Text
                    настерй совр^енн&й
МИГЕЛЬ ДЕЛИБЕС

МАСТЕРА СОВРЕМЕННОЙ ПРОЗЫ • ИСПАНИЯ Редакционная коллегия Засурский Я. Н., Затонский Д. В., Марков Д. В., Мицкевич Б. П., Мулярчик А. С., Палиевский П. В., Челышев Е. П.
МИГЕЛЬ ДЕЛИБЕС ДОРОГА РОМАН КРЫСЫ РОМАН ПЯТЬ ЧАСОВ С МАРИО РОМАН ПЕРЕВОД С ИСПАНСКОГО Паучье |
Составитель Л. О с fl о в ат Автор предисловия И> Тертерян Редактор Л, Борисевич Все произведения, вошедшие в сборник, опубликованы на языке оригинала до 1973 года. © Составление издательство «Прогресс», 1975 © Перевод на русский язык «Прогресс», 1975 Д 70304-212 006(01 )-75 -128-75
ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ЗРЕЛОСТИ Мигель Делибес принадлежит к типу художника, ставшему ред- ким на современном Западе,— творчество для него и личная потребность и общественное служение, накладывающее обязанность помогать людям жить лучше и стать лучше. Если бы писателя Мигеля Делибеса нужно было определить одним словом, одним эпитетом, я выбрала бы слово «серьезный». Серьезность, вдумчивость, сосредоточенность — вот его чер- ты. И долгий, напряженный путь поисков, самокритичных отказов от достигнутого — путь вглубь. Несколько лет тому назад испанский издатель предложил Дели- бесу вести дневник специально для читателей, для публикации. Так появилась книга «Один год моей жизни» — по ней мы можем составить себе представление о круге интересов и общественной позиции писателя. Записи датируются с июня 1970 по июнь 1971 г. Газетные известия, встречи с журналистами, литературоведами и студентами, размышления о путях современного романа, о роли религии в сегодняшнем мире — таковы темы заметок. И еще одна, пожалуй, главная тема, проходящая через книгу, через весь этот год, как и через всю жизнь Делибеса. При- рода. Страстный охотник, Делибес вместе с тем и один из самых актив- ных участников кампании в защиту природы, «в защиту окружающей среды». Заботы этого движения, постоянные наблюдения над флорой и фауной разных уголков Испании, пешие экскурсии, охотничьи вылазки, контакты с натуралистами и любителями охоты и рыбной ловли, участие © Издательство «Прогресс», 1975 5
в научных экспериментах сына, молодого биолога,____все это, любовно описанное, составляет очень важную часть жизни не только Делибеса- человека, но и Делибеса-романиста. Дело даже не в том, что его охот- ничьи книги («Книга об охоте на мелкую дичь», «Книга об охоте на крас- ную куропатку») стоят в ряду шедевров весьма богатого в мировой ли- тературе жанра. Однажды журналист спросил Делибеса по поводу совсем не охотничьего романа «Крысы»! «Ты сам будто крестьянин, откуда ты столько о них знаешь?» — «Я ведь охотник, а когда шатаешься по горам, всегда находишь часок поболтать то с тем, то с другим» *. Но вот Делибес за письменным столом. Он внимательно следит за политическими событиями в Испании и во всем мире. Приветствует побе- ду Народного единства в Чили: «Час надежды настал для этого конти- нента». Возмущается расстрелом рабочей демонстрации в Гранаде. Пы- тается помочь родственникам арестованных. Посылает телеграмму дик- татору с призывом отменить смертную казнь баскским подпольщикам. События дня заставляют его задуматься о прошлом: с глубокой болью говорит он о своей политической и человеческой слепоте в юности, когда он принял участие в войне на стороне Франко. Это исповедальное при- знание Делибеса — ключ к его творческому пути. Мигель Делибес родился в 1920 г. Когда началась гражданская война, он был еще подростком. С фронта вернулся домой, в Вальядолид, засел за учебники: готовился стать экспертом по торговому праву. Смотрел и слушал, что происходит вокруг него: репрессии, всеобщий страх, разжи- гаемые сверху ненависть и нетерпимость, разруха, голод, спекуляция... Биограф и друг Делибеса Фр. Умбраль кратко и точно определил ду- шевный переворот, совершившийся тогда в будущем писателе: «Мигель Делибес не простил себе, что выиграл войну. Он дезертировал из победы» **. Вкус горечи, разочарования, тоскливого удивления беспросветным всесилием зла и жестокости — вкус первых книг Делибеса («Кипарис бросает длинную тень», 1948; «Пока еще день», 1949), сразу вписавшихся в литературную панораму первого послевоенного десятилетия Испании. Лучшие романы тех лет запоминаются не столько сюжетными перипе- тиями, сколько особой атмосферой, как бы обволакивающей героя,— атмосферой угрюмого отчаяния, страха, ненависти. В книгах Делибеса еще очень мало социально конкретного, речь идет о «вечных проблемах»: смерти близких и невозможности любви, о вере и равнодушии, об эгоизме и сердечном тепле — исторически конкретно лишь глубокое чувство оди- ночества, жизненного крушения, чувство поражения, владеющее персо- нажами. Читатель расшифровывал это чувство: за поражением эмоцио- нальным, личным стояло поражейие социальное, общее. Не поражение * I. С г u s е t. Valores de mi tiempo. Barcelona, 1970, p. 84. ** Fr. Umbral. Miguel Delibes. Madrid, 1970, p. 40—41. 6
побежденных — расстрелянных, арестованных, изгнанных, а до поры до времени маскируемое трескучей официальной пропагандой, но уже осо- знанное наиболее честными и внимательными художниками поражение победителей. Название первого романа Делибеса символично: кипарис в Испании — кладбищенское дерево, длинная тень кипариса — тень смер- ти — легла на жизнь героя, на всю Испанию. Успех этого первого романа был неожиданным и ошеломляющим: юношески-наивная, в сущности, еще очень незрелая книга была награж- дена крупнейшей в Испании литературной премией «Эухенио Надаль». «Мне дали премию, и я почувствовал себя обязанным стать романи- стом»,— вспоминает Делибес. Однако бесконечно писать об отчаянии и ненависти он не мог, даже если это сулило ему успех. Было ли это вы- звано врожденным душевным здоровьем, требовавшим ясного взгляда на жизнь, или сознанием долга перед читателем, в которого нужно вселять мужество, а не бесплодное отчаяние, но Делибес всегда искал опору, по- зитивную программу, «устойчивые ценности», по его выражению. В 1950 г. он написал «Дорогу». Если вырвать эту книгу из общественного и литературного контек- ста, она покажется немудреным и чарующим рассказом о детях и дет- стве, о первых впечатлениях бытия. В ней воссоздан мир безоблачный и безмятежный, тем более безмятежный, что увиден он глазами ребенка. В селении, где живет мальчик Даниэль, по прозвищу Совенок, есть, ко- нечно, и бедные и богатые, но для Даниэля люди прежде всего добрые или злые, придирчивые или снисходительные, ворчливые или веселые. Печальные происшествия случаются там так же часто, как смешные, и прелесть заключена как раз в чередовании, в переплетении горя и ра- дости, счастья и тревоги. «Дорога» — это несколько глотков кислорода в удушливой атмосфере тогдашнего романа. Читатель пресытился отчаянием и тоской и с жадно- стью набрасывается на ясные и прозрачные книги»,— объяснял Дели- бес *. Да, пожалуй, впервые после войны для испанского писателя (если, конечно, исключить слащавые официозные книжки) мир как будто из- менил цветовую гамму: в него вторглись светлые, даже идиллпчески- светлые краски. Делибес никогда не писал для отдыха, для развлечения, каждый его роман — нравственный акт, жизненная программа. И непри- тязательная, милая «Дорога» — отправная точка крутого идеологического поворота. Этот поворот явственно обозначился в последней главе, где Да- ниэль-Совенок чувствует, что переезд в город, учеба в коллеже, карье- ра — не ему предназначенный, ложный путь. Ложный, потому что уведет его от родного селения, от простой, естественной, правильной жизни. Так начала складываться своеобразная этическая концепция, кото- рую Делибес отстаивал более 15 лет. Любовь к природе, воспитанная в * М. Delibes. Obras completas. t. 1. Barcelona, 1964, p. 19. 7
детстве и укрепившаяся благодаря охотничьим странствиям, отвращение к общественному порядку, проявлявшему себя с наибольшей очевидно- стью в городе (в глухих деревенских уголках жизнь текла по привыч- ному руслу, казалась вечной, неизменяемой), наконец, изначально при- сущая его таланту потребность в ясности, в положительной программе — все соединилось, чтобы сделать Делибеса одной из крупнейших фи- гур влиятельного в испанской литературе 50—60-х гг. течения, кото- рое условно, по аналогии с хорошо известными нам идеологическими явлениями в русской общественной жизни, можно назвать «почвенни- чеством». Человек свободен, силен, счастлив только на лоне природы, только в слиянии с природой — утверждает романист. Герой романа «Дневник охотника» (1957) Лоренсо, школьный надзиратель, забитый, усталый от неурядиц и нехваток человечек, неловкий в общении с родными, сосе- дями и сослуживцами, обретает другую, полную и деятельную, жизнь, когда в субботу с ружьем и собакой уходит из города к речным заводям. Городские люди поглощены мышиной суетой, мелким тщеславием, пого- ней за благами и призрачными отличиями. Только в деревне, среди про- стых, грубых, но знающих подлинные жизненные заботы людей сохра- няется искренняя человечность. В романе «Красная бумажка» (1959) старый чиновник Элой отправлен на пенсию, жалкую пенсию, которой не хватает, чтобы купить зимой угля пли заплатить врачу. Элой беско- нечно одинок — родственники и знакомые не могут и не желают уделить ему хотя бы минуту настоящего внимания, прислушаться, понять его смертную тоску. Рядом с ним только служанка Деси, «деревенщина», девчонка с глупыми, вытаращенными глазами на круглом, как лепешка, лице. Деси темна, невежественна. Города она как будто и не замеча- ет, целый день тарахтит о нелепых, иногда жутковатых, деревенских происшествиях. Но только Деси чувствует одиночество и беспо- мощность старика, только она просто и без усилий дарит ему сочувст- вие. И в конце романа холодеющими руками цепляется старый Элой за Деси, единственное теплое и живое существо в остывшем пустом мире... «Всю свою жизнь я искал какие-то устойчивые ценности, какие-то вечные ценности и до сих пор не нашел ничего более верного, чем при- рода. Поэтому и мое пристрастие к простым, примитивным людям вы- звано не капризом. Для меня роман — это прежде всего образ человека, а человек в самых подлинных, в самых его непосредственных реакциях уже не попадается на высотах цивилизации, только в народе. То, что мы называем цивилизацией, скрывает немалую толику лицемерия. Воспита- ние начинает с того, что учит притворяться, а кончает тем, что стрижет всех под одну гребенку. Человек, который носит модный костюм и подав- ляет в себе любые порывы,— это плоский человек, без внутреннего боре- ния, без естества и потому ничем для романа не интересный» — такую 8
декларацию предпослал Делибес первому тому собрания своих сочине- ний *. Концепция, заявленная с решительной прямотой и претворенная в великолепную, кристально чистую по форме прозу, вызвала дискусси- онные вихри в испанской прессе. «Руссоизм», «романтическая критика прогресса», «утопия» — вот определения, которые чаще всего прилага- лись к творчеству Делибеса. За спорами об ярлыках и традициях стоял главный вопрос, по цензурным условиям не высказанный открыто, но подразумевавшийся,— вопрос об отношении художника к действитель- ности, конкретно-исторической действительности франкистской Испании. Делибес, по-видпмому, признавал правомерность такого вопроса и не- обходимость сформулировать недвусмысленный ответ. Вначале он попы- тался сделать это в публицистическом выступлении. В качестве редак- тора вальядолидской газеты «Эль Норте де Кастилия» он напечатал се- рию своих репортажей о кастильской деревне, в которых сельская жизнь раскрылась не только как заповедник душевной цельности и слияния с природой, но и как чудовищный анахронизм: в XX веке люди живут в нищете, отсталости, униженности, достойных мрачного средневековья! Репортажи навлекли на газету правительственные репрессии, и Делибес вынужден был уйти с поста редактора. «Когда мне не позволяют гово- рить со страниц газеты, я говорю романом,— объясняет Делибес замысел «Крыс».— По, несомненно, «Крысы» гораздо суровее, чем статьи в «Эль Норте де Кастилия» **. Да, романический мир «Крыс» куда суровее, мрачнее, страшнее, чем факты, которые можно привести в репортаже. Делибес доказал, что он смотрит на франкистскую Испанию ясным, прямым взглядом. Деревня, в которой живут мальчик Нини и дядя Крысолов, временами кажется одним из кругов Дантова ада. Землянка дяди Крысолова на самом деле скорее пещера. Проезжая по дорогам Испании, видишь целые селения таких пещер. Вырубленные в склоне холма, с земляным полом, без окон (свет проникает только через проем двери), они похожи на жилище первобытного человека. Неужели дядя Крысолов действительно такое тупое и темное, пер- вобытное существо, что ему никак нельзя втолковать про «аварийное состояние» и «угрозу безопасности», неужели его даже насильно нельзя облагодетельствовать домиком из трех солнечных комнат? От ответа за- висит, понимает ли писатель истинные причины крестьянских бедствий или же вековая отсталость, невежество, жестокость кажутся ему само- довлеющими и неизбывными. Делибес отлично понимает, что корень зла — не темнота дяди Кры- солова и других крестьян. Корень зла в том, что три четверти земли при- * М. Delibes. Obras completas, t. 1, p. 9. **C. Alonso de los Rios. Conversaciones con Miguel Delibes, Madrid, 1971, p. 182. 9
надлежат богачу Антеро, а остальные крестьяне перебиваются, кто как может. Поэтому дядя Крысолов промышляет ловлей и продажей водяных крыс — нутрий, поэтому нутрии для крестьян — лакомство, поэтому кре- стьянка жалеет лишний кусок хлеба и яйцо столетнему отцу, поэтому крестьяне бывают жадны п жестоки, поэтому с недоверием и насмешкой встречают они все «прогрессивные» мероприятия властей. Они знают, что платить за прогресс придется им, и только им, как дяде Крысолову за уютный домик надо заплатить столько песет, сколько он сразу в жиз- ни не видел. Пока социальная система остается неизменной, все попытки наса- дить в деревне образование, агротехнику, культуру быта есть насмешка над крестьянами, над их каторжным трудом. Все, что идет из города, от властей: посадки деревьев на опаленной солнцем пустоши, взрыв зем- лянок, психологические тесты для определения вменяемости, увоз боль- ных в сумасшедший дом,— все без разбору воспринимается крестьянами как злое и бессмысленное издевательство. Все это только отягощает их жизнь, ничуть не улучшая ее. Символом «научного» подхода, чреватого надругательством, служит история крестьянина по прозвищу Старый Раввин. Два лишних позвонка и умение бегать на четвереньках вызвали такое восхищение некоего профессора, что Старого Раввина демонстри- ровали на ученых собраниях как индивидуума, застрявшего на полпути эволюции от обезьяны к человеку. За что банда фанатиков во время гражданской войны убила старика: не кощунствуй над святым крестом, не доказывай, что человек произошел от обезьяны! Роман Делибеса исполнен глубокого социального реализма, но было бы упрощением видеть только социально-критическое, обличительное на- чало. «Крысы» — произведение не однозначное, двойственное. Главный персонаж «Крыс», мальчик Нини, редко говорит о нищете, в которой он живет. Он как будто даже не очень-то и ощущает голод, убо- жество, нависшую над землянкой угрозу. Нини живет особой жизнью, жизнью природы, всего сущего. Для него события — прилет аиста, закол свиньи, убийство лисенка. Оп вслушивается в голос ветра и шум па- водка, запоминает приметы, ему внятен язык растений. Даниэль-Совенок был обычным шаловливым ребенком — Нини кажется маленьким старич- ком, мудрым гномиком, хотя и он не прочь по-детски созорничать. Нини не столько реальный деревенский мальчик, сколько символ, персонифи- кация народной мудрости: «Устами младенца глаголет истина». Нипи знает «истину»: нет ничего вернее и прекраснее природы, люди делятся на тех, кто понимает и любит природу, и на тех, кто равнодушен к ней. Всеми силами он сопротивляется попыткам филантропов оторвать его от природы, послать в город учиться. «Я не хочу быть важным госпо- дином»,— с неестественным в ребенке упрямством твердит Нини. В один враждебный клан — «они» — объединяет мальчик инженера, судью, гу- бернатора, который иногда проезжает мимо села, городского парня, кото- 10
рый охотится на крыс не для пропитания, а для развлечения. «Они» ни- когда не поймут правоту дяди Крысолова, ну а Нини не хочет понимать их законы, их правила, их ненужную науку. Так утверждается незыблемое противопоставление двух миров: на- родного, органичного и прекрасного даже в своей трагической жестоко- сти, и городского, социального, по представлению писателя, выморочного и паразитического. Реальное общественное противоречие абсолютизи- руется, всякое преодоление его кажется невозможным: из города не мо- жет прийти ничего хорошего, так оставьте нас в покое, ведь в нашей тяжкой жизни нам ведомы и настоящие радости (хотя бы долгожданный дождь или ветер, сбивающий иней с колосьев), которые недоступны го- рожанам! — вот смысл «истины» Нипи. Двойственность романа навлекла на него критические отзывы как справа, так и слева. Официозная критика возмущалась демонстрацией ужасов и грязи, обвиняла Делибеса в том, что он воскрешает легенду ли- бералов о «черной Испании», то есть нищей, отсталой, несчастной стра- не. «Можно подумать, что «черная» — вернее, несчастная — Испания когда-нибудь переставала существовать. Ничто не изменилось за послед- ний век в грустной Кастилии. Селения из глины с каждым днем стано- вятся все беднее. Так зачем же я буду скрывать правду? Зачем поддер- живать «белую» легенду?»,— негодующе возразил писатель *. Однако и левая критика предостерегала от «эстетизации» народной жизни. Эстетизация, пишет оппозиционный журналист, сказывается в том, что писатель начинает одухотворять голод, нищету, невежество, «от- крывает в косности и примитивности глубинные свойства народной души и подлинное выражение национального духа... Эстетическое возвеличе- ние нищеты способствует выработке идеологии, оправдывающей истори- ческий квиэтизм и противление прогрессу» **. Этот упрек (адресованный не одному лишь Делибесу, а группе видных испанских писателей), быть может, неоправданно суров. Делибес никогда не любуется нищетой, не превращает ее в объект эстетического умиления. Но беспокойство анти- франкистской интеллигенции было оправданным: патернализм, которым прикрывается диктатура, стал одним из серьезнейших препятствий на пути к демократии. А из «Крыс» демагогически можно сделать и такой вывод: народ — это ребенок, он погружен в свое органическое бытие и нуждается в разумной опеке сверху. Делибес вскоре доказал, что он всматривается и вдумывается в из- меняющуюся жизнь. Как раз в это время его книги получили широкое признание и за границами Испании: их перевели на французский, не- мецкий, английский, шведский языки. Делибес совершил несколько по- * М. Delibes. Vivir al dia. Barcelona, 1968, p. 177—179. ** J. A n d i a. Nacionalismo у estetica del seinidesarrollo.— «Cuader- nos». Paris, 1961, julio. 11
ездок в Европу, США, по странам Латинской Америки. Яснее прорисо- вались в его сознании ближайшие перспективы испанского общества. В 60-е годы стало очевидным, что франкистский режим не сможет доль- ше держать страну в изоляции от мира. Это угрожало полным экономи- ческим крахом. Поощряемый туризм, разрешение испанцам выезжать на заработки в богатые европейские страны, привлечение иностранных ин- вестиций — все это стимулировало экономику, позволило несколько по- высить жизненный уровень. В устоявшийся веками испанский быт, в консервативные нравы стали вторгаться новые, непривычные черты. Личные впечатления от путешествий помогли Делибесу конкретнее пред- ставить себе, в каком направлении эволюционирует его страна. В Испа- нии по мере индустриализации укреплялось современное развитое капи- талистическое общество, именуемое на западе «обществом потребления» или «обществом изобилия». В письмах, интервью, дневниковых записях Делибеса постоянно возникает эта тема — «общество потребления», отношения между людь- ми, свойственные этому обществу, тип человека, который с неизбежно- стью формируется и утверждается в новых условиях. «Машины согревают человеческие желудки, но замораживают серд- це. Никогда еще в историц человек так не отдалялся от другого чело- века, как в наши дни. И в самых богатых, развитых обществах это про- является с наибольшей силой; в слаборазвитых странах, среди бедняков еще сохраняется тепло солидарности. Убеждаешься, что с подъемом уровня жизни охладевают чувства. Все тепло, что раньше люди берегли для ближнего своего, теперь они обращают на вещи...» * Эти слова заставляют вспомнить определения позиции Делибеса как «руссоистской» и «романтической». Да, во многом Делибес верен себе — его идеалом остается образ жизни здоровый и простой, в окружении при- роды, а не в окружении вещей; его менее пугает отсутствие комфорта, чем потребительская лихорадка. Неграмотные крестьяне воспринимают мир, чувствуют и думают совершенно по-разному: миллионы телезри- телей в испанских городах воспринимают мир, чувствуют и думают со- вершенно одинаково. Средства массовой информации разрушают и «вы- равнивают» индивидуальность, талант, всякую самостоятельность и даже язык. Делибес повторяет это без устали. Но правы ли те, кто еще и сегодня обвиняет Делибеса в луддитском призыве вернуться к ручному ремеслу и выкинуть па свалку телеви- зоры? Неужели Делибес верит в возможность возвращения вспять, к пат- риархальной, домашинной цивилизации? «Нет, я не ретроград,— отвечает на это писатель,— я не против техники вообще, я против дурного приме- нения техники, приводящего к дегуманизации...» ** Иными словами, Де- * М. Delibes. Obras completas, t. 3. Barcelona, 1968, p. 10. ** M. Delibes. Un ano de mi vida. Barcelona, 1972, p. 120. 12
либес осознает — и осознает все острее, все ретпительттее,— что в «охлаж- дении чувств», в разобщенности людей, в обезличенности желаний и стремлений виноваты не автомобили, телевизоры и другие вещи сами по себе, а социальная система, от которой зависит применение техники и отношение к технике. О социальной системе, о небходимости ее коренного преобразова- ния размышляет'Делибес в романе «Пять часов с Марио» (1966), самом значительном своем произведении, в котором полностью раскрылись и его аналитический дар, и его бесстрашный социальный критицизм. Конечно, новый роман Делибеса замечателен не тем, что писатель от- вернулся от деревни и обратился к городу. Замечательно, что писатель отказался от заданного тезиса: народ, деревня — это хорошо; город, го- рожане — это плохо. Кроме борьбы крестьян за существование, романист увидел и драматическую борьбу человека за мысль, за духовную свободу. По испанскому обычаю, покойника пе оставляют на ночь в пустом помещении. Кто-нибудь из близких должен провести ночь у гроба, бодр- ствуя и охрайяя вечный соп усопшего. Такую ночь накануне похорон проводит героиня романа Кармен у гроба скоропостижно скончавшегося мужа. Пять часов осталось ей быть наедине с Марио. Листая семейную Библию, она, однако, пе молится, а в последний раз мысленно обра- щается к мужу, перебирает события их совместной жизни, повторяет те же упреки, сетования, сентенции, что, наверное, изо дня в день твердила ему живому. Кто такая Кармен? Не аристократка, не богачка и уж, конечно, не интеллигентка, хотя ее отец пописывает статейки в солидной газете и иногда выступает по телевидению. В русском языке и в русской общест- венной традиции существует точный термин для обозначения той соци- альной силы, что персонифицирована в Кармен. Это мещанство. Кар- мен — законченный, выразительнейший тип мещанки. Не владея буржу- азной собственностью, ведя отнюдь не буржуазный образ жизни (скром- ный заработок мужа, преподавателя провинциального института, не по- зволяет жить на широкую ногу: многодетная мать, Кармен целый день сама возится на кухне), мещане тем не менее составляют самую плоть буржуазного общества, настолько они прониклись буржуазной моралью, буржуазным мышлением. Слой населения, к которому принадлежит Кар- мен, не просто консервативен — он агрессивно-консервативен, он берет на себя охранительные функции, он верный страж «порядка». Кармен на- ходится на одной из нижних ступеней социальной лестницы — у нее нет даже малолитражного автомобиля, доступного теперь чуть ли не консьержкам и лифтерам,— но она не допустит и мысли о разруше- нии этой лестницы: как тогда попадешь, хотя бы в грезах, на самый верх? - «Мещанство — это строй души современного представителя коман- дующих классов. Основные ноты мещанства — уродливо развитое чув- 13
ство собственности, всегда напряженное желание покоя внутри и вне себя, темный страх перед всем, что так или иначе может вспугнуть этот покой, и настойчивое стремление скорее объяснить себе все, что колеблет установившееся равновесие души, что нарушает привычные взгляды на жизнь и на людей»,— писал А. М. Горький в «Заметках о мещанстве»*. Кармен только мечтает — теперь уж тщетно — о том, чтобы муж заседал в аюнтамьенто (городском управлении) или имел право на почетный ти- тул «превосходительства», но строй души ее именно такой, какой нужен командующим классам. Все основные ноты звучат в ее монологе: и не- удовлетворенная жажда собственности, и стремление к безмятежной гар- монии с окружающей социальной средой, и темный страх перед любой новой мыслью, любым самостоятельным поступком, и неколебимая уверенность, что все на свете объясняется вульгарными, пошлыми мотивами. И если бы она заботилась только о сытном куске, столовом серебре и соблюдении внешних приличий! Но Кармен безапелляционно судит обо всем и поучает мужа и детей по всем злободневным вопросам. Ее речь состоит из одних ходячих мнений и газетной фразеологии, недаром то и дело повторяется припев: «Это все говорят». Слушая ее монолог, мы мо- жем себе представить, какой страшный пресс — тяжелее гробовой до- ски— давил всю жизнь Марио, а теперь будет давить детей, о физиче- ском и моральном здоровье которых Кармен так трогательно печется. Ее материнская забота обернется инквизиционным ошейником — гарро- той их юному прямодушию, вольной мысли. Монолог Кармен построен мастерски. Дело не только в непринуж- денности интонации, восклицаний, повторов, перебивок. Искусно спле- таются темы, подобные темам в музыкальном произведении, и каждая из них — особая линия содержательного анализа, которому романист под- верг буржуазное миросозерцание. Есть темы, характерные, так сказать, для всесветного мещанства, например тема социального престижа, символизированного в автомобиле или столовом серебре. Но есть темы специфически испанские, позволяющие уяснить особую роль мещанства в структуре испанского общества^-Буржуазка из другой европейской страны, скажем из Франции, вряд ли предпочтет, чтобы «бог прибрал» ее ребеночка, лишь бы он не сделался интеллигентом. Это презрение к интеллигенции, вообще к умственному труду, если он не вдохновлен цер- ковью,— одна из самых окостеневших испанских традиций, глубоко уко- ренившаяся за века отсталости. Афоризм, изреченный отцом Кармен: «На экспорт мы должны посылать не машины, а духовные ценности и целомудрие», имеет в виду отнюдь не интеллектуальные достижения. «Духовные ценности» в традиционном понимании — это религиозная мо- раль. Наука, светская культура, литература, с исконно испанской точки * М. Горький. Собр. соч. в 30-ти т., т. 23. М., 1953, стр. 341. 14
зрения,— занятия второсортные и опасные, поскольку всегда как-то свя- заны с атеизмом и вольнодумством. Верная дочь своих родителей, Кар- мен убеждена, что приятель ее юности Пако Альварес, разбогатевший на спекуляции земельными участками, достиг в жизни куда большего и стал более значительной персоной, чем неудачник Марио, институт- ский преподаватель и автор нескольких романов^ * -' рл Господствовавшая на протяжении более чем тридцати лет дикта- туры политическая нетерпимость, тщательно проводившаяся властями унификация не только образа мыслей, но и словесного выражения всякой мысли, жесткая идеологическая дисциплина как будто навечно впечаты- вается в податливое мещанское миросозерцание. Между Кармен и Марио идет настоящая «война слов». Как раздражают Кармен слова, которые в наши дни под воздействием антифранкистского движения зазвучали в Испании: «свобода», «диалог», «молодежный бунт»! И как ненавидит Марио обязательные к употреблению официальные клише, вроде пресло- вутого «крестового похода» (так франкистская пропаганда именует гражданскую войну 1936—1939 гг.)! Кармен, однако, отвергает не все новое: с легкостью приспосабливается она к понятиям и требованиям нынешнего «потребительского» этапа испанской истории. Правда, она еще не может одобрить легкость нравов, доведенную до скандального предела в «передовых» странах. Но ненасытный вкус к вещам, по сорев- нование в потреблении уже становятся ее второй натурой: она и мужу изменила с Пако Альваресом только потому, что тот катал ее в роскош- ной красной машине. А ведь супружеская верность — одна из неруши- мых заповедей традиционной морали, и Кармен страдает от того, что поддалась искушению. Частная жизнь провинциальной мещанки, таким образом, иллю- стрирует немаловажный общественный процесс — процесс контаминации старой и новой систем ценностей. Один из самых богатых людей в Испа- нии, племянник диктатора Николас Франко, заявил: «У нас есть ряд фун- даментальных идей, от которых мы не откажемся, так как это основные идеи испанского народа, отражающие его национальную индивидуаль- ность. А затем наше движение готово ассимилировать ряд новых идей, выражающих сегодняшние тенденции в испанской жизни, и даже неко- торые идеи из-за рубежа» *. Иными словами, власть стремится сохра- нить свою антидемократическую сущность, приспособившись к усло- виям современного капитализма, отдать «потреблению» быт, но удер- жать мысль испанцев во власти франкистской доктрины. С такими, как Кармен, это легко удается. С такими, как Марио, это никогда не удастся. Марио Диес Кольядо не был революционером. Возможно, он не был и талантливым писателем. Это был рядовой интеллигент, но это был че- * М. Veyrat. Hablando de Espana en voz alta. Madrid, 1971, p. 184. 15
ловек,.всю жизнь окруженный мещанством и не позволивший превратить себя в мещанина. В беседах с журналистами Делибес подчеркивал, что сюжет романа ни в коей мере не автобиографичен. Но в характер Марио писатель вложил частичку самого себя. На всю жизнь придавивший плечи гнет участия в несправедливом деле («...когда ты вернулся с войны, дружок,— этого я не забуду, пока жива,— все тогда были как сумасшед- шие, только ты один был как в воду опущенный — а ведь ты был побе- дителем...»), национальный раскол, как будто ножом полоснули по серд- цу (один брат Марио был расстрелян франкистами, другой — республи- канцами), тридцать лет не отпускающее чувство боли и ответственности за все, что творится вокруг: за голодных крестьян, за детей без школы, за полицейский произвол, за оболванивание молодежи. Вот что застав- ляет Марио писать зашифрованные романы, заметки в местную газету, говорить в лекциях хотя бы о Французской революции, обличать лице- мерную благотворительность, демонстративно отказываться принять теп- лое местечко, любезно предложенное ему властями. Конечно, Марио далек от настоящих борцов за демократию в Испании, но и его борьба не пройдет бесследно, и его вклад ляжет в общее дело. Даже одно слово правды дорого в годы лжи и молчания, даже один жест достоинства раз- рывает круговую поруку продажности. Поэтому сжимается вокруг Марио кольцо непонимания, травли, угроз («... его линчуют, его просто лин- чуют»,—думает жена). Поэтому Марио так одинок, поэтому и умирает — он, как сказал однажды Делибес, не столько от сердечной болезни, сколь- -ко от «социальной асфиксии». Трудно упрекать Делибеса за то, что его у Марио подвержен слабости, страхуДКругозор писателя все же ограничен личным жизненным опытом: Делибес, как и его герой, далек от органи- зованной борьбы испанского рабочего класса. Уже после «Пяти часов с Марио» Делибес выпустил фантастический роман «Парабола об идущем ко дну» (1969), в котором та же коллизия — сопротивление честного идеалиста, не желающего, чтобы его превратили в тупого и благодушного раба капиталистической тирании,— раскрыта не реалистическими, а гро- тескно-аллегорическими средствами. В этом пристрастии испанского писателя к образам героев, наивных и непрактичных, мечтателей и уп- рямцев, пренебрегающих здравым смыслом и идущих в одинокую атаку на «ветряные мельницы» социального порядка, можно уловить отголосок великой национальной темы Дон-Кихота. Композиция романа «Пять часов с Марио» была найдена писателем не сразу. Вначале смерть Марио предполагалась лишь к концу повество- вания. Потом автор подверг первый вариант коренной переделке: теперь мы слышим лишь эхо голоса Марио в потоке слов Кармен, облик Марио искажается в кривом зеркале восприятия Кармен. Испанский критик Сесар Алонсо де лос Риос интересно объяснил авторский замысел: «В на- шей жизни ведь происходит нечто подобное: открыто и громко звучат голоса реакционеров. А другие голоса нелегко услышать, полузадушеп- 16
ные, доступные лишь узкому кругу... Все покрывает пронзительный и не^ терпимый, непререкаемый и самоуверенный голос» *. Необходимо остановиться еще на одной важной черте образа Марио, черте, роднящей персонаж с его творцом. Марио — верующий католик. Делибес также часто заявляет, что он «думает и пишет по-христиан- ски» *♦. Но что же такое их, героя и автора, католицизм? Во время бдения у гроба Кармен листает Библию и перечитывает места, подчеркнутые Марио. «Марио постоянно перечитывал ее, но толь- ко то, что подчеркнуто, понимаешь?» Эти строки — исповедание веры Ма- рио, его последние, главные мысли. Ни в одной из этих библейских и евангельских цитат не идет речь о загробной жизни и спасении души, Марио абсолютно чужда христианская мистика, он тщательно отбирает то, что относится к земной этике. Осуждение войны, сребролюбия, показ- ного благочестия, предательства, суетности, проповедь любви, милосер- дия, самосовершенствования — мысль Марио как будто воскрешает вре- мена раннего христианства, когда новая доктрина служила угнетенным и обездоленным* в их борьбе против прогнившего исторического порядка. В «изложении» Марио христианин — это тот, кто не смиряется с непра- ведностью и несправедливостью. «И, находясь в борении, прилежнее мо- лился, и был пот Его, как капли крови, падающие на землю»,— подчер- кивая эти слова евангелиста, Марио думал, конечно, о борении с соци- альным злом и о муках — раньше кровавых, теперь часто бескровных,— уготованных мятежникам в его стране. В последнее десятилетие в Испании сложилось широкое левокатоли- ческое движение. Левые католики убеждены в том, что проповедовать христианство, не выступая за социальную справедливость и равенство,— лицемерие. Они идут к рабочим, помогают во время забастовок, участ- вуют даже в подполье. Именно левые католики подхватили идею откры- того диалога с коммунистами. Вместе с коммунистами и социалистами не раз подвергались жестоким репрессиям и активисты левых католи- ческих организаций. К левому католицизму тянется Марио, его выступление на благотво- рительном вечере как раз очень показательно для настроений этой части испанских верующих. И восхищение фигурой папы Иоанна XXIII, и под- держка тех решений Второго Ватиканского собора, что направлены на изменение политики римской церкви в сторону сближения с трудящи- мися массами,— все это проявления серьезнейшего сдвига в сознании «самого католического народа», каким считался испанский народ. К мысли Марио нам надо пробиться через комментарии Кармен, а уж она, конечно, ухитряется извратить эту мысль. От бездумного непо- нимания до анекдотической пошлости — таков диапазон благочестия ♦С. Alonso de los Rios. Conversaciones con M. Delibes, p. 134. *♦ M. Delibes. Obras completas, t. 3, p. 1.
Кармен. Когда она слова «...облечься в нового человека» толкует как от- носящиеся к разбогатевшему Пако, представшему перед ней в элегант- ной английской курточке, то такая вульгарная глупость навлекла бы на нее укоризну любого священника. А вот когда Кармен защищает инкви- зицию, то она повторяет лишь то, что печаталось и печатается во мно- гих испанских изданиях. Этот догматический, мракобесный, по-средне- вековому фанатичный католицизм сегодня уже не пользуется той нео- граниченной, бесконтрольной властью над умами людей, как в недавнем прошлом, но все еще очень силен, очень опасен. Мигель Делибес написал этот роман также и для того, чтобы вырвать умы соотечественников из-под власти церковного догматизма, чтобы при- звать их заново вдуматься в смысл евангельской проповеди. Сам Дели- бес считает, что христианская формула «любить ближнего» несовместима с угнетением, эксплуатацией, неравенством людей и что христианин прежде всего должен добиваться изменения условий жизни на земле. «Разрушить несправедливую общественную структуру и по-братски при- близить человека к человеку — разве это не захватывающая програм- ма?» — обращается он к читателям-единоверцам *. Что же, в выполнении этой программы левые католики могут идти рука об руку с коммуни- стами, социалистами и всеми, кому дорого демократическое будущее Испании. Интервьюеру Делибес как-то сказал, что не удовлетворен большей частью критических откликов па роман «Пять часов с Марио». «Одна фигура осталась незамеченной. Лишь один критик увидел в образе сына ту надежду, которую я в него вложил» **. Сын, Марио-младший, студент в голубом свитере... Он очень похож на отца, он повторяет мысли отца, но, пожалуй, в его юношеской угловатости угадывается больше цельно- сти и силы. Да это и попятно: плечи юного Марио не придавила граж- данская война, он не чувствует вины за когда-то неправильно сделан- ный выбор. Может быть, он — молодой испанский интеллигент — не по- зволит компромиссам опутать себя, не поддастся на старые угрозы и новые приманки? Может быть, от редактирования студенческого бюлле- теня, от страстных речей на молодежных сходках он перейдет к большой борьбе, станет одним из строителей свободной Испании? Так должно быть. В это верит Мигель Делибес, художник-гуманист, судья сегодняш- ней и защитник завтрашней Испании. И. Тертерян * М. Delibes. Obras completas, t. 3, p. 12. ** C. Alonso de los Rios. Conversaciones con M. Delibes, p. 92.
ДОРОГА

El Camino Перевод H, Наумова
I Все могло сложиться как-нибудь иначе, однако сложи- лось именно так. Даниэль-Совенок в своп одиннадцать лет всей душой сожалел о ходе событий, хотя и принимал его как роко- вую неизбежность. В конце концов, еслп отец стремился сде- лать из него кого-нибудь поважнее простого сыровара, это де- лало отцу честь. Но что касается его самого... Отец считал, что получить образование — значит выйти в люди; Даниэль-Совенок это не совсем понимал. Может быть, учась в городе, чтобы сдать экзамены на аттестат зрелости, он со временем действительно выйдет в люди. Рамон, сын аптека- ря, уже учился в городе на адвоката, и, когда приезжал на ка- никулы домой, распускал хвост как павлин, и смотрел на всех свысока; он даже позволял себе, выходя из церкви после вос- кресной или праздничной службы, критиковать священника дона Хосе, настоящего святого, за то, что тот, говоря с амвона, неправильно произносил некоторые слова. Если это и значило выйти в люди, то, конечно, для этого необходимо было уехать в город п поступить в коллеж. Но Даниэля-Совенка обуревали сомнения на этот счет. Он думал, что знает все, что может знать человек. Он бегло читал, разборчиво писал и справлялся с четырьмя действиями арифме- тики. Собственно говоря, почти ничего больше и не могло вме- ститься в нормальную человеческую голову. Тем не менее, что- бы получить аттестат зрелости, как он слышал, надо было учиться в городе семь лет, а чтобы кончить университет, самое 23
малое еще столько ясе. Неуясели на свете могло существовать что-нибудь такое, для познания чего требовалось бы четырна- дцать лет — на три года больше, чем было теперь Даниэлю? На- верняка в городе теряют много времени даром, думал Совенок, и в итоге, должно быть, находятся люди, которые, проучившись четырнадцать лет, не умеют отличить сойку от щегла или ко- ровий помет от лошадиного. Странная штука — жпзнь, нелепая и причудливая. Ему предстояло трудиться п ломать голову над бесполезными пли несущественными вещами. Даниэль-Совенок заворочался в постели, и пружины его же- лезной кровати противно заскрипели. Впервые на своей памяти он не заснул, как только улегся. Но в эту ночь ему было о чем подумать. Завтра у него, пожалуй, уже не будет для этого вре- мени. Завтра, ровно в десять, он сядет на скорый поезд и до рождества распрощается с селением. Трп месяца ему придется безвыходно сидеть в коллеже. У Даниэля-Совенка перехватило дыхание. Он представил себе сцену расставания и подумал, что не сумеет сдержать слезы, хотя его друг Роке-Навозник сказал ему, что настоящий мужчина не должен плакать, даже если у него умирает отец. А Навозник был тоже не лыком шит, даром что еще не поступил в коллеж, хотя был на два года старше Со- венка. Не поступил и никогда не поступит. Пако, кузнец, не стремился вывести сына в люди; его устраивало, чтобы Роке был кузнецом, как он, только бы у него хватало сноровки де- лать с железом все, что ему вздумается. Вот это было действи- тельно славное ремесло! И для того чтобы стать кузнецом, не надо было учиться ни четырнадцать лет, ни тринадцать, ни две- надцать, ни десять, ни девять — нисколько. И без этого можно было быть здоровенным мужчиной гигантского роста, каким был отец Навозника. Даниэлю никогда не надоедало смотреть, как Пако-кузнец управляется с раскаленным железом. Совенка восхищали его толстые, как бревна, мускулистые и жилистые руки, поросшие густыми рыжими волосами. Пако-кузнец наверняка мог без тру- да одной рукой поднять их комод. А что за торс! Кузнец часто работал в одной пижней рубашке, и видно было, как его герку- лесова грудь вздымается, точно у раненого слона. Вот это был человек! Не то что Рамон, сын аптекаря, расфранченный, напы- женный и бледный, как худосочная барышня, которая строит из себя бог знает что. Если выйти в люди значило стать таким, как он, Даниэль-Совенок решительно не хотел выходить в люди. Что до него, то его вполне устраивало иметь пару коров, ма- ленькую сыроварню и крохотный садик на задворье. Большего он и не желал. В будние дни он бы выделывал сыры, как отец, 24
а по воскресеньям баловался охотой, ходил на речку ловить фо- релей или играл с приятелями в кегли. Мысль о предстоящем отъезде угнетала Даниэля-Совенка. Сквозь щель в полу с нижнего этажа пробивался сноп света и ложился на потолок яркой полосой, в которой было что-то заво- раживающее. Три месяца предстояло провести Даниэлю, не видя этой светящейся питп, не слыша тихих движений матери, возящейся по хозяйству, не слыша сухого, резкого голоса вечно сердитого отца, не вдыхая вливающегося в открытое окно гу- стого воздуха, напоенного запахами свежего сена и коровьего помета. Боже мой, как это долго — три месяца! Он мог взбунтоваться и заявить, что никуда не поедет, но теперь было уже поздно. Несколько часов назад мать со слеза- ми в голосе перечисляла вещи, которые собрала ему в дорогу: — Смотри, сынок, это простыни. Они помечены твоими ини- циалами. А это нижние рубашки. А это трусики. И носки. Все с метками. В коллеже вас, мальчиков, будет много, и без меток вещи могут затеряться. У Даниэля-Совенка в горле застрял ком. Мать шмыгнула носом и вытерла его тыльной стороной ладони. «Видно, уж случай такой, если мама сама делает то, что всегда мне запре- щает»,— подумал Совенок. II ему не на шутку захотелось пла- кать. Мать продолжала: — Следи за собой и за своими вещами, сынок. Ты ведь зна- ешь, легко ли досталось все это твоему отцу. Мы люди бедные. Но отец хочет, чтобы ты чего-то достиг в жизни. Он не хочет, чтобы ты гнул горб и мыкал горе, как он. Ты,— она посмотрела на него как бы издалека,— можешь стать большим человеком, очень большим человеком, Даниэль. Мы с отцом для тебя ни- чего не жалеем. Она опять шмыгнула посом и замолчала. Совенок повторил про себя: «Большим человеком» —и конвульсивно дернул голо- вой. Он не понимал и упорно старался понять, как он может стать большим человеком. Для пего большим человеком был Пако-кузнец со своей необъятной грудью, могучей спиной и жесткими рыжими волосами, с дикой и суровой внешностью первобытного бога. Большим человеком был и отец, который по- запрошлогодним летом убил коршуна с двухметровым размахом крыльев. Но мать, очевидно, не это имела в виду. Должно быть, она желала, чтобы он стал большим человеком вроде дона Мои- сеса, учителя, или, может быть, допа Рамона, лавочника, кото- рого несколько месяцев назад сделали алькальдом. Наверняка родители мечтали для него о чем-нибудь в этом духе. Но Да- 25
ниэлю-Совенку не улыбалось такое величие. Во всяком случае, он предпочел бы не быть большим человеком и не выходить в люди. У него сосало под ложечкой, и, стараясь приглушить это ще- мящее чувство, он повернулся в постели и лег на живот. Ему стало лучше — слегка отпустило. Но как бы он ни лежал, на спине или на животе, ему неизбежно предстояло в девять утра сесть на скорый поезд и уехать в город. И тогда — все прощай. Разве только... Но было уже поздно. Отец много лет лелеял этот план, и у Даниэля не хватало духа одппм махом опрокинуть его. Чем отцу не удалось стать самому, тем оп хотел стать в лице сына. У каждого своя блажь. Взрослые в своих нелепых капризах подчас упрямее детей. Несколько месяцев назад, ко- гда Даниэль-Совенок узнал, что жизнь его должна измениться, оп обрадовался, а теперь эта мысль терзала его. Вот уже почти два года ему было известно о планах отца на его счет. Священник дон Хосе, настоящий святой, не раз го- ворил, что подслушивать чужие разговоры грешно. Тем не ме- нее Даниэль-Совенок часто подслушивал разговоры, которые родители вели внизу, когда он ложился спать. Через щель в полу ему было видно очаг, сосновый стол, скамейки, полок и все сыродельные причиндалы. Примостившись на полу возле этой щели, он и подслушивал. Это вошло у него в привычку. Вместе с отголосками разговоров с нижнего этажа доносился кислый запах колья и грязных рогожек. Даниэлю нравился этот острый запах закисшего молока, почти неотделимый для него от человеческого жилья. В тот вечер отец сидел, облокотясь на полок, а мать убирала со стола. Вот уже лет шесть Даниэль-Совенок наблюдал эту сцену, и она была так прочно связана с его жизнью, что он пом- нил ее во всех подробностях. — Нет, наш малец не пойдет по моим стопам,— говорил отец.— Можешь не сомневаться, он не будет всю жизнь прико- ван к этому полку, как раб. Иначе говоря, как я. И, стукнув кулаком по полку, он отпустил крепкое словечко. Казалось, он на кого-то сердился, хотя Даниэль-Совенок не мог взять в толк, на кого. Даниэль еще не знал, что порой люди злятся на жизнь и на порядок вещей, который считают неспра- ведливым. Ему нравилось, когда отец был в гневе, потому что тогда глаза его метали искры, черты лица отвердевали и оп ста- новился слегка похожим на Пако-кузнеца. — Но мы же не можем расстаться с ним,— сказала мать.— Ведь он у нас один. Если бы еще у нас была дочка. Но ты ведь знаешь, я больше не могу забеременеть. Дочки у нас уже не бу- 26
дет. Дон Рикардо в последний раз сказал, что после аборта я стала бесплодной. Отец снова выругался сквозь зубы. Потом, не меняя позы, сказал: — Оставь это; тут уж ничего не поделаешь. Что толку ко- паться в том, чего нельзя изменить? Мать, собиравшая со стола крошки в заржавелую консерв- ную банку, проглотила слезы и еще раз попыталась возразить: — Может, он и не способен к ученью. Рано еще все это за- тевать. Да и очень уж дорого содержать мальчика в городе. Это может позволить себе Рамон, лавочник, или сеньор судья. А нам это не по карману. Отец начал нервно вертеть в руках форму для сыра. Дани- эль-Совенок понял, что он сдерживает себя, чтобы не вспылить, щадя жену, у которой и без того было тяжело па сердце. По- молчав, он сказал: — Это предоставь мне. А способен ребенок к ученью пли нет, зависит от того, есть ли у тебя деньги. Ты меня понимаешь. Он встал и, взяв кочергу, разворошил угли, еще тлевшие в очаге. Мать села, уропив на подол загрубелые руки. Она вдруг почувствовала себя обессилевшей и опустошенной, ничтожной и беззащитной. Отец снова обратился к ней: — Это дело решенное. Не будем об этом больше говорить. Как только Даниэлю исполнится одиннадцать лет, он поедет в город учиться. Мать вздохнула, сдаваясь, и ничего не сказала. Даниэль-Со- венок лег в постель и заснул, гадая о том, что имела в виду мать, когда говорила, что уже не может забеременеть и что по- сле аборта она стала бесплодной. - II Теперь Даниэль-Совенок уже знал, что значит забеременеть и что такое аборт. Он подумал о Роке-Навознике. Если бы не Роке-Навозник, он, может быть, и до сих пор не знал бы, что значит забеременеть и что такое аборт. Роке-Навозник много чего знал про «это». Мать говорила Даниэлю, чтобы он не во- дился с Роке, потому что Навозник вырос без матери и набрал- ся всяких гадостей. А Перечницы часто говорили ему, что, свя- завшись с Навозником, он и сам стал уличным мальчишкой и хулиганом. Но Даниэль-Совенок всегда заступался за Роке-Навозника. В селении просто не понимали его и не хотели попять. То, что 27
Роке много чего знал про «это», еще не означало, что он обор- мот и хулиган. Из того, что он был сильный, как бык и как его отец, кузнец, вовсе не следовало, что он злодей. А то, что его отец, кузнец, всегда держал возле горна мех с вином и время от времени прикладывался к нему, не давало основания назы- вать его отпетым пьяницей и утверждать, что Роке-Навозник такой же непутевый, как его отец, потому что, известное дело, яблоко от яблони недалеко падает. Все это было гнусной клеве- той, и Даниэль-Совенок мог в том поклясться, потому что ни- кто лучше его не знал Навозника и его отца. В том, что жена Пако-кузнеца умерла при рождении На- возника, никто не был виноват. Никто не был виноват и в отсут- ствии педагогических способностей у его сестры Сары, слишком резкой и прямолинейной для женщины. После смерти матери Сара взяла на себя бремя домашних забот. У нее были жесткие рыжие волосы, и была она плотная и крепкая, как отец и брат. Иногда Даниэлю-Совенку прихо- дило в голову, что мать Роке-Навозника потому и скончалась, что не была рыжей. Может быть, рыжие волосы были залогом долголетия или по крайней мере своего рода амулетом, предо- храняющим от беды. Как бы то ни было, мать Навозника умер- ла при его рождении, и его сестра Сара, которая была старше Роке на тринадцать лет, с самого начала стала обращаться с ним как с неисправимым злодеем. Даниэль-Совенок познако- мился с ней, когда она, растрепанная и разъяренная, бежала за братом вниз по лестнице, истошно крича: — Скотина! Хуже скотины! Ты еще до рождения был ско- тиной! С тех пор он слышал от нее этот припев сотни, если не ты- сячи раз; но Роке-Навознику было от него ни тепло, ни холод- но. Без сомненпя, всего более озлобил и ожесточил характер Сары полный крах ее системы воспитания. Еще совсем малень- ким ребенком Навозник не поддавался на запугивание Букой, Дедом с мешком и Бабой-Ягой. Наверное, физическая крепость внушала ему олимпийское презрение к призракам, лишенным плоти и крови. Во всяком случае, когда Сара грозила брату: «Не делай так, Роке, а то, смотри, Бука придет», Навозник лу- каво улыбался, как бы бросая ей вызов: мол, что же, пусть приходит, я его жду. В ту пору Навознику было всего лишь го- дика три, и он еще не говорил. Сара выходила из себя, видя, что ее угроза наталкивается на насмешливое равнодушие ма- лыша. Мало-помалу Навозник подрастал, и Сара стала Прибегать к другим приемам. Обычно она запирала напроказившего 28
Роке на чердаке и снаружи читала ему моления грешной души. Даниэль-Совенок еще помнил один из своих первых визитов к приятелю. Дверь, выходившая на улицу, была полуоткрыта, по внутри никого не было видно и ни звука не слышно, словно в доме все вымерли. Он посмотрел на лестницу, которая вела па верхний этаж, и было взялся за перила, но не решился под- няться. Он уже знал Сару по рассказам, и эта непостижимая тишина внушала ему смутный страх. Он немножко отвлекся, ловя маленькую ящерицу, норовившую ускользнуть в щель между плитками, которыми был выложен пол в сенях. Вдруг наверху послышалась яростная брань, а вслед за тем с грохотом захлопнулась дверь. Даниэль несмело позвал: — Навозник! Навозник! И тут же досталось и ему: — Это что там за грубиян? Здесь нет никакого Навозника! В этом доме у всех христианские имена. Убирайся отсюда! Даниэль-Совенок сам не знал, почему он вопреки всему остался на месте, точно пригвожденный к полу. Он стоял не- движимый, как статуя, онемев и затаив дыхание. Наверху за- говорила Сара, и он прислушался. В пролет лестницы скорбным и мрачным дождем падали высокопарные фразы: — Когда мои ноги, цепенея, возвестят мне, что мой путь в этом мире близок к концу... А из-за двери зауиывпо и глухо, как из глубины колодца, звучал голос Навозника: — Иисус милосердный, смилуйся надо мной. И снова Сара, все более зловещим тоном: — Когда мои глаза, остекленевшие и выкатившиеся из ор- бит от ужаса перед неотвратимой смертью, устремят на тебя угасающий взгляд... — Иисус милосердный, смилуйся надо мной. Даниэлем-Совенком овладел леденящий страх. От этой мрач- ной литании у него бегали мурашки по коже. Тем не менее он не двигался с места. — Когда чувства перестанут служить мне,— монотонно про- должала Сара,— и мир сокроется от меня, и я буду стенать в предсмертной агонии... Опять из чулана донесся спокойный и сонный голос Навоз- ника: — Иисус милосердный, смилуйся надо мной. Когда Сара исчерпала программу своего исправительного мероприятия, Роке нетерпеливо крикнул: — Ты кончила? 29
— Да,— сказала Сара. — Ну, открывай. — А тебе это послужит наукой? — спросила Сара с плохо скрываемой досадой. - Нет! — Тогда не открою. — Открой, не то я вышибу дверь. Наказание кончено. И Сара скрепи сердце открыла. Проходя мимо сестры, На- возник сказал: — В этот раз, Сара, мне было уже не так страшно, как раньше. Сара вышла из себя. — Молчи, свинья! — крикнула она в бешенстве.— Когда- нибудь... Когда-нибудь я разобью тебе морду! Не знаю, что я с тобой сделаю! — Ну-ну! Не тронь меня, Сара. Ты ведь знаешь, еще не ро- дился человек, которому я дам поднять на себя руку,— сказал Навозник. Даниэль-Совенок ожидал услышать звонкую оплеуху, но Сара, видно, одумалась, и оплеухи не последовало. Вместо это- го Даниэль услышал твердые шаги своего дружка, спускающе- гося по лестнице, и из инстинктивной деликатности вышел в приотворенную дверь и подождал его на улице. Присоединив- шись к нему, Навозник спросил: — Ты слышал, что плела Сара? Даниэль-Совенок не решился солгать. — Слышал,— сказал он. — Бред собачий, верно? — По правде сказать, мне стало страшно,— признался оше- ломленный Совенок. — Брось, не обращай внимания! Вся эта музыка насчет остекленевших глаз и цепенеющих ног сплошная ерунда. Отец говорит, что, когда отдаешь богу душу, ничего не чувствуешь. Совенок с сомнением покачал головой. — А откуда твой отец знает? — сказал он. Роке-Навознику не приходил ,в 'голову этот вопрос. Он с ми- нуту поколебался, потом ответил: — Почем я знаю! Наверно, ему сказала мать, когда умира- ла. Я не могу об этом помнить. С этого дня Навозник стал кумиром Даниэля-Совенка. Прав- да, Роке звезд с неба не хватал, но разве пустяк уже одно то, что он так твердо и независимо держался со старшими! Порой своей самоуверенностью и важностью он походил на взрослого мужчину. Он не терпел деспотизма и не мирился с произволом, 30
требуя — разумеется, в домашней сфере — неизменной справед- ливости. Со своей стороны сестра уважала его. Волей Навозни- ка нельзя было пренебрегать, как волей Совенка, который был для всех нуль без палочки, она стоила воли мужчины, и с ней приходилось считаться и дома, и на улице. Навозник был чело- век с характером. С течением времени восхищение Даниэля Навозником еще возросло. Тот часто дрался с ребятами из округи и всегда выхо- дил из этих схваток победителем и притом без единой цара- пины. Однажды вечером во время гулянья по случаю храмового праздника Даниэль увидел, как Навозник нещадно дубасит пар- ня, который играл па тамбурине. Вдосталь отколошматив его, он надел тамбурин ему на голову вместо шляпы. Народ хохотал до упаду. Музыканту было чуть не двадцать лет, а Навознику всего лишь одиннадцать. Вот тогда-то Совенок понял, что Роке хорошая опора для него, и они стали неразлучны, хотя дружба с Навозником иногда вынуждала Даниэля доводить свою сме- лость до крайних пределов, за что он и получал от дона Моисе- ев, учителя, разок-другой линейкой по рукам. Но зато Навозник во многих случаях служил ему щитом и оградой. Несмотря на все это, мать Даниэля, священник дон Хосе, учитель дон Моисее, Перечница-старшая и Зайчихи не имели оснований утверждать, что Роке-Навозник обормот и хулиган. Если Навозник и дрался, то всегда за правое дело или для до- стижения практической цели. Никогда он не лез в драку с бух- ты-барахты плп просто ради удовольствия. И точно так же обстояло дело с его отцом. Пако-кузнец ра- ботал не меньше любого и неплохо зарабатывал. Конечно, на взгляд Перечницы и Зайчих, в селении существовали люди только двух категорий: одни зарабатывали мало, и таких они считали бездельниками, лодырями, другие зарабатывали много, и таких они объявляли прощелыгами, которые если и работают, то только для того, чтобы пропивать деньги. Зайчихи й Переч- ница-старшая требовали весьма редкого и труднодостижимого равновесия. Но на самом деле Пако-кузнец пил по необходимо- сти. Даниэлю-Совенку это было досконально известно, посколь- ку он знал Пако лучше, чем кто бы то ни было. Если он не пил, у него все валилось из рук. Пако-кузнец частенько говаривал: «Без горючего и машины не едут». И выпивал. А выпив, рабо- тал с вящим усердием. В конечном счете это шло на общую пользу. Но вместо благодарности его называли бесстыжим пья- ницей. Хорошо еще, что кузнец, как и его сын, пропускал эти оскорбления мпмо ушей, не принимал их близко к сердцу. Да- ниэль-Совенок думал, что, если когда-нибудь Пако-кузнец разо- 31
злится, он не оставит от селения камня на камне, сметет его с лица земли, как циклон. Нечего было корить его и за то, что он заигрывал с девуш- ками, проходившими мимо кузни, и приглашал их посидеть с ним, поболтать и пропустить стаканчик. Ведь он был вдов, а ле- тами еще в полном соку. К тому же и женщины не могли оста- ваться равнодушны к такому богатырю. В конце концов, дон Антонино, маркиз, женился три раза, а тем не менее люди по- прежнему звали его доном Антонино и, здороваясь с ним при встрече, снимали берет. И он оставался маркизом. Пако-кузнец тоже мог бы жениться, и если он этого не делал, то только потому, что не хотел, чтобы у его детей была мачеха, а вовсе пе из опасения, что в его распоряжении будет меньше денег на вино, как злонамеренно намекали Перечница-старшая и Зайчихи. . - . По воскресеньям и в праздники Пако-кузнец отправлялся н таверну Чано и напивалсящо, бесчувствия. По крайней мере так говорили Перечница-старшая п Зайчихи. Но если кузнец и на- пивался, у него были на это свои причины, и одна из них, не- маловажная, состояла в том, что ему хотелось забыть о прошед- ших шести днях тяжелой работы и о предстоящих шести днях, когда ему тоже не придется отдыхать. Ведь жизнь так требова- тельна и беспощадна к людям. Иногда Пако, который во хмелю становился буйным, устраи- вал в тдаерлё настоящие побоища. Правда, он никогда не пу- скал в ход ножа, даже, если это делали его противники. И все же Зайчихи и Пёречница-старшая называли его — его, который всегда дрался- как нельзя более честно и благородно,— негодя- ем и разбойником. На самом деле Перечнпцу-старшую и Зай- чих, учителя, экономку дона Антонино, мать Даниэля-Совенка и священника дона Хосе просто выводили из себя мощные мус- кулы йузнеца, его неукротимость, его физическое превосход- ство. Если бы Пако и его сын были какие-нпбудь сморчки, в селении никого не волновало бы, что они пьяницы или забияки. В любую минуту можно было бы свалить их с ног хорошей за- трещиной. Но при их богатырском сложении дело обстояло ина- че: можно было только поносить их за глаза. Правильно гово- рил сапожник Андрес: «Когда руки коротки, длинен язык». Впрочем, священник дон Хосе, настоящий святой, хотя и открыто порицал Пако-кузнеца за его излишества, чувствовал к нему тайную симпатию. Кай он ни гремел против него с ам- вона, он не мог забыть о празднике рождества Богородицы в тот год, когда Томас тяжело заболел и не мог нести статую Пре- святой Девы, а Хулиану, второму из прихожан, которые обыч- 32
но несли носилки со статуей, пришлось уехать по срочному делу. Заменить их никто не вызывался, и складывалось сквер- ное положение. Дон Хосе даже подумывал отложить процес- сию. Вот тогда-то в церковь смиренно пришел Пако-кузнец. — Отец,— сказал он,— если хотите, я могу пронести Пре- святую Деву по селению. Но только уговор: пусть мне дадут нести ее одному. Дон Хосе ухмыльнулся. — Сын мой,— ответил он кузнецу,— благодарю тебя за доб- рую волю и не сомневаюсь, что ты очень силен. Но статуя весит больше двухсот кило. Пако-кузнец потупился, как бы стесняясь своей огромной силищи. — Я бы сдюжил, отец, если бы в ней было и триста. Мне не впервой... — сказал он, упершись на своем. И в день праздника Пако-кузнец пронес Пресвятую Деву на своих могучих плечах медленным шагом по всему селению, сделав четыре остановки: на площади, перед муниципалитетом, напротив телефонной станции и, по возвращении, на церковной паперти, где по обычаю хор затянул акафист. Когда шествие окончилось, ребятишки в восхищении окружили Пако-кузнеца. А он с детской улыбкой предлагал им пощупать рубашку у пего на груди, на спине и под мышками. — Попробуйте, попробуйте,— говорил он,— я даже не вспо- тел. Ни капельки не вспотел. Перечница-старшая и Зайчихи осудили дона Хосе, священ- ника, за то, что он разрешил нести на своих плечах статую Пресвятой Девы самому большому грешнику в селении. А по- хвальный поступок Пако-кузнеца они сочли греховной похваль- бой. Но Даниэль-Совенок был уверен: Пако-кузнецу просто-на- просто не могли простить, что он самый сильный человек в до- лине, во всей долине. Ill Долина... Эта долина многое значила для Даниэля-Совенка. В сущности, она значила все для него. В долине он родился и в свои одиннадцать лет еще ни разу не переваливал через цепь окружавших ее гор. И даже не испытывал потребности в этом. Иногда Даниэль-Совенок думал, что его отец, и священник, и учитель правы, что их долина — глухомань, совершенно изо- лированная от внешнего мира. Однако это было не так; долину соединяла с ним пуповина, через которую в нее вливались жиз- 2 Мигель Делибес 33
пенные силы, но в то же время и проникала порча, вернее даже, двойная пуповина: железная дорога и шоссе. Оба эти пути, пе- ресекая долииу с юга на север, вели с бурой, выжженной солн- цем кастильской равнины к голубой равнине моря и таким об- разом связывали два противоположных мира. В долине железная дорога, шоссе и река — которая присо- единялась к ним после того, как бешеными стремнинами и во- допадами низвергалась с высоты Пико-Рандо,— несчетное мно- жество раз пересекались, создавая лабиринт туннелей, мостов, переездов и виадуков. Весной и летом Роке-Навозник и Даниэль-Совенок по вече- рам сидели на каком-нибудь пригорке и, охваченные почти ре- лигиозным благоговением, созерцали долину, живущую своей тихой, но ни на миг не замирающей жизнью. Железная дорога и шоссе выписывали в низине частые зигзаги, то сближаясь, то разбегаясь, но в перспективе всегда казались двумя белыми кильватерами, прорезающими густую зелень лугов и кукуруз- ных полей. Издали поезда, автомобили, белые хуторки напоми- нали крошечные фигурки на картинках, изображающих рожде- ство Христово, невероятно далекие и в то же время непостижи- мо близкие — протяни только руку и достанешь. Иногда, нару- шая докучливое однообразие зеленого простора, одновременно показывались два или три поезда, каждый со своим черным сул- таном дыма. До чего занятно было, когда паровозы вырывались из туннелей, словно запыхавшись и ошалев от ужаса! Точь-в- точь как выскакивали из своих норок сверчки, когда Навозник или Совенок, затопляя их, мочились на кочку! Совенок любил чувствовать, как объемлет его безмятежное спокойствие долины, любил созерцать разделенные на парцел- лы луга с рассеянными там и тут хуторками, темдые пятна каштановых рощ и купы эвкалиптов, как бы осиянные матовым светом, а вдали — вздымающиеся со всех сторон горы, которые в зависимости от поры и погоды меняли свой облик: в ясные дни до странности воздушные, невесомые, а в пасмурные — мас- сивные, гнетущие каменной и свинцовой тяжестью. Совенку нравилось это больше всего на свете, быть может еще и потому, что он ничего другого не знал. Ему нравилось оцепенелое забытье полей, неистовство зелени, захлестываю- щей долину, порывистое веяние цивилизации, чьи посланцы с шумом проносились через определенные промежутки времени почти с хронометрической точностью. Часто по вечерам, завороженные недвижимостью и безмол- вием природы, дети теряли ощущение времени и не замечали, как их окутывала темнота. На небесном своде высыпали звез- 34
ды, и Роке-Наьозник вздрагивал, охваченный каким-то ужасом перед безмерностью астральных пространств. Вот в таких-то случаях, ночью, вдали от людей, Роке приходили в голову не- вероятные мысли, которые обычно не беспокоили его. Как-то раз он сказал: — Совенок, как ты думаешь, если бы какая-нибудь из этих звезд упала, могло бы быть, чтобы она все летела и летела, но так никогда и не долетела бы до дна? Даниэль-Совенок с недоумением посмотрел на приятеля и ответил: — Не понимаю, что ты хочешь сказать. Навозник подыскивал слова, затрудняясь выразить свою мысль. Он пощелкал пальцами и наконец сказал: — Ведь звезды висят в воздухе? — Ну. — И земля тоже висит в воздухе, как любая другая звезда, правда? — Да, по крайней мере так говорит учитель. — Ну вот, про это я тебе и толкую. Значит, если звезда упа- дет и не натолкнется на землю или на другую звезду, она ни- когда не долетит до дна? Ведь воздух, который окружает все эти звезды, никогда не кончается? Даниэль-Совенок на минуту задумался. Перед лицом космо- са им тоже начинало овладевать не поддающееся определению томительное чувство. Нетвердым и тонким, жалобным голоском он пропищал: — Навозник. — Что? — Не задавай мне таких вопросов, у меня от них кружится голова. — Кружится голова или делается страшно? — Пожалуй, и то и другое. Навозник отрывисто засмеялся. Потом проговорил: — Знаешь, что я тебе скажу? - Что? — Мне тоже страшно думать о звездах и обо всех этих ве- щах, которые нигде и никогда не кончаются. Только никому не говори. Я ни за что на свете не хотел бы, чтобы об этом узнала моя сестра Сара. Навозник всегда выбирал для своих признаний такие мину- ты покоя и уединения. Огромные горы, гребни которых грозно вырисовывались на горизонте, вызывали у него досадное ощу- щение собственной незначительности. Если бы Сара, думал Да- ниэль-Совенок, знала это слабое место Навозника, она легко 2* 35
могла бы зажать его в кулак. Но от него, Даниэля, она, понят- ное дело, никогда ничего не узнает. Сара — девушка несимпа- тичная и жестокая, а Роке — его лучший друг. Пусть-ка опа сама догадается о безотчетном страхе, который внушают Навоз- нику звезды! Когда, уже в темноте, они возвращались в селение, трепет жизни в долине становился явственней, ощутимее. На станци- ях то в одной, то в другой стороне свистели паровозы, и эти свистки, словно ножом, располосовывали тишину. Тянуло при- ятным запахом влажной от росы земли и коровьего навоза. Ду- ховито пахли травы, особенно после дождя. Даниэлю-Совенку нравились эти запахи, как нравилось слы- шать в ночной тиши сонное мычание коровы или жалобный скрип повозки, которую, спотыкаясь, тащат быки по ухабисто- му проселку. Летом, когда дни были длинные, они возвращались в селе- ние засветло. Обычно они шли одной и той же дорогой, подни- маясь на холм, прорезанный туннелем, и норовя поспеть к тому времени, когда проходил почтовый. Бросившись наземь у самого обрыва и заглядывая вниз, они с нетерпением поджидали поезд. Гул, прокатывавшийся по долине, предупреждал их о прибли- жении состава. И когда поезд показывался из туннеля, окутан- ный густым облаком дыма, они чихали и хохотали до судорог. А поезд, мерно стуча колесами, однообразной лентой вытягивал- ся у них перед глазами, можно сказать, под самым носом. Оттуда они козьей тропкой спускались на шоссе. Под мо- стом, как водопад, клокотала река. Это был горный поток, бур- ливший между крупных камней, которые упорно противились его ярости. Но потом шум воды стихал и в двадцати метрах ниже, в затоне Поса-дель-Инглес, где они купались в теплые летние вечера, переходил в мягкое журчанье. Там, где шоссе сближалось с рекой, в километре от селения, находилась таверна Кино-Однорукого. Даниэль-Совенок помнил славные времена доступности и дешевизны, когда Однорукий за пятак наливал им из бочонка большой стакан сидра, да еще уго- щал беседой. Но что было, то сплыло, и теперь Кино-Однорукий за пять сентимо не мог предложить им ничего, кроме беседы. Таверна Кино-Однорукого почти всегда пустовала. Однору- кий был щедр до расточительности, а в нынешние времена быть щедрым рискованно. Как бы то ни было, в таверне Кино уже отпускалось только самое низкопробное вино, которым утоляли жажду рабочие и служащие гвоздильной фабрики, расположен- ной'в пятистах метрах ниже по течению реки. За таверной, левее, у последней излучины, находилась 36
сыроварня отца Совенка. Как раз напротив была станция, зад- ним фасадом выходившая прямо в луга, а рядом с пей — весе- ленький, белый с красными узорами домик станционного смот- рителя Куко. Затем, уже на косогоре, начиналось само селе- ние. Селеньице это было маленькое, захолустное и ничем не примечательное. Дома в нем были каменные, с открытыми га- лереями и деревянными фестонами, по большей части окра- шенные в синий или голубой цвет. Весной и летом эти топа контрастировали с зелеными и алыми пятнами герани, заполо- нявшей галереи и балконы. В первом доме по левой стороне помещалась аптека. К ней примыкали хлева, великолепные хлева дона Рамона, аптекаря- алькальда, полные холеных, гладких и смирных коров. У двери аптеки висел колокольчик, звон которого отрывал дона Рамона от государственных трудов и на короткое время возвращал к его профессии. Поднимаясь выше по косогору, вы встречали на своем пути особняк маркиза дона Антонино, обнесенный неприступной, высокой и гладкой каменной стеной; маленькую мастерскую сапожника; здание муниципалитета с архаическим гербом на фронтоне; лавку Перечниц с затейливо оформленной витриной; гостиницу со знаменитой стеклянной галереей; а справа от нее — усеянную коровьими лепешками и булыжниками площадь с фонтаном посредине, которую с другой стороны замыкали зда- ние банка и три жилых дома с палисадниками. На правой стороне, против аптеки, находилась усадьба Ге- рардо-Индейца, чей сад давал лучшие фрукты в округе; ко- нюшня Панчо-Безбожника, в которой в свое время было устрое- но кино, прекратившее свое существование при особых обстоя- тельствах; таверна Чано; кузница Пако; телефонная станция, которой заведовали Зайчихи; универсальный магазин Антонио- Брюхана и дом дона Хосе, священника, где на первом этаже у пего была приходская канцелярия. Тремястами метрами ниже по склону косогора была располо- жена церковь, тоже каменная, неопределенного стиля, с высо- кой и стройной колокольней. Напротив нее находились новые школьные здания, свежепобеленные, с зелеными наличниками, и дом учителя дона Моисеса. На первый взгляд селение ничем не отличалось от многих других. Но для Даниэля-Совенка оно было совсем не похоже на остальные. Здесь все выходило за рамки обычного и заурядно- го — и уклад жизни, и проблемы, и события, почти всегда зна- менательные. Другое дело, что остальные не хотели этого при- знавать. 37
Часто Даниэль-Совенок останавливался и озирал извилистые улочки, площадь, усеянную булыжниками и коровьими лепеш- ками, неказистые здания, которые строили, руководствуясь только утилитарными соображениями. Но это вовсе не наводило на него , грусти. Улицы, площадь и здания не составляли селе- ния и даже не определяли его лица. Селение составляли его люди и его история. И Даниэль-Со- венок знал, что по этим загаженным скотиной улицам в свое время ходили и в этих неказистых домах жили люди, которые теперь были тенями, но которые и придали существованию се- ления и долины смысл, гармонию, ритм, создали их обычаи и их собственный, особый образ жизни. В селении господствовал крайний индивидуализм, оставляв- ший мало места для общественного единения, как говорил аль- кальд дон Рамон? Ладно. Даниэль-Совенок не разбирался в та- ких вещах, как индивидуализм и общественное единение, и у него не было оснований это отрицать. Но если это было и так, то вытекающие отсюда дурные последствия не принижали селе- ния, и в конце концов его жители сами расплачивались за свои грехи. Они предпочитали не асфальтировать площадь, чем согла- ситься на повышение налогов? Ладно. Из-за этого мир не пере- вернется. «Заниматься общественными делами просто несча- стье!» — по малейшему поводу кричал дон Рамон. И добавлял: «Каждый думает только о своей выгоде и забывает, что есть вещи, которые касаются всех и о которых тоже надо позабо- титься». И некому было втемяшить ему в голову, что этот эго- изм — краса или язва, порок или добродетель всей нации. Но ни на этом, ни на каком другом основании нельзя было отказать жителям селения в таких достоинствах, как делови- тость, серьезность и скромность. Конечно, каждому свое, но без- дельники не потому бездельники, что не хотят работать на дру- гих. Для селения, несомненно, были характерны трезвая дело- витость и примерная скромность. Вы скажете, что Перечница-старшая и станционный смотри- тель Куко не отличались скромностью? Ладно. И на солнце бы- вают пятна. А что касается индивидуализма, то разве в суббот- ние вечера и по воскресеньям парни и девушки обходились друг без друга? Священник дон Хосе, настоящий святой, часто гова- ривал с сокрушенным видом: «Все в жизни мы делаем порознь, каждый сам по себе, и только для того, чтобы оскорблять бога, нам приходится искать себе пару». Но и священник дон Хосе не хотел понять, что эта чувствен- ность — краса или язва, или порок, или грех всей нации. 38
IV Теперь Даниэль-Совенок с удовольствием вспоминал такие вещи. Его отец, сыровар, обдумал, как назвать сыпа, когда его еще не было на свете; у него было заранее заготовлено имя, и оп но- сился и няпчплся с этим именем, и для него это было почти то же самое, что уже иметь ребенка. И только потом родился Да- ниэль. В памяти Даниэля-Совенка всплывало раннее детство. От отца исходил резкий запах, словно от гигантского сыра, мяг- кого, белого, увесистого. Но Даппэль-Совенок наслаждался этпм запахом, которым отец был пропитан и который обдавал Даниэля, когда зимними вечерами, сидя у печки и гладя ребен- ка по голове, тот рассказывал ему историю его имени. Сыровар хотел иметь сына прежде всего для того, чтобы на- зывать его Даниэлем. И это говорилось Совенку, когда тому было всего лишь трп года и его пухлое тельце на ощупь напо- минало сычуг, с которым в этом доме имелп дело изо дня в день. Сыровар мог окрестить сына любым из тысячи имен, но вы- брал именно это. — Тебя назвали так в честь Даниила. А знаешь, кто был Даниил? Пророк, которого заперли в клетку с десятью львами * и которого львы не посмели тронуть,— говорил он Даниэлю, любовно тиская его. Человек, одним взглядом смирявший свору львов, превосхо- дил всех своим могуществом; это необыкновенное, из ряда вон выходящее происшествие с детских лет поражало воображение сыровара. — Папа, а что делают львы? — Кусаются и царапаются. — Они хуже волков? — Свирепее. — Что-о-о-о? Сыровар старался облегчить понимание Совенку подобно тому, как мать разжевывает пищу, прежде чем дать ее мла- денцу. — Они опаснее волков, понимаешь? Даниэль-Совенок не удовлетворялся этим. — Правда, львы больше собак? * Вольное изложение библейской легенды, согласно которой пророка Даниила не заперли в клетку, а «бросили в ров львиный», причем число львов не указывается (См. Даниил, VI, 16).— Здесь и далее примечания переводчиков. 39
— Больше. — А почему же они ничего не сделали Даниилу? Сыровару доставляло удовольствие обсасывать эту историю. — Он побеждал их одними глазами; одним взглядом; у пего в глазах была божья сила. — Что-о-о-о? Сыровар прижимал к себе сына. — Даниил был праведник божий. — А что это такое? Тут с присущим ей здравым смыслом вмешивалась мать: — Оставь в покое ребепка; он еще слишком мал для всех этих премудростей. Она забирала его у отца и привлекала к себе. От матери тоже разило свернувшимся молоком. Все в их доме пропахло свернувшимся молоком и кольем. Они сами были сгустками это- го запаха. Отец был пропитан им до кончиков пальцев с чер- ными ногтями. Иногда Даниэль-Совенок ломал себе голову, по- чему у отца, который имеет дело с молоком, черные ногти и как это сыры, которые выделывает человек с такими черными ног- тями, выходят белыми. Но потом отец отдалился от Даниэля; ему уже не приходило в голову приласкать, приголубить его. И это охлаждение нача- лось, когда отец Совенка отдал себе отчет в том, что малыш уже может учиться сам. К этому времени он пошел в школу и в по- исках опоры присмолплся к Навознику. Но при всем том отец, мать и весь дом по-прежнему пахли свернувшимся молоком и кольем. И Даниэлю по-прежнему нравился этот запах, хотя Роке-Навозник и говорил, что ему оп не нравится,— мол, так воняет, когда потеют ноги. Отец отдалился от Даниэля, как отдаляются от налаженно- го дела, которое дальше пойдет само собой, без ваших забот. Ему было даже как-то грустно, что сын уже встал на ноги и больше не нуждается в его опеке. Но кроме того, сыровар стал молчалив и угрюм. Прежде, как говорила его жена, у пего был ангельский характер. А испортился он из-за проклятого скопи- домства. Когда деньги копят ценою лишений, это порождает озлобленность и желчность. Так случилось и с сыроваром. Лю- бой мелкий расход, малейшая излишняя трата сверх всякой меры огорчали его. Он хотел, он должен был копить, во что бы то ни стало копить, чтобы Дапиэль-Совенок получил образова- ние в городе и выбился в люди, а не стал, как он, бедным сы- роваром. Хуже всего было то, что это пикому не шло на пользу. Да- ниэль-Совенок понять не мог, зачем это нужно. Отец страдал, 40
мать страдала, и он тоже страдал, а между тем избавить его от страданий значило положить конец и страданиям всех осталь- ных. Но это значило бы вместе с тем отрезать себе путь к цели, смириться с тем, что Даниэль-Совенок откажется от продвиже- ния, от карьеры. А па это сыровар согласиться пе мог; Даниэль должен был сделать карьеру, пусть даже для этого пришлось бы принести в жертву всю семью, начиная с пего самого. Нет, для Дапиэля-Совепка были непостижимы такие вещи, непостижимо это упрямство людей, которые оправдывают себя естественным стремлением «освободиться». От чего освободить- ся? Неужели в коллеже или в университете он будет свободнее, чем в те дни, когда они с Навозником швырялись коровьим по- метом на лугах в своей родной долине? Ладно, допустим; только ему этого не попять. С другой стороны, отец поступил необдуманно, когда назвал его Даниэлем. Отцы почти всех детей поступают необдуманно, когда нарекают их при крещении. Так было и с отцом учителя, и с отцом Кино-Однорукого, и с отцом Антонио-Брюхана, хо- зяина магазина. Никто из них пе знал, как па самом деле бу- дут звать их ребенка, когда священник доп Хосе опрокидывал чашу со святой водой на голову новорожденного. А иначе за- чем они давали им имена, раз знали, что это бесполезно? У Даниэля-Совенка имя сохранялось только в раннем дет- стве. Уже в школе его перестали звать Дапиэлем, точно так же, как учителя перестали звать доном Моисесом вскоре после того, как он прибыл в селение. Учитель дон Моисее был высокий, худосочный, нервный че- ловек. Кожа да кости. Обычно он так кривил рот, как будто но- ровил укусить себя за мочку уха. А от удовольствия или сладо- страстия его лицо перекашивалось еще сильнее и рот чуть ли не налезал па бакенбарду — у него были предлинные бакенбар- ды. Странный это был человек, и Даниэля-Совенка он с первого дня испугал и заинтересовал. За глаза Даниэль называл его Пешкой, как его называли остальные ребята, хоть и не знал почему. Когда ему объяснили, что так его прозвал судья за то, что дон Моисее «ходит прямо, а ест наискось», Даниэль-Совенок сказал: «А!», но так и пе понял, в чем тут соль, и продолжал называть его Пешкой наобум. Что касается самого Дапиэля-Совенка, то, падо признать, он был любопытен и все окружающее находил новым и достойным рассмотрения. Вполне естественно, больше всего его внимание привлекала школа, и не столько школа сама по себе, сколько Пешка, учитель, со своим беспокойным и неутомимым ртом и густыми, разбойничьими бакенбардами. 41
Герман, сын сапожника, первым заметил, как внимательно, пристально и ненасытно смотрит Даниэль на людей п на вещи. — Обратите внимание,— сказал Герман,— он смотрит на все, как будто оцепенел от испуга. И все воззрились на Даниэля, так что ему даже стало не по себе. — А глаза у него зеленые и круглые, как у кошек,— под- хватил троюродный племянник маркиза дона Антонино. Кто-то выразился еще лучше и попал в самую точку: — Он смотрит, как сова. Так Даниэль и сделался Совенком, несмотря на волю отца, несмотря на пророка Даниила и десять львов, с которыми он был заперт в клетке, несмотря на гипнотическую силу глаз божьего праведника. Даниэль-Совенок, вопреки желаниям сво- его отца, сыровара, не способен был усмирить взглядом даже ораву ребятишек. Имя Даниэль осталось у него лишь для до- машнего употребления. Вне дома его звали только Совенком. Его отец попытался отстоять прежнее имя и как-то раз даже схлестнулся с какой-то бабой, которая подливала масло в огонь. Но все было напрасно. С таким же успехом можно было пытаться сдержать бурное течение реки во время весеннего па- водка. Безнадежное дело. И Даниэлю суждено было впредь быть Совенком, как дон Моисее был Пешкой, Роке Навозником, Антонио Брюханом, донья Лола, лавочница, Перечницей-стар- шей, а телефонистки Каками и Зайчихами. В этом селении просто измывались над таинством крещения. V Правда, Перечница-старшая со своим круглым, румяным ли- чиком, но ехидным характером и злым языком вполне заслу- живала свое прозвище: это была действительно перец-баба. И вдобавок сплетница. А сплетниц можно по-всякому обзы- вать — так им и надо. Кроме того, она пыталась зажать в кулак все селение, а какое у нее было на это право? Селение желало быть свободным и независимым, и, в конце концов, Перечнице- старшей не было никакого дела, верит или не верит в бога Пан- чо, трезвенник или выпивоха Пако-кузнец и выделывает ли сыр отец Даниэля-Совенка чистыми руками или у него черные ног- ти. Если брезгует, пусть не ест — и дело с концом. Даниэль-Совенок не верил, что поступать так, как поступала Перечница-старшая, значит быть доброй. Добрыми были те, кто терпел ее наглость и даже выбирал ее председательницей раз- 42
дых благотворительных обществ. Перечница-старшая была уро- дина и гадюка, правильно сказал Антонио-Брюхан, хотя он и вынес этот приговор скорее под влиянием неприязни к ней как к конкурентке, чем исходя из ее физических и нравственных недостатков. Перечница-старшая, несмотря на свой румянец, была длин- ная и сухая, как мачта, на которую взбираются во время гуля- ний, только у нее на макушке не было никакого приза. В об- щем, Перечнице-старшей нечем было похвалиться, кроме хоро- шо развитых ноздрей, неумеренного пристрастия вмешиваться в чужую жизнь и богатого, постоянно обновляемого репертуара угрызений совести. Она разыгрывала их перед священником доном Хосе, на- стоящим святым. — Послушайте, дон Хосе,— к примеру, говорила она ему пе- ред самой мессой,— ночью я не могла уснуть, все думала о том, что, если Христос на горе Елеонской остался один, а апостолы заснули, кто же мог видеть, что Искупитель обливается крова- вым потом? Дон Хосе прикрывал глаза, острые, как иголки. — Успокой свою совесть, дочь моя; это мы знаем через от- кровение. Перечница-старшая кривила губы, делая вид, что вот-вот за- плачет, и, хныкая, говорила: — Как вы думаете, дон Хосе, могу я спокойно причащаться после того, как помыслила такое? Дону Хосе, священнику, требовалось терпение Иова, чтобы выносить ее. — Если за тобой нет других проступков, то можешь. И так день за днем. — Дон Хосе, нынче ночью я не сомкнула глаз, раздумывая насчет Панчо. Как может этот человек принять таинство брака, раз он не верит в бога? А несколько часов спустя: — Дон Хосе, уж п не знаю, сможете ли вы дать мне отпу- щение грехов. Вчера, в воскресенье, я читала одну греховную книгу, в которой говорилось о религиях в Англии. Протестан- тов там подавляющее большинство. Как вы думаете, дон Хосе, если бы я родилась в Англии, не была ли бы и я протестант- кой? Священник проглатывал слюну и отвечал: — Вполне возможно, дочь моя. — Тогда, отец мой, я каюсь в том, что могла бы быть проте- станткой, если бы родилась в Англии. 43
Когда родился Даниэль-Совенок, донье Лоле, Перечнице- старшей, было тридцать девять лет. Три года спустя бог нака- зал ее самым болезненным для нее образом. Но не менее вер- но и то, что она превозмогла свою боль с несгибаемой стойко- стью и неукротимостью, перед которой обычно пасовали ее од- носельчане. Тот факт, что донья Лола была известна под именем Переч- ницы-старшей, уже заставляет предполагать, что существовали и Перечницы-младшие. Так оно и было; в свое время были три Перечницы, хотя теперь остались только две: старшая и млад- шая. Они были дочерьми одного жандарма, который в течение многих лет занимал должность начальника участка в селении. Когда жандарм умер — как говорили злые языки, которых все- гда хватает, от горя, что у него не было отпрыска мужского пола,— он оставил кое-какие сбережения, позволившие его до- черям открыть лавку. Само собой разумеется, сержант умер в те времена, когда унтер-офицер жандармерии мог на свое жа- лование прилично жить, да еще немного откладывать. После смерти жандарма — его жена умерла за несколько лет до того — Лола, Перечница-старшая, взяла в свои руки бразды правления в доме по праву превосходства над сестрами в возрасте и в росте. Даниэль-Совенок знал только двух Перечниц, но, как он слышал, третья была такая же сухопарая и костлявая, как и они, и в свое время их было трудно различить без предваритель- ного тщательного осмотра. Все это не опровергает того факта, что Перечницы-младшие заставили старшую сестру пройти при жизни через настоящее чистилище. Средняя была неряха и лентяйка, и ее характер и поведение не оставались безызвестными селению, которое по пронзительным крикам и перебранкам, повсечасно доносившим- ся из заднего помещения лавки и из жилища Перечниц, следи- ло за прискорбным, чтобы не сказать более, развитием отноше- ний между сестрами. Но нужно признать, говорили в селении,— и, должно быть, это было верно, поскольку это говорили все,— что, пока три Перечницы жили вместе, не было случая, чтобы они пропустили восьмичасовую мессу, которую священник дон Хосе служил в приходской церкви перед алтарем святого Роха. Они шли туда, все трое, прямые, кай жерди, в любую погоду — и в стужу, и в дождь, и в грозу. И шагали опи как положено, в ногу, чекапя шаг, потому что помимо сбережений унаследовали от отца вкус к маршировке и военную выправку. Раз-два, раз- два; так шли в церковь Перечницы, высоченные, плоскогрудые, узкобедрые, в платках, завязанных под подбородком, и с молит- венником под мышкой. 44
Потом средняя, Элепа, умерла. Опа скончалась зимой, в хмурое, дождливое декабрьское утро. Когда люди приходили вы- разить соболезнование пережившим ее сестрам, Перечница- старшая крестилась и говорила: — Бог мудр п справедлив в своих решениях; оп прибрал са- мую никчемную из нашей семьи. Возблагодарим его. Уже на маленьком кладбище, прилегающем к церкви, когда тощее тело Элены, Перечшшы-средпей, засыпали землей, неко- торые женщины начали голосить. Перечпица-старшая, суровая, достойная и непоколебимая, сказала, обратившись к ним: — Не оплакивайте ее. Она умерла по нерадивости. И с этих пор троица превратилась в пару, и на восьмичасо- вой мессе, которую священник дон Хосе служил перед алтарем святого Роха, не хватало тонкой фигуры покойной Перечницы- средней. Но с Перечницей-младшей случилась еще худшая беда. В конце концов, то, что произошло со средней, было предна- значено божьим промыслом, тогда как младшая по легкомыс- лию и беспечности поддалась плотской слабости и, следователь- но, в своем несчастье виновата была она сама. В то время в селении открылся маленький филиал банка, который теперь замыкал площадь с одной из сторон. Вместе с директором прибыл красавчик служащий, статный и хорошо одетый молодой человек, который произвел на местных житель- ниц такое впечатление, что они только для того, чтобы увидеть в окошечке его лицо, несли ему свои сбережения. Банк исполь- зовал хорошую приманку, чтобы заполучить клиентуру. Этот прием, до которого какой-нибудь крупный финансист, быть мо- жет, и не унизился бы, в селении дал замечательные результа- ты. Рамон, сын аптекаря, который тогда начинал изучать юрис- пруденцию, даже высказал сожаление, что он еще не в состоя- нии написать докторскую диссертацию на оригинальную тему: «Влияние тщательно подобранного персонала на финансовые накопления в населенном пункте», что сделал бы с большим удовольствием. Под «финансовыми накоплениями» он подра- зумевал сбережения, а под «населенным пунктом» конкретно свое маленькое селенье. Но выражение «финансовые накопле- ния в населенном пункте» звучало очень хорошо и придавало его гипотетической работе, как он говорил, хотя и в шутку, бо- лее высокий смысл и куда больший размах. С приездом в селение банковского служащего Димаса отцы и мужья насторожились. Священник доп Хосе, настоящий свя- той, многократно беседовал с доном Димасом, подчеркивая серь- езные последствия, как благотворные, так и пагубные, которые 45
может иметь воздействие его усов па селение. Эти постоянные собеседования священника и дона Димаса несколько рассеяли опасения отцов и мужей, и даже Перечница-младшая сочла, что нет ничего предосудительного и рискованного в том, что- бы позволять дону Димасу время от времени провожать себя, хотя ее старшая сестра, доводя до крайности требование скром- ного поведения, во всеуслышание порицала ее, крича о ее «рас- пущенности и бесстыдстве». Без сомнения, перед Перечпицей-младшей, которой до сих пор эта долина казалась глухой и безрадостной, как тюрьма, открылись новые горизонты, и она впервые в жизни обратила внимание на красоту обрывистых гор, поэтичность широко рас- кинувшихся лугов и тревожащие воображение пронзительные свистки паровозов, прорезающие ночную тишину. Все это в об- щем и целом пустяки, но пустяки, приобретающие особое зна- чение для очарованного сердца. Однажды вечером Перечница-младшая вернулась ликующая со своей обычной прогулки. — Послушай, сестра,— сказала она.— -Не знаю, почему ты невзлюбила Димаса. Это самый лучший человек, какого я знаю. Сегодня я заговорила с ним о наших деньгах, и он сразу подал мне несколько мыслей насчет их прибыльного помещения. Я сказала ему, что мы их держим в одном банке в городе и что мы с тобой обсудим это дело и решим, как поступить. Перечница-старшая так и взвыла. — А ты сказала ему, что речь идет всего лишь о тысяче ДУРО? Перечница-младшая улыбнулась: сестра недооценивала ее осмотрительность. — Конечно, нет,— ответила она.— О сумме я ничего не ска- зала. Лола, Перечница-старшая, пожала плечами — мол, пойди потолкуй с ней. Потом крикливо засыпала словами — казалось, они не вылетают изо рта, а скатываются, как на салазках, с ее острого носа. — Знаешь, что я тебе скажу? Этот человек — мошенник, ко- торый просто морочит тебя. Неужели ты не видишь, что все селение точит лясы по этому поводу и смеется над твоей глупо- стью? Наверное, ты единственная, кто этого не знает, сестра.— Она внезапно смягчила тон.— Тебе тридцать шесть лет, Ирена, ты этому парню в матери годишься. Подумай об этом хоро- шенько. Ирена, Перечница-младшая, вскипела: — Да будет тебе известно, Лола, мне больно выслушивать 46
все это. Мне противны твои злобные намеки. По-моему, в том, что сходятся мужчина и женщина, нет ничего особенного. И не имеет никакого значения, если между ними разница в несколь- ко лет. Просто-напросто все женщины в селении, начиная с тебя, завидуют мне. Вот это верно! Перечницы разошлись, задрав нос.’ А на следующий вечер Куко, станционный смотритель, объявил в селении, что донья Ирена, Перечница-младшая, и дон Димас, банковский служа- щий, сели на товарно-пассажирский поезд и уехали в город. Когда Перечница-старшая узнала об этом, ей кровь бросилась в голову и у нее помутился разум. Она упала в обморок и очну- лась только через пять минут. А когда пришла в себя, достала из сундука, кишевшего молью, черное платье, которое хранила еще со смерти отца, облачилась в него и быстрым шагом напра- вилась к дому священника. — Боже мой, какое несчастье, дон Хосе,— сказала она, входя. — Успокойся, дочь моя. Перечница села в плетеное кресло возле стола священника и взглядом спросила дона Хосе, известно ли ему, что произошло. — Да, я знаю; Куко мне все рассказал,— ответил свя- щенник. Она глубоко вздохнула с таким шумом, как будто у нее реб- ра застучали друг о друга. Потом отерла слезу, круглую и круп- ную, как капля дождя. — Выслушайте меня внимательно, дон Хосе,— сказала она.— Я в ужасном сомнении. В сомнении, которое гложет меня. Ирена, моя сестра, теперь проститутка, не так ли? Священник слегка покраснел. — Замолчи, дочь моя. Не говори глупостей. Закрыв молитвенник, который он читал перед приходом Пе- речницы, дон Хосе прочистил горло, но, когда заговорил, голос его тем не менее зазвучал как-то сдавленно. — Слушай,— сказал он,— женщина, которая отдается муж- чине по любви, не проститутка. Проститутка — это женщина, беззаконно торгующая своим телом и красотой, которую ей дал бог, женщина, отдающаяся любому мужчине за плату. Пони- маешь разницу? Перечница выпрямилась и с неумолимым видом произнесла: — Во всяком случае, отец мой, Ирена совершила тягчай- П1ий, омерзительный грех, разве не верно? — Верно, дочь моя,— ответил священник,— но грех попра- вимый. Мне кажется, я знаю дона Димаса, и по-моему, он не плохой юноша. Они поженятся. 47
