книжным путем/ а в результате живых торговых и иных связей с германским миром, общения со скандинавскими дружинами в еще более ранний период и стали уже фактом живой речи восточных славян ]. Вполне русский облик носит язык не только «Русской правды»,.iHo и других деловых памятников древней Руси — различных грамот этого времени (например, грамоты Мстислава около ИЗО г., Всеволода Мстисла- вича этого же времени, договорных грамот Мстислава Давидовича с Ригой и Готским берегом 1229 г., Новгорода с Ярославом Ярославичем 1264—1265 гг., Александра Невского с немцами 1262—1263 гг. и др.). Встречающиеся в грамотах славянизмы, если они не являются словами, лля которых не было, русского синонима ,(см., например, начало грамоты 1264—1265 гг.: «Благословение от владыки...», наличие в грамотах церковных терминов) и употребление которых, следовательно, неизбежно связано с самим содержанием грамоты и не имеет стилистического значения, обычно ограничены трафаретными, традиционными зачинами. Таково выражение се азъ (реже без се) в зачине многих грамот, перед упоминанием лица, от имени которого дается грамота: «се азъ Мьстиславъ...»; «се азъ рабъ божий Кли- мянтъ...»; «се азъ князь Олександръ...»; «азъ Иванко Ростиславовичь...»; «се азъ князь великый Всеволодъ» и др.2. Любопытную картину в этом отношении представляет грамота Мстислава ИЗО г.; начинается она словами: «Се азъ Мьстиславъ Володимирь сынъ...»; в середине же грамоты находим русские эквиваленты этого местоимения — язъ и я: «А язъ далъ рукою своею...», «а се я, Всеволодъ, далъ есмь...» (впрочем, в ряде гра- .мот русское се язъ находим и в зачине, например в «рукописании» князя Владимира Васильевича 1287 г., духовной Антония Римлянина 1147 г. и др.)- Славянизмы в традиционных зачинах нельзя сбрасывать со счета, они — свидетельство несомненного и давнего участия .старославянского языка в русской письменности. Их 1 См. статью А. М. Селищева «О языке «Русской правды»...», «Вопросы языкознания», 1957, № 4, стр. 61. 2 Азъ и се азъ обычны также в приписках писцов, например в приписке Григория, писца «Остромирова евангелия», Домки, писца s «Новгородских миней», ; -45
вообще можно рассматривать как след более раннего состояния деловой письменности, когда она, очевидно, была в большей степени зависима от старославянского языка1; к тому же ведь эти зачины представляют собой не случайный элемент в грамотах; а одну из устойчивых примет этого жанра. В то же время ограничение этого рода славянизмов почти исключительно традиционными зачинами — выразительная черта в характеристике делового языка древней Руси. 4 Мы познакомились с двумя, так сказать, полярными стилями древнерусского литературного языка киевского периода и видели, что преобладание старославянского или восточнославянского элементов выражено здесь вполне отчетливо, являясь, собственно, приметой, признаком этих стилей. Более сложную картину представляют произведения того стиля литературного языка, который мы условно назвали светско-литературным. В них нет такого одностороннего и очевидного преобладания одной из этих стихий (поскольку речь идет о различиях двух языков), которые образуют здесь сложное стилистическое единство. При этом следует заметить, что стиль этот не вполне однороден: степень употребительности русских и старославянских языковых фактов в различных произведениях этого типа может заметно колебаться. В этом легко убедиться, если сопоставить язык летописи, «Слова о полку Игореве», «Поучения» Владимира Мо* номаха, «Моления» Даниила Заточника. Эти различия могут обнаруживаться и в пределах одного произведения. Показателен в этом отношении анализ разных частей «Поучения» Владимира Мономаха, произведенный проф. Л. П. Якубинским 2. По наблюдению Л. П. Яку- бинского, «Поучение» делится на три заметно отличаю-: щиеся друг от друга по содержанию части: «летопись», 1 См. в упоминавшейся выше книге Ф. П. Филина «Лексика древнерусского литературного языка», стр. 68—69. 2 См.: Л. П. Як у*б и н с к и й, История древнерусского языка, Учпедгиз, 1953, стр, 309—320t 46
где Мономах рассказывает о своих военных подвигах, о своих «путях и ловах»; собственно «поучение», обращение к детям, предшествующее «летописи»; небольшой отрывок, примыкающий к «поучению» и заключающий религиозные размышления автора. Эти отрывки заметно отличаются друг от друга по языку, прежде всего — по степени участия старославянских и живых восточнославянских элементов. Можно отметить следующее распре* деление неполногласных и полногласных слов: в «летописи» (язык этой части «Поучения» наиболее близок к живой речи) на 21 случай полногласия (город, золото, полон, перевоз, череда, вередити и т. д.) только три неполногласия: два раза прилагательное неврежен и один раз существительное время, которое, как выше уже отмечалось, рано, очевидно, вошло в живой обиход; в собственно «поучительной» части — четыре случая полногласия (хоронати, молодыя, сторож, сором) и четыре неполногласия (бес престани, брашно, благословленье, власть, причем последние два случая особого рода: благословленье не имеет русской параллели, а власть уже тогда, возможно, было не вполне синонимично русскому волость); наконец, в последнем из упомянутых выше отрывков, естественно, наиболее книжном по своему характеру, при пяти случаях неполногласия (премилостив, владтьти, врагы, главы, привлачить) только один полногласия (голод). Ср. также соотношение слов и форм с ч и щ: в первом отрывке — с семь случаев, с щ —два |(из которых один —особого рода — причастие горящий, не синонимичное русскому горячий); во втором соответственно десять и шесть (не считая еще восьми случаев употребления союза аще)\ в третьем — три случая употребления слов с щ при отсутствии слов с ч. Близкие отношения дают и другие соотносительные факты, например формы на а (я) и гъ. Как и в других случаях, эти ясные отношения нарушаются только формами членного прилагательного в родительном падеже с окончанием -аго (об этом см. выше на стр. 43). Таким образом, разная концентрация славянизмов может создавать стилистически неоднородные контексты внутри произведений этого «среднего» стиля древнерусского литературного языка. В то же время, очевидно, было бы безнадежным делом пытаться стилистически объяс* нить и оправдать каждый отдельный случай употребле- 47
ния в этого рода произведениях того или иного слова, тем более формы, из синонимической пары. В единичных случаях это как будто возможно; об этом сви-. детельствуют, например, наблюдения Г. О. Винокура в отношении отдельных примеров употребления в летописи слов город — град, ворог — враг, черево — чрево и др. К Но это единичные и к тому же не всегда достаточно убедительные факты. Г. О. Винокур правильно отмечает,- что «очень часто выбор того или иного из возможных вариантов кажется делом случая, словно составителю текста было совершенно все равно, как написать— злато или золото, страна или сторона и т. д.»2. Действительно, здесь важно уже то, что автор текста свободно владеет и теми и другими средствами языка, комбинирует и перемешивает их в одном произведении, в одном контексте; уже само по себе наличие книжных старославянских элементов наряду с русскими живыми, их чередование и сосуществование, наличие каких-то традиций в этом отношении создает определенный стилистический рисунок, определенным образом характеризует язык произведения. Памятники этого стиля поэтому с особенной очевидностью демонстрируют процесс освоения, подчинения, «национализации» в русском литера- > турном языке старославянских, иноязычных по происхождению элементов. Об этом хорошо писал проф.. Л. П. Якубинский, заметивший, что язык «Слова о полку Игореве» и других произведений этого вида письменности «нельзя считать церковнославянским или смешанным «славяно-русским» на основании того, что в нем. есть некоторое количество церковнославянизмов». «Церковнославянские элементы у автора «Слова», как и у Владимира Мономаха, — говорит далее Л. П. Якубинский, — выступают уже как определенный слой, посту-. пивший на службу древнерусскому литературному языку, обогащая его стилистические возможности»3. Это очень верное и очень важное замечание. Оно перекликается с замечательными словами А. X. Востокова в его «Рассуждении о славянском языке», написанном в 1 См.: Г. О. В и н о к у р, Русский язык. (Избранные работы по русскому языку, стр. 53—54.) 2 Т а м ж е, стр. 53. 3 Л. П. Я кубинский, История: древнерусского языка, Учпедгиз, 1953, стр. 327f 48
1820 г.: «Какому бы диалекту первоначально ни принадлежал язык церковных славянских книг, он сделался теперь как бы собственностью россиян». Такое понимание места и роли старославянского элемента в древнерусском литературном языке делает совершенно излишней попытку приписать поздним переписчикам чуть ли не все славянизмы, встречающиеся в светской литературе этого времени, например в «Слове о полку-Игоревен, как это делает акад. С. П. Обнорский. Несомненно, что некоторое подновление текста в сторону его болгаризации действительно происходило при переписывании «Слова» в XV—XVI вв. — в период рез-. кого усиления роли церковнославянского языка в. русской письменности К Это подновление текста с несомненностью отразилось в орфографии памятника, в замене большинства слов с ж, имеющих старославянские параллели с жд, этими последними, возможно, в замене некоторых слов с ч — словами с щ и др. Оно могло коснуться и некоторого количества неполногласных слов,, что подтверждается, в частности, известной цитатой из «Слова» в «Апостоле» начала XIV в. Однако нет оснований предполагать, что «оригинал «Слова» в основном знал лишь нормальную для русского языка полногласную лексику», что «писец «чисто механически» заменял полногласную лексику оригинала неполногласной» 2. Сам факт наличия в «Слове» большого количества полногласной лексики — 66 случаев из 198 (по подсчетам С. П. Обнорского) — не подтверждает тезиса о «механической» замене полногласия неполногласием. Против такого предположения говорит и тот рассмотренный С. П. Обнорским факт, что лексика этого типа делится на три группы: слова, встречающиеся в «Слове» только в полногласном виде (особенно часто шелом, но также и полонит, болого, болото и др.); слова, встречающиеся только в неполногласном виде (особенно часто злато, время, древо, пламень, страна и др.)'. слова, встречающиеся в обоих вариантах (голова — глава, ворон — вран, ворота — врата и др.). Уже сама эта 1 Список «Слова», изданный в 1800 г. Мусиным-Пушкиным и сгоревший затем во время московского пожара в 1812 г., относится к концу XV или началу XVI в. 2 С. П. О б и о р с к и и, Избранные работы по русскому языку, стр. 90—92. 4 ' В. Д. Левин 49
дифференциация указывает на наличие определенной си^ стемы, :на отсутствие здесь «чисто механической» замены. В третьей из названных групп С. П. Обнорский указывает даже на определенные стилистические и смысловые отличия в употреблении слов голова^и глава, ворон и вран, голос и глас, ворота и врата, даже Владимир и Володимир (первое применительно к Владимиру Мономаху и Владимиру Святому, второе — к молодому сыну Игоря, если не считать заключительной «славы» Владимиру Игоревичу). Л. П. Якубинский отмечает употребление славянизмов в эпитетах, например злат, храбр. Вряд ли можно полагать, что 'вся эта стилистическая и смысловая дифференциация внесена переписчиком, что все это отсутствовало в авторском тексте «Слова». Однако и в тех случаях, когда нет такой диф- ;ференцированности — а таких случаев большинство, —¦ нет необходимости предполагать непременно позднейшую замену: выше уже говорилось, что стилистически выразительно само это сосуществование бытовых и книжных слов; проф. Г. О. Винокур заметил, что само это «безразличие» в употреблении слов злато и золото, забрало и забороло и т. д. имеет свою закономерность. Против предположения о массовой или тем более поголовной замене полногласия неполногласием протестует и песен-: ная, ритмическая природа «Слова»: ведь при такой замене ритм произведения был бы полностью нарушен. Наличие уже в оригинале «Слова о полку Игореве» определенного слоя славянизмов трудно оспаривать. Это согласуется с тем фактом, что и в образной, художественной системе, слоге «Слова» отражается несомненное знакомство автора с книжной болгаро-византийской литературой. «Писатель XII в., человек своего времени, поэма которого «носит христианско-герои- ческий характер» (Маркс), не мог, конечно, избежать влияния церковнославянского языка, явившегося продуктом развития на Руси христианской византийской культуры и проводником этой культуры» 1. Замечательно, однако, то, что все это не разрушает и даже не нарушает русской, глубоко народной основы языка «Слова о полку Игореве». Исследователи отмечают богатство лексики «Слова», связанной с природой, 1 Л. П, Якубинский, История древнерусского языка, стр. 321. 50
животным миром, воинским бытом; один из исследователей прошлого века отметил, например, «разнообразие в выражении птичьих и звериных голосов» у автора «Слова»: «У него вороны грают, орлы клекчут, соловьи щекочут, сороки стрекочут, галки говорят, лебеди кричат, див кличет, лисицы брешут и т. д.» К Источник этого богатства в живом народном языке, в фольклоре, в бытовой речи воинской дружины — в русской действительности. Из живой речи пришли и отдельные тюркизмы «Слова». С речью воинской среды, феодальным бытом связана во многом фразеология «Слова», отчасти известная и по другим произведениям древнерусской литературы, особенно воинской повести: стоять за обиду, падоша стязи, копие приломити, испить шеломом, взяша город на щит, вонзить мечи, всести на конь, утер поту и др. Образность этих выражений, по замечанию Д. С. Лихачева, не книжного и вообще, очевидно, не специально поэтического происхождения, она коренится в живой, обиходной речи, в воинской символике. Мож1но еще указать на явления из области семантики слов, например буй («буй-тур Всеволод») в значении «храбрый, отважный», а не в значении «грешный, глупый», как это свойственно церковной литературе; также употребление слова передний в значении «прежний, прошлый» («переднею славою сами поделимся») 2. На живые, народные истоки языка «Слова» указывают и такие факты, как повторяемость союзов, иаречий, предлогов (например, «на рЪцЪ на КаялЪ»), бессубъектные предложения разного типа («начатися тъи песни», «быти грому великому, ити дождю стрелами», «ту ся копием приламати» и под.) и другие конструкции живой речи. Ниже будет отмечено, что и образная система «Слова» имеет глубоко народные, устнопоэтические истоки. На этом фо-не старославянские элементы «Слова» не выступают как нечто чужеродное; они органически вплетаются в повествование, обогащая его выразительную силу, представляя собой языковой пласт, вполне освоен- 1 Д. Дубенский, Слово о полку Игореве, М., 1844, стр. 122. (Цит. по книге: А. С. Орлов, Слово о полку Игореве, М,—Л., 1946, стр. 40.) 2 О слове передний см.: Д. С. Лихачев, Из наблюдения над лексикой «Слова о полку Игореве», «Известия АН СССР, Отделение литературы и языка», 1949, N° 64 4* 51
ный русским литературным языком, вполне ему принадлежащий К На ограниченность для русского языка этогр рода славянизмов указывает и язык некоторых жанров древнего фольклора,/ в "частности былинного эпоса. В этом отношении очень большой интерес представляют наблюдения рано умершего В. А. Аносова, ученика акад. А. А. Шахматова. Судя по отзыву А. А. Шахматова на студенческую работу Аносова «Церковнославянские элементы в языке великорусских былин», автор установил определенную близость между былинами и «Словом о полку. Игоревен в отношении употребления неполногласных слов. Так, выяснилось, что шесть неполногласных слов, особенно частых в «Слове», и восемь слов из пятнадцати, также часто встречающихся в «Слове», широко распространены и в былинах (хотя частота их употребления в «Слове», разумеется, большая, чем в былинах). Автор заметил, что даже такие редкие и сложные образования «Слова», как златокованный и златоверхий, встречаются и в былинах2. Наблюдения В. А. Аносова не только дают дополнительный материал для суждения о роли и месте славянизмов в древнерусском языке, но также подтверждают мнение о принадлежности определенного слоя старославянских элементов оригиналу «Слова о полку Игореве» 3. 1 Органичность соединения в «Слове о полку Игореве» у языковых стихий ощущал еще такой тонкий знаток древнерусского языка, как К. С. Аксаков! Это, однако, нарушало представление Аксакова о языке древнерусской письменности как о языке всегда церковнославянском с элементами русской речи, которые являются лишь «как ошибки в церковнославянском языке»; в «Слрве», замечает Аксаков, «русское выражение или окончание» проводится так последовательно, что «уже представляется не ошибкой, а самобытным законным употреблением». На этом основании Аксаков выводит любопытное и совершенно курьезное предположение, что автор «Слова» не был носителем русского языка, не был русским. 2 См.: В. В. Виноградов, Отзывы А. А. Шахматова о сочинениях на соискание медалей студентов С.-Петербургского университета. Доклады и сообщения Института русского языка АН СССР,1 вып. I, M.—Л., 1948, стр. 62—63. 3 Интересный материал, подтверждающий и уточняющий наблюдения Аносова, представлен в кандидатской диссертации Н. Н. Алексеева «Неполногласная лексика в былинах» (автореферат, Псковиз- дат, 1951). Автор показывает, в частности,' что «лексика и слово* сочетания, с которыми устойчиво связано употребление неполногласных форм, представляют собой наиболее архаические элементы. в языке былин», что также служит подтверждением давней при- 52
Большой интерес как образец рассматриваемого типа древнерусского литературного языка имеет осуществленный в XI или XII в. перевод с греческого языка «Истории иудейской войны» Иосифа Флавия (дошедший до нас в большом количестве списков, древнейшие из которых датируются концом XV в.). Этот перевод служит важным свидетельствам высокой культуры древнерусского литературного языка, обладающего уже большим запасом лексических, фразеологических, синтаксических средств для передачи заключенного в этой книге сложного и разнообразного содержания и стилистическими возможностями, позволившими русскому переводчику не только воспроизвести художественные достоинства одного из выдающихся произведений литературы древнего мира, но и творчески переработать текст, внося в него стилистические особенности, свойственные древнерусской литературе. Как отмечает автор посвященного древнерусскому переводу «Истории иудейской войны» фундаментального исследования Н. А. Мещерский, «количество исконных русских элементов фонетики, морфологии, лексики и фразеологии в переводе «Истории» значительно больше, чем в каком-либо другом переводном памятнике древнерусской письменности, да и из оригинальных памятников в этом отношении он может быть поставлен в один ряд только с такими литературными произведениями, как «Повесть временных лет» и «Слово о полку Игореве»1. Исследователь указывает на большое количество во всех списках перевода слов с полногласием: шеломъ, полонит, волость (в значении «власть»), волочити, голодьнъ, берегъ, жеребие, борони- ти, городъ, корова, норовъ, хоронити, сторожь, порогъ, солома и т. д. — всего Н. А. Мещерский отмечает 44 таких слова, из которых 10 не имеют в тексте перевода неполногласных параллелей; среди последних исследователь выделяет такие бытовые слова, как колддьники, надлежности этих слов фольклору, давним связям между фольклором и книжно-литературным языком. Автор, между прочим, говорит также о некотором безразличии в употреблении отдельных пар (город — град, золото — злато и т. д.). . ¦ Н. А. Мещерски й, «История иудейской войны» Иосифа Флавия в древнерусском переводе, нзд, АН СССР, М.-—Л., 1958, стр. 90—91, 53
холопичищи, наворопляти (идти в наступление)'. Далее, отмечается наличие слов с ч (печера, наряду, впрочем, с более частым старославянским пещера; в инфинити* вах типа изречи, утечи, сЪчи и др. — ср. ст.-слав. изре* Ч« и т. д.; в причастиях наст, времени, например идуче* биючеся, орюче, пустячен др.); с начальнымиро-ило- \(лодия, аокъть, ровьнъ, с приставкой роз- и др.); с начальным О- (озеро, олений, одинъ и др.); причастий на-а типа ида, мога, сЪка, блюда и под. вместо ст.-слав. при* частий на - ы (иды и т. д.); большого количества слов с приставкой вы- (в соответствии с книжной приставкой из-); русских форм на * в известных и упоминавшихся выше формах, где в старославянском языке а (который мог быть воспроизведен русским книжником при помо* щи га), например жажЪ, землЬ, прЪ и др. (род. ед.)„ конЬ, мышцЪ, стражЬ и т. д. (им. — вин. мн.). Отмечаются и некоторые другие факты восточнославянского происхождения К В то же время старославянский элемент в переводе «Иудейской войны» очень значителен, а в ряде категорий отчетливо преобладает. К сожалению, в ис-< следовании Н. А. Мещерского эта сторона языка памятника не рассмотрена так же тщательно. Впрочем, автор называет 50 слов, которые встре^ чаются в переводе только с неполногласием (например, благо, блато, власъ, гладь, заклати, врагъ, сланъ, драгъ, мразъ, храмина, брЪмя, врЪмя, стрЪщи и др.); кроме то* го, более чем 30 слов встречаются в обоих вариантах — полногласном и неполногласном, причем в большинстве случаев второй преобладает, например слова с корнем плЪн-, власт-, глав-, злат-, млад-, град- (например, гражане — с сохранением ж), слова с приставкой npt- и др. Названы еще езеро и единъ наряду с озеро и одинъ, пещера наряду с печера, лакъть и равьнъ наряду с локъть и ровьнъ. Но старославянский язык отражен в тексте перевода и целым рядом других фактов. Так, например, при наличии некоторого количества причастий с ч явно преоб* ладают причастия с щ — могуще, стоящимъ, прящюся, мЪдлящимъ, празднующие, глаголюще, сЪкуще, жруще, 1 Н. А. Мещерский, «История иудейской войны» Иосифа Флавия в древнерусском переводе, изд, АН СССР, М.—Л., I958t стр, 91—96, 118. 54
кадяще и очень много других; встречаем также щ в формах настоящего времени от глагола хотЬти — хо- щетъ и т. д., в словах дщерь, тысяща, мощно, аще, нощь и др. При отмеченных выше окончаниях -* в не-* которых падежных формах существительного надо обратить внимание на резкое преобладание окончания -а (я) в тех же формах прилагательных, местоимений, причастий, например удержа Я (т. е. их) от макыдонскыя дЪржавы, на воспоминание отьчьскыя побЪды, земныя грады, безвинная, ратныя язвы, до тоя горы, собрав вся воя и м-н. др.; в последнем примере обращает на себя внимание не только вся, но и сущ. воя, которое встречается в такой форме часто — поем воя, воя совокупля- ше, постав и воя и др. Н. А. Мещерский склонен, очевидно, преувеличивать роль позднейших подновлений текста переписчиками в усилении старославянского элемента в языке перевода \ Как и в других случаях, здесь могло быть некоторое увеличение числа славянизмов в списках XV—XVI вв., но бесспорно, что основная масса, во всяком случае большое количество славянизмов как в лексике, так. и в морфологии, должна была присутствовать уже в первоначальном переводе. Об этом свидетельствует, между прочим, и незначительное (как это видно из приведенных в издании Н. А. Мещерского разночтений) расхождение в этом отношении текста, разных списков. Вообще, произведение такого рода и не могло быть создано в этот период без опоры на образцы старославянской книжности. Отсюда и отмеченное исследователем обилие отвлеченной лексики с книжными суффиксами (например, на -ие, -ение, -ание), искусственных сложных новообразований (типа тугоносьць, страдолю- бьць, градовъзятие, умопакостие, языковластьство, стра- нолюбьство и мн. др.) 2, которые могли быть отчасти и 1 См. Н. А. Мещерский, «История иудейской войны» Иосифа Флавия в древнерусском переводе, изд. АН СССР, М.—Л., 1958, стр. 94, 115. Вообще Н. А. Мещерский (в духе рассмотренной выше теории С. П. Обнорского) объясняет русские элементы в языке «Истории» отражением русского литературного языка «старшей формации», сформировавшегося до старославянского влияния. 2 Там же, стр. 122—125; см. также замечание Н. А. Мещерского о том, что «ряд выражений очень близко напоминает фразеологию евангельских и других новозаветных церковнославянских текстов» (стр. 119)й 55
. результатом самостоятельного творчества русского переводчика, но в.основном восходят к старославянским образцам. Отражает церковно-книжиое влияние и синтаксис перевода.-г-отметим, например, частые случаи употребления оборота, «дательный самостоятельный»: мятежю бывшю, сущю ему в ЦамасцЪ, тако глаго- . лющу. Елеозару и др. под. Кратко и в самом общем виде мы рассмотрели язык (собственно, почти исключительно лексику и морфологию) разных стилей древнерусского литературного языка. Как видно из этого рассмотрения, язык произведений разных стилей заметно различается в ряде категорий. Однако необходимо еще раз подчеркнуть, что литературный язык в целом по материалу своему в это - время представлял собой несомненное единство, что даже самые полярные по своим стилистическим устремлениям произведения являлись все же стилями одного языка, одной языковой системы — русского литературного языка. Ведь дифференциация стилей опиралась на различия русского и старославянского языков, а различия эти, как известно, касались в то время очень незначительного количества фактов. Вся основная масса слов и особенно грамматических форм совпадала в обоих языках и, следовательно, свободно входила во все стили литературного языка. Надо еще заметить, что большинство различий между русским и старославянским языками — соответственно между разными стилями русского литературного языка — было таково, что обнаруживало сходство в самом этом различии: ср. город — град, шелом—шлЬм, один—един, cet- ча—свЪща, яз—аз и т. д. Если добавить к этому, что даже имевшиеся различия реализовались на русской почве не полностью (например, слова с жд вместо русских с ж, слова с носовыми гласными), то близость всех стилей литературного языка между собой и их связь с ' живой русской речью того времени станут еще очевиднее. Только в условиях такой близости самого «материала» разных стилей письменного литературного языка, русского и старославянского языков мог развиться тот «средний» стиль, в котором языковые элементы раз-- 56
ногр происхождения и разного характера создавали Органическое единство; только в таких условиях факты чужого языка усваивались не только для выражения новых понятий и обозначения ноеых предметов и явлений, но и как стилистическое средство своего языка. Положение о единстве литературного языка киевского периода и о его тесных связях с живой речью исключительно важно для понимания своеобразия этого этапа в развитии литературного языка, его принципиального отличия от следующего этапа, характеризующегося типичным для средневековья «двуязычием» — резким разрывом между книжной и живой речью, а также между различными разновидностями письменного языка. Это очень хорошо понимал еще И. И. Срезневский, один из самых выдающихся русских филологов прошлого века. «До сих пор, пока в языке народном сохранились еще древние формы, язык книжный поддерживался с ним в равновесии, составлял с ними одно целое», — писал он в своих замечательных «Мыслях об истории русского языка». «Действительное отделение языка книг от языка народа, — пишет он далее, — началось уже с того времени, когда в говоре народа более и более стали ветшать древние формы, когда язык народа стал решительно превращаться в строе своем». И. И. Срезневский полемически утверждает даже, что «до XIII века язык собственно книжный — язык произведений духовных, язык летописей и язык администрации — был один и тот же». Это не значит, разумеется, что Срезневский не видел. отличий между языком разных жанров письменности в этот период: мысль его заключается в том, что несмотря на отличия, это все же один язык. Более заметны, чем в лексике и морфологии, отличия разных произведений древнерусского литературного языка в синтаксисе. Существенным здесь оказывается в первую очередь не столько наличие или отсутствие тех или иных синтаксических конструкций (хотя и это имеет определенное значение, что вскользь уже упоминалось), сколько общий синтаксический строй произведения. Старославянская письменность принесла с собой сложную и организованную синтаксическую схему, развитое подчинение, относительно упорядоченное словораспрло- жение, что было усвоено в первую очередь церковно- 57
книжным стилем русского литературного языка 1. В то же время памятники, более далекие "от болгаро-виза1н тийского влияния, обнаруживают особенности синтаксиса устной речи, характеризующейся слабой, неразвитой связью между частями высказывания, преобладанием присоединительных форм связи над подчинительными даже в том случае, когда смысловые отношения частей оказываются сложнее, чем. отношения вполне равноправных, параллельных единиц. Разумеется, синтаксис делового документа — это не простое механическое вое-* произведение синтаксиса живой речи. Здесь тоже вырабатываются свои формы и средства для выражения синтаксических отношений, отчасти и не без книжного влияния. Так, Л. П. Якубинский указывает на разработанную в «Русской правде» условную синтаксическую конструкцию, являющуюся здесь важным структурным элементом изложения, вызванным к жизни самим содержанием и назначением текста, отмечая при этом и отличия этой конструкции от аналогичной конструкции в старославянском языке. Определенную синтаксическую организованность обнаруживает язык летописей, «Поучения» Мономаха, тем более «Слова о полку Игореве», но, по удачной характеристике Г. О. Винокура, здесь «под литературно обработанной внешностью легко различаются обороты живой народной речи с их непосред^ ствеииостью и своеобразной «нескладицей», хаотичностью словорасположения» 2. Большой интерес в связи с этим представляют отмеченные исследователями случаи, указывающие на неразвитое подчинение, когда в придаточном предложении (обычно определительном) повторен определяемый член главного предложения; см., например, приведенные в книге Г. О. Винокура «Русский язык» примеры из'лето- 1 Вопрос о синтаксисе старославянского языка (в частности, об отражении в нем греческого влияния) явился предметом оживленной дискуссии на IV Международном съезде славистов; например, в докладах Я- Бауэра, Г. Бройера, Г. Бирнбаума и Р. Ружички, выступлениях Н. А. Мещерского, О. А. Лаптевой, М. М. Копыленко, Й. Курца, А. Достала (см.: «Материалы дискуссии», т. II, стр. 247—. 252, 261—267, 276—278). 2 Г. О. Винокур, Русский язык, стр. 56. Тщательный анализ синтаксиса древнерусского сложного предложения представлен в ис« следованиях В, И. Борковского и Т, П. Ломтева* 58
писи, типа «... и по Ловоти внити в Ильмерь-озеро великое, из негоже озера (т. е. буквально «из которого озера».—В. Л.) потечеть Волхов.», «...велику честь приялъ от царя, при котором приходивъ цари» (т. е. «получил высокую честь от царя, при котором царе он приходил») и др. Отмечается также особый тип конструкции для передачи чужой речи, когда союз присоединяет не косвенную речь, а прямую, что указывает на неразвитость конструкции косвенной речи, например «;.. рече же им Ольга, яко азъ уже мьстила есмь мужа своего», т. е. Ольга сказала, что я уже мстила...; 1 случаи подобного рода известны широко и в современном просторечии. Отмеченные различия между стилями литературного языка, однако, тоже не приводили к резкому разрыву между ними. Большая синтаксическая стройность, организованность, логичность в произведениях церковно- книжиого стиля указывает на более высокую ступень литературной обработанное™, упорядоченности, отде- ланности языка, на большую его книжность— и только. Ведь в синтаксисе вообще в наибольшей степени сказывается отличие устной речи от письменно-литературного языка, это можно легко заметить и в современном языке, причем при сравнении письменного языка не только с нелитературным просторечием или диалектами, но даже и с устной разновидностью литературного языка. Остается коснуться еще одной группы различий между разными видами письменной литературы — различий, касающихся собственно стиля произведений, причем в данном случае имеется в виду уже другое значение слова стиль: оно понимается здесь не как стиль языка, а как слог, художественная манера, образный строй произведения. И хотя речь идет здесь не непосредственно о языке как системе форм, слов, конструкций, однако слог и язык настолько тесно - 1 См.: Г. О, Винокур, Русский язык. Избранные работы по русскому языку, стр. 56—57, а также статьи А. И. Молоткова в «Ученых записках ЛГУ», № 235, 1958, Серия филологических наук, вып. 38, и № 302, 1962, вып. 61, 59
слиты в рассматриваемый период, . что без рассмот^ рения слога литературных произведений остается неполной характеристика самого литературного языка и его стилей. Само собой разумеется при этом, что вопрос о стиле, слоге актуален только для произведений литературы, но не для деловой письменности, не претендовавшей на художественность, образность. . В древнерусской литературе легко обнаружить две основные стилистические тенденции. Церковно-книжная письменность как переводная, так и оригинальная отражает влияние слога, художественной манеры болгаро- византийской литературы. Отсюда та изысканная и изощренная риторика, витиеватость и украшенность слога, та пышная метафоричность, библейская образность и символика, которыми характеризуются такие произведения древнерусской литературы этого периода, как «Слово о законе и благодати» Илариона, проповеди Кирилла Туровского, «Сказание о Борисе и Глебе», от* части «Моление Даниила Заточника» и им подобные. Этот стилистический эффект связан отчасти уже с самим языковым материалом: наличие книжной старосла- вянской. лексики, сложных слов, библейской фразеологии, устойчивых формул и афоризмов, выработанных в богослужебной литературе, сложная синтаксическая структура, — уже одно это придает повествованию определенные стилистические качества. Обильное цитирование из библии и евангелия усиливает эти качества. Однако книжник не довольствуется этим. В его распоряжении целый ряд специальных стилистических приемов. К ним относится, в числе других, сложное и искусное нагнетание одних и тех же или синонимичных слов (особенно эпитетов), оборотов, конструкций; например, о князе Борисе говорится «бЪ блаженый тъ правьдивъ и щедръ, тихъ, крътъкъ, съмЪренъ»; убийцы Бориса и Глеба характеризуются как «зълыя его (т. е. Свято- полка) слугы, немилостивни кровопиицЪ, братоненавидь- ници люты зЪло, сверЪпа звЪри душю имЪюще»; о плачущем Глебе говорится так: «И сице ему стешощю и плачущюся, и слезами землю омачающю...» Митрополит Иларион, сравнивая «закон» и «благодать» (т. е. ветхий и новый завет) с двумя женами библейского Авраама, искусно повторяет .и комбинирует подобозначные слова, выражения, конструкции: «И .что успЪ закоиъ? что ли 60
благодать? Прежде законъ, потомъ благодати, прежде сгЬнь (т. е. тень) ти, потомъ истина. Образъ же закону и благодати Агаръ и Сарра, работнаа Агаръ и свобод- иаа Сарра, работнаа прежде ти, потомъ свободнаа...» и т. д. Очень выразительна в этом отношении концовка «Слова» Илариона, обращение к покойному уже в то время князю Владимиру, с ее многократно повторяющимися «встани» и «виждь»: «Встаии, о честнаа главо, :отъ гроба твоего, встани, отряси сонъ. НЬси ибо умерлъ, но спиши до общаго всЪмъ встания. Встани, нЪси умерлъ, нЪсть бо ти лЪпо умрЪти, вЬровавшу въ Христа, живота всему миру. Отряси сонъ, взведи очи, да видиши...» и далее: «Встани, виждь чадо свое Георгия, виждь утробу свою, виждь милааго своего, виждь, егоже господь изве- де отъ чреслъ твоихъ, виждь красящааго столъ земля твоей и возрадуйся, възвеселися. К сему же виждь и благоверную сноху свою Ерину, виждь вънукы твоя, како живуть, какое храними суть господемъ, како бла- говЪрие держать по преданию твоему, како въ святыа церкви частять, како славять Христа, како поклоняются имени его...» и т. д. .В старославянской литературе русский писатель находил не только словарные и грамматические славянизмы и не только некоторые стилистические приемы, о которых только что была речь, но и приемы и способы метафорического, образного употребления слов и выражений, усваивая при этом «не только общее направление, в котором развивалось в ней метафорическое изображение, но и значительную часть готовых метафор» 1. Одной из особенностей этого образно-метафорического слога является наличие сложных и развернутых сравнений, иногда последовательно проведенных через целое произведение и подчиняющих себе всю его образную систему. Например, в известном «Слове в новую неделю по пасце» Кирилла Туровского проводится известное и в византийской литературе сравнение язычества с зимой и христианства с весной. Отсюда такие образы- символы, как «зима греховная», «зима языческого куми- рослужения», которая «престала есть», растаявший «лед неверия»; весна — это «красная вира христова», 1 В. П. А д р н а н о в а - П е р е т ц, Очерки поэтического стиля древней Руси, М.—Л., 1947, стр, 19. 61
умножаются «душеполезныя плоды», «земля естества нашего» принимает, как семя, «слово божие»; «кроткие», раскаявшиеся язычники и даже кумирослужители — эти «агнцы и уицы» (т. е. тельцы)—возвращаются «к свя* тЪи церкви» и сосут «млеко учения»; «ратаи слова» при-« водят «словесныя унца к духовному ярму», погружают «крестное рало (соху) в мысленых браздах» и «бразду покаяния начертающе, сЪмя духовное всыпающе», веселятся «надежами будущих благ», «рыбари» находят «полную церковную ~ мрежу ловитвы» и т. д. В другом своем «Слове» Кирилл Туровский использует притчу об исцелении болящих, хромых, слепых, «чающих движе< ния водЪ» и видит здесь «образ святаго крещения»:? «аще кто слЪпъ есть разумомь, ли хромъ невЪриемь, ли сухъ мнозЪхъ безаконий отчаяниемь, ли раслабленъ ере- тичьскымь учениемь, всЬхъ вода крещения съдравы тво-* рить». В «Слове» Илариона преимущество евангелия перед ветхим законом — «благодати» перед «законом» — рисуется в образе высохшего «езера», символизирующего «закон», и «евангельского источника», который «наво* дився и всю землю покрывъ и до «ас пролиявся». Ила< рион использует широко распространенный образ, в основе которого лежит сравнение человеческой жизни с бурным, полным опасностей морем: «В мире и сдравии пучину житиа преплути и в пристанища небеснаго за- ветриа пристати невредно (т. е. невредимо) корабль ду* шевный, вЪру съхраншу и с богатством — добрыми де« лы» (т. е. делами — твор. мн.). В «Сказании о Борисе и Глебе» Глеб, обращаясь к убийцам, говорит о своей «уности»: «Не пожьнЬте класа (т. е. колоса), не уже съзьр-Ьвъша, но млеко безълобия носяща. Не порежете лозы, не до коньца въздрастъша, а плодъ имуща». Насыщено сравнениями и символами «Моление» Даниила Заточника. Уже начало его выдержано в метафо* рическом плане, где все слова имеют двойной смысл — прямой и переносный, символический: «Вострубим убо, братие, аки в златокованную трубу, в разумъума своего и начнем бити в сребреныя арганы во известие мудрости, и ударимъ в бубны ума своего, поюще в богодохно- венныя свирЪли, да вОсплачются в нас душеполезныя помыслы» и т. д. 62
Обращает на себя внимание излюбленный писателями прием символического изображения отвлеченных понятий в виде конкретного образа, оформленный как сочетание существительного конкретного значения с родительным падежом отвлеченного существительного (реже с относительным прилагательным), например уже частично приводившиеся выше лед неверия, зима куми- рослужения, земля естества, млеко учения, млеко беззлобия, бразды покаяния, бубны ума, корабль разума, пучина жития, пирг (столп) благочестия, законное езеро |(т. е. озеро закона), евангельский источник, мысленая буря, душевный корабль и др.; вот еще выразительный пример из «Моления Даниила Заточника»: «Обрати тучу милости твоея па землю худости моея» (или «художества моего»). Не может быть сомнения, что все эти стилистические ухищрения отражают целенаправленную тенденцию в развитии церковно-книжной литературы. Достижение определенного стилистического эффекта — предмет особой заботы книжника. Иларион, например, подчеркивает, что он пишет не к неведущим, но к преизлиханасы- щьшемся сладости книжныя; Даниил Заточник говорит о себе, что он, как пчела, которая, падая по различным цветом,, совокупляет медвеный сот, собирает по многим книгам сладость словесную. Особенно изощренной оказывается в произведениях этого рода прямая речь героев, обычно монологическая, которая дает автору широкие возможности для проявления пышного риторического красноречия К Чрезвычайно показательны в этом отношении плачи, в которых оплакивается кончина героя, святого, восхваляется его деятельность, выражается скорбь оплакивающего. Вот, например, как оплакивает Борис смерть.отца: «Увы мнЪ, свЪте очию моею, сияние и заре лица моего, бръздо уности моеЪ, наказание недо- разумия моего! Увы мнЪ, отче и господине мой! 1 В этом отношении полную противоположность представляет летопись, где прямая речь, как правило, наименее украшенный элемент повествования и где обнаруживается стремление к документальной точности в передаче реально произнесенной речи; наличие все же в летописной прямой речи элементов образности связано с тем фактом, что и сама живая речь не лишена образности. См. об этом в работах Д. С. Лихачева «Русские летописи», М.—Л., 1947, стр, 114—144, и «Возникновение русской литературы», стр, 94—110. 63
Къ кому прибегну; къ кому възьрю? Къде ли насыщюся таковааго благааго учения и казания разума твоего? Увы мне, увы мне! Како заиде свете мой, не сущу ми ту!..» и т. д. А вот начало плача Глеба, узнавшего о смерти отца и убийстве брата: «О увы мне, господине1 мои! От двою плачю, плачюся и стеню, дъвою сетованию сетую и тужю. Увы мне! Плачю зело по отци; паче* же плачюся и отъчаяхъся, по тебе, брате и господине Борисе, како прободенъ еси, како без милости прочее съмрьти предася! Како не отъ врага, нъ отъ своего брата пагубу въсприялъ сси. Увы мне! Уне бы съ тобою ум- рети ми, неже уединену и усирену отъ тебе в семь житии пожити». Но все это только одно направление в стилистике древнерусской литературы. Вырабатывавшиеся в устном народном творчестве и других формах устного применения языка стилистические приемы были восприняты (различными жанрами в разной степени) и письменной литературой древней Руси. Об этом писал еще в свое время И. И. Срезневский в своих «Мыслях об истории русского языка»: «Несомненно считать можно, — утверждает он, — что в то время, когда началась на Руси письменность, христианская и книжная литература, на-* родная словесность русская была столько же богата содержанием и жизненной силой, сколько и язык — древ*- ними формами и силой выражать народные думы.-И-какие имела нужды письменность-чуждаться форм народного языка, так не имела она нужды чуждаться и форм народного слога: слог и язык были одинаково сообразны с требованиями ее приличий». Было бы, следовательно, ошибкой считать, что русский, восточнославянский элемент представлен в древнерусской письменности только как обиходная, бытовая речь; русский язык, как и старославянский, явился в то же время одним из источников литературности, художественности, поэтичности. В огромной степени это отразилось в величайшем произведении ' древнерусской литературы — «Слове о полку Игореве». Связи «Слова» с устной поэзией почувствовали уже Пушкин, Белинский, Максимович. Замечательный лингвист и литературовед прошлого века А-. А. Потебня, возражая Вс. Миллеру, считавшему, что «Слово»1 написано под влиянием византийской литера-»
туры, писал: «Невероятно то, что оно («Слово».— В. Л.) сочинено по готовому византийско-болгарскому или иному шаблону, и, наоборот, до сих пор крепко стоит мнение, что мы не. знаем другого древнерусского произведем ния, до такой степени проникнутого народно-поэтическими стихиями». В трудах советских ученых А. С. Орлова, В. П. Адриановой-Перетц, Д. С. Лихачева, Н. П. Анд* реева, Ю. М. Соколова, Л. П. Якубинского, С. П. Обнорского и других эти народно-поэтические, шире-—вообще устные истоки «Слова» подвергнуты тщательному анализу и истолкованию1. Выше отмечалось богатство лексики и фразеологии «Слова», связанных с русской жизнью, бытом, природой. Замечательно при этом то, что эта лексика выступает также, как база художественных образов, метафор, поэтических символов «Слова». «Метафоры «Слова», в отличие от метафор церковного красноречия, —пишет современный исследователь, — прежде всего замечательны по тому реализму, с каким отражают они местную, русскую действительность XII в.»2. Образы «Слова» опираются часто на картины земледельческого труда: Олег «стрЪлы по земли сЬяше», при нем «сЪяшется и расти- шеть усобицами, погибашеть жизнь Даждьбожа внука»; поле сражения русских с половцами рисуется в образе черной земли, которая «подъ копыты костьми была по- сЬяпа» и т. д. Особенно выразительно в этом отношении воспоминание о битве на Немиге Всеслава Полоцкого с внуками Ярослава: «На НемизЪ снопы стелють головами, молотять чепи харалужными, на тоцЪ (т. с. на току. — В, Л.) животъ кладуть, вЬють душу отъ гЬла. НемизЪ кровави 6pe3t? не бологомъ бяхуть посЪяни, по* сЪяни костьми русскихъ сыновъ». Можно вспомнить также известный образ бнтвы-пира: «Ту кроваваго вина не доста, ту гшръ докончаша храбрии русичи, сваты напоиша, а сами полегоша за землю рускую». Устно- 1 Содержательный анализ связей стилистики древнерусской литературы с поэтикой фольклора дан также в «Истории культуры древней Руси», т. II, М.—Л., 1951, раздел «Фольклор» (автор раздела А. Н. Робинсон), стр. 154—162. 2 И. П. Ере м и н, «Слово о полку Игореве» как памятник политического красноречия Киевской Руси. Сборник «Слово о полку Игореве», М. — Л., 1950, стр. 117t 5 В. Д. Левин 65
поэтическую основу имеет символика «Слова», выражающаяся в сопоставлении людей с животными, птицами: сокол — герой, ворон— враг («чрьный воронъ, поганый половчине»), соловей — певец («О Бояне, соловию ста- раго времени» и др.)| волк — символ быстроты (воины Всеволода «скачють, аки сЪрыи влъци в полЪ», «Гзакъ бЪжить сЪрымъ влъкомъ», Овлур «влъкомъ потече» и др.), кукушка (зегзица)—женщина, тоскующая по любимому, и т. д.; особо хочется выделить замечательную картину бегства Игоря из плена: «Игорь князь поскочи горностаемъ къ тростию и белымъ гоголемъ на воду. Бъвръжеся на бръзъ комонь и скочи съ него бусымъ влъкомъ, и потече къ лугу Донца, и полетЪ соколомъ подъ мылами, избивая гуси и лебеди завтроку, и обЬду, и ужин1ь. Коли Игорь соколомъ полегЬ, тогда Влуръ рлъкомъ потече, труся собою студеную росу: претръго- Ста бо своя бръзая комоня». Многие образы и символы «Слова» строятся ,на базе военной терминологии, бытовой лексики и фразеологии воинской среды, а также символики феодального быта. Д. С. Лихачев привод дит в одной из своих работ многочисленные примеры художественного использования образов меча, стяга, копья, коня, феодального термина «обида» и др.; выразительно употребление последнего из названных слов, когда термин «обида», известный и из «Русской правды», ложится в основу образа-символа девы:: «Въста обида в силахъ Дажбожа внука, вступила дЪвою на землю трояню, въсплескала лебедиными крылы». С традициями устного творчества связан и целый ряд других художественных особенностей «Слова»: постоянные эпитеты (например, черный ворон, светлое солнце, чистое поле, сабли каленые, острые стрелы, борзые комони, серые волки, златый шелом и др.), тавтологические обороты типа «трубы трубят», «свет светлый», «мосты мостити», «думою сдумати» и под., зачинные повто- рения и рефрены, обороты с отрицательными сравнениями типа «не буря соколы занесе чрезъ поля широкая, галици стади бежать к Дону великому», «...не бологомъ бяхуть посЪяни, посЬяни костьми руских сыновъ». Повторяющиеся зачины и рефрены, однотипно построенные отрезки, параллельные конструкции — все это указывает на ритмический строй «Слова», его песенность, что так- 66
же связывает его с устно-поэтическими традициями Ч Можно привести в связи с этим один пример конструкции, построенной по принципу синтаксического параллелизма: «Комони ржуть за Сулою, звеиить слава въ КыевЁ». Трубы трубять въ НовЪградЪ, стоять стязи в Пу« тивл'Ь». По наблюдению Г. О. Винокура (нигде, кажет* ся, не обнародованному им), здесь интересна вряд ли случайная смена порядка слов в сочетании подлежащего и сказуемого: комони ржуть — звенить слава, трубы трубять — стоять стязи и даже далее: Игорь ждет — и рече ему буй тур Всеволод. Таким образом, «Слово о полку Игореве» отчетливо показывает связь стилистики древнерусской литературы в определенных ее видах с традициями устной речи и народной поэзии. Но, имея своим источником народнопоэтическое творчество, «Слово» представляет собой не запись произведения фольклора и не внешнее подражав ние ему, а вполне самостоятельное произведение книжной литературы; оно богаче мыслями, настроениями, образами и картинами любого произведения устной поэзии; образы, сравнения, метафоры из народной поэзии или других устных источников часто представлены в «Слове» в творчески переработанном виде. Исследовав тели, например, сопоставляют обычное в воинской повести и, возможно, потерявшее образность сравнение «идяху стрелы аки дождь» с тем новым образом, кото-- рый возникает на этой почве в «Слове», — «идти дождю стрелами» и под. Отмечается, что, использовав традиции устного плача или лирической песни, автор «Слова» внес в них новые элементы, по-новому организовал этот материал2.Это очень важный признак, который,с одной 1 См. в цит. выше статье И. П. Еремина: «Мастера церковного красноречия, сообщая своей речи ритмический строй, ориентировались, естественно, прежде всего на литургическую поэзию, на гим* иографию. Автор «Слова о полку Игореве» пошел иным путем; для него ближайшим образцом явилась здесь, как кажется, прежде всего народная поэзия». 2 Выше отмечались плачи в церковно-книжной литературе, отличающиеся особой книжностью, риторичностью и связанные с биб- лейско-византийскими образцами. Плачи «Слова», а также летописные плачи — другого происхождения; они, как показано В. П. Ад-1 риановой-Перетц («Очерки поэтического стиля древней Руси»), связаны прежде всего с устной причетью, хотя и в них отразились отчасти книжные традиции» 5* 67
стороны, показывает, насколько органичным и творческим было усвоение устно-поэтических традиций д древнерусской письменной литературе, а с другой — объясняет тот несомненный факт, что стилистика «Слова» не ограничивается этими традициями, обнаруживая и другие влияния, связи, источники. Вообще, несмотря на прямо противоположные тенденции в образно-метафорическом строе произведений церковно-книжной и светской письменности, между ними нет непроходимых граней. Так, В. П. Адрианова- Перетц видит влияние устно-поэтических традиций на церковно-книжиую литературу в том факте, что русские писатели воспроизводили пышный слог византийской литературы не в полной мере, использовали не «весь запас библейско-метафорических формул», отбирая по преимуществу те, «которые находили себе опору в си* стеме поэтических символов русской народной поэзии»1. С другой стороны, «Слово о полку Игореве» определенно обнаруживает знакомство автора с книжной литературой своего времени. Сложная и тщательно организованная композиция «Слова», сам жанр произведения, которому нет аналогии в устной поэзии, свидетельствуют об определенных связях с книжными традициями. В «Слове» можно заметить некоторый запас выражений и образов, вроде «растекашется мыслью по древу», «скача, славию, по мыслену древу», «вещия пръсты на живые струны въскладаше», «истягну ум крЬпостию» и др., которые имеют, без сомнения, книжный источник. Элементы книжного слога обнаруживаются в сие Святослава, в его «золотом слове» и даже в плаче Ярославны. Все это находится в полном соответствии с тем, что показывает и самый язык «Слова»2. Таким образом, как древнерусский литературный язык обнаруживает сосуществование двух стихий — устной народной и книжной, старославянской в самом своем материале — в формах, словах, синтаксических оборотах, так же и собственно стиль, слог древнерус? 1 «Очерки поэтического стиля...», стр. 11—12, 14. 2 Это относится и к другим произведениям светско-литератур- лого стиля; см., например, замечание В. В. Виноградова о фразеологии, отражающей византийско-болгарское языковое влияние в «Поучении» Владимира Мономаха (В. В, Виноградов, Основные проблемы изучения.,., стр. 64). ... 68
екой литературы развивался под двойным влиянием — устной поэзии и визаптийско-болгарской письменности. Формы их сосуществования были разнообразными — от одностороннего преобладания одной из этих стихий до сложных форм их взаимодействия. Созданный в киевский период литературный язык был великим культурным достоянием древней Руси. Нельзя не видеть исключительно высоких качеств этого языка, обусловленных счастливыми обстоятельствами его возникновения и развития. Близость старославянского языка, языка церковной письменности, естественно получившей в христианской Руси большое распространение, к живой русской речи обеспечила русскому литературному языку, даже в наиболее книжной, славянизированной его разновидности, русский облик. Этот факт как бы поднимал в глазах русских книжников и вообще грамотных людей значение родного языка не только как средства бытового общения, но и как орудия литературы и культуры. В то же время это определился органическое усвоение и стилистическое использование тех старославянских элементов, которые отличались от форм живой речи. В результате взаимодействия двух языковых стихий древнерусский литературный язык предстает перед нами стилистически разветвленным и в то же время единым и цельным. Это не механическое сосуществование па противоположных полюсах языковой системы разных языков, как это было в некоторых странах Западной Европы, где латынь и местные языки не имели ничего общего между собой. Это одни, и притом русский, язык, но это литературный язык, так как он носит следы обработки, следы различных книжных влияний и т. д.; в нем, как и во всяком литературном языке, есть слова, выражения, грамматические формы, синтаксические обороты, неизвестные живой речи, выполняющие только литературные функции. Следует еще отметить, что в древнерусском литературном языке относительно слабо отражены местные, диалектные явления. Акад. В. М. Истрин верно замечает, что язык этот, получивший свое начало в Киевской Руси, «был одинаково в употреблении у всех тогдашних 69
книжников севера и юга» и становился «общим литературным языком всей тогдашней образованной Руси»1, Как указывает акад. В. В. Виноградов, здесь сказалась и роль «старославянского фонда в составе русского литературного языка», который «содействовал его единству, предохраняя от расчленения па феодально-областные письменные диалекты»2. Созданный в киевский период литературный язык сохранил свое значение и в период феодальной раздробленности, последовавшей после падения Киевского государства, хотя в нем и несколько усилились диалектные различия. Этот литературный язык получила «по наследству» и Московская Русь. 1 В. М. И с т р и и, Очерки истории древнерусской литературы, Петроград, 1922, стр. 35. 2 В, В. Виноградов, Великий русский язык, М., 1945, стр. 42«
московский период (XIV—XVII вв.) 1 XIV—XV века начинают новый, московский период в истории русского литературного языка. Грань, отделяющая этот период от предшествующего, разумеется, относительна. Важное отличие заключается здесь в том, что первый период охватывает время существования единой древнерусской народности и древнерусского, точнее — древневосточнославянского языка, второй — эпоху формирования па базе этой древнерусской народности русской (великорусской), украинской и белорусской народностей и соответственно отдельных восточнославянских языков. В это время все более отчетливо определяются общие признаки, объединяющие русские (великорусские) диалекты в их отличиях от языков украинского и белорусского. Предшествующее изложение касалось литературного языка древнерусской народности — предка трех современных восточнославянских народов; дальнейшее же изложение будет иметь отношение уже только к литературному языку одного из этих трех народов — русского в узком смысле, по другой терминологии — великорусского народа. Говоря о литературном языке московского периода, следует выяснить судьбу стилей старого литературного языка в условиях складывания великорусской народности и ее государства. В московский период большое развитие получил цер- ковно-книжный стиль литературного языка, причем в это время заметно расширились, раздвинулись его жанровые рамки. Этот тип письменного языка оказывается господствующим и в светской повествовательно-ист.ори- ческой и публицистической литературе, что находит 71
объяснение в особенностях развития литературы, шире— русской культуры этого времени. Следовательно, из церковно-кннжного стиля литературного языка, отличающегося от светско-литературного стиля, он перерождается в книжно-литературный язык Московской Руси, функционирующий как в церковных, так и в светских жанрах литературы (но не в деловой письменности, о которой см. ниже). Этот язык сохранил свои наиболее существенные признаки, выработанные в предшествующий период его развития. Славянизмы киевской поры продолжали и в этот период существовать на правах книжных средств языка (хотя какое-то количество их могло за это время проникнуть и в живую речь). В характеристику книжного языка этого времени, следовательно, по-прежнему входит наличие-неполногласных слов, слов с Щ на месте русского ч, с начальными ра, ла на месте ро, ло, с е на месте о и с а на месте я, разных лексических славянизмов, не связанных с фонетическими процессами доисторической поры, причастий и причастных оборотов, известных форм на я (вместо а) в существительных, прилагательных и местоимениях в ряде падежей (типа ея, добрыяи т. д.), старых окончаний членных прилагательных, некоторых синтаксических конструкций и т.д.Можно лишь добавить, что эти, имеющие, как правило, стилистическое значение, старославянские по происхождению слова и формы не только сохраняются в русской письменности, но употребляются даже чаще и свободнее, чем в киевский период. При копировании или переделке старых произведений количество славянизмов в это время, как правило, увеличивается. Так, например, есть серьезные основания предполагать, что в первоначальном тексте «Слова о полку Игореве» старославянский элемент был представлен слабее, чем находим в единственном ставшем известным списке этого произведения, очевидно, XVI в. Заслуживает внимания наблюдение Ф. П. Филина о нередких заменах в поздних списках летописи некоторых русских слов старославянскими, книжными, например преставися, ¦успе вместо умре, ризы вместо порты, диавол вместо бес, нарекошася вместо прозвашася, часто глаго- лащ вместо речи или молвит, единичное спиде вместо слез и т. д. 72
Надо сказать, что в этот период могло происходить проникновение в русский литературный язык и таких славянизмов, которые ранее не усваивались. Наиболее выразительна здесь судьба слов с сочетанием жд. Как уже отмечалось выше, это сочетание не было усвоено русским литературным языком древнейшей поры, на русской почве не было в этот период соотносительных слов с ж и лсд (подобных, например, словам с ч и щ), и поэтому русские слова с зю из dj одинаково господствуют во всех стилях литературного языка. В рассматриваемый период, в результате появления в русском языке после падения редуцированных слов с жд из более раннего жьд (например, жьдати—>ждати), появилась возможность усвоения и старославянских, южнославянских слов с жд. Таким образом возникли параллельные лексические пары типа надежа — надежда, хо- жение — хождение и под. Эти вновь возникшие соотносительные слова естественно вошли в ряд более древних синонимических пар типа свгьча — свгъща, олень — елень, золото — злато. К новым славянизмам этого времени можно отнести еще возникшие искусственно на базе церковного произношения приставки во-, воз-, со- вместо русских в~, вз-у с- (из въ-у въз-, съ-I. В книжном, церковнославянском языке, в его лексике и грамматике происходили и другие изменения. К сожалению, история церковнославянского языка на русской почве исследована очень слабо, и это не дает возможности представить вполне достоверную картину развития древнерусского литературного языка этого времени2. 1 Для рассматриваемого периода не только сохраняется, но и усиливается значение тех обстоятельств, которые нарушают соотносительность языковых средств и которые непременно должны учитываться при анализе языка письменности: разграничение некоторых синонимических ранее слов по их значениям, возможность усвоения отдельных славянизмов живой речью народа, отсутствие во многих случаях соответствующих русских дублетов. 2 Термины «старославянский язык» и «церковнославянский язык» не вполне синонимичны. Церковнославянским языком называют язык русской богослужебной литературы, основанный на языке старославянском, т. е. древнеболгарском литературном языке, но в процессе своего употребления на Руси включивший в себя и некоторые элементы русского языка: это подвергшийся русификации со временем тип старославянского языка. Если применительно к языку древнейших памятников церковной литературы (например, 73
Однако существенным для понимания судьбы книжного языка в этот период оказывается не только история самого этого языка, но также и история живой речи, в окружении которой он функционирует. Собственно, история книжного языка в это время и заключается отчасти в том, что вследствие изменений, происшедших в живой речи, он стал в иные к ней, к этой живой речи, отношения. Ведь если изменения, происходящие в живом языке, не находят последовательного отражения в письменности, если литература продолжает пользоваться старыми, вышедшими из живого употребления словами или грамматическими формами, то, естественно, эти слова и формы воспринимаются новым поколением, которое не знает их, совсем не так, как они воспринимались в прошлом, когда были употребительны в живой речи. Следовательно, «материально» одни и те же факты могут оказаться принципиально различными, если их брать в системе литературного языка их времени; из фактов языка вообще, в том числе литературного, они превращаются в факты только литературного языка. Изменения, происшедшие в русском языке в XIII— XIV вв. были, как известно, весьма существенными. Особенно важно отметить, что они коснулись в этот период не только словарного состава языка — такие изменения происходят постоянно и не отражаются на строе языка, — но и грамматики, причем не только отдельных грамматических форм, но и целых категорий, отдельных сторон грамматической структуры русского языка: так, произошла утрата категорий двойственного числа; перестроилась система прошедших времен глагола и более четко стали оформляться видовые значения глагольных основ; произошла наметившаяся уже очень рано перегруппировка типов склонения существительных; заметно изменилось употребление нечленных форм прилагательных и особенно причастий; наряду с этим наблюдается и много частных изменений, затрагивающих отдельные «Остромирова евангелия») употребляют все же обычно термин «старославянский язык», то язык литературы (в том числе, и культовой, богослужебной)^ более позднего времени принято называть церковнославянским, 74
формы, например утрачивается особая звательная форма, выравниваются основы на задненебный согласный в тех формах, где происходило чередование задненебных с39ЦуСуизменялись некоторые формы личных и возвратного местоимений. Все эти изменения, разумеется, нашли отражение в книжном языке, но непоследовательное; старые формы не только продолжали употребляться (хотя нередко и неправильно, с ошибками) в письменности параллельно с новыми, но в большинстве памятников книжно-литературного языка оказались явно преобладающими. Эти нейтральные ранее формы вошли теперь в число специфически книжных, чуждых живой речи средств русского литературного языка. К ним относятся формы с так называемым вторым смягчением задненебных согласных, типа руцть, нозть (местн. ед.), волци, мнози |(им. мн.), волцгъхъ, пирозгъхъ (местн- мн-), пеци, помо- зи (повелит, накл.)—во всех этих случаях в живой русской речи эти формы вытеснились новыми формами с задненебными: рук?ъ, волки, помоги и т- д., обязанными своим образованием аналогии; старые звательные формы, заменившиеся в живой речи формами именительного падежа; формы двойственного числа, если они не получили нового значения; прилагательные на ый -ийв им. падеже ед. ч. вместо -ой, -ей в живой речи; имперфект и аорист, безусловно вышедшие к этому времени из живого употребления и заменившиеся формами бывшего перфекта; сохранение связки — особенно 3-го лица — при перфекте, преобразованном к этому времени в живой русской речи в «универсальную» форму прошедшего времени; формы перфекта от глаголов с основой на г, к с сохранением в мужском роде конечного л: пекл, могл вместо пек, мог (в русском языке это л, ставшее конечным после падения редуцированных, утратилось); старые формы на е в род. падеже ед. ч. личных и возвратного местоимений: мене, тебе, себе, которые, очевидно, к концу XV в. вышли из живого употребления, заменившись новыми формами меня, тебя, себя; краткие формы этих же местоимений в винительном падеже мя, тя, ел и в дательном ми, ти, си; формы 2-го лица глаголов с окончанием -ши (носиши, пишеиш и т. д.) вместо вытеснившего его также старого окончания -шь; возможно, инфинитив с безударным -та {носит, ходит 75
и под.); некоторые старые формы сравнительной степени прилагательных, в частности и формы на'-Л\иш ~-аиш-9 которые уже довольно рано имели в живой речи ограниченный круг употребления, а впоследствии и совсем замкнулись в рамках книжной литературы. Выше говорилось несколько раз о старославянских формах типа моея, добрыя вместо русского моетъ, добрЬть в род. падеже ед. числа; однако в результате развития в живой речи формы моей, доброй (совр. моей, доброй) и эти старые русские формы на ть оказались, возможно только к концу XVII в., принадлежностью книжного языка. К тому же времени в результате развития местоимения этот стало, по-видимому, выходить из живого употребления местоимение сей. Книжный характер приобрели также формы па ц в им. падеже мн. ч. существительных на твердую основу, прилагательных, местоимений, например столп, добрый, ти, а также им. мн. существительных на ове. Архаическими были в XV—XVI вв. п старые формы род.» ми. существительных, например раб, стол вместо новых рабов, столов. Несколько сложнее обстоит дело со старыми формами склонения существительных в дательном, творительном и местном падежах множественного числа типа дат. столом, твор. столы, местн. столпх и под. Дело в том, что эти формы наряду с новыми, отражающими влияние форм множественного числа женского рода (столам, столами, столах), широко употребляются не только в церковных и литературно-книжных памятниках, юо также и в деловой письменности и других произведениях, близких по языку к живой речи. Многие исследователи предполагают, что эти окончания сохраняли еще свою употребительность в это время и в живой речи, а это делало их невыразительными с точки зрения стилистического разграничения форм в системе русского литературного языка. На протяжении рассматриваемого периода они, однако, постепенно выходили из живого употребления, передвигаясь в архаический фонд языка, причем этот процесс происходил, возможно, неравномерно для разных падежей и завершился, как полагают, только в XVII в. В области лексики архаизмы обнаружить труднее, чем в грамматике. Можно отметить случаи сохранения старого архаизированного фонетического облика иеко- 76
торых слов, например остр, угль вместо новых ветер, уголь и др. Таким образом, в литературном языке XIV—XVII вв. оказалось значительно больше специфически книжных, чуждых живой речи элементов, резко возросло количество стилистически ограниченных сферой книги средств языка. Кроме старославянизмов, исконно отличавших книжный письменный язык от живой речи, в этом ряду оказались и некоторые «новые» славянизмы (например, - слова сжд) и, что особенно важно, множество исконно русских, но устаревших к этому времени или устаревавших в течение этого периода языковых фактов. Важно заметить, что эти архаизмы слились по своим стилистическим качествам со славянизмами, перестав отличаться от них, хотя генетически (по происхождению) это и не славянизмы: общность их стилистической окраски обусловлена самим фактом их чуждости живой речи того времени, их принадлежности только литературному языку1. Результатом этого большого количественного роста «славянизмов» в письменности явилось резкое отделение книжного языка от живой народной речи. Можно 1 Стилистическая функция архаических форм не ослабляется, разумеется, от того, что их употребление в это время не вполне совпадает с употреблением этих же форм в более ранний период, когда они были живыми. Ошибки в употреблении чуждых разговорной речи, известных только в результате книжной выучки языковых фактов — явление обычное и общеизвестное. Для рассматриваемого времени особенно интересно в этом отношении употребление таких «мертвых» форм, как аорист и имперфект. Ошибки здесь весьма разнообразны. Так, формы 2-го и 3-го лица ед. числа имперфекта (окончание -ше, например читааше или читаше) могут смешиваться с формой 3-го лица мн. числа аориста (окончание -tuat например читаша), а иногда и с причастием; ошибки могут касаться форм и лица и числа; вместо формы 2-го лица ед. числа аориста, которая совпадала исконно с формой 3-го лица, обычно употребляют перфект со связкой, так что парадигма аориста выглядит следующим образом: читахъ, читалъ ecu, чита и т. д. (что впоследствии, в XVII в., было узаконено в грамматике Смотрицкого); наконец, искусственность и книжность этих форм ярко выявляется и в том факте, что нередко совершенно в аналогичных условиях употребляется то аорист, то перфект, иногда даже в пределах одной фразы (например, «...Олег повергл свою землю резанскую, сам побг- же...» и. под.). Непоследовательно и иногда с ошибками употребляются и многие другие из названных форм, например двойственное число, звательная форма, окончания прилагательных и др, 77
сказать, что количество расхождений привело здесь к новому качеству. Та разновидность литературного языка, о которой идет речь, потеряла живые связи с народным языком своего времени, обособилась от него. В этих условиях, естественно, исчезла основа для развития того светско-литературиого стиля литературного языка, характерной особенностью которого было органическое слияние, переплетение живой русской речи и элементов книжного языка; язык художественных произведений, публицистики, сочинений исторического характера сближался или даже смыкался с языком церковной, религиозно-учительной и научной литературы. Следовательно, если оставить пока в стороне деловую письменность (о которой речь ниже) и отдельные произведения, отклоняющиеся от главного пути развития письменности в этот период, можно говорить о «двуязычии» Московской Руси: книжный, церковнославянский язык и живая, народная речь достаточно четко противопоставлены друг другу. В этой связи можно вспомнить наблюдение англичанина Лудольфа, проведшего некоторое время в России и выпустившего в 1696 г. в Оксфорде грамматику русского языка. Лудольф пишет в предисловии к своей грамматике: «Для русских знание славянского языка необходимо потому, что не только св. библия и остальные книги, по которым совершается богослужение, существуют только на славянском языке, но невозможно ни писать, ни рассуждать по каким-нибудь вопросам науки и образования, не пользуясь славянским языком. Поэтому, чем более ученым кто-нибудь хочет казаться, тем больше примешивает он славянских выражений к своей речи или своих писаниях, хотя некоторые и посмеиваются над теми, кто злоупотребляет славянским языком в обычной речи». «Так у них и говорится, — пишет далее Лудольф;— что разговаривать надо по-русски, а писать по-славянски» *. Усилению роли старославянского языка и развитию архаических тенденций в русском литературном 1 Генрих Вильгельм Лудольф, Русская грамматика, переиздание, перевод, вступительная статья и примечания Б. А. Ларина, Л., 1937, стр. 113—114, 78
языке способствовало и так называемое «второе южнославянское влияние». Со второй половины XIV и особенно в XV в. возобновились прерванные в эпоху татарского ига культурные связи с южнославянскими землями. Развивались оживленные сношения между русскими, болгарскими и сербскими книжниками в монастырях Константинополя и Афона; акад. А. И. Соболевский говорит даже о русских монашеских колониях в этих монастырях1. Кроме того, в это время в связи с турецкими завоеваниями, завершившимися взятием в 1453 г. Константинополя, в Россию переселились и некоторые высокоодаренные южнославянские писатели (из них известный митрополит Киприан, Григорий Цамвлак, Пахо- мин Логофет), оказавшие определенное влияние на литературное развитие Московского государства. Москва, таким образом, усвоила те архаизаторские тенденции, которые были характерны для южнославянской литературы конца XIII — начала XIV в. Так, интенсивно производилось исправление по южнославянским образцам богослужебных книг, к этому времени значительно изменивших под пером многочисленных переписчиков свой первоначальный облик. Южнославянское влияние приводило к еще большему преобладанию церковнославянских слов и форм в книжной письменности, способствовало сохранению в письменности архаических элементов языка. Заметно отразилось оно и на орфографии древнерусских текстов, например в отсутствии йотации при а после гласных (типа добраа, моеа), в возрождении буквы ж и смешении ее с а, в смешении ъ и ь, в написании ъ и ь после плавных (типа тръгъ, плькъ), в употреблении надстрочных знаков и др. Часть этих явлений представляла собой возврат к утраченным на русской почве старославянским орфографическим традициям, другие являлись нововведениями, отражавшими некоторые особенности орфографии южнославянских памятников этого времени. Наконец, в значительной степени под влиянием образцов южнославянской литературы, особенно житий, полу* чает развитие и расцветает тот пышный, украшенный 1 А. И. С о б о л е в с к и и, Южнославянское влияние на русскую письменность в XIV—XV веках, Спб., 1894, стр. 11—14. 79
риторический слог, признаки которого мы видели уже в. произведениях киевского периода ; который характеризуется сейчас русскими книжниками как и з в и - тие, или плетение словес. Надо отметить при этом, что если в древности этот украшенный на славяно- византийский манер метафорический слог развивался только в религиозно-дидактической литературе, то в этот период, особенно с XV в., и светская литература «в некоторой своей части (преимущественно в историческом повествовании) приобретает вкус к украшению речи изысканными метафорами и в поисках примеров подобного изложения обращается к библейско-византийским стилистическим приемам» 1. Говоря о философской, идеологической основе этого стиля, Д. С. Лихачев замечает, что «напряженные поиски эмоциональной выразительности, стремление к экспрессии основывались на... убеждении, что житие святого должно отразить частицу его сущности, быть написанным «подобными» словами и вызывать такое же благоговение, какое вызывал и он сам»2. Отсюда стремление отказаться от бытовых подробностей и бытовой речи, тяготение к иносказательным и символическим формам выражения, «к отвлеченному изложению и художественной абстракции» 3. Несомненно, что южнославянское влияние не могло бы быть таким действенным в этот период, если бы оно не оказалось полностью созвучным внутренним тенденциям развития русской литературы, связанным со специфическими чертами идеологической и культурной жизни Московского государства. Ярко выраженные объединительные тенденции Московского государства, идея единства русской земли, рост и укрепление централизованной монархии, идеология самодержавной власти, нашедшая полную поддержку и среди высшего духовенства, стремление возвеличить прошлое и настоящее Московской Руси и прославить образ великого князя, позднее царя, выразившееся, в частности, в поисках древнейших генеалогий для московских царей, возникно- 1 В. П. Адрианова-Перетц, Очерки поэтического стиля древней Руси, стр. 19. 2 Д. С. Лихач с в, Культура Руси времени Андрея Рублева н- Гпйфания- Премудрого, М,—Л., 1962, стр. 53. 3 Т а м же, стр. 55, . ; . .. so:
веиие и развитие идеи о Москве как о новом центре православного мира, «третьем Риме», повышенный интерес к эпохе национальной независимости —к Киевской Руси, общий подъем национального самосознания, широкое развитие в связи с этим житийного, публицистического и исторического жанров — все это и определило быстрое усвоение Панегирического, торжественного, риторического стиля, отличающегося крайней пышностью и великолепием, живописностью и украшеиностью, стиля книжного, архаического, насыщенного славянизмами в лексике, морфологии, синтаксисе. Яркими приметами этого стиля являются, помимо пристрастия к славянизмам и архаическим формам, обилие сложных слов искусственного книжного характера (см., например, в памятниках XV—XVII вв. такие образования, как бгьсояростный, благодатноименный, младорастущая ветвь, сад доброраслен, св?ьтлозрачный. доброразумычсн, добропамятство и скоровычсние, суе- мудренные мысли, богокованный, злораспаляемый, ка- менносердечен и под) !, широкое употребление отвле-. ченной лексики с книжными, церковнославянскими словообразовательными элементами, тавтологические обороты книжного типа, чрезвычайная сложность синтаксического построения, нагромождение синонимичных конструкций или близких по смыслу слов и выражений ((особенно при восхвалении героя, перечислении его заслуг и достоинств, а также в эмоционально насыщенных плачах по герою), сложные изысканные сравнения и перифразы, обильная цитация из священного писания. Большой интерес представляет отмеченный Д. С. Лихачевым прием соединения во фразе однокоренных или близко звучащих слов, создающего ощущение «игры слов», имеющего целью «придать изложению значительность, ученость и «мудрость», заставить читателя искать «извечный», тайный и глубокий смысл за отдельными 1 Вышедший в 1704 г. «Лексикон» Федора Поликарпова включает более 3000 сложных слов, выбранных из произведений древнерусской литературы, а также печатных и рукописных словарей. См. статью В. И. Пономарева «К истории сложных слов в русском языке». Доклады и сообщения Института языкознания АН СССР, IV, 1953. Любопытно, что,- как отмечает автор статьи, наиболее книжные, славянизированные сложные слова, встречающиеся в литературе, не включены Поликарповым в его «Словарь» (стр. 46). Ь В. Д. Левин 81 •
изречениями, сообщать им мистическую значительность» 1. Образцы этого книжно-литературного стиля можно найти в таких произведениях конца XIV—XVII вв., как принадлежащие перу Епифания Премудрого «Житие Стефана Пермского» и «Житие Сергия Радонежского», анонимная повесть «О житии и преставлении Дмитрия Ивановича» (житие Дмитрия Донского), «Повесть о взятии Царьграда» Нестора Искандера, произведения, связанные с именем митрополита Мак ария — «Великие Четьи Минеи» и «Степенная книга», письма Грозного, некоторые произведения эпохи смуты, «Временник» Ивана Тимофеева, «Летописная книга», приписываемая Катыреву-Ростовскому, произведения Епифания Слави* нецкого и др. Из произведений конца XIV —начала XV в. наиболее выразительно в этом отношении «Житие Стефана Пермского». Стремясь подыскать для Стефана наиболее подходящее именование, отвечающее величию его дел, автор спрашивает: «Но что тя нареку, о епископе, или что тя именую, или чим тя призову, и како тя провЪщаю, или чим тя мЪню, или что тя приглашу, како похвалю, како почту, како ублажю, како разложу (т. е. изложу. — В. Л.) и како хвалу ти съплету?» Здесь обра-; щает на себя внимание поразительное богатство сино* пимов для выражения одного и того же понятия. Любси пытно, что и далее, давая герою различные высокие наименования и оправдывая их его деяниями, Епифаний использует все эти синонимы, искусно варьируя их, например: «ТЪмь же что тя нареку: пророка ли, яко про- роческаа пророчения протолковал еси и гаданиа пророк уяснил еси...; апостола ли тя именую, яко апостольское д'Ьло створил еси...; законодавца ли тя призову или законоположника, имже людем безаконным закон дал еси...; крестителя ли тя провещаю, яко крестил еси люди многы...; проповедника ли тя приглашу...» и т. д. После перечня самых разнообразных наименований автор говорит: «Аз многогрешный и неразумный, последуя ело* весем похвалении твоих, слово плетущи и слово плодя- щи, и словом почтити мнящи, и от словесе похваление събираа, и приобрЪтаа, и приплЪтаа, паки глаголя: что 1 Д. С. Лихачев, Культура Руси времени Андрея Рублева н Епифания Премудрого, Mt —Л., 1962, стр. 58, 82
еще тя нареку?» — и далее следует новая серия — около трех десятков «имен» героя: «вожа заблуждьшим, обрЪ* тателя погибшим, наставника прелщеным, руководителя умом ослЪпленым, чистителя оскверненым, ...поганым спасителя, б'Ьсом проклинателя, кумиром потребителя (т. е. истребителя.— В. Л.), идолом попирателя...» и т. д. Но и после этого автор сетует, что он, «многогрешный в человЪц'Ъх и недостойным во иноцЪх», не нашел слов для восхваления своего героя: «Како похвалю тя, не вЪдЪ, како изреку, не разумею, чим ублажу, недоумию». И хотя автор понимает, что пора перестать «много гла- голати», прекратить это «хвалословие», но любовь к Стефану влечет его «на похваление и на плетение словес». Приведу еще один чрезвычайно характерный отрьь вок из «Жития Стефана Пермского».— из «плача» ав-* тора по герою: «увы мне, како скончаю мое житие, како преплову се море великое и пространное, ширшееся, печалное, многомутное, не стояще, смятущеся; како препровожу душевную ми лодию промежу волнами свер1ьпыми, како избуду треволнения страстей, лютЪ по- гружаяся в глубинЪ зол, и зЪло потопляяся в бездн-Ь грЪховнЪи; увыи миЪ, волнуяся посрЪдЪ пучины жити- искаго моря, и како постигну в тишину умиленна, и како дойду в пристанище покааниа, но яко добрый кормник сыи, отче, яко правитель, яко наставник, из глубины мя отъ страстей возведи...» В конце «Жития» Епифаний просиг всех, «в писмена сиа приницающих, и разгыбаю- щих, и почитающих, и послушающих, и внимающих, и разсуждающих» не проклинать его и «пролить» за него «молитвы к богу». Этот же характер изложения выдержан в повести «О житии и преставлении Дмитрия Ивановича». Проф. Н. К. Гудзий, сопоставляя причитания княгини над мертвым князем из этой повести с причитаниями Бориса в «Сказании о Борисе и Глебе», произведении, которое, как мы видели выше, отличалось для своего времени книжностью и метафоричностью слога, замечает, что из такого сопоставления станет ясным, «насколько... пышность и торжественность риторики далеко ушли вперед»1. Любопытно, однако, что, сравнивая 1 Н. К- Г у д з и и, История древней русской литературы, изд. 6, №.. 1956, стр. 234. 6* 83
далее повесть с ее поздней переработкой, вошедшей, в «Степенную книгу» митрополита Макария (середина. XVI в.), Н. К. Гудзий отмечает дальнейшее усложнение этого стиля. Так, вместо начальных слов повести «Сии убо великий князь Дмитрий...» в «Степенной книге» находим: «Сий богом препрославленпый и достохвальный великий князь Дмитрий»; фраза, где говорится о том, что после смерти отца «сий же оста млад сый, яко лет девять», распространена следующим образом: «Сий же богом возлюбленный сын его и наследник, великий князь Дмитрий, тогда млад сыи, оста честна си родителя летом яко десяти, мудр ости ю же возраста яко тысящелетен» и т. д. Уже само название этой статьи — «О житии и подвизех блаженнаго достохвального великого князя. и царя русского Димитрия Ивановича» — заметно отличается от заглавия ее старого источника. Таким образом, риторический слог повести «О житии и преставлении» казался Макарию уже недостаточно пышным и мало украшенным. Чрезвычайная велеречивость, цветистость и высокопарность стиля Макария полностью соответствуют цели, которую он преследовал — «до предела возвеличить и прославить историческое прошлое Московской Руси, в первую очередь прославив и возвели чип носителей государственной власти, действовавших в пол.- ном единении с церковью»1. Уже само заглавие «Степенной книги», представляющее собой пространный, на несколько десятков слов период, очень характерно в этом отношении: «В благочестии просиявшие богоутвержден- иые скипетродержатели» сравниваются в этом заглавии с «райскими древесами», которые «насаждени при ис- ходищих вод (т. е. источниках.— В. Л.) и правоверием напаяемн, благоразумием же и благодатию возрастаеми и божественною славою осиваяеми»; они образуют «сад доброраслен и красен листвием и благоцветущ, многоплоден же и зрел, благоухания исполнен, велик же и высоковерх и многочадным рождием, яко светлозрачными ветми, расширяем...», и т. д. Необыкновенной даже для своего времени сложностью и вычурностью отличается язык «Временника» 1 См.:. Н, К. Гудзий, История древнерусской литературы, стр. 325, 84
(летописи) дьяка Ивана Тимофеева, написанного во втором десятилетии XVII века. Приведу примеры: «О опришнине. От умышления же зельныя ярости на своя рабы подвигся толик, яко воз- нснавиде грады земля своея вся и во гневе своем разделением раздвоения едины люди раздели и яко двоевер- ны сотвори, овы усвояя, овы же отметашася, яко чюжи отрину, не смеющим отнюдь именем его мнозем градом нарицатися запрещаемом им, и всю землю державы своея, яко секирою, наполы некако разсече». 1 «О царевиче Иване Ивановиче. Вящщий же сего брат благодатным именем от бога дарован, тепл отцу по всему именем и мудростию купно с храбрости, не умали В' добротах ничим же существа. И уже к совершению грядый возраста, третия десятицы лет свене трех число достизая своя ему жизни, троебрачен же быв отца волею, и не яко прилученнем смерти в мужестве лет частое подружием его изменение бысть, но за гнев еже нань они свекром своим постризаемп суть; ибо при концы отча старости житие скончал бе, по жребии бо не получив земиаго, но на будущее пресельник царствие. Не- пщую сего быти и к страданию близ, от рукобиения бо отча, глаголют нецыи, живот ему угасе за еже отцеви в земных неподобство некое удержати хотя». Таким языком написана вся книга *. • Традиции «извития и плетения словес» живы еще и во второй половине XVII в., в частности в научно- философской литературе. Акад. В. В. Виноградов, говоря о распространенности «еллиио-славянского» стиля в это время, отмечает в произведениях Феодора Поликарпова, Епифания Славннецкого, Кариоиа Истомина сложные слова типа разнопестровидный, разумопода- тельный, верокрепительный, рукохудожествовать, адо- плетенный, тельцолияние, даже такие, как гордовысо- ковыйствовати, всевидомиротворокружная и т. п., изощренные фразеологические обороты и перифразы вроде богокованный целомудрого воздержания гвоздь, запу« танные синтаксические конструкции2. 1 См. статью О. А. Державиной в кн. «Временник Ивана Тимофеева», изд. АН СССР, М.—Л., 1951, стр. 405 и ел. 2 В. В. Виноградов, Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX вв., изд. 2, М., 1938, стр. 11, 85
Мы остановились на слоге, стиле в узком смысле слова, потому что для этого времени, как и для более ранней поры, это входит в характеристику самого литературного языка.и его стилей, а не только индивидуальной манеры того или иного писателя. Язык и слог произведения здесь тесно переплетены. Ведь сама эта стилистическая манера создается не только содержанием образов и сравнений, но и их языковым оформлением: обилием славянизмов и архаизмов, искусствен^ ными сложными словами, книжной и цветистой фразеологией,сложным синтаксическим построением. Это не значит, разумеется, что такой слог характерен для всех произведений этого времени, многие из них написаны в более спокойной манере, без таких излишеств. Однако тот слог, о котором шла речь выше, типичен для стили-; стических тенденций книжно-литературного языка московской эпохи. Говоря о возникшем под влиянием южнославянской книжности стиле «плетения словес», надо обратить внимание и на то обстоятельство, что его развитие и распространение поддерживалось традициями проповеднической литературы более раннего периода, например произведениями Кирилла Туровского и Илариона, также связанными о болгаро-византийскими источниками, но обладавшими, как ранее отмечалось, и определенным своеобразием. Вообще усвоение этого стиля русской ли-* тературой не означало рабского его копирования, механического следования за чужими образцами — здесь возникали и свои особенности, свои национальные от- личия К Так сложилось в Московской Руси типичное для средневековья, для эпохи до формирования нации «двуязычие», господство в письменности церковного, «культового», далекого от живой речи языка. На Руси не было еще в то время условий для создания литератур* ного языка, который обслуживал бы нужды литературы, науки и имел бы народно-разговорную основу: эти 1 См. доклад Д, С. Лихачева и выступление Н. К. Гудзия иа IV съезде славистов. (Материалы дискуссии, т. I, стр. 56—57.)