Перечница-старшая закрыла лицо костлявыми руками и, всхлипнув, сказала: — Отец мой, отец мой, но у этого дела есть еще и другая сторона. Сестра пала из-за пылкой крови. Это ее кровь согре- шила. А у меня та же кровь, что у нее. Значит, я могла бы сделать то же самое. Я каюсь в этом, отец мой. Каюсь от всей души и горько скорблю. Священник дон Хосе, настоящий святой, встал и двумя паль- цами коснулся ее головы. — Ступай, дочь моя. Ступай домой и успокойся. Ты ни в чем не виновата. II с Иреной мы уладим дело. Лола, Перечница-старшая, покинула дом священника до некоторой степени утешенная. По дороге она тысячу раз по- вторила себе, что обязана сделать владевшие ею чувства — скорбь и стыд — достоянием гласности; ведь потерять честь всегда было большим несчастьем, чем потерять жизнь. Под влиянием этой идеи она, придя домой, достала коробку из-под ботинок, вырезала из нее картонку и, взяв кисточку, нервными каракулями написала на ней: «Закрыто по 'случаю позора». По- том вышла на улицу и прикрепила картонку к двери лавки. Как рассказывали Даниэлю-Совенку, лавка была закрыта десять дней и десять ночей. VI Но теперь-то уж Даниэль-Совенок знал, что значит забере- менеть и что такое аборт. В определенпом возрасте такие вещи становятся простыми и понятными. А до этого они кажутся чем-то колдовским. Раздвоение женщины не вмещается в чело- веческую голову, пока не обращаешь внимания на округлив- шийся живот, который выдает его со всей очевидностью. Но до того возраста, когда принимают первое причастие, над таки- ми вещами почти никогда не задумываются, хотя они броса- ются в глаза и позже подавляют нас своей простотой. Но и Герман-Паршивый, сып сапожника, тоже знал, что зна- чит забеременеть и что такое аборт. Герман-Паршивый всегда, при всех обстоятельствах, даже самых трудных, был хорошим товарищем. Он не так сдружился с Даниэлем-Совенком, как, например, Навозник, но причина тому была не в нем, не в Да- ниэле-Совенке, и не в таких вещах и явлениях, которые зави- сят от нашей воли. Герман-Паршпвый был худенький, бледный, хилый маль- чонка. Не будь у него такие черные волосы, может быть, не 48
так бросались бы в глаза его проплешины:, у Германа на голове с самого раннего возраста были проплешины, и наверняка по- этому его и прозвали Паршивым, хотя, надо полагать, пропле- шины образовались не из-за парши в собственном смысле слова. У его отца, сапожника, помимо маленькой мастерской, нахо- дившейся по левую руку от шоссе, если идти в гору, за особ- няком дона Антонино, маркиза, было десять детей, из которых шестеро родилось, как положено, поодиночке, а остальные чет- веро — попарно. Оно и понятно, его жена была двояшка, и мать жены двояшка, а у него самого в Каталонии была сестра, тоже двояшка, которая родила тройню — об этом даже писали в га- зетах, и губернатор дал ей единовременное пособие. Все это, без сомнения, о чем-то говорило. Но никто не мог разубедить сапожника в том, что подобные явления вызываются каким-то микробом, «как и любая другая болезнь». Андрес, сапожник, если посмотреть на него спереди, еще мог сойти за отца многочисленной семьи; но если смотреть сбо- ку — никогда. Недаром в селении о нем говорили: «Андрес — человек, которого сбоку не видно». И это надо было понимать почти буквально — такой он был тощий, испитой. А кроме того, ему был свойствен весьма приметный наклон корпуса вперед, кто говорил — вследствие характера его работы, а кто — из-за пристрастия любоваться до последней возможности икрами де- вушек, которые оказывались в его поле зрения. Учитывая эту его склонность, было легче попять, даже глядя на него сбоку, что он отец десяти детей. И словно ему мало было такого по- томства, его крохотная мастерская всегда была полна клеток с зеленушками, канарейками и щеглами, которые весной подни- мали гомон и писк, еще более оглушительный, чем стрекот ци- кад. Захваченный тайной оплодотворения, сапожник произво- дил над этими птичками всевозможные эксперименты. Он скре- щивал канареек с зеленушками и щеглов с канарейками, чтобы посмотреть, что получится, и утверждал, что гибриды будто бы поют нежнее и мелодичнее, чем чистокровные экземпляры. Вдобавок ко всему, сапожник Андрес был философом. Если ему говорили: «Андрес, неужели тебе мало десяти детей, зачем ты еще птиц разводишь?», он отвечал: «Благодаря птицам я не слышу, как орут дети». С другой стороны, большинство детей уже выросли и могли сами постоять за себя. Самые трудпые годы миновали. Прав- да, когда прищло время призываться первой паре близнецов, У Андреса произошел горячий спор с секретарем муниципали- тета, потому что сапожник уверял, что они разных годов при- зыва. 49
— Но послушай, приятель,— сказал секретарь,— как они могут быть разных годов призыва, раз они близнецы? Сапожник Андрес уставился на округлые икры девушки, которая пришла объяснить, что ее брат не явился по уважи- тельной причине. Потом втянул голову в плечи подобно тому, как улитка прячется в свою раковину, и ответил: — Очень просто. Андрес родился за десять минут до полу- ночи в день святого Сильвестра, а когда родился Мариано, был уже новый год. Тем не менее, поскольку оба парня были записаны в метри- ческую книгу 31 декабря, «человеку, которого сбоку не видно», пришлось примириться с тем, что их забрали в армию одновре- менно. Его третий сын, Томас, хорошо устроился в городе — работал в автобусном парке. Четвертый сын, Биско, сапожни- чал, помогал отцу. Остальные были девочки, за исключением, разумеется, Германа-Паршивого, самого меньшего. Это Герман-Паршивый сказал о Даниэле-Совенке, когда тот появился в школе, что он на все смотрит с испуганным видом. С маленькой натяжкой выходило, что именно Герман-Парши- вый окрестил Даниэля Совенком, но тот не затаил никакой злобы на него, а, напротив, с первого дня стал его верным другом. Проплешины Паршивого не были препятствием для взаим- ного понимания. Пожалуй, они даже способствовали этой друж- бе, потому что Даниэля-Совенка с первой минуты живо заин- тересовали эти белые островки в океане густой черной шеве- люры Паршивого. Однако, несмотря на то что проплешины Паршивого не вы- зывали беспокойства ни в семье сапожника, ни в тесном кругу его друзей, Перечница-старшая, движимая неудовлетворенным материнским инстинктом, который она распространяла на все селение, решила вмешаться в это дело, хотя оно ее совершенно не касалось: Перечница-старшая очень любила соваться, куда ее не просят. Она прикидывалась, что ее неумеренный интерес к ближнему диктуется пылким милосердием, высоким чувством христианского братства, а на самом деле пользовалась этой уловкой для того, чтобы под благовидными предлогами повсю- ду вынюхивать все, что можно. Однажды вечером, когда Андрес, «человек, которого сбоку не видно», прилежно работал в своей каморке, к нему заяви- лась донья Лола, Перечница-старшая. — Сапожник,— сказала она с порога,— как вы допускаете, чтобы у вашего мальчика были проплешины? Андрес не изменил позы и не оторвался от работы. 50
— Ничего, сеньора,— ответил он,— лет через сто они ста- нут незаметны. Цикады, зеленушки и щеглы поднимали такой ужасный шум, что Перечнице и сапожнику приходилось кричать. — Возьмите! — властным топом сказала Перечница.— На ночь мажьте ему голову этим кремом. Сапожник наконец поднял на нее глаза, взял тюбик, повер- тел его в руках и вернул Перечнице. — Оставьте это себе; кремом проплешины не вылечишь,— сказал он.— Это его птица заразила. И он опять принялся за работу. Может быть, так оно и было, а может, и нет. Только Гер- ман-Паршивый страстно любил птиц. Наверное, это было свя- зано с его смутными воспоминаниями о раннем детстве, про- шедшем под чириканье зеленушек, канареек и щеглов. Никто в долине так не разбирался в птицах, как Герман-Паршивый, который, кроме того, ради птиц был способен обходиться целую неделю без еды и питья. Это редкое качество, без сомнения, сыграло большую роль в том, что Роке-Навозник снизошел до дружбы с этим мальчуганом, физически таким слабым. Часто, когда они выходили из школы, Герман говорил им: — Пошли. Я знаю одно гнездо лазоревок. Там двенадцать птенцов. Оно в заборе у аптекаря. Или: — Пойдемте на луг Индейца. Моросит дождь, и дрозды сле- тятся клевать коровий навоз. Герман-Паршивый, как никто, различал птиц по полету и по трелям; разгадывал их инстинкты; знал все их повадки; предвидел, как повлияет на них та или иная перемена погоды, и, казалось, если бы только захотел, научился бы и летать. Как легко понять, с точки зрения Совенка и Навозника, это был неоценимый дар. Если мальчишки затевали ловить птиц или разорять их гнезда, они не могли обойтись без Германа- Паршивого, как уважающий себя охотник не может обходить- ся без собаки. Вместе с тем слабость, которую сын сапожника питал к пти- цам, принесла ему весьма серьезные и чувствительные непри- ятности. Однажды, разыскивая гнездо деряб в кустарнике над самым туннелем, он потерял равновесие и с внушительной вы- соты упал на рельсы, сломав себе ногу. Через месяц дон Ри- кардо объявил его выздоровевшим, но Герман-Паршивый с тех пор всю жизнь прихрамывал на правую ногу. Правда, он не осо- бенно горевал из-за этого и продолжал искать гнезда с тем же неумеренным рвением. 51
В другой раз он свалился с кизилового дерева, где подсте- регал дроздов, в густые заросли ежевики. Зацепившись за ко- лючку, он разорвал себе мочку уха, а так как не дал ее зашить, опа осталась у пего раздвоенной наподобие фрака с длинными фалдами. Но все это были только неизбежные издержки, и Герман- Паршивый никогда не жаловался па свою хромоту, на свою раз- двоенную мочку и па свои проплешины, которыми, по словам отца, его наградила птица. Если беды исходили от птиц, он с готовностью принимал их. Его отличал своего рода стоицизм, пределы которого были поистине неисповедимы. — У тебя это никогда пе болит? — спросил его как-то раз Навозник, имея в виду ухо. Герман-Паршпвый улыбнулся своей всегдашней бледной и грустной улыбкой. — Иногда перед дождем у меня болит нога,— сказал он.— А ухо никогда не болит. Но в глазах Роке-Навозника Паршивый был не просто экс- перт по птицам; оп обладал еще более ценным качеством. Этим качеством была сама его тщедушность. Герман-Паршивый пред- ставлял в этом плане незаменимую затравку для драк. А Роке- Навозник нуждался в драках, как в хлебе насущном. Летом, во время гуляний в ближних селениях, Навознику часто представ- лялся случай поупражнять свои мускулы. Но надо признать, что он никогда не делал этого без вполне уважительной причины. В душе деревенского силача всегда таится желание померяться силой со своими соперниками из соседних селений, хуторов и деревень. И Герман-Паршивый, такой хилый и болезненный, служил точкой соприкосновения между Роке и его противника- ми, великолепным пробным камнем, позволяющим определить, на чьей стороне превосходство. Ход событий до пачала военных действий оставался всегда неизменным. Завидев неприятеля, Роке-Навозник издалека изу- чал диспозицию. Потом тихонько говорил Паршивому: — Подойди к этим ребятам и уставься на них так, как буд- то тебе завидно, что они грызут орехи. Герман-Паршивый подходил не без опаски. Первой оплеухи ему, во всяком случае, было не избежать. Но не мог же он из-за преходящей боли похерить свою дружбу с Навозником. Он оста- навливался в двух метрах от встречной компании и вытаращи- вал глаза на чужаков. Недолго приходилось ждать угрожающе- го окрика: — Ты что стоишь как столб и пялишь глаза? Или в морду захотел? 52
Паршивый, не моргнув глазом, выдерживал этот наскок и продолжал стоять, не меняя позы, хоть у него и дрожали ко- ленки. Он знал, что Даниэль-Совенок и Роке-Навозник ждут за кулисами своего выхода. Вожак враждебной группы на- седал: — Слышишь, недоносок? Проваливай, а то я из тебя душу вытрясу. Герман-Паршивый, будто нс слышал, по-прежнему стоял, не шевелясь и не произнося ни слова, и пожирал глазами кулек с орехами. Про себя он уже думал, куда ему заедут и доста- точно ли густа трава там, где он стоит, чтобы не слишком уши- биться, когда его собьют с ног. Петушок из враждебной груп- пы терял терпение. — Получай. Будешь знать, как шпионить. Это было необъяснимо, но всегда в подобных случаях Гер- ман-Паршивый раньше чувствовал утешительное присутствие Навозника у себя за спиной, чем боль от затрещины. И раньше слышал его голос, гневный и покровительственный: — Ах так, ты ударил моего друга?! И Навозник прибавлял, с состраданием глядя на Германа: — Ты ему что-нибудь сказал, Паршивый? Герман-Паршивый, сидя на земле, лепетал: — Я рта не раскрыл. Он ударил меня за то, что я на него смотрел. Вот вам и драка, и вдобавок Навозник оказывался прав, поскольку противник ударил его друга только за то, что послед- ний смотрел на него, то есть по элементарным нормам маль- чишеского кодекса чести без достаточно веской и уважительной причины. А так как в этих схватках превосходство было заведомо на стороне Роке-Навозника, дело всегда кончалось тем, что друзья располагались па поле боя, откуда бежал неприятель, и поедали орехи, доставшиеся им в виде трофеев. VII Между собой у них не бывало разногласий. Каждый доволь- ствовался местом, которое принадлежало ему в их шайке, и не претендовал на большее. Даниэль-Совенок знал, что не может верховодить Навозником, хоть он и умнее его, а Гермап-Парши- вый признавал себя рангом ниже их обоих, несмотря на то что был куда более осведомлен и искушен по части птиц. Главен- ство здесь определялось бицепсами, а не умом, не способно- 53
стями и не волей. В сущности, это было разумно, логично и правильно. Дела не менял тот факт, что только Даниэль-Совенок был способен вскакивать на ходу в товарные поезда, когда они, пыхтя, поднимались в гору, и даже в товарно-пассажирские, если они не шли порожняком и паровоз был не новый. Но и бы- строногость не давала права на первенство. Это было достой- ное уважения качество, но и только. По воскресеньям после мессы и во время летних каникул трое друзей ходили в луга и в горы, в кегельбан и на речку. Развлечения у них были самые разнообразные и немного прими- тивные, дикие. В этом возрасте где угодно легко найти забаву. Иногда, вооружившись рогатками, они устраивали ужасные из- биения дроздов, рябинников и деряб. Герман-Паршивый знал, что дрозды, рябинники и дерябы, принадлежащие, собственно говоря, к одному семейству, пережидают зной по большей ча- сти в зарослях ежевики или в живых изгородях из колючего кустарника. Чтобы убивать их на деревьях, пока они еще сон- ные, надо было вставать ни свет ни заря. Поэтому ребята пред- почитали искать их в самую жару, когда птицы лениво дремлют в чапыжнике. Тут и цель была малоподвижна, и расстояние ко- роче, а следовательно, и попадание вероятнее. Для Даниэля-Совенка не существовало блюда вкуснее дроз- да с рисом. Когда он сшибал дрозда, ему нравилось даже само- му ощипывать его, и так он узнал, что почти у всех дроздов под перьями вши. Он был разочарован, когда, сообщив Парши- вому о своем удивительном открытии, услышал в ответ: — А ты и не знал? Почти у всех птиц под перьями вши. А то и какая-нибудь зараза. Отец говорит, что проплешинами меня наградила кукушка. Даниэль-Совенок дал себе зарок не пытаться больше делать открытия относительно птиц. Если он хотел что-нибудь узнать о них, быстрее и проще было осведомиться об этом непосред- ственно у Паршивого. В другие дни они отправлялись играть в кегли. Тут у Ро- ке-Навозника было неоспоримое превосходство над Совенком и Паршивым. Хотя он всегда давал им большую фору, к концу игры у них на счету было обычно немногим больше того, что они получили из милости, тогда как Навозник без труда наби- рал максимальное число очков. В этой игре Навозник выказы- вал силу и ловкость взрослого мужчины. В чемпионатах, кото- рые разыгрывались на праздник рождества Богородицы, Навоз- ник — он участвовал в них вместе почти со всеми мужчинами селения — неизменно занимал одно из первых мест, не ниже 54
четвертого. Его сестру Сару бесила эта ранняя возмужалость. — Вот скотина,— говорила она.— Ты еще отца за пояс за- ткнешь. — Дай-то бог,— откликался Пако-кузнец таким тоном, буд- то творил молитву, и глаза его светились надеждой. Но, пожалуй, самое глубокое и полное удовольствие три друга получали, когда проводили время на реке, за таверной Кино-Однорукого. Там расстилался широкий луг с большим дубом посредине, как бы отгороженный от остальной долины стеной голых скал. Напротив этой стены находилась Поса-дель- Ннглес, а несколькими метрами ниже река бежала между валу- нами и булыгами. В этом мелководье они ловили руками ра- ков — осторожно приподнимая камни, крепко хватали их за панцирь, где он пошире, а те топорщились и то раздвигали, то сжимали клешни, упорно, но безуспешно пытаясь удрать. А иной раз они ловили в затоне рыбешек, которые плавали такими неисчислимыми стаями, что часто от них было черно в воде. Стоило забросить бредень с какой-нибудь яркой приман- кой, и их можно было вытаскивать дюжинами. Но именно пото- му, что их было так много и ловить их было так легко, они мало-помалу потеряли в глазах ребят всякую цену. И то же самое произошло с черникой, ежевикой и лесными орехами. Этому пренебрежению немало способствовало и то, что дон Моисее, учитель, одобрял учеников, которые в свободное время как дураки собирали ежевику и ягоды терновника, чтобы пре- поднести их своим матерям. Или ловили мальков. И мало того, в конце года эти самые ученики получали отличные отметки и похвальные листы. Роке-Навозник, Даниэль-Совенок и Герман- Паршивый испытывали к ним по меньшей мере такое же глу- бокое презрение, как к ежевике, лесным орехам и малькам. Теплыми летними вечерами три друга купались в Поса-дель- Инглес. Вода освежала опаленную солнцем кожу, и это достав- ляло им ни с чем не сравнимое удовольствие. Все трое плава- ли по-собачьи и при этом так брызгались и взбаламучивали воду, что на расстоянии в сто метров вверх и в сто метров вниз по течению замирало все живое. В один из таких вечеров, пока они сохли на солнце, лежа па лугу с большим дубом посредине, Даниэль-Совенок и Гер- мап-Паршивый наконец узнали, что значит забеременеть и пто такое аборт. Первому было тогда семь, второму восемь лет. Роке-Навозник купался в заплатанных штанишках, надетых за- дом наперед, а Совенок и Паршивый — нагишом, потому что еще не ведали стыда. Именно Роке-Навозник и пробудил его У них в этот самый вечер. 55
Не зная еще, что к чему, Даниэль-Совепок рассказывал, ка- кой у него был разговор с матерью четыре года назад, когда она показала ему картинку, на которой была нарисована рос- кошная голландская корова. — До чего хороша, правда, Даниэль? Это молочная коро- ва,— сказала мать. Ребенок ошеломленно посмотрел па нее. До сих пор ему случалось видеть молоко только в кринках и кувшинах. — Нет, мама, это не молочная корова,— возразил он.— Посмотри, у нее нет кувшинов. С минуту мать беззвучно смеялась пад его наивностью. По- том взяла его па колени и объяснила: — У молочных коров не бывает кувшинов, сынок. Он пытливо посмотрел на нее, стараясь понять, не обманы- вает ли она его. Мать смеялась. Даниэль почувствовал, что за всем этим что-то кроется. Он еще ничего не знал про «это», потому что ему было только три года, но в эту минуту почув- ствовал предвестие тайны. — Тогда в чем же они посят молоко, мама? — спросил он, охваченный внезапным желанием выяснить все до конца. Мать все еще смеялась. Однако ответила ему не без за- пинки: — Ясное дело, в... в брюхе. Ребенок был как громом поражен: — Что-о-о-о? — Молочные коровы, Даниэль, носят молоко в брюхе,— под- твердила мать и ногтем ткнула в вымя коровы, нарисованной на картинке. Даниэль с сомнением посмотрел на губчатое вымя, потом показал на сосок: — И молоко выходит через эту пупочку? — Да, сыночек, через эту пупочку. В тот вечер Даниэль не мог ни говорить, ни думать ни о чем другом. Он угадывал во всем этом нечто такое, что было тайной для него, но не для матери. Она смеялась как-то осо- бенно, не так, как в другие разы, когда он ее о чем-нибудь спрашивал. Но мало-помалу Совенок забыл об этом. Через не- сколько месяцев отец купил корову. А позднее Даниэль позна- комился с двадцатью коровами аптекаря и увидел, как их доят. Потом Даниэль-Совенок смеялся при одной мысли о том, что когда-то мог думать, будто коровы без кувшинов не дают мо- лока. В тот вечер, лежа у реки, па лугу с дубом посредине, он, слу- шая Навозника, вспомнил о картинке, на которой была нари- сована голландская корова. 56
Они только что вылезли из воды и обсыхали на легком ветерке, казалось, лизавшем их холодным языком, хотя в воздухе разливался влажный, парной зной. Лежа навзничь па траве, они увидели пролетающую пад ними огромную птицу. — Смотрите! — закричал Совенок.— Наверняка это тот аист, которого ждет учительница из Ла-Кульеры. Он летит как раз в ту сторону. Паршивый возразил: — Это пе аист, а журавль. Навозник поднялся и сел, сердито поджав губы. Даниэль- Совенок с завистью смотрел, как вздымалась его могучая грудь. — Какого, к черту, аиста ждет учительница? Неужели вы еще верите в эти басни? — сказал Навозник. Совенок и Паршивый тоже сели. Оба так и впились глаза- ми в Навозника, угадывая, что он скажет что-нибудь про «это». Паршивый дал ему для этого повод. — Кто же тогда припосит детей? — сказал он. Роке-Навозник держался серьезно, с сознанием своего пре- восходства. — Их рожают,— отрезал он. — Рожают? — в один голос переспросили Совенок и Пар- шивый. Навозник подтвердил: — Да, рожают. Вы когда-нибудь видели, как котится кроль- чиха? - Да. — Ну вот, и с людьми то же самое. На лице Совенка отразилось комическое изумление: — Ты хочешь сказать, что все мы кролики? — проронил он. Навозника сердила глупость собеседников. — Да нет,— сказал он.— Детей рожает не крольчиха, а женщина, мать. . У Паршивого глаза засветились пониманием. — Значит, аист не приносит детей, правда? Я уж и сам думал,— пояснил он,— странное дело, почему это к моему отцу анст прилетал десять раз, а к Курносой, нашей соседке, ни разу, хотя ей хочется иметь ребенка, а моему отцу ни к чему такая куча ребят? Вокруг царила тишина, которую нарушал только хрусталь- ный плеск воды в быстринах да шелест ветра в листве. Сове- нок и Паршивый смотрели на Навозника, раскрыв рты. Пони- зив голос, он сказал: — А знаете, им это ужасно больно. 57
У Совенка, еще не преодолевшего свое недоверие, вырва- лось: — Откуда ты все это знаешь? — Это знают все люди, кроме вас двоих, обалдуев,— ска- зал Навозник.— Моя мать оттого и умерла, что ей было очень больно, когда я родился. Она не хворала, а умерла от боли. Видать, иногда боль невозможно выдержать, и человек умирает; даже если он не хворал — просто от болп.— Опьяненный жад- ным вниманием слушателей, он добавил: — А некоторым жен- щинам разрезают живот, я слышал, как Сара про это говорила. Герман-Паршивый спросил: — Но потом они хворают, верно? Навозник, как бы подчеркивая доверительный характер раз- говора, еще больше понизил голос. — Они заболевают при виде ребенка,— поведал он.— Дети рождаются волосатыми и без глаз, без ушей, без ноздрей. У них бывает только большущий рот, чтобы сосать грудь. А уж потом у них появляются глаза, уши, ноздри и все остальное. . Потрясенный Даниэль слушал затаив дыхание. Перед его взором открывалась новая перспектива, в которой, наконец, по- лучали свое объяснение ни больше ни меньше как жизнь и само существование человечества. Ему вдруг стало стыдно, что он совсем голый. И в то же время он ощутил как бы обновленную, трепетную и пылкую любовь к матери. Сам не зная этого, он впервые испытал волнующее чувство кровного родства. Между ними была глубокая связь — нечто такое, в силу чего мать представала теперь как непреложно необходимая причина его бытия. Материнство в его глазах становилось от этого несрав- ненно прекраснее; ведь оно уже не было случайностью, не воз- никало по нелепому капризу аиста. Даниэль-Совенок подумал, что из всего, что ему известно про «это», самое приятное знать, что ты появился на свет в результате чудовищной боли и что мать не захотела ее избежать, потому что желала иметь тебя, именно тебя. С этих пор он стал смотреть на мать по-другому, под углом зрения более житейским и простым, но и более интимным и волнующим. В ее присутствии он испытывал странпое чув- ство — как будто кровь у них пульсировала в лад; то было ощу- щение созвучия и нерасторжимости. С этих пор Даниэль-Совенок всякий раз, когда шел купать- ся в Поса-дель-Инглес, брал с собой, как Навозник, старые, заплатанные штанишки и надевал их задом наперед. И прп этом думал о том, каким он, должно быть, был уродиной, когда только что родился,— весь волосатый, без глаз, без ушей, без 58
ноздрей, без ничего... С одним только большущим жадным ртом, чтобы сосать грудь. Его разбирал смех, и через минуту он уже заразительно хохотал, сотрясаясь всем телом. VIII По словам Роке-Навозника, Перечница-младшая была одна из тех женщин, которые не могут забеременеть. Да в этом и не было ничего удивительного — откуда взяться почкам на су- хой жерди. Перечница-младшая вернулась в селение через три месяца и четыре дня после своего побега. Ее возвращение, как прежде побег, было целым событием для всей долины, хотя оно, как и все события, миновало и забылось, уступив место другому со- бытию, которое в свою очередь сменилось другим и тоже забы- лось. Но так и складывалась мало-помалу негромкая и немудре- ная история долины. Понятное дело, Перечница вернулась одна, а дона Димаса, банковского служащего, и след простыл, хотя дон Хосе, священник, и считал, что он неплохой юноша. Пло- хой ли, хороший ли, дон Димас растаял в воздухе, как тает, не оставляя следа, горное эхо. Первым принес в селение эту новость Куко, станционный смотритель. После радиоприемника дона Рамона, аптекаря, станционный смотритель Куко был самым богатым источником сведений, а потому и самым желанным собеседником. Новости у него были всегда свежие и занятные, хотя и не всегда нази- дательные. Станционный смотритель Куко был полнокровный, экспансивный и жизнерадостный толстяк. Даниэль-Совенок вос- хищался им; восхищался его характером, знаниями и сноровкой, с которой он маневрировал составами и контролировал прибы- тие и отправление поездов. Все это требовало умения; не вся- кому даны гибкость и организаторский талант, необходимые для станционного смотрителя. Когда Ирена, Перечница-младшая, сошла с поезда, глаза ее были полны слез и выглядела она еще более худой и изну- ренной, чем три месяца назад, когда уехала. Она шла сгорбив- шись, словно под тяжестью невидимого бремени. То были, не- сомненно, угрызения совести. Одета она была, как обычно оде- ваются вдовы, скорбящие вдовы, во все черное, и плотная чер- пая мантилья закрывала ее лицо. Днем шел дождь, но, поднимаясь по косогору, Перечница не избегала рытвин и даже, казалось, находила какое-то стран- ное утешение в том, что то и дело попадала в лужи и в грязь. 59
Лола, Перечница-старшая, остолбенела, увидев сестру, в нерешительности остановившуюся у входа в лавку, и раза два провела рукой по глазам, словно хотела рассеять какое-то зло- вещее видение. — Да, это я, Лола,— проговорила младшая.— Не удивляй- ся. Хоть я и грешница и все такое, но вернулась. Ты прощаешь меня? — Во веки веков! Иди сюда. Проходи,— сказала Перечница- старшая. Сестры скрылись в заднем помещении. Там они молча по- смотрели друг на друга. Перечница-младшая стояла униженно съежившись и опустив голову. Старшая с покаянным возвра- щением сестры, казалось, вдруг раздалась от торжества. — Ты понимаешь, что ты сделала, Ирена? — было первое, что она ей сказала. — Замолчи, пожалуйста,— простонала та и, уронив голову на стол, заплакала горькими слезами. Перечница-старшая не мешала плакать сестре. Слезы были необходимы, чтобы омыть совесть. Когда Ирена выпрямилась, сестры снова посмотрели друг другу в глаза. Они заговорили обрывками фраз, с полслова понимая друг друга. — Ирена, ты с ним?.. - Да... — Боже мой! — Он меня обманул. — Он тебя обманул или ты обманулась? — Назови это как хочешь, сестра. — Он уже был твоим мужем, когда?.. — Нет... Он даже и теперь мне не муж. — Боже мой! Ты ждешь?.. — Нет... Он мне сказал... Он мне сказал... У нее прервался голос, и она всхлипнула. Опять воцарилось молчание. Наконец Перечница-старшая спросила: — Что он тебе сказал? — Что я бесплодная. — Подлец! — Сама видишь, я не могу иметь детей. Перечница-старшая внезапно потеряла терпение и вышла из себя. — Теперь ты видишь, что ты наделала? Ты запятнала честь. Свою, мою и блаженной памяти наших родителей... — Нет. Ради бога, поверь мне, Лола, это не так. — А как же? 60
— Не обольщайся, сестра, у нас, некрасивых женщин, нет чести. Она безнадежно махпула рукой, подавленная этим непре- ложным убеждением. Потом добавила: — Так он сказал. — Для женщины ее репутация дороже жизни, неужели ты этого не знаешь? — Знаю, Лола. * - Ну? — Я сделаю, что ты скажешь, сестра. — Ты готова к этому? Перечница-младшая понурила голову. — Готова,— сказала она. — Ты будешь носить траур до конца жизни и пять лет не выйдешь из дому. Вот мои условия. Ты принимаешь их? — Принимаю. — Тогда поднимайся наверх. Перечница-старшая заперла на ключ дверь лавки и следом за сестрой поднялась на второй этаж. В своей комнате Переч- ница-младшая села на край кровати; старшая принесла таз с теплой водой и вымыла ей ноги. Во время этой операции они сохраняли молчание. По окон- чании ее Перечница-младшая сказала, вздохнув: — Знаешь, он поступил со мной, как последний негодяй. Перечница-старшая промолчала во внимание к скорбному виду сестры’ Та продолжала: — Он зарился на мои деньги. Этот бессовестный человек думал, что у нас много денег; хоть лопатой загребай. — Почему же ты ему вовремя не сказала, что у нас с тобой па двоих всего только тысяча дуро? — Это было бы для меня погибелью. Он меня бросил бы, а я была влюблена в него. — Тебя погубило молчание, сумасшедшая. . — Он жил со мной, пока у меня были деньги. А исчезли деньги, исчез и Димас. Бросил меня, как какую-нибудь шлюху. Димас — плохой человек, Лола. Развратный и жестокий. Худые щеки Перечницы, на которых и без того всегда горел нервный румянец, запылали еще ярче. — Разбойник он, вот он кто. В точности такой же разбой- пик, как тот Димас *. Вспышка прошла, и она умолкла. Ее снова начали глодать * Речь идет о так называемом «добром разбойнике», распятом, со- гласно христианской легенде, по правую руку от Христа. 61
сомнения. Что это она сказала о Дпмасе, добром разбойнике? Разве господу не угодны такого рода раскаявшиеся грешники? Перечница-старшая почувствовала острые угрызения совести. «От всего сердца прошу у тебя прощения, господи»,— сказала она про себя. И решила завтра же, как только встанет, пойтп к дону Хосе, он сумеет простить ее и утешить. Ей было срочно необходимо немного утешения. Она опять провела рукой по глазам, как бы стараясь про- гнать кошмар. Потом громко высморкалась и сказала: — Ладно, сестра, переоденься. Я спущусь в лавку. Когда приведешь себя в порядок, можешь полить герань в галерее, как ты всегда делала до этой беды. Завтра повидаешь дона Хосе. Тебе нужно как можно скорее очистить грешную душу. Перечница-младшая прервала ее: — Лола! - Что? — Я умру от стыда. — А у тебя еще осталось хоть немного? — Чего? — Стыда. Лицо Перечницы-младшей сморщилось в гримасу отчаяния. — Что же я теперь могу поделать, сестра. — Стыд ты должна была почувствовать, когда задумала сбе- жать с неизвестным мужчиной. Что же ты тогда-то так не ло- малась, прости господи? — Дело в том, что дон Хосе... Дон Хосе — настоящий свя- той, Лола. Он не поймет моей слабости. — Дон Хосе понимает все человеческие слабости, Ирена. В нем бог. И кроме того, хорошая исповедь тоже входит в мои условия, понятно? Послышалось позвякивание монеты о витрину лавки. Переч- ница-старшая нетерпеливо бросила: — Ну, решай же, сестра; меня зовут. Ирена, Перечница-младшая, наконец сдалась: — Хорошо, Дола, завтра я исповедуюсь. Я решилась. Перечница-старшая спустилась в лавку. Она отперла дверь, и вошла Каталина, Зайчиха. У нее, как и у ее сестер, была заячья губа, а ноздри маленького носика непрестанно разду- вались и опадали, точно она все время принюхивалась. Потому их всех и прозвали Зайчихами. А еще их называли Каками из-за того, что у них всех имена начинались на «К»: Каталина, Кар- мен, Камила, Каридад и Касильда, а отец их был заика. Каталина подошла к прилавку. — Мне на песету соли;— сказала она. 62
Пока Перечница-старшая отпускала ей соль, она подняла свою заячью мордочку к потолку, и у нее нервно затрепетали крылья носика. — Лола, у тебя приезжие? — Нет, а что? — Кажется, послышался шум наверху. — Должно быть, кошка. — Нет, нет, это шаги. — Кошка тоже ходит. — Пойми же, это человеческие шаги. Перечница-старшая отрезала: — Вот тебе соль. Зайчиха снова посмотрела на потолок, втянула носом воз- дух и уже в дверях обернулась и сказала: — Лола, я все еще слышу шаги наверху. — Ладно. Ступай с богом. Редко когда в лавку Перечниц приходило столько народу, как в этот вечер, и редко такое необычное множество покупа- телей давало такую жалкую выручку. Вслед за Каталиной пришла Рита-Дуреха, жена сапожника. — На два реала соли,— попросила она. — Разве ты вчера не брала? — Может быть. Но мне нужно еще. После паузы Рита-Дуреха, понизив голос, сказала: — Яс улицы видела, у тебя наверху горит свет. А ведь счетчик-то щелкает. — Ты, что ли, за меня будешь платить? — Еще чего! — Значит, не твое дело, пусть щелкает. Потом пришли Баси, служанка аптекаря, и Ньюка, жена Чано; Мария-Курносая, которая тоже не могла забеременеть; Сара-Навозница; четыре остальные Зайчихи; Хуана, экономка маркиза дона Антонино; Руфина, жена Панчо, которая с тех пор, как вышла замуж, тоже перестала верить в бога, и еще два Десятка женщин. За исключением четырех Зайчих, все прихо- дили за солью и все слышали шаги наверху или, заметив свет в бельэтаже, беспокоились насчет счетчика. Часов в десять, когда в селенпи уже все затихало, послы- шался мощный, раскатистый и слегка запинающийся голос Па- ко-кузнеца. Он шел по шоссе, выписывая кренделя, и остано- вился под лоджией Перечниц. В правой руке у него была бу- тылка, а левой он то и дело чесал в темени. То, что он орал, Показалось бы темным и бессвязным, если бы все селенье не было в курсе дела. 63
— Да здравствует блудная сестра! Да здравствует красот- ка— лягушечьи ляжки и грудь, как доска!..— Он сделал коми- ческий жест, выражающий крайнее изумление, еще раз почесал в затылке, рыгнул, опять посмотрел па лоджию и заключил: — Кто сердце девицы покорил? Разбойник Димас ее обольстил! И сам засмеялся, уронив могучий подбородок на исполин- скую грудь. Перечницы погасили огонь и следили за скандалис- том из-за занавески. «Только этого беспутника не хватало»,— прошептала Лола, Перечница-старшая, узнав по жестким ры- жим волосам кузнеца, на которого падали отсветы фонаря, туск- ло мерцавшего на углу. Когда Пако произнес имя Димаса, с Перечницей-младшей сделался нервный припадок. «Ради бога, сестра, прогони отсюда этого человека. Его голос меня с ума сво- дит»,— взмолилась она. Перечница-старшая схватила помойное ведро и, приоткрыв окно, вылила его содержимое на голову Пако-кузнеца, который как раз в эту минуту возгласил было новое приветствие: — Да здравствуют... Неожиданное омовение оборвало начатую фразу. Пьяный обалдело посмотрел на небо, раскинул в стороны ручищи и, пошатываясь, двинулся по шоссе, бормоча про себя: — Ступай, Пако, домой. Опять льет как пз ведра. IX Даниэль-Совенок понимал, что ему уже нелегко будет за- снуть. У него в голове теснились и кипели воспоминания, не давая ему ни минуты покоя. А завтра, как на грех, надо было вставать спозаранок, чтобы успеть на скорый поезд, который увезет его в город. Но Даниэль-Совенок ничего не мог с этим поделать. Не он призывал себе на память сельские были и до- лину, а долина и сельские были сами вторгались в его созна- ние вместе с житейским шумом, тяжелым трудом, который он видел сызмала, и повседневными мелочами быта. В открытое окно напротив его скрипучей кровати виден был Пико-Рандо, врезавшийся в звездное небо. Ночью Пико- Рандо маячил темной громадой. Он главенствовал над долиной этой ночью, как главенствовал над ней на протяжении всех одиннадцати лет жизни Даниэля, как над самим Даниэлем-Со- венком и Германом-Паршивым главенствовал их друг Роке- Навозник. Немудрящая история долины воссоздавалась пе- ред мысленным взором Даниэля, и отдаленные свистки паро- возов, сонное мычание коров, заунывное укапье жаб, притаив- 64
шихся под камнями, и разлитые в воздухе запахи влажной зем- ли, внося в его воспоминания трепет жизни, бередили ему Душу. Вообще говоря, это была самая обыкновенная ночь в доли- не — чтобы недалеко ходить, такая же, как та, когда они в пер- вый раз перелезли через забор Индейца, чтобы наворовать яб- лок. Для Индейца, у которого в Мексике были два роскошных ресторана, торговля радиоприемниками и два каботажных суд- на, яблоки, в сущности, ничего не значили. Да и для мальчишек, по правде сказать, яблоки Индейца были не бог весть что, по- скольку у каждого из них дома, в своем саду, были хорошие яблоки, собственно говоря, ничуть не уступавшие тем, которые Герардо-Индеец выращивал на своей ферме. Вы спросите, по- чему же они их воровали? Это очень сложный вопрос. Упрощая дело, пожалуй, можно объяснить это тем, что в ту пору ни од- ному из них не было больше десяти лет, а волнующее чувство запретности придавало их воровским набегам неизъяснимое очарование. Им нравилось воровать яблоки у Индейца по той же причине, по какой, сидя на утесе в горах или валяясь на лугу после купанья, они любили говорить про «это», гадать об «этом», то есть ни больше ни меньше как об источнике жизни и ее тайне. Когда Герардо уехал из селения, он еще не был Индейцем, а был всего только младшим сыном сеньоры Микаэлы, хозяйки мясной, и, по ее словам, самым тихим из ее парней. Но если мать утверждала, что Герардо у нее «самый тихий», то в селе- нии до отъезда Герардо уверяли, что он просто недоумок и что в Мексике, если он уедет туда, он не пойдет дальше чернорабо- чего или докера. Однако Герардо уехал и через двадцать лет вернулся богатым. Все эти годы от него не было ни одного пись- ма, а к тому времени, когда Индеец прибыл в долину, черви уже съели филейную часть, цеченку и почки его матери, хо- зяйки мясной. Герардо, который тогда уже был Индейцем, поплакал на кладбище возле церкви, но плакал он, не распуская сопли, как в детстве, а молча, почти без слез, как, по словам экономки дона Антонино, маркиза, плачут в городах элегантные люди. От- сюда вытекало, что Герардо-Индеец очень изменился. Его бра- тья, напротив, так и не тронулись 6 места, хотя, по мнению ма- тери, они были поразбитнее, чем он. Сесар, старший, занял ме- сто матери в мясной и продавал соседям говяжьи почки, филей и печенку, чтобы по истечении отмеренных ему лет так же, как сеньора Микаэла, отдать свои почки, печень и филей на съеде- ние земляным червям. Поведение непоследовательное и необъ- 3 Мигель Делибес 65
яснимое. Второй, Дамиан, имел довольно посредственный зе- мельный участок на другой стороне реки. Хозяйство у него было не ахти какое — несколько обрад * луга да полоска чах- лой кукурузы. Этим он и жил, если не считать грошей, что приносила ему дюжина кур, которых он держал во дворе. Герардо в первый раз посетил селение не один, а с женой, почти не умеющей говорить, и дочкой лет десяти, и приехали они на «авто», которое двигалось почти бесшумно. Все они были очень хорошо одеты, и машина у них была тоже шикар- ная, а когда Герардо сказал, что в Мексике у него остались два роскошных ресторана и два каботажных судна, Сесар и Дамиан принялись подлизываться к брату и просить, чтобы он взял их туда и дал на попечение каждому из них один ресто- ран и одно каботажное судно. Но Герардо-Индеец на это не согласился. Правда, он оборудовал для них в городе предприя- тие по производству электроаппаратуры, и Сесар с Дамианом уехали из долины, .отреклись от нее и от своих предков, и толь- ко время от времени, как правило на праздник рождества Бо- городицы, приезжали в селение, и тогда не скупились на чае- вые, устраивали бег наперегонки в мешках и перетягивание на ремнях и вешалп на верхушку мачты пять дуро — приз для ловкача, который до него доберется. И теперь они носили фран- товские шляпы и жесткие воротнички. Прежние друзья Герардо спросили его, как мог такой чело- век, как он — а он был, без сомнения, видный человек, человек с положением,— жениться на блондинке, которая вдобавок по- чти не умела говорить. Индеец, ничуть не надувшись, улыбнул- ся и сказал, что в Америке блондинки очень высоко котируют- ся и что его жена прекрасно умеет говорить, а все дело в том, что говорит она по-английски, потому что она янки. С этого дня Андрес, «человек, которого сбоку не видно», стал звать свою собаку Янки, потому что она, по его словам, говорила точ- но так же, как жена Герардо-Ипдейца. В отличие от братьев Герардо-Индеец не отрекся от сво- его селения. Разбогатев, люди всегда проникаются любовью к местам, где они жили, когда были бедны. Видимо, потому, что здесь им легче всего показать, как с тех пор изменилось их положение, и почувствовать себя счастливыми, видя, что дру- гие так и остались бедняками. Герардо-Индеец купил дом одного дачника напротив апте- ки, перестроил его снизу до'верху, а в садах разбил клумбы и * Обрада — земельная мера в некоторых провинциях Испании, равна приблизительно 50 арам. 66
посадил фруктовые деревья. Время от времени он приезжал в селение и проводил там два-три месяца. Не так давно он при- знался перед старыми друзьями, что дела его идут хорошо и что в Мексике у него уже три каботажных судна, два роскош- ных ресторана и торговля радиоприемниками. Иначе говоря, на одно каботажное судно больше, чем в то время, когда он впер- вые приехал в долину. Но вот детей не прибывало. У него была только Мика (он звал дочь просто Мика, хотя в честь бабушки ее назвали Микаэлом: как объяснила экономка дона Антонино, маркиза, городские богачи не могут терять время, на- зывая людей их полными именами), а крайняя худоба янки, которая изредка тоже наведывалась в долину, не позволяла на- деяться на появление новых отпрысков. Сесар и Дамиап пред- почли бы, впрочем, чтобы не существовало и Мики, хотя, ко- гда она приезжала из Америки, они дарили ей цветы и ко- робки конфет и водили ее в лучшие театры и рестораны го- рода. По крайней мере так говорила экопомка допа Антонино, маркиза. Мике очень полюбилось родное селение отца. Она призна- валась, что Мексика ей не подходит, а сапожник Андрес дока- зывал, что можно точно знать, «подходит» тебе или «не подхо- дит» страна, когда там у тебя два роскошных ресторана, тор- говля радиоприемниками и три каботажных судна. Ведь в до- лине у Мики ничего этого не было, и тем не менее она была счастлива. Всякий раз, когда представлялась возможность, она удирала в селение и оставалась там, пока отец не приказывал ей возвращаться. В последнее время Мика, уже взрослая ба- рышня, подолгу жила в селении, поскольку родители ее были в Мексике. Ее дядья, которых в селении называли «подголо- сками Индейца», заботились о ней и время от времени наве- щали ее. Даниэль-Совенок родился как раз в переходный период ме- жду двумя и тремя каботажными судами, то есть в то время, когда Герардо-Индеец копил деньги на приобретение третьего каботажного судна. Мике тогда шел десятый год, и она только что познакомилась с селением. Но когда Роке-Навознику пришла в голову мысль воровать яблоки у Индейца, у Герардо было уже три каботажных суд- на, а Мике, его дочери, исполнилось восемнадцать лет. В ту ПоРУ Даниэль-Совенок уже был способен понять, что Герардо- Индеец вышел в люди и, кстати, ему не понадобилось для это- го учиться четырнадцать лет, хотя его мать Микаэла говорила, и то он у нее «самый тихий», и хотя в свое время он бегал по селению замурзанный и сопливый. Во всяком случае, так 3* 67
рассказывали в селении, а нельзя же было подозревать, что все жители сговорились между собой рассказывать ему небы- лицу. Когда они перелезали через забор Индейца, у Даниэля-Со- венка душа ушла в пятки. По правде говоря, ему не хотелось яблок, да и ничего другого, кроме как испробовать что-то за- претное. Роке-Навозник первым перемахнул через забор. Он спрыгнул на землю мягко, с кошачьей ловкостью и грацией, как будто колени и лодыжки у него были на пружинах. Потом он из-за дерева сделал им рукой знак поторапливаться. Но у Да- ниэля-Совенка торопилось только сердце — оно колотилось как сумасшедшее. Он чувствовал, что у него немеют руки и ноги, и какое-то темное опасение убавляло его природную смелость. Герман-Паршивый спрыгнул вторым, а Даниэль-Совенок по- следним. Совесть у Даниэля-Совенка в некотором смысле была спо- койна. В последние дни ему передалась мания Перечницы- старшей. Утром он спросил у священника дона. Хосе, настоя- щего святого: — Господин священник, воровать яблоки у богача это грех? Дон Хосе с минуту поразмыслил, потом уставился на него глазами-буравчиками и сказал: — Смотря по обстоятельствам, сын мой. Если тот, у кого крадут, очень, очень богат, а вор в крайней нужде и берет яб- лочко, чтобы не умереть с голоду, всеблагой и милосердный господь не поставит ему это в вину. Это принесло Даниэлю-Совенку душевное успокоение. Ведь Герардо-Индеец был очень, очень богат, а что до него самого, то разве с ним не могла стрястись такая же беда, как с Пепе- Голованом, который сделался рахитичным из-за недостатка ви- таминов и которому дон Рикардо, доктор, сказал, чтобы он ел побольше яблок и апельсинов, если хочет поправиться? Кто мог поручиться, что, если Даниэль не будет есть яблоки Индейца, с ним не случится несчастья, подобного тому, от которого стра- дал Пепе-Голован? Думая об этом, Даниэль-Совенок испытывал облегчение. Несколько успокаивало его также и то, что, как он знал, Ге- рардо-Индеец и янки были в Мексике, Мика с «подголосками Индейца» — в городе, а Паскуалон с мельницы, следивший за усадьбой в отсутствие хозяев,’— в таверне Чано, где он играл в мус. Таким образом, бояться было некого. Почему же тем не менее у него так колотилось сердце, щемило под ложечкой и подгибались колени? Ведь и собак не было. Индеец гнушался этим средством защиты. Наверняка не было ни звонков, подни- 68
мающих тревогу, ни капканов, ни замаскированных ловушек. Чего же бояться? Мальчики осторожно продвигались по саду, как тени среди теней, под высоким, усыпанным крохотными звездами небом. Они переговаривались едва слышным шепотом, трава тихо ше- лестела под их ногами, и вся эта атмосфера — темнота, легкие прикосновения, таинственные шорохи — взвинчивала нервы Даниэлю-Совенку. — А что, если нас услышпт аптекарь? — проговорил он вдруг. Роке-Навозник шикнул на него, и он замолчал. Они продви- нулись в глубину сада. Теперь они уже не переговаривались, и знаки Роке-Навозника, сопровождавшиеся нервными гримаса- ми, когда Совенок и Паршивый их не сразу понимали, при- обретали в полутьме что-то патетическое. Они подошли к облюбованной яблоне. Она росла в несколь- ких метрах позади здания. Роке-Навозник сказал: — Оставайтесь здесь; я потрясу дерево. У Даниэля-Совенка еще сильнее забилось сердце, когда На- возник начал со всей своей силищей трясти ветви и спелые яб- локи посыпались в траву, барабаня, как град. Он и Герман- Паршивый не успевали их подбирать. Даниэль-Совенок, наги- баясь, раскрывал рот, потому что порой ему, казалось, не хва- тало воздуха. Внезапно Навозник перестал трясти дерево. — Смотрите, машина,— проронил он сверху каким-то странным, беззвучным голосом. Даниэль и Паршивый посмотрели в сторону дома, окутан- ного темнотой. Из-за угла здания поблескивало крыло черной машины Индейца, производившей еще меньше шума, чем прежняя, на которой он впервые приехал в долину. У Германа- Паршивого задрожали губы, когда он потребовал: — Слезай скорее; должно быть, это она. Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый сгибались от тяже- сти яблок, которые они набрали за пазуху. Совенок был сам не свой от боязни, что их накроют. Он с жаром поддержал Пар- шивого: — Давай слезай, Навозник. У пас уже яблок хоть завались. От страха они теряли самообладание. Голос Даниэля-Со- венка звучал взволнованно, тоном выше, чем следовало бы, и это был уже не шепот. Под торопливо спускавшимся Роке-На- возником подломился сук, и в тревожной тишине его треск раз- дался, как выстрел. Возбуждение Даниэля возрастало. — Осторожнее, Навозник! 69
— Я ухожу. — Попробуй только! — Кто первый перелезет через забор, тот мокрая курица! Нелегко определить, откуда появилось привидение. После этого случая Даниэль-Совенок был склонен верить в ведьм, до- мовых и призраков. Перед нпм была она, Мика, высокая и стройная, закутан- ная как и подобает привидению, в белое одеяние. В густых су- мерках ее фигура приобретала неземную величавость, нечто родственное величию Пико-Рандо, только более туманное и не- уловимое. __ д значит, это вы воруете яблоки? — сказала она. Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый высыпали яблоки наземь. Они готовы были провалиться сквозь землю. Мика го- ворила спокойно и просто, ровным тоном: — Вы любите яблоки? В воздухе прозвучал дрожащий голосок Даниэля-Совенка: — Да-а-а-а... Послышался приглушенный смех Мики, как*бы бивший из тайного родника веселой снисходительности. Потом она ска- зала: __ Возьмите каждый по два яблока и пойдемте со мной. Они повиновались. Все четверо направились к портику. Там Мика повернула выключатель, и зажегся свет. Даниэль-Сове- нок про себя поблагодарил бога, что колонна милосердно засло- нила от лампочки его удрученное лицо. Мика ни с того ни с сего опять рассмеялась. Даниэля-Совенка охватил страх, что она отправит их в жандармерию. Никогда еще он не видел так близко дочь Индейца, и ми- нутами ее лицо и фигура заставляли его забывать о щекотли- вой ситуации. А также и голос, нежный и молодичный, как у щегла. Кожа у нее была гладкая и смуглая, а глаза темные и затененные черными, как уголь, ресницами. И руки, тонкие и гибкие и ноги, длинные и стройные, своим золотистым оттен- ком напоминали грудку самца куропатки. А двигалась она словно невесомая — казалось, может улететь и исчезнуть в воз- духе, как мыльный пузырь. _ Так,— сказала она вдруг.— Выходит, вы воришки. Даниэль-Совенок признался себе, что ему не наскучило бы всю жизнь выслушивать от нее, что он воришка. Когда она го- ворила «воришка», это было все равно, как если бы она гладила его по щекам своими маленькими, легкими и теплыми руками. Мика прислонилась к косяку, и эта поза подчеркнула ее изящество. Она сказала: 70
— На этот раз я ничего вам- не сделаю. Я вас отпущу. Но вы должны обещать мне, что с этого дня, если вам захочется яблок, вы будете просить их у меня, а не перелезать тайком через забор, как воры. Она оглядела их одного за другим, и все трое кивнули го- ловой. — Теперь можете идти,— закончила она. Три друга в молчании вышли через ворота на шоссе. Не- сколько шагов они прошли, не проронив ни слова. Это было тягостное и напряженное молчание, за которым крылось тай- ное сознание, что если теперь они свободны, то обязаны этим не собственной хитрости и ловкости, а великодушию и состра- данию своего ближнего. Это сознание всегда, а особенно в дет- стве, действует угнетающе. Роке-Навозник искоса посмотрел на Совенка. Тот шел с от- крытым ртом и отсутствующим взглядом, точно в каком-то экстазе. Навозник дернул его за руку и сказал: — Что с тобой, Совенок? Ты что, обалдел? И, не дожидаясь ответа, он запустил свои два яблока в рас- плывчатые темные фигуры коров, мирно пасшихся на лугу ап- текаря. X Дружба с Навозником подчас вынуждала Даниэля-Совенка отваживаться на крайне рискованные поступки и подвергать испытанию свою храбрость. Беда была в том, что Навозник по- лагал, будто храбрость человека может изменяться с сегодня на завтра, как меняется погода или ветер. Сегодня ты мог быть храбрецом, а завтра бабой. Все зависело от того, готов ли ты на такие же подвиги, какие Роке-Навозник совершал изо дня в день. Он то и дело объявлял: «Кто этого не сделает, тот мокрая курица». И Даниэль-Совенок с Германом-Паршивым были вы- нуждены переходить через мост по парапету шириной в пят- надцать сантиметров, или бросаться в водоворот Чорро, чтобы выплыть в Поса-дель-Инглес, куда их выносило глубинное те- чение, или поджидать в туннеле почтовый. Часто Даниэль, которому, вообще говоря, не приходилось слишком насиловать себя, чтобы повторять подвиги Навозника, просыпался среди ночи в холодном поту, судорожно цепляясь за тюфяк. Он глубоко дышал. Нет, он не утопал в Чорро, как ему снилось, и его не волочил по шпалам и щебню поезд, и он не 71
разбивался о речные камни, упав с парапета. Он удобно лежал па своей железной кровати, и сейчас ему нечего было бояться. С этой точки зрения дождливые дни приносили необычный покой, а дождливые дни в долине бывали нередко, хотя, по мнению некоторых ворчунов, в последние годы все шло вверх дном, и теперь даже пастбища пропадали — чего прежде ни- когда не случалось — из-за недостатка воды. Даниэль-Совенок не знал, часто ли шли дожди в долине раньше; но что он знал достоверно, так это то, что теперь они шли часто, а точнее ска- зать, три дня из каждых пяти, что не так уж мало. Когда шли дожди, долина преображалась. Горы, расплы- вавшиеся в тумане, приобретали темные и мрачные тона, а луга блистали изумрудной зеленью, сочной и яркой до боли в глазах. Пыхтение паровозов слышно было на большом рас- стоянии, и их свистки звонким эхом перекатывались в горах, мало-помалу отдаляясь и замирая. Иногда горы окутывались облаками, из которых их гребни выглядывали, как островки во взбаламученном сером океане. Летом грозы не могли вырваться из кольца гор, и, случа- лось, гром грохотал по три дня кряду. Но селение уже приспособилось к этим приступам. С пер- выми каплями дождя на свет появлялись деревянные башмаки, и их размеренное и монотонное хлюпанье слышалось повсечас- но по всей долине. На взгляд Даниэля-Совенка, именно в эти дни и во время рождественских снегопадов долина обретала свой подлинный облик. Ему была по душе овеянная грустью долина, покорно принимающая ненастье, а при ярком солнце, раздвинувшихся горизонтах и голубом небе эта свойственная ей меланхоличная апатия исчезала. Для трех друзей дождливые дни таили в себе особое очаро- вание. То было время планов, воспоминаний и раздумий. Вре- мя замыслов, а не предприятий, осмысления, а не действия. Они вполголоса болтали на сеновале у Навозника, а в памяти Даниэля-Совенка всплывали славные дни, когда отец, сидя с ним у очага, рассказывал ему о пророке Данииле или мать смеялась потому, что он, Даниэль, думал, будто у молочных ко- ров должны быть кувшины. Сидя на сене и глядя через перед- нее оконце на видневшиеся поодаль шоссе и железную дорогу, Роке-Навозппк, Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый обду- мывали новые затеи. В один из таких дней Даниэль-Совенок получил конкрет- ное представление о силе Роке-Навозника и почувствовал, как мучительно для мужчины не иметь на теле ни единого шрама. На этот раз они сидели на сеновале у Даниэля, по шиферной 72
крыше барабанил дождь, и над долиной нависало тяжелое, од- нообразно серое небо. Мускулатура Роке-Навозника бросалась в глаза, но ему бы- ло этого мало. — Потрогай-ка, потрогай,— сказал он и согнул руку в лок- те так, что сплетение мышц и сухожилий вздулось бугром.— Ну как? — Здорово. — Теперь смотри сюда. Навозник встал, задрал штанину выше колена п напряг ногу, которая сделалась твердой, как палка. — Потрогай-ка, потрогай. II снова Совенок, а вслед за ним и Паршивый попробовали пальцем эти железные мускулы. — Тверже, чем рука, правда? — Тверже. Потом Навозник обнажил грудь и, напружившись, заста- вил их потрогать и ее, и они досчитали до двухсот, прежде чем он выпустил воздух и сделал новый вдох. После этого он потре- бовал, чтобы они тоже попробовали. Паршивый выдержал толь- ко до шестидесяти, а Совенок, посинев от натуги, довел счет до семидесяти. Затем Навозник лег ничком и, упираясь в пол ладонями, стал раз за разом выпрямлять руки, выжимая корпус. На ше- стидесятом упражнении он остановился и сказал: — У меня никогда не хватает терпения проверить, сколько раз я могу это сделать. Позавчера вечером я дошел до трехсот двадцати восьми и бросил — спать захотелось. Совенок и Паршивый ошеломленно посмотрели на него. Эта демонстрация силы превзошла все их представления о физиче- ских возможностях их друга. — Интересно, сколько раз можешь ты, Совенок,— вдруг сказал Роке Даниэлю. — Откуда я знаю... Я никогда не пробовал. — Так попробуй сейчас. Совенок начал было отнекиваться, но потом все-таки лег на пол и попытался сделать первый выжим. Однако ручонки его не были натренированы, и все тело содрогалось от необы- чайного мускульного усилия. Он сперва поднял попку, а по- том спину. — Раз,— с энтузиазмом пропел он и снова плюхнулся на пол. Навозник сказал: — Э, нет. Если сперва поднимать задницу, это не штука. Так я и миллион раз сделаю. 73
Даниэль-Совенок не стал продолжать испытание, подавлен- ный тем, что, несмотря на непомерное усилие, обманул ожида- ния друга. На сеновале воцарилась тишина. Навозник снова принялся напружинивать руку, играя тугими, выпуклыми му- скулами. Глядя на них, Совенок проронил: — Ты сладишь и с некоторыми мужчинами, правда, Навоз- ник? Тогда Роке еще не отколошматил музыканта на гулянье. На- возник самодовольно улыбнулся, потом ответил: — Ясное дело, слажу. Многие совсем жидкие — кожа да кости. У Паршивого от восхищения округлились глаза. Совенок улегся на кучу сена возле Роке с утешительным чувством без- мятежного спокойствия, которое вызывало у него покровитель- ство такого силача. Эта дружба была надежной опорой, что бы там ни говорили мать Даниэля, Перечница-старшая и Зайчихи, смотревшие на Роке-Навозника как на неизбежное зло. Но и в этот вечер времяпровождение нашей компании на сеновале сыроварни закончилось, как обычно, своего рода со- стязанием. Роке засучил левую штанину и показал кружок сморщенной, дряблой кожи. — Посмотрите, какой теперь стал у меня шрам. Похож на кролика. Совенок и Паршивый наклонились над ногой друга и под- твердили: —Верно, похож на кролика. Даниэля-Совенка огорчило, что разговор принял такое на- правление. Он знал, что это только пролог к спору о шрамах. А больше всего в свои восемь лет Даниэль-Совенок стыдился того, что у него на теле не было ни единого шрама, который он мог бы сравнить со шрамами своих друзей. За хороший шрам он отдал бы десять лет жизни. Ему казалось, что отсутствие тако- го шрама наносит ущерб его мужскому достоинству, ставя его ниже товарищей, которым шрамов было не занимать. Это вы- зывало у него смутное чувство неполноценности, которое угне- тало его. В действительности он был не виноват в том, что у него кожа заживала лучше, чем у Навозника и Паршивого, и ссадины, которые и для него были не в редкость, затягивались, не оставляя следа, но Совенок смотрел на это не;так и считал несчастьем, что у него тело совеем гладкое, без единого рубца. Мужчина без шрама был, па его взгляд, кем-то вроде паиньки- девочки. Он не мечтал о боевом шраме и вообще о чем-нибудь особенном — пусть бы у него был самый заурядный шрам, но все-таки шрам. 74
Историю шрама Навозника они знали наизусть. Это случи- лось пять лет назад, во время войны. Даниэль-Совенок едва по- мнил войну. Он смутно припоминал только жужжание самоле- тов над головой да грохот бомб, взрывающихся в лугах. Когда самолеты летали над долиной, все селение бежало укрыться в леса — матери тащили детей, а отцы гнали скотину, до крови нахлестывая хворостиной ленивых животных. В те дни Сара убегала в леса, держа за руку Роке-Навозни- ка. Но он не боялся ни самолетов, ни бомб, а бежал только по- тому, что все бежали, и еще потому, что ему было занятно бол- таться в лесу, где все собирались вместе со скотиной и домаш- ним скарбом и располагались лагерем, как цыганский табор. Роке-Навознику было тогда шесть лет. Вначале отбой воздушной тревоги возвещали колокола церк- ви тремя низкими и двумя высокими звонами. Потом колокола сняли и забрали на переливку, и селение оставалось без коло- колов до тех пор, пока, после окончания войны, дон Антонино, маркиз, не пожертвовал ему новый колокол. В этот день в селе- нии устроили торжество в честь донатора. Сеньор священник и алькальд, которым тогда был Антонио-Брюхан, выступили с ре- чами. Под конец доп Антонино, маркиз, поблагодарил всех, и при этом у него от волнения дрожал голос. В общем, сеньор священник и алькальд потратили по полчаса каждый, чтобы поблагодарить дона Антонино, маркиза, за колокол, а дон Анто- иино, маркиз, говорил еще полчаса только для того, чтобы от- платить им той же монетой. Все получилось очень сердечно, скромно и вежливо. Но Роке-Навозник был ранен осколком бомбы, которая взо- рвалась на лугу летним утром, когда он вместе с Сарой сломя голову бежал в лес. Самые сметливые в селении говорили, что это была случайная бомба, которую сбросили с самолета, чтобы «сбавить вес». Но Роке-Навозник подозревал, что излишним ве- сом, от которого пытался избавиться самолет, был именно его, Роке, вес. Трое друзей продолжали смотреть на шрам, по форме напо- мпнагощий кролика. Роке-Навозник вдруг нагнулся и лизнул его языком. Причмокнув, он сказал: — А на вкус он все еще соленый. Лукас-Инвалид говорит, что это из-за железа. Шрамы от железа всегда соленые. У него тоже культя соленая, и у Кино-Однорукого тоже. Потом, с го- дами, этот вкус пропадает. Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый слушали его скепти- чески. Роке-Навозник заподозрил, что они ему не верят. Он протянул им ногу и предложил: 75
— Попробуйте сами, увидите, что я не вру. Совенок и Паршивый, колеблясь, обменялись взглядом. На- конец Совенок нагнулся, лизнул шрам и подтвердил: — Да, на вкус он соленый. Паршивый тоже лизнул и кивнул головой. Потом сказал: — Да, он соленый, это верно, но не из-за железа, а от пота. Попробуйте мое ухо, увидите, что оно тоже соленое. Заинтересованный Даниэль-Совенок пододвинулся к Парши- вому и лизнул его раздвоенную мочку. — Правда,— сказал он,— у Паршивого ухо тоже соленое. — Ну? — с сомнением в голосе проронил Навозник. И, желая разрешить спорный вопрос, принялся обсасывать мочку Паршивого с жадностью младенца, сосущего грудь. Ко- гда он выпустил ее изо рта, на его лице изобразилось глубокое разочарование. — Верно, она тоже соленая,— сказал он.— Но это потому, что ты напоролся не на колючку ежевики, как ты думаешь, а на колючую проволоку. — Нет,— запальчиво возразил Паршивый,— я* разодрал ухо о колючку ежевики. Я точно знаю. — Это ты так думаешь. Герман-Паршивый не сдавался. — А как же тогда мои проплешины? — сказал он упрямо, нагибая голову и показывая макушку.— Они тоже соленые. А ведь проплешинами меня наградила птица, и никакое желе- зо тут ни при чем. Навозник и Совенок ошеломленно переглянулись, но один за другим наклонились над черноволосой головой Германа-Пар- шивого и лизнули проплешины. Даниэль-Совенок сразу при- знал: — Да, они соленые. Роке-Навозник вывернулся: — Ну и что, что соленые. Это же не шрамы. Там у тебя ни- когда не было ран. Проплешины совсем другое дело. За оконцем темнело, и долина, окутанная сумерками, наво- дила уныние и грусть, а они все спорили, не замечая, что бли- зится ночь, и что по шиферной крыше еще барабанит дождь, и что уже поднимается в гору почтовый, пыхтя и время от вре- мени выпуская белые клубы дыма, и Даниэль-Совенок сокру- шался, думая о том, что у него нет шрама, который ему так ну- жен, и что если бы он у него был, то, быть может, удалось бы выяснить, почему у шрамов соленый вкус — от пота, как ут- верждал Паршивый, или из-за железа, как говорили Навозник и Лукас-Инвалид. 76
XI Роке-Навозник перестал восхищаться Кино-Одноруким и уважать его, когда узнал, что он безутешно плакал в тот день, когда умерла его жена. Потому что Кино-Однорукий потерял не только руку, но и жену, Мариуку. И ведь его предупреждали. Особенно Хосефа, которая была влюблена в него и при каждом удобном случае, а часто и не дожидаясь удобного случая, твер- дила ему: — Кино, подумай хорошенько. Ведь Мариука чахоточная, и ее песенка спета. Кино-Однорукий приходил в ярость. — А тебе-то какое дело, черт побери? — отвечал он. Хосефа проглатывала обиду и уходила. Ночью, одна в своем алькове, она обливала слезами подушку и клялась себе, что больше не станет вмешиваться в это дело. Но на следующее утро она забывала о своем решении. Ей слишком нравился Ки- но-Однорукий, чтобы она могла покинуть поле боя, не истратив последнего патрона. Кино нравился ей потому, что он был на- стоящий мужчина: сильный, серьезный и благородный. Силь- ный, но в меру — не то что этот буйвол, Пако-кузнец; серьез- ный, но не доходящий до скептицизма, как Панчо-Безбожник; благородный, но не святой, каким был дон Хосе, священник. В общем, что называется, правильный, уравновешенный чело- век, пе перегибающий ни в ту, ни в другую сторону. Кино на самом деле не верил в туберкулез. На его взгляд, мир состоял из худых и толстых. Мариука была худая, так же как донья Лола и донья Ирена, Перечницы, и сапожник Анд- рес. А он сам был толстый, так же как Куко, станционный смотритель. Но это не значило, что те были больные, а они здо- ровые. Про Мариуку говорили, что она чахоточная, с самого ее рождения, но вот ей уже исполнилось двадцать трп года, а она была цветущая и свежая, как роза. Кино сблизился с ней, поддавшись скорее самовнушению, чем влюбленности. По натуре его влекло к женщинам полным, сочным, с пышными формами, таким, как Хосефа, налитая и ядреная. Но он рассуждал так: «В городах молодые люди из хорошего общества женятся на худых женщинах. А раз умные п образованные господа гоняются за худыми, значит, в них есть что-то особенное». И он приударил за Мариукой, потому что опа была худая. А скоро и на самом деле влюбился. Он по уши влюбился в нее, потому что у нее был грустный и кроткий, как у ягненка, взгляд и отливающая голубизной, прозрачная, как фарфор, кожа. Они поладили. Мариуке нравился Кино- 77
Однорукий, потому что он был ее прямой противоположно- стью — плотный, крепкий, дородный, с острыми, как ланцет, глазами. Кино-Однорукий решил жениться, и соседи накинулись на него: «Мариука худосочная», «Мариука больная», «Чахотка — плохая подруга». Но Кино-Однорукий наплевал на все и в одно прекрасное весеннее утро, нарядившись в синий костюм и бе- лый шейный платок, явился с Мариукой в церковь. Священник дон Хосе, настоящий святой, благословил их. Мариука надела Кино-Однорукому обручальное кольцо на безымянный палец ле- вой руки, потому что правая у него была ампутирована. Хосефе, несмотря на все ее старания, не удалось отравить ему медовый месяц. Она хотела, чтобы ее горе всю жизнь отя- гощало его совесть, но не добилась этого. В церкви во время первого оглашения она, как пантера, ри- нулась к алтарю, призывая святого Роха в свидетели, что Ма- риука и Кино-Однорукий не могут пожениться, потому что Ма- риука чахоточная. Сначала в храме поднялся переполох, потом воцарилась тишина — все затаили дыхание. Но дон Хосе лучше Хосефы знал каноническое право. — Дочь моя,— сказал он,— христианский закон не запре- щает больным вступать в брак. Поняла? Хосефа в отчаянии бросилась на ступеньки алтаря и начала рыдать как безумная, рвать на себе волосы и молить о сочув- ствии. Все ей сочувствовали, но изготовить, не сходя с места, второго Кино было невозможно. Кино, похлопывая себя культей по подбородку, грустно улы- бался с одной из задних скамей, где садились мужчины. Дон Хосе замешкался, не зная, как поступить, и Перечница-старшая пришла ему на помощь: подошла к Хосефе и вытащила ее из храма, сочувственно взяв под мышки. (Потом Перечница-стар- шая потребовала, чтобы дон Хосе ради нее второй раз отслу- жил мессу, поскольку она, вытаскивая Хосефу из церкви и уве- щевая ее на паперти, пропустила освящение даров. Она заяви- ла, что не желает остаться без мессы из-за того, что сделала до- брое дело, и что это несправедливо, неразумно, нелогично и без- нравственно, и что ее гложут угрызения совести, и что такого с ней еще никогда не случалось. Дону Хосе стоило больших трудов утихомирить ее и вернуть ей ее шаткое душевное спо- койствие.) После этого он как ни в чем не бывало продолжал литургию, но в следующее воскресенье мессу не пропустил ни- кто — пришел даже Панчо-Безбожник, который тишком забрал- ся на хоры и спрятался за органом. Всем хотелось посмотреть, что будет. В этот день дон Хосе прочел оглашение, и ничего не 78
произошло. Только когда оп произнес имя Кино, со скамьи, па которой сидела Хосефа, послышался приглушенный вздох. Но больше ничего. Панчо-Безбожпик, выходя, сказал, что благоче- стие — бесполезный пережиток, что в этом селении быть на- божным человеком нет никакого расчета и что поэтому ногп его больше в церкви пе будет. Чрезвычайное происшествие случилось в день свадьбы, во время угощения, когда все и думать забыли о Хосефе. Должно быть, как раз то, что о ней никто не думал, и побудило ее при- влечь к себе внимание столь варварским способом. Но как бы то пи было, произошел странный и прискорбный случай. Крик Хосефы был прекрасно слышен во дворе Кино-Однору- кого, где собрались приглашенные. Он доносился с моста, и все одновременно посмотрели в сторону моста. Хосефа, раздетая донага, стояла на парапете, вперив взгляд в бурный поток. Чтобы предотвратить катастрофу, женщины не придумали ни- чего лутше, чем кричать, округлять глаза и падать в обморок. Двое мужчин бросились было бежать к Хосефе, по их словам, чтобы удержать ее, но их супруги сурово приказали им вер- нуться, потому что не желали, чтобы мужья видели вблизи го- лую Хосефу. Пока продолжались сомнения и колебания, Хосефа опять закричала, закатила глаза и бросилась в темные воды Эль-Чорро. Все, кроме молодоженов, побежали к реке. Вскоре в таверну вернулся судья. В эту минуту Кино говорил Мариуке: — Эта Хосефа — ослица. — Была ослица...— поправил его судья. Так Мариука и Кино-Однорукий узнали, что Хосефа уби- лась насмерть. Похоронить ее на маленьком кладбище возле церкви было не так-то просто, потому что дон Хосе не соглашался дать туда доступ самоубийце, не спросившись епископа. Наконец из го- рода пришло разрешение, и все уладилось, потому что Хосефа, как видно, покончила с собой в состоянии временного помеша- тельства. Но даже и тень Хосефы пе смогла омрачить Кино свадеб- ного путешествия. Молодожены провели неделю в городе, а не успели вернуться, как Мариука объявила во всеуслышание, что она беременна. — Уже? — удивилась Курносая, которая не могла понять, как это некоторые женщины ухитряются забеременеть, пере- спав один раз с мужчиной, тогда как другим это никак не уда- ется, хотя они спят с мужчиной каждую ночь. — Что же тут особенного? — смущенно сказала Мариука. 79
А Курносая пробормотала себе под нос крепкое словечко. Беременность у Мариуки протекала ненормально. По мере того как у нее выпирал живот, она так спадала с лица, что это вызывало серьезные опасения. Женщины начали поговаривать, что ей не вынести родов. Роды-то она вынесла, но послеродовой период не пережила. Чахоточная умерла через полторы недели после рождения ре- бенка и ровно через пять месяцев после самоубийства Хосефы. Теперь кумушкам стало ясно, почему Мариука, не успев сойти с поезда, на котором приехала из города, поспешила всех оповестить, что она в положении. Кино-Однорукий, как говорили, провел ночь у тела жены с новорожденной на руках, плача и робко поглаживая сморщен- ной культей гладкие светлые волосы покойной. Перечница-старшая, узнав о несчастье, отпустила такое за- мечание: — Это ее бог наказал за то, что она разговелась, когда еще не кончился пост. Она намекала на роды, последовавшие слишком скоро по- сле свадьбы, но экономка дона Антонино, маркиза, справедливо возразила, что если бы это было так, то бог наверняка наказал бы и Ирену, Перечницу-младшую, которая оскоромилась еще почище, а между тем с ней ничего не случилось. В то время Даниэлю-Совенку было всего только два года, а Роке-Навознику четыре. Спустя пять лет они начали заходить к Кино, возвращаясь домой после купания в Поса-дель-Инглес или ловли раков и мальков. Однорукий был сама щедрость и за пять сентимо наливал им большую кружку сидра из бочонка. Уже тогда таверна Кино приходила в упадок. Однорукий не платил по векселям, и поставщики переставали отпускать ему товар. Герардо-Индеец не раз давал поручительство за него, по, не видя со стороны Однорукого никакого старания исправить- ся, через несколько месяцев оставил его на произвол судьбы. И Кино-Однорукий начал, что называется, перебиваться из кулька в рогожку — дела его шли все хуже и хуже. Но что вер- но, то верно, словоохотливости он не потерял и продолжал уго- щать посетителей тем немногим, что у него оставалось. Роке-Навозник, Герман-Паршивый п Даниэль-Совенок обы- чно усаживались рядом с ним на каменной скамье у двери та- верны, выходившей на шоссе. Кино-Однорукому нравилось бол- тать с ребятишками больше, чем со взрослыми, наверное, по- тому, что в конечном счете он и сам был большой ребенок. Слу- чалось, в разговоре всплывало имя Мариуки, а с ним и воспо- минание о ней, и тогда у Кино-Однорукого увлажнялись глаза, 80
и, чтобы скрыть волнение, он похлопывал себя культей по под- бородку. В таких случаях Роке-Навозник, враг слез и сенти- ментов, ни слова не говоря, вставал и уходил, уводя с собой обоих друзей, которые, как пришитые, повсюду тянулись за ним. Кино-Однорукий озадаченно глядел им вслед, не понимая, что заставило мальчишек так внезапно покинуть его без всяких объяснений. Никогда Кино-Однорукий не хвастался перед ребятами тем, что одна женщина покончила с собой из-за него, и даже не упо- минал об этой истории. Если Даниэлю-Совенку и его друзьям было известно, что Хосефа нагишом бросилась с моста в реку, то узнали они об этом от Пако-кузнеца, который не скрывал, что ему нравилась эта женщина и что если бы она пошла ему навстречу, то была бы теперь второй матерью для Роке-Навоз- ника. Но если она предпочла смерть его могучей груди п ры- жим волосам, то тем хуже для нее. В те времена, когда в таверне Кино можно было за пять сен- тимо получить большую кружку сидра, любопытство трех дру- зей всего более разжигала культя Однорукого: им хотелось знать, как он лишился руки. Это была простая история, и Одно- рукий просто рассказывал ее. — Знаете, это брат меня обкорнал,— говорил он.— Мой брат был лесорубом. На конкурсах он всегда получал первую пре- мию. Он перерубал толстый ствол в несколько минут, быстрее всех. Он хотел быть боксером. Когда Кино-Однорукий упоминал о призвании своего брата, внимание мальчишек возрастало. Кино продолжал: — Понятное дело, это произошло не здесь. Это произошло в Бискайе пятнадцать лет назад. Знаете, Бискайя отсюда не- далеко. Вон за теми горами.— И он указывал на окутанную ту- маном вершину Пико-Рандо.— В Бискайе все мужчины хотят быть сильными, и есть много действительно сильных. Мой брат был самым сильным в селении, он всех побивал, поэтому и хо- тел стать боксером. Как-то раз он мне сказал: «Кино, придер- жи-ка этот ствол, я разрублю его четырьмя ударами». Он ча- сто меня об этом просил, хотя четырьмя ударами стволы нико- гда не разрубал. Это только так говорилось. В тот день я креп- ко прижал ствол, но, когда брат занес топор, я протянул руку, мол, чуть подальше, а то на сук попадешь, и — раз!..— Три дет- ских мордочки выражали в эту минуту одинаковое волнение. Кино-Однорукий с нежностью смотрел на свою культю и улы- бался.— Рука отлетела, как щепка, метра на четыре,— продол- жал он.— И когда я сам подошел поднять ее, она была еще теп- лая и пальцы корчились, как хвост у ящерицы. 81
Навозник, дрожа, спрашивал: — Тебе не будет неприятно, Однорукий, показать мне по- ближе культю? — Наоборот,— говорил Кино и, улыбаясь, протягивал иска- леченную руку. Трое детей, ободренные любезным согласием Однорукого, рассматривали обрубок со всех сторон, щупали его, залезали грязными ногтями в ямки и складки, обменивались замечания- ми и, наконец, оставляли культяпку на столе, как ненужный предмет. Мариука, дочь Однорукого, была вскормлена козьим моло- ком, и Кино сам делал для нее рожки, пока ей не исполнился год. Когда ее бабушка по материнской линии как-то раз заик- нулась о том, что могла бы взять девочку на свое попечение, Кино-Однорукий принял это так близко к сердцу и так осерчал, что с этого дня перестал разговаривать с тещей. В селении уве- ряли, что Кино обещал покойной не отдавать дочь в чужие руки, даже если ему придется самому кормить ее грудью. Да- ниэлю-Совенку это казалось явным преувеличением. Мариуку-уку, как ее звали в селении в знак того, что для окружающих она как бы отголосок покойной Мариуки, люби- ли все, кроме Даниэля-Совенка. Это была девочка с голубыми глазами, золотыми волосами и веснушками, испещрявшими верхнюю половину лица. Даниэль-Совенок знал ее так давно, что первое знакомство уже изгладилось из его памяти. Но он помнил Мариуку-уку еще крохой лет четырех, вертевшейся в праздничные дни поблизости от сыроварни. У матери Даниэля-Совенка девочка пробуждала неудовлет- воренный материнский инстинкт. Ей хотелось иметь дочку, пусть даже веснушчатую, как Мариука-ука. Но это было уже невозможно. Дон Рикардо, доктор, сказал ей, что после аборта она больше не забеременеет. Ее утроба старела, не суля ника- ких надежд. Вот почему мать Даниэля-Совенка чувствовала к сиротке почти материнскую привязанность. Когда она видела, что та слоняется возле сыроварни, она звала ее и усаживала за стол. — Мариука-ука,— говорила опа, гладя ее по головке,— хо- чешь, дочка, немножко творога? Девочка кивала. Мать Совенка заботливо ухаживала за ней. — Маленькая, а сахару не добавить? Сладко? Девочка опять кивала, не говоря пи слова. Когда она съеда- ла лакомство, мать Даниэля интересовалась повседневным оби- ходом в доме Кино. — Мариука-ука, кто тебе, дочка, стирает одежду? 82
— Отец. — А кто тебе стряпает еду? — Отец. — А кто тебе расчесывает косы? — Отец. — А кто тебе моет лицо и уши? — Никто. Мать Даниэля-Совепка брала жалость. Опа вставала, нали- вала воды в таз и мыла уши Мариуке-уке, а потом тщательно расчесывала ей косы, приговаривая: «Бедная девочка, бедная девочка, бедная девочка...» Окончив эту операцию, опа легонько шлепала ее по попке и говорила: — Ну вот, дочка, ты и покрасивела. Девочка слабо улыбалась, и тогда мать Дапиэля-Совенка брала ее на руки и принималась неистово целовать. Может быть, на Даниэля-Совенка, который был не очень-то расположен к девочке, влияла эта неумерепная нежность ма- тери к Мариуке-уке, вызывая у него неосознанное чувство рев- ности. Впрочем, нет. Даниэля-Совенка просто злило, что ма- ленькая Ука во все совала свой нос и назойливо вмешивалась в дела, которыми девчонкам заниматься не пристало и которые ее не касались. Правда, Мариука-ука пользовалась завидной свободой, даже немножко дикарской свободой, но все же она была девчонка, а девчонка не может делать то, что делали они, да и они не мог- ли говорить про «это» при ней — это было бы неловко и не- уместно. Однако Даниэлю-Совенку было ни тепло, ни холодно от того, что его мать любила ее и по воскресеньям и праздникам угощала сладким творогом. Его только раздражало, что Мари- ука непрестанно заглядывает ему в лицо и всячески старается приобщиться к его жизни. — Совенок, куда ты сегодня пойдешь? — К черту. Хочешь со мной? — Да,— отвечала девочка, не думая о том, что говорит. Роке-Навозник и Герман-Паршивый смеялись и дразнили Даниэля-Совенка — мол, Ука-ука влюблена в него. Однажды он, чтобы отделаться от девочки, дал ей монетку и сказал: — Ука-ука, возьми эти десять сентимо и ступай в аптеку, скажи, чтобы меня взвесили. Ребята ушли в горы, а когда они уже затемно возвращались, Мариука сидела на пороге сыроварни, терпеливо поджидая их. Увидев ребят, опа подошла к Совенку и вернула ему монету. 83
— Совенок,— сказала она,— аптекарь говорит, что если ты хочешь взвеситься, то должен прийти сам. Три друга хохотали до упаду, а она озадаченно смотрела на них своими ясными голубыми глазами, по-видпмому не пони- мая, почему они смеются. Уке-уке подчас приходилось призывать на помощь всю свою хитрость, чтобы побыть с Совенком. Однажды вечером они встретились на шоссе. — Совенок,— сказала девочка.— Я знаю, где есть гнездо со- ек. ТахМ уже оперившиеся птенчики. — Скажи мне, где оно,— ответил он. — Пойдем со мной, и я тебе покажу,— сказала она. И на этот раз он пошел с Укой-укой. Всю дорогу девочка не сводила с него глаз. Тогда ей было только девять лет. Да- ниэль-Совенок чувствовал на себе ее взгляд, буравивший его, как шильце. — Ука-ука, какого черта ты так смотришь на меня? — спро- сил он. Она застыдилась, но глаз не отвела. — Мне нравится на тебя смотреть,— сказала она. — Не смотри на меня, слышишь? Но девочка либо не слышала, либо не обратила на это вни- мания. — Я тебе говорю, чтобы ты не смотрела на меня, не слы- шишь, что ли? — повторил он. Тогда она опустила глаза. — Совенок,— сказала она.— Это правда, что тебе нравится Мика? Даниэль-Совенок покраснел как рак, и у него застучало в висках. Он на минуту замешкался, не зная, следует ли в таких случаях сердиться или, наоборот, нужно улыбнуться. Но кровь продолжала пульсировать в висках, и, чтобы не тянуть, он ре- шил возмутиться. Однако он позаботился скрыть свое замеша- тельство, притворившись, что зацепился за изгородь, которой был обнесен луг. — Тебе нет дела, правится мне Мика или нет,— сказал он. Ука-ука несмело проговорила: — Она старше тебя. На десять лет старше. Они поссорились. Даниэль-Совенок оставил Мариуку-уку одну на лугу, а сам вернулся в селение, даже не вспоминая о гнезде соек. Но весь вечер он не мог забыть слова Марпуки- уки. Ложась спать, он почувствовал какое-то странное внутрен- нее беспокойство. Но взял себя в руки. Уже в постели он вспо- мнил, что кузнец много раз рассказывал им историю Перечни- 84
цы-младшей и Димаса и всегда начинал так: «Мошенник был на пятнадцать лет моложе Перечницы...» Даниэль-Совенок улыбнулся в темноте. Он подумал, что то же самое может произойти и с ним, и заснул с ощущением вея- ния безмятежного, удивительного счастья. XII Дядя Аурелио, брат матери, написал им из Эстремадуры. Дядя Аурелио уехал в Эстремадуру, потому что у него была астма и ему не подходил сырой климат долины, где давала себя знать близость моря. В Эстремадуре климат был суше, и дядя Аурелио чувствовал себя лучше. Он работал погонщиком мулов в большом имении, и хотя платили ему немного, зато у него был даровой кров и сельско- хозяйственные продукты по дешевой цене. «По нынешним вре- менам большего нельзя и требовать»,— написал он им в первом письме. У Даниэля-Совенка сохранилось лишь смутное воспомина- ние о дяде Аурелио. Он помнил только, как тот отдувался и пыхтел, точно паровоз на подъеме. Дядя каждый день клал себе компрессы на грудь и вдыхал пары эвкалиптовой настойки, но, несмотря на это, переставал тяжело дышать только летом, в са- мую сухую пору, продолжавшуюся недели две. В последнем письме дядя Аурелио писал, что посылает ма- лышу герцога, которого поймал живым в оливковой роще. Да- ниэль-Совенок даже вздрогнул, когда, читая письмо, дошел до этого места. Он вообразил, что дядя послал ему багажом кого-то вроде дона Антонино, маркиза, с орденами, медалями и знач- ками на груди. Он не знал, что герцоги разгуливают по олив- ковым рощам, и тем более, что погонщики мулов могут безна- казанно ловить их, как зайцев. Отец рассмеялся, когда он высказал ему своп страхи. Да- ниэль-Совенок про себя обрадовался, что рассмешил отца, ко- торый в последние годы всегда ходил с кислым видом и не сме- ялся, даже когда цыгане разыгрывали комедип и паясничали на площади. Посмеявшись, отец разъяснил: — Герцог — это гигантская сова, филин. Он служит пре- красной приманкой при охоте на коршунов. Когда он прибудет, я возьму тебя на охоту на Пико-Рандо. В первый раз отец обещал взять его с собой на охоту. А ведь Даниэль не скрывал от него своего горячего желания поохо- титься. 85
Каждый год, как только открывался охотничий сезон, сыре вар садился на товарно-пассажирский поезд и уезжал в Касти- лию. Через два дня он возвращался с одним-двумя зайцами и це- лой связкой куропаток, которую неизменно вывешивал из окна своего купе. Перепелок он не стрелял — говорил, что они не сто- ят патрона и что таких птиц либо убивают из рогаток, либо не трогают. Он их не трогал. Совенок убивал их из рогатки. Когда отец возвращался с охоты — это бывало в начале осе- ни,— Даниэль-Совенок приходил встречать его на станцию. Куко, станционный смотритель, сообщал ему, придет ли поезд точно по расписанию или опоздает. Но во всех случаях Дани- эль-Совенок затаив дыхание, с бьющимся сердцем ждал, когда из-за поворота покажется дымящий паровоз. По связке куропа- ток он всегда сразу находил вагон, в котором ехал отец. На платформе отец отдавал ему ружье и трофеи. Для Даниэля мно- го значило это проявление доверия, и хотя нести ружье было не фунт изюму и Совенка подмывало пощелкать курками, он сохранял степенность, подобающую охотнику. Дома он не отходил от отца, пока тот чистил и смазывал ружье, и задавал ему нескончаемые вопросы, на которые отец отвечал или нет, смотря по настроению. Но всякий раз, когда речь заходила о полете куропаток, он, подражая им, делал «Пррр», так что у Даниэля-Совенка в конце концов возникло убеждение, что куропатки, летая, должны делать «Пррр» и не могут без этого обходиться. Он рассказал это своему другу Пар- шивому, и у них вышел горячий спор, потому что Герман утвер- ждал, что куропатки действительно производят шум при поле- те, особенно зимой и в ветреные дни, но что они делают «Фррр», а не «Пррр», как говорили Совенок и его отец. Им не удалось убедить друг друга в своей правоте, и в тот вечер они разруга- лись. Такое же удовольствие, как триумфальное возвращение отца с парой зайцев и полудюжиной куропаток, вывешенных из окна вагона, Даниэлю-Совенку доставляла и встреча с сучкой Тулой, кокер-спаниелем, после двух или трех дней ее отсутствия. Тула одним прыжком выскакивала из поезда и, увидев Даниэля, кла- ла ему передние лапы на грудь, а языком облизывала лицо. Он гладил ее и дрожащим от волнения голосом говорил ей ла- сковые слова. Придя домой, Даниэль-Совенок выносил во двор старую жестянку с остатками еды и посудину с водой и с уми- лением следил за пиршеством собаки. Даниэля-Совенка интересовало, почему в долине нет куро- паток. Ему приходило в голову, что, будь он куропаткой, он не покидал бы долины. Он с восторгом взмывал бы над лугами и 86
наслаждался бы, созерцая с высоты горы, густые каштановые и эвкалиптовые рощи, сгрудившиеся в кучу каменные дома се- лений и рассеянные там и тут белые хуторки. Но куропаток, видно, это не манило, и они предпочитали всем прочим удоволь- ствиям возможность легко добывать обильную пищу. Отец рассказывал ему, что однажды, много лет назад, у Ан- дреса-сапожника улетела пара куропаток, и, угнездившись на горе, они вывели птенцов. Несколько месяцев спустя местные охотники сговорились устроить на них облаву. Собралось три- дцать два человека с ружьями и пятнадцать собак. Подготови- лись самым тщательным образом, ничего не забылп. Отправи- лись из селения рано утром и лишь к вечеру набрели на гнездо куропаток. Но там оставалась только самка с тремя тощими, голодными птенцами. Они без сопротивления дали себя убить. Однако тридцать два охотника перессорились из-за этих четы- рех трофеев, и дело кончилось тем, что между ними началась настоящая перестрелка. В этот день среди охотников было чуть ли не больше жертв, чем среди куропаток. Когда Совенок рассказал это Герману-Паршивому, тот за- метил, что куропатки у его отца действительно улетели и дей- ствительно вывели на горе птенцов, но что все остальное — сплошное вранье. Письмо дяди Аурелио вызвало у Даниэля-Совенка нервное возбуждение, с которым он был не в силах совладать. Он не мог дождаться того дня, когда герцог прибудет и можно будет пой- ти с отцом на охоту за коршунами. Правда, у него было опасе- ние, что его друзья, узнав новость, перестанут звать его Совен- ком и перекрестят в герцога. В то время ему было больно поду- мать о перемене прозвища, словно речь шла не о кличке, а о фа- милии. Но герцог прибыл, а друзья Даниэля, столь же возбуж- денные, как и он, не успели даже заметить, что огромная пти- ца — сова. Сыровар привязал герцога за лапу в углу конюшни, и, если кто-нибудь входил посмотреть на него, филин фыркал, как разъ- яренная кошка. Он съедал за день больше двух кило мясных обрезков, и мать Даниэля-Совенка однажды вечером робко заметила, что на прожорливого герцога приходится тратиться больше, чем на корову, а корова дает молоко, тогда как герцог ничего не дает. Поскольку сыровар молчал, жена спросила его, держат ли они герцога просто как почетного гостя, или можно надеяться, что он принесет им доход. Даниэль-Совенок задрожал от страха, подумав, что отец разобьет тарелку или глиняную форму для сыра, как это случалось обычно, когда он выходил из себя. 87
Но на этот раз сыровар сдержался и только сердито сказал: — Думаю, принесет. Когда пришло время, отец на ночь глядя внезапно сказал Совенку: — Приготовься. Завтра пойдем охотиться на коршунов. Я разбужу тебя на рассвете. Даниэля-Совенка бросило в жар. Ему вдруг почудился аро- мат тимьяна, исходивший от охотничьих штанов сыровара, и сухой запах пороха от стреляных патронов, которые отец тер- пеливо и бережно набивал еще и еще раз, пока они не прихо- дили в полную негодность. Мальчик уже предвкушал поединок с хитрыми и проворными коршунами и мысленно рисовал себе предстоящий поход. С рассветом они тронулись в путь. На папоротнике по сто- ронам тропинки блестела роса, и на кончиках травинок тоже висели крохотные капельки, похожие на шарики ртути. Когда они начали подниматься по склону Пико-Рандо, из-за горы уже выглядывало солнце, а в долине еще стлался густой белый ту- ман, и отсюда, сверху, она казалась озером какой-то странной, невесомой жидкости. Даниэль-Совенок как завороженный оглядывался по сторо- нам. За спиной, в деревянной клетке, он нес герцога, который яростно фыркал, когда где-нибудь неподалеку слышался соба- чий лай. Выходя из дому, Даниэль спросил у отца: — А Тулу мы с собой не возьмем? — Тула сегодня нам ни к чему,— ответил тот. И мальчик в душе пожалел, что собаке, которая, увидев ружье и почуяв запах охотничьих сапог и штанов сыровара, запрыгала от нетерпения, придется остаться дома. Взбираясь по южному склону Пико-Рандо и чувствуя себя пронизанным светом и пропитанным запахами духовитых трав и цветов, Да- ниэль-Совенок еще раз вспомнил про собаку. Но потом он за- был и о собаке, и обо всем на свете. Он видел лишь насторожен- ное лицо отца, спрятавшегося между серыми скалами, и герцо- га, который в пяти метрах от него бился и фыркал, привязан- ный за правую лапу.- Сам он залег в заросли кустарника как раз напротив отца/ — Не двигайся и не шуми — коршуны твари ученые, сразу улетят,— сказал ему сыровар, И Даниэль-Совенок затаился в своем убежище, спрашивая себя, есть ли какая-нибудь связь между ученостью коршунов, о которой говорил отец, и их оперением, черным, как сутана священников, которые ведь тоже ученые, даже знают латынь. 88
Или, может быть, отец сказал это просто так, в шутку. Данпэль заметил, что отец показывает ему пальцем на небо. Он, не шевелясь, посмотрел вверх и различил трех коршунов, медленно описывающих концентрические круги у него над го- ловой. Совенок испытал неведомое доселе волнение. Он снова посмотрел на отца и увидел, что тот, побледнев, осторожно берет ружье на изготовку. Герцог забился и зафыркал еще сильнее. Даниэль-Совенок прижался к земле и затаил дыха- ние, видя, что коршуны спускаются на них. Он мог уже рас- смотреть их почти во всех подробностях. Один из них был на редкость большой. Совенок как назло почувствовал зуд в ноге, но, сдержавшись, не почесался, чтобы не двигаться и не шуметь. Вдруг один из коршунов камнем упал с неба и стремитель- но пронесся над самой головой герцога. Вслед за ним ринулись вниз два других. У Совенка бешено колотилось сердце. Он смор- щил лицо в ожидании выстрела, но выстрела не последовало. Он с изумлением посмотрел на отца. Тот вел двустволку за большим коршуном, опять поднимав- шимся ввысь, но не выстрелил и теперь. Даниэль-Совенок поду- мал, что с отцом случилось что-то неладное. Он никогда еще не видел коршуна так близко от человека, а отец тем не менее не палил. Скоро коршуны возобновили атаку. Возбуждение Даниэля и герцога еще возросло. Пронесся первый коршун — так близ- ко, что Совенок различил его блестящий круглый глаз, впив- шийся в герцога, и крючковатые, хищные когти. Пролетел вто- рой. Они походили на эскадрилью самолетов, пикирующих друг за другом. Теперь снижался самый большой — на фоне голубо- го неба четко вырисовывались его распластанные черные кры- лья. Без сомнения, этой минуты и ждал сыровар. Даниэль по- смотрел на отца. Тот вел двустволку за птицей. Коршун на бре- ющем полете пронесся над герцогом. В это мгновение прогре- мел выстрел, отдавшийся в долине многоголосым эхом. Теряя перья, птица неистово замахала обессилевшими крыльями в от- чаянной попытке улететь из опасной зоны, но тут сыровар вы- стрелил еще раз, и коршун, скорбно каркая, в вихре перьев рухнул наземь. Даниэль-Совенок не откликнулся на ликующий крик отца. Когда раздался второй выстрел, он поднес руку к щеке, почув- ствовав внезапную боль, точно его кольнули раскаленной про- волокой или ожгли плетью. Отняв руку, он увидел, что она в крови, и понял, что отец подстрелил его. — Ты попал в меня,— робко сказал он.