функции выполнял церковно-книжный, культовый язык. Русская нация в этот период еще не сложилась. Важно вспомнить, что В. И. Ленин решительно предупреждал от признания русской народности XV—XVI вв. нацией и Русского государства этого периода национальным, «...о национальных связях в собственном смысле слова едва ли можно было говорить в то время,— замечает В.И.Ленин, — государство распадалось на отдельные «земли», частью даже княжества, сохранявшие живые следы прежней автономии, особенности в управлении, иногда свои особые войска (местные бояре ходили на войну со своими полками), особые таможенные границы и т. д. Только новый период русской истории (примерно с 17 века) характеризуется действительно фактическим слиянием всех таких областей, земель и княжеств в одно целое» Таким образом, развитие русского литературного языка этой поры отражает некоторые общие закономерности истории литературных языков. В то же время, однако, здесь есть и заметное своеобразие. Прежде всего это связано с тем, что, несмотря на усилившееся в этот период расхождение литературного языка и разговорной речи, оно не достигало тех размеров, какое было, например, между немецким языком и латынью, что обусловлено близким генетическим родством русского и старославянского языков, сохранением у них значительного общего фонда в лексике и грамматике. Другая особенность развития русского литературного языка связана со своеобразием русского исторического процесса, а именно с тем фактом, что еще в недрах феодализма, до образования нации и «национальных связей в собственном смысле слова» в России сформировалось сильное централизованное государство. И хотя процесс образования централизованного государства завершился только во второй половине XVI в., при Иване Грозном, «первые кирпичи величественного здания русского централизованного государства заложили еще отец и дед Ивана Грозного, великие князья московские и «государи всея Руси» Василий III и Иван III, а своими истоками объединение Руси уходит еще к более далеким временам, ко временам Дмитрия Донского и даже Ивана Да- 1 В. И. Ленин, Полное собрание сочинений, т. 1, стр., 153—154. 87
ниловича Калиты, когда начала возвышаться Москва, впоследствии объединившая все русские земли»1. Энгельс замечает, что «...в России покорение удельных князей шло рука об руку с освобождением от татарского ига и окончательно было закреплено Иваном III»2. Уже в это время Московское княжество, по выражению Маркса, «выросло в могущественный массив»3. Самый факт возникновения па северо-востоке Руси в этот период сильного централизованного государства способствовал развитию еще до образования великорусской нации наряду с книжно-литературным языком и другой разновидности русского письменного языка — делового («приказного», от названия канцелярий — приказов) государственного языка Москвы, общепонятного • и тесно связанного с живой народной речью. Здесь, несомненно, сказалась и традиция делового языка киевского периода, с которой, очевидно, связаны и некоторые архаические элементы в деловых документах Москвы. Однако в целом деловой язык Московского государства не может выводиться из этой традиции: он развивался на основе живого московского говора XIV—XVII вв. Важно отметить еще одну черту делового языка Москвы — его общегосударственный характер и значительную степень обработанности и нормализованности. Этот язык противопоставлен не только книжному церковнославянскому, но в значительной мере и языку местных деловых письменностей, отражавших диалектную раздробленность языка феодальной Руси. Наличие мощного централизованного государства, даже при отсутствии еще подлинных национальных связей, обусловило победу московской нормы делового языка над местными, областными тенденциями в письменности: это сказалось в постепенном вытеснении в деловой письменности других городов диалектных черт, что свидетельствует о том, что примерно к Х\1 в. московский приказный язык «становится единым общегосударственным языком Московского царства»4. 1 В. В. Мавродин, Образование единого Русского государства, Л., 1951, стр. 4. 2 Т а м же, стр. 170. 3 Т а м же, стр. 158. 4 В. В. Виноградов, Русский язык, БСЭ, т. 49, изд. 1, стр. 757. ?8
Деловой язык Московской Руси основан на живой речи, на живом московском говоре. Московские грамоты и другие памятники деловой письменности фиксируют появление в языке складывающейся в тот период великорусской народности новых слов, не известных языку более ранних эпох. Так, исследователи приводят слова крестьянин (ср. более раннее смерд, сохранившееся в рассматриваемый период в новгородских грамотах), пашня, платье, кружево, камка, ооюерелье, атлас, бархат, мельник, лавка, деревня, изба, алтын, деньга (но не раннее куна), стрелок, блюдце, бадья, бугай, пуговицы и др.; среди этих слов есть и тюркизмы, проникшие в живую речь русских людей (например, алтын, деньга) >. Отчетливо обнаруживается близость делового языка к народно-разговорной речи в грамматике. Анализ памятников этого рода рисует выразительную картину развития грамматической системы русского языка. Так, в приказном языке воплощена новая, складывающаяся в этот период в народном языке система склонения существительных, что отражено в фактах унификации разных старых типов склонения, в выдвижении рода как основы для новой группировки существительных, в отсутствии категории двойственного числа, отсутствии особой звательной формы, в росте форм родительного и местного падежей на -у («много прохладу», «на берегу» и под.) и др. Широкое употребление в приказном языке старых форм дательного, творительного и местного падежей множественного числа на ому ы, *kx (ex) наряду с новыми на иму амщ ах9 о чем выше уже говорилось, не противоречит этому положению, если признать, что эти старые формы существовали в то время еще и в живом языке; если же считать это предположение ошибочным, то старые падежные формы на ом, ы, •\\х придется отнести за счет влияния книжного языка и старых традиций на приказный язык. В приказном языке, далее, отчетливо выражена новая система прошедшего времени глагола — без аориста и имперфекта, с универсальной формой прошедшего времени, развившейся из старого перфекта. Известно, что перестройка системы прошедшего времени тесно связана с утверж- 1 См. диссертацию О. В. Горшковой «Язык московских грамот XIV—XV ви. (лексика и фразеология)», автореферат, 1951. 89
дением видовых значений глагольных основ, с оформле* нием четкого противопоставления совершенного и несо* вершенного вида, наметившегося еще в глубокой древ* ности, но получившего развитие только после утраты аориста и имперфекта и окончательно установившегося, очевидно, к XVII в. Естественно, что в приказной речи этот процесс мог найти несравненно более четкое выражение, чем в книжно-литературном языке, где развитию этих видовых отношений препятствовала искусственно сохранившаяся система старых времен1. В связи с этим находится и широкое развитие в деловой речи XVI—¦ XVII вв. глаголов многократного вида иа-ыва, -ива. Приказный язык отразил также процесс образования деепричастия из нечленных причастий, причем господствует русская форма на -чиу-че,а не книжная на -ще. Точно так же и во всех почти остальных перечисленных выше (на стр. 75—76) категориях, где церковнославянская, или старая, форма противопоставлена русской, или новой, как книжная — живой, деловая письменность отчетливо демонстрирует господство живых форм. В синтаксисе приказного языка отмечают такие упоминавшиеся уже ранее для киевского периода черты живого языка, как господство старых народно-разговорных так называемых паратактических форм связи, где различные смысловые отношения между предложениями выражены простым присоединением их друг к другу с помощью союзов и, а, иногда с указательными местоимениями и повторением определяемого слова, частые повторения предлогов (например, «у игумена у Саввы», «из их села из Федоровского», «в мою отчину в Ярославль», «за мерин за гнедой» и т. д.), именительный прямого объекта при инфинитиве (типа «отсечь рука», «дать полтина» и под.) и ряд других явлений. В то же время, однако, приказный язык — это не про* стое «зеркальное» отражение бытовой речи, это, как уже говорилось, язык, подвергшийся определенной литературной обработке и нормализации. Этот факт нашел выражение уже в орфографии памятников деловой пись- 1 См. наблюдения С. Д. Никифорова, исследовавшего формы глагола второй половины XVI в.: «Видовые значения, выраженные глагольными основами, во второй половине XVI века более отчет-, ливы в памятниках с бытовой и канцелярской речью»* 90
менности. Известно, что бытовое произношение вообще заметно отразилось в орфографии „письменных памятников этого периода; к такого рода «фонетическим» па- писаниям можно отнести, например, многочисленные случаи отражения ассимиляции и диссимиляции согласных типа слатко, зделать, здесь (вместо этимологически правильного с перед д), хто, написание во и ва вмс* сто го в родительном падеже прилагательных и местоимений и др.; при этом надо заметить, что такого рода отклонения от старых, «этимологических» написаний встречаются не только в деловой письменности, но, хотя реже, и в произведениях книжной литературы, отражая некоторую орфографическую пестроту письменного языка того времени вообще. Однако для большинства категорий такое нарушение традиционных орфографических норм вовсе не является сознательно и последовательно проведенной линией, как это имеет место в области форм; в отдельных случаях наблюдается определенное ограничение в отражении особенностей произношения; например, замена с через з перед звонкими согласными вполне обычна в приставках и предлоге с, но озвончение согласных в корнях на письме отражается сравнительно редко и непоследовательно, переход группы кпг в хпг часто в слове хто (кто), причем далеко не во всех деловых памятниках, но редко в других случаях и т. д. Ряд особенностей живой московской речи в орфографии приказной письменности отражается слабо и случайно. К этого рода' явлениям можно отнести и такую яркую черту, как аканье, занесенное в Москву выходцами с юга и закрепившееся в XVI—XVII вв. в московском говоре. Разумеется, написания, свидетельствующие об аканье, встречаются нередко в различных памятниках делового письма (по этим написаниям мы и узнаем о наличии такого произношения в Москве этого времени), но они являются лишь следствием невольного отклонения от традиционной «окающей» орфографии, ошибками писца. Это особенно ясно применительно к печати ы м произведениям деловой письменности; так, в Уложении 1649 г. аканье и яканье отразились в минимальной степени 1. Возможно, что закреплению аканья 1 См.: П. Я. Черных, Язык Уложения 1649 г., М, 1953, стр. 85, а также стр. 195—197. 91
в орфографии препятствовала традиция окающего церковного чтения. Как бы то ни было, орфография приказных документов, как рукописных, так и в особенности печатных, не разрушает традиционную, сформировавшуюся в церковно-книжной литературе орфографию, хотя и отличается кое в чем от нее. Можно указать и другие элементы «московского просторечия» XV— XVII вв., не закрепившиеся в приказной речи, хотя в целом она основана на этом просторечии. «Разговорная речь московского люда с середины XVII века,— замечает П. Я. Черных,— характеризовалась целым рядом особенностей, отличавших ее не только от. книжного церковнославянского языка, но даже от языка московских приказов..., сложившегося на базе этого московского просторечия» К Таким образом, в приказной речи тоже происходит отбор языковых средств из живой речи, обусловленный наличием связей этой разновидности письменного языка с определенными литературными традициями. Эти традиции проявляются не только в орфографии, но и в самом языке деловых памятников. К этим книжным традициям надо отнести, в частности, некоторые трафаретные выражения-г-чаще всего это зачины или концовки, закрепляющиеся за различными типами грамот; например, в завещаниях (так называем мых «духовных грамотах») обычно употреблялись такие книжные выражения, как «при своем животе, целым своим умом» (оюивот здесь — в значении «жизнь», что было свойственно старославянскому языку), «во имя отца, сына и святаго духа» и т. д.; во многих грамотах находим приписку «дана в граде» (с указанием города, где заключен документ), а не «городе», перед перечислением свидетелей, «послухов», присутствовавших при заключении грамоты, часто писали «а на то послуси» — с архаической формой именительного множественного, которая вообще чужда деловому языку в свободном, не связанном с трафаретом употреблении. Уже отмечалось, что аористы в этот период — признак книжного языка, чуждый деловой речи, но в некоторых зачинах, в которых on редел яется характер грамоты, ее назначение, могли употребляться и аористы, например: се купи — для куп- 1 См.: П, Я. Черны х, Язык Уложения 1649 г., М., 1953, стр. 105. 92
чих, се заложи — для закладных, се разделишася— для документов; закрепляющих раздел имущества между наследниками и т. д.; в судных грамотах встречается слово господин в звательной форме — как традиционное обращение к судье (господине)', в официальных актах встречаем брате — обращение к другому князю или иностранному королю; к этим трафаретам надо отнести еще се аз, которое часто, впрочем, заменяется се яз — с русской огласовкой местоимения (если признать, что яз было живым словом русского языка в XVI—XVII вв.), веса Руси — при титуле великого князя и др. Книжные элементы, однако, могли проникать в деловую письменность и вне этих трафаретов; так, книжные слова употреблялись при необходимости выразить такие понятия, для которых не было вполне адекватных средств выражения в бытовой речи. Не совсем чужда книжному влиянию и грамматика в приказном языке. Выше говорилось, что в тех случаях, когда язык знал две формы — книжную и разговорную— приказный язык, в отличие от книжно-литературного, предпочитал разговорную форму. Однако надо учесть, что книжные формы не были одинаковы со стороны своей стилистической выразительности. Если, например, аорист и имперфект четко ощущались как формы книжные, церковнославянские и поэтому приказный язык легко избегал их (если не считать отмеченных выше трафаретов), то такая форма, как инфинитив на -тивместо новой живой формы на-Шб, была менее выразительна и не казалась столь уж неприемлемой в приказной речи; формы прилагательных на -ыя в родительном падеже женского рода ощущались, очевидно, как более чуждые живой речи, чем те же формы в именительном падеже множественного числа, и т. д. Употребление таких книжных, но стилистически маловыра- зительных форм в деловой письменности, впрочем, может быть, не столько факт морфологии, сколько орфографии, по и при таком понимании не снимается характеристика этих написаний как книжных. Надо еще заметить, что употребление книжного слова могло повлечь за собой и оформление его книжными грамматическими средствами; бытовые слова, естественно, с трудом принимают книжные окончания. 93
Определенную литературную обработку материала живой речи отражает синтаксис делового языка. В последние годы исследователями древнерусского синтаксиса сделаны очень интересные наблюдения над выработкой в деловых памятниках московской эпохи различных способов подчинительной связи. Отмечено, что хотя здесь живут еще паратактические формы связи, однако формируются и различные типы подчинительных конструкций. Средства такой связи — союзы, используемые для этой цели, берутся часто из живой речи, но сама схема таких конструкций нередко сложней и логически стройней, чем это было принято в разговорном языке; здесь отражены и оригинальные приемы, вырабатываемые в приказной письменности, а отчасти видны и следы книжных традиций. Приказные документы пользуются нередко и церковнославянскими пли новыми книжными союзами в подчинительных конструкциях (например, понеже, дабы, поелику), эти союзы могли оказаться в приказной речи весьма устойчивыми и сохраниться в канцелярском языке и более поздней поры, став одной из примет «канцелярского слога». Говоря о книжном влиянии в приказном языке, следует учитывать еще его неравномерность в разных жанрах деловой письменности. Так, духовные грамоты под- вержены этому влиянию в большей степени, чем другие типы грамот; частные акты ближе к живой речи, чем официально-государственные (например, дипломатические); вообще же грамоты менее нормализованы, чем крупные документы типа судебников, и тем более, чем печатная деловая письменность, например Уложение Алексея Михайловича 1649 г. Напечатанная книга, ра- зумеется, имела больший.общественный вес, чем книга рукописная. Уже самый факт появления печатной книги не на церковнославянском языке должен был способствовать влиянию и авторитету московского приказного языка как языка общегосударственного. Генрих Лу- дольф, несколько преувеличивая, утверждает, что Уложение 1649 г.— это единственная книга, которая напечатана «на простом наречии», добавляя, впрочем, что и в ней «некоторые конструкции следуют славянской грамматике, а не обычной разговорной речи». Наконец, характеристика приказного языка будет неполной, если не упомянуть о богатейшей юридической, 94
государственной терминологии, которая не только отражалась, но в значительной мере вырабатывалась в деловой письменности Москвы — названия разного рода актов и документов, наименования официальных лиц, названия штрафов и повинностей и т. д.1. Таким образом, кроме книжного литературного, церковнославянского в своей основе, языка, Московская Русь знала и другой тип письменного языка — язык деловой; приказный. Будучи основанным на живой, народно-разговорной речи Москвы XIV—XVII вв., отражая в той • или иной степени особенности развития московского говора2, приказный язык не был в то же время механическим слепком живой речи; он представлял собой определенный тип литературного языка, и, как всякий литературный язык, он вырабатывал свои особенности, свои нормы, обусловленные характером письменных жанров, в которых он функционировал, и не всегда совпадавшие с бытовой речевой практикой. Определенный уровень нормализованности и обработанное™ приказного языка мог бы быть наглядно продемонстрирован при сравнении деловых памятников с частной перепиской этого времени, где просторечие, не скованное никакими нормами литературности, отражается более явно и непосредственно. Относительная литературная обработанность, нормализованность и об- 1 Этот материал представлен в диссертации О. В. Горшковой .«Язык московских грамот XIV—XV вв. (лексика и фразеология)», 1951; в книге П. Я. Черных «Очерк русской исторической лексикологии»; в курсе лекций А. И. Ефимова и других работах. Особенно большой материал находится в работе Г. Е. Кочииа «Материалы для терминологического словаря древней Руси», М. — Л., 1937. 2 Об отношении складывающихся в XV—XVII вв. норм письменного языка к московскому говору, а также и к другим диалектам этой поры важные соображения содержатся в статьях Ф. П. Филина «К вопросу о так называемой диалектной основе русского национального языка» и С. И. Коткова «Вопросы истории русского языка в свете некоторых данных южновеликорусских памятников» в сб. «Вопросы образования восточнославянских национальных языков», изд. АН СССР, М., 1962; см. также: В. В. В и- II о г р а д о в, Основные проблемы изучения образования и развития древнерусского литературного языка, стр. 123—126» 95
щегосударственный характер московского приказного языка превращали его постепенно в такую силу, которая могла бы со временем вступить в единоборство за права, литературности с церковнославянским языком, и явились факторами, обеспечившими его влияние и вне сфе-, ры деловой письменности. Ведь господство в письменности церковнославянского языка было основано в значительной степени на том, что он, по выражению Л. П. Якубинского, оказался «носителем языкового единства в строящемся едином государстве». Он мог бы уступить свою роль только такому литературному языку, который тоже обладал бы этим качеством. Признаки влияния языка деловой письменности на другие области литературы обнаруживаются довольно рано. Дело в том, что представленная выше стилистическая система русского литературного языка московской эпохи, главной чертой которой является противопоставление двух типов письменного языка — книжно-литературного в публицистике, науке, повествовательно-исторической литературе и приказного в государственно-официальной сфере — эта система отражает лишь основны е, ве - дущие линии развития литературного языка этого времени, но в нее не укладываются вес факты литературной жизни Московского государства, которая оказывается сложней и многогранней, чем эта схема. Уже в XV в.,. а более широко в XVI — XVII вв., появляются такие литературные произведения, которые, не принадлежа по, своему жанру к собственно деловой литературе, тем не менее тяготеют к народно-разговорному языку и приказной речи и очень далеки от традиций церковнославянской литературы как собственно по языку, так и по слогу. К произведениям этого рода относят «Хожение за три моря» Афанасия Никитина (XV в.), отчасти «Домострой»— свод наставлений, касающихся норм поведения, правил воспитания, а также организации домашнего хозяйства («Домострой» возник в Новгороде, но был отредактирован и упорядочен в Москве попом Сильвестром, дополнившим его особой главой), публицистические произведения и челобитные Ивана Пересветова (XVI в.), повести об азовском осадном сидении и взятии Азова (XVII в.), различного рода руководства хозяй- 96
ствснного, лечебного и иного характера и т. д. Для середины XVII в. надо особо назвать памфлет Григория Котошихина «О России в царствование Алексея Михайловича». В пределах настоящей книги нет никакой возможности анализировать язык этих произведений, тем более, что каждое из них обладает определенным своеобразием. Достаточно отметить, что мы имеем здесь дело с языком, ориентирующимся на живую, народно-разговорную речь. В связи с этим часто говорят, что в это время происходит расширение функций приказного языка, употребление его за пределами деловой сферы. Может быть, точней было бы сказать, что с XVI в. идет процесс расширения прав живой речи в письменном языке. Формы проявления этого процесса могут быть различны. Одной из таких форм является проникновение элементов народного языка в произведения, написанные на церковнославянском языке. Так, можно заметить, что обращение к вопросам современности заставляет даже такого искусного писателя, как Иван Грозный, выходить порой за рамки «чистого» церковнославянского языка, привлекать слова и выражения из разговорной речи; любопытно, что Курбский, осудивший этот «варварский» слог Грозного, сам широко пользуется польскими и ла- тинскими словами, также нарушавшими чистоту церковнославянского языка. Элементы живого языка в церковь нославянском окружении можно найти и в некоторых повестях «смутного времени», даже в отдельных памятниках житийной литературы. Однако все это, свидетельствуя о том, что церковнославянский язык оказывается иногда недостаточным для выражения тех или иных идей "или понятий, не только не нарушало, но даже и не колебало сколько-нибудь заметно основ книжно-литературного, церковнославянского языка, сохранившего свою структурную целостность вплоть до конца XVII в. Духовенство, замечает А. А. Шахматов, стремилось к тому, чтобы церковный язык не смешивался с «языком подьячего съезжей избы, пишущего грамоты, совершающего сделки на простонародном, грубом языке». Иное дело те произведения, о которых было выше упомянуто. Здесь мы имеем дело с сознательным отка- зом от традиционного литературного языка с его славянщиной и архаикой, с его «плетением словес». Эти 7 В. Д. Левин 97
произведения ориентируются на такого читателя, которому церковнославянский язык недоступен и непонятен, Совершенно естественно, что решающую роль играют здесь те нормы письменной речи, те традиции, которые, сложились в деловой литературе, которые вырабатывались в московских «приказах». Без наличия такого образца вообще вряд ли можно было ожидать в это время появления литературных произведений, написанных не на господствующем литературном языке, а на языке, близком к народной речи. Но вместе с тем это не простое, механическое перенесение приказного языка в новую для него сферу. Язык «Домостроя», произведений Пересветова, повести об осадном сидении, «О России...» Котошихина в некотором отношении богаче и сложнее языка делового документа, судебника или даже Уложения. Приказный язык сложился в определенных жанрах, его нормы и особенности вырабатывались применительно к потребностям официально-государственной письменности. Авторы литературных и публицистических произведений, положив в основу своего языка орфографические, грамматические и лексические нормы, сложившиеся в деловой письменности, могли несколько расширить свою языковую базу в разных направлениях. Прежде всего они могли глубже внедриться в разговорную речь, обращаясь к таким ее элементам, которые оказались по условиям жанра не использованными в деловой письменности, шире употребляя различные эмоциональные средства языка, народно-разговорную фра-: зеологию и т. д. Далее, в этого рода литературе могли оказаться употребленными и некоторые элементы народно-поэтического языка и стиля; так, сильное влияние фольклора заметно в повести о «преставлении и п'огре* бении» Михаила Скопина-Шуйского (начало XVII в.), так называемой поэтической повести об азовском сиде-= нии D0-е годы XVII в.); вообще же, надо сказать, влия* ние устно-поэтических традиций на литературное творчество этого времени не было глубоким. Наконец, автор мог шире, чем это делалось в деловой письменности, осваивать и некоторые элементы книжного литература ного языка — слова, формы (например, причастия, фор-; мы превосходной степени прилагательных), фразеологические обороты, синтаксические конструкции, стилистические приемы,
Обогащение письменного языка, основанного на языке приказов, не только средствами живой речи и фольклора, но также и элементами книжно-литературными, имело большое прогрессивное значение для развития литературного языка на народной основе. Ведь нельзя же представлять себе дело так, что церковно-киижный язык был сплошным «заблуждением», только помехой развитию языка. В основе своей это был язык архаичный, далекий от живой речи, чуждый ей и поэтому обреченный на вымирание, но он в то же время обладал и такими качествами, которые обусловили устойчивость многих его элементов и в более позднее время, после распада этого языка. В книжном языке выработались орфографические нормы, оказавшие организующее влня-- ние на все виды письменности; он обладал некоторыми грамматическими формами, не имевшими вполне адекватных параллелей в разговорном языке, был богат словами и выражениями, относящимися к области науки и философии; он выработал многообразные способы синтаксической связи, сохранившиеся отчасти впоследствии и в национальном литературном языке; в этом языке была развитая, богатая лексическая синонимика, культивировались различные стилистические приемы и средства. Освоение каких-то сторон и средств книжного языка делало ту разновидность литературного языка, которая тяготела к живой речи, богаче и сильней, под* готовляла ее к борьбе с архаическим церковнославянским языком за литературные права. ' Надо добавить, что участие книжных, церковнославянских элементов не было строго нормированным п могло колебаться в зависимости от содержания и назначения памятника. Любопытную картину представляют в этом отношении две части «Домостроя»: первая часть, заключающая главы, трактующие нормы нравственного поведения человека, его религиозные обязанности, вопросы воспитания и другие «высокие» предметы, насыщена книжными языковыми фактами в значительно большей степени, чем вторая часть, состоящая из глав, посвященных бытовым и хозяйственным вопросам. Это отличие настолько систематически проведено в «Доме-* строе», что несомненно наличие для первой части каких* то более ранних источников. Более того, исследовавшая язык этого памятника М. А, Соколова выдвинула хоро« 7* 99
шо аргументированную гипотезу о механическом соединении в составе этого произведения двух произведений, составленных разными лицами и в разное время (особое место занимает последняя, 64-я глава, написанная самим Сильвестром и более пестрая по языку) 1. Естественно, что в первой части «Домостроя» находим значительный слой книжной лексики — слова, относящиеся к сфере религии, церковного образования и воспитания, книжно-отвлеченные слова (см., например, значительное количество отглагольных существительных на -ние) и т. д. Это связано, разумеется, прежде всего непосредственно с самим содержанием этих глав, с предметами, о которых идет речь, но имеет также определенное стилистическое значение, связано с некоторой тягой к «высоким» средствам выражения, обусловленной опять-таки «высоким» содержанием. Это последнее замечание хорошо согласуется с тем, что две части «Домостроя» имеют заметные различия и в грамматических формах. Так, по наблюдению М. А. Соколовой, только в первой части и последней, 64-й главе находим форму 2-го лица глаголов на-ш#, в то время как вторая, «хозяйственно-бытовая» часть «Домостроя» знает только форму на -шь или ее орфографический вариант на -шъ (любопытно, что в первой части совсем нет этого окончания); в первой части находим исключительное преобладание инфинитива на -#ш, -чи> в то время как во второй преобладает инфинитив на -ш&, -чь; архаическое употребление нечленных (кратких) прилагательных в роли определения встречаем преиму* щественно в первой части произведения; то же соотношение дают формы род. пад. ед. ч. прилагательных и местоимений на -аго или -ого> им. пад. мн. ч. прила* гательных на -ыя и -ые и некоторые другие факты. Стоит заметить, что в первой части и в последней главе довольно широко представлена и такая архаическая, книжная форма, как аорист, который во второй части встретился только один раз, и то в цитате из евангелия. Очень показательны наблюдения М. А. Соколовой о прикрепленности некоторых архаических форм в «Домострое» к книжной лексике; например, старая форма им. 1 М. А. Соколова, Очерки по языку деловых памятников XVI в., изд. ЛГУ, 1957. 100
пад. мн. ч. существительных твердого варианта на -и (вместо новой, живой на -ы) встретилась в словах ангелы, бЪси, диаволи, дЬмони, орла, а также плоди, но в переносном, символическом значении слова (то все стяжание и плоди не божий, но бЪсовские), при форме плоды в сочетаниях земляные плоды, рукодельные плоды; единичные случаи с з, ц, с вместо г, к, х в падежных формах тоже, как правило, прикреплены к книжным словам: о бозЬ, грЪси, неправедници (т. е. неправедники) и др.; полные причастия, как известно, представлявшие собой книжные, церковнославянские по происхождению образования, связаны во многих случаях с книжными глаголами: животворящий крест, содевающу, творящий, глаголемая и др.; сказанное относится и к окончанию -ый, -ий в прилагательных при постоянном -ой> -ей в бытовой лексике (ср. дар божий, иноческий чин, православный царь и бараней потрох, вишневой морс и т. д.), к окончанию -ыя в род. пад. прилагательных женского рода и др. Заметные отличия между двумя частями «Домостроя» обнаруживаются и в синтаксисе. М. А. Соколова отмечает, например, преобладание в разных главах разных способов выражения волеизъявления — безличных инфинитивных предложений, наиболее типичных для живой речи, во второй части (типа капусту от червя и от блохи беречи и т. д.) и более нейтральных стилистически— с повелительным наклонением — в первой части; в односоставных предложениях, где сказуемое выражено глаголом 3-го лица с инфинитивом,— в бытовых главах чаще выступают глаголы надобеть (или надобе), а в первой части — достоит, подобает-, есть отличия в способах выражений подчинительных связей, а также и в составе самих подчинительных союзов (ср., например, книжный временной союз егда, который встречается исключительно в первой части «Домостроя», и народно- разговорный союз как, условные аще и коли и др.). Следовательно, разные части «Домостроя» существенно отличаются друг от друга по своему языку. Если хозяйственные главы отчетливо демонстрируют тот демократизированный тип литературного языка, который вырос на почве приказного, то первая часть, связанная с религиозно-нравственной тематикой, тяготеет к архаическим и книжным формам литературного языка. И все 101
}ке это не тот церковнославянский язык, который мы видели в риторической, церковно-книжной литературе. Ярким образцом демократического стиля литературного языка, выросшего в XVI—XVII вв. на основе приказного языка, может служить, как уже упоминалось, язык произведений талантливого публициста XVI в. Ивана Пересветова. Построенный на народной основе, далекий от церковно-киижиой литературной традиции, он в то же время не совсем лишен и некоторых следов книжных влияний. Вот, например, как выражается в его «Сказании о Магмете-Салтане» герой этой повести, турецкий царь и «философ мудрый»: «Видите, что бог зло- хитръства и гордости и лЪнивства не любит, и противится тому господь бог, и гневом своим за то казнит неутолимым; видите, что нам бог выдал таковаго царя великаго и мудраго, источника воиньскаго про гордость греческую и про лукавство; и вражба их бога прогневала, иже таковаго царя мудраго осЪтили вражбами своими и уловили лукавством своим и укротили воинство его». Пересветов пишет здесь, разумеется, по-русски, а не по-церковнославянски, просто, без резко выделяющихся славянизмов и архаизмов: он, например, не упо^ требляет аористов (см. выдал, прогневала, осетилщ уловили, укротили); но здесь же видим ряд книжных слов (злохитръство, лукавство, вражба и др.), некоторые архаические церковнославянские формы. Надо полагать, что это имеет здесь определенное стилистическое значение, потому что Пересветов умеет писать еще проще и ближе к живой речи; см., например, в челобитных к Ивану Грозному: «Нас, государь, приезжих людей не любят, а ныне, государь, от обид и от волокиты наг и бос и пеш. Служил есми, государь, трем королем, а такой обиды ни в котором королевстве не видал. Что есми был с собою собинки вывез, то все здесь потерял во обидах и в волокитах с Москвы на службу, а с службы к Москве. А тебя, государя благовернаго великаго царя, доступити не мощно...» и т. д. Впрочем, и в челобитных Пересветова есть следы книжных влияний в лексике, орфографии, отчасти морфологии и синтаксисе. Это был необходимый и неизбежный элемент литературного языка, в том числе и его демократической разновидности. Стилистическое своеобразие произведений рассмат* риваемого типа хорошо определено Д. С, Лихачевым: 102
«В публицистике XVI века,— пишет, он,— часто трудно решить, где кончается публицистика и начинается деловая письменность. Трудно решить: в деловую ли пись- .менность проникают элементы художественности или в полемической литературе используются формы деловой письменности» 1. Складывающиеся в описываемом типе литературного языка нормы оказались довольно устойчивыми. Вот, например, каким языком писал в 60-е годы XVII в. свою книгу «О России в царствование Алексея Михайловича» Григорий Котошихин: «... А наутрЪе Ъздит жених с дружкою созывать к себ1ь гостей к обЪду, своих и невестиных. А приЪхав к невестину отцу и матерЪ, бьет челом им за то, что они дочь свою вскормили и вспоили, и замуж выдали в добром здоровье, и созывая гостей пойдет к себе домовь. А как к нему все гости съедутся, и новобрачная свадебным чиновным людем подносит дары. И перед обедом ездит он жених, со всем поездом, челом ударить царю. А как приедут и войдут в полату к царю и кланяются в землю все, а царь в то время сидит и спрашивает про женихово и невестино здоровье, сидя в шапке; и жених кланяется в землю, и потом дарь поздравляет их сочетався законным браком, и благословляет жениха и невесту образами окладными, и дает жалованье по сороку соболей, да на платье по пор- тищю бархату, и отласу, и обьяри золотной, и по порти- щю же отласу, и камки, и тафты простой, да по сосуду серебряному, весом фунта по полтора и по два сосуд...»2. Таким образом, в XVI—XVII вв. в некоторых жанрах письменности получил развитие новый тип литературного языка. Обладая прочной народной основой, он в то же время был богаче и сложнее не только народно- разговорной речи, но и приказного языка, на базе которого он вырос. Следует сказать, что образование этого типа литературного языка не означает возврата к тем стилиста- 1 Д. С. Лихачев, Иван Пересветов и его литературная современность. В кн.: «Сочинения И. Пересветова», изд. АН СССР, М. — Л., 1956, стр. 50; см. там же статью Л. Н.. Пушкарева «И. Пересветов и его связи с русской литературной традицией», ст,р. 65—66. 2 Церковнославянский налет значителен у Котошихина только в первой главе его сочинения, где говорится о царской семье, 103
ческим отношениям, которые существовали в киевский период. Его место в системе литературного языка и сами приемы взаимодействия с церковно-книжиой речью в киевский период, в условиях большой близости между всеми стилями литературного языка, между письменным языком и живой речью, были совсем иными, чем в условиях резкого расхождения между книжно-литературным и народно-разговорным (и образованным на его основе приказным) языками, в условиях «двуязычия». И вообще значение этой новой разновидности литературного языка в этот период не следует преувеличивать. Его распространенность была еще довольно узка, ограниченна. В большинстве своем произведения художественной, повествовательно-исторической литературы, публицистики, не говоря уже о научно-философских сочинениях, продолжали ориентироваться на церковно-книж- ный литературный язык, хотя и не были свободны от влияния живой, народной речи. И все же это был важный и знаменательный процесс: нормы, сложившиеся в деловом языке московских приказов, оказались настолько прочными и жизнеспособными, что на их базе складывался новый, демократический тип литературного языка, нашедший, как мы видели, распространение и за пределами деловой сферы; накапливались силы для борьбы за литературные права с церковно-книжным языком, для формирования литературного языка на широкой национальной основе. Описанные выше процессы получили дальнейшее развитие и приобрели качественно новые черты во второй половине, особенно в последнее десятилетие XVII в.— в предпетровскую эпоху. В этот период наметился уже распад системы «двуязычия» и были заложены основы новой системы национального литературного языка. Эти явления в конечном счете представляют собой закономерное следствие процесса складывания русской нации, развития национальных связей, как об этом уже говорилось раньше. Однако более непосредственные и близкие причины изменений в системе русского литературного языка это- 104
го времени кроются в своеобразии развития русской культуры, науки, литературы в конце XVII в. Важным фактором было также установление тесных культурных связей с Юго-Западной Русью, явившееся результатом исторического акта воссоединения Украины с Россией в едином государстве. В русской литературе отразилось, в частности, влияние тех жанров, которые раньше полу* чили развитие в Юго-Западной Руси, например виршей, театральных сочинений. Некоторые русские писатели этого времени (например, Симеон Полоцкий) — выходцы из Юго-Западной Руси. На Украине раньше, чем в Мо-. скве, началась грамматическая разработка языка. Новым в истории русского литературного языка в этот период является заметное западноевропейское влияние, отразившееся главным образом в лексике и до некоторой степени в синтаксисе. Связи с Украиной способствовали проникновению в русский язык в середине и второй половине XVII в. значительного количества латинских слов, которые еще ранее закрепились в книжном языке Юго-Западной Руси. Это были преимущественно слова, относящиеся к области просвещения, науки, меньше — военного дела, администрации и др. Акад. В. В. Виноградов приводит такие латинизмы этого времени, как аффект, фабула (басня), орация, конклюзия (заключение), нумерация, циркуль, глобус, градус, минута, дистанция, апелляция, фамилия, форма, фундамент и др., а также ряд калек с латинского языка. Следует заметить, что многие латинские заимствования несли на себе отпечаток польского посредства. Вообще польское влияние на русский язык было довольно заметным в этот период, выражаясь как в наличии чисто польских слов, например место в значении «город» (откуда мещанин), пекарь, писарь, особа и др., так и в некотором количестве слов из западноевропейских языков в польском обличий1. Юго- западное влияние несло с собой и некоторое количество украинских и белорусских слов. Впрочем, можно отметить, что юго-западные писатели и культурные деятели, обосновавшись в Москве, старались освобождаться от украинизмов, белорусизмов и отчасти от полонизмов. 1 См.: В.- В. Виноградов, Очерки по истории русского ли* тературного языка XVII—XIX вв., изд. 2, М., 1938, стр. 30—33. 105
Так, произведения Симеона Полоцкого, написанные по-* еле его переезда в Москву, значительно в этом отношении отличаются от более ранних его сочинений. Даже написанные уже ранее произведения могли подвергнуться в дальнейшем русификации 1. Наиболее устойчивым, следовательно, в то время было латинское влияние. Церковнославянский книжно-литературный язык обладал еще во второй половине XVII в. большой силой, он не потерял еще своей ведущей роли в системе русского литературного языка. Расцвет в это время схоластической «учености», философии способствовал даже укреплению наиболее высокой и украшенной разновидности этого языка. Нельзя не учитывать также, что значение церковнославянского языка поддерживалось развивающимся с середины XVII в. книгопечатанием, которое имело дело почти исключительно с церковнославянской литературой («Уложение» Алексея Михайловича, напечатанное не по-церковнославянски, Лудольф, например, воспринимал как исключение из общего пра^ вила). По образному выражению Л. П. Якубинского, «старая церковно-феодальная культура во второй половине XVII в., т. е. накануне своего падения, как бы мобилизуется и напрягает все свои силы»2. Язык этот, разумеется, претерпевает некоторые изменения; так, взаимодействие и московской и юго-за~; падной традиций литературного языка, как уже говори^ лось, имело одним из своих следствий проникновение в русскую письменность значительного слоя латинизмов. Однако латинский элемент не меняет сколько-нибудь заметно облика, характера церковно-книжного языка, а усвоение некоторых особенностей латинского синтаксиса (например, постановка глагола в конце предложен ния) делало его еще более трудным и сложным. В этот период существуют, как заметил проф. Б. В. Томашевский, «две формы витийства: более цер- 1 Интересные примеры такого рода можно найти в работе Жи- тецкого «К истории литературной русской речи». Спб., 1903. 2 Л. П, Я к у б и н с к и й, Краткий очерк зарождения и первоначального развития русского национального литературного языка (XV—XVII века), «Ученые записки» Ленинградского государственного педагогического института. Факультет языка и литературы, т. XV, вып. 4, 1956, 106
ковная, восточная, греческая, византийская, и более светская, латинская. Но все это в пределах церковнославянского, или, как тогда говорили, славенского языка» К Более значительны те изменения церковнославянского языка, которые были вызваны распространением его на новые литературные сферы. Некоторые новые художественные жанры, появившиеся в это время в русской литературе (не без влияния литературы Юго-Западной Руси), ориентировались на церковнославянский, как традиционный книжно-литературный язык. Таковы, например, вирши, театральные сочинения, произведения типа «Повести о Савве Грудцыне». Приспособление церковнославянского языка к новым задачам и целям выражалось в попытках сделать этот язык более доступным для читателя, пригодным для более широкого круга литературных произведений, чем это было ранее; это было стремление и в новой обстановке, в условиях жанрового обогащения и осложнения литературы сохранить ведущую роль традиционного книжно-литературного языка. Лудольф очень точно отметил это применительно к виршам и другим произведениям Симеона Полоцкого: «Он избегал, насколько мог, употребления трудных славянских слов, чтобы быть понятным для большинства читателей, и тем не менее язык у него славянский и много таких слов и выражений, которые в народной общей речи неизвестны». Но при таком распространении церковнославянского языка на новые для него жанры ярко должно было сказаться несоответствие этого языка новым условиям и новым задачам. Происходит его безудержная «порча», которая выражается во вес растущем проникновении в него элементов разговорной речи, в увеличении типов и количества ошибок при употреблении архаических книжных форм, что вызывает у образованных писателей и книжных людей сетования и нарекания. Так, некий раскольник Савватий в своей челобитной протестует против нарушений церковнославянского языка, например против замены нечленкого прилагательного или причастия членным, аориста или имперфекта — 1 Б. В. Томашевскни, Стилистика и стихосложение, Учпедгиз, 1959, стр. 25t 107
«мимошедшим» (т. е. перфектом) и т. д. (Любопытно, впрочем, что сам челобитчик употребляет разговорные формы и слова.) Л. П. Якубинский приводит слова одного из авторов азбуковников (словарей этого времени: «...мы,славяне, много погрешаем мнозп и пишуще и гла- голюще, не ведуще истиннословия своего словенского языка»; автор разъясняет далее, что надо различать такие формы, как апостоли Христовы и апостолы Христовы, руцЪ и руки (т. е. старые формы им. и вин. множеств., двойственное число и множественное) «и нна многа, их же в сей книге вписахом». Процесс «порчи» книжного старославянского языка под напором живой речи шел издавна, он нашел отражение еще в литературе XV—XVI вв. Выражением борьбы с этим явлением за чистоту и правильность церковнославянского языка были, между прочим, попытки его нормализации, вызвавшие к жизни ряд пособий, грамматик. Эти попытки начались в Юго-Западной Руси, где засорение церковнославянского языка элементами живой — украинской, белорусской, польской — речи происходило более за- метно и быстро. Именно на Украине и в Белоруссии, еще в конце XVI и начале XVII в., появляются печатные грамматики книжного, церковнославянского языка, среди которых наиболее известной и популярной была грамматика Мелетия Смотрицкого, вышедшая в 1619 г. в городе Евю, близ Вильно. Но уже в 1648 г. грамматика Смотрицкого с некоторыми изменениями была перепечатана в Москве. Такого рода грамматики, разумеется, до некоторой степени способствовали нормали* зации книжного языка, сохранению в нем единообразия, но они не могли предотвратить неизбежного распада и разрушения церковнославянского языка, когда для этого сложились необходимые условия. Но об этом несколько позже. Укрепляется и расширяет свое влияние в письменности выросший на почве московской приказной речи демократический тип литературного языка. Некоторые из развивающихся в это время литературных жанров уже прямо ориентируются на литературный язык, имеющий народно-разговорную, а не церковно-кннжную основу. Сюда можно отнести, кроме упоминавшихся уже выше памфлета Котошихина, повестей об Азове и других произведений, также и бытовую повесть, сатирические про- 108
изведення, т. е. литературу, имевшую хождение среди демократических слоев населения. Можно добавить, что в отдельных случаях тяготеет к этому типу языка и нарождающаяся светская наука. Ведь к середине XVII в. демократический тип литературного языка имел уже довольно длительную традицию, в процессе своего функционирования он получал все более обработанную и нормализованную форму, достигнув к тому времени, о котором идет речь, значительного развития. Важно заметить, что не только по своему лексическому богатству он далеко превосходил бытовую, разговорную речь, которая служила ему основой, но и синтаксический строй этого языка обнаруживает высокую степень литературности. Так, исследовавшая синтаксис памятников русского литературного языка XVII в. Э. И. Каратаева отмечает шпроту и разнообразие, с каким представлено в это время в памятниках сложноподчиненное предложение. Наряду со старыми, неразвитыми, с сильными следами паратактических отношений, способами связи, с одной стороны, и предложениями с книжными, церковнославянскими союзами — с другой (например, дондеже, донележе, егда, понеже и др.), литературный язык знает и такие подчинительные союзы, как когда, пока, покамест, едва, ежели, если, потому что, для того как, дабы, чтобы, того ради чтобы и др.; некоторые из них являются относительно новыми для этого времени, таковы, например, пока, потому что, ежели, если (из естьли; он постепенно вытесняет более ранний и широко распространенный в деловом языке условный союз а будет, буде). Как распространение литературного языка на новые жанры приводило к проникновению в его состав элементов живой речи, так расширение функций демократического стиля литературного языка способствовало дальнейшему сближению его с книжным языком. В разных произведениях этот процесс обнаруживался в различной степени, поэтому даже произведения, близкие по своему жанру, могли оказаться по языку весьма неоднородными. Уже упоминалась вскользь известная «Повесть о Савве Грудцыне», отчетливо тяготевшая к церковнославянскому языку, хотя не чуждая и некоторых элементов живой речи; другая повесть этой эпохи ••— «Повесть о Карпе Сутулове» — написана языком, близ* ким к живой речи, но с некоторыми славянизмами, в том 109
числе и с аористами и имперфектами, правда, употребленными очень неточно и с ошибками. Если же обратиться к «Повести о Фроле Скобееве», то по языку и по стилю своему она примыкает уже к светским повестям петровского времени; славянизмы в ней представлены в ничтожном количестве и трафаретны по своему характеру, зато встречаются новые западноевропейские заимствования, например: публикация, персона, квартира, реестр и др.1. «Повесть о Горе-Злочастии» обнаруживает сильное влияние устной поэзии. Очень пестрым выглядит язык появившихся в России с 70-х годов XVII в. переводных драматических произведений (особенно в репликах «низких», или комических, персонажей), где церковнославянские элементы причудливо перемешиваются с живым просторечием, элементами приказного языка и иноязычными заимствованиями. Несколько обособленно стоит язык и стиль произведений известного деятеля раскола протопопа Аввакума, автора знаменитого «Жития». Широкая народная, крестьянская струя сливается здесь с многочисленными элементами церковнославянской речи, роль которых, однако, ограни* чивается тем, что они выступают как источник традиции онно-церковной фразеологии, часто как прямые или косвенные цитаты из священного писания. Представляя большой интерес как произведение, отличающееся выдающимися художественными достоинствами, «Житие» . Аввакума в то же время стояло в стороне от основной линии, от главного пути развития литературного языка этого времени и не создало в этом отношении сколько- нибудь заметной традиции. Симптоматичным и важным, однако, является самый факт создания произведения, насыщенного религиозными мотивами, на основе народно-бытовой речи. Говоря о судьбе церковнославянизмов во второй половине XVII в., следует еще отметить, что определенный слой книжных по происхождению слов мог проникнуть и -закрепиться к этому времени и в разговорной речи 1 Ряд исследователей допускает, что повесть написана уже в петровское время, может быть, в начале XVIII в. Н, А. Бакланова в хорошо аргументированной статье («Труды Отдела древнерусской литературы», XIII, 1957), опираясь, в частности, и на анализ иноязычных слов, относит время написания этой повести ко второму, десятилетию XVIII в, ПО
лиц, прошедших выучку по церковным книгам. В. В. Виноградов называет в этой связи такие слова, как возвращать, наслаждаться, заблуждаться, смущать, рассуждать, понуждать, надежда, одежда, краткий, призрак, враг, распря, разный, влажный, мрачный и т. д., а также причастия на -щий, которые хотя и были свойственны преимущественно книжному языку, не вполне были чужды и разговорной речи грамотных людей. Надо добавить, что к этому времени приобрели большую продуктивность на русской почве некоторые книжные словообразовательные элементы, например суффиксы -ние, -ость и другие, с помощью которых могли создаваться новые, неизвестные ранее церковнославянскому языку слова. Таким образом, во второй половине XVII в. процесс распада системы «двуязычия» и церковнославянского языка, на котором эта система покоилась, хотя и далек еще от завершения, но происходит довольно интенсивно. Старые стилистические отношения обнаруживаются в том, что произведения, находящиеся па крайних полюсах стилистической системы языка, еще достаточно резко отличаются друг от друга. Но важно иметь в виду, что между ними можно обнаружить различные промежуточные, переходные типы, где разрушение церковнославянского языка как цельной системы литературного выражения зашло уже очень далеко. В фактах книжного, церковнославянского языка, которые весьма широко употребляются в это время в самых различных произведениях литературы, в том числе и таких, которые ориентируются вообще на демократический тип литературного языка и на живую речь, надо видеть в одних случаях процесс усвоения,, так сказать, «обобществления» наиболее устойчивых и жизнеспособных элементов книжного языка, а в других случаях —только следы отживающих церковно-книжных традиций. Следовательно, уже в это время стихийно поставлена проблема отбора из церковнославянского языка живых элементов, способных к дальнейшему развитию в системе складывающегося национального литературного языка, их отграничения от обветшавших, обреченных на умирание славянизмов; но проблема эта очень далека еще от разрешения.
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК В XVIII ВЕКЕ 1 Важным этапом в истории русского литературного языка явилась Петровская эпоха. Наметившиеся ранее процессы получили в этот короткий, но богатый событиями период мощное развитее. Резко возросло количество западноевропейских- преимущественно из немецкого, французского, голландского, английского языков — заимствований, которые, по выражению Ф. И. Буслаева, «вторгаются толпами и неуклюже громоздятся в русской речи». По наблюдениям Н. А. Смирнова, исследовавшего иноязычную лексику в русском языке Петровской эпохи ], приблизительно четвертую часть этих слов составляют «слова административного языка»: новые названия чинов и должностей (администратор, губернатор, министр, президент и т. д., во главе с самим императором), названия учреждений, «которые заменили недавние думы и приказы» (ампту архив, канцелярия, контора, сенат, синод), названия документов, актов (аренда, вексель, ордер, облигация и т. д.), названия разного рода действий, связанных с административной деятельностью, и т. п. Очень большое количество заимствований, приблизительно четвертая часть всех иностранных слов, падает на морское дело. «В просмотренных нами сочинениях имеется, действительно, такой обильный запас морских терминов, начиная от «портов», «гаваней», «элингов» вплоть до самой ничтожной принадлежности корабля 1 См.: Н. А. Смирно в, Западное влияние на русский язык в Петровскую эпоху, Спб., 1910 (Сборник Отделения русского языка и словесности Академии наук, т. XXXVIII, № 2). 112
вроде какого-нибудь «булина», «клейдинга» или «нагеля», что специалисты легко могут составить по ним целую историю морского дела»,— замечает Н. А. Смирнов. Далее исследователь выделяет богатейшую военную терминологию (амуниция, армия, баталия, дивизия, капитуляция, атаковать, ретироваться, абшит, бруствер, генералитет, барьер, брешь и многое другое), термины разных наук и искусств—математики, медицины, архитектуры и др., названия различных предметов быта — материй, костюма, украшений и т. д. С европеизацией быта высших слоев общества, с влиянием европейской цивилизации и форм общежития связано, кроме того, большое количество слов типа авантажный, деликатный, десператный (отчаянный), мизерный, публичный, фамильярный, мода, пассаж, увраж (труд), резон, политес, амор, ассамблея и др. Вся эта масса иностранных слов, выражавших чаще всего действительно новые для русского человека понятия и явления, проникала в книжный и официальный язык и отчасти в разговорную речь общества как через непосредственное общение с иностранцами, так и через многочисленные переводы научной и технической литературы с различных европейских языков1. Она закреплялась в официальных документах, инструкциях, учебных книгах. Ф. И. Буслаев, известный русский лингвист прошлого века, приводит интересные примеры из текстов Петровского времени, когда ино- страинное слово здесь же, обычно в скобках, толкуется, переводится па русский язык, например в «Уставе Воинском»: пиониры (или работники), квалитеты (или качества), по инструкциям (порядкам), рендевуплац (или зборное место), ваканц (или порожние места), марке- тентерам (пли харчевникам), в медицине (докторстве; в данном случае иностранное слово толкуется через иностранное же, но уже ранее усвоенное), дать тринк- гельд (или на пропой), о процессе (или тяжбе), аутори- тет (или власть), у барьеру (сиречь у крайних или внешних караулов), пароль (слово) и др.; в «Рассуждениях о причинах войны с Карлом XII»: патриот (отечества сын), акты (или записки), первого министра (боярина), 1 Интересный материал о приемах перевода в это время и вообще о заимствованиях этой поры приведен в «Очерках» В. В. Виноградова, стр. 48—62. . . 8 в. Д. Левин ИЗ
коммуникации (сообщения), штилизованы (сочинены) и т. п.1 Такой же прием применяет несколько позднее Кан* темир в переводе книги Фонтенеля «Разговоры о множестве миров» A730 г.) и другие авторы. Кроме прямых заимствований, можно отметить и так называемые кальки, новообразования, сделанные по образцу иностранных (обычно в это время латинских) слов. Так, в философском трактате Тредиаковского «Слово о мудрости, благоразумии и добродетели» встречаем такие неологизмы-термины, как бытность, естественность, разумность, чувственность, чистый разум, рассуждение, самозригельное, сущее; умственная, нравственная и естественная философия, распространение тел, живородные и яйцеродные, обшретво, провидение и др. На полях книги Тредиаковский приводит обычно и иноязычный источник термина, а в конце книги прилагает словарь этих терминов. Усвоение русским языком целых серий иностранных слов в этот период отвечало, насущным потребностям — иногда длительным, а порой и временным, преходящим — развития русской нации, культуры, форм быта и было тесно связано с петровскими преобразованиями. Не обошлось здесь и без явных излишеств, без увлечен пия модой на иностранные слова. Однако надо заметить, что такие заимствования, которые могут показаться' на первый взгляд совершенно излишними (например, фор- теция, армия, виктория и др.). поскольку издавна суще* ствуют в языке вполне адекватные им русские слова, на самом деле не так уж неоправданны. Эти новые слова были свободны от тех представлений и ассоциаций, которые были связаны со старыми крепость, войско и т. д. Новые фортификационные сооружения этого времени не были похожи на старые крепости, а новая армия решительно отличалась своим строением и характером от старого войска, как министр не был похож на боярин на. Впоследствии старые слова, освобожденные от груза прежних представлений, могли вернуться в язык. Можно 1 Ф. И. Буслаев, О преподавании отечественного языка, Л., 1941, стр. 238. См. также: Л. Г а ль д и, Слова романского происхождения в русском языке, изд. МГУ, 1958 (из докладов венгерской делегации на IV съезде славистов), стр. 11—20. 114
вспомнить, что похожую судьбу испытали в наше время такие слова, как министр, генерал, офицер, солдат, указ н некоторые другие, в свое время «изгнанные» из языка и затем вернувшиеся, очищенные от тех представлений, которые тяготели над ними в прошлом. Обратимся теперь к судьбе церковнославянского языка и демократического типа литературного языка. Влиянию и значению старого, церковно-книжного языка в этот период нанесен мощный удар. Начавшаяся еще ранее «порча» этого языка приняла теперь большие размеры. Литературный язык на национальной основе, в который продолжают вливаться элементы народной речи, захватывает все новые и новые позиции; язык литературы — многочисленных переводов научных книг, публицистики, художественных произведений — в разной степени, с разной интенсивностью, но неуклонно идет по пути «обмирщения», демократизации. Стремление «писать как внятнее» должно было заставить переводчиков и авторов научной литературы, которая получила в это время особенно широкое распространение, ограничить употребление «высокого, славенского диалекта» и обратиться к «простому русскому языку», вместо «высоких слов славеиских» употреблять «посольского приказу слова» К Можно сказать, что церковнославянский язык как цельная, законченная система замыкается в рамках церковной, культовой литературы, изолируется в особый, так сказать, церковный «диалект», не входящий в систему нового русского литературного языка. Проявлением демократических, светских устремлений в письменности может служить и проведенная Петром реформа азбуки, перевод нецерковной письменности на новый «гражданский» алфавит, что даже внешне обособило светскую литературу от церковной. Завершался процесс разрушения церковнославянского языка как более или менее строго очерченной системы литературного выражения (хотя попытки писать на этом языке будут предприниматься еще довольно долго). Но тем острее встала проблема сохранения в развивающемся литературном национальном языке определенных слоев книжного языка. Развитие 1 См, в «Очерках» В. В. Виноградова стр. 72—75. 3* 115
литературного языка, в первые десятилетня XVIII в. идет под знаком напряженных поисков такого литературного языка, который, имея прочную национальную основу, не совсем порвал бы с традицией, вобрал бы в себя то лучшее, что создано в церковио-книжмом языке; происходит выработка того, что видный культурный деятель того времени Ф. Поликарпов называл «граждан- ским посредственным (т. е. средним. — В. Л.) наречием» и что имел в виду Петр, когда распорядился перевести некоторые книги «на славенский язык нашим стилем». «Посредственное наречие» направлено против господства церковнославянского языка, но оно же призвано как-то регулировать приток народно-разговорной стихии. Элементы книжной традиции в литературном языке и должны выступить таким регулирующим началом. Надо сказать, что Петровская эпоха не выработала еще сколько-нибудь устойчивого понимания границ, с одной стороны, книжно-литературных традиций, а с другой — бытового просторечия в системе русского литературного языка. Любопытной иллюстрацией такой неустойчивости служит и предисловие известного писателя этого времени Феофана Прокоповича к своей книге «Первое учение отроком...». Здесь замечательна и чрезвычайно симптоматична основная мысль автора о необходимости обучения юношества на образцах литературного языка своего времени, связанного с «просторечием», а не на обветшалой церковной литературе, написанной «славенским высоким диалектом». Но самый язык этого предисловия еще очень зависим от теоретически отвергаемой славянщины и архаики. П. Житецкий справедливо замечает, что «высокого, славеиского диалекта» здесь больше, чем «просторечия». Текст самой книги выглядит несколько менее архаичным, но и там наряду с молодых есть младыйу наряду с как и так — яко и тако, параллельно с новыми формами существительных: наследники, церковники (им. мн.), разбойников (род. мн.), должностям (дат. мн.)—старые окончания: человеци, человек (род. мн.), болезнем1 и др.; встречаются в тексте формы при- 1 Вряд ли можно предположить, что старые формы множественного числа еще сохранялись в это время в живой речи. 116
лагательных святи при горды, инфинитивы на-яга и на -пгьу архаические церковнославянские причастия (в значении деепричастия) на -ще (помышляюще, испове- дающе, но также и любя, ведя); есть, наконец, и аористы, например прайде, подаде, хотя чаще в прошедшем времени современная форма из бывшего пер* фекта. Язык произведений Петровского времени поражает своей стилистической пестротой и неупорядоченностью. С одной стороны, та лексика и тот грамматический строй, которые были характерны ранее для деловой письменности и для выросшего на ее основе демократического стиля литературного языка, обнаруживали тенденции превратиться в факты общелитературные, они употребительны в самых разнообразных видах письменности. В то же время, однако, немного можно указать таких форм из старого книжно-литературного языка, которые не могли бы употребляться в это время в письменности (в ряде произведений представляя даже основной массив). Церковнославянизмы в это время представляют собой осколки разбитой, разрушенной системы языка, но они не выброшены из употребления и существуют в письменности, совмещаясь с фактами совсем иного рода. Книжные явления, обнаруживающие тенденцию к сохранению в литературном языке как необходимое и неотъемлемое его достояние, и славянизмы, употребляемые только по традиции, практически еще не разграничены, как не нормализованы и факты просторечные, разговорные. Отсюда необыкновенно широкая «амплитуда колебания» в литературном языке — от самых архаических славянизмов до бытового просторечия. То, что раньше было сосредоточено на разных полюсах языка, что представляло разные языковые системы, отражая феодала ное «двуязычие», могло оказаться бессистемно смешанным в пределах одного произведения. К этому добавился и мощный иноязычный элемент, что привело к еще большей пестроте письменного языка'. Сказалось еще и различие в темпах развития и степени традиционности разных сторон языка. Новая для литературного языка лексика — народно-бытовая или западноевропейская — могла получать архаическое, церковнославянское 117
грамматическое оформление, что создает порой, с точки зрения нашего времени, даже комический эффект, звучит пародийно ]. Разумеется, эта пестрота, эта потеря «чувства стиля» отражалась в разных произведениях в различной степени, принимала различные формы. Так, относительно нормализованным был язык вирш, стихотворных панегириков. Эти произведения отчетливо тяготели к архаическому, книжному стилю, к церковнославянскому язьь ку. В виршах, жанре специфически «ученом», схоластическом, продолжаются традиции Симеона Полоцкого и его учеников вплоть до употребления некоторых украинизмов и латинизмов. Как образец внршевой поэзии начала XVIII в. можно назвать «Ешшпкион» Феофана Прокоповича, написанный еще в Киеве, до переезда в Петербург: здесь обычны аористы, имперфекты, старые формы склонения, связка при глаголе прошедшего времени во 2-м лице, звательные формы, формы со свистящими вместо задненебных, постоянно -ши во 2-м лиЦе глагола и т. д., например: «О изверже мерзкий», «О царю, о воине сильный», «Студе веку нашего, вреде нестер- пимий» — с звательными формами от слов изверг, царь, воин, студ (стыд, позор), вред; «Блесну огнем все поле, многие воскоре излетеша молния», «И уже день помрачи дым», «Вострепета и крайне убояся страсти» — с аористами; см. там же: сотре, бяше, зваху1 повергла ecu, под нозе, очима своима (форма двойственного числа), внуцщ грады (им. множ.) и т. д. То же самое в лексике: огнь, мещеши, гласом, град, абие, обаче, приимет, союзы егда, яко и т. д. Из украинизмов можно отметить здесь зменник, и вместо ы в отдельных словах и формах и некоторые другие. Только в 30-х годах в стихотворениях Феофана Прокоповича архаические формы уступают место новым: однако и в это время встречаются вирши разных авторов (например, Петра Буслаева) с аористами, звательными формами, старыми окончаниями суще^ ствительных и т. д., которые легко уживаются с такими 1 Это как раз то, против чего несколько позднее, в 30-х годах, выступал Ломоносов; читая книгу Тредиаковского «Новый и краткий способ к сложению российских стихов», он записал: «Новым словам ненадобно старых окончаниев давать, которые неупотребительны». (См. в книге П. Н. Беркова «Ломоносов и литературная полемика его времени», М, — Л., 1936, стр. 56.) 118
европеизмами, как инструменты, элементы, концерты и т. д. Иначе выглядит язык деловой литературы, газеты, светской науки. Здесь явно господствуют традиции приказного языка, но несколько осложненного связями с книжной литературой и использующего иностранные заимствования. Церковнославянский налет здесь значительно слабее. Любопытно, однако, что язык «Ведомостей» эволюционирует постепенно в сторону большей книжности, литературности: старый приказный язык начинает казаться слишком простым и примитивным, в де-* ловом языке все больше обнаруживается то «гражданское посредственное наречие», которое формируется в этот период. Вот, например, отрывок из описания празд* нования «тезоименитства» Петра в 1719 г.: «...Вся чув-* ства насладилися: зрение, впдящи неизреченную красоту различных древес в линию и перспективу расположенных, и фонтанами украшенных, тут же и речная устремления веселящая и град и огород (т. е. сад.— В. Л.)' царский. Ухание от благовонных цветов имуще свою сладость. Слышание от мусикиискнх и трубных и пу^ шечных гласов. Вкушение от различнаго и нещаднаго пития. Осязание приемлюще цветы к благоуханию. Последи же по западе солнца были преизрядные феиверки, и огня в гору летущаго и по водам плавающаго было изобильно». На языке этого описания, разумеется, сказалась и «высокость» события — события менее торжественные описывались проще и спокойнее,— но общая тенденция в развитии делового языка обнаруживается и в этих случаях. Разновидности этого «посредственного наречия», варьирующиеся в зависимости от предмета описания, жанра, вкусов автора и т. д., можно найти и в перевод дах научной, юридической и философской литературы, в произведениях Посошкова и т. д. Вот, например, отрывок из трактата Пуфендорфа «О должности человека и гражданина», переведенного и напечатанного в 1726 г.: «Дано бо есть человеку, да бы не токмо различныя вещи, которые в мире сем случаются, мог познавати, оныя меже собою уподобляти, и от того новыя себе изобретати познания: по да бы такожде мог усмотревать, что творити имать, и ко исполнению того подвизатися, 119
и тое самое ко известному правилу и намеренному концу сообразно производити: и что имать оттуда произойти, внимать, и хотя что содеял уже, разсуждать согласуется ли правилу». Это, разумеется, книжный язык, но книжность его определяется самим содержанием текста, необходимостью выразить некоторые отвлеченные понятия, научные положения. В приложенном к переводу словарике— «Реестре памятствуемых речей, в книзе сей обретающихся»— приводится целый ряд таких книжных, отчасти вновь изобретенных по литературным моделям слов с их латинскими эквивалентами. Однако можно найти в этом переводе и такие славянизмы и архаизмы, которые являются только данью устаревающим традициям книжного (а отчасти и приказного) языка, напри^ мер: яко, аки, егда, человецы, в книзе, в заповедех (и рядом — живое окончание упражднениях, предлогам), явни и вразумительны (им. мн., причем пени — старая, архаическая форма, а вразумительны — новая, живая), познавата, изобретать подвизатися, ведати и др. (но внимать, выразуметь, усмотревать, распознать и т. д.), не говоря уже о тех архаизмах, которые имели чисто орфографическое значение. И все-таки в виршах, с одной стороны, и в научно-деловой литературе — с другой, язык представляется относительно упорядоченным. Значительно пестрее выглядит он в публицистике — похвальных словах, проповедях. Пропагандистское назначение этого рода произведений заставляло авторов мобилизовать все средства воздействия на слушателя и читателя, прежде всего средства «высокого», риторического слога с его архаической лексикой и грамматикой, церковно-книжной фразеологией и символикой, с его трудной синтаксической структурой, осложненной еще латинским влиянием, с различного рода риторическими приемами и фигурами. Старокнижные традиции здесь очень сильны. В то же время авторы не чуждаются ставших общелитературными форм живого языка, элементов просторечия, нередко весьма эмоционального, и все это свободно сочетается с европеизмами нового типа, что создает очень своеобразный и противоречивый стилистический рисунок. Эту особенность языка ораторских произведений Петровского времени хорошо охарактеризовал еще в 40-е годы прошлого века К. Аксаков, который говорил о «смеси церковнославянского языка, про* 120
'стонародных и тривиальных слов, тривиальных выражений и оборотов русских и слов иностранных». Можно было бы привести выразительные примеры такого рода из произведений Стефана Яворского, Шафирова, Гавриила Бужинского и других. Феофан Прокоповпч писал несколько проще и «спокойнее», но в общем это относится и к его ораторским сочинениям. Но наибольшей пестроты и неупорядоченности достигает язык в светских жанрах художественной литературы — повести, лирике, переводных драматических произведениях1. Просторечие, элементы народной поэзии, славянизмы, иностранные слова — все это находится здесь еще в более беспорядочном смешении, чем в ораторских произведениях. Картина осложняется еще тем, что в светской литературе развиваются новые, типичные для Петровского времени и отвечающие вкусам европеизированного читателя стилистические тенденции — некоторая щеголеватость, «галантерейность» тона. Европеизмы в лексике и особенно в фразеологии становятся здесь, по верному замечанию Г. О. Винокура, уже отчасти и фактом стилистики2. Вот как изъясняется, например, герой «Истории о Александре российском дворянине»: «Дивлюся вам, государыня моя, что медикаментов не употребляешь, а внутренней болезни так искусна исцеляти я коже свидетелствуюс, что ни под солнцем не имеется такой дохтурь никакими медикаменты возмогл бы такую неисцелимую болезнь так скоро сокрушить...» и т. д. Свои письма к возлюбленной он заканчивает так: «За сим остаюсь верный неотменный до гроба непременный ко услугам готов к послушанию скорый всегдашний слуга Александр». Все это напоминает те образцы переписки, которые мы находим в книге «Приклады како пишутся комплименты разные», переведенной с немецкого языка и напечатанной в 1712 г. как пособие для светских людей. В «Истории о Александре» можно найти рядом с мадел (модель), флед (флейта), фортуна, фундамент, персона, рекомендовать, ковалер и т. д. такие славянизмы, как елико, 1 Надо еще учесть, что светская художественная литература этого времени, как правило, рукописная, а не печатная. 2 См.: Г. О. Винокур, Избранные работы по русскому языку, стр. 123. 121
яко, аще, аз вижду, обаче, очима, суща, возмогл, в руце и т. д., при общем русском характере языка — как лексики, так и грамматики. В «Гистории о росснйскОхМ мат* росе Василии Кориотском» есть большое число ино- странных слов: фрунт, маршировать, вексель, пароль, квартиры, командировка, термин и др.; традиционные славянизмы, например аористы типа рече, живяше, при- идоша, даде, имяше, всташа, отвеща, возревновах; оборот «дательный самостоятельный» («стоящу ему на острове»); такие слова, как зело, понеже, семо и овамо, лепообразен; есть и другие славянизмы и архаизмы, рядом с которыми и чаще употребляются, разумеется, па-* раллельные русские и новые формы и слова, а также и элементы фольклора и просторечия: братцы молодцы, удалой молодец, тын, стежка и некоторые другие. Следы этой повествовательной традиции видны еще очень долго, например в «Гистории королевича Архилабона» A750), в найденной недавно и опубликованной П. Н. Берковым и В. И. Малышевым «Повести о гипь панском дворянине Карле и сестре его Софии», составленной, очевидно, в 40-х годах XVIII в.1. В переведенной с немецкого языка комедии «Честный изменник, или Фридерико фон-Поплей и Алоизия, супруга его» герои — арцуг (герцог), его жена, маркиз и другие — выражаются таким образом: «Имел честь танцевать с нею на балете, и на знак любви мне руку мою давила, но та рука была ничтоже ино, токмо убивственный инструмент меня вовсе в темницу любви воврещи»; «Аз, аки бешеной, который ваше обвязательство подслушал»; «Отвори, отвори, или ломать учну дверь в часточки! Или ты еси глуха, арцугиня, от прелюбодейных желательств? Говорю, отвори и принеси мне мои пистоли». Арцуг вместе с тем может говорить и так, обращаясь к маркизу: «... и да будут уста твоя гроб вечного молчания. Живи, яко сонная коза, потому что сам верю, что во сне есмь, зане я тебя щажу»; «Пойди, беги и нишкни». Алоизия обращается к маркизу в звательной форме: «Господине маркизе». (Ср. также слова и формы типа аз (при одновременном я), еликоже, иже, аки, яко, есмь, ecu, хощешь, очеса, очесы (твор. ми.), о бози! и др., что выглядит в 1 См. публикацию в «Трудах Отдела древнерусской литературы». Института русской литературы, т. IX, 1953. 122
претендующих на изысканность и галантность любовных объяснениях чрезвычайно комично.) В другой пьесе упрекают африканского царька в том, что он посмел своим «черным свинячьим рылом белую, подобием ала- бастру, Софонизбу лобзати»; соединение в одной фразе книжно-архаического лобзати, заимствования алабастр (алебастр) и простонародного вульгаризма рыло выглядит как специально сочиненная иллюстрация. Большой интерес представляют наблюдения акад. В. Н. Перетца над языком и стилем любовной лирики Петровского времени, который он называет новым специальным жаргоном любви 1. Любовная, на западноевропейский манер фразеология, связанная с образами любовь — огонь, любовь — болезнь и т. д., переплетена с архаизмами книжного языка, простонародной речи, украинизмами, иностранными словами, мифологическими образами. Петровская эпоха —исключительной важности этап в истории русского литературного языка. Разрушается система двуязычия, при котором народной речи отводилось место только в пределах определенных видов литературы. Народная речь мощным потоком вливается в литературный язык, занимает в нем почетное место. Правда, архаические, отмирающие элементы старого книжного языка не вытеснены еще из литературного употребления, они сосуществуют с фактами новыми, народно-разговорными, а в ряде произведений и целых отделов письменности занимают даже ведущее положение. Но это неиз-* бежный этап на пути к утверждению литературного языка на национальной основе. Ведь главное, что •характеризует судьбу церковнославянского языка в Петровскую эпоху, не в том, что слова и формы его еще .употребляются, а в том, что они уже не единственный "и даже не господствующий слой в литературном языке. 1 Пестрота, неустойчивость норм — это и есть прежде всего следствие распада книжного церковнославянского языка, его «оттеснения» в системе литературной речи. Здесь все -в кипении, движении, борьбе, в развитии — 1 См.: В. Н. П е р е т ц, Очерки по истории поэтического стиля в России, Спб., 1905.. 123
и тенденция этого развития очевидна: идет напряженный и трудный процесс складывания нового литературного языка. Этот процесс имеет две стороны: установление народной основы литературного языка и усвоение жизнеспособных элементов старокнижной традиции. Петровская эпоха не завершила этого процесса; она обнажила и до крайней степени обострила противоречия в развитии литературного языка, но она не сняла, не разрешила этих противоречий. История русского литературного языка в последующие десятилетия шла под знаком устранения тех противоречий, которые характеризовали язык Петровского времени, под знаком нормализации и упорядочения. Как уже много раз отмечалось выше, нормализация литературного языка в этот период заключалась в разрешении двух взаимосвязанных задач: установление роли и места пародпо-разговориой стихии и определение границ использования традиционно-книжного, «славенского» языка. Это был вопрос о принципах отбора и сохранения в литературном языке фактов живой речи и элементов книжной традиции и отграничения их от того, что остается за пределами литературного употребления. Такой процесс неизбежно переживает любой литера** турный язык в период, когда происходит становление его норм как языка национального. Однако на русской почве процесс этот происходит особенно сложно и противоречиво, что явилось следствием близости, исконно существовавшей между живой русской речью и книж^ ным старославянским языком. Несмотря на то, что с течением времени книжный язык стал заметно отличаться от разговорной речи, эти две языковые сферы постоянно взаимодействовали. Наличие общих корней слов, форм, сложность многих словообразовательных гнезд, включающих в свой состав как русские, так и старославянские по происхождению слова, образование своеобразных смешанных «славяно-русских» слов — все это делало !фаницу между церковно-книжным и народно-разговорным языками зыбкой и неопределенной. Это облегчало усвоение национальным литературным язы- 124
ком определенных элементов старокнижного языка, но в то же время осложняло и затрудняло отбор таких элементов, замедляло процесс устранения устаревших языковых средств из литературного обихода. Пути нормализации русского литературного языка были найдены не сразу; можно отметить различные тенденции в решении этой проблемы в послепетровское время. К оценке плодотворности этих путей нельзя подходить абстрактно, исходя из общих представлений о прогрессивности того или иного явления, той или иной тенденции в развитии литературного языка, без учета того, в какой мере они соответствовали направлению развития литературы и культуры этого времени. Так, например, исследователи отмечают исключительную для своего времени демократичность сатир Кантемира, язык которых, по выражению Г. О. Винокура, «обращен в будущее в гораздо большей степени, чем любое иное литературное явление его времени» 1. Однако язык этот не только не стал «началом совершенно нового периода в истории русского литературного языка», но вообще не сыграл сколько-нибудь заметной роли в развитии языка. И дело здесь не только в том, что сатиры Кантемира были напечатаны только в 1762 г., т. е. через 25—30 лет после того, как они были созданы (в конце концов, если бы этот тип литературного языка вполне отвечал потребностям развития русской письменной культуры, он не мог бы не создать определенной традиции), но прежде всего в том, что особенности языка сатир Кантемира тесно связаны с содержанием и характером тех произведений, в которых он воплощен, с самим жанром. Этот жанр не получил заметного развития, не был ведущим в русской литературе XVIII в., что и определило судьбу стилистических тенденций, выраженных в нем. Связь истории литературного языка и истории самой литературы еще более наглядно видна на эволюции языка Тредиаковского. В 1730 г., в предисловии к осуществленному им переводу любовно-галантного романа французского писателя Поля Тальмана «Езда в остров любви», Тредиа- ковский выступил . со своего рода литературным 1 Г. О. Винокур, Избранные работы по русскому языку, стр. 121, 125
манифестом, направленным против господства «глубокое словной славенщизны». Замечательно при этом, чтоТре- диаковский обосновывает свой отказ от «славенского языка» не только жанром книги («...язык славенской у нас есть язык церковной, а сия книга мирская») и непонято ностью церковнославянского языка для многих читате-* лей («...язык славенской в нынешнем веке у нас очюнь темен, и многия его наши читая не разумеют») —такого рода замечания не были новостью в это время и даже много раньше,— но также и соображениями эстетического порядка, которые сам он считает наиболее важными: «Язык славенской ныне жесток моим ушам слышится». Это указывает на значительный сдвиг, происшедший во вкусах, эстетических взглядах определенных общественных кругов; сам автор в письмах Шумахеру говорит об успехе своей книги у князя Куракина, у придворных и вообще у «людей со вкусом» (оригинал написан по-французски) 1. Тредиаковский пишет в своем предисловии, что он перевел эту книгу «почти самым простым русским словом, то есть каковым мы меж собой говорим». Из других высказываний Тредиаковского — из его речи «О чистоте российского языка», «Разговоре об ортографии» и других — выясняется, что под языком, «каковым мы меж собой говорим», подразумевается язык, которым пользуется двор, «в слове учтивейший и великолепнейший богатством и сиянием», речевая практика «знатнейшего и искуснейшего благородных сословия», то языковое употребление, «которое у боль- шия и искуснейшия части людей». Еще в начале 40-х годов Тредиаковский повторяет, что «истинное витийство может состоять одним нашим употребительным языком, не употребляя мнимо высокого славенского сочинения». Пафос отказа от книжных традиций в пользу «употребления» лежит и в основе выдвинутого Тредиа- ковским проекта реформы орфографии — писать «по звонам», т. е. отражая в написании живое (образцовое, разумеется, правильное) произношение. Нельзя не признать радикальности взглядов Тредиаковского, предвосхитивших кое в чем идеи конца XVIII в.; тем не менее они не сыграли какой-либо роли 1 П. Н. Б е р к о в, Ломоносов и литературная полемика его времени, М. —Л., 1936, стр. 20—22, 126
в истории русского литературного языка. Это объясняет-» ся отчасти нереальностью той языковой базы, на которую пытался опереться Тредиаковский — язык «изряд-: ной компании» (которая никакой особой нормы литературного выражения не выработала в то время), но глав-* пым образом тем, что та светско-галантная литература, на которой выросла концепция Тредиаковского, не получила на русской почве никакого развития1. Литература пошла по другому пути и повела за собой литературный язык, по крайней мере в важнейших его разновидностях. Это, кстати, понимали и Кантемир и Тредиаковский. Кантемир, например, вовсе не считал, что язык его са« тир — это универсальный язык для всех видов письменности. Он считал, что когда нужно «отделиться в стихотворстве от обыкновенного простого слога», язык «от славенского занимает отменные слова»; в другом месте, и связи со своей «Речью к Анне Иоанповне», он пишет, что «обыкши... подло (т. е. простонародно.— В. Л.) и низким слогом писать», он затрудняется писать панегирики, «где высокий штиль употреблять надобно». Что касается Тредиаковского, то известно, что впоследствии он выступал активным защитником «славенского» элемента и обвинял Сумарокова в плохом знании церковнославянского языка, в «площадном слоге» его трагедий. На этом основании говорят часто об отсутствии у Тре- дпаковского твердых принципов, о том, что он резко изменил свое отношение к славянизмам и т. д. Однако, упрекая Сумарокова в простонародности, Тредиаков- скнй оставался верен своему всегдашнему отрицательному отношению к простонародной, «мужицкой» речи; иная же оценка роли славянизмов явилась лишь естественным следствием обращения к иным литературным жанрам, нового понимания литературного процесса в 'России. То, что было и оставалось правильным для любовной лирики, для светского галантного романа, не годилось для торжественной оды, высокой трагедии2. 1 О связи взглядов Тредиаковского (а затем отчасти и Карамзина) с идеями французского теоретика Вожла (XVII в.) см. в кн.: Б. В. Томашевского «Стилистика и стихосложение», стр. 44—45, и в кн. Г. О. Винокура «Русский язык» («Избранные работы..,-, сгр. 77-78). 2 См.: Г. О. Винокур, Избранные работы по русскому языку, стр. 135. 127
Успех того направления в развитии литературного языка, которое нашло гениальное воплощение в теоретической и практической деятельности Ломоносова (хотя и не было, разумеется, его единоличным «изобретением»), обусловлен тем, что оно имело прочные исторические корни, соответствовало общему направлению развития русской культуры, было теснейшим образом связано с характером русской литературы этого времени, с русским классицизмом, и в то же время несло в себе семена дальнейшего развития, дальнейшего совершенствования. Ломоносов тоже опирается па «рассудительное употребление» языка, тоже прислушивается к «обычаю». Но он не следует рабски этому обычаю, стремясь выделить в нем наиболее устойчивое — это относится и к живой речи и к книжной традиции. В предисловии к своей грамматике он удивительно точно определяет ту диалектику отношений, которая существует между языковым обычаем и нормализующей языковое употребление грамматикой: «И хотя она (грамматика.— В. Л.) от общего употребления языка происходит, однако правилами показывает путь самому употреблению» 1. Основой знаменитой теории трех «штилей», изложенной в рассуждении Ломоносова «О пользе книг церковных в российском языке» A757), является положение о том, что современный русский литературный язык образуется «старательным п осторожным употреблением сродного нам коренного славенского языка купно с российским». Это значит, что Ломоносов выступает не только за признание литературных прав «российского языка», но также и против отрицания и недооценки роли книжных традиций в литературном языке. Значение положения Ломоносова о русском литературном языке как синтезе двух речевых стихий выходит далеко за пределы ломоносовской эпохи, поскольку оно касается самих основ русского национального литературного языка (сходную мысль высказывал позднее Пушкин в своей статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова»: «Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного, но впоследствии 1 М. В, Ломоносов, Полное собрание сочинений, т. 7, стр. 392/ 128
они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей»). Это общее положение конкре- тизируется Ломоносовым применительно к своему вре* мени в учении о трех «штилях», где гениально обобщены и теоретически осмыслены те явления русского литературного языка, истоки которых надо искать еще в предшествующем периоде. Иногда говорят, что теория Ломоносова о трех «штилях» неоригинальна, подражательна, механически заимствована из античных и средневековых риторик. Действительно, деление письменности на различающиеся характером языка и слога стили не было вполне новым ¦и оригинальным. Само число три здесь традиционно и даже неизбежно: любое явление, состоящее из соединения разнородных элементов, может иметь три степени—две крайние, характеризующиеся односторонним преобладанием одного из этих элементов, и среднюю, где они находятся в некотором равновесии. Заслуга Ломоносова заключается не в том, что он указал три «штиля», а в том, что он определил нормы этих «штилей», развил учение о принципах и способах их конструирования, указал пути соединения в русском литературном языке русской и церковнославянской стихий. В этом Ломоносов был вполне самобытен и исходил из реальных условий жизни русского языка. «Учение о трех стилях,— справедливо замечает В. В. Виноградов,—...послужило Ломоносову лишь удобной рам- кой для схематического разграничения основных стилистических контекстов русского литературного языка»!. Действительно, в ломоносовском учении о трех стилях •полностью проявилось его глубокое понимание генети- ческих и стилистических отношений, исторически сложившихся в русском литературном языке. Ломоносов видит три группы слов, «речений», составляющих русский литературный язык: слова «славеиские», «славено-российские» и «российские». Ядром этой системы выступает слой «славено-российский», т. е. те слова, «которые у древних славян и ныне у россиян общеупо- требительны»; это, следовательно, слова, общие для современного русского и старославянского языков. Уже 1 В. В. Виноградов, Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX вв., М., 1938, стр. 92, 9 В. Д. Левин 129
выделение этой группы отражает своеобразие историче* ского развития русского литературного языка — факт исконного родства и совпадения в целом ряде категорий русского и старославянского языков (ср., например, от- ношения латинского языка и немецкого, где невозможно выделение такой группы «общих» слов). Далее, важно заметить, что, хотя Ломоносов называет и толкует выделенные им группы лексики генетически (славенские, сла- вено-российские, российские), на самом деле эта группировка носит прежде всего не генетический, а стилистический характер. Это ярко обнаруживается хотя бы в том, что «славенские» слова делятся у Ломоносова на две группы в зависимости от их стилистических качеств: «неупотребительные и весьма обветшалые» славянизмы отграничены от тех, «кои хотя обще употребляются мало, а особливо в разговорах, однако всем грамотным людям вразумительны»; точно так же и «российские» слова оказываются в стилистическом отношении неоднородны: разграничены «простонарод* ные, низкие» слова и слова общеупотребительные, ха-» рактерные для разговорной речи образованных людей. Следовательно, уже здесь стилистические категории накладываются на генетические и осложняют их. Но и «славено-российская» лексика, как видно, не укладывается в рамки чисто генетической категории: это слова, «которые у древних славян и ныне у россиян общеупотребительны». Дело здесь, таким образом, не в том, что это непременно те слова, которые всегда совпадали в русском и старославянском языках, а в том, что эти слова ныне употребительны в обычной речи русских людей и в то же время они известны в церковных книгах. Сюда, следовательно, войдут и старославянские по происхождению слова, если они прочно вошли в обиходную (а не только книжную) русскую речь, а также и те русские слова, которые закрепились в церковной письменности и получили книжную традицию. Ведь для тех и других нет в системе Ломоносова другого места. На основе этих разграниченных по своим стилистическим качествам групп языковых фактов (в данном случае — слов) создаются ломоносовские три «шти« ля» — высокий, средний (или посредственный) и низкий. «Первый составляется из речений Славено-россий- ских, то есть употребительных в обоих наречиях, и из. 130
Славенских Россиянам вразумительных и не весьма обветшалых. Сим штилем составляться должны Героические поэмы, Оды, прозаичные речи о важных материях, которым они от обыкновенной простоты к важному великолепию возвышаются. Сим штилем преимуществует Российский язык перед многими нынешними Европей* скими, пользуясь языком Славенским из книг церьков* пых. Средний штиль состоять должен из речений больше в Российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения Славенские в высоком штиле употребительные, однако с великою осторожностью, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употре-» бить в нем можно низкие слова; однако остерегаться, чтобы не опуститься в подлость. И словом, в сем штиле должно наблюдать всевозможную равность, которая особливо тем теряется, когда речение Славенское положено будет подле Российского простонародного. Сим штилем писать все театральные сочинения, в которых требуется обыкновенное человеческое слово к живому представлению действия. Однако может и первого рода штиль иметь в «их место, где потребно изобразить ге* ройство и высокие мысли; в нежностях должно от того удаляться *. Стихотворные дружеские письма, сатиры, еклоги и елегии сего штиля больше должны держаться» В прозе предлагать им пристойно описания дел достопамятных и учений благородных. Низкий штиль принимает речения третьего рода, то есть которых нет в Славенском диалекте, смешивая со средними, а от Славенских обще неупотребительных вовсе удаляться, по пристойности материй, каковы суть комедии, увеселительные эпиграммы, песни, в прозе дружеские письма, описание обыкновенных дел. Простонародные низкие слова могут иметь в них место по рассмотрению». Учение о трех «штилях», т. е. о трех стилистических разновидностях литературного языка, связанных с тремя группами жанров и «обслуживающих» их, призвано преодолеть противоречия в развитии-литературного языка, о которых говорилось выше, упорядочить, регламенти- 1 Надо заметить, что практически трагедии писались высоким стилем, а не средним, 9* 131
ровать употребление разнородных слов и форм. Здесь еще не установлены единые нормы национального литературного языка, и в этом историческая ограничен-* ность теории Ломоносова. Самый этот принцип, непосредственно связанный с особенностями литературы этого времени, естественно, должен был впоследствии устареть вместе с самой этой литературой, но для своего времени он имел большое значение — и не только для языка художественных произведений, но и для литературного языка в целом. Замечательный исследователь творчества Ломоносова К. Аксаков, считавший само это разделение «произвольным и неверным», если исходить из требований литературного языка более позднего времени, признает тем не менее, что для своей эпохи оно «имеет свою истину, ибо таково было историческое определение русского слова» !. Весь пафос теории Ломоносова заключается в утвер? ждении литературных прав русского языка и ограничении церковнославянской стихии, определении ее истинной — весьма почетной, iho все же ограниченной — роли в системе русского литературного языка. Другими словами, установив русскую основу литературного языка, Ломоносов говорит о той пользе, которую может принести ему язык «славенский», церковнославянский 2. . Действительно, истинную ценность церковнославян-. ских элементов Ломоносов определяет по их отношению к речевым навыкам русского общества. «Неупотребительные и весьма обветшалые славянизмы» должны быть выключены, по мнению Ломоносова, из русской письменности, даже из самых высоких и книжных ее стилей. Но это не значит, что остается в литературном языке только то, что существует в живом употреблении, в разговорной речи русских людей. Ломоносов прекрасно понимает, что развитый литературный язык не сов- 1 К. Аксаков, Ломоносов в истории русской литературы м русского языка, 1846, стр. 339. 2 Очевидно, именно так надо понимать название работы Ломоносова «О пользе книг церковных в российском языке». Вряд ли нужно было кого-то всерьез убеждать, что церковные книги полезны для русского языка; важно было определить, какова эта польза и где ее границы» 132
падает с бытовой разговорной речью, что он богаче н разнообразнее, что, кроме активного языкового фонда, существует и пассивный фонд1. Поэтому неупотребительные «в разговорах», но «всем грамотным людям вразумительные» славянизмы сохраняются в литературном языке — его высоком и отчасти среднем стилях. Как видим, критерием отбора и разграничения славянизмов оказывается степень их «вразумительности» русским людям. Славено-российские слова — это уже факты собственно русские, в такой же степени, как и группа «российских» слов. Совпадение или несовпадение рус- .ского и церковнославянского языков важно, однако, для Ломоносова как свидетельство различного отношения этих слов к книжной традиции; это определяет их стилистические свойства и, следовательно, сферу употребления в литературном языке. В «Рассуждении» Ломоносова не определен круг выключаемых из литературного обихода «обветшалых» славянизмов. Но общее представление об этих словах можно получить из того перечня, который Ломоносов приводит в качестве примера: обиваю, рясны, овогда, свене, сюда можно прибавить еще упоминаемые в одной из епистол Сумарокова аще, точию; ср. это с теми славянизмами, которые оцениваются как «вразумительные»: отверзаю, господень, насажденный, взываю. К словам «низким», «простонародным» проявляется более терпимое отношение: они не исключаются вовсе, но сфера их литературного употребления ограничивается низким слогом — «по рассмотрению». Таким образом, происходит установление границ русского литературного языка и преодолевается пестрота письменной речи, характерная для начала века. «Российский» язык в его литературных, нормированных формах, т. е. слова «славено-российские» и специфические «российские» не- ишзкие, прочно закрепляется как основа литературного языка. Он господствует во всех стилях; отобранные «славенские» слова (а критерием такого отбора опять- таки является их «вразумительность» для русского 1 Интересное изложение теории Ломоносова с точки зрения разграничения активных и пассивных элементов можно найти в книге Б." В! Т о м а ш е в с к о г о «Стилистика и стихосложение», 1959, стр. 35 и ел, 133
читателя) и простонародная лексика лишь добавляются к этой литературной основе в определенных жанрах и с определенными стилистическими целями. Принцип ломоносовской реформы — опора «а общеупотребительный язык при сохранении наиболее жизнеспособных элементов книжно-литературной традиции — особенно отчетливо обнаруживается в его понимании грамматических норм русского литературного языка, как оно отразилось в вышедшей в 1755 г. его «Российской грамматике» К Лексика, как известно, предста* вляет собой более подвижную область, чем грамматика. Содержание литературного произведения, изображенные в нем герои, характер повествования, особенности слога — все это позволяет писателю обращаться в одних случаях к очень торжественным, архаическим словам, а в других к бытовому просторечию, диалект* ной лексике, вульгаризмам и т. д. Лексические отличия между стилями литературного языка могут быть поэтому довольно резкими. Иное дело грамматика, прежде всего морфология. Определяя саму структуру языка, его механизм, его, как говорили, «свойства», система грамматических форм литературного языка выступает обычно более единой и цельной, не допуская слишком резких стилистических колебаний. (Но в синтаксисе, если иметь в виду такие явления, как порядок слов, способы конструирования сложного предложения и некоторые другие, стилистические различия могут быть все же очень значительными.) «Российская грамматика» Ломоносова носит нормативный характер. Это значит, что она не просто фиксирует наличные в' языке формы, но отбирает их с точки зрения норм литературного языка. Уже в 30—40-х годах целый ряд церковнославянских форм, известных еще пережиточно в начале века, выходит постепенно из употребления. Этот факт нашел отражение в тех нормах, которые представлены «Российской грамматикой». «Обветшалые» славянизмы отсутствуют в .грамматике. Здесь нет форм двойственного 1 Содержательный обзор и анализ грамматики см. в книге В. Н. Макеевой «История создания «Российской грамматики». М. В. Ломоносова», М. —Л., 1961, 134 '
числа, особых звательных форм (при каждом типе склонения существительных Ломоносов замечает, что «звательные подобны именительным»; исключение делается только для боже, господи, Иисусе, Христе, а в подготовительных материалах к «Грамматике» упоминаются еще владыко и творче), мет форм с чередованием задненебных со свистящими, старых падежных окончаний на -ом, -Ыу -ех в дательном, творительном и предложном падежах множественного числа, форм именительного падежа множественного числа существительных твердого варианта на -и (типа столы, раби), нет аориста, имперфекта, связки есмь при прошедшем времени, форм на -гпи в инфинитиве и -иш во 2-м лице, местоимений мя, тя, ся, старых форм склонения личных местоимений в родительном падеже {мене, тебе, себе), церковнославянских деепричастий ua-ще и т. д. Во всех этих и других подобных категориях «Грамматика» дает русскую систему грамматических форм. Отказ от церковнославянских форм в пользу русских проводится во всех этих случаях чрезвычайно последовательно. Еще в 1746 г., возражая против предложенного Тредиаковским написания форм именительного падежа множественного числа прилагательных на-ыщ-ии • (типа добрый, синий), Ломоносов отвергает ссылку на «славенский язык», где в этих формах, действительно, писалось -и, считая, что это не может служить аргументом в пользу этого написания "в «великороссийском языке», «ибо, — говорит Ломоносов, — славенский язык от великороссийского «ничем столько не разнится, как окончаниями речений». В качестве 'примеров таких отличий Ломоносов называет «славенское» делом и «великоросс сийское» делам (т. е. старые и современные формы да* тельного множественного существительного; против старых форм на ~ом, ~ех выступал и Тредиаковский), рщЪ и руки (именительный двойственного и современный именительный множественного), мене и меня (ро* дительный единственного местоимений), пиком, кланя* хуся и мы пили, они кланялись (аористы и современные прошедшие), даже окончания -ый и -ий в прилагательных, которым в русском языке соответствуют -ой, -ей: богатый, старший, синий; богатой, старшей, синей (впрочем, в «Грамматике» окончание -ый в прилагательных не отвергается), . 135
Но это не означает ни безоговорочного отказа от всего, что не присуще бытовой разговорной речи, ни абсолютного узаконения всех встречающихся в этой- речи форм. Это грамматика литературного языка, того языка, который употреблялся в самых разнообразных видах письменности — в научных трудах, публицистике, деловых документах, художественной литературе. Естественно, что Ломоносов узаконивает в грамматике некоторые такие формы, которые хотя и не были свойственны «простым разговорам», но имели прочную и устойчивую книжно-литературную традицию. Какие же это форхмы? Это прежде всего причастия, которые, как известно, представляли собой книжные образования (кроме страдательных причастий прошедшего времени, стилистически нейтральных); формы превосходной степени прилагательных на-?#ш, -айш\ окончание -ьми (наряду с -ями) в творительном падеже существительных 3-го (по Ломоносову, 4-го) склонения, т. е. добродетельми наряду с добродетелями, окончание-ый (наряду с -ой) в именительном-винительном единственного мужского и среднего рода полных прилагательных (истинный и истинной), -аго, ~яго (наряду с -ого) в родительном единственного мужского и среднего рода, -ыя9 ~ия (наряду с -ой, -ей) в родительном единственного женского рода (истинныя и истинной, прежних и прежней),-ыя,-ия(наряду с -ые,-иё) в именительном множественного (впрочем, это последнее относится скорее к орфографии, чем к морфологии); то же в некоторых местоимениях: са- маго, самыя, сея, ея (и ее) и др.; очень редко употребляемые порядковые числительные типа вторыйнадесять, пятыйнадесять и т. д. (наряду с обычными двенадцатый, пятнадцатый); некоторые конструкции, например конструкция со страдательным причастием или с глаголом на -ся в страдательном значении и предлогом отп при обозначении действующего лица (например, «Дарий побежден от Александра», «вина ему от нас прощается»); очень осторожно Ломоносов говорит о возможности возвращения «в российское слово» старого «славеиского» оборота «дательный самостоятельный» *. 1 Стилистические наблюдения Ломоносова в области синтаксиса— в структуре предложений, строе периодов, в словорасположе- шш и т. д. — содержатся в его «Риторике», См, анализ этого ма- 136
Таким образом, из большого количества традиционных церковнославянских форм, имевших распространение еще в начале XVIII в., в «Грамматике» Ломоносова узаконены лишь немногие, в большинстве своем действительно наиболее устойчивые. Но важно отметить, что эти формы представлены не как нейтральные, а как имеющие определенную стилистическую окраску, и даны они параллельно с их нейтральными, не имеющими таких стилистических ограничений формами. Параллельные, синонимические грамматические средства стилистически разграничены, дифференцированы. Грамматика Ломоносова, следовательно, не только указывала приемлемые в литературном языке формы, но и давала им стилистическую характеристику, ставила их в стилистические ряды, определяла сферу их употребления. В частности, названным выше книжным формам отводится преимущественно «высокий стиль». Так, о формах на -ейший, -айший говорится, что они «мало употребляются, кроме важного и высокого стиля», и поэтому их нельзя образовать от прилагательных некнижных, «низкого зпаменования» и «неупотребительных в славенском языке», например прытчайший (от прыткий) и под.; в этих случаях надо употреблять аналитическую форму с самый. Несколько раз в различных параграфах грамматики подчеркивается сугубо книжный характер причастий на -щий^мыйу-ший{т:. е. всех, кроме страдательных прошедшего времени на -ный, -тпыи)\ говорится о том, что они «по большей части приличнее, полагаются в риторических и стихотворческих сочинениях, нежели в простом штиле или просторечии», что они «имеют в себе некоторую высокость» и поэтому «производятся от глаголов славепского происхождения», или «российских, у славян в употреблении бывших»,—- другими словами, они могут быть от таких глаголов, как венчать, писать, читать, падать, носить и т. д., но не ка- чать, марать, брякнуть, чавкать, говорить н под.; причастия, образованные от этих последних (например, чавкающий, мараемый, брякнувший), «весьма дики и слуху несносны», «весьма противны». В «простом» тернала в статье В. В. Виноградова «Проблемы стилистики русского языка в трудах М. В. Ломоносова» (в книге В. В. Виноградова «Стилистика, теория поэтической речи, поэтика», М., 1963, стр. 219, 22G-229). 137
стиле, в разговоре от некнижных глаголов рекомендуется вместо причастий употреблять придаточные предложен ния с «возносительными местоимениями» который, кото-* рая, которое; если же автор хочет употребить причастие, а слова перед ним простые, «обыкновенные российские», он может прибегнуть к их «славенским» синонимам, например вместо колдующий, дерущийся написать вол- шебствующий, воюющий. Указания на книжный характер и на преимущественное употребление в высоком стиле сопровождают почти все перечисленные выше формы: о местоимениях ея и ее сказано, что «ее в про-» сторечии, ея в штиле употреблять пристойнее»; числи* тельные типа вторыйнадесять, говорит Ломоносов, «употребляются только в важных материях»; страдательное значение возвратных глаголов в упомянутой ранее стра« дательной конструкции также характеризуется как свой* ство книжного, «славенского» языка; сожалея о вышед-< щем из употребления обороте «дательный самостоятельный», Ломоносов замечает, что, по его мнению, «в высоких стихах можно... с рассуждением некоторые принять». Без специальных указаний остались окончания прилагательных-ый9-аго,-ия', но любопытно, что если в прилагательных эти книжные формы даны параллельно с разговорными-ои,-ого,-ой, то в причастиях, как категории книжной, высокой, приводятся только эти книжные окончания, без живых русских, например питаемый,-, питаемого, питаемыя (род. ед. жен. рода); в страдательных причастиях прошедшего времени, которые, как уже говорилось, образуются не только от книжных, но и от разговорных глаголов, «славенские» и «российские» окончания распределяются в зависимости от характера глаголов; например, питанный, питаннаго, но мараной, мараного. Следовательно, и эти архаические окончания рассматриваются Ломоносовым в одном ряду с другими морфологическими славянизмами. Таким образом, в «Грамматике» Ломоносова определяется круг «славенских» форм, употребление которых прикреплено преимущественно к высокому стилю. Это те грамматические славянизмы, о которых, если их определять терминами, примененными Ломоносовым к лексике, можно сказать, что они «хотя обще употребляются мало, особенно в разговорах, однако всем грамотным людям вразумительны», в отличие от тех, ко-* 138
торые названы «неупотребительными и весьма обветшалыми». Нельзя не отметить, что важнейшие из перечисленных только что форм действительно показали свою жизнеспособность, сохранившись и в современном литературном языке: таковы причастия и превосходная степень прилагательных; некоторые другие формы приобрели значение длительных традиционных орфографии ческих написаний (например, в прилагательных и местоимениях -аго в родительном падеже, -ыя во множественном числе, форма местоимения ея, a-ьш,-шг в именительном единственного сохранилось в орфографии и до наших дней). Из имеющих более или менее значительное распространение форм надо отметить как действительно архаичные только окончание -ыя> -ия в родительном падеже прилагательных женского рода и -ьми в творительном падеже, но и они оказались довольно «живучими» и окончательно вышли из употребления только к середине XIX в. Что касается «дательного самостоятельного», то заметного распространения этот оборот б XVIII в. не получил. Перечисленными формами грамматические различия между стилями не ограничиваются. Кроме противопоставления русских форм «славенским», противопоставляться могли еще формы русские и «славено-русские», т. е. такие, которые характерны только для разговорного русского языка, и такие, которые имеют в то же время и традиции употребления в книгах. Естественно, что при наличии таких дублетов для высокого стиля рекомендуются формы «славено-русские». Так, из двух окончаний для родительного падежа существительных мужского рода (в случаях, когда их употребление не связано со значением существительных) в высоком стиле «Грамматика» допускает только окончание-а, как такое, где живое употребление совпадает с книжной традицией, в отличие от окончания -у, свойственного только разговорному языку. Поэтому окончание -у рекомендуется для тех существительных, которые «далее от славен- ского отходят», в то время как «славенские, в разговорах мало употребляемые, лучше удерживают -а»; например, чёс — чёсу, визг — визгу, но трепет — трепета. Те же отношения указываются для окончаний -е (орфографически 'к) и У" в предложном падеже: «з штиле высоком, где российский язык к славенскому клонится, 139