Сыровар замер на месте; его воодушевление сразу остыло. Подходя к Даниэлю, он чуть не плакал от досады на самого себя. — Ты сильно ранен, сынок? Ты сильно ранен? На несколько секунд и небо, и земля — все помрачилось пе- ред глазами сыровара. Все его усердные старания накопить деньги и вся его скаредная жизнь на миг утратили смысл. Что ему было делать, если он убил сына, если сын уже не сможет выйти в люди? Но когда он приблизился к Даниэлю, его мрач- ные предчувствия рассеялись. Подойдя к нему вплотную, он разразился нервным смехом и принялся корчить смешные рожи. — А, это ничего, это ничего,— сказал он.— Я думал, дело серьезное. Это тебя рикошетом задело. Тебе больно? Ну, ну, ну. Это всего лишь дробинка. Даниэлю-Совенку не понравилось это пренебрежительное отношение к его ране. Большая ли или маленькая, это была ог- нестрельная рана. И он языком нащупывал пупырышек в щеке. Что же из того, что это дробинка? Дробинка из свинца, а зна- чит, вроде пули. Малюсенькая пуля. — Теперь мне уже не очень больно. Так, немножко. А спер- ва прямо обожгло,— сказал он. Из щеки сочилась кровь. Отец повернул голову в сторону сбитого коршуна. С малышом не случилось ничего страшного. — Ты видел, как он упал, Даниэль? А видел, как он хотел, хитрюга, улизнуть после первого выстрела? — спросил сыровар. Нескрываемый восторг отца передался Даниэлю-Совенку. — Конечно, видел, папа. Он упал вон там,— сказал он. И они вместе побежали за своей добычей. Коршун еще кор- чился в предсмертных конвульсиях. Размах крыльев у него был больше двух метров. На обратном пути Даниэль-Совенок спросил у отца: — Папа, как ты думаешь, у меня останется след? — Нет, все заживет. У Даниэля-Совенка чуть не навернулись слезы на глаза. — Но... Неужели у меня не останется никакого шрама? — Конечно, нет,— рассеянно повторил отец. Даниэлю-Совенку пришлось заставить себя думать о другом, чтобы не расплакаться. Вдруг сыровар остановил его, схватив за ворот. — Послушай,— сказал он,— матери ни слова, понимаешь? Не говори про это, если хочешь опять пойти со мной на охоту. Идет? Совенку было приятно почувствовать себя сообщником отца. — Идет,— сказал он. 90
На следующий день сыровар уехал в город с убитым коршу- ном и вернулся к вечеру. Даже не переодевшись, он схватил герцога, посадил его в клетку и понес в Ла-Кульеру, соседнюю деревню. Когда уже стемнело, после ужина, он выложил на стол пять бумажек по сто песет. — Вот тебе доход от герцога,— сказал он жене.— Как ви- дишь, он не был просто почетным гостем. Четыреста песет мне дал за него священник в Ла-Кульере и сто Лига борьбы против вредных животных за то, что я убил коршуна. Мать Даниэля ничего не сказала. Сыровар был упрям и все- гда старался во что бы то ни стало доказать свою правоту. Он этого и не скрывал: «Со дня нашей свадьбы мне всегда нрави- лось брать верх над женой»,—говорил он и раскатисто смеял- ся — кто его знает почему. XIII Есть вещи, неподвластные человеческой воле. Даниэлю-Со- венку пришлось в этом убедиться. До тех пор он думал, что че- ловек может свободно выбирать между тем, что он хочет, и тем, чего не хочет; он и сам мог, если пожелает, пойти к зуб- ному врачу, который принимал по четвергам на веранде у Кино-Однорукого, за что вносил тому скромную плату, и вы- рвать ноющий зуб. Были даже такие люди, которые, как это сделал Лукас-Инвалид, отсекали себе один из членов, если этот член становился для них обузой. Иначе говоря, до того вечера, когда они забрались в сад Индейца воровать яблоки и их на- крыла Мпка, Даниэль-Совенок думал, что люди могут, когда им вздумается, отделаться от того, что считают для себя обре- менительным, как в физическом, так и в нравственном смысле. Но стоило Даниэлю-Совенку, повесив нос, покинуть усадьбу Индейца с яблоком в каждой руке, как он понял, что воля че- ловека еще не все в жизни. Существуют вещи, против которых мы бессильны, которые покоряют человека и подчиняют своей жестокой, деспотической власти. Такова была — теперь он отда- вал себе в этом отчет — ослепительная красота Мики. Таков был скептицизм Панчо-Безбожника. Такова была страстная и не- счастная любовь Хосефы. Таков был религиозный пыл дона Хосе, настоящего святого. Такова была, наконец, глухая непри- язнь Сары к своему брату Роке-Навознику. Со времени незадачливой кражи яблок Даниэль-Совенок по- нял, что Мика очень красива, но, кроме того, что красота Мики 91
зажгла в его груди неведомое пламя. Пламя, которое буквально опаляло его лицо, когда кто-нибудь упоминал о Мике в его присутствии. Это создавало нечто необычное, нечто такое, что нарушало доселе беззаботное и привольное течение его жизни. Даниэль-Совенок смирился с этим фактом, как смиряются с неизбежностью. Он невольно вспоминал Мику каждый вечер, ложась спать, и в воскресные и праздничные дни, когда лако- мился творогом. Это привело его к выводу, что счастливый смертный, который завоевал бы сердце Мики, достиг бы сла- достного покоя и блаженства. Вначале Даниэль-Совенок пытался избавиться от этого бре- мени, ущемляющего его внутреннюю свободу, но в конце кон- цов свыкся с постоянной мыслью о Мике, как с чем-то неотде- лимым от его существа, с чем-то таким, что составляет сокро- венную часть его бытия. Если Мика отлучалась из селения, долина омрачалась в гла- зах Даниэля-Совенка, и ему казалось, что небо и земля стали опустелыми, серыми и безрадостными. Но когда она возвраща- лась, все приобретало другой вид и другую окраску: ярче ста- новилась зелень лугов, звончее и переливистее пение дроздов и даже мычание коров мягче и благозвучнее. Происходило чудо- действенное возрождение долины, до конца раскрывались все возможности, таившиеся в присущих ей тонах, ароматах и зву- ках. Словом, все обстояло так, как будто для долины не было другого солнца, кроме очей Мики, и другого веяния жизни, кро- ме ее слов. Даниэль-Совенок сохранял свое пылкое восхищение Микой в тайне ото всех. Однако что-то в его глазах, а быть может, и в голосе выдавало с трудом сдерживаемое внутреннее возбуж- дение. Его друзья тоже восхищались Микой. Они восхищались ее красотой точно так же, как восхищались физической силой куз- неца, благочестием дона Хосе, настоящего святого, или — пока Навозник не узнал, что Кино плакал, когда умерла его жена,— культяпкой Однорукого. Да, восхищались, но так, как восхищаются чем-нибудь изящ- ным или грандиозным, что, однако, не оставляет в сердце следа. В ее присутствии они, без сомнения, испытывали нечто вроде эстетического наслаждения, но это чувство сразу рассеивалось, вытесняемое другими эмоциями, которые вызывал, например, убитый из рогатки дрозд или удар линейкой по пальцам, полу- ченный от дона Моисеса, учителя. Их восторг длплся недолго, он был скоротечен, как взрыв. 92
Подметив это, Даниэль-Совенок понял, что его душевное со- стояние — нечто особое, иное, нежели отношение к Мике со сто- роны его друзей. Иначе почему же Роке-Навозник и Герман- Паршивый не худели на три кило, когда Мика уезжала в Амери- ку, пли на одно-два, когда она только переселялась в город, и не поправлялись, не прибавляли в весе, когда Мика надолго воз- вращалась в долину? Это доказывало, что с его чувствами к Мике нельзя было и сравнивать чувства .его товарищей. Даже если они говорили о ней с восхищением, а Роке при этом щу- рил глаза и присвистывал, как делал его отец при виде хоро- шенькой девушки. Все это было лишь показное и поверхност- ное и не имело ничего общего с непрерывным и глубоким ду- шевным движением. Однажды вечером на приречном лугу они заговорили о Мике. Зашла речь об одном мертвеце, которого, как говорили люди, во время войны похоронили посреди луга, под старым дубом. — Теперь уж он, должно быть, рассыпался в прах,— сказал Паршивый.— Наверно, и костей не осталось. А как вы думаете, когда Мика умрет, она тоже будет вонять, как и все, и тоже рассыплется в пыль? Даниэлю-Совенку бросилась кровь в лицо. — Не может этого быть,— сказал он оскорбленно, как буд- то задели его мать.—‘Мика не может вонять. Даже когда умрет. Навозник хохотнул. — Ну и дурак,— сказал он.— Когда Мика умрет, она будет смердеть, как и все,— хоть нос зажимай. Даниэль-Совенок не сдавался. — А может, Мика будет святиться,— сказал он. И доба- вил: — Она такая хорошая. — А что это значит — святиться? — недовольно спросил На- возник. — Пахнуть, как святые. Роке-Навозник разгорячился: — Брось ты, это только так говорится. Не думай, что от свя- тых пахнет одеколоном. Для бога, может, и пахнет, но для нас, которые нюхают носом, нет. Возьми дона Хосе. Уж кажется, святее человека не сыщешь, а разве у него не воняет изо рта? Каким бы он ни был святым, когда он умрет, от него будет смердеть так же, как от Мики, от тебя, от меня и ото всех на свете. Герман-Паршивый перевел разговор на другое. Он прикрыл глаз^, стараясь сосредоточиться,— Паршивому всегда стоило больших усилий высказаться; его отец, сапожник, уверял, что 93
мысли у него испаряются через проплешины,— и, помедлив, сказал, вспоминая налет на усадьбу Индейца, со времени кото- рого прошло всего две педели: — Вы обратили внимание... Вы обратили внимание на ноги Мики? Даже на ногах у нее кожа как шелк. — Глянцевитая... Это называется иметь глянцевитую ко- жу,— разъяснил Роке-Навозник и добавил: — Во всем селении только у одной Мики глянцевитая кожа. Даниэль-Совенок очень обрадовался, когда узнал, что Мика единственный в селении человек с глянцевитой кожей. — Она как спелое яблочко,— робко проронил он. Роке-Навозник продолжал свое: — Хосефа, та, которая порешила себя из-за Однорукого, была толстая, но отец и Сара говорят, что у нее тоже была глянцевитая кожа. В больших городах у многих женщин такая. А в деревнях нет, потому что там кожу печет солнце, а от воды она морщится. Герман-Паршивый кое-что знал на этот счет, потому что в городе жил его брат, который приезжал на рождество и расска- зывал ему про тамошнюю жизнь. — Не в этом дело,— с апломбом прервал он Навозника.— Я знаю, в чем тут дело. Чтоб не было морщин, барышни на ночь намазываются кремами и натираются всякой дрянью. Даниэль-Совенок и Роке-Навозник с изумлением перегля- нулись. — Мало того,— продолжал Паршивый, понизив голос, и Роке с Даниэлем пододвинулись к нему, заинтригованные его таинственным видом.— Знаете, почему у Мики кожа не смор- щивается, а остается нежной и свежей, как у девочки? — Почему? — в один голос спросили Совенок и Навозник. — Потому что она каждый день перед сном ставит себе клизму. Это делают все киноактрисы. Так говорит мой отец, а дон Рикардо сказал моему отцу, что, может быть, это и правда, потому что стареть начинают с живота. И лицо у человека смор- щивается оттого, что у него грязно в кишках. Для Даниэля-Совенка это было тяжелым ударом. Его коро- било, что Мику связывают с клизмой. Ведь это были неприми- римые противоположности. Но вдруг он вспомнил, что дон Мои- сее, учитель, иногда говорит: «крайности сходятся», и сник, как будто из него выпустили нечто такое, что возвышало и окры- ляло его. Значит, то, что утверждал Паршивый, было вполне возмож- но и правдоподобно. Но когда два дня спустя он снова увидел Мику, эти низкие подозрения рассеялись как дым, и оп понял, 94
что и дон Рикардо, и сапожник, и Герман-Паршивый, и все про- чие рассказывают эту выдумку про клизму только потому, что у пх матерей, жен, сестер, дочерей кожа не глянцевитая, а у Мики глянцевитая. Образ Мики сопровождал Даниэля-Совенка во всех его за- нятиях и фантазиях. Мысль о девушке преследовала его, как наваждение. В ту пору он не задумывался над тем, что Мика на десять лет старше его, и огорчало его только, что они при- надлежат к разным социальным кастам. Вся беда была в том, что он родился бедным, а она богатой и что его отец, сыровар, не отправился в свое время в Америку вместе с Герардо, млад- шим сыном Микаэлы. Если бы он сделал это, у пего могли бы теперь быть два роскошных ресторана, торговля радиоприемни- ками и три каботажных судна или хотя бы, хотя бы магазин электроприборов, каким владели «подголоски Индейца». Будь у отца магазин электроприборов, Даниэля отделяли бы от Мики только два роскошных ресторана и три каботажных судна. А те- перь, помимо роскошных ресторанов и каботажных судов, меж- ду ними стояла еще торговля радиоприемниками, что тоже не фунт изюму. Однако, несмотря на восхищение и восторг Даниэля-Совен- ка, прошли годы, прежде чем он смог обменяться хоть словом с Микой, если не считать мягкого внушения, которое она сде- лала ему и его приятелям, когда накрыла их за кражей яблок. Даниэль-Совенок довольствовался тем, что прощался с ней и встречал ее взглядом, грустным или сияющим в зависимости от обстоятельств. И так продолжалось до одного летнего утра, ко- гда она довезла его до церкви в своей машине, той длинной, черной, сверкающей машине, которая двигалась почти бесшум- но. Тогда Даниэлю уже исполнилось десять лет, и через год ему предстояло поступить в коллеж и начать выбиваться в люди. Мике уже миновало девятнадцать, и за три года, прошедших с той ночи, когда они воровали яблоки, ее кожа, лицо и фигура не только не ухудшились, а, напротив, достигли наивысшей пре- лести и полной гармонии. Даниэль-Совенок поднимался по склону косогора, палимый августовским солпцем, а над долиной плыли последние отзвуки благовеста. До церкви оставался еще почти километр, и Дани- эль уже пе надеялся добраться до нее, прежде чем дон Хосе начнет службу. Внезапно он услышал возле себя автомобиль- ный гудок, испуганно обернулся и неожиданно оказался лицом к лицу с Микой, которая приветливо улыбалась ему, выгляды- вая из своей черной машины. Совенок остолбенел, и первой его мыслью было, вспомнит ли Мика о злосчастной истории 95
с яблоками. Но' она и словам обмолвилась об этом досадном эпизоде. — Малыш,— сказала она,— ты идешь к обедне? У Совенка язык прилип к гортани, и он только кивнул го- ловой. Мика сама открыла дверцу машины и пригласила его: — Уже поздно, да и жарко очень. Хочешь, подвезу? Садись. Когда Даниэль-Совенок пришел в себя, он уже сидел рядим с Микой, а за окошком мелькали деревья. От соседства девуш- ки он чувствовал прилив крови к голове и томительное нервное напряжение. Все было как сон, блаженный и мучительный в самой избыточности этого блаженства. «Боже мой,— думал Со- венок,— я и не представлял себе, что это так прекрасно». А ко- гда Мпка своей тонкой рукой погладила его по голове, он за- мер, словно оцепенел. Она ласково спросила: — Ты чей? Совенок через силу пролепетал, запинаясь: — Сы... Сыровара. — Сальвадора? Он кивнул головой. Чутьем угадал, что она улыбается. По- думал, что, наверное, у нее и на ладонях кожа глянцевитая,— такое ощущение вызвало ее прикосновение к затылку. Из-за листвы уже показалась колокольня. — Не принесешь ли ты мне потом, вечером, пару сливоч- ных сыров? — сказала Мика. Даниэль-Совенок опять машинально кивнул, не в силах вы- молвить слово. Во время мессы он был сам не свой и два раза перекрестился невпопад, так что стоявший рядом Анхель, на- чальник жандармерии, прикрывая лицо треуголкой, смеялся до слез над его рассеянностью. Когда стало смеркаться, он переоделся, тщательно причесал- ся, вымыл коленки и отправился с сырами в дом Индейца. Не- обычная роскошь обстановки, в которой жила Мика, поразила Даниэля-Совенка. Вся мебель сверкала, такая гладкая и прият- ная на ощупь, как будто у нее тоже была глянцевитая кожа. Когда появилась Мика, Совенок сразу потерял скудный за- пас уверенности в себе, которой оп набрался по дороге. Мпка, осматривая сыры и расплачиваясь за них, задала ему множест- во вопросов. Она была, без сомнения, простая и симпатичная девушка и совершенно не помнила о неприятном эпизоде с яб- локами. — Как тебя зовут? — спросила она. — Да... Даниэль. — Ты ходишь в школу? 96
— Да-а-а. — У тебя есть товарищи? - Да. — Как их зовут? — На... Навозник и Па... Паршивый. Мика сделала гримасу. — Фу, какие гадкие клички! Почему ты называешь своих товарищей такими скверными прозвищами? — сказала она. Даниэль-Совенок смутился. Он понимал теперь, что ответил глупо, необдуманно. Ей он должен был сказать, что его прияте- лей зовут Рокито и Германии. Мика была девушка деликатная, утонченная, и этими грубыми словами он оскорбил ее слух. В глубине души он пожалел о своем легкомыслии. Именно в эту минуту, глядя на привлекательное, улыбающееся лицо Мики, он отдал себе отчет в том, что его радует мысль о поступлении в коллеж и о возможности выйти в люди, которая откроется перед ним. Он будет ревностно учиться и, может быть, потом заработает много денег. Тогда Мика и он будут занимать оди- наковое общественное положение и смогут пожениться, а У на- ука, узнав об этом, возможно, тоже бросится голой с моста в реку, как это сделала Хосефа в день свадьбы Кино. Даниэль с удовольствием и с душевным подъемом думал о городе, о том, что когда-нибудь он сможет стать достойным уважения кава- лером и Мика для него утратит свою недосягаемость и станет вполне доступной. Тогда он не будет больше сквернословить и швыряться с товарищами сухим коровьим пометом, и от него даже будет пахнуть дорогими духами, а не кислым молоком. И Мика перестанет обращаться с ним как с деревенским маль- чишкой. Когда он покинул дом Индейца, уже стемнело. Даниэль-Со- венок подумал, что хорошо думать в темноте. Он чуть не испу- гался, когда почувствовал, что кто-то взял его за руку. Это была Ука-ука. — Почему ты так долго пробыл у Мики, Совенок? — спро- сила девочка.— Ведь тебе нужно было только отдать ей сыры. Даниэля разозлило, что Ука-ука бесцеремонно залезает ему в душу, пристает к нему даже тогда, когда он вынашивает планы и размышляет о своем будущем. Он бросил ей свысока: — Ты когда-нибудь оставишь меня в покое, сопливка? Он шел быстро, и Мариука-ука почти бежала рядом с ним, спускаясь по косогору. — Зачем ты переоделся во все новое перед тем, как пойти к Мике? А, Совенок? — не отставала она. 4 Мигель Делибес 97
Даниэль остановился посреди шоссе вне себя от раздраже- ния. Он с минуту поколебался и, едва удержавшись, чтобы не надавать девочке оплеух, наконец сказал: — Тебе нет до меня никакого дела, понятно? Ука-ука спросила дрожащим голосом: — Тебе больше нравится Мика, чем я? Совенок хохотнул и, подойдя вплотную к девочке, крикнул ей в лицо: — Послушай, что я тебе скажу! Мика самая красивая де- вушка во всей долине, и у нее глянцевитая кожа, а ты настоя- щее пугало, и у тебя все лицо в веснушках. Неужели не ви- дишь разницы? Он снова двинулся к дому. Мариука-ука уже не шла за ним. Она села в кювет по правую сторону дороги и, закрыв руками веснушчатое личико, горько заплакала. XIV Люди могли говорить что угодно — это никому не запре- тишь. Но то, что говорили об их троице, не отвечало истине. И на Роке-Навозника нечего было все сваливать, и они с Пар- шивым были виноваты только в том, что старались как можно лучше проводить время. Что Перечнице-старшей, сыровару или дону Моисесу не нравилось, как они проводят время,— это со- всем другой вопрос. Кто мог доказать, что это недовольство вы- зывалось дьявольской извращенностью троих друзей, а не было просто блажью со стороны Перечницы, сыровара и Пе^яки? Взрослые чуть что нападают на детей, хотя часто это объяс- няется природной раздражительностью и подозрительностью первых, а не проказами вторых. Взять, например, Пако-кузне- ца. Он понимал детей, потому что был здоров и добродушен в отличие от Пешки с его изжогами, больной печенью и пере- кошенным лицом. И от отца Совенка, сыровара, которому ско- пидомство мешало смотреть на вещи жизнерадостно. И от Пе- речницы-старшей, у которой был кот и которая только его и любила, как будто он был непостижимым образом порожден ее собственной бесплодной утробой. Но дети со своей стороны были не виноваты в том, что Перечница-старшая питала неуме- ренную любовь к этому коту, и в том, что кот вскакивал на вит- рину, когда солнце, воспользовавшись недосмотром туч, высо- вывало в просвет свое румяное лицо. В этом вообще никто не был виноват. Но Даниэль-Совенок видел, что дети неизбежно оказываются виноваты в том? в чем не виноват никто. 98
В истории с котом, собственно говоря, тоже не было ничего из ряда вон выходящего. Если бы это был кот Антонио-Брю- хана или даже Зайчих, ничего не произошло бы. Но Лола, Пе- речница-старшая, была скандалистка, и в ее любви к коту явно было что-то болезненное и ненормальное. Ведь если бы выход- ке ребят можно было придавать серьезное значение, если бы она была греховной, разве дон Хосе, священник, стал бы так весело смеяться, когда ему о ней рассказали? Конечно, нет. И кроме того, черт возьми, кот сам нарвался на это, забравшись на вит- рину погреться на солнышке. Правда, с другой стороны, эта кошачья привычка давала Даниэлю-Совенку и его друзьям су- щественную экономическую выгоду. Если они спрашивали на реал пряников в лавке Перечниц, то старшая говорила: — Из ящика или из тех, которые трогал кот? — Из тех, которые трогал кот,— неизменно отвечали они. «Те, которые трогал кот», были выставлены на витрине, и их Перечница-старшая давала четыре за реал, а тех, которые брала из ящика, только два. Ребятам было не так уж важно, что кот трогал пряники. Случалось, он их не только трогал, но и это мальчишек не слишком смущало. При любых обстоятель- ствах четыре пряника лучше двух, считали они. Что касается лупы, то ее однажды принес в школу Герман- Паршивый. Его отец держал ее у себя в мастерской, чтобы осматривать обувь, но Андрес, «человек, которого сбоку не вид- но», редко пользовался ею, потому что у него было хорошее зре- ние. Он пускал бы ее в ход, если бы лупа обладала способно- стью приподнимать юбки женщин, но, «для того, чтобы икры казались более толстыми и шершавыми, чем они есть на самом деле,— говорил он,— не стоит употреблять оптические при- боры». С лупой Германа-Паршивого они в то весеннее утро проде- лали всевозможные опыты. Сперва Роке-Навозник и Даниэль- Совенок, собрав в фокусе солнечные лучи, прикурили самокрут- ки из картофельной ботвы. Потом тщательно изучили шрамы, которые при увеличении приобретали причудливые и чудовищ- ные очертания. Потом стали рассматривать друг у друга глаза, язык, уши, и, наконец, им надоела и лупа, и странные образы, которые она вызывала к жизни. Возвращаясь из школы, они увидели кота Перечниц, кото- рый уютно примостился на блюде с пряниками, красовавшем- ся на краю витрины. Кот сладострастно мурлыкал, подставляя солнцу пушистое черное брюшко и наслаждаясь теплой погодой. Когда они подошли, он открыл один глаз, до жути зеленый и круглый, и недоверчиво посмотрел на них, но, убедившись, что 4* 99
находится в безопасности за зеркальным стеклом, опять погру- зился в сладкую дремоту. Никто не способен указать то место в мозгу, где зарожда- ются великие идеи. Не мог и Даниэль-Совенок сказать, не со- врав, в какой потаенной извилине родилась у него мысль поме- стить лупу между солнцем и черным брюшком кота. Она воз- никла сама собой, как бы в силу естественной необходимости, подобно тому, как бьет вода из родника. Но как бы то ни было, в течение нескольких секунд солнечные лучи сходились на теле кота, образуя блестящее пятнышко на черной шерсти. Три дру- га выжидательно наблюдали за физическим процессом. Они уви- дели, как заискрились верхние волоски, чего пока не замечал кот, не изменявший своей сонно-сладострастной позы. Огненное пятнышко на темном брюшке оставалось неподвижным. Внезап- но оттуда стала подниматься струйка дыма, и в то же мгнове- ние кот Перечниц сделал акробатический прыжок, сопровож- даемый яростным мяуканьем, которое затем перешло в жалоб- ный писк й мало-помалу затихло где-то в глубине лавки. Трое друзей, не сговариваясь, бросились бежать. Но, Переч- ница-старшая оказалась проворнее их, и ее расстроенное лицо выглянуло из двери прежде, чем мальчишки успели скрыться под горой. Перечница погрозила им вслед кулаком, плача от бессильной злобы и бранясь: — Обормоты! Бесстыдники! Я так и знала, что это вы! Не- годяи, вы обожгли моего кота! Но уж я вам задам! Вы у меня попомните! И они действительно попомнили, потому что дон Моисее, Пешка, поступил с ними похуже, чем они поступили с котом. Однако на них и оборвалась цепь искуплений. И Даниэль-Со- венок спрашивал себя: «Почему за то, что мы немножко обо- жгли кота, нам дают десять ударов линейкой по каждой ладо- ни и заставляют весь день держать на поднятой руке толстый том Священной истории, в которой больше ста цветных гра- вюр, а на того, кто по своему произволу подвергает нас этой пытке, никто не налагает еще более сурового наказания, кото- рое в свою очередь повлекло бы за собой еще более суровое, и так далее вплоть до смертной казни?» Но нет. Хотя это рассуж- дение отнюдь не было лишено смысла, кара, обрушившаяся на них, не имела последствий. Таков был установленный педаго- гический порядок, который волей-неволей приходилось соблю- дать. Таково было своенравное, нелогичное и пристрастное пра- восудие взрослых. Медленно тянулись минуты, болели колени, дрожала затек- шая рука, и Даниэль-Совенок думал о том, что единственное в 100
жизни стоящее дело — это как можно скорее перестать оытъ ребенком и превратиться во взрослого. Тогда он сможет спокой- но жечь кота с помощью лупы, не потрясая общественных усто- ев п не подвергаясь преследованиям дона Моисеса, учителя, безнаказанно злоупотребляющего своими правами. А случай в туннеле? Ведь в истории с лупой все же была одна невинная жертва — кот, а в истории с туннелем не было, да и могли оказаться жертвами только они сами, но тем не ме- нее их опять били линейкой по рукам и заставляли часами сто- ять на коленях и держать над головой тяжеленную книгу. Это было бесчеловечно, это было явное злоупотребление властью — ведь если бы они попали под поезд, разве дон Моисее, Пешка, в конечном счете не почувствовал бы облегчения? А раз так, за что же он их наказывал? Может быть, именно за то, что они не попали под поезд? В таком случае, перед ними была суровая альтернатива: либо погибнуть под колесами поезда, либо три дня кряду стоять на коленях, держа над головой Священную историю, в которой больше ста цветных гравюр. Роке-Навозник тоже не сумел бы сказать, в каком участке мозга зародилась у него странная мысль поджидать в туннеле скорый поезд, спустив штаны. Они и раньше иногда проверяли свою выдержку, встречая в туннеле товарно-пассажирский или почтовый поезд. Но эти поезда шли медленно, и, пропуская их мимо себя в темноте подземья, они почти не испытывали силь- ных ощущений. Нужно было придумать что-то новое. И Роке- Навозник предложил такой эксперимент: дождаться скорого по- езда в туннеле и, когда он будет проходить мимо, всем троим одновременно облегчиться. Даниэль-Совенок, прежде чем согласиться, высказал некото- рые разумные возражения: — А если кому не захочется? Навозник ответил непререкаемым тоном: — Захочется, когда загрохочет поезд. Они не подумали только об одном: где оставить штаны. Если бы не это упущение, ничего не раскрылось бы. Как ни- чего не произошло бы в тот день, когда Паршивый принес в школу лупу, если бы не было солнца. Но в воздухе постоянно носятся какие-то дьявольские существа, которые находят удо- вольствие в том, чтобы вносить сумятицу в невинные поступки детей, усложняя самые обычные и простые ситуации. Кто мог думать в этот момент о судьбе штанов, когда на карту ставилась собственная судьба? Разве тореро заботится о своем плаще, когда рога быка в какой-нибудь пяди от его паха? 101
И если даже бык раздирает плащ, тореро не влетает от матери и ему не приходится иметь дело со взбешенным учителем, кото- рый лупил бы его линейкой по пальцам и заставлял бы стоять на коленях, держа над головой Священную историю. И кроме того, тореро платят немало денег. А они шли на риск без на- дежды на вознаграждение, на аплодисменты или хотя бы на трофей в виде трубы или колеса паровоза. Они хотели только убедиться в собственной храбрости. Неужели за это онп заслу- живали столь изощренной пытки? Скорый поезд ворвался в туннель, свистя, пыша паром, раз- брасывая искры, сотрясая горы и скалы. Трое мальчишек, блед- ные от волнения, сидели на корточках с голыми попками в по- луметре от рельсов. Даниэль-Совенок почувствовал, что у него из-под ног уходит земля, что мир рушится, распадается, летит в тартарары, и мысленно перекрестился. Паровоз пронесся мимо него, и ему обдало зад клубом горячего пара. От оглуши- тельного грохота задрожали стены туннеля. Перекрывая громы- хание железа и свист воздуха, до него донесся крик сидевшего рядом Навозника: — Обхватите руками колени! И Совенок изо всех сил обхватил руками колени, потому что так приказывал вожак и потому что так легче было проти- виться почти непреодолимой тяге, засасывающей под колеса поезда. Обхватил руками колени, зажмурил глаза и натужился. Он был счастлив отметить, что добросовестно выполнил то, чего от них требовал Навозник. Когда поезд прошел, трое друзей прыснули со смеху. Пар- шивый выпрямился и принялся кашлять: наглотался дыма. По- том закашлялся Совенок, а напоследок и Навозник. Навозник никогда не позволял себе закашлять первым, как бы ему ни хо- телось. Тут тоже существовало негласное Соревнование. Они еще смеялись, когда Роке-Навозник поднял тревогу: — А где же штаны? — Должны быть здесь,— откликнулся Совенок, шаря в тем- ноте вокруг себя. Паршивый сказал: — Осторожнее, не наступите... Навозник на минуту забыл о штанах. — А вы опорожнились? — спросил он. Совенок и Паршивый в один голос с удовлетворением отве- тили: - Да! — Я тоже,— сказал Роке-Навозник и хохотнул по поводу редкого единодушия их кишечников. 102
Но штаны все не находились. Шаря по земле, мальчишки добрались до выхода из туннеля. Попки у них были в угольной пыли, а опасение, что они потеряли штаны, придавало их ли- цам комически ошеломленное выражение. Им уже было не до смеха. Мысль о разгневанных родителях и беспощадном учи- теле не очень-то располагала к веселью. Внезапно они заметили метрах в четырех впереди, на тро- пинке, тянувшейся вдоль путей, какой-то черноватый лоскут. Роке-Навозник поднял его, и все трое тщательно осмотрели. Наконец, Даниэль-Совенок еле слышно вымолвил: — Это обрывок моих штанов. Потом на тропинке стали попадаться и другие лохмотья. Воздушная волна подхватила штанишки ребят, и поезд разо- рвал их в клочья, как разъяренный зверь. Если бы не эта неожиданная неприятность, никто не узнал бы о приключении в туннеле. Но зловредные существа, которые постоянно носятся в воздухе, опять испортили все дело. Одна- ко, разумеется, даже их дьявольские происки не оправдывали наказания, которому подверг троих друзей дон Моисее, учитель. Пешка всегда и во всем перебарщивал. А кроме того, наказы- вать учеников, по-видимому, доставляло ему несказанное удо- вольствие — по крайней мере в таких случаях рот у него до того перекашивался, что чуть не кусал разбойничью черную ба- кенбарду. Вы скажете, что войти в селение без штанов — скандальное дело? Конечно! Но как еще можно было поступить в подобном случае? Уж не следовало ли им из стыдливости вообще не воз- вращаться в селение, раз они потеряли штаны? Было просто ужасно, что Даниэль-Совенок, Роке-Навозник и Герман-Парши- вый вечно оказывались перед лицом таких дилемм. И еще обид- нее было то, что их поступки, которые ни прямо, ни косвенно не касались дона Моисеев, учителя, вызывали у него такое оже- сточение. XV Дон Моисее, учитель, часто говорил, что ему как хлеб нуж- на жена. Но прошло уже десять лет с тех пор, как он прибыл в селение, а все еще оставался без жены, которая была ему так нужна. Перечницы, Зайчихи и дон Хосе, настоящий святой, признавали, что Пешке нужна жена. Прежде всего по сообра- жениям профессионального престижа. Учитель не может яв- ляться в школу в каком угодно виде — это вам не сыровар или, 103
скажем, кузнец. Положение обязывает. Конечно, первое, к чему обязывает положение, это приличное жалованье, а дон Моисее, Пешка, такого жалованья не получал. Поэтому не было ничего удивительного, что дон Моисее, Пешка, всегда ходил в том са- мом костюме, в котором десять лет назад приехал в селение, те- перь уже совсем истрепанном и чиненом-перечиненом, и что он даже не носил нижнего белья. Нижнее белье стоило столько, что глаза на лоб лезли, а учителю падо было не спускать глаз со своих сорванцов. Что верно, то верно, Камила-Зайчиха плохо обошлась с ним. Дон Моисее, учитель, одно время увивался за ней, а она дала ему от ворот поворот, потому что, как она говорила, он был кри- ворожий и беззубый. И глупо сделала. Пако-кузнец был прав, когда утверждал, что это не является серьезным препятствием, поскольку Зайчиха, если бы вышла за него, могла бы поцелуя- ми поставить ему рот на место и выправить физиономию. Но Камила-Зайчиха заартачилась: мол, чтобы попасть в губы, учи- теля надо целовать в ухо, а ей это неприятно. Пако-кузнец не сказал ни «да», ни «нет», но про себя подумал, что целовать человека в ухо во всяком случае не так неприятно, как цело- вать заячью морду. Так из этого дела ничего и не вышло. Зай- чиха по-прежнему висела на телефоне, а дон Моисее, учитель, изо дня в день ходил в школу без нижнего белья, с обтрепан- ными манжетами и с продранными локтями. Однажды во время каникул, в солнечный летний день, когда трое друзей смотрели, как Паскуале с мельницы и Антонио- Брюхан играют в кегли, Роке-Навозник изложил Даниэлю-Со- венку и Герману-Паршивому зародившийся у него план. — Послушай, Совенок,— сказал он вдруг,— а почему бы Саре не выйти за Пешку? Даниэль-Совенок разинул рот: это было колумбово яйцо. Как ему самому не пришла в голову такая простая и разумная мысль? — Ясное дело! — откликнулся он.— Почему бы им не поже- ниться? — По-моему,— прибавил вполголоса Навозник,— чтобы по- жениться, нужно только одно: чтобы люди в чем-нибудь сходи- лись. А Сара и Пешка сходятся в том, что оба меня терпеть не могут. Даниэлю-Совенку Навозник начинал казаться гораздо ум- нее, чем он думал, и все, что тот сказал, представлялось ему таким правильным и многообещающим, что он смог только по- вторить: — Ясное дело! 104
Навозник продолжал: — Представляете, как было бы здорово, если бы мы с от- цом остались в доме одни, без Сары. А в школе дон Моисее все- гда делал бы мне поблажку как брату его жены, да и вам тоже как лучшим друзьям брата его жены. Кажется, я понятно го- ворю? Даниэль-Совенок с необузданным энтузиазмом, естественно вытекавшим из его нежелания вновь представать перед непра- вым и беспощадным судом учителя, опять вокликнул: — Ясное дело! — Ясное дело! — подхватил Паршивый, заразившись его воодушевлением. Навозник с сомнением покачал головой. — Но надо, чтобы они захотели пожениться,— сказал он. — А почему же им не захотеть? — возразил Совенок.— Пешка уже десять лет ищет себе жену, а Сара была бы рада подцепить мужа. Сестра у тебя не больно хорошенькая. — Я знаю, она уродина; но ведь и Зайчиха уродина. — А что, Сара привередливая? — спросил Паршивый. — Какое там! Когда ей в молоко попадает муха, она со сме- хом говорит: «Ну, собирайся в дорогу», и как ни в чем не бы- вало проглатывает ее вместе с молоком, а потом опять смеет- ся,— сказал Роке-Навозник. — Так в чем Же дело? — спросил Паршивый. — Муха ей больше не досадит, раз — и нет ее. А выйти за- муж совсем другое дело,— сказал Навозник. Трое друзей помолчали. Наконец Даниэль-Совенок сказал: — Почему бы нам не устроить так, чтобы они встретились? — А как это сделать? — спросил Навозник. Совенок вскочил и отряхнул рукой пыль со штанов. — Пойдемте, сейчас узнаете. Они вышли из кегельбана на шоссе. — Мы напишем Пешке записку, как будто от самой Сары,— заговорил Совенок в лихорадочном возбуждении.— По- нимаете? Твоя сестра каждый вечер выходит на порог погля- деть на людей. Мы напишем ему, что она его ждет, и когда он подойдет к вашему дому и увидит ее, то подумает, что она и вправду его поджидает. Роке-Навозник угрюмо нахмурился, как обычно, когда его что-нибудь не совсем устраивало. — А если Пешка узнает почерк? — сказал он. — Мы его изменим,— с жаром вмешался Паршивый. — А если он покажет письмо Саре? Даниэль на минуту задумался, потом сказал: 105
— Мы напишем ему, чтобы он сжег письмо, прежде чем идти к ней, и чтобы он никогда не заговаривал с ней об этом письме, если не хочет, чтобы она умерла от стыда и никогда больше не посмотрела ему в лицо. — А если он не сожжет? — не сдавался Навозник. — Сожжет,— сказал Совенок.— Паскудный Пешка боится так и остаться без жены. Он уже староват и к тому же знает, что у него перекошен рот. И что от этого на него противно смот- реть. II что женщинам не нравится целовать мужчину в ухо. Зайчиха это прямо сказала. Роке-Навозник добавил, как бы про себя: — Да, он ничего ей не скажет про письмо, чтобы не испор- тить дела. С тех пор, как Камила отказала ему, он боится остаться холостяком. Ты прав. Мало-помалу в широкой груди Навозника возрождалась вера в успех. Он уже видел себя без Сары и без нависшей над его головой постоянной угрозы в виде линейки учителя, он уже предвкушал вольность, которой до сих пор не знал. — Так когда же мы напишем это письмо? — спросил он. — Сейчас. Они как раз поравнялись с сыроварней и вошли. Совенок взял карандаш и лист бумаги и написал печатными буквами: «Дон Моисее, если вам нужна жена, то мне нужен муж. Я буду ждать вас в семь часов в дверях моего дома. Никогда не гово- рите со мной об этом письме и сожгите его. Иначе я умру от стыда и никогда больше не посмотрю вам в лицо. Сделайте вид, что случайно встретились со мной. Сара». В обед Герман-Паршивый подсунул письмо под дверь учи- теля и в тот же день без четверти семь вместе с Даниэлем-Со- венком вошел в дом Навозника, чтобы с сеновала через оконце наблюдать за ходом событий. Все было продумано, но дело чуть не провалилось. Когда они пришли, Сара, как обычно, держала Навозника взаперти на чердаке. А было уже без четверти семь. Даниэль-Совенок был уверен, что Пешка, который уже десять лет мечтал жениться, не опоздает ни на одну минуту. В пролет лестницы, как тяжелые капли, падали слова Са- ры. Хотя Даниэль-Совенок уже тысячу раз слышал эту песню, он невольно вздрогнул: — Когда мои глаза, остекленевшие и выкатившиеся из ор- бит от ужаса перед неотвратимой смертью, устремят на тебя угасающий взгляд... Навозник, должно быть, знал, что уже около семи, потому что отвечал скороговоркой, не давая Саре окончить фразу: — Иисус милосердный, смилуйся надо мной. 106
Сара остановилась, услышав, что кто-то поднимается по лестнице. Это были Совенок и Паршивый. — Эй, Сара,— нетерпеливо сказал Совенок,— прости Навоз- ника, он больше не будет. — А откуда ты знаешь, мошенник, что он сделал? — ска- зала она. — Наверное, что-нибудь плохое. Ты никогда не наказыва- ешь его без причины. Ты справедливая. Сара полыценно улыбнулась. — Подожди минутку,— сказала она и продолжала торопли- во, стараясь как можно скорее покончить с наказанием: — Ко- гда я лишусь чувств, и мир сокроется от меня, и я буду стонать в предсмертной агонии... — Иисус милосердный, смилуйся надо мной. Сара, ты кон- чила? Она захлопнула молитвенник. - Да. — Ну, открой. — А тебе это послужит наукой? — Да, Сара. Сегодня мне было очень страшно. Сара встала и открыла дверь чердака, явно довольная. Она начала медленно спускаться по лестнице. На первой площадке она обернулась. — Смотрите, не бедокурьте,— сказала она, словно содрог- нувшись от смутного предчувствия. Навозник, Совенок и Паршивый, ни слова не сказав друг другу, бросились к оконцу. Навозник смахнул рукой паутину и выглянул на улицу. Совенок с тревогой спросил: — Она уже вышла? — Выносит стул и работу. Садится,— отвечал Навозник и вдруг торопливо бросил:—На углу улицы показался Пешка! У Совенка бешено забилось сердце — сильнее, чем в ту ми- нуту, когда раздался свисток скорого поезда у входа в туннель, где он поджидал со спущенными штанами, сильнее, чем в тот вечер, когда мать с насмешкой спросила у отца, держат ли они герцога как почетного гостя. Сегодня происходило нечто более волнующее и значительное. Он протиснулся между На- возником и Паршивым и увидел, как дон Моисее, слегка накло- нив корпус и держа руки за спиной, останавливается перед Са- рой, подмигивает ей одним глазом и улыбается левым уголком рта, чуть не налезающим на ухо. Сара с изумлением глядела на него и наконец, смущенная этими полуулыбками и подми- гиванием, пролепетала: — Добрый вечер, дон Моисее, что хорошего скажете? 107
Тогда он сел возле нее на каменную скамью и проделал но- вую серию гримас, выказывая таким образом свое удоволь- ствие. Сара с удивлением наблюдала за ним. — Вот и я, детка,— сказал он.— Я не опоздал, правда? Об остальном не скажу ни слова. Не беспокойся. Дон Моисее говорил очень хорошо. В селении существовали разногласия насчет того, кто первый златоуст, однако только трое могли претендовать на это звание: дон Хосе, священник, дон Моисее, учитель, и дон Рамон, алькальд. Медовый голос Пешки и его туманные намеки озадачили Сару. — С вамп что-нибудь случилось, дон Моисее? — спросила она. Он, не отвечая, опять начал подмигивать ей с понимающим и сообщническим видом. Наверху, у оконца, Навозник шепнул на ухо Совенку: — Чертов болтун. Говорит, чего не надо. — Тсс! Пешка наклонился к Саре и смело взял ее руку. — Больше всего меня восхищает в женщинах искренность, Сара,— сказал он.— Спасибо. Нам с тобой ни к чему обиняки и притворство. Сара так покраснела, что померкли даже ее рыжие волосы. К нпм приближалась Курносая с кувшином воды, и Сара вы- свободила руку. — Пустите, ради бога, дон Моисее! — прошептала она, ис- пытывая тайное удовольствие.— Нас могут увидеть! Наверху, у оконца, Роке-Навозник, Даниэль-Совенок и Гер- ман-Паршивый глупо улыбались, наблюдая эту сцену. Когда Курносая завернула за угол, Пешка опять принялся за свое. — Хочешь, я помогу тебе шить? — сказал он. Теперь он старался завладеть обеими руками Сары. Между ними началась возня. Сара инстинктивным движением спрята- ла шитье за спину, пунцовая от стыда. — Не давайте рукам волю, дон Моисее,— проговорила она. Наверху Навозник тихонько захихикал и сказал: — Это она себе штаны шьет. Совенок и Паршивый тоже засмеялись. Смущение и мнимая досада Сары не могли скрыть ее упоения. Поэтому Пешка на- чал без передышки говорить ей комплименты насчет ее глаз, губ, волос, и было видно за версту, что сердце Сары, за кото- рой еще никто не ухаживал, тает как лед на солнце. После 108
всех этих любезностей учитель уставился на Сару и ска- зал: — Интересно, знаешь ли ты, детка, какие у тебя глаза? Она с глупым видом засмеялась и проговорила: — Что это с вами, дон Моисее! Но он повторил свой вопрос. Можно было заметить, что Сара избегает говорить, чтобы своими простецкими выражения- ми не разочаровать Пешку, который был одним из самых крас- норечивых людей в селении. Без сомнения, Саре хотелось вспо- мнить что-нибудь красивое из того, что она читала, что-нибудь возвышенное и поэтическое, но ей прежде всего пришло в го- лову то, что опа чаще всего повторяла: — Ну... глаза... глаза у меня, дон Моисее... остекленевшие и выкатившиеся из орбит,— сказала она и опять засмеялась ко- ротким, нервным смешком. Сара похвалила сама себя. Она была девушка недалекая и, считая, что эти эпитеты, уже по одному тому, что они взяты из молитвенника, применимы скорее к ангелам, чем к людям, осталась очень довольна своей находчивостью. Удивление, изоб- разившееся на лице учителя, она истолковала в выгодном для себя смысле, как признак того, что для него приятный сюрприз, что она не такая серая и неотесанная, как он думал. Зато Навоз- ник заподозрил что-то неладное. — Кажется, Сара сморозила глупость, а? Совенок кивнул и пояснил: — Выкатившиеся из орбит и остекленевшие глаза бывают у мертвецов. Навозник готов был запустить кирпичом в голову сестры. Однако Пешка, оправившись от мимолетного изумления, улыб- нулся, скосив рот к правому уху. Видно, ему уж очень нужна была жена, раз он и на это ничего не сказал. Он с новым пылом принялся улещать Сару и через четверть часа совсем вскружил ей голову. Она слушала его как завороженная, с пылающими щеками и устремленным в пустоту, лунатическим взглядом. Пешка захотел удостовериться, что ему обеспечена жена, кото- рая была ему так нужна: — Я люблю тебя, Сара, понимаешь? И буду любить тебя до скончания века. Я каждый день буду приходить к тебе в это же время. Скажи мне, а ты,— он опять взял ее за руку, изображая пылкую страсть,— а ты всегда будешь любить меня? Сара посмотрела на него, словно в забытьи, и заговорила. Слова приходили ей на язык со странной легкостью; они текли, будто их произносила не она, будто кто-то другой сидел в ней и говорил за нее. 109
— Я буду любить вас, дон Моисее, до той минуты, когда чувства перестанут служить мне, и мир сокроется от меня, и я буду стенать в предсмертной агонии. — Да будет так! — с воодушевлением сказал учитель и сжал ее руки, и два раза подмигнул ей, и четыре раза скривил рот до уха, и, наконец, ушел, но, прежде чем дойти до угла, несколько раз обернулся, судорожно улыбаясь Саре. Так Сара и Пешка стали женихом и невестой. Даниэлю-Со- венку они, однако, не оказали того внимания, на которое он был вправе рассчитывать, если учесть роль, которую он сыграл в их помолвке. Они были женихом и невестой полтора года, а теперь, когда ему надо было поступать в коллеж и начинать выбивать- ся в люди, им вздумалось назначить свадьбу на второе ноября, день поминовения усопших. Андрес, «человек, которого сбоку не видно», тоже не одобрил этого и напрямик высказал свое мнение: — Те, кто ищет себе жену, женятся весной, а те, кто ищет судомойку,— осенью. Тут никогда не бывает ошибки. В сочельник Сара была в прекрасном настроении. С тех пор, как она сделалась невестой Пешки, характер у нее стал гораздо мягче. Настолько, что за это время она всего два раза запирала Навозника на сеновале и читала ему моления грешной души. Это было уже кое-что. Вдобавок Навозник стал получать в шко- ле неплохие отметки, и ему больше ни разу не пришлось дер- жать над головой Священную историю, в которой сто с лишним цветных гравюр. А вот Даниэль-Совенок мало что выиграл. Иногда он жалел, что вмешался в это дело, потому что держать над головой Свя- щенную историю, когда рядом Навозник делает то же самое, было все-таки не так тягостно, как подвергаться этому наказа- нию в одиночестве. Итак, в сочельник Сара была в прекрасном настроении и, по- ворачивая цыпленка, который жарился в очаге, спросила у На- возника: — Скажи мне, Роке, это ты написал учителю письмо, в ко- тором говорилось, что я его люблю? — Нет, Сара,— сказал Навозник. — Правда? — Клянусь тебе, Сара. Она пососала палец, который обожгла, а вынув его изо рта, сказала: — Так я и думала. Ты в жизни не сделал ни одного доброго дела. Ступай. Убирайся отсюда, мошенник. 110
XVI Священник дон Хосе, настоящий святой, говоря с амвона, использовал всевозможные средства убеждения: сжимал кула- ки, вопиял, гремел, отирал пот со лба и шеи, рвал свои редкие седые волосы, обводил скамьи указующим перстом, а как-то раз во время одной из самых страстных и патетических проповедей, которые навсегда останутся в истории долины, даже разодрал на себе сутану. Однако на прихожан, особенно на мужчин, все это не производило большого впечатления. Против мессы они ничего не имели, но, когда начиналась проповедь, мрачнели и хмурились. Завет божий не повелевал слушать проповеди каж- дое воскресенье и каждый праздник. А значит, дон Хосе, свя- щенник, выходил за пределы своих пастырских обязанностей. О нем говорили, что он хочет быть большим католиком, чем папа, и что это нехорошо, в особенности для священника, а тем более для такого священника, как дон Хосе, обычно кроткого и снисходительного к человеческим слабостям. Жители долины были люди довольно жестокосердые, гнев- ливые и неблагодарные. Однако чисто спортивный дух сообщал им известную человечность. Те, кто хулил дона Хосе, священни- ка, как оратора, утверждали, что нельзя считать красноречи- вым человека, который через каждые два слова говорит «соб- ственно говоря». У него действительно была такая привычка. И все же можно быть красноречивым человеком и через каж- дые два слова говорить «собственно говоря». По мнению Даниэ- ля-Совенка, это были вещи вполне совместимые. Но некоторые думали иначе и если присутствовали на проповеди дона Хосе, то только для того, чтобы играть на деньги в чет и нечет, под- считывая, сколько раз дон Хосе произнесет с амвона «собствен- но говоря». Перечница-старшая уверяла, что дон Хосе говорит «собственно говоря» нарочно и что он уже знает о том, что муж- чины имеют обыкновение во время проповеди играть на деньги в чет и нечет, но смотрит на это сквозь пальцы, потому что так они хотя бы слушают и между одним «собственно говоря» и другим «собственно говоря» до них доходит что-то существен- ное. А иначе, пока он говорит, они думали бы о сенокосе, о дож- де, о кукурузе или о коровах, и это было бы уже непоправимое зло. Люди в долине были закоренелые индивидуалисты. Дон Ра- мон, алькальд, не лгал, когда говорил, что у них в селении каж- дый скорее умрет, чем пошевелит пальцем ради другого. Люди жили уединенно и думали только о себе. И если правду сказать, 111
этот крайний индивидуализм преодолевался только в воскрес- ные вечера, на закате. Тогда парни и девушки парочками исче- зали в лугах и в лесах, а старики собирались в тавернах поку- рить и выпить. То-то и беда: люди отказывались от индивидуа- лизма только для того, чтобы удовлетворять свои самые низмен- ные инстинкты. Дон Хосе, настоящий святой, однажды обрушился с амвона на парочки, которые по воскресеньям, когда стемнеет, уходят в луга и в леса; на тех, кто прижимается друг к другу во время танцев; на тех, кто пьянствует и играет в кости в таверне Чапо, спуская все до последней нитки; и наконец, на тех, кто в божьи праздники косит сено, копает картошку или обрабатывает куку- рузное поле. Как раз в этот день дон Хосе, священник, войдя в раж, сверху донизу разодрал на себе сутану. В общем, свя- щенник разгромил всех и вся, поскольку в долине можно было по пальцам перечесть тех, кто по праздникам не уходил пароч- ками в луга и в леса, не прижимался друг к другу во время тан- цев, не косил сено, не копал картошку и не обрабатывал куку- рузное поле. Дон Хосе объявил, что, «собственно говоря, если нынешние нравы не изменятся коренным образом, мало кто из нашего селения в день Страшного суда окажется одесную Гос- пода». После мессы к священнику в ризницу явилась делегация во главе с Перечницей-старшей. — Скажите нам, господин священник, в наших ли силах из- менить столь испорченные нравы? — спросила Перечница. Старый священник заперхал, застигнутый врасплох. Он не ожидал столь быстрого отклика на свою проповедь. Обведя при- стальным взглядом лица этих избранниц божьих, он опять про- кашлялся, стараясь выиграть время. . — Дочери мои,— сказал он наконец,— если вы этого твердо хотите, это в ваших силах. Тем временем на паперти Антонио-Брюхан отдавал две пе- сеты сапожнику Андресу, потому что дон Хосе произнес «соб- ственно говоря» сорок два раза, а Брюхан сделал ставку па пе- чет. Дон Хосе, священник, прибавил: — Мы можем организовать центр, где молодежь развлека- лась бы, не оскорбляя бога. Это нетрудно, была бы добрая воля. Я имею в виду большой зал с оборудованием для всякого рода увеселений. По воскресеньям й в праздники, часов в шесть, мы могли бы показывать кино. Конечно, отбирая только нравствен- ные, истинно католические картины. Перечница-старшая захлопала в ладоши. 112
— Под помещение подошла бы конюшня Панчо. У него уже нет лошадей, и он хочет ее продать. Мы могли бы взять ее в аренду, дон Хосе,— сказала она с энтузиазмом. — Безбожник не сдаст нам конюшню, сеньор священник,— вмешалась Каталина-Зайчиха.— Ведь этот прощелыга неверую- щий. Он скорее умрет, чем уступит нам конюшню для такой святой цели. Даниэль-Совенок, который в этот день прислуживал священ- нику, с открытым ртом слушал разговор дона Хосе с женщина- ми. Он хотел уйти, но, поняв, что в селении собираются устро- ить кино, остался. Дон Хосе, священник, успокоил Каталину-Зайчиху: — Не суди о людях неосмотрительно, дочь моя. Панчо в сущности неплохой человек. Перечница-старшая вскочила как ужаленная. — Отец мой, разве можно быть хорошим человеком, если не веришь в бога? — сказала она. Камила, другая Зайчиха, выпятила свою пышную грудь и отрезала: — Панчо, чтобы заработать песету, способен продать душу дьяволу. Уж я это знаю. Тут вне себя от возбуждения вмешалась Рита-Дуреха, жена сапожника: — Душу этот прощелыга уже продал. Дьяволу не придется заплатить за нее и двух реалов. Мы все это зпаем. В конце концов дон Хосе, священник, решил вопрос своей властью. Он назначил комиссию во главе с Перечницей-стар- шей, которой поручалось договориться с Панчо-Безбожником и съездить в город, чтобы приобрести кинопроектор. Все нашли это решение превосходным. В заключение дон Хосе объявил, что церковные сборы в течение ближайших двух месяцев пой- дут на приобретение новой сутаны для священника. Все похва- лили эту мысль, и Перечница, считая, что ее обязывает к этому положение, первой внесла дуро. Три месяца спустя в конюшне Панчо, которую заново по- белили и в которой проделали дезинфекцию, на радость всей долине открылось кино. Первый сеанс имел огромный успех. Едва ли нашлась хоть одна строптивая парочка, оставшаяся в лугах и лесах. Но через две недели возникла новая проблема. Больше не имелось «истинно католических» картин. Пришлось слегка поступиться взыскательностью и допустить на экран кое-какие фривольности. Дон Хосе, священник, успокаивал свою совесть, цепляясь, как утопающий за соломинку, за тео- рию наименьшего зла. 113
— Все-таки лучше, чтобы они собирались здесь, чем тиска- ли друг друга в лугах,— говорил он. Прошел еще месяц, и фривольность лент, которые присыла- ли из города, еще возросла. С другой стороны, парочки, кото- рые раньше в сумерках уходили в луга и в леса, теперь, поль- зуясь полутьмой, без стеснения любезничали в зале. Однажды посреди сеанса зажегся свет, и Паскуалон с мель- ницы попался с поличным: невеста сидела у него на коленях. Дело оборачивалось плохо, и в начале октября дон Хосе, настоя- щий святой, собрал у себя дома комиссию. — Надо принять срочные меры. По правде сказать, и карти- ны уже не назовешь нравственными, и зрители не ведут себя в зале как подобает. Мы скатились к тому самому, против чего боролись,— сказал он. — Давайте не будем выключать свет в зале и установим строгую цензуру над картинами,— предложила Перечница- старшая. После долгого обсуждения это предложение было принято. В цензурный комитет вошли дон Хосе, священник, Перечница- старшая и Трино, ризничий. Они собирались по субботам в ко- нюшне Панчо и просматривали картину, которую предполага- лось показывать на следующий день. Однажды вечером они остановили просмотр на сомнитель- ной сцене. — По-моему, у этой беспутницы слишком короткая юбка, дон Хосе,— сказала Перечница. — Мне тоже так показалось,— сказал дон Хосе. И, повер- нувшись к Трино, ризничему, который, не моргая, с открытым ртом глазел на женщину, застывшую на экране, пригрозил ему: — Перестань так пялить глаза, Трино, не то я исключу тебя из цензурного комитета. Трино был плюгавый человечек, недалекий и бесхарактер- ный. Глаза у него были кроткие и водянистые, а борода не рос- ла, и это придавало его лицу придурковатое выражение. Вдо- бавок он был очень неуклюж, и это особенно бросалось в глаза, когда он шел,—казалось, ему при каждом шаге приходится де- лать усилие, чтобы вытеснить своим телом соответствующий объем воздуха. Словом, не человек, а несчастье. Правда, даже самый убогий на что-нибудь годится, и Трино, ризничий, мож- но сказать, виртуозно играл на фисгармонии. Выслушав замечание священника, Трино смущенно потупил глаза и глупо улыбнулся. Священник был прав, но, черт возьмп, у этой женщины на экране были восхитительные ножки — та- кие не часто встречаются. 114
Дон Хосе, священник, видел, что трудности возрастают с каждым днем. Даже Трино, цензор и ризничий, в помышлениях своих грешил с этими бабами на экране, которые с величайшим бесстыдством показывали ноги. Нелегким делом было бороться с вожделениями всей долины, а дон Хосе чувствовал себя уже очень старым и усталым. Нововведение в виде лампочек, горящих во время сеанса, зрители встретили с неумеренной враждебностью. В первый день они подняли свист, во второй — перебили лампочки кар- тошками. Комиссия снова собралась. Обыкновенные лампочки, при свете которых на экране все бледнело и расплывалось, за- менили красными. Но тогда публика набросилась на купюры. Коллективный протест выразил Паскуалон с мельницы: — Вот что, донья Лола, я человек прямой и скажу вам на- чистоту: по-моему, если из кино убрать ножки и поцелуи, на нем можно поставить крест. Другие парни поддержали его: — Или пусть нам показывают картины без купюр, или мы опять начнем уходить в лес. Снова собралась комиссия. Дон Хосе, священник, был в крайнем волнении. — Пропади пропадом и кино, и вся эта музыка,— сказал он.— Предлагаю комиссии сбыть киноаппарат одному из окрест- ных муниципалитетов. Перечница завизжала: — Но тем самым мы введем в соблазн других, дон Хосе. Священник понурил голову. Перечница была права, на этот раз она была совершенно права. Продать киноаппарат значило толкнуть других на грех ради собственной выгоды. — Тогда мы сожжем его,— мрачно сказал он. И на следующий день в присутствии членов комиссии, со- бравшихся во дворе священника, кинопроектор был предан сож- жению. У его пепла Перечница-старшая в инквизиторском пылу провозгласила свою верность нравственности и свою не- поколебимую решимость не успокаиваться до тех пор, пока она не воцарится в долине. — Дон Хосе,— сказала она на прощанье священнику,— я по-прежнему буду бороться против безнравственности. Не сом- невайтесь. Я знаю, что делать. И в следующее воскресенье, когда стемнело, она взяла фо- нарь и отправилась одна рыскать по лугам и горам. Среди за- рослей ежевики или в каком-нибудь другом укромном местечке опа находила воркующих влюбленных п направляла на их сму- щенные лица яркий свет фонаря. 115
— Паскуалон, Элена, вы совершаете смертный грех,— гово- рила она и, не прибавив ни слова, удалялась. Так она неустанно обходила окрестности, повторяя свое грозное предостережение: — Такой-то, такая-то, вы совершаете смертный грех. «Поскольку у парней и девушек в нашем селении совесть спит, я заменю ее голос»,— говорила она себе. На ее долю вы- пала трудная, но не лишенная привлекательности задача. Три воскресенья кряду молодежь сносила вмешательство Перечницы в свои любовные дела. Но на четвертое произошло восстание. Парни всем гуртом окружили ее на лугу. Одни пред- лагали избить ее, другие — раздеть догола и на всю ночь привя- зать к дереву — пусть, мол, прохладится на росе. В конце кон- цов возобладала третья группа, которая предлагала бросить ее вниз головой в Эль-Чорро. Упавшая духом Перечница уронила наземь фонарь и приготовилась пополнить собой длинный хри- стианский мартиролог; впрочем, время от времени она хныкала и, икая от страха, просила пощады. С криками и бранью ее привели к мосту. Стремительное те- чение несло воды Эль-Чорро к Поса-дель-Инглес. Долину оку- тывала зловещая темь. Толпа, казалось, обезумела. Все предве- щало Перечнице неминуемую гибель, и она мысленно сама себе прочла отходную. И в конечном счете, если Перечница в эту ночь не угодила в реку, то должна была благодарить за это Кино-Однорукого, хотя это она говорила, что Кино и покойная Мариука разгове- лись, когда еще не кончился пост. Как видно, Однорукий еще не очерствел душой, и в груди его не угасла искра благородства. Он бросился между Перечницей и расходившимися парнями и стал защищать ее как настоящий мужчина. Войдя в раж, он даже поднял вверх культяпку и потряс ею в воздухе, словно древком знамени. Парни, которые тем временем поостыли, соч- ли достаточным, что нагнали на Перечницу страху, и ушли. Перечница осталась наедине с Одноруким. Она почувство- вала себя в довольно неловком положении и, не зная, что де- лать, смущенно хихикнула и уставилась в землю. Потом опять засмеялась, проронила «ну, что ж» и, наконец, не отдавая себе отчета в своем поступке, наклонилась и крепко поцеловала культю Кино. Сама испугавшись, она тут же бросилась бежать по шоссе и исчезла в ночи. На следующий день перёд обедней Перечница-старшая по- дошла к исповедальне дона Хосе. — Да славится Дева непорочная, отец мой,— сказала она. — Да святится имя ее, дочь моя. 116
— Отец мой, я каюсь... Каюсь в том, что в темноте ночи по- целовала мужчину,— проговорила Перечница. Дон Хосе, священник, перекрестился и поднял глаза к по- толку исповедальни. — Восхвалим господа,— смиренно пробормотал он. И по- чувствовал безмерную жалость к этому селению. XVII Даниэль-Совенок прощал Перечнице-старшей все, но только не историю с хором: она выставила его напоказ перед всем се- лением и дала понять, что не видит никакой разницы между ним и девчонками. Этого он не смог бы ей простить никогда, проживи он хоть тысячу лет. История с хором была поношением, величайшпм бесчестьем, какое может вынести мужчина. Чтобы смыть с себя этот позор и защитить свое мужское достоинство, требовалось принять контрмеры. В церкви их компанию уже ждали все школьники и школь- ницы и Трино, который, когда они вошли, извлекал из фисгар- монии визгливые и жалобные звуки. Была здесь и паскудная Перечница с палочкой в руке, ни с того, ни с сего произведен- ная в дирижера. Когда они вошли, она всех расставила по росту. Потом под- няла палочку над головой и сказала: — Внимание. Я хочу разучить с вами «Пастушку святую», чтобы спеть ее в день рождества Богородицы. Попробуем. Она сделала знак Трино, потом махнула палочкой, и дети запели вразнобой: Пас-ту-у-шка свя-та-ая, Хочу-у всей душо-о-ю... Когда сорок два голоса уже начинали звучать в унпсон, Пе- речница-старшая сделала комический жест отчаяния и сказала: — Хватит, хватит! Не так. Не «пас-тушка», а «пас-ту-у-у- шка». Вот так: «Пас-ту-у-у-шка свя-та-а-я, хо-чу-у всей ду- шо-о-ю, по го-о-о-рам и до-о-о-лам идти за то-бо-о-ю». Попро- буем. Она стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и все сно- ва уставились на нее. Стены храма задрожали от звонких дет- ских голосов. Скоро Перечница сделала досадливый жест и ука- зала палочкой на Навозника. — Ты можешь идти, Роке; ты мне не нужен. Когда у тебя изменился голос? 117
Роке-Навозник опустил голову. — Почем я знаю! Отец говорит, что я и новорожденный ре- вел басом. Хотя Навозник и потупился, но сказал это с гордостью, убежденный в том, что настоящий мужчина должен показать себя с самого рождения. Первые ученики встретили его слова высокомерными смешками, зато девочки посмотрели на Навоз- ника с восхищением. После второй пробы донья Лола отослала еще двух мальчи- ков, потому что они фальшивили. Спустя час из хора был ис- ключен и Герман-Паршивый, потому что у него ломался голос, а Перечница хотела «составить хор из одних чистых дискан- тов». Даниэль-Совенок подумал, что ему здесь больше делать нечего, и горячо пожелал, чтобы и его исключили. Кроме того, ему не нравилось быть дискантом. Но первая репетиция кончи- лась, а Перечница так и не сочла нужным отослать его. На следующий день они опять собрались на спевку, но и на этот раз Перечница не исключила его. Дело принимало сквер- ный оборот. Оставаться в хоре значило навлечь на себя бес- честье, чуть ли не поставить под вопрос свою принадлежность к мужскому полу, а Даниэль-Совенок слишком ценил ее, чтобы не придавать этому значения. Но вопреки своему желанию и не- смотря на то, что в хоре оставалось только шесть мальчиков, Даниэль-Совенок продолжал участвовать в нем. Это было просто несчастье. На четвертый день Перечница-старшая, очень до- вольная, объявила: — Я закончила отбор. В хоре остались только чистые голо- са.— Это были пятнадцать девочек и шесть мальчиков.— На- деюсь,— добавила она, обращаясь к мальчикам,— до рождества Богородицы ни у кого из вас голос не сломается. Мальчики и девочки улыбнулись, гордясь тем, что у них «чистые голоса». Один только Даниэль-Совенок втайне.при- уныл. Но делать было нечего. Перечница уже постукивала по крышке фисгармонии, чтобы привлечь внимание Трино, риз- ничего, и минуту спустя чистые голоса числом в двадцать один разносили по храму моления Богородице: Пас-туу-ш-ка свя-тааа-я, Хо-чууу всей ду-шооо-ю По гооо-рам и дооо-лам Идти за то-бооо-ю. Даниэль-Совенок предчувствовал то, что произошло в этот вечер при выходе из церкви. Отвергнутые ребята во главе с На- возником поджидали певчих на паперти и, завидев их, сгруди- 118
лись вокруг шести «чистых голосов» и принялись хором кри- чать: — Девчонки, писклята! Девчонки, писклята! Девчонки, писклята! Ни заступничество Перечницы-старшей, ни слабые усилия Трино, ризничего, который был уже стар и немощен, ни к чему не привели. Не оказали никакого действия и умоляющие взгля- ды, которые Даниэль-Совенок бросал на своего друга Роке. Вой- дя в раж, Навозник забыл даже самые элементарные нормы то- варищества. В сущности, нападающих разбирала злость оттого, что их исключили из хора, который будет петь в праздник рож- дества Богородицы. Но в данный момент это не имело значения. Важно было то, что попиралось мужское достоинство Даниэля- Совенкд и что следовало найти выход из этого ложного поло- жения. В эту ночь, когда он ложился спать, его осенила мысль: по- чему бы ему во время спевки не постараться басить? Тогда Пе- речница исключит его, как она исключила Роке-Навозника и Германа-Паршивого. В сущности, именно исключение Германа его особенно уязвило. В конце концов, Роке-Навозник всегда был впереди. Другое дело Герман. Как мог Даниэль сохранять свое положение в компании, если даже у Паршивого голос сильнее, чем у него? Ему решительно следовало нарочно басить, чтобы его до праздника исключили из хора. На следующий день, когда началась репетиция, Даниэль- Совенок поперхал, готовясь придать голосу фальшивое звуча- ние. Перечница стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и гимн начался. Пас-ту-у-у-шка свя-та-а-ая, Хочу-у-у всей ду-шо-о-ою... ’’ Перечница оборвала пение. Она наморщила свой длинню- щий нос, как будто почувствовала дурной запах, потом нахму- рилась, и лицо ее приняло такое выражение, словно вдруг об- наружилось нечто несообразное и она не могла определить, от- куда проистекает эта неприятность. Но когда хор во второй раз затянул «Пастушку святую», она указала палочкой на Совен- ка и с раздражением сказала: — Даниэль, перестань дурить, не баси, не то получишь за- трещину. Совенок был разоблачен. Он покраснел как рак при одной мысли, что другие могут подумать, будто он пытается строить из себя мужчину, прибегая к хитрой уловке. Он не нуждался в притворстве, чтобы быть мужчиной. И он докажет это при нервом удобном случае. 119
Когда они выходили из церкви, «нечистые голоса» во главе с Роке-Навозником опять окружили их, повторяя все тот же проклятый припев: — Девчонки, писклята! Девчонки, писклята! Девчонки, пи- склята! Даниэлю-Совенку хотелось плакать. Однако он сдержал себя, потому что знал, что его пошатнувшееся мужское досто- инство окончательно рухнет, если он заплачет перед оравой распоясавшихся «нечистых голосов». И вот наступил праздник рождества Богородицы. Проснув- шись, Даниэль-Совенок подумал, что в десять лет не так уж страшно иметь высокий голос и что впереди больше чем доста- точно времени, чтобы он изменился. Не было причины печа- литься и чувствовать себя униженным. В окно его комнаты све- тило солнце, и Пико-Рандо, видневшийся вдали, казался еще более высоким и величавым, чем обычно. До слуха Даниэля со стороны площади доносились нестройные звуки оркестра и не- прерывный треск петард. Вдалеке слышался звон колокола, ко- торый пожертвовал дон Антонино, маркиз,— благовестили к праздничной мессе. Возле кровати лежали его новый свежеотутюженный ко- стюм и чистая, белая рубашка, еще пахнущая синькой и мылом. Нет, жизнь не была печальной. Теперь, когда Даниэль-Совенок, облокотясь на подоконник, смотрел в окно, он мог в этом убе- диться. Жизнь не была печальной, даже если через полчаса ему предстояло петь «Пастушку святую» в хоре «чистых голосов». Даже если, когда они выйдут из церкви, «нечистые голоса» при- мутся дразнить их девчонками и писклями. Была пора цветения, и всю широко раскинувшуюся долину окутывала золотистая пыльца. С лугов тянуло свежестью, хотя полное безветрие предвещало жаркий день. Под окном, выхо- дившим в сад, на ближайшей яблоне рассыпал свои трели дрозд, перепархивая с ветки на ветку. Теперь оркестр шел по шоссе, направляясь к Эль-Чорро и дому Кино-Однорукого в со- провождении ватаги галдящих ребят. Даниэль-Совенок спря- тался за занавеску и притаился, чтобы его не заметили с ули- цы, потому что почти все эти ребята принадлежали к «нечи- стым голосам». Как только они скрылись из виду, он собрался и отправил- ся в церковь. В алтаре горели большие восковые свечи, а на женщинах были нарядные яркие платья. Даниэль-Совенок под- нялся на хоры и оттуда пристально посмотрел в глаза Богоро- дице. Дон Хосе говорил, что иногда она глядит на детей, кото- рые ведут себя хорошо. Может быть, причиной тому было мер- 120
цание свечей, но Даниэлю-Совенку показалось, что в это утро Богородица обратила свой взор на него. А на устах ее играла улыбка. Его бросило в жар, и он сказал ей, не шевеля губами, что посвящает ей «Пастушку» и молит ее сделать так, чтобы «нечистые голоса» не насмехались над ним и не называли его девчонкой. После Евангелия дон Хосе, настоящий святой, взошел па амвон и начал проповедь. Со скамеек, где сидели мужчины, по- слышалось продолжительное прокашливание, и Даниэль-Сове- нок, хоть и не играл в чет и нечет, невольно стал считать, сколь- ко раз дон Хосе, священник, скажет «собственно говоря». Но в это утро дон Хосе говорил так хорошо, что Совенок заслушал- ся и сбился со счета. — Дети мои, собственно говоря, каждому из нас предначер- тана своя дорога в жизни. И мы должны неуклонно идти по ней. Некоторые из вас, наверное, думают, что это легко, но они, собственно говоря, ошибаются. Иногда путь, который указует нам господь, тяжел и суров. Но отсюда,. собственно говоря, не следует, что это не наш путь. Бог сказал: «Возьми крест свой и следуй за Мною». — В одном могу вас уверить,— продолжал он,— божий путь не в том, чтобы в сумерки парочками укрываться в кустах; и не в том, чего ищут другие, отправляясь в таверну по субботам и воскресеньям; и, собственно говоря, даже не в том, чтобы ко- пать картошку и обрезать кукурузу в праздничные дни. Ибо бог создал мир, собственно говоря, в шесть дней, в седьмой же он отдыхал. А ведь это был бог. И как бог он, собственно говоря, не устал. Тем не менее он отдыхал. Отдыхал, чтобы показать нам, людям, что в воскресенье надо отдыхать. В этот день дона Хосе, священника, без сомнения, вдохнов- ляла Богородица, и он говорил мягко, не повышая голоса. Разъ- яснив, что у каждого своя дорога, он перешел к рассуждению о несчастье, которое подчас проистекает из того, что человек, дви- жимый честолюбием или алчностью, отклоняется от пути, пред- начертанного ему господом. Тут он сказал что-то мудреное и темное для Даниэля. Что-то вроде того, что нищий, который, просыпаясь утром, не знает, будет ли у него что есть в этот день, может быть счастливее богача, который роскошествует в великолепном дворце, окруженный мраморными статуями и тол- пою слуг. «Некоторые,— сказал дон Хосе,— из-за своего често- любия теряют ту долю счастья, которую уготовил им бог на бо- лее простом пути. Счастье,— заключил он,— кроется, собствен- но говоря, не в самом высоком, самом великом, самом заманчи- 121
вом, самом необыкновенном; его залог в том, чтобы принорав- ливать наши шаги к тому пути, который господь указал нам на земле. Даже если это скромный путь». Дон Хосе кончил, и Даниэль-Совенок проводил глазами до алтаря его маленькую фигуру. Ему хотелось наглядеться на него, пока он здесь во плоти, потому что Даниэль был уверен, что недалек тот день, когда дон Хосе займет в церкви одну из ниш, предназначенных для святых. Но тогда он уже будет не самим собой, а отвратительно раскрашенной деревянной или гипсовой скульптурой. Поглощенный своими мыслями, он чуть не вздрогнул, когда послышались звуки фисгармонии, на которой Трино, ризничий, брал пробные аккорды. Перед ними стояла Перечница с палоч- кой в руке. «Чистые голоса» прокашлялись. Перечница стукну- ла палочкой по крышке фисгармонии, и раздались вступитель- ные такты «Святой пастушки». Потом, управляемые палочкой Перечницы, согласно зазвучали «чистые голоса». Пас-туууш-ка свя-тааа-я, Хо-чууу всей ду-шооо-ю По гооо-рам и дооо-лам Ид-тиии за то-бооо-ю. Внем-лиии, все-бла-гааа-я, Сиии-ро-му стааа-ду, Что моооль-бы воз-нооо-сит По веее-сям и грааа-дам. Пас-туууш-ка свя-тааа-я, Хо-чууу всей ду-шооо-ю По гооо-рам и дооо-лам Ид-тиии за то-бооо-ю. Когда месса кончилась, Перечница похвалила их и в награ- ду дала каждому по леденцу. Даниэль-Совенок потихоньку спрятал свой в карман, как что-то постыдное. На паперти два завистника на ходу бросили ему: «Девчонка, пискля», но он не обратил на них никакого внимания. Конечно, теперь, когда у него за спиной не было Навозника, он чувство- вал себя слабым и беззащитным. Возле церкви еще толпились люди — говорили о проповеди дона Хосе. В сторонке, слева, Да- ниэль-Совенок заметил Мику. Она улыбнулась ему. — Вы пели очень хорошо, очень хорошо,— сказала она и по- целовала его в лоб. Совенок даже встал на цыпочки — в свои одиннадцать лет ему так хотелось выглядеть взрослым. Но это ему не помогло. Она его уже поцеловала. Теперь Мика опять улыбалась, но уже 122
не ему. К ней подошел стройный молодой человек в черном тра- урном костюме. Они взялись за руки и обменялись таким взгля- дом, который Совенку не понравился. — Как ты его находишь? — спросила Мика. — Он очарователен, просто очарователен,— сказал молодой человек. И тогда Даниэль-Совенок, охваченный каким-то тоскливым предчувствием, отошел от них и увидел, что все вокруг толка- ют друг друга локтями, украдкой посматривают в их сторону и шепотом говорят: «Смотри, это жених Мики», «Смотри, это же- них Мики», «Черт возьми, приехал жених Мики!», «А он хорош собой, жених Мики», «А он недурен, жених Мики». И все не спускали глаз со стройного молодого человека в черном костю- ме, который держал за руку Мику. Тут Даниэль-Совенок понял, что у него были основания ис- пытывать печаль в этот день, хотя в безоблачном небе сияло солнце и в зарослях кустарника пели птицы, и время от време- ни слышалось меланхолическое позванивание колокольчиков коров, и Богородица посмотрела на него и улыбнулась ему. У него были основания грустить, и отчаиваться, и желать смер- ти. Он чувствовал какой-то душевный надлом. Вечером он пошел на гулянье. Вместе с ним пошли Роке-На- возник и Герман-Паршивый. Даниэль-Совенок был все еще в грустном, подавленном настроении и испытывал потребность дать выход обуревавшим его чувствам. На лугу пахло чурро * и многолюдьем, пахло полнокровным весельем. В центре стояла мачта, метров на десять выше, чем в прошлые годы. Они оста- новились перед ней и последили за безуспешными усилиями двух мальчишек, которым удавалось подняться лишь на пер- вые несколько метров. Какой-то пьяный, показывая пальцем на верхушку мачты, говорил: — Там пять дуро. Кто поднимется и достанет их, пусть пригласит меня выпить. И заразительно хохотал. Даниэль-Совенок посмотрел на Роке-Навозника и сказал: — Я поднимусь. Роке поддразнил его: — Кишка тонка. Герман-Паршивый выказал крайнюю осторожность: — Не надо. Убьешься. Движимый отчаянием, смутным чувством соперничества с молодым человеком в трауре и желанием показать себя «нечи- * Чурро — крендельки, жаренные в масле. 123
стым голосам», Даниэль-Совенок подскочил к мачте и без труда поднялся на первые несколько метров. У него пылала голова, и в груди клокотала странная смесь уязвленной гордости, пробу- дившегося честолюбия и отчаяния. «Вперед,— говорил он себе.— Никому не сделать того, что ты делаешь. Никому не сде- лать того, что ты делаешь». И он поднимался все выше, хотя ему уже жгло ляжки. «Я лезу, потому что мне наплевать, если я упаду, я лезу, потому что мне наплевать, если я упаду»,— по- вторял он про себя и, добравшись до середины, посмотрел вниз и увидел, что все на лугу неотрывно следят за ним. На мгнове- ние у него закружилась голова, и он изо всей силы уцепился за мачту. И все же полез выше. У него уже заболели мускулы, но он продолжал подниматься. Снизу он казался крохотным, как таракашка. Мачта начала колебаться, как дерево на ветру. Но он не чувствовал страха. Ему нравилось быть ближе к пебу, го- ворить с Пико-Рандо на «ты». Однако у него ослабевали руки и ноги. Он услышал крик и снова посмотрел вниз. — Сынок, Даниэль! Это взмолилась его мать. Рядом с ней, полная тревоги, стоя- ла Мика. И до странности маленький Роке-Навозник, и Герман- Паршивый, над которым Совенок вновь завоевывал превосход- ство, и «чистые голоса», и «нечистые голоса», и Перечница- старшая, и дон Хосе, священник, и Пако-кузнец, и дон Антонп- но, маркиз, и за ними — селение, подставившее солнцу свои си- зые шиферные крыши. В каком-то самозабвении, подстегивае- мый честолюбием, подобным ненасытной жажде господства и власти, он продолжал взбираться, глухой к доносившимся снизу предостережениям. Мачта становилась все тоньше, и под его тяжестью качалась, как пьяная. Он изо всей силы обхватил ее, чувствуя, что вот-вот будет заброшен в горы, словно пущенный из катапульты. Он поднялся еще выше. Теперь он уже почти добрался до пяти дуро, пожертвованных «подголосками Индей- ца». Но у него саднели ободранные ляжки и почти обессилели руки. «Посмотри, приехал жених Мики. Посмотри, приехал же- них Мики»,— со злостью сказал он про себя и вскарабкался еще на несколько сантиметров. До вершины оставалось так мало! Внизу воцарилось напряженное молчание. «Девчонка, пискля, девчонка, пискля»,— прошептал он и поднялся чуть выше. Вот он уже достиг вершины. Мачта раскачивалась все сильнее. Не решаясь отпустить руку, чтобы схватить приз, он зубами рва- нул конверт. Не раздалось ни аплодисментов, ни возгласов. Над селением тяготело предчувствие несчастья. Дапиэль-Совепок начал спускаться. На половине высоты он совсем изнемог, ослабил руки и ноги и быстро скатился по навощенной мачте, 124
чувствуя жгучую боль в кровоточащих ладонях и ляжках. Внезапно он очутился на земле, окруженный людьми, кото- рые оглушительно кричали и больно хлопали его по плечу, в объятиях матери, целовавшей его со слезами на глазах. Он уви- дел молодого человека в трауре, который держал под руку Мику и говорил ему: «Молодец, мальчуган». Увидел, как удаляются, опустив голову, посрамленные «нечисты^ голоса». Увидел отца, который долго и невразумительно отчитывал его с напускной строгостью. Наконец, увидел Уку-уку, которая, подбежав к нему, обняла его колени и разразилась потоком неудержимых слез... Когда Даниэль-Совенок возвращался домой, все опять пред- ставилось ему в ином свете, и он признался себе, что у него нет никаких оснований печалиться. В конце концов, день был лу- чезарный, долина сияла красотой, а жених Мики сказал ему, улыбаясь: «Молодец, мальчуган». XVIII Подобно многим другим женщинам, Перечница-старшая презирала любовь, пока ни один мужчина не дарил ей счастья любить и быть любимой. Подчас Перечница смеялась при мыс- ли о том, что первая и единственная в ее жизни любовь роди- лась как раз из ее ревностного благочестия. Если бы по воскре- сеньям в сумерки она не рыскала окрест селения, она не обо- злила бы молодежь, а если бы она не обозлила молодежь, Кино- Однорукому не представился бы случай встать на ее защиту, а если бы ему не представился такой случай, никогда не было бы тронуто черствое сердце Перечницы-старшей, огражденное реб- рами, как глухою стеной. Ее первая и единственная любовь была звеном в цепи причинности, и причинность, осмысляемая Перечницей, подавляла ее. Неисповедимы пути господа. Роман между Перечницей и Кино не сразу стал известен в селении. К тому же он развивался до отчаяния медленно. До ре- шительного шага дело дошло не скоро. Кино-Однорукий поду- мывал о Перечнице еще до случая на мосту. Перечница была уже не молода, и он тоже. С другой стороны, Перечница была женщина в его вкусе, худая, сухопарая, и владела лавкой, где бойко шла торговля; у нее был явный коммерческий талант. Как раз то, чего не было у него. В последнее время Кино ду- шили платежи по закладным. По существу, от его собственно- сти ничего не осталось — он и бурьян в саду уже не мог назвать своим. А кроме того, Перечница была худая, и ляжки у нее 125
были тощие. Конечно, предположительно. Разумеется, ни он, ни кто бы то ни было другой никогда не видел ляжек Перечницы. В общем, женитьба на Перечнице была для него вполне подхо- дящим решением жизненных проблем. Когда Кино-Однорукий защитил Перечницу от парней, со- биравшихся сбросить ее с моста, он сделал это не в своекорыст- ных целях. Он сделал это, потому что был достойным и благо- родным человеком и ненавидел насилие, в особенности по отно- шению к женщинам. А если потом дело запуталось, если Переч- ница как-то особенно посмотрела на него и пылко поцеловала его культяпку, а он почувствовал легкую щекотку, пробежав- шую, как судорога, по руке, и растрогался, то что же из того? Это были звенья все той же цепи, перипетии, подводящие к не- избежной развязке. Это был перст божий. Поцелуй в сморщенную культяпку позволил также Кино- Однорукому констатировать, что в нем еще не иссякла мужская сила. Он еще не стал бесполым существом, он еще кое-чего сто- ил. И он стал обдумывать практические шаги, которые можно было предпринять. Так у него родилась мысль каждый день ранним утром, пока еще не проснулось селение, подсовывать цветок под дверь лавки Перечницы. Кино-Однорукий понимал, что тут нужно действовать осмот- рительно. Все селение ненавидело Перечницу, сама Перечница была пуританка, а другая Перечница — пуганая ворона. Поэто- му ему следовало соблюдать осторожность и скромность и до времени держать дело в тайне. Он каждый день приносил новый цветок, а если цветок был большой, подсовывал под дверь только один лепесток. Кино- Однорукому было небезызвестно, что цветок, уроненный неча- янно, уносит ветер, но цветок, подброшенный намеренно, таит в себе большую силу убеждения, чем золотые горы. Он знал так- же, что терпенье и труд все перетрут. Через месяц переполненная нежностью Перечница излила душу дону Хосе, который был настоящим святым. — Дон Хосе,— сказала она,— если женщина хочет забыть- ся в объятиях мужчины, это грех? — Смотря какое у нее намерение,— сказал священник. — Никакого, только забыться в объятиях, дон Хосе. — Но, дочь моя, в твои годы? — Что вы хотите, сеньор священник. Никто не знает, когда придет его час. Любовь и смерть подкрадываются исподтишка. И если желание забыться в объятиях мужчины — грех, да будет вам известно, дон Хосе, я живу во грехе. И тут уж ничего не поделаешь. Л не смогу желать ничего другого, даже если вы мне 126
скажете, что это самый тяжкий из всех грехов. Это желание сильнее меня. Перечница заплакала. Дон Хосе, как маятник, качал головой. — Речь идет о Кино, да? — сказал он. Перечница залилась краской. — О нем, дон Хосе. — Он хороший человек, дочь моя; но это просто несча- стье,— сказал священник. — Неважно, доп Хосе. Все поправимо. — Что говорит твоя сестра? — Она еще ничего не знает. Но у нее не хватит духа гово- рить со мной об этом. Да и какой толк от ее советов. Но и Ирена, Перечница-младшая, наконец, узнала, что про- исходит. — Неужели это правда, Лола? — сказала она.— Ты потеря- ла рассудок? — Почему ты так говоришь? — А ты не знаешь? — Нет. Зато ты знаешь, что нам нужен мужчина в доме. — Почему-то когда речь шла обо мне с Димасом, нам не ну- жен был мужчина в доме. — Это совсем другое дело, сестра. — Теперь потеряла голову ты, вот и вся разница. — Кино порядочный человек. — Димас тоже казался порядочным. — Димас ухаживал за тобой, чтобы заграбастать твои де- нежки. Как только кончились твои пять тысяч песет, кончилась и его любовь. Ты это сама сказала. *— А ты думаешь, Кино ухаживает за тобой ради твоих пре- красных глаз? Перечница-старшая оскорбилась: — Какие у тебя основания сомневаться в этом? — С виду, конечно, никаких,— согласилась Перечница- младшая. — Кроме того, мне не придется прятаться от людей, как тебе. Я узаконю свою любовь христианским браком. У Перечницы-младшей засверкали глаза. — Не говори мне про это, прошу тебя, ради блаженной па- мяти наших родителей. В селении еще не догадывались об этом жениховстве. Толь- ко когда Перечница и Кино в воскресенье вечером парочкой прошлись по улицам, оно стало наконец достоянием гласности. И вопреки опасениям Кино, герань на балконах не завяла, у ко- 127
ров не пропало моло^ мл ^зверзлась п горы не рухну- ли. Распространившая ’ 0уоьость вызвала всего лишь язвитель- ные улыбки и Двусмысленные наМеки- Меньшего нельзя было и ожидать. Спустя две недели Перечница-старшая снова пришла к допу Хосе. — Сеньор священник, грешно ли желать, чтобы мужчи- на поцеловал тебя в губы и изо всей силы сжал в своих объя- тиях? — Грешно. — Тогда я грешу каждую минуту, дон Хосе, и ничего не могу с этим поделать. — Вы с Кино должны пожениться,— без околичностей ска- зал священник. Узнав приговор дона Хосе, Ирена, Перечница-младшая, возопила: — Ты же на десять лет старше его, Лола, ведь тебе уже пятьдесят. Опомнись, поразмысли. Ради бога, приди в себя, пока не поздно. Перечница-старшая только что открыла, что есть прелесть в прячущемся за горы солнце, и в скрипе телеги с сеном, и в медлительном полете коршунов под чистым августовским не- бом, и даже просто в том, что живешь. И она уже не могла от- речься от этого открытия. — Я решилась, сестра. А если тебе это не по нраву, я тебя не держу, скатертью дорога,— сказала она. Перечница-младшая расплакалась, потом с ней случилась истерика, и, наконец, она слегла с высокой температурой. Про- шла неделя. В воскресенье температура упала. Перечница-стар- шая на цыпочках вошла в комнату и отдернула занавески. — Ну, поднимайся, сестра,— радостно сказала она.— Сегод- ня в церкви дон Хосе прочтет мое первое оглашение. Это дол- жен быть незабываемый день для тебя и для меня. Перечница-младшая, ни слова не говоря, встала, оделась, по- шла с сестрой слушать первое оглашение. Когда они вернулись домой, Лола сказала: — Выше голову, сестра. Ты будешь моей посаженой ма- терью. И действительно, Перечнпца-младшая исполнила роль поса- женой матери. И все беспрекословно. Через несколько месяцев после свадьбы Перечница-старшая, удивленная кротостью и без- ропотностью Ирены, послала за доном Рикардо, врачом. — Эта девушка перенесла чрезмерное потрясение. У нее по- мутился рассудок. Но во всяком случае она не опасна. Никаких 128
признаков буйного помешательства,— сказал врач и, прописав какие-то уколы, ушел. Подавленная Перечница-старшая заплакала. Но все это не удивило Даниэля-Совенка. Он начинал отда- вать себе отчет в том, что жизнь не скупится на события, кото- рые, пока не произойдут, кажутся неправдоподобными, а когда совершаются, предстают совсем в ином свете: вдумавшись, по- нимаешь, что в них нет ничего необъяснимого и удивительного, что они так же естественны, как ежедневный восход солнца, или дождь, или ночь, или ветер. Он следил за развитием отношений между Перечницей и Кино-Одноруким по рассказам Уки-уки. Любопытно, что, как только он узнал об этих отношениях, у него пропала без следа прежняя неприязнь к девчурке, а вместо нее пробудилось смут- ное чувство сострадания. Однажды утром он встретил ее на берегу реки, где она ша- рила в зарослях кустарника. — Помоги мне, Совенок. Куда-то сюда забился дрозд с под- битым крылом. Даниэль принялся его ловить и наконец поймал, но птица, вырвавшись, с разлета угодила в реку и тут же утонула. Тогда Мариука-ука села на берегу, опустив ноги в воду. Совенок сел рядом с ней. Обоих печалила неожиданная гибель птицы. Но скоро их грусть рассеялась. — Это правда, что твой отец женится на Перечнице? — ска- зал Совенок. — Говорят, женится. — Кто говорит? — Они. — А ты что на это говоришь? — Ничего. — А что говорит твой отец? — Что он женится, чтобы у меня была мать. — Я бы ни за какие коврижки не захотел, чтобы у меня была такая мать, как Перечница. — Отец говорит, что она будет умывать меня и расчесывать мне косы. Совенок не успокаивался: — А ты что на это говоришь? — Ничего. Даниэль-Совенок угадал, как страдает малышка, каких ге- роических усилий стоит ей молчание, которое она хранила с та- ким достоинством. 5 Мигель Делибес 129
Вдруг девочка спросила: — Это правда, что ты уезжаешь в город? — Да, через три месяца. Мне уже исполнилось одиннадцать лет. Отец хочет, чтобы я вышел в люди. — А ты что на это говоришь? — Ничего. Тут Совенок заметил, что они поменялись ролями, что те- перь отмалчивается он. И он понял, что у пего и Уки-уки вне- запно появилось нечто общее. И что ему по душе болтать с ней, и что между ними есть сходство: им обоим приходится поко- ряться тому, что находят удобным для себя родители, которые их мнения пе спрашивают. А еще он отдал себе отчет в том, что, сидя здесь и болтая с Укой-укой, он чувствует себя хорошо и даже не вспоминает о Мике. А главное, что мысль об отъезде в город, где он должен выйти в люди, снова становится для него невыносимой. К тому времени, когда он выйдет в люди и захо- чет вернуться из города, кожа у Мики наверняка уже не будет глянцевитой, п опа народит дюжину детишек. Теперь он встречался с Укой-укой гораздо чаще, чем преж- де, когда он угрюмо избегал ее. — Ука-ука, когда свадьба? — В июле. — И что ты па это говоришь? — Ничего. — А Перечница что говорит? — Что, когда станет мне матерью, отвезет меня в город, чтобы мне вывели веснушки. — А ты хочешь? Ука-ука сконфузилась и, потупив глаза, отвечала: — Конечно. В день свадьбы Мариука-ука куда-то запропастилась. Ко- гда стемнело, Кино-Однорукий забыл о Перечнице и обо всем на свете и сказал, что надо во что бы то ни стало найти девоч- ку. Даниэль-Совенок, как завороженный, наблюдал за приготов- лениями к поискам. Мужчины с палками и фонарями, в подби- тых гвоздями сапогах, громко цокавших по шоссе, отправились в горы. Время шло, а мужчины не возвращались, и Даниэля-Совен- ка охватило мучительное беспокойство. Мать плакала и причи- тала: «Бедный ребенок». По всей видимости, она не разделяла мнения, что Уке-уке нужна поддельная мать. Когда Рафаэла- Грязнуха, жена Куко, зашла на сыроварню и сказала, что, дол- жно быть, девочку сожрали волки, Даниэль-Совенок чуть не за- кричал. И в эту минуту он признался себе, что, если у Уки-уки 130
выведут веснушки, она потеряет свою прелесть и что оп не хо- чет, чтобы у нее вывели веснушки, а тем более, чтобы ее сожра- ли волки. В два часа ночи вернулись мужчины с палками и фонарями, ведя бледную, растрепанную Мариуку-уку. Все побежали в дом Кино-Однорукого встретить девочку, обнять и расцеловать ее и порадоваться, что она нашлась. Но Перечница опередила всех и встретила Уку-уку двумя пощечинами — хлоп по одной щеке, хлоп по другой. Кино-Однорукпй, с трудом сдержав ругатель- ство, одернул Перечницу и сказал ей, что не желает, чтобы де- вочку били, а донья Лола с раздражением ответила ему, что с сегодняшнего утра она уже ее мать и должна воспитывать ее. Тут Кино-Однорукий опустился на скамейку и, положив руку на стол, уронил на нее голову. Можно было подумать, что оп плачет. Можно было подумать, что у него случилось большое несчастье. XIX Герман-Паршивый поднял палец, наклонил голову и, при- слушавшись, сказал: — Слышишь, птица поет? Это славка. Совенок возразил: — Нет. Это щегол. Герман-Паршивый объяснил ему, что славки умеют пре- красно подражать трелям и посвисту всяких птиц. Потому их и называют пересмешниками. Совенок уперся на своем: — Нет. Это щегол. В это утро его обуял дух противоречия. Оп зпал, что его утверждение трудно опровергнуть, хотя оно и необоснованно, и упорно возражал Паршивому, находя в этом какое-то нездоро- вое удовольствие. Роке-Навознпк вскочил и сказал, указывая на воду метрах в трех правее того места, где Эль-Чорро врывался в затон. — Смотрите, водяной дурак. В селении дураками называли водяных змей. Ребята пе зна- ли, почему, но никогда и не задавались вопросом о происхожде- нии местного лексикона. Они без дальних размышлений усваи- вали его, и поэтому змея, которая, извиваясь, подплывала к бе- регу, была для них водяным дураком. В зубах у дурака была рыбешка. Трое друзей вооружились камнями. Герман-Паршивый сказал: 5* 131
— Не давайте ему вылезти из воды. На земле дураки сви- ваются в кольцо и катятся, как обруч, да так быстро, что зайцу не угнаться. И нападают на людей. Роке-Навозник и Даниэль-Совенок со страхом посмотрели на животное. Герман-Паршивый с камнем в руке стал подби- раться поближе к змее, прыгая со скалы на скалу. То ли он оступился, то ли поскользнулся на покрытом тиной валуне, то ли у него подвернулась хромая нога, но, как бы то ни было, он упал, со всего маху ударившись головой о каменную глыбу, и, как куль, свалился в затон. Навозник и Совенок, не раздумы- вая, бросились за ним в воду. Ценой отчаянных усилий они вы- тащили его на берег. У Паршивого зияла огромная рана на за- тылке, и он потерял сознание. Роке и Даниэль были ошеломле- ны. Роке взвалил на плечо безжизненное тело Паршивого и по- нес его на шоссе. В доме Кино Перечница положила ему на го- лову спиртовой компресс. Немного погодя проезжавший мимо пекарь Эстебан отвез его в селение па своей двуколке. Рита-Дуреха, увидев сына, истошно заголосила. Поднялась сумятица. Через пять минут все селение теснилось у двери са- пожника. Дон Рикардо, врач, едва пробрался через взволнован- ную толпу. Когда он вышел, все взгляды устремились на него— что-то он скажет. — Перелом основания черепа,— объявил врач.— Состояние очень тяжелое. Вызовите «скорую помощь» из города. Долина вдруг опять стала серой и унылой в глазах Дапиэля- Совенка. Свет померк. И в воздухе чувствовалось какое-то гроз- ное веяние, выдававшее неведомую силу, еще более могучую, чем Пако-кузнец. Панчо-Безбожник сказал, что эта сила — Судьба, но Перечница утверждала, что это воля божья. Даниэль предоставил им спорить, а сам тем временем проскользнул в комнату больного. Герман-Паршивый был очень бледен, и губы его были сложены в слабую улыбку. В течение восьми часов Паршивый был между жизнью и смертью. Из города приехала санитарная машина и па пей — Томас, брат Паршивого, работавший в автобусном парке. Он как безумный вбежал в дом и в коридоре столкнулся с Ритой- Дурехой, которая с выражением ужаса па лице выходила из комнаты больного. Мать и сын судорожно обнялись. — Ты опоздал, Томас,— сказала Дуреха.— Твой брат толь- ко что умер. Томаса точно ударило током. У пего выступили слезы па глазах, и он выругался сквозь зубы, как бы в бессильном бун- те против бога. А женщины в дверях дома начали всхлипывать и плакать в голос, и Андрес, «человек, которого сбоку не вид- 132
ир», тоже вышел из комнаты, такой сгорбленный, словно он разглядывал икры самой маленькой карлицы на свете. И Да- ниэлю-Совенку захотелось плакать, но он сдержал слезы, пото- му что Роке-Навозник бдительным оком следил за ним с деспо- тической строгостью. Он с удивлением отметил, что теперь все любили Паршивого. Вокруг слышались всхлипывания и стоны, словно Герман-Паршивый был родным сыном всем женщинам селения. И Совенка в некотором роде утешало это свидетель- ство солидарности. Пока их покойного друга обряжали, Навозник и Совенок от- правились в кузницу. — Паршивый умер, отец,— сказал Навозник. И даже у Пако-кузнеца, такого большого и сильного, при этом известии подкосились ноги, и ему пришлось сесть. Потом, как бы борясь со своей слабостью, он сказал: — Жизнь прожить — не поле перейти. Навозник спросил: — Что ты хочешь сказать, отец? — Ничего. Хлебните-ка! — почти с яростью ответил Пако- кузнец и протянул ему бурдюк с вином. В этот день все казалось печальным и мрачным — и горы, и луга, и улицы, и дома селения, и пение птиц. Пако-кузнец ска- зал, что им нужно заказать в городе венок погибшему другу, и они пошли к Зайчихам и заказали его по телефону. Камила тоже плакала, и хотя разговор был долгий, она не взяла за него платы. Потом они вернулись в дом Германа-Паршивого. Рита-Дуреха прижала к груди Даниэля-Совенка и пролепета- ла, что просит простить ее, но что Даниэль был лучшим другом Германа и поэтому, когда она обнимает его, ей кажется, что она еще может обнять сына. И Совенку стало еще грустнее при мысли о том, что через месяц он уедет в город выбиваться в лю- ди, а Рите, которая была совсем не так глупа, как говорили, придется остаться без Паршивого и без него, на которого она могла бы перенести свои материнские чувства. И сапожник тоже обнял за плечи его и Навозника и сказал, что благодарен им за то, что они спасли его сына на реке; не их вина, если смерть все-таки унесла его — от судьбы не уйдешь. Женщины все плакали возле покойника, и время от вре- мени одна из них в порыве чувств целовала и сжимала в объятиях холодное тельце Паршивого, еще громче рыдая и голося. Братья Германа обвязали ему голову полотенцем, чтобы не видно было проплешин, и от этого Даниэлю-Совенку стало еще горше, потому что так его друг выглядел арабчонком, а не хри- 133
стианином. Совенок надеялся, что на дона Хосе, священника, это произведет такое же впечатление. Но дон Хосе пришел, об- нял сапожника и соборовал Паршивого, не обратив внимания на полотенце. Взрослые редко замечают острую душевную боль детей. Да- же отец Совенка, сыровар, увидев его после несчастного слу- чая, вместо того чтобы утешить, только сказал: — Вот видишь, Даниэль, чем кончаются шалости. То, что случилось с сыном сапожника, могло случиться и с тобой. На- деюсь, это послужит тебе уроком. Даниэль-Совенок ничего не ответил, потому что чувствовал, что если заговорит, то расплачется. Отец не хотел понять, что, когда произошел несчастный случай, они не затевали никакой шалости, а просто хотели убить водяного дурака. И не при- нимал в расчет, что дробь, которая попала ему в щеку в то утро, когда они с помощью герцога убили ястреба, точно так же мог- ла попасть ему в висок и отправить его на тот свет. Взрослые приписывают несчастья неосторожности детей, забывая, что все в руке божьей и что взрослые тоже иногда поступают неосто- рожно. Даниэль-Совенок провел ночь в бдении у тела умершего. Он чувствовал, что навсегда прощается не только с другом, но и с какой-то частицей самого себя и что отныне все для него будет не таким, как прежде. Раньше он думал, что Роке-Навозник и Герман-Паршивый почувствуют себя очень одинокими, когда он уедет в город выбиваться в люди, а теперь оказывалось, что чувствует себя одиноким, ужасающе одиноким, он, и только он. В сокровенной глубине его существа вдруг поблекло, померкло что-то светлое — быть может, вера в нескончаемость детства. Он отдал себе отчет в том, что всем суждено умереть — и ста- рикам, и детям. Никогда раньше он не задумывался над этим и теперь испытывал тягостное, мучительное ощущение, словно ему не хватало воздуха. То было мрачное, скорбное озарение: жить — значит каждый день понемножку умирать, неотвратимо умирать. В конце концов все умрут — и он сам, и дон Хосе, и отец, и мать, и Перечницы, и Кино, и пять Зайчих, и Антонио- Брюхан, и Мпка, и Мариука-ука, и дон Антонино, маркиз, и даже Пако-кузнец. Все они недолговечны, и лет через сто в се- лении от них не останется и воспоминания, как теперь не оста- лось и воспоминания о тех, кто жил за сто лет до них. Селение станет другим, и произойдет это медленно и неуловимо. Все, абсолютно все, кто сейчас живет на этом косогоре, уйдут из жизни, а мир и не заметит перемены. Смерть молчалива, та- инственна п ужасна. 134
На рассвете Даниэль-Совенок покинул покойника и пошел домой завтракать. Есть ему не хотелось, но в предвидении близ- ких волнений было бы неосмотрительно не подкрепиться. В этот час селение казалось оцепеневшим, словно скованное хо- лодом смерти. И деревья будто съежились. И похоронно звуча- ло кукарекание петухов, которые пели как бы под сурдинку, точно боялись нарушить скорбную сосредоточенность долины. И горы, громоздившиеся под свинцовым небом, были одеты в траур. И даже пасшиеся на лугах коровы щипали траву как- то особенно скучливо и уныло. Даниэль-Совенок, как только позавтракал, вернулся в селе- ние. Проходя мимо обнесенного глинобитной стеной дома ап- текаря, он увидел скворца, клевавшего ягоды на придорожном кизиловом дереве, и с обостренной болью подумал о Парши- вом, навеки утраченном друге. Порывшись в кармане, он вы- тащил рогатку и вложил в нее камень. Потом тщательно при- целился и с силой натянул резинку. Камень ударил в грудь дрозда с сухпм стуком — треснули косточки. Совенок подбежал к убитой птице и дрожащими руками поднял ее. Потом дви- нулся дальше с дроздом в кармане. Когда он пришел, Герман-Паршивый уже лежал в гробу. Это был белый, покрытый лаком гроб, который сапожник за- казал в городе. Прибыл и заказанный венок с лентой, на кото- рой было написано: «Паршивый, твои друзья Совенок и Навоз- ник никогда не забудут тебя». Рита-Дуреха опять сжала Да- ниэля в объятиях и шепнула ему, что венок очень хороший. Но Томас, брат Германа, работавший в автобусном парке, уви- дев надпись, рассердился и отрезал от ленты кусок, где было написано «Паршивый», оставив только: «твои друзья Совенок и Навозник никогда не забудут тебя». Пока Томас резал ленту, а остальные смотрели на него, Со- венок потихоньку положил дрозда в гроб возле тела друга. Он подумал, что Паршивый, который так любил птиц, без сомне- ния, будет благодарен ему за это на том свете. Но Томас, кладя венок на место, в ноги покойнику, заметил мертвую птицу, не- понятным образом оказавшуюся возле брата. Он низко накло- нился, чтобы удостовериться, что перед ппм действительно дрозд, но, и убедившись в этом, не решился прикоснуться к птице. От суеверного страха у него пробежали мурашки по спине. — Что... кто... как, черт возьми, это оказалось здесь? После того как Томас рассердился из-за венка, Даниэль- Совенок не осмелился признаться, что виноват в этом новом происшествии. Изумление Томаса скоро передалось всем при- 135
сутствующим, которые подходили посмотреть на птицу. Никто, однако, не отваживался дотронуться до нее. — Как в гробу оказался дрозд? Рита-Дуреха обводила взглядом соседей, стараясь найти случившемуся разумное объяснение. Но на всех лицах она чи- тала одинаковую озадаченность. — Совенок, может, ты знаешь?.. — Я ничего не знаю. Я не видел дрозда, пока Томас не сказал. В эту минуту вошел Андрес, «человек, которого сбоку не видно». Когда он увидел дрозда, у него увлажнились глаза. — Он очень любил птиц, и птицы прилетели умереть вместе с ним,— сказал он. У всех тоже навернулись слезы на глаза, и первоначальное удивление сменилось верой в неземное вмешательство. Андрес, «человек, которого сбоку не видно», первый проронил дрожа- щим голосом: — Это... это чудо. Присутствующие только и ждали, чтобы кто-нибудь вслух высказал их мысль. На слова сапожника отозвался единодуш- ный крик вместе с оханьем и всхлипыванием: — Чудо! Некоторые женщины в страхе бросились за доном Хосе, другие побежали звать своих мужей и домочадцев, чтобы и они стали свидетелями чуда. Поднялась кутерьма. Даниэль-Совенок, забившись в уголок, судорожно глотал слюну. И после смерти Паршивого витающие в воздухе зло- вредные существа продолжали извращать самые невинные и благонамеренные поступки. Совенок решил, что при создав- шемся положении лучше всего молчать. В противном случае Томас, не владевший собой от волнения, был вполне способен убить его. Торопливо вошел дон Хосе, священник. — Посмотрите, посмотрите, дон Хосе,— сказал сапожник. Доп Хосе недоверчиво подошел к гробу и увидел дрозда возле окоченевшей руки Паршивого. — Чудо это или не чудо? — сказала Рита вне себя от воз- буждения, воззрившись на ошеломленного священника. Вокруг послышался невнятный гул голосов. Доп Хосе, по- качивая головой, смотрел па окружавшие его лица. На миг его взгляд остановился на испуганном личике Да- ниэля-Совенка. Потом он сказал: — Да, все это странно. Никто не положил туда птицу? — Никто! Никто! — закричали все. 136
Даниэль-Совенок потупился. Рита опять принялась кричать и истерически хохотать, вызывающе глядя на дона Хосе. — Ну что! Чудо это или не чудо, господин священник? Дон Хосе попытался успокоить все более возбуждавшихся людей. — Я не могу сказать насчет этого ничего определенного. Собственно говоря, весьма возможно, дети мои, что кто-нибудь шутки ради или из добрых намерений положил дрозда в гроб, а теперь не осмеливается признаться в этом, опасаясь вашего гнева.— Он опять пробуравил глазами Даниэля-Совенка, и тот в испуге повернулся и выскользнул из помещения. Священник продолжал: — Во всяком случае, я доложу его преосвященству, что и как здесь случилось. Но повторяю вам, не обольщайтесь. Собственно говоря, бывает много случаев, на первый взгляд чу- десных, которые представляют собой одну только видимость чуда.— И, вдруг оборвав свою речь, сухо сказал: — В пять я приду на похороны. Выходя на улицу, дон Хосе, настоящий святой, столкнулся с Даниэлем-Совенком, который украдкой, боязливо посмотрел на него. Священник оглянулся по сторонам и, убедившись, что поблизости никого нет, улыбнулся ребенку, по-отечески потре- пал его по затылку и шепнул: — Ты хорошо сделал, сынок, ты хорошо сделал. Потом он дал ему поцеловать руку и, опираясь на палку, удалился медленными шажками. XX Голос колоколов выразителен и переменчив; он бывает и глубоким, и густым, и звонким, и веселым, и мрачным. Коло- кола никогда не говорят одно и то же. А если и говорят, то все- гда по-разному. Даниэль-Совенок обычно настраивался в лад колоколам. В праздник рождества Богородицы в их перезвоне звучало праздничное веселье, ликование, экстаз. И тогда его всего рас- пирала светлая радость. Когда кончились бомбежки, хотя вой- на еще шла, колокола тоже звонили весело, но чуточку сдер- жанно, робко, не в полную силу, как бы напоминая, что надо сохранять осторожность. А иногда их звуки были глухими, за- унывными, скорбными. Так было и в день похорон Германа- Паршивого. Тогда всю долину наполняли эти глухие, зауныв- ные, скорбные звуки колоколов их приходской церкви. Холод- ной дрожью отдавались опи в пластах земли, в корнях расте- 137
ний, в костях взрослых и в сердцах детей. И сердце Даниэля- Совенка от этого траурного звона становилось мягким и подат- ливым, как растопленный свинец. Моросил дождь. За доном Хосе, облаченным в белую ризу, шли четыре старших сына сапожника, неся на плечах гроб с телом Германа-Паршивого и мертвым дроздом, за ними — са- пожник с остальными членами семьи, а позади, с сокрушен- ными лицами, всем существом отзываясь на медленный и мер- ный звон колоколов,— почти все мужчины, женщины и дети селения. В этот день колокольный звон рождал в Даниэле-Со- венке особое чувство. Ему приходило в голову, что он вроде тех насекомых, которых коллекционировал в коробке священ- ник из Ла-Кульеры. Как этих букашек накалывали на булавки, так его пронзал каждый звук колокола. Он думал о Германе- Паршивом и думал о самом себе, о том, что его жизнь, в силу обстоятельств, принимает новое направление. Ему было боль- но, что пережитое так легко превращается в воспоминания и что ничто, ничто из прошлого не повторится. Это было тягост- ное ощущение зависимости, несвободы. Его угнетало, что нель- зя отвести назад стрелки па часах жизни, что уже никто не расскажет ему с таким знанием дела, как Паршивый, о сойках, куропатках, зимородках и водяных курочках. Приходилось примириться с мыслью, что он никогда больше не услышит го- лоса Германа-Паршивого, признать как нечто заурядное и обы- денное, что кости Паршивого превратятся в прах вместе с ко- стями дрозда, что черви одновременно источат оба тела, не от- давая предпочтения ни тому пи другому. Он слегка приободрился, нащупав в кармане монетку с ды- рочкой посредине. Когда кончатся похороны, он пойдет в лав- ку Антонио-Брюхана и купит себе цукат. Пожалуй, впрочем, будет пекрасиво, если он станет лакомиться сластями сразу после похорон друга. Лучше подождать до завтра. Тем временем они уже спустились по северному склону ко- согора к маленькому сельскому кладбищу. Близ церкви коло- кольный звон обретал еще более скорбное, щемящее душу зву- чание. Они обогнули ее и, отворив скрипучую железпую ре- шетку, вступили на крохотный погост, где едва поместились все, кто пришел на похороны. У Даниэля-Совенка учащенно забилось сердце при виде зиявшей у его ног могилы. На. во- сточном краю кладбища, у самой ограды, как суровые стражи, высились два стройных кипариса. В остальном кладбище было скромное, тихое, уютное. Там не было памятников, статуй, склепов, ниш, мраморных надгробий. Умершие были созданы 138
из праха и возвращались в прах, сливаясь, совокупляясь с зем- лей. Кресты утопали в папоротнике, крапиве, падубе, мяте и высоких травах. Словом, было утешением отдыхать на этом погосте, овеваемом днем и ночью терпкими ароматами полей. С низко нависшего, свинцового неба все сеялся мелкий дождь. Группа людей в черном, с зонтиками над головой, каза- лось, сошла с потрясающе выразительной гравюры, символизи- рующей горе. Когда дон Хосе, настоящий святой, начал читать заупокойные молитвы над гробом, поставленным у края свеже- вырытой могилы, Даниэля-Совенка охватил нервный озноб. Вокруг воцарилась тишина, за которой таились подавленные рыдания и проглоченные слезы, и тут Даниэль-Совенок обер- нулся, почувствовав теплоту руки, дружески прикоснувшейся к его руке. То была Ука-ука. Ее детские черты хранили пе- чать глубокой серьезности, выражение горестного бессилия и покорности судьбе. Даниэль-Совенок подумал, что хорошо бы- ло бы остаться у гроба одному с Укой-укой и вволю поплакать, уткнувшись лицом в золотистые косы девчурки и чувствуя в своей руке ее теплую руку. Теперь, видя гроб у своих ног, оп пожалел, что спорил с Паршивым о том, какой шум производят куропатки, когда летят, умеют ли славки петь на разные голо- са и каковы на вкус шрамы. Теперь Паршивый был беззащи- тен, и Даниэль-Совенок от всей души, безоговорочно признавал его правоту. Скорбно звучал под дождем голос дона Хосе, чи- тавшего молитвы по усопшем: — Kirie, eleison. Christe, eleison. Kirie, eleison. * Pater noster qui es in caelis... ** Дальше ничего нельзя было разобрать. Даниэль-Совенок едва сдержал слезы, глядя на убитого горем сапожника. Те- перь никто не усомнился бы, что Андрес, «человек, которого сбоку не видно», уже никогда больше не станет засматривать- ся на икры женщин. Внезапно он превратился в дряхлого, не- мощного старика, равнодушного к прекрасному полу. Когда дон Хосе кончил третью молитву, Трино, ризничий, разостлал возле гроба холстину, и Андрес бросил на нее песету. Снова раздался голос дона Хосе: — Kirie, eleison. Christe, eleison. Kirie, eleison. Pater noster qui es in caelis... Потом бросил несколько монет Пешка, и дон Хосе, настоя- щий святой, еще раз прочел молитву. Потом подошел Пако- кузнец п положил двадцать сентимо. Немного погодя бросил * Господи, помилуй (греч.). ** Отче наш, иже оси па пебесех (лат.). 139
мелочь Кино-Однорукий. За ним — Куко, станционный смотри- тель, и Паскуалон с мельницы, и дон Рамон, алькальд, и Анто- нио-Брюхан, и Лукас-Инвалид, и пятеро Зайчих, и экономка допа Антонино, маркиза, и Чано, и все остальные мужчпны и женщины селения. Холстину усыпали мелкие монеты, и на каждое пожертвование дон Хосе, настоящий святой, как бы в благодарность отвечал молитвой: — Kirie, eleison. Christe, eleison. Kirie, eleison. Pater noster qui es in caelis... Даниэль-Совенок судорожно сжимал в кармане штанов свою монетку. Он невольно думал о лимонном цукате, который съест на следующий день, но, предвкушая лакомство, тут же вспо- минал о необратимой оцепенелости Паршивого и говорил себе, что не имеет никакого права наслаждаться лимонным цукатом, когда его друг будет гнить в яме. Он уже медленно вытаски- вал монетку, решив положить ее на холстину, но его удержал внутренний голос: «Когда еще тебе удастся заполучить дру- гую такую монету, Совенок?» На мгновение он поддался гнусной жадности. Но вдруг ему вспомнился разговор с Пар- шивым о том, какой шум производят при полете куропатки, и его снова захлестнуло горе. Трино уже наклонился над хол- стиной и брал ее за четыре угла, чтобы поднять, когда Да- ниэль-Совенок высвободил руку из руки Уки-уки и шагнул к гробу. — Подождите! — сказал он. Все взгляды устремились на него. Он физически ощутил их, как ощущал капли дождя. Но это его не смутило. Вытащив из кармана блестящую монетку с дырочкой посередке и бросив ее на холстину, он почувствовал чуть ли не такую же гордость, как в тот вечер, когда взобрался на вершину мачты. Он взгля- дом проследил за монетой и увидел, как она упала ребром, по- катилась и весело звякнув, легла в кучу других. Послышался глуховатый голос дона Хосе, настоящего святого, и Совенок представил себе, как Паршивый улыбается в своем белом, по- крытом лаком гробу. — Kirie, eleison. Christe, eleison. Kirie, eleison. Pater noster qui es in caelis... Когда дон Хосе кончил, гроб опустили в могилу и завалили землей. Народ потянулся с погоста. Смеркалось; дождь припу- стил. Слышно было, как хлюпают по грязи деревянные башма- ки людей, возвращавшихся в селение. Когда Даниэль остался один, он подошел к могиле и, перекрестившись, сказал: — Паршивый, правда твоя, куропатки, когда летят, делают «фррр», а не «пррр». 140
Он уже направился к выходу, как вдруг новая мысль за- ставила его вернуться. Он снова перекрестился и сказал: — И прости за дрозда. Ука-ука ждала его у кладбищенской калитки. Ни слова не говоря, она взяла его за руку. Даниэлю-Совенку опять ужасно захотелось плакать. Однако он сдержался, потому что в десяти шагах впереди него шел Навозник, который время от времени оборачивался, чтобы проверить, не ревет ли он. XXI Брезжил рассвет. В прямоугольнике окна таяли звезды, и на фоне белесоватого неба уже обозначалась зеленая вершина Пико-Рандо. В зарослях кустарника дрозды, соловьи, зеленуш- ки и сойки начинали свой утренний концерт. Мало-помалу про- ступали из темноты очертания и тона предметов. Долина про- буждалась, встречая новый день сладким трепетом деревьев и трав. В тихом, спокойном воздухе усиливались, сгущались за- пахи. Только теперь Даниэль-Совенок отдал себе отчет в том, что всю ночь не сомкнул глаз. От этого немудрящая история до- лины воссоздавалась в его памяти с удивительным богатством подробностей. Он посмотрел в окно и остановил свой взгляд на остром гребне дремучего Пико-Рандо. И тут Даниэль-Совенок почувствовал, что долина вдыхает в него свои буйные жизнен- ные силы, и он сам отдает долине всю душу в страстной жажде слияния, глубокого и полного взаимопроникновения. Долина и он были подобны двум существам, которые созданы друг для друга, тянутся друг к другу, ищут друг у друга поддержки и защиты, и Даниэль-Совенок понимал, что их нельзя, ни в коем случае нельзя разлучать. И все же он знал, что им предстоит незамедлительно раз- лучиться, и это сознание угнетало его и не давало ему смежить веки. Часа через два, а может, и раньше, он простится с доли- ной, сядет в поезд и уедет в далекий город выбиваться в люди. Уедет сейчас, именно сейчас, когда долина овеяна присущей осени мягкой меланхолией, а Куко, станционный смотритель, щеголяет в только что выданной ему красной форменной фу- ражке. Даниэль-Совенок никогда бы не подумал, что ему будет так больно расставаться с родными местами. Не его вина, что он был сентиментален. И не его вина, что он был кровно связан с долиной. Ему не хотелось выбиваться в люди. По правде ска- 141
зать, он это и в грош не ставил. Зато ему были дороги крохот- ные в отдалении поезда, и белые хуторки, и луга, и разделен- ные на парцеллы кукурузные поля, и Поса-дель-Инглес, и бе- шеное течение Эль-Чорро, и кегельбан, и звон церковных ко- локолов, и кот Перечницы, и кислый запах грязных форм для сыра, и коровы, с торжественной медлительностью кладущие лепешки, и овеянный печалью уединенный уголок, где вечным сном спал его друг Герман-Паршивый, и монотонное кваканье притаившихся под камнями лягушек, неумолкающее в сырые ночи, и веснушки Уки-уки, и неторопливые движения матери, возящейся по дому, и доверчивые рыбешки, плывущие прямо в руки, и многое, многое другое. Однако ему приходилось оста- вить все это ради того, чтобы выбиться в люди. У него еще не было самостоятельности и права решать свою судьбу. Право решать приходит к человеку, когда оно ему уже ни к чему, ко- гда он уже ни на один день не может перестать править уп- ряжкой или долбить камень, если не хочет лишиться куска хле- ба. На что же тогда человеку это право, позвольте спросить? Жизнь — худший из тиранов. Когда у человека есть полное право решать, она берет его за горло. И наоборот: Даниэль- Совенок еще имел возможность решать, но ему было только одиннадцать лет, и поэтому за него решал отец. Почему же, господи, почему мир устроен так безнадежно плохо? Сыровар, несмотря на душевное состояние Даниэля-Совен- ка, гордился своим решением и тем, что может его осуществить. Не в пример другим. Накануне они, отец и сын, обошли селе- ние, чтобы Даниэль со всеми попрощался. — Завтра малый уезжает в город. Ему уже одиннадцать лет, пора поступать в коллеж. И сыровар глядел на Данпэля-Совенка — мол, что ска- жет студент? Но тот с грустным видом смотрел в землю. Ему нечего было сказать. Он поступал, как ему велено,— чего же еще. Все прощались с ним очень сердечно и ласково, некоторые даже чересчур, как будто испытывали облегчение от того, что через несколько часов надолго потеряют из виду Данпэля-Со- венка. Почти все трепали его по затылку, напутствовали п вы- сказывали добрые пожелания. — Даст бог, вернешься настоящим мужчиной. — Ладно, паренек! Быть тебе министром. Тогда мы назо- вем твоим именем какую-нибудь улицу. Или площадь. И ты приедешь на торжество, которое устроят по этому случаю, а потом мы всем селением закатим обед в ратуше. Вот уж на- пьемся-то! 142
И Пако-кузнец подмигнул ему, тряхнув своей огненно-ры- жей гривой. Перечница-старшая была одной из тех, кого особенно обра- довало известие об отъезде Даниэля-Совенка. — Тебя, сынок, не худо немножко приструнить. Право сло- во. Ты ведь знаешь, я всегда говорю все как есть. Будем на- деяться, в городе тебя научат не трогать беззащитных живот- ных и не разгуливать нагишом по улицам. II петь «Святую пастушку» как положено.— Немного помолчав, она позвала мужа: — Кино! Даниэль уезжает в город и пришел попро- щаться. Кино спустился. И когда Даниэль-Совенок увидел его куль- тяпку, у него в памяти ожило былое, и он почувствовал стесне- ние в груди, будто ему недоставало воздуха. И Кино-Одноруко- му тоже было грустно терять друга, и, чтобы скрыть волне- ние, он похлопывал себя культяпкой по подбородку и через силу улыбался. — Так-то, малыш... Кто бы мог подумать... Вот какое де- ло...— От смущения он даже не заметил, что слова его лишены всякого смысла.— Пусть это пойдет тебе на благо. • А потом Панчо-Безбожник напустился на сыровара за то, что тот посылал сына в монастырский коллеж. Сыровар оборвал его: — Я привел к тебе малого, чтобы он попрощался с тобой и твоей семьей, а не пришел обсуждать, учиться ли ему у мо- наха или у мирянина. Панчо рассмеялся, отпустил крепкое словечко и сказал Да- ниэлю, что хорошо бы он выучился на врача и занял в селении место дона Рикардо, который уже совсем одряхлел. Потом ска- зал сыровару, хлопнув его по плечу: — Как летит время, старина! А сыровар проговорил: — Мы люди маленькие. И Пешка тоже был с ними очень приветлив и сказал отцу, что Даниэль способный мальчик и далеко пойдет, если только будет прилежно учиться. И добавил — пусть посмотрят на него. Он тоже начинал с нуля. Он был никем, но собственными сила- ми пробил себе дорогу и вышел в люди. Он так гордился самим собой, что судорожно кривил рот и уже почти кусал свою ба- кенбарду, когда они ушли, оставив его наедине с его гордо- стью и его гримасами. Дон Хосе, настоящий святой, дал ему добрые советы и по- желал успехов. За версту было видно, что дону Хосе жаль рас- ставаться с ним. И Даниэль-Совенок вспомнил проповедь, кото- 143
рую священник произнес на рождество Богородицы. Дон Хосе, священник, сказал тогда, что каждому предначертана своя до- рога в жизни, и что, поддавшись честолюбию или алчности, можно уклониться от этой дороги, и что нищий может быть богаче миллионера, окруженного в своем дворце статуями и слу- гами. Вспомнив это, Даниэль подумал, что уклоняется со своей дороги из-за честолюбия отца. И едва не вздрогнул. Его охва- тила печаль при мысли о том, что, быть может, когда он вер- нется в селение, он найдет дона Хосе уже не в исповедальне, а в церковной нише, в образе святого с венцом и подножием. Но в таком случае его тело будет гнить возле тела Германа-Пар- шивого на маленьком кладбище, осененном двумя кипарисами. И он долгим взглядом посмотрел на дона Хосе, подавленный предчувствием, что уже не увидит больше, как священник го- ворит, жестикулирует, щурит свои гноящиеся глазки-бурав- чики. А проходя мимо виллы Индейца, он взгрустнул о Мике, ко- торая была в городе и собиралась на днях выйти замуж. Но почувствовал, что у него тяжело на сердце не потому, что он не может видеть Мику, а потому, что Мика не увидит его перед тем, как он покинет долину, не подумает о том, как он несчастен, и не пожалеет его. Навозник не стал прощаться с ним — сказал, что утром при- дет на станцию. Он хотел обнять его в последнюю минуту и убедиться в том, что Совенок сумеет до конца быть мужчиной. Навозник часто предупреждал его: — Не вздумай плакать, когда будешь уезжать. Мужчина не должен плакать, даже если у него в ужасных муках умира- ет отец. Даниэль-Совенок с тоской вспоминал последний вечер, кото- рый он провел в долине. Он повернулся в постели и снова взглянул на гребень Пико-Рандо, освещенный первыми лучами солнца. У него затрепетали крылья носа: повеяло густым запа- хом сырой травы и навоза. Внезапно он вздрогнул. Долина бы- ла еще безлюдна, и тем не менее он только что услышал чело- веческий голос. Он прислушался. Голос донесся снова, намерен- но приглушенный. — Совенок! Он вскочил с кровати, бросился к окну и выглянул на шос- се. Внизу, на асфальте, с пустой кринкой в руке стояла Ука- ука. У нее необычно блестели глаза. — Знаешь, Совенок, меня послали в Ла-Кульеру за моло- ком. Я не смогу прийти на станцию попрощаться с тобой. 144
Услышав тихий и нежный голос девочки, Даниэль-Совенок почувствовал, как в груди его рвется какая-то сокровенная струна. Девочка размахивала кринкой из стороны в сторону, неотрывно глядя на него. Ее косы блестели на солнце. — Прощай, Ука-ука,— сказал Совенок, и в голосе его прозву- чало странное тремоло. — Совенок, ты не забудешь меня? Даниэль поставил локти на подоконник и подпер руками голову. Ему было очень стыдно сказать то, что хотелось, но он понимал, что другого случая уже не представится. — Ука-ука...— выговорил он наконец.— Не давай Переч- нице выводить у тебя веснушки. Слышишь? Я не хочу, чтобы она их вывела! И он отпрянул от окна, потому что знал, что заплачет, и не хотел, чтобы Ука-ука это увидела. А начав одеваться, он с необычной ясностью и остротой ощутил, что вступает не на тот путь, который предначертал ему господь. И тут он наконец заплакал.