окончание на *fc преимуществует». Ломоносов отмечает, что эти формы (в родительном и предложном падежах) могут выявлять свои стилистические отличия даже в одном слове, например святаго духа (а не духу), но розо- ваго духу (т. е. запаха), ангельскаго гласа, но птичья голосу, в потЬ лица, но в поту домой прибежал и др. Из других параллелей такого же рода Ломоносов указывает деепричастия на -я и на-ючи: первые «употребительнее у ел а венских, нежели у российских», вторые «пристойнее у точных российских глаголов», поэтому дерзая лучше, чем дерзаючи, но толкаючи лучше, чем толкая. Очевидно, на тех же основаниях Ломоносов предпочитает сравнительную степень с окончанием -ее ('йе) известной в разговорной речи форме на -яе (светляе, блекляе и под.). В отличие от форм, указанных ранее (причастий, превосходной степени, местоимения ея и под.), эти последние— родительный на -а, предложный на'Ь, деепричастия на -я— нельзя назвать формами, специфически высокими, поскольку они широко известны не только по книжному их употреблению, но и в разговорной речи; однако сравнительно с их просторечными синонимами, не имеющими книжных церковнославянских традиций, они выступают как более книжные, литературные и поэтому употребительными в высоком стиле (как, разумеется, и в среднем); соответствующие просторечные формы оказываются, по крайней мере в теории, принадлежностью преимущественно низкого слога. Надо добавить еще, что круг специфически просторечных форм вообще очень узок в «Грамматике» Ломоносова: кроме названных, сюда можно отнести еще глаголы типа глядь, бряк, хвать и под., которые характеризуются в «Грамматике» как принадлежащие «простому российскому языку»; можно упомянуть еще, что наряду с инфинитивом на-ста (вести, плести, скрести) Ломоно-. сов указывает и формы на -сть от тех же глаголов (весть, плесть, скресть), не давая им, впрочем, никакой стилистической характеристики. Многие просторечные формы, имевшие хождение в живой речи, вообще не упомянуты в «Грамматике», причем легко заметить, что это относится почти исключительно к тем формам, которые и в наше время остаются за пределами литератур-* ного языка, 140
Следовательно, и в грамматике, как это уже отмечалось для лексики, основу литературного языка, по Ломоносову, составляет слой «славено-российский» и «российский» ненизкий. «Славенские» формы, если они обветшали, исключаются вовсе, более жизнеспособные, «вразумительные» отнесены к высокому стилю, как строго отобранные просторечные русские формы —к низкому. В «Грамматике» Ломоносова выстраивается, таким образом, стройная система стилистических отношений: те русские формы, которые противопоставлены вышедшим из литературного употребления обветшавшим формам (например, дательный, творительный, предложный множественного существительных на -ам, -амщ -ах, именительный множественного на -ь/, -и, местоимения меня, себя в родительном падеже и т. д.), выступают как нормальные, общелитературные, вполне нейтральные формы; они никак стилистически не характеризуются, употребляются во всех жанрах и стилях, в пределах литературного языка им ничего не противопоставлено. Те русские формы, которые издавна совпадают со «славенскими», имеют давние литературные традиции, также, разумеется, совершенно нейтральны, но для низкого стиля предпочитаются или по крайней мере признаются нормальными их просторечные, т. е. не имеющие этих книжных традиций, синонимы, если они допущены в грамматику (ср. родительный падеж на -а и -у, предложный на"Ь(-0)-и -уУ деепричастия на -я п-ючи). Наконец, общелитературными и нейтральными признаются и те русские формы, рядом с которыми сохранились в русском литературном языке параллельные «славенские» (например, придаточные предложения с который— ср. причастия; аналитическая превосходная степень с самый — ср. формы с -ейш, -айш; окоичанияприла- гательиых -ой в им., -ого и -ой в род. — ср. окончания -w#, -аго9 -ыя\ местоимение ее — ср. ея и др.)» ио в высоком стиле им предпочитаются их более книжные, церковнославянские по происхождению параллели. «Российская грамматика» Ломоносова отмечает также и некоторые произносительные стилистические отличия. Если говорить об общей произносительной тенден* ции высокого слога — даже несколько шире, вообще публичных выступлений («в предложении речей изустных») и при чтении книг вслух, — то можно сказать 141
словами Ломоносова» что произношение здесь «к точному выговору букв склоняется». Это значит, что нор- мой признается оканье, сохранение безударного о, хотя для разговорной речи нормальным считается аканье (о, когда нет на нем ударения, «выговаривается как а, не* сколько с о смешанное: хорошо, подобен, выговаривают почти: харашо, надобен», — говорит Ломоносов. В одном из своих сатирических стихотворений Ломоносов, сам северянин и «окальщик», признает в аканье даже осо^ бую «нежность»). Для г признается книжным, высоким, а для ряда «славенских» слов просто обязательным произношение его как звука фрикативного; неупорядоченность произнесения г в разных словах Ломоносов отмечает также в юмористическом стихотворении «О со^ мнительном произношении буквы «г» в российском языке». Замена г на в в родительном падеже прилагательных и местоимений («моево, сильнаво») отмечается в «Грамматике» только «в простых российских словах и разговорах». Далее, ударное е, которое в разговорной речи произносится в определенных условиях как О (ё)9 что отмечается Ломоносовым для ряда категорий, со-, храняется в книжном произношении как е, т. е. орел,, а не орёл и т. д. Наконец, Ломоносов отмечает, что «буквы е и "Ь в просторечии едва имеют чувствительную разность, которую в чтении весьма явственно слух разделяет». Все эти особенности книжного произношения подтверждаются и другими источниками. Так, можно заметить, что Тредиаковский, провозгласив свою орфографическую реформу — письмо «по звонам», — применяет этот принцип только к согласным (например, упат* ка вместо упадка), но сохраняет написания с безудар- ными о и е, не заменяя их через а и io (так обозначали в то время ё)у считая, что «такой выговор есть неисправный». Произношение е подтверждается также многочисленными рифмами: нет — полет, перст — верст, небес—* принес, любезный — слезны, твердо — милосердо, пла* нет — мятет и т. д. Наиболее сомнительно и искусственно выглядит разграничение е и % и хотя эта норма подтверждается Сумароковым и другими показаниями, можно сомневаться в том, что она соблюдалась. Говоря о «Российской грамматике», надо упомянуть еще об изложенных в ней принципах русской орфогра-i 142
фии. Ломоносов решительно выступил в защиту основ традиционной орфографии и прежде всего в защиту этимологического или морфологического ?принципа, который формулируется им как требование, «чтобы не за« крылись совсем следы произвождения и сложения речений», т. е. чтобы орфография не затемняла в угоду про* дезношению морфологического состава слова, как это рекомендовал делать Тредиаковский. Это, разумеется, [не значит, что Ломоносов сохранял все устаревшие орфографические правила; речь идет здесь об основных Принципах правописания, а не об отдельных правилах. (Надо заметить еще, что, не поддерживая фонетического принципа, Ломоносов считал тем не менее, что правописание не должно «удаляться много от чистого выговору». Таким образом, и орфографические идеи Ломоносов ва соответствуют общим принципам и направлению его деятельности в области нормализации русского литературного языка. 3 Мы познакомились с основными принципами и положениями ломоносовской теории, которая, по выражению В. В. Виноградова, «имела своей задачей концентрацию живых национальных сил русского литературного языка» и носила ярко выраженный нормативно-стилистический характер. «Стилистические приемы и задачи лежат в основе всех филологических трудов Ломоносова»1,—* •замечает В. В. Виноградов. Теория Ломоносова воплотилась в литературе середины и второй половины •XVIII в., но, определив общее развитие норм литератур* ного языка, она не смогла охватить всего разнообразия 1 В. В. Виноградов, Проблемы стилистики русского языка в трудах М. В. Ломоносова, стр. 212. В этой статье акад. В. В. Виноградова подвергнуты анализу стилистические варианты — лексиче-. ские, произносительные, морфологические, синтаксические, — как они представлены в теоретических трудах Ломоносова. Эти вопросы рас-: яматриваются частично также в статье Т. Н. Кандауровой «М. В. Ломоносов — основоположник разработки вопросов грамматической стилистики русского языка» в «Ученых записках» МГПИ им. В. П. Потемкина, т. 33, кафедра русского языка, вып. 3, 1954* О роли Ломоносова в развитии русского литературного языка см« также брошюру проф. А. И. Ефимова «М. В. Ломоносов и русский язык», изд. МГУ, 1961 (должен, однако, оговориться, что с некото-* рыми оценками и выводами А, И4 Ефимова я не могу согласиться), 143
и богатства литературных форм. Живая литературная практика была сложнее и противоречивее теории, не . всегда укладывалась в границы предложенных теорией . норм лексики и грамматики, в схему трех стилей. Надо отметить, что фактический объем славянизмов в произведениях высокого и даже среднего стиля несколько шире, чем это допускалось в теории. Наряду, с такими типичными для высокого стиля словами, как . дщерь, матерь, десница, длань, выя, чресла, власы, брег, ветр, огнь, течь (идти), класы (колосья), отверзать, отверстый, вран, стогны, сонм, зиждитель, днесь, пря и т.д., встречаем нередко и восстенать, паки, тамо, бес- преткновенный, простерты, двигнути, во сретение, пре* дыдеть, воскуриться, презорство, разжени (разгони), ме* щут, престать, угобзить (сделать обильным), внити, ко- ликий и др., часть которых, очевидно, близка уже к тем словам, которые Ломоносов назвал «обветшалыми». • Морфологический состав языка высоких жанров совпадает в основном с теми нормами, которые обобщены в «Российской грамматике». Однако и здесь наряду с принятыми в «Грамматике» книжными «славенскими» формами, можно встретить и такие, которые «Грамматикой» вообще не предусмотрены. Таковы встречающиеся изредка формы творительного падежа множественного числа существительных на -ы (типа с народы вместо с народами), родительного множественного без окончания -ей в мягком варианте среднего рода, например казацких поль, пространных морь в «Оде на взятие Хотина», .архаические формы причастия прошедшего времени, например у Ломоносова в «Преложении псалма 143»: «Благословен господь мой бог, Мою десницу укрепивый, И персты в брани научивый Сотреть врагов взнесенный рог»; см. также причастия рождьший, прославльшу, седяи, деепричастие борющись и др. Совершенно исключительны для этого времени такие архаические формы, как во градех у Ломоносова в похвальном слове Елизавете или в бранех в «Россияде» Хераскова; еще реже и явно цитатного происхождения единичные аористы, формы типа подвигл и под. Некоторые встречающиеся в высоких жанрах у разных авторов архаические формы лексически ограничены, связаны лишь традиционно с определенными словами. Так, старое окончание на -и в дательном и местном падежах существительных мягкого 144
варианта 1-го склонения встречается, кажется, только в слове земля; например, у Ломоносова: «в волнах и на земли», «Ты сыплешь щедрою рукою свое богатство по земли»; у Хераскова в «Россияде»: «Безгласен Курбский князь простерся на земли»; встречается эта форма в единичных случаях и у других писателей этого времени и более позднего, почти до середины XIX в. Старое окончание -и в именительном множественного твердого варианта мужского рода встретилось несколько раз в слове раби; например, у Сумарокова: «Раби твои, о князь! — твои любезны дети»; такого же рода единичные на небеси, звательная отче, например у Сумарокова, цитатные в бозе, бысть. В то же время следует отметить нарушения норм высокого слога и в пользу разговорных элементов. Сюда можно отнести сравнительно частое окончание -у в родительном и реже в предложном падежах существительных. Так, у самого Ломоносова находим в одах, правда, чаще в более ранних: «От грозного бодрится звуку», «От реву лес и брег дрожит» и др.; в его же трагедии «Тамир и Селим» A750): «...просить ...совету», «ждялъ ответу»; у Сумарокова в трагедии «Синав и Трувор»: «не вижу я успеху», «...на месте винограду» и т. д. С влиянием разговорной речи связано и наличие нечастых, правда, деепричастий на -учи, -ючи, например: текучи, ударяючи у Ломоносова, терзаючи в трагедии Сумарокова и др. В одах Ломоносова, преимущественно ранних, окончание -ой в именительном падеже прилагательных встречается очень часто (например, быстрой конь, целой свет, грозной взор, красной стих), но позднее начинает преобладать окончание -ый; впрочем, это связано, очевидно, больше с орфографией, чем собственно с морфологией. С орфографией же связано и окончание -ы, -и в именительном падеже множественного числа среднего рода типа сели, леты, озеры, достоинствы, действии, которое часто встречается у Сумарокова; многие, в том числе Тредиаковский и Ломоносов, считали это окончание просторечным, «неисправным», «против грамматического рода и против искусных людей употребления». Из разговорной речи шло употребление и излюбленного у Сумарокова суффикса-#? или -яйв сравнительной степени: страшиле, несчастняй, зляй, тяжчае и под.; Ломоносов предпочитал в этих случаях -ее, -ей(-*Ы), хотя употреблял изредка и -яе. Ю В. Д. Левин 145
это —- и некоторые обветшалые архаизмы, и элементы разговорной речи, — однако, не колеблет вполне устойчивых норм высокого слога, как они представлены в «Грамматике» Ломоносова. Несколько более заметны факты, связанные с так называемыми поэтическими вольностями. Поэтическими вольностями называют такие отклонения от норм литературного словоупотребления, которые вызваны необходимостью соблюсти размер в стихотвор*: ной речи, иногда потребностями рифмы, т. е. чисто тех-», ническими, версификационными причинами. В XVIII в,: в начальный период развития силлабо-тонического сти-. хосложения поэтические вольности употреблялись в сти* хотворных жанрах весьма широко. Их источник — чаще всего архаический фонд языка, но иногда это, напро- тив, средства разговорной речи, а порой и просто искус*, ственные образования. Тредиаковский в приложении к своему трактату о стихосложении перечисляет такие поэтические вольности: старые формы глаголов 2-го лица на-ш#и инфинитива на-/тш вместо-шь и -ть; архаические местоимения мя, тя, ми, ти вместо меня, тебя, мне, тебе; звательная форма у существительных мужского рода: Филоте вместо Филот; усеченные прилагательные в качестве определений; творительный падеж на -ойвместо -ою, например: совершенной правдой вместо совершенною правдою; окончание -ьевместо-ие, например: счастье вместо счастие; ряд слов типа больш,. неж, меж, однак, хоть (вместо больше, нежели, между,: однако, хотя), среди которых, как видим, есть и совершенно искусственные. Легко заметить, что все эти «вольности» отличаются от своих общепринятых параллелей количеством слогов (пишеши и пишешь, мя и меня, черная и черна, Филоте и Филот, правдой и правдою и т. д.), что и дает возможность отбирать то или иное ело* во в зависимости от ритмического строения стиха. Из перечисленных форм наиболее часто встречаются в текстах инфинитив на -ти и усеченные прилагательные, реже, и не у всех авторов, — местоимение мя, еще реже — ми. Связь этих форм с условиями стихосложения в большинстве случаев очевидна: инфинитивы на -тип -ть совершенно беспорядочно чередуются друг с другом в зависимости от ритма или рифмы; например, в «Оде на взятие Хотина» Ломоносова находим покрыт, скло< 146
нити и тут же покрыть, вредить, в другом произведении почти рядом стоят творити и хвалить; у Сумарокова в одном и том же произведении быти, повелевати, имети, знати и рвать, являть, быть, удержать, повелеть, одолеть и даже вознесть и т. д. Здесь бесполезно искать какую- либо систему, какую-либо стилистическую дифферент циацию: это типичная поэтическая вольность. Еще чаще встречаются усеченные прилагательные или причастия типа Лавровы венцы, татарску кровь, велики имена, все-* ленна восхищенна, отечество геройско, несчастну, бес- страстну, померклы очи (последний пример — у Хе* раскова в «Россияде») и др. Надо подчеркнуть, что это слова усеченные, т. е. механически образованные от полных прилагательных путем усечения окончания, а не краткие, нечленные, как это может показаться с первого взгляда. Это обнаруживается в разнице места ударения (например, черна и черна), в самой форме (на* пример, кратк и краток), в факте образования усечен-* ных форм от относительных прилагательных, а не только от качественных (например, солдатска храбрость, российски героини), или от субстантивированных прила* гательных и причастий (например, вселенна), Поэтичен ские вольности отличаются от рассмотренных ранее особенностей высокого стиля тем, что их употребление вызвано не стилистическими, а версификационными соображениями, и поэтому они могут встретиться ив невысоких жанрах и стилях: это особенность стихотворного языка вообще, а не непременно языка высоких жанров — оды, трагедии, героической поэмы и т. д. Однако в то же время это, в большинстве случаев, такие языковые явления, которые имеют определенную стилистическую характеристику. Совершенно очевидно, что инфинитив на-лш, формы 2-го лица на-ош, усеченные прилагательные, местоимения мя, тя и другие подобные формы, независимо от того, с какими целями они употреблены, архаизируют и славянизируют язык произве-» дения. Поэтому не всегда границы стилистических средств языка и поэтических вольностей достаточно отчетливы. Так, окончание-иш во 2-м лице я-та в инфинитиве, употребление которых связано обычно с уело* виями ритма, в «Словаре Академии Российской» A789— 1794), отражающем систему литературного языка ломо« носовского времени, стилистически четко, дифференциро* 10* 141
ваны, например: хощеши и хочешь, вопияти, вопиявши и вопить, вопишь, бивши, биты и бьешь, бить, двигиутися и двинуться и т. д. Можно указать и другие стилистически разграниченные пары слов или форм, которые в литературной практике этих лет (и более позднего времени) употребляются иногда чисто механически, не из стилистических соображений, а в угоду версификацион- ной технике. Этим объясняются такие случаи нарушений норм разных стилей, когда полногласное слово оказывается употребленным в произведении высокого стиля, а неполногласное, напротив, в «простом» стиле: ведь полногласные и неполногласные варианты в силу их обязательного различия в количестве слогов (глад — голод, брег —берег и т. д.) чрезвычайно удобны в этом отношении. Этим же нередко объясняется параллельное употребление таких слов и форм, как восток — веток, восход— всход, огонь — огнь, ветер — ветр, сестер — сестр, ноль — полей, родительного прилагательных женского рода на -б/я и -ой и др., без стилистических обоснований. Рифма также может повлиять в стихах на выбор того или иного слова или формы; например, у Ломоносова хочет в рифме с клокочет, ночи — очи, ночь — прочь, текучи — ключи, звуку (род. пад.)—руку и под., хотя с точки зрения норм высокого стиля здесь следовало предпочесть хощет (ср., например, в независимом положении: «Се хощет лира восхищенна гласить велики имена»), нощь, теча, звука. Условиями рифмы можно объяснить и нарушение норм произношения в перед твердыми согласными, замена его звуком о. Все эти явления в какой-то степени нарушают строг гую стилистическую соотносительность слов и форм литературного языка, хотя, разумеется, не могут разрушить сложившуюся стилистическую систему. С этим же связано и то отставание стихотворного языка вообще, а не только высокого слога от общенациональной литературной нормы, которое будет ощущаться еще очень долго, до наших дней. Характеристика высокого стиля не будет полной, если не коснуться его синтаксических особенностей. Следует заметить, что если разрыв со старыми церковнославянскими традициями в области морфологии, несмотря на сохранение отдельных архаических форм и категорий, был достаточно резким, то в синтаксисе эти тради- 148
ции оказались более устойчивыми. Нигде стремление автора оды или трагедии оторваться от повседневного языка, возвыситься, как говорил Ломоносов, «от обыкновенной простоты к важному великолепию» не сказалось в такой степени, как в синтаксисе. Громоздкие, тяжеловесные конструкции, постановка по латино-немец- кому образцу глаголов в конце предложения, прихотливое, инверсированное расположение слов, отрыв друг от друга логически и грамматически связанных между собой слов — вот те признаки высокого слога, которые дали позднее Пушкину основание отрицательно отзываться (в своей статье о книге Радищева) о некоторых сторонах языка Ломоносова и говорить о том, что «однообразные и стеснительные формы, в кои отливал он свои мысли, дают его прозе ход утомительный и тяжелый»1. Вот типичный для высокой прозы Ломоносова отрывок, собственно — одно предложение из его похвального слова Елизавете Петровне: «Если бы в сей пресветлый праздник, слушатели, в который под благословенною державою всемилостивейшия государыни нашея покоящиеся многочисленные народы торжествуют и веселятся о преславном ея на всероссийский престол восшествии, возможно было нам, радостию восхищенным, вознестись до высоты толикой, с которой бы могли мы обозреть обширность пространнаго ея владычества, и слышать от восходящаго до заходящаго солнца беспрерывно простирающиеся восклицания и воздух наполняющие именованием Елисаветы, — коль красное, коль великолепное, коль радостное позорище (т. е. зрелище. — В. Л.) нам бы открылось». В высоких стихах такая сложность и риторичность синтаксиса кажется менее искусственной. Можно все же привести некоторые типичные для высокой поэзии, для Ломоносова в особенности, случ.аи инверсированного, порой трудного для понимания словорасположения: «Корабль как ярых волн среди, Которые хотят покрыта. Бежит, срывая с них верхи» (т. е. бежит как корабль среди ярых волн, которые хотят его покрыть.., и т. д.). «...В свирепом как перо огне» (т. е. как перо в свирепом огне), «Струи полденных теплы рек» (т. е. теплые струи полденных рек) и под. Как классический пример такой Полное собрание сочинений, т. XI, стр, 249, 149
инверсии приводятся обычно следующие строки из «Оды на взятие Хотина»: «Одеян в славу Аннин лик Над звездны вечность взносит круги», где звездны — определение к круги. Все это, разумеется, отдельные случаи — Ломоносов и другие писатели могут писать и не прибе^ гая к инверсии, — но все же они типичны1. Низкий стиль находил свое выражение в притчах, комедиях, эпиграммах. По теории Ломоносова, низкий слог основан на живой русской речи и должен «удаляться» от церковнославянской лексики. «Простонародные слова могут иметь в них место по рассмотрению». Действительно, в низком слоге отчетливо преобладает разговорная речь, и это находит отражение во всех сторонах языка— в морфологии, синтаксисе, лексике и фразеологии, а также, очевидно, и в произношении, на что указывают различного рода отклонения от традиционной орфографии, когда последняя не соответствовала живому произношению. Авторы произведений низкого жанра стремятся избегать таких слов и форм, которые обладают стилистической окраской высокого стиля* Книжный, церковнославянский язык может даже слу« жить средством пародийного изображения книжников, лиц, приверженных к высокой славянщине (например, в комедии Сумарокова «Тресотинус», такую же функцию выполняют славянизмы в пародиях Сумарокова на Ломоносова, например в его «Вздорных одах» или в притче «Обезьяна-стихотворец», где также высмеивается великолепие и риторичность од Ломоносова); по-друго* му, но также в характерологических целях использованы церковнославянские элементы в речи Кутейкина у Фонвизина в «Недоросле». Надо, однако, отметить, что в стихотворные произведения отдельные славянизмы и и архаизмы могли попадать на правах поэтических вольностей, под влиянием/гаких факторов, как стихотворный ритм и рифма. Так, в притче Сумарокова «Ворона и Лисица» встречаем слово зрак в рифме с так^ это же слово в сатирическом «Гимне бороде» Ломоносова (риф* ма — всяк) в окружении таких слов, как враль, дурак, плевать; между тем в «Словаре Академии Российской» 1 Исключительно содержательный анализ стиля од Ломоносова дан во вступительной статье С. М. Бонди в кн. «В. К. Тредиаков* ский. Стихотворения», Библиотека поэта, большая серия, Л., 1935, 150
зрак характеризуется как слово «славенское» и, следо* вательно, непригодное в низком стиле; в притче «Истина» на небеси рифмуется с понеси; ритмом вызвано и злата и сребра в притче Сумарокова «Болван». В притчах Сумарокова встречается инфинитив на -та, напри* мер отверзти (рифма — шерсти), поблистати и др.; еще чаще усеченные прилагательные, например: сладко пе« ние, высоки мысли, торговы мужики, достойну казнь,, подьяческа душа, орлины перья, крестьянина прилежна, барска кровь, разны муки и т. д. В отдельных случаях книжные элементы связаны с «нравоучительными» местами в притчах; например, притча «Безногий солдат» заканчивается такими строками: «С ползущим воином работник сей свидетель. В каком презрении прямая добродетель»; в притче «Кулачный бой», где встречаются выражения «под бока и в нос и в рыло суют», «расквашивают губы», автор обращается к зрителям с такими словами: «Каких вы, зрители, здесь ищете утех, Где только варварство позорища успех?» Но все это не типично для низкого стиля, основу которого составляет разговорно-просторечная стихия, да« же с элементами «низкой», простонародной речи (см., например, в притчах Сумарокова такие слова и выражения, как дурачить, напредки, мошейничать, ума на полполушки, попутал черт, матка, сын собачий, дурища, езрютить, Минерва напилась как стерва и под., в са* тире Ломоносова «Зубницкому» — враль, враки, красо* у ли, страм, вонючие). Особый интерес для характеристики низкого стиля представляет язык комедии. Само содержание комедий, тесно связанное в отличие от трагедий с жизнью, с жи« вой действительностью, сатирическая направленность их — все это должно было способствовать демократичности, жизненности языка персонажей комедии. В то же время наличие в этом жанре морализирующего элемент та, противопоставление отрицательным, подвергнув-» шимся осмеянию персонажам героев положительных, «добродетельных», которые, помимо всего, являются ча* сто и носителями любовной, лирической линии в произведении, — это объясняет и другую тенденцию в языке комедии — тяготение к более литературным, с налетом книжности, формам речи. В соответствии с двумя .типами персонажей, с одной стороны, персонажей .151
«простых» или комических, «бытовых» — это обычно представители низших классов или необразованные,- «отрицательные» помещики, а с другой — положительных героев — «любовников» или резонеров — комедия 60—70-х годов, а отчасти уже в 50-х годах представляет два типа языка, заметно отличающиеся друг от друга 1. В этом разграничении отразился отчасти реальный факт некоторой языковой дифференциации в обществе: люди, приобщившиеся к культуре, типа Стародума или Правдина говорили грамотнее, «культурнее», чем слуги, крестьяне или невежественные Простаковы и Скотини- ны. Однако в значительно большей степени сказывается здесь выработанная в этом жанре литературная условность, .манера, способ речевой характеристики разных действующих лиц комедии; действительно, вряд ли ре- альные Стародумы говорили так бледно и книжно, как их литературные представители; а с другой стороны, в языке низких персонажей особенности речи их реальных прототипов даны нередко в целях комического изображения, особенно в комедиях Сумарокова, Лукина и других писателей 60—70-х годов, в нарочитой концентрации, преувеличении. К низкому стилю можно безоговорочно отнести, следовательно, только речь «бытовых» персонажей, в то время как речь «любовников» и резонеров должна быть отнесена, скорее, к среднему стилю2. 1 По интересному наблюдению П. Н. Беркова (см. его статью «О языке русской комедии XVIII в.» в «Известиях Академии наук СССР. Отделение литературы и языка», т. VIII, вып. 1, 1949), эти два типа языка, четко разграниченные в случаях, когда говорят либо только «бытовые персонажи», либо только «любовники», сближаются, когда эти разные персонажи разговаривают друг с другом; в этих случаях язык «любовников» опрощается и приближается к речи бытовых персонажей. 2 Вообще же надо иметь в виду, что сама разговорно-бытовая речь даже образованных дворян была в то время слабо нормализо-' вана, смыкалась с так называемой «простонародной» речью. В отличие от более позднего времени, когда разговорная речь образовала определенную разновидность литературного языка, в тот период она редко рассматривалась с точки зрения литературной* (Поэтому при оценке языка персонажей комедии следует остерегаться модернизации: многое из. того, что представляется нам диалектным, «простонародным», входило, в обиходную речь и образов 152
* Особенности низкого стиля, опора иа бытовую речь выражены в комедии очень отчетливо и проведены последовательнее, чем в других низких жанрах, например в притчах. Уже орфография часто подчеркивает разговорное произношение — отсюда написание -во вместо -гЬ в прилагательных и местоимениях, например: ево, тово и т. д., написания /о вместо е, указывающие па произношение о после мягких согласных (буква io позднее заменилась ё), написания што, отражение акания. Эти написания противоречат орфографическим нормам середины XVIII в., но они вполне соответствуют произношению в разговорной речи, отмеченному в «Грамматике» Ломоносова. Однако наряду с отражением таких нор* мальных особенностей живого произношения, при воспроизведении речи «бытовых» персонажей, в особенности речи крестьян, представлены и такие произносительные явления, как яканье, цоканье, дзеканье, выпадение/ между гласными, ёканье в безударном положении, разного рода искажения в иностранных словах и т. д.; так, один из персонажей комедии Сумарокова «Рогоносец по воображению», жена помещика Викулы, Хавронья, говорит енерал, интермеция, фрукасе, чаво, табе и под., работники в лавке щепетильника (т. е. галантерейщика )в комедии Лукина говорят проць (прочь), нецево, двадчать, чарь небесный, охоць (охоч), мощнее, церез, по— дуцеть (очевидно, попытка отразить дзеканье в слове подудеть; то же в написании роцимой, т. е. родимый), деули, рабенок, ниту (нет), мемцы (немцы), хранчуские (французские) и т. д. Точно так же и со стороны грамматической речь этого рода персонажен не ограничивается наличием таких узаконенных и обычных форм, как родительный и предложный падежи на -у или дееприча-, стие иа -учи, В лексике — наличие значительного количества диалектных, «простонародных» слов, вульгаризмов, порой бранных слов; например, работники .в комедии Лукина употребляют слова позагуторился, фигли, шал-, ванного человека.) В то же время разграничение двух типов речи ' в комедии и некоторые другие факты свидетельствуют о том, что "" разговорная речь оценивается все же дифференцированно, когда" дело касается ее употребления в книге, в художественном произведении. Нормализация в дальнейшем разговорной речи — существенный момент в развитии литературного языка, 153
бер, пробаит, притаранил, ляд ведает, валишься, голчим, сороми-та за провальную не оберешься, сарынь, смямка* ли, парень оцосной и под. В комической опере Матин* ского «Санкт-Петербургский гостиный двор» крестьянин говорит так: «Вольно табе меня всклёпаць. Вот послушай-» те, цосные осьпода, как это дзело было», «Колды бы я табе не баил, толды бы ты и турбацил меня» и т. д. Таким образом, в комедии выработался некоторый штамп в изображении языка «бытовых» персонажей, особенно крестьян, языка, насыщенного сверх меры и натуралистическими элементами бытового просторечия, и средствами «простонародной» речи. Интересно отметить, что такая перенасыщенность языка комедии «низ* кими» элементами и резкий разрыв между речью «бытовых» и положительных персонажей вызывала у не* которых деятелей литературы протест. П. Н. Берков в упоминавшейся выше статье отмечает попытки И. П. Ела^ гина и И. А. Дмитревского облагородить язык комедии, создать «искусственный театральный язык... в противовес разговорной традиции». Драматург и поэт Н. Николев в предисловии к своей «драме с голосами» «Розана и Любим» замечает, что он не хотел, чтобы его персонажи, даже самые низкие, употребляли такие слова, как взъерепеню, взбутетеню, при* попоню, и говорили цево вместо чево или целовек вместо человек. Но любопытно, что для этого ему пришлось, по его собственному признанию, «не выводить на театр таких лиц, коим бы необходимо надобно было дать низкое и подлое 1 речение российской черни, как, например, наречия фабришных и степных крестьян». Поэтому, гово^ рит он далее, «Розана выведена солдатскою дочерью, Любим дворовым, а лесник крестьянином, близь Москвы живущим». Следовательно, автору казалось само собой разумеющимся, что, выведя на сцену «фабришных и степных крестьян», он вынужден был бы заставить их говорить цево, взбутетеню и т. д. Просторечно-простонародные слова и формы создавали «низкий стиль», как славянизмы создавали «высокий стиль». Существует, однако, принципиальное разли* чие между этими двумя группами языковых средств, они 1 Слово подлый в XVIII в. могло означать «простонародный». и не нести морально-оценочной характеристики^ у 154
не вполне соотносительны. Среди «низких» элементов языка заметное место занимают такие, которые, собственно, и не входят в состав литературного языка. Это те слова, которые в системе Ломоносова оказываются вне «трех родов речений» — «...презренные слова, которых ни в каком штиле употребить непристойно, как только в подлых комедиях». Они остаются за пределами литературной нормы. Их роль в произведении — чисто художественная, характерологическая. Они всегда обусловлены характером носителя речи — «низкого» или коми^ .ческого .персонажа комедии, рассказчика или героя сатирического повествования, притчи и т. д.—-и противопоставлены речи положительных персонажей или автора как некой литературной норме. В этом их принципиальное отличие от слов и форм высоких, которые независимо от того, принадлежат ли они автору (в оде, похвальном слове, поэме и др.) или герою (в трагедии, поэме) — всегда воспринимаются как факт литературного языка, являясь свойственным литературному языку средством выражения определенной экспрессии. Принципиальное различие в этом отношении высокой и низкой лексики обнаруживается и в характере оценок слога писателя. Критическое отношение к тем или иным элементам высокой лексики, как правило, связано с самим пониманием норм литературного языка (или норм «стиля»). Что же касается выступлений против низкой лексики, например упоминавшиеся выше протесты Елагина, Николева, Дмитревского и других против засилия простонародной лексики в комедии, то они указывают лишь на постепенный отход от условных и в то же время грубо-натуралистических приемов воспроизведения речи «низких» персонажей, но здесь нет, как правило, иного понимания норм литературного языка. Из сказанного следует, что место низкого стиля в системе литературного языка отличается заметным своеобразием. Будучи прикрепленным по преимуществу лишь к некоторым видам и жанрам художественной литературы, низкий стиль не мог иметь такого же общелитературного значения, как высокий и, тем более, средний стили. Тем не менее, язык комедии и низкий стиль вообще сыграл значительную роль в развитии русского литературного языка, в укреплении его демократических ос- 155
нов. Именно здесь тенденция к закреплению живой народной речи в письменности, в литературе была осуществлена в наибольшей степени и без тех ограничений, которые ставились этому процессу в высоком и среднем стилях — в этом и сила и слабость низкого слога. Осо-* бенно плодотворными и важными были успехи низкого слога в области синтаксиса. Искусственному, сложному й запутанному синтаксису высокого стиля здесь противопоставлена простая и естественная, совершенно разго* ворная синтаксическая структура. Эти достижения низкого слога были усвоены и обогащены сатирической журнальной литературой 70—80-х годов XVIII в., где возникали отчасти и новые стилистические тенденции, нашедшие свое отражение в карамзинской реформе лите* ратурного языка. Важной особенностью низкого стиля явилось широкое использование народно-разговорной фразеологии — устойчивых словосочетаний, поговорок, пословиц, — что, как известно, в большей степени, чем любые другие языковые факты, способно создавать неповторимый национальный колорит литературного произведения. Широким привлечением фразеологических средств народной речи низкий стиль начал исключительно плодотворную традицию в истории языка русской художественной литературы, подхваченную и развитую такими художниками, как Крылов, Грибоедов, Пушкин, Гоголь. В высоком и низком стилях определились с большей или меньшей четкостью границы русского литературного языка, которые были такими зыбкими и неопределенными в начале века. В высоком стиле был произведен отбор среди книжно-традиционных, «славенских» элементов языка и тем самым была определена, так сказать, «верхняя» граница русского литературного языка. Низкий слог был нормирован в меньшей степени, народно- разговорная стихия в литературе не была еще здесь в достаточной мере' упорядочена, поэтому «нижняя» граница литературного употребления оказалась в этот период еще не вполне четко очерченной; это произошло несколько позднее, когда сама устная, разговорная речь подверглась нормализации. Однако ясность литератур-. 156
иых функций элементов «простонародной» речи в низком стиле, особенно в комедии —изображение определенного круга персонажей, — способствовала стилистической дифференциации также и в кругу отраженной в литературе народно-разговорной речи, бытового просто* речия. Тем звеном, которое скрепляло в этот период крайние области литературного языка, объединяло их в системе единого языка, несмотря на их значительные стилистические расхождения, явился средний стиль. Средний стиль был отражен наиболее полно в научной, исторической, теоретической прозе, в журналистике, а также и в художественной литературе — в определенном круге стихотворных сочинений, например в эклогах, элегиях, эпи« столах и песнях Сумарокова и писателей его школы, в «Душеньке» и других произведениях Богдановича, в прозаических переводах Елагина. К среднему слогу надо отнести, как уже говорилось, и язык комедии в той ее части, которая связана с изображением положительных персонажей — «любовников» и резонеров. Такая жанровая широта среднего стиля способствовала некоторой его пестроте. Здесь трудно говорить о твердо установ* ленных языковых нормах, можно лишь отметить наиболее существенные особенности и тенденции развития этого стиля. В пределах среднего стиля можно было бы наметить более высокие и более низкие его разновидности. Вспомним, что Ломоносов, устанавливая, что средний стиль должен состоять из «речений, больше в российском языке употребительных», допускает употребление «с великою осторожностию, чтобы слог не казался надутым», и слов «славеиских», употребительных в высоком стиле, а также и «низких» слов, но остерегаясь при этом, «чтобы не опуститься в подлость» (т. е. в простонародность). И надо сказать, что средний стиль довольно широко пользуется этой возможностью, однако преимущественно по отношению к высокому, «славен- скому» языковому слою. «Низкая» лексика явно избегалась в среднем стиле, а это способствовало обособлению (в рамках низкого стиля) простонародного, не подвергавшегося олитературиванню языкового слоя в опреде* ленных художественно мотивированных контекстах. Однако и высокий, «славенский» слой лексики и грамматики включается в средний стиль с отбором. Уже 157
отмечалось, что хотя «обветшалые» славянизмы в теории отвергаются уже и для высокого стиля, практичен ски они могут встречаться в оде, трагедии, похвальном слове, героической поэме. В произведениях среднего стиля эти славянизмы, разумеется, рассматривались как совершенно неуместные. Но и так называемые «вразумительные» славянизм мы, т. е. те, которые признаны органическим элементом высокого стиля, оказываются не вполне однородными, и их судьба в среднем стиле особенно отчетливо обнару*. живает эту неоднородность. Грубо говоря, здесь разли-» чаются славянизмы, функции которых являются стилистическими по преимуществу (например, слова типа дра« гой, дщерь, чресла, выя, ланиты, стогны, скудель, крин,, пря, днесь и под.), и такие, в которых на первый план выдвигается их смысловая роль — разного рода слова для выражения отвлеченных понятий, философско-науч- ные термины и т. д. В произведениях высокого стиля обе эти группы сливаются воедино, образуя вместе харак* терный лля этих произведений стилистический рисунок.; В среднем же стиле эти группы оказались разграничен* ными. В средних стихотворных жанрах, таких, как эле-* гия, эклога, песня, зародившихся в 60—70-х годах и не выработавших еще устойчивых традиций, до некоторой степени использованы «стилистические» славянизмы, и это можно рассматривать как начальный этап превра-» щения части этих славянизмов в «поэтические» слова, которые в дальнейшем потеряют непременную связь о высоким стилем. Так, в элегии Сумарокова, написанной по поводу смерти актрисы Троепольской, можно найти такие строки: «Прекрасна женщина и Мельпомены дщерь», «И охладели уж ея младые члены», «Восплачь, восплачь о той со мной и воспечались» и под.; см. также в песнях Сумарокова: «О места, места драгие!», «По долине сей текущи, Воды слышали твой глас», «Пойте днесь мою печаль, что, лишась его, я стражду», «Сама воспламенила мою ту хладну кровь» и т. д., — не говоря уже о многочисленных усеченных прилагательных, местоимении мя и других архаизмах, которые употреби лялись на правах поэтических вольностей. Если обратиться к научным и «теоретическим» жанрам (в том числе и стихотворным), которые являются наиболее типичными для среднего стиля, а также и к языку поло-. 158
жительных персонажей комедии, то легко можно увидеть, что эти «стилистические» славянизмы встречаются лишь случайно, в то время как другая из отмеченных выше групп книжной лексики образует здесь очень заметный лексический пласт. Это как раз те «славенские» слова, употребляя которые, в противоположность первой группе, автор не рискует сделать свой слог «надутым». Примеры такого рода книжной лексики в произведениях среднего стиля весьма многочисленны. Так, в «Слове о пользе химии» Ломоносова находим познание, распростертые нервов, приуготовление, строение, испытатель, святилище натуры, сокровенное состояние первоначальных частиц, возбуждение, рачительный любитель, доказательство, неоспоримые и беспрерывные следствия и др.; в «Философических предложениях» Якова Козельского, написанных вообще очень просто и без украшений: непрерывное течение неизмеримого времени, точное познание, общественное житие, удовольствие нужд (т. е. удовлетворение нужд. — В. Л.), расположение материи, существо вещи, совершенство вещи, беспристрастие, равнодушие, чувствование, благорастворенный и т. д. Этого рода лексика в изобилии рассыпана в научной, философской, юридической, публицистической литературе второй половины XVIII в. Надо заметить, что книжная «славен- ская» лексика приобретает в научной литературе нередко терминологическое значение, а использование книжных словообразовательных средств является важнейшим прие- мохм создания новой научно-философской терминологии. Книжная лексика широко представлена и в художественной литературе, например в речи положительных персонажей комедии Сумарокова встретились такие слова, как воспоможение, показание, благоденствие, спо-. койство, блаженство, раболепство, злодейство, великоду< шие, чистосердечность, сребролюбие, своевольство, справедливость и под1. Стародум у Фонвизина говорит еще более книжно: движение раздраженного любочестия, неповрежденно, терзать сердце, лицеприятие, положил основание твоему воспитанию, развращенный тиран, имение растощается, нежнейшие чувствования, украшенная рассудком просвещенным и под. 1 См. кандидатскую диссертацию А. Т. Кунгуровой «Лексика комедий А» Н. Сумарокова», автореферат, М., 1954, 159
Следовательно, граница между высоким и средним стилями в области лексики проходит не там, где «сла-> вено-российские» слова отграничены от «славенских», а внутри этих последних (если только не понимать объем славено-российской лексики слишком широко). Этим специфически высокая лексика до некоторой степени как бы изолируется, обособляется в системе литературного языка (как и специфически низкая, «простонародная»). В области морфологии это еще нагляднее. Все важнейшие грамматические формы, охарактеризованные в грамматике как принадлежащие высокому стилю, по существу, встречаются в различной концентрации и в сред-* нем слоге. Так, например, совершенно свободно употребляются в научных и публицистических произведениях причастия, особенно действительные настоящего времени. Встречаются они в тексте «Российской грамматики», в «Риторике», «Слове о пользе химии» Ломоносова, в философских сочинениях и речах Н. Н. Поповского, А. А. Барсова, Д. С. Аничкова, Я. П. Козельского и других, реже в сатирических журналах, совсем редко в относящихся к среднему стилю частях комедий. Г. О. Винокур был склонен вообще считать, что причастия для Ломоносова это форма «славено-российская», а не «славенская» К Однако вряд ли это так: Ломоносов многократно подчеркивает книжность причастия, его чуждость живой разговорной речи, — это форма «славенская», но вполне «вразумительная» и имеющая широкое книжное употребление, причем не только в высоком стиле. Как и в приводившихся выше книжных словах, в причастиях несколько затушеван собственно стилистический момент, на первое место выступают его логико- грамматические свойства и преимущества; в «Рассуждении о пользе книг церковных», упоминая о причастии как элементе «славенского» языка, Ломоносов выделяет прежде всего его способность выражать «одним речением... сокращенные мысли». Точно так же широко употребляются в среднем стиле и прилагательные с суффиксом -ейш-, -айш- как в значении превосходной степени и элятива, так и в утраченном впоследствии значении сравнительной степени. Знает средний стиль окончание родительного падежа прилагательных -б/я, казалось бы, 1 Г. О. Винокур, Избранные работы..., стр. 139. 160
не имеющее никакой опоры в русском языке и вполне однозначное параллельной русской форме на-ой. В упоминавшемся уже предисловии к «Езде в остров любви», где Тредиаковский ополчается на церковнославянский язык, он обращается к тем, кто держится «глубокоелов- ныя славенщизны»; см. в его же «Речи к членам Российского собрания»: из основательный грамматики и крас- ныя риторики, без точныя идеи, в разборе оды Сумарокова: количество сотвореныя материи; в «Слове о пользе химии» Ломоносова: прекрасныя натуры рачительный любитель, пребогатыя госпожи своея, благоухания при* ятныя розы\ в эпистолах Сумарокова: единыя охоты, тяжкия работы и др., в его же песне «О ты, крепкий, крепкий Бендер-град», стилизованной под фольклор,—• «славы новыя», «самодержицы щедрой, мудрой и вели* кия» К - Следовательно, наиболее выразительные, казалось бы, грамматические приметы высокого стиля, отмеченные в «Грамматике» Ломоносова, вполне употребительны и во многих произведениях среднего стиля, не говоря уже о таких окончаниях, как -а и е (ty в род, и предл, падежах существительных, которые вообиде нельзя назвать «высокими» формами. Специфической принадлежностью грамматики вы со ко г о стиля оказываются те славянизмы, которые не предусмотрены «Грамматикой» и о которых выше была уже речь (впрочем, и в тексте «Российской грамматики» встречаем единичные поль, морь, в земли, разными образы); точно так же специфическими приметами низкого слога являются не столько формы на -у или -учи и т. п., сколько те «низкие» про- отЪречные формы, которые отмечались при характеристике низкого слога2. 1 Форма на -ыя вообще, помимо экспрессии книжности, приобрела еще, очевидно, и окраску народно-поэтического слога; ср., например, известную песню Мерзлякова «Среди долины ровный». 2 Поэтому Г. О. Винокур, как мне представляется, прав, говоря, что «Грамматика» Ломоносова «отражает нормы новой книжной речи, как она сложилась в традиции среднего слога» («Русский язык», «Избранные работы...», стр. 81). Действительно, хотя приво-» димые Ломоносовым формы и получают определенную стилистиче* скую характеристику, их разграничение оказывается вполне реальным только при противопоставлении высокого и низкого стилей* В среднем стиле формы эти по существу совмещаются. См. в этой связи также следующее замечание В. В. Виноградова: «В «Российской грамматике» ^Ломоносова описание и система- 11 В. Д. Левин .161
Таким образом, средний стиль в наиболее книжных: своих разновидностях во многом близок к высокому, но свободен от его крайностей. Впрочем, в произведениях научной литературы, особенно в торжественных речах на научно-философские темы, можно найти иногда в особых условиях риторические куски, уже совсем смыкающиеся с высоким стилем. Вот, например, отрывок из «Слова о пользе химии»: «Никто ближе приступить не может к сему великому олтарю от начала мира пред вышним возжениому, как сия ближайшая священница. Сия есть польза, которую физика от химии почерпает. Сей есть способ, который ясным вещей познанием от* крывает свет и прямую стезю показывает художествам». Приведу еще отрывок из речи И. А. Третьякова, профессора права Московского университета A768 г.): «При* ятна есть, слушатели, отдаленных времен гистория, ко* торая глубокой древности дела предает до днесь потом-* кам в пример и в научение. Сея посредством мы проникаем в бездну веков и в пределы вселенныя и видим там тьмы разных народов, из которых иных свирепый Марс в средине самого цветущаго состояния мечом и пламе* нем истребил, иных внезапное стихий возмущение, от одра спящих восхитив, в преисподния расселины земли поглотило, и других премногих, которых неизбежная престарелость, алчный глад, тлетворный воздух и неис- целимыя болезни от земли и от наших очес на вечность преселили». Вот еще отрывок из «Рассуждений» С. Е. Деснидкого, также профессора права Московского университета A775 г.): «Что от повсемественного и еди- нообразнаго употребления делается нам вещь обыкновен-» ною и непримечаемою, тому свидетель есть оный светиль* ник светов — солнце, которое, поколику всегда нам и в обыкновенное время и в одинаком виде восходящим и заходящим представляется, того ради непримечающим и не кажется инако, как простым, кружком; а каким образом от края небесе исход его и стретеиие его до края небесе делается, и каковым способом день дни отрыгает глагол и нощь нощи возвещает разум, о сем примеча- тизация фонетических, морфологических и отчасти синтаксических явлений имеют своей целью представить общую национальную структурную основу русского языка, которая в главном совпадает со средним стилем...» («Проблемы стилистики русского языка в тру«ч дах М, В, Ломоносова», стр. 220) v 162
ния делать для обыкновенности никому почти и на память не приходит; и потому один еще только Невтон ве« ликий на земле ближайшее к небу о том наблюдение сделал». Это те контексты, где, пользуясь терминологией Ло-* моносова, «описание учений благородных» перерастает в «речи о важных материях». Очевидно, имея в виду такого рода факты, акад. В. В. Виноградов говорит о «стиле научного рассуждения» и «историческом стиле» в пределах высокого стиля1. Значение среднего стиля в истории русского литера* туриого языка было исключительно большим. Именно здесь с наибольшей силой выразились, несмотря на пе* строту и неустойчивость, поиски норм национального литературного языка, наименее связанных с какими-либо особыми условиями языкового употребления, с какими- либо специфическими стилистическими и ' художествен* ными заданиями. «Средний стиль, — говорит акад* В. В. Виноградов, — постепенно становится ядром системы формирующегося русского национального языка, а его изменения делаются движущим началом ее разви* тия»2. Об этом же, собственно, говорит и Г. О. Винокура «...создание высокого и низкого слогов было, собственно, заслугой перед русской литературой соответствующего периода, а по отношению к самому русскому языку ока* залось полезным, скорее, косвенно. Именно оно оставляло свободный путь для развития так называемого среднего слога, предназначавшегося преимущественно для литературы не художественной, а научной и публи* цистической, то есть именно такого рода письменности, где особенно успешно мог продолжаться процесс скрещения книжной и обиходной речи в единый и цельный общеписьменный русский язык»3. Здесь, однако, можно возразить против излишне рез-* кого и прямолинейного отграничения среднего стиля От высокого и низкого, а также литературы художествен* ной от нехудожественной. В конце концов, общие приьь ципы нормализации русского литературного языка от-- 1 В. В. Виноградов, Вопросы образования русского национального литературного языка, «Вопросы языкознания», 1956, Кя 1, стр. 19. 2 Т а м ж е. 3 Г. О, Винокур, Русский язык (Избранные -работы.,., стр. 78)« И* '" ~" 163
разились во всех трех стилях, составляющих цельную литературно-языковую систему. Три стиля литературного языка не представляют собой отдельных языков или типов, как это было в позднее средневековье, а явились стилистическими разновидностями единого в основе своей литературного языка. Средний стиль питался за счет высокого и отчасти низкого стилей, отбирая и концентрируя в себе наиболее нейтральные и общелите* ратурные языковые средства, выступая как своеобразный регулятор в системе литературного языка. Перефра-. зируя слова Г. О. Винокура, можно сказать, что именно средний стиль оставлял свободный путь для функционирования высокого и низкого стилей, которые, разу-* меется, в этот период были не только фактом русской литературы, но и фактом русского литературного языка.-. Говоря о значении среднего стиля в истории литературного языка, можно было бы еще отметить, что в это время происходит интенсивный и чрезвычайно плодотворный процесс выработки естественнонаучной, философской, юридической и иной терминологии. В развитии терминологии исключительную роль сыграли Кантемир, Тредиаковский, Ломоносов и многие ученые и мыслители второй половины XVIII в. Однако рассмотрение путей образования этого рода лексики выходит за рамки задач настоящего краткого очерка. Таким образом, состояние русского литературного языка середины и второй половины XVIII века определяла система «трех стилей», теоретически обоснованная Ломоносовым. Главной чертой этой системы было прикрепление стилистически выразительных средств языка к той или иной группе жанров художественной литературы и вообще письменности; каждая такая жанровая группа имела, следовательно, определенную языковую характеристику и в стилистическом отношении была строго ограниченной. Так, произведения «высокого стихли»—оды, трагедии, героические поэмы, похвальные слова, торжественные речи — насыщались славянизмами, цо не могли принимать слов, выражений, грамматических форм и конструкций, просторечных, специфичен 164
ски разговорных. Напротив, в комедиях, притчах, сатирах и т. д. просторечие и даже диалектизмы употреблялись совершенно свободно, но «высокие» средства языка, славянизмы были здесь неуместны. Труднее определить специфические особенности среднего стиля; можно сказать, что для него характерно стремление избегать тех языковых средств, которые типичны как для -высокого, так и для низкого стиля. Такая строгая стилистическая регламентация определялась стремлением к полному соответствию между содержанием произведения, тем настроением, которое хочет вызвать автор у читателя, и языком произведения; а так как литературный жанр в эпоху классицизма определял—в широком смысле — и самое содержание произведения, то естественно, что языковой стиль оказался прикрепленным к определенным жанрам. Литературные произведения и целые жанры и даже группы жанров этой поры, следовательно, отличались стилистической однотонностью, внутренней стилистиче- • ской замкнутостью. Профессор Б. В. Томашеский справедливо писал, что в произведениях поэтов-классиков «сменялись слова разного реального значения, «о одной" окраски» *. Самый жанр определял границы языкового отбора. Это было таким же законом жанра, такой же жанровой условностью, как и отбор «приличных» для данного жанра персонажей, особенности композиции, художественно-изобразительные средства. В тех жанрах классицизма, где мы находим все же стилистическое разнообразие, само это совмещение стилистически разнородных средств языка тоже оказывается лишь приметой и условностью этого жанра. Так, в «ирои- комической поэме» высокие и низкие слова и выражения нарочито сталкиваются в целях создания комического эффекта; в комедии низким слогом говорят только отрицательные или комические персонажи, а положительные герои, резонеры и «любовники», выражаются вполне литературно. Естественно, что при таких строгих нормах и правилах применения языка индивидуальные особенности отдельных писателей проявляются слабо. Они подчинены 1 Б. В. Т о м а ш е в с к и й, Стилистика и стихосложение, 1959, стр. 60. 165