КРЫСЫ

Las Ratas Перевод E. Лысенко
«Кто хочет быть первым, будь из всех по- следним и всем слугою. И, взяв дитя, по- ставил его посреди всех». (Ев. от Марка3 IX, 35—36) 1 Вскоре, как рассвело, Нини выглянул из землянки и стал наблюдать за стаей собравшихся на совет грачей. Три об- щипанных тополя на берегу, покрытые тучей черных птиц, по- ходили на три сложенных зонта кончиками кверху. Как ог- ромное пожарище, чернели вдали долинные земли дона Антеро, Богача. Между ног мальчика юлила собака, и он не глядя провел бо- сой, грязной ногою по ее спине против шерсти, потом зевнул, потянулся и поднял глаза к прояснившемуся за ночь небу. — Дело идет к морозу, Фа. В воскресенье пойдем охотить- ся на крыс,— сказал он. Собака радостно завиляла обрубком хвоста и уставилась на мальчика живыми желтоватыми зрачками. Веки у нее были распухшие и бесшерстые; собакам ее ремесла редко удается дожить до взрослого состояния, сохранив глаза: ’в прибрежных зарослях они обычно напарываются на чертополох, овсяницу и вьюнок. В землянке заворочался на соломе дядюшка Крысолов, и собака, услыхав шум, дважды пролаяла; тогда стая грачей ле- ниво снялась с места и полетела не спеша, широко взмахивая крыльями в такт разноголосому, зловещему карканью. Только один грач остался неподвижным черным пятном на бурой поч- ве, и мальчик, заметив его, кинулся туда, выписывая зигзаги по раскисшим от влаги бороздам и уклоняясь от наскоков со- баки, лаявшей у его ног. Чтобы вытащить трупик птицы, Нини приподнял рычаг капкана, осмотрел нетронутый ячменный ко- 149
лос, помял его в своих худых быстрых пальцах, и зерна рассы- пались по земле. Стараясь перекричать каркающих грачей, тяжело летевших над его головой, он громко сказал: — Даже не успел попробовать, Фа, ни одного зернышка но съел. Землянка, зиявшая на половине высоты холма между вы- моинами, прорытыми весенней водой, походила на раскрытый в зевке рот. За поворотом холма были развалины еще трех зем- лянок, которые Хустито, Алькальд, два года тому назад взорвал динамитом. Хусто Фадрике, Алькальду, хотелось, чтобы у него в деревне жили в домах, как господа. Он все приставал к дя- дюшке Крысолову. — Я даю тебе дом за двадцать дуро, а ты воротишь нос. Чего же тебе надо, в конце-то концов? Крысолов обнажал гнилые зубы в неопределенной улыбке, глуповатой и вместе с тем хитрой. — Ничего,— говорил он. Хустито, Алькальд, начинал сердиться, а в таких случаях фиолетовая бородавка, украшавшая его лоб, уменьшалась пря- мо на глазах, словно живая. — Ты что, не желаешь меня понять? Я покончу с этими землянками. Так я обещал сеньору губернатору. Крысолов только пожимал широкими своими плечами. По- том, в кабачке, Дурьвино говорил ему: — Ты с этим Хустито поосторожней. Он человек опасный, сам понимаешь. Хуже крыс. Навалившись на стол, Крысолов свирепо вперялся в него рыжеватыми бегающими зрачками. — Нет, крысы, они добрые,— говорил он. На самом-то деле имя Дурьвино было Бальвино, но одно- сельчане прозвали его Дурьвино, потому что после двух рюмок на него находила злая дурь. Кабачок его был тесный, грязный, с цементным полом — стояло там с полдюжины дощатых сто- лов со скамьями по обе стороны. На обратном пути с речки Крысолов заходил сюда съесть пару жареных, политых уксу- сом нутрий да полковриги и выпить два стакана кларета. Остальную добычу забирал Дурьвино, по две песеты за нутрию. Пока Крысолов ел, кабатчик обычно сидел с ним рядом. — Когда люди недовольны своим житьем, они подымают бучу, так ведь, Крысолов? — Верно. — А ежели они своим житьем довольны, всегда находится бездельник, которому взбредет чем-то еще их осчастливить, вот 150
он и подымает бучу ради них. В общем, не соскучишься, так ведь, Крысолов? — Верно. — Вот ты к примеру доволен своей землянкой и нп с кем не связываешься. Так нет же, взбрело этому Хустито, чтобы ты поселился в том доме, за который человек шесть, а то и семь поубивали бы друг друга. — Верно. Сеньора Кло, которая у Пруда живет, уверяла, что Дурь- вино — злой гений дядюшки Крысолова; Дурьвино на это воз- ражал — он, мол, только пробуждает его сознание. Стоя у входа в землянку, дядюшка Крысолов смотрел, как Нини подымается по склону с грачом в одной руке и с капка- ном в другой. Собака, увидев хозяина, побежала вперед и при- нялась скакать на него, стараясь лизнуть загрубелую его руку, на которой все пальцы были одной длины, будто ножом обруб- лены. Но хозяин всякий раз не глядя сжимал ей пасть, и со- бака рычала, сердясь и вместе с тем играя. Показывая грача, мальчик сказал: — Это Пруден меня попросил, говорит, грачи семена на поле выклевывают. Пруден всегда управлялся раньше других, в этот раз он засеял свой участок еще до последней недели дождей. Настоя- щее имя Прудена было Асискло, но за разум и предусмотри- тельность прозвали его Пруден, или Пруденсио *. Еще в мае поднимал он пары, и когда наступал ноябрь, пахал вторично. К концу лета, пока листва не пожелтеет, он общипывал три то- щих тополя на берегу и запасал в мешках листья, чтобы зимой кормить коз. И во всех делах советчик был у него Нини. «Нини, малыш, будет дождь или не будет дождя?». «Нини, ма- лыш, пойдет град из этой тучи или не пойдет?». «Нини, малыш, ночь безветренная, небо ясное — не ждать ли черного замо- розка?» Два дня назад Пруден, будто ненароком, подошел к Нини. — Нини, сынок,— сказал он жалобно,— грачи покоя не да- ют моим посевам: разрывают землю, выклевывают зерна. Что бы такое придумать? Как их отогнать? Нини вспомнил дедушку Романа, тот, чтобы отпугнуть птиц от посевов, вешал на поле дохлого грача за хвост. Птицы уле- тали прочь от этого страшного зрелища, от неподвижного, тра- урного черного пятна на голой земле. — Не беспокойся, сделаю,— ответил мальчик. * Имя, образованное от слова, означающего по-испански «благора- зумный». 151
Уплетая смоченный в воде хлеб, Нини теперь глядел на лежащего среди тимьяна грача, на его взъерошенные, жесткие, со стальным отливом перья. Собака, сидя рядом, не сводила с него глаз и, когда мальчик отворачивался, настойчиво уда- ряла его по руке передней лапой. Позади собаки, у подножья холма, взору мальчика открывался мир. Мир, который Колум- ба, жена Хустито, считала негостеприимным,— быть может, потому, что его не знала. Мир бурых, параллельных борозд, от которых рябило в глазах. Голые, осенние борозды простирались сплошным болотистым морем, прорезанным лишь узкой линией речки, за которой виднелась деревня. Деревня тоже была бу- рая, она казалась бугристым наростом из той же земли, и, ко- гда б не пятна света и тени от лучей восходящего солнца, вы- делявшие ее на пустынной местности, деревню можно было вовсе не заметить. Примерно в километре белела параллельно речушке просе- лочная дорога, по которой ходили только лошади, «фордзон» дона Антеро, Богача, да рейсовый автобус, курсировавший ме- жду городом и расположенными в долине селеньями. С этой стороны горизонт замыкала цепь голых, как черепа, холмов, увенчанных полудюжиной чадлых миндальных деревьев. Под лучами солнца кристаллический гипс склонов непрестанно ми- гал разноцветными искрами, будто передавал жителям долины зашифрованное послание. Глубокая осень задушила всякую растительность: разве что луг да камыши вдоль речки вносили чуточку жизни в эту кар- тину умирающей земли. Серые, сизые и охряные тона слива- лись в унылую гамму с едва заметными переходами. Но выше землянки, на нагорье, еще зеленела дубовая роща — надежный приют птицам и мелкому зверью. С грачом в руке мальчик пустился бежать вниз по тропин- ке, собака за ним. На последнем уступе Нини вскинул руки вверх, будто хотел спланировать на дорогу. Солнце еще не гре- ло, из печных труб медленно подымался белесоватый дым, и над деревней стоял резкий запах горящей соломы, прилипчи- вый, как запах ладана. Пройдя по шаткому бревенчатому мо- стику, мальчик и собака вышли на Гумно. Рядом со Скирдом высилась Голубятня Хустито; поравнявшись с ней, мальчик дважды громко ударил в ладоши, и оттуда в переполохе выле- тела стая голубей, отчаянно хлопая крыльями, будто вытря- хивали одежду. Собака бесцельно и ликующе залаяла им вслед, но ее тут же отвлекло появление Моро, собаки Большого Рав- вина, Пастуха. Описав широкий полукруг за колокольней, стая голубей вернулась в голубятню. 152
С задов своего дома показался Пруден, застегивая штаны. — Вот, возьми,— сказал Нини и протянул ему птицу. Пруден уклончиво усмехнулся. — Значит, поймал-таки? — сказал он. Взял грача за кончик крыла, будто с опаской, и добавил: — Ну что ж, проходи. У глинобитной ограды двора стояли ржавый плуг, разные инструменты и грубо сколоченная телега, а над конюшней чер- нел в сеновале кошачий ход. Пруден вошел в конюшню, чер- ная его мулица нетерпеливо затопала. Он положил птицу на пол, принялся выгребать из ясель остатки соломы и, не обора- чиваясь, сказал Нини: — Ну и клювище! Потому-то эти дряни, коль повадятся куда, так больше напакостят, чем град. И кто их только выду- мал! Очистив ясли, он проворно вскарабкался на сеновал и сбро- сил вилами несколько охапок соломы. Потом соскочил вниз, взял сито и, ловко встряхивая его, просеял ячмень. Разложил солому в две кормушки и посыпал сверху ячменной мякиной. Мальчик внимательно смотрел на него, а когда Пруден закон- чил сыпать мякину, сказал: — Повесь его за лапки, а то он вместо того, чтобы отпуги- вать, станет для них приманкой. Пруден похлопал руками, отряхивая их, и снова взял птицу за кончик крыла и вошел с нею через кухонную дверь в дом. Мальчик и собака следовали за ним. Увидев грача, Сабина в ярости обернулась. — Куда несешь эту нечисть? — сказала она. Пруден, не повышая голоса, спокойно и терпеливо сказал: — А ты помалкивай. Он положил птицу на стол. Затем подошел к очагу и при- нялся мешать варившиеся на слабом огне картофельные очист- ки. Наконец снял их, уселся, поставив ведро между ногами, и начал крошить на очистки измельченные листья и неторопливо размешивать. Мальчик взялся за ручку двери, собираясь уйти; тогда Пру- ден поднялся и сказал: — Погоди. Он пошел за Нини по вымощенным красноватым камнем сеням, роясь в карманах брюк, а когда вышли на улицу, протя- нул мальчику монетку в одну песету. Нини внимательно, с не- детской серьезностью посмотрел на него, и Пруден, смутив- шись, поднял глаза к белесому, едва голубеющему небу и ска- зал: — Дождя больше не будет, правда, малыш? 153
— Небо очистилось. Подморозит, видно,— ответил мальчик. Вернувшись на кухню, Пруден осмотрел птицу, потом мол- ча и сосредоточенно принялся снова размешивать корм для кур. Немного погодя, он поднял голову и сказал: — Я всегда говорю, что этот Нини все знает. Ну чисто господь бог. Сабина не ответила. В хорошие минуты она тоже говорила, что, когда видит, как Нини разговаривает со взрослыми мужчи- нами, он напоминает ей маленького Ппсуса среди книжников; но когда бывала не в духе, то молчала, а молчание у нее было анаком осуждения. 2 Нини шел по безлюдной улочке, держась поближе к домам, чтобы не топать по болоту. Монетку свою, которую нес в руке, он на ходу тер о стены из кирпича-сырца и, дойдя до первого угла, с ребяческим удовольствием посмотрел на заблестевший ее край. Тут грязь была по колено, но мальчик не раздумывая пошел прямо по ней, ступая босыми ногами в темную слякоть, смешанную с навозом да козьими орешками, и в вонючую воду, застоявшуюся в выбоинах. Так он дошел до околицы и, еще не видя хлевов Богача, услышал голос Малого Раввина, кото- рый ласково беседовал с коровами. Малый Раввин служил у Бо- гача, и молва шла, будто он понимает язык животных. Большой Раввин, Пастух, и Малый Раввин, Скотник Бога- ча, были сыновья Старого Раввина, который, как говорил дон Эустасио де ла Пьедра, Профессор, являлся наглядным доказа- тельством, что человек произошел от обезьяны. Действительно, у Старого Раввина было два лишних хвостовых позвонка, что-то вроде обрубленного хвостика, и тело у него было покрыто гу- стой, черной шерстью, и, когда у него уставали ноги, он мог легко передвигаться на четвереньках. Поэтому дон Эустасио де ла Пьедра давным-давно, еще в 33-м году, на святого Квинтиа- на повез его на Международный Конгресс, чтобы продемонст- рировать своим коллегам, что человек произошел от обезьяны и что даже сейчас можно встретить индивидуумов, застрявших на полпути эволюции. После этого дон Эустасио всякий раз, когда принимал у себя ученых гостей, вызывал его в столицу и заставлял раздеваться и влезать на стол и медленно повора- чиваться на четвереньках. Вначале Старому Раввину было стыдно, но вскоре он привык и даже позволял дону Эустасио — ведь тот был человек ученый — щупать два его хвостовых по- 154
звонка и нисколечко не смущался. С тех пор Старый Раввин, когда какой-нибудь новый человек интересовался взглянуть на его хвостик, расстегивал ремень и все показывал. Из-за таких вот знакомств Старый Раввин, как говорила Одиннадцатая Заповедь, сбился с пути и перестал ходить в цер- ковь. Дон Сбспмо, Большой Поп, который в то время служил у них в деревне приходским священником, бывало, говорил ему: «Раввин, почему ты не ходишь к обедне?» Старый Раввин гор- до выпрямлялся и отвечал: «Бога нет. Моим предком была обезьяна. Так сказал дон Эустасио». А когда началась война, к нему заявились с винтовками пятеро парней из Торресильбри- го под начальством Бальтасара из Кирико. Было это в воскре- сенье, и Старый Раввин вышел к ним в своем убогом празднич- ном костюме и тесных ботинках, ц Бальтасар из Кирико толк- нул его прикладом и сказал: «Теперь я тебе покажу, где коз пасут». Старый Раввин только замигал глазами и спросил: «Чего тебе надо?» И Бальтасар из Кирико сказал: «Чтобы ты пошел с нами». На груди у Бальтасара висел крест, и Раввин- ша смотрела на этот крест, будто о чем-то молила, потом пере- вела глаза на Старого Раввина, который глядел на свои ноги в ботинках; тот тихо сказал: «Погоди минутку», вошел в дом, а когда вышел, на нем было его обычное пастушеское платье и резиновые альпаргаты, и он сказал: «До свиданья». Потом ска- зал Бальтасару: «Я готов». Назавтра Антолиано нашел труп у Излучин, и, когда при- вез его в деревню, у Малого Раввина — в то время еще маль- чишки, но тоже с двумя лишними хвостовыми позвонками — сомкнулись челюсти, и его никакими силами не удавалось на- кормить. Доктор из Торресильориго, дон Урсинос, сказал, что это нервное и должно пройти. А когда прошло, Малый Раввин пришел к дону Сосимо, Большому Попу, и сказал: «Сеньор свя- щенник, разве крест — это не знак христианина?» «Конечно, знак»,— ответил Большой Поп. Тогда Малый Раввин еще спро- сил: «А разве Христос не сказал: любите друг друга?» «Конеч- но, сказал»,— отвечал Большой Поп. Малый Раввин слегка по- качал головой и сказал: «Тогда почему же этот человек с кре- стом убил моего отца?» Чудовищная туша дона Сосимо, Боль- шого Попа, как будто стала меньше при этом вопросе. Прежде чем заговорить, он машинально поправил свою шляпу. «Послу- шай,— сказал он наконец,— двоюродный мой брат Пако Мери- но был приходским священником в Ролдане, там, за холмами, совсем еще недавно. А знаешь, почему он отказался быть свя- щенником?» «Нет»,— сказал Малый Раввин. «Так слушай,— сказал Большой Поп,— его привязали к столбу, отсекли лезви- 155
ем член и бросили у него на глазах кошкам. Что ты на это ска- жешь?» Малый Раввин все качал головой, однако ответил: «Те люди — не христиане, сеньор священник». Дон Сосимо, пере- илетя пальцы, кротко сказал: «Видишь ли, Малый, когда двум братьям — христиане они или не христиане — глаза застилает пелена, они дерутся меж собой ожесточеннее, чем двое чужих». Малый Раввин на это сказал только: «Ага!» С той поры стал он избегать людей, пас овец на холмах, пока дон Антеро, Богач, не нанял его Скотником. Зато с коро- вами Малый Раввин любил беседовать, и, как говорили, у него был дар понимать их мычанье. Правда это была или нет, но он не раз наглядно доказывал самым заядлым деревенским скеп- тикам, что корова, если с нею во время дойки ласково разгова- ривают, дает молока на полведра больше, чем та, которую доят молча. Потом он как-то приметил, что если корова лежит на холстине, а не на голой соломе, она тоже дает больше молока, а теперь вот задумал он выкрасить стены хлева в зеленый цвет — надеется, что это тоже может повысить удои. Нини увидел сидевшего к нему спиной Малого Раввина и крикнул: — Добрый день, Малый Раввин. Малый Раввин двигался мешкотно, как пожилой, тучный человек, и никогда не смотрел прямо в глаза. Нини однажды спросил, почему он с коровами разговаривает, а с людьми не разговаривает, и Малый Раввин ответил: «Все люди лгут». Те- перь Малый Раввин обернулся к мальчику и сказал: — Нини, это правда, что Хустито хочет выгнать вас из зем- лянки? — Так говорят. — Кто говорит? Мальчик пожал плечами. — Закончил красить хлев? — спросил он. — Вчера днем. — Ну и как? — Погоди, дай срок. Нини свернул за угол Церкви. Здесь колеи были глубже и от застоявшейся воды, несмотря на холод, шел тошнотворный запах. Напротив Церкви, на ограде двора сеньоры Кло, висел плакат с большими черными буквами: «Да здравствуют при- зывники 56 года». Сеньора Кло энергично мела две цементные ступени, ведущие к Пруду. > Случайно подняв голову, она уви- дела мальчика, который на ходу тер монетку о каменную сте- ну Церкви. — Куда так рано, Нини? 156
На ее окрик Нини полуобернулся, да так и остался стоять, расставив ноги. Одна нога до половины икры была вымазана грязью, будто одета в темный носок. Опершись на древко мет- лы, сеньора Кло осклабилась всем своим широким лицом и ска- зала: — Погода меняется, Нини. Когда будем колоть борова? Мальчик посмотрел на нее, размышляя. — Рановато еще,— сказал он. — А знаешь, бабка твоя так долго не раздумывала. Нини решительно мотнул головой. — Нет, сеньора Кло, до святого Дамаса не годится колоть. Я вам скажу, когда. Он пошел дальше и, заметив свою собаку, бродившую во- круг дома Хосе Луиса, Альгвасила, тихонько ей свистнул. Фа прибежала на зов и покорно пошла за ним, но на углу броси- лась на стайку клевавших навоз воробьев. Птицы испуганно вспорхнули; рассевшись по низким карнизам крыш, они не- стройно чирикали, а собака глядела на них, задрав голову и нервно виляя обрубком хвоста. Уже слышались запахи Мастерской Антолиано. Нини за- глянул в дверь, всегда открытую даже в самые суровые зим- ние дни, и с порога увидел Антолиано, который, согнувшись над верстаком, сжимал в крепком своем кулаке рукоять пилы. Мастерская его размещалась в маленькой каморке, заваленной стружками да опилками, в одном углу стояло несколько еще сырых досок. В клетке у окна, поклевывая прутья, безостано- вочно кружилась приманная куропатка. Одно время Антолиано зарабатывал на жизнь тем, что мастерил селемины и полуфа- неги *, но с тех пор как Управление велело мерить зерно на килограммы, он остался без работы и брался за что ни попа- дется. Лицо Антолиано в профиль поражало резкой неправиль- ностью носа, словно эта выступающая часть лица, попытав- шись расти на хряще, вдруг раздумала и решила сыграть со своим хозяином злую шутку. Шутки шутками, а пос Антолиа- но смахивал на пос боксера, и для него, гордившегося своей силой и храбростью, это было как-то унизительно. Частенько, когда его даже и не спрашивали, он оправдывался: «Знаешь, кто виноват, что нос у меня лепешкой? Вот эти треклятые руки». Ручищи у Антолиано — теперь осыпанные опилками — были огромные, как две лопаты; если ему верить, однажды, темной ночью, он шел, держа руки в карманах, споткнулся о * Селемин — мера емкости сыпучих тел, 4,625 литра. Фанега — мера емкости, равная 12 селеминам, около 55,5 литра. 157
камень и, не успев вытащить руки из карманов, грохнулся но- сом об закраину колодца Хустито. — Привет! — крикнул мальчик с порога. Собака вбежала в каморку и задрала лапу в углу, возле свежеобструганных досок. — Эй, ко мне! — крикнул мальчик. Антолиано хохотнул, не подымая глаз от доски, которую пилил. — Пусти ее! — сказал он.— Это никому не повредит. Нини присел на пороге. Мягкое осеннее солнце освещало теперь улочку и верхнюю половину двери Мастерской. Лениво щурясь на солнце, мальчик спросил: — Что мастеришь? — А вот гляди. Гроб. Нини удивленно обернулся. — Да? Кто-то помер? Не прекращая работы, Антолиано отрицательно качнул го- ловой. — Не здешний, нет,— сказал он.— Из Торресильориго. Ильдефонсо. — Ильдефонсо? — Да, старый уже был. Пятьдесят семь лет. Антолиано положил пилу на скамью и тыльной стороной руки отер пот со лба. На спутанных его волосах белели опил- ки, и от него исходил нежный, бодрящий запах свежей древе- сины. — В столице за это берут с каждым днем все дороже. А всего де лов-то, сам видишь — несколько досок сколотить.— И с помрачневшим взглядом прибавил: — Никому не требует- ся больше. Он сел у двери рядом с мальчиком на каменную скамью и не спеша скрутил сигарету. — Адольфо вчера привез мне грибницу. Подвал уже го- тов,— сказал он, осторожно проводя кончиком языка по клей- кому краю бумажки. — Теперь надо подготовить теплую грядку,— сказал маль- чик. — Теплую? — Внизу слой навоза, на него — слой хорошо просеянной земли. Антолиано зажег сигарету зажигалкой и, почти не разжи- мая губ, спросил: — Навоз коровий или конский? 158
— Если делаешь теплую грядку — то конский. Потом надо хорошо полить. — Ладно. Антолпано сильно затянулся, лицо у него было задумчивое. С наслаждением выпуская дым, он сказал: — Если шампиньоны эти хорошо пойдут в подвале, я раз- веду их еще в землянках, там, у вас. — В дедушкиной землянке? — Ив землянке Немого, и в Цыганкиной. Во всех трех. Мальчик взглянул на него неодобрительно. Не надо этого делать,— сказал Нини.— Эти землянки, того и жди, обвалятся. Антолпано скорчил презрительную гримасу. — Надо рисковать,— сказал он. Вдруг па ограду соседнего с Мастерской двора взлетел пе- тух, распушил на солнце перья, вытянул шею и издал хриплое «ку-ка-ре-ку». Фа, яростно лая, начала скакать по уличной грязи, тогда петух наклонил голову и зашипел на нее, как гусь. — Этот петух бесится. Смотри, будешь иметь от него не- приятности. Антолпано поднялся, швырнул окурок в грязь и затоптал его ногой. — Надо же кому-то стеречь дом. Он уже вошел было в Мастерскую, как вдруг, будто что-то вспомнив, выглянул из дверей. — Так говоришь, слой дерьма, а сверху слой земли? — Да. И хорошенько ее просеять,— ответил мальчик. Антолпано чуть склонил голову набок и, прежде чем зайти в Мастерскую, дружескп помахал гигантской своей рукой. Нини свистнул собаке и вскоре скрылся за уклоном спускавшейся к реке улицы. 3 Сеньора Кло, что у Пруда, полагала, что Нини наделен зна- ниями от бога, но донья Ресу, или, как называли ее в деревне, Одиннадцатая Заповедь, уверяла, что мудрость у Нини не от кого иного, как от дьявола: ведь если у двоюродных брата и сестры рождаются глупые дети, то у родных-то и подавно дол- жен был родиться дурачок. Сеньора Кло на это возражала, что, мол, у двоюродных дети бывают и тупые и смышленые, как когда, и ее поддерживал Антолпано, говоря: «А что такое дурак, донья Ресу? Это умный, который притворяется дураком». Донья 159
Ресу возмущалась: «Вот еще выискался со своими теориями». На что Антолиано говорил: «А что — плохо сказал?» И донья Ресу говорила: «Не знаю, плохо ли, хорошо ли, просто язык у тебя без костей!» Как бы там ни было, всем, что Нини знал, он был обязан только своей наблюдательности. Например, все дети и молодежь приходили к дядюшке Руфо, Столетнему, только ради удоволь- ствия поглазеть, как у него дрожат руки, и потом посмеяться, а Нини ходил из любознательности. Дядюшка Руфо, Столетний, много знал о самых разных вещах. Он всегда говорил послови- цами и знал наизусть святых на каждый день. И если не помнил точно, сколько лет ему самому, зато мог очень хорошо расска- зать о чуме 1858-го года, о приезде Ее Величества королевы Изабеллы и даже об искусстве Кучареса и Эль-Тато, хотя на корриде в жизни своей не бывал. Сидя рядом с ним на каменной скамье у входа, Нини не за- мечал его нервного подергивания. Мальчик часто рта не раскры- вал, но ждущий его взгляд, пытливое внимание и взрослая уве- ренность вопросов и ответов побуждали Столетнего говорить. Обычно старик начинал беседу со святцев, с погоды, с поля или со всего вместе. — Пришел святой Андрей, веди счет зимних дней,— гово- рил он. Или: — На святого Клемента скороди землю, прикрывай семя. Или же: — Дождь на святую Вивиану, будет дождь сорок дней не- престанно. Нарушив молчание, Столетний заводился надолго. Он-то и научил Нини связывать погоду с календарем, поле со святцами и предсказывать солнечные дни, прилет ласточек и поздние за- морозки. Так мальчик научился следить за ежами и ящерица- ми, отличать длиннохвостку от щурки, голубя-сизяка от вяхиря. Так же вел себя мальчик раньше, со своими дедушками и бабушкой. У Нини, малыша, было с обеих сторон двое дедушек и всего одна бабушка — не так, как у других. Все трое жили вместе в соседней землянке, и, когда Нини был еще совсем мал, он иногда спрашивал у дядюшки Крысолова — какой из деду- шек ему родной. «Оба родные»,— отвечал дядюшка Крысолов, смущенно осклабясь в улыбке, вместе глуповатой и хитрой. Дя- дюшка Крысолов редко произносил больше двух слов кряду. А когда это случалось, он прямо оставался без сил, не столько от физической усталости, сколько от умственного напряжения. Нини ходил вместе с дедушкой Абундио, Обрезчиком, в Тор- ресильориго, где у дона Вирхилио, Хозяина, было пятьдесят 160
гектаров виноградника и красивый дом с верандой, увитой вино- градом, и неуютный сарай, крытый дырявым шифером, где оста- вались ночевать они, собаки пастухов да эстремадурцы, которые там работали на лесопосадках. В первую ночь дедушка Абундио обычно не ложился — чипил крышу, закладывал дыры дощеч- ками и камнями, чтоб было не так холодно и сыро. Нини нравилось бывать в Торресильориго — как-пикак но- вое место,— хотя на него наводили страх истории, которые рас- сказывали эстремадурцы, сидя у очага, где варился их скудный ужин, меж тем как у их ног дремали, свернувшись клубком, со- баки пастухов. Пугала его и их брань по утрам, когда дедушка еще до рассвета принимался орудовать скрипучим насосом ко- лодца и плескал водой, умываясь. Эстремадурцы всякий раз грозились выколотить из него душу, но угрозу свою не испол- няли — может, потому, что на дворе было слишком холодно. Когда выходили на виноградник, Нини смотрел на чернев- шие среди бугров лозы, и они всегда казались ему чем-то живым и чувствующим боль. Дедушка Абундио, однако, резал их без- жалостно и, перебрасывая через плечо ненужные ветки, учил мальчика: — Обрезать — это не значит просто срезать лозы. Слышишь? — Да, дедушка. — Для каждого сорта обрезка особая. Слышишь? — Да, дедушка. — На кусте зеленого винограда возрастом в тридцать лет надо оставить две лозы на плодоношение, две молодые, две-три на замещение и два-три черенка. Слышишь? — Да, дедушка. — С хересом и черным виноградом надо по-другому. На ку- сте хереса или черного оставишь два черенка, две почки и одну лозу па плодоношение. Слышишь? — Да, дедушка. Обработав куст, дедушка срезанные лозы тщательно закапы- вал под ним, чтобы удобрялась почва. Мальчику нравилось смо- треть, как дедушка работает, и ему казалось, что любовь к чи- стоте была у дедушки от его ремесла, оттого, что ему приходи- лось убирать с кустов все грязное, ненужное, лишнее. Дедушка Роман, хоть и приходился дедушке Абундио род- ным братом, был его полной противоположностью. К воде и близко не подходил, кроме как в январе,— и то потому, что, как говорил дядюшка Руфо, Столетний, «заяц в январе поближе к воде». Целый год он отпускал себе бороду и сбривал ее раз в году, в мае, обычно 21-го числа, в канун святой Риты. В послед- ний раз, по настоянию брата, он побрился зимой — о чем тогда 6 Мигель Делибес 161
было даже подумать страшно. Если дедушке Роману случалось видеть, как дедушка Аоундио полощется в ушате, он говорил: «Отойди, Абундио, от тебя разит лягушками». Каждый раз, ко- гда дедушка Роман думал — или притворялся, что думает,— он засовывал палец под засаленный берет и сильно, настойчиво скреб себе голову. Однажды, когда Нини исполнилось четыре года, дедушка Роман сказал ему: — Завтра пойдешь со мной на охоту. Солнце было желтое, как айва, и, когда они пришли на пары, дедушка Роман стал похож па выслеживающего добычу зверя. Он шагал, согнувшись под прямым углом, шумно втягивал воз- дух ноздрями, в каждой руке у него было по палке, даже щетина на его лице словно чуяла что-то. Время от времени он останав- ливался и быстро озирался вокруг, почти не двигая головой. При этом глаза его будто обретали самостоятельную жизнь. По- рой дедушка Роман склонял голову набок, прислушиваясь, или припадал к земле и внимательно изучал камни, кочки, солому на жнивье. При одном из таких осмотров он поднял с камня темный шарик и алчно захихикал, будто то была жемчужина. — Что это, дедушка? — удивился мальчик. — Разве не видишь? Помет. Совсем свеженький :— заяц не- далеко. — Что такое помет, дедушка? — Хи-хи-хи, какашки! Вот глупыш! Вдруг дедушка Роман застыл на месте — палец под беретом, глаза, как две пуговицы,— и, не разжимая губ, сказал: — Гляди, вот он. Он медленно распрямился, воткнул в землю одну палку и на нее повесил свой берет. Потом как бы нехотя пошел по неболь- шому полукругу, давая мальчику наставления: — Не шевелись, сынок, а то убежит. Видишь тот белый ка- мешек в двух метрах от палки? Там он и притаился, хитрец. Не шевелись, слышишь! Знаешь, какие глаза у него, подлеца? Спо- койно, сынок, спокойно. Нини долго не мог разглядеть зайца, но, когда дедушка, под- няв вторую палку, стал к нему приближаться, увидел. Желтые глаза зверька, прикованные к дедушкиному берету, светились среди кочек. Постепенно все отчетливее становились смутные контуры: мордочка, прижатые к хребту синеватые уши, зад, упершийся в маленький бугорок. Заяц, подобно деревенским до- мам, удивительно умел сливаться с землей — не отличишь. Дедушка подходил к зайцу боком, почти не глядя, а когда приблизился метра на три, с силой метнул палку, так что она завертелась в воздухе. Удар пришелся по хребту, заяц и не по- 162
шевельнулся, но вдруг опрокинулся, раскрылся, как цветок, и несколько секунд еще судорожно вздрагивал в борозде. Де- душка Роман кинулся к нему, схватил за уши. Глаза у дедушки сверкали. — Большущий! Как собака. Ну, что скажешь, Нини? — Хорош,— сказал мальчик. — Чистая работа, а? - Да. Но занятие деда мальчику не понравилось. Смерть вообще внушала ему отвращение. Со временем его отношение к ней по- чти не изменилось: спокойно он мог смотреть только на мертвых нутрий, которыми питался, на ворон да на сорок, потому что их траурное оперенье напоминало ему похороны дедушки Романа и бабушки Илуминады, два гроба рядом на повозке Симеоны. По той же причине мальчик ненавидел Матиаса Селемина, Бра- коньера. Дедушка, тот хотя бы сражался с зайцами в честном бою, а вот Браконьер глушил их прямо в логове, разбивая им череп дробью и не давая выбора. И все же Браконьер подкатывался к Нини: — Нини, бездельник, скажи, где тут у вас прячется барсук? Приметишь, дам тебе дуро. Глаза у Браконьера были серые и злобные, как у орла. Опа- ленная солнцем и ветрами Месеты * кожа собиралась в тысячи морщин, когда он усмехался, а обращаясь к мальчику, он всегда усмехался, и во рту у него виднелись устрашающие зубы хищ- ника. От дедушки Романа Нини узнал повадки зайцев, узнал, что заяц устраивается на денную лежку или жирует в бороздах; что в дождливые дни он избегает виноградников и зарослей; что, когда дует ветер с севера, он ложится на южной опушке леса или виноградника, а когда с юга — на северном краю; что в солнечные ноябрьские утра он ищет уютное логово на склонах холмов. Научился Нини отличать зайца долинного — бурого, как земля в долине, от горного — рыжего, как почва гор. Узнал, что заяц одинаково хорошо видит и днем и ночью, и даже ко- гда спит; научился различать вкус зайца, подстреленного из дробовика, и зайца, убитого палкой или затравленного борзой,— у этого бывает чуть неприятный, кисловатый привкус от дол- гого бега. Научился, наконец, высматривать зайцев в логове так же уверенно, как если б то была ворона, и в глубокой ноч- ной тишине узнавать их резкий, гортанный крик. * Месета — нагорье, плато. Название области в центральной части Пиренейского полуострова. 6* 163
Но от дедушки Романа мальчик научился также чувствовать вокруг себя жизнь. Деревенские проклинали свой глухой угол л, когда выпадет град или случится засуха или черный заморо- зок, ругались п говорили: «В этой пустыне нельзя жить». Нини, малыш, узнал, что деревня — не пустыня, что па каждом гек- таре земли, засеянной или пустующей, живут и кормятся сотни живых тварей. Нагнись только да приглядись — сразу обнару- жишь. Следы, помятые стебли, комочки кала, перо на земле — так и знай, здесь побывали стрепеты, ласки, еж или выпь. Но вот — сталось это па святую Схоластику, около двух лет назад,— дедушка Роман побрился и захворал. Бабушку Илуми- наду, которая по ночам сидела в землянке возле больного, на- шли как-то утром окоченевшей, все еще сидящей на табурете в спокойной позе, с невозмутимым лицом, будто уснула. Бабушка Илуминада каждый год колола кабанов у окрестных богачей и гордилась тем, что после ее удара ни один кабан не хрюкнул больше трех раз и что за всю свою долгую жизнь она ни разу не дала промашки, рассекая брюшину. Когда к землянке подъехала повозка Симеоны с гробом, ока- залось, что дедушка Роман тоже умер,— пришлось спускаться за вторым гробом. Ослик Симеоны лихо вез оба гроба под гору, но как въехали на мост, левое колесо попало в щель, соскочило и свалилось в воду. Тогда гроб бабушки Илуминады раскрыл- ся — со сложенными на груди руками она спокойно смотрела па всех, приоткрыв рот, словно от удивления. Как в консервной банке, лежала она в большом этом ящике, колыхавшемся над грязной водой. Сеньора Кло, что у Пруда, когда рассказывала о невозмутимом виде покойницы, добавляла, что, мол, Илуми- паде, привыкшей жить под землей, смерть не страшна была. Когда Нини и дядюшка Крысолов вернулись с кладбища, дедушки Абундио и след простыл — никто не знал, куда он ушел со своими ножами и секаторами обрезчика. 4 Дядюшка Крысолов стал на колени, приложился ухом к зем- ле и долго вслушивался в звуки ее недр. Наконец поднялся, ука- зал железным прутом на нору у самой речки и сказал: — Она там. Собака завиляла обрубком'и принялась жадно обнюхивать устье норы. Но вот она припала к земле, повернув набок неболь- шую голову, и замерла, прислушиваясь. 164
— ,Эй, бью! — сказал Крысолов и с размаху воткнул желез- ный прут в одном метре от воды. Крыса стремительно проскочила у самой морды собаки и, громко зашуршав листвой, юркнула в заросли сухой осоки. Нини крикнул: — Возьми! Фа стрелой бросилась за крысой. Мужчина и мальчик побе- жали по берегу, науськивая собаку. Началась погоня — оба бе- жали посреди засохшей осоки и вьюнков. Собака в азарте ло- мала хрупкие стебли шпажника, коробочки с семенами падали в воду, и течение тихо колыхало их. Вдруг собака остановилась. Дядюшка Крысолов и Нини точ- но знали, где она находится,— в том месте заканчивался проло- женный ею в зарослях проход, и стройные стебли шпажника стояли ровно. — Давай ее сюда, Фа,— сказал Нини. Стебли шпажника на секунду зашевелились, послышался глухой шум борьбы, потом короткое рычанье, и дядюшка Кры- солов сказал: — Взяла. Собака воротилась, неся в зубах нутрию и радостно виляя обрубком хвоста. Дядюшка Крысолов вынул крысу у нее из пасти. — Хорош самец,— сказал он. Вздернув верхнюю губу, крыса скалила зубы в тщетной угрозе. Со святого Захарии мужчина и мальчик каждое утро спуска- лись к речке. Так было всегда, с тех пор как Нини начал что-то понимать. Надо было воспользоваться осенней порою и зимой. В эти месяцы заросли у речки теряли листья, от ивняка и крес- са, мяты и вьюнка оставались сухие стебли, меж которыми со- баке легко было идти по следу. Только осока со своими горде- ливыми султанами да шпажник с твердыми коробочками при- давали прибрежной полосе черты прочности и постоянства. У ка- мышей, негусто окаймлявших берега, желтели верхушки — чу- дилось в них что-то больное, обреченное на гибель. И все же год за годом с приходом весны берега вновь зеленели, опять тяну- лись вверх камыши, одевалась в ланцетовидные листы осока, и лопались коробочки шпажника, усеивая поля белыми пушин- ками летучих семян. Назойливый запах дикой мяты и густые соцветия кресса, покрывавшего все тропы, не давали собаке вы- слеживать, и ловить крыс. Наступал запрет охоты, и дядюшка Крысолов, щадя крыс в пору течки, зарывался в своей землянке до следующей осени. 165
Дядюшке Крысолову ни к чему было истреблять крыс. Когда собака находила нору и он замечал у входа в нее несколько су- хих травинок, он отзывал собаку. — Она гнездо ладит, пошли. Собака покорно уходила. Между нею, Нини и дядюшкой Крысоловом было молчаливое взаимопонимание. Все трое знали, что, если уничтожить выводки, останешься без хлеба. Крысы давали потомство каждые шесть недель, по пять-шесть детены- шей зараз. В общем, один помет мог принести самое малое со- рок реалов, а это не пустяк. Так же равнодушно вела себя Фа, если устье норы было под водой,— тут, знала она, ее участие не нужно. В таких случаях дядюшке Крысолову надо было управ- ляться самому. Погрузив правую руку в ил, он прикрывал устье ладонью; затем левой рукой вбивал прут, и громкое хлюпанье извещало его, что крыса есть и что она убегает. Вскоре к его ладони прикасалось что-то склизкое, щекотное; тогда он вмиг сжимал могучие своп пальцы и, схватив крысу за мордочку, тор- жествующе поднимал над водой. Один раз дернуть за хвост — и хребет у крысы сломан. На святого Савву дядюшку Крысолова укусила крыса. К тому времени прошло в деревне уже с месяц, как управились с севом. Сеньор Руфо, Столетний, любил говорить: «После Всех Святых пшеницу посей, соберешь репей», и крестьяне с суевер- ной опаской старались не нарушить срок. Вот и в этом году, будто все выполняли чей-то приказ, на каждом участке красо- вался прибитый к шесту, головой вниз, труп грача. Стаи гра- чей, сбитых с толку, дня два полетали вокруг да около., да и пу- стились в северную сторону. Вирхилин Моранте, муж сеньоры Кло, смеялся в кабачке: — Вот уж спасибо нам скажут там, в Торресильориго. Но грачи убрались, а дождя все нет как нет. И Росалино, Уполномоченный дона Антеро, Богача, говорил: — Не будет дождя на святую Леокадию, придется пере- севать. И Пруден, чья смекалка от невзгод только обострялась, отве- тил, что это беда для бедняков, а тем, у кого есть трактор, как у дона Антеро, пересеять нетрудно. Сеньор Росалино, который, распрямившись, доставал головой до нижних веток прибрежных тополей, захохотал. — Из лукошка теперь сеют только нищие да дураки,— ска- зал он. Под вечер к землянке подошел Пруден, сильно расстро- енный. — Нини, дождя нет. Что нам делать, черт побери! 166
— Ждать,— серьезно сказал мальчик. И Пруден, смущенный ясным взглядом Нини, опустил глаза. На святого Савву, когда дядюшку Крысолова укусила кры- са, по бледному осеннему небу плыло красное, выпуклое, как шар, солнце. Из деревни тянуло тепловатым ветерком, прино- сившим стелющийся по земле дым соломы, которую жгли в оча- гах. Над колокольней парил ястреб, отчаянно хлопая крыльями, но не двигаясь с места. Мальчик оглядел небо над грядой холмов и сказал: — Завтра тоже не будет дождя. — Не будет,— повторил Крысолов и грузно уселся на берегу. Дядюшка Крысолов открыл торбу и вытащил полхлеба с ку- ском сала внутри. Разломив хлеб, половину дал мальчику. По- том начал есть сало, отрезая по кусочку и поднося ко рту на кончике ножа. — Болит? — спросил мальчик. Крысолов посмотрел на свой мозолистый палец с тремя кро- вавыми следами укуса: — Нет, уже не болит,— сказал он. Позади загородки, на меже участка Хустито, Алькальда, за- звенели колокольчики стада, которое гнал Большой Раввин, Па- стух. Его пес Моро выбежал вперед и остановился возле Нини и Крысолова, глядя, как они едят, и смиренно виляя хвостом. Немного погодя он подошел к их собаке, и Фа, оскалясь, зары- чала на него. На плечах у Большого Раввина было овчинное пончо; погля- дев на солнце, он сказал: — Неужто в небе и капли воды не осталось? Не дожидаясь ответа, он свернул цигарку, зажег, два раза глубоко затянулся и как бы с досадой посмотрел на кремневую зажигалку. — Если не будет дождя, даже на этот кремень не зарабо- таешь,— сказал он. Дядюшка Крысолов и не взглянул на него. Большой Раввин прибавил: — Тогда выброшу ее в речку, вот и все. Он курил стоя, опершись на посох, и, неподвижный, как ста- туя, смотрел в пространство. Вокруг бренчали колокольчики овец. — Видал того? — вдруг спросил Крысолов. И он указал большим пальцем в сторону Торресильориго. — В этом году он еще не выходил,— сказал Пастух, не меняя позы. — Дурьвино видел его,— сказал Крысолов. 167
— Может, да, а может, и нет. — Дурьвино видел его,— повторил Крысолов. Накануне Дурьвино в кабачке предупреждал: «Берегись его, Крысолов, он отбивает твой хлеб. Он еще не родился, а ты уже занимался своим ремеслом». Большой Раввин, Пастух, швырнул окурок в речку. Потом долго думал. — Слушай,— сказал он,— продай-ка мне пару крыс. По семь реалов штука. Идет? — По восемь,— сказал Нини. — Ладно. Только дай мне вон того самца. Дядюшка Крысолов встал, лениво потянулся и поглядел вдоль ручья, наставпв козырьком ладонь. Пастух с сердцем сказал: — Говорю тебе, Крысолов, он не выходил. Что, моего слова тебе недостаточно? — Дурьвино видел его,— повторил сквозь зубы Крысолов. Большой Раввин, прежде чем сунуть крыс в сумку, жадно пощупал пх хребты. Уходя, сказал: — Желаю удачи. На закате мужчина и мальчик вернулись в деревню. Над до- мами сгущалась дымка, скрипела под ногами затвердевшая земля засеянных полос и паров. Устадо брела за ними изму- ченная собака. Голуби Хустито уже были в голубятне, на пу- стынных улицах резвилось всего несколько малышей. Зато в кабачке было оживленно. Лампочка без абажура осве- щала столы желтоватым светом. В глубине кабачка Фрутос, Присяжный, играл нескончаемую партию домино с Вирхилином Моранте, мужем сепьоры Кло, который машинально напевал, отмечая конец куплета ударом костяшек по столу. Только они показались, Пруден крикнул: — Дурьвино, стаканчик для Крысолова. Это было событие — Прудона все считали скуповатым. Но в этот вечер Пруден, казалось, был чем-то взволнован. Он воз- бужденно потрепал Нини по затылку и стал сбивчиво рассказы- вать о проекте оросительной системы, о котором писали в газете и который должен был захватить и их деревню. Усаживаясь на скамью в глубине кабачка, он возбужденно сказал мальчику: ; — Представляешь, Нини, тогда нам на дождь наплевать. Захочет Пруден полить, надо только приподнять дверцу, и вода пойдет. Нет, ты представляешь? Кончится эта собачья жизнь, когда весь божий день глаз с неба не сводишь. Наступило долгое молчание. Только слышался стук костя- шек домино и все повторявшийся припев песенки, которую мур- 168
лыкал Вирхилин Моранте. Наконец, в противоположном углу раздался визгливый голос Столетнего: — Кабы от проектов да росла пшеница, у нас бы амбары от зерна трещали. Опять наступило молчание. Пруден пристально смотрел на Нини, по Нини не раскрывал рта. За соседним столом сутулый человек сказал с раздражением: — Налей два стакана. Пока дождемся с неба воды, прикон- чим все вино. На дворе уже стемнело, из-за Пестрого Холма показалась зеленоватая, словно больная, луна и медленно поползла вверх по высокому землистого цвета небу. 5 На святого Дамаса сеньора Кло, что у Пруда, послала за Нини и повела его в свинарник. — Пощупай, сынок, он, по-моему, уже набрал сала. Мальчик рукою обмерил борова. — Да, сала будет на четверть,— сказал он. Однако шли дожди, и ничего нельзя было делать. На святого Никасия дождь прекратился, но Нини, оглядев небо, сказал: — Еще не время, сеньора Кло, сыро. Надо подождать, пока совсем прояснится. С тех пор как Нини себя помнит, он постоянно слышал, что сеньора Кло, что у Пруда,— третья богачка в деревне. Впереди нее стояли дон Антеро, Богач, и допья Ресу, Одиннадцатая За- поведь. Дону Антеро, Богачу, принадлежали три четверти зе- мель их деревни; донья Ресу и сеньора Кло вместе владели тре- мя четвертями оставшейся четверти, а последняя четверть де- лилась пополам между Пруденом и остальными тридцатью жи- телями деревни. Это не мешало дону Антеро, Богачу, хвастливо заявлять в кругу своих городских друзей, что, если учесть, сколько он помогает своей деревне, земли ему там выделено очень мало. И может, из-за того, что дон Антеро, Богач, так думал, он не слишком-то церемонился, когда надо было постоять за себя, и в прошлом году подал в суд на Хустито, Алькальда, за то, что тот во время сева не закрыл наглухо голубятню. Правду сказать, не проходило года, чтобы дон Антеро, Богач, не устроил в деревне двух-трех склок, причем, как говорил сень- ор Росалино, не от злости, а потому, что зима в городе длинная, нудная, и надо, же хозяину чем-то развлечься. Во всяком случае, на Пресвятую Деву Виноградников, храмовый праздник, дон 169
Антеро оплачивал негодную корову, чтобы парни за ней побе- гали и поколотили ее всласть,— так разряжались злоба и оби- ды, накопившиеся в сердцах за двенадцать минувших месяцев. Три года назад Нини едва не испортил эту забаву. Да, вле- тело бы ему, не вмешайся сам дон Антеро, Богач, который на- деялся вырастить из мальчика образцового работника. Дело было так. Нини стало жаль корову, которая до поздней ночи надрывно мычала, и он, пробравшись на зады двора дона Анте- ро, Богача, ее выпустил. Подвиг его, в общем-то, мало принес пользы — когда корову привели обратно, после того, как хоро- шенько погонялись за ней по полям, один рог у нее был обло- ман, холка окровавлена, и бока ну просто сплошь исполосованы. Могло дойти до еще большего скандала, потому что Матиас Селемин, Браконьер, коварно подсказал: «Это дело рук бездель- ника Нини». Хорошо, что дон Антеро уже слышал о способно- стях мальчика и его чудесном даре; вот он и спросил у сеньора Росалино, Уполномоченного: «Это не тот Нини, сын Крысолова, что в землянке живет? Мальчик, который все знает и все уме- ет?» «Тот самый, хозяин»,— отвечал сеньор Росалино. «Так не трогай его, пусть порезвится, а когда стукнет ему четырнадцать, возьмешь его в дом». Зимою стояли большие холода, и дон Антеро, Богач, в де- ревне мало показывался. А сеньора Кло и Одиннадцатая Запо- ведь, те на своих полях не показывались ни зимою, ни летом — в аренду сдавали. Но если донья Ресу — дождь не дождь, град или мороз — аккуратно получала свою ренту в банковских би- летах, то сеньора Кло, что у Пруда, получала плату пшеницей, овсом или ячменем — когда дела шли хорошо — и добрыми сло- вами, когда дела шли плохо или вовсе не шли. И если Одинна- дцатой Заповеди слова нельзя было сказать без «доньи», то владелица Пруда была просто «сеньора Кло», и если Одинна- дцатая Заповедь была тощая, сварливая и ехидная, то сеньора Кло, что у Пруда, была полная, приветливая и сердечная; и если донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, избегала якшаться с народом и общественная ее деятельность ограничивалась лишь участием во всех благочестивых делах и злословием, то сеньора Кло, что у Пруда, любила поговорить, сама хозяйничала в своей лавке и на складе и готова была душу положить — прежде за пару коноплянок, а теперь за своего мужа, за Вирхилио, светло- волосого, изящного паренька с образованием, которого она себе привезла из города и о котором Дурьвино, Кабатчик, говорил, что он, мол, пошел к ней на содержание. Нини, малышу, довелось принять прямое участие в истории с коноплянками. Еще птенчиками прислала их сеньоре Кло ее 170
племянница из Миерес, бывшая замужем за служащим теле- графа. Сеньора Кло посадила пх в позолоченную клетку с голу- были кормушками и кормила их конопляным семенем да просом, а на ночь засовывала в клетку разогретый кирпич, за- вернутый в вату, чтобы птенчики не страдали без материнско- го тепла. Когда они подросли, сеньора Кло вешала между прутьями клетки лист салата и кусочек пемзы — салат, чтобы очищались желудочки, а камушек — точить клювики. Сеньора Кло скраши- вала свое одиночество, нежно беседуя с птичками, а если они дрались, любовно пх журила. Коноплянки приучались считать ее своей настоящей матерью, и каждый раз, как она подходила к клетке, самец топорщил розоватые перышки на грудке, будто хотел ее поцеловать. А она’ медовым голоском говорила: «Ну- ка, кто первый меня поцелует?» И птички начинали суетиться, драться, каждая хотела первой ткнуться клювиком в мясистые губы хозяйки. А если они ссорились между собою, сеньора Кло грозила им: «Баловаться?! Я вас! Баловаться?!» На святого Феликса из Канталисио будет четыре года, как Нини подарил сеньоре Кло порожнее гнездо чечетки и преду- предил, что коноплянки размножаются и в неволе,— женщина так бурно обрадовалась, будто ей сообщили, что она станет ба- бушкой. И действительно, проснувшись однажды утром, сень- ора Кло была поражена — самочка сидела в гнезде и, когда хо- зяйка подошла к клетке, не поспешила навстречу, чтобы поце- ловаться. Птичка не меняла положения, пока не высидела должный срок, и вот через сколько-то дней в гнезде появилось пятеро розовых птенчиков, и умиленная сеньора Кло выбежала на ули- цу, чтобы сообщить радостную новость всем встречным и попе- речным. Но счастье оказалось недолгим — не прошло и несколь- ких часов, как двое птенчиков умерло, а остальные трое начали часто-часто раскрывать и закрывать клювики, словно им не хва- тало воздуха. Сеньора Кло послала за Нини, но, хотя мальчик почти сутки не отходил от птичек и пытался заставить их есть лесные ягоды и всяческие семена, на рассвете умерли и эти трое конопляночек, и безутешная сеньора Кло отправилась в город, где жила ее сестра, чтобы немного рассеяться. Через двенадцать дней она возвратилась, и Нини, стоявший возле Сабины, кото- рой была поручена лавка, увидел, что глаза у сеньоры Кло бле- стят, как у школьницы. Со смущенной улыбкой она сказала Са- бине: «На святого Аманда приглашаю тебя на свадьбу, Сабина; его зовут Вирхилио Моранте, он блондин, а глаза голубые, как незабудки». 171
И когда Вирхилио Моранте приехал в деревню, такой моло- денький, робкий, тщедушный, здешние жители смотрели на него с презрением, а Дурьвино в кабачке говорил, что, мол, этот па- ренек — ловкач и пошел на содержание. Но стоило Вирхилио выпить пару стаканов и затянуть «Звонарей» и прошибить до слез дядюшку Руфо., Столетнего, как все пришли в восторг и прониклись к нему уважением. Теперь люди, встречая его, го- ворили: — Ну-ка, Вирхилин, красавчик наш, спой что-нибудь. И оп соглашался, не ломаясь, а иногда извинялся: — Простите, сегодня не могу. Не в голосе. А когда кололи свиней у сеньоры Кло, люди собирались уже не для разговоров. Они приходили только ради удовольствия по- слушать пение Вирхилина Моранте. И Нини, малыш, который после смерти бабушки Илуминады исполнял обязанности мяс- ника, даже чувствовал себя немного в тени. На святого Альбина небо прояснилось, и Нини спустился в деревню — целый час гонял борова сеньоры Кло и прописал ему диету: вода, отруби. Два дня спустя пали сильные замороз- ки. К этому времени грачи и скворцы сменили оперенье — зна- чит, наступила зима; кочки блестели от инея и стали твердые, как гранит, в речке плавали льдинки, и каждое утро, когда де- ревня пробуждалась, воздух был словно стеклянный, и самый ничтожный шум отдавался как удар бича. Когда Крысолов и Нини пришли на заре к сеньоре Кло, в доме царила праздничная суматоха. Приехали из города пле- мянники хозяйки, были здесь также Сабина, Пруден и их сынок Мамертито, и сеньора Либрада, и Хустито, Алькальд, и Хосе Луис, Альгвасил, и Росалино, Уполномоченный, и Дурьвино, и Мамес, Немой, и Антолиано, и сеньор Руфо, Столетний, со своей дочерью Симеоной, и, когда пришли Крысолов и Нини, Вирхи- лио с большим чувством завел песню, и все слушали, разинув рот, и, когда он закончил, аплодировали, и Вирхилио, чтобы скрыть смущение, стал обносить собравшихся ломтиками под- жаренного хлеба и рюмочками с водкой. В глубине кухни тре- щал огонь в очаге, а на столе и в мисках сеньора Кло аккуратно разложила лук, хлебный мякиш, рис и сахар для кровяной кол- басы. У очага на полу, где были уложены по размеру ножи, стояли большая лохань, три таза и блестящий медный котел, чтобы перетопить сало. Во дворе мужчины сняли вельветовые куртки и засучили ру- кава, хотя кругом лежал иней и изо рта клубами .шел пар. В центре группы тяжело шаркал ногами Столетний и потирал себе руки, приговаривая: «В марте сына не жени и кабана не 172
коли». Сеньора Кло, услышав это, с досадой обернулась: «Не- чего чепуху болтать. Не нравится — можешь убираться». Потом решительно направилась к своему муженьку, который, как все, засучил рукава, обнажив тонкие, белые, безволосые руки: «Нет, Вирхилио, без тебя. Ты можешь простудиться». Антолпано открыл дверь свинарника и, только боров высу- нул голову, схватил его своей железной рукой за ухо и повалил на бок с помощью Дурьвино, Прудена и Хосе Луиса. Ребятиш- ки, видя, что кабан лежит,— а визжал он, как проклятый, и при каждом взвизге из пасти вылетало облачко пара,— расхрабри- лись и начали дергать его за хвост и пинать в брюхо. Затем ше- стеро мужчин уложили борова на скамью, Нини послушал его сердце, начертил кусочком мела на этом месте крест и, когда дядюшка Крысолов нанес удар ножом так же уверенно, как вби- вал прут в нору, мальчик повернулся спиной и стал считать, сколько раз боров хрюкнет. Раз, два, три — тут Пруден крикнул: — Готов! Тогда Нини обернулся, подошел к борову и ловко засунул в кровоточащую дыру капустный лист, чтобы остановить кровь, а затем раскрыл пасть и положил в нее камень. Мужчины стояли вокруг Нини и смотрели, а женщины, чуть подальше, шептались. Слышался приглушенный голос Сабины: — Ну и чертенок! Когда он вот так стоит среди взрослых,— точнехонько Иисус среди книжников. Нини старался не вспоминать о бабушке Илуминаде, чтобы не сделать ошибки. Он ловко обложил тушу ржаной соломой и поджег ее; потом взял горящий пучок и принялся тщательно смолить впадины между брюхом и ногами, копыта, уши. Непри- ятно запахло паленой шерстью, а когда он закончил, Мамер- тито, сынок Прудена, и племянники сеньоры Кло содрали шкуру с ножек и обгрызли бабки. Наступила решающая минута, и не потому, что вспороть брюхо такое уж трудное дело, а потому, что при этом не избе- жать было упоминаний о бабушке Илуминаде. Рука Нини с ножом чуть дрогнула, когда за его спиной Дурьвино крикнул: — Гляди, Нини, бабка твоя никогда промашки не давала! Мальчик мысленно наметил линию, равно удаленную от со- сков, и, не колеблясь, сделал разрез от шеи до заднего прохода. Когда он одним взмахом ножа осторожно рассек брюшину, во- круг раздался гул восхищения. От внутренностей шел резкий, тошнотворный запах; Нини вытащил кишки, разложил на не- сколько кучек и в заключение засунул в брюхо две палки-рас- порки. Затем Антолиано и Дурьвино помогли ему повесить тушу головой вниз. Из пасти текла тоненькая струйка крови, 173
на заиндевевших камнях двора образовалась красноватая лу- жица. Сеньора Кло подошла к Нинп, который мыл руки в лохани, и ласково сказала: — Ты, сынок, работаешь еще быстрей и аккуратней, чем твоя бабка. Нини обтер руки о штаны. — Когда будете разделывать, мне приходить, сеньора Кло? — спросил он. Она взяла по тазу в каждую руку и сказала: — Нет, не надо, с этим я сама справлюсь. И, идя в дом, куда уже вошли все, она с порога, повернув голову, окликнула: — Зайди, Нини, поешь вместе с мужчинами! Гости на кухне громко разговаривали и беспричинно смея- лись, только дядюшка Крысолов тупо смотрел то на одного, то на другого, не понимая их речей. Носы и уши у всех уже были ярко-красного цвета, но мех с вином и поднос с едой все хо- дили по кругу. Внезапно Пруден, ни к селу ни к городу, а мо- жет, просто потому, что в декабре, на святого Дамаса, шел дождь, а теперь светило солнце,— расхохотался и, обернувшись к Нини, уставился на него, словно желая заразить своим ве- сельем. — Ты что, не умеешь смеяться, Нини? — спросил он. — Почему же? Умею. — Тогда почему не смеешься? Ну-ка, засмейся разок, черт побери! Мальчик смотрел на него пристально и спокойно. — В честь какого святого? — спросил он. Пруден опять захохотал, теперь уж нарочито. Затем погля- дел на одного, на другого, будто ища поддержки, но все избе- гали его взгляда, и он, опустив глаза, глухо проговорил: — Почем я знаю, в честь какого святого! Посмеяться, ду- маю, каждый может и без повода. 6 Нини как раз часто смеялся, но никогда не хохотал без при- чины, по-глупому, как взрослые, когда кололи кабанов, или когда напивались в кабачке Дурьвино, или когда начинал идти дождь, которого страстно ждали целые месяцы. И смеялся не так, как Матиас Селемин, Браконьер, у которого всякий раз, когда он заговаривал с Нини, грубая, как у слона, кожа собира- 174
лась тысячью морщин и устрашающе обнажались хищные зубы. Нини решительно не любил Браконьера. Мальчик ненавидел смерть, особенно же наглое и коварное убийство, а Браконьер хвалился, что он в этом деле чемпион. По правде сказать, Ма- тиаса Селемина вынуждали обстоятельства. Если у него и прежде были инстинкты хищника, он умело их скрывал вплоть до конца войны. Но война многим людям поломала судьбу и у многих притупила чувствительность, и для многих определи- ла жизненный путь, в том числе для Матиаса Селемина, Бра- коньера. До войны Матиас Селемин выезжал на аукционы в соседние города и преспокойно выкладывал за какую-нибудь пихтовую рощу пять-шесть тысяч реалов. Браконьер знал наперед, что не обмишулится,— до пяти тыяч реалов он отлично считал в уме, мог и приплюсовать и вычесть из них плату лесорубам и при- кинуть, получит ли на вложенный капитал какую-нибудь при- быль. Но разразилась война, и пошел счет на песеты, и на аук- ционах поднимали цену до двадцати и даже тридцати тысяч, а эти числа уже были ему не по силам — их ведь надо было еще умножать на четыре, чтобы перевести в реалы, денежную еди- ницу, с которой он привык иметь дело; на торгах голову его словно заполнял туман, и он не решался подать голос. Тут на- шло на него уныние, растерянность. Ну что было ему с того, если люди говорили: «Матиас, жизнь-то подорожала в десять раз?» Там, где речь шла о суммах больше, чем пять тысяч реалов, Бра- коньер глядел олух олухом, и вот тогда-то он сказал себе: «Тебе, Матиас, дают за одну куропатку сто реалов чистоганом, за одну лисицу — четыреста, а уж за барсука и говорить нечего». И вдруг он почувствовал, что способен мыслить так же бесхит- ростно или, напротив, хитро, как лисы и барсуки, и даже пере- хитрить их. Также почувствовал он себя способным высчитать стоимость заряда, если сам изготовит порох из хлората и сахара и наполнит патрон шляпками гвоздей. С этого дня взгляд у него стал острей, кожа начала грубеть, и, когда в деревне кто-ни- будь его поминал, люди говорили: «О, этот тип!» А донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, была еще беспощадней и говорила, что он бродяга и злодей, пропащий человек, как те, что живут в землянках, и как эстремадурцы. Матиас Селемин, Браконьер, ночью бодрствовал, а днем спал. Рассвет заставал его обычно на нагорье или на холмах — к это- му часу он успевал поставить с полдюжины петель на зайцев, которые возвращались с полей, капкан для лисицы и сколько-то вентелей и силков в местах, где водятся куропатки. Иногда он присаживался на повозку Симеоны или на «фордзон» Богача, 175
чтобы подъехать поближе к стае дроф и укокошить парочку просто так. Браконьер не признавал никаких запретов и пра- вил — выходил в поле весною и летом, с ружьем за спиной, как пи в чем не бывало, и если случайно встречался с Фрутосом, Присяжным, говорил: «Иду, знаешь, поохотиться на мелкого зверя». И Фрутос, Присяжный, только говорил: «Ну, ну»—и подмигивал. Фрутос, Присяжный, считал, что жара вредна — солнце, мол, выедает здоровье человека точно так, как краски на платьях девушек, поэтому он часами просиживал в кабачке Дурьвино и резался в домино. Хитер был Браконьер, но частенько и он становился в тупик и тогда обращался за помощью к Нини. — Нини, бездельник, где тут прячется барсук? Если верно покажешь, дам тебе дуро: Или: — Нини, бездельник, уже целую неделю выслеживаю лиса и никак не накрою. Не видал его? Мальчик, ничего не говоря, пожимал плечами. Тогда Бра- коньер грубо тряс его, чертыхался: — Черт, а не мальчишка! Неужто тебя никто не научил смеяться? Нет, Нини смеяться умел, но смеялся обычно наедине с со- бой, тихонько и не зря, а по какому-то поводу. Когда наступала пора течки, мальчик часто еще затемно подымался в лес, и на заре, когда утренний ветерок расчесывал зеленую, недавно про- полотую пшеницу, Нини подражал заячьему визгу, и дикие эти зверьки сбегались на его зов, меж тем как Браконьер, притаясь на другой стороне лощины, ругался, что сидит напрасно. Нини тогда злорадно смеялся и, если, возвращаясь, встречал Браконь- ера, смеялся про себя еще пуще. — Откуда идешь, бездельник? — с досадой спрашивал Ма- тиас. — А я рыжики собирал. Подстрелил что-нибудь? — Ничего. Какой-то треклятый заяц кричал все время в ло- щине, они к нему и посбегались. Вдруг Браконьер подозрительно взглядывал на него. — А ты случаем не умеешь кричать по-заячьи? Правда, не умеешь, Нини? — Я-то? Нет. Почему спрашиваешь? — Просто так. Если же Браконьер выходил на охоту со своей борзой Митой, Нини прятался на пути к заячьему логову и, когда собака, часто дыша, гналась за зайцем, из своего укрытия грозил ей палкой; трусливая, как все борзые, Мита прекращала погоню и повора- 176
чивала назад. В таких случаях Нини, малыш, тоже смеялся про себя. Нини, впрочем, умел смеяться не только, когда ему удава- лось надуть Браконьера. В весенние лунные ночи мальчик лю- бил ходить к речке и, спрятавшись в прибрежном тростнике, смотреть, как приходит на луг лисица поесть послабляющих трав при ярком сиянии полной луны, озарявшей долину вол- шебным, искристым, молочно-белым светом. Не подозревая при- сутствия человека, лисица вела себя свободно. Она не спеша по- щипывала редкую траву на берегу, временами поднимала кра- сивую свою голову и сторожко прислушивалась. От лунного света раскосые глаза ее порою вспыхивали зелеными искрами, и зверек казался тогда каким-то сверхъестественным сущест- вом. Однажды Нини, видя, что лисица, присев на лугу, спокойно почесывается, выскочил с криком из своего тайника; лисица в испуге сделала гигантский прыжок и помчалась, разбрызгивая хвостом зловонную свою мочу. Мальчик, гонясь за ней по трост- никовым зарослям и по полю, хохотал во все горло. В другие ночи Нини, притаясь в лесу на полянке за стволом дуба, наблюдал за кроликами, которые в лунном свете бегали но траве, задрав белые хвостики. Вдруг откуда ни возьмись по- являлся хорек или ласка — и кролики пускались врассыпную. В сезон течки зайцы-самцы ожесточенно дрались у него на гла- зах, меж тем как самка, спокойно сидя на краю полянки, ждала победителя. И когда бой заканчивался и самец-победитель на- правлялся к ней, Нини издавал заячий визг — заяц оборачи- вался, встав на задние лапки в ожидании нового соперника. В начале весны по ночам бывало, что на полянке собиралось до полудюжины самцов,— тогда происходило поистине эпическое сражение. Нини однажды видел, как один самец хватанул дру- гого так яростно, что вырвал ухо с корнем, и резкий вопль изу- веченного зайца раздался в безмолвном, посеребренном луною лесу как патетическая жалоба. На святого Гигина Матиас Селемин, Браконьер, убил вели- колепную лису. К этому времени закончили колоть свиней, рож- дественские праздники были позади, но погода еще стояла хо- лодная, и земля по утрам была белая, будто после снегопада. В это время в полях делать нечего — только разбросать навоз да выполоть сорняки,— никто и не появлялся там, кроме Бра- коньера. И вот он, спускаясь в то утро с нагорья, сделал неболь- шой крюк только ради удовольствия пройти мимо землянки и показать мальчику свою добычу. — Нини! — закричал он.— Нини! Гляди, что я принес тебе, бездельник! 177
Лиса была красивая — с красноватым мехом и необычным белым пятнышком на правой лопатке. Браконьер прижал ей со- сок, и оттуда брызнула струйка густой, белой жидкости. Тогда он приподнял лису в руке, чтобы мальчик мог вволю поглядеть. — Самка, да еще с детенышами,— сказал он.— Целое бо- гатство! Если Хустито как следует пе раскошелится, подамся с нею в город, вот как. Блохи удирали с мертвого тела на теплую руку Браконьера. Нини взглядом следил за ним — видел, как он прошел по до- щатому мостику с мертвой лисой в руке и, что-то выкрикивая, скрылся за деревенским скирдом. Вечером, как только Нини услышал, что дядюшка Крысолов заснул, он встал и пошел по тропе в лес. Рядом скакала Фа, в слабом свете узкого месяца поблескивал на опушке иней. Выход из норы был на северном склоне лощины, мальчик стал за ду- бом, собака покорно улеглась у его ног. От инея покалывало в подушечках пальцев и щипало уши, будто их кто-то покусы- вал; бесшумно пролетали прямо над головой козодои. Вскоре Нини услышал скулеж, тоненький писк, вроде кро- личьего, но более протяжный и жалобный. Нини завел кончик языка в глотку и несколько раз очень похоже проверещал по- лисьи. Так они перекликнулись три раза. Наконец в неясном лунном свете возле устья норы показалось кругленькое тельце двухнедельного лисенка, который едва переступал лапками, словно пышный хвост мешал ему двигаться. За несколько дней лисенок освоился. Первое время он по ночам плакал, и Фа на него рычала — тут была и извечная вражда, и ревность домашнего животного,— но вскоре они стали добрыми друзьями. Спали вместе на соломе, прижавшись к мальчику, а утром дружески сражались на маленькой, заросшей тимьяном площадке у входа в землянку. Вскоре об этом узнала вся деревня, люди подымались на холм посмотреть лисенка, но перед чужими в нем оживали инстинкты дикого зверя, он заби- вался в самый дальний угол, глядел исподлобья и скалил клыки. Матиас Селемин, Браконьер, говорил: — Славное дельце, Нини! А вот я и твоего питомца уко- кошу. Через две недели лисенок уже ел из рук мальчика, а когда Нини возвращался с охоты на крыс, бросался ему навстречу, лизал грязные ноги и радостно махал хвостом. Вечерами, пока дядюшка Крысолов варил картошку с куском трески, мальчик, собака и лисенок играли при свете фонарика, возились, сбива- ясь в клубок, и тут уж Нини смеялся от души. А по утрам — хотя лисенок приучился есть все подряд — Нини приносил ему 178
сороку, чтобы он полакомился, и, глядя, как лисенок ощипывает птицу своей остренькой, влажной мордочкой, мальчик довольно улыбался. Симеона у входа в церковь говорила донье Ресу, Одиннадца- той Заповеди, по поводу этого события в землянке: — Впервые в жизни вижу, чтобы лиса приучилась жить с людьми. На что донья Ресу ядовито замечала: — Ты хочешь сказать, что впервые видишь, чтобы люди — мужчина и малыш — приучились жить, как лисы. Нини боялся, что, когда лисенок вырастет, его потянет на волю и он убежит, но покамест зверек почти не выходил из зем- лянки, и каждый раз, когда ему надо было выйти, мальчик дол- го напутствовал его, и лисенок смотрел на него своими умными раскосыми глазами, будто все понимал. Однажды утром, охотясь у речки, мальчик услыхал выстрел. В ужасе помчался он к землянке и, еще не добежав, издали уви- дел Браконьера, который большими прыжками спускался по склону, пряча руку за спиною и громко хохоча. — Ха, ха, ха, Нини, бездельник! Ручаюсь, ты не знаешь, что я тебе сегодня принес! Не знаешь? Мальчик со страхом смотрел на руку, которая медленно вы- двигалась из-за спины, и вот наконец Матиас Селемин показал ему еще теплый трупик лисенка. Нини глазом не моргнул, но, когда Браконьер пустился бегом под гору, он, укрывшись за бугром, стал яростно швырять в него камни. Браконьер подпры- гивал, делал зигзаги, как раненый зверь, но не переставал хо- хотать и, будто трофеем, потрясал в воздухе трупом лисенка. И когда наконец добежал до деревенского скирда, он еще раз показал мальчику жалко повисшее на стволах дробовика тельце. 7 Зима все больше вступала в свои права, и общественный скирд заметно таял. Мужчины и женщины подъезжали к нему на ослах и понемногу забирали солому. Привезя домой, они давали ее вместе с зерном скоту, или в хлевах мешали с навозом, или просто для обогрева жгли в жаровнях да в ку- хонных очагах. Так к концу декабря из землянки стала уже видна за скирдом верхушка старого столба, у которого в дав- ние времена подковывали лошадей, когда они еще были в де- ревне. 179
В конце января на святого Аберика разразился буран. Нини видел, как он подходил между холмами Курносым и Петухом, надвигался мрачно, торжественно, сыпя на них белые хлопья. В несколько часов туча накрыла долину и стала обдавать ее мокрым снегом. На фоне свинцового неба голые вершины каза- лись сахарными дюнами и слепили своей белизной. Ночью гони- мые ветром снежные вихри освещались слабыми огоньками в окнах деревенских домов, и казалось, снег летит то от земли вверх, то с неба вниз. Нини молча смотрел на это унылое зрелище. За его спиной шуровал в очаге дядюшка Крысолов. У огня дядюшка Крысолов мягчел: подбрасывая или разбрасывая хворост, сгребая угли в кучку или раздувая их, он шевелил губами и улыбался. Порою, очень редко, он выходил пройтись по холмам, где бушевал бу- ран, и в таких случаях, как и тогда, когда задувал «козобой» *. прикреплял свой грязный берет шнурком, завязывая узел под подбородком, как делал когда-то дедушка Роман. Чтобы можно было в землянке разводить огонь, дядюшка Крысолов пробуравил четырехметровый слой земли ржавой трубой, которую дал ему Росалино. Уполномоченный Росалино его тогда предупредил: «Смотри, Крысолов, как бы землянка не стала тебе могилой». Но он ухитрился проделать отверстие в толстом пласте земли так осторожно, что образовалась только одна небольшая трещина, и в том месте он укрепил свод под- поркой. Теперь, среди снежных вихрей, из ржавой трубы клу- бами валил дым, и дядюшка Крысолов, сидя в землянке, глядел на задорные, верткие язычки пламени, убаюкиваемый потрес- киваньем сырых прутьев. Собака, прикорнув у очага, то и дело тихонько всхрапывала. К ночи дядюшка Крысолов гасил огонь, но угли оставлял; тлея под золой, они давали приятное тепло, согревали всех троих, спавших на соломе,— мальчика, прижав- шегося к животу мужчины, собаку, прижавшуюся к животу мальчика, а когда еще был их товарищем лисенок, то и его, прижавшегося к брюху собаки. Хосе Луис, Альгвасил, проро- чил им всяческие беды. «Крысолов,— говорил он,— когда-ни- будь ночью солома загорится, и все вы там изжаритесь, как кро- лики». Дядюшка Крысолов слушал его со своей хитроватой, недоверчивой усмешкой: он знал, во-первых, что огонь — его друг и не устроит ему такой пакости, и, во-вторых, что Хосе Луис, Альгвасил,— всего лишь подослан Хустито, Алькальдом, и что Хустито, Алькальд, пообещал Начальнику покончить с землянками, с этим позором. * Резкий и холодный северный ветер. 180
В такие часы Нини не нарушал молчания. Он знал, что вся- кая попытка заговорить с дядюшкой Крысоловом бесполезна, и не потому, что тот такой уж бирюк, а просто потому, что про- изнести несколько слов кряду или связать две мысли в одно предложение было для его мозгов слишком утомительно. Маль- чик назвал собаку Фа — хотя ему больше нравились другие, бо- лее звучные и громкие имена,— только чтобы Крысолову легче было выговорить. Лишь когда Крысолов, чтобы язык совсем не окоченел, произносил коротенькую фразу, мальчик ему от- вечал. — Собака наша уже старая. — Зато умная. — Чутье потеряла. — Ну нет. Она еще их находит. Затем молчание восстанавливалось, и мягкий шелест снега по холму да вой ветра вторили потрескиванью очага. На третье утро после святого Аберика Нини, выглянув из землянки, заметил вдали фигуру человека, который, горбясь, шел по Гумну в сторону моста. — Это Антолиано,— сказал Нини. И он с интересом смотрел, как тот борется с ветром, кото- рый обдавал его наискосок мелкими хлопьями и заставлял при- жимать голову к плечу. Войдя в землянку, Антолиано распря- мился, вдохнул полной грудью и огромными своими ручищами отряхнул снег. Сидевший у огня Крысолов, не пошевельнув- шись, спросил: — Куда идешь в такую завируху? — К вам,— сказал Антолиано, садясь рядом с собакой, ко- торая тут же встала и поплелась в темный 'угол, где ее никто не потревожит. — Что тебя принесло? Антолиано протянул руки над огнем. — Все этот Хустито,— сказал он.— Хочет выгнать тебя из землянки. — Опять? — Когда соберется сюда, я предупрежу. Крысолов пожал плечами. — Землянка моя,— сказал он. Хустито часто наведывался к Фито Солорсано, Губернатору, в город и называл его «Начальник». Фито, Начальник, говорил ему: — Хусто, в тот день, когда покончишь с землянками, изве- сти меня. Помни, это говорит тебе не Фито Солорсано и не На- чальник Провинции, но Гражданский Губернатор. 181
Фито Солорсано и Хусто Фадрике подружились в окопах во время войны, п теперь, всякий раз, как Фито Солорсано напо- минал, что пора, дескать, решить это неприятное дело с зем- лянками, бородавка на лбу Хусто уменьшалась, становилась гус- то-фиолетовой и, казалось, пульсирует мелкими толчками, как маленькое сердце. — Будет сделано, Начальник. Возвратясь в деревню, Хустито, Алькальд, с недоумением спрашивал Хосе Луиса, Альгвасила: — Как ты думаешь, что имеет в виду Начальник, когда под- черкивает, что о землянках говорит мне не Фито Солорсано и не Начальник Провинции, но Гражданский Губернатор? Хосе Луис неизменно отвечал: — Что он тебя наградит, это ясно. Но дома на Хустито наседала его жена, Колумба. — Хусто,— говорила она,— неужто нам всю жизнь так и не выбраться из этой проклятой дыры? Бородавка на лбу Хустито увеличивалась и краснела, будто окрашенная киноварью. — А что я могу сделать? — говорил он. Колумба подбоченивалась и повышала голос: — Выгнать этого бездельника! На то ты и начальство. Но Хусто Фадрике инстинктивно ненавидел насилие. Он чувствовал, что рано или поздно насилие оборачивается против тебя же. Однако на святого Лесмеса Хосе Луис, Альгвасил, подска- зал ему удобный предлог: — Землянка эта вот-вот обвалится. Если выдворишь оттуда Крысолова, ему же будет на благо. Взорвать другие три землянки было делом нетрудным. Илу- минада и Роман умерли в один день, а Абундио исчез из дерев- ни и адреса не оставил. Саградио, Цыганка и Мамес, Немой, почли за счастье, что могут сменить свои землянки на один из домиков на Старом Гумне — три солнечные комнатки, всего за двадцать дуро в месяц. Но для дядюшки Крысолова четыре- ста реалов — это по-прежнему было целое состояние. На святого Севера буран прекратился и лег туман. Обычно туман здесь бывал неподвижный, упорный и всепроникающий, долина тогда наполнялась странными глухими отголосками, а по ночам становилось особенно гнетущим безмолвие нагорья. Но иногда можно было увидеть, как туман — то разрежаясь, то сгущаясь — движется меж холмами, словно привидение, и чу- дилось тогда, будто видишь воочию вращение земли. В тумане этом сороки и грачи становились крупнее, неповоротливей, 182
перья их казались пышнее, они поднимались в воздух с нестрой- ным карканьем, в котором слышались удивление и досада. Де- ревня, как поглядеть из землянки, походила на зыбкую, при- зрачную декорацию и в сумерках совсем исчезала за пеленой тумана. На святого Андрея Корсино прояснилось, и вдруг показа- лись поля, покрытые свежими всходами: жидкая, прозрачная зелень пшеницы и темно-зеленый, густой ковер ячменя. В лучах еще бледного зимнего солнца птицы изумленно начинали шеве- литься и, прежде чем ринуться в небо, недоверчиво озирались. Вместе с ними зашевелились Хустито, Алькальд, Хосе Луис, Альгвасил, и Фрутос, Присяжный, исполнявший обязанности Глашатая. Глядя, как они шествуют по дощатому мостику, та- кие торжественные, с жезлами, в парадных костюмах, Нини вспомнил день, когда другая столь же злобная компания во гла- ве с невысоким человечком в черном прошла по мосту, чтобы забрать его мать в город, в дом умалишенных. Человечек в чер- ном напыщенно назвал дом умалишенных Психиатрическим Институтом, но, так или иначе, Марселе, матери Нини, и разу- ма там не вернули, и родных холмов да свободы навсегда ли- шили. Нини смотрел, как они, задыхаясь, подымаются в гору, и машинально большим пальцем правой ноги поглаживал против шерсти свернувшуюся у его ног собаку. Черный козырек фу- ражки Фрутоса, Глашатая, блестел, будто от пота. Вот все они вступили на тимьянную площадку. Хустито и Хосе Луис сразу остановились как вкопанные, не подымая глаз от земли, и Ху- стито резко бросил Фрутосу: — Давай читай. Фрутос развернул лист бумаги и, запинаясь, прочел реше- ние Корпорации о выселении дядюшки Крысолова из землянки по соображениям безопасности. Закончив, Фрутос посмотрел на Алькальда, и Хустито с невозмутимым видом сказал: — Слышал, Крысолов, это закон. Дядюшка Крысолов сплюнул и потер себе ладони. Он весе- ло поглядывал то на одного, то на другого, словно все это была какая-то комедия. — Я отсюда не уйду,— сказал он вдруг. — Как это не уйдешь? — А так. Землянка моя. Бородавка на лбу Хустито, Алькальда, вдруг вспыхнула. — Я огласил приказ о выселении,— закричал он.— Твоя землянка вот-вот обвалится, а я алькальд, я имею полномочия. — Обвалится? — сказал Крысолов. 183
Хустито показал на подпорку и на трещину. — Это труба,— пояснил Крысолов. — Сам знаю, что труба. Но в один прекрасный день обру- шится целая тонна земли и похоронит тебя да мальчишку, вот какое дело. Дядюшка Крысолов глупо осклабился. — Больше будет,— сказал он. — Больше? — Говорю, земли над нами. Хосе Луис, Альгвасил, вмешался. — Эй, Крысолов,— сказал он,— добром или худом, а будем тебя выселять. Дядюшка Крысолов посмотрел на него с презрением. — Ты что ль? — сказал он.— Да ты и с пятью пальцами не осилишь! У Хосе Луиса на правой руке не было указательного паль- ца. Палец отхватил ему когда-то осел, и Хосе Луис, не будь плох, отплатил тем же, вырвал зубами у осла кусок верхней губы. Когда в кабачке у Дурьвино заходил об этом разговор, он уверял, что губы осла, в сыром виде по крайней^ мере, име- ют вкус холодных, несоленых рыжиков. Во всяком случае осел Хосе Луиса остался на всю жизнь с обнаженными верхними зубами, будто всегда смеялся. Хустито, Алькальд, вышел из себя. — Гляди, Крысолов,— сказал он.— Я алькальд, я имею полномочия. Чтоб не было недоразумений, я постановление огласил. Итак, тебе известно — через две недели я твою зем- лянку взорву, не будь я Хусто. Объявляю тебе об этом перед двумя свидетелями. На святого Сабина, когда комиссия снова направилась к землянке, среди холмов гулял порывистый ветер, по полям пше- ницы и ячменя ходили волны, как по морю. Во главе шел Фру- тос, Присяжный, он нес динамитные шашки, а у его пояса бол- тался свернутый в моток запальный шнур. Когда они начали подъем, Нини натравил на них собаку — Фрутос споткнулся о нее и покатился вниз до самой дороги, ругаясь во всю глотку. К тому времени Крысолов успел посовещаться с Антолиано, и, когда Хустито потребовал покинуть землянку, Крысолов, как испорченная пластинка, заладил: «Письменно, письменно». Ху- стито глянул на Хосе Луиса, который разбирался в законах; Хосе Луис кивнул, п они удалились. На следующий дёйьХустито вручил дядюшке Крысолову из- вещение о том, что ему дается еще две недели сроку. На святого Сергия срок истек, и поздним утром комиссия опять появилась 184
перед землянкой; но, когда они, стоя у входа, принялись кри- чать, Нини изнутри ответил, что это его дом и что, если они вло мятся силой, им придется иметь дело с сеньором судьей. Хусти то глянул на Хосе Луиса, и Хосе Луис покачал головой и шепо- том сказал: «Взлом — это действительно преступление». На другой день, на святого Валерия, Хустито чуть не пла- кал перед Фито Солорсано, Начальником. Фиолетовая бородав- ка на его лбу пульсировала, как сердце. — Не могу ничего поделать с этим человеком, Начальник. Пока он жив, будут в нашей провинции землянки. Фито Солорсано, сверкая рано появившейся розовой плешыо и вертя в пухлых пальцах авторучку, старался быть спокойным. Прежде чем заговорить, он секунду-другую подумал, прикрыв двумя пальцами глаза. Наконец, с торжественной скромностью сказал: — Если завтра что-либо останется от моей деятельности на посту главы провинции — что отнюдь не просто,— так это бу- дет решение проблемы землянок. Ты, Хустито, в своем райо- не взорвал три, я знаю, но сейчас это не имеет значения. Одна землянка осталась, и я уже не могу сказать министру: «Сеньор министр, в моей провинции не осталось ни одной зем- лянки». Значит, ты как бы ничего и пе сделал. Понятно тебе или нет? Хустито кивнул. Он был похож на школьника, которому де- лает нахлобучку учитель. Вдруг Фито Солорсано, Начальник, сказал: — Человек, который живет в землянке и не имеет двадцати дуро на оплату квартиры, это все равно что бродяга, ведь так? Доставь его мне, и я без долгих разговоров помещу его в Приют для неимущих. Хустито робко вытянул руку. — Погоди, Начальник. Этот человек не попрошайничает. У него есть занятие. — Чем же он занимается? — Ловит крыс. — И это — занятие? Зачем ему крысы? — Он их продает. — Кто у тебя в деревне покупает крыс? . — Народ. Их едят. — У вас в деревне едят крыс? — Они вкусные, Начальник. Это водяные крысы. Жареные да политые уксусом, они нежнее перепелов. Фито Солорсано вскипел: 185
— Нет, этого нельзя терпеть! Это преступление против Об- щественного здравоохранения! Хустито пытался его успокоить: — У нас в долине все их едят, Начальник. Да ты сам посу- ди — разве мы не едим кроликов? — Он сделал паузу, затем добавил: — Что кролик, что крыса — дело привычки. Фито Солорсано так стукнул по столу кулаком, что запры- гали письменные принадлежности. — На кой черт мне алькальды п районные начальники, если они вместо того, чтобы решать проблемы, только создают их мне одну за другой? Найди же выход, Хустито! Пристрой этого че- ловека куда-нибудь, сделай что угодно. Но думай, думай сам, своей собственной дурной башкой, не моей! Хустито попятился к дверям: — Хорошо, Начальник. Будет сделано. Фито Солорсано внезапно изменил тон и, когда Хустито, оборотясь спиной, уже открывал дверь кабинета, прибавил: — А когда покончишь с этим делом, извести меня. Имей в виду, это говорит тебе не Фито Солорсано, не Начальник Про- винции, но Гражданский Губернатор. 8 На святого Бальдомера Нини приметил над Сиськой Торре- сильориго первую стаю чибисов, стремительно летевших к югу. Три дня и три ночи стаи беспрерывно следовали одна за дру- гой, и полет их становился все более поспешным и беспокой- ным. Высоко-высоко, выстроившись большим треугольником в бестрепетном голубом небе, они возбужденно чивикали, и в кри- ке этом слышалась тревога. Прежде Сиська Торресильориго называлась Приют Мавра, но Марсела, мать Нини, за несколько месяцев перед тем, как угодила в сумасшедший дом, переименовала этот холм. Сразу после родов Марсела стала задумываться, и, бывало, когда Кры- солов замечал, что опа, как завороженная, глядит на холмы, и спрашивал: «На что ты смотришь, Марсела?», она не отвечала. Только если Крысолов начинал ее тормошить, бормотала нако- нец: «На Сиську Торресильориго». И показывала на конус Приюта Мавра, грозный и мрачный, как вулкан. «Сиську?» — переспрашивал Крысолов, и она прибавляла: «Слишком нас много сосет ее. На всех молока не хватит». Несколько месяцев спустя Крысолов, войдя в землянку, увидел, что его сестра пи- лит ножку табурета. «Что ты делаешь, Марсела?» — спросил 186
он. И она ответила: «Табурет охромел». Он переспросил: «Охро- мел?» Она не ответила, но ночью спилила все четыре ножки до основания. Дядюшка Крысолов терпел еще несколько лет. За это время Нини минуло шесть лет, и Браконьер, встречая его, всякий раз говорил: «А ну-ка, бездельник, объясни мне, как это может быть, что Марсела тебе одновременно и тетка и мать?» — и разражался хохотом, причем в глотке у него что-то громко хлопало, точно он был наполнен воздухом и воздух этот вдруг прорывался. А в тот день, когда дядюшка Крысолов ре- шил пробуравить свод землянки трубой, подаренной ему Роса- лино, Уполномоченным, и попросил Марселу подать песку для раствора, сестра поднесла ему вилы, с трудом удерживая их. «Вот»,— сказала она. «Что?»—спросил Крысолов. «Песок. Ты же просил песку!» — сказала она. «Песок?» — спросил Кры- солов. Она прибавила: «Ну, бери поскорей, а то тяжело». Нини с удивлением смотрел на нее и наконец сказал: «Мама, как же вы будете набирать песок вилами?» Через неделю, на святую Оливу,— было это четыре года назад — в деревню явился чело- вечек в черном и забрал Марселу в город, в сумасшедший дом, по Приют Мавра больше не звали прежним именем — отныне и впредь он стал Сиськой Торресильориго. Теперь над Сиськой летели чибисы, и Нини, малыш, спу- стился в деревню сообщить об этом Столетнему. — Я их не вижу, но слышу, как они чивикают,— ска- зал старик.— Это к снегу. И недели не пройдет, выпадет снег. Лицо Столетнего было наполовину закрыто черной тряпи- цей, и он походил на иссохшую от солнца мумию. Еще до того, как он повязал тряпицу, мальчик однажды вечером спросил, что у него там такое. — Ничего страшного, раковый прыщик,— с улыбкой сказал старик. Каждый раз, когда у Нини возникали вопросы касательно людей, животных, облаков, или растений, или погоды, он шел с ними к Столетнему. Вдобавок к большому опыту, а может быть, благодаря ему, дядюшка Руфо замечательно тонко раз- бирался в природных явлениях — правда, для Столетнего чири- канье воробьев, отблеск солнца на окнах церкви или весенние белые облака были в разные времена разными. Он говорил о «ветре моего детства», или о «пыли на гумне в моей молодо- сти», или о «моем стариковском солнце». Видимо, в ощущениях Столетнего главную роль играл его возраст, тот след, который оставили в нем в таком-то возрасте облака, солнце, ветер или пыль молотьбы. 187
Столетний знал уйму интересного обо всем, но деревенские парни и ребятишки ходили к нему только за тем, чтобы посме- яться над его нервными подергиваниями или чтобы незаметно приподнять черную тряпицу и «взглянуть на череп» да поизде- ваться над его болезнью. — Молодые они, но это проходит,— беззлобно говаривал тогда Столетний маленькому Нини. Даже Симеона, дочь, не оказывала старику никакого уваже- ния. Когда Столетний стал дряхлеть, дочь взяла на себя всю работу по дому и в поле. Ходила за скотиной, сеяла, полола, боронила, косила, веяла и возила солому. Из-за всего этого она стала сварливой, скупой и подозрительной. Одиннадцатая Запо- ведь уверяла, что всякий человек становится скупым и подозри- тельным, когда ему вдруг доводится узнать, как трудно зара- ботать песету. И все же Симеона была с отцом уж чересчур су- рова. В тех редких случаях, когда у нее находилось время посудачить с соседками, она говорила: «Чем старей, тем про- жорливей, сил моих больше нет». Сеньора Кло с завистью гля- дела на нее и замечала: «Вот счастливая, а мой-то Вирхилин так плохо ест». Все заботы сеньоры Кло, что у Пруда, были теперь сосредоточены на Вирхилине. Она смотрела за ним, как за ребенком, и была бы счастлива, если б могла посадить его в клетку да повесить эту клетку в своей лавке, как сделала ко- гда-то с коноплянками. Симеона же, напротив, обращалась с отцом очень грубо. С каждым днем она становилась все недоверчивей — отлучаясь из дому, проводила карандашом черту на буханке хлеба и щупа- ла всех кур подряд, чтобы точно знать, съест ли Столетний в ее отсутствие кусок хлеба пли пополдничает яйцом. Возвратясь домой, она говорила: — Отец, должно быть три яйца, куда вы их девали? И если порой не хватало яйца, крики ее и ругательства слышны были в другом конце деревни, а в тихую погоду и тем более, когда дул ветер с той стороны, брань ее доносилась в землянку, и Нини с огорчением говорил как бы про себя: «Опять Симеона ругает старика». Никто, впрочем, не мог сказать ничего дурного о Симеоне, которая, мало того что везла на своем горбу столетнего отца, поле и дом, находила силы для благочестивого дела — хоронила деревенских покойников. Для этого была у нее скрипучая по- возка, которую тащил старый ослик,— Симеона нещадно коло- тила его всякий раз, как везла мертвеца на кладбище. К задку повозки она привязывала Герцога, свою собаку, да так коротко, что пес едва дышал. Рыча, оп все воротил голову набок, чтобы 188
не так душило, но, если кто-нибудь делал Симеоне замечание, она отвечала: — Вот и прекрасно. Значит, и самого последнего бедняка хоть одна собака оплакивает. Симеона ругалась и чертыхалась, как мужчина, а в послед- нее время, говоря о прожорливости отца, с издевкой поминала про рак: «Старику теперь надо есть за двоих». Столетний с грехом пополам еще ковылял по двору, а в сол- нечную погоду его всегда можно было застать на задах дома — он сидел на каменной скамье, прикрыв глаза и перебирая паль- цами, словно ощипывал цыплят. Нини часто спускался в дерев- ню потолковать с ним, порасспросить о том о сем или послу- шать рассказы о старине, в которые Столетний непременно вплетал сожаления о «солнце моих детских лет», о «пыли на гумне в моей молодости» или о «зимах при Альфонсе XII». В последнее время Нини с острым любопытством глядел на черную тряпицу, закрывавшую часть носа и левую щеку дя- дюшки Руфо, и, усаживаясь рядом, мальчик всякий раз испы- тывал жгучее желание приподнять тряпку. Это было любопыт- ство того же сорта, что томило деревенских мальчишек, когда в начале осени появлялись на площади венгры с марионетками и в назначенный час хором выкрикивали: «Занавес поднимает- ся, представление начинается!» Все же Нини подавлял это же- лание: он старика глубоко уважал и был безотчетно благодарен ему за науку. На святого Ангела, когда над Сиськой Торресильориго лете- ли чибисы, Столетний сказал ему, что скоро выпадет снег, мо- жет, и недели даже не пройдет, и вот, на святого Викторйана, то есть всего пять дней спустя, тихо и неспешно посыпались с неба белые хлопья, и в несколько часов долину покрыл бескрай- ний саван. Белизна была такая, что глаза болели, и среди сне- га резче выделялись кирпичные стены домов да ежевичные вет- ки, прикрывавшие непрочные глинобитные ограды. Но каза- лось, что жизнь покинула этот мир, и в долину спускалась ти- шина — жуткая, обволакивающая, плотная тишина кладбища. Мелкие хищники попрятались в норах, а нахохлившиеся птицы усаживались на снег и ждали, пока, согретый их телами, он подтает и они снова ощутят теплое прикосновение земли. Сидели в этих ямках, не шевелясь, только высунув головки с бусинами удивленных глазок, и озирались вокруг голодным взглядом. Нини иногда для развлечения ходил, спугивать птиц в окрестностях деревни — сороки, и дрозды, и жаворонки под- пускали близко, ждали до последней минуты и после недолгого вертикального взлета быстро возвращались в свои убежища. 189
На святого Симплиция мальчик и собака, почуяв манящий зов снега, вышли на прогулку. Под ногами у них потрескивало, но в торжественной тишине долины этот треск звучал слабо и глухо. Перед глазами простиралась обширная, пустынная и без- молвная планета без признаков жизни, мальчик бродил по ней с чувством первооткрывателя. Обогнув холм Мерино и начав под- ниматься по его склону, Нини заметил заячий след. На нетро- нутом снегу ясно виднелись легкие отпечатки лап; мальчик пошел по следу, собака, подняв морду и даже не стараясь при- нюхиваться, шла за ним. Вдруг след исчез, мальчик остановил- ся, огляделся вокруг и, увидев метрах в двенадцати выше по склону купу молодых дубков, слегка улыбнулся. От дедушки Романа он знал, что зайцы на снегу не испаряются и не лета- ют, как говорят иные суеверные охотники; просто, чтобы след не выдал, они, прежде чем юркнуть в укрытие, делают большой скачок. Потому-то он и понял, что заяц тут близко, под дубоч- ком, и действительно, когда Нини, улыбаясь от мысли, как спуг- нет зверюшку, подошел к тому месту, заяц неуклюже выскочил, и мальчик, не менее неуклюже, погнался за ним, хохоча и па- дая, а рядом бежала и лаяла собака. Но вот мальчик и собака остановились — заяц, глянув расширенными от ужаса желтыми зрачками, исчез за пологой возвышенностью. Еще задыхаясь от бега, Нини вдруг ощутил усталость, ему захотелось помочить- ся — под снегом, таявшим вдоль теплого ручейка, показалась темная земля. Отойдя на несколько шагов, Нини нагнулся, бы- стро слепил снежного человечка, повязал на него свое кашне и стал науськивать собаку: — Фа, гляди, это Браконьер, ату его! Но собака пугалась человечка, пятилась, лая и не сводя с него скошенных глаз; тогда мальчик слепил несколько снеж- ков — бах, бах — человечек был уничтожен. Нини звонко рас- хохотался, и хрустальное эхо, пробуженное в снегах его голо- сом, раззадорило мальчика; он снова расхохотался, а потом крикнул раз и другой, все громче, испытывая блаженное ощу- щение полноты бытия. Не переставая кричать, он поднялся на косогор и оттуда заметил Браконьера — да, это он, собственной персоной, внизу, в долине, бредет, тяжело ступая, по парам сеньоры Кло. Нини онемел, чувствуя, что внутри у него вол- ной подымается гнев. Закон запрещал охоту в дни, когда лежит снег,— ведь дичь тогда сразу выдает себя следами, и куропатке, например, никак не спастись, не улететь. А этот Браконьер ры- щет здесь, и, словно мало ему того, что снег лежпт, он еще хо- дит с ружьем наизготовку, дулом к земле — вдруг что выско- чит. Мальчик видел, что Браконьер направляется к нему, и хо- 190
тел было удрать, но тот перерезал дорогу. Матиас Селемин был мастак ходить по снегу, и, глядя издали, как ловко он скользит по искрящейся поверхности холмов, можно было подумать — вот единственный обитатель этого мира. Браконьер поравнялся с мальчиком и, угрожающе скаля хищные свои зубы, спросил: — Это ты, бездельник, визжал там наверху? — Я. — Посмеялся всласть, да? Хохочешь в одиночку, как сума- сшедший. Мальчик старался ускорить шаг, общество Браконьера было ему неприятно. Ягдташ у того был не пустой — нес, наверно, двух зайцев. — Следов не видал, малыш? — спросил он у Нини.— И где это, черт возьми, прячутся тут у вас барсуки? — Не знаю. — Не знаю, не знаю! Ручаюсь, что знаешь. Мальчик передернул плечами. — Выгоняет-таки вас Хустито из землянки, а? Куда же вы денетесь, бездельники? Если кролику заткнуть нору, ему крыш- ка, это известно. То же и с тобой будет за то, что рот у тебя всегда на замке. Вниз по склону сбегали маленькие следы босых ног Нини рядом с огромными отпечатками подбитых гвоздями подошв Браконьера и с легкими следами собачьих лап. Унылая, мерт- венно-белая земля, лишь слегка вздувавшаяся округлыми вол- нами холмов, походила на поверхность закипающего молока. Дядюшка Крысолов сидел на корточках у огня. Заслышав шаги мальчика, он поднял глаза. — Видал того? — спросил он, сдерживая страстное любопыт- ство. — Нет,— сказал мальчик. — Дурьвино его видел. — Это еще неизвестно,— сказал Нини,— в поле ни души. Бегающие зрачки Крысолова сверкнули под веками и уста- вились на огонь, но он ничего не сказал. Мальчик тоже молчал. Уже с месяц Крысолов ни о чем другом не думал, как о своем сопернике. Нини пытался его уговорить, втолковать, что речка принадлежит всем, но Крысолов с дикарским своим упрямством твердил одно: «Крысы мои, он у меня их крадет», и пыхтел от натуги и ожесточения. На святого Мелитона выглянуло солнце, снег растаял, и к вечеру остались лишь жидковатые белые пятна вдоль складок на холмах с северной стороны. В этот вечер Столетний нако- нец слег, и Нини, узнав об этом, спустился в деревню посидеть 191
с ним. Над убогой койкой висела клизма, рядом с ней — деше- вая лампа, а над дешевой лампой — литография Святой Девы. С неподвижным, как маска, лицом, даже не глядя на мальчика, старик сказал: — Нынче днем, прежде чем улечься, захотелось мпе послу- шать, как шумит ветер в початках шпажника,— так я делывал в молодости. Вот лег я у речки и стал слушать, но шум был другой. Все проходит, ничто в жизни не повторяется, сынок. Мальчик заговорил о снеге, и о Браконьере, и о зайце, при- таившемся под дубком, и, наконец, умолк, уставившись на чер- ную тряпку, что закрывала у старика половину лица. Дышал больной прерывисто и неровно, но, когда мальчик умолк, пе сказал ни слова. На другой день Нини снова пошел посидеть возле него и, как начало смеркаться, встал и зажег лампу над изголовьем кровати. Целую неделю Нини ежедневно навещал больного. Они почти не разговаривали, но, как только дневной свет за окном угасал, Нини — хоть никто не просил — зажигал лампу. На седьмой вечер, едва мальчик зажег свет, Столетний дрожащими пальцами вцепился в черную тряпицу, приподнял ее и сказал: — Подойди сюда. Сердце Нини забилось неровно. Лицо старика под тряпкой представляло собой кровавое месиво — ни клочка кожи, одно мясо,— а на лбу его, поближе к виску, желтела кость. Столет- ний глухо засмеялся и, глядя на побледневшее лицо мальчика, сказал: — Что? Еще не доводилось видеть череп у живого чело- века? — Нет,— сказал мальчик. Столетний опять тихонько захихикал и сказал: — Когда помираем, всех нас едят черви. Чего тут дивиться, сыпок. Просто я уже так стар, что у червей терпенья не хва- тило дожидаться. 9 На святого Секунда, вот уже четыре года подряд, в дерев- ню вваливалась орава эстремадурцев. На веренице разубран- ных осликов пестрым караваном въезжали они в деревню с пес- нями, будто не пятьсот километров в десять дней по пыльным дорогам верхом проделали, а только что вынырнули из теплой ванны и хорошо выспались. Артель эстремадурцев располага- лась в хлевах Богача, которому они платили по пять реалов в 192
день с носа, а так как оставались они в деревне почти на пол- года и было их в артели двенадцать человек, то дон Антеро каждый год клал себе в карман около одиннадцати тысяч реалов. Донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, услышав их голоса, захлопнула окно. — Уже явились эти, господь сохрани п помилуй нас,— ска- зала она Вито, своей служанке. Первые два года Нини ходил вместе с эстремадурцами рас- чищать кустарник в лощине и корчевать дубняк. Прежде такие работы велись в Торресильориго, но теперь и сюда прислали правительственных чиновников для осуществления трудной за- дачи насаждения лесов. Лесопосадки были у новых заправил навязчивой идеей, и еще в войну, чуть ли не назавтра после ее начала, организовали бригады добровольцев, чтобы превра- тить нагую, бесплодную землю Кастилии в густой лес. Более срочной задачи, видимо, не было, и разные там деятели гово- рили: «Деревья регулируют климат, они притягивают дождь и образуют гумус, то есть плодородную почву. Поэтому надо са- жать деревья. Надо совершить революцию. Да здравствует де- ревня!» И из всех селений долины люди с мотыгами на плечах, полные энтузиазма, высыпали на неприютные склоны. Но при- пекло августовское солнце, сожгло нежные побеги, п холмы остались по-прежнему голыми, как черепа. Гвадалупе, Старшой эстремадурцев, который вопреки сво- ему церковному имени * был парень смуглый и мускулистый, с быстрыми и ловкими движениями цыгана, спервоначалу сказал здешним мужчинам в кабачке Дурьвино, что они, дескать, на- мерены превратить Кастилию в сад. Пруден скептически усмех- нулся, на что Гвадалупе ему сказал: «Ты что, не веришь?» И Пруден грустно ответил: «Чудеса совершает только бог». Эстремадурцы начали с Приюта Дональсио и в несколько ме- сяцев разукрасили его молодыми деревцами, так что стал он похож на лицо, испещренное оспинами. Но едва они закончили, как беспощадное солнце обдало холмы жаром, и маленькие елоч- ки стали вянуть, и через две недели из сотни посаженных де- ревцев семьдесят засохли вконец — как наступишь, трещали под ногами, будто хворост. Выжившие сопротивлялись еще несколь- ко недель, но и они вскоре погибли от зноя, и поверхность Приюта Дональсио стала такой же унылой и угрюмой, как преж- де,— от трудов эстремадурцев и следа не осталось. Кристаллп- * Гвадалупе — город в Испании ( провинция Касерес), где в иеро- нимитском монастыре находится весьма почитаемая в Испании статуя Святой Девы. 7 Мигель Делибес 193
ческий гипс сверкал по краям вырытых в меловой почве ямок, и Гвадалупе, Старшой, глядя снизу, как, искрясь, подмигивает холм, ругался и говорил: — Еще издевается, паршивец! О холмах говорили со злобой, но, несмотря на бесплодность усилий, не унимались. Иногда появлялся в деревне инженер, человек компанейский, хоть и была у него в лице та блед- ность, которая передается от книжных страниц, когда долго учатся; он собирал всех двенадцать эстремадурцев в кабачке Дурьвино и произносил им речь, как генерал солдатам перед боем: — Эстремадурцы,— говорил он,— помните о том, что четы- ре века назад обезьяна, перебравшаяся через Гибралтар в Ев- ропу, могла достигнуть Пиренеев, прыгая с ветки на ветку и не касаясь земли. Благодаря вашему энтузиазму наша страна снова станет огромным лесом. Пруден и Дурьвино обменивались понимающими взглядами. После приезда инженера, который пил со всеми, как равный, эстремадурцы трудились еще усердней, у каждого деревца углубляли ямки, чтобы в них собиралась дождевая вода и защи- щала посадки от «козобоя», но дождей все не было, и с наступ- лением июля деревце поджаривалось в ямке, как цыпленок в собственном соку. Нини нравилось ходить с эстремадурцами — они не только умели мастерски выкорчевать дубок или посадить елочку одним ловким движением руки, но еще напоминали мальчику побывки в Торресильориго с дедушкой Абундио и вечера в хлеву с ды- рявой крышей, когда он потемну слушал их страшные рассказы о всяческих убийствах. Временами появлялся в деревне кто-ни- будь из прежних знакомых. — Нини, пацан, а где же твой дедушка? — Ушел. — Куда? — Даже не знаю. — Вот проклятущий старик! Бывало, как станет полоскать- ся, всю ночь не давал глаз сомкнуть. Помнишь? Но в деревне эстремадурцев не любили, потому что счита- ли их работу бесполезной; кроме того, они не разрешали вы- гонять овец на холмы, и деревенские приписывали им всевоз- можные пороки. Пока эстремадурцы жили в деревне, местные жители пользовались полной* безнаказанностью. Приключится какое-нибудь неподобство, люди и говорят: — Это, наверно, эстремадурцы. Одиннадцатая Заповедь заходила еще дальше. Если в цер- 194
ковной кружке появлялась бумажка в пять дуро или узнавали о каком-нибудь добром деле, она говорила: — Уж это, конечно, не эстремадурцы. Но Нини знал, что эстремадурцы — люди хорошие; возьмут с собою на работу инструменты, кусок хлеба да кусок сала на целый день, и ничего им больше не надо. Заработок весь це- ликом отсылался в Эстремадуру, где долгие эти шесть месяцев терпеливо ждали жены и дети. Ничто, однако, не могло повли- ять на убеждение Одиннадцатой Заповеди, для которой эстре- мадурцы были во всех отношениях подозрительными типами. Молчат — что-то затевают; поют — грубияны неотесанные. Если она, проходя мимо барака, слышала их веселые песни, то под- зывала к себе Гвадалупе и говорила: — Гвадалупе, одиннадцатая — не шуметь. Гвадалупе, Старшой, не поддавался: — Вот еще новости! А если не петь, что прикажете им де- лать, сеньора? — Молиться. Гвадалупе скрещивал на груди загорелые свои руки и ки- вал головой, словно желая показать, что молчит лишь затем, чтобы не обострять положение. На святого Браулио донья Ресу повстречала на площади дядюшку Крысолова. — Рада видеть тебя, Крысолов,— сказала она.— А знаешь ли ты, что мальчик все время шатается с этими беспутными эстремадурцами и пьет из меха и слушает всякие слова да не- приличные истории? — Оставьте его в покое, донья Ресу,— ответил Крысолов со своей загадочной усмешечкой. — И это говоришь ты? - Да. — А не лучше ли ему ходить в школу, чем учиться всяким гадостям? — Он и так все знает. — Думаешь, знает? — Все говорят. — Все? Да если они сами не знают ни «а», ни «б», откуда же им знать, что знают другие? Крысолов засунул себе под берет палец и крепко поскреб затылок. Донья Ресу вдруг заговорила примирительным тоном: — Послушай, Крысолов, у Нпни есть природные способно- сти — полагаю, что они есть,— но он нуждается в руководстве. Стоит Нини захотеть, он мог бы стать самым образованным че- ловеком в деревне. 7* 195
Тут Одиннадцатая Заповедь взглянула на свои часики на браслете и нетерпеливо махнула рукой. — Я спешу, Крысолов,— заключила она.— Когда-нибудь поговорю с тобой более основательно. То, что донья Ресу не жаловала Нини, вовсе не было но- востью, но до прихода эстремадурцев в этом году Одиннадцатая Заповедь ограничивалась тем, что думала о нем дурно или слег- ка журила. Это не мешало ей звать его всякий раз, когда она нуждалась в его услугах, как, например, два года назад, на святого Руперта и святого Иоанна, по поводу кроликов. — Нини,— сказала она тогда,— правда ведь крольчихи дают приплод каждый месяц? — Совершенно верно, донья Ресу. — Так что же случилось с моей крольчихой — целых полго- да они сидят вдвоем, и хоть бы что? Нини не ответил, открыл крольчатник и внимательно осмот- рел кроликов. Потом запер дверцу, выпрямился и серьезно ска- зал: — Они оба самцы, донья Ресу. Одиннадцатая Заповедь даже задохнулась и вытолкала его со двора. Еще при жизни дона Альсио Гаго, ее мужа, донья Ресу отличалась характером твердым и властным. Дон Альсио из-за давления наотрез отказывался ходить пешком, а лошадей боял- ся; поэтому донья Ресу покупала в городе кляч, которых сбыва- ли похоронные конторы. Клячи эти, привыкшие возить ката- фалки, были существа смирные, ни на какую пакость не способ- ные. И все же дон Альсио не решался снять с них позолоченную сбрую и черный плюмаж, чтобы они, лишившись этих атрибу- тов, с непривычки не испугались и не заартачились. И крестья- не при встрече с ним осеняли себя крестом, полагая, что лошадь в таком зловещем уборе наверняка приносит несчастье. Когда садилось солнце, дон Альсио обычно останавливался на холме Горища, и на фоне заката фигура всадника на лошади с сул- таном казалась фантастическим видением. С той поры Горищу стали называть Приют Дональсио. Несмотря на свое давление, дон Альсио похоронил не одну лошадь, прежде чем умер сам, а когда это случилось, донья Ресу надела глубокий траур, даже отказалась участвовать в праздновании Паскильи * и два года слушала воскресную службу, стоя за решеткой исповедальни. Дон Сиро, приходский священник Торресильориго, который ради заработка служил и у них в деревне, был слишком молод и робок, чтобы ей противоречить. «Если от этого ваша совесть * Паскилья — первое воскресенье после Пасхи. 196
спокойней, поступайте так»,— говорил он. Дон Сиро появлялся по воскресеньям после одиннадцати, приезжая на тракторе Бо- гача, и службу отправлял просто и Евангелпе старался объяс- нять просто. Мамертито, сынок Прудена, исполнявший обязан- ности служки, не начинал звонить в колокол, пока не увидит с колокольни тучу пыли, которую поднимал на дороге «фордзон» Богача. С раннего детства Мамертито стал твердить, что ему перед сном является святой Гавриил. К шести годам лицо у него ста- ло каким-то бессмысленным, и Сабина, его мать, говорила, что это из-за видений. Но два года спустя мальчик упал с моло- тилки, и из носу у него выскочило семя сосны, с корнями и ростком, и вышло много крови и гноя, и после этого лицо у него снова оживилось, и Сабина, очень огорченная, кричала ему, чтобы он не смел говорить ей о святом Гаврииле, не то она вле- пит ему пощечину. На святого Иону донья Ресу послала за Нпни. — Проходи, малыш,— сказала она.— Собаку оставь во дворе. Мальчик спокойно посмотрел на нее и степенно сказал: — Если она не зайдет, я тоже не зайду, донья Ресу, вы же знаете. — Ладно уж. Тогда поговорим во дворе. Но они зашли в сени и сели на старый орехового дерева сундук, такой высокий, что ноги Нини не доставали до пола. В этот день Одиннадцатая Заповедь вела беседу тоном елейным и сокрушенным. — Скажи мне, сынок, почему ты всегда ходишь один? — Я не один хожу, донья Ресу. — Ас кем же ты ходишь? — С собакой. — Боже праведный! Разве собака — это кто-то? Нини взглянул на нее с удивлением и не ответил. Донья Ресу продолжала: — А школа? Почему ты не ходишь в школу, Нини? — Зачем? — Странный вопрос! Чтобы учиться. — Разве в школе учатся? — Вот еще! В школе детям дают образование, чтобы они в будущем стали полезными людьми. Видя замешательство мальчика, донья Ресу улыбнулась и прибавила: — Послушай, Нини, эти невежды из деревни и прощелыги 197
эстремадурцы уверяют тебя, будто ты много знаешь, но ты им не верь. Если сами они ничегошеньки не знают, откуда им знать, знаешь ли ты что-нибудь? Она и Нини молча посмотрели друг на друга, и донья Ресу, чтобы не потерять преимуществ нападающего, продолжала: — Вот, к примеру, знаешь ли ты, что такое многотерпеппе? Мальчик смотрел на нее смущенно, с таким же недоумени- ем, с каким два дня назад смотрел на Росалино, когда тот с высоты «фордзона» попросил его постучать по карбюратору — мотор, мол, барахлит. Нини даже не пошевельнулся, и Росалино спросил: «Ты что, может, не знаешь, где находится карбюра- тор?» Мальчик пожал плечами и сказал: «Этого я не знаю, сеньор Росалино, это придуманное». Донья Ресу смотрела на него теперь с некоторым высоко- мерием, в уголках ее рта играла едва заметная усмешка. — Отвечай же,— настаивала она.— Может, ты все-таки зна- ешь, что такое многотерпение? * — Нет,— резко ответил мальчик. Улыбка доньи Ресу расцвела пышно, как цветок мака. — Ходил бы ты в школу,— сказала она,— ты бы знал и это, и многое другое и в будущем стал бы полезным человеком. Наступила пауза. Донья Ресу готовилась к новой атаке. Пас- сивность мальчика, его полное равнодушие к ее словам начина- ли ее тревожить. Внезапно она сказала: — Ты видел большой автомобиль дона Антеро? — Видел. Большой Раввин говорит — это самец. — Иисусе, какой вздор! Разве автомобиль может быть сам- цом или самкой? Неужто Пастух так говорит? - Да. — Он тоже невежда. Если бы Большой Раввин ходил в шко- лу, он не молол бы такого вздора.— Потом продолжила другим тоном: — Разве не хотел бы ты, когда станешь взрослым, иметь такой автомобиль, как у дона Антеро? — Нет,— ответил мальчик. Донья Ресу заперхала. — Ладно,— сказала она,— но ты бы, конечно, хотел уметь сажать сосны не хуже Гвадалупе, эстремадурца? - Да. — Или знать, сколько пальцев у королевского орла, или где вьет гнездо пустельга? Правда, хотел бы знать? — Это я и так знаю, донья Ресу. — Прекрасно,— сказала Одиннадцатая Заповедь, уже теряя терпение.— Ты, конечно, сидишь и думаешь: хоть бы эту донью Ресу бык забодал! Этого ты хочешь, правда? 198
Мальчик не ответил. С позолоченного солнцем порога тер- пеливо смотрела Фа. Донья Ресу поднялась и положила Нини руку на плечо. — Смотри, Нини,— сказала она материнским тоном,— у тебя есть природные способности, но мозг надо развивать. Если птенчику не давать каждый день корма, он умрет, не так ли? И тут то же самое. Она глупо заперхала и спросила: — Ты знаешь инженера эстремадурцев? — Дона Доминго? — Да, дона Доминго. — Знаю. — Вот и ты мог бы стать таким, как он. — Я не хочу стать таким, как дон Доминго. — Ладно, пусть не как дон Доминго, а как кто-нибудь дру- гой. Я хочу сказать, что ты мог бы стать важным господином, только надо приложить немного усилий. Мальчик резко вскинул голову. — Кто вам сказал, что я хотел бы стать важным господи- ном, донья Ресу? Одиннадцатая Заповедь подняла глаза к потолку. Сдержи- вая раздражение, она сказала: — Нет, видно, лучше мне еще раз поговорить с твоим отцом. Ты очень упрям, Нини. Но запомни хорошенько, что говорю тебе я, донья Ресу: в этом мире нельзя жить сложа руки и толь- ко глядеть, как восходит солнце да как оно заходит. Ты меня понял? Одиннадцатая Заповедь — трудиться. 10 Большой Раввин вставал до зари и сразу же выходил на середину площади трубить в свой рог, и деревенские жители, заслышав его призыв, полусонные, тянули за веревку, набро- шенную петлей на щеколду хлева, и овцы и козы сами выходили и, весело позванивая колокольчиками, собирались вокруг Пас- туха. В это же время Малый Раввин возвращался с речки, куда водил на водопой коров, и оба брата встречались на площади и здоровались, не спеша поднимая руку, приветливым жестом двух незнакомых людей. — Добрый день. — Добрый день дай нам бог. Затем Малый Раввин уходил в хлев чистить ясли и убирать стойла, а Большой Раввин со своим стадом поднимался по до- 199
роге на холмы, и первые лучи зари обычно заставали его уже на склонах. Осенью и зимой первыми живыми существами, ко- торых Большой Раввин видел внизу, в долине, среди угрюмых бугров, окаймлявших серебристую ленту речки, были дядюшка Крысолов и Нини. Пастух отчетливо различал издали их ма- ленькие фигурки и по их позам угадывал, когда крыса ускольз- нула и когда попалась. Сидя на плоском камне и закусывая, он со склона холма следил за их движениями с равнодушным и холодным внима- нием. Внизу, в долине, Крысолов с досадой отошел от норы. — Ее там нет, убежала,— сказал он. Обмелевшая от преждевременного зноя речушка лениво струилась меж зарослями осоки и шпажника, и по обе ее сто- роны белели под злым солнцем жаждущие влаги пары, рез- ко отделявшиеся от обманчиво пышной зелени полос со всхо- дами. j Мальчик крикнул собаке: — Возьми ее, Фа! Опустив морду к земле, собака обнюхивала тропинки в при- брежных зарослях и броды и, перебегая от одного берега к дру- гому, громко шлепала по воде. Вдруг она остановилась — хвос- тик кверху, небольшая голова повернута вбок, глаза устремлены в одну точку, все туловище напряжено и неподвижно. — Эй, бью! — сказал Крысолов, занося прут. Собака с коротким лаем бросилась вслепую, круша, как молния, стебли красса и осоки, преграждавшие ей путь. Секун- ду-другую она бежала по прямой, но внезапно остановилась, по- вернула вспять, усердно принюхиваясь вокруг себя, и под конец горестно подняла голову и прерывисто задышала. — Упустила,— сказал Нини. — Стара уже, чутье потеряла,— сказал Крысолов. Нини посмотрел на него с сомнением и, помолчав, сказал: — Она щенная. Вот что с ней. Дядюшка Крысолов не ответил. Собака одним прыжком вы- скочила на берег, изогнулась и, сделав что надо, быстро за- скребла лапами, засыпая землей маленькое влажное пятно. Всякий раз, когда Фа мочилась в поле, она старалась не оста- вить следов. В землянке же достаточно было Нини указать ей рукой наружу, чтобы собака вышла и облегчилась. В щенячью свою пору она это делала, задирая лапу на всех углах, как кобели, но после первых родов Фа остепенилась, стала созна- вать свой пол. Еще до этого Антолиано одним взмахом стамески обрубил ей хвост. Но как бы там ни было, обрубок Фа был хвое- 200
тиком веселым и выразительным, как лица иных людей, кото- рые, сколько бы ни валилось на них бед, всегда улыбаются. По обрубку Фа Нини узнавал, где есть крысы и где их нет, весела она или печальна, где притаилось гнездо удода или выпи и нет ли какой опасности. — Это от кобеля Столетнего,— пояснил Нини после паузы, хотя дядюшка Крысолов его не спрашивал. — От Герцога? — Да. Симе по ночам его отвязывает. Дядюшка Крысолов досадливо покачал головой. Лицо его окаймляла никогда не подстригавшаяся лохматая борода, гряз- ный берет был надвинут на уши. Глаза его помутнели, и он угрюмо сказал: — Совсем не стало крыс. Начиналась весна, охотничья сумка с каждым разом была все более тощей, и трудов требовалось все больше. Никогда раньше так не бывало. В речушке всегда водилось полным-пол- но крыс — иной раз по пять-шесть штук в норе,— и в редкие дни дядюшка Крысолов приносил меньше трех десятков. Те- перь же они с большим трудом едва добывали треть против прежнего. Сжимая беззубые десны, дядюшка Крысолов говорил: «Это тот крадет их у меня». Каждый вечер Дурьвино в кабачке подстрекал его: «Крысы принадлежат тебе, Крысолов, помни это хорошенько. Того негодяя никто к столу не звал». «Вер- но»,— говорил Крысолов, и мышцы у него на шее и на руках напрягались так, что казалось, кожа вот-вот лопнет. А Дурь- впно добавлял: «Он хочет отнять твой хлеб, не давай этому ло- дырю переходить тебе дорогу». И весь следующий день Крысо- лов только и делал, что переваривал эти слова, как ни старался Нини втолковать ему, что крысы — как хлеба, год уродит луч- ше, год хуже, и в скудной добыче винил хорьков и ласок. «Надо же им что-то есть,— говорил Нини,— кроликов-то нету». Иногда мальчику казалось, что на крыс, может быть, напала кроличья чумка, но, сколько ни присматривался, ни одной больной крысы не попадалось. Зато дохлых кроликов он находил множество на тропинках нагорья и на прогалинах в лесу — головка порыже- ла, веки вспухли, мордочка вся в волдырях. Заболев, кролик беззащитен и погибает от истощения: лишенный зрения и обо- няния, он не находит корма. Нини раскопал одну нору и подозвал Крысолова. — Смотрите,— сказал он. В гнезде из сухой травы шевелились два крошечных розовых тельца. Глазки крысят были еще закрыты, зато они разевали непомерно большие рты. 201
— Видите, всего два детеныша,— добавил мальчик.— Тут никто не виноват. Обычно в помете бывало от пяти до восьми крысят. Внима- тельно оглядев их, Крысолов сказал: — Родились этой ночью. Нини прикрыл гнездо, стараясь не раздавить крысят. — Год-то високосный,— заметил он и повторил: — Тут ни- кто не виноват. На следующее утро, выслеживая у речки крысу, Нини столк- нулся с крысоловом из Торресильориго. Это был статный парень с быстрыми глазами и решительным лицом, в куртке коричне- вого сукна и в подбитых гвоздями, как у Браконьера, сапогах. Его собака неуверенно принюхивалась среди зарослей кресса. Парень улыбнулся мальчику и, присев на корточки и воткнув железный прут в землю, сказал: — Что за чудеса, что в этом году нет крыс? — Почем я знаю,— ска1зал мальчик. — В прошлом году было навалом, — Ав этом нет. Ласки поедают, да и хорьки тоже. — Хорьки тоже? — Конечно. Кроликов наверху нет. Чумка всех погубила. А кормиться-то надо. И, замолчав, постоял немного у речки, рассматривая кры- солова. Фа тоже смотрела на чужака и время от времени рыча- ла с плохо скрытой злобой. Нини поглядел на тощую сумку, висевшую у того на поясе. — Ни одной не поймали? Тот улыбнулся — сверкнули одень белые зубы, оттененные смуглотой лица. — Даже не видал,—^сказал он. Мальчик уперся локтями в колени и обхватил ладонями щеки. — Зачем ты это делаешь? — спросил он, помолчав. — Что делаю? — Охотишься на крыс. — Для удовольствия, видишь ли. Мне крысы нравятся. — Ты их продаешь? Незнакомец от души рассмеялся. — Вот еще выдумал. Поймаю сколько-то себе, чтобы по- есть, и мне достаточно,— сказал он. Тогда мальчик намекнул 'ему, что он мог бы охотиться в окрестностях Торресильориго. Парню это показалось очень смешно. — А тут что — запрещается? 202
Мальчик промолчал. Парень уселся на берегу, свернул си- гарету, закурил и разлегся на солнце. Полежал, часто моргая то ли от табачного дыма, то ли от ярких лучей, потом вдруг поднялся и сказал: — Похоже, дождя не будет. Начиная со святого Иоанна Лествичника, Пруден каждый вечер говорил в кабачке Дурьвино: «Если на святого Квпнтпапа не будет дождя, все помрем с голоду». Росалино, и Вирхилио, и Хосе Луис, и Хустито, и Гвадалупе, и все мужчины в деревне ничего не говорили, но каждое утро, проснувшись, подымали глаза к небу и, глядя на бесконечные голубые его просторы, бормотали проклятья и сквозь зубы ругались. И все же с пер- выми лучами солнца они выходили в поле полоть сорняки или скородить пары и, закончив работу, молча сидели в кабачке и ждали дождя; порою же, чтобы забыть о грозящей беде, говори- ли: «Давай, Вирхилин, поиграй немного, хоть музыка у нас бу- дет». Так бывало и в сентябре, когда все терпеливо ждали дождя, чтобы начать пахоту. Люди в деревне старались дер- жаться стойко перед ударами судьбы и справлять в течение года все положенные праздники и обряды. Но нагрянут пролив- ные дожди, или ураган, или тля, или черные заморозки — и все идет кувырком. На Мартовское гулянье ♦, которое в этом году совпало с днем святого Порфирия, деревня походила на клад- бище. И все же парни по обычаю разбились на два хора, и каж- дый хор стремился заполучить Вирхилио Моранте, но вскоре, как зажгли костры, появилась сеньора Кло и сказала, что нынче роса, и что у Вирхилио насморк, и лучше ему посидеть дома. Без Вирхилио певцы никак не могли держать тон, и девушки, глядя из окон, смеялись над их нескладным пеньем. К тому же в кабачке не хватило на всех крыс — так, в который раз, ис- полнилось старое пророчество Столетнего: «Вина пей побольше, мясцо режь потоньше». И Хосе Луис грубо крикнул дядюшке Крысолову: «Никуда уже ты не годишься, пора тебе проситься в богадельню». И Крысолов ответил: «Не стало крыс, тот кра- дет их у меня». Едва Нини вернулся, после того как выслеживал нутрию, Крысолов машинально спросил: — Видал того? * Мартовское гулянье (исп. las Marzas) — сохранившийся в провин- ции Сантандер древний обычай, сходный со славянским щедрованием или колядованием (по юлианскому календарю, год начинался с марта ме- сяца). 203
Нини не ответил. Дядюшка Крысолов поднял глаза от ко- телка. — Видал его? — повторил он. Мальчик еще немного помедлил с ответом. — Он ничего не умеет,— сказал он наконец.— И собака его тоже. Крысолов схватил мальчика за вихры и заставил припод- нять голову. — Где он ходил, отвечай! Нини скривился от боли. — У Излучин,— сказал он.— Но он ничего не умеет. За весь день добыл одну крысу, чего уж тут. Дядюшка Крысолов отпустил Нини, но пальцы его остались скрюченными, и он, переплетя их с пальцами другой руки, слов- но сжимая чье-то горло, сказал: — Поймаю его, убью. И запыхтел от напряжения. На святого Андрея Зимнего собака ослепла на один глаз. Случилось это в тот день, ковда Большой Раввин, Пастух, убил палкой полутораметровую гадюку, которая напала на козу Пру- дена, после того как ее загипнотизировала. Фа погубил азарт дядюшки Крысолова, то, что он гнал ее за дичью в тростники, осоку и овсяницу. Дядюшка Крысолов был неутомим: «Ищи, Фа!» — все повторял он. И собака послушно рыскала среди кресса и вьюнков. Выйдя из чащи с поврежденным глазом, она тихонько ску- лила. Дядюшка Крысолов сказал: «Ни на что она уже не годит- ся, стара». Но мальчик взял ее на руки и целую ночь прикла- дывал ей примочки из алоэ и перца. На другое утро промыл ей глаз сливовым соком, но все было напрасно: собака так и оста- лась кривой, со странным выражением морды — не то озорным, не то хитроватым. На святого Иоанна У Врат Латинских собака ощенилась: родила шесть щенков пестрых и одного коричневого. Нини спу- стился в деревню к Столетнему сообщить радостную весть. — Теперь мы с тобой родичи, так ведь? — сказал старик. — Родичи, сеньор Руфо? — А как же. Ведь щенки-то от моего Герцога и твоей суки. — Верно. — Вот оно и выходит. Мальчик теперь никак не мог привыкнуть к одиночеству. Ему не хватало собаки, постоянной его спутницы. Всякий раз, как он выходил из землянки, Фа провожала его взглядом, ко- леблясь, идти ли с ним или остаться со своими детенышами. 204
Однажды под вечер, возвратясь домой, Нини застал собаку жа- лобно воющей. Под ее брюхом, между сосцами, копошился в одиночестве коричневый щенок. Крысолов сказал с хитрой ус- мешкой: — Этот хорошо видит. Нини молча посмотрел на него. Дядюшка Крысолов доба- вил: — Глаза у него зоркие. Мальчик замялся. — А другие? — проговорил он наконец. — Другие? — Куда вы их девали? Дядюшка Крысолов скорчил гримасу, глуповатую и лука- вую. — Куда? Да туда. Собака продолжала скулить, Нини взял щенка на руки и вышел из землянки. Фа шла впереди, принюхиваясь к тропин- ке; вот она пересекла дорогу, вышла по меже на луг, задрала морду кверху, понюхала воздух и решительно направилась пря- мо к реке. У зарослей она опустила голову, поползла как по- битая, прижавшись к земле. Тогда-то Нини заметил среди шпажника первого щенка. Одного за другим отыскал он шесть трупиков и тут же на лугу вырыл глубокую яму и их схоронил. Закончив работу, он воткнул в земляной холмик крест из палок, и Фа свернулась клубком у его ног, умиротворенно и благодар- но глядя на него единственным своим глазом. 11 Аисты прилетали всегда в разное время, что не мешало Ни- ни каждый год предсказывать их появление за несколько дней. Сыздавна в долине бытовало поверье, что аист — вестник весны, хотя в действительности на святого Власия, день, когда обычно прилетали аисты, суровая зима Месеты едва доходила до сере- дины. Столетний говаривал: «В Кастилье так от века — девять месяцев зимы, три — пекла». И редкий выпадал год, когда бы он ошибся. Нини, малыш, знал, что аисты, которые свили гнездо на ко- локольне, прилетают те же, а не их птенцы, потому что одна- жды он их окольцевал, и на следующий год они, не изменяя своей привычке, возвратились — с верхушки колокольни их кольца засверкали на солнце, словно чистое золото. Прежде Нини каждую весну в праздник Паскильи поднимался на коло- 205
кольню и, стоя под спицами колеса с гнездом, наблюдал зача- рованным взором преображение земли. В эту пору деревня буд- то воскресала из небытия и, напрягая слабеющие силы, приоб- ретала обманчиво цветущий вид. Пшеница стелилась зеленым ковром, который уходил в бесконечность, окаймленный грядою холмов, чьи мертвенные хребты оживляли зеленые лужайки тимьяна и дрока, нежная лазурь лаванды и глубокий фиолето- вый тон сальвии. Однако холмы глядели по-прежнему угрю- мо — радужные переливы кристаллического гипса и унылая по- корность овец Большого Раввина, которые тупо выщипывали в расщелинах и между камней скудную травку, лишь усугубля- ли безотрадное впечатление. У подножья колокольни лежала деревня, границами ей слу- жили речка, проселочная дорога, скирд и хлева дона Антеро, Богача. Речушка зеркально блестела, и в ней, струясь, отража- лись три тощих прибрежных тополя с молодой зеленью на тор- чащих сучках. По другую сторону речки мальчик видел свою землянку, казавшуюся издали крохотной норкой кузнечика, а за поворотом холма — разрушенные землянки своих дедушки и бабушки, Саграрио, Цыганки, и Мамеса, Немого. За ними вы- сился общественный дубовый лес, над которым, выслеживая добычу, постоянно кружили орлы да ястребы. Все в целом на- вевало мысль о чудесном воскресении из мертвых, и ко дню об- ращения святого Августина заросли у речушки становились буйной чащобой, на межах расцветали маки и маргаритки, фи- алки и колокольчики заполняли сырые канавы, и кузнечики с раздражающим упрямством дробили безмолвие долины. В этот год, однако, холодная погода держалась еще на свя- тую Марию Клеопову, хотя по календарю весна должна была наступить две недели назад. По небу быстро неслись высокие сероватые облачка, но северный ветер не стихал, и надежда на дождь угасала. Ближе к речушке, на крошечных участках, куда достигала влага, кое-кто посеял огородный цикорий, белую свеклу, артишоки и мелкий горох. На участках повыше скосили хлеба на зеленый корм и стали готовиться к посеву скороспе- лой пшеницы. Кобылы уже были покрыты, люди делали сыры из козьего и овечьего молока, чтобы повезти на рынок в Торре- сильориго. В недавно выставленных ульях надо было добавить рамы, чтобы роение не началось преждевременно, и Нини не было покоя — все наперебой звали его на помощь. — Нини, сынок, я, знаешь, хочу завести новые рои. Пше- ницы не соберу, так хоть мед будет. — Нини, правда, что если не уничтожить маточники, так 206
рой улетит? И как, черт побери, узнать, какие ячейки — ма- точники? И Нини с обычной своей услужливостью помогал и тому п другому. На святого Ламберта облака рассеялись, небо стало выше, и над заколосившимися полями начали реять белесые клубы. Вечером в кабачке Пруден забил тревогу. — Вредители появились! — сказал он.— Купорос тут не по- может. Ответом ему было молчание. Уже недели две тишину в де- ревне нарушало лишь зловещее щелканье аиста на верхушке колокольни да унылое блеянье ягнят за оградами дворов. Муж- чины и женщины бродили по грязным улочкам, волоча ноги в пыли, угрюмо глядя перед собой, будто в ожидании беды. Сли- шком хорошо знали они, что такое вредители, чтобы не впасть в отчаяние. В голодный год «петушиный глаз» подчистую со- жрал посевы, а два года спустя «циклониум» не оставил ни ко- лоска. Произнося слово «циклониум», деревенские жители ма- шинально переплетали пальцы, как делал дон Сиро, возглашая с церковной кафедры латинские речения. Более благочестивым казалось, что это кощунство — называть такого жестокого и губи- тельного паразита «циклониум». Но подходящее у него было имя или нет, «циклониум» часто ополчался на них и каждый год грозил бедой в апреле. Дядюшка Руфо говаривал: «Кабы не апрели, всегда б мы досыта ели». И в глубине души крестьяне испытывали глухую ненависть к этому изменчивому и каприз- ному месяцу. На святого Фиделя Из Зпгмаринги, так как засуха все про- должалась, донья Ресу предложила начать шествия со статуей святого, чтобы вымолить у всевышнего дождь, хотя дон Сиро, священник из Торресильориго, по молодости и смирению, по робкой своей нерешительности казался крестьянам неподходя- щим для такого важного дела. Про дона Сиро рассказывали, будто он, когда Яйо, кузнец из Торресильориго, избил свою мать до смерти и, похоронив ее под кучей навоза, явился к свя- щеннику покаяться в грехе, тот дал ему отпущение и только сказал кротко: «Прочти, сын мой, трижды «Аве, Мария» от всего сердца и больше так не делай». Из-за всего этого народ постоянно вздыхал по доне Сбси- мо, Большом Попе. Дон Сосимо, прежний приходский священ- ник, имел росту два с половиной метра и весил 125 кило. Чело- век он был веселый, жизнерадостный, и туша его непрестанно увеличивалась в объеме. Марсела, мать Нини, пугала сына: «Если не замолчишь,— говорила она,— понесу тебя к Болыпо- 207
му Попу, услышишь, как он храпит». И Нини умолкал, потому что огромный этот человек, весь в черном, да еще с громовым голосом, нагонял на него страх. А во время молебствий Боль- шой Поп, казалось, не просил, но требовал. «Боже, ниспошли нам спасительный дождь и пролей на жаждущую землю по- токи небесные»,— говорил он так, словно в дружеской беседе обращался к равному. От зычного его голоса, казалось, даже холмы содрогались и смягчались. А дон Сиро, тот преклонял колени в пыли перед Каменным Крестом и, потупив голову и разводя хилыми руками, говорил: «Укроти, господи, гнев твой, воззри на дары, нами принесенные, и ниспошли нам помощь насущную, дождь обильный». И голос у него был слабенький, как его руки, и жителям деревни не верилось, что такая вялая просьба будет уважена небесами. То же бывало и с проповедью. Дон Сосимо, Большой Поп, взойдя на кафедру, всякий раз на- поминал деревенским об их разврате и о пламени адовом. Го- лос у него был прямо-таки замогильный, и, когда он, бывало, закончит последнюю фразу, мужчины и женщины выходили из церкви все в поту, словно несколько дней подвергались му- кам ада вместе с нечестивцами. А дон Сиро, тот говорил ласко- во, с задумчивой, теплой нежностью о боге кротком и милосерд- ном, о справедливости общественной, и о справедливости рас- пределительной, п о справедливости уравнительной, но народ почти ничего тут не понимал, и если проповеди его выслуши- вали, так лишь потому, что дон Антеро, Богач, да Мамель, старший сын дона Антеро, когда бывали летом в церкви, то, выходя из нее, возмущались священниками, которые занима- ются политикой и суют свой нос куда не следует. И все же на молебствия приходили все как один. Еще до рассвета, только белый петух Антолиано провозгласит с огра- ды двора хриплое свое «кукареку», составлялись две темные, нестройные вереницы, которые медленно брели окрест деревни, повторяя все неровности почвы. Женщины и мужчины читали молитвы Зари * и на каждом таинстве делали остановку, тогда с холмов до них доносился нежный перезвон стада, которое пас Большой Раввин. И словно то был сигнал начинать, процес- сия затягивала фальшиво и сокрушенно «Прости, господь мой». Так шли до Каменного Креста на бугре, и там дон Сиро сми- ренно простирался ниц и говорил: «Укроти, господи, гнев твой, * Молебствие в память так называемых «пятнадцати таинств» жиз- ни Иисуса Христа и Девы Марии — после каждых десяти «Аве, Мария» одно «таинство», совершаемое процессией верующих, выходящей из хра- ма до рассвета. 208
воззри на дары, нами принесенные, и ниспошли нам помощь насущную, дождь обильный». И так день за днем. На святого Целестина и святого Анастасия молебствия за- кончились. Небо по-прежнему было ясным, синева его день ото дня становилась все ярче. И все же на заходе солнца Нини приметил, что дым, выходивший из трубы над их землянкой, шел книзу, стелился по склону холма, будто змея. Недолго ду- мая, мальчик повернулся и ринулся бегом вниз, раскинув ру- ки, как бы паря. Взбежав на мостик через речку, он увидел не- вдалеке Прудена, согнувшегося над грядкой. — Пруден! — закричал Нини возбужденно и показал паль- цем на трубу посреди холма: — Дым низко, дождь близко. За- втра будет дождь. Пруден приподнял потное лицо и глянул на мальчика, буд- то на привидение,— сперва ошалело, но тут же воткнул моты- гу в землю и, не молвив ни слова, кинулся, как сумасшедший, бежать по улицам деревни, размахивая руками и крича во все горло: — Будет дождь! Нини сказал! Будет дождь! И мужчины прерывали работу и сердечно улыбались, и жен- щины выглядывали в окна и бормотали: «Да будут его уста устами ангельскими», и собаки, и дети, заразясь общим волне- нием, весело бежали за Пруденом — все вокруг кричали что есть силы: «Будет дождь! Завтра будет дождь! Нини сказал!» В этот вечер вино в кабачке лилось рекой. Мужчины лико- вали, даже Мамес, Немой, пытался выразить свою радость, де- лая нелепые жесты и ударяя себя пальцами по губам. Но окру- жающим было не до него, им некогда было разбирать его зна- ки, и Мамес жестикулировал все отчаянней, пока Антолиано не сказал ему: «Эй, Немой, не кричи так громко, я не глухой». Тут все, даже сам Мамес, закатились от хохота, но вот Впрхп- лин запел «Дочь Хуана Симона», и все умолкли, потому что Вирхилин пел с большим чувством, только Пруден, подтолкнув локтем Хосе Луиса, прошептал: «Вот это да, сегодня он поет, как ангел». На другой день, на Обретение Святого Креста, сизая, мрач- ная туча села на Приют Дональсио и медленно поползла к юго- востоку. Нини, как только встал, принялся наблюдать за ней. Нако- нец, обернувшись к Крысолову, сказал: — Вот он, дождь. И вместе с дождем яростно подул ветер — всю ночь он зло- веще завывал среди холмов. Рев урагана тревожил душу маль- чика. Чудилось ему, что ,с маленького деревенского кладбища 209
мертвецы во главе с бабушкой Илуминадой и дедушкой Рома- ном, вместе со всеми зайцами, и лисицами, и барсуками, и пти- цами, убитыми Матиасом Селемипом, Браконьером, движут- ся полчищем на деревню, чтобы потребовать возмездия. Ветер на сей раз ограничился тем, что распластал большую тучу над долиной и после того стих. Туча была плотная, свинцово-серая, как брюхо крота, три дня и три ночи проливала она дождь на долину. И деревенские жители, сидя на порогах домов, так что- бы их мочил дождь, с ликованием потирали мозолистые руки, глядели, щурясь, на небо и приговаривали: — Вот он, дождичек-то наш. В этом году не подвел. На четвертый день, поутру, Нини проснулся от тишины. Он выглянул из землянки и увидел, что туча ушла и что сквозь последние ее белые космы пробился робкий луч и заиграл яр- кой радугой над Приютом Дональсио и Пестрым Холмом. До мальчика донесся сладкий аромат напоенной дождем земли, и, заслышав внизу, среди ив, песню соловья, Нини сразу понял: пришла весна. 12 Со святого Григория Назианзина в долине трещали кузне- чики, хоть уши затыкай. То был многоголосый и неумолчный вопль — поля, тонкую ленту речки, убогие лачуги из глины и соломы, угрюмые холмы на горизонте как бы пронизывала его тревожная дрожь, которая в сумерках нарастала волнами, как прибой, а к середине дня и к середине ночи затихала. Можно было подумать, что трескотня кузнечиков имеет объем и плот- ность; она проникала в щели, создавая пронзительный акком- панемент всем работам, однако деревенские мужчины и жен- щины не обращали на нее внимания: привычная, как воздух или хлеб, она незаметно для них самих поддерживала их жиз- ненный ритм. Только Колумба, жена Хустито, то и дело под- ходила к мужу, судорожно сжав руки на груди, и всхлипывала: — Ох, эти кузнечики, Хусто. Я из-за них задыхаюсь. Нашествие кузнечиков знаменовало для деревни начало дол- гого ожидания. Прополотые и скороженные поля зеленели вда- ли, как верное обещание, и мужчины подолгу смотрели на не- бо — ведь с неба нисходят дождь и засуха, заморозки и вреди- тели; и, наконец, только небо могло теперь принести созрева- ние колосьев и богатую жатву. С нашествием кузнечиков Колумба, жена Хустито, обычно призывала Нини, чтобы отделить курицу и приставить к цып- 210
лятам каплуна. За услугу она, как правило, не платила — по мнению Колумбы, деньги в кармане только портят ребенка — и ограничивалась тем, что давала Нини плитку шоколада и ло- моть хлеба да немного беседовала с ним под кленом у колод- ца; когда мальчик уходил, ее охватывало беспокойство, словно зуд какой-то расползался по всему телу. Такое бывало с нею, правда, всякий раз при встрече с кем-либо из деревенских — по этой причине Колумба в конце концов перестала поддержи- вать с ними отношения. А дело было в том, что Колумба тос- ковала по своему детству, проведенному на городской окраине, и не могла примириться с деревенской тишиной, с деревенской пылью, с деревенской грязью, с деревенским убогим бытом. Колумбе непременно требовались водопровод, асфальтирован- ные улицы, кино и какая ни на есть танцулька, чтобы убить время. Хустито, своему мужу, она уши прожужжала. — Хусто,—говорила она,—когда я утром встаю и вижу эту пустыню, мне хочется отсюда бежать. Хустито сердился: — А куда же мы поедем и где нам будет лучше? У Колумбы глаза белели от злости. — В ад! Куда угодно! Вот Кинсиано же уехал. — Хорош пример! Кинсиано работает батраком в Бильбао и подыхает с голоду. — Лучше с голоду сдохнуть в Бильбао, чем от сытости в этой пустыне, уверяю тебя. Для Колумбы деревня была пустыней, и прилет удодов, ла- сточек и стрижей нисколько не влиял на ее образ мыслей. Рав- но как появление перепелов, длиннохвостой, пчелоядов или лесных голубей, летевших плотными стаями на высоте двух ты- сяч метров. Равно как неистовое щелканье козодоев, однооб- разный и пронзительный стрекот кузнечиков в полях или от- рывистый лай совы-белянки. К Нини у Колумбы не было симпатии. Он казался ей еще одним порождением этой убогой земли, и, встречаясь с ним, она смотрела на мальчика с презрением и недоверием. Вот по- чему Колумба обращалась к Нини за помощью лишь в крайних случаях — например, когда надо было вырезать соты, или хо- лостить кабана, или отделить курицу и приставить к выводку каплуна. Одиночество свое и беспомощность она, естественно, вымещала на Хустито. — Ну а Лонхинос, скажи? Разве Лонхинос не уехал? А был ли в этих краях человек бедней его? — Тут другое дело. Лонхинос уехал в Леон со своей сест- рой. На готовенькое. 211
— Ну и что, все же уехал. У всех есть причина уехать, только не у нас. Все же, когда Фито Солорсано, Начальник, заводил с Ху- стито, Алькальдом, речь о землянках, тому чудился некий про- блеск на горизонте. — Если б Начальник помог...— говорил Хустито.— Но спер- ва я должен покончить с землянками. Колумба его подзадоривала: — Уж я-то не стала бы церемониться. — Ты, ты... ты все бы сделала языком. Ну, как бы ты по- ступила, скажи? — Подложила бы заряд и взорвала. Ох, и побежал бы отту- да твой Крысолов, как миленький. — А если не побежит? — Тоже ничего не потеряешь, ведь так? Но Хустито, Алькальд, за два дня перед тем повстречался па Площади с сеньорой Кло, что у Пруда, и она, отозвав его в сторону,сказала: — Слушай, Хустито, это правда, что вы хотите выселить Крысолова из его землянки? Кому он там мешает? — Видите ли, сеньора Кло, землянка может обвалиться, и тогда у нас в деревне произойдет несчастный случай. — Подремонтируйте ее,— сказала она,— это же нетрудно. Бородавка на лбу у Хустито, Алькальда, заметно побагро- вела. — На самом деле, сеньора Кло, суть-то не в этом. На самом деле это из-за туристов. Приезжают, понимаете ли, туристы, потом уезжают и всем трезвонят, цто мы, испанцы, живем в землянках. Что вы на это скажете? — Туристы, туристы... Да пусть болтают что хотят! Сами- то разгуливают здесь с голыми ляжками, и никто им ни слова. Будто этого еще мало, Хосе Луис, Альгвасил, однажды ра- столковал Хустито, что землянку Крысолова взорвать силой не- возможно. После длительного совещания с судьей в Торресильо- риго Хосе Луис пришел к выводу, что Крысолов, не заплатив ни одной песеты,— хозяин своей землянки. — Хозяин? — с недоумением переспросил Хустито.— А не- льзя ли узнать, кому он за нее заплатил хоть два реала? Хосе Луис самодовольно осклабился. — Деньги! — сказал он.— Для закона дело не только в день- гах. Не буде^м его нарушать, Хусто. Давность тоже имеет зна- чение. — Давность? — Конечно. Вот послушай: у тебя есть какая-то вещь, и в 212
один прекрасный день, только потому, что прошло время, ты становишься ее владельцем. Уж это точно, поверь. Хустито нахмурил брови, и бородавка его запульсировала, как живая. — Хоть бы я и украл ее? — Хоть бы и украл. — Тогда нас перехитрили,— с отчаянием сказал Хустито. Когда началась эта история с землянкой, Колумба стала смотреть на Нини косо, как на своего самого заклятого врага. А Нини, малыш, будто не замечал ее отношения, и ему в голо- ву не приходило, что настанет день, когда он отважится на такую опасную проделку — выльет в колодец Хустито бидон га- золина. Но все идет своим чередом, и когда, на святого Бер- нардина Сиенского, Колумба, как каждый год, позвала Нини, чтобы отсадить курицу, мальчик, ни о чем не подозревая, при- шел, выщипал у каплуна перья на грудке, натер ее пучком крапивы, затем посадил каплуна в ящик на копошившихся цыплят, чтобы он успокоился. Наседка между тем смотрела, как дура, на все происходящее из-за решеток клетки, словно все это ее нисколько не касается. Но вот мальчик закончил, и Ко- лумба, вместо того чтобы, как обычно, дать ему хлеба и шо- колада, уставилась на него с таким же дурацким выражением, как у курицы. Колумба иногда говорила, что у Нини лицо все- гда холодное, даже в пору от Пречистой до Пречистой ♦, когда жара сильней всего. Дурьвино объяснял, что так бывает у всех, кто много думает,— пока мозги работают, голова снаружи, мол, охлаждается и лицо становится холодным, ведь калорий в те- ле определенное количество, и если их тратишь в одном месте, значит забираешь из другого. Большой Раввин, коль разговор шел при нем, поддерживал кабатчика и вспоминал, что, когда дон Эустасио де ла Пьедра — а он был человек ученый — щу- пал позвонки его отца, лицо у дона Эустасио тоже было холод- ным. Но теперь, под невозмутимым взглядом Колумбы, Нини только смог проговорить: — Что ж, все готово. Тогда она, будто проснувшись, положила мальчику руку на плечо и сказала: — Нини, можно спросить, почему вы не уходите из зем- лянки? — Нет,— угрюмо сказал мальчик. — Вы не уйдете или нельзя спросить? * То есть от праздника Сретения (2/VII) до Успения богородицы (28/VIII). 213
— И то и другое. — И то и другое, и то и другое! — Колумба стала трясти его, и сердитый ее голос все повышался.— Когда-нибудь кости твои сгниют от ревматизма из-за того, что вы живете под зем- лей, и тогда ты ни рта не сможешь раскрыть, ни ногой поше- вельнуть. Нини смотрел невозмутимо. — А как живут кролики? — сказал он. Тут Колумба вышла из себя и влепила мальчику с размаху две знатные пощечины. И, будто это ее обидели, прикрыла щеки ладонями и зарыдала, громко всхлипывая. В ту же ночь Нини стащил из сарая Богача бидон газолина и вылил его в колодец Хустито. Утром Колумба, как обычно, выпила натощак стакан воды и, сделав последний глоток, при- щелкнула языком. — Вода имеет какой-то привкус,— сказала она. — Господь с тобой,— кротко сказал Хустито. — Говорю тебе, она имеет какой-то привкус,— настаивала Колумба. Хустито нагнулся к ведру, понюхал, и у него заметно за- дрожали пальцы. — Знаешь, ты права! Вода пахнет газолином. Он зажег спичку, жидкость в ведре ярко запылала, и Ху- стито начал бить себя в грудь кулаком и хохотать во все горло. В сильном возбуждении он схватил велосипед и, делая страш- ные гримасы, сказал Колумбе: — Об этом молчок, слышишь? Тут в земле нефть. Еду со- общить Начальнику. Это поважней, чем землянки. Но пока не приедет Начальник, никому ни слова, слышишь? Под вечер явился в маленькой машине Начальник. Солнце еще не зашло, но уже слышались пронзительные крики выпей на холме Мерино, а с земли подымался оглушающий стрекот кузнечиков. Дрожащими руками Хустито проделал опыт, и Начальник, глядя, как пылает вода в ведре, ощутил, что по спине у него пробежал мороз и вместе с тем, как это ни странно, с лысины потек ручьями пот. — Добро, добро...— сказал он наконец, подмигнув с видом сообщника.— Надо, чтобы техник посмотрел. Возможно, это на- ходка. Даже я не могу предвидеть все последствия. Завтра приеду опять. А пока — молчание. Уже в сумерках перед домом Хустито собралась вся дерев- ня. Росалино, Уполномоченный, взял слово и сказал, что они, мол, слыхали, что приезжал инкогнито Сеньор Губернатор, и 214
что Антолиано и Малый Раввин видели машину, и что, навер- но, случилось в деревне что-то важное, и что Хустито как Аль- кальд обязан их уведомить, в чем дело. После его речи на деревню с холмов, подобно удушливому аромату, хлынула страстная трескотня кузнечиков, заполнила собою все, и Хусто, Алькальд, минутку поколебавшись, сказал: — Ничего не случилось, ровно ничего, уверяю вас. Но сеньора Либрада, мать Сабины, жены Прудена, провиз- жала пронзительным своим голосом: — Брось, Хусто, не заставляй себя просить. И Доминика, жена Антолиано, сказала: — Это очень некрасиво, Хусто. И Хусто обернулся к ней. — Что некрасиво, Доминика? И Доминика сказала: — Заставлять себя упрашивать. Тогда Хусто примиряющим жестом поднял обе ладони и ска- зал: «Ладно уж». И с нарочитой медлительностью подошел к ко- лодцу, набрал в медное ведерко воду и поджег ее. Языки пламе- ни, извиваясь, поднялись к темному небу, и Хустито, из самых глубин груди исходящим, зычным голосом Алькальда, сказал: — Друзья! От Приюта Дональсио до Сиськи Торресильори- го — у нас тут под землей море нефти. Так сказал Начальник. Завтра мы станем богачами. А пока я прошу от вас одного — спокойствия и молчания. Слова его были встречены воплями восторга. Мужчины и женщины обнимались, взлетали в воздух засаленные береты, а Пруден скинул с себя потертую грубошерстную куртку и пры- гал на ней, будто помешанный. Временами он соскакивал с нее и говорил: «Топчи, Доминика. Там внизу богатство. Надо его прикрыть». А Мамес, Немой, пуская слюни, обернулся к Аль- кальду, как бы готовясь произнести речь, но сказал только: «Хе», из уголка его рта потекла желтоватая пена. И он повто- рил: «Хе». Тогда Сабина, будто рехнувшись, закричала: «Немой заговорил! Немой заговорил!» И сеньора Либрада, черная и сморщенная, как засохшая виноградина, сказала: «Чудо. Немой заговорил». И Вирхилио, взобравшись на плечи Дурьвино, заво- пил: «Фрутос! Ракеты!» Фрутос, Присяжный, в один миг сбегал в Аюнтамиенто, и сумрачное небо сверкающими линиями про- резали ракеты, лопаясь вверху короткими вспышками. Сеньора Кло, продираясь через толпу, устремилась к Сабине, но, заме- тив Вирхилина на плечах у Дурьвино, закричала: «Сойди, Вир- хилио! Упадешь». Потом спросила у Сабины: «Сабина, это прав- да, что Немой заговорил?» И Сабина сказала: «Он сказал 215
«Оле» *, все слыхали». Донья Ресу позади нее перекрестилась. Только Гвадалупе и его ребята были как-то в стороне от всей этой сумятицы, стояли кружком, потупя головы. Наконец, Стар- шой локтями проложил себе дорогу и подошел к Хустито. — А мы, Ху сто? — мрачно сказал он.— Мы-то что получим от всего этого? Алькальд был счастлив. Он сказал: — Вам дадим долю, ясное дело. Нефти здесь хватит на всех. Привезете ваших жен и детишек и будете жить с нами. В эту ночь никто в деревне не спал, и наутро, едва прибыл в большой машине сеньор Губернатор и с ним двое мужчин со строгими, таинственными лицами, как возбужденная и полусон- ная толпа обступила их кругом. Но когда Хустито зажег спичку и поднес ее к ведерку и спичка погасла, в толпе раздался ропот разочарования. Хустито побледнел, но еще три раза повторил опыт с тем же результатом, и наконец сеньор Губернатор велел ему взять ведерко и зайти в дом вместе с двумя мужчинами стро- гого и таинственного вида. Когда они вышли, народ выжидающе окружил их, и сеньор Губернатор с помощью Хустито, который подталкивал его под зад, неуклюже влез на закраину колодца и сказал напыщенным тоном: — Крестьяне, вы стали жертвой жестокой шутки. Нефти здесь нет. Но не падайте духом. Нефть в копытах ваших мулов и в лемехах ваших плугов. Трудитесь по-прежнему, и трудом своим вы повысите ваш жизненный уровень и будете способст- вовать величию Испании. Да здравствует деревня! Никто не аплодировал. Сойдя с закраины колодца, сеньор Губернатор провел белоснежным платочком по блестящей лыси- не, дружески толкнул Хустито в бок и пробормотал: «Весьма со- жалею». Затем повторил уже громко: «Поверьте, весьма сожа- лею». И, обращаясь к тем двоим со строгими и таинственными лицами, сказал, указывая на автомобиль: «Прошу садиться». Шофер в униформе открыл дверцу, и большой автомобиль скрылся на дороге за тучей пыли. 13 Выйдя из пределов тени, дядюшка Крысолов прижмурил глаза, ослепленный блеском восходящего солнца. Как погля- деть на него из землянки, он против света казался более коре- настым и плотным, чем был на самом деле, а неподвижность ♦ Подбадривающее или одобрительное междометие. 216
его да натянутый на уши берет делали его похожим на статую. Руки висели вдоль туловища, и кисти, на которых пальцы все были одной длины, будто ножом обрублены, свободно доста- вали до колен. Через секунду-другую Крысолов открыл глаза и поглядел на просторные поля, расцвеченные маками. Кузне- чики в эту пору трещали с удвоенной энергией, и стрекот их вселял бодрость, чувствовались в нем свежие силы. Крысолов не спеша поднял глаза на далекие серые холмы, напоминавшие корабли с голыми, повернутыми к солнцу килями, и, наконец, скользнув взглядом вниз, по плешивым склонам, остановился на соединявшем землянку с деревней дощатом мостике. — Надо спуститься,— сказал он с еле слышным ворчаньем. Нини в сопровождении собак подошел и стал рядом. Глаза у мальчика были еще сонные, но большой палец правой ноги машинально уже гладил одноглазую собаку против шерсти, и Фа покорно стояла, не шевелясь, меж тем как Лой, щенок, бурно прыгал вокруг нее. — Будет хуже,— сказал мальчик.— Потревожим выводки и ничего не успеем. Мужчина прочистил по очереди обе ноздри и утер нос тыль- ной стороной ладони. — Есть-то надо,— сказал он. С той поры, как крыс стало меньше, дядюшка Крысолов совсем замолчал. Под засаленным, нахлобученным на уши бере- том обрисовывались очертания его черепа, и мальчик не раз спрашивал себя, что кроется там внутри. В прошлые годы с пирушки на святую Елену и святого Касто Крысолов успевал к весне накопить деньжат, чтобы хватило на все лето, но по- следний сезон был неудачным, и теперь, когда настало время запрета охоты, перед ними черным призраком маячил голод. Мальчик повторил: — Со святого Вита можно раков ловить. Может, там будет удача. Дядюшка Крысолов глубоко вздохнул и ничего не ответил. Он снова поднял глаза и уставился на голые серые холмы на горизонте. Нини добавил: — Ближе к лету будем ходить в лес, драть кору с дубов; Марселино, кожевник, хорошо платит. Лучше подождать. Крысолов молчал. Он тихонько свистнул, и на свист подбе- жал Лой, щенок. Тогда Крысолов, присев на корточки, с улыб- кой сказал: «Этот видит хорошо» — и начал его ласкать, а Лой с деланной злобой рычал и притворялся, будто кусает грубые его руки. Дни вынужденного безделья тянулись долго, и Кры- солов обычно заполнял их тем, что прибирал землянку, или 217
школил щенка, или на закате вел немногословную беседу, сидя на скамье у мастерской Антолиано или в кабачке Дурьвино. В иные вечера, прежде чем разойтись, мужчины отправлялись поглядеть, как доит коров Малый Раввин. Они говорили ему: «Сегодня, Малый, без разговоров». И когда Малый Раввин за- канчивал дойку, говорили друг другу: «Видишь, молока мень- ше». А на следующий день говорили: «Потолкуй с коровой, Малый, во время дойки». И тогда Малый Раввин начинал ти- хий, ласковый монолог и надаивал на ведро больше, и они переглядывались и, одобрительно кивая, говорили: «Ну, что скажешь? Вот ловко-то». А бывало, когда они лениво покури- вали в хлеву или на скамье у мастерской Антолиано, речь за- ходила о крысолове из Торресильориго, и Антолиано говорил: «Задай ему взбучку, Крысолов. Для чего у тебя руки?» И дя- дюшка Крысолов, слегка вздрогнув, бормотал: «Погоди, дай мне только его увидеть». И Росалино говорил: «Пусть бы мне попробовали устроить такую пакость!» А когда компания соби- ралась в кабачке, Дурьвино подходил к дядюшке Крысолову и говорил: — Ежели бедняк заберется в дом к богачу, он — вор, так ведь, Крысолов? — Вор,— соглашался Крысолов. — А ежели богач заберется в дом к бедняку, кто он? — Кто он? — тупо повторял дядюшка Крысолов. — Крыса. Крысолов упрямо мотал головой. — Нет,— говорил он наконец.— Крысы, они хорошие. Дурьвино гнул свое: — А я вот что говорю — разве крадут только деньги? Глаза дядюшки Крысолова все больше мутнели. — Верно,— говорил он. На святую Елену и святого Касто крыс, можно сказать, ни- кто и не попробовал, и праздник конца охоты прошел скучно и уныло. Крысолов вытащил из сумки одну за другой пять крыс. — Больше нету,— сказал он. Пруден угрюмо хохотнул. — Ради такой добычи,— сказал он,— и сумку не стоило таскать. Крысолов обвел всех мрачным взглядом и повторил: — Крыс совсем пет. Тот крадет их у меня. Дурьвино, подступив к нему, с гневом сказал: — И ты еще скажи спасибо, через год для тебя и одной не останется, попомни это. 218
Дядюшка Крысолов скрючил пальцы с таким напряжением, что мускулы на руках вздулись, и охрипшим внезапно голосом сказал: — Поймаю его, убью. В таких случаях Нини старался его успокоить: — Не будет крыс, будут раки, не тревожьтесь. Крысолов не отвечал и, когда вечерело, поднимался в зем- лянку, зажигал масляную лампочку и молча усаживался у вхо- да. Внизу, в полях, надрывались кузнечики, у лампы описывали круги комары и ночные бабочки. Временами что-то вихрем про- носилось над головой, треща, как сухой хворост. Мальчик под- нимал глаза, собаки ворчали. — Это козодой, — говорил Нини, как бы объясняя. Но Крысолов его не слышал. Каждое утро Нини уходил про- мышлять, стараясь помочь беде. Выйдя из землянки на заре, он весь день ловил ящериц, рвал ромашку или срезал одуванчики для кроликов. Иногда даже забирался на вершины самых пу- стынных холмов собирать дикий миндаль. Но от всего этого было мало толку. Ящериц — хоть мясо у них нежное и вкус- ное — не хватало, чтобы наесться; ромашку дон Кристино, ап- текарь из Торресильориго, покупал по три песеты кило, а что до одуванчиков, их брали сеньора Кло, Пруден и Антолиано по реалу за охапку, только чтобы поддержать Нини. Мальчик пы- тался расширить круг клиентов, но народ в деревне не любил раскошеливаться. — По реалу за охапку? Да ты что, малыш, ведь одуванчи- ков полным-полно во всех канавах! Как-то под вечер, накануне святого Реститута, Нини снова встретил у речки парня из Торресильориго. Мальчик хотел было уйти, но тот с улыбкой приблизился, похлопывая себя по ладони железным прутом. Фа среди осоки обнюхивала его со- баку. Парень сказал: — Как тебя звать, мальчуган? — Нини. — Просто Нини? — Нини. А тебя? — Луис. — Луис? Вот странное имя. — По-твоему, Луис — странное имя? — У нас в деревне никого так не зовут. Парень расхохотался, и на смуглом его лице засверкали бе- лоснежные зубы. — А не думаешь ли ты, что это у вас в деревне народ стран- ный? 249
Нини пожал плечами и присел на берегу. Парень подошел поближе к речушке, где в зарослях шныряла его собака, и бро- сил привычное: — Ищи, ищи! Потом вернулся к мальчику п, сев рядом, достал кисет и книжечку и свернул сигарету. Поднеся к пей зажигалку, он по- смотрел на Нини, и зрачки его на солнце сузились, как у кошки. — Лучше бы тебе не охотиться теперь,— сказал Нини. — Вот как? — Уничтожишь выводки, и крыс вовсе не станет. Парень поставил прут стоймя на указательном пальце и, секунду-другую сохраняя равновесие, подержал его. Потом резко отдарнул руку и поймал прут в воздухе, как ловят муху. — А хоть бы и так,— со смехом сказал он,— кто их будет оплакивать? Солнце садилось за грядой холмов, оглушительно стреко- тали кузнечики. Из камышей, откуда-то очень близко, доносил- ся через равные промежутки времени любовный призыв пере- пела. — Ты не любишь охотиться? — спросил Нини. — Да, видишь ли, для меня это просто способ провести вре- мя. А еще я люблю погулять в поле с девчонкой. После заката Нини возвращался из своих походов и заста- вал Крысолова на скамье у мастерской Антолиано, или в хле- вах Богача, или в кабачке Дурьвино. Где бы тот ни находился, сидел он всегда в одной позе, молча глядел перед собой бегаю- щими зрачками, положив руки на колени, как бы готовясь кого- то схватить. Если компания собиралась в хлеву, Крысолов на- блюдал за Малым Раввином, облокотясь на ясли, и, когда дое- ние заканчивалось, одобрительно качал головой и бормотал: «Вот ловко-то». И стоявшие с ним рядом — Пруден, или Вир- хилин, или Большой Раввин, или Антолиано — подталкивали его-локтем и говорили: «Ну, что скажешь, Крысолов? И он по- вторял: «Вот ловко-то». На святую Петронилу и святую Анджелу из Меричп Один- надцатая Заповедь позвала к себе дядюшку Крысолова. — Ну как, подумал, Крысолов? — спросила она. — Нини мой, — угрюмо сказал Крысолов. — Послушай,— заговорила Одиннадцатая Заповедь,— я во- все не хочу отнять у тебя Нини, я хочу сделать из него челове- ка. У доньи Ресу одно желание — чтобы мальчик вышел в люди. Тогда со временем его будут величать «дон», и он будет зара- батывать много денег, и купит себе автомобиль, и сможет ка- 220
тать тебя по деревне. Разве тебе не хотелось бы разъезжать по деревне в машине? — Нет,— сухо сказал дядюшка Крысолов. — Ну ладно. Но ведь тебе хотелось бы когда-нибудь рас- статься с твоей землянкой и построить собственный дом с ве- рандой и погребом на Приюте Дональсио, царство ему небесное? Правда, хотелось бы? — Нет,— сказал Крысолов.— Землянка моя. Донья Ресу подняла обе руки к голове и сжала ее ладонями, словно боясь, что она лопнет. — Ну ладно,— повторила она.— Я вижу, Крысолов, един- ственное, чего тебе хочется, это чтобы донью Ресу бык забодал. Но ты все же должен понять: если Нини приложит хоть немно- го усилий, он может многому научиться, он будет знать столь- ко, сколько инженер какой-нибудь. Понимаешь ты это? Крысолов крепко поскреб под беретом голову. — Разве они что знают? — спросил он. — Вот еще! Попробуй задай инженеру любую задачу, он ре- шит за пять минут. Крысолов перестал скрестись и резко вскинул голову. — А сосны? — спросил он вдруг. — Сосны? Видишь ли, Крысолов, даже самый умный чело- век ничего не может сделать против воли божьей. Господу угод- но, чтобы холмы Кастилии были пустынными, и против этого все усилия человеческие напрасны. Понимаешь? Крысолов утвердительно кивнул. Донья Ресу как будто при- ободрилась и продолжала более мягким тоном: — У твоего мальчика хорошая голова, Крысолов, но это все равно что незасеянное поле. А ведь он мог бы ходить в школу в Торресильориго, и со временем мы бы постарались, чтобы он приобрел профессию. Тебе, Крысолов, надо только сказать «да» или «нет». Скажешь «да», я беру мальчика к себе... — Нини мой,— сердито сказал Крысолов. В голосе доньи Ресу послышалось раздражение. — Ладно, Крысолов, держи его при себе. Но только смотри, когда-нибудь раскаешься, чего я тебе, конечно, не желаю. Вечером, когда в деревне зажглись первые огни и стрижи с громким писком прятались под карнизы колокольни, донья Ресу пришла в Аюнтамиенто. — Этот народ,— с досадой сказала она Хустито,— готов уби- вать, чтобы улучшить свое положение, а когда им предлагаешь совершенно бесплатно оказать услугу, они готовы тебя убить, только бы их не заставляли согласиться. Тебе это понятно, Ху- стито? 221
Хустито, Алькальд, три раза стукнул себя по лбу пальцем и сказал: — У Крысолова не хватает вот здесь. Если он не бунтует, так только потому, что его не научили. — А почему бы нам не устроить ему тест? — вмешался Хосе Луис. — Тест? — спросила донья Ресу. — Вот именно. Задают разные вопросы. Если врач скажет, что у него не все дома или чтЪ он скудоумный, заберут, и конец. Лицо Хустито просветлело. — Как Почтальона? — спросил он. — Хотя бы. Два месяца назад Агапито, Почтальон, возвращаясь в вос- кресенье из Торресильориго, сшиб велосипедом ребенка; чтобы определить степень вменяемости, его подвергли в столице экза- мену, и доктора пришли к выводу, что по развитию Почтальон стоит на уровне восьмилетнего ребенка. Агапито экзамен пока- зался очень забавным, и с тех пор он стал немного разговорчи- вей и в кабачке задавал всем вопросы, будто загадки. «Хочешь, устрою тебе «тес»?» —говорил он. А не то начинал с гордостью рассказывать: «И доктор мне сказал: «Известно, что при кру- шениях на железной дороге больше всего убитых и раненых бы- вает в хвостовом вагоне. Что бы вы сделали, чтобы этого избе- жать?». А я ему отвечаю: «Если дело только в этом, доктор, все очень просто: надо его отцепить». Они там, в столице, думают, будто мы, деревенские, совсем дурачки». — Если Начальник разрешит, тест, пожалуй, был бы выхо- дом из положения,— сказал Хустито. Донья Ресу, опустив глаза, сказала: — В конце концов, если мы идем на все эти неприятности, так только ради его блага. У Крысолова ума, сколько у младен- ца, и, обращаясь с ним, как со взрослым, мы ничего не добь- емся. 14 На Паскилыо в деревне едва не случилось несчастье. Неза- долго до начала представления язык колокола ударил Антолиа- но по затылку, и Мамертито, сынок Прудена, привязанный за пояс веревкой, полетел с колокольни. К счастью, Антолиано во- время оправился, наступил на веревку, и Мамертито повис в воздухе, раскачиваясь, как маятник,— в помятой небесно-голу- бой тунике, задравшейся до подмышек, с белыми надломанны- ми от резкого рывка крылышками из пластмассы. 222
Нини, затаив дыхание, наблюдал все это с Площади — ведь всего два года назад он исполнял ту же роль, что Мамертито теперь; вдруг стоявший за его спиной Браконьер расхохотался, хотя накануне у него сдохла борзая, и сказал: «Ну чисто стре- пет с подрезанными крыльями, вот бездельник!» В общем, до беды дело не дошло, и донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, при- казала Антолиано снова поднять малыша наверх, потому что эстремадурцы еще не пришли и представление нельзя было на- чать. Донье Ресу, Одиннадцатой Заповеди, стоило немалого труда поладить с Гвадалупе, Старшим, но иного выхода не было — уныние, овладевшее деревенскими после истории с нефтью, не вполне еще рассеялось, и, как сказал ей Росалино, Уполномо- ченный: «В этом году ни у кого нет настроения ломать коме- дию». Только после сложных переговоров донье Ресу удалось набрать шесть апостолов, но Гвадалупе, Старшой, оказался в этом вопросе неуступчивым: — Всех или ни одного, донья Ресу, вы это знаете. Уж мы, эстремадурцы, такие. Нельзя было допустить, чтобы представление провалилось, и донья Ресу дала согласие на то, чтобы двенадцать эстремадур- цев надели залатанные туники апостолов. На пыльную площадь струились лучи разбухшего, вязкого солнца, и высоко-высоко, там, куда не достигал шум толпы, ле- ниво кружили три стервятника. Нини не знал, где эти птпцы живут, но стоило появиться на парах трупу кошки или ягнен- ка, как они прилетали из-за холмов. Пониже стервятников, у проемов колокольни, метались, как угорелые, стайки стрижей, оглушительно вереща. И вот из-за угла церкви показались эстремадурцы. Нини смотрел, как они идут тяжелыми шагами, как торчат из-под цветных туник суконные брюки и облепленные глиной ботин- ки. Растрепанные, кое-как надетые парики космами свисали на плечи, и все же было в этой кучке апостолов какое-то биб- лейское величие, которое особенно ощущалось на фоне доми- ков из необожженного кирпича и оград, покрытых сухими ло- зами. Толпа расступилась, и эстремадурцы, потупя головы, в мол- чании прошествовали к церковной паперти; дойдя до нее, они ВДРУГ рассеялись в толпе, принялись отворять двери домов, пе- рескакивать через ограды и приподымать камни, изображая ли- хорадочные поиски, пока донья Ресу, наряженная в голубую тунику и белое покрывало Святой Девы, не дала украдкой знак Антолиано, и тогда с верхушки колокольни, теперь уже мед- 223
ленно, начал спускаться Мамертпто он покачивался над тол- пой крылышки еще растрепаны но на лице — важность и благость. ’ Заметив Ангела, Святая Дева, апостолы и народ, ошелом- ленные, простерлись нищ воцарилось глубокое молчание, и сре- ди истерическою писка стрижей раздался нежный голосок Ма- мертито. — Не ищите его,— сказал он.— Иисус, называемый Наза- реянином, воскрес/ Еще несколько мгновений Мамертпто парил над площадью, все благочестиво крестились, а Антолиано постепенно укорачи- вал веревку. Как только Ангел скрылся в проеме колокольни, донья Ресу с трудом поднялась на ноги и сказала: — Восславим Христа и благословим его. И народ набожно подхватил хором: — Ибо святым своим крестом он спас мир. Затем все вошли в церковь и стали на колени, а на хорах Фрутос, Присяжный, выпустил голубку из голубятин Хусто. Птица растерянно полетала несколько минут над молящимися, то и дело ударяясь о стекла окон, и, наконец, оглушенная, усе- лась на правое плечо Симеоны. Тогда Одиннадцатая Заповедь, стоявшая на ступенях алтаря, обернулась к народу и громоглас- но сказала Симеоне: — Дочь моя, святой дух снизошел на тебя. Симе тихонько дергала плечом, стараясь прогнать голубку, но, убедившись, что это не удастся, смирилась и начала со стран- ными всхлипами заглатывать слюну, будто задыхалась, и нако- нец позволила донье Ресу подвести себя к большому подсвечни- ку, и, когда она стала там, народ вереницей потянулся мимо нее — одни целовали ей руки, другие преклоняли колени, а са- мые робкие втихомолку чертили перед загорелыми своими ли- цами закорючку, изображавшую крестное знамение. Когда по- клонение завершилось, Симе в сопровождении апостолов и ше- ствовавших впереди Святой Девы и Ангела прошла под звуки флейты и тамбурина по улицам деревни, а сумерки уже мягко спускались на холмы. Только началось шествие, как Нини побежал к Столетне- му,— лежавший под клизмой старик походил на кучку костей. — Сеньор Руфо,— сказал мальчик, задыхаясь,— голубка нынче села на Симе. Старик вздохнул, с усилием поднял палец к потолку и ска- зал: — Там, вверху, уже стервятники летают. Этим утром я их слышал. 224
— Я их видел,— сказал мальчик.— Их трое, летают над ко- локольней. Это они на борзую Браконьера слетелись. Столетний отрицательно покачал головой. Наконец, указы- вая на свое левое плечо, с большим трудом проговорил: — Они прилетели сесть вот сюда. II действительно, на следующий день, на святого Франци- ска Караччиоло, Столетний скончался. Симе положила покой ни- ка в сенях на холстине; она сняла с его лица черную тряпку, и при свете свечей блестела кость. Собравшиеся односельчане в трауре стояли молча, и, едва Нини вошел, Симе сказала: — Вот, смотри. Наконец-то мы с ним отдохнем. Но было непохоже, чтобы дядюшка Ру фо отдыхал,— с таким трагическим выражением были открыты единственный его глаз и рот. Да и Симе не очень-то отдыхала — она 'беспрестанно гло- тала слюну со звуком подавляемой икоты, как накануне, когда на нее спустился святой дух. Однако к каждому входившему она обращалась с теми же словами, что к Нини, а когда навоз- ная муха, посидев минут десять на мощах Столетнего, приня- лась летать над собравшимися, все замахали руками, чтобы ото- гнать ее, кроме Симе и мальчика. И муха возвратилась на труп, который, бесспорно, был самым невозмутимым среди всех, но всякий раз, как она снова взлетала, мужчины и женщины по- тихоньку отмахивались, чтобы не села на них, и от движения их рук стоял в сенях легкий шумок, как от лопастей вентиля- тора. Полчаса спустя явился Антолиано с сосновым, еще пахну- щим Смолою гробом, и Симе попросила помочь ей, но все мед- лили; тогда она с помощью Нини да Антолиано уложила тело в гроб, и, так как Антолпано ради экономии материала сделал гроб впритирку, голова дядюшки Руфо оказалась втиснутой между плечами, будто он горбатый или хочет сказать, что ему ровно никакого дела нет до всего происходящего в этом мире. После полудня прибыл дон Сиро, священник, с Мамертито; он покропил труп кропилом, опустился на колени у его ног и сокрушенно сказал: — Приклони, господи, ухо твое к нашим мольбам, в коих мы просим о милосердии, Дабы ты поместил в обитель покоя и света душу раба твоего Руфо, коему ты повелел покинуть сей мир. Во имя господа нашего Иисуса Христа... И Мамертито сказал: — Аминь. И в эту минуту муха взвилась над трупом и полетела пря- мехонько на кончик носа дона Сиро, но дон Сиро, стоявший на коленях с опущенным взором и сложенными на сутане рука- ми, был словно в экстазе и не заметил этого. И окружающие 8 Мигель Делибес 225
подталкивали друг друга локтями и шептали: «Рак изъест ему нос», но дон Сиро и бровью не повел; но вот он без всякой под- готовки громко чихнул, и спугнутая муха полетела обратно на труп. Когда закончилось отпевание, появилась сеньора Кло, дер- жа в руках потрепанную книгу, и Симе сказала: — Что? Это была его книга. На титульном листе стояло: «МОЛИТВЫ ДЛЯ САМЫХ ГЛАВНЫХ ТАИНСТВ В ПРАЗДНЕСТВА ИИСУСА ХРИСТА И ПРЕСВЯТОЙ МАРИИ. АВТОР ДОН ХОАКИН АНТОНИО ДЕ ЭГИЛЕТА, ЛИЦЕНЦИАТ КАНОНИЧЕСКОГО ПРАВА, ПРЕСВИТЕР И СТАРШИЙ КАПЕЛЛАН ЦЕРКВИ СВЯТОГО ИГНАТИЯ ДЕ ЛОЙОЛЫ В СТОЛИЦЕ, ТОМ III, МАДРИД MDCCXGYI. С НАДЛЕЖАЩИМИ РАЗРЕШЕНИЯМИ». Симе подняла глаза и повторила: — Что? Это была его книга. — Смотри,— сказала сеньора Кло. И раскрыла книгу посредине, и там оказалась сложенная бумажка, в которой лежал банковый билет в пять песет. А на бумажке неуклюжими каракулями было написано: «Збереженье штобы мне зделать зубы». А под следующей страницей был дру- гой билет в пять песет, и дальше еще один — и так до двадцати пяти песет. Сеньора Кло, послюнив большой палец, умело пере- считала деньги и вручила их Симеоне. — Бери,— сказала она,— это твое. Старику зубы уже не нужны. На другой день, на святого Бонифация и святого Доротея, когда деревенские парни понесли носилки с гробом, разговоры провожавших покойника вертелись вокруг находки сеньоры Кло — не столько деньги удивили всех, как то, что у Столетне- го была в доме книга. Дурьвино с явным скептицизмом гово- рил: «Вот и ясно, чего стоят эти познания. Да кто ж, спраши- ваю я вас, не будет ученым, когда книга под рукой?» По пути к церкви парни сделали три остановки, и на каж- дой дон Сиро произносил положенные молитвы, а Симе, сидя на повозке рядом с Нини, нервничала, и Герцог, ее собака, при- вязанная к задку, надрывно скулила. При выходе из церкви, едва мужчины поставили гроб на повозку, Симе погнала осла, и тот, к изумлению всех присутствующих, помчался бегом. Во- лосы у Симе были растрепаны, челюсти крепко сжаты, глаза блестели, но, пока не подъехали к бугру, она рта не раскрыла. Только тогда она сказала Нини: — А ты, ты-то чего здесь, а? Мальчик серьезно посмотрел на нее. 226
— Просто хочу проводить старика,— сказал он. На кладбище они вдвоем подтащили гроб к яме, и женщи- на принялась очень ловко забрасывать его землей. Удары гулко отдавались в деревянном ящике, и глаза Симе с каждым бро- ском все заметней увлажнялись. Нини, наконец, не выдержал и спросил: — Симе, что с тобой? Она провела тыльной стороной ладони по лбу и чуть ли не с яростью сказала: — Ты что, не видишь, какую пылищу я подняла? У выхода с кладбища Лой обнюхивал Герцога, с холмов ве- яло невыразимым покоем. Симе лопатой указала на Лоя: — Он не понимает, что это его отец, только подумай. На обратном пути ослик трусил мелкой рысцой, но, спуска- ясь с бугра, побежал живей. Симе почему-то направила те- лежку по дороге к Приюту Дональсио и въехала в деревню не со сторопы амбаров Богача, а со стороны церкви. Нини сказал: — Симе, ты разве не домой едешь? — Нет,— отвечала Симе. И, остановив повозку у дома Одиннадцатой Заповеди, слез- ла и постучалась двумя резкими ударами молотка. У доньи Ресу, открывшей дверь, вид был такой, будто у нее болит живот. — Симе, голубушка,— сказала она,— одиннадцатая — не шуметь. Нини думал, что Симе огрызнется, но, к его удивлению, она потупилась и почти прошептала: — Извините, донья Ресу, если вам это нетрудно, проводите меня в церковь. Хочу стать монахиней. Одиннадцатая Заповедь перекрестилась, потом отодвинулась от двери и сказала: — Хвала господу! Проходи, дочь моя. Всевышний призвал тебя. 15 На Пресвятую Деву Света появились на лугу светляки, и Нини поспешил сообщить об этом Большому Раввину — чтобы не пускал туда овец; от Столетнего мальчик слыхал, что, если овца проглотит светляка, у нее в печени заводятся черви и она погибает. В тот же день Пруден сказал Нини, что кроты роют в его огороде и портят белую свеклу да картошку. Под вечер Нини спустился к речке и целый час занимался тем, что рыл в 8* 227
земле узкие отверстия, добираясь до кротовьих ходов. Дедушка Роман когда-то говорил ему, что, если в кротовьих ходах начи- нается сквозняк, на крота нападает насморк, и он с зарей выхо- дит из норы засыпать дыры. Трудился Нини не спеша, будто для развлечения, ориентирами служили ему разбросанные тут и там кучки рыхлой земли. Внезапно постаревшая Фа лежала в тени осоки и, часто дыша, смотрела, как он работает, а Лой, коричневый щенок, бегал по каменистой полосе у берега, гоня- ясь за ящерицами. На следующий день, на святого Эразма и святую Бландину, мальчик еще до восхода солнца спустился опять в огород. Оку- танные утренней дымкой холмы казались более далекими, на растениях блестела роса. С шумом взлетел у самой речки пере- пел, а сверчки и лягушки, громогласно возвещавшие наступле- ние дня, затихали по мере того, как мальчик к ним приближал- ся. Войдя в огород, Нини притаился на том его краю, что гра- ничил с речкой,— не прошло и десяти минут, как глухой шум, похожий на возню кроликов в крольчатнике, известил о выходе крота. Крот двигался неуклюже, часто останавливался и нако- нец, как бы после раздумья, направился к одному из вырытых мальчиком отверстий и принялся засыпать его землей, которую подталкивал мордочкой. Заметив его, Лой, щенок, припал на передние лапы и яростно залаял, потом запрыгал, смешно из- гибаясь, но мальчик, побранив, отогнал щенка, осторожно взял крота и положил в корзину. Меньше чем за час он поймал еще трех кротов, а когда над холмами забрезжило алое сияние зари и появились первые тени, мальчик выпрямился, вскинул, сонно потянувшись, тонкие руки и сказал собакам: «Пошли!» У под- ножья Пестрого Холма Хосе Луис, Альгвасил, удобрял пары, а немного ниже, на другом берегу речки, Антолиано старательно подвязывал стебли цикория и салата-латука. Из деревни доно- сился звон колокольчиков стада и недовольные, заспанные го- лоса эстремадурцев на подворье Богача. Нини прошел метров двадцать вниз по течению, и, когда по- равнялся с зарослями камыша, оттуда вдруг вылетел орел-ку- ропаточник. Это было странно — орлы в камышах обычно не ночуют, и действительно Нини вскоре нашел в кусте ежевики кое-как слаженное гнездо из прутьев, покрытых шкуркой зай- чонка. Два птенца — один покрупней, другой поменьше — опас- ливо уставились на мальчика круглыми глазками, угрожающе поднимая крючковатые клювики. Мальчик улыбнулся, сломал камышину и стал забавляться: дразня орлят да покалывая, довел пх прямо до бешенства. Вверху, в небесной синеве, опи- сывала над его головой большие круги мать-орлица. 228
О своей находке Нини умолчал, но каждый день после по- лудня спускался к речке наблюдать, как растут птенцы да как хлопочет возле них мать, то и дело подлетавшая к гнезду, неся в хищных когтях своих то ящерицу, то крысу, то куропатку. При каждом таком прилете орлица сперва садилась на верху- шку куста, подозрительно и величаво озиралась и лишь потом раздирала добычу на куски, чтобы накормить детенышей. Спря- тавшись в камышах, мальчик следил за ее движениями, смо- трел, с какой чудовищной жадностью орлята пожирают при- несенного им зверька и как горделиво и удовлетворенно глядит на них мать, готовясь снова взмыть в небо. Орлята постепенно оперялпсь, подрастали, по вот однажды Нини заметил, что мень- шой исчез из гнезда, а больший привязан к стволу ежевичного куста проволокой. Мальчик поспешил разрезать проволоку и сразу подумал о Матиасе Селемпне, Браконьере, но долго ду- мать не пришлось — с трехсотметровой высоты на него камнем упала орлица; Фа и Лой принялись отчаянно лаять, задрав го- ловы и непрерывно пятясь. Орлица опустилась, едва задев гнез- до, схватила когтями освобожденного птенца и, поднявшись в воздух, полетела к лесу. Два дня спустя, на Торжество святого Павла, подул север- ный ветер, похолодало. В сумерки было очень свежо, кузнечики и перепела прекратили вечерние свои концерты. На другой день, на святого Медарда, ветер стих, и к вечеру небо очистилось, воз- дух над деревней стал ясным п прозрачным. Когда стемнело, показалась луна — белая, далекая, она медленно поднималась над холмами. Крысолов и Нини пошли в кабачок; там, во дворе, Чуко, пес Дурьвино, сердито лаял на луну, и пронзительный его лай отдавался звонким эхом. Дурьвино даже расстроился. — Что это нынче приключилось с моим псом? Не сговариваясь, в кабачок мало-помалу собрались все муж- чины деревни. Входили порознь, по одному, в черных, нахлобу- ченных на уши беретах и, прежде чем усесться на скамью, опас- ливо и угрюмо озирались. Лишь изредка слышался стук стакана об стол или сердитое словцо. Кабачок наполнялся дымом, и, ко- гда в дверях появился Пруден, к нему с напряженным ожида- нием обернулось двадцать загорелых лиц. Пруден нерешительно остановился на пороге, он был бледен. — Звезды очень уж яркие,— сказал он.— Не будет ли чер- ного заморозка? Ответом было молчание и ожесточенный, упорный лай Чуко во дворе. Усаживаясь, Пруден обвел всех взглядом, внезапно за его спиной выругался Росалино, Уполномоченный. Пруден обернулся, и Росалино сказал: 229
— Будь я богом, я бы сделал погоду по твоему вкусу, толь- ко бы тебя не слышать. После мрачного голоса Росалино тишина стала еще более глубокой и напряженной. Беспокойно заерзав, Хосе Луис, Аль- гвасил, сказал: — Эй, Дурьвино, не можешь ли ты унять пса? Кабатчик вышел, со двора послышался глухой удар и жа- лобный вой убегающей собаки. Когда Дурьвино вернулся, на- пряжение в кабачке как будто еще усилилось. Гвадалупе, Стар- шой, хмуро сказал: — Где это видано, чтобы на святого Медарда был заморо- зок? Теперь двадцать пар глаз уставились на Гвадалупе, и он, чтобы скрыть смущение, выпил стакан залпом. Дурьвино подо- шел с бутылкой и снова наполнил стакан, хотя его не просили. С бутылкой в руке, набравшись духу, чтобы взглянуть в лицо неизбежному, Дурьвино сказал: — Нет, такого не бывало. Вот уже двадцать лет, как был заморозок на святую Оливу. Помните? Хлеба давно уже вы- шли в трубку, заколосились — в несколько часов все пошло к черту. Тут все оживились, будто чары с них сняли. — В тот год по всему нашему району мы и десяти фанег не собрали,— сказал Антолиано. Хустито, Алькальд, сидевший в углу, выкрикнул: — Такое бывает один раз. Больше нам не придется этого видеть. За соседним столиком Антолиано, размахивая своими ручи- щами, объяснял Вирхилио, мужу сеньоры Кло, какое было бед- ствие. — Поля стояли, как выжженные, понимаешь? Точно огонь прошел по ним. Ну точно. Все обуглилось. Кабатчик наполнял стаканы, и языки постепенно развязы- вались. Бурной своей словоохотливостью люди будто надеялись предотвратить беду. Вдруг за шумом голосов снова послышался надсадный вой Чуко во дворе. Нини сказал: — Собака воет, как по покойнику. Никто ему не ответил, и от завываний Чуко, все более прон- зительных, людей за столами прямо передергивало. Дурьвино вышел во двор. Его проклятье и жалобный визг собаки прозву- чали одновременно со стуком двери. Это вошел Браконьер. От- дуваясь, словно после долгого пути, Матиас Селемин сказал: — Хороша погодка. Земля затвердела, как в январе. В ого- 230
родах и травинки не осталось неповрежденной. За что такое наказание? Во всех углах раздался гул негромких ругательств. Их за- глушил дрожащий от волнения голос Прудена. — На... я на мать свою! — взвизгнул он.— Разве это жизнь? Работай одиннадцать месяцев, как собака, и вот, в одну ночь...— он обернулся к Нини, лихорадочный его взгляд со страстным ожиданием остановился на мальчике. — Нини, малыш,— сказал оп,— неужто ничем нельзя по- мочь? — Все зависит от...— начал мальчик. — От чего, от чего, говори! — От ветра,— ответил мальчик. Молчание было напряженным. Теперь взгляды мужчин со- средоточились на Нини — так грачи в октябре слетаются на поле в одно место. .— От ветра? — переспросил Пруден. — Если на рассвете опять подует с севера, ветер собьет иней, и колосья останутся целы. С огородом дело хуже,— сказал Нини. Пруден встал и прошелся между столами. Походка у него была как у пьяного, и теперь он смеялся дурацким смехом. — Слыхали? — говорил он.— Есть надежда. Почему бы вет- ру не подуть? Разве не диво, что на святого Медарда мороз, а все же вот он, мороз. Почему же ветру не подуть? Внезапно он перестал смеяться и огляделся вокруг, ожидая, что кто-нибудь его поддержит, но, обведя взглядом всех по оче- реди, увидел в глубине зрачков только пелену недоверия да угрюмую покорность. Тогда он снова сел и спрятал лицо в ла- донях. За его спиною Антолиано тихо говорил Крысолову: «Крыс нет, урожай пропадает. Можно спросить, какой дьявол держит нас в этой проклятой деревне?» Малый Раввин, заика- ясь, выговорил: «Зе... земля. Земля для человека все равно, что жена». С другого конца закричал Росалпно: «Вот именно, и с первым, кто попадется, над тобой надсмеется!» Мамес, Немой, сидевший рядом с Браконьером, гримасничал, строил странные рожи, как всегда, когда приходил в возбуждение. Вдруг Матиас Селемин рявкнул: «Молчи, Немой, дерьмо ты этакое, не дей- ствуй на нервы!» Тогда Фрутос, Присяжный, сказал: «А поче- му бы Вирхилио не спеть?» И, словно это было сигналом, за всеми столами дружным хором закричали: «Давай, Вирхилин, повесели народ!» Агапито, Почтальон, начал стучать ладонями по столу, отбивая такт. Хустито, который уже таса два все на- ливал да наливал себе из кувшина, перекричал всех: «Давай, 231
Вирхилин, будь что будет!» И Вирхплпо, тихонько откашляв- шись, завел «Фонарщика», и Агапито и Большой Раввин хлопа- ли в ладоши, и вскоре к ним присоединились Фрутос, Гвадалу- пе, Антолпано и Хосе Луис. Через несколько минут весь каба- чок ходуном ходил, ритмичные хлопки поддерживали нестрой- ный хор, с каким-то отчаянием выпевавший старинные скорб- ные мелодии. Комната была полна дыму, Дурьвино, кабатчик, ходил меж столов и без устали наполнял стаканы и кувшины. Снаружи луна тихо описывала обычную свою параболу над хол- мами и крышами домов, а на огороды и поля все гуще ложился пней. Время перестало существовать, и, когда в кабачок вбежала Сабина, Пруденова жена, мужчины угрюмо и ошалело перегля- нулись, будто недоумевая, почему они, собственно, собрались здесь. Пруден протер себе глаза, взгляд его скрестился с пустым взглядом Сабины, и тогда женщина закричала: — Хотела бы я знать, что случилось, с чего это вы подняли такую кутерьму в йять часов утра? Ничего лучше не могли при- думать, орете, как мальчишки, а иней между тем губит ваш уро- жай! — Она прошла вперед два шага и стала перед Пруде- ном: — Забыл ты, что ли, Асискло, тот заморозок на святую Оливу? Забыл? Так знай, в эту ночь заморозок еще сильнее. Ко- лосья сплошь в инее, клонятся, будто от свинца. Сразу воцарилось скорбное молчание. Кабачок стал похож на прихожую в доме умирающего, где никто не решается по- смотреть правде в глаза, проверить, свершила ли смерть свое дело. Внизу, в хлевах Богача, стонуще промычала корова, и тут, будто услышав долгожданный сигнал, Дурьвпно подбежал к окну и рывком открыл ставни. Мутный, студеный, леденящий свет просочился сквозь запотевшие стекла. Но никто не дви- гался с места. Лишь когда безмолвие нарушил хриплым своим «кукареку» белый петух Антолиано, встал Росалино и сказал: «Пойдемте». Сабина держала Прудена за локоть и говорила: «Мы будем нищими, Асискло! Ты это понимаешь?» Вдали, ме- жду холмами, меркли последние звезды, и безжалостный молоч- но-белый свет заливал долину. Колеи на дороге были будто ка- менные, земля трещала под каблуками, как ореховая скорлупа. Еле слышно стрекотали кузнечики, и с вершины Приюта До- пальспо настойчиво кликал перепел-самец. Потупив головы, мужчины шли по дороге, Пруден держал руку на затылке Нини и при каждом шаге говорил: «Подует северный ветер, Нини? Думаешь, может подуть?» Но Нини не отвечал. Он смотрел на ограду и крест маленького кладбища на бугре, и ему думалось, что эти люди, удрученно бредущие по широким полям, ждут 232
пришествия чуда. Колосья качались, гнулись к земле, ости их были покрыты инеем, кое-где они уже чернели. Пруден сказал с отчаянием, словно на него вдруг обрушилась вся тяжесть этой ночи: «Теперь уже ничто не поможет». Внизу, на огородах, растения поникли, листья их пожухли, сморщились. Кучка бредущих по полю мужчин остановилась перед Сиськой Торресильориго, их глаза былп прикованы к из- вилистой, все более отчетливой линии холмов. Светлей всего было небо за Приютом Дональсио. Время от времени кто-ни- будь наклонялся к Нини и шепотом спрашивал: «Будет уже поздно, ведь правда, малыш?» И Нини отвечал: «Пока солнце не взошло, еще есть время. Солнце, оно-то и сжигает колосья». И в сердцах оживала надежда. Но день наступал неумолимо, свет озарял холмы, делал заметней убожество деревенских лачуг, а небо было по-прежнему ясным, ветра не чувствовалось. Одно- сельчане Нини, затаив дыхание, пристально глядели широко раскрытыми глазами на гряду холмов. Все случилось внезапно. Сперва пронеслось легкое, еле ощу- тимое дуновение, ласково пригнувшее колосья; потом ветер на- брал силу и стал налетать с холмов резкими порывами, трепля и причесывая хлеба, заходили по полосам волны, как по морю. И вдруг взревел шквальный ураган, набросился яростно на поля — колосья закачались, как маятники, сбрасывая с себя иней, распрямляясь и вытягиваясь к золотой утренней заре. Повернув лица против ветра, люди улыбались безотчетно, как загипнотизированные, не решаясь пошевельнуться, чтобы не помешать благотворному действию стихий. Первым обрел дар речи Росалино, Уполномоченный,— обернувшись к остальным, он сказал: — Ветер! Разве не видите? Ветер подул! И ветер подхватил его слова и понес их к деревне, и там, будто эхо, радостно зазвонил колокол, и от перезвона этого куч- ка людей в поле словно бы проснулась, и послышались бессвяз- ные возгласы. Мамес, Немой, пускал слюни и ходил взад-впе- ред, усмехаясь и приговаривая: «Хе-хе». А Антолиано и Впрхи- лио подняли Нини на руках выше своих голов и закричали: — Он предсказал! Нини предсказал! И Пруден с повисшей у него па шее, всхлипывающей Са- биной опустился средь поля на колени и стал тереть себе лицо колосьями, и меж его пальцами сыпались зерна, а он хохотал, как помешанный. 233
16 Маленькие огородики у речки черный заморозок все же по- губил. Но деревенские упрямо выходили на свои участки, за- севали землю щавелем, крессом, кудрявым цикорием, сладким горошком, жабрицей, пореем и ранней морковью. Росалпно, Уполномоченный, разделил высаженные черенки винограда и удалил на подвоях лишние побеги, а Нини, малыш, занимался очисткой ульев от трутней и отбором кроликов для случки. Еще не злое солнце поддерживало устойчивую температуру, под его лучами хлеба повсюду вышли в трубку, заколосились и в не- сколько дней поспели. Тогда в деревне все оживилось. С утра до вечера мужчины и женщины очищали гумна и готовили ору- дия для молотьбы, а как стемнеет, дезинфицировали амбары, чтобы не портилось зерно. В густо-синее небо стали взлетать мо- лодые аисты с колокольни, опередив срок, указанный в присло- вье покойного сеньора Руфо: «На святого Иоанна вылетают аистята». Однако взгляды всех жителей деревни каждое утро обраща- лись к Северо-восточному Перевалу, небо над которым в пер- вую декаду месяца было неизменно ясным и безоблачным. Пру- деп все приговаривал: «Теперь нужно одно — чтобы не было дождя». Покойник Столетний, бывало, изрекал одну из своих неоспоримых поговорок: «Дождь в июне — все труды втуне». И жители долины всякое утро ждали восхода солнца с таким же нетерпением, с каким ждали дождя на Пресвятую Деву Санчо Абарка или на святогр Сатурия. Преждевременный оптимизм наполнял души всех деревенских и на Василия Великого. От радости, что хлеба устояли перед черным заморозком, всех обу- яла непомерная словоохотливость. «Так или иначе урожай спа- сен»,— говорили кругом. Но сеньора Либрада, то ли по старо- сти, то ли по опытности, предупреждала: «Не хвались, пока зер- но не в амбаре». Что до дядюшки Крысолова, он от погоды ничего не ждал. С каждым днем становился он все молчаливей и угрюмей. Весь день рта пе раскрывал, а вечерами, укладываясь на солому, не- изменно говорил Нини: — Завтра надо спуститься. Мальчик удерживал его: — Подождем. На святого Вита начинается ловля раков. — Раков? — Может, на них будет хороший год. Как знать? Неделю назад, на святую Орозию, едва не разрешилось их 234
дело. Хусто Фадрике, Алькальд, в зелено-красном галстуке, ко- торый он надевал на большие торжества, сказал в кабачке Кры- солову напрямик: — Что бы ты ответил, Крысолов, если бы я тебе предложил поденную плату тридцать песет и питание? Крысолов кончиком языка облизал потрескавшиеся губы. Затем крепко поскреб себе голову под беретом. Казалось, он готовится к длинному рассуждению, но он только сказал: — Надо посмотреть. — Что посмотреть? — Надо посмотреть. — Тебе, видишь ли, только и надо будет, что ходить вместе с эстремадурцами копать ямы.— И, указав на Нини, Хусто при- бавил: — Мальчик, конечно, сможет ходить с тобой и питаться тоже. Крысолов немного подумал. — Идет,— сказал он наконец. Хусто Фадрике машинально ущипнул себя за свежевыбри- тый подбородок. Такое же движение сделал он два дня назад, когда адвокат в городе сказал ему: «Если этот ваш тип до сих пор не изменил своего решения, у вас нет никаких оснований подвергать его тесту и лишать наследственного владения». Те- перь Хустито посмотрел на Крысолова долгим взглядом и с де- ланным равнодушием сказал: — Только ставлю одно условие — ты должен уйти из зем- лянки. Крысолов поднял глаза. — Землянка моя,— сказал он. Хусто Фадрике облокотился на стол и терпеливо продолжал: — Не упрямься, Крысолов. За домик на Старом Гумне надо платить всего двадцать дуро, а ты будешь зарабатывать сто во- семьдесят и питание получать. Ну, что скажешь? — Землянка моя,— повторил Крысолов. Хусто Фадрике вытянул руки и, стараясь говорить помягче, сказал: — Ладно. Я у тебя ее покупаю. Сколько хочешь за нее? — Нисколько. — Нисколько? Даже тысячу? — Нет. — Но у нее же есть цена, что-то она стоит? — Да, стоит. — Сколько? Говори. Крысолов хитро усмехнулся. — Землянка моя,— сказал он. 235
Хусто Фадрике покачал головой и вперил в Крысолова раз- драженный взгляд. — Я мог бы сделать так,— сказал он,— чтобы Луисито, тот парень из Торресильориго, не трогал твоих крыс. Что ты на это скажешь? Лпцо Крысолова вмиг преобразилось — ноздри раздулись, губы сжались так сильно, что даже побелели. — Я сам это сделаю,— сказал он. — Пороху не хватит,— сказал Хустито, подымаясь.— Во вся- ком случае, подумай. Если захочешь, я могу тебе помочь. С того дня Крысолов часами не сводил глаз с речки. Затаен- ное возбуждение не покидало его, ночью он не мог уснуть. Не- сколько раз подымался по утрам на Сиську Торресильориго и с ее вершины неотрывно наблюдал за берегами. К вечеру он уходил посидеть в кабачке, или в хлевах, или на скамье у ма- стерской Антолиано. И Антолиано говорил ему: «У тебя есть пара рук, Крысолов. Больше и не надо». А Росалино кивал в сторону Торресильориго и прибавлял: «Что до меня, пусть бы со мной попробовали так поступить». И Дурьвино в кабачке на- седал на него: «Речка твоя, Крысолов. У него еще зубы не про- резались, как ты уже занимался своим делом». Тем временем Нини из сил выбивался, помогая односельча- нам в хозяйстве, но за удаление трутней из улья, пли холоще- ние кабана, или отбор негодных кроликов в крольчатнике ему редко удавалось заработать больше двух реалов. Дурьвино гово- рил ему: «Назначь цену, черт возьми! Бери пример с врачей и адвокатов». Нини пожимал плечами и смотрел на него так стро- го и серьезно, что Дурьвино смущался и умолкал. На святого Вита кончился запрет на ловлю раков, и Нини спустился к речке с мордами и рачешнями. Как приманку он положил в морды дождевых червей, а в рачешни — вяленое мясо; к заходу солнца там набралось десятков пять раков — и другие еще сползались, привлеченные приманкой. Когда стем- нело, мальчик засветил фонарь и заменил вяленое мясо в ра- чешнях куриными потрохами. Вокруг трещали кузнечики, а над его головой, на одном из трех тополей, хлопала крыльями сова. В полночь Нини собрал снасти, разбудил собак, но, прежде чем уйти, протянул в речке веревку с крючками на угря. Раки ко- пошились в мешке, шелестя влажно и маслянисто. Сидя на корточках у входа в землянку, дядюшка Крысолов ждал его при свете тусклой лампочки. — Видал того? — сказал он, когда Нини еще только подхо- дил к тимьянной площадке. — Нет,— сказал мальчик. 236
Крысолов что-то проворчал сквозь зубы. — А раки есть? — спросил он. — Одиннадцать с половиной десятков,— сказал Нини. И в первый раз за много недель рот дядюшки Крысолова приот- крылся в улыбке. — Если Симе нынче не будет их ловпть, все пойдет хоро- шо,— прибавил мальчик. Симе уже давно была его самой сильной соперницей. Симе ловила раков прямо рукой, завернув подол юбки и обнажив бе- лые полные ляжки. Указательный палец правой руки был у нее покрыт мозолью, и она смело засовывала его в рачьи норы или меж камнями — рак алчно кидался на палец. Таким нехитрым способом Симе в иные годы ловила больше пятисот дюжин. Адольфо, водитель рейсового автобуса, отвозил раков, отсорти- рованных по размеру, в город и продавал на рынке. Но в этом году Симеона приняла на себя обет. Она ходила с распущенны- ми по плечам волосами и в длинном, до пят, черном халате. Точно в таком наряде ходила пять лет тому назад Эуфрасия, первая послушница, которую взяла к себе в дом Одиннадцатая Заповедь. Как и Эуфрасия, Симе должна была прожить три года у доньи Ресу, исполняя самую трудную и грязную работу, чтобы потом постричься в монахини. Дурьвино в кабачке гово- рил: «Хороший способ иметь даровую прислугу». Внезапная перемена в Симеоне пробудила у ее односельчан жадность — при каждом удобном случае они спрашивали: «Симе, что ты бу- дешь делать с повозкой?» — «Она мне нужна»,— неизменно от- вечала Симеона. «А с ослом?» — спрашивали ее. «Он мне тоже нужен». Мужчины чесали затылки и под конец спрашивали: «А можно узнать, зачем тебе нужны повозка и осел, коли ты в монашки идешь?» Симе, не задумываясь, отвечала: «В прида- ное». Последнее время Нини от Симеоны убегал, потому что опа, как встретит его, наклоняла голову и просила: «Глумись надо мной». Мальчик отрицательно качал головой. «Я этого не умею»,— говорил он. «Плюнь на меня»,— настаивала она. Маль- чик отказывался. «Не слышишь? — вела она свое.— Сказала тебе, плюнь на меня. Учись слушаться старших». Мальчик упи- рался, но иногда не выдерживал и делал вид, будто плюет. Ей не нравилось. «Не так. Плюнь по-настоящему и в лицо. Слы- шишь?» А иногда Симе валилась на землю и требовала, чтобы он ее топтал. Постепенно у Нини появилось суеверное чувство страха перед Симеоной. В последнее время ее одолела страсть предсказывать, как она умрет; заламывая руки, она говорила: «Все случится так быстро, что я и помыться не успею». Хранителем последних 237
своих распоряжений она сделала Нини. «Слушай, Нини,— гово- рила она,— если я помру, повозка и осел останутся тебе. Повоз- ку ты продашь, а на выручку закажешь молебны за упокой моей души. С ослом делай что хочешь. Можешь кататься вер- хом, но каждый раз, когда будешь на пего садиться, вспомни о Симе и прочитай за меня хакулаторию». «Что это такое, Си- ме?»— спрашивал мальчик. «Иисусе! Не знаешь? Хакулато- рия — это краткая молитва. Ты должен сказать: «Господи, по- милуй Симеону». Больше ничего, слышишь? Но зато каждый раз, когда будешь садиться на осла. Понял?» «Да, Симе, не бес- покойся»,— соглашался мальчик. На секунду она задумывалась, потом добавляла: «Или вот еще что, Нини. Каждый раз, как будешь садиться на осла, ты должен сказать: «Господи, прости Симе грехи, которые она совершала головой, потом руками, по- том грудью, потом животом», и так называй все по порядку до ступней ног. Ты меня понял, Нини?» Нини спокойно смотрел на нее. «Симе,— сказал он,— разве можно совершать грехи жи- вотом?» Симе внезапно расплакалась. Ответила она не сразу. «Ох, Нини, и самые тяжкие. Мой грех звался Пакито, и лежит он на кладбище рядом с моим отцом. Неужто ты не знал?» «Нет, Симе»,— ответил мальчик. Нетерпеливым движением руки она откинула назад волосы и сказала: «Ну ясно, ты тогда был еще сосунком». Но на святого Протасия и святого Трибуна Симе всерьез за- хворала, и Нини, глядя, как она лежит, уткнувшись в матрац, вспомнил покойника Столетнего. Девушка сказала: — Слушай, Нини, если я помру, я хочу, чтобы повозка, и осел, и Герцог остались тебе. Понял? — Но, Симе...— начал мальчик. — Никаких «но, Симе»,— перебила она.— Если я помру, мне уже не понадобится приданое. — Ты не умрешь, Симе. Хватит, что отец твой умер. — Молчи, глупый. Никакой отец не может умереть вместо кого-то. Слышишь? — Слышу, Симе,— отвечал мальчик, оробев. Она добавила: — Взамен я прошу одного — не забывай, что я говорила тебе. Помнишь? — Да, Симе. Каждый раз, как буду садиться на осла, я по- прошу бога, чтобы он простил твои грехи, начиная с головы. Симе вздохнула с облегчецием. — Правильно,— сказала она.— А теперь — глумись надо мной. У меня осталось мало времени, а надо еще помыться. Я спешу. 238
— Чего тебе, Симе? — Плюнь на меня! — приказала она. — Нет, Симе. Опа быстро состроила несколько страшных гримас. — Не слышишь, что ли? Плюнь на меня! Мальчик попятился к двери. В обострившихся чертах лица Симеоны ему почудилось лицо Столетнего и покойной бабушки Илуминады. — Нет, Симе, ни за что. В этот миг сквозь щели в окне просочился визгливый, жа- лобный крик. Симе застыла, только глаза ее слегка моргали в нервном тике — вдруг она закрыла лицо руками и истерически зарыдала. — Нини, слыхал? — сказала она, всхлипывая.— Это дьявол. Мальчик приблизился к ней. — Это сова, Симе, не бойся. На чердаке за мышами охо- тится. Тогда Симе откинулась на спину, расхохоталась и забормо- тала что-то непонятное. На святую Эдитруду и святую Агриппину Симеона попра- вилась. Нини, малыш, встретил ее на Площади, она была еще бледна и пошатывалась и впервые с тех пор, как посвятила себя богу, не потребовала, чтобы он над ней глумился. — Уже выздоровела, Симе? — спросил Нини. — Почему ты спрашиваешь? — Просто так. С минуту они смотрели друг на друга, словно с затаенной какой-то мыслью. Наконец Нини спросил: — Пойдешь в этом году ловить раков, Симе? — Ох, малыш,— сказала она,— с этим покончено. Мне пе до забав. Начиная с того вечера раки стали почему-то избегать морд и рачешен Нини. Так было и в тихую погоду, и когда ветер дул — хоть южный, хоть северо-восточный. В сумерки раки вы- ползали из своих ямок и нор под крессом и кружили возле ра- чешен, но на обруч не заползали. Как ни старался Нини, больше десятка наловить не удавалось. Возвращаясь в землянку, он говорил дядюшке Крысолову: — Симе меня сглазила. Крысолов ожесточенно скреб себе голову под беретом. — Ничего нет? — спрашивал он. — Ничего. — Значит, надо спуститься.