законам данного жанра. Это очень важно иметь в виду при разборе языка литературных произведений этого времени. Прежде чем анализировать язык того или иного произведения или писателя, надо получить ясное представление об особенностях языка данного жанра вообще, о нормах того «стиля», к которому относится это произведение. Тогда окажется возможным охарактеризовать язык произведения как представителя дан« ного жанра и данного «стиля» и в то же время определить индивидуальное своеобразие писателя, степень и характер его отхода от стилистических норм и законов жанра. Остановимся в этой связи на одном примере. Трудами историков русской литературы, в первую очередь проф. Г. А. Гуковского, выяснены принципиаль* ные расхождения между школами Ломоносова и Сума-: рокова. Но вряд ли эти расхождения можно механически отнести к вопросам литературного языка. Правы те исследователи, которые указывают, что разногласия касались здесь прежде всего понимания задач литера-, туры и принципов построения образной системы художественного произведения, но не собственно состава норм языка. Сумароков упрекал Ломоносова в излишнем, с его точки зрения, «парении», выспренности, риторич* ности слога, пародировал грандиозность, космичность, эмоциональность его образов, ратовал за большую про-: стоту, естественность слога, рационалистичность художественного образа. Однако не видно, чтобы Сумароков по-иному себе представлял нормы литературной речи, по-иному относился бы, например, к «славенской» лексике или грамматическим элементам. Сумароков упре-; кал иногда Ломоносова за славянщину, но он же осу-« ждал его за простонародность. Трудно указать такие «славенские» слова или формы, которые Сумароков принципиально отвергал бы в своей практике; можно даже сказать, что Сумароков кое в чем был архаичнее Ломоносова, например, употребляя часто, даже в прозе, инфинитив на -ти или местоимение мя, которое Ломоносов не признавал и не употреблял. Другое дело, что Сумароков и его ученики часто, неизмеримо чаще, чем Ломоносов, выступали в средних поэтических жанрах, где состав норм был, естественно, несколько иным. Со временем именно эти средние жанры — эклога, элегия, песня, комическая поэма — определили поэтический язык 166
сумароковского направления, но это вряд ли поколебало устойчивость норм высокого стиля. Ведь даже в 70-х годах, протестуя против преувеличения роли покоимого тогда Ломоносова в литературе и языке, Сумаро* ков признавал, что «честь» Ломоносова «состоит в одах». Можно, правда, отметить, что язык Сумарокова в высокой трагедии более пестр, чем язык од Ломо* Носова, что автор допускает порой элементы просторе* чия (например, защищая, от Ломоносова и Тредиаков* ского написания -&/, -и в именительном падеже множественного числа существительных среднего рода), но это не означало отказа от высоких, архаических слов и форм, признаваемых Ломоносовым." Следовательно, несмотря на отдельные индивидуаль-: ные отличия и особенности у разных авторов, несмотря даже на различия в отношении к отдельным формам, норма высокого стиля выступала как сила, нивелирующая эти индивидуальные отличия или особенности школы. Может быть, еще в большей степени это надо иметь в виду при оценке языка «низких» жанров, например комедии. Так, говоря о языке комедии Фонвизина «Недоросль», обычно подчеркивают демократичность, яркую разговорность речи отрицательных и комических персонажей — Простаковой, Скотинина, Митрофанушки, Еремеевны, учителей. Тщательно фиксируются в их речи просторечные и «простонародные» элементы, отклонен иия от литературной нормы. Все это верно, но неверно именно в этом видеть своеобразие языка Фонвизина, реалистические тенденции его творчества. Ведь обращение к просторечию и простонародному языку, как мы видели, — это типичная, обязательная примета классической комедии вообще. Более того, анализ языка комедии Фонвизина покажет, что Фонвизин оказывается умереннее и осторожнее в употреблении этого рода языковых средств, чем многие другие комедиографы — его предшественники или современники. Принятое в комедии условное разграничение двух типов речи — один для персонажей положительных, а другой для «бытовых» — отрицательных и комиче* ских — представлено и у Фонвизина. Чтобы увидеть это, нет необходимости производить какие-либо исследования; простое сопоставление речи Простаковой, Скотини-. 167
на или учителей с речью Милона, Правдина, Староду- ма, Софьи достаточно выразительно. В то же время непринужденная разговорность речи, яркое бытовое просторечие не переходит у Фонвизина в искусственное, нарочито-натуралистическое сгущение «низких» элементов языка. Это дает ему возможность подняться до индивидуализации речи этих персонажен, в пределах низкого стиля создать выразительные индивидуально-психологические речевые характеристики. Таким образом, новаторство Фонвизина заключалось не в употреблении просторечия, а в частичном преодолении свойственной классической комедии условности в передаче речи персонажей, в выработке художественно более совершенного метода воспроизведения в театре народной речи, — метода, традиции которого были развиты в комедиях Крылова, Грибоедова, Гоголя. 6 История русского литературного языка последних десятилетий XVIII в. проходит под знаком начавшегося кризиса системы трех «штилей». Становится ясным, что система трех «штилей», сыгравшая выдающуюся роль в становлении норм русского литературного языка, в укреплении его народных основ, теряет свое значение в условиях дальнейшего развития литературы, порывающей постепенно с традициями классицизма; обнаруживается узость и историческая ограниченность этой системы, ее недостаточность. Ведь когда мы говорим, что система «трех стилей» определяла нормы русского литературного языка второй половины XVIII в., то это не значит, что она охватывала* все многообразие литературной практики этого времени. Бесспорно, что многие произведения художественной литературы, публицистики и деловой письменности с трудом укладывались в те правила и нормы, которые предписывались этой системой. Это особенно отчетливо отразилось в судьбе среднего слога, который с самого начала был лишен внутреннего единства и не был строго регламентирован, а впоследствии все более и более «выбивался» из системы, тем самым подрывая ее и разрушая. Что касается тех литературных жанров этой поры, 168
которые относились к высокому или низкому стилю, то их состояние и само развитие довольно прочно было связано с этой системой. Пока высокие и низкие классические жанры представляли собой живое и развивающееся литературное явление, до тех пор сохраняла свое регулирующее положение система «трех стилей». Но падение роли ведущих жанров классицизма, их видоизменение и появление новых жанров — все это должно было привести к кризису, а затем и разрушению этой стилистической системы. Говоря об изменениях в литературном языке во второй половине XVIII и начале XIX в., надо различать такие процессы, которые остаются в рамках старой системы, свидетельствуя лишь о ее эволюции, и такие, которые отражают ее разрушение и становление новой стилистической системы литературного языка. В связи с этим остановимся на трех деятелях литературы XVIII в., творчество которых наиболее выразительно демонстрирует развитие литературного языка и художественной речи последних десятилетий XVIII в.—• Державине, Радищеве, Карамзине. Творчество Державина часто приводят как яркое свидетельство разложения ломоносовской системы. Между тем это не совсем так. Действительно, в одах Державина наряду с высокими средствами языка "представлены и разговорные элементы, даже просторечие. Такова, например, его знаменитая «Фелпца». Такое совмещение разностильных элементов языка в одном произведении, бесспорно, представляет собой нарушение одного из требований классической оды — ее стилистической однотонности, стилистической замкнутости. Но где же истоки, в чем причина стилистического разнообразия некоторых од Державина? Они в самом содержа н и и этих од. Державин может совмещать в одной оде разные темы, разные экспрессии. В «Фелице» восхваление «богоподобной царевны Кнргиз-Кайсацкия орды» объединено с осмеянием и разоблачением развратного Мурзы; поэтому мы найдем здесь строки вроде «прошу великого пророка, Да праха ног твоих коснусь, Да слов твоих сладчапша тока И лицезренья иа- слаждусь» и такие фразы, как «В шинки пить меду заезжаю», «Иль, сидя дома, я прокажу, играю в дураки с женой... То в свайку с нею весел юся, То ею в голове 1G9
ищуся»; «Князья наседками не клохчут, Любимцы въявь' им не хохочут, И сажей не марают рож». Столь же резки стилистические контрасты в оде «Вельможа». Разные темы, разные авторские эмоции тянут за собой разные языковые средства, которые столкнулись в одном произведении. Но важно заметить, что каждая тема сама по себе решается в общем теми языковыми средствами, которые были предписаны традицией, в со-, ответствии с теорией и практикой трех стилей. Проф, Г. А. Гуковский писал о Державине: «До Державина все элементы художественного произведения подчинялись закону согласованности друг с другом по законам искусства и жанра; «высокая» тема сочеталась с высокой лексикой и т. д. Державин выдвинул новый принцип искусства, новый критерий отбора его средств... «Высокое» и «низкое» у него сливается. Он отменяет жанровую классификацию... В высокую оду врывается басня...»1. Здесь не со всем можно согласиться. Верно, что «высокое» и «низкое» сливаются у Державина (если под слиянием понимается только их совмещение в одном произведении, но не потеря каждым из них своих стилистических свойств и качеств); верно, что'нередко (хотя не всегда) отменяется жанровая классификация; но и у Державина «высокая тема сочетается с высокой лексикой». Этот принцип незыблем, хотя и реализуется по-новому. Ведь когда Гуковский говорит, что в высокую оду врывается басня, он тем самым подтверждает, что поворот от одической темы к басенной сопровождается сменой и стили-: стического тона. Сам Державин писал в своем «Рассуждении о лирической поэзии»: «Итак гимн или ода заимствуют свое наречие, свои краски, свою силу от воспеваемого ими- предмета; но никогда площадных или простонародных слов себе не дозволяют, разве в таком роде будут писаны» 2. Державин писал иногда оды «в таком роде». Но не всегда. Многие оды Державина вполне выдержаны от начала и до конца в одной стилистической тональности, если цельно и едино их содержание, едина проникающая 1 См.: Г. Р. Державин, Стихотворения, Библиотека поэта, малая серия, 1935, стр. 41. 2 См.: Г. Р. Державин, Сочинения, изд. 2, Спб., 1878, t.VII, стр. 536, 170
произведение авторская экспрессия. Таковы, например, из наиболее известных од Державина «На смерть князя Мещерского», «Бог», «На смерть графини Румянцевой», «Водопад». Приметы высокого стиля здесь вполне явственны, например: «Глагол времен», «Румянцов молньи дхнет сугубы», «Теперь во брани Мои не мещут молний длани», «Престань! и равнодушным оком воззри на оный кипарис» и т. д. В этих произведениях найдем такие слова, как внезапу, персть прейти, почто, сочесть, мраз- ный, вратиться, престать, пожди, дхнуть, млат, хлябь, вежды, вещать, се, росский и т. д. (не говоря уже о таких более привычных славянизмах, как нощь, брег, класы, зреть, сокрыться и т. д.), такие формы прилагательных, как оюивый, или причастия типа создавый, характерную для высокого стиля инверсию вроде «Скользим мы бездны на краю, В которую стремглав свалимся» и т. д.1. Разумеется, все это находится в окружении нейтральных, общеупотребительных средств языка, но просторечие в этих произведениях явно избегается. Державин внес много нового в русскую поэзию, самый отбор в поэзию материала из жизни, как правиль-: но заметил Г. А. Гуковский, был нов и необычен; изменилась, обогатилась тематика, содержание такого тра* диционного для классицизма жанра, как ода. Все это не могло не отразиться на языке произведений Державина, не могло не привести к нарушению некоторых существенных правил, свойственных ломоносовской систе-- ме «трех стилей», но это не означало разрушения, ниспровержения этой системы. Этот вывод оказывается в общем справедливым и для Радищева, несмотря на то, что он обратился к жанру вообще чуждому литературе классицизма -^ к жанру «путешествия». Знаменитое произведение Радищева стилистически чрезвычайно пестро. Высокие, насыщенные славянизма* ми отрывки чередуются в «Путешествии» Радищева с отрывками разговорными и даже просторечными: «Разум мой вострепетал от сея мысли»; «Место моего во.с- седания было из чистого злата и хитро искладенными 1 Надо заметить, что в последние годы жизни Державина архаический элемент в его творчестве резко усилился» 171
драгими разного цвета каменьями блистало лучезарно»; «Внезапу смятение распростерло мрачный покров свой по чертам веселия, улыбка улетела со уст нежности и блеск радования с ланит удовольствия»; «Я есмь Истина. Всевышний, подвигнутый на жалость стенанием тебе подвластного народа, ниспослал меня с небесных кругов, да отжену (отгоню — J5. с/7.) темноту, проницанию взора твоего препятствующую»; «Егда восхощешь меня виде- ти, егда осажденная кознями ласкательства душа твоя взалкает моего взора, воззови меня из твоея отдаленности... Не убойся гласа моего пиколи»; «О! гордость, о! надменность человеческая, воззри на сие и познай, колико ты ползуща!» Наряду с такими фразами, отличающимися крайней архаичностью и «высокостью», в этом произведении мы можем найти и такие выражения, как «стал он к устер- сам как брюхатая баба»; «Почтового комиссара нашел я храпящего»; «Да хотя растянись на барской работе, то спасибо не скажут»; «Наемник дерет с мужиков кожу»; «Окончать не мог моея речи, плюнул почти ему в рожу и вышел вон. Я волосы драл с досады» и т. д. Литература классицизма не допускала такой стилистической пестроты, потому что она не допускала и той тематической пестроты, которой отличается «Путешествие» Радищева. Создавая произведение со сложным и разнообразным содержанием, заключающее изображение различных сторон и явлений действительности, обнаруживая различное отношение к этим явлениям жизни, Радищев должен был создавать и стилистически разнородное, разнообразное повествование. Высокое и низкое оказались объединены в одном произведении, и этим было .нарушено одно из требований теории трех стилей. Но, взятые отдельно, «высокие» и «низкие» куски построены у Радищева в полном соответствии с требованиями этой теории. Проф. Г. О. Винокур был совершенно прав, когда заметил, что «три стиля речи, заповеданные русской литературе Ломоносовым, нигде не сливаются у Радищева в одно целое и каждый раздельно несет свою особую функцию» *. Действительно, легко увидеть, что, напри- 1 Г О. Винокур, Избранные работы по русскому языку,- Учпедгиз, 1959, стр. 160, 172
мер, заключающее «Путешествие» Радищева «Слово о Ломоносове» или сон в главе «Спасская полесть» — это типичный высокий стиль, а рассказ присяжного в той же главе написан в традициях низкого стиля и т.д. Эти произведения Державина и Радищева не могут свидетельствовать о разрушении системы трех стилей уже потому, что в них мы имеем дело с тем же языком,— если не говорить о частностях или индивидуальных пристрастиях. И Державин, и Радищев так же понимают норму литературного языка и его границы, как и их непосредственные предшественники; они пользуются прежде всего и главным образом тем языковым фондом, который сохранила традиция. И — что очень важно— эти факты языка живут в их произведениях с традиционно присущими им стилистическими качествами. .Стилистическая оценка основных слоев, групп лексики .и грамматических форм осталась незыблемой. Ведь само объединение в произведениях этих писателей элементов языка с разной стилистической окраской —как ху- дожественный прием — связано у них не с ослаблением или стиранием стилистических качеств этих языковых элементов, а, напротив, с отчетливым ощущением действенности этих свойств и качеств. Это не опровергается, а лишь подтверждается тем фактом, что конкретная художественная функция тех или иных стилистически выразительных средств языка может меняться у писателя. Так, давно замечено, что книжный «славенскии» пласт в произведениях Радищева обусловлен пропагандистской установкой автора, что мы имеем здесь дело .с новым для русской литературы использованием высоких средств языка как важного элемента стиля революционной публицистики1; можно добавить, что этот путь оказался плодотворным и выработал определенную традицию, отразившись, например, в революционной гражданской поэзии декабристов. Но ведь само использование Радищевым в этой функции именно славянского, высокого языкового слоя — еще одно свидетельство жизненности и актуальности для него этого слоя языка, яс- 1 См. замечание Маркса о том, что «Кромвель и английский народ воспользовались для своей буржуазной революции языком, страстями и иллюзиями, заимствованными из Ветхого завета» (К. Маркс и Ф, Энгельс, Сочинения, т, 8t стр. 120), . ,. 173
ного понимания и признания его стилистической вырази-* тельности. Таким образом, язык Державина и Радищева оста* ется еще в пределах старой стилистической системы. То новое, что можно обнаружить у этих писателей в прие-. мах употребления языка и функциях отдельных его пла-: стов, свидетельствуя об эволюции этой системы, не подрывало ее основ, ее сущности. Иное дело то направление в развитии литературного языка, которое традиционно связывается с именем Ка« рамзина и получило название «нового слога». Но карамзинский этап в развитии литературного языка нельзя соотносить и сопоставлять только с системой трех стилей. Надо учитывать и те процессы второй половины XVIII в., которые свидетельствовали о наличии чуждых или даже враждебных этой системе тенденций. В самом общем и схематическом виде можно ска*: зать, что развитие литературного языка идет по пути выработки более свободной от жанровых ограничений и правил литературной нормы. Формы, которые принимает этот процесс, могут быть довольно разнообразны* Так, одной из таких форм является стилистически немо** тивированное, неоправданное смешение элементов раз* ных стилей. Но это совсем не обязательно. Признаки разложения старой системы могут обнаруживаться и то* гда, когда вполне выдержано и сохранено стилистическое единство произведения, если, однако, неоправданным с точки зрения установившихся норм оказывается самый выбор стиля; надо добавить, что речь идет здесь главным образом не о тех случаях, когда это связано с нетрадиционностыо жанра или иным пониманием «высокого (или низкого) содержания», а о тех, когда эта отражает изменение стилистических свойств и принци-; пов употребления целых языковых пластов. Один из наиболее выразительных процессов такого рода — распространение сферы употребления высокой «славенской» лексики за пределы высоких жанров и вообще за пределы высокого стиля. Во многих художе-* ственных произведениях, публицистических, научных, исторических сочинениях, даже в мемуарной литературе, широко стали употребляться славянизмы, причем это связано не столько со стремлением «возвышаться к важному великолепию», сколько вообще с представлением 174
об образцовом книжном языке, пригодном для любой серьезной темы, серьезной «материи». В связи с этим грань между высоким и средним стилями — что касается лексики (в синтаксисе это, очевидно, не совсем так) — становится менее заметной, менее резкой; идет процесс складывания книжного литературного языка с достаточно широкими функциями. Как видно из сказан-: ного, этот книжный язык обнаруживает резко выраженные архаистические тенденции. Отчасти явления такого рода уже отмечались и ранее, когда в средний стиль вовлекались и слова книжные, церковнославянские, но главным образом это касалось лексики научной, отвлеченной, терминологической. В рассматриваемый период этот процесс заметно активизируется, захватывая также и слова собственно «высокие», стилистически значимые. Эти слова сближаются с книжным пластом слов среднего стиля, с архаическими элементами деловой, официальной речи. Вместе с ними они образуют обширный и несколько неустойчивый пласт книжной лексики с очень широкой сферой употребления. Все это, естественно, не могло не подрывать основ си- сгемы трех стилей с ее строгими правилами и приемами употребления различных по своей стилистической окраске языковых средств. Ослабленной оказалась та строгая регламентация употребления высоких слов, которая была установлена ломоносовской теорией и практикой. Во всяком случае это дальше от норм этой системы, чем, например, «Путешествие» Радищева, где, как уже говорилось, несмотря на отсутствие стилистического единства, сохраняется ломоносовский принцип соединения высокого языка с высоким содержанием. Мы говорили об изменениях в отношениях между высоким и средним стилями. Подвергался изменениям и низкий стиль. Если не считать тех произведений, которые слепо следовали традициям низкого стиля, в «простой» литературе, не связанной ни с высокой поэзией, ни с областью науки, теории, обнаруживается стремление освободиться от «простонародности», но с сохранением самых тесных связей с живой речью. Однако именно попытки такого рода с особой очевидностью демонстриро* вали неупорядоченность и пестроту самой разговорной речи, несмотря на все более заметную речевую дифференциацию. Следовательно, и здесь па очереди стояла 175
проблема отбора, проблема отграничения лексики литературной от нелитературной — как в самой разговорной практике, так и в отражающей ее литературе1. Таким образом, широта и разветвленность письменной практики разрушала строгую соотносительность речевых стилей в их «ломоносовском» смысле, как систем жанровых норм и правил. Ломоносовская система не исчезла — она продолжает жить в традиционных (что касается высокого и низкого стилей — преимущественно художественных) жанрах, но она «включена» в более сложную стилистическую систему. 1 Составители Словаря Академии Российской, например, в приложенном ко 2-му тому Словаря «Кратком начертании, трудор Императорской Российской Академии» уже прямо говорят о необходимости «отделять слова в сообществе благородных людей слышанные от слов между простонародием токмо употребитесь- Н ы х».
«КЛРАМЗИНСКИЙ» ПЕРИОД РАЗВИТИЯ РУССКОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА 1 Так называемую «карамзинскую» реформу, «новый слог» можно понять и оценить, только учитывая своеобразие сложившихся во второй половине XVIII в. стилистических отношений с их разнородными тенденциями и устремлениями. Реформа эта направлена на создание единой общелитературной нормы, и поэтому она в принципе враждебна системе трех стилей. В этом отношении она продолжает те процессы, которые обозначились уже в предшествующие десятилетия и определяли развитие как книжного языка, так и «простого» стиля. Но важно заметить, что эти процессы слабо затрагивали состав языка, сохраняли весь фонд старой, архаической лексики, расширяя при этом сферу ее употребления. Только в «карамзипском» направлении выдвигается вопрос о пересмотре и переоценке самого матер и ала литературного языка. Взгляды Карамзина и карамзинистов проникнуты идеей исторического развития литературного языка, изменчивости его состава и норм. В отличие от своих противников— архаистов, «шишковистов» они исходили из того, что, говоря словами П. И. Макарова, одного из наиболее последовательных сторонников «нового слога», «язык следует всегда за науками, за художествами, за просвещением, за нравами и обычаями», что «удержать язык в одном состоянии невозможно». С этой точки зрения они оценивают и писателей прошлого. Так, в Ломоносове, имя которого стало в конце XVIII и начале XIX в. знаменем сторонников старины в языке, они видят прежде всего реформатора, ограничившего роль славянской стихии в литературном языке, доказавшего «обожателям древности, что старинное не всегда есть 12 В. Д. Левин 177
лучшее». Такой взгляд на Ломоносова позволял им од« повременно высоко оценивать направление его деятель^ иости и в то же время отказываться от самого этого языка как устаревшего, «недостаточного»1. Очень важно иметь в виду, что карамзинисты видят развитие языка не только в его обогащении, но — и это оказывается наиболее .существенным в карамзинской реформе —в его очищении от всего устаревшего, от всего того, что уже не соответствует новым вкусам, новым представлениям о хорошем языке и хорошем слоге. «Очищение» языка в карамзинской школе имело своей целью установление средней литературной нормы, укрепление, если выра-: жаться в терминах ломоносовской теории, среднего стиля. Бесспорно, что это было исторически вполне законо»: мерно и оправданно — именно в «среднем стиле», в его развитии скрещиваются все основные проблемы литературного языка, нормы и особенности других стилей, само их существование зависит от степени устойчивости и характера норм этого «среднего стиля». Можно сказать, что реформа Карамзина была прежде всего реформой среднего стиля, поэтому она оказала воздействие на ли-* тературиый язык в целом. Интерес к среднему стилю обусловлен также и худо-»" жественной практикой карамзинской школы. Как реформа Ломоносова была тесно связана с классицизмом и отвечала его потребностям, так Карамзин- ское направление в истории русского литературного языка тесно слито с сентиментализмом и породившей его дворянской культурой конца XVIII — начала XIX в. Для понимания языковой теории и практики карамзинизма надо вспомнить некоторые особенности сентиментализма как литературного направления: отказ от классицистического понимания предмета литературы как отвлеченной этической идеи и человека лишь как носителя этой идеи, признание предметом и темой искусства внутреннего ми-: ра человека, человеческой личности, его чувств и пере* живаний, его эмоциональной жизни, признание-, что человеку не может быть ничего «занимательнее самого себя», как говорил Карамзин; «подражать натуре» — та* 1 Анализ отношения разных литературных школ к «историческому делу Ломоносова» представлен в книге В. В. Виноградова «Язык Пушкина», М, — Л., 1935, гл. III,
кова истинная задача художника с точки зрения писа* теля-сентименталиста. В отличие от классицизма сентиментализм проникнут духом субъективизма. Свойственный сентиментализму интерес к личности, к внутреннему эмоциональному миру находит свое воплощение прежде всего в личности самого автора или, лучше сказать, рас* сказчика. Все изображаемое проводится через призму восприятия и осмысления рассказчика, оно пронизано его ощущениями, его субъективным отношением. Всякое художественное произведение, говорит Карамзин в своей статье «Что нужно автору», — это «портрет души и сердца» автора, так как «творец всегда изображается в творении, и часто против воли своей». Рассказчик выра-» стает в центральный образ художественного произведения если не сюжетно, то, так сказать, идеологически, психологически, его ощущения и переживания, е«го чувства и «воображение» становятся главным содержанием произведения независимо от того, описывается ли исто-* рия несчастной любви «бедной Лизы», деревенский пейзаж или путевые впечатления «русского путешественника». Эго, однако, не реальный автор, а условный образ нежного, чувствительного, в меру грустного и меланхолического рассказчика, круг переживаний и ощущений которого узок и ограничен, как бы заранее задан для произведений писателя-сентименталиста. Таким об* .разом, сентиментализм только сменил, а не уничтожил стену литературных условностей, которая стояла между писателем и отраженной в художественном произведении действительностью. Раньше, в период расцвета классицизма, эти условности были связаны с жанром, а теперь— с образом сентиментального рассказчика, внушающего читателю свои ощущения, переживания, чувства. Эти свойства и признаки сентиментализма определили многое в карамзинских принципах преобразования литературного языка и стилистики. Однако сам сентиментализм является лишь одним из проявлений, одной из форм развития дворянской культуры этого периода. Уже в конце XVIII в. в среде дворянства происходит расслоение, выделяется культурная дворянская верхушка, дворянская интеллигенция, подвергшаяся сильному за- падноевропейскОхМу, французскому влиянию, тяготеющая к более светским формам быта, изменившая "свои 12* 179
вкусы и привычки. И в своей устной, повседневной речи эта дворянская интеллигенция, недовольная старым языком, или слишком книжным, или слишком «мужицким», искала более светских, более изысканных и «культурных» форм и средств выражения. С этим связано и увлечение дворянского общества французским языком. Не случайно именно в это время была полностью осознана проблема нормализации не только письменной, но и устной речи как речи литературной. В более раннее время вопрос о нормах разговорной речи не ставился, хотя многие подходили к нему: рассуждения Тредиаковского- о языке «изрядной компании» в его отличиях от простонародной речи имели целью лишь указание на пределы проникновения разговорной стихии в литературный язык. С этим были связаны и замечания Ломоносова и Сумарокова о дифференциации в пределах самой разговорной речи. Вопрос о границах и сферах употребления традиционно-книжных и разговорных элементов в письменности лежит и в основе теории • «трех штилей». Только в конце XVIII в. проблема вза-. имодействия книжной и разговорной речи, их сближения на основе дальнейшего насыщения письменного языка элементами живой речи осложняется вопросом о нормах самой этой разговорной речи. Проблема нормализации устной речи приобретает особую значимость еще и потому, что она в этот период неотделима от проблемы норм письменной речи. Ведь основным требованием «нового слога» было как раз устранение разрыва между разговорной и книжной- речью, слияние их в единую систему литературного выражения. Критик и переводчик П. Макаров, один из а к* тивных и убежденных карамзинистов, критиковал тех, кто «полагает необходимым особливый язык книжный», указывал, что «нынешние писатели» создают общий язык «равно для книг и для общества, чтобы писать, как говорят, и говорить, как пишут: одним словом, чтобы совершенно уничтожить язык книжный» 1. Этим языком не может стать язык, старых книг, церковных или светских, в них, говорит Карамзин в статье «Отчего в России мало авторских талантов?», «соберем только мате-' 1 П, Макаров, Сочинения и пересоды, т. I, ч. II, изд. 2, М., 1817, стр. 38—39, • 180
риальное или словесное богатство языка, которое ожидает души и красот от художника». «Истинных писателей,— продолжает он, — было у нас еще так мало, что они не успели дать нам образцов во многих родах, не успели обогатить слов тонкими идеями, не показали, как надобно выражать приятно некоторые даже обыкновенные мысли». Следовательно, «русскому кандидату автор- ,ства» надо обратиться к разговорной речи, как образцу для письменного языка. Разумеется, не к разговорной речи широких народных слоев, а к той, которую можно услышать в «лучших домах», в дворянском салоне, к речи европеизированной верхушки дворянской интеллигенции. Однако и разговорный язык общества, в том виде, в каком он существует, не может стать таким образцом. Беда заключается еще в том, замечает Карамзин, что «в лучших домах говорят у нас более по-французски! Милые женщины, которых надлежало бы только подслушивать, чтобы украсить роман или комедию любезными, счастливыми выражениями, пленяют нас не русскими фразами». Выход из этого противоречия Карамзин видит в том, чтобы русский писатель, развив свой вкус и чувство изящного, поняв, что нужно светскому обществу, «что ему нравится и почему», создал бы такой язык для книг, для литературы, который мог бы стать «языком всех», мог бы быть принят как разговорный язык образованного общества. П. Макаров в одной из своих рецензий, одобряя стремление писателя «применяться к языку, употребительному в обыкновенном разговоре», замечает, что поскольку «у нас язык общества еще не образовался... надобно иногда писать так, как должны бы говорить, а не так, как говорят». В названной выше статье Карамзин говорит и о путях, способах создания такого языка: «Выдумывать, сочинять выражения; угадывать лучший выбор слов; давать старым некоторый новый смысл, предлагать их в новой связи, но столь искусно, чтобы обмануть читателей и скрыть от них необыкновенность выражения». Таким образом, в литерд- туре должен найти свою нормализацию письменный язык, и в то же время это будет способствовать выра-' ботке норм «языка общества», выработке норм устно- литературной речи, развитию устной речи, «просторечия» до уровня литературно-нормализованного языка. По мысли Карамзина, писатель не только должен 181
«переправлять школьную свою риторику в свете», но одновременно показать, «как надобно выражать приятно некоторые даже обыкновенные мысли». Другими слова* ми, писатель учится языку в обществе, по само общество ждет от писателя образцов хорошего употребления языка. Создание более совершенных норм литературного языка рассматривается, следовательно, как общенациональная и общекультурная проблема. Новый литературный язык призван вытеснить и из устного обихода общества французский язык, надо лишь доказать, что «язык наш выразителен не только для высокого красноречия, для громкой живописной поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности», а для этого надо «трудиться над обработыванием собственного языка», а не предпочитать говорить по-французски. «Язык важен для патриота», — говорит Карамзин в статье с характерным названием «О любви к отечеству и народной гордости»1. Чтобы выполнить эту свою миссию, новый литературный язык должен быть сближен по своей структуре, словарному, фразеологическому и семантическому богатству с наиболее культурными и развитыми языками Запада. В нем должны быть выработаны средства для передачи «тонких идей», самых разнообразных понятий, связанных с бытом и духовной культурой общества, с его вкусами и интересами, надо научиться выражать им «тонкости в разговоре». Но этого мало: «новый слог» должен и по своим эстетическим качествам отвечать требованиям и вкусам образованного светского человека, соответствовать эстетическим нормам дворянского салона; это должен быть язык гладкий и изысканный, изящный и музыкальный, это должен быть стиль «элеганс». Только такой язык сможет вытеснить французский язык из дворянского обихода и занять его место. «Вкус очистился, — говорил Макаров, — читатели не хотят, не терпят выражений, противных слуху»2. Ведь старый язык нехорош именно тем, что на нем трудно 1 См. замечание Б. В. Томашевского («Стилистика и стихосло-. жение, стр. 46) о том, что «задачей его (Карамзина) было не подражать французскому языку, а соревноваться с ним». 2 П. Макаров, Сочинения и переводы, т. I, ч. II, изд. 2, M.t 1817, стр. 22. 182
было «выражать приятно» (разрядка моя. — В. Л.)л некоторые мысли; светские женщины не читают новых романов или комедий прежде всего потому, что «так не говорят люди со вкусом», а без знания света «трудно писателю образовать вкус свой». Естественно, что в этой системе нет места для ломоносовских «стилей». «Высокий слог, — писал Макаров,—¦ должен отличаться не словами или фразами, но содержанием, мыслями, чувствованиями, картинами, цветами поэзии» 1. Нормы языка не могут зависеть от жанра, это естественно вытекает из всей концепции карамзинизма: формы выражения «авторской души» — а это составляет сущность всякого литературного произведения — также не могут меняться в зависимости от жанра, как неизменен и образ автора, рассказчика, неизменно его отношение к изображаемой действительности. Ведь язык произведения должен отвечать требованиям хорошего вкуса, а вкус читателя не подчинен жанру, он всегда один и тот же. Вообще понятие вкуса — одно из центральных в ка- рамзинской системе, критерий вкуса — это главный критерий при оценке литературных явлений, он заменил жанровый критерий, который был основным для литературы эпохи классицизма. Если раньше то или иное выражение, слово, синтаксическая конструкция могли признаваться удачными для одного стиля и непригодными для других, то сейчас, несмотря на существующие стилистические различия, употребление таких фактов языка, которые признаются не соответствующими нормам хорошего вкуса, нигде, ни в каком жанре не может считаться оправданным. Итак, язык, единый для книг и для разговоров, общий для разного рода литературных жанров, приспо-* собленный для нужд общества, привыкшего к француз* скому языку, и соответствующий вкусам представителей этого общества,— вот тот идеал, к которому стремилась карамзинская школа. Вот что писал в 1804 г. о причи-* нах, вызвавших появление «нового слога», известный,в то время писатель-карамзинист В. Измайлов: «Недоставало только языка, ближайшего к тону разговора и об-* 1 П. Макаров, Сочинения и переводы,-т, I, ч. II, изд. 2, М., 1817, стр. 40. 183
щсства, к новым понятиям века, к новой вежливости нравов, которого легкая приятность могла бы победить в светских людях, а особливо в женщинах, непростительное предубеждение против языка русского, который, наконец, мог бы себе усвоить достоинства лучших языков в Европе». Взаимодействие книжного и разговорного языков принимало у Карамзина и карамзинистов форму нейтрализации различных по своей стилистической окраске в прошлом языковых фактов в едином литературном языке. Это означало падение системы «трех стилей», замену ее системой единой языковой нормы, системой, условно говоря, одного стиля. Не следует думать, что эта программа была в действительности полностью осуществлена; но можно говорить о ярко выраженных тенденциях развития литературного языка в карамзинское время. Принцип стилистической нейтрализации отчетливо обнаруживается в оценке высокого, «славеиского» слоя языка и простонародной речи. И то и другое в принципе отвергается, как не соответствующее новым эстетическим нормам, представлению о приятном и изящном. «Слог церковных книг не имеет никакого сходства с тем, которого требуют от писателей светских»,—- писал Макаров; «наши старинные книги, — говорит ои далее,— не сообщают красок для роскошных будуаров Аспазий»1. Батюшков предупреждал Гнедпча от «из-, лишнего славянизма»; Вяземский критикует и язык, н художественные приемы Ломоносова, говорит о старом, докарамзинском языке как о тяжелом кафтане, который «слишком пахнул стариной» и т. д. В полемике с Шишковым и его сторонниками из «Беседы любителей рус^ ского слова» карамзинисты постоянно «острились насчет славянизмов», высмеивали пристрастие архаистов к славянщине. Вот, например, как выглядит написанная Гнедичем- пародия «Символ веры в Беседе при вступлении членов»: «Верую во единого Шишкова, отца и вседержителя языка славено-варяжского, творца своих видимых и невидимых сочинений. И во единого господина Шихматова, сына его единородного, иже от Шишкова рожденного прежде всех, от галиматьи галиматья, от чепухи чепуха, 1 П. Макаров, Сочинения и переводы, т. I, стр. 35, 184
рожденная, несотворенная, единосущная, ею же вся пишется; нас ради грешных писателей и нашего ради по- губления вышедшего из морского корпуса мичманом; распятого же за ны при мучителе Каченовском и страдавшего, и'• погребена с писаниями. И восшедшего в беседу и седшего одесную отца Шишкова и грядущего со славою судити живых и мертвых писателей; иже с отцом Беседою поклоияема и славима глаголанного пророком Василием Тредиаковским. Во единую, соборную вельможную Беседу. Исповедаю едино отрицание от Карамзина во оставление грехов и галлицизмов. Чаю воскресение моих мертвых стихов и погибели в будущей жизни всем растлителям языка, не поклоняющимся отцу Шишкову и единородному сыну его Шихматову. Аминь». Ярый карамзинист В. Л. Пушкин, дядя великого поэта, пародируя Шишкова (которого он называет Балдус), пишет: К дружине вопиет наш Балдус велегласно: «О братие мои, зову на помощь иас! Ударим на него, и первый буду аз. Кто нам грамматике советует учиться, Во тьму кромешную, в геенну погрузится; И аще смеет кто Карамзина хвалить, Наш долг, о людие! злодея истребить». Здесь же он издевается над славянскими словами семо и овамо и т. д. И. И. Дмитриев еще в 1792 г. пародирует в своем «Гимне восторгу» высокий одический слог: «вздувает пенны горы», «возвился», «куда не до- сязает взор», «големо каждое тут слово», «соплещет» и т. д. Можно было бы привести много и других примеров, характеризующих отрицательное отношение карамзинистов к архаической славянщине, к высокому славянизированному слогу. Но решение проблемы славянизмов в «новом слоге» нельзя представлять себе упрощенно. -«Славенский», книжный элемент не был однородным. Правда, в период между Ломоносовым и Карамзиным, как уже говорилось, происходит некоторое ослабление стилистических границ, стилистических характеристик, но «карамзинский» период обострил характеристики, выявил н резко обозначил эти границы — и в этом нашел свое выражение тот отбор в обширной и нерасчле- ценной области книжной лексики, осуществление кото- 185
рого было одной из основных проблем русского литера* турного языка конца XVIII века. Яснее стала граница между лексикой высокой и общекнижной; четче обозначились отличия и внутри самой общекнижной лексики; определился фонд нейтральной лексики, отграниченной «е только от лексики книжной, но и от просторечия. В настоящем очерке нет никакой возможности раскрыть судьбу всех этих стилистических групп, приходится ограничиться лишь самым схехматическим изложением. Свойственному шишковистам признанию «славен- ского» языка, во всем его объеме, представленном традицией книжного языка второй половины XVIII в. и церковной письменности, живой и продуктивной основой литературного языка — «карамзинисты» противопоставили отбор жизнеспособных элементов старого книжного языка с точки зрения «вкуса», оценку их с позиций «средней» литературной нормы, установление которой воспринималось ими как главная задача. Применительно к славянизмам стали актуальны такие оценки, как «обветшалое» или «необветшалое», «свойственное» и «несвойственное» и т. д. Для представителей «нового слога» славянский язык, по выражению В. В. Виноградова, «не представлял структурного единства». Большой интерес в этом отношении представляют рассуждения Д. В. Дашкова — автора книжки «О легчайшем способе возражать на критики» A811 г.), написанной в ответ на «Присовокупление» Шишкова к своему «Рассуждению о красноречии священного писания». Дашков последовательно развивает враждебный концепции Шишкова взгляд на русский и «славенский» как на разные языки, а не разные «слоги» одного языка. Поэтому а высокий стиль для Дашкова — это русский язык, лишь пользующийся «помощью славенского языка». Заслуга Ломоносова, с точки зрения Дашкова, в том и заключается, что он «разделял» эти языки. Дашков, как видно,- отчетливо различает понятия «славенский язык» (даже если иметь в виду только словарный его состав) и «ела-* венские слова» в русском языке. Дашков не согласен с «напыщенной похвалой славенского языка» как языка будто бы «чистого» и «великого», хотя считает, что сла- венские слова» способны обогащать и украшать русский язык, Для того чтобы почерпнутые из «славенского 186
языка» слова органически были усвоены, надо соблю* дать условие, «чтобы выражения и обороты, заимство* ванные нами, не были противны собственному языку нашему». Отклоняя от себя обвинение в презрении к ела-* венскому языку, Дашков повторяет эту мысль: «Я сказал только, что не должно употреблять в русском языке несвойственных ему славенских выражений и оборотов, что совсем не значит презирать славенский язык, корень нашего». Защищая свое выражение «русский язык сам по себе», которое Шишков считает бессмысленным, Дашков разъясняет, что «сам по себе» не означает «без славепского», по «представляет русский язык обогатившимся от оного и уже отделенным, представляет его, как он теперь есть, как ныне употребляют его Державины, Дмитриевы, Карамзины, без излишней примеси обветшалых, славенских слов». Таким образом, лекси* ческий состав церковнославянского языка Дашков, как и другие представители карамзинского направления, оценивает дифференцированно, принимая одни слова и отвергая другие. Так, по поводу перечисленных Шиш* ковым двенадцати слов, которые он защищает от нападок сторонников «нового слога», Дашков замечает, что шесть из них — чресла, жезл, препояши, плотоядный, бдение, воздоенный — «употребляются, хотя и с осторожностью, в высоком слоге нашего языка», остальные же шесть — безлунный, огнезарный, безлестный, все- злобный,' воссоздать, стыдение — «действительно, либо неупотребительны, либо употребляются неправильно — например, огнезарный взор, безлестный зрак». Можно отметить здесь традиционность терминологии у Дашкова (его способ изложения вообще находится в большой зависимости от старых понятий и категорий), можно заметить, что конкретные характеристики отдельных этих слов спорны и субъективны, но главное здесь то, что характерно для всего нового направления — самый факт отбора, дифференцированного подхода к традиционной «славенской» лексике. Наиболее непримиримым было отношение к тем книжным обветшалым словам и оборотам, которые не обладали никакими стилистическими функциями и на которых лежала печать схоластической учености и приказного слога, печать, как говорили, «педантства». Раз* витый «вкус» отвергал эти архаизмы, где бы они ни 187
были — в любом жанре, в любом контексте. Естественно, что самый объем этой лексики установился не сразу: сказывалось различие в понимании норм языка у представителей разных поколений, людей разных пристрастий и разной выучки и т. д. Тем не менее само направ- ление процесса, тенденция развития языка были выра- жены вполне отчетливо. Эта лексика отграничивается от тех слов, которые и в «новом слоге» сохранялись как его книжный элемент. Ведь принцип уравнения, единства . языка не мог означать полной его нивелировки. И в «новом слоге» существовали такие синонимические пары, как осмеливаться — дерзать, приказать — повелеть, узнать — познать, отдых — отдохновение, отвечать— ответствовать (но не отвещать), автор — творец, напрасно — тщетно, ожидать — чаять, жадный — алчный, скрывать — таить, теперь — ныне и т. д. Сложнее обстоит дело со словами, не утратившими своего высокого, риторического характера, связанными с традициями высокого стиля. Наличие в этих словах определенной стилистической выразительности делало пх более живым и устойчивым элементом литературного языка, чем архаизмы общекнижного языка. Но употребление этого рода лексики в рассматриваемый нами пе* риод становится более ограниченным и упорядоченным. Отчетливо обнаруживается стремление освободиться от такого употребления этих слов, которое не было бы как- либо стилистически мотивировано, т. е. от их употребления как «нейтральных» элементов книжного языка, В этом случае они так же нежелательны, как те архаизмы, о которых сказано выше — они тоже создают «надутость» слога и изобличают в авторе «педанта». Но в отличие от этих последних они частично приемлемы в определенных стилистических условиях. Характеристика этих условий, однако, представляет значительные трудности, которые связаны, в частности, с тем обстоятельством, что приметы новой, «карамзинской» стилистической системы сосуществуют в этот период с систе*- мой традиционной, основанной на жанрово-стилистиче- ских критериях,— особенно в области художественной литературы. Тенденции развития «нового слога» были таковы, что «возвышенный слог» должен был быть ограничен некоторыми специфическими контекстами, связан с конкретным стилистическим заданием,.но незави- 188
сим от жанра произведения. В то же время традиции старого высокого стиля были еще настолько актуальны, что даже «карамзинисты», если им приходилось обращаться к высоким жанрам, например к оде, оказывались в плену этих традиций. Впрочем и здесь скажется отличие в понимании границ высокой лексики у представителен старого и нового литературных направлений. Так, довольно обычные для Державина алчба, аер, буй, великомощно, воспящать, внезапу, вратиться, всесый, двоица, зело, зельный, надзрение, неблазный, облещи, персть, продерзость, содетель, угобзить, уныть, овен, еленьу отменятся, запона, трость (в значении перо), десный и т. д., а также и формы типа крылЬ, очеса не употребляются в произведениях Карамзина и Дмитриева или встречаются — некоторые из них — в совершенно исключительных случаях (например, десная и внезапу у Дмитриева). Еще отчетливее обнаруживается отличие традиционного высокого слога от высокого слога карамзинистов при сопоставлении частоты употребления, степени концентрации таких более обычных архаизмов и славянизмов, как глас, хлад, ветрило, игралище, младость, брег, зреть, класы и т. п. Г. О. Винокур говорит о наличии в этот период двух вариантов «высокого стиля» в старых жанрах классицизма: один вполне традиционный, другой ближе к карамзинской норме. Один из важнейших процессов «карамзинского» вре-< мени—формирование на базе старой высокой лексики, тщательно отобранной и ограниченной, так называемой поэтической лексики, составившей своеобразие поэтического языка большого периода в истории русской литературы и. русского литературного языка. Признаки этого явления можно было обнаружить еще в средних сти-* хотворных. жанрах классического периода, но только для конца XVIII и начала XIX в. можно говорить о поэтической лексике как о стилистической группе, категории литературного языка. Этот процесс, заключающийся в изменении функции традиционного материала, разъяснен в работах Г. О. Винокура и Г. А. Гуковского: «Старым словам, обладавшим в прошлом разного рода «высокой» экспрессией — то эмоциональной «громкости» и «пышности», то рассудочной отвлеченности, то граж- 189
данственности, теперь... была сообщена экспрессия «сладостности», нежности, пластичности и музыкальности» *. Надо заметить, что изменение высокого в поэтическое выходит за рамки обычного изменения стилистической окраски, перехода языкового факта из одного стиля в другой, так как в данном случае мы имеем дело с переводом в принципиально иной стили-* стический план. Само понимание соотношения языка, слова и темы, содержания оказывается здесь иным. Действительно, употребление этого рода «поэтической» лексики в карамзинской школе трудно прикреплять к каким- то определенным темам или контекстам, тем более—¦ жанрам. Это свойство хорошего, поэтического языка вообще, условность художественной речи как таковой ^практически — определенных видов художественной речи), и в этом принципиальное отличие от употребления слов или форм как элемента высокого стиля, свя^ занного с определенными, специфическими контекстами. Существенное отличие высокого от поэтиче* с ко го заключается, следовательно, в том, что послед^ нее не нуждается каждый раз в стилистической мотивировке, создавая лишь общий «поэтический» колорит повествования в целом. Б. В.Томашевский говорит даже о том, что, например, неполногласные слова являются в поэзии «простыми дублетами соответствующих полногласных форм, утратив свою индивидуально-стилистическую функцию». Это верно в том смысле, что нельзя каждый раз объяснить стилистическими причинами, почему автор употребил в одном месте, скажем, брег, а в другом берег. Но наличие брег не могло все же не отражаться на стилистической характеристике текста. Переход этих слов в иной стилистический план озна-* чает их смыкание с другими элементами поэтического словаря — шире, вообще с атрибутами поэзии. Сюда от-* носятся слова типа зефир, борей, перун, аврора, услов* но-поэтические имена вроде Лаиса или Делил, некото-* рые переносно-расширительные употребления вполне 1 Г, О. Винокур, Наследие XVIII в. в стихотворном языке Пушкина. Избранные работы..., стр. 337; см. также: Г. А. Г у ков- с к и й, Очерки по истории русской литературы и общественной мыс-, ли XVIII в., Л., 1939, стр, 277 и ел. 190
нейтральных слов, например лампада как любой све« тильник (вспомним ироническое «небесная лампада» (о луне) у Пушкина), влага вместо моря, океана (или как вино, вообще напиток), бард или скальд как обо* значение вообще поэта, некоторые «осколки» поэтиче-» ских фразеологизмов типа пламя вместо любовь и т. п. Далее, уже удаляясь несколько от собственно языковой сферы, к этим поэтическим аксессуарам можно отнести употребление названий некоторых вещей, реалий как символов — типа лира, урна, меч, щит, кубок и т. д.; наконец, можно упомянуть излюбленный набор предметов, создающий определенное стилистическое «звучание» обозначающих эти предметы слов, например мирты, сени, оливы, туманы и т. д. В задачи настоящего очерка не входит анализ этого рода лексики, она упомянута здесь лишь для того, чтобы «вдвинуть» в этот ряд те архаические «поэтизмы», о которых идет речь. Действительно, это явления стилистически однородные, их объединяют сами принципы их употребления в поэзии, в том числе и та возможная немотивированность в каждом отдельном контексте, о которой выше говорилось. Общей в значительной степени является и их дальнейшая судьба. Таким образом, в кругу славянизмов выделяются разные группы: устаревшие элементы «ученого» и при* казного слога, подлежащие исключению из языка; книж« пые элементы «нового слога», не противоречащие его нормам и принципам; некоторые «высокие» славянизмы, употребительные в особых стилистических условиях; иа« конец, как особая категория формируется «поэтическая» лексика, характеризующаяся совсем иными приемами и принципами употребления. Легко заметить, что здесь уже достаточно отчетливо выявились те пути развития книжного языка, которые определили во многом стили-' стическую систему литературного языка первой поло-» вины XIX в. Новизна карамзинского языка, его удивительная чп< стота от архаизмов книжного языка и умеренность в употреблении высоких языковых средств хорошо видны при сравнении переводов одного и того же текста, 191
произведенных в разное время (или даже одновременно) Карамзиным и кем-либо из представителей старой школы. Вот, например, некоторые сопоставления из двух разных переводов поэм Осснана — Карамзина и крупного поэта конца XVIII в. Е. Кострова (оба перевода публиковались в начале 90-х годов XVIII в.). При этом надо заметить, что и перевод Кострова нельзя считать чрезмерно архаичным для своего времени; тем не менее при сравнении с переводом Карамзина становится ясно, что перед нами представители разных периодов в истории литературного языка. ¦ Фразы с наречием тако у Кострова («тако пели Барды», «тако пел Фингал», «тако вещал Фингал», «тако говорил Картон» и т.д.)—у Карамзина последовательно строятся со словами таков был («таковы были слова бардов», «такова была песнь Фингалова», «таковы были слова царевы», «таковы были слова его» и т. д.). См. еще у Кострова: «буря не тако ужасна, как ты» — и у Карамзина: «гнев твой был буря». Обычным у Кострова рещи (рек, рекла и т. д.) и вещать как вводящим словам в прямой речи у Карамзина, как правило, соответствует сказать, говорить (например, «рек Фингал»— «сказал красновласый Фингал» и т. д.); вместо ответствовать также чаще сказать, отвечать, возразить. Из других наиболее последовательно проводимых соответствий можно назвать тамо — там (например, «тамо Армар ожидает любезную свою Дауру» — «там Армар ожидал Дауры»), тысяща — тысяча (например: «окружен тысящшо своих сильных» — «окруженный своими тысячами»; «возжигаются тысяща светильников» — «тысячи светильников... засветились»; «тени врагов наших носятся тысящами» — «духи врагов наших носятся тысячами» и др.; надо еще заметить, что во втором издании перевода Кострова тамо и тысяща во многих случаях исправлено на там и тысяча); дщерь — дочь, например: «ты не лишился любезной дщери» — «не потерял Дочери прекрасной»; десница — рука: «блистать в моей деснице» — «сверкать в моей руке» (о мече); «десница моя знаменита во бранех»—«билась в битвах рука моя»; «слаба десница его» — «слаба рука его»; «десница моя крепка»—«рука моя сражала воинов»; см. также: «тяжелое копие не для моей уже десницы» — «не могу поднять копья тяжелого», Костров постоянно употреб- 192
ляет слово сопостаты, Карамзин — только враги. Вместо искусственного звероловец («охотник», «зверолов») Карамзин постоянно употребляет в этом переводе ловец (см. особенно «указуют оку звероловца» и «указывают ловцу», где обращает на себя внимание и око, и указуют). Костров употребляет слово вина в значении «причина»: «вина моего сетования справедлива»; ср. у Карамзина: «не мала причина скорби моей». Приведу еще несколько сопоставлений из переводов Кострова и Карамзина: «при стопах ее» (речь идет о скале)—«у подошвы ее»; «почто так долго не зрим тебя в Сельме» — «почто не был так давно на Сельме». См. еще: «поле брани тебя уже не узрит» — «поле уже не увидит тебя»; «стрегущего сие место» — «там стоящего»; «на лице его не зрятся уже свирепые черты брани»— «лицо его после битв успокоилось»; «узрели вдали флот» — «увидели корабли»; «пиршество уготовано» — «пир начинается»; «провождает он жизнь свою» — «проводит он дни свои»; «от браней своей младости» — «в битвах его юности»; «три дня пребыл я в чертогах Рю- тамира» — «три дня пробыл я в Рютамировых чертогах»; «очи мои занимались прелестями его дщери» — «и видел дочь его»; «толико дерзостен» — «так дерзостен»; «тебя толико страшного» — «был столь велик»; «к чему сей толико тяжелый вздох» — «почто Армии вздыхает» (толико, впрочем, один раз встречается и в переводе Карамзина: «толико славный»); «престань говорить»—«не говори более»; «брега Клуты возгремели его падением» — «брега Клуты услышали его падение»; «чада Морвена» — «сыны Морвенские»; «чада ее скажут»— «дети скажут» (см. еще: «чадо согласий музи- кийских» — «сын песни»); «шествует Фингал» — «пошел герой»; «зане славою нашего имени исполнена вселен* ная» — «ибо имена наши слышны в странах отдаленных»; «коль величественно твое шествие» — «как благообразен ты»; «Картон воспящал копию своему поражать старца» — «уклонял копие свое»; «океан возъемлется и упадает» — «прибывает и убывает»; «веселися убо, о солнце» — «веселись же, о солнце» (также: «для чего убо толикая мрачная печаль» — «почто печален ты?»); «воссяду одна с моею грустию» — «сижу в горести»; «воссядет на гробе твоем и восплачет» — «сетующий будет сидеть на твоей могиле»; «волны радостно сте- 13 В. Д. Левин 193