Однако Нппи понимал, что весенние выводки нельзя унич- тожать, и он снова принялся рвать одуванчики и ловить яще- риц. Чтобы расширить круг клиентов, он ходил от дома к дому, предлагая одуванчики. Однажды Нини подошел к дому Бра- коньера, хоть и побаивался его хищной усмешки. — Матиас,— спросил Нини,— не надо тебе одуванчиков для кроликов? — Одуванчиков? Больно ты хитер, бездельник! Будто не знаешь, что я своих кроликов перерезал, когда началась чумка? Нини смущенно заморгал, вдруг Браконьер схватил его за шиворот и, сощурив глаза, будто от резкого света, спросил: — А кстати, ты не знаешь, какой это бездельник выпустил орленка, что был в гнезде в камышах? — Орленок в камышах? — спросил мальчик.— Орлы не вьют гнезд в камышах, Матиас, ты же знаешь. — А на этот раз свили, и, понимаешь, какой-то сукин сын перерезал проволоку, которой я привязал птенца. Ну, что ска- жешь? Нини пожал плечами, в его глазах светилась невинность. Выпустив мальчика и торжественно скрестив руки на груди, Матиас Селемин прибавил: — Скажу тебе одно, и постарайся раз навсегда это запом- нить. Я еще не знаю, кто этот негодник, но, коли он мне встре- тится, я задам ему такую трепку, что у него пропадет охота соваться не в свои дела. 17 На Драгоценную Кровь Господа Нашего над холмами под- нялось беспощадное, огненное солнце и сожгло сальвию и ла- ванду на склонах. Всего за одни сутки столбик в термометре подскочил до тридцати пяти градусов, и долина погрузилась в расслабляющую, душную дремоту. Под жгучими лучами земля на холмах трескалась, а расположенная в ложбине деревня была окутана ореолом удушливой пыли. С шелестом осыпались спелые колосья, а копны собранного ячменя, рассеянные по жнивью, оседали, ссыхаясь, как бывает к осени. От зноя всякая жизнь замирала, и могильную тишину полуденных часов лишь изредка нарушало жалобное чириканье воробьев среди высокой осоки. С закатом солнца от холмов веяло ласковой прохладой, деревенские жители пользовались этой передышкой, чтобы, со- бравшись в кучки у дверей домов, потолковать на досуге. С по- 240
лей подымался запах сухой соломы, слышались зловещие вы- крики ночных птиц, мошкара ритмично ударялась о стекла ламп или неутомимо летала вокруг них, описывая большие п малые орбиты. С холма Мерино доносилось посвистыванье выпей, разбуженные ими комары тучами вылетали из зарос- лей у речушки, и повсюду раздавался их назойливый писк. Летний сезон шел к концу, и люди, встречаясь на пыльных улицах, улыбались друг другу, и улыбки эти казались новы- ми морщинами на их лицах, опаленных солнцем и ветрами Месеты. Но на святого Михаила Архангела холмы уже с утра были окутаны стелющейся дымкой, которая с каждым часом густела. Заметив это, Пруден пошел по бревенчатому мостику, с трудом поднялся по склону и, ступив на тпмьянную площадку, громко окликнул Нини. — Нини, малыш,— сказал он, когда Нини, потягиваясь, по- казался во входном отверстии землянки,— эта мгла мне не нра- вится. Не к граду ли? Лой обнюхивал пятки гостя, а Фа, свернувшаяся клубком у ног мальчика, спокойно позволяла его грязной босой ноге гладить ей спину против шерсти. Нини оглядел горизонт и слег- ка затуманенные холмы, наконец глаза его остановились на яс- требе, летевшем над Сиськой Торресильориго. Ни слова не го- воря, он пошел вниз, к речке. Пруден и собаки следовали за ним с такой же доверчивой покорностью, с какой идут за врачом родственники тяжелобольного. Только очутившись у речки, Пруден дал волю языку и стал жаловаться — пшеница вот со- зрела и осыпается, града не выдержит. Мальчик, как бы не слы- ша его слов, послюнил средний палец и внимательно просле- дил, с какой стороны обсохнет раньше. Потом вошел в заросли осоки и шпажника и тщательно осмотрел их высокие стебли. По ним неутомимо ползали вверх и вниз крылатые муравьи — доберутся до верхушки стебля и спускаются обратно. Теперь Прудеп смотрел на Нини молча и выжидающе и, когда маль- чик вышел из зарослей, обратил к нему вопросительный взгляд. — Лежит туман, и ветер дует с юга,— неторопливо сказал мальчик.— Крылатые муравьи танцуют. Если до полудня ветер не переменится, то завтра может выпасть град. Надо бы тебе предупредить парод. Но на слова Прудена никто не обратил внимания. Росалино сказал: — До святого Ауспеция я не приступлю. — Нини говорит...— начал Пруден. 241
— Хоть бы сама Пресвятая Мария говорила,— оборвал его Уполномоченный. Однако четверть часа спустя, когда Фрутос на Площади объ- явил, что Прудену требуются помощники на уборку, у многих мороз пробежал по коже. Один лишь Росалино, чтобы отогнать сверлившую сердце тревогу, заметил: — Поспешишь — людей насмешишь, Пруден. После полудня над холмом Мерино замаячило белое облач- ко, а за ним пошли облака погуще и потемней. Все в деревне не сводили глаз с холма, а как стало смеркаться, Хустито, Аль- кальд, приказал Фрутосу подготовить ракеты против туч. К этой поре небо заволокло полностью, а Пруден с Сабиной, Мамерти- то, Малым Раввином и Криспуло — старшим сыном Антолиа- но — уже заканчивал складывать в стога пшеницу на своем участке. После захода солнца подул теплый ветер, по неубран- ным полосам пшеницы заходили волны, на дорогах поднялись тучи пыли. Небо быстро темнело. Нини мигом проглотил при- готовленную Крысоловом похлебку и присел на корточках у вхо- да в землянку. Ночь наступила сразу, воздух становился душ- ным, все тяжелей было дышать. Однако пока не было ни дож- дя, ни грома, и первая молния даже испугала мальчика. Фа рез- ко вскинула голову и зарычала, а когда прогремел первый рас- кат грома, пустилась бегом с холма вниз. Запах серы смешался с сухим ароматом соломы и зрелых колосьев. Дядюшка Крысо- лов высунул голову из землянки, поглядел наверх, в темноту, и сказал: — Добрая гроза идет. На хребте у Лоя шерсть встала дыбом, а когда в небо взви- лась первая ракета, нацеленная в пухлое, черное брюхо тучи, он отчаянно залаял, сам не зная на кого. Ракета взорвалась со звуком, похожим на писк ребенка среди шумного спора взрос- лых. Затем небо озарил ослепительно яркий свет, от которого гряда холмов сверкнула, как серебро. За вспышкой тотчас раз- дался гром — молнии и удары грома сливались в единую свер- кающую и грохочущую цепь. Нини сказал: — Это будет почище, чем на святого Зенона, помните? С Площади запустили вторую ракету, за нею еще одну и еще, без пауз, без прицела, наугад. Как будто охотник стрелял по стаду слонов камушками из рогатки. Вот еще одна молния за- лила долину бледным светом, и за раскатом грома раздался вой ураганного ветра, несшегося по холмам и полям, подымая гу- стые столбы пыли, которые тянулись к небу и вращались по спирали с немыслимой быстротой. Когда ветер стих, застучали первые капли — тяжелые, крупные, как виноградины, они раз- 242
бивались на пересохшей земле и, дробясь на мельчайшие ча- стицы, тотчас испарялись бесследно. За спиной Нини Крысолов сказал: — Лучше уж так. — Что лучше? — Дождь. — Дождь? — На сухую было бы хуже. Мальчик отрицательно покачал головой, упорно глядя вниз, на дома деревни. — Все равно,— серьезно сказал он.— Пшеница уже так по- спела, что это все равно. Со всех сторон небо прорезали молнии, скрещиваясь в ка- ком-то фантастическом поедипке. Оглушительным раскатам грома на северо-востоке и огненным зигзагам молний на юго- востоке вторил дробный перестук града, который отскакивал от упругой почвы холма, как палочки от барабанной шкуры. Гра- дины были с голубиное яйцо, но ветер легко гнал их по земле, и они собирались в кучки там, где их задерживали какой-ни- будь кустик или расщелина. — Две тучи сошлись,— сказал мальчик. — Две,— повторил Крысолов. — Как в пятьдесят третьем на святого Зенона, помните? — Точно. Мало-помалу жара спадала, и с исхлестанных полей поды- мался бодрящий запах влажной земли. Временами град пере- ставал, и тогда, при вспышках молний, Нини видел на Площа- ди темные фигурки людей, которые суетились тревожно и без- молвно, как марионетки. Там был уже не один Фрутос, но так- же Хустито, и Хосе Луис, и Вирхилио, и Антолиано, и Матиас, и Большой Раввин, и все мужчины деревни, они наперебой за- пускали в воздух ракеты в отчаянной попытке отвратить бед- ствие. Но ракеты, взлетев, вспыхивали жалкими искорками, не- яркими и бессильными, глухо лопаясь под нависшим, гнетущим небом. В жутком сверкании молний вся долина приобрела фан- тастический облик — церковная колокольня, скирд, Приют До- нальсио, Сиська Торресильориго, тополи на берегу казались в этом странном освещении призрачными образами бессвязного кошмара. Временами град сыпался сплошной белой стеной. Нини говорил: — Это еще хуже, чем в пятьдесят третьем. Крысолов, во мраке стоя неподвижно за его спиной, под- тверждал: — Хуже. 243
Небеса обрушили на долину всю свою ярость — в течение пяти часов продолжались слепящие вспышки молний, глухие раскаты грома, упорный стук града по земле. В четыре утра все внезапно прекратилось, тучи собрались на севере, пад Сиськой Торресильориго, и свет высокой влажной луны вдруг посереб- рил их растрепанные края. Насколько хватал глаз, вся земля была покрыта снегом и градом; быстро таявшие градины шеле- стели, как раки в корзине. За Сиськой Торресильориго небо еще прорезали огненные змеи, но раскаты грома доходили уже не скоро и звучали плавно, округло, без резких ударов.* Как только рассвело, Нини спустился в деревню. Тропинка была мокрая, скользкая, и мальчик пошел в обход — идти по тимьяну было удобней. Поля внизу казались мертвыми. Огоро- ды и три прибрежных тополя смиренно открывали жалкую свою наготу, и от крика галок на колокольне глубокая тишина ста- новилась еще ощутимей. Колосья на полях, сбитые яростными порывами урагана в беспорядочные пучки, покорно лежали в грязи. Местами среди обезглавленных стеблей поблескивали лужи. На тропинках и вдоль межей валялись трупики перепе- лов и ласточек, недвижные, окоченевшие на рассыпанных зер- нах пшеницы и ячменя. От лежащей под паром земли Богача подымались мглистые струйки, как 'бывает на полях в солнеч- ные Зимине дни после морозной ночи. Тяжкий болотный дух, смешанный с запахом мокрой соломы, окутывал окрестность. Две сороки, которым всеобщее бедствие придало храбрости, рез- вились на старом станке для ковки лошадей, сушились на сол- нышке. Войдя в деревню, Нини услыхал за дверями домов плач женщин. У черного хода Пруденова дома, полузатопленного грязью, лежала ласточка. Под карнизом, высовывая из гнезда черно-белые головки, неумолчно пищали птенцы. Улицы были пустынны, а в канавах было больше грязи, чем в разгар зимы. На Площади сеньора Кло энергично подметала две ступени, ве- дущие к пруду. На ограде ее двора, крытой колючими прутья- ми, плакат с неровно выписанными буквами гласил: «Да здравствуют призывники 56 года!» Возле дверей Хосе Луиса Лой остановился, стал принюхиваться, и Нипп тпхопько ему свистнул. Тогда сеньора Кло заметила мальчика, оперлась на древко метлы и, качая головой и покусывая нижнюю губу, ска- зала: — Нини, сынок, что ты скажешь на эту кару божью? — Сами видите. — Неужто мы такие дурные люди, Нини, что заслужили та- кую кару? 244
— Наверно, так, сеньора Кло. Возле хлевов стояла забрызганная грязью машина Богача, и тут же, на углу, дон Антеро и несколько незнакомых мужчин громко беседовали с деревенскими. Хустито, и Хосе Луис, и Матиас Селемин, и Малый Раввин, и Антолиано, и Агапито, и Росалино, и Вирхилио — все были здесь, у всех горестно глядят широко раскрытые глаза, плечи опущены, как под тяжестью непосильной ноши. Дон Антеро, Богач, говорил: — Страховка будет выплачена. Но нельзя сидеть сложа руки, Хусто. Сегодня же надо обратиться с просьбой о предо- ставлении кредитов и отсрочки. Иначе грозит разорение, слы- шишь? Хустито неуверенно согласился. — За мной остановки не будет, дон Антеро, вы же знаете. Нини прошел мимо, собаки жались к его ногам, но, еще не дойдя до виноградника, он услыхал запинающийся голос Анто- лиано: — У меня... не застраховано, дон Антеро. И неожиданно мрачный голос Матиаса Селемина, Брако- ньера: — И у меня. Гул неуверенных голосов, будто хор, подхватил слова Бра- коньера: «И у меня», «и у меня», «и у меня». На дороге к винограднику навстречу Нини вышел Пруден. Казалось, появился из-под земли, как привидение. — Нини,— сказал Пруден,— у меня пшеница в стогах, зер- но не осыпалось,— он говорил, словно оправдываясь.— Я... Мальчик не задумываясь сказал: — Пока не высохнет, не молоти. Но и не тяни, а то может прорасти. Пруден взял его за плечо. — Постой,— сказал он.— Постой. Ты думаешь, я могу при- няться за обмолот, когда у всех вокруг такая беда? Нини пожал плечами. Спокойно глядя Прудену в глаза, он сказал: — Это дело твое. Пруден нерадостно потер руки, стараясь овладеть собой. Потом опустил правую руку в карман и протянул Нини пе- сету. — Возьми, Нини, за вчерашний совет,— сказал он.— Дал бы тебе больше, да, сам понимаешь, трем помощникам запла- тить надо. Миновав побитый градом виноградник, Нини подошел^ реч- ке. Чуть подальше, за тремя тополями, ему встретился Луис, 245
парень из Торресильориго. Луис улыбнулся, сверкая белоснеж- ными зубами и не переставая науськивать собаку: — Ищи, ищи. — Что ты делаешь? — Вот еще! Не видишь? Охочусь. — Охотишься? — А по-твоему, в такое лето можно тут еще чем-то зани- маться? И он показал на побитые, лежащие в грязи колосья — поля вокруг превратились в бесплодную, покрытую соломой площадь. — Ив Торресильориго так? Парень шел вдоль речки, не отставая от собаки и пробира- ясь меж поломанной осокой. —. Колоска целого не осталось после этой грозы,— сказал он. Мальчик посмотрел на его разномастного пса. — Пес твой не очень-то старается,— сказал Нини. — Твои лучше работают? Нини показал на Фа, которая тяжело дышала. — Эта вот старая, на один глаз слепая, но щенок уже дело знает, в будущем году пойдет на охоту. Парень из Торресильориго рассмеялся и похлопал себя по сапогу кончиком железного прута. — Мой тоже молодой,— сказал он. — Год-то ему есть. — Исполнится на святого Максима. А ты как узнал? — По глазам. И по пасти. Как его звать? — Лусеро. Нравится? Мальчик отрицательно покачал головой. — Почему тебе не нравится это имя? — Длинное. — Длинное? А как зовут твоих? — Суку — Фа. — А щенка? — Лой. Парень опять рассмеялся. — Для собаки всякое имя годится,— сухо заметил он. Внезапно парень, услыхав торопливые шаги, поднял глаза, и рот его, готовый расплыться в улыбке, искривила гримаса ужаса. Нини тоже увидел дядюшку Крысолова, который при- ближался широкими шагами, топча поникшие колосья. Грозясь железным прутом, он выкрикивал что-то непонятное, как будто и не слова. Вот он дошел до речки, но не остановился — ступил прямо в воду, будто подгоняемый сверхъестественной силой, и с занесенным прутом накинулся на парня. Нини едва успел веко- 246
чить на ноги, схватить его за поношенную куртку и изо всех сил потянуть назад, но парень из Торресильориго уже сжал за- пястье Крысолова, отстраняя от себя прут и выкрикивая: «Опо- мнись, черт!» Крысолов только бормотал ругательства и тупо повторял: «Крысы мои. Крысы мои». Вдруг на парня бросилась Фа и стала яростно кусать его за икры, но на нее тут же напал Лусеро — обе собаки сцепились, а Лой, щенок, растерянно лаял, не зная, чью сторону принять. Убедившись, что разнять деру- щихся ему не удастся, Нини только следил за ходом борьбы вы- пученными от страха глазами да пытался успокоить обоих сво- ими выкриками, но Крысолов ничего не слышал. Слепая сила толкала его, и он, будто ободряя себя, все повторял: «Крысы мои. Крысы мои». Собаки дрались отчаянно, кусали одна дру- гую с дикой яростью, обнажая белые клыки п грозно рыча. Вот они, сцепившись в клубок, покатились по грязи под ноги Кры- солову, он споткнулся и упал на колосья — противник оказал- ся на нем. Парень из Торресильориго старался сдержать его, упершись коленями в его бицепсы, и, багровый от натуги, бор- мотал: «О-пом-нись-черт». Но Крысолов перехитрил: с силой изогнувшись, он сбросил с себя парня и, лягнув его сапогами в живот, отшвырнул назад. Оба тут же вскочили на ноги, ис- коса наблюдая друг за другом, тяжело дыша и подняв пруты,— собаки между тем все еще дрались, сцепясь в клубок. Крысолов опять первый перешел в нападение, но парень прутом отразил его удар, пруты обоих скрестились, и от ударов посыпались искры. Спина Крысолова была покрыта грязью, он следил за противником сузившимися, как у хищника, глазами, потом два- жды замахнулся прутом и, вскинув ногу, резко ударил парня сапогом в грудь и повалил его на прибитые колосья. Тут Кры- солов кинулся на него, но парень ловко, как кошка, уклонился в сторону, и Крысолов упал ничком в грязь. Когда он поднялся на ноги, послышалось его хриплое, затрудненное дыхание, по- хожее на рычанье зверя. То и дело он, как автомат, повторял: «Крысы мои. Крысы мои». Густой слой грязи темнел на его лице, зрачки между черными от земли веками странно сверка- ли. Парень из Торресильориго, согнувшись, спокойно ждал но- вого нападения — взгляд его перебегал с глаз Крысолова на прут, который тот судорожно сжимал в руке. И еще раз Кры- солов, вобрав голову в плечи и нацелив прут на его горло, бро- сился на парня, но тот успел быстрым движением отбить прут — лишь острие оцарапало ему щеку, и на ней мгновенно проступила кровь. У Фа в крови были уши и хребет, но она не отступала. Собаки порой исчезали в рыхлых кучах полегших колосьев, потом снова появлялись метрах в семи, сражаясь с 247
прежним ожесточением. Лой, оправившийся от первой расте- рянности, прижался к ногам мальчика — шерсть на его спине стояла дыбом, весь он дрожал странной мелкой дрожью. Люди снова сошлись, подняв пруты вверх и выкрикивая невнятные ругательства. Щеки парня из Торресильориго были залиты кро- вью, губы потрескались, во рту, видно, пересохло — он хватал воздух глотками, как издыхающая собака. Напрягшись, он по- пытался ударить, но острие прута едва задело суконную куртку Крысолова, который, ощутив щекотное прикосновение металла и воспользовавшись минутной слабостью парня, нанес сокруши- тельный удар снизу вверх — прут вонзился в его бок по самую рукоятку. Все свершилось с молниеносной быстротой. Кулаки парня раажались, прут выпал и утонул в грязи. Крысолов, сопя, оторвался от противника, тогда парень из Торресильориго, ша- таясь, спотыкаясь, вытаращив глаза, пошел к Нини, он, видно, хотел что-то сказать, но изо рта хлынула кровь и не дала ему говорить. Секунду-другую он постоял неподвижно, только слег- ка покачивался и наконец упал на правый бок и прикрыл гла- за, словно хотел отдохнуть. Дернулись судорожно два или три раза его ноги. Потом опять хлынула изо рта кровь, и он, будто желая остановить ее, медленно повернул голову и уткнулся ли- цом в грязь. Расширенными от страха глазами Нини посмотрел на Кры- солова; тот, все еще тяжело сопя, подошел к телу и вытащил свой железный прут. Потом направился к дерущимся собакам, схватил Лусеро за загривок и одним рывком отделил его от Фа. Пес тщетно пытался укусить его за запястье, яростно изворачи- вался, но Крысолов безжалостно нанес ему три удара в сердце п швырнул его труп на тело парня. Зализывая на спине раны от укусов, жалобно скулила Фа. Крысолов подошел к речке и тщательно смыл кровь с прута. Упершись локтями в колени, Нини присел на берегу. Фа подо- шла к нему и, дрожа, свернулась у его ног, а Лой с тихим ры- чаньем смотрел на два трупа, раны на которых постепенно тем- нели от мух. Дядюшка Крысолов подошел к Нини, в это время в небе показалось с полдюжины черных стервятников — они летели очень высоко над Сиськой Торресильориго. Мальчик по- смотрел на Крысолова, который еще сопел от напряжения, п Крысолов, как бы объясняя, сказал: — Крысы мои. Нини показал пальцем на парня из Торресильориго и ска- зал: — Умер. Придется уходить из землянки. Крысолов хитро усмехнулся. 248
— Землянка моя,— сказал оп. Мальчик поднялся и отряхнул штаны на ягодицах. Собаки медленно брели за ним, и, когда они огибали виноградник, от- туда с шумом выпорхнула пара перепелов. Нини остановился. — Им этого не понять,— сказал он. — Кому? — спросил Крысолов. — Им,— прошептал мальчик. За бугром маячила в небе колокольня, бурые крыши дере- венских домов постепенно проступали вокруг нее из туманной мглы.
ПЯТЬ ЧАСОВ С МАРИО
7
Cinco horas con Mario Перевод E. Любимовой © Перевод на русский язык впервые опубликован в ' журнале «Иностранная литература» (№ 11—12, 1974 г.).
ХОСЕ ХИМЕНЕСУ ЛОСАНО
МОЛИТЕСЬ ЗА УПОКОЙ ДУШИ ДОНА МАРИО ДИЕС КОЛЬЯДО, в бозе почившего 24 марта 1966 года, 49 лет от роду, получившего посмертное отпущение грехов. — R. I. Р. - * Его неутешная супруга — донья Мария дель Кармен Сотильо, его дети — Марио, Мария дель Кармен, Аль- варо, Борха и Мария Арансасу, его тесть — его высоко- превосходительство дон Рамон Сотильо, его сестра — Мария дель Росарио, его свояченица — донья Хулия Сотильо, его невестка — донья Энкарнасьон Гомес Го- мес, дядья и тетки, двоюродные братья и сестры и вся осиротевшая семья скорбят о невосполнимой утрате и молятся о спасении души усопшего. Заупокойная литургия состоится завтра в 8 часов, в приходе Св. Диего. Вынос тела состоится в 10. Грегорианские мессы будут объявлены особо. Похоронное бюро: Альфарерос, 16, нижний этаж, направо. Типография Пио Тельо. * R.I.P.— Requiescat in расе — да почиет в мире (лат.).
Затворив дверь за последним посетителем, Кармен присло- няется затылком к стене, чувствует ее холод и часто моргает, точно ослепленная. Правая рука у нее болит, губы опухли от бесконечных поцелуев. Она не знает, что сказать, и повторяет то, что твердила с самого утра: «Подумай, Вален, мне до сих пор не верится, я не могу привыкнуть к этой мысли». Вален осторожно берет ее за руку и, не встречая сопротивления, ве- дет за собой по коридору в ее комнату. — Тебе надо немножко поспать, Менчу. Меня восхищает твое мужество, но не обманывай себя, милочка, это совершенно искусственно. Это всегда спадает. Нервы тебя замучаю!. Завтра увидишь. Кармен сидит на краю широкой кровати и покорно разу- вается, сбрасывая левой ногой туфлю с правой, а правой — туф- лю с левой ноги. Валентина помогает ей лечь, а затем склады- вает одеяло треугольником так, чтобы оно прикрыло половину тела — от пояса до ног. Но, прежде чем закрыть глаза, Кармен обиженно говорит: — Спать! Нет, Вален, я не хочу спать. Я должна быть с ним. Это последняя ночь, ты же знаешь. Валентина проявляет уступчивость. Голос ее — топ и звуча- ние ее голоса, так же как и ее движения, заключают в себе не- вероятную энергию: — Не хочешь — не спи, но отдохни непременно. Ты должна отдохнуть. Во всяком случае, должна попытаться.— Она смот- рит на часы.— Висенте скоро приедет. Кармен вытягивается под белым одеялом, закрывает глаза и, точно ей этого мало, защищает их от света обнаженной пра- вой рукой, такой белой-белой по сравнению с черным рукавом свитера, прикрывающим ее до локтя. — Кажется, целый век прошел с тех пор, как я позвонила тебе утром,— говорит она.— Боже мой, что же это такое! Ты только подумай: мне все еще не верится, я не могу привыкнуть к этой мысли. Кармен лежит с закрытыми и защищенными рукой глазами, и перед ней мелькают безжизненные, точно деревянные, лица с выражением тупой скорби: «Да, такие дела» — «Надо смирить- ся» — «Подумай о себе, Кармен, ты нужна малышам» — «В ко- тором часу завтра вынос?» Она говорила: «Спасибо, милый» или: «Спасибо, дорогая»,— а почетным посетителям: «Как рад был бы видеть вас бедный Марио!» Одни посетители сменялись другими, но количество их не уменьшалось. Это было похоже на многоводную реку. Вначале все было просто и прилично. Вытянувшиеся лица и напряженное молчание. Чтобы разрядить 256
натянутость, Армандо пошутил над монашками. Он думал, что она не слышит, но Кармен услышала, и, хотя ничего не ска- зала, Мойано, с молочно-бледным лицом, с черной, шелкови- стой бородой раввина, на которой невольно останавливается вни- мание, бросил на Армандо укоризненный, суровый взгляд. Бо- рода Мойано и его мертвенная бледность соответствовали на- строению, возникающему у гроба. А вот белобрысый завиток Вален, напротив, вносил диссонанс. «Когда мне сказали, я не могла поверить. Ведь я видела его только вчера!» Кармен на- клонялась и целовала ее в обе щеки. Впрочем, никто по-на- стояУцему не целовался, все заученно прижимались друг к дру- гу щеками, сперва левой, потом правой, и целовали воздух или, может быть, чыо-то непокорную прядь: оба слышали звук поце- луя, но не ощущали его. «Да и я тоже. Вечером он поужинал как пи в чем не бывало, потом еще почитал. А утром — вот что. Кто бы мог подумать!» Борода Мойано очень шла к обстанов- ке, так же как и лицо — до синевы бледное, осунувшееся лицо кабинетного ученого. Только за это Кармен и могла быть ему благодарна. «Тебя не очень огорчит, если я не посмотрю на него?» — «Нисколько, дорогая».— «Да, такие дела, Кармен». Обе женщины прижались друг к другу щеками — сначала ле- вой, потом правой — и поцеловали воздух, пустоту, может быть, чью-нибудь выбившуюся прядь, так что обе почувствовали ду- новение поцелуев, но не их тепло. «Честное слово, я никогда не видала, чтобы покойник так выглядел. Он даже не поблед- нел». И Кармен испытывала безграничную гордость за покой- ника, как будто это было ее заслугой. С Марио никто не мог сравниться; это был ее покойник; опа сама обрядила его. Но Вален стояла на своем: «Я предпочитаю вспоминать о нем как о живом, так и знай».— «Уверяю тебя, он нисколько не изме- нился».— «А хоть бы и так». То же происходило и с Менчу, но Мепчу — ее дочь, и у Менчу пе было другого выхода. Когда она вернулась из коллежа, Кармен с помощью Доро вынудила ее войти и заставила открыть глаза, которые та упорно закры- вала. «Милая, оставь ее, она же еще ребенок».— «Это его дочь, и она сию секунду сделает то, что я ей приказываю». Истерич- ка! Менчу вела себя как истеричка. — Мерзкая девчонка! — Перестань, Менчу; успокойся, будет тебе, возьми себя в руки. Не думай сейчас ни о чем. Почти все фигуры были темными, расплывчатыми, глаза расширены. Их объединяло смутное чувство ответственности, всегда выручающая сентиментальность и страстное желание впиться в нее — в нее, Кармен, пальцами или губами. Прихо- 9 Мигель Делибес 257
дили со смущенным видом и мечтали как можно скорее уйти. «Когда мне сказали, я не могла поверить, ведь я видела его только вчера».— «Бедный Марио, такой молодой!» Белобрысый завиток Валентины нестерпимо резал глаза. Так же резали гла- за книги за гробом, их блестящие корешки, красные, зеленые и желтые. Когда пришли парни из «Харона», Кармен терпеливо переворачивала один за другим яркие переплеты, отвлекавшие внимание от черной ткани. Покончив с этим, она почувство- вала какое-то странное удовлетворение; руки у нее были все в пыли. «Да, такие дела»; «Царство ему небесное». И в ^онце кон- цов, она прекрасно сделала, что послала Бертрана на кухню. Педель никогда не должен быть при учителе. К тому же разыгралась сцена. Антонио попал в неловкое положение по вине Бертрана. Кому тут нужны глухие? Антонио сказал толь- ко: «Умирают хорошие люди, а мы, грешные, живем»,— да на самохм деле он это и не сказал, а пробормотал, но Бертран ска- зал: «Что он говорит?»—и Антонио повторил это шепотом, сперва подозрительно оглядевшись по сторонам, а Бертран втянул голову в плечи и, возвысив голос, сказал: «Я ведь ни- чего не слышу» — и взял в свидетели собравшихся, а Анто- нио смотрел па усопшего, затем на присутствующих и повто- рял это снова и снова, все громче и громче, тогда как все продолжали хранить молчание, так что, когда он заорал: «Мы, грешные, живем, а хорошие люди умирают»,— а Берт- ран ответил: «Ах, простите, я не слышал!» —все поняли, в чем дело. Одни приходили, другие уходили, объединенные смутным чувством ответственности и деланным, вымученным, неискрен- ним выражением лиц. Жена Антонио, Бене, воспользовавшись напряженным молчанием, сказала, испустив столь продолжи- тельный вздох, что казалось, она вот-вот лопнет: «Сердце — коварная штука, известное дело». Тут все вздохнули с облег- чением. Глаза утратили страдальческое выражение, лица мало- помалу округлились. Виновник был найден. Но Кармен сказа- ла Бертрану: «Бертран, пройдите на кухню, а то здесь повер- нуться негде». — Ты не можешь себе представить, что творилось на кухне, Вален. Прямо столпотворение. Ведь Марио был так популярен среди простонародья! — Да, дорогая, но ты помолчи. Не думай ни о чем. Поста- райся успокоиться, умоляю тебя. — Кажется, целый век прошел с тех пор, как я позвонила тебе утром, Вален. 258
Она позвонила ей, как только поняла, что случилось. И Ва- лен прибежала сейчас же. Она была первой. Кармен изливала ей душу в течение полутора часов. Обычно он вставал раньше, но, когда я открыла ставни, я подумала, что он, наверное, спит. Меня, откровенно говоря, поразила его поза — ведь Марио при- вык спать на боку, поджав ноги, так что и половины кровати было для него слишком много — конечно, в длину, а не в шири- ну,— и, представь себе, мне от этого было как-то неловко, но он сворачивался клубком и говорил, что это у него с детства, с тех пор, как он себя помнит,— понимаешь? — но сегодня утром он лежал на спине, спокойно, даже не изменившись в лице,— Луис говорит, что во время приступа люди чувствуют, что за- дыхаются, и инстинктивно обмякают, чтобы легче было дышать, а по-моему, они похожи на рыб, которых вытащили из воды,— они ловят воздух ртом или что-то вроде этого — понимаешь? — но цвет лица и прочее — все было абсолютно нормально, как будто ничего не случилось, он даже не окоченел, он точно спал... Но когда она тронула его за плечо и сказала: «Вставай, Марио, уж поздно»,— она отдернула руку так, словно обожг- лась. «Сердце — коварная штука, известное дело».— «В кото- ром часу завтра вынос?» — «Да и я тоже. Вечером он поужинал как ни в чем не бывало, а потом еще почитал. А сегодня ут- ром— вот что. Кто бы мог подумать!» Она спросила у Вален (Вален она доверяла): «Ты не знаешь, Вален, Марио — его высокопревосходительство или нет? Дело тут не в глупом тще- славии, пойми меня, подумай об этой минуте, а в извещении — понимаешь? Ведь такое извещение, без титула, без всего, вы- глядит как неуважение». Валентина не отвечала. «Ты меня слышишь?» Ей показалось, что Вален плачет. «Да я не знаю, пойми,— вдруг сказала Вален.— Ты меня совсем сбила с толку. Подожди секунду, я спрошу у Висенте». Кармен услышала стук телефонной трубки и сначала мерные шажки Вален в коридоре, а потом — все более сбивчивые и поспешные. И наконец: «Ви- сенте говорит, что нет, что его высокопревосходительство — это только для директоров. Мне очень жаль, душечка». Это были призраки, упрямые, липкие, они впивались в се руку, как пиявки, или заставляли ее наклоняться сперва нале- во, потом направо. «Ты не представляешь себе, какое все это произвело на меня впечатление: я не могла есть. Анхель сказал мне: ешь, ешь, ты ведь ничему не поможешь, если будешь си- деть голодная». Но дети не приносят ничего, кроме горя, с мо- мента своего появления на свет, когда они заставляют мать ис- пытывать родовые муки; мы пригреваем змей у себя на груди. Сам видишь, Марио: ни одной слезинки. Даже траура по отцу 9* 259
не желают носить — что ж ты еще хочешь? — «Оставь меня, по- жалуйста, мама, для меня это не утешение. Это все глупые ус- ловности, я в этом участия принимать не буду». Полчаса она плакала в уборной. Это уродливый свитер, Вален, не спорь со мной, это от траура по бедной маме, царство ей небесное. Но я похожа в нем на чучело, он стал мне узок, и самое ужасное, что другого у меня сейчас нет. Черный свитер Кармен растянулся и поредел па грудях. Сказать по правде, грудь Кармен даже в черном свитере была чересчур воинственна для траура. Кармен смутно чувствовала, что все резкое, цветное или вызывающее не подходит к обстоятельствам. Я бы непременно подышала ему в рот, я бы все на свете сделала — только бы он остался жив; многие говорят, что это очень противно, а мне вот нет, пред- ставь себе, но, по правде говоря, я только один раз видела, как это делается, в кинохронике, и не решилась — ты ведь пони- маешь, на такие вещи никогда не обращаешь внимания, вроде как на пожарников,— тебе это безразлично, и все это проходит мимо тебя, и вспоминаешь об этом, когда уже поздно. «Серд- це — коварная штука, известное дело».— «Хотите — верьте, хо- тите — пет, но он никогда не болел».— «Поведение Марио-млад- шего меня нисколько не удивляет, Менчу; они ведь были боль- шими друзьями». Валентина захохотала: «Ты не пробовала на- деть черную комбинацию и бюстгальтер?» Это было совсем другое дело. Свитер по-прежпему был мал, а грудь большая, но шерсть не просвечивала. Грудь — это мой большой недостаток. По-моему, она всегда была великовата. Валентина и Эстер не отходили от нее ни на шаг. Эстер не разжимала губ, но подсте- регала минуты ее слабости. Валентина время от времени цело- вала ее в левую щеку: «Менчу, душенька, ты не представля- ешь себе, как я рада, что ты так мужественна». В довершение всего Борха вернулся из школы с криком: «Я хочу, чтобы папа умирал каждый день,— тогда не надо будет ходить в школу!» Она безжалостно била его, пока не заболела рука. «Оставьте, сеньорита, ребенок ведь не понимает, надо его пожалеть». Но она била беспощадно, по чему ни попало. Потом призраки с круглыми, удивленными глазами сжимали ей опухшую и бо- левшую руку пли прижимались лицами к ее лицу, сперва сле- ва, затем справа, и говорили: «Для меня это было прямо как гром среди ясного неба»; «Когда я об этом узнала, я не могла поверить»; «Анхель сказал мне: ешь, ешь, не сиди голодная — этим горю не поможешь». Марио не целовали и не пожимали ему руку. Его друзья утыкались лицами ему в плечо и правой рукой неистово хлопали его по спине, как будто намереваясь выбить пыль из его голубого свитера. «Меня это не удивляет; 260
они ведь были большими друзьями. Бедный Марио!» — «Отец или сын?» Она уже не соображала, что говорит. «Оба, разумеет- ся, оба». Это был ее покойник, она сама обрядила его. Она по- брила его электробритвой и причесала раньше, чем парни из «Харона» завернули его в саван. «Он нисколько не побледнел. Он не похож на покойника. В жизни не видывал ничего подоб- ного, а ты что скажешь? Л ведь мы, заметьте, народ привыч- ный». Она наклоняла голову сперва налево, потом направо и всасывала воздух, пустоту, так, чтобы женщина услышала звук поцелуя, но не почувствовала его. «Не говорите мне, что оде- нете нашего хозяина так, как он всегда одевался, когда выходил на улицу».— «Почему, Доро?» Доро перекрестилась: «Еще и цветные ботинки! Так последние бедняки не делают». Кармен отправила ее на кухню. Она не считала нужным давать объяс- нения прислуге. Бертрану она сказала: «Пройдите на кухню, Бертран, а то здесь повернуться негде». У Бертрана были бли- зорукие, слезящиеся, бесцветные глаза; он сказал ей, когда при- шел: «Он не был добр; он был человек безукоризненный, а это разные вещи. Дон Марио был человек безукоризненный, а лю- дей безукоризненных днем с огнем не найдешь. Вы меня пони- маете, сеньора?» Он хотел поцеловать ее или еще что-то в этом роде, но она резко оттолкнула его. Кармен побрила Марио элек- тробритвой, обмыла его, причесала и одела в темно-серый ко- стюм — в тот самый, в котором он читал лекцию в День Мило- сердия; костюм она подпорола на боках, так как, хотя труп был податлив, все же он был чересчур тяжел для нее одной. Затем она повязала ему пестрый галстук, темно-коричневый в крас- ную полоску, но осталась недовольна, потому что узел был слишком слабо затянут. В конце концов парни из «Харона» уложили его в гроб и отнесли в кабинет, который был уже не кабинетом Марио, а его склепом. И Марио сказал: «Почему сей- час?» Но когда он прибежал из университета, он уже все мог себе представить. Может быть, ему сказал Бертран. Брови на- висали ему на глаза и придавали вид задумчивый и мрачпый, точно тяжесть мозга была невыносимой и расплющила дуги бровей, распрямила их. Но он уже что-то почувствовал, ты знаешь, мы ведь никогда в жизни ни за чем его не вызывали, и я только сказала ему: «Папа»,— но он был так спокоен, так молчалив;этот Марио порой пугает меня, Вален, мальчик слиш- ком сдержан для своего возраста; это не значит, что я не вос- хищаюсь сильным характером, вовсе нет, но надо дать выход и чувству — ведь потом чувство все равно выйдет наружу, и это будет только хуже, а он ведет себя так, как будто ничего не случилось, стоит, как статуя, а я ему говорю: «Это произошло 261
внезапно. Он не проснулся. Луис говорит, что это инфаркт»,— и я не смогла удержаться, заплакала и обняла его, но ты, Ва- лен, и представить себе не можешь, как мне было больно — ведь я как будто обнимала дерево, или камень, или что-то в этом роде; он только спросил — подумай, что это за вопрос такой — «Почему сейчас?» — и хоть бы слезинку обронил, ведь это было бы так естественно, ты только подумай — ведь это его родной отец, а ему хоть бы что, можешь мне поверить. \ v \ ' — Мы пригреваем змей у себя на груди. - —- — Помолчи, отдохни теперь. Пио Тельо был взволнован. Марио, конечно, был очень по- пулярен среди простонародья. Беда прямо этим «высокопре- восходительством». Казалось бы, пустяк, но это слово придало бы извещению соответствующий вид, ты ведь знаешь, что та- кое эти извещения, Вален, так что не спорь со мной. «Да, такие дела».— «Подумай о себе, Кармен, ты нужна малышам»,— «Когда мне сказали, я не могла поверить, честное слово».— «Да ведь и я тоже...» Но Энкарна отодвинула ее па второй план. Вторжение Энкарны было бессмысленно и нелепо. «Да, такие дела».— «Спасибо, душечка». Кармен наклонилась, и обе при- жались друг к дружке щеками, сперва левой, потом правой, и та и другая ощутили еле слышный звук так называемого по- целуя, но не ощутили его тепла. Опа бессознательно ненавидела извещения о смерти, я и не думала вывешивать извещение в подъезде, пойми меня, меня это в ужас приводит, я считаю это дурным тоном, но ведь ты знаешь, в котором часу он умер, при- ходится считаться с обстоятельствами, самое главное — чтобы люди знали об этом; я знаю, ты мне скажешь — хорош он был, он всего этого не стоит, но надо соблюдать приличия, Вален; «Эль Коррео» выходит утром, и там будет сказано, что вынос в десять, но это ведь ровно ничего не даст — утром все бегом бе- гут на работу и никто ни о чем не узнает, это уж наверняка, так что я заказала полдюжины — одно для дома, другое для Института, третье для «Эль Коррео», потом еще одно и чтобы объявили по радио после устного дневника. Кармен отлично знала, что от нее зависят последние часы Марио на земле. Книга лежала здесь, на ночном столпке, и под ее переплетом, точно законсервированные, находились послед- ние мысли Марио. Когда Кармен удастся освободиться от лип- ких призраков, она соединится с ним. Главным препятствием была Энкарна, но Чаро увела ее. Чаро не появилась здесь до тех пор, пока малыши не вернулись из школы. Она пошла за ними. Борха вошел с криком: «Я хочу, чтобы папа умирал каж- дый день,—тогда не надо будет ходить в школу!» У нее забо- 262
лела рука. Кармен не знала — от того ли, что опа его била, или от упорных рукопожатии безжалостных призраков. Губы у нее распухли от бесконечных поцелуев. «Да, такие дела».— «Кто бы мог подумать?» — «В котором часу вынос?» А вот Энкар- па — это другой разговор. Энкарна была верна себе. Она вле- тела как вихрь, расталкивая присутствующих. И кричала: «Боже мой, и этот покинул меня! И этот тоже!» И темные груп- пы сплющивались, и смотрели на нее, и шушукались, а Энкар- на призывала всех в свидетели своего одиночества. Она точно с ума сошла. «У нее безумный взгляд»,— сказал Антонио. А за- тем, опустившись на колени, она восклицала: «Господи, что я сделала, за что мне такое наказание?» И группы раздвигались и смыкались, сворачивались и разворачивались. Шушукались: «Кто это?» И выручающая сентиментальность в их глазах сме- нялась жгучим любопытством, люди становились на цыпочки, чтобы лучше было видно; их развлекало это зрелище. Но угово- ры не помогали. «Для дона Марио я все сделаю, тут и толковать нечего». Кармен настаивала: «Как же я могу не заплатить за извещение?» — «Не упрямьтесь, сеньора, дон Марио защищал бедных, ничего от этого не получая, а это, как хотите, чего-ни- будь да стоит». Она сдалась, хотя знала, что у Пио Тельо дела идут неважно, что сидит он в сыром подвале со старым сплет- ником из «Эль Коррео» и пишет от руки извещения и паскви- ли.[«Такого доброго человека, как наш хозяин, на свете не было, и вот смотрите!>^Кармен сухо прервала ее: «Я не люблю сцен, Доро, приберегите свои слезы для другого случая». Получалось неприлично: плакали слуги и наборщики, а дети не плакали. «Я не люблю сцен, Доро! Вы меня слышите?» И Доро ушла на кухню, оглушительно сморкаясь и вытирая глаза. Шум нара- стал, как нарастает шум бушующего моря. Голоса скрещивались и растворялись в дыме сигар, в спертом воздухе. «Жарко».— «Может быть, приоткрыть окно?» — «Здесь очень душно».— «Такого человека, как он, на всем свете не сыщешь».— «Открой- те».— «Только чтобы не было сквозняка».— «Сквозняки очень вредны».— «Сердце — коварная штука, известное дело».— «Я боюсь сквозняков».— «А отец сквозняков не боялся; хоти- те— верьте, хотите — нет, но он никогда не болел».— «Да, та- кие дела».— «Царство ему небесное, донья Кармен». Кармен на- клонялась сперва налево, потом направо, морщила губы, и поце- луй летел, так что женщина ощущала короткий звук, но не при- косновение. Думаю, что я заставила ее страдать, но я не жалею об этом, Вален; скажи мне положа руку на сердце — может дочь так обойтись с отцом, даже не попрощаться с ним? Ведь как во- шла, так и заладила, как истеричка: «Оставьте меня, пожалуй- 263
ста, мне страшно!» — но мы с Доро общими силами заставили ее открыть глаза, и с ее стороны было бы хорошо, если бы когда- нибудь она поблагодарила меня за это. Кармен не знала, молилась Менчу или нет. Она все время неподвижно стояла у изножия гроба и смотрела на отца с выра- жением мольбы и жалости. Арбстеги сказал: «Он был добрый человек»,— и тогда дон Николас внезапно повернулся к нему: «Добрый для кого?» А Мойано пробурчал в свои грязные бакен- барды: «Он не умер, его замучили». Дон Николас стал загла- живать промах: «Простите, Кармен, вы были здесь?» Но она ничего не сказала — эти люди всегда говорили^ загадками, и она их не понимала, да и Марио при жизни не утруждал себя тем, чтобы объяснять ей свои слова. «Может быть, снова прикрыть окно?» — «Вот так, спасибо».— «Уже чувствуется ночная сы- рость».— «Вчера было холодно».— «Подумай о себе, Кармен, ты нужна малышам».— «Здесь очень душно».— «Когда мне сказали, я не могла поверить, ведь я видела его вчера».— «Да н я тоже...» Пио Тельо она сказала: «Вы готовы? Записывайте: «Молитесь за упокой души...» На мгновение Кармен почувство- вала слабость от сознания, что стала главным действующим ли- цом, и подумала: «...доньи Кармен Сотильо»,— но вовремя опо- мнилась: «Можно продолжать?» Пио спросил: «У дона Марио не было титула?» — «Нет, видите ли. Это только для директо- ров». Голос в трубке звучал сердито: «Другие и с меньшими заслугами получали титул».— «Вот видите, как все вышло, что ж я могу поделать?» Пио Тельо писал медленно. Закончив дик- товку, Кармен подчеркнула: «Рамку совсем черную, Пио, будь- те добры».— «Не беспокойтесь». Только нереальное чувство скорби и книга на ночнохМ столике связывали ее теперь с Марио. Да! И его тело. «Он не побледнел. Если бы вы мне не сказали, я бы не поверил, что это покойник, клянусь вам здоровьем ма- тери».— «Не прикрыть ли еще немного окно, как вы думае- те?» — «Очень дует».— «Вот так, спасибо». — Книга тут, Вален? — Тсс! Здесь. Не волнуйся, милочка. А теперь отдохни, за- клинаю всем для тебя святым. Никто у тебя ее не отнимет. Валентина встает, кладет руку ей на затылок и помогает снова вытянуться; затем бережно накрывает ее белым одеялом. Валентина стоит и смотрит вокруг, смотрит на выгоревшие эс- тампы с цветами, на распятие над кроватью, на покрывающий прямоугольник паркета потертый ковер, изъеденный временем. Она движется медленно, молча, рассматривает себя в полумра- ке комнаты в зеркале шкафа, сперва в фас, потом в профиль, раза три оглаживает чуть округлившийся живот. Она недо- 264
вольно морщит губы, поворачивается, и на глаза ей снова по- падается книга, тюбик с таблетками, флакончик с жидкостью, маленькая связка ключей, кошелек и старый будильник. Она незаметно вздыхает. Кармен опять прикрыла глаза своей белой- белой рукой. Она снова садится: — Ты здесь, Вален? — Да, душечка, не беспокойся, я от тебя ни на шаг не отойду, даю тебе слово, только отдохни сейчас. Ну, заставь себя. Доро, у которой покраснели глаза п нос, все твердит: «Ни косметики, ничего вы не сделаете сеньору Марио? Ах, госпо- ди, так он похож бог знает па кого, у вас в деревне так и са- мых бедных не хоронят, верно вам говорю. Знаете, нашего хо- зяина, дона Порфпрпо, одели, как францисканца». Кармен ра- зозлилась на нее. Она не привыкла выслушивать поучения от прислуги. «Мне все еще не верится, подумай только, я не могу привыкнуть к этой мысли».— «Я рада, Менчу, что ты так муже- ственна». Но Марио перешел все границы. Как сочетать три- дцатимиллиметровую черную рамку Пио Тельо с голубым сви- тером Марио? Друзья утыкались ему в плечо и изо всех сил хлопали его по спине, как будто хотели выбить пыль из его го- лубого свитера. «Закройте поплотнее. Лучше закрыть поплот- нее».— «Холодно».— «Хуже всего, когда дует».— «Вот так, спа- сибо».— «Сердце — коварная штука, известное дело».— «Да, та- кие дела».— «Рамку совсем черную, Пио, будьте добры». Она не любит извещений, но делать нечего. И он стоял передо мною прямой, неподвижный, как будто сердился на меня, он меня просто напугал, клянусь тебе: «Кто перевернул книги?» — «Да я»,— говорю, а он сказал: «Книги — это он»,— ну что это за выходки? Ведь эти кричащие переплеты совсем не для траура, не для такого случая, ты ведь знаешь, Вален, как делают те- перь книги — они похожи на какую-то вещь, на коробку кон- фет, например, или на что-нибудь еще в этом роде, так что их хочется не столько прочитать, сколько съесть; это правда, что мы живем в эпоху упаковок, милая, не спорь со мной, все вещи ценятся по виду; это, конечно, стыд и срам; ты только подумай, ну что ты на это скажешь — в доме покойник, а всюду все яр- ~кбе, прямо как нарочно, ну а я — ты ведь меня знаешь, просто ангельское терпение нужно, чтобы переворачивать книгу за книгой; нужно, чтобы везде было черное, а если нет — ты сама слышала: все утро какая-то прислужка не давала мне житья; не увидит — не поверит. Ты бы посмотрела, какие у меня были руки, что за грязь тут развелась, ведь, как я говорю, от книг только одна грязь; и я жалею о том, что сразу этого не сообра- 265
зила, ну, положим, мне помогают парни из похоронного бюро, но ты сама подумай — чего можно ждать от этих людей,— они в один миг сделают свое дело и — до свидания, ничего они не понимают, ни о чем не спросят, больше и знать ничего не хотят, понятное дело. «В жизни своей не видывал ничего подобного, даю слово. Ведь покойник даже не побледнел!» — «Ты не хо- чешь посмотреть на него, Вален? Он нисколько не изменился, уверяю тебя».— «По правде сказать, не хочу, милочка. Я пред- почитаю вспоминать Марио живым». Призраки появлялись и уходили. Сток был постоянным, об- новление — гигиенично. «Так невозможно — дым столбом стоит».— «Могли-бы проявить немного больше уважения».— «Да, такие дела». Кармен наклонялась сперва налево, потом направо и механически целовала кого-то несколько раз подряд, ровно ничего при этом не испытывая. «Спасибо, милая, боль- шое спасибо». У призраков были вытаращенные, безумные гла- за. Но когда один из призраков, сидя, громко вздыхал и шеп- тал: «Сердце — коварная штука, известное дело»,— вновь при- бывшие призраки и выражение их глаз становились спокойны- ми и уже не отличались от призраков, окружавших умершего, и от выражения их глаз. Но, несмотря на хороший цвет лица — это был самый здоровый из всех покойников, которых обряжали человеческие руки,— Марио не был Марио. Кармен поняла это после того, как его обрядила. Он не был похож на себя. Она заколебалась. Мертвый был мертвым — приличным, послушным, даже полным, но это был не Марио. Внезапно, как если бы кто- то, сжалившись, шепнул ей на ухо, у нее возникла мысль: «Очки!» Кармен сходила за ними и надела их на Марио. Тогда стала резать глаз бледность ушей. Довольная своей блестящей мыслью, она отошла на четыре шага, чтобы поглядеть издали. Но нет! Доро ходила за ней по пятам и завывала, как собака: «Или откройте нашему хозяину глаза, или снимите с него очки. Скажите на милость, зачем они ему, когда у него глаза закры- ты?» Призраки становились на цыпочки и вытягивали шеи: «Посмотри на меня, Марио! Я одна! Опять одна! Всю жизнь одна! Понимаешь? Господи, что я сделала, за что мне такое на- казание?» И группы шевелились и шушукались: «Кто это?»; «Красивая женщина!»; «Наверное, его любовница»; «Кажется, это его невестка»; «Не знаю, не знаю». Энкарна стояла на ко- ленях и с каждой фразой выталкивала воздух из легких. «За- кройте плотно, так, пожалуй, будет лучше».— «Господи, что это за крики!» Кармен не знала, что делать. «Вот так, спасибо». Она колебалась. «Как надымили!» Сняла с Марио очки. «Может быть, ты и права, голубушка. Так он на себя не похож». Ма- 2G6
рпо уже не было здесь. Она думала о книге и о черном свитере, который натягивала ее воинственная грудь, не спорь со мной, Вален, моя грудь — это просто ужас какой-то, она не идет вдо- ве, правда ведь?, и о черной рамке извещения Пио Тельо, и, может быть, о церкви,— он даже не смог исповедаться — поду- май, какой ужас! Антонио, директор, отделился от одной из групп и взял Энкарну под мышки. Опа отбивалась. Оба напря- глись. «Помогите мне. Надо вывести ее отсюда. Опа слишком впечатлительна». Ты только представь себе этот ужас! Можно подумать, что это она — вдова Марио. После смерти Эльвиро Энкарна бегала за ним, и никто меня в этом не переубедит. В конце концов ее увели. С ней пошел Луис, и Эстер помогла ему сделать ей укол. Затем по телефону вызвали такси и отпра- вились к Чаро. Висенте поехал с ними. Мало-помалу Кармен снова стала ощущать вдовой себя. «Да, такие дела».— «Поду- май о себе, Кармен, ты нужна малышам».— «Приоткройте хоть щелочку, здесь дышать нечем». Призраки появлялись и уходи- ли. Кармен пожимала то пухлые, то нервные руки. Наклонялась сперва налево, потом направо и целовала воздух, пустоту, что попало. «Спасибо, дорогая, ты не представляешь себе, как я тебе благодарна». — Не звонили? Валентина кладет руку на холодные, скрещенные на жи- воте руки Кармен, которые нервно дрожат. — Не волнуйся, милочка. Я тебе скажу тогда. А теперь ус- покойся. Отдохнп. Непременно отдохни. Висенте еще не вер- нулся. Луис провел с ним взаперти около четверти часа. Он словно исповедовал его, но, по-моему, он дышал ему в рот, и знаешь, это было так долго, что у меня даже появилась слабая надеж- да, и я говорила себе: «Он, конечно, жив»,— подумай только, какая я дура. «Он не похож на покойника. Оп точно спит. Он даже не побледнел». Но в конце концов Луис вышел и сказал: «Инфаркт. Должно быть, это случилось после пяти утра. Это редко бывает с астениками вроде Марио»,— кажется, он сказал: «астеник», да? ты не обращай на меня внимания, я ведь в этом ничего не смыслю, но знаешь, милочка, у Луиса были красные глаза, как будто он плакал, и меня это тронуло, это заслужи- вает благодарности, врачи ведь обычно совершенно равнодушны и бесчувственны, в таких случаях всегда- говорят, что они при- выкли к этому. «Не прикрыть ли окно, как, по-вашему?» — «Царство ему небесное, донья Кармен». — «Становится сыро».— «Вот так, спасибо».— «Да, такие дела».— «Сеньора, телеграм- ма». Кармен заметила капли на носу Доро. Она нервно надорва- 267
ла пальцем телеграмму и, прочитав, зарыдала. Валентина поце- ловала ее в щеку, прямо в щеку, от души, так что Кармен пе только слышала звук поцелуя, но и ощутила его тепло: «Будь мужественна. Не свались сейчас». Кармен протянула ей голу- бую бумажку: «Это от папы. Бедный, что только пришлось ему пережить! Подумать страшно». Призраки с уже спокойными глазами все уходили, по некоторые так и приклеились к гробу, точно мухи липучие. «Да, такие дела».— «Когда вынос тела?» — «Царство ему небесное».— «Не приоткрыть ли окно, как вы ду- маете? Здесь просто дышать нечем». Дым и шепот. «Опять одна! Всю жизнь одна! Что я сделала, за что мне такое наказа- ние?» — «Это условности, мама, оставь меня в покое».— «Запи- сывайте: «Молитесь за упокой души...» Кармен Сотильо? Мне все еще не верится, Вален, подумай только, я не могу привык- нуть к этой мысли. «Да, такие дела». Кармен наклонялась спер- ва налево, потом направо. У нее болели губы и щеки от беско- нечных поцелуев. Так же болела у нее и правая кисть. Она едва сдерживала дрожь всякий раз, как ее пожпмали. Хотя пухлые руки всегда ее раздражали, сейчас опа их гладила, отдавалась им с унизительной радостью, точно изменяла мужу. «Не за- крыть ли окно?» По-моему, он дышал ему в рот, ты знаешь? «Вот так, спасибо. Ну и кашель же я подхватил!» — «Хорошие люди умирают, а мы, грешные, живем».— «Добрый для кого?» — «Он не умер, его замучили». У него были красные глаза, как будто он плакал, и меня это тронуло, знаешь, ведь это заслужи- вает благодарности. «Знаете, дона Порфирпо, нашего хозяина, одели как францисканца»,— они чувствуют, что задыхаются, и инстинктивно обмякают... «Да, такие дела».— «Менчу, душечка, как я рада, что ты так мужественна».— «Уверяю тебя, что он нисколько пе изменился»,— даже траура по отцу не желают но- сить,— что ж ты еще хочешь? «Царство ему небесное». Книги, в конце концов, только на то и годны, чтобы в них скапливалась пыль... «Здесь очень душно».— «Не открыть ли?..» Врачи ведь обычно совершенно равнодушны и бесчувственны, в таких слу- чаях всегда говорят... «Да, такие дела»... по-моему, они похожи на рыб, которых вытащили из воды... «Царство ему небесное...» Кармен вскакивает внезапно и так порывисто, что Вален- тина пугается. — На ceii раз действительно звонили, не спорь, Вален, я отлично слышала. — Хорошо, милая, не волнуйся. Это, наверно, Висенте. Сию минуту мы оставим тебя одну. Йе тревожься. Кармен спускает с кровати ноги, юбка задирается и обна- жает колени, чересчур округлые и полные. Она, не нагибаясь, 2G8
шарит ногами и надевает туфли. Затем приводит в порядок при- ческу, взбивает волосы, запуская в них пальцы обеих рук. По- кончив с этим, она оттягивает свитер под мышками, сперва под левой, потом под правой. Энергично качает головой. — Моя грудь не идет вдове, правда, Вален? — неодобри- тельно говорит обескураженная Кармен.— Не спорь со мной. Из гостиной доносятся приглушенные мужские голоса. Ва- лентина встает. — Милая, не горюй.— Она возвращается к ночному столи- ку, к книге, к тюбику с таблетками и флакончику с жидкостью и прибавляет: — Можешь ты мне объяснять, что это за аптека? Кармен смущенно улыбается. — Ты ведь знала Марио,— говорит она.— Он был очень добрый человек, но с комплексами. Если он не принимал таб- леток п не совал мазь себе в нос, как я говорю, он не мог за- снуть. Он был со странностями. Рассказать тебе, так ты не поверишь: однажды он встал в три часа ночи и побежал в де- журную аптеку — дальше ведь и ехать некуда. Валентина подняла голову так резко, что ее белобрысый за- виток на мгновение блеснул, как падучая звезда. Она тоже улыбается. — Бедняга,— говорит она.— Марио был чрезвычайно ориги- нальным человеком. Кармен встает и рассматривает себя в зеркало. Раза два она со злостью одергивает свитер под мышками, сперва под левой, потом под правой. — Я похожа на чучело,— шепчет она.— Ни в черном бюст- гальтере, ни в белом моя грудь не вяжется с трауром и вообще с подобными вещами. Валентина не слушает. Она берет книгу с ночного столика и перелистывает ее. — Библия,— говорит она.— Не говори мне, что Марио тоже читал Библию.— Она снова улыбается и громко читает: — «И ходите прямо ногами вашими, дабы хромающее не соврати- лось, а лучше исправилось» *. Кармен глядит на нее исподлобья, опустив голову, точно присутствует при унизительном осмотре. Время от времени она машинально оттягивает черный свитер под грудью. — Он говорил, что Библия действует на него плодотворно и успокаивающе,— она словно извиняется. Валентина прыскает. — Ой это говорил? Какая прелесть! Плодотворно — в жиз- * Послание к Евреям св. апостола Павла, XII, 13. 269
ни не слышала ничего более очаровательного, Менчу, даю тебе слово. А что он подчеркивал? Кармен заикается; она чувствует, что невольно съеживается. — Это тоже странности,— отвечает она.— Марио постоянно перечитывал Библию, но только то, что подчеркнуто, пони- маешь? Сейчас,— взгляд ее смягчается, но голос, как это ни парадоксально, становится тверже,— я возьму эту книгу и словно опять буду с ним. Это его последние часы, понимаешь? Валентина быстро захлопывает Библию и отдает ее Кармен. Шум голосов в прихожей усиливается. Внезапно он смолкает, затем слышится деликатный стук в дверь. — Да-да,— говорит Кармен. И бессознательно одергивает свитер под мышками. Слышен голос Марио: — Это Висенте. — Я пошла,— говорит Валентина.— Дошла.— Она подхо- дит к Кармен и обнимает ее за талию: — Скажи откровенно, милочка, ты не хочешь, чтобы я осталась с тобой? — Откровенно говоря, Вален, я предпочитаю остаться одна. Да что тебе объснять? Ты же меня знаешь. Валентина наклоняется, и обе женщины прижимаются друг к другу щеками, сперва левой, потом правой, и вяло целуют воздух, пустоту, так что обе слышат звук поцелуя, но не ощу- щают его тепла. В маленькой прихожей ждет Висенте в пальто. Рядом с ним — Марио в своем голубом свитере. Кармен помогает Ва- лентине надеть пальто, а затем обе ищут ее сумочку в тон паль- то. Снова прижимаются друг к другу щеками и целуют воздух, пустоту. «До свпданья, милочка, завтра буду у тебя рано-рано. Ты, правда, не хочешь, чтобы я осталась с тобой?» — «Правда, Вален, спасибо за все»,— опа поворачивается к Висенте: — Ну, как Энкарна?» Висенте мнется. Все эти дрязги не по его части. Он чув- ствует себя не в своей тарелке. — Она заснула,—говорит он.— В конце концов заснула. Луис говорит, что до утра не проснется. Она была невыносима. В жизни не видывал ничего подобного. Марио смотрпт на них обоих так, как если бы они говорили на иностранном языке, и понять их — для него непосильный труд. Протянув ему руку, Валентина говорит: — У тебя усталое лицо, Марио. Тебе надо лечь. Марио не отвечает. Это делает за него Кармен: — Он сейчас ляжет,— говорит она.— Все уже легли. — А папа? 270
— С ним останусь я. Валентина и Висенте наконец уходят, и долго еще слышит- ся осторожный стук каблуков Валентины, спускающейся по лестнице, и усыпляющий звук голоса Висенте. Кармен стано- вится перед сыном и показывает ему книгу. — Марио,— говорит она,— ложись, умоляю тебя. Я хочу остаться наедине с твоим отцом. Это ведь в последний раз. Марио колеблется. — Как хочешь,— говорит он,— по если тебе что-нибудь бу- дет нужно, скажи мне, я все равно не засну. Он наклоняется и с неподдельным чувством целует Кармен в правую щеку. Она растрогана, к глазам ее внезапно подсту- пают слезы. Она поднимает руки и на несколько секунд при- жимается к нему. Потом говорит: — До завтра, Марио. Марио идет по коридору. У него странная походка, тяже- лая и вместе с тем спортивная, как будто ему трудно владеть своей силой. Кармен возвращается в кабинет. Она опрокиды- вает пепельницы в корзинку для мусора и выставляет ее в ко- ридор. Тем не менее в кабинете пахнет окурками, но это ей не мешает. Она запирает дверь и садится на ящик для обуви. Она гасит свет, оставив один торшер, затопляющий светом книгу, которую она только что раскрыла и держит на коленях, а луч света касается ног покойника. I Дом и имение — наследство от родителей, а разумная жена — от Господа*,— ну, что касается тебя, дорогой, то, по- моему, тебе жаловаться не приходится, ты должен быть дово- лен; в этом отношении, между нами будь сказано, судьба тебя не обидела — сам признайся,— женщины, которая отдала тебе всю жизнь и которая к тому же недурна собой, которая творила чудеса с четырьмя песетами, днем с огнем не найдешь, так и знай. А теперь начинаются трудности, и ты — бац! всего хоро- шего (как в первую ночь, помнишь?) —уходишь и оставляешь меня одну везти воз. Пойми меня правильно, я ведь не жалуюсь, другим женщинам приходится еще тяжелей — взять хоть Тран- си с тремя детьми, ведь это легко сказать! — но, по правде го- воря, меня возмущает то, что ты уходишь, не отблагодарив меня за бессонные ночи, не сказав ни одного слова благодарности, * Книга Притчей Соломоновых, XIX, 14. 271
как будто все так и надо и само собой разумеется. Когда вас, мужчин, благословляют на спокойную жизнь, когда вам дают, как я говорю, гарантию в верности, то ведь вас это ни от чего не удерживает, вы продолжаете развлекаться как вам угодно, и все у вас распрекрасно, а мы, женщины,— ты это отлично знаешь — романтичные дуры. Я совсем пе хочу сказать, что ты был ловеласом, дорогой,— этого бы еще пе хватало,— и я не хочу быть несправедливой, но и голову на отсечение я бы за тебя не дала, так и зпай. Скажешь, недоверие? Называй как хочешь, но факт остается фактом — вы считаете себя праведни- ками, а на самом деле за вами только смотри, ведь в тот год, когда мы ездили к морю, ты па женщин все глаза проглядел, и я вспоминаю, как говорила бедная мама, царство ей небес- ное,— она ведь все насквозь видела, я в жизни ничего подобно- го не встречала,— «даже самого порядочного мужчину надо держать на привязи» — вот как. Взять хотя бы Энкарну — она твоя невестка, я знаю,— но с тех пор, Как умер Эльвиро, она тебе проходу не давала, в этом меня никто не переубедит. У Эн- карны довольно-таки странное представление о долге окружаю- щих ее людей, дорогой, и она воображает, что младший брат должен занять место старшего и так далее, и вот, пусть это бу- дет между нами, но я скажу тебе, что когда мы были женихом и невестой и ходили в кино, то всякий раз, как я слышала, что она шушукается с тобой в полутьме, я просто из себя выходи- ла. А ты все твердил, что это твоя невестка — вот Америку-то открыл! — никто ведь этого и не отрицает, вечно ты говоришь что-нибудь к делу не относящееся и защищаешь то, что защи- щать не следует, ты находишь оправдание для всех, кроме меня, это сущая правда. И расспрашивала ли я тебя, дорогой, или нет, а все-таки в любом случае ты обязан был рассказать мне, что было у тебя с Энкарной в тот день, когда ты прошел по конкурсу; ведь поди знай, что она там вытворяла, в письме ты пишешь об этом очень скупо, дружок: «Энкарна присутствова- ла при голосовании, а потом мы вместе отпраздновали победу». Но ведь я-то отлично знаю, что праздновать можно по-разному, а ты, видите ли, всего-навсего заказал в Фуйме пива и креве- ток,— дура я, что ли, пе знаю я, что ли, Энкарну, эту мерзкую выскочку, дружок? Ты думаешь, дубина ты этакая, что я за- была, как она прижималась к тебе в кино, когда я спдела впе- реди? Да, я прекрасно зпаю, что мы с тобой тогда еще не были женаты, но мы говорили об этом больше двух лет, если память мне не изменяет, и такого рода отношения должна уважать каждая женщина, Марио, только вот ее это не касается, и, ска- зать по чистой совести, меня выводят из себя ее штучки и ее 272
глупости. И ты думаешь, что, зная ее и зная, что вы были на- едине, я так вот и поверила, что она удовольствовалась пивом и креветками? Но, представь себе, что для меня это еще не са- мое страшное: все мы — грешные; больше всего меня огорчает твоя скрытность: «Не думай ничего плохого»; «Энкарна — слав- ная женщина, она убита горем»,— ну и ну! — да ты меня про- сто за дурочку считаешь; другая, поглупее меня, может быть, и поверила бы тебе, только не я... Ты видел вчерашнюю сценку, дорогой,— какой срам! — и не говори мне, что это естественная реакция невестки, ведь она привлекала к себе всеобщее внима- ние, она унизила меня, ты подумай, ведь я могла показаться совсем бесчувственной, я это отлично понимаю; а Висенте Рохо сказал: «Уведите ее отсюда, она слишком впечатлительна»,— и, признаюсь, меня прямо в жар бросило. Ну скажи положа руку на сердце, Марио,— разве это было тактично? Ведь это опа была похожа на вдову! Держу пари на что хочешь, что, когда погиб Эльвиро, она не доходила до таких крайностей, и скажи на милость, что должна была бы делать я? И то же са- мое было, когда умер твой отец, Марио, я всегда это говорила,— она просто хотела поставить меня в неловкое положение и до- билась своего, не спорь со мной. Скажу тебе откровенно, Марио: я никогда не любила Энкарну — ни Энкарну, ни женщин ее типа; ты, конечно, считаешь, что даже падшие женщины заслу- живают сострадания,— а ведь так можно далеко зайти: «Ни одна из них не занимается этим ради собственного удовольст- вия, они — жертвы общества»,— это просто смешно слушать; мужчины, которые их оправдывают, прямо невыносимы; а я го- ворю: почему они не работают? Почему не идут в прислуги, как бог велел? Что прислуга — вымирающая профессия, это вовсе не новость, дорогой мой Марио, и хоть ты и говоришь, что это хорошо, но нам-то эти твои теории дорого обходятся, а факт тот, что порочность все возрастает, и теперь даже прислуга лезет в господа, и если кто из них и не курит, так красит ногти, пли посит брюки, или что-нибудь в этом роде. По-твоему, все это — условности? Эти женщины разрушают жизнь семьи, Марио, так и знай; я помню, как было у нас в доме: на такую маленькую семью — две служанки и гувернантка, вот это была жизнь! За- рабатывали они, правда, маловато, я не отрицаю, но ведь их и кормили и одевали,— чего им еще нужно, скажи, пожалуйста? Папа прекрасно разбирался в этих делах: «Хулия, ты уже сыта, оставь немного, пусть поедят на кухне». Тогда существовала семейная жизнь, времени хватало на все, каждый жил соответ- ственно своему положению в обществе, и все были довольны. А теперь — посмотри на меня — целый божий день я мучаюсь: 273
то вожусь с кастрюлями, то стираю белье — обычная история ведь не могу же я разорваться, а у меня в лучшем случае — одна прислуга на семью в семь человек, так что трудновато мне быть сеньорой. Но вы, мужчины, ничего в этих делах не смыс- лите, дорогой мой,— в день свадьбы вы покупаете себе рабыню, вы совершаете сделку, у мужчин всегда сделки, это всем изве- стно, тут и спорить нечего. Женщина работает как вол, и у нее нет свободной минутки? Пусть найдет выход! Это ее обязан- ность — вот это мило! — но я ни в чем не упрекаю тебя, доро- гой, просто мне больно, что за двадцать с лишним лет у тебя не нашлось для меня доброго слова. Я знаю, ты не был, что называется, требовательным мужем, это правда, но не всегда достаточно быть нетребовательным; вспомни своего брата Эль- виро,—я не хочу сказать, что Эльвиро был идеалом мужчины, вовсе нет, но — какое же сравнение! — он был человеком дру- гого склада, он был чутким человеком. Ты помнишь, что оп подарил мне портмоне, когда мы все вместе закусывали вече- ром в июне тридцать шестого года? Представь себе, я до сих пор его берегу; кажется, оно лежит у меня в комоде, среди всякого барахла. А что творилось с Энкарной! Уж хороша она была, нечего сказать, и, по-моему, она грызла его за это, чест- ное слово, так что через три месяца, когда Эльвиро погиб, она, наверно, раскаивалась. Твой брат был деликатным человеком, Марио, а вот человек с сильной хваткой, то есть просто-напро- сто такой, каким должен быть настоящий мужчина, держал бы ее в ежовых рукавицах. Да простит меня бог, но с тех пор, как я с ними познакомилась, я об заклад готова была биться, что Энкарна его обманывала, подумай только! — не знаю, но, по-мо- ему, она слишком темпераментна для него. Я не люблю судить опрометчиво, уверяю тебя, ты сам это прекрасно знаешь, но уж потом-то, когда она овдовела, она тебе проходу не давала, так ведь? Последняя она бесстыдница, и никто меня в этом не переубедит. И хотя бы ты поклялся мне на кресте, никогда я не поверю, что в тот день, когда вы были в Фуйме, она удоволь- ствовалась пивом и креветками, уж что угодно про меня мож- но сказать, но преувеличивать я никогда не' любила, сам знаешь. Ты хочешь, чтобы я высказалась яснее? Ты знаешь, что вчера Валентина отвела меня в сторону и сказала — ну вот как я тебе говорю,— так и сказала: «Твоя невестка и мертвого Марио не оставит в покое!» Как это тебе нравится? И ты опять мне скажешь, что все это — мои фантазии? Ведь что бы ты там ни говорил о Вален, но не можешь же ты отрицать, что она умная, даже слишком умная, я это не зря говорю; так вот послу- шай: «И мертвого Марио не оставит в покое». Конечно, если 274
рассудить, так я сама была дура, то есть не дура, а — как бы это сказать? — дело в том, что у меня есть устои, и устои эти священны, как подумаешь, это ведь всем известно: устои — са- мое главное. А ведь мне мог бы понравиться кто-нибудь! И при- том не однажды, Марио, представь себе, не однажды! Вот — чтобы далеко не ходить за примером — Элисео Сан-Хуан, что работает в красильне; ведь всякий раз, как я выхожу в голу- бом свитере, он так и подскакивает ко мне: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь». Он мне просто проходу не давал, дружок, прямо ослеплен был, а ведь он уже в годах, не вчера из пеленок, да и другие были, уж я о них помолчу; стало быть, я еще могу нравиться, дурак ты набитый, и не такая уж я старуха, как ты думал. Мужчины на улице до сих пор смотрят на меня, так п знай, Марио; ты ведь живешь на луне: «Вульгарный тип — этот Сан-Хуан»,— прямо слушать смешно, от такого никто бы пе отказался. Все дело в том, что у меня есть устои, хотя устои в наше время — только помеха, особенно когда другие их не уважают, а ты не такая, как дру- гие. «Вульгарный тип этот Сан-Хуан»,— как вам это нравится? Ну, а сам-то ты каков был ночью? Я пе видела более вялого мужчины, чем ты, дружок, и не то чтобы у меня был особый вкус к этому делу, мне от этого ни холодно, ни жарко — ты ведь меня знаешь,— но по крайней мере ты мог бы считаться со мной: хорошими днямп ты не пользовался, а потом вдруг — бац! — тебе неймется в опасные дни; подумать только: «Не надо идти против божьей воли», «Не будем вмешивать в это арифме- тику»,— тебе-то легко так говорить, а я потом мучилась девять месяцев, то и дело мне становилось плохо, ну а ты вполне был доволен своими занятиями и своими друзьями; тебе-то что, этак любой может. Хочешь, я скажу больше? Каменная я, что ли, по- твоему — ничего не чувствую, ничего не испытываю? Неужели ты не понимаешь, как унизительно было для меня, когда я была беременна, а ты мне отказывал? Армандо прекрасно сказал — так и знай, можешь считать его дикарем, но все дело в том, что он всем говорит правду, когда ты подсел к Эстер,— какая она там ни есть культурная,— а Армандо в тот день как раз был злой как черт: «Кто в деле, тот и в ответе». Но представь себе, как это унизительно для меня — ведь все это были чистые капризы,— в хорошие дни ты не хотел, а в опасные — бац! — тебе загорелось, и ведь это сущая правда; потом ты мной пре- небрегал из-за живота. Можешь ты мне объяснить, чем я вино- вата, что располнела? Нет, Марио, дорогой мой, ведь ты же сам этого хотел, и теперь ты будешь морочить мне голову, что за- нимался с Эстер наукой и исследованиями,— уж не выверты- 275
вайся лучше. Это вроде того, кто будет сидеть с детьми,— сколь- ко раз ты бросал мне это в лицо, скажи? А что тут такого? Ведь у тебя первое занятие начиналось в одиннадцать, а я впряга- лась в свое ярмо с девяти — разве так уж трудно было тебе посидеть с малышом? Да, я знаю, что это утомительно, мне-то ты можешь не объяснять, это не просто, но через это надо пройти, а мужчины из-за любого пустяка считают себя мучени- ками,— хотела бы я посмотреть, как бы ты вынес роды, одип- единственнып раз попробовал бы, а то ведь ты все равно как твоя невестка, которая тоже не знала, что это такое; она гово- рит, что виноват Эльвиро,—ну, поди разберись. Но так как она этого не знает, ей и приходится выдумывать, болтать языком п ставить тебя в неловкое положение,— я просто поражаюсь тво- ему терпению; и она еще смела говорить, что я не зйаю, какой у меня замечательный муж, как будто 'это я свела тебя в мо- гилу или что-нибудь в этом роде. Энкарна за себя постоит, Ма- рио, незачем это отрицать, хотя ведь с вами — известное дело,— чем женщина лучше, тем ей хуже, ведь все мужчины эгоисты, и с того дня, как вас благословляют и дают вам гарантию в вер- ности, вы можете спать спокойно. Хотела бы я, чтобы вам по- палась легкомысленная женщина,— тогда уж, конечно, вы бы стали держать ухо востро, а не то вам же пришлось бы худо. II Имея пропитание и одежду, будем довольны тем. А желаю- щие обогащаться впадают в искушение и в сеть и во многие безрассудные и вредные похоти, которые погружают людей в бедствие и пагубу. Ибо корень всех зол. есть сребролюбие *,— вот потому-то мне было бы очень трудно простить тебя, Коро- гой, проживи я даже еще тысячу лет,— ты так и не исполнил! *• моего заветного желания завести машину; Я понимаю; что; ког-1 да мы только поженились, это было роскошью, но теперь «шестьсот шесть» есть у всех, Марио, даже у лифтерши, чтобы далеко пе ходить за примером. Ты никогда не поймешь этого, и я не знаю, как бы это тебе объяснить, но для женщины уни- зительно, когда ее подруги разъезжают в автомобилях, а она ходит пешочком, и, скажу тебе откровенно, когда Эстер, пли Ва- лентина, или сам Кресенте — хозяин бакалейной лавки — рас- сказывали мне о своих воскресных поездках, я всякий раз про- сто заболевала, даю тебе слово. Хоть и нехорошо с моей сто- * Первое послание к Тимофею св. апостола Павла, VI, 8—10. 276
роны говорить так, но теое повезло на такую жену: я ведь жен- щина хозяйственная, тебе и желать больше нечего было, Ма- рио,— это ведь*так удобно; и если ты полагаешь, что можешь отделаться какой-нибудь грошовой брошкой или каким-то пу- стячком на мои именины,— так вот нет же, дурень ты этакий, мне уж и говорить-то тебе надоело, что ты витаешь в облаках, а ты все слушал вполуха. А знаешь, что это такое, Марио? Это чистейшей воды эгоизм, так и запомни; я, конечно, понимаю, что преподаватель института — не миллионер, тут спорить не приходится, но ведь можно устроиться иначе, я полагаю,— те- перь ведь все работают по совместительству. Ты мне скажешь, что у тебя были твои книги и «Эль Коррео», а я тебе скажу, что и' твои книги, и твоя газетенка ничего, кроме неприятностей, нам не принесли, я ведь говорю сущую правду, ты мне голову де морочь, дорогой мой,— ссоры с людьми, ссоры с цензурой, и *в результате — две песеты. И не думай, что для меня это было Неожиданностью, Марио, я ведь говорила: кто будет читать гру- стные книги о людях, умирающих с голоду, валяющихся в гря- зи, как свиньи? Посмотри сам, пораскинь умом: кто будет чи- тать этот кирпич—«Замок на песке», где сплошная филосо- фия? Ты толкуешь о тезисах, о потрясающем впечатлении и все такое, но не объяснишь ли ты мне, с чем это едят? Лю- дям эти тезисы и впечатления даром не нужны, и поверь мне, дорогой, тебя погубила твоя компания — Аростегп и Мойано, этот бородатый тип,— эти люди не умеют приспосабливаться. А ведь папа предупреждал тебя — еще бы! — он читал твою книгу чуть ли не с лупой, Марио, добросовестно читал — сам знаешь,— и он сказал: «Нет, если ты пишешь для собственного удовольствия, так это еще туда-сюда, но если ты хочешь славы или денег, иди другой дорогой»,— помнишь? Ну, а тебе как с гуся вода. Я бы ничего не сказала, если бы ты не послушался кого-нибудь другого, но папа — человек совершенно объектив- ный, уж не спорь со мной; он ведь сотрудничает в отделе иллю- страций АВС * чуть ли не со времен ее основания — а это было очень давно,— и в чем другом, но в литературе он собаку съел, не станешь же ты это отрицать. И ведь я тоже, я тоже, Марио, тысячу раз говорила тебе, чтобы ты нашел хороший сюжет,— вот, чтобы далеко не ходить за примером, что-нибудь вроде ис- тории с Макспмпно Конде, который женился на вдове, а потом влюбился в свою падчерицу. Такими сюжетами люди интере- суются, Марио, так и знай, я, конечно, понимаю, что это было * АВС — одна из виднейших мадридских газет консервативного на- правления. 277
бы немного фривольно, но надо было сделать так, чтобы глав- ный герой вел себя прилично, когда эта падчерица отдается ему, и, таким образом, роман был бы еще и поучительным. А ты все свое, тебе в одно ухо входит, в другое выходит, и че- рез два года ты опубликовал это «Наше наследство»—просто ужас какой-то, говорю тебе от чистого сердца, там ведь не знаешь, с какого боку и приступить; ну подумай сам, Марио,— кого может заинтересовать книга, где дело происходит в несу- ществующей стране и где главный герой — какой-то солдат, у которого болят ноги? Валентина, конечно, помирала со смеху, комментируя это за нашим обычным чаем по четвергам, одна только Эстер поддержала тебя по привычке, знаешь, чтобы по- важничать,— ведь за версту было видно, что и она ничего там не поняла. Возьми ты в толк, Марио, что эти солдаты неверо- ятно странные. Как могут солдаты двух вражеских армий вы- скакивать из окопов, обниматься и говорить друг другу, что больше они не станут слепо подчиняться ЭТОЙ СИЛЕ? Вечно ты вставлял в свои книги слова, набранные прописными бук- вами или курсивом, уж не знаю — зачем: Армандо говорит, что для красоты — поди разберись,— но дело в том, что в этой кни- ге понять ничего нельзя: ведь если бы генералы увидели, что солдаты обнимаются, они тотчас бы их расстреляли и были бы совершенно правы, так и знай. С самого начала все это стран- но, мой милый, но еще более странно, что солдат вдруг сказал, совсем некстати: «Где она, ЭТА СИЛА? У НЕЕ нет ни головы, ни тела, и никто не знает, где она находится»,— и ни с того, ни с сего все солдаты пугаются, возвращаются в свои окопы и снова начинают стрелять друг в друга. Скажи откровенно, до- рогой: понимаешь ли ты, что все это не стоит на ногах? Эта идиотка Эстер, которая хотела выручить тебя во что бы то ни стало, объявила, что это символы,— можно подумать, что она знала, с чем это едят. Ихинио Ойарсун был совершенно прав — хотя, когда я это услышала, меня мороз подрал по коже,— однажды вечером он сказал в клубе, что эта книга — произведение пацифиста и предателя, а дон Николас не замед- лил обо всем тебе рассказать, я ведь все понимаю, вот только не пойму, как этому милейшему дону Николасу, человеку, ко- торый во время войны почти год сидел в тюрьме, разрешают ру- ководить газетой. Как хочешь, Марио, а только дон Николас — вредный человек, не знаю — сторонник он Леруса * или Алька- * Лерус Гарсия, Алехандро — испанский политический деятель, ли- дер буржуазно-помещичьей партии «республиканских радикалов», сфор- мировавший испанское правительство 1933—1934 гг. 278
ла Саморы *, но он играет большую роль и, конечно, он из са- мых отъявленных красных, да еще из самых плохих — из тех, кто все время выскакивает; люди наверху косятся на него, и это вполне естественно: вечно он всех язвит и всех беспокоит, хоть бы постыдился, нельзя же так; конечно, ненавидеть греш- но, но меня этот человек прямо с ума сводит, я не выношу его — уж очень большой вред он тебе причинил. Вся эта ком- пания — он, Аростегп, Мойано — свихнули тебе мозги, дорогой, ведь раньше ты таким не был, уж не спорь со мной. А потом этот дым — боже милосердный! Нельзя ли узнать, что ты там делал, когда столько курил? Вы, ясное дело, хотели навести в мире порядок и не давали друг другу слова сказать,— ну и шум вы поднимали! — матушки мои! — и все без толку, все это была сплошная чушь — «деньги — корень зла, деньги — корень эгоиз- ма»,— скажите, пожалуйста! — и только правды о деньгах вы не сказали,— не сказали, что без денег не проживешь и, как я го- ворю, лучше бы пошло дело, если бы, вместо того чтобы столько говорить о деньгах, вы научились бы их зарабатывать. Ты ведь умеешь писать, дорогой, я всегда это говорила и повторяю те- перь, только вот беда с сюжетами, уж не знаю, где это ты ухит- рялся откапывать такие сюжеты, а уж когда ты начинал гово- рить о структуре и тому подобных вещах — стоило тебя послу- шать! — я ничего не понимала, честное слово. Как бы я была рада, если бы ты писал книги о любви! Тут у тебя была бы не- исчерпаемая тема, Марио, ведь любовь—вечная тема, это правда, она же очень человечна, про любовь каждый поймет. Если бы ты меня послушался! Представь себе историю Макси- мино Конде — пожилой человек, женат вторично и влюблен в дочь своей жены,— ведь это сюжет для фильма, но тебе это было не по нутру, и ты вечно споришь. Я не плакса, Марио, но, когда я оглядываюсь назад и вспоминаю, как редки были слу- чаи в нашей жизни, когда ты прислушивался ко мне, я плачу и не могу успокоиться. Неужели тебе было так трудно зарабо- тать на «шестьсот шесть», скажи мне, лентяй ты этакий? Рань- ше — ладно, я ничего не говорю, но сейчас ведь их чуть не да- ром дают, Марио, это все говорят, и как-то раз сам Пако спро- сил: «Ты умеешь водить?» — а я: «Кое-как, почти не умею»,— и чего мне стоило сказать ему: «У нас нет машины»,— он пря- мо чуть в обморок не упал. «Да неужели?! Не может быть!» — он не мог поверпть, подумай только. Дети с ума сходили по ♦ Алькала Самора-и-Торрес, Нисето — испанский политический дея- тель. После свержения монархии (1931 г.) был главой правительства, а затем президентом республики. 279
«шестьсот шесть», Марио, ну а я жизнь бы за пего отда- ла, так и знай. Так вот нет же автомобиль — это роскошь, видите ли, даже и сейчас,— вот бы послушал тебя кто-пибудь; и то же самое было с приборами. Двадцать три года, Марио, я мечтала о серебряных столовых приборах — ведь это легко ска- зать,— двадцать три года я надеялась жить так, как живут мои друзья,— сам знаешь: всякий раз, как я их приглашала, у нас были только холодные закуски,—что ни говори, а творить чу- деса я не умею. Какой позор, боже милосердный! Меня всегда с души воротило делать шкварки, и я вспоминаю маму, цар- ство ей небесное, все у нее было иначе: «Если уж грешить, то грешить щедростью»,— конечно, у пас дома все было не -Так, по-другому, особенно до истории Хулии с Галли Константино. Ну, а тебе было все равно, какая у меня семья, будем откро- венны, Марио,— ведь у нас был совсем другой уровень, и я к этому привыкла, и порой, когда я думаю, какое лицо было бы у бедной мамы, если бы опа воскресла, то честно говорю тебе: лучше, что она умерла. Стоило послушать ее: «Одна служанка на пятерых детей!», «Жизнь меняется, времена другие»,— смеш- но! — для нас, несчастных женщин с твердыми устоями, вре- мена, конечно, другие, а вам-то что, вы болтаете и курите — вот ваше дело, или пишете свои кирпичи — ведь не найдется человека, который понял бы, о чем там толкуется; как будто книги писать — значит работать, Марио, ты уж не спорь со мной... Что тут говорить, я была дура, ведь еще невестой я могла заметить, на какую ногу ты хромаешь. «Один дуро в не- делю, только на это я и могу рассчитывать, побочных доходов у меня нет»,— расчудесное дело; а ведь твой отец — это не я одна говорю, дорогой, весь город кричал об этом — пользовался репутацией скряги, и да избавит меня бог от мысли, что и ты был таким, но если ты, по складу своего характера или еще по- чему-то там, был лишен потребностей, то это еще не значит, что их не было у всех нас, ведь я, коротко говоря, привыкла к дру- гому, и это не только я говорю, это тебе всякий, кто меня знает хоть немного, скажет. Поверь мне, Марио, у меня до сих пор болят ноги от ходьбы по улицам, и если шел дождь — я стояла под колоннадой, а если было холодно — у вентиляторов кафе. Скажи по-честному — пристало это девушке из приличной семьи выше среднего уровня? Не будем обманывать друг дру- га, Марио: черного кобеля не отмоешь добела,—у тебя, с тех пор как я тебя знаю, были пролетарские вкусы, и ты никогда не объяснишь мне, какого черта ты ездил в институт па вело- сипеде. Скажи по правде — подходило это тебе? Не обманывай себя, Марио, милый, велосипед — это не для тебя, и, поверь 280
мне, всякий раз, как я тебя на нем видела, у меня все перевора- чивалось внутри, и я уж не говорю о том, что ты устроил на раме сиденье для ребенка,— так вот и убила бы тебя, столько из-за тебя наплакалась. Сколько волнений, господи! Однажды Вален влетела и кричит: «Я видела Марио, он едет с ребен- ком!» — и, даю тебе слово, я не знала, куда деваться: «Так ему в голову взбрело, это все его чудачества»,— а что еще, интерес- но, я могла бы ей сказать? Я не хочу думать, что ты делал это для того, чтобы унизить меня, Марио, но мне больно, что ты никогда со мной не советовался, а ведь нельзя же плыть против течения; всякий должен жить в обществе, которое ему подхо- дит. Положение обязывает, дурак ты набитый, ведь ты препо- даватель,— это, конечно, не инженер, но все же кое-что; я пола- гаю, и сам Антонио, когда его назначили директором, говорил тебе, хотя и в мягкой форме, что велосипед — это уж чересчур, ну а тебе как с гуся вода, ведь, как я говорю, для тебя не суще- ствует ни Антониев, ни Антоний. Больше того, никто меня не переубедит, что если Антонио завел на тебя дело, то это потому, что у него к тебе душа не лежала (о других причинах я гово- рить не буду). И то же самое Бертран — знаешь, это ведь не дело, чтобы преподаватель появлялся на людях вместе с педе- лем. Конечно, не дело, сумасброд ты этакий, и, может быть, по- кажется странным, что я это говорю, ио и разговаривать с ним не дело — вовсе это ни к чему, дружок, самое большее — «здрась- те» или «до свидания»,— не из-за каких-то там причин, а про- сто это два разных мира, два разных языка. Ну, а ты давай вы- тягивать из него, много ли он зарабатывает,— забивал ему го- лову, только и всего, и вместо того, чтобы интересоваться, сколько зарабатывают другие, ты бы лучше позаботился о том, чтобы самому побольше заработать, тогда все пошло бы иначе, потому что, в конце концов, если даже Бертран зарабатывал и мало — нельзя же ставить вас на одну доску! Он, в его положе- нии, может ходить в шлепанцах, кое-как, ну а ты должен соб- людать приличия и выглядеть соответственно твоему званию, а ведь сколько, сколько ты заставил меня выстрадать из-за тво- его гардероба! Ill ^Пленила ты сердце мое, сестра моя, невеста, пленила ты сердце мое одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей *,— ну что ж, все это прекрасно, Марио, я не спорю, * Книга Песни Песней Соломона, IV, 9. 281
но скажи мне, сделай милость, вот что: почему ты никогда не читал мне своих стихов и даже не говорил, что их пишешь? Если бы не Эльвиро, я бы и знать ничего не знала, подумай только, мне ведь это и в голову не приходило, а потом вдруг оказывается, что ты пишешь стихи, и Эльвиро сказал мне, что одни ты посвятил моим глазам — вот это да! Знаешь, однажды Эльвиро спросил меня, случайно спросил: «Марио читает тебе свои стихи?» — а я — как с луны свалилась: «Какие стихи?» — тут он мне и сказал, клянусь тебе: «Зная тебя, я не удивляюсь, что он посвятил стихи твоим глазам»,— а я покраснела и ни- чего не ответила, только вечером попросила тебя их прочесть, а ты — ни в какую: «Они слабые, вялые, сентиментальные»,— уж не знаю, с чего это вас теперь так раздражает сентимен- тальность, дружок, и для меня твое недоверие было — нож острый, так и знай, и сколько я ни настаивала, ты говорил, что эти стихи не для чужих ушей — вы только послушайте! — как будто можно писать ни для кого. Ты страшно упрям, дорогой, уж ты мне поверь, ведь никому не сказанные слова ничего и не значат, сумасброд ты этакий, это все равно что далекий шум или никому не понятные закорючки; ты и сам это пре- красно знаешь. Чтоб их черт побрал, эти слова, ведь столь- ко у тебя было из-за них неприятностей, и началось это не сегодня, а с тех пор, как я тебя знаю! Ты мне не поверишь, Марио,— ты ведь редко со мной разговаривал,— но когда я иной раз входила к тебе, в то время как собиралась твоя ком- пания, так тебя страшно было слушать, дружок, вы ведь меня не обманете, вы можете говорить, что вам угодно, но никто меня не переубедит, что вы говорили о женщинах, и всякий раз, как я появлялась, вы меняли тему разговора,— все мужчи- ны таковы, все одинаковы. И уж не знаю — была ли то случай- ность или условный знак — поди узнай,— но стоило мне пока- заться, как всякий раз — так уж повелось — вы начинали речь о деньгах— «деньги — корень зла, деньги — корень эгоизма», а уж если вы не говорили о деньгах, так говорили о словах: яс- ное дело, одно другого стоит; странно это, конечно, бог не соз- дал мужчин плохими, но слова их сбивают с толку,— я только чудом сдерживалась, чтобы не вмешаться; ведь вот тебе сын сеньоры Фелипы, глухонемой от рождения, и туда же: «Что? Что?» — и видал? — с топором на брата — тебе этого мало? А ты: «Не вмешивайся в эти дела»; и всегда мне было больно, что ты в грош меня не ставил, Марио, будто я невежда какая-нибудь. Но я все прощаю тебе, кроме того, что ты не читал мне своих стихов,— между нами говоря, я иногда думаю, что ты писал их Энкарне, и просто голову теряю, потому что слово, которое ни- 282
кому нельзя сказать,— это чудовищно, это все равно, что выйти на улицу и орать на всех перекрестках как сумасшедший,— а ведь тогда ты чувствовал себя великолепно, это с тобой случи лось гораздо позднее, и я не говорю, что это были пустяки, во- все нет, совсем пе пустяки, но это были капризы ребенка,— скажи сам: если у тебя ничего не болело и если у тебя не было температуры, так что же это за болезнь такая? Скажу тебе от чистого сердца: если я в чем и раскаиваюсь, так это в том, что двадцать три года я была прикована к тебе, как мученица, а вот если бы я проявила характер, была бы другая песня. Уж и Транси мне говорила: «И что ты нашла в этом недоноске?» — а знаешь, Марио, что я нашла, хочешь знать? Ты ведь был па- рень очень тощий, как будто изголодавшийся по ласке, пони- маешь? У тебя были грустные глаза и стоптанные каблуки — вечно ты рвешь обувь, дружок, для тебя ведь прочных ботинок не существует,— и потом, ты все время бросал вокруг душераз- дирающие взгляды — так ведь? И совсем уж был кошмар, когда мы шли с Пако Альваресом или с кем-нибудь еще, а этот ди- карь Армандо показывал рога и мычал. И Транси: «Не спорь со мной, милочка, он похож на пугало»,— у тебя были несча- стные глаза — у тебя ведь обманчивый взгляд, Марио, даю тебе слово,— а ведь мне, сам знаешь, было семнадцать лет, я была на два года моложе Менчу, я была еще совсем девочкой,— ведь в этом возрасте женщина больше всего гордится тем, что она кому-то необходима, известное дело, и помню, как я говорила: «Я нужна этому мальчику, он может покончить с собой, если я ему откажу»,— все это глупости, конечно, романтика. А потом, признаться, я немного поспешила, как дура,— тебе, ясное дело, вполне достаточно твоей кафедры и твоих друзей, но скажи, по- жалуйста, зачем я была тебе нужна? Для того, чем мы занима- лись каждую неделю? Нет, конечно, ведь для этого ты мог най- ти любую другую, еще и получше меня; к тому же — ты это и сам отлично знаешь — в хорошие дни тебе хоть бы что, а в опасные, между нами говоря,— прямо как зверь; надо видеть, ка- кими вы иногда становитесь — давай да давай — и что вы толь- ко говорите, а ты ведь еще думал о другой, Марио, эта мысль мне просто покоя не дает. Ведь вы там в своей компании гово- рили о женщинах, Марио, не спорь со мной, я отлично слыша- ла, как сказал этот Аростеги — а еще, кажется, воспитанный парень: «Наша свобода — это шлюха на содержании у денеж- ного мешка»,— ничего себе словечки! — и даже не извинился, увидев меня,— ну конечно, чего и ждать от него, ясное дело; а все это штучки дона Николаса: они думают, что если они мо- лоды, так им все можно, и еще считают себя порабощенными, 283
а ты говоришь: «Молодой бунтарь»,— бунтарь против чего? На что они могут жаловаться, скажи, пожалуйста? — они получили все готовенькое, живут тихо и мирно, все лучше и лучше,— это все говорят, а ты либо молчишь, либо по своему обыкновению говоришь загадками: «Им надоело молчать», или: «Им надоела безответственность», или: «Они хотят испытать себя, узнать, сумеют ли они ужиться»,— все это одни слова, и можешь ты объяснить мне, дорогой, что ты этим хочешь сказать? Они сами не знают, чего хотят, и должна сказать тебе, что им надо было бы держаться повежливей и быть малость поумнее: ведь даже Марио — посмотри-ка на него,— я прекрасно знаю, что он еще молод, но, если он раз собьется с пути, кто его потом на- ставит на ум, скажи, пожалуйста? Дурные примеры, дорогой,— вся беда в них, я не устану тебе это повторять, и я вовсе не хочу сказать, что Марио — заблудшая овца, он по-своему лю- бящий мальчик, но уж как заговорит — лучше не напоминай мне об этом,— глаза вылезают из орбит: «ложный патриотизм», «фарисейство»,— и однажды, услышав, как он защищает свет- ское государство, я чуть в обморок не упала, Марио, даю тебе слово,— вот ведь до чего мы дошли! Университет, конечно, тол- ком не проверяет этих мальчишек, будь уверен, им там вбивают в головы всякие странные мысли, что бы вы там ни говорили; а вот мама, царство ей небесное, как в воду глядела: «Учат — в школе; воспитывают — дома»,— а ведь она — это не только мое мнение — была редкая умница. Но ты позволял детям слишком много, Марио, а с детьми надо быть твердыми, пусть сейчас ты их этим огорчишь, зато потом они же будут тебе благодарны. Посмотри на Марио — ведь ему двадцать два года, а он целый божий день либо читает, либо думает, а читать и думать — это очень плохо, дорогой, ну скажи сам; и друзья его тоже меня пугают, честное слово. Не будем обманываться, Марио,— почти все ребята сейчас наполовину красные, и я не знаю, что там с ними происходит, но у всех у них мозги набекрень, головы за- биты бредовыми мыслями о свободе, о диалоге * и всем тем, о чем они говорят. Боже мой, ведь годы прошли, подумай сам! А теперь никому из них и не заикнись о войне, Марио,— я знаю, что война ужасна, дорогой, но, что там ни говори, это ре- месло храбрецов, и о нас, испанцах, можно сказать, что мы — народ-воин, и мне кажется, что это вовсе не так уж плохо, ведь все остальные страны нам в подметки не годятся,— послушай папу: «На экспорт мы должны посылать не машины, а духов- * Молодое поколение испанской интеллигенции стремится найти об- щий язык на страницах печати путем «свободного диалога». 284
ные ценности и целомудрие». Ну а что до религиозных ценно- стей, так о них можно сказать почти то же самое, Марио, мы ведь самые убежденные и самые истинные католики в мире, даже Папа так сказал; ты только посмотри на других: разводы, прелюбодеяния,— ни стыда, ни совести у людей. А вот у нас, слава богу, не считая нескольких потаскушек,— ничего подоб- ного, ты это и сам знаешь, взять хоть меня — да мне такое и в голову не придет, так ведь? И мне нечего убеждать тебя, что возможностей у меня было сколько хочешь,— взять хотя бы Элисео Сан-Хуана — ведь он мне прямо проходу не давал: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь»,— это, конечно, плохо, но ведь он это так просто говорил, он и сам прекрасно знал, что даром тратит время, не на ту напал! А Элисео ведь совсем не плох, послушай, что Вален говорит: «Как мужик он вполне годится»,—он мужчина настоящий, ви- дишь, как обстоит дело, только я — ноль внимания, как будто это меня не касается,— ни с Элисео, ни со святым Элисео, кля- нусь тебе. Устои есть устои, и Вален, что бы ты там ни гово- рил,— самая порядочная женщина в мире, это она так просто, для красного словца, а ведь однажды вечером, в день ее име- нин, ты ей проходу не давал, и поди знай, чем вы занимались, когда вышли из гостиной. Тебе не надо было столько пить, до- рогой, ты выпил слишком много, а ведь я тебя предупреждала: «Прекрати ты это, прекрати»,— но ты был невозможен, а Ва- лентина: «Хи-хи-хи, да ха-ха-ха»,— прямо прелесть эта Вален, как спокойно она ко всему относится! — и она же еще угова- ривала меня, чтобы я оставила тебя в покое,— ты, дескать, очень развеселился,— ну ладно, но, когда ты начал бросать с балкона в фонари пробки от шампанского, я готова была убить тебя, так и знай, это ведь не модель; что другое — это еще пол- беды, но вести себя надо прилично, это вопрос воспитания, дома мне это на носу зарубили, ты же знаешь. Сам Антонио был не- доволен — он не знал, что я все слышу,— и сказал Висенте: «По-моему, Марио переходит всякие границы»,—вот этими са- мыми словами; я знаю, что Антонио — это не тот святой, кото- рому ты поклоняешься, и все из-за того дела, уж не спорь со мной, по скажи, пожалуйста, что он мог тут сделать? Он ведь умный мужик и, что бы ты там про него не говорил, стоял за правду, мама всегда это говорила, а у мамы — это всем извест- но — были очень оригинальные и очень современные взгляды на жизнь, уж не знаю, как это тебе объяснить; ну вот, напри- мер, я ей говорю: «Этому мальчику я нужна»,— это я про тебя, разумеется,— а она: «Детка, не путай ты любовь с сострада- нием»; представь себе, каково ей было, бедняжке, после той 285
истории Хулии с Галли,— ведь об этом все разузнали, и я сго- раю со стыда, чуть вспомню, сам знаешь. Ну а ты, ясное дело, заладил свое — дескать, каждого надо понять,— не знаю толь- ко, почему ты так хорошо понимаешь одних и так плохо дру- гих; взять хоть Антонио с Ойарсуном; ну, Антонио еще ладно, но Ихинио — скажи сам — ведь это парень, который во время войны вел себя потрясающе, он такой открытый, симпатичный, другого такого на свете нет, а по-твоему, он «лизоблюд и сплет- ник»,— и чем вы только там занимались в своей компании? — лучшего-то дела не нашли, как я говорю,— вам, мужчинам, не по вкусу, как появляется новый человек и вам приходится по- сторониться, ведь человек пришел ни с чем, а за короткий срок приобрел «дос кабальос» *,— вот этого-то вы и не можете ему простить, будем откровенны, а если посмотреть, так Ойарсун работает, как вол, у него не то пять, не то шесть должностей, и из них три ответственных. И какое значение имеет, что он приехал сюда без гроша в кармане? Ихинио — человек стоя- щий, и вот он сразу попал в милость к Фито, прилип к нему, как муха к меду, а ведь у тебя все это было в руках, дурак ты набитый; ты же все испортил только из упрямства, не забывай, ведь он же всячески старался привлечь тебя к себе, а ты — как спятил, ноль внимания, да и только, а потом тебе и этого по- казалось мало — ты с ним поругался, ну и всему конец, а ведь если бы ты тогда вел себя поумнее и дал бы ему на лапу — только и всего,— так бог знает, чего бы ты не достиг. И зачем тебе было становиться на дыбы? Ведь в конце концов, Фито тебе добра желал! Так вот нет же — «Со мной шутки плохи», «Я не держу пари, которого не могу выиграть»,— все одни сло- ва, ведь в упрямстве тебя никто не перещеголяет, милый, ты никогда не умел обзаводиться друзьями, признайся, вот ты и остался в одиночестве, чего же ты хотел? — четверо неблагона- дежных из твоей компании и обчелся. А друзья, как говорила бедная мама, царство ей небесное, стоят дороже, чем карьера, и она совершенно права, Марио, я ведь не зря это говорю, сам знаешь. fV Если же будет у тебя нищий кто-либо из братьев твоих, в одном из жилищ твоих, на земле твоей, которую Господь, Бог твой, дает тебе, то не ожесточи сердца твоего и не сожми руки * «Дос кабальос» — марка малолитражного автомобиля. 286
твоей перед нищим братом твоим, но открой ему руку твою и дай ему взаймы, смотря по его нужде, в чем он нуждается *. Представь себе, Марио: перед тем, как мы стали женихом и не- вестой, Транси говорила мне — прямо уши прожужжала,— что твой отец отдавал деньги в рост; ну, я-то, конечно, в этих делах ничего не смыслю, но ведь так же дают деньги и банки, и это вполне законно. И когда я познакомилась с твоим отцом, оп произвел на меня неплохое впечатление, клянусь тебе,— по правде говоря, я ожидала худшего,— и потом он был несчаст- ным человеком, не вполне нормальным, может быть, это из-за Эльвиро и Хосе Марии — как знать? Помнишь: «Это я не пу- стил его на работу. Выходить вчера на улицу было безумием»,— и так все время, а твоя мать так спокойно: «Молчи! Слышишь, Эльвиро? Молчи!»,— ну, а он все свое, заладил, как сорока, прямо невыносимо. Вскоре пришел ты, а следом за тобой — Га- уденсио Мораль; на него смотреть было страшно, весь оборван- ный и все такое — он только что пришел через горы от крас- ных — помнишь? И это он рассказал про Эльвиро; уж и вече- рок был, ничего не скажешь! — беда за бедой, а я подумала: «Что сделает Марио, когда увидит меня?» —Я ведь еще строи- ла какие-то иллюзии, дуреха этакая, и все попусту: ты вошел и даже не взглянул на меня, только сказал матери: «Так было угодно богу; это как стихийное бедствие; у нас случилось не- счастье, и ты должна найти в себе мужество»,— хорошенький способ утешать! — а я, видя все это, забилась в уголок, холодно мне стало, вот как. Жду, жду, наконец ты повернулся ко мне, и я подумала: «Вот сейчас...» —да, да, как бы не так! — «При- вет»,— вот и все, и всегда ты так,— ведь такого сухого и черст- вого человека, как ты, дорогой, просто поискать. Я, конечно, вовсе не хотела, чтобы ты поцеловал меня — этого я не позво- лила бы ни тебе, ни кому другому,— так что это бы еще ничего, но ты мог бы проявить побольше чувства, да, да, и я даже ду- мала — зачем скрывать правду? — «Вот сейчас он возьмет меня за руки и сожмет их. Ведь случилось ужасное несчастье»,—ну да, да, как же: «Привет»,— и все тут. То же самое было, когда кончилась война,— сперва ты подолгу смотрел на меня в кино, так что я даже удивлялась: «Что у меня — рисунки на ли- це?» — но в один прекрасный день ты надел очки; если бы я уви- дела это раньше, у нас с тобой ничего бы и не было. И в парке по утрам та же песня; уж не спорь со мной, вечно одно и то же: «любовь моя» и «дорогая»,— прямо как испорченная пла- стинка, пошлятина такая, ничего более оригинального тебе в * Пятая книга Моисеева. Второзаконие, XV, 7—8. 287
голову не пришло, дружок ты мой милый! — стихов-то ты пи- сал много, а для невесты ничего новенького не нашел, так что временами я говорила себе — даю тебе слово — «Я ему не нрав- люсь, ни капельки не нравлюсь»,— и, конечно, страшно волно- валась. Очень мы отличались от «стариков», скажу я тебе! Габ- риэль и Эваристо были, правда, не так уж и стары — это я просто для сравнения говорю,— но нахалы они были изрядные; в тот вечер, когда они привели нас в мастерскую — туда, на чердак,— я прямо в себя прийти не могла, сердце — тук-тук- тук, а Транси — такая спокойная, ты себе и представить не мо- жешь, кто бы мог подумать — выпила две рюмки пиперминта и как ни в чем не бывало, а потом, когда они стали показывать нам картины с голыми женщинами, она давай комментировать: «Прекрасная композиция», «Великолепное освещение» — вот бесстыдница! — ну а я, по правде говоря, и рта раскрыть не могла — до того неприлично все это мне казалось. А когда они поставили на пол все эти картины с голыми женщинами — са- мое большее, если на ком из них было ожерелье или гвоздика в волосах,— так я прямо не знала, куда глаза девать, пред- ставь себе; а Габриэль вдруг положил свою волосатую ручищу мне на колено: «Ну, а ты что скажешь, детка?» — я прямо так и застыла на месте, честное слово, дух не могла перевести; как говорится — ни охнуть, ни вздохнуть, даже пальцем шевель- нуть не могла, а Габриэль: «Еще рюмочку?» — вот оно как, а Эваристо тем временем обнял Транси за плечи и спрашивает, не хочет ли, дескать, она ему позировать для портрета, а Тран- си хоть бы что: «Как эта девушка с гвоздикой в волосах?» — а Эваристо — уж дальше и ехать некуда—«Вот-вот»,— говорит, а Транси прямо помирает со смеху: «Но чуть-чуть прикрыться- то можно?» —а Эваристо тоже давай смеяться: «А зачем, дет- ка? Это ведь искусство, неужели ты не понимаешь?» А Габри- эль не убирает руку, и все тут, а я злилась, потому что чувст- вовала, что краснею — представляешь себе? — а когда он ска- зал, глядя на мою грудь самым наглым образом: «Ее надо ле- пить»,— гнусный бесстыдник, я думала, что лопну, так я и сказала Транси на лестнице: «Ни за что не буду больше встре- чаться с этими стариками, клянусь тебе; они никого не пропу- стят». Но Транси была в восторге, в восхищении, прямо как пьяная: «У Эваристо талант, и к тому же он очень симпатич- ный»,— вот идиотка! — ведь Эваристо нравилась я, это за вер- сту было видно, и каждый раз, как они останавливали нас на улице и говорили: «Вот теперь вы настоящие невесты, а про- шлым летом были совсем девчушки»,— он смотрел на меня, а вовсе не на Транси, да так нагло, что ты и представить себе 288
не можешь. Пусть теперь она думает, что хочет, мне все равно, ведь в конце концов это были два старика; подумай только — ведь их возраст не призывали до конца войны, до февраля три- дцать девятого, и до тех пор они находили себе тепленькие ме- стечки во всяких военных учреждениях, а фронта и не нюхали, и я на них и смотреть больше не хотела, честное слово, ну а потом, когда мы стали женихом и невестой, Транси все время проводила с ними, и я думаю, что она уже тогда втюрилась — представь себе,— и вот однажды вечером она влетела к нам как сумасшедшая: «Эваристо рисует мой портрет»,— а я в ужасе: «Голой?» — а она: «Нет, милочка, в легком платье, хотя он предпочел бы без всего,— он говорит, что у меня красивая фи- гура». Транси всегда была немного такая... нельзя сказать — бесстыжая; не знаю, как бы это выразиться — импульсивная, что ли; я помню, что всякий раз, как я была больна, она цело- вала меня в губы, да так крепко, прямо как мужчина, просто странно: «Менчу, у тебя лихорадка»,— говорила она, но по-хо- рошему, а вы, мужчины, всегда все истолкуете в дурную сто- рону. Пусть это останется между нами, но я скажу тебе, что я была бы рада, если бы ты целовал меня почаще, горе ты мое; конечно, когда мы поженились, это само собой разумеется, но ты еще женихом был холоден со мной, милый; каждый раз, как я видела тебя с газетой на скамейке напротив дома, как ни в чем не бывало,— это было еще летом, перед тем, как я сказала тебе: «Да»,— я думала, что ты куда более пылкий, дорогой мой. Но в один прекрасный день я сказала тебе: «Да»,—и все было кончено, перст судьбы, как я говорю. Конечно, еще оста- валось то, что было в кино, когда ты все время смотрел на меня, а я думала: «Что у меня — рисунки на лице?» — но вдруг ты стал носить очки — вот уж было разочарование! — и смот- реть-то на тебя не хотелось. Думаю, что в этом отношении ты был похож на Эльвиро, я всегда это говорила, ведь я при всем желании не могу представить себе, как он проделывает все это с Энкарной,— он выглядел таким непривлекательным, таким тощим, что, казалось, от ветра валится, да к тому же такой су- тулый, близорукий... Как мужчина твой брат Эльвиро, по прав- де говоря, немногого стоил, куда меньше, чем Хосе Мария — какое же сравнение! — ведь в этом смысле Хосе Мария был хоть куда, лучший из вас троих, а если считать и вашу сестру, так из четверых, уж не спорь со мной, Чаро, бедняжка, отнюдь не лакомый кусочек, это всякому ясно — зачем нам обманывать друг друга? — а все из-за своей небрежности, так и знай,— ведь Чаро у тебя всегда права; бюстгальтер на ней сидит кое-как, а из икр хоть бифштексы делай, а ведь сейчас эстетическая хи- 10 Мигель Делибес 289
рургия чудеса творит — посмотри на Бене и на других. А са- мое ужасное — это ее голос, тонкий-тонкий, и говорит она все- гда так, как будто вокруг нее глухонемые, а сегодня было и того хуже — хрипела, как мужчина... Твоя сестра не очень-то привлекательна, Марио, скажем прямо, а кроме того, она та- кая же скупердяйка, как твой отец; другие недостатки еще можно простить, но скупости я не выношу, она меня из себя выводит, даю тебе слово. Конечно, Хосе Мария был совсем не то, что вы, он был лучше вас всех, мне смешно вспоминать, как я бегала от него всякий раз, как встречалась с ним на улице; я ведь заметила его на почте, вот как — девичьи дела, скажешь ты,— и смотрела, как он там упаковывает, а Транси говорила: «Ну и мужчина! У него такой взгляд — закачаешься». И она была права, Марио, вот верь — не верь, я и сама не знаю: то ли дело было в его движениях, то ли в глазах, то ли в манере сжимать губы,— но только твой брат, не будучи, что называет- ся, красавцем, производил большое впечатление на женщин, не знаю, как это тебе объяснить; и я иногда думаю, что быть того не может, чтобы Эльвиро, Хосе Мария и ты были сыновьями одних родителей; и лукавый же был он тип! — в нем было что- то особенное, чего у вас с Эльвиро никогда не было; не знаю, что именно,— как будто ресницы смягчали ^го взгляд, и он ласкал, не прикасаясь к тебе, я так понимаю. Конечно, у Хосе Марии были красивые глаза, и — пойми меня — не такие уж ясные, но желтоватый ободок зрачка придавал им кошачье выраже- ние, и Транси говорила — подумай, я помню это так, как если бы это было вчера, а ведь тому уже двадцать пять лет — «Они пронизывают, как рентгеновские лучи»,— и это была правда, потому что всякий раз, глядя на меня, он заставлял меня крас- неть — какова власть! — и так было до того дня, когда он вне- запно сказал мне: «Малышка! Это ты — та девушка, которая нравится моему брату Марио?» — а я и рта раскрыть не могла, выскочила, как полоумная, и бежала, не останавливаясь, до са- мой площади, так что Транси закричала мне вслед: «Ты что, с ума сошла?» —а я не понимала, что делаю, совсем одурела; это, конечно, не то, что Габриэль и Эваристо,— это другой ко- ленкор, и стоило Хосе Марии посмотреть на меня, как я теряла голову. С тех пор каждый раз, как я встречала его на улице, я бросалась бежать и пряталась в подъезд, а он ни о чем и не догадывался, а не то это плохо бы кончилось, а Транси — про- тивная какая! — пришла ко мне однажды вечером и говорит: «Знаешь, что я думаю? Что тебе нравится Хосе Мария, а не Марио»,— видишь, какая чушь. Все это, конечно, очень сложно, и, может быть, как мужчина он был более привлекателен, но 290
ты — совсем другое дело, не знаю, как тебе это объяснить, муж- чина ты был незавидный, сам знаешь, но было в тебе что-то та- кое — сама не знаю что,— чему тоже нельзя было противить- ся; а эта грубиянка Транси: «Слушай, гони ты его, не видишь разве, что он похож на пугало?» — совсем ты был не такой уж страшный, просто ей нравились мужчины типа Габриэля и Эва- ристо; или этот самый Пако — он был весельчак, всегда любил пошутить, и вот уж смеху было, котда он путал слова! — а вот хотела бы я, чтобы ты посмотрел на пего теперь,— совсем другой человек. Я с Пако только время проводила, вот п все, с ним было весело, я этого не отрицаю, но семья у пето была так себе, не из лучших, ты понимаешь, что я хочу сказать: стоит чуть коп- нуть, из них так и прет хамство. Я, конечно, не то что из дру- гого теста, но каждый принадлежит своему кругу, и права была мама: она с самого раннего детства — подумай только! — гово- рила нам на молитве: «Выйти замуж за двоюродного брата или за человека из низшего круга — значит стать несчастной на всю жизнь»,— я ведь не создана для домашнего хозяйства, так и знай, а ты был отнюдь не маркиз, из среднего класса и даже еще хуже, если хочешь, но люди вы были образованные и могли сде- лать себе карьеру, и все же мама была очень недовольна, хоть и была еще напутана историей Хулия с Галли Константино, и это вполне понятно, потому что история Хулии гремела по все- му городу — страшный был скандал! — а ведь мама была из очень приличной семьи из Сантандера и сделала прекрасную партию. Мама была настоящая сеньора, Марио, ты ведь ее знал, а уж прёжде — что тут говорить! — я была бы счастлива, если бы ты побывал на ее вечерах до войны,— какие приемы, какие туалеты, каков был весь ее облик! — ты ведь ничего подобного не видел; и надо было посмотреть, как она умирала, я так и ска- зала папе: «Опа умерла, как -засыпают актрисы в кино»,— точь- в-точь, представь себе — ни резкого жеста, ни хрипа, подумай только, ведь все хрипят, а опа — нет, я тебе истинную правду говорю, и я очень боялась, когда ей пришлось познакомиться с твоими родителями, но все обошлось — «Они, кажется, люди по- рядочные»,— тут я вздохнула с облегчением и воспользовалась случаем, чтобы сказать ей про твоего отца, Марпо, что он ростов- щик, и все такое, и тебя это не должно смущать: я думаю, что между матерью и дочерью секретов быть не .должно, а между нами с мамой — тем более; ну, она чуть сморщила носик — ее характерная гримаска, Марио, получавшаяся у нее очень изящ- но: «Ростовщик?» — но тут же, мгновенно, взяла себя в руки: «Этот мальчик — уже готовый профессор, ты будешь с ним счастлива, детка»,— так и сказала, Марио, и я чуть с ума не 10* 291
сошла, ну да это и понятно. Ты всегда относился к маме с пре- дубеждением, не возражай, ты был неблагодарным, ведь она всегда была на твоей стороне, и папа тоже, если хочешь знать, ведь папу интересовали только политические взгляды твоей семьи, и я это прекрасно понимаю,— уж и гнездо у вас было при ближайшем рассмотрении! Довольно и того, что твой отец был ростовщик, да еще история с Хосе Марией — какой ужас я тогда пережила! — будем называть вещи своими именами, так что, когда появился Гауденсио с известием об Эльвиро, я почти обрадовалась, представь себе, то есть, конечно, не обрадо- валась, нет, это глупости, но уверяю тебя, что я успокоилась, я ведь была сыта по горло; мне сказали на улице: «Твоего де- веря убили, он был красный»,— это меня, понимаешь ли, уко- лоть хотели,— а я так спокойно: «А старшего расстреляли в Мадриде на Куэста де лас Пердисес — всего на два дня раньше, подумайте, какой кошмар». И все были потрясены, Марио, клянусь тебе, так что я была почти рада, даю тебе честное слово. V Приидите и видите дела Господа,— ъакие произвел Он опу- стошения на земле: прекращая брани до конца земли, сокру- шил лук и переломил копье, колесницы сжег огнем *,— хотя я, что бы вы там ни говорили, прекрасно провела войну, имей в виду; не знаю, может быть, я была слишком легкомысленна и все такое, но я провела несколько восхитительных лет, лучших в моей жизни, не спорь со мной; все было как во время кани- кул, на улице полно мальчиков, такая суматоха! Ты знаешь, я даже на бомбежки не обращала внимания, они меня нисколько пе пугали, хотя многие женщины вопили, как сумасшедшие, всякий раз, как начинали выть сирены. А я вот нет, честное слово, меня все это развлекало, только ведь с тобой я ни тогда, ни потом и говорить не могла об этом: всякий раз, как я начи- нала про это, ты тут же: «Замолчи, пожалуйста»,—слова мне сказать не давал, и как подумаешь, Марио, дорогой мой, серь- езных разговоров — того, что называется серьезными разгово- рами,— у нас с тобой было очень мало. Об одежде ты не забо- тился, об автомобиле и говорить нечего, праздники — то же са- мое, война, этот Крестовый поход — так все говорят,— казалась тебе трагедией, словом, коль скоро мы не разговаривали о том, что деньги — корень зла, или о структурах и тому подобных * Псалом XLV, 9—10. 292
вещах, ты всегда мне говорил «молчи!». И почти то же самое было с детьми; надо было тебя видеть, когда я рассказывала тебе что-нибудь про Борху или про Арансасу,— сперва еще туда-сюда, но через минуту ты уже волновался: тебя беспокоит, что получится из мальчика, что будет с девочкой,— все та же песня, и ты страшно надоедал мне, дорогой, со своими страха- ми. Вален называла тебя «Господин Предсказатель» и была со- вершенно права. Послушал бы ты Борху вчера! «Я хочу, чтобы папа умирал каждый/день,— тогда не надо будет ходить в шко- лу!» Как тебе это нравится? Прямо так и сказал, да еще при всем честном народе, так что на меня столбняк нашел, честное слово. Я его отлупила чуть не до полусмерти, можешь мне по- верить, ведь если что и может вывести меня из равновесия, так это бессердечный ребенок; пусть ему всего шесть лет — я это отлично знаю, я не спорю,— но если не вправлять им мозги в шестилетнем возрасте, то что выйдет из них после, скажи, по- жалуйста? Ну, а ты вечно со своими нежностями — оставь его, жизнь сама научит их страдать, надо быть снисходительными, все им разрешать, смеяться над их шалостями, а там будь что будет. И не говори ты мне теперь про Альваро, потому что по- ступки Альваро и даже Менчу — это еще детские поступки, а скажи на милость, что особенного, если ребенок тебя спраши- вает, правда ли, что ты, и я, и Марио, и Менчу, и Борха, п Аран, и тетя Энкарна, и тетя Чаро, и Доро, и все мы когда-ни- будь умрем? — а ты — надо было тебя видеть, ведь для ребенка это вопрос вполне естественный, а у тебя все не как у людей: «Это правда, но через много-много лет»,— вот оно как, а ведь в конце концов каждый добрый христианин — пусть теперь все стало с ног на голову на этом самом Соборе * — должен думать о смерти каждую минуту и жить с мыслью о том, что умрет; тогда все будет как надо. И оставь ты свои хитросплетения и пойми раз п навсегда, что страх вечных мук — это единствен- ное, что удерживает нас от греха, всегда так было, и всегда так будет, дорогой,— ведь иногда кажется, что если вам не нравится то, что говорят об аде, так это потому, что у вас совесть нечи- ста, вот что я об этом думаю; ну а теперь на этом распрекрас- ном Соборе все перевернулось вверх дном: церковь, видите ли, должна быть церковью для бедных — счастливые эти бедные, как я всегда говорю,— а что остается нам, не бедным? Да только ты * Собор католической церкви (1962—1965) обсудил проблемы борьбы церкви за мир и разоружение, за социальный прогресс, за свободу веро- исповедания; на Соборе говорилось также о защите церковью интересов народа. Это вызвало широкий резонанс во всем мире и сильное недоволь- ство в реакционных кругах. 293
все свое — ненормально, видите ли, что такой маленький маль- чик думает о том, чтобы пойти в поле лишь затем, чтобы за- жечь там костер, или что он называет солдат валетами — ну что тут особенного? «Надо вызвать врача»,— хорошенькое дело! Представь себе, что получится, если к каждому мальчику, ко- торому пришло в голову зажечь костер, вызывать врача? Это то же самое, как с занятиями Менчу,— девочку книги не очень- то интересуют, и я ее одобряю, потому что, в конце концов, по- зволь тебя спросить, Марио, зачем женщине учиться? Что в этом проку, скажи пожалуйста? Превратится она в синий чу- лок — только и всего, ведь эти университетские совершенно ли- шены женственности — будем откровенны,— и для меня девуш- ка, которая учится,— существо бесполое, так ты и знай. А я-то разве училась? И вот, однако, ты мной не пренебрег, потому что если говорить начистоту, то при всей этой вашей интеллек- туальной жизни вам нужна хозяйка в доме — вот что, и не спорь, пожалуйста; ведь ты на меня все глаза проглядел, дру- жок, так что прямо жалость брала на тебя смотреть, а ведь, говоря по чистой совести, если бы ты познакомился со мной в университете, так ты бы фыркнул на меня, как кот, вот что,— вас, мужчин, сразу можно раскусить: ни от чего ваше самолю- бие так не страдает, как от того, что девушка даст вам очко вперед по части знаний. Вот тебе Пакито Альварес, чтобы да- леко не ходить за примером,— всякий раз, когда он неправиль- но употреблял слова, а я его поправляла, он прямо с ума схо- дил, хотя и обращал все в шутку — да, да, как же, шутки! — оно и понятно: он ведь был чуть ли не из ремесленников и уда- ры отражал плохо, это сущая правда. Знаешь, что по этому поводу говорила мама? Говорила она, ты только послушай, что она говорила: «Порядочной девушке вполне достаточно уметь ходить, уметь смотреть и уметь улыбаться, и всему это- му не научит самый лучший профессор». Здорово? Каждое утро она заставляла нас с Хулией по десять минут ходить по кори- дору с толстенной книгой на голове и очень весело говорила: «Вот видите, и книги могут на что-то пригодиться». И знаешь, «уметь ходить, уметь смотреть и уметь улыбаться» — по-моему, нельзя короче определить идеал женственности, а ты вот нико- гда не принимал маму всерьез, и это мне всего больнее, потому что мама, не говоря уже о ее исключительном уме — это не я выдумала, сам папа так говорил,— отличалась такими манера- ми и такой барственностью, которые могут быть только врож- денными. Меня просто поражало, как правильно она оценивала любую ситуацию и как метко она определяла человека,— и все это чисто интуитивно, вовсе не по науке, сам знаешь; то есть 294
она училась в Дамас Неграс и целый год прожила во Фран- ции — в Дублине, что ли, не придирайся, пожалуйста,— и фран- цузский она знала в совершенстве, читала бегло, точь-в-точь как по-испански, прямо уму непостижимо. И вот я спрашиваю себя, Марио, почему бы Менчу не быть такой, как мама? Толь- ко ведь тебе ничего не втолкуешь, Марпо,— всякий раз, как Менчу проваливалась на экзаменах, ты воспринимал это как катастрофу: «Я преподаю в мужском учебном заведении, а дочь у меня проваливается»,— вечно одна и та же песня, а ведь ты прекрасно знаешь, что сегодня — это не вчера: теперь и друж- бы не существует, теперь экзаменующийся должен знать боль- ше экзаменатора; и если только Менчу получит хоть какую-то аттестацию — отлично, ведь многие в восемнадцать лет еще и не начинали учиться, было бы тебе известно,— вот, например, Мерседес Вильяр, а ведь она совсем не дура. А когда она кон- чит, ну и прекрасно, я с божьей помощью выдам ее замуж, как только пройдет время траура, сам подумай: не дело это — гу- бить лучшие годы жизни, но уж работать она не пойдет — это еще одно твое чудачество, да простит тебя бог, Марио,— ну с каких это пор барышни должны работать? Если бы это зависело от тебя, так порядочные люди скатывались бы все ниже и ниже, пока не сравнялись бы с простонародьем; девочке нет никакой необходимости работать, мы будем жить скромно, но с достой- ной скромностью,— достойная скромность дороже комфорта, до- стигнутого нечестным путем. Этот французишка — Перре или как его там — внушил вам странные мысли, Марио, ведь и Аро- стеги, и Мойано, и сам дон Николас — вечно все вы, разинув рот, смотрите на то, что приходит к нам из-за границы, про- стаки вы этакие; я прекрасно знаю, что за границей девушки работают, и это не дело,— расшатываются устои и все такое прочее, и мы должны защищать все наше хотя бы и кулаками, если понадобится. Эти инострашки, со всеми их достижениями, ничему научить нас не могут, и, как говорит папа, еслп они сюда приезжают, так это потому, что им тут хорошо, вот и все; пляжи — это сплошное бесстыдство, и если бы этот Перре мог, то он задержал бы «развитие» своей страны и возродил бы там добрые нравы — ведь за версту видно, что он из порядочной семьи,— но, так как это не в его силах, пускай страдают и все остальные, а это ведь самый легкий путь. Вспомни папину статью, я ее вырезала,— это просто чудо какое-то: всякий раз, как я ее читаю, у меня прямо мурашки по телу бегают, пред- ставь себе; а каков конец: «На экспорт надо вывозить не ма- шины, а духовные ценности и целомудрие»,— ведь это сущая правда, а уж что до религиозных ценностей, так об этом и го- 295
ворить не приходится, Марио, дорогой мой; а вы и знать ни- чего не хотите: подавай вам культуру — и рады перевернуть небо и землю, чтобы бедные получали образование; это еще одно ваше заблуждение, ведь вы вытаскиваете бедных из их среды, и получается ни то ни се, вы их только испортите, так и знай — они ведь сейчас же лезут в сеньоры, а этого не может быть, каждый должен устраиваться в жизни, не выходя из сво- его сословия — так всегда было, и вы просто смешите меня с этой кампанией, которую вы развернули в «Эль Коррео»,— уж не знаю, как вашу газету не закрыли в один прекрасный день, честное слово,— все юноши, видите ли, богатые и бедные, должны иметь возможность учиться в университете,— да это же безобразие, это форменное идиотство, прости за откровенность, и когда-нибудь ты признаешь, что я была права; это все дон Николас, черт бы его побрал, сбил вас всех с толку и втихаря гнул свою линию, а все потому—если хочешь знать,— что он самого низкого происхождения: мать у него, представь себе, прачка, а то и похуже, и хотя в своей газете он и нашим, и ва- шим — как бы чего не вышло,— а все-таки вредный тип этот дон Николас, плохой человек, уж я тебе говорю, и это неваж- но, что он ходит в церковь, это все для виду — вот что,— а ведь во время войны он сидел, коли хочешь знать, и если его не рас- стреляли, так из чистого милосердия, а он вместо благодарно- сти — ведь он должен был быть благодарен,— все свое: подби- вает всех на всякие гадости со своей газетенкой, и вдобавок Ойарсун говорит, что он либерал,— уж дальше и ехать некуда, сам понимаешь, ведь все эти козни строят либералы, Марио, так ты и знай. За либерализм-то его и выгнали, дело ясное, тут и спорить не о чем, хоть Мойано, вместо того чтобы сбрить свою мерзкую бороду, давай отпускать шуточки, а мне вовсе не смешно — «Какой он либерал, он святоша: он и мочится святой водой»,— подумай только, что за выражения! Да ведь и то ска- зать: либерала только по грубости и узнаешь, они все носят маску, а сами лезут и лезут — и не заметишь, как они станут твоими друзьями, потому что если бы они орали во все горло: «Мы — либералы»,— так, конечно, перед ними закрылись бы все двери, как перед коммунистами, а так они делают свое дело, лезут и лезут, и когда ты их раскусываешь, то уж бывает позд- но. И больше всего на свете меня огорчало, дорогой, что ты пи- сал в «Эль Коррео» в таком тоне, и все по глупости, по чистой глупости: сам того не зная, ты помогал силам зла; ну хоть бы тебе прилично платили за это, а то — посуди сам — двадцать дуро за статью — вот так плата! — да ведь это нищенство; и потом, каждый раз, как я видела, что ты идешь причащаться, 296
я была в ужасе: я думала, что это кощунство, представь себе! — я никогда не говорила тебе об этом, но ведь есть вещи, которые совместить невозможно; вот, например, бог и «Эль Кор- рео» — это все равно что поставить одну свечку богу, а дру- гую — дьяволу. И будь уверен, что дон Николас, причащаясь, всякий раз совершает смертный грех, потому что дон Нико- лас — плохой человек, и если он влез тебе в душу, так это толь- ко потому, что в тот вечер он заступился за тебя перед жандар- мом, а хотя бы жандарм тебя и ударил — скажите на ми- лость! — я-то, положим, этому не верю,— все равно закон есть закон, и если ездить через парк на велосипеде запрещено — это ведь всем известно, как ты там ни крути,— значит, жан- дарм исполнял свой долг, и если бы даже он тебя убил, так это было бы при исполнении служебных обязанностей, так и знай; и хочешь, я тебе скажу еще кое-что? — таков порядок вещей, вот что, порядок заведен, и ничего в этом нет плохого, если хо- чешь знать,— ведь ты нарушил закон, а этот человек носит мундир и, стало быть, должен защищать закон, за это ему пла- тят деньги, а вы думаете, что если вы уже не дети, так вам разрешается делать все, что угодно; а вот и нет, заблуждае- тесь — взрослые обязаны слушаться точно так же, как и дети, не отца с матерью, конечно, а властей: власти заменяют нам родителей, хорошенькие были бы у нас без них порядки! И что бы ты там ни говорил, Рамон Фпльгейра поступил как настоя- щий кабальеро, когда принял тебя, дружок, но ведь он доста- точно умен и понимает, что если алькальд не поверит своим жандармам — так кто же им поверит? И уж я тебе говорю, жан- дарм в два часа ночи, да еще в такой холод,—это все равно что министр внутренних дел, разве нет, скажи пожалуйста? И еще бы не хватало, чтобы в полицейском участке или в ко- миссариате тебя встретили с распростертыми объятиями,— чего захотел! — скажи на милость, как бы ты поступил со сту- дентом, который побеспокоил бы тебя об эту пору? — да ты бы его просто с лестницы спустил, и это вполне естественно: все мы люди, все человеки; а кроме всего прочего, если бы ты не задержался так с проверкой упражнений, тебе не понадобилось бы ехать на велосипеде, что, кстати сказать, вовсе тебе не при- стало, и нам не на что было бы жаловаться. Будь он проклят, твой велосипед: всякий раз, как я видела тебя на нем, я прямо сгорала со стыда, а уж когда ты устроил на нем сиденье для ребенка, так и говорить не приходится, я готова была убить тебя, столько из-за тебя наплакалась, полоумный ты, вот кто,— уж тут-то ты со мной ни капельки не считался, ну скажи, что это не так! Ясное дело — черного кобеля не отмоешь добела, а 297
у тебя всегда были пролетарские вкусы, это для меня вовсе не новость, но меня злит, что дон Николас лезет куда его не про- сят, я его просто не перевариваю, интересно знать, кто его звал — это, видите ли, злоупотребление властью, это оскорбле- ние человеческого достоинства,— пусть скажет спасибо, что дело обошлось всего-навсего штрафом; будь уверен, что если бы это зависело от меня, то уж так дешево вам бы не отделаться. Закатить бы касторки, как это делали во время войны,— и, даю тебе честное слово, он сразу научился бы вести себя; а то вот есть еще плетка-семихвостка, или как там она называется,— я слышала, что эти штуки употребляют за границей для усмире- ния крикунов. VI Любовь познали мы в том, что Он положил за нас душу Свою; и мы должны полагать души свои за братьев. А кто име- ет достаток в мире, но, видя брата своего в нужде, затворяет от него сердце свое,— как пребывает в том любовь Божия?.. * Кто говорит: «Я люблю Бога», а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может лю- бить Бога, Которого не видит? ** — вот это и есть то самое, что я всегда утверждала, дорогой, а ведь твои идеи о милосердии — так прямо хоть в книге печатай, и ты не сердись, что я до сих пор не могу забыть тебе твою лекцию,— ну уж и заварил ты кашу, дружок ты мой милый! — тут и говорить нечего, и хоть бы кто-нибудь тебя понял! — а ведь ты спорил со мной всякий раз, как я ходила в предместья оделять детей апельсинами и шоколадом: можно подумать, что дети предместья сыты ими по горло — господи помилуй! — и уж не будем вспоминать тот вечер, когда нам с Вален случилось пойти в «Роперо». Что с то- бой творится, скажи на милость? Всегда были бедные и бога- тые, Марио, и наша обязанность — обязанность людей, живу- щих, слава богу, в достатке,— заключается в том, чтобы помо- гать неимущим, но тебе ведь сразу все надо исправлять, ты найдешь недостатки и в Евангелии, дружок, и поди знай — твои ли это теории или же этого проклятого Перре, илп дона Николаса, или еще кого-нибудь из вашей шапки? — ведь у вас у всех мозги набекрень, не спорь со мной. «Согласиться с этим — значит согласиться с тем, что богатства распределены * Первое послание св. апостола Иоанна, III, 16—17. ** Там же, IV, 20. 298
справедливо»,— подумать только! — ведь ты всякий раз устраи- вал мне митинг, дорогой: «Благотворительность может только замазать трещины в справедливости, но не уничтожить бездны несправедливости»; «Фраза, достойная коммуниста», как сказал Армандо,— ты только подумай: бедняков вы взбудоражите, и если настанет время, когда вы добьетесь своего и все будут учиться и станут инженерами-путейцами, то, скажи на ми- лость, на кого мы будем изливать милосердие, дорогой мой? — это ведь тоже проблема; ну, а без милосердия — прощай, Еван- гелие,— неужели ты этого не понимаешь? — все покатится по наклонной плоскости, это всякому ясно. Кто больше, кто мень- ше, но все вы отравлены, как я говорю, и меня бросает в дрожь всякий раз, как я подумаю о том, до какой степени ты был не- примирим; и не то чтобы я считала тебя злым человеком — во- все нет, но ты был легковерен, вот что, легковерен и глуповат, Марио,— почему бы этого и не сказать? — ведь то, чем зани- мается «Каритас» *, ты вполне одобрял, и я этого просто понять не могу, честное слово, потому что если «Каритас» что-то и сделала, так только лишила нас непосредственного общения с бедняками и не дала им молиться перед внесением нашей леп- ты, а это значит, в сущности, испортить бедных — так ты и знай — и вдобавок сократить молитвы, а я помню, как раньше мы с мамой посещали эти жуткие трущобы,— господи, что это было за трогательное зрелище! — они молились от всей души и целовали руку, подававшую им помощь. Ну-ка попробуй до- биться этого! И знаешь, кто виноват во всем не меньше, чем вы? «Каритас», так и знай, ведь она поступает очень неосмот- рительно, не разобравшись прежде, кто заслуживает помощи: ведь лезут и бродяги, и протестанты — сплошной беспорядок, а ведь этого быть не должно, мне уж надоело и говорить-то об этом. И до чего же здорово у вас все это получается — я сроду не видывала такой развращенности среди бедняков и боюсь и подумать о том дне, когда с ног все станет на голову и в бла- годарность ты получишь пулю — вот так, за добро тебе отплатят злом; можешь говорить мне все, что угодно, дружок, сам уви- дишь, что с тобой сделают; «Каритас», видите ли, необходима, пока не изменилась система,— поди разберись, что ты хотел этим сказать,— целый божий день ты толковал об этих систе- мах, а ведь вы и сами не знаете, с чем это едят. А дон Ни- колас между тем потирает руки, и это меня бесит больше всего на свете,— вы ведь пляшете под его дудку, сами того не пони- мая. В других делах, может быть, вы и разбираетесь, не спорю, ♦ «Каритас» — католическая благотворительная организация. 299
но в милосердии вы ничего не смыслите, Марио, так и знай; ты, например, проводил целые вечера с заключенньши и вы- слушивал их истории — ну скажи на милость, что проку тебе от этих людишек? — ведь если общество от них отворачивается, так уж не без причины, тут и толковать нечего. Дело в том, что нынче все хотят командовать, все лезут в генералы, как я говорю, только объясни мне вот что, Марио,— если нет солдат, то кому нужны генералы? И не толкуй мне, что осуществлять милосердие можно, когда ты говоришь, а другие тебя слушают, и что милосердие состоит не в том, чтобы давать, а в том, что- бы отдать самого себя,— ты ведь для красного словца не пожа- леешь и отца, как я говорю, это все твое проклятое тщеславие, все равно как печатать в книгах фразы курсивом или пропис- ными буквами, когда там нет ни имен собственных и ничего такого; это просто бессмысленно, хоть Армандо и говорит, что это делается для красоты,— он это в шутку говорит, смеха ради, он ведь всегда рад сострить, ты же его знаешь. Или взять историю с поросенком Эрнандо де Мигеля — дело житейское, просто знак внимания, вот и все,— мальчик был не подготовлен и тащился с этим поросенком на спине от самого Траскатро, а ты устроил ему скандал, и это вовсе не модель, я полагаю; ведь в конце концов ты швырнул этого поросенка в пролет лест- ницы, попал ему прямо в спину и едва не убил его: поросенок- то весил самое меньшее четыре кило,— тяжесть-то какая! Ну к чему эти выходки, Марио, дорогой мой? Милосердие начинает- ся с самого себя, а ведь наши дети мясом не объедались — сам знаешь; ведь с повышением зарплаты поднимаются и цены, просто ужас; ведь, когда вы пишете, так сами не знаете, что делаете, упрямая ты голова,— вот у Армандо прочный фунда- мент— его фабрика, а между тем он говорит: «Я не собираюсь быть большим католиком, чем Папа»; ну а ты четыре кило — бац в пролет лестницы, ну до чего ж благородно! — только ска- жи, пожалуйста, кому было бы плохо, если бы мы взяли этого поросенка? И то же самое с бутылками и тортами; ведь если человек хочет сделать доброе дело, так и оставь его в покое, и пе слушай ты эту идиотку Эстер,— она все читает книги, ну и возомнила о себе невесть что, а для тебя она прямо оракул: «Люди, подобные Марио,— это совесть мира»,— просто слушать смешно, хотела бы я, чтобы она посмотрела, как эта совесть мира в трех соснах заблудилась: ведь отказаться от поросен- ка — это значит обидеть своего ближнего, а взять его — это, ви- дите ли, попустительствовать взяткодательству; по правде го- воря, я не понимаю, зачем столько думать о таких простых вещах, а уж если подумать — так о том, что детям нужны ви- 300
тамины, и позволь тебя спросить — зачем было бросать поро- сенка в Эрнандо де Мигеля? А потом, когда у тебя началась депрессия или упал тонус — как там это называется? — ты плакал из-за любого пустяка, сам вспомни, дружок,— вот уж концерты ты мне закатывал! — и если на тебя напала тоска из-за того, что ты не знал, в каком случае как надо поступать и когда ты поступаешь плохо, а когда хорошо,— ведь малому ребенку понятно, что удар в спину поросенком, который весит четыре кило, мог оказаться смертельным,— да, да, ты мог убить его, Марио, так и знай,— и если ты завидовал мне и всем нам — тем, кто знает, что делает, кто уверен в себе,— если это было так, то и слава богу, но почему ты не следовал моему примеру и не расстался с доном Николасом и со всей его шайкой шар- латанов? Да где уж там, ведь если разобраться, так это твое смирение — не что иное, как гордыня, Марио; и вечно ты со сво- ими пилюлями, а это ведь тоже одно сплошное тщеславие, как я говорю, в конце концов, все это один обман, наркотики, а они только расслабляют человека. И Луис все это выслушал — еще бы он меня не выслушал: врачи ведь считают, что они могут делать с больным все, что им заблагорассудится, как будто опи тут играют первую скрипку,— и уж как он расшумелся из-за этой твоей депрессии! — ну, уж тут я вмешалась — а что мне еще оставалось делать? — «У Марио,— говорю,—нет никаких причин для угнетенного состояния; ест он прекрасно, и я делаю для него больше, чем могу»,— конечно, я вмешалась, еще бы не вмешаться! — и про пилюли я тоже сказала все, что о них думаю; я душу отвела, Марио, и не раскаиваюсь, клянусь тебе. Будем называть вещи своими именами — когда с тобой это слу- чилось, в доме все было тихо-спокойно, можешь мне поверить,— ты ни во что не вмешивался, а ведь мужчины в этих делах только мешают, это всем известно. Вот только твое хныканье разрывало мне сердце,— ты ведь плакал так, как будто тебя убивали, ну и рыдал же ты, матушки мои! — а так как ты ни- когда не плакал, Марио,— даже когда умерли твои родители, ты и слезинки не обронил — можно было подумать, что тут-то все и вылилось, вот что; ну, я испугалась, честное слово, и ска- зала про это Луису, и Луис сказал, что я права, Марио, так ты и знай: «Нервный срыв — он неудовлетворен жизнью»,— а я его и спрашиваю — я это помню, как будто это было вчера,— «А что это такое?» — и тут он очень любезно все мне объяснил, и знаешь, интересная штука эта психиатрия, хоть никто меня не переубедит в том, что когда происходят такие вещи, а тем- пературы нет и ничего не болит, так все это одно баловство и глупости. И это сущая правда, Марио,— ты всегда вел себя как 301
маленький ребенок; потом ты, конечно, много занимался и пи- сал все это, и я уж не знаю, может быть, это было п хорошо, но, откровенно говоря, невероятно скучно,— зачем я буду обма- нывать тебя и говорить не то, что думаю? Как правило, люди, которые много размышляют, инфантильны, Марио,— ты нико- гда не обращал на это внимания? — ну вот тебе дон Лукас Сар- миенто: дурной вкус и абсурдные взгляды на жизнь, вроде фи- лософских, что ли, уж не знаю. И вот это самое с тобой и слу- чилось, дорогой мой, и с Марио случится, если только господь не поможет, ведь мальчик с головой ушел в книги, а потом чрезмерная серьезность тоже до добра не доводит. И ведь я предупреждала, а ты меня не поддержал: «Оставь его, он дол- жен сформироваться»,— все равно что об стену горох, а он знать ничего не знает; вот тебе, чтобы далеко не ходить за при- мером,— однажды вечером я сбила из яиц гоголь-моголь для Альваро, а этот протянул руку, хвать — и выпил, так и не от- рываясь от книги; я даже рассердилась, честное слово,— жизнь ведь сейчас нелегкая, а Марио уже был вполне сыт, да и что же это будет, если каждый из нас в любое время будет есть то- голь-моголь? — сам посуди. Альваро — другое дело, пойми меня, я не говорю, что для того, чтобы ходить в горы и зажигать там костры, надо его перекармливать, но он такой худой — кожа да кости, Марио, и меня очень беспокоит этот ребенок, чест- ное слово: ведь если с ним что-то случается, он все принимает покорно, будто так и надо. Мама говорила: «Болезнь легче пре- дупредить, чем лечить»,— ты понимаешь, Марио? И не то, что- бы у меня было пристрастие к Альварито — вовсе нет, это вы все от злости выдумываете,— но он такой милый — может быть, мне нравится его имя, как знать? — помнишь, я тебе говорила, когда мы еще были женихом и невестой: «Я была бы счастли- ва, если бы у нас был сын и мы назвали его Альваро»? У меня это просто превратилось в манию, и, по-моему, это у меня чуть ли не с рождения; подумай только, имя Альваро меня просто с ума сводит, и я не хочу сказать, что мне не нравится имя Ма- рио — наоборот, по-моему, оно очень идет мужчине и все такое, но имя Альваро — это моя слабость, я и сама это понимаю. Мне смешно прп одной мысли, что творилось бы в нашем доме, если бы я предоставила выбирать имена тебе,— лучше уж не думать об этом: были бы у тебя какие-нибудь Салустиано, Эуфемиано, Габина или что-нибудь в этом роде — у тебя ведь пролетарские пристрастия; нет, лучше уж не думать об этом, ты дал бы де- тям имена своих родственников — еще не хватало, такой про- стонародный обычай. Позволь тебя спросить, что бы я делала с какими-нибудь Эльвиро или Хосе Марией? — ведь у твоих 302
братьев были ужасно вульгарные имена, хоть их и убили. Я не говорю о Марио и Менчу — в конце концов, это наши имена,— ну а остальные? Раз есть такие красивые имена, как Альваро, Борха или Арансасу, то какой смысл давать детям другие? — ну сам признайся, все дело в том, что вы точно живете в сред- ние века, дружок, п прости меня за откровенность, но посмот- ри-ка ты лучше на порядочных людей, и это вполне естествен- но, Марио, дорогой мой,— ведь имя выражает характер и дает- ся на всю жизнь — легко сказать! Вот чем должен был бы за- няться Собор — не только, конечно, именами, боже упаси,— но, чем каждый день спорить и объявлять, что евреи и проте- станты — хорошие,— этого еще нам не хватало! — лучше бы пересмотрели святцы, да серьезно, без дураков: это имя можно давать, а это — нельзя: должны же люди знать, чего им придер- живаться в этом вопросе. Если хорошенько разобраться, все сейчас стало с ног на голову, Марио, и если так пойдет дальше, то в один прекрасный день окажется, что плохие — это мы; ведь после того, что мы видели, все может быть... И вот до чего мы дошли, полюбуйся,— даже африканские негры теперь хотят учить нас, хотя сами-то они всего-навсего людоеды, как бы ты ни распинался, что, дескать, мы ничему другому их не научи- ли; сам знаешь, как замечательно осветил эту проблему папа в тот вечер, когда выступал по телевидению,— надо было по- слушать, что говорила об этом Вален! Я хочу сказать тебе одну вещь, Марио, о которой раньше не осмеливалась говорить,— я и шагу не сделаю, чтобы узнать, правду ли говорит Ихинио Ойарсун, что ты по четвергам объединялся с группой проте- стантов, чтобы молиться вместе, и, хоть я не стану искать чело- века, который доказал бы мне это, мне это слишком тяжело, но имей в виду, что мы ничего об этом не знаем, и пусть дети от меня не услышат о тебе ни одного плохого слова — предупреж- даю тебя заранее, так ты и знай,— пусть лучше они думают, что они незаконнорожденные — яс радостью выпью эту ча- шу,— чем узнают, что их отец отступник. Да, да, Марио, я плачу, но пусть будет так, я все вытерплю, ты это знаешь,— мало кто может сравниться со мной в терпимости и великоду- шии, но имей в виду, что я лучше умру — да-да, лучше умру,— чем стану водиться с евреями или с протестантами. Неужели, дорогой, мы можем забыть, что евреи распяли Господа нашего? И до чего же мы этак дойдем, позволь тебя спросить? И пожа- луйста, не говори мне чепухи, что будто бы мы все распинаем Христа каждый день, не рассказывай ты мне сказок — ведь если бы Христос сейчас воскрес, он уж не стал бы ни молиться вместе с протестантами, ни говорить, что бедные должны учить- 303
ся в университете, ни покупать «Карлитос» у всех мадридских оборванцев, ни уступать очередь в магазине и уж тем более не стал бы бросать поросенка в Эрнандо Мигеля. Узкое у вас пред- ставление о Христе, дорогой, как я посмотрю! Я не трусиха, Марио, вовсе нет, и если бы Христос пришел опять, то уж будь спокоен, я бы за него заступилась, хотя бы весь мир был про- тив меня: я вела бы себя не так, как апостол Петр, уверяю тебя, хоть я и женщина, а не трусиха,— знаешь, когда кончи- лась война, в голодный год, я не растерялась, вот уж нет, я ез- дила по самым грязным деревушкам на старой развалюхе дяди Эдуардо — подумай только! — за едой для моих родителей. У меня просто обманчивая наружность, Марио, я тебе это сто раз говорила, я куда сильнее духом, чем кажусь. VII Ибо всякая обувь воина и одежда, обагренная кровью, бу- дут отданы на сожжение, в пищу огню. Ибо Младенец родился нам; Сын дан нам; владычество на раменах Его, и нарекут имя Ему: Князь мира*,— уж не знаю, может быть, я скажу чудо- вищную вещь — с вами ведь, друзья мои, никогда не знаешь, что можно сказать и чего нельзя,— но только я божественно провела войну, зачем кривить душой? Были демонстрации, мно- го ребят, всюду страшный беспорядок, а меня не пугали сире- ны и все это, ну а другие — вот бы ты посмотрел на них! — как сумасшедшие бросались в убежище, когда начинали выть си- рены, а мне это нравилось. Помню, мама заставляла нас с Хулией надевать чулки и причесываться перед тем, как спу- ститься в подвал к донье Касильде, и — подумай только! — ино- гда взрывы бомб и обстрелы заставали нас на лестнице, вот уж мы спотыкались — прямо смех один. А там, в убежище, было очень весело, представь себе: там ведь собирались все соседи, и была там такая Эспе из чердачной каморки, вдова одного же- лезнодорожника, она была из самых оголтелых красных — до- статочно сказать тебе, что ее обрили наголо в первые же дни,— так вот она все повторяла: «Это конец»,— и крестилась — по- думать надо! — но, должно быть, по привычке, и, помню, папа говорил ей очень ехидно: «Чего вы боитесь, Эсперанса? Это ваши передают вам привет». Надо было тебе видеть ее, Ма- рио,— вот смех-то! — на голове омерзительная черная накидка, сама скрючилась от страха: «Ах, помолчите, ради бога, дон Ра- * Книга пророка Исайи, IX, 5—6. 304
мон, ужасная вещь война!»,— а папа, в насмешку, конечно: «Что-то вы часто стали поминать бога, Эсперанса»,— ты поду- май: в обычное время она и к обедне-то не ходила — куда там! — социалистка, да еще из очень видных,— а папа давай рассказывать ей об оборонительных войнах, прямо целую лек- цию закатил, так что в конце концов бедняжка Эспе сказала: «Ах, дон Рамон, раз уж вы, такой ученый, это говорите, стало быть, так оно и есть». И тут же дети Тереситы Абриль — тогда- то они были совсем сопляками, а теперь, представь себе, уже взрослые мужчины, все женатые — как время-то бежит! — у Мигеля, самого молодого из них, уже семеро детей, подумать только, это кажется просто невероятным,— ну, а тогда посмот- рел бы ты, какой жуткий беспорядок устроили они между бу^ тылками и ящиками, а милейший Тимотео Сетиен, муж доньи Касильды, все ходил взад и вперед в сером фартуке и, схватив- шись за голову, говорил: «Осторожно, осторожно, здесь легко- воспламеняющиеся материалы» — как бы не так! — это он го- ворил, чтобы не трогали ветчину, шоколад, сушеные каштаны и все такое прочее, можешь себе представить? Милейший Тп- мотео был из породы жадюг — матушки мои, ну и скупердяй же он был! Помню, всякий раз, как мама платила по счету — а мы с Хулией были еще маленькие,— донья Касильда давала нам конфеты потихоньку: «Спрячь, чтобы он не видел»,— пря- мо ужас какой-то, ничто не вызывает у меня такого отвраще- ния, как скупость, скупцы меня просто пугают, даю тебе слово, так что, когда Транси мне сказала, что твой отец — ростовщик и все такое, я прямо задрожала, Марио, поверь мне. Но по прав- де сказать, это было не очень заметно — уж не знаю, может быть, из-за происшествий с Эльвиро и Хосе Марией, но о день- гах он и не думал, только тут-то он сам был виноват, потому что это он не пустил его на службу: безумием было, видите ли, выходить на улицу в такой день, чушь какая-то, глупости, так и знай — твой брат был на подозрении уже давно, Марио, не отрицай. Ойарсун, который в курсе всех дел — уж не знаю, от- куда он берет на это время,— сказал мне, что служба — это еще не все, что есть свидетели, которые видели Хосе Марию на ми- тинге Асаньи * на Пласа де Торос, а в апреле 31 года ** он кричал: «Да здравствует Республика!»—и махал трехцветным знаменем как сумасшедший, Марио, а это уж хуже некуда. * Асанья Диас, Мануэль — лидер левых республиканцев, занявший пост премьер-министра после свержения монархии. ** В апреле 1931 г. происходили массовые демонстрации республи- канцев и социалистов. 305
Жизнь есть жизнь, как я говорю, но 14 апреля * у нас как будто вынесли из дома покойника, один только папа не плакал, да и то я до сих пор в этом не уверена,— весь день он ходил взад и вперед, от кресла к бюро и от бюро к креслу, в полной растерянности. В этот день бедный папа постарел на десять лет, ведь король был для него все на свете, больше, чем кто- нибудь из нас, представь себе,— больше, чем вся наша семья, вместе взятая: папа глубоко чтил монархию, это был его культ. И как только была провозглашена Республика, он очень тор- жественно встал, бледный как полотно — не знаю, как тебе это описать,— пошел в ванную и вернулся оттуда в черном галсту- ке. «Я не сниму этот галстук до тех пор, пока король не вер- нется в Мадрид»,— сказал он, а мы все молчали, точно у нас кто-то умер. А ты потом думал, что этот галстук он носит по маме, царство ей небесное; очень мило, только ты ошибся, Ма- рио,— это он носил по королю, и люди, преданные чистой идее, очень трогательны, Марио, потому что монархия прекрасна, что бы ты там ни говорил; я, конечно, совсем не такая ярая мо- нархистка, как папа, но ты только представь себе: король во дворце, красивая королева, белокурые принцы, парадные каре- ты, этикет, фраки и все такое прочее! Ты говорил, что монар- хия и республика сами по себе ничего не значат, важно, что за ними стоит; уж не знаю, что ты хотел этим сказать, но пря- мо тебе говорю, что их и сравнивать невозможно. Монархия — это совсем другое дело, а Республика — как бы это сказать? — что-то будничное, не спорь со мной; я помню, когда она была установлена, всюду шатались оборванцы и пьяницы — такая мерзость, дружок,— и я с каждым днем все больше и больше понимала папу, его слепую приверженность королю, уверяю тебя, Марио. Уж если что мне и кажется абсурдным, так это то, что он бранился с дядей Эдуардо, тоже убежденным монархи- стом,— ну зачем же им было так страшно браниться? — ты не поверишь, однажды он довел папу до обморока, так что нам пришлось срочно вызывать врача, и когда папа очнулся, то за- кричал: «Уж разумеется, если к власти придет твой король, Эдуардо, я не сниму галстука!» — ну, это уж не дело, мне ка- жется,— целых два короля, как будто королей может быть не- сколько, я этого понять не могу. А на другой день, па вечере у Валентины, Ихинио Ойарсун открыл мне глаза, уверяю тебя, не успела я рассказать ему эту историю, он объяснил, что папа может снять черный галстук, принимая во внимание, что Ис- * 14 апреля 1931 г.— день свержения испанской монархии и прихода к власти республиканского правительства. 306
пания фактически осталась монархической страной — подумай только, ведь это неслыханно; а я прямо как с луны свалилась, честное слово,— я ведь была совсем молоденькой, да и времени у меня не было читать газеты, ты же знаешь,— п я так и ска- зала ему, а сама решила черкнуть папе несколько слов, но все- таки не написала: папа ведь ясно сказал — когда король вер- нется в Мадрид, а это совсем другое дело. Подумай только, как я была бы рада видеть папу в цветном галстуке! Оп на себя похож не будет, конечно,— ведь это продолжается уже столько лет! Это верность идее, не спорь со мной, а все прочее — глупо- сти; помнишь, как быстро ты снял траур после смерти своего отца — торопился ты, что ли? — но, правду сказать, и на том спасибо: ведь для матери ты и этого не сделал, и хотя я, в кон- це концов, не имела прямого отношения к вашей семье, а все же мне стыдно и подумать об этом,— за полтора года ты об отце ни разу не вспомнил. Ты такой чудак, что с тобой не зна- ешь, смеяться или плакать,— сперва все шло хорошо, но как только ты клал ногу на ногу и видел свои носки и ботинки — господи помилуй! — «Мне тяжело смотреть на мои черные ноги — достаточно того, что у меня тяжело на сердце». И ска- зано — сделано, траур кончился. Уж вы, мужчины, такие чуда- ки, Марио; все это делается отнюдь не затем, чтобы ты огор- чался, глядя на свои черные ноги,— траур существует для того, тупица ты этакая, чтобы напомнить тебе, что ты должен быть грустным, что, если ты запоешь, ты должен замолчать, если на- чнешь аплодировать, должен успокоиться и сдержать свой по- рыв. Вот для этого и существует траур, а также для того, чтобы его впдели другие,— а ты что думал, интересно знать? — дру- гие должны видеть, что у тебя в семье случилось большое не- счастье — понимаешь? — и я теперь даже креп закажу, доро- гой, как же иначе? — и не то, чтобы мне это нравилось, пойми меня правильно, черное па черном — это, конечно, жутко вы- глядит,— но надо соблюдать приличия, а главное — ты мой муж, ведь так? Ну, ясное дело, твой сын тоже как будто этого не по- нимает, и теперь твоя очередь пожинать то, что ты посеял; славный был у нас с ним скандал, этот мальчик выводит меня из равновесия, оп совершенно не умеет себя вести: полюбуй- тесь только — у него умер отец, а он ходит в своем голубом свитере, как ни в чем не бывало. Надо было видеть, что с ним стало, когда я заговорила с ним о черпом галстуке! «Это услов- ности, мама, я в этом участия принимать не буду»,— так и ска- зал, да еще и злобно сказал — каково? — ты не хочешь думать так о Марио, об этом тихоне, но пойми — я полтора часа проси- дела в ванной и ужасно волновалась; да нет, ты этого понять 307
не можешь. Вот и имей детей после этого! Ты же сам слышал: «Оставь меня в покое»,— и то же я услышала, когда заговори- ла о похоронах по первому разряду, а ведь это самое меньшее, что можно сделать для отца! «Это тщеславие» — как тебе нра- вится? И при этом так спокоен — подумай только! — все мы хо- тели бы быть спокойными, но какой ужас, господи! — ведь этот мальчик с детства — твой живой портрет, с тех самых пор, как ты устроил ему сиденье на велосипеде, Марио, и он тоже упо- требляет странные слова: «условности», например,— подумай только! — для того, чтобы позлить меня. Я не хочу больше огор- чаться — я и без того огорчена, Марио, дорогой мой, но только молодежь погубили: кого твистом, кого книгами — правил ни- каких ни у кого нет, п я вот ^вспоминаю прежнее время — ну какое же сравнение? — сегодня и не говори этим мальчишкам о войне — они назовут тебя сумасшедшим; ну хорошо, война ужасна и все что хочешь, но, в конце концов, это ремесло храб- рецов, и, кроме того, не так уж все это страшно: что бы ты там ни говорил, а я прекрасно, просто прекрасно жила во время войны; я не отрицаю, что, быть может, я ничего тогда не пони- мала, но уж не спорь со мной, это был бесконечный праздник, каждый день — что-нибудь новое: то легионеры, то итальян- цы,— они занимали то один город, то другой, и весь народ, даже старики пели «Добровольцев», где такие изумительные слова, или «Жениха смерти», а это просто прелесть. И ничего для меня не было страшного ни в бомбежках, ни в Дне Одного Блюда, когда мама с искусством, присущим ей одной, подавала все на одном блюде, и мы были сыты, клянусь тебе, так же, как и в День Без Десерта, когда мы с Транси покупали карамель, и все это для нас ничего не значило. Были, конечно, люди так себе, довольно наглые — теперь я это понимаю,— но это ведь были деревенские, невоспитанный народ, и я помню, когда мы прикалывали им «Остановись» *, да еще чуть не к самому телу — подумай только! — они все нас трогали — «на сча- стье»,— а мы с Транси и не сердились, ни-ни, они ведь были такие храбрые! Ты знаешь, что я, когда мы с тобой уже стали женихом и невестой, была «крестной» одного из них? Кажется, его звали Пабло, да, Пабло Аса,— он писал мне очень смешпые письма, в них было полно ошибок, деревенщина он был с го- ловы до ног, но ты не ревнуй — ведь должна же я была что-то сделать для этих несчастных,— вот я ему и писала, и однажды он явился с увольнительной — он приехал на побывку — и хо- * Солдаты франкистской армии прикалывали на грудь красный зна- чок с надписью «Остановись, пуля!». 308
тел со мной погулять,— подумай только! — а я сказала, что об этом нечего и помышлять, и тогда он предложил пойти в кино, а я, конечно, опять отказалась, и тут он давай канючить, что завтра его могут убить, да что же я могла сделать? — в душе- то я его жалела, конечно; и тут он сунул в рот палец с черным ногтем и положил мне в руку золотой зуб, так что я пришла в ужас: «Зачем вы это делаете?» — ну да, Марио, он ведь тоже обращался ко мне на «вы», хочешь верь, хочешь нет, но мама была совершенно права: «Помогать этим людям — благое дело, но надо соблюдать дистанцию; солдаты — люди низкого про- исхождения»; а он рассказал, что мавры разбивали головы мертвым, чтобы выбить у них золотые зубы,— подумай, какой ужас! — и велел, чтобы я берегла этот зуб до конца войны, и, верно, у него было какое-то предчувствие, потому что об этом славном Пабло Аса я больше никогда не слыхала, так что в один прекрасный день нам с мамой пришлось сдать зуб в Госу- дарственную казну. К несчастью, таких случаев много было во время войны; вот взять хоть Хуана Игнасио Куэваса, чтобы да- леко не ходить за примером — кажется, я тебе уже рассказы- вала о нем, это брат Транси,— он был какой-то недоразвитый, не вполне нормальный, но его мобилизовали и отправили в ка- зарму на подсобные работы и все такое — во время войны ведь всякое бывает, видно, не хватало людей, уж не знаю; словом, однажды утром родители Транси нашли под дверью бумажку, где было полным-полно ошибок: «Меня увозют — через «ю» — на вайну — через «а». Мне очень страшно, досвидапия — вме- сте— Хуанито». Ну что ж поделаешь, такое было время, и ты не поверишь: с тех пор много воды утекло, все переменилось, а о нем, как говорится, ни слуху, ни духу. Конечно, в таком положении лучше бы его бог прибрал — я всегда это говори- ла,— жизнь для него была только в тягость, ты представь себе, что его ожидало: стал бы он чернорабочим или кем-нибудь в этом роде — лучше уж умереть, но Транси, дружок, расчувст- вовалась: «Ах нет, душечка, брат есть брат»,— ну, это зависит от того, с какой точки зрения посмотреть, но уж она такая; ведь это чудовищно, что она связалась с Эваристо,— он же удрал потом, да и рисовал ее голой или уж черт знает как он там ее рисовал,— нет уж, Марио, дорогой мой, в этом смысле ты можешь быть совершенно спокоен — я в этих делах... да что и говорить, ты сам знаешь, и вовсе не оттого, что у меня не было возможностей, Марио: мужчины, да будет тебе известно, до сих пор смотрят на меня на улице — взгляды ведь разные бывают,— а Элисео Сан-Хуан каждый раз как посмотрит на меня, ты бы послушал, что он говорит,— это пламя, которое и 309
целый океан не зальет: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь»,—уж не знаю, что было бы, если бы я подала ему повод, только я и не гляжу на него, иду себе как ни в чем не бывало, пока он не устанет,— уверяю тебя, как будто это ко мне и не относится; ну а вот если бы я подала ему повод... VIII Не выдавай раба господину его, когда он прибежит к тебе от господина своего. Пусть он у тебя живет, среди вас, пусть он живет на месте, которое он изберет в каком-нибудь из жи- лищ твоих, где ему понравится; не притесняй его *,— совсем как эта дурочка Доро: «Сеньориго всякий стал бы обслуживать и бесплатно»,— болтовня одна все это; ты ведь отлично знаешь, Марио, что сеньорито обслуживаю я, она знать ничего не зна- ет — вот такова жизнь, она и стакана воды не подаст — смешно даже, а потом на рождество или на мои именины огребает ко- лоссальные чаевые, а ведь ты видел, что я хожу чуть ли не бо- сая и трясусь над каждым грошом, ну да уж такой ты человек, дружок, известное дело — в иных случаях ты щедр некстати. Надо было тебе послушать Вален, Марио,— ты знаешь, она прямо со смеху помирала над тем, как тебя обожает Доро,— вечно она прибавляет: «Наш господин»,— как будто речь идет не меньше, чем об Иисусе Христе; между нами будь сказано, она совсем дурочка, бедняжка Доро, она преданная и любящая на свой лад, но совсем дурочка, и я не могу понять, как это людей ее сословия принимают за границей, Марио, они ведь уходят туда сотнями — подумать только! — и с каждым разом все больше, и что только они там делают! Вален говорит, что они там выполняют самую тяжелую работу, как скот, возят те- леги, например, и все такое прочее; трудно поверить, конечно, хотя я лично от этих паршивых иностранцев всего могу ждать. И уходят они туда оттого, что ничего не знают,— людишки ведь они совершенно неотесанные, даже читать научиться и то не подумали: ты говоришь им о загранице, а они только глаза таращат, посуди сам — много еще у нас всякого невежества, Марио,—им только бы менять места, да ведь не все то золото, что блестит,— вот потом они и злятся и хотят обратно — вот оно как! — а другой Испании нет на свете. Да и кроме всего прочего — что они потеряли там, за границей, как я говорю? Но Пятая книга Моисеева. Второзаконие, XXIII, 15—16. 310
им лишь бы менять места и делать всякие глупости, учиться тому, чему не надо, вот что,— хорошенькое настало времечко; ты можешь смеяться, Марио, а все же в один прекрасный день Испания спасет мир, и это будет не впервые. Мы тут смеялись с Вален — она такая прелесть! — как-то раз она меня останав- ливает и говорит: «Я еду в Германию: это единственный спо- соб нанять кухарку, гувернантку и горничную»,— видал, какие дела? — ты ведь сам признаешь, что у нее есть чувство юмора, и большое, судя по тому вечеру,— я прямо как на иголках си- дела из-за вашего шушуканья да из-за вашего хи-хи-хи, ха-ха- ха, но это еще полбеды, а вот когда ты начал бросать в фонари пробки от шампанского, я готова была убить тебя,— уж и зре- лище было! — и ведь народ собрался не с бору да с сосенки, было избранное общество. Ты слишком много пил, милый, и меня это приводит в ужас, а ведь я тебя предупреждала, я тебе весь вечер говорила: «Не пей больше, не пей больше»,— но тебе в одно ухо входило, в другое выходило, а уж раз ты заку- сил удила, тебя ничем не удержишь; хорошо еще, что Вален — свой человек. Я прямо обожаю Вален, а тебе она не нравится, дорогой? Она, конечно, много тратит на косметику, я этого не отрицаю, так что Бене готова убить ее, но зато выглядит она отлично, не то что другие,— Вален очень искусно красится, осо- бенно подводит глаза. Ты знаешь, что раз в неделю Вален ез- дит в Мадрид на чистку лица? Имей в виду, Марио, мне тоже хотелось бы стать такой красивой; там с тобой творят чудеса, это сущая правда,— ведь кажется просто невероятным, чтобы кожу могли сделать такой чудесной. И потом, ей очень идет грим, а ведь он идет не всем — мне вот, например, нисколько, скажи сам; и потом, она такая высокая, меня ничуть не удив- ляет, что люди оборачиваются и смотрят на нее, на улице она привлекает внимание, и поэтому мне даже нравится ходить с ней вместе. Пойми, Марио, из всех моих подружек по институ- ту она одна была такая, видел бы ты наши вечеринки по окон- чании курса! — что за неприличие! — никто из них рыбу есть не умел, и если бы не Валентина, там творилось бы черт знает что. А денег у нее, должно быть, куры не клюют: идешь с ней по улице, и все, что только ей понравится, любую вещь тут же и купит, можешь мне поверить, на цены она и не смотрит, она щедрая... Вален — чудесная женщина, я ее очень люблю. А Бе- не говорит, что все деньги — ее, и я просто понять не могу, почему это так повезло Висенте; свадьба у них была шикарная; и я не хочу сказать, что Висенте — дрянь, пойми меня правиль- но, но такая обаятельная женщина, как Вален, да еще и с день- гами — это просто чудо какое-то. Бене — директорша — гово- 311
рит, что Висенте пришлось за ней побегать, и меня это вовсе не удивляет, потому что, когда они познакомились в Мадриде, Вален встречалась с одним итальянцем, а итальянцы тоже ведь в грязь лицом не ударят — боже, каким они пользовались успе- хом! — и, по правде говоря, мне это непонятно, ведь они очень похожи на нас, тоже, в конце концов, латинцы, да к тому же не такие мужественные. Помнишь, как они приехали к нам во время войны? Сколько волнений было, господи боже! Я и ду- мать об этом не хочу. Девчонки все прямо с ума посходили — ну, понятное дело,— это ведь им было в новинку, зато уж по- том они показали, чего они стоят, я говорю о Гвадалахаре *, а Вален сказала, что Муссолини выбирал самых высоких и са- мых красивых и все такое — для пропаганды, что ли, не знаю. Ну и, конечно, батальон — или как его там? — вот тот, что при- был сюда, прямо целую бурю вызвал; что за мужчины! — все го- товы были бросать им цветы, ко!Да они маршировали,— такую встречу им устроили! — и пусть не жалуются, что потом, после Гвадалахары, произошла смена декораций, все тогда издева- лись над ними, а теперь вот сыночек Аростеги, который войну и на картинках не видел, болтает,— «юный бунтарь», видите ли! — будто события под Гвадалахарой показывают, что италь- янцы — люди цивилизованные именно потому, что они не вои- ны, хоть Муссолини и нарядил их солдатами. А этот дурак Мойа- но — лучше бы он сбрил свою гнусную бороду — говорит, что итальянцы — отличные люди, что они всюду выделяются, что они даже Париж завоевали своими свитерами и обувью,— тоже мне завоевание, чушь он порет, сам посуди. Это то же са- мое, что красота итальянок — ведь там всякие есть, как и везде, я думаю,— просто сейчас принято все лучшее вытаскивать на экраны, не дураки же они, и уж меня-то не проведешь «солью итальянских фильмов» — что только они показывают, Ма- рио? — свиньи они, и больше ничего, не спорь со мной; а с дру- гой стороны — помнишь эти мерзкие послевоенные фильмы? — вот ужас! — вшивые, умирающие с голоду дети, и все они были совершенно одинаковые; а я, откровенно говоря, считаю, что кино создано для развлечения — в жизни и без того достаточно забот. И я говорю и утверждаю, Марио, что немного они выиг- рают своим бесстыдством — тут ведь их никто не перещего- ляет, только мы на эту удочку не клюнем; а сколько вреда они принесли нам во время войны! — ведь их, конечно, поместили в частных домах, а это опасно, если у пных женщин нет ника- * В боях с республиканской армией под Гвадалахарой в марте 1937 г. итальянский корпус потерпел серьезное поражение. 312
ких устоев. Взять хотя бы историю Хулии с Галли Константи- но, и таких были сотни, я не преувеличиваю. Галли пришел в дом, как на завоеванную территорию: с улыбочкой, с усика- ми в ниточку, очень был смуглый, а глаза светлые-светлые... Красив-то он был красив, тут уж ничего не скажешь,— прямо медаль, и к тому же очень симпатичный: «bambina» * — одной, «bambina» — другой, и хоть я была тогда совсем молоденькой — в тридцать седьмом-то году,— прямо девочка,— но и я слуша- ла его как зачарованная. Галли все время курил, а ведь мы, девчонки, ничего тогда не понимали,— ну вот нам с Хулией и казалось, что это очень мужественно; ты скажешь: «Ребяче- ство»,— но курение, мундир, медали, которые он заслужил в Абиссинии! — подумай только: он сражался с неграми, а это действительно была страшная война,— и нет ничего удивитель- ного, что мы были прямо-таки ослеплены. Помню, я часто ве- черами оставалась дома одна с Галли — папа и мама ходили гулять, а у Хулии были уроки скрипки,— и я была в восторге, а он брал меня за руки — без дурного умысла, конечно, ты не ревнуй, но все-таки сердце у меня так и прыгало — и рассказы- вал мне про Пизу, и про Абиссинию, и про своих детей — Ро- мано и Анну Марию — и говорил, что они «los figlios!» ** дуче, а меня он называл «bambina», и я прямо с ума сходила, а Тран- си умирала от зависти, можешь мне поверить: «Познакомь меня с ним, милочка, не будь эгоисткой». Единственно, что мне в Галли не нравилось — еще до того, что произошло потом,— это всякие кремы и баночки для ванны, так что бедняжка мама была в ужасе: «Где это видано, чтобы мужчина употреблял столько косметики?»—Хулия молчала, а папу, представь себе, он просто не замечал, и папу выводило из себя то, что Галли заставлял его поднимать руку на итальянский манер, когда кончались последние известия и звучали гимны, ты только пред- ставь себе эту картину, ведь папа — человек глубоко штатский; но как только известия кончатся, Галли кричал: «Да здравству- ет Испания!» и «Да здравствует Италия!» —ну и мы все: «Да здравствует!» —только потихоньку, мы ведь прямо умирали со стыда, все это была одна насмешка. А однажды вечером Галли не было дома — он часто не являлся к ужину, поди знай, где он там шатался, хорош был гусь,— и папа сказал: «Он несколь- ко театрален»,— ну, посмотрел бы ты тогда на Хулию — уж не знаю, что еще могло бы так ее разозлить,— что с ней было! — из-за слова «театрален», что ли? —г «Может, да, а может, нет»,— * Детка (итал.). ♦* Дети (искам, итал.). 313
сказала она, а я толком и не знаю, что она имела в виду, но папа был ошеломлен, честное слово, он даже рта раскрыть не мог. А мы с Хулией почти каждый вечер ездили с Галли в от- крытом «фиате», так что Транси мне просто надоела: «Какой красавчик! Ах, милочка, познакомь меня с ним, не будь такой эгоисткой»,— но я и не думала их знакомить, так и знай, Тран- си ведь очень легкомысленная. А Галли покупал нам мороже- ное и пирожные, а однажды вечером повел нас с Хулией в книжный магазин и купил нам на двоих итальянскую грамма- тику — денег у него куры не клевали, и к тому же у Галли, не говоря о его щедрости, было одно прекрасное качество, редкое для мужчины: я никогда не видела его сердитым — подумай только! — и, даже когда я смеялась над его плохим произноше- нием, он совершенно беззлобно говорил: «Per che ride, bambina? Per che?» * — и так щурился, что я прямо с ума сходила, толь- ко ты не сердись, Марио,— ничего плохого тут не было. Откро- венно говоря, это было чудесное время: куда угодно — в откры- том «фиате», а все кругом обливались потом, и я думала, что когда я выйду замуж, то первым делом куплю автомобиль — вот видишь, это у меня с давних пор,— папа ведь был очень упрям и хотя у него и была возможность, а все же ему это и в голову не приходило, уж не знаю почему, у него тоже свои странности,— но я сказала себе: «Когда я выйду замуж, пер- вым делом куплю автомобиль»,— вот как я обманулась, вот что меня ожидало, и потом еще Энкарна все мне твердила, что я тебя донимаю, житья тебе не даю, но ведь, если разобраться, все в доме было так, как ты хотел, а это был мой единствен- ный каприз. Я только выбирала детям имена, следила за тем, как они учатся, вела хозяйство и все такое, а в остальном ты меня в грош не ставил, уж не спорь со мной, и больше всего меня огорчает, Марио, что из-за нескольких жалких тысяч песет ты мог лишить меня лучшего удовольствия в жизни; я не го- ворю о «мерседесе» — я прекрасно знаю, что такой расход нам не по карману,— но что может быть дешевле, чем «шестьсот шесть»? — на них ездят даже лифтерши, их называют «пупка- ми», дорогой, потому что они есть у всех,— ты этого не знал? Как бы это было чудесно, Марио! — вся моя жизнь изменилась бы, подумай только! — теперь я об этом и говорить не хочу. Ну да, да, автомобиль — это роскошь, кафедра не дает столько денег — смешно слушать: как будто я не знаю, что тебя удер- живали эти типы из твоей компании,— но ты посмотри на дона Николаса: советы давать он мастер, а сам вот купил «тысяча * Чего ты смеешься, детка? Чего ты смеешься? (итал.) 314
пятьсот», и я в таких случаях говорю: одно дело болтать, дру- гое — помогать; а еще говорит о равенстве, заладил одно и то же — полюбуйся на него; а ведь при желании у нас мог быть «гордини» — ни больше, ни меньше,— у тебя же были возмож- ности; посмотри на Фито — он в худшем положении, чем ты; но можно было к этому и не прибегать: ты ведь хорошо пи- шешь, Марио,— это все говорят,— но только ты пишешь о том, чего никто не понимает, а уж если кто и поймет, так это еще хуже,— о каких-то вонючих нищих, которые ходят в лохмоть- ях и умирают с голоду. Это людям не нужно, Марио, люди ни- чего этого знать не хотят, им не нравится, когда к ним при- стают с какими-то проблемами, у них и своих проблем доста- точно, мне уж надоело и говорить-то тебе об этом. Если бы ты знал, как я мечтала, чтобы ты описал то, что произошло с Мак- симино Конде! Как только Ойарсун рассказал мне об этом, я тут же помчалась к тебе и прибежала домой, задыхаясь — ты сам это видел,— да только все без толку; а не станешь же ты отрицать, что это был бы отличный сюжет, очень жизненный и все такое; может быть, чуть-чуть нескромный, но, я думаю, не надо было хватать через край, никаких альковных сцен — до- статочно было написать, что он влюбился в падчерицу — пони- маешь? — и, как только она уступает, вернее сказать, отдается Максимино или как бы ты там назвал его в романе,— ты за- ставил бы его подумать о приличиях, и, таким образом, книга получилась бы даже назидательной. Но тебя, дорогой, убеж- дать бесполезно — как об стену горох: «да», «нет», «хорошо»,— ничего ты не сказал, не проявил ни малейшего интереса, ты меня даже не слушал, а это для меня всего обиднее; вы, муж- чины,— ужасные гордецы, вы думаете, как бы вам овладеть истиной, а на нас не обращаете ни малейшего внимания. Но пусть это вам не по вкусу, а в жизни мы, женщины, разбираем- ся гораздо лучше вас, Марио; как будто я не знаю, что читают моп подруги, о которых ты всегда говорил: «Они, наверно, мало читают»,— да еще так презрительно!—я не хочу сказать, что они читают много — у нас нет времени читать даже газеты,— но (я не говорю об Эстер) в книгах, которые читают они, на- верняка ничего не говорится ни о войнах, ни о социальных про- блемах, ни о чем таком — только о страсти и о любви, это уж точно. И это вполне естественно, дорогой, ведь любовь — это вечная тема, заруби себе на носу, вспомни хоть Дон Жуана; это никогда не проходит, это не быстротечная мода, и скажи, пожалуйста, что было бы с миром без любви? — он просто пе- рестал бы существовать: ясное дело, ему пришел бы конец. 315
IX Царство небесное подобно царю *... царь... король... ве^но ты чушь порешь; я тысячу раз спрашивала себя, Марио: если монархия была тебе безразлична, то чего ради ты устроил пере- палку с Хосечу Прадосом? Ты мне про Хосечу не говори: добрее его человека нету, он здешний, всю жизнь здесь живет; ты ведь знаешь семью Прадосов: известнейшая семья, на войне они все были в первых рядах, честны безукоризненно — зачем тебе было все это затевать? Зачем лезть к нему в душу? Ведь, в конце кон- цов, он был председательствующим или как там это называет- ся? — так тебе что за дело? — пусть он и расхлебывает, ведь он за все отвечает, не так ли? А ты — ни в какую, ты все подсчи- тывал п подсчитывал голоса, уж не знаю, как у тебя хватило на это дерзости после того, как тебе оказали такое доверие! — ты только подумай: ведь тебя выбрали как всеми уважаемого че- ловека, но ты согласился на это с отвращением и решил поднять шум — в этом меня никто не переубедит. И если Хосечу пришло в голову сказать, что девяносто процентов — «за», четыре — «против», а шесть процентов воздержались — пустые бюллетени или как там это называется,— ну и ладно, ведь он был предсе- дательствующим — разве нет? — пусть говорит неправду, если хочет, тебе-то какое дело, в конце концов? Так нет же, это то же самое, что история с поросенком Эрнандо де Мигеля или ссо- ра с Фито,— это дух противоречия, дорогой мой, ты всегда так поступаешь; ведь если ты его терпеть не можешь — а на мой взгляд он вовсе этого не заслуживает,— ты мог бы высказать это вежливо, учтиво,— в споре с ними никогда не надо перехо- дить границы; вот если бы ты сказал: «Мне это не нравится, но я подчиняюсь решению большинства»,— все были бы довольны, так и знай,— ведь это же и есть демократия, если я правильно тебя поняла. «Я не могу согласиться с этим»,— вот так, боль- шими буквами, дружок, прямо как в твоих книгах, чтобы все знали, чтобы и секретарю было слышно,— ведь, если ты не вы- скажешься во весь голос, так ты лопнешь, как я говорю; а ты снова давай считать да подсчитывать, а если мы не подсчитаем, так и протокола не будет — хорошенькое дело! — да ведь это настоящий шантаж! — никогда у тебя не было ни капли здра- вого смысла, Марио, и первое удовольствие для тебя — подни- мать шум и бросать вызов всему городу: я, мол, на том стою, и хотя бы вы все сказали: «Белое»,— я скажу: «Черное»,— про- сто потому, что мне так заблагорассудилось,— я тебя насквозь * Евангелие от Матфея, XVIII, 23. 316
вижу. А ведь так нельзя, Марио, горе ты мое,— чтобы жить в этом мире, надо быть более гибким и немножко более терпимым, а то вы проповедуете терпимость, а сами делаете все, что вам взбредет в голову; и уж если бы ты был всю жизнь республикан- цем, республиканцем до мозга костей — ну что ж, это было бы мне понятно, но ведь ты же всю жизнь твердил, что республика и монархия — это лишь слова, а важно то, что за ними стоит, так с какой же стати ты устроил скандал и отказался (подписать протокол? Зачем ты так некрасиво поступил с Хосечу Прадосом, который всегда прекрасно к нам относился? Все это совершенно бессмысленно, пойми, и просто нелепо; Висенте Рохо говорит, что бедняга Хосечу пришел в Клуб на себя не похожий, белый как стена, заикался, когда начинал говорить, и все такое, ведь ему могло стать плохо — вот ужас-то! — ты вспомни-ка своего отца: его разбил паралич, и полжизни он провел в кресле на ко- лесиках, несчастный человек, и все из-за того, что ему нагру- била прислуга. Надо вести себя осторожнее, Марио, дурак ты набитый, скандалисты никому не нужны, пойми ты это, ведь жить нам приходится с людьми; Хосечу, конечно, прекрасный человек, но у него тоже есть самолюбие — все мы люди, он и затаил на тебя обиду, вспомни историю с квартирой; если с ним по-хорошему, так добрее его на всем свете не сыщешь, ну а если тебе случится погладить его против шерстки, так, само собой, пеняй потом на себя. Знаешь, что мне сказал Ихинио Ойарсун? — и теперь это стало известно всем. Так вот, он сказал, что Хосечу сказал — понимаешь? — что ты чисто- плюй и что в тот день он не набил тебе морду — я в точности передаю его слова — только ради дружбы его и моих родителей, так ты и запомни, бессовестный! — я уж не знаю, как это у тебя получилось, но тебе удалось взбудоражить весь город, дорогой мой,— вот какое наследство ты мне оставил, подумай только! — ведь теперь, если бы не папа, мне пришлось бы жить на вдовью пенсию, а этого, знаешь ли, и на квартиру не хватит, и это же чудовищно, я сама это понимаю. Мне просто смешно, когда ты говоришь, что правдивому человеку все пути открыты — да это анекдот какой-то! — с тобой говорить бесполезно, ну можешь ты мне объяснить, какой путь ты-то избрал, дорогой мой? — все ездят в автомобилях, а твоя жена ходит ножками, вот как, ей и голову негде приклонить, господи боже мой! — самое большее, что мы могли себе позволить, это мельхиоровые приборы, мне и говорить-то об этом стыдно. И это, по-твоему, жизнь? Скажи мне положа руку на сердце, Марио,— по-твоему, многие жен- щины могли бы вынести такую Голгофу? Я тебе говорю чистую правду, но хуже всего, что ты с этим не согласен, что за два- 317
дцать три года совместной жизни у тебя не нашлось ни слова благодарности, а ведь были же у меня поклонники, Марио,— ты это прекрасно знаешь,— выбор был большой, да и сейчас, от- кровенно говоря, поклонников у меня довольно; уже после того, как я вышла замуж, у меня было много возможностей — если бы ты только знал! — я, конечно, шучу, но, если вам попадается хорошая хозяйка — такая, какой должна быть женщина,— вы можете спать спокойно, и вы, мужчины, этим пользуетесь; вы получаете благословение, гарантию верности, как я говорю, вы покупаете себе судомойку7, женщину, с которой не пропадешь,— так чего вам еще надо? Это ведь так удобно, у вас сплошные розы, и вы делаете все, что вам вздумается. И ты еще утверждал, что вступил в брак таким же девственным, как я,— скажите, пожалуйста, какой ангелочек! —ты эти сказки рассказывай кому хочешь, только не мне, а ты еще: «Не благодари меня, в этом повинна моя застенчивость»,— уж какая там застенчи- вость! — мужчины все одинаковы, это всем известно, не знаем мы вас, что ли? — а ты все говорил, что лучшее доказатель- ство — это то, что ты ничего не знал — прямо заслушаться мож- но! — а дело-то все в том, что между падшей женщиной и жен- щиной порядочной — огромная разница, и в конце концов что-то хорошее ведь и в вас остается, вот оно и проявляется, когда вы женитесь — ни больше ни меньше, ни меньше ни больше. Ты — девственник! За дурочку ты, что ли, меня принимаешь, Марио, дорогой мой? Я не хочу сказать, что ты был порочен, вовсе нет, но — как бы это выразиться? — иногда малость развязен... А что потом было в Мадриде! Это свадебное путешествие! — ты под- верг меня неслыханному унижению, ты совершенно мной пре- небрег, прямо тебе скажу: я даже испугалась, я ведь знала, что должно произойти что-то необычное — ну, чтобы были дети, зна- ешь,— но я думала, что это бывает всего один раз, честное слово, и я покорилась, клянусь тебе,— будь что будет! — только ты лег и — «Спокойной ночи!» — как будто лег с полицейским, подумать надо! — такое равнодушие, такое равнодушие, я даже Вален об этом не сказала, а ведь ты знаешь, Вален для меня пе то что Эстер: хоть мы с Эстер и дружим всю жизнь, но она со- всем другое дело, она далеко не такая чуткая, куда ей до Ва- лен! — есть такие темы — немного пикантные,— на которые с ней говорить нельзя; она хвалится тем, что она очень современ- ная и начитанная, а она как раз отсталая, и, знаешь, я часто ду- маю, что, пожалуй, вы были бы прекрасной парой, вы рождены друг для друга, милый, как будто из одного теста сделаны. Она, например, считает тебя очень умным, сидит над этими стран- ными книгами, над этими талмудами, которых ни один человек 318
не осилит, и я помню, когда вышло твое «Наследство», Вален прямо помирала со смеху, а эта всезнайка Эстер говорила, что это символическая книга — подумай только! — ну что она там понимает? — а когда у тебя началась депрессия или что-то в этом роде, как там это называется? — и ты был невыносим, все говорил про разложение нравов и про насилие, так Вален ска- зала: «Милочка, как можно видеть вещи в таком мрачном све- те!» — ну а Эстер, дружок, пустилась толковать о том, что она тебя прекрасно понимает,— ну еще бы! — что в журналах пи- шут все одно и то же: о принцессах, о каникулах или об убий- ствах в Конго. Хорошо у нее язык подвешен, и пусть говорит она мало, зато уж как скажет, так прямо и припечатает,— ма- тушки мои, что за тщеславие! — ни дать ни взять проповедник. «Марио может сказать многое, но вы отбиваете у него всякую охоту»,— сказала, как отрезала, как будто я в этом виновата, я ведь, знаешь ли, так спешила рассказать тебе историю с Мак- симино Конде, и все без толку, а вот если бы я умела писать, Марио, у меня получился бы отличный роман. Ну а что ка- сается Эстер, то все дело в том, что она не видела тебя в шле- панцах,— надо видеть вас, мужчин, когда вы надеваете шлепан- цы и снимаете маску, как я говорю. Всякий раз, как об этом заходит речь, я вспоминаю маму, царство ей небесное, она го- ворила, Марио, что, прежде чем выйти замуж, женщине нужно было бы несколько месяцев смотреть на своего жениха в шле- панцах, тогда у нее не было бы стольких разочарований. Пойми меня правильно, это ведь не моя фантазия, Марио, мама разби- ралась во всем, это и есть жизненный опыт, но девочка в сем- надцать лет думает, что она все знает и понимает, думает, что это старческий маразм, а потом происходит то, что происходит, и все мы спотыкаемся об один и тот же камешек, и я, конечно, не жалуюсь — давай внесем в это полную ясность,— но, когда в первый раз ты сказал мне: «Спокойной ночи» — и повернулся на другой бок, я прямо похолодела: никогда в жизни никто так меня не оскорблял, и пусть я не Софи Лорен — я сама это по- нимаю,— но ведь не заслуживаю же я такого пренебрежения. Пакито Альварес — сейчас я уж скажу тебе это — никогда бы так со мной не поступил, а про Элисео Сан-Хуана и говорить не- чего, и даже Эваристо, чтобы далеко не ходить — пусть он абсо- лютный дегенерат и все, что тебе угодно; говорят даже, у него стоял чемодан с куриными перьями, и зеркала, и всякие стран- ные вещи, но именно потому-то я о нем и вспоминаю. И не то чтобы это было для меня как гром среди ясного неба — вовсе нет, я от многих слышала, что эта ночь — все равно что сорев- нование, что это не так-то легко и просто, но никогда ни один 319
человек не говорил мне, чтобы кто-нибудь повернулся на другой бок и сказал: «Спокойной ночи»,— так и знай. И не говори, что ты так поступил из уважения ко мне, что бывают случаи, когда надо побороть в себе зверя, потому что — нравится это вам или нет,— но мы — животные, Марио, и, что еще хуже — обычаи у нас тоже животные, так что женщина, какие бы твердые устои у нее ни были, в подобной ситуации предпочтет грубость пре- небрежению, ты ведь меня знаешь. Нашу брачную ночь, Ма- рио,— что бы там ты ни говорил — я не забуду никогда, про- живи я еще хоть тысячу лет,— так поступить со мной! — а пад- ре Фандо еще говорит, что это деликатность — ну, только он меня и видел, хороши эти молодые попы! — ни до чего им нет дела, только у них и заботы — много или мало зарабатывают рабочие; и я голову даю на отсечение, что для них страшнее, когда хозяин отказывается выдать двойную плату, чем когда кто-нибудь обнимает чужую жену,— вот до чего мы дошли, Ма- рио, хоть и грустно это признать; мы утратили всякую нравст- венность — вот до чего мы докатились! — и все это распрекрас- ный Собор, без него мы жили бы припеваючи. Сейчас поговари- вают, что тут, на углу, протестанты откроют свою часовню. Го- лову, что ли, мы потеряли? Ведь у нас пятеро детей! Как же можно спокойно выпустить их на улицу? Я и думать не хочу об этом, Марио,— все это происходит оттого, что мы не такие, ка- кими должны быть, люди не думают о загробной жизни, устоев у них никаких нет, и вообще они не такие, как подобает быть людям. А ты припомни, что у нас происходило,— я тебе ска- зала: «Расскажи мне о твоих похождениях, когда ты был холо- стым, пусть это и будет мне больно. Я прощаю тебе заранее»,— у меня были самые лучшие побуждения, и я приготовилась ис- пить эту чашу до дна, клянусь тебе; и, может быть, я дура, но уж такая я на свет родилась, ничего не могу с собой поделать: вдруг, в один прекрасный день, мне хочется простить всех,— и я готова была так поступить, даю тебе слово, я бы тебя выслу- шала, поцеловала и: «Что было, то прошло»,— только ты — молчок, ты скрытничал даже со своей женушкой, а уж это хуже всего; когда же я начала настаивать, ты — большими буквами, прямо как в твоих книгах, дружок: «Я БЫЛ ТАКИМ ЖЕ ДЕВ- СТВЕННЫМ, КАК ТЫ, НО НЕ БЛАГОДАРИ МЕНЯ, В ЭТОМ ПОВИННА МОЯ ЗАСТЕНЧИВОСТЬ». Ну как тебе это нравит- ся? Если что и может вывести меня из себя, так это твое недо- верие, пойми раз навсегда,— ведь, если бы той ночью ты сказал мне правду, я все равно простила бы тебя, чего бы это мне ни стоило, клянусь тебе всем, чем хочешь. Это вроде как с Энкарной 320
в Мадриде: у меня достаточно причин думать о ней плохо, я не говорю — сейчас, но двадцать пять лет назад — сколько угодно, а ты толкуешь про пиво и креветки, ну уж нет, Марио, перемени пластинку, дура я, что ли, или, по-твоему, я не знаю Энкарну? Тебе было мало твоего успеха и прочего, и куда она тебя повела, туда ты и пошел, вот как; точно я этого не знаю, но, что бы ты там ни говорил, она вела себя неприлично,— со своими деверями ей надо было держаться иначе хотя бы из уважения к священ- ной памяти Эльвиро; вот вдова Хосе Марии, если бы он был же- нат,— это совсем другое дело; кажется, что это одно и то же, а это не одно и то же, он ведь был неверующий. Как ни держи язык за зубами, но рано или поздно все становится известно, Марио,— слухом земля полнится, как говорила бедная мама, и с Энкарной — пусть это дело пятнадцатилетней давности — про- исходили темные истории, дорогой, хоть ты и объясняешь все с точки зрения милосердия — поди разберись тут,— и я не хочу сказать, что она как сыр в масле катается, пли что она должна работать,— избави боже, но я знаю, что ты давал ей деньги, а она их брала, я даже могу назвать место и число, если уж ты хочешь полной ясности,— ведь женщина потихоньку узнает все. X «Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне» *. Послушай, Марио, ты знаешь, что мне всегда нравилось, когда ты называл меня: «Маленькая реакционерка»? Думаю, это из-за моих выходок, других оснований у тебя не было. Помню, что в юности Пако — он ведь ухаживал за мной — всегда говорил мне: «Малышка»,— он это вечно твердил, как припев, и было время, когда Пако мне нравился, так и знай,— конечно, тогда я была девчонка и почти не замечала, что он и говорить-то не умеет, ведь семья Пако была немного... как бы это сказать? — ну, словом, то, что назы- вается ремесленники,— а ведь черного кобеля не отмоешь до- бела, но так как у нас все это было в шутку, то я проводила с ним время и никогда не видела, чтобы человек был так влюблен, это сущая правда. Помню, когда мы сталкивались с вашей шай- кой, а этот дикарь Армандо делал рога и мычал, Пако говорил: «Если выпустят еще одного быка Миуры **, я брошусь на арену, * Евангелие от Матфея, XXV, 40. ** Миура — фамилия владельца племенных быков для корриды. 11 Мигель Делибес 321
малышка, только для того, чтобы ты знала, что такое муже- ство»,— а Транси помирала со смеху, уж не знаю, что она нашла в Пако, но она всем предпочитала его, ну а если не его, так «стариков», только уж не тебя,— ты ей даром был не нужен, и довольно некстати пришла ей в голову мысль: «Прогони ты его, с таким кадыком он похож на пугало»,— вот как, а в первое время, когда ты уходил, она целовала меня в губы, да так креп- ко, даже странно это было — ее поцелуи походили на любов- ные — «Менчу, у тебя лихорадка, завтра ты должна посидеть дома»,— уж не знаю, ревность это была или что еще, пони- маешь? Откровенно говоря, Транси не повезло; может быть, у нее и были какие-то грешки — да и у кого их нет,— но у нее все-таки уйма достоинств, вот, например, ее слова о лихорадке, да еще в таком возрасте,— ведь внимательного отношения за деньги не купить. Уж не знаю, почему и как, но Пако Альварес поглощал все ее мысли,— она прямо помирала со смеху над ним и поправляла его, потому что Пако говорил «диаграмма» вместо «диафрагма» и «эскалатор» вместо «экскаватор»,— все-то он пу- тал, и Транси называла его Работяга (это между нами, конечно), но она не обижала его, и это меня удивляет, хотя, если хоро- шенько разобраться, это было еще не самое страшное; хуже всего было то, что в нем сказывался человек невоспитанный, и я даже не знаю, в чем это сказывалось — да во всем! — его ни- сколько не смущало, что он вел меня под руку с левой стороны, всегда он говорил «мамочка» — это в его-то годы! Но как муж- чина Пако был очень неплох, а уж сейчас я и не говорю: заго- релый, чуть поседевший, он стал похож на актера, но я, по-мо- ему, всегда привлекала грубоватых мужчин — Элисео, Эваристо, Пако — такого плана. Вален говорит, что таким нравятся пол- ные женщины, но я, не считая груди, которая всегда была у меня великовата, сроду не была толстой — правда ведь? А что делается сейчас, я уж и не говорю: надо видеть Элисео Сан- Хуана,— он на меня все глаза проглядел, так и знай, и, если я иду в голубом свитере — тут ему и конец: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь»,— плохо его дело, Ма- рио, он мне проходу не дает, просто с ума спятил. И потом эта тяжелая челюсть, этот хриплый голос, широкие плечи — испу- гаться можно, честное слово, а вот, скажу я тебе, Пакито Альва- рес — это совсем другое дело, и я не хочу сказать, что он более тонкий человек, но — как бы это выразиться? — не такой вла- стный, более вежливый, совсём другое дело, а уж глаза у него! — в жизни не видывала ничего подобного, даю тебе слово,— зеле- ные глаза встречаются редко, признайся, а у него были вроде кошачьих пли как вода в бассейне. И он чуткий человек — уж я 322
это заметила,— хоть он и был иногда грубоват и все такое, но природная вежливость всякий раз брала верх над его низким происхождением. А теперь полюбуйся на него — сеньор, насто- ящий сеньор, и я помню, в детстве, когда мы сходили с тротуара или ступали на тротуар, он всякий раз брал меня под руку, как бы по рассеянности, так, знаешь ли, небрежно, но женщине при- ятно сознавать, что мужчина не забывает о том, что она — сла- бый пол. Ну а сейчас я расскажу тебе, о чем до сих пор не рас- сказывала: в один прекрасный день — это было недели две тому назад, второго марта, чтобы быть точной,— Пако подвез меня к центру на своем «тибуроне», огромном автомобиле, даже пред- ставить себе такой трудно; я стояла в очереди на автобус, и вдруг — раз! — он резко затормозил, ну прямо как в кино, мо- жешь мне поверить — подумать только! — я ведь тысячу лет не видала Пакито, и ты не поверишь, я покраснела и все такое, по- нимаешь, какая досада, ведь если я и выхожу из равновесия, так только когда чувствую, что кровь бросилась мне в лицо, а я ничего не могу с этим поделать. А его прямо узнать нельзя — что за голос, что за апломб, что за маперы! — другой Пако, уж я тебе говорю, Марио: «Тебе в центр?» — «Ну да!» — а что я могла ему ответить? — но я и с места не сдвинулась, ведь тут же, рядом со мной, стоял со своим мотокаром и следил за нами Кресенте — ну, понятно, чтобы не утратить навыка,— но Пако не смутился: «Я тебя подвезу»,— и я влезла в автомобиль, даже не подумав, что делаю. Ну и автомобиль, Марио,— прямо мечта! Сказать по правде, у меня даже голова закружилась, но выбоин я не замечала, да и потом Пако ведет так уверенно, как будто в жизни своей ничем другим не занимался, а я как дура — серд- це тук-тук-тук, и так все время: не из-за чего-то, а только из-за того, что я сижу в автомобиле с другим мужчиной, а не с тобой; ну что правда, то правда, Пако теперь совсем другой человек — как он выражается, Марио! — говорит он мало, но правильно, вполголоса, не гримасничает ни с того ни с сего, говорит, как и все порядочные люди. Везет же мужчинам, как я говорю,— с го- дами вы только выигрываете, и кто не хорош в двадцать лет, тому остается лишь подождать еще двадцать; вот тебе Пако — говорит как по книге читает, стал куда более мужественным, а в детстве был такой беленький, и, по-моему, он был немного похож на младенца Иисуса, нежный был, что ли, не знаю, а те- перь вот за версту видно, что он умеет жить; «Для тебя время точно остановилось, малышка, ты все такая же, как тогда, когда мы гуляли по Асера»,— вот видишь! — а я: «Какие глупо- сти!» — ну что еще я могла ему сказать? — ведь мы не разго- варивали двадцать пять лет, прямо серебряная свадьба, пред- 11 323
ставь себе, я ведь тогда совсем была девочкой, и тут я говорю, чтобы переменить разговор: «Какой потрясающий автомо- биль!» — а он сказал, что он еще лучше оттого, что в нем еду я,— пошлый комплимент, скажешь ты, а ведь я была ужасно одета, не готова к встрече с ним, понятное дело, и все же вни- мание всегда приятно. И как только мы замолчали, он стал на меня смотреть украдкой, потихоньку... не скажу тебе, что он смотрел как завоеватель, но — глядь! — дает круг, чтобы подве- сти меня к Пласа, а я и не пикну,— как будто ничего не пони- маю, хотя мне отлично известно, что он женат и что у него куча детей, да и у меня тоже,— что тут говорить! — но я прикинулась дурочкой, и потом, когда мы прощались, он глядел на меня во все глаза и долго держал мою руку в своей, я даже подумала, что он сию секунду взорвется, потому что сам видишь, какой теперь стал Пако,— совсем другой человек, Марио, властный, уверен- ный, такая перемена кажется просто невероятной. После войны он как будто несколько лет жил в Мадриде и завязал там свя- зи — ты об этом знаешь? — он мне сам сказал, а теперь его ин- тересуют места, где будет развиваться промышленность, он там кого-то представляет, уж не знаю, какие-то дела с землями для строительства или как это называется. Он, конечно, всегда был тружеником и во время войны вел себя изумительно, биогра- фия у него превосходная: брат его погиб, а сам он получил осколок в грудь и множество ранений, заслуг у него уйма, и — кто бы мог подумать? — он был такой бестолковый, вот чуде- са-то творятся на свете!—и знаешь, лучше бы я вышла за- муж за него, вот о чем я сейчас думаю. Можешь смеяться, Ма- рио, но сейчас у людей куча денег, и это меня злит больше всего,— ведь ты далеко не дурак, ты талантливый, но вот поди ж ты!—я не говорю о «тибуроне», но «шестьсот шесть»... «Шестьсот шесть» теперь есть даже у лифтерш, дорогой, я не преувеличиваю, а по воскресеньям ходят пешком бродяги да мы. Я ничего не хочу этим сказать, Марио, но то, что произошло с Пако, заставило меня задуматься; ведь зарывать в землю та- лант, который дал нам бог, это просто грешно, вот что, а такие вещи, какие ты писал для «Эль Коррео»,— это ни себе ни лю- дям, трата времени, как я говорю; ты посмотрел бы лучше на Пако. Я и сама признаю, что прямо одурела от этой встречи,— ведь сколько воды утекло! — и хотя, кроме тебя, других мужчин для меня не существует, но женщине всегда приятно сознавать, что она кому-то нравится. А знаешь, Марио, как он смотрел на меня? Когда я вышла из машины, я не знала, куда мне деться, клянусь тебе, он не уезжал и наверняка следил за мной, и та- кое зло меня взяло, что я плохо одета! — если бы я заранее 324
знала об этой встрече, так все было бы иначе, мне ведь есть что надеть. Хорошо еще, что мужчины на эти вещи не обращают внимания, но, когда он взял меня за руку, я только и думала: «Хоть бы он не смотрел на мои пуговицы, а то поймет, что я перелицевала пальто»,— но я совсем не вспотела, а что было в молодости! — теперь-то, конечно, есть средства от всех бед, а тогда, я помню, всякий раз, как он брал меня под руку, я шеп- тала Транси: «Я вся мокрая»,— и она помирала со смеху, а не- счастный Пако говорил: «Чему ты смеешься, малышка, если только это не секрет?» — а на мне все было влажное, уж я тебе говорю. И не то что во мне что-то изменилось оттого, что Пако задержал мою руку в своей, но не можешь же ты не признать, что это приятно,— а ты никогда так не делал, дорогой, ты был со мной слишком холоден, и я не хочу сказать, что ты должен был целовать меня — этого еще не хватало! — этого я не позво- лила бы никому на свете,— но мне бы хотелось, чтобы ты был чуть-чуть более страстным, горе ты мое, а ты всегда был апати- чен, без конца повторял: «Любовь моя» и «Жизнь моя», а уж когда переходил от слов к делу... Хороша была у нас брачная ночь! Деликатность? Да это просто смешно! — ты вечно меня компрометировал; вот у Вален шла кровь, и мне пришлось ей сказать, что и со мной было то же самое, а то мне стыдно было — ну с каким лицом я скажу ей, что ты повернулся на дру- гой бок — и только я тебя и видела? Хочешь я скажу больше? Вот тебе Армандо и Эстер, дружок,— какая она там ни есть ум- ница, ты мне о ней лучше не говори,— если хочешь знать, они стали женихом и невестой, потому что он держал ее руку в своей, только и всего, он даже не объяснился ей в любви — вот анекдот-то! — она это поняла, потому что он не выпускал ее руки, лишь поэтому, и так у них все и началось, подумать толь- ко! Я бы этого не потерпела, тут и толковать нечего,— мне надо, чтобы все было как следует, Марио; оглашение — это все равно что благословение на брак, это одно и то же, и я вспоми- наю, как говорила бедная мама: «Все должно иметь свое нача- ло», и если вдуматься, то она была более чем права. Жени- ховство — это краеугольный камень, Марио, это шаг, от кото- рого зависит вся жизнь, а многие этого не понимают: ты мне нравишься, я тебе нравлюсь, и дело с концом, некоторые даже смотрят на это как на шутку, а ведь это дело серьезное, ну а потом происходит неизбежное. Да, что бы ты там ни говорил, а страсть — это главное. Посмотри на Армандо: он женат уже пятнадцать лет, и мпого воды утекло, но он не потерпит, чтобы на его жену даже смотрели, и я помню тот вечер в баре в Атрйо, Он в драку полез, а ведь, по-моему, на бедняжку Эстер никто и 325
смотреть не станет — ну, ладно, не будем об этом говорить,— а Армандо собой не владеет, прямо так и лезет с кулаками — вот что значит настоящий мужчина! таким он и должен быть! — ну и те получили свою порцию, и все из-за того, что кто-то из них подмигнул ей, только уж он отбил у них всякую охоту, дело яс- ное. А что было в Кеведо, когда они стали женихом и невестой! Я это видела и того типа, которого он отделал — вот это был скандал! — Армандо ударил его только за то, что он пустил ей вслед струю дыма,— только за это, подумать надо! — вот по- тому-то мне и нравится Армандо, и пусть, по-твоему, это было грубо, но это совершенно правильно, это традиция, это старин- ный обычай,— понимаешь, что я хочу сказать? Нам, женщинам, нравятся отчаянные мужчины, дорогой, нам нравится, когда вы защищаете то, что принадлежит вам, когда вы убиваете друг друга из-за нас, если в этом есть необходимость. Разве вы не де- лаете то же самое во имя Родины? Так ведь это одно и то же, Марио, так и зпай,— жена пли невеста должны быть священны, как я говорю, к ним нельзя прикасаться и нельзя допускать, чтобы они к кому-то прикасались, только тебе это совершенно все равно: «Я тебе доверяю», «Ты сама знаешь свой долг»,— удобная позиция! — ну а если я забудусь? А если в один пре- красный день мне не захочется выполнять свой долг? Все это очень мило: однажды вы получаете благословение, гарантию верности, как я говорю, и можете спать спокойно — старая пес- ня! — только заруби себе на носу, Марио, что иногда мужчинам приходится завоевывать эту верность, завоевывать силой, кула- ками, если понадобится; взять, к примеру, Армандо,— на его жену п посмотреть нельзя, он ведь на все способен. И таких, как Армандо, большинство, пойми ты это, не знаю вот, как Пако, я давно потеряла его из виду, но все равно я в нем уверена, доста- точно поглядеть на него, и для начала он показал себя на вой- не,— надо видеть, какое у него тело, прямо как решето, все в осколках. Я знаю, что становлюсь назойливой, но я не устану повторять тебе, осел ты этакий, что надо быть пылким, что иные вещи заслуживают, чтобы ради них потрудились, ты же тра- тишь время на ппсание глупостей, которые и денег тебе не при- носят, п никого не интересуют, ведь ты слышал, что говорит папа, а уж в чем другом, по в этих делах он отлично разбирает- ся, и ты это прекрасно знаешь, я прямо из себя выхожу, когда ты прикидываешься дурачком. 32о
XI О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные *,— и, прости мою настойчивость, Марио,— по- жалуй, я становлюсь чересчур назойливой,— но это ведь не пу- стяк: для меня объяснение в любви — очень важно, это самое главное, так и знай, сколько бы ты ни говорил, что это чепуха. Но это совсем не так, вовсе это не чепуха, если над этим заду- маться, и помолвка — очень серьезный шаг в жизни мужчины и женщины, это не пустые разговоры, и, вполне естественно, этот шаг должен быть торжественным и даже, если хочешь, должен сопровождаться ритуальными фразами; вспомни, что говорила об этом бедная мама, царство ей небесное. Поэтому, как бы Ар- мандо ни хвастался и сколько бы ни кричал, мне это не нра- вится: провести четыре вечера вместе, держа друг друга за руки, а потом считать, что вы уже дали обещание. Какое-то молчали- вое обещание, если хочешь; а вот если бы меня спросили, уве- ряю тебя, я не стала бы молчать, я стояла бы на своем: Эстер и Армандо стали мужем и женой, не побыв женихом и невестой, вдруг, в один прекрасный день, и, если хорошенько подумать, поступили безнравственно. Это как если бы мужчина захотел стать мужем женщины только потому, что ее обнял, то же са- мое; конечно, брак — это таинство и все, что тебе угодно, но ведь помолвка, дорогой,— путь к этому таинству, и это совсем не пу- стяк, а потому необходима определенная форма; их существует великое множество, прямо уйма, ты мне не возражай, например, «Я люблю тебя» или «Я хочу, чтобы ты стала матерью моих де- тей»,— как говорится в простонародье,— и пусть это пошлова- то, но такова форма, да будет тебе известно, и именно этим она мне дорога. Именно поэтому я так настаивала на ней, Ма- рио, дорогой мой, пойми меня,— я люблю все делать как надо, а ты, с тех пор как я тебя знаю, всегда был каким-то неловким, и даже теперь ты такой, если только не выпьешь двух рюмок,— тогда ты выходишь за рамки приличия и портишь праздник: си- дишь себе в одиночестве, смотришь искоса, слова из тебя не вы- тянешь, прямо мертвец. Помнишь тот вечер у Вален? — ты был просто невыносим, я говорю тебе то, что думаю, Марио, зачем я буду говорить неправду? — все время ты бросал в фонари пробки от шампанского — интересно знать, что сказал бы об этом дворник? — ведь вести себя неприлично — это проститель- но простонародью, Марио, но, к счастью, пока еще существуют сословия, сумасброд, а для тебя вопросы воспитания никогда ни- * Книга Песни Песней Соломона, I, 14. 327
чего не значили, и напрасно! Например, ты не здоровался на улице,— я прямо заболевала, а ты идешь себе и думаешь о сво- ем, ведь всему свое время, Марио, дорогой мой; как говорила бедная мама, «на всякий час — своя забота»,— люди ведь не обязаны ломать себе голову: рассеянный ты, неприветливый или плохо воспитан. Подумать, сколько врагов ты нажил из-за этого, и все из-за твоей глупости! Кстати сказать, ты со своими кни- гами и страстью плыть против течения надоел всему городу, дорогой мой, а так нельзя, пойми ты это: ведь мы живем в ци- вилизованном обществе, а в цивилизованном обществе надо и вести себя как следует, как подобает цивилизованному чело- веку, и если ты не говоришь «до свидания» знакомому, то хо- тела бы я знать, чего ради ты говоришь это незнакомому; я по- мню, как стыдно мне было за тебя, когда мы проходили мимо аптеки Арронде п тот назойливый оборванец сказал: «Простите, вы не помните, когда мы с вами познакомились?» — а ты расте- рялся, конечно, ты ведь спутал его с кем-то, принял за другого и пустился в объяснения с этим нахалом: «Не беспокойтесь, мы знакомы с сегодняшнего дня»,— да на всю улицу, так что я не знала, куда деваться! — и еще похлопал его по плечу! — ну как тебе это понравится? — ведь он дворник или что-то в этом роде, ну что могли сказать люди, которые это видели? Так поступать нельзя, Марио, ведь надо же уважать себя, но тебе и этого было мало: «Мы — друзья, и я всегда к вашим услугам»,— это какому-то голодранцу! — ты просто хотел привлечь к себе вни- мание, вот и все, а ведь ты не мог не знать, что мне будет не- приятно, и это не тщеславие, просто — всяк сверчок знай свой шесток, горе ты мое, только ты ведь ничего не понимаешь в правилах приличия. Поэтому я все больше и больше радуюсь, что поставила на своем, а как же иначе! ведь ты вот какой: «Я хочу пойти с тобой, но только вдвоем»,— ну полюбуйтесь на него! — я притворялась дурочкой: «А зачем?» — «Но ведь мы жених и невеста».— «Вовсе нет, неужели ты этого не понима- ешь?» — а ты выкручивался и помалкивал. В таких делах, Ма- рио, нужна торжественность, и это не я выдумала: мир ведь очень мудр, и если так уж в нем повелось, значит, так и должно быть, пойми, а ипаче все это напоминало бы собачью свадьбу, извини за выражение, и если бы в один прекрасный день, к при- меру, ты преспокойно удрал, в чем я могла бы тебя упрек- нуть? — ни в чем, понимаешь? — и все же твой поступок — я не скажу с точки зрения закона, по с точки зрения общества — остался бы низким. И так день за днем, терпеливо, и хотя ты и упрекнул меня, а все-таки тебе пришлось на это пойти, хитрюга ты этакий,— а как же ипаче! — ведь, между нами говоря, выбор 328
у меня был большой, взять хоть Пакито... каждый четверг и каждое воскресенье; да, претендентов на мою руку было хоть отбавляй, только я — ни в какую, а сумасшедшая Транси: «Не говори мне, что тебе нравится этот недоносок»,— это, конечно, слишком, но как мужчина, дорогой мой, ты был отнюдь не при- влекателен, говоря откровенно; ну а я — всего-навсего роман- тичная дура: «Этому мальчику я нужна»,— вот видишь, в этом позрасте меня подкупало то, что я чувствовала себя необходи- мой,— глупости, конечно; а мама — у нее ведь глаза были как рентгеновские лучи, я в жизни не видывала ничего подобного,— говорила: «Детка, не путай ты любовь с состраданием»,— поду- мать только, как она была дальновидна! Но я была слепа, я признаю это — таков возраст, что ж поделаешь! — скажу боль- ше: если б этот дикарь Армандо не делал рога и не мычал — какой стыд! — я бы не обратила на тебя внимания; иногда бу- дущее зависит от сущей ерунды, представь себе, от какой-ни- будь мелочи, такова жизнь. Вот, например, мне было ужасно жаль тебя, я даже выразить этого не могу: твой коричневый ко- стюм, признаюсь, приводил меня в ужас, каблуки на ботинках стоптанные, и сам такой грустный, неизвестно почему, и вдруг, в один прекрасный день, я поняла, что ты начинаешь мне пра- виться — по глупости, конечно,— и вот тут посмотрел бы ты на Транси: «Прогони ты его, ну скажи на милость, что у тебя в голове?» — прямо крестные муки, дорогой, ты себе и предста- вить не можешь,— я шла одна против всех, даже против мамы,— после истории с Галли она невольно боялась за меня, сам пони- маешь. Мама — хоть хвастаться и нехорошо — была самая урав- новешенная из всех женщин, каких я знала: всегда улыбалась, всегда была опрятно одета, никогда голоса не повысит, она при- надлежала к тем людям, которые действуют успокаивающе. Ви- дел бы ты, Марио, как она умирала! — все с тем же достоин- ством, не спорь со мной, и я часто думаю, что мама предпочла бы умереть с голоду, чем дойти до такого состояния, как твой отец, который все делал под себя — я голову даю па отсече- ние,— она была так добра, опрятнее ее никого на свете не было, я совершенно уверена, что так бы она и поступила, и когда го- ворят «от колыбели до могилы», то это святая истина,— люди умирают так, как они живут, деликатный человек деликатно и умирает, а неряха — неряшливо; вот хоть твоя мать, чтобы да- леко не ходить: «Ты заботься с? нем. Марио ведь сущий клад, деточка»,— всегда, неизменно она была довольна своими деть- ми, ну скажи сам: может, какие-нибудь достоинства у нее и были, не отрицаю, но уж дети — а ведь даже Хосе Мария, и тот, видишь ли, был у нее сокровище, и Чаро — совершенство, ну .329