каются окрест тебя» — «волны с радостью окружают тебя» и многое другое. Можно привести и такие примеры, когда эти стилистические отличия представлены особенно концентрированно; такие случаи, естественно, еще более показательны. Вот несколько таких примеров: «Он повелел бардам воспеть, вдруг тысяща гласов возвысилась» — «велит, и громкие гласы раздаются»; «возжигаются тысяща светильников, отъятых Фингалом у иноплеменных» — «тысячи светильников из чужой земли засветились среди народа»; «повеждь нам, вещает Фингал, случаи твоей младости» — «расскажи нам, сказал могущественный Фингал, расскажи повесть юношеских дней твоих» (ср. здесь: повеждь — расскажи, вещает — сказал, младости— юношеских дней); «как странный облак, пред- текущий целой связи облаков, отягченных огнями небесными»— «подобно облаку пред огнями воздушными»; «Гряди, Уллин, рек Фингал, гряди к сему иноплеменнику и вещай ему словеса мира. Скажи, что мы страшны в бранех, что тени врагов наших носятся ты- сящами» — «Поди с песнию .мира, сказал Фингал, поди, Уллин... Поведай ему, что мы в битвах крепки и что духи врагов наших носятся тысячами» (ср.: гряди — поди, рек — сказал, в бранех — в битвах, тысящами — тысячами, вещает словеса мира — с песнию мира); «во едино из сих торжеств зрели мы нежную Минону, грядущую в полном сиянии прелести своей» — «выступала Минона в красоте своей»; «восстань, луна, изыди из горных недр» — «явись, месяц»; «когда ночь востечет на холм, я пренесусь на крилах ветров» — «когда ночь сойдет на холм... тогда дух мой будет носиться в ветре». Стилистические отличия в лексике этих переводов очевидны, и каждая из приведенных выше параллелей достаточно выразительна. Но они не однородны. В *пе- реводе Кострова есть слова, которые Карамзин обычно не употреблял, так как они не соответствовали его представлению о нормах литературного языка вообще; никакие стилистические условия не могли бы их оправдать. Это такие слова, как тако, тамо, прейти и прешедший, зане, убо, яко, толико, воспящать, пребыть, претекший и т. п. Естественно, что в переводе Карамзина им соответствуют другие слова (единичные и случайные примеры употребления некоторых таких слов, например 194
коль и толико не меняют этого положения). Сличение переводов показывает и различное понимание не только нормы общелитературного языка, но и лексики «высокого» стиля. Но в некоторых случаях Карамзин избегает здесь и таких слов, которые вообще встречаются еще у него иногда в это время в традиционных произведениях высокого стиля, например тысяща, рещи {рек, рекла и т. д.),-грясти, востекать, возжечь и некоторые другие. Но и эти отличия, особенно если иметь в виду, что многие из них проведены последовательно, не случайны. Они свидетельствуют о более строгом и ограниченном выборе условий и контекстов, в которых могут быть употреблены такие слова. Большое значение для оценки различий в языке рассмотренных выше переводов имеет количественный момент. Тот факт, например, что во многих случаях слову вещать у Кострова соответствует у Карамзина сказал или отвечал, выразителен несмотря на то, что и Карамзин в этом переводе дважды употребил вещать; точно так же то, что Карамзин систематически пишет дочь там, где Костров употребляет дщерь, более значимо и существенно для характеристики языка карамзинского перевода, чем тот единичный случай, где и у Карамзина— дщерь, хотя это и не безразлично, так как отграничивает такие слова, с одной стороны, от слов типз такоу воспящать, ване и т. д., а с другой стороны — от слов поэтических типа глава, златой, власы, очи, дева и т. д., которые могут в определенных контекстах и у Карамзина употребляться широко, свободно, с большой концентрированностью. Мы говорили о принципах отбора среди архаической, «славейской» лексики. Так же, но более строго, отбирает* ся языковой материал и из просторечия и простонародной речи. Известный пример с пичужечкой и парнем в общем довольно точно характеризует отношение карамзинистов к этого рода языковому слою. Действительно, очень многое в простонародной, «мужицкой» речи не могло привлекать представителей «нового слога» с их изысканно-аристократическим вкусом. Так, И. И. Дмитриев находит у Востокова такие «низкие» слова, как истомить и подмога; даже в 1835 г., когда в основном сложились нормы национального демократического литературного языка, престарелый И. И. Дмитриев жа- 13* 195
луется в письме к В. А. Жуковскому на забвение языка Карамзина, на увлечение писателей «площадными словами», куда наряду с аль и кажись он относит также давным-давно, словно, закорузлый, ответить (вместо отвечать), виднеется, так как (вместо как) и т. п. В то же время, однако, интерес к простому человеку, к «селянину», его внутренней жизни заставлял карамзинистов не пренебрегать тем из народного языка, что могло показаться приятным и нежным—.и этот отбор проходил «на уровне» пичужечки. Богатства живой, народной речи — ее лексики, фразеологии, синтаксических средств — оказались не использованными в литературе карамзинской школы. Макаров признавался, что в результате изгнания из языка всего, что могло показаться «противным слуху» — славянизмов и просторечия — «более двух третей русского словаря остается без употребления» *. И теоретически, и практически «новый слог» опирался на средний стиль—реформированный, очищенный от элементов официально-канцелярского и отчасти книжно-ученого языка, обогащенный теми элементами высокого и низкого стилей, которые обнаруживали тенденцию к закреплению в этом среднем, ровном и гладком, избегающем взлетов и падений языке. Эта тенденция хорошо раскрывается, между прочим, на материале правок Карамзина при переиздании «Писем русского путешественника»: так, книжные пристрастен, тщетно, восклицали заменены более нейтральными велик, напрасно, твердили; и просторечные шатающиеся, отбило бока, налегаем на кофе заменяются средними и «приличными» странствующие, растрясло, пьем в день чашек по десять кофе; устранен краснорожий, который заменен пьяным и т. д. Такое же направление имеют правки в разных редакциях произведений Дмитриева, исследованные В.В.Виноградовым, например: близехонько — недалеко, щекотить — услаждать, едучи — оставя и т. д. Следовательно, возрождение актуальности, общелитературной значимости «среднего» языка не означает возрождения норм ломоносовского «среднего стиля». Г. О. Винокур писал, что произведенная Карамзиным 1 П. Макаров, Сочинения и переводы, т. I, ч. II, изд. 2, М., 1817, стр. 22. 196
«реформа слога» заключалась в том, что ему удалось «язык, сложившийся на почве среднего слога, сделать языком не только деловым и теоретическим, но также и художественным»1. Но следует подчеркнуть, что само представление о средней норме, о нейтральном фонде языка изменилось очень заметно. «Новый слог» Карамзина является «средним» в том смысле, что он не высокий и не низкий: но это не предполагает непосредственной преемственности между ним и старым «средним стилем». Он вырос на иной почве, его отношение к тому языковому материалу, который был представлен в литературном языке докарамзинской нормы во всем его объеме, сложнее и противоречивее. Наиболее значительными оказались достижения Карамзина и его школы в области синтаксиса. Известно, что синтаксис был наиболее отсталой, наиболее архаической стороной старого литературного языка, его высокого и отчасти среднего стиля. Сложная, тяжелая, запутанная, построенная по латино-немецкому образцу, книжная по всему своему облику фраза, естественно, не могла удовлетворить представителей «нового слога», которые стремились к фразе изящной и приятной, легкой и с ясными внутренними связями, к такой фразе, которую можно легко произносить и легко понимать со слуха. Разумеется, нельзя приписывать реформу синтаксиса только школе Карамзина. Уже в сатирических журналах XVIII в., в произведениях Новикова, в прозе Фонвизина и других писателей вырабатывались некоторые черты нового синтаксиса, однако только в школе Карамзина эти тенденции и устремления получили характер стройной системы, последовательно и целеустремленно проводились в жизнь. Не удивительно поэтому, что реформу синтаксиса русского литературного языка современники и деятели литературы последующей поры приписывают обычно Карамзину. Синтаксическая реформа заключалась в ограничении и упорядочении инверсии, установлении более строгого порядка слов. Надо сказать, что основные правила словорасположения, нашедшие отражение в литературе карамзинской школы на- члыая с 90-х годов XVIII в., шли в направлении тех норм, которые- закрепились впоследствии в русском ли- 1 Г- О.Винокур, Русский язык (Избранные работы..., стр. 85). 14 В. Д. Левия 197
тературном языке, хотя они и не соответствуют им полностью. Установление более или менее устойчивого порядка слов сделало возможным стилистическое использование различных отклонений от этого порядка, что обогатило литературный язык новыми стилистическими средствами. Борьба против громоздкой, декламационно-патетической фразы за фразу простую и отражающую естественное «течение мысли» нашла особо яркое выражение в выработке способов членения синтаксических единиц на более мелкие единицы и их симметрического расположения; это давало возможность легко охватить и ясно представить себе логические и грамматические отношения между частями более крупного синтаксического целого. Вот как, например, начинается повесть «Бедная Лиза»: «Может быть, никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестностей города сего, как я, потому что никто чаще моего не бывает в поле, никто более моего не бродит пешком, без плана, без цели — куда глаза глядят —по лугам и рощам, по холмам и равнинам». Эта фраза, как уже отмечалось исследователями, легко распадается на симметрически расположенные отрезки: три параллельных отрезка, начинающихся словом никто, далее следуют три однородных обстоятельства— пешком, без плана, без цели и, наконец, тоже параллельно построенные по лугам и рощам, по холмам и равнинам. Вот еще пример из очерка «Цветок на гроб млего Агатона»: «Когда сердце мое превратится в камень; когда огнь чувства угаснет в груди моей, подобно как заря вечерняя угасает на полунощном небе; когда забыв святую истину, паду ниц пред златыми кумирами человеческих заблуждений: тогда будете вы друзьями моими; тогда перо мое посвятится вашему удовольствию; тогда удостоите меня благоприятной улыбки своей». Это были примеры больших и относительно сложных предложений, где тем не менее достигнута полная ясность и естественность расположения их частей. Вообще же Карамзин предпочитает фразы короткие и неутомительные. Чтобы более наглядно показать, насколько ближе нам карамзинский синтаксис даже по сравнению с его ближайшими предшественниками, приведу заимствованное из работы акад. Я. К. Грота сопоставление одного 198
отрывка из «Естественной истории» Бюффона, переведенной в 1792 г. известным русским ученым Лепехиным и в 1798 г. Карамзиным. Перевод Лепехина. «Исполнен веселия и смущения, привожу я на память ту минуту, в которую я первый раз ощутил чудное бытие мое; я не знал, что я такое был, где находился и откуда пришел. Открыв глаза, какое приращение ощутил в чувствованиях! Свет, свод небесный, зеленеющая земли поверхность, кристалловидные воды всего меня занимали, оживляли и возбуждали во мне неизреченное чувствование удовольствия; вначале мнил я, что все сии предметы, во мне находятся, составляли существенную моего сложения часть». Перевод Карамзина. «И теперь еще живо помню ту минуту радости и смятения, как в первый раз ощутил я чудное бытие свое. Не зная, что я, где, откуда взялся, открываю глаза: какое неописанное чувство! Свет, небесный свод, зелень, травы, кристалл воды — все занимает, трогает, веселит меня несказанно. Мне кажется, что все предметы во мне и составляют часть моего существа». Проза Карамзина — это огромный шаг вперед в развитии синтаксического строя русского литературного языка по пути его сближения с живой, разговорной речью. Но и здесь сказывается скованность Карамзина нормами и вкусами дворянского салона; фраза Карамзина, правильная и простая, легкая и естественная, страдает типичной для карамзинского языка в целом сглаженностью и некоторой однотонностью, а пристрастие к параллельным анафорическим конструкциям придает ей ритмизованный характер, что является вообще одной из ярких черт так называемой «поэтической прозы», культивируемой карамзинистами и их продолжателями. Мы не найдем здесь той непринужденности, тех отклонений от литературно-нормированного синтаксиса, тех умолчаний и эллиптических конструкций, тех специфически .народных синтаксических средств, которые так характерны для живой, обиходной речи. Эту ограниченность синтаксической .реформы Карамзина можно легко увидеть, если сопоставить синтаксис произведений Карамзина с синтаксисом Крылова, Грибоедова. Пушкина. 14* 19а
Мы говорили, касаясь лексики, только о явлениях стилистического характера. Но карамзинский этап характеризуется также важными результатами, связанными с процессом обогащения лексики русского литературного языка. Требование сблизить русский язык с наиболее развитыми западноевропейскими языками в отношении объема выражаемых этими языками предметов и понятий приводило к появлению в русском литературном языке новых слов. Это, во-первых, определенный слой иноязычной лексики, относящейся преимущественно к области искусства — театра, архитектуры, литературы, цивилизованного дворянского быта, домашнего и общественного, к сфере внутреннего мира человека. Исследователи отмечают относительно небольшой круг заимствований, введенных непосредственно Карамзиным и его окружением (авансцена, адепт, будуар, карикатура, кризис, отель, симметрия, терраса, тост, тротуар, эгоист, может быть, афиша, декламировать, бульвар и некоторые другие); однако с карамзинской эпохой можно связать также закрепление в литературном языке и многих других иностранных слов, употреблявшихся и до Карамзина (иногда даже в начале XVIII в.), таких, как симфония, симпатия, барельеф, бюро, мораль, энтузиазм, меланхолия, гирлянда, неглиже, гармония, котильон, десерт, атмосфера и многих других !. Принципиально новым можно считать внедрение специальных терминов искусства или науки в обиходный язык, например у Карамзина: «мрачные готические башни Симонова монастыря», «знал наизусть лексикон анекдотов», «Москву... которая представляется глазам в образе величественного амфитеатра», «на горизонте большого света явился новый феномен» и т. п. Наряду с заимствованиями от карамзинского времени сохранился и слой калек — новообразований по моделям французского языка ( так называемые лексические и морфологические кальки) и старых русских слов в новых значениях, также по образцу соответствующих французских слов (так называемые семантические кальки). В то же время ряд новообразований карамзинского времени, например некоторые существительные, образованные от прилагательных и при- 1 См., например, кандидатскую диссертацию Е. Г. Ковалевской, посвященную изучению лексики Карамзина (автореферат, Л. 1955). 200
частей с помощью суффикса -ость> прилагательные различных словообразовательных типов и другие, не имеют таких иноязычных образцов. С Карамзиным или его временем связывают распространение и закрепление в русском литературном языке таких новообразований и новых словоупотреблений, как промышленность, влюбленность, общественность, будущность, общеполезный, всемерный, человечный, занимательный, трогательный, чистокровный, сосредоточить, наклонность, расположен ние, развитие, рассеянный, влияние, упоительный, упоение, блистательный, вкус, утонченный, впечатление, сдержанный, образ (в значении «художественный образ»), оттенок или оттенка и др. Далеко не все эти слова появились в эпоху Карамзина. В новейших исследованиях, например в вышедшей в 1956 г. в Вене фундаментальной работе Герты Хюттл-Ворт, приводятся случаи употребления многих слов, приписываемых ранее Карамзину, в предшествующей этому периоду литературе; тем не менее именно в карамзинское время эти слова и словоупотребления получили права гражданства, стали фактом общего литературного языка. Много нового внесла карамзинская школа в фразеологический состав русского языка. Это в основном фразеологизмы, калькированные с французского языка, типа принять решение, брать меры, брать участие, делать впечатление, сломать лед, убить время, не в своей та- релке, видеть в черном свете и т. д. Легко видеть, что это фразеология, так сказать, «интеллигентного» языка, сохранившая чаще всего до сих пор книжно-литературный характер. Широкое употребление этой западноевропейской по своему происхождению фразеологии при одновременном игнорировании фразеологии народного языка, его идиоматики — одна из тех особенностей «нового слога», которая накладывала на него печать искусственности, недемократичности. Это ощущение усиливается от пристрастия карамзинистов к манерным и искусственно-салонным фразеологическим перифразам, заменяющим прямое называние вещей; таковы, например, у Карамзина «картинная галерея моего воображения», «магазин человеческой памяти», «весна жизни», «вечер жизни», «дикие сады воображения», «китайские тени моего воображения», «губительная сталь», «светило дня» (о солнце), «барды пения» (о поэтах) и даже 201
«нимфы радости» (о женщинах легкого поведения) и др. Здесь свойства языка Карамзина сливаются с его стилем, слогом; это один из характерных стилистических элементов того «кудрявого», чрезмерно метафоризован- ного, перифрастического, манерного стиля «элеганс», который культивировала карамзинская школа; образцами этого слога могут служить такие, например, фразы: «Кипарисы супружеской любви покрылись цветами любви родительской»; «Натура из недр бесчувствия приняла меня в свои объятья, включила в систему эфемерного бытия»; «Разрушилось то здание приятности и удовольствий, которое основывал я на свидании с любезным другом»; «Она (дружба. — В. Л.) сливается в чувствительной системе нашей со всеми пленительными воспоминаниями весенних лет, сего красного утра жизни, лучшей эпохи нравственного бытия»; «Дунул северный ветер на нежную грудь нежной родительницы, и гений жизни ее погасил свой факел! Да, любезный читатель, она простудилась» и мн. др. Оценивая роль и место «нового слога» в истории русского литературного языка, необходимо разграничить собственно языковой и чисто стилистический аспекты. Стилистика карамзинской школы, тесно слитая с сентиментализмом, умерла вместе с этим недолговечным литературным течением, оказав некоторое воздействие на стилистику романтического направления (ср., например, стиль Карамзина и Марлинского). Что касается языка Карамзина и его школы, то, несмотря на то, что главнейшие его черты тоже связаны с сентиментализмом, он явился важным этапом в развитии литературного языка. Отказ от системы «трех стилей», стремление преодолеть разрыв между письменной и устной речью, очищение языка от архаики, попытки нормализации не только книжного языка, но и живой, разговорной речи — все это прогрессивные и плодотворные идеи. Практическое осуществление этих идей в школе Карамзина заметно двинуло вперед русский литературный язык, подняло его на высшую ступень. Это в значительной степени от- ¦202
разилось не только в синтаксисе, но также и в лексике, и фразеологии, отчасти в морфологии. Чрезвычайно плодотворным и устойчивым оказалось решение проблемы отбора из книжной традиции. Вопреки сложившемуся в научной литературе мнению1, в новом слоге не обнаруживается чрезмерного пуризма по отношению к книжной «славенской» традиции. Во всяком случае, нет оснований утверждать, что впоследствии произошла «реабилитация» целых серий книжных слов, оставленных в карамзинской школе без употребления. Можно, напротив, сказать, что в общем, если не иметь в виду отдельных частных случаев, воз^уюжности старокнижных традиций в литературном языке были в карамзинский период выявлены и исчерпаны. Одним из крупнейших достижений карамзинской школы явилась выработка того поэтического языка, который показал свою устойчивость и жизнеспособность в течение нескольких десятилетий, из которого вырос и поэтический язык Пушкина. Здесь, в частности, происходил отбор славянизмов, их стилистическое преобразование из фактов высокого слога в средства поэтической речи. Разграничивая языковой и стилистический аспекты . «нового слога», нельзя в то же время не учитывать и их взаимосвязанности. Понятие вкуса, ориентировка на эстетические нормы салона определяли не только художественную стилистику Карамзина, но и его понимание состава литературного языка, его норм. Отсюда ограниченность и недостаточность самого языка Карамзина и его направления, отсутствие в нем подлинной демократичности узость той социальной базы, на которую он опирался, его экспрессивная бедность и однотонность. Карамзинская реформа провозгласила принцип сближения или даже слияния книжного языка с разговорной речью. Но именно в недооценке разговорной речевой стихии заключается главная слабость «нового слога». Вообще представление о том, что карамзинская реформа привела к уподоблению книжного литературного языка разговорному, не отражает существа дела, 1 Должен сказать, что это мнение отразилось и в первом издании настоящей книги, например на стр. 150 и других. 203
даже если имеет в виду язык «общества», не говоря уже о разговорной речи «простого народа». Трудно предположить, чтобы светские люди говорили тем ровным, бледным, мертвенно-правильным языком, который выдавался за норму литературного выражения. В. В. Виноградов справедливо замечает, что хотя «карамзииская школа, сузив границы литературного просторечия, произведя отбор его форм, отбросила все его внелитературные формы в простонародность», тем не менее «простонародность от этого не сократилась в дворянском обиходном, несалонном языке и^ие исчезла из «светской» салонной речи». Правильность этого положения подтверждается многими литературными явлениями этого и последующего времени; можно вспомнить, например, известное наблюдение И. С. Аксакова, который, характеризуя речь общества этого времени, говорит о том, что «одновременно с чистейшим французским жаргоном... из одних и тех же уст можно было услышать живую, почти простонародную, идиоматическую речь, более народную во всяком случае, чем наша настоящая книжная или разговорная». Одоевский утверждал, что в «Горе от ума» Грибоедова находим... совершенно такой язык, каким говорят у нас в обществах»; между тем речь героев грибоедовской комедии, разумеется, очень далека от «салонных стилей», культивируемых Карамзиным и тем более его эпигонами. Ведя борьбу против провозглашенных в «салонных стилях» эстетических норм, будто бы соответствующих особенностям разговорного языка светского общества, Пушкин настаивает, что так называемый «простонародный язык» вовсе не чужд этому обществу в его бытовой практике. «Откровенные оригинальные выражения простолюдинов повторяются и в высшем обществе, не оскорбляя слуха» 1, — утверждает он. Об этом же он говорит в одной из пропущенных строф «Евгения Онегина»: В гостиной светской и свободной Был принят слог простонародный И не пугал ничьих ушей Живою странностью своей. 1 А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, ts 11, стр, 204
Та же мысль выражена в замечании Пушкина о Шекспире: «...если герои выражаются в его трагедиях, как ко.- нюхи, то нам это не странно, ибо мы чувствуем, что и знатные должны выражать простые понятия, как простые люди» К Но дело не только в том, что «новый слог» не воспринял эту просторечную и простонародную струю. В конце концов вполне закономерно и исторически оправдано стремление опереться в установлении норм литературного языка на наиболее нормированный, очищенный от простонародности тип разговорной речи. Но в карамзинской школе пуризм по отношению к простонародному языку и просторечию распространился и на те формы устной речи — лексические, фразеологические, синтаксические, — которые обладали большой устойчивостью, сохранились и в дальнейшем в разговорно-литературной речи. Принцип нейтрализации в отношении к разговорной речи осуществлялся в «новом слоге» неизмеримо прямолинейнее, чем в отношении к традиции книжного языка. И это понятно: рассматривая разговорную речь как главный регулятор и в сфере книжного языка, карамзинисты, естественно, тяготели к нейтральному языковому фонду, отбрасывая то, что несло на себе отпечаток специфически разговорный, просторечный, подчеркнуто некнижный. Близость «нового слога» разговорной речи носит, так сказать, негативный характер: в нем обнаруживается стремление не употреблять того, что чуждо разговорной речи (хотя и это положение нуждается в целом ряде оговорок), но он в то же время лишен характерных, специфических примет разговорной речи, «чисто русских оборотов или русизмов», по выражению Белинского. Поэтому если язык рассуждения, описания, повествования в карахмзинской литературе поражал на фоне старой письменности своей чистотой, свободой от тяжелой, схоластической книжности и близостью к разговорному языку, то везде, где можно было ожидать непринужденности и естественности, разговорности, он, напротив, поражал книжностью и бесцветностью. 1 А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т, 11, стр. 179. 205
Даже акад. Я. К. Грот, филолог-западник и апологет Карамзина, признает в своем разборе словаря В. И. Даля, что Карамзин не воспользовался богатствами народного языка, что он смотрел «с некоторым пренебрежением на эту область языка». Грот замечает, что победа прозы Карамзина и авторитет построенной на ее основе грамматики Греча привели к тому, что «над нашим языком тяготело что-то похожее на пуризм французской академии» 1. Карамзинский пуризм в отношении к просторечию и простонародной речи не только определял понимание общелитературной нормы, по распространялся и на способы и приемы художественного изображения. Поэтому ограниченность и узость языка особенно отчетливо отразились в художественной практике карамзинской школы. Новый слог легко победил в той литературе, которая культивировалась новой школой, но не мог показать свое превосходство за пределами этого рода литературы. И дело не только в том, что старые классические жанры, поскольку они пережиточно существовали в литературе (ведь оды и трагедии еще долго писались эпигонами классицизма, и не только ими), опирались на старый литературный язык — это вполне естественно и закономерно, — но и многие писатели, не связанные непосредственно с классицизмом, вынуждены были обращаться к старым традициям. Так, гражданская лирика декабристов не могла найти языковую опору в новом слоге с его ориентацией на вкусы дворянского салона: она обращалась к традициям высокого стиля, черпала в ней (разные писатели в разной степени) средства выразительности, средства создания гражданского поэтического стиля. За пределами нового слога развивалось творчество великих русских писателей первой половины XIX века — Крылова и Грибоедова. Даже язык Батюшкова и Жуковского, поэтов, наиболее близких к новой литературной школе, не вполне укладывается в нормы нового слога. Да и сам Карамзин, обратившись к «Истории государства Российского», расширяет стилистическую базу своего языка. 1 «Филологические разыскания Я. Грога», т. I, изд. 2, Спб., 1876, стр. 6—7. 206
Правильная и объективная оценка сильных и слабых сторон карамзипского языка необходима для понимания той ожесточенной полемики, которая развернулась вокруг «нового слога» в первой четверти XIX в., начиная с появления в 1803 г. известной книги Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» и кончая статьей Кюхельбекера в альманахе «Мнемозина» в 1823 г. Уже само упоминание имен таких разных по своим общественным, политическим и эстетическим взглядам людей, как реакционер и славянофил Шишков и декабрист Кюхельбекер, говорит об очень широком лагере антикарамзинистов. Можно в этой связи вспомнить признание Кюхельбекера в его дневнике, который он вел в крепости, о том, что он «служит в дружине славян под знаменем Шишкова, Катенина, Грибоедова, Шихматова»; впрочем, в этом едином лагере Кюхельбекер видит «своих классиков и романтиков», причисляя Шишкова к первым, а себя ко вторым. Нет никакой возможности в пределах настоящего очерка представить даже в самом общем виде картину тех литературных боев, которые развернулись в это время К Надо лишь заметить, что полемика охватила большой кр# вопросов. Любопытно, например, что в это время усилился интерес к прошлым этапам в истории литературного языка, где борющиеся партии искали опоры для своих взглядов по вопросам современного им языка2. Полемика шла вокруг вопроса об отношении разговорного и книжного языков, о разделении языка на стили, о церковнославянской и простонародной стихиях в русском литературном языке, об иноязычном влиянии, а также и о слоге, художественной манере карамзипского направления. Надо заметить, что ни карамзинисты, ни их противники не разграничивали в этой полемике вопросов языка и стиля. Этим до некоторой степени и объясняется широта антикарамзинского лагеря. 1 Исключительно содержательный, хотя и несколько односторонний рассказ об этой полемике можно найти в работе Ю. Н. Тынянова «Архаисты и Пушкин» в его книге «Архаисты и новаторы», изд. «Прибой», 1929. 2 См., например, оценку реформы Ломоносова литераторами разных направлений — Карамзиным, Дмитриевым, Вяземским, Шишковым, Катениным, Полевым, Пушкиным — в книге В. В. Виноградова «Язык Пушкина», изд. Academia, M. — Л., 1935, стр. 28—44. 207
Недовольство писателей-декабристов и примыкающих к ним литераторов — Кюхельбекера, Грибоедова, Катенина и других направлено прежде всего на те стороны языка, которые тесно слиты со слогом, художественной манерой карамзинского направления. Вопросы языка и стиля оказываются здесь производными от вопроса о путях развития самой литературы, о литературных жанрах. Полемика о языке в 10—20-х годах развертывалась в связи со спорами о балладе Жуковского и Катенина, затем с проблемой высокой поэзии, со стремлением писателей-декабристов к идейно-насыщенной, «важной» литературе, противопоставленной легкой поэзии; отсюда и защита ими высокого стиля, попытки возрождения оды. Но в этом сказалось также и другое представление о границах, о составе литературного языка. Язык и литература здесь тесно слиты и взаимообусловлены. Вообще и в этот период, как и в предыдущий развитие норм литературного языка неотделимо от направления развития языка художественной литературы. Полемика вокруг «нового слога» была полезна, поскольку она обнажила его слабые стороны, его недостаточность и ограниченность. Но попытки вернуться к пройденным этапам в развитии языка, возродить старые стилистические отношения в языке не могли иметь успеха. Достижения карамзинского периода — особенно в очищении литературного языка от архаики, от элементов старокнижного языка — прочно закрепились, и в этом отношении справедливы слова одного из литераторов этой поры о том, что слог Карамзина стал «слогом всех», или замечание Вяземского, что «все приняли ...покрой» карамзинской одежды, сменившей прежний «кафтан тяжелый». Но победа «нового слога» как господствующей нормы литературного выражения не означала полной его победы в художественной литературе. В первые десятилетия XIX века продолжают функционировать некоторые архаические высокие жанры, такие, как ода, классическая трагедия, религиозная «библейская» лирика (переложения псалмов, описание библейских сюжетов). Естественно что в этого рода литературе широко употребительны архаизмы и славянизмы, свойственные высокому слогу. Известный журналист Н. Полевой даже в начале 30-х годов утверждал, что «и теперь есть у 208
нас современники Ломоносова, Сумарокова...— не по летам, но по духу, по сущности своих созданий, по своему образованию, направлению, даже по языку». В поэмах, стихотворениях, переводах Катенина, написанных после двадцатого года, наряду с распространенными в этот период архаизмами типа зреть, сонм, воитель, брег и т. п. и менее распространенными вроде алчба, прейти, претить и др., найдем и такие, как двиг- нуться, дхнуть, млеко, воздоить («чьей груди, прекрасный, воздоен млеком?», родший (причастие от глагола «родить»), елень, соплетшиясь, крава, озреться, зельный, вонми, ирой и т д. Вот еще примеры из его же трагедии «Андромаха», написанной в 10-е годы (но выпущенной автором в свет в 1828 г.): «Мой сын драгой»; «в драгой цене»; «пожертый от огня»; «что зрю!»; «брегись, о мать, брегись, да брак сей не свершится», — говорит малолетний Астинакс Андромахе; он же говорит: «пожди, о мать, пожди, да стану я велик»; «истнить»; «продер- зость»; «восхощу»; «страна» в значении «сторона» («со всех ... стран»); «собрегу»; «воздвигните десницы» (так Улисс говорит воинам, приказывая им разрушить гробницу); «узл святой»; «глагол твой в каждом слове лжив»; «пря»; «взыскую»; «очеса». В стихотворении Грибоедова «Давид», представляющем собой переложение псалма, встречаемся с такими строками: «Q! кто до горней высоты Ко господу воскрилит звуки!» «. .и светлозрачный С высот летит на долы злачны» «...Что ж сии Велики братии мои? Кичливы крепостью телесной, Но в них дух божий, бога сил, Господень дух не препочил! Иноплеменнику не с ними, Далече страх я отженя, Во сретенье нсшел: меня Он проклял идолми своими». Степень насыщенности произведения архаической лексикой и самый ее объем были различны у разных авторов, причем не только у тех, которые принадлежали к разным школам, разным направлениям, но и у писателей, близких по своим стилистическим устремлениям. 209
Так, надо признать чрезмерной даже с точки зрения «архаистов» такую концентрацию обветшалых славянизмов, которую, например, представляет следующий отрывок— описание охоты — из повести Кюхельбекера «Адо» A824): «Днем исходили они вместе на бой с медведями, на ловитву лосей и лис. Тогда обвертывали они шуйцу ветхим рубищем и лыком, а десницу вооружали пистолетом убийственным... Напрасно косматый властитель дубравы подъемлется, напрасно двуногий идет им во сретенье,., и, гневный, разверзает пасть свою. Они предают зубам его единую длань обезопасенную, а другую — с мертвящим, железом — вонзают и обращают в его растерзанных персях. Не избегнет их олень роговетви- стый..., дротик их поражает его крутую гордую выю». Высокая степень архаичности лексики Катенина или Кюхельбекера видна, например, при сравнении их творчества с произведениями такого писателя, как Озеров. В трагедиях Озерова, писанных если и не «по всем правилам парнасского православия», то во всяком случае очень близких к классическим формам, слой высокой, архаической лексики, естественно, очень значителен, и все же здесь нет крайностей, свойственных Катенину, не говоря уже о том, что и концентрация этого рода лексики здесь менее значительная. Вот, например, список наиболее архаичных слов в трагедиях Озерова «Дмитрий Донской», «Фингал», «Поликсена», «Эдип в Афинах»: бесщадно, брегись A раз), воздремлет (форма 3-го лица), вой, вран, выя, вретище, днесь, доднесь, драгой A раз), дщерь, ловитва, нощь, отженет (форма 3-го лица), прежить, прейти, претить, преткнуть, стерть, тамо. В основном же это те архаизмы, которые имеют относительно большое распространение в этот период: алкать, возжечь, вотще, глагол, десница, зрак, зреть, игралище, могущий, премена, стогны и т. п. (не говоря уже о таких, как младый, злато и т. д.). Важно заметить, что среди сторонников архаической литературы и «старого слога» вполне живы еще традиционные взгляды на язык литературы, жив традиционный, идущий от классицизма жанровый подход к нему. Сама защита славянщины и архаики велась с этих позиций. Катенин, например, даже в 1822 году искренне недоумевал по поводу «насмешек новой школы над сла- 10
вянофилами, варяго-россами проч». «Охотно спрошу у самих насмешников, — писал он, — каким же языком писать эпопею, трагедию или даже важную благородную прозу? Легкий слог, как говорят, хорош без славянских слов; пусть так, но в легком слоге не вся словесность заключается». Катенин поэтому призывает «не сбиваться с пути», проложенного Ломоносовым, главный смысл деятельности которого он видит в «приближении русского языка к славянскому». Тяготевший к карамзинистам Бестужев-Марлинский решительно не соглашался с Катениным, с его крайними архаизаторскими тенденциями; в реформе Ломоносова он видел не «приближение русского языка к славянскому», а, напротив, ограничение славянской стихии в русском литературном .языке: «Где вы найдете у Ломоносова бяше, зряше, по- смевахуся, дондеоюе, сице или что подобное?» — спрашивает он. Однако и он признает, что необходимо использовать в трагедии «высокость речений славянских», которые придают «все мужество, необходимое для страстей нежных или суровых...» Можно привести и другие свидетельства современников о живучести архаических тенденций в языке этого времени. Уже говорилось выше, что не только в произведениях, продолжающих традиции классицизма , но и в той новой литературе, которая была связана с гражданскими революционными мотивами, архаические тенденции обнаруживаются вполне отчетливо. Более того, и сами карамзинисты не оставались неизменными. Обращение к историческим темам, развитие в их творчестве патриотических героических мотивов заставило их до некоторой степени смягчить свое отрицательное отношение к «высоким» средствам языка. Язык «Истории государства Российского» Карамзина, исторической «высокой» элегии Жуковского, Батюшкова, юного Пушкина, стихотворений Гнедича и других произведений этого времени достаточно выразительно демонстрирует эти сдвиги1. 1 См. в кн. Н. И. Мордовченко «Русская критика в первой четверти XIX в.», М. — Л., 1959 (стр. 53 и др.) о «неоклассических» тенденциях в литературе этого периода. См. также: В. Д. Л е в и н, Традиции высокого стиля в лексике русского литературного языка первой половины XIX в., в кн. «Материалы и исследования по истории русского литературного» языка», т. V, 1962. 211
Таким образом, в новом слоге не были еще решены все проблемы литературного языка, в частности применительно к художественной литературе. Задача состояла в том, чтобы, освоив и закрепив достижения «нового слога», такие его принципы, как отказ от старых «стилей», стремление к единой общенациональной норме, сближение с разговорной речью, идти дальше, и прежде всего по пути более органического и глу* бокого внедрения в литературный язык богатств народной речи. Нужны были более гибкие формы употребления и объединения различных стилистических пластов литературного языка. Само собой разумеется, что все это должно было привести к пересмотру не только отдельных норм литературного языка, но и некоторых принципиальных поло- женин «нового слога». Но это связано уже с новым этапом в развитии русского литературного языка — с пушкинским периодом.1 1 Более подробное изложение процессов, описанных в настоящем разделе, см. в моей книге «Очерк стилистики русского литературного языка конца XVIII — начала XIX века (лексика)», изд. «Наука», М., 1964.
ПУШКИН И РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК 1 Язык Пушкина — это большая и сложная тема, которую невозможно раскрыть даже в самых общих чертах в настоящем очерке. Да в этом и нет большой необходимости. Ведь история литературного языка не складывается из языка отдельных писателей. Несомненно, что именно творчество Пушкина воплотило в наиболее совершенной форме особенности русского литературного языка этого периода и оказало огромное влияние на его развитие, но как карамзинский период в истории русского литературного языка не есть результат деятельности одного лишь Карамзина, так и пушкинский этап — это не то же самое, что язык Пушкина. Поэтому целесообразно ограничиться рассмотрением лишь тех сторон языка Пушкина, которые непосредственно отражают общие процессы развития литературного языка в целом. Как уже ясно из предшествующего изложения, задача расширения состава литературного языка, пересмотра его норм прежде всего в сторону его дальнейшей демократизации, отчасти уточнения объема высоких и книжных форм выражения снова оказалась в пушкинскую эпоху чрезвычайно острой и актуальной. В творчестве Пушкина эта задача и нашла свое гениальное разрешение. В сравнении с языком таких выдающихся своих предшественников, как Карамзин, Жуковский, Батюшков, даже Крылов, язык Пушкина поражает своим необыкновенным объемом. Это необыкновенная для своего времени широта литературного языка прежде всего объясняется отказом от тех жестких границ для просторечия, живой, народной речи, которые оставила языку карамзинская школа. Эстетизирован- ность, установка на «изящный», «элегантный» салонный 213
жаргон чужды зрелому Пушкину. В отличие от Карамзина, который «не прислушивался к языку простолюдинов и не изучал вообще родных источников» (Белинский), Пушкин видит в этих родных источниках, в разговорной речи народа, в ее наиболее типичных, национально-характерных проявлениях и формах основу литературного языка. Отсюда его многочисленные призывы и советы писателям вслушиваться в «простонародные наречия», прислушиваться к «московским просвирням», исследовать «разговорный язык простого народа» и т. д. Обращение «к свежим вымыслам народным и к странному просторечию» Пушкин считает признаком «зрелой словесности». В обширной литературе о языке Пушкина приводится множество примеров употребления им таких языковых средств, которые строгий вкус «очистителей языка» должен был бы осуждать. Особенно надо отметить среди этих средств языка богатейшую народно-разговорную идиоматику, фразеологию, которой Карамзин, по словам Белинского, «презрел» и которая в большей степени, чем любые иные факты языка, обладает национальной характерностью и неповторимостью. Самой сильной стороной прозы Карамзина был, несомненно, синтаксис — область, где он добился больших успехов. Стоит, однако, сопоставить фразу Карамзина с пушкинской, чтобы увидеть всю недостаточность и односторонность реформы Карамзина и в области синтаксиса. Краткость и точность, благородная простота и разнообразие интонаций живой речи пушкинской прозы противопоставлены манерной, чопорной однообразности и однотонности, цветистости стиля Карамзина. К такому интонационному многообразию, к отражению особенностей разговорно-бытового синтаксиса Пушкин шел и в своем стихотворном языке — области, наиболее консервативной и в большей степени, чем проза, подверженной' влияниям различных поэтических условностей. В непосредственной связи с борьбой за национальные основы литературного языка стоит и отказ Пушкина от манерной перифрастичности, свойственной ка- рамзинскому «новому слогу». Поиски «нагой простоты», борьба с «обветшалыми украшениями» и «вялыми метафорами» хорошо видны в .критических замечаниях 214
Пушкина. Так, встретив у Вяземского: «...и совсем поглотила бы его бездна забвенья», Пушкин пишет на полях: «И совсем его забыли», добавляя в скобках «проще -и лучше». Там же вместо «явился Озеров, и Мельпомена приняла владычество свое над душами. Мы услышали голос ее повелевающий» и т. д. Пушкин пишет: «Явился Озеров, и мы услышали голос, повелевающий...» Признание народно-разговорной речи важнейшим структурным элементом литературного языка вовсе не означает недооценки книжных традиций. В уже приводившемся ранее высказывании Пушкин утверждал, что письменный язык «не должен отрекаться от приобретенного им в течение веков»; «писать единственно языком разговорным — значит не знать языка». Любопытно, что славянизмы .наряду с просторечием противопоставлялись Пушкиным сглаженному и лишенному национально-характерных черт салонному стилю. «Я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более * ему пристали», — писал он Вяземскому A—8 декабря 1823 г.). Поэтому так полемически заявляет Пушкин, что не пожертвует «искренностью и точностью выражения провинциальной чопорности и боязни казаться простонародным, славянофилом и тому под.» 1. В последних словах замечательно то, что «простонародным» и «славянофилом» не противопоставлены друг другу, а, напротив, поставлены в один ряд. Ведь карам- зинский «новый слог» был направлен и против простонародности, и против книжности. Таким образом, понимание состава и границ норм литературного языка у Пушкина заметно отличается от карамзинского; остававшиеся в пренебрежении языковые слои, прежде всего разговорной речи, вовлекаются в литературный язык. В Пушкине, как необычайно точно сказал об этом Гоголь, «как будто в лексиконе заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка. Он более всех, он далее всех раздвинул ему границы и 1 Опровержение на критики, Полное собрание сочинений, .т. 11, стр. 159, 215
более показал все его пространство» К Проблемы литературного языка в этот период решались, следовательно, на несравненно более широкой основе, чем в период Карамзина. Но не значит ли это, что Пушкин вернулся к дока- рамзинскому языку? Ведь все это: и широкая бытовая речь, и высокий славянский язык — все это уже было представлено, причем несравненно шире и свободнее, чем в творчестве Пушкина, в различных стилях литературного языка XVIII в. Но существует глубокое принципиальное отличие в употреблении этих слоев языка у Пушкина и в XVIII в. Народная речь раскрепощена у Пушкина от жанра, независима от него и не выступает непременно как средство этнографического раскрашивания: она проникает в разные по характеру произведения, перестает быть явлением нелитературным, входя основным элементом в общий литературный язык, отражая его нормы и органически объединяясь с книжными элементами языка. То же самое надо сказать и о высокой книжной речи: из замкнутой системы языковых фактов она перерождается в один из элементов общего литературного языка. Понятно, почему Пушкин был намного умереннее в употреблении элементов просторечия, чем авторы низких жанров XVIII в.: поскольку эти элементы рассматриваются Пушкиным не как характерологический признак жанра, он должен был отказаться от нарочитой и натуралистической концентрации такого рода фактов языка; он отбирал в литературный язык то, что ему казалось наиболее национально-характерным и общенародным, отграничиваясь от массы диалектизмов, жаргонизмов и вообще явлений, резко отклоняющихся от норм разговорной речи образованного человека 2. Точно так же и свободное употребление книжных средств выражения не означает для Пушкина возврата к архаической славянщине, к старому высокому стилю. 1 Н. В. Гоголь, Несколько слов о Пушкине. Полное собрание сочинений, изд. АН СССР, т. VIII, стр. 50. 2 Таким же путем шел и Крылов в своем басенном языке. Однако он не смог занять в истории литературного языка того места, которое занял Пушкин, хотя бы уже потому, что эти принципы осуществлялись им в общем только в границах басни — жанра, издавна тяготевшего к демократической народной речи. Нужен был выход в широкую литературу, 216
Здесь, следовательно, виден выученик карамзинской школы, твердо усвоивший основные и наиболее прогрессивные, исторически неизбежные принципы единой общелитературной нормы, единого литературного языка, не разделенного перегородками на стили, соответствующие определенным жанрам литературы. Но Пушкина отличает не только новое понимание объема включаемого в литературный язык слоя из просторечия или книжных традиций. Отличие здесь не только количественное, но и принципиальное, качественное. Дело в том, что вовлечение Пушкиным в сферу литературного языка языковых средств с различными стилистическими качествами вовсе не непременно означает их нейтрализацию, как это часто утверждается в научной литературе, не означает стирания стилистических различий. Способность или неспособность того или иного факта нейтрализоваться в системе литературного языка не является для Пушкина критерием литературности. Вообще самый принцип нейтрализации и уравнения книжного языка и разговорной речи в это время уже исчерпал себя и превращался в тормоз для дальнейшего развития литературного языка. Выражая наиболее прогрессивные и жизненные для своего времени устремления, Пушкин, по словам В. В. Виноградова, «решительно восстает против полного слияния книжного и разговорного языка в одну нейтральную ^систему выражения» 1. Достаточно вспомнить известные слова Пушкина из его письма к издателю «Современника»: «Может ли письменный язык быть совершенно подобным разговорному? Нет, так же как разговорный язык никогда не может быть совершенно подобным письменному». Задача, следовательно, заключалась в том, чтобы, сохранив и укрепив систему, условно говоря, одного стиля, единого языка как общелитературной нормы, преодолеть в то же время стилистическую однотонность, однообразие, условность литературной речи, образовать возможности для создания стилистически сложных и разнообразных контекстов. А это возможно только в том случае, если внедряемые в литературный язык слова, 1 В. В. Виноградов, Пушкин и русский литературный язык в XIX в. Сб. «Пушкин — родоначальник новой русской литературы», 1941, стр. 564. 15 В. Д. Левин 217
фразеологические сочетания, синтаксические обороты сохраняют в какой-то степени свои стилистические качества, несут с собой какую-то стилистическую экспрессию. Все это означало поиски новой стилистической системы литературного языка, получившей в пушкинское время, и с наибольшей полнотой в творчестве самого Пушкина, вполне отчетливые очертания. Своеобразие этой системы заключается в том, что в рамках единого литературного языка, единой общелитературной нормы оформляются разговорная и книжная сферы как стилистические разновидности языка. Книжно-литературная и разговорно-литературная речь образовала в этот период принципиально новые стилистические категории. Это особенно очевидно для разговорно-литературной речи. Карамзинская школа не признавала разговорной речи как особой категории литературного языка. Нормы устной речи, о которых она заботилась, были абсолютизированы как нормы литературного языка вообще, того «среднего языка», о котором говорил Макаров: тем самым не оставалось места для стилистической экспрессии разговорности, которую можно было бы сопоставить или противопоставить чему- нибудь иному в пределах литературного языка. Все противопоставления вели уже за пределы норм литературного языка в низкую, простонародную речь, нелитературное просторечие. Книжно-литературная разновидность оформилась уже в карамзинской школе, но в новых условиях она занимает иное место в системе литературного языка, становится в иные отношения к разговорной речи и нейтральной литературной норме; в частности, резко меняются формы и способы объединения этих разных стилистических элементов. Образование новой системы литературного языка не только раздвигало его границы, но и неизмеримо расширяло его «экспрессивный объем»; литературный язык включил в себя разговорность и книжность как экспрессивные формы, существующие рядом с нейтральными средствами литературного выражения. В этих условиях происходило и разграничение разговорно-литературной речи, т. е. разговорной речи как факта литературного- языка, от нелитературного просторечия. 218
2 Новая система литературного языка особенно тесно была связана с тенденциями развития стилей художественной литературы; поэтому естественно, что именно в художественной литературе (преимущественно в художественной прозе) она нашла прежде всего свое воплощение и выражение. Именно здесь проблема норм устной речи переросла в вопрос о «разговорности» как одной из экспрессивных красок литературного языка вообще, в том числе его письменной формы. В связи с этим необходимо остановиться несколько подробнее на роли Пушкина в развитии языка художественной литературы. В известной речи, произнесенной по поводу открытия в Москве памятника Пушкину, И. С. Тургенев сказал, что Пушкину «одному пришлось исполнить две работы, в других странах разделенные целым столетием и более, а именно: установить язык и создать литературу». В этих словах раскрыто своеобразие пушкинской эпохи в истории русской литературы и языка. В этот период с особой очевидностью обнаружилась тесная взаимозависимость между развитием литературы и литературного языка. Академик В. В. Виноградов отмечает «наличие строго закономерного соотношения между оформлением реализма как специфического метода словесно-художественного изображения и процессами образования национальных литературных языков» 1. Но ведь именно в первой половине XIX века и столкнулись оба эти явления: завершался процесс формирования русского национального литературного языка и складывалась новая, реалистическая литература. Тесная взаимообусловленность этих двух процессов нашла свое выражение, в частности, в том, что некоторые проблемы литературного языка решались прежде всего на материале языка художественной литературы. Художественная литература была той лабораторией, где вырабатывались нормы литературного языка вообще. Для первых десятилетий XIX века даже специфические проблемы языка художественной литературы не отгра- 1 В. В. Виноградов, О языке художественной литературы, М., 1959, стр, 466. 15* 219
ничены четко от вопросов общелитературного языка, о языке литературы говорят с точки зрения норм литературного языка вообще. О чем, например, спорили «шиш- ковисты» и «карамзинисты»? Бесспорно, что прежде всего о языке художественных произведений. Проф. Б. В. Томашевский писал, что «спор велся о взаимоотношении книжного и разговорных элементов языка в художественной литературе»1 (разрядка моя.— В. Л.). Но важно подчеркнуть, что эти споры обнаруживали, как уже отмечалось выше, различное понимание норм, границ, структуры самого литературного языка. Во второй половине XIX века вопросы норм общелитературного языка и вопросы языка художественной литературы оказались разграниченными. Все отчетливее и отчетливее обнаруживается специфика, своеобразие языка художественных произведений среди других форм употребления языка. На границе между этими двумя периодами стоит Пушкин. В его творчестве определился новый подход к языку художественной литературы, и это свидетельствовало о том, что решительно и принципиально меняется само место языка литературы в системе стилей, разновидностей литературного языка. Пушкин, как мы уже видели, застал два основных направления в художественной литературе и соответственно— две тенденции развития ее языка. Одно из этих направлений было связано с сохранением традиций системы трех стилей, хотя это относится почти исключительно к высокому стилю. Другая линия развития литературы и языка связана с карамзинским сентиментализмом и так называемым «новым слогом». Новая, «карамзинская» литература не признавала тех стилистических правил и условностей, которые тяготели над литературой классицизма. Жанровые оценки сменились оценками с позиций вкусов и норм дворянского общества. Но и этот критерий оказался чрезвычайно стеснительным для развития литературы и индивидуального стиля писателя. Он подавлял и уравнивал стиль разных писателей, разных произведений. Действительность в литературе карамзинской школы изображалась 1 Б. В, Томашевский, Вопросы языка в творчестве Пушкина. Сб. «Пушкин, исследования и материалы», т. I, изд. АН СССР, М. — Л., 1956, стр.. 128, 220
в условных формах отобранного языка, стилистически замкнутого и однотонного. Образ повествователя и литературного героя слабо варьировался в этой литературе, он был ограничен заранее заданными чертами и признаками, «психологические и характерологические варианты изображаемой личности были скудны» К Таким образом, одни условности и ограничения сменились другими, столь же стеснительными. Стилистические возможности художественной литературы в обоих направлениях были связаны этой сетью условных правил и предписаний. Творчество зрелого Пушкина, родоначальника русской реалистической литературы, противостоит обоим этим направлениям в стилистике художественной литературы. Как и для его предшественников, судьбы общелитературного языка были неотделимы для Пушкина от развития языка художественной литературы, как и обратно— язык литературы определялся возможностями и границами самого литературного языка. Но в высказываниях Пушкина о языке и в его художественной практике уже ставятся и решаются также и специфические проблемы языка литературы. Многие замечания Пушкина непосредственно связаны с художественной речью. Пушкин неслучайно говорит о высоких качествах и превосходстве перед европейскими языками «славянорусского языка» именно «как материала словесности»2. Отказ от «языка условленного, избранного» и обращение «к свежим вымыслам народным и к странному просторечию» Пушкин считал признаком «зрелой словесности»3; призыв вслушиваться «в простонародное наречие» непосредственно обращен к «молодым писателям»4; «чем богаче язык выражениями и оборотами, тем лучше для искусного писателя»5 (разрядка везде моя. — В. Л.), — говорил он, снова, таким образом, обращаясь к потребностям литературы. Любопытно, что, говоря о Ломоносове, Пушкин упоминает и о 1 Б. В. Томашевский, назв. соч., стр. 136. 2 А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т. 11, изд. АН СССР, стр. 31. 3 Т а м ж е, стр. 73. 4 Там же, стр. 71. 5 А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т» 12, изд. АН СССР, стр. 96. 221
том, что он «утверждает правила общественного языка», и о том, что он «открывает нам истинные источники нашего поэтического языка» 1, и это разделение неслучайно: оценка Пушкиным этих двух сторон языковой деятельности Ломоносова неодинакова. Но главное заключается в том, что самый подход Пушкина к языку литературы оказывается принципиально новым. Выше говорилось, что и «шишковисты», и «архаисты» оценивали язык литературы только с точки зрения норм, границ, структуры литературного языка, как они их понимали. Пушкин преодолел этот абстрактный, чисто нормативный критерий, выдвинув на первый план критерий эстетический, критерий художественности. Это значит, что отбор языкового материала в художественное произведение и его оценка определяются прежде всего его соответствием конкретной художественной задаче, поставленной в произведении. Характер героев, обстановка, в которой они действуют, отношение к ним повествователя, самый образ повествователя или лирического героя — все это определяет особенности языка произведения, его стилистическую характеристику. Нет ничего заранее заданного, условного, навязанного со стороны — язык произведения непосредственно вытекает из внутренних свойств произведения. Он поэтому так же эстетически значим и индивидуально неповторим, как все прочие элементы художественного произведения. Отображая действительность, художник переставал быть связанным не только теми ограничениями, которые налагали на негр устарелые законы жанра, но также и условные требования «вкуса»; писатель может уже не жертвовать «искренностью и точностью выражения» из боязни казаться простонародным или славянофилом. Разрушается стена языковых условностей и ограничений, которая стояла между художником и отображаемой им действительностью. Открывается широкий простор для развития индивидуальных художественных стилей. «Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообраз- 1 А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т, И, изд. АН СССР, стр. 32, 22?