прямо святые,— что тут говорить! — и мебель у нее не орехо- вая, а красного дерева, хотя, между нами говоря, она ломаного гроша не стоила. Чудная женщина была твоя мать, Марио, та- ких хвастливых я и не встречала, это счастье, если ты можешь быть всегда и всем доволен; помню, однажды она показала мне место, где выставляла на холод продукты — у самого око- шечка ванной комнаты,— мне стало дурно, клянусь тебе, чуть не вырвало. «В лучшем холодильнике молоко так хорошо не со- храняется, как здесь, деточка. Даже в августе не скисает»,— и представь себе, потом, когда я была в положении, всякий раз, как я бывала в твоем доме, мне кусок не лез в горло, такое от- вращение я испытывала, просто невозможно, и мне кажется — я очепь часто об этом думаю,— что если у тебя никогда не было честолюбия,— честолюбия в хорошем смысле этого слова, пойми меня правильно,— так это оттого, что ты рос в бедности. Даже в любви как следует объясниться не мог, дорогой ты мой! Как мне было с тобой трудно! — но я этого ожидала: «Хочешь стать моей невестой?» — ничего себе формулировочка! — «А за- чем?» — «Затем»,— ну и ну! — «Значит, люди становятся же- нихом и невестой «затем?» — ты вел себя как невоспитанный мальчишка, посмотрел бы ты на себя: «Мне приятно быть с то- бой»,— и я едва удержалась от смеха, даю тебе слово: «Но если тебе приятно быть со мной, то для этого должна быть какая-то причина, не так ли?» — и дело кончилось тем, что ты все-таки пошел на это, бунтовщик! — или ты уже забыл? — «Это потому, что я тебя люблю»,— а я тебе сказала, я прекрасно помню, я так и вижу, как мы с тобой сидим в Фуэнте дель Анхель, на второй скамейке — это будет направо, если идти по Пахарера,— «Ну, это дело другое». С тех пор, дружок, мы стали гулять по каким-то странным, безлюдным улицам, и поначалу это каза- лось мне немного подозрительным — наперед ведь никто ничего не знает,— а ты еще так мало говорил, я просто не понимаю, как вы можете столько времени молчать! — ну и я как воды в рот набрала, но однажды Армандо сказал мне: «Марио не лю- бит толпы»,— и тут я вздохнула свободно, только вот не знаю, правда ли, что ты враг толпы,— с какой же стати ты так много говорил о рабочих? — что-де надо видеть, какие они, их миллионы и миллионы, и о крестьянах тоже; Вален помирает со смеху над твоей любовью к крестьянам и говорит: «Вовсе они не голодают, они закалывают таких свиней* от которых и я бы не отказа- лась». Одно из двух, Марио: пли ты враг, или друг,— этого, правда, у тебя ни один человек не поймет, но если ты друг, то дружи с равными тебе, сумасброд, с теми, кто тебе подходит, и оставь в покое рабочих и крестьян, они без тебя обойдутся; по- 330
слушал бы ты Пако,— все они отлично живут, даже прислуга, и еще требуют, чтобы им достали луну с неба. Мы с Вален об- суждали это много раз,— вы, дорогой мой, без конца, кстати и некстати, говорите о боге, о ближних, а ведь если бедные будут учиться и перестанут быть бедными, то, хотела бы я знать, к кому мы будем проявлять милосердие? Разумеется, у вас и тут выход найдется! Но дело в том, что вы просто ничего не пони- маете, и если бы ты только думал, это еще было бы полбеды, но нет — обо всем этом надо писать, и писать большими бук- вами, вот так, прямо огромными, чтобы всякий мог видеть,— вот что тебе по вкусу. Если бы «Эль Коррео» сгорела в один пре- красный день, это было бы великим счастьем, Марио, поверь мне, ведь, сотрудничая в этой газетенке, вы служили дьяволу, смущалп несчастных людей и забивали им голову всякой чепу- хой, пойми ты это, безумец, упрямая голова, ты ведь никогда ни с чем не согласен, и гордыня губит тебя, дорогой, всегда у тебя на первом месте твое «я», не спорь со мной; ведь из-за своей гордыни ты и сцепился с Солорсано — вот когда ты себя показал! — человек протягивает тебе руку, а ты: «Нет, сеньор, не стану я склонять голову!» — самолюбие, обыкновенное само- любие; посмотри на Ихинио Ойарсуна: у него, я думаю, дела идут неплохо; ведь после скандала с Хосечу из-за протокола Фито Солорсано выставил твою кандидатуру в советники,— это же значило выкинуть белый флаг, не так ли? — что прошло, то прошло, поставим на этом крест и начнем сначала, папа совер- шенно ясно писал об этом в письме, но ты — ни за что, ты ведь считаешь это шиком: «Они хотят впутать меня в свои дела», «Они покупают мое молчание»,— глупец, ведь тебе хотели пре- доставить трибуну, тупица ты этакая, дать ответственную долж- ность! — ты же слышал, что сказал Антонио: «Войти в аюнта- миенто по культурной части — это большая честь»,— и это ведь не я так говорю, это сказал Антонио, пойми ты раз навсегда, упрямец ты этакий. Только тебе все как об стену горох: «Мое имя должно остаться незапятнанным, оно пе для кандидата в аюнтампенто»,— вот ты всегда так, дружок, более странного че- ловека, чем ты, на всем свете пе сыщешь — у всех у вас какие- то комплексы, полно комплексов,— и вечно ты говоришь загад- ками: «Должно остаться незапятнанным, оно не для кандидата в аюнтампенто»,— вас никто понять не может, ты тяжелый че- ловек, невероятно тяжелый, а хуже всего, что у твоего сына такие же скверные наклонности, ты ведь слышал вчера: «Мама, это глупые условности»,— подумать только! — да так злобно — какой ужас! — я полчаса плакала в ванной и не могла выйти, честное слово. А ты еще будешь говорить! — да я тысячу раз 331
предпочитаю Менчу всем этим мальчишкам, как бы она там ни бездельничала; и я уже не знаю, университет ли делает их та- кими, но все они наполовину красные, никого они не уважают, а вот Менчу — учится она, нет ли — по крайней мере послуш- ная и, худо ли, хорошо ли, закончит курс, будь спокоен, ну и на том спасибо, девочке слишком много знать пе нужно, Марио, прежде всего надо, чтобы она была женщиной, а это, в конце концов, и есть ее прямое назначение. Что там ни говори, но средняя школа сейчас — это больше, чем курсы для получения степени бакалавра в мое время, Марио, это уж точно, и, как только кончится траур, девочка себя покажет, а так как она хо- рошенькая и очень нравится, то вокруг нее будет целый рой по- клонников, а если нет — дай только время,— пригодится ведь на что-ннбудь мой опыт, п я уж постараюсь, чтобы она не про- махнулась, она ведь послушная девочка, в жизни не купила даже булавки, не посоветовавшись со мной; я знаю, ты ска- жешь, что я гублю ее личность, ты изображаешь меня злодей- кой, дурак ты из дураков, но если проявление личности заклю- чается в отрицании траура по отцу или в неуважении к матери, так не желаю я, чтобы у моих детей была личность, так и знай, довольно я натерпелась от твоей личности; я ведь тоже что-ни- будь да смыслю, и либо я ничего не стою, либо мои дети будут мыслить так же, как я, и надеюсь, что мне удастся обуздать даже грубияна Марио — слушай меня хорошенько,— а если он хочет думать по-своему, что ж, на здоровье, только пусть думает по-своему где-нибудь в другом месте, но пока он живет в моем доме, а те, кто зависит от меня, должны думать так, как я счи- таю нужным. Не смейся, Марио, но сильная власть — это гаран- тия порядка, вспомни, что творилось при Республике, и ведь это не я выдумала, так было везде и всюду, порядок надо поддер- живать любыми средствами. Либо он есть, либо его нет, как ска- зала бы бедная мама. XII ...тот горд, ничего не знает, но заражен страстью к состя- заниям и словопрениям, от которых происходят зависть, распри, злоречия, лукавые подозрения, пустые споры между людьми по- врежденного ума, чуждыми истине, которые думают, будто бла- гочестие служит для прибытка *,— нет, Марио, вы меня не про- ведете: вы злитесь на Ихинио Ойарсуна за то, что у него «дос * Первое послание к Тимофею св. апостола Павла, VI, 4—5. 332
кабальос» — будем откровенны,— и ещё потому, что за те пят- надцать лет, что он прожил в нашем городе, он вошел в обще- ство, а этого ни ты, ни твоя компания не достигли и не достиг- нете по той простой причине, что вы нелюдимы,— зачем нам друг друга обманывать? — ни вести вы себя не умеете, ни гал- стук как следует завязать. Ну да, я знаю, ты скажешь, что тебе это не интересно, как лиса: «Зелен виноград!» —стара песня; но ты-то хорош! — что ты натворил в тот вечер у Вален,— ведь семья Рохо самая лучшая в городе, пойми это, раз Висенте — профессор института, то им приходится и нашим и вашим. А если бы Висенте не был профессором, то как могли бы мы бывать у них в доме, скажи, пожалуйста? — ведь Вален посе- щают писатели и тому подобная публика, а над вами она смеет- ся, уверяю тебя,— у Вален, хоть по виду этого и не скажешь, злой язычок, она даже над собой смеется, можешь быть уверен. И какой ужин она подала! — во сне не увидишь, всего было вдоволь, даже лангусты и икра — и какие лангусты, Марио! и какая замечательная сервировка! — такого и в Ханаане * не было, как я говорю,— и если бы ты не вышел за рамки прили- чия, это был бы один из самых счастливых вечеров в моей жиз- ни, так и знай,— поистине роскошный ужин, а она еще говорит этак попросту: «Приходите в субботу, выпьем по рюмочке»,— и в голову не придет, что она устроит на самом деле. А ты еще едва не затеял скандала, дорогой мой,— хорош, нечего ска- зать! — и уверяю тебя, я это предчувствовала, я готова по- клясться, если ты мне не веришь — больше я ничего сделать не могу,— как только мы вошли и я увидела Ихинио и Солор- сано, я подумала: «Марио либо забьется в угол, либо устроит представление»,— ведь я тебя знаю, а в Ойарсуне — не могу даже объяснить почему — яс первого взгляда распознала вос- питанного парня, и я это не зря говорю, сам понимаешь, я очень приятно провела с ним время; и я не хочу сказать, что он ин- тересный мужчина, вовсе нет, это не так, и, если тебе хочется это услышать, он — не Адонис, но среди того, что есть, и он сойдет, а с этим запахом трубочного табака, с этими прелест- ными галстуками он в конце концов начинает казаться привле- кательным — так-то! Ихинио принадлежит к тем людям, в ко- торых легко ошибиться, потому что поначалу он не производит никакого впечатления, согласна,— но по мере общения с ним начинаешь понимать, что в нем что-то есть, и если ты спросишь меня, что именно, я не сумею ответить и сразу скажу тебе, что сама не знаю: то ли он хорошо одевается, то ли умеет носить * Ханаан (Палестина) — земля, славящаяся своим изобилием. 333
костюм — это ведь разные вещи,— только для тебя это все рав- но что китайская грамота. Но чтобы ты меня понял, дорогой,— и я говорю это без всякой задней мысли — есть люди, которые разрядятся на праздник, как деревенщина на свадьбу — прямо ужас какой-то! ты понимаешь, что я хочу сказать,— ну а есть люди совсем другого рода, и Ихинио именно из таких,— непри- нужденность, какое-то особенное изящество; хоть он и мал рос- том, айв сюртуке будет чувствовать себя отлично, голову даю на отсечение. За версту видно, что это человек из общества, в нем нет ничего от выскочки, и если кто-нибудь тебе скажет, что он сплетник, то это чушь, как раз наоборот — у него для каждого найдется доброе слово, и, хотя ему есть чем похвастать- ся, он совсем не хвастун, наоборот — очень простой, уж поверь мне: увидел нас на улице: «Привет, привет»,— а потом стал расспрашивать про твои книги — что ты пишешь, что у тебя выйдет в этом году,— и он искренне этим интересуется. Ну а как ты с ним обращаешься, об этом лучше не вспоминать, ты говоришь, что он — сплетник и доносчик, ну уж нет, ведь по- сле истории с «Эль Коррео» и с Фито Солорсано мало было бы порвать с тобой отношения, а он — уж я тебе говорю — отно- сился к тебе так, будто ты — лучший писатель Испании, и я не говорю, что ты пишешь плохо — пойми меня правильно,— толь- ко вот сюжеты никуда не годятся, а он все тебя хвалит, и единственно, за что он тебя упрекал, так это за то, что у тебя немного длинный язык — немного! — добрая он душа, одно слово, и уж в чем другом, а в проницательности мало кто меня превосходит. И так же он вел себя, когда папа надел черный галстук — ты себе не представляешь: — «Он может хоть завтра снять его, милая,— Испания, по сути, осталась монархической страной»,— а я прямо как с луны свалилась, это я тебе откро- венно говорю, только ему это не показалось странным: «Это совершенно точно, так было испокон веков, но вы, юные барыш- ни, тогда еще и пе родились»,— подумай, как любезно! — а ведь я — заметно это или нет — уже в годах, хоть Пако и сказал мне в тот день, что я все такая же, как тогда, когда мы гуляли по Асера,— ну чего же еще! Не знаю, говорила ли я тебе, Ма- рио, что Пако два раза возил меня на своем автомобиле,— в тот раз и еще через неделю, встретились мы в то же время и у той же автобусной остановки, тоже, конечно, совершенно слу- чайно. Ты представить себе не можешь, как мне было стыдно, стою я в этой проклятой очереди и вдруг вижу, подъезжает красный «тибурон» — раз! — резко затормозил — ну прямо как в кино! — «Ты в центр?» — а я просто опомниться не могу, ты подумай только, ведь я не видела Пако целый век, а тут еще 334
Кресенте подсматривает со своего мотокара, так что на меня прямо столбняк напал,— еще бы! — «Ну да»,— говорю, а что еще я могла ему сказать? — ведь он не дал мне времени поду- мать, открыл дверцу, и я уже там. Что за перемена произошла с Пако! — ты и представить себе не сможешь, сколько бы я тебе ни рассказывала! Другой человек, одно слово — другой человек. Глаза у него все такие же прелестные — на мой вкус, лучше и не бывает; можешь вообразить себе — зеленоватые, как у кошки, и голубые, как вода в бассейне, и с годами, не знаю, как тебе это объяснить, у него появился апломб, в дет- стве-то, помню, он был балбес балбесом, а теперь — видный мужчина, представительный и говорит правильно, а раньше — прямо смех один. Зато сейчас — посмотри-ка на него — красный «тибурон», загребает миллионы, он сказал мне, где работает, да только я хорошенько не поняла, но, конечно, это связано с местами, где будет развиваться промышленность — не приди- райся, если я что путаю,— и я прямо глаза вытаращила, когда он рассказал мне о домах. А вот с Ихинио наоборот, я ему и слова сказать не посмела — дура я была, я и сама это пони- маю,— ведь в конце концов он был членом Патроната, но, при- знаюсь, тогда что-то на меня нашло, ну а теперь не стоит го- ворить с ним об этом: время миновало, и сейчас уже неумест- но, я полагаю; но они совершенно правы — когда-нибудь ты в этом убедишься, горе ты мое,— что в нашей жизни друзья стоят дороже титулов. Но если ты злобно на них смотришь, постоянно их критикуешь, не желаешь быть членом совета, отказываешься подписывать их протоколы, так за что же они дадут тебе квар- тиру, скажи на милость? Да они просто были бы сумасшедши- ми, Марио, так и знай, но я первая готова признать, что ты не виноват: если бы этот дон Николас, черт бы его побрал, полу- чил в свое время по заслугам, все у нас пошло бы по-иному, потому что и дон Николас, и Аростеги, и Мойано, который луч- ше бы сбрил свою гнусную бороду, как я говорю, и вся ваша компания, включая падре Фандо,— раныпе-то я думала, что он из другого теста,— причинили тебе немало вреда, и это сущая правда. Ведь я хорошо знаю теорию дона Николаса: «В наше время писатель — либо критик, либо нуль»,— все это одни сло- ва, и больше ничего, он только и делает, что обманывает моло- дежь, хочет, чтобы она стала пушечным мясом,— вот его цель, и уж не знаю, с чего это все мальчишки теперь ходят такие взбудораженные. Не перевариваю я этого дона Николаса, так и знай — в нашей семье он играл отвратительную роль,— и пусть он умнып-разумный и все, что тебе угодно, но такого злого чело- века, как он, на всем свете не сыщешь, за версту видно, чтб 335
это за птица. Не считая тех, кто в его шайке, он доброго слова ни о ком не скажет,— ну и язык у него! — матушки мои! — взять хоть стихи, которые он состряпал о бедном Канидо. Ко- нечно, дело тут не в Канидо, меня он мало беспокоит, и все же мне не стыдно признаться, что я ужасно люблю стихи Канидо — что бы вы там ни говорили,— и пусть они очень устарели, если тебе так угодно, но звучат они божественно, и все великолепно их понимают, не то что нынешние стихи — сплошные загадки, да еще надо видеть этих поэтов, дружок, я их просто не вы- ношу; а дон Николас болтал везде и всюду, что «стихи Кани- до — это не стихи, а стишопки, а статьи Солорсано — не статьи, а статейки»,— а Мойано — я отлично это слышала — сказал, что «Фито — жеребец не из последних»,— видал, как красиво! — он и сам не знал, что он хочет этим сказать. И я не стану теперь утверждать, что Солорсано говорит хорошо — это было бы глупо,— но нельзя сказать, что он говорит пло- хо,— говорит, как все люди, обыкновенно говорит, и в конце концов, если он хотел издать свои выступления в «Каса де ла Культура», если и была у него такая прихоть,— что из того? — у других людей — другие прихоти, и, по-моему, никому ника- кого зла он не причинил: он ведь оплачивал издание, ну сде- лали бы сноску, но что с вами было! — стоило посмотреть! — вас как будто собирались расстрелять! — мало того, что вы отказали ему и объявили, что скорее закроете издательство — этого только не хватало! — но вы еще кричали повсюду, что до- вольно и одной статьи, а другие нуждаются в «незначительной» правке: слово «водоснабжение» надо заменить словом «теле- фон», или «исток», или «кладбище»,— в жизни не видывала та- кой злобы, так и знай. И что бы вы там ни говорили, на самом деле вам просто хотелось насолить ему, дорогой мой,— вы пе- реходите всякие границы, целый день только и слышишь от вас колкости и гадости, ну а потом, конечно, людям тошно смот- реть на вас, ясное дело, и из тех, кто у нас вчера был, человек шесть заслуживали уважения, а прочие — какие-то юнцы и оборванцы, вот до чего мы докатились. Сказать по правде, я не понимаю, как это тебя до сих пор не прищучили: ведь после истории с Хосе Марией тебе надо было держаться поосторож- нее, уж поверь мне, и тем более после того, что произошло с твоим отцом — со мной почему-то никогда такого не происхо- дит,— только ведь он тоже был красный, не знаю, был он за Леруса или за Алькала Самору; но, уж, конечно, красный; твоя семейка — это осиное гнездо, дружок, другой такой днем с ог- нем не сыщешь. История с Эльвиро произошла в Мадриде, да еще во время войны, и, так или иначе, в конце концов он был 336
ее участником, но история с Хосе Марией — это уж из рук вон, не спорь со мной: он был на виду, и из-за него вся семья могла оказаться в изоляции, так и знай; твой отец насмешил меня — тяжелый он был человек,— ведь он не пустил Хосе Марию на работу, и это бы еще полбеды, пойми, но, когда провозгласили Республику, он вышел на улицу с флагом и был на митинге, где выступал Асанья, тому есть свидетели, это не выдумки. Ты прикрываешься именем Эльвиро, Марио, но этого мало; пусть он погиб и все, что тебе угодно, но все это не то, и я не понимаю, как ты смеешь говорить о терпимости и чуткости и что мы не можем до окончания веков быть как Каин и Авель, да только они — Хосе Мария и ему подобные — и есть Каины, хуже, чем Каины, и ты ставишь себя в дурацкое положение всякий раз, когда говоришь во всеуслышание, что оба твои бра- та мыслили одинаково — вы только послушайте его! — ведь Хосе Мария переходил всякие границы, а Эльвиро нет, вечно ты со своими ребусами, горе ты мое, нет чтобы говорить понятно, прямо с ума с тобой сойдешь. И то же самое, когда ты гово- ришь о героях обеих сторон, или о том, что без всеобщего ис- купления было бы очень трудно вырвать какие-то корни, или что мальчики с чистыми глазами хотели видеть другую Испа- нию — и те и другие,— но что политика и деньги все это погу- били. Ну как можно сравнивать такие вещи — что ты, спятил, что ли? — они даже в церковь не ходили, а’ты все сваливаешь на деньги, а деньги — либо они есть, либо их нет, но думать они не могут, они ведь не люди, а вы ради красного словца не пожалеете и отца. Так же вот Чаро говорит о Хосе Марии — он-де сказал перед смертью, что не впервые честный человек погибает за других,— лишь бы только что-то сказать; ну кто же знает, сказал ли так Хосе Мария, и сказал ли он вообще хоть что-нибудь, может быть, он умирал от страха и молился богу, как все люди в его положении,— это ведь вполне естественно. Эти передовые люди очень любят произносить громкие слова и полировать их до блеска, чтобы никто их не раскусил, и есть такие, которые этим кормятся, как я говорю,— такая гадость! Слова просто житья тебе не дают, дорогой; Вален говорит, что ты так заморочил себе голову, что уж не знаешь, куда ступить, а еще туда же — хотите исправить мир, а сами ничего не смыс- лите, и думаете при этом, что знаете все на свете,— просто анек- дот какой-то! Послушай, Марио, пусть это будет между нами: всякий раз, когда Борха засыпал, убаюканный Пятой симфо- нией, а ты говорил: «Это интеллигент в нашей семье»,— я пря- мо голову теряла, говорю тебе откровенно, ни за что на свете не хотела бы я иметь сына-интеллигента, это просто несчастье, 337
пусть бы лучше е^о бог прибрал, так и знай. Пойми раз и на- всегда, Марио: именно интеллигенты с их странными мыслями все на свете запутывают, ведь все они полоумные, они полага- ют, что многое умнеют, а умеют они только надоедать — только это, так ты и знай'?— да еще внушать беднякам всякие опасные мысли, и потом о^ни становятся красными, или протестантами, или еще чем похулке. Я полжизни отдала бы за то, чтобы вбить это тебе в голову, милый, и уж не знаю, как тебе это сказать, но некоторые люд^и останавливают меня на улице — и не один человек, и пе два — и говорят одно и то же: что ты стал крас- ным,— представь ^ебе мое положение, ну с каким лицом я могу с ними разговари вать? — и потом всякий раз, как я видела, что ты идешь к причастию, меня прямо в дрожь бросало, ты себе этого и представить не можешь; в глубине души я бы очень хотела простить ^ебя, но все же есть вещи, которые нельзя совместить, дорогой мой, например бог и «Эль Коррео»; я тебе прямо говорю, без* церемоний, что это переходит все границы. Господу двоедушие не угодно, дорогой, и да простит он меня, но, по-моему, Иоа^н XXIII, царство ему небесное, завел церковь в тупик *, и я не хочу сказать, что он был плохой человек — боже избави,— но я считаю, что быть Папой ему не пристало, или, лучше сказатА его сделали Папой, когда он был уже слиш- ком стар, вот откуда все последствия. Я не ханжа и не из числа непримиримых, М арпо, ты меня знаешь, но этот добрый сеньор говорил и делал тгакое, что всякий бы испугался, не спорь со мной: ведь если у человека в его сане получается, что проте- станты хорошие, <го кончится дело тем, что мы заблудимся в трех соснах. XIII Вот наследие Господа: дети; награда от Него — плод чре- ва. Что стрелы в РУке сильного, то сыновья молодые. Блажен человек, который наполнил ими колчан свой! ** Великолепно! Но я-то потом целый божий день вертелась, как волчок. Это, ко- нечно, великое дело, но когда-нибудь ты поймешь, Марио, как мало ты помогал мне в воспитании детей: даже Антонио — а * Папа Иоанн ХХШ был твердым сторонником мира и мирного со- существования, сторонником «церкви для бедных», сотрудничества лю- дей различных вероИсновеДаний и Неверующих в деле защиты мира, сво- боды, социального прогресса; смелая позиция Иоанна XXIII вызвала серьезное недовольство реакционных кругов. ** Псалом С XXVI, 3-5. 338
ведь он великий педагог — говорит то же самое, и, знаешь ли, когда отец ведет себя так странно, дети это замечают, и что-то нарушается у них внутри — понимаешь? — они тоже становят- ся вроде неполноценными. И разумеется,— это вовсе не но- вость — приносят матери много забот, ведь вы, мужчины, все эгоисты, известное дело, конечно, не все одинаковы, но если уж кто и перещеголял других, так это ты, Марио, дорогой мой, прости меня за откровенность. Ты вбил себе в голову, напри- мер, что девочки должны учиться, невзирая ни на что, и вот — пожалуйста — бедняжка Менчу; да не строй ты из себя дурака, ты же отлично знаешь, что девочки, которые учатся, со вре- менем становятся похожими на мужчин. Мальчики — дело дру- гое, тут все иначе, допустим, что это прекрасно, просто заме- чательно, а уж если они не хотят учиться, пусть занимаются физическим трудом. Но в своем ли ты уме, Марио? Можешь ты представить себе мужчину из семьи Сотильо в комбинезоне? Пусть меня распнут, если я понимаю тебя, дружок, но что прав- да, то правда,— за иные твои наклонности тебя следовало бы избить; призвание достойно уважения, я согласна, но существу- ют призвания для бедных и призвания для людей из общества, каждый принадлежит своему сословию, я полагаю; ведь если так пойдет дело, то через каких-нибудь два года мир перевер- нется вверх дном, бедняки станут инженерами, а люди обес- печенные будут возиться с электрическими пробками — посуди сам, как это здорово! Ну а для девочек никакого такого при- звания нет, этот закон не про них писан, как я говорю, а если у них призвание к материнству, то ничего благороднее и быть не может, а покамест пусть подождут и походят в институт по той простой причине, что и невеждами им быть нельзя, в край- нем случае пусть будут бакалаврами; и, если хочешь знать, Ма- рио, этим ты меня больно ранил,— я-то ведь не бакалавр, и тебе это отлично известно, но вся штука была в том, чтобы уронить мой авторитет в глазах детей, а этого я тебе не прощу, хотя бы прожила еще тысячу лет, потому что самое чудовищное, дья- вольское дело — это настраивать детей против матери, говорю тебе прямо, а ты это делал изо дня в день и из года в год с упор- ством, достойным лучшего применения. И потом, вместо того чтобы стать на мою сторону, когда я говорила, что нужно вы- тирать ноги перед тем, как войти в дом, и научиться обращать- ся с рыбными приборами, ты ни к селу ни к городу начи- нал распространяться о том, что самое главное — это чтобы они читали, и что Альварито очень странный мальчик, и что идти одному в поле и разжигать там костер — безумие, и что его интерес к смерти и к звездам — тоже безумие, сплошная чушь, 339
все дело в том, что у Альваро призвание бойската, или как там это называется — я ведь в языках ни бум-бум, сам знаешь,— так зачем же вести его к врачу? Альваро самый обыкновен- ный ребенок, Марио,— послушал бы тебя кто-нибудь! — и если разобраться, то меня куда больше беспокоит другое,— полюбуй- ся лучше на Борху, ну что это за выходки такие? — знаешь, что он сказал мне вчера? — и ведь он сказал то, что думал, это не было шуткой. Так вот, он мне сказал, и сказал совершенно серьезно — каково? — «Я хочу, чтобы папа умирал каждый день,— тогда не надо будет ходить в школу»,— ну как тебе это нравится? — я ему закатила увесистую оплеуху, можешь мне поверить; ему только шесть лет, я все прекрасно понимаю, но, знаешь ли, я в этом возрасте обожала папу, и, когда мне говорили, что с ним что-то случилось, я прямо умирала, и, как только я выучилась читать, я первым делом стала искать его подпись в АВС, и притом каждый день, вот как; это преврати- лось у меня в привычку, и каждый раз, как я находила ее сре- ди множества других, мама говорила: «Папа — великий писа- тель, детка»,— ну а мне ничего больше и не надо было, меня прямо распирало от гордости, но это была благородная гордость, никакого греха тут не было, даже и не думай об этом,— и, как только я приходила в школу, я тут же показывала газету моим подружкам, а они злились, потому что их отцы не писали в га- зетах, и я, представь себе, была просто счастлива. Уважение и восхищение родителями надо внушать детям прежде всего, Ма- рио, и достигается это только с помощью авторитета, а ты дума- ешь, что снисходительность идет им на пользу, но со временем это приносит дурные плоды, вспомни Борху: как он упрямился, плакал, но потом все же успокаивался, а ты таял от умиления, ты просто обожал его, так что даже Доро это удивляло, зна- ешь ли,— «Папа прямо без ума от парнишки»,— дальше уж ехать некуда! — нельзя же делать разницу между детьми, все они равны,— посмотри на меня: я их всех люблю одинаково, а как же иначе? — Аран — это совсем другое дело, девочка не растет; я знаю, она еще крошка, а все же она слишком мала для своего возраста, Марио; она вся в тетю Чаро, и это при- водит меня в ужас — говорю тебе прямо,— ведь твоя сестра смахивает на бочку, обаяния ни капли, и пусть она бесконечно добра — я это знаю,— но ведь некрасивой девушке только доб- рота и остается, а что еще прикажешь ей делать? Дурнушкам легко быть святыми, а потому невелика цена такой святости, часто говорила мама со свойственным ей остроумием, и это со- вершенно верно, Марио, скажи сам; ведь в остроумии маму ни- кто не перещеголяет, и я помню — я была еще девочкой,— ко- 340
гда к нам приходили гости, они все просто были без ума от нее, она всегда играла первую скрипку, мне напоминает ее Вален, они очень похожи, только мама, пожалуй, была чуть полнее,— тогда ведь были другие времена. У меня слезы льются при од- ной мысли о том горе, какое причинила маме Хулия,— ведь если есть человек, который не мог этого пережить, то это мама, я серьезно говорю; такая прямая, такая уравновешенная, как она должна была страдать! — достаточно сказать, что с тех пор она перестала есть сладкое! Хочешь — верь, хочешь — не верь, но таких сеньор до мозга костей, какой была мама, с каждым днем становится все меньше, и я это прекрасно понимаю, ведь раньше с прислугой было куда проще — двадцать дуро, может быть, и меньше, и все было чудесно,— какое же сравнение! — но вот тебе еще одна победа «Эль Коррео», которой вы так гор- дитесь, эта проклятая «Коррео» только и умеет, что морочить голову беднякам, и вот результат — жалованье прислуги пол- торы тысячи песет, и я уж не знаю, до чего мы дойдем, Марио, ведь эти бабы разрушают семейную жизнь, найти прислугу невозможно, а если и найдешь — так упаси боже; ну скажи сам, они же ничем не отличаются от девушек из приличных семей: рестораны, брюки, пойдут в кино — так в партер, совсем как барыни, и мне иногда приходит в голову, дружок, что насту- пает конец света, меня прямо в дрожь бросает, даю тебе слово, все перевернулось вверх дном, Марио, и нам, сеньорам, прихо- дится работать вовсю, дальше уж ехать некуда. А ты еще гово- ришь, что я жалуюсь! — да я еще слишком мало жалуюсь, него- дяй ты этакий; ничего вы, мужчины, не понимаете, вы меня только смешите: «Не надо усложнять»,— и в один прекрасный день хватаетесь за щетку или притаскиваете с прогулки де- тей и считаете, что сделали дело, прямо герои! Помню, когда у тебя была депрессия, или как там это называется, или когда на тебя завели дело и произошла эта история с Солорсано — ну, словом, все эти скандалы,— ты плакал каждую минуту, да еще без всякой причины — какая гадость! — «У тебя что-ни- будь болит? У тебя температура?» Я, конечно, волновалась, а ты: «Я чувствую только страх и отвращение»,— ну что это та- кое? — «А чего ты боишься, дорогой?» — «Не знаю, и в этом мое несчастье»,— ну как тебе это нравится? — я, видите ли, жаловалась, потому что у меня плохой характер, мое отвраще- ние ничего для тебя не значило,— все вы, мужчины, эгоисты, вот вы кто, а тут еще Мойано сбивал тебя с толку, ведь ты даже надевал к брюкам куртку от пижамы,— что это за глупость, скажи, пожалуйста? — а ты: «Ах, да!» — а он давай хохотать, прямо сумасшедшие. По-моему, ты все это вытворял только 341
затем, чтобы я не устроила тебе скандала; из-за того, что на тебя завели дело, ты решил придать себе цену и всем смертель- но надоел, дружок; а когда ты полез с этой инквизицией, тебя призвали к порядку, и сам Антонио у себя в кабинете сказал тебе все, что он об этом думает,— ведь нельзя же, Марио, стре- миться исправить то, что сотворено Всемогущим, но, если ты не ругаешь всех и вся, тебе жизнь не мила, ну что это у тебя за страсть такая? — ты меня просто выводишь из себя. И разве так уж плоха была инквизиция, дурачок ты этакий? Скажи по- ложа руку на сердце, неужели, по-твоему, в нашем теперешнем положении нам повредило бы вмешательство инквизиции? Пой- ми раз и навсегда, Марио: мир нуждается во власти и в твердой руке, а некоторые мужчины считают, что только потому, что они стали взрослыми — только поэтому,— школьной дисципли- ны для них больше не существует; но вы глубоко заблуждае- тесь: молчать и повиноваться необходимо всегда, всю жизнь, повиноваться слепо, ну а вы с этим диалогом просто с ума по- сходили — Пресвятая Дева! — другого разговору у вас нет, мож- но подумать, что это — самая важная проблема на всем свете, а между прочим, если раньше ты не мог спрашивать, а теперь ты спрашиваешь, но тебе не отвечают, то это ведь что в лоб, что по лбу, провалился бы в тартарары этот диалог! И туда же еще этот отпрыск Аростеги — лучше бы обруч гонял, как я гово- рю,— подайте ему свободу слова! — а зачем она ему, позвольте вас спросить? Ну скажи сам — что бы это было, если бы всем нам разрешили орать и всякий орал бы, что ему вздумается? Ну уж нет, Марио, вы просите невозможного, ведь это был бы какой-то курятник, сумасшедший дом; и как ты там ни крути, а инквизиция делала великое дело,— она заставляла нас всех думать о хорошем, о христианстве, и вот, сам видишь, в Испа- нии все католики, и притом убежденные католики: надо видеть, как мы набожны, мы ведь не то что эти иностранцы, которые и колен-то не преклоняют перед причастием, и будь я священ- ником — я говорю совершенно серьезно,— я попросила бы пра- вительство изгнать их из Испании, ведь они приезжают сюда только затем, чтобы показывать ножки и всех смущать, пойми ты это. Что бы вы там ни говорили, по все эти пляжи и туризм организованы масонами и коммунистами, Марио; они хотят по- дорвать наши моральные устои и — бац! — уничтожить нас од- ним махом, а ты еще лезешь с инквизицией и всякими прочими проблемами; мне просто слушать смешно, когда ты разглаголь- ствуешь о том, что методы инквизиции не были христиански- ми,— сам того не зная, ты льешь воду па мельницу наших вра- гов; я не хочу сказать, что это злонамеренно — так далеко я .не 342
захожу,— но по глупости, Марио, ведь это очень спорный во- прос: по-христиански ли убить человека ради спасения его души, ведь в конце концов разве мы получили бы хоть одно пшеничное зерно, если бы предварительно не выпололи сорняк, скажи, пожалуйста? Ну, отвечай, говорпть-то ведь легко, мплый, давай лучше перейдем к делу,— сорняк надо вырывать с кор- нем, уничтожать весь, так и знай, а не то плохо нам придется. Любовь да любовь, вечно любовь; хороша любовь, если мужчи- на в брачную ночь поворачивается на другой бок — и только я его и видела! — этого унижения я не забуду, проживи я еще хоть тысячу лет, дорогой, и, прости меня за откровенность, но вы еще, пожалуй, потребуете, чтобы мы из любви к сорняку оставили на погибель пшеницу, а любить-то надо пшеницу, по- лоумный ты этакий, и из любви к ней надо вырвать сорняк с корнем, а потом сжечь, хотя бы нам это и было больно. Нам очень не хватает вмешательства ипквпзицпи, можешь мне по- верить; я часто думаю, что если бы можно было усовершенство- вать атомную бомбу таким образом, чтобы она могла разбирать- ся — я знаю, что это чушь, ну да ладно,— и убивать только тех, у кого нет устоев, то в мире воцарилось бы полнейшее спокой- ствие — вот и все, больше ничего и не надо. Только ведь я тебя знаю, тебе в одно ухо входит, в другое выходит; знаю я тебя, уж поверь мне, а ты никогда со мной не считался, Марио, ни- когда в жизнп, даже когда я предупреждала тебя, что у меня опасные дни, ты все свое: «Не будем вмешивать в это арифме- тику», «Не будем идти против божьей воли»,— вечно одно и то же; но ведь я для тебя ничего не значу, и что мне оставалось делать? — ты еще скажешь, что бог благословил нас, но я не для того создана, чтобы наплодить кучу детей; как бы то ни было, а я не из этих простолюдинок, которые рожают двойни, как крольчихи,— неужели я должна тебе это объяснять? Ты всегда был отъявленным эгоистом, горе ты мое,— кроме твоего «я», для тебя ничего не существовало, сам знаешь; ты и с Ан- тонио не посчитался, когда он призвал тебя к порядку, и тут нечего рассуждать о причинах, упрямая ты голова,— ты сам виноват, что на тебя завели дело, дружок, и если тебя не выгна- ли на улицу, так это просто чудо; у меня до сих пор колени бо- лят — так усердно я молилась, и не подумай, что я лгу,— они у меня даже деформировались и все такое. И не говори ты мне об Антонио,— Антонио, как там ни верти, Марио, ничего сделать не мог, ведь он, хоть это было тебе и не по вкусу, призвал тебя к порядку раньше, чем заварилась вся эта каша,— этого ты не можешь отрицать; но раз кто-то из учеников на тебя нажало- вался — что, между нами говоря, нисколько меня не удивляет,— 343
то у него не было другого выхода, как послать отчет в Мадрид. В сущности — я говорила тебе об этом тысячу раз,— вы пола- гаете, что это для вас цирк, где каждый может делать все, что ему вздумается, но вы глубоко заблуждаетесь: что там, что дома — одно и то же, с той разницей, что вне дома родителей заменяет власть, кто-то должен же сказать: «Это можно, а это нельзя»,— и всем надо молчать и повиноваться, только так и можно жить. Послушал бы ты папу: когда был этот беспоря- док при Республике, никто друг друга не понимал, а почему? — дружок мой, не будь дикарем,— да потому, что не было вла- сти! — а это, пойми ты меня, все равно, как если бы в один прекрасный день мы сказали бы Марио, Менчу, Альваро, Борхе и Аран: «Пожалуйста, ешьте, что хотите, орите, если это вам нравится, ложитесь, когда вам вздумается, вы — хозяева в доме, приказывайте точь-в-точь как папа и мама»,— ты представля- ешь себе, какой бы начался беспорядок? Это ведь понятно вся- кому, Марио, никаких особых объяснений не нужно, чтобы это усвоить; послушай, что сказал однажды Ихинио: «Для того чтобы страна шла вперед, необходима казарменная дисципли- на»,— я, конечно, знаю, что Ойарсун не тот святой, которому ты поклоняешься, но ведь и про Антонио ты говорил, что, по- твоему, он в накладе не останется,— вовсе нет, он провел не- сколько ужасных дней, мне это рассказала Вален, если хочешь знать, и он даже сам пришел ко мне: «Мне больнее, чем если бы это случилось со мной, Кармен»,— сказал он, ну и скажи теперь ты, не благородно ли это? — а с другой стороны, если хоро- шенько вдуматься, все было правильно: после того, что ты ска- зал, ничего иного и ожидать было нельзя,— черт тебя дернул; ведь если это и не кощунство, то немногим лучше, знаешь ли,— стоит вам закусить удила, и вы уж сами не знаете, что гово- рите. Еще надо поблагодарить Висенте — если только попро- сить Вален, чтобы она легла костьми ради нас, так она костьми и ляжет, ты же ее знаешь,— ведь если бы ты попал к другому следователю или как там он называется, не то еще с тобой было бы; но Вален — это золото, я так люблю ее! Эта женщина знает толк во всем, даже в алгебре разбирается, а это ведь ей ни к чему, и ты подумай: раз в неделю она ездит в Мадрид на чистку лица, потому у нее такая кожа — просто чудо! Ты говоришь, я безумно люблю ее,— ну что ж, я этого и не скрываю! Ни- кто не знает, сколько мерзости может собраться на коже, даже и очистить сразу бывает нельзя — кому сказать, так не поверят. 344
XIV Если братья живут вместе, и один из них умрет, не имея у себя сына, то жена умершего не должна выходить на сторону за человека чужого, но деверь ее должен войти к ней, и взять ее себе в жены, и жить с ней *. Я так и говорила! С того са- мого дня, как убили Эльвиро, Энкарна бегала за тобой, Марио, и никто меня в этом не переубедит; пусть твоя невестка делает все, что ей угодно — меня это не касается,— но мысли у нее весьма своеобразные, и почем я знаю, что она замышляла? — а уж до чего она назойлива, дружок ты мой милый! — прямо сил никаких нет! — и должна тебе признаться, что когда мы еще были женихом и невестой, то всякий раз, как я слышала, что она шушукается с тобой в кино, я, между нами говоря, просто из себя выходила, а ты еще говорил в ее оправдание, что она твоя невестка, что она много страдала,— разводил всякие сан- тименты; Энкарна у тебя с языка не сходила — что только пришлось мне тогда пережить! — но тебе и этого было мало, ты давал ей деньги в Мадриде, это всем известно, Марио, я стреляный воробей, меня на мякине не проведешь, и я не хочу сказать, что она должна работать,— это последнее дело,— но ведь у нее есть родители. Посмотри на Хулию,— она живет вме- сте с отцом, и это облегчило ее существование; она не то что содержит пансион,— вовсе нет, но сдавать комнаты американ- ским студентам — это хороший тон, сейчас это, знаешь ли, в моде, мне хорошо известно, что так делают самые лучшие семьи, и не говори мне, что отец Энкарны — паралитик; тем более она должна была за ним ухаживать. Это очень странно, Марио, ведь когда болел твой отец, он все делал под себя — помнишь? — такая мерзость! — но Энкарна за ним ухаживала, а вот когда надо позаботиться о своем отце, так она фыркает. Как там ни крути, но это очень странно, и я слышать не хочу, что мать у нее — чудачка и любит все делать сама, что у нее старческий маразм,— всякому понятно, что если Энкарна куда- то водворяется, ни у кого не спросясь, и засучивает рукава, так там и кошка пискнуть не посмеет, хороша штучка! Дело в том, что там нет зрителей, и ей так неинтересно, вот и все, а за твоим отцом она ухаживала, потому что ей хотелось, чтобы ты ее видел, а еще затем, чтобы поучать меня — уж я тебе говорю,— чтобы поучать меня, дура этакая! Так и знай,— она мне прямо рта раскрыть не давала, да и твоей матери тоже, да только нас ведь не проведешь; у нее одной было больше * Пятая книга Моисеева. Второзаконие, XXV, 5. 345
сил, чем у нас обеих, вместе взятых. II сейчас то же самое: каждый раз, когда она приходит, она берется то чистить при- боры, то стирать детские вещички, и прямо надоела, а ведь я в стиральной машине эти мелочи шутя выстираю, но твоя не- вестка и на виселице не перестанет поучать, и если ты не по- хвалишь ее пять раз за все, что бы она ни сделала, ты погиб, дружок; ох, уж эта чертова Энкарна! — дня не пройдет, чтобы она не мозолила мне глаз. А дело-то в том, что твоя невестка, дорогой,— мужчина в юбке, женственности в ней ни на грош, как я говорю, и имей в виду: Эльвиро совсем ей не подходил: он был такой истощенный, слабый — прямо смех один; я не люблю плохо думать о людях, но, да простит меня бог, я уве- рена, что Энкарна его обманывала, так и знай, потому что Эль- виро совсем ее не удовлетворял. Надо было видеть, как она юлила перед твоим отцом! Как будто он был малый ребенок, Марио! — уж и не говори: подавала, убирала, а ведь он не про- сился, и запах там был ужасный, дружочек, его нельзя было уничтожить даже с помощью озонатора, дом был точно хлев, ничего отвратительнее я в жизни своей не видывала, а твоей матери — хоть бы что, она всегда была на седьмом небе, уж и не знаю, обоняние, что ли, пропадает в таких случаях или еще что, а ты еще говорил, что я редко хожу туда,— а зачем это я туда пойду, позволь тебя спросить? Там и одной Энкарны впол- не хватало, а у меня дома было двое детей и вообще достаточно своих забот, и к тому же, если хочешь знать, я была беременна Альваро, а тут эти продукты в ванной комнате, уж не знаю, как это взбрело в голову твоей матери; не могла я туда ходить, мне и кусок там в горло не лез, клянусь тебе, и этим все ска- зано. Но я все же ходила, Марио,— что же мне еще оставалось делать? — а это было не самое приятное; ведь больные, кото- рые делают под себя, вызывают у меня отвращение, я не могу себя побороть, я бы и рада пожалеть их, да не в состоянии,— это выше моих сил, как бы я этого не хотела; и к тому же твой отец был человек тяжелый, я не стала бы обращать внимания на то, что он ростовщик — тут ведь ничего страшного нет,— но он же впал в маразм, дружок, не спорь со мной, скучища с ним была смертная, каждый вечер одно и то же: «Пусть эта сеньора уйдет, время ужинать»,— это о твоей-то матери, подумай только! — в жизни не видывала ничего подобного, осо- бенно когда он начинал свое: «Ты знаешь, детка?» — «О чем?» — только чтобы поддержать разговор, пойми, а он: «Она не знает, а ведь это очень забавно, детка, сейчас только об этом и говорят»,— каждый день одна и та же песня: «Я же не знаю ни одного слова», «Послушайте»,— и помирал со сме- 346
ху и покашливал: «Она ничего не знает!»; по-моему, твоему отцу в тысячу раз лучше было бы в доме для престарелых; а потом он вдруг становился очень серьезным и вроде бы груст- ным: «Да, я не помню. Я забыл, детка, но это что-то очень забавное»,— как тебе это нравится? — он совершенно рехнулся, и его надо было запереть в сумасшедший дом, как бы ужасно для тебя это ни было: он, конечно, много пережил из-за твоих братьев,— я не спорю, но в последний год надо было его упря- тать, и, кроме всего прочего — кто знает? — подобные вещи часто бывают следствием бурно проведенной молодости — ты меня понимаешь? — странные это болезни, спроси хоть у Луиса. И вдобавок это очень долго тянулось, Марио, целый год, и луч- ше ему не становилось, и умирать он не умирал — вот му- ченье-то! — ну и скажи теперь, зачем мне было туда ходить — одно беспокойство и только, ведь за ним же был уход. Как это было непохоже на мою маму! Ты помнишь, Марио? А ведь в больнице куда труднее, но она не сдавалась, каждый день — чистая сорочка и цветы; казалось бы, в таком положении чело- веку ни до чего пет дела, а ведь ты сам видел — к ней приятно было ходить, и уж я тебе говорю: если бы мама, царство ей небесное, оказалась в таком положении, как твой отец, она отказалась бы от еды, спорю на что хочешь: она скорее умерла бы с голоду, чем дошла бы до этого, так и знай. Да уж, бла- городным надо родиться,— либо это есть, либо нет: благород- ство всасывается с молоком матери, хотя, если хорошенько ра- зобраться, воспитание и хорошие примеры творят чудеса,— вот тебе Пакито Альварес, чтобы далеко не ходить, совсем из про- стых— уже не будем сейчас говорить об этом,— в детстве он путал слова — прямо анекдот какой-то! — а вот посмотри-ка на него теперь: совсем другой человек, что за апломб, что за манеры! — уж не знаю, как это ему удалось, но мужчинам везет, как я говорю, и если вы не хороши в двадцать лет, то вам остается подождать еще двадцать. И потом эти глаза! Глаза у Пако, надо признаться, всегда были восхитительные: голубова- тые, как вода в бассейне, и зеленоватые, как у кошек, только теперь он как будто пополнел и стал более представительным, и взгляд у него другой, пожалуй, более лукавый,— не знаю, как это объяснить,— и потом он говорит не торопясь, но все пра- вильно и вполголоса, а уж этот запах дорогого табака! — он мне безумно нравится. Словом, Пако пз тех мужчин, которые производят впечатление, так и знай, и кто бы мог сказать это о нем раньше? Я отдала бы все на свете, чтобы ты курил такой табак, Марио,— ты, конечно, скажешь, что это глупости,— или чтобы ты по крайней мере пользовался мундштуком, это. ведь 347
совсем другое дело, не то что твой табак, дружок; откуда ты его только брал, я никак не могла к нему привыкнуть, и всякий раз, как на какой-нибудь вечеринке ты начинал скручивать цигарку, я прямо заболевала, так и знай, и потом еще этот запах соломы или чего-то в этом роде — интересно, какое удо- вольствие можно получать от такой мерзости? — и если бы еще это было элегантно, дело другое, но скручивать цигарку — именно цигарку, я видела такие у крестьян — даже дети лиф- терш до этого не доходят, прямо скажем; ведь цигарки прожи- гают одежду, так что на тебя смотреть противно, как я говорю. Ты, конечно, скажешь, что одежда для тебя — пустяк, что и так сойдет, что ты никогда на это не обращал внимания, но ты и представить себе не можешь, как ты меня огорчал, дружок, ты всегда был неряхой: за два дня ты умудрялся изорвать в клочья новый костюм; и, откровенно говоря, я и сама не понимаю, как это я могла в тебя влюбиться,— ведь этот твой коричневый костюм в полоску приводил меня в ужас, и я мечтала переде- лать тебя — ну да, да, и твой характер, и внешность, молодые девушки всегда романтичны,— только ничего из этого не вы- шло, Марио, горе ты мое, и в этом отношении ты меня нисколь- ко не порадовал, а заставил ужасно страдать. Дело, конечно, не в том, чтобы одежды было много,— вовсе нет; я помню, у Эваристо — у «старика» — был всего один костюм, только один, но уж зато отутюженный на совесть — посмотрел бы ты на него! — и он вовсе не стыдился признаться: «Чтобы надеть или снять брюки, я влезаю на стул, иначе испортишь складку»,— он был аккуратен, только и всего, а на ночь он хорошенько складывал одежду под матрац, чтобы сохранить складку, Ма- рио, и не зря: другие и утюгом так не отгладят, что уж тут го- ворить, но для тебя, конечно, важнее то, что говорит дон Нико- лас или эта бородатая свинья, чем то, что говорит твоя женуш- ка; я прекрасно знаю, что ровным счетом ничего для тебя не значу, да только кто он такой, чтобы говорить мне, что мерзав- ца узнают не по складке на брюках? — а ты, Марио, вместо того чтобы смеяться, должен был его остановить — не знаю, до чего мы докатимся,— да и другой туда же: «Свобода — это шлюха на содержании у денежного мешка»,— смотри, как красиво! да еще громко, да в моем присутствии! — и ведь он меня видел, он поздоровался со мной и все такое прочее, настоящий хулиган; позволь тебе заметить, Марио,— это не модель! — уж если вы говорите дома о таких женщинах — я не скажу, что это хоро- шо с вашей стороны,— так уж, по крайней мере, вели бы себя поосторожнее, а если этот парень хочет быть бунтарем, пусть отправляется к себе, а в чужом доме он обязан проявлять ува- 348
женце(к хозяйке. Хорошее семя посеял в нашей семье этот дон Николас! Говорю тебе чистую правду, Марио, и не спорь со мной: я предпочитаю Габриэля и Эваристо — хоть они и были всю жизнь бесстыдниками — этой твоей компании интеллиген- тов или как тебе угодно их называть. В конце концов, Габриэль и Эваристо жили как им нравится, и это вполне понятно: бог дал мужчине и женщине этот инстинкт, этим и объясняется множество слабостей; я не хочу сказать, что это хорошо, пойми меня — я знаю, что инстинкты необходимо обуздывать и все такое прочее,— но мне легче оправдать такого рода крайности, чем ваши, вот как. Ведь, в конце концов, женщина, которая пу- тается с Габриэлем и Эваристо,— такая же бесстыжая, как и они, а вот меня они привели в свою мастерскую, сплошь уве- шанную картинами с голыми женщинами, а мне хоть бы что — ты сам это прекрасно знаешь, Марио,— а все потому, что я та- кая, какой должна быть женщина, вот что, и по этой самой при- чине я могу сказать во всеуслышание, что если я невинной пришла к алтарю, то была верна и в браке, хотя ты вел себя совсем иначе, дорогой мой,— ведь в равнодушии и холодности тебя никто не перещеголяет; и то же самое в отношении еды: стараешься угодить тебе, а ты: «Мне все равно»,— даже и не смотришь, тебе бы только утолить голод, и все. Ты не обращай внимания, что я смеюсь,— это я вспоминаю рассказы Вален, что всякий раз это бывает как-то по-иному, по-новому; и я всегда с ней соглашалась, чтобы прекратить этот разговор: посуди сам, не могла же я сказать ей, что мой муж на редкость однообразен, а ведь это сущая правда, Марио,— у тебя это получается в один миг, не успеешь и во вкус вой- ти, и удовольствия никакого, и я не хочу сказать, что в моей жизни это основное, вовсе нет, но будем откровенны,— в кон- це концов, кто больше, кто меньше, а сладенькое любит вся- кий. Да, я не спорю, пожалуй, это разврат... разврат,— по- мнишь: «Мир полон разврата и злобы»,— я это наизусть запо- мнила — и какая муха тебя укусила, дорогой? — ты даже газет не читал: «Я не могу, мне дурно».— «Прими таблетку».— «Не в этом дело»,— да, я слишком хорошо это знала: «Все вызы- вает у меня страх и отвращение»,— видишь, как здорово! — у меня небось не должны были вызывать отвращение продук- ты в вашей ванной, я об этом даже заикнуться не смела,— все вы, мужчины, таковы. Твоя болезнь — это просто анекдот! Нервы, нервы... когда врачи не знают, что сказать, они все сваливают на нервы, ну посуди сам: если у тебя ничего не болит и нет температуры, так на что тебе жаловаться? Ну а ты давай плакать, можно было подумать, что тебя режут,— 349
господи, ну и кривлялся же ты! т- когда тебе не спалось, ты всякий раз пытался убедить меня, что проваливаешься в мат- рац — вот еще новости! — да у меня это с детства, представь себе, я еще была вот такая, когда мне точно так же снилось, что за мной гонятся, а я не могу бежать, или что я лечу и очень быстро машу руками и тому подобное. Ну что это за бо- лезнь! — сплошная чушь, Марио, дорогой мой! Вы, мужчины, жалуетесь из каприза, и это уж наша вина: мы — дуры, мы целый божий день приклеены к вам — то еда, то одежда,— а вот если бы вы боялись, что мы надуем вас с другим, тогда — можешь мне поверить — вы и не вспомнили бы про нервы; дело в том, что у вас все есть, вот вы и должны что-то придумы- вать, чтобы придать себе весу. Гордецы вы, гордецы,— вот вы кто такие; хотелось бы мне хоть разок посмотреть, как бы ты переносил мои ^игреки — вот это страдание! — а все прочее — басни! — мне кажется, что у меня голова разламывается, даю тебе слово, а ты: «Прими две таблетки и полежи — завтра все пройдет»,— как это просто, не правда ли? — и какая самоуве- ренность, дружок! — ни дать ни взять, врач. А мои советы ты в грош не ставил, тебе бы только наглотаться пилюль, да еще самых дорогих, мне страшно подумать, какую уйму денег мы просадили в аптеке из-за твоих окаянных нервов. Держу пари на что хочешь, что если бы мне вернули эти деньги все до последней песеты, то у нас завтра же был бы «шестьсот шесть», можешь мне поверить; но тебе казалось, что дешевые лекар- ства не помогают, осел ты этакий, да и все вы, мужчины, дура- ки! Да, поглядела бы я на тебя, как бы ты переносил мои миг- рени, Марио, хоть один раз, тогда бы ты понял, что такое стра- дание. XV Встретили меня стражи, обходящие город, избили меня, из~ ранили меня... * Но прежде всего я хочу сказать тебе одну вещь, дорогой, даже если ты рассердишься, я ведь знаю, что это придется тебе не по вкусу, но — пусть это будет между нами — скажу тебе, что никогда не поверю, будто полицей- ский тебя ударил; все дело в том, как ты себя вел,— тогда я даже не посмела сказать тебе это, но я вполне была со- гласна с Рамоном Фильгейрой: почему это полицейский станет тебя бить, если ты едешь через парк на велосипеде? Ты не волнуйся, пожалуйста, подумай сам: неужели ты не понимаешь, что это абсурд? Скажи правду: ты упал,— так сказал полицей- * Книга Песни Песней Соломона, V, 7. 350
скпй, а полицейский ни с того ни с сего врать не станет, и если рассуждать здраво, то полицейский в три часа ночи — это то же самое, что министр внутренних дел; он крикнул тебе: «Стой!» — а ты испугался и, конечно, упал — вот откуда у тебя на лпце синяк. Дело в том, что ты всегда питал страсть к велосипеду; мне было ужасно стыдно за тебя; а ведь до того, как ты упал, ты хвастался перед детьми, будто ты — Толедский Орел * и порол всякую чушь, а потом выдумал всю эту историю с ударом и скандал с пистолетом, когда ты поднял шум, все это басни; послушать тебя, так ты ехал усталый после проверки тетрадей,— это и впрямь должно быть очень утоми- тельно, я понимаю — все мы люди и все такое прочее,— но зачем же вымещать свою усталость на несчастном полицейском, который, в конце концов, был виноват только в том, что испол- нил свой долг? Ему, верно, тоже не очень-то приятно стоять столбом в три часа ночи на углу — будем откровенны,— и так всю Ночь, Марио, ведь это легко сказать! — да еще на холоде. А кроме того, милый, ты уже не в том возрасте, чтобы разъ- езжать на велосипеде, ты уж не мальчик, и хотя ты упорству- ешь и не хочешь забыть об этом, но годы не проходят даром, знаешь лп, и это закон жизни, бороться с которым никому не под сплу, вспомни маму, царство ей небесное: «От всего есть лекарство, только не от смерти»; я еще могла бы понять жен- щину... Если хочешь знать правду, меня всегда удивляло это твое идиотское стремление быть в форме, ездить по пятидесяти километров на велосипеде куда глаза глядят без определенной цели — глупость какая! — за пные пристрастия бить надо, уж не спорь со мной; если тратить силы на что-то важное, как я говорю, так п не растолстеешь! Другое дело, кабы ты был спорт- сменом, а так — что тебе было терять, дорогой? — ведь силе- нок у тебя ни на грош — долговязый и, я помню, на пляже все- гда белый-белый; есть вещп, которых я никогда не пойму, сколь- ко бы о нпх ни думала: ведь если ты — кожа да кости, так за- чем тебе сохранять фигуру? — можешь ты мне это объяснить? Уж не знаю, хорошо ты писал или плохо, в это я не вмешива- юсь. Но в спорте ты нуль без палочки, это всякому ясно, и внешность у тебя неподходящая, совсем не для спортсмена, так и знай, каждому свое. И если Рамон Фильгейра принял тебя в своем кабинете как родной отец — ты же признаешь,— то зачем тебе понадобилось устраивать скандал и нещадно ру- гать полицейского, ты ведь сроду не был обманщиком! Мне грустно, что пз-за глупого тщеславия ты не хотел признаться, * Речь идет о знаменитом испанском велосипедисте, родом из Толедо. 351
что упал с велосипеда, и так хладнокровно врал — вот ты ка- ков! — и меня, знаешь ли, возмущает, что из ложно понятого самолюбия ты доставляешь неприятности бедному малому, хотя это на тебя и непохоже. Только ведь ты без скандалов прямо жить не можешь, дружок! — а вот если бы ты сразу пошел к Фильгейре и откровенно сказал ему: «Вы правы, погорячился я»,— все было бы иначе, я уверена, и ни ои, ни Хосечу Прадос, ни Ойарсун не отказали бы нам в квартире, голову даю на от- сечение; все это случилось из-за того, что ты всегда любил идти напролом, ты смешиваешь такие вещи, как воспитание и сер- вилизм. А ведь этот проклятый сервилизм не наступил тебе на ногу и вообще ничего плохого тебе не сделал! Сервилизм и система — вот два слова, которые не сходили у тебя с языка с тех пор, как я тебя знаю, но как ты там ни крути, а это такая же причуда, как и любая другая; ведь, по-твоему, почтительное отношение к властям — это лицемерие или что-то в этом роде, не правда ли? — послушать тебя, так можно подумать, что я чудачка, и это мне всего обидней,— просто у меня голова на плечах, и поэтому я у вас всегда плохая, вот ужас-то, матушки мои! Но послушай, я скажу тебе больше: пусть даже и правда, что полицейский стукнул тебя по голове — в чем я сильно со- мневаюсь,— но неужели этот удар не стоит шестикомнатной квартиры с лифтом, горячей водой и ренты в семьсот песет? Оставим в покое романтизм и раскинехМ умом, дорогой мой,— у тебя привычка плыть против течения, а мы живем в практи- ческий век, и дураком надо быть, чтобы с этим спорить; я не говорю, что надо со всем соглашаться, просто надо проявлять терпимость, не обязательно превращаться в раба; вот, напри- мер, история с алькальдом или с Ойарсуном и Хосечу Прадо- сом — черт тебя дернул заговорить о подсчете голосов,— неуже- ли ты думаешь, что в противном случае они отказали бы нам в квартире? Пойми ты, Марио, что посеешь, то и пожнешь, и, как говорила бедная мама, царство ей небесное,— «В нашей жизни добрые друзья стоят дороже карьеры»,— я ведь ссыла- юсь на примеры, дружок, послушай только, и никогда пе устану повторять тебе, что ты всегда хотел быть хорошим, а достиг лишь того, что стал дураком, можешь мне поверить. «Честному человеку все пути открыты»,— как тебе это нравится? — уж хлебнули мы с твоими теориями! — ведь как там ни крути, а в жизни нельзя быть добрым ко всем: и если ты хорош с одними, другие на тебя злятся, тут и толковать не о чем, все происходит именно так, потому что так было от века,— так почему же не стать на сторону тех, кто тебе подходит? Так вот нет же, вечно ты якшался со всякими оборванцами и деревенщиной, как буд- 352
стоило, мне кажется, спроси у кого хочешь, ты: «кто Tege ладно, дружок, только и всего; что всему делу , вот что, не то оборванцы и деревенщина поблагодарят т^бя за это,— уж больно ты умен, дорогой! — и всякий раз, кжк я подумаю что из-за скандала с полицейским, из-за проток юл <а и Т0Му подоб- ных историй мы прозябаем в этой лачуге, я п^осто с уМа схо_ жу, ведь для этого жить на свете не стоит. И к Т0Му же__Еу что ты пристал к этим несчастным полицейски^?__у всех у вас на них зуб, как я говорю, и надо было видеть лицо Солорсано когда вы подписывали эту бумагу, ну вот Ж01Гда полицейский огрел дубинкой того типа, который мчался жа футбол а тому видишь ли, это пришлось не по вкусу,— эт«о-т>0 я понимаю* я просто поверить не могла, когда мне звонилж i^3 Комиссариата мне уж и говорить-то осточертело: «Мой муж Жа футбол не хо- дит»,— ну а потом ты появился, и надо было в.пдеть как ты Еа меня набросился, а ведь, помимо всего проч^гс^ дело того и не велел это говорить, скажи, пожалуйста?» — не сердись! — меня спрашивают, я отвечаю, и, если хочешь знать, я тут же догадалась, заводчики — все тот же дон Николас и его ш^яка ]---------- на дуру напали, а у этого типа есть и другие Грешки, он этого даже и не скрывает; и уж я тебе говорю, что, е<сЛИ бы его в свое время отправили на тот свет вместо того, чт<обы нянчиться с ним, от скольких бед мы были бы избавлены! ДруГИХ в конце концов, убивали за меньшие преступления, и ile говори ты мне про Хосе Марию, потому что с твоим братом поступили по спра- ведливости, и мне это совершенно безразлпчдо: то что он Ее пошел на работу, было еще не самое страшно^, хот’ь TBOg отеЕ и стал невыносимым человеком, сам знаешь, Ьа «опт ПТ1тж детели, что он был па Пласа де Лорос на митинге Асаньи а в день провозглашения Республики ходил по Асера с трехцвет- ным знаменем и орал как полоумный; это не т0 что Эльвиро__ Хосе Мария рассчитывал на свое обаяние, н ца женщин оно’ и впрямь действовало, ну а с мужчинами оно ничего не стоит. А кроме того, причем тут вся эта история с полицейским? Ваша ненависть к ним нелепа, милый, и даже сама Вален всякий паз как видит пару полицейских*, сжимает мне руКу и смеется’ честное слово: «Вот если бы тут появился Марио!» — вот что она говорит, слышишь? — ну а я скажу, что, it0 сути дела, вам не нравится власть, вы ведь считаете, что, раз вы кончили шко- лу, вы имеете право на все,— ан нет, Марио, плохо тогда было бы наше дело, в жизни приходится повиноватьСя и подчиняться дисциплине с самого рождения, сперва — родителям, потом___ * В Испании полицейские ходят попарно. 12 Мигель Делибес 353
властям, в конце концов, это одно и то же. Больше того: если время от времени нахМ случается получить по морде, то мы, вме- сто того чтобы приходить в бешенство, должны принимать это со смирением, потому что тот, кто нас лупит, делает это — будь уверен — не для собственного удовольствия, а для нашего же блага, для того, чтобы мы не сбились с пути истинного. Ты го- ворил, что хотел быть чистым и что стоит жить на свете ради того, чтобы исправить хотя бы один дурной поступок; да это же самое настоящее тщеславие! — не будем обманывать друг дру- га, ну скажи на милость, можешь ты объяснить мне, что такое ты исправил и для чего ты жил, если не смог купить своей жене какой-то несчастный «шестьсот шесть»? Любовь и пони- мание? — не смеши меня, я ведь очень проницательна, ты это знаешь, а вот ты всего-навсего склочник, и всегда ты был таким, поднимал шум из-за ерунды, а потом пропускал машины, пере- ходя улицу, или покупал «Карлитос» у всех мадридских бро- дяг, или уступал очередь в магазине, и если что-нибудь и мо- жет действовать мне на нервы, то именно это, так и знай, по- тому что, кто хочет что-то купить, пусть встает в очередь, оче- реди для того и существуют, а как же иначе? Нет человека на свете, который мог бы понять тебя, Марио, это сущая правда, и, если разобраться, ты сам себя не понимаешь,— вот тебе ис- тория с поросенком Эрнандо де Мигеля: ты бросил его в лест- ничный пролет и чуть не убил Эрнандо, а потом просидел весь вечер сложа руки: «Конфликт между смирением и коррупци- ей никто разрешить не в силах»,— ну и проблема! больше я и слышать не хочу! — ты становишься невозможным, дружок мой милый: во-первых, ты пишешь свои талмуды, которые ни- кто не может читать, а во-вторых, ты мне с ними покою не да- ешь, так что я прямо голову потеряла, даю тебе слово, а когда я пыталась поговорить с тобой о деньгах, или о «шестьсот ше- сти», или еще о каких-либо важных делах, ты— «Молчи»,— как будто это тебя не касается! — меня возмущает, что ты гово- ришь только о том, что тебе по душе, и прикусываешь язычок, когда тебе это выгодно. Твоя норма поведения, Марио, такова: быть твердым с теми, кто приказывает, и уступать оборван- цам — смотри, как здорово! — а я говорю: уступай или всем, или никому; или всегда проявляй характер, или никогда; но ты всегда упорно стоишь на своем, то вступаешь в пререкания, то — с катушек долой, кошмар какой-то, так и знай. Вален над тобой смеется, да и все смеются, им ведь не приходит- ся терпеть твои штучки, а мне бы вот хотелось посмотреть, каково бы им было на моем месте, милый,— они бы и двух недель не выдержали! — слушай меня хорошенько: Вален говсн 354
рит, что ты не перевариваешь ни галстуков, ни стариков, и тут она совершенно права, будем называть вещи своими име- нами, потому что если это не так, то чего ради ты помешался на людях моложе сорока лет? — им, видите ли, не дают гово- рить, а иначе, мол, они понимали бы друг друга. Можешь ты мне объяснить, голубчик мой, кто это не дает им говорить, если они кричат больше всех? — ведь теперь нельзя на улицу выйти из-за криков и мотоциклов, нет у людей ни уважения, ни по- чтения — ничего! А в тебе сидит дух противоречия — вот оно что, все у тебя шиворот-навыворот, из-за своих родителей ты, как говорится, и слезинки не обронил, а потом из-за какого-то каприза целый божий день обливался слезами — матушки мои! — можно было подумать, что ты просто плакса. Нер- вы? — смешно слушать, ты ведь расстраивался из-за того, что тебе было страшно, что ты не идешь честным путем, и из-за того, что ты завидовал мне, да, мне — пойми ты это, ты дол- жен был сам мне это сказать,— и тем, кто, как я, во всем уве- рен. А ты что думал, дружок, скажи, пожалуйста? Когда у жен- щины совесть чиста, ей плевать на тех, кто бесится, и так же должен был поступать и ты, скандалист,— ты должен был смот- реть на вещи моими глазами, раз уж ты мне завидуешь, и оставить в покое Аростеги, Мойано и всю эту гнусную компа- нию; ведь иногда я думаю, что только тогда ты и вел себя хо- рошо, когда болел, вот как, тебе это покажется шуткой, ты ведь всегда считал, что молчать и повиноваться — унизительно, со- всем как те мальчишки, которых ты столь горячо защищаешь, а ведь если разобраться, так это просто подонки, да, да, отбро- сы общества, хотя ты и порол чушь, что это «безвинные жерт- вы»,— повторяю, Марио: это одни слова, потому что если так рассуждать, то можешь ты объяснить мне, чем виновата я, что у меня нет автомобиля, а у моих подруг — есть? А мама? Чем виновата была мама, царство ей небесное? — и, однако, она пе- режила войну, а война стоила ей больше, чем другим, хоть она и не распространялась об этом, потому что история с Хулией — это хуже смерти, Марио, пойми раз навсегда, а ты вечно ста- вишь в пример своих родителей и братьев с сестрой; ты чудо- вищный эгоист, чудовищный эгоист — и больше ничего, о моих родителях ты ведь сроду не думал. Как там ни крути, дорогой, а молчать и повиноваться — для тебя нож острый; и в конце концов, все вы одного помету, посмотри-ка на Чаро, как ты ду- маешь, почему она ушла из монастыря? — да все потому же, милый, по той же самой причине: она не умеет молчать и пови- новаться, больно уж вы заносчивы, ни она, ни ты не согласи- тесь подчиняться порядку; и дошло до того, что теперь она сби- 12* 355
лась с пути истинного, и ни туда ни сюда, она становится все более странной, и уверяю тебя, что если я по-прежнему отправ- ляю к ней по воскресеньям детей, то из чистого милосердия; будь он неладен, ваш милый домик! — там все время говорят о мертвых, а вот послушай Альваро: «Я лучше вовсе не буду есть, чем есть у тети Чаро»,— ну, конечно, я его прекрасно по- нимаю, ведь она, твоя сестрица, прямо сомнамбула какая-то, подумай только! — вечно она ставит всем в пример дедушку и бабушку и обоих дядей — подумай только: говорить детям о мертвых! — уж если я и делаю это, так только со смыслом. И Чаро — не исключение в вашей семье, вовсе не исключе- ние! — это твой живой портрет, никогда и нигде ей хорошо не будет, точь-в-точь как Хосе Марии, все вы на один покрой; ты без конца говоришь о том, что твоя сестра — работящая, но ты говоришь это мне пазло,— я ведь тебя знаю, просто у нее нет прислуги; а я ее прямо-таки не выношу, могу тебе поклясться, она такая тупая, и кажется, будто вот-вот упадет в обморок, и потом она совсем не красится; в семнадцать лет — это бы еще сошло, ладно, но в ее возрасте это никуда не годится, Марио, хоть бы она это делала ради других! — кому же приятно смот- реть на такую землистую, сухую кожу? И если ты это говоришь, чтобы позлить меня, Марио,— ты ведь на это способен,— то мо- жешь говорить все, что тебе вздумается, ты меня этим не уни- зишь, предупреждаю тебя, но, если хочешь знать, я-то не ба- рышня-белоручка, я не из тех, кто пасует перед трудностями, в голодный год, когда это было нужно, я ездила с дядей Эду- ардо по самым отвратительными деревушкам за горохом и чече- вицей, чтобы накормить моих родителей. И не думай, что авто- мобили тогда были такие, как теперь,— это была старая разва- люха, дружок, а ты что думал? — но для меня это не имело значения, и, если бы понадобилось, я снова засучила бы рука- ва: уж что-что, а терпеливее меня нет никого на свете, сам зна- ешь, и я могу сказать об этом во всеуслышание. XVI Итак, иди, ешь с весельем хлеб твой и пей в радости сердца вино твое, когда Бог благоволит к делам твоим. Да будут во всякое время одежды твои светлы, и да не оскудевает елей на голове твоей. Наслаждайся жизнью с женою, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, и которую дал тебе Бог под солнцем... * Но когда я подумаю о том, как мы раз- * Книга Екклезиаста, IX, 7—9. 356
влекалиеь... да, славно мы развлекались! — веселым я тебя ни- когда не видела, Марио, даже во время свадебного путешест- вия, а этим все сказано. Вален говорит, что брачная ночь — это далеко не сахар, и я, конечно, с ней соглашаюсь, не могу же я сказать ей, что ты повернулся на другой бок; да и день тоже — все проводят его роскошно, кроме нас с тобой; я помню, в Мадриде: «Зайдем в кафе?» — «Как хочешь».— «Пой- дем в театр?»— «Как хочешь»,— неужели ты не мог отвечать иначе, дурак ты набитый? Женщина — существо беззащитное, Марио, она нуждается в руководстве, горе ты мое, и поэтому я была бы в ужасе, если бы вышла замуж за коротышку, ведь и рост должен вызывать уважение, так и знай, хоть тебе и по- кажется это глупостью. Только тебе все было трын-трава: на витрины ты и смотреть не желал, на уличную толпу — ноль внимания, кино — и говорить нечего, бои быков тебе не нрави- лись. Скажи честно, Марио, по-твоему, это свадебное путешест- вие? Мало того: вид у тебя всегда был как на похоронах, ты словно думал о чем-то другом, как и тогда, когда ты вернулся с войны, дружок,— этого я не забуду, пока жива; все в ту пору были как сумасшедшие, только ты один был как в воду опу- щенный, и ведь ты еще победил, а что было бы, если бы вас разбили?.. Нет на свете человека, который мог бы понять тебя, Марио, дорогой мой, и я страдаю оттого, что никто не пони- мает, что ты ненормальный, и я не говорю, что в жизни нет неприятностей,— они есть, но надо взять себя в руки; я счи- таю, что надо пользоваться жизнью, послушал бы ты маму, она всегда повторяла: «Детка, мы живем один раз»,— сказано просто и будто бы не так уж умно, но если вдуматься, то в Этой фразе заключена глубокая философия, в ней большой смысл, Марио, больший, чем это кажется поначалу, а ты толь- ко и думаешь что о недостатках. И я не хочу сказать, что в Жизни не бывает несправедливостей, бедствий и всего того, о чем ты говоришь, но ведь так было всегда — разве нет? — все- гда были бедные и богатые, Марио, это закон жизни, пойми ты это. С тобой можно лопнуть со смеху, милый: «Наш долг — вскрывать недостатки»,— вот так! — сказал — припечатал, да только нельзя ли узнать, кто тебе это поручил? Тебе поручили преподавать, Марио, вот ты и стал преподавателем, а для того, чтобы разоблачать несправедливость, существуют судьи, для того, чтобы облегчать горе,— благотворительность, а вы стано- витесь просто невыносимы со своей амбицией, взять хоть этого чертова дона Николаса; я просто не понимаю, как это люди могут читать «Эль Коррео»,— ведь она из рук валится, дружок, там все только про бедствия, про нищету, про то, что у детей 357
нет школ, что в тюрьмах холодно, что чернорабочие умирают с голоду, что крестьяне живут в нечеловеческих условиях, но нельзя ли узнать, чего вы добиваетесь? Хоть бы раз высказа- лись ясно! Ведь если крестьянам дать лифт и отопление, то они уже не будут крестьянами, не так ли? — мне кажется — может быть, я ничего в этом не понимаю,— это то же самое, что с бедняками: ведь они всегда будут, такова жизнь, вот что я скажу, а если такова жизнь, то и незачем строить серьезные лица — вот еще выдумал! — тебя только тогда и раскусишь, когда ты выпьешь две рюмки, ты не представляешь, как мне было стыдно за тебя, когда ты бросал в фонари пробки от шам- панского на вечере у Валентины! И уверяю тебя, я это пред- чувствовала, клянусь! — как только мы вошли и я увидела Фито Солорсано и Ойарсуна, я сказала себе: «Марио либо за- бьется в угол, либо устроит представление». Ведь я знаю тебя, милый, недаром я прожила с тобой больше двадцати лет. И то же самое было в Мадриде с Энкарной, когда ты прошел по кон- курсу,— ты, конечно, выпил, еще бы! — и я держу пари на что хочешь, что празднование не кончилось пивом и креветками. А куда вы отправились потом? Дорого бы я дала, чтобы узнать это, Марио, ты и представить себе не можешь,— я уверена, что тогда ты смеялся больше, чем теперь, это уж точно, и особен- но меня бесит, что с посторонними ты ведешь себя совершенно иначе, чем со своей женой. Скажи мне — да тут и спорить не о чем! — добра тебе от дона Николаса не было, сам знаешь, одно зло, и сколько бы он там ни изворачивался, а все-таки из- далека видно, что он за птица, и на том спасибо. Он под- нимает на смех все на свете, и видно издалека, что он за пти- ца, да и как тут не увидеть! — и уж мне-то, даю тебе слово, его сплетни вовсе не смешны и его рассказы тоже,— вспомни хоть тот, как его посадили во время войны. Можешь ты пове- рить хоть одному слову из того, что он рассказывал, будто бы кто-то выстроил их и сказал капралу: «Я отвечаю за триста шестьдесят семь человек; если их окажется триста шестьдесят шесть, пойди на улицу и хватай первого попавшегося, а если их окажется триста шестьдесят восемь, возьми последнего из шеренги и расстреляй»? Басни! Конечно, последним в шерен- ге был он сам, иначе история уже не была бы смешной, но можно ли поверить хоть одному слову из этого рассказа? В крайнем случае я могу допустить, что сказано это было смеха ради, для забавы, чтобы время скоротать,— не очень-то весело сидеть сложа руки взаперти, с тремястами красных, ни пого- ворить ни с кем нельзя, вообще ничего. Не выношу я его, мо- жешь мне поверить, и ничего не могу с собой сделать: пусть 358
у него хорошо подвешен язык и пусть он замечательно пи- шет — это уж как тебе будет угодно, я не спорю,— но он интри- ган и злой человек, он уж и не знает, что еще придумать, что- бы тиснуть в газету и начать склоку. Теперь я вот что скажу тебе, Марио, в жизни у меня не было большей радости, чем в тот день, когда он поместил ту заметку в «Эль Коррео», где говорил, что уходит,— это когда заместителем директора назна- чили его брата Бенхамина, помнишь? — и сказали: «Если ваш брат Николас распояшется, вы будете уволены»,— и, по-моему, это просто замечательно, да, замечательно, это законная защи- та, своим местом дон Николас, конечно, не очень-то дорожил — он ведь достаточно богат,— ну а ради брата ему пришлось вести себя поосторожнее. А в конечном счете — много шуму из ни- чего, этот хитрюга по-прежнему гнет свою линию, исподтишка все делает по-старому, сперва было притаился, а потом — сно- ва-здорово, опять за свое. И уж до чего высокомерен этот ми- лейший дон Николас! — а ведь папа его помнит, ты не пове- ришь, это человек самого низкого происхождения, его мать прачка или еще того хуже, и меня очень удивляет, что поря- дочные люди оказывают ему такое внимание; ведь как бы он там ни был умен, а все же — чего можно ждать от сына прач- ки? — я имею в виду, в интеллектуальном смысле, Марио,— ну можешь ты мне это объяснить? Папа всю жизнь повто- рял — каждый раз, как видел кого-нибудь из этих типов, что выскакивают как мыльные пузыри: «Светлые головы появля- ются только в четвертом поколении» — вот как он говорил. И не спорь ты со мной, Марио,— папа может тебе нравиться или не нравиться, но он не кто-нибудь, ты это сам знаешь,— он сотрудничает в АВС испокон веку, не с сегодняшнего дня. Вспомни, какой великолепный реферат по педагогике написал он для тебя, когда ты проходил по конкурсу, а потом ты и не вспоминал о нем, и ему, бедному, это, конечно, было больно, хотя он, по деликатности своей, ни разу об этом не заговорил. Бедный! Ты представить себе не можешь, сколько времени он потратил на этот реферат, дружок! — он даже два раза говорил с деканом, доном Лукасом Сармиенто, когда тот был у нас; у меня не было ни минуты покоя — помню, как будто это было вчера,— я крутилась, как волчок: «Вы не могли бы устроить это дело?» — представь, в тебе была вся паша жизнь. А ведь если разобраться, так папа вовсе не обязан был это делать, в конце концов, ты всегда шел по ложному пути, можно поду- мать, что ты жил на Луне. Нет, ты только полюбуйся на себя: папа потратил столько времени, а ты пошел представ- ляться без реферата,— а ведь это было необходимое условие! 359
Это ни у кого в голове не укладывается, вот как, а ты еще твердил, что считаешь это исследовательской работой, и пол- года бегал по архивам,— пустая трата времени, ну посуди сам! — ты просто бесподобен, дружок; я с наслаждением зака- тила бы тебе оплеуху за то, что ты поставил меня в неловкое положение, как и тогда, когда ты сказал «до свидания» тому оборванцу у аптеки Арронде. А бедный папа так помог тебе, но едва все кончилось, только тебя и видели, написал ему бла- годарственное письмо — и дело с концом. Бедный папа! По- моему, он не спал с неделю, честное слово, я помню, как он говорил: «Я не историк, но попробую, попробую»,— он головы не поднимал, клянусь тебе! — целую неделю не поднимал го- ловы. Ясно, что стоящий человек есть стоящий человек, и ведь не я это выдумала,— он проделал за тебя работу над кни- гой, Марио, и ты должен был оказать ему хотя бы минимум внимания; и не говори, что я не сказала тебе об этом — надо было издать ее в «Каса де ла Культура», я говорю так не по- тому, что я его дочь,— и он был бы просто счастлив, бедняж- ка, так и знай, ему ведь немного надо. Но чуткостью ты ни- когда не отличался, Марио, это сущая правда, благодарствен- ное письмо — и конец делу. Я не стану говорить теперь, что папин реферат был трудной и сложной работой,— это не так, я согласна, но оп был великолепно написан, не спорь со мной; я, правда, ничего в этом не смыслю, но, поскольку дело каса- лось тебя, я прочитала его три раза — подумай только! — и я была в восторге, ты и представить себе не можешь,— весь этот ретроспективный метод, или как он там называется,— ну вот когда историю изучают не с начала, а с конца и пятятся назад, как раки, потому что войны и тому подобные вещи происходят не просто так, а из-за чего-то и, как говорил папа,— у него было такое легкое перо! представь, у меня в комоде до сих пор лежит экземпляр,— «таким образом мы восходим от следст- вий к причине». Я не сомневаюсь, что тебя приняли только ради папы,— никогда ничего нельзя сказать с уверенностью, но в данном случае тебе повезло: хоть ты был и добросовестен и прочее, но такой прекрасной работы, как папа, тебе сроду не написать; папа замечательный человек, Марио, и если даже я до утра буду говорить о том, какой он хороший, я и сотой доли не скажу, и будь уверен, что он непременно приехал бы вчера, если бы не был таким стареньким, ведь он, бедный, со- всем плох, это сущая правда, Хулия говорит, что он и из дому- то не выходит, да оно и понятно: ведь в Мадриде такое движе- ние! — но телеграмму он прислал изумительную, Марио, она полна глубочайшего смысла и к тому же так прекрасно состав- 360
лена, что хоть я и старалась быть мужественной, но не могла удержаться и расплакалась,— подумай только, как, наверно, он был расстроен, бедняжка! Ну а что касается Константино, то, по зрелом размышлении, ему лучше оставаться дома, он ведь и знаком с тобой не был. Мне и без того не нравится ком- пания Марио, и пускай это, по-твоему, предрассудок, но я не считаю этого мальчика своим племянником, ничего не могу с собой поделать: мне кажется, у него на лице написано, что он рожден от греховного сожительства, так и знай. В ка- ком виде я застала их, Марио! — посмотрел бы ты на этот срам! Это было в тот день, когда наши взяли Сантандер,— в жизни этого не забуду,— они валялись на ковре и обнима- лись — какой ужас! — я и вспоминать об этом не хочу. А он, бесстыжий, еще сказал: «Мы играли, bambina»,— наглец эта- кий, я прямо чуть в обморок не упала. А между прочим, я го- това поклясться, что Галли нравилась я, но Хулия сама с ним заигрывала, ну а он ведь не дурак, он знал, с кем что можно,— не стал же он подъезжать ко мне; меня все это ужасно злило, но я и не пикнула — мне было стыдно, понимаешь? — так что мама ни о чем не догадывалась, пока Хулия не стала полнеть, и тогда она повезла ее в Бургос, а потом — в Мадрид. Можешь себе представить, каким ударом это было для мамы, царство ей небесное,— ведь она была такая корректная, из такого хо- рошего общества, а про Хулию весь город болтал; это ты ви- таешь в облаках, дружок,—я никогда не могла этого попять,— но о Хулии каждая собака знала, ведь, как ни старайся, а таких вещей не скроешь. Бедняжка мама, что ей пришлось пе- режить! Достаточно сказать, что она даже в Рим писала — этим все сказано,— она хотела расторгнуть первый брак Галли, понимаешь? — но у него, кажется, было двое детей, и это очень плохо; говорят, что дети в таких случаях просто беда, через них не перепрыгнешь. А папа, несмотря ни на что, держал себя очень мило: «И этот тип еще заставлял меня здороваться па итальянский манер!» — представь себе, при всем своем монар- хизме он был в бешенстве, да нет, в бешенстве — это слабо сказано: если бы он тогда поймал Галли, он бы его задушил, да оно и понятно. А я, признаюсь, хотела выйти за тебя за- муж, чтобы все тебе рассказать,— помнишь, когда мы были женихом и невестой, ты спрашивал меня о Хулии, а я говори- ла тебе, что все хорошо, что она в Мадриде в Академии худо- жеств? А на самом деле, когда кончилась война, она жила там с ребенком и уже не вернулась, а когда мама умерла, папа переехал к ней и простил ее — подумай только! — а ведь он не разговаривал с ней по крайней мере лет семь. А маме, пожа- 3G1
луй, пришлось еще хуже,— ведь она была такая лакомка, а после этого перестала есть сладкое, можешь себе предста- вить? — и притом навсегда, а ведь это страшная жертва. Ну а я, перед тем как мы поженились, все думала, какое будет у тебя лицо, когда я расскажу тебе про это, я просто дождаться не могла этой минуты, и в поезде все тебе сказала,— помнишь? — и ты не поверишь, как ты меня рассердил! — ты был так сни- сходителен, у тебя в жилах лимонад, а не кровь: «Господь ми- лостив; во время войн все рушится»,— ну что общего имеют войны с целомудрием? — я готова была убить тебя, ведь если я чем-то и могла утешиться после истории с Хулией — то есть не утешиться, а... ну, словом, ты меня понимаешь,— так это, рассказав тебе о ней, я говорила себе: «Он прямо похолоде- ет»,— а тебе хоть бы что, совсем как тогда, когда я со всех ног прибежала рассказать тебе историю с Максимино Конде, чтобы ты написал роман, а ты и не посмотрел в мою сторону: «Он и так несчастлив»,— ну что это за выходки? И вот что меня воз- мущает, Марио: если такие вещи для тебя и не имеют значения, все равно ты должен был поблагодарить меня за то, что я не из того теста, потому что, если хочешь знать, я могла бы проделать то же самое с Эваристо, или с Пако, или с моим подопечным легионером, или с кем-нибудь другим, с тем же Галли — стоило мне захотеть, имей в виду,— а я вот не сделала из уважения к известным устоям, но сегодня эти устои, кажется, вызывают лишь смех, и я уж не знаю, до чего мы дойдем, и если найдет- ся теперь порядочная и честная женщина, то это чистая слу- чайность. Скажи мне вот что, Марио: захотел ли бы ты же- ниться на мне, если бы я переспала с Галли Константино? Ведь не захотел бы, правда? Тогда почему же, сумасброд ты этакий, ты так снисходителен к моей сестре? Надо быть справедливым, дорогой, Хулия, скажем прямо, была бесстыдница, а ты еще бЬлтаешь что-то про войну! — ведь, когда вы заведете речь о войне, вы готовы белое назвать черным, ни больше ни меньше; то, что произошло с Галли, ты оправдываешь, а сам — ведь у нас все было по-другому, мы уже получили благословение и все такое — повернулся на другой бок и — «Спокойной ночи»,— а это ведь не пустяк, так ты и знай, и я не смогу забыть такое унижение, проживи я еще хоть тысячу лет, уж ты меня изви- ни, я даже Вален не решилась рассказать об этом, а ведь Ва- лен я доверяю всецело. 362
XVII Женщина безрассудная, шумливая, глупая и ничего не знаю- щая садится у дверей дома своего на стуле, на возвышенных местах города, чтобы звать проходящих дорогою, * — но он по- вез меня не прямо в центр — я хочу еще разок поговорить с то- бой об этом,— а я ему говорю: «Я в восторге от твоего авто- мобиля, он едет бесшумно и все такое»,— а он развернулся и вылетел как ракета на шоссе дель Ппнар. Я ему говорю: «Поезжай обратно, Пако, ты что, с ума сошел? Что скажут люди?» — а он смеется и говорит — знаешь, что он сказал? — «Да пусть себе говорят что хотят»,— сплетни его нисколько не тревожат. Как он изменился, Марио, ты себе и предста- вить не сможешь, сколько бы я тебе ни рассказывала! Глаза у него на мой вкус всегда были восхитительные — редкого зеленоватого цвета, вроде как у кошек или как вода в бас- сейне,— но сейчас в нем появилось что-то такое — не знаю, как это объяснить,— апломб, барственность, которых у него раньше не было; в детстве, помню, это был сущий балбес, а сейчас, посмотри на него: говорит медленно, с паузами, ни одного слова не спутает, а прежде — смех один. К тому же собственный «тибурон», загребает миллионы; он говорил мне, где работает, да я не запомнила, но, конечно, это связано с представительством в тех местах, где будет развиваться про- мышленность, не придирайся ко мне, пожалуйста. А как он во- дит, Марио! — удовольствие смотреть: ни одного лишнего дви- жения, можно подумать, что он родился за рулем. И потом — ты не поверишь — он все время поглядывал на меня искоса, а когда мы ехали по Эль Мерендеро, он сказал мне: «Ты все такая же, малышка»,— а я: «Вот глупости, ты подумай, сколь- ко лет прошло!»,— а он так мило: «Время опасно не для всех»,— видишь, как он любезен! — и это заслуживает благо- дарности, Марио, ведь в каком бы зрелом возрасте женщина ни была, все-таки она не камень, а тебе как будто трудно было сказать мне комплимент. А потом он остановил машину и спро- сил меня внезапно, когда я меньше всего этого ожидала, умею ли я водить, представляешь себе? — а я говорю: «Немножко, почти что не умею»,— он ведь часто видел меня в очереди на автобус вместе со всеми этими людишками, вообрази себе этот ужас, уверяю тебя, что такого стыда я за всю свою жизнь не испытывала, да только что я могла ему сказать? — чистую прав- ду: что у нас нет автомобиля, и хотела бы я, чтобы ты по- * Книга Притчей Соломоновых, IX, 13—15» 363
смотрел на него: «Не может быть! Неужели?!» — да так громко, да еще покрутил пальцем около виска, точно не мог поверить,— вот как! — в наше время кажется просто невероятным, что сеньора должна стоять в очереди на автобус, Марио, это удив- ляет всех, только тебе одному как с гуся вода. Пойми, доро- гой мой: автомобиль — это предмет первой необходимости, по- смотри хоть на того же дона Николаса — ведь у него «тысяча пятьсот», и если ты считаешься с ним в ряде вопросов, так уж подражай ему во всем, честное слово, меня злит, что в пло- хом он для тебя святой, а в хорошем — нуль без палочки. В тебе сидит дух противоречия, вот что; как подумаешь — ты пи разу в жизни не доставил мне удовольствия, осел ты эта- кий, вспомни мое подвенечное платье, конечно, я могла это пред- видеть, но вначале я думала, что ты такой из-за истории с твои- ми братьями, или из-за болезни отца, или еще из-за чего-ни- будь. И, видит бог, я не ради франтовства хотела надеть белое платье, в конце концов, дело не в нем, но после истории с Ху- лией что сказали бы люди?— они ведь очень подозрительны, не спорь со мной, а ты еще спросил: «Это что такое?» — по-тво- ему, так тебе все и скажут. Белый цвет, Марио, если ты этого не знаешь,— символ невинности, да будет тебе известно, и пока еще это так, а повести к алтарю женщину, одетую в будничное платье,— это все равно что объявить на всех перекрестках: «Я женюсь второй раз» или: «Я женюсь на первой встреч- ной»,— и думать-то об этом противно. А самое главное, я забо- тилась о маме, Марио, я-то ладно, в конце концов, мне от этого ни жарко ни холодно, но после того, что произошло, маме было бы приятно, чтобы все думали: «Ее дочь невинна»,— что по- делаешь, Марио? — все мы люди, и во всем остаемся людьми, а чистота для женщины — бесценное сокровище, и сколько ни хвали ее за это, все будет мало; уж нравится тебе это или нет, но невеста в подвенечном наряде всегда будет примером для простонародья, потому что оно позволяет себе все больше и больше — это не я выдумала. А раз я появилась на улице оде- тая по-будничному, то неизвестно, что обо мне подумали, да еще без всяких оснований, и это злит меня больше всего; уж не знаю, может, тебе и было что скрывать, дружок, но я, если хочешь знать, имела полное право войти в церковь с гордо поднятой головой. Говорю тебе чистую правду: на этом Соборе целый божий день распространялись о противозачаточных средствах — очень мило, ничего не скажешь,— ведь женщина превращается в урода, когда у нее много детей, и, по-моему, это тоже несправедливо: или всем можно пользоваться этими средствами, или ппкому, и дело кончится тем, что аборты ста- 364
нут свободно, делать и у пас, как за границей; так вот, лучше бы они вместо этого решили вопрос о подвенечном платье, да толь- ко радикально, так и знай, чтобы оно было для всех как мундир, а женщина, которая недостойна надеть его, недостойна вступить в брак, пусть валяется в канаве: если она всю жизнь провела в канаве, то уж не знаю, почему эта канава вдруг начинает вызывать у нее отвращение. Чуть-чуть нетерпимости — вот чего нам не хватает, именно нетерпимости, пойми: в один пре- красный день мы докатимся до того, что порядочная женщина ничем не будет отличаться от падшей,— послушал бы ты, что говорит Вален: сейчас в Мадриде все уличные женщины оде- ваются точно так же, как мы, я не преувеличиваю; на месте правительства я издала бы декрет против них, а как же ина- че? — понять не могу, с какой это стати все защищают просто- народье, протестантов, девиц легкого поведения, а мы, поря- дочные женщины, пусть подыхаем. Если бы ты сказал мне все это в свое время, дружок, месяца за три до предложения,— скатертью дорога! Но ты на всякий случай сказал это после, когда женщина уже не может отступить. «Брак — это таин- ство, а не праздник». Господи ты боже мой! — ты был спокоен, как обычно, и поставил-таки на своем: а мне бы вот хотелось, чтобы ты посмотрел на маму,— бедняжка, как она рассерди- лась! — ведь после истории с Хулией для нее это был новый удар. Да знаешь ли ты, что такое милосердие? Лучше уж не вспоминать про лекцию, которую ты прочел по этому поводу, Марио, а ты еще: «Это обычные судороги, не волнуйся, прой- дет»,— ну полюбуйтесь на этого эгоиста! Циник ты, хуже ци- ника! — прости меня, Марио, дорогой мой, я сама не знаю, что говорю, но я прямо с ума схожу всякий раз, как подумаю о платье, о котором я мечтала: талия чуть завышенная, фасон «принцесс»; я уверена, оно произвело бы сенсацию, так и знай, но ведь вы, мужчины, и понятия не имеете, что это значит для женщины. Только ты все-таки настоял на своем, ты вовремя сказал мне об этом — когда мы уже были женихом и невестой — и скажи спасибо, что я уже не могла дать тебе от ворот поворот, иначе... В конце концов, я сама виновата, ведь вот Транси сра- зу тебя раскусила; правда, она была женщина не бог весть ка- ких правил, тут и сомнений быть не может, она даже позво- лила Эваристо рисовать себя нагишом — а ведь я говорила ей: «Ты не должна была так поступать»,— только ей как об стену горох, ведь потом она даже вышла за него замуж, ну и случи- лось то, что должно было случиться; так вот, она сразу тебя раскусила, это уж точно. И Пакито она тоже раскусила, но в другом смысле — в чем, в чем, а в мужчинах она толк знает,— 365
и вот посмотри теперь на Пако: человек из делового мира, я не говорю про его автомобиль, но он сам, весь его облик, уж не знаю, как тебе это объяснить. Мужчинам везет, как я говорю, и если вы не хороши в двадцать лет, вам остается подождать еще двадцать — недурно, так бы и всякий мог. Но ты надул меня, Марио,— и кто бы мог подумать? — часами сидел ты с газетой на августовском солнцепеке, как раз напротив нашего балкона — делать тебе было нечего,— и все смотрел, и это про- должалось не день и не два, так что я подумала: «Этому маль- чику я нужна; он покончит с собой, если я откажу ему»,— я всегда была романтичная дура, никакой хитрости во мне не было, ты это отлично знаешь. И вот посмотри, чем это для меня кончилось! Не думай, что я жалуюсь, Марио, что это мой кап- риз,— ты сам знаешь: за двадцать четыре года совместной жиз- ни — легко сказать! — мы не смогли приобрести даже какие-то несчастные приборы; каждый раз, как я приглашаю гостей, мне тошно становится: холодный ужин, одни закуски — хорошень- кое дело! — всегда одно и то же, никакого разнообразия, а все для того, чтобы пользоваться только ножами и вилочками для десерта, и я сто раз спрашивала себя, Марио, чем я заслужила такое наказание. Если бы я родилась снова! Уверяю тебя, я бы так не влипла, а то ведь мы — дуры, мы точно приклеены к нашим мужьям и детям, и Вален совершенно права, когда го- ворит, что мы выиграли бы куда больше, если бы так сильно не любили; ну разумеется, а то ведь вы нас подцепите и давай погонять, требовать — подай то, да другое, дальше — больше: вы считаете, что только в этом и заключается долг мужчины, все вы из одного теста сделаны, Марио, и надо сказать, что ты переходил все границы,— с чужими шутил, был вежлив, а дома как воды в рот набирал, и для меня это всего обиднее, так и знай. То же самое было и в Мадриде. Ты знаешь, мне страшно нравится Мадрид, Марио, я без ума от Мадрида, я просто в вос- торге от него, я этого и выразить не могу; так вот, я предпочи- таю не ездить туда, чем жить там так, как мы, я лучше останусь дома, чем так мучиться: на меха и разные безделушки у тебя, видите ли, денег не было, а вот на всякую чепуху, на то, чтобы сняться под ручку на Гран Виа,— как мне было стыдно за тебя, дорогой! — на «Карлитос» и прочую ерунду ты мог тратить сколько угодно. «Жить всем надо!» — вот здорово! — всем надо жить, кроме меня одной, меня ты и в грош не ставишь, я, ви- дите ли, капризничаю из-за «шестьсот шести», а тебе как с гуся вода, словно я прошу луну с неба, и я отлично знаю, Марио, что, когда мы только поженились, это была роскошь, я отлично это знаю, но сегодня, повторяю, это предмет первой необходи- 366
мости, сегодня «шестьсот шесть» есть даже у лифтерш, уверяю тебя, их даже называют «пупками», голубчик ты мой, потому что они есть у всех, а этим все сказано. Только ты — ни в ка- кую, а вот этому помирающему с голоду фотографу: «Хорошо, согласен»,— и он уже вытаскивает кассету, это непоследова- тельно, ну скажи сам, как ты это назовешь? — а потом только я их и видела, одному богу известно, какова судьба наших сва- дебных фотографий, ну скажи на милость, где они? А ты все свое: «Жить всем надо»,— и если ты чем-то и отличаешься от этого шарлатана с «Карлитос» и прочих, то не талантом, просто у тебя было больше возможностей и больше всяких ребусов и желания все запутывать. Бродяги — вот кто они такие, целая шайка бродяг — показывают свои идиотские рисунки, а сами в это время могут вытащить у тебя кошелек, это они в два счета сделают, имей в виду. Пойми, что даже лучшему из них место за решеткой, а вы еще ругаете тех, кто у власти, а на мой взгляд, если власти чем и грешат, то чрезмерной мягко- стью, так ты и знай; и дело ведь не в деньгах, а в том, что из-за тебя мне было ужасно стыдно на Гран Виа, смотрели, как ломается этот тип с «Карлитос» или другой — тот, что пу- скал мыльные пузыри, и мы сами были похожи на деревенщину, которая дожидается междугородного автобуса, вот ужас-то! И эти еще были безобидны, ну а заключенные? Дружок ты мой милый, ведь, когда проходила амнистия, пли как там она назы- вается, наш дом был похож на филиал тюрьмы! — хотела бы я знать, кто разрешил тебе вмешиваться в эти дела,— а какой от них запах! — и запах этот бы еще ничего, но ведь за по- мощь заключенным, к твоему сведению, тебя могут арестовать, так и знай, как соучастника или как там? — Армандо, когда об этом заходил разговор, всякий раз крестился, и не зря. А ты говорил, что они не уголовники,— хорошенькое дело! — да ведь это еще хуже, сумасброд ты этакий! В конце концов, дорогой, преступление совершается в состоянии аффекта, это вроде по- мрачения рассудка, вот что это такое, а эти люди действуют хладнокровно, все обдумав и взвесив, и я не заблуждаюсь, во- все нет, эти люди злые от природы, вот и все. Только тебе как об стену горох: они, видите ли, очутились на улице; ну ясное дело, а где же им еще быть? — для них и это великое счастье, дружок, что они не сгнили в тюрьме, и если их оттуда выта- щили, то лишь из милосердия, будь уверен, хотя из милосер- дия, ложно понятого, ясное дело, и пусть они спасибо скажут — ну вот эти, которых амнистировали,— что они живут в такой стране, ведь в другой их бы не выпустили! И вот этого-то вы и не хотите понять, склочники вы этакие, не разбираете, что — 367
доброта, что — слабость, и по твоей милости я пережила слав- ное времечко, когда каждую минуту думала, что тебя заберут вместе с этими людишками, довольно я натерпелась, а когда черт тебя дернул болтать в поезде, я всю ночь не спала, глаз, как говорится, не сомкнула,— а все из-за того, что ты не уме- ешь держать язык за зубами, из-за твоей проклятой болтовни; Антонио говорит, что человек, который просидел двадцать че- тыре часа в предварительном заключенип, будет считаться ре- цидивистом, если его заберут снова, и это сущая правда, пред- ставь себе: славное наследство оставил ты детям — бедняж- ки! — каково им будет в тот день, когда они обо всем узнают! XVIII Сын человеческий! вот, Я возьму у тебя язвою утеху очей твоих; но ты не сетуй и не плачь, и слезы да не выступают у тебя. Вздыхай в безмолвии, плача по умершим не совершай; но обвязывай себя повязкою, и обувай ноги твои в обувь твою, и бороды не закрывай, и хлеба от чужих не ешь *... я не счи- таю себя пророком, Марио, но, когда умерла твоя мать, я ви- дела, что ты держишься очень спокойно, как будто ничего не произошло, и я поняла, что это гордыня не дает тебе покоя. А эта идиотка Эстер туда же еще: «Твой муж переносит горе с большим достоинством»,— это как посмотреть; и если бы мне предоставили выбирать между Эстер и Энкарной, Энкарной и Эстер, я не выбрала бы ни ту ни другую, так и знай: ведь обе они, каждая по-своему, всю жизнь только тем и занимались, что подбивали тебя на всякие дурные дела. «Переносит горе с до- стоинством»,— как тебе это нравится? Вам всегда нужно все поставить с ног на голову. Ну, а когда ты плакал, читая газе- ту,— это что такое? Хорошо, допустим — тогда ты был болен, но пари держу на что хочешь, что, если бы ты запел в тот день, когда умерла твоя мать, Эстер и это всецело одобрила бы, уж она нашла бы, что сказать в твое оправдание,— пари держу на что хочешь. Она совсем как Луис: «Нервный срыв. Депрес- сия»,— смешно слушать; когда врачи не знают, что сказать, они все сваливают на нервы — это ведь очень удобно. Или еще почище — ты через два дня снял траур, потому что тебе гру- стно смотреть на свои ноги — ну полюбуйтесь на него! — и Эстер еще толковала, что понимает тебя, что с этой глупой ру- тиной надо покончить. Еще бы тебе было не грустно смотреть * Книга пророка Иезекииля, XXIV, 16—17. 368
на свои ноги! — вот было бы здорово! — ведь траур для того и существует, скандалист, а ты что думал? Он существует для того, чтобы напоминать тебе, что ты должен быть грустным, что, если ты запоешь, ты должен замолчать, если начнешь ап- лодировать, должен успокоиться и сдерживать свои порывы; я помню, когда умерла мама, дядя Эдуардо пошел на футболь- ный матч и сидел там как каменный, даже на голы не реаги- ровал, так и знай, это даже привлекало внимание, но, когда его спрашивали: «А ты почему не аплодируешь, Эдуардо?» — он показывал черный галстук, и друзья прекрасно его понима- ли— а ты как думал? — «Эдуардо не может аплодировать, по- тому что он в трауре»,— говорили они, и все с ним соглаша- лись, вот как, для этого траур и существует, сумасброд ты эта- кий, для этого и для того, чтобы видели окружающие, чтобы окружающие с одного взгляда могли понять, что в твоей семье произошло большое несчастье,— понимаешь? — и я теперь да- же креп надену, я не хочу сказать, что это мне идет, пойми меня правильно, черное на черном выглядит жутко, но надо соблюдать приличия. Для тебя, ясное дело, эти законы не суще- ствуют, и не только для тебя, но, уж конечно, и для твоего сынка, этого бездельника, и теперь тебе приходится пожинать то, что ты посеял, это вполне естественно; всякому понятно, что дети подхватывают то, что слышат дома, и до чего мне было стыдно за него вчера! Но здесь моя совесть чиста, Марио, ведь когда умерла твоя мать — я это помню так, как будто это было вчера,— я тебе проходу не давала, не отставала от тебя: «Плачь, плачь, потом это скажется и будет хуже, ну поплачь же»,— а ты молчал, будто это к тебе не относится, а потом вдруг под- скочил: «Обычай велит?» — очень мило, я прямо остолбенела, честное слово, у меня ведь были самые лучшие намерения, клянусь тебе, я советовала тебе поплакать по той же разумной причине, по которой детей нельзя купать после еды, а тебе ка- жется, что я чудачка и странная женщина. Когда у человека умирает мать, плакать вполне естественно, ведь ты видел меня, и это не пустые слова: меня ничто не могло утешить — госпо- ди, что за ужасное было время! — а ты ноль внимания, похло- пывал меня по спине, целовал ни с того ни с сего; ты выбрал самый легкий путь, ты даже не спал со мной, а Вален говорит, что в несчастье это большое утешение, а я вот ничего этого не знаю,— такой наивной и несведущей женщины, как я, на всем свете не сыщешь, я и сама понимаю, что выгляжу дурочкой. У