ности»1, —в этих словах Пушкина заключена сущность, смысл нового, пушкинского подхода к языку литературного произведения. Новизну этого подхода прекрасно охарактеризовал Белинский. «В наше время, — писал великий критик в 1841 г., — не дорожат одним языком, а требуют «слога», разумея под этим словом живую органическую соответственность формы с содержанием и, наоборот, умение выразить мысль тем словом, тем оборотом, какие требуются сущностью самой мысли, для которой всякое другое слово и другой оборот были бы неопределенны и неясны». И далее Белинский уже прямо связывает эту победу «слога», т. е. художественной, эстетической точки зрения, над чисто нормативным подходом к языку, который он называет «стилистикой», с именем Пушкина: «Наша литература была до Пушкина ученицею, особенно в прозе: вот причина исключительного владычества стилистики, убитой Пушкиным и уступившей свое место «слогу»2. Нужно было пройти через пушкинский этап развития русской литературы, чтобы с такой ясностью и отчетливостью разграничить понятия «язык» и «слог». Выражением принципиально нового отношения к языку художественной литературы явилось и давно отмеченное в научной литературе соединение в языке Пушкина языковых элементов из разных стилистических пластов литературного языка. «Для Пушкина, — пишет проф. Б. В. Томашевский,— каждая тема, каждое явление, каждый предмет и характер являлись носителями своего настроения и своего стиля. Движение темы, столкновение идей, борьба людей сопровождались сменой и столкновением разных эмоций. Смена стилистических окрасок стала таким же средством движения повествования и развития идей, как и реально-логическое значение слов». «Стилистическая окраска слова для Пушкина сама становится изобразительным средством. Именно такое применение стилистических средств и характерно для дальнейшего развития литературы вплоть до наших дней» 3. 1 А. С. Пушкин, Полное собрание сочинений, т. 11, изд. АН СССР, стр. 52. 2 В. Г. Бели иски и, Полное собрание сочинений, т. V, М., 1953—1959, стр. 545. 3 Ба В. Т о м а ш е в с к и й, Стилистика и стихосложение, стр. 60. 223
Стилистическая сложность произведения отражает многогранность изображаемой действительности. В связи с этим особенно ясной становится связь пушкинских преобразований языка литературы с развитием и ростом реализма в пушкинском творчестве. Отказ от «искусства, ограниченного кругом языка условленного, избранного», от стилистического однообразия открывал путь для реалистического отображения действительности, для «широкого и вольного изображения характеров». В этой связи очень выразительно звучит характеристика пушкинского творчества, данная А. Н. Островским. Говоря о допушкинской литературе, Островский замечает, что «отношения писателей к действительности не были непосредственными, искренними, писатели должны были избирать какой-нибудь условный угол зрения. Каждый из них, вместо того чтоб быть самим собой, должен бы настроиться на какой-нибудь лад». «Вне этих условных направлений, — говорит он далее, имея в виду «ложный классицизм» с его «беззастенчивой риторикой» и романтизм «с оттенком чуждой нам сентиментальности», — поэзия не признавалась, самобытность считалась бы или невежеством, или вольнодумством. Высвобождение мысли из-под гнета условных приемов— дело не легкое, оно требует громадных сил... Прочное начало освобождению нашей мысли положено Пушкиным: он первый стал относиться к темам своих произведений прямо, непосредственно, он захотел быть оригинальным и был, — был самим собой». Пушкин завещал своим последователям, говорит далее Островский, «искренность, самобытность, он завещал каждому быть самим собой, он дал всякой оригинальности смелость, дал смелость русскому писателю быть русским» 1. Наиболее полно новый подход к языку литературы обнаруживается в приемах употребления разговорно* просторечных и книжных, архаичных, церковнославянских элементов языка. Как уже не раз подчеркивалось выше, само по себе широкое употребление просторечия в художественном 1 А. Н. Островский, Полное собрание сочинений, тг XIII, М., 1952, стр. 166—167. 224
произведении не было чем-то новым. В низком стиле XVIII в., а отчасти и в бытовой повести начала XIX в. (например, в повестях Нарежного) просторечие и так называемая простонародная речь представлена намного шире, чем у Пушкина. Новое заключалось в том, как, в какого рода литературе, в каком стилистическом окружении применяет Пушкин эти языковые факты. Ведь упреки в простонародности, которые приходилось выслушивать Пушкину, чаще всего были связаны не просто с тем, что он употребил то или иное слово или выражение, которое могло показаться нелитературным, а с тем, к а к он использует эти факты. В конце концов слова усы, визжать, вставай, Мазепа, ого, пора, о которых Пушкин писал, что они «показались критикам низкими, бурлацкими выражениями», вряд ли могли бы вызвать такое уж резкое осуждение, если бы их произносил простолюдин, персонаж комедии или сатиры; но их произносит шведский король, один из персонажей исторической поэмы, и это вызывает иронические замечания Надеждина: «Надобно же иметь богатый запас веселости, чтобы заставить Карла в столь роковые минуты так бурлацки покрикивать над самым ухом несчастного гетмана»; да и в речи Мазепы Надеждина раздражает «неудачное покушение подделываться под тон простонародного разговора». «И это говорит Мазепа, гетман Малороссийский!» — восклицает Надеж- дин по поводу слов «пропала, видно, цель моя», «дал я промах важный» и т. п.]. Слова «и с диким смехом завизжала» поразили и возмутили его тем, что это относится к Марии, дочери Кочубея: «Фай! этак говорят только об обваренных собаках!»1 «И все тошнит» в монологе Бориса Годунова оказалось неприемлемым и подвергнуто осмеянию в одной критической статье потому, что это вложено в уста высокого персонажа серьезной драмы. «Девчонки прыгают заране» в «Евгении Онегине» показались неприличными потому, что они применены к дворянским барышням, тем более, что рядом упоминается крестьянская «дева»; если бы эти слова были использованы по-иному, они, возможно, и не остановили бы внимания критика. 1 См. в книге В. В. Виноградова «Язык Пушкина», М. — Л., 1935, стр. 447. 225
В известных строках о крестьянине, который, «торжествуя, на дровнях обновляет путь», критик из «Атенея» заметил прежде всего самое это противоестественное, с его точки зрения, соединение разностильных слов — «дровни в завидном соседстве с торжеством». Надо заметить еще, что народно-разговорный, порой просторечный колорит определяется у Пушкина, может быть, не столько словами, лексикой, сколько синтаксическим строем, своеобразными разговорными конструкциями, выразительными интонациями живой речи 1. Отчетливой разговорностью отмечены пушкинские дружеские стихотворные послания, шутливые и сатирические стихотворения, бытовые сцены и т. д. Вспомним, например, такие произведения, как «Телега жизни», «В. Л. Давыдову» («Меж тем как генерал Орлов»), «Послание Дельвигу», «Второе послание цензору», «Дорожные жалобы», «Румяный критик мой...», многие отрывки из «Евгения Онегина», поэмы «Граф Нулин» и «Домик в Коломне» — в последней из названных Пушкин шутливо-полемически отстаивает право на просторечие в поэзии — и много других. Нет возможности приводить здесь .примеры из этих и подобных произведений Пушкина— это заняло бы слишком много места. К тому же надо сказать, что как раз этого рода произведения Пушкина в наименьшей степени свидетельствуют о новаторском характере его поэтической речи. Просторечие в шутливых посланиях и бытовых картинах использовалось и до Пушкина, в этом отношении была уже создана определенная традиция. Но замечательно как раз то, что не чужда просторечию, яркой разговорности и, так сказать, вполне «серьезная», даже «высокая» поэзия Пушкина, проникнутая тонким лиризмом, философскими раздумьями или острой полемичностью, и это не только не снижает этих ее качеств, но, напротив, способствует наиболее полному выражению авторской мысли, авторской экспрессии. 1 См. в этой связи замечание В. В. Виноградова, что «в стихотворном языке синтаксическая реформа Пушкина была глубже и решительнее, чем словарная» (Статья «Пушкин и русский литературный язык XIX в.», в сб. «Пушкин — родоначальник русской литературы», 1941, стр. 561). 226
Вот, например, два отрывка из стихотворения «Поэт и толпа: Тебе бы пользы все — на вес KyMtip ты ценишь Бельведсрский. Ты пользы, пользы в нем не зришь. Но мрамор сей ведь бог!., так что же? Печной горшок тебе дороже: Ты пищу в нем себе варишь. Во градах ваших с улиц шумных Сметают сор,— полезный труд! — Но, позабыв свое служенье, Алтарь и жертвоприношенье, Жрецы ль у вас метлу берут? Здесь останавливает внимание и прямое называние таких бытовых предметов и действий, как печной горшок, метла, сметать сор, и такие разговорные обороты, как «тебе бы пользы все», «так что же?», бессоюзная конструкция в конце первого отрывка, построение первых двух строк второго отрывка с восклицанием — «полезный труд!». И замечательно, что это находится в «высоком», риторическом окружении, органически и свободно сочетается с книжными словами, и это сочетание, создавая неповторимый стилистический рисунок, с особой силой, выражает полемичность и гневную эмоциональность речи Поэта. В проникнутом гневным, обличительным пафосом и насыщенном славянизмами стихотворении «Мирская власть» встречаем и такие отмеченные печатью разговорности строки: К чему, скажите мне, хранительная стража? Или распятие казенная поклажа, И вы бонтеся воров или мышей? В полном лиризма стихотворении «Когда за городом, задумчив, я брожу» в описание кладбища врываются такие строки: Такие смутные мне мысли все наводит, Что злое на меня уныние находит. Хоть плюнуть да бежать... Критик С. П. Шевырев отмечал в свое время замечательно смелое и выразительное употребление простореч- 227
иых слов дурь и невмочь в описании наводнения в «Медном всаднике»: Нева всю ночь Рвалася к морю против бурн, Не одолев их буйной дури... И спорить стало ей невмочь... Вспомним также пушкинские пейзажи — например в «Евгении Онегине», стихотворениях «Зима. Что делать нам в деревне», «Осень», «Зимнее утро», «Пора, мой друг, пора...» и т. д. Проникновение широкой народно-разговорной струи в поэзию, причем в различные по своему характеру произведения, имело большое принципиальное значение для развития стихотворного языка. Он стал гибким и разнообразным орудием реалистического изображения действительности во всем ее многообразии, перестал быть «языком богов», ослаблялась его изоляция, он сближался с языком прозы. Но вопрос о взаимоотношениях прозаической и стихотворной речи в пушкинский период оказывается чрезвычайно сложным и связан не только с судьбой просторечия, но и с историей книжно-архаического, высокого и поэтического элемента. Проблема соотношения этих двух форм речи имела не только литературно-художественное, но и более широкое культурно-национальное значение. Потребность в образовании прозаической речи как «языка метафизического», по выражению Пушкина, т. е. языка мысли, языка отвлеченных философских рассуждений, языка науки и политики, — такая потребность ощущалась в это время чрезвычайно остро. Препятствием к разрешению этой проблемы было господство украшенной прозы эпигонов карамзинизма, близкой по своим принципам к стихотворной речи. В связи с этим большой интерес представляет судьба в пушкинский период тех языковых фактов, которые были связаны в первую очередь с развитием стиховой культуры конца XVIII — начала XIX века. Известно, что в это время сложилась так называемая «поэтическая лексика». Источником этой лексики явились элементы старого высокого слога, потерявшие в поэтическом творчестве ту окраску «громкости», пышности, высокости, которая была им ранее свойственна, и приобретшие экспрессию поэтичности и нежности. Такие 228
слова стали противопоставляться обычным словам как «поэтические» — «прозаическим». Однако сама проза, которая культивировалась школой Карамзина, как уже говорилось, была прозой, украшенной, «нежной», «сладостной»— «поэтической» прозой, Традиции «поэтической прозы» были еще очень сильны в литературе 20— 30-х годов (см. прозу таких во многом разных писателей, как Марлинский, Н. Полевой, Павлов, Сенковский, Гоголь и другие). Можно вспомнить в. связи с этим . и жалобу Пушкина, что «у нас употребляют прозу как стихотворство: не из необходимости житейской, не для выражения нужной мысли, а токмо для приятного проявления форм» *. В таких условиях «поэтические слова» оказались широко употребительными и в прозе. Сладостность, пластичность, музыкальность рассматривались карамзинистами не только как свойства стихотворного языка, но и как свойства литературного языка вообще, того слога «элеганс», над выработкой которого они трудились. Следовательно, хотя язык прозы и поэзии и различались у карамзинистов, многие специфические средства поэтической речи переносились и в их прозу. Надо сказать, что и в лагере антикарамзинистов, «архаистов», хотя и по другим причинам, язык поэзии и прозы тоже не был вполне строго разграничен: высокие славянизмы широко употребляются здесь не только в поэзии, но и в прозе. В пушкинское время соотношение этих двух типов литературного выражения заметно меняется. Пушкинская поэзия развивается под знаком освобождения от «условных украшений стихотворства», отказа от некоторых поэтических условностей. Очень интересны, например, (наблюдения Г. О. Винокура над употреблением в поэзии Пушкина таких категорий, ставших к этому времени «поэтическими вольностями», как формы родительного падежа прилагательных на -ыя (типа жало чудрыя змеи), усеченных прилагательных, произношения типа нес, утес (не нёс, утёс), неполногласных вариантов русских слов (типа град и др.). Г. О. Винокур показывает, как эти поэтические условности постепенно выпадают из пушкинского языка или употребляются как 1 Полное собрание сочинений, тл 11, стр. 60. 229
стилистически выразительное средство 1. «Проза» решительно вторгается в поэзию. Однако дальнейшая судьба «поэтической лексики» связана в этот период не столько с развитием языка поэзии, сколько с теми коренными изменениями, которые претерпел в 30-х годах язык прозы, прежде всего и ярче всего в творчестве Пушкина, с решительным разрывом с традициями поэтической и риторической прозы. Хотя, как только что говорилось, пушкинская поэзия, особенно в 30-х годах, отходила во многом от стихотворных канонов и условностей, однако несомненно, что и в творчестве Пушкина, не говоря уже о поэзии большинства его современников, здесь не было еще окончательного разрыва с традицией. «Сужение, но не разрыв определяет многое в том впечатлении устарелости, которое остается у нас и сейчас от ряда словесных особенностей поэзии Жуковского, Пушкина, Баратынского и других их современников», — справедливо замечает Л. А. Булаховский 2. Акад. В. В. Виноградов отмечает, что «поэтическому языку Пушкин представлял право более свободного и широкого употребления обветшалых славянизмов», что «стихотворный язык и в понимании Пушкина сохраняет свою обособленность не только ритмико-мелодическую, но и грамматическую и лексическую»3. Об этом свидетельствуют и многие высказывания Пушкина, в частности и приведенное выше относительно употребления прозы «как стихотворства». Еще в 1838 г. Белинский в статье о сочинениях Ник. Греча писал «о различии стихотворного языка от прозаического» и защищал от Сенковского такие слова, как злато, младой, очи, ланиты, уста, чело, рамена и под. Белинский вряд ли был здесь вполне прав, но само это его утверждение чрезвычайно показательно и свидетельствует о том, что и в конце 30-х годов архаическая поэтическая лексика еще не потеряла своей актуальности. Таким образом, в этот период произошло более резкое разграничение поэтической и прозаической речи, что 1 Г. Винокур, Наследство XVIII в. в стихотворном языке Пушкина. 2 Л. А. Булаховский, Русский литературный язык первой половины XIX в., т. I, Киев, 1941, стр. 16. 3 В. В. Виноградов, Пушкин и русский литературный язык XIX в. Сб. «Пушкин — родоначальник русской литературы», 1941, стр. 563, 230
ознаменовало отход от одного из устоев карамзинской школы. Шевырев писал: «Никто из писателей России и даже Запада, равно употреблявших стихи и прозу, не умел полагать такой резкой и строгой грани между этими двумя формами речи, как Пушкин». Проза Пушкина, говорит он, это уже не «какой-то междоумок между стихами и прозою, которая известна под именем прозы поэтической или правильнее прозы риторической». Следовательно, мнение, что в творчестве Пушкина стирались различия между речью поэтической и прозаической, верно лишь отчасти, а именно в том, что были нарушены ограничительные правила поэтической речи, элементы сугубо прозаические стали совершенно свободно проникать в поэзию. Но, сближаясь на почве расширения народно-разговорного элемента, эти формы речи оказываются разобщенными, когда дело касается употребления архаической высокой лексики. Можно указать немало слов, которые могли встречаться у Пушкина только в поэзии. Таковы, например, вертоград, ветрило (парус), взыграть, выя, глад, днесь, златой (если не считать одного случая из 66 —в сочетании «златая посредственность»), ловитва (охота), младой, мышца (рука), огнь, рыбарь, стогна (площадь) и т. д. Вместе с тем и объем славянизмов, и принципы их употребления в поэтической речи не оставались у Пушкина неизменными. Поэзия Пушкина конца 20—30-х годов показывает заметное сокращение употребительности многих архаических славянизмов. А главное, в отношении к церковнославянской стихии и литературе Пушкин в период своей зрелости исходит из того же принципа художественной целесообразности, принципа «соразмерности и сообразности», который определяет все его художественное творчество. Освобождаясь постепенно от славянизмов и архаизмов как поэтических условностей, как средств «поэтичности», он сохранял еще их отчасти как высокие, риторические средства языка, но только стихотворного. Конкретные художественные функции славянизмов в поэзии Пушкина многогранны. Они служат и для воспроизведения восточного колорита (например, в «Подражаниях Корану»), и как средство подражания библейской поэзии, античной лирике, и как прием исторической стилизации или творческого воссоздания чужого 231
стиля (см., например, стихотворения «Мордвинову», «Медок», «Странник» и др.). Рассмотрение стилистической роли славянизмов в поэзии Пушкина не входит в задачи очерка, анализ этого материала содержится в работах В. В. Виноградова, Г. О. Винокура, Ю. С. Сорокина, Б. В. Томашевского, А. И. Ефимова и других исследователей {. Важно только сказать, что славянизмы могут употребляться в поэзии Пушкина и его современников не только в таких конкретных художественных функциях. Они могут служить и просто средством выражения определенных авторских эмоций, его отношения к изображаемому, как средство медитации, лирического подъема. Это стилистически значимый — в этом отличие от употребления его как простой условности— элемент поэтического (;но не общелитературного) языка пушкинской эпохи. Только этим и надо объяснить славянизмы в таких произведениях, как «Воспоминание» («Когда для смертного умолкнет шумный день»), «Поэт», «Бородинская годовщина», отдельные куски в «Медном всаднике» и многих других. Обособившись в системе литературного языка, обветшалые славянизмы выступали в этот период как более отчетливая, чем ранее, по своему составу и сфере употребления стилистическая группа. Это обособление поэтической лексики было необходимым этапом на пути к ее постепенному выходу из системы живых и актуальных средств художественной изобразительности русского литературного язцка, на пути к сближению языка поэзии и прозы, но уже на новей основе. Таким образом, в творчестве Пушкина выявилась специфика языка художественной литературы, определился эстетический, художественный, а не просто общенормативный подход к нему. И вместе с тем справедливым остается утверждение, что Пушкин скупо вовлекает в язык художественных произведений слова и выражения из диалектов, профессиональных или других социальных жаргонов, редко выходит даже в речевых характеристиках персонажей за пределы того, что понимается 1 См. особенно главу V в книге В, Виноградова «Язык Пушкина»» 232
им как норма литературного языка *, вообще натуралистическое воспроизведение разного рода отклонений от литературного языка чуждо пушкинскому методу. Следовательно, стилистическое разнообразие художественного произведения осуществляется здесь, как правило, средствами литературного языка, в пределах литературной нормы, но это было следствием того, что неизмеримо расширились границы этой литературной нормы, и не в частностях, не только, так сказать, количественно, но принципиально, качественно — в результате оформления новых стилистических категорий. Только опираясь на свое понимание норм литературного языка и его стилистической структуры, Пушкин мог осуществить те новые принципы, тот новый подход к языку литературы, о котором выше говорилось. Ведь только владея богатым и стилистически разветвленным литературным языком, Пушкин мог, не выходя в общем за пределы литературной, нормы, варьируя и по-разному объединяя стилистически разнородные элементы языка, создавать самые разнообразные контексты и, не пользуясь натуралистическими приемами воспроизведения речи героев, индивидуализировать их язык, представлять характеры людей в их социальном и индивидуальном своеобразии. Поэтому нет противоречия между общеизвестным положением, что язык Пушкина, в особенности его проза, является наиболее полным воплощением нормы литературного языка своего времени, и постоянными упреками в «нелитературности», «простонародности», которые приходилось Пушкину выслушивать от своих современников. Язык Пушкина мог казаться нелитературным при традиционном понимании литературной нормы, но 1 Можно принять за диалектизмы встречающиеся у Пушкина и в авторском тексте, и в речи персонажей некоторые просторечные формы, не соответствующие нормам современного литературного языка: склонение существительных на -мя без изменения основы (типа «любви не зная бремя»), им. пад. существительных среднего рода на -ы (сели, окны, письмы и др.), предл. пац. на -е у существительных женского рода на мягкий согласный (в памяте, при мысле), употребление при предлогах косвенных падежей личного местоимения 3-го лица без -н (к ему, меж ими)\ формы типа разойтиться, несть, загресть; некоторые особенности ударения и пр. Однако все эти формы не несут никакой специальной художественной функции, они отражают лишь определенные факты разговорной речи своего времени, попавшие и в литературный язык, 16 В. Д. Левин 233
не с точки зрения живых языковых отношений того времени, воплощенных в новой, складывающейся системе литературного языка. Белинский говорил, что Пушкин явился «полным реформатором языка». Эти слова относятся прежде всего не к самому материалу языка, а к принципам его употребления в художественной литературе. Действительно, творчество Пушкина окончательно убило «высокий стиль» и всю эту стилистическую систему, идущую от XVIII в. Это было не под силу Карамзину и его школе, хотя «карамзинизм» как будто бы более непримирим к «высокому стилю», чем Пушкин. Но дело в том, что «новый слог» с его пуристическими тенденциями, с его узкой словесной базой и стилистической замкнутостью, с его художественным однообразием не мешает функционированию высокого стиля в остатках старой литературы: здесь как бы действовал принцип «невмешательства». Нужна была пушкинская широта, пушкинская свобода в употреблении различных стилистических пластов, пушкинская кисть «свободная и широкая», чтобы покончить с остатками старой стилистической системы. Открылся свободный путь для дальнейшего развития русской художественной речи, для расцвета индивидуальных художественных стилей.
ОСНОВНЫЕ ПРОЦЕССЫ РАЗВИТИЯ ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА В XIX ВЕКЕ 1 В первые три-четыре десятилетия XIX в., таким образом, завершались начатые еще в XVII в. процессы образования русского национального литературного языка. В этот период подверглась преобразованию система литературного языка, сложившаяся в XVIII в., причем наиболее плодотворные традиции этого языка, наиболее значительные его достижения были развиты и обогащены. Важнейшее значение для понимания изменений литературного языка этого времени имеет вопрос о судьбе старых стилистических категорий — прежде всего разговорного, «простого» языка, с одной стороны, и высоких элементов языка — с другой. Наиболее значительный материал представляет в этом отношении лексика. Разговорная речь, представленная в XVIII в. наиболее полно в произведениях низкого слога, подверглась в этот период дифференциации. Определился тот слой просторечной и простонародной лексики, который вовлекался в литературный язык (особенно интенсивно с 20—30-х годов) на правах его нейтральных или разговорно-литературных элементов. Именно в это время закрепились в литературном языке такие считавшиеся ранее специфически просторечными, отчасти простонародными словами, как быт, богач, бедняк, блажь, белоручка, взбалмошный, вдоволь, вполне, жаль, жара, жеманный, заведомо, закадычный, зубоскалить, истома, истомить, мастерить, надо, надоедать, назойливый, навеселе, тол- ковать, уломать, чваниться, союз так как и др. В то же время целый ряд старых просторечных слов типа вара- ксать, вдругорядь, шильничать и др. вышел окончательно из употребления» 16* 235
Наиболее сложной, как это уже видно из предшествующего изложения, была судьба «высокой» лексики. Прежде всего надо отметить, что большое количество таких слов утратило свою «высокую» окраску, став неотъемлемым элементом литературного языка, преимущественно его книжной разновидности. Это чаще всего отвлеченная лексика, отчасти общественно-политическая. Эти слова прочно закрепились в русском литературном языке (типа вместилище, воображение, воссоединение, восторжествовать, восприятие, скрежет, творчество, сострадание, непреодолимый, неразрывный, отвержение, благоденствие и др. Многие из этих и подобных слов уже в XVIII в. постепенно проникали в средний стиль). В этой связи представляет интерес употребление части таких книжных слов без присущей им ранее религиозной окраски, их «обмирщение», например слов зиждитель, зиждительный, творец, творческий, животворный, обожать, боготворить, божественный, небесный и др.; ом. также вполне «светское» переносное употребление таких слов, как предтеча, апостол, провозвестник и др. Любопытно, что этот процесс вызывает противодействие со стороны цензуры; так, например, в стихотворении Пушкина «Иностранке» цензор не пропускал слова «боготворить» по отношению к женщине, в одном из стихотворений Баратынского выражение «небесного огня» — о любви — пришлось заменить словами «прекрасного огня». Отзвуки этих споров можно найти у Пушкина, в его «Втором послании к цензору»: «Как изумилася поэзия сама, Когда ты разрешил по милости чудесной Заветные слова божественный, небесный И ими назвалась (для рифмы) красота, Не оскорбляя тем уж господа Христа». В то же время многие элементы старого высокого стиля сохраняли еще свою стилистическую роль как средство создания высокой патетики, лирического подъема, эмоционального напряжения. Мы видели уже, что у сторонников архаики в языке этот лексический фонд очень значителен. Но если не иметь в виду наиболее крайних архаистов, можно отметить, что не весь запас старой архаической лексики был воспринят литературой 236
этого времени, произошло его сужение, сокращение. Бестужев-Марлинский писал в 1822 г.: «Язык славянский теперь служит для нас арсеналом... Употребляем звучные слова, например: ветроград, ланиты, десница, но оставляем червям старины семо и овамо, говяда и тому подобные». Сокращение числа употребительных в литературе архаизмов продолжается и далее, но и в ЗО-е годы мы находим еще у Пушкина и его современников днесь, глас, вострепетать, глад, стогны, вотще, лик, ветру чело, лобзание и т. д. К этому времени высокая архаическая лексика все более замыкается в рамках стихотворного языка, смыкаясь с так называемой «поэтической лексикой» типа ланиты, очи, уста, перси, дева, младой денница, пламень и др., о которой выше уже упоминалось. К середине века или, может быть, несколько позже высокая и поэтическая лексика все более сокращается в употреблении. Одновременно перестают употребляться и некоторые архаизмы, не связанные ни с высоким стилем, ни с поэтическим - языком, например токмо, сей, оный, дабы, инде и некоторые другие. Таким образом, как особая категория литературного языка высокая «славенская» лексика отмирает в середине XIX в.: одни славянизмы выходят из употребления, другие полностью ассимилируются в составе литературного языка, и тогда это — с точки зрения стилистики языка — уже не славянизмы. Как видим, судьба большого слоя архаической лексики связана в этот период с судьбами художественной литературы. Сохранение на какое-то время, хотя и в виде реликтов, старых классических жанров, развитие гражданской поэзии и публицистики и другие литературные явления способствовали частичному сохранению этой лексики в тех разновидностях литературного языка, которые связаны в этот период с художественной литературой, в частности с поэзией; и хотя можно говорить поэтому о художественной мотивированности этого языкового слоя, он все же находится в пределах самого литературного языка, отражает его возможности, его нормы (ср. те случаи, когда языковые средства мотивированы только сюжетом, кругом персонажей или такими специфическими задачами, как стилизация или паро- 237
дирование; такие факты языка могут оказаться и вне норм литературного языка). Дальнейшая история архаической лексики, ее выпадение из язь1ка также, естественно, связана с историей литературы, прежде всего с развитием реализма. В связи с этим изменилось и место языка художественной литературы в системе национального литературного языка К Говоря о судьбе старых стилистических слоев в XIX в., надо еще сказать об устаревании или оттеснении на периферию литературного языка к середине XIX в. ряда вполне нейтральных ранее слов, широко употреблявшихся в разговорной речи и книжном языке конца XVIII — начала XIX в., отчасти в результате отмеченного выше процесса вовлечения в литературный язык их синонимов, считавшихся просторечными или простонародными, а отчасти как следствие победы более книжного слова, закрепляющегося в языке как общелитературная нейтральная норма. См., например, судьбу таких широко употребительных еще у Карамзина слов, как наскучить (ср. надоесть), надобно (ср. надо), союза как в причинном значении (ср. так как), потчевать (ср. угощать), вчерась (ср. вчера), всякий в количественном значении, например всякий день (ср. каждый), вперед (ср. впредь), отменный, изрядный, великий (в значении «большой»), поутру, ввечеру, подле, ныне (в значении «сегодня»), нынче, особливо, союз для того (в причинном значении), полюбиться (ср. понравиться), следственно, одинакой, нежели (ср. чем), дурной, худой (ср. плохой), горница, гульбище и т. д. * * * Те стилистические тенденции, которые отмечены для лексики, обнаруживаются и в грамматике. Основные изменения в области грамматики в этот период можно свести к следующим явлениям: 1. Постепенное устранение, выход из литературного употребления ряда архаических форм: твор.пад. на-ьми 1 См. мою статью «О месте языка художественной литературы в системе стилей национального языка» в сб. «Вопросы культуры речи», 1, изд. АН СССР, М., 1955, 238
в существительных типа костьми, страстьми, зверьми и др.; формы на земли; род. мн. на -шг, -ияв прилагательных женского родз; оборота двойного винительного (на месте которого закрепляется творительный предикативный); оборота «предлог от с творительным падежом» в страдательном значении типа забыт от людей; обороты типа быть любиму с краткой формой прилагательного и др. 2. Устранение некоторых просторечно-разговорных форм, не закрепившихся в литературной традиции: форм косвенных падежей в существительных на -мя (типа нет время, на теме вместо на темени и под.), деепричастий на -учи, -ючи, род. един, на -е у существительных женского рода (см., например, у Грибоедова: «у вдове у докторше крестить»), окончания -6/ у существительных среднего рода (окны, селы и др.; но это скорей явление орфографии). 3. Закрепление некоторых форм живой речи, сопровождающееся их размежеванием с параллельными книжными формами, например имен. мн. ч. на -а у существительных мужского рода (типа доктора, профессора и др.), некоторых типов управления, ударения в глаголах второго спряжения типа курит, варит, кружит и под. вместо более традиционных курит, варит, кружит и т. д. (впрочем, здесь колебания встречаются еще очень долго). 4. Закрепление некоторых считавшихся ранее высокими форм в качестве вполне нормальных, хотя и книжных по преимуществу. Особенно следует здесь выделить причастия на-щий,-вШ11й (в меньшей степени на -мый) и превосходную степень прилагательных. Вспомним, что было время, когда образование этих форм допускалось только от «высоких», книжных слов. В рассматриваемое время утрачивались эти ограничения. Причастия вошли постепенно в парадигму форм любого глагола, как превосходная степень — в парадигму форм прилагательного. 5. Упорядочение в употреблении некоторых форм как книжного, так и разговорного происхождения, ограничение такого употребления определенными грамматическими или лексическими условиями; например на -а и -у в род. и -е и -у в предл. пад. у существительных мужского рода; страдательных причастий с суффиксами 239
-ем, -им, а также прилагательных с -л (типа остылый, постарелый и т. д.), порядка слов в придаточном предложении с союзом который, изменения в области управления "(ср. достигнуть до берега — достигнуть берега, между нас — между нами, перед кого — перед кем и др.). 6. Устранение или ослабление к середине XIX в. некоторых галлицизмов в синтаксисе; например, самостоятельных деепричастных и причастных оборотов (т. е. не относящихся к подлежащему), управлений типа отмстить кого (вместо кому), аккомпанировать что и т. д., сравнительных оборотов с предлогом против (типа умнее против кого-нибудь и т. д.). Часть этих явлений, особенно употребление самостоятельных деепричастных оборотов, встречается и позднее, например у Герцена, Л. Толстого. В первые десятилетия XIX в. окончательно распалась система искусственного книжного произношения, отличного от обиходной речи. Так, во всех сферах литературного употребления, в том числе и на сцене, утвердилось аканье (если не считать некоторых иноязычных заимствований), утратилось произношение е вместо о (ё) после мягких перед твердыми согласными. В последнем случае надо выделить причастия на -енный, которые, по наблюдениям С. И. Бернщтейна !, дольше других сохраняли старое произношение. Мы говорили о судьбе старых стилистических категорий в первой половине, точнее, в первые три-четыре десятилетия XlX в. Разумеется, изменения в литературном языке этого периода не ограничивались процессами стилистического характера. Происходили также и собственно «материальные» изменения: появлялись новые слова — заимствования и неологизмы, особенно активно в карамзинское время, о чем выше уже говорилось, но также и в 20— 30-х годах, преимущественно в области науки, филосо- 1 См. его статью «Q методологическом значении фонетического изучения рифм» в «Пушкинском сборнике», М. — Пг, 1923. 240
фии, политики, эстетики; это, например, такие слова, как проявление, субъективный, объективный, аналитический, некоторые слова с суффиксом -изм; можно выделить среди этой научно-философской лексики распространение субстантивированных прилагательных в среднем роде, типа бесконечное, абсолютное, субъективное, объективное, неделимое (со значением современного «индивидуум») и др. *. Среди получивших широкое распространение словообразовательных средств этого периода можно назвать суффиксы существительных -тель, -ник, прилагательных -тельн-> -ическ- (в словах иностранного происхождения) и др. Впрочем, говоря о словах, оформленных с помощью продуктивных словообразовательных элементов, всегда следует различать возможность образования такого слова и его реальное существование в языке. Поэтому, обнаруживая в литературе этого времени такие слова, как торжественник, бессовестник, подслушник, смешитель, пробудитель, колебатель, дружитель, обдумание, испорчение, умерт- вительный, вещательный, обуялый и др., мы не всегда можем с определенностью утверждать наличие и распространенность этих слов в литературном языке. Можно назвать и другие факты в области лексики, семантики, а также и грамматики литературного языка этого времени, не связанные непосредственно с явлениями стилистики. Однако несомненно, что для рассматриваемого периода основными и решающими для судеб русского литературного языка оказываются именно те процессы, которые указывают на преобразование старых стилистических категорий и разрядов слов и форм, на перемещение фактов языка из одной сферы употребления в другую. Именно с этими явлениями связаны в этот период основные изменения в самом составе литературного языка — прежде всего обогащение его словами из просторечия, из разговорного языка; пополнение языка новыми словами имеет в этот период второстепенное значение. Положение меняется в середине века, примерно с 40-х годов. Именно с этого времени, во второй половине XIX в. и в XX в., в язык входит огромное коли- 1 См. В. В. В е с е л и т с к и й, Развитие отвлеченной лексики в русском литературном языке первой трети XIX в., изд. «Наука», М., 1964. 241
чество новых слов — отчасти интернациональных, отчасти на русской основе, обычно на базе книжных словообразовательных средств,— преимущественнЬ терминов науки, философии, эстетики, производства, слов из общественно-политической сферы. Сильно пополнилась в это время фразеология литературного языка. Изложение всего этого материала лежит за пределами задач, которые преследует настоящий очерк *. Следует только сказать о самой общей особенности развития литературного языка этой поры — о резком усилении в этот период роли произведений публицистики в обогащении литературного языка. Деятельность Белинского, Герцена, Чернышевского, революционно-демократическая журналистика второй половины XIX в., а в конце века марксистская литература — все это оказывало решающее воздействие на историю литературного языка. Роль основного регулятора в области литературного языка, той лаборатории, где вырабатываются его нормы и определяются его границы, переходит от художественной литературы к публицистике. Это связано и с тем, что сама художественная литература шире и свободнее, чем в пушкинское время, использует в целях художественного изображения действительности, представителей различных социальных групп такие факты, которые выходят за пределы литературного языка — диалектизмы, жаргонизмы разного рода, нелитературное просторечие и т. д. Эти новые тенденции и принципы художественного изображения находят свое наиболее отчетливое выражение в творчестве Гоголя, Лескова, Достоевского, Салтыкова- Щедрина, Успенского, по-иному в творчестве Толстого и других; но в той или иной мере они отражены и в произведениях Тургенева, Гончарова, Чехова — писателей в общем иного художественного направления. Значение художественной литературы в развитии литературного языка несмотря на все это остается и в рассматриваемый период исключительным: художественная литература была мощным средством распространения и закрепления новообразований, возникавших в пуб- 1 Этим вопросам посвящено фундаментальное исследование Ю. С. Сорокина, Развитие словарного состава русского литературного языка 30-х — 90-х годов XIX в., Л., 1964; см. также его статью в журн. «Вопросы языкознания», 1961, № 3, 242
лицистике, науке, живой речи; она отражала, далее, стилистическое многообразие литературного языка а также и особенности устной речи различных социальных слоев общества, и, наконец, художественная литература продолжала обогащать литературный язык новыми словами, выражениями, афоризмами, изобразительными средствами. Так намечаются новые взаимоотношения между языком художественной литературы и различными стилями письменной и устной речи. И в это время, разумеется, происходит дальнейшее и все более усиливающееся внедрение в литературный язык элементов просторечия, отчасти областной и профессиональной речи, прежде всего в связи с развитием демократической публицистики, ростом революционного движения и демократизацией состава русской интеллигенции. Но вопрос о судьбе старых стилистических категорий все же теряет в это время свою актуальность, стилистическая система современного литературного языка оказывается к этому времени очерченной в основных своих чертах, дальнейшие изменения в составе языка уже не приводят к серьезным преобразованиям этой системы. «К 30—40-м годам XIX века,— говорит акад. В. В. Виноградов,— основное ядро национального русского литературного языка вполне сложилось. Русский язык становится языком художественной литературы, культуры и цивилизации мирового значения» К Сложившаяся в XIX в. система русского литературного языка сохранилась во всем основном до наших дней. Великая Октябрьская социалистическая революция, преобразовавшая нашу страну и жизнь народов России, не могла не оказать влияния на развитие русского литературного языка, однако следует решительно предостеречь от неверного представления о якобы происшедшей «языковой революции», разрушившей связи литературного языка советской эпохи с языком русской культуры и литературы XIX и начала XX в. Наиболее значительны в советское время изменения в области лексики и фразеологии литературного языка2. • 1 Жури. «Вопросы языкознания», 1956, № 1, стр. 25. 2 См. статьи С. И. Ожегова в «Известиях АН СССР» (отд. лит. и яз.), т. X, вып. 1, 1959, в журн. «Вопросы языкознания», 1953, № 2, М. В. П а н о в а в журн. «В. Я », 1962, № 3, .243
Они сводятся в основном к таким явлениям, как вытеснение из активного употребления ряда устаревших слов, прежде всего в связи с уничтожением многих старых учреждений, титулов и т. д.; образование в связи с ростом производства, науки, техники, общественных отношений новых слов; по подсчетам С. И. Ожегова, из 90 тысяч слов, включенных в Толковый словарь русского языка под редакцией Д. Н. Ушакова, вновь образованных в советское время немногим более тысячи, среди которых выделяется разряд сложносокращенных разных типов, например вуз, комсомол, совхоз, колхоз, автотранспорт, соцсоревнование, и производные от некоторых из них — вузовский, комсомолец, совхозный и т. д., а также так называемых сложносоединенных слов типа научно-исследовательский, политико-массовый и т. д.; возрождение на новой основе и с новыми оттенками ряда архаических слов и выражений большой эмоциональной выразительности, например деяние, нерушимая дружба, творец (например, творец новой жизни), созидатель, глашатай, воин и др.; наполнение новым содержанием, переосмысление целого ряда общественно-политических и философских терминов, распространение в живой речи новых выражений и т. д. В последние десятилетия наметились некоторые изменения в нормах произношения, хотя во всем основном установившаяся ранее московская норма сохранилась до наших дней. Из таких изменений можно назвать произношение безударной гласной а после твердых шипящих ш и ж, совпадающее с произношением после других твердых согласных, т. е. жара, шагать, а не жыра, шы- гать, значительное распространение получило произношение щ как шч (наряду со старым долгим мягким ш, чн в ряде слов, например коричневый, молочный, булочная (но конечно, скучно по-прежнему воспринимается как нарушение нормы), сохранение твердого д и m перед мягким в, т. е. дверь, ветви (наряду с д'верь, вет'ви), имен. пад. муж. рода в прилагательных на ый в безударном положении (наряду с редуцированными), мягкое произношение возвратных частиц— -ся, -съ (занимался, занимаюсь, наряду с занималса, занимаюс), произношение мягких к и г перед суффиксом -ива, различение глаголов I и II спряжения в безударных окончаниях 3-го лица, т. е. утрата произношения возют* 244
водют, которое было ранее широко распространено и др.1. Более подробный анализ конкретных изменений в литературном языке нашего времени не входит в задачу настоящего очерка. Это особая тема, тесно связанная с исследованием современного русского литературного языка. Следует все же указать на возросшую в наше время роль литературного языка. Литературный национальный язык вообще враждебен диалектам. Вбирая в себя лучшее из диалектной речи, он в то же время воздействует на диалекты, нивелирует их. Однако в условиях капитализма, державшего широкие крестьянские массы в невежестве, в условиях изолированности деревни от городской культуры это воздействие было слабым, неэффективным. В наше время процесс вытеснения диалектов под влиянием литературного языка бурно развивается, носители диалекта все глубже воспринимают нормы литературного языка, прежде всего в области лексики и фразеологии, но также, хотя и медленнее, и в области грамматики и произношения. Литературный язык становится одним из мощных факторов культурной революции в нашей стране, приобщая широкие народные массы к сокровищнице русской и мировой культуры. * * * Русский литературный язык — великое национальное достояние, один из наиболее своеобразных и сложных элементов русской национальной культуры. История литературного языка тесно переплетена с историей народа, многими нитями связана с различными сторонами его духовной жизни, с историей его литературы, шире — письменной культуры во всем ее многообразии, с развитием и укреплением национального самосознания русского народа. Прежде чем достигнуть тех высот, на которых он сейчас находится, русский литературный язык проделал большой и сложный путь. Основанный на незыблемом фундаменте народной речи, он в то же время прочно усвоил — в самом этимологическом значении этого 1 См.: Р. И. Аванесов, Русское литературное произношение, изд. 3, Учпедгиз, М., 1958. 245
слова — и наиболее ценные и устойчивые элементы книжной традиции. Собственно говоря, основное содержание истории русского литературного языка и составляют многообразные формы борьбы и взаимопроникновения народной речи и книжных традиций. Предельно кратко и выразительно сказал об этом Пушкин: «Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного; но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей». История русского литературного языка — одно из ярких проявлений творческого гения его создателя — русского народа.
СОДЕРЖАНИЕ От автора • 3 Введение 5 Литературный язык древнейшего (киевского) периода 10 Московский период (XIV—XVII вв.) 71 Литературный язык в XVIII веке 112 „Карамзинский" период развития русского литературного языка 177 Пушкин и русский литературный язык 213 Основные процессы развития литературного языка в XIX веке 235
Виктор Давидович Левин КРАТКИЙ ОЧЕРК ИСТОРИИ РУССКОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА Редактор М. М. Морозова Технический редактор //. Ф. Макарова Корректор Т. А. Кузнецова Сдано в набор 14/VIII 1963 г. Подписано к печати 6/VII 1964 г. 84ХЮ87з2 Печ. л. 15,5 A3,02) Уч.-изд. л. 13,06 Тираж 28 тыс. экз. (Тем. план 1964 г. № 13) Издательство «Просвещение» Государственного комитета Совета Министров РСФСР по печати. Москва. 3-й проезд Марьиной рощи, 41. Ленинградская типография № 2 им. Евг. Соколовой „Главполиграфпрома" Государственного комитета Совета Министров СССР по печати Измайловский проспект, 29. Заказ № 1613 Цена без переплета 26 коп., переплет 10 к.
Замеченные опечатки Стр. 28 31 47 52 76 244 Строка 25 св. 20 сн. 17 сн. 2 св. 15 св. 12 сн. Напечатано жкх, -о& под. с семь ограниченность формы на ц Ш, Должно быть и до, -оЪ и под. с ч семь органичность формы на и т/.
Созданием файла в формате DjVu занимался ewgeniy-new (ноябрь 2014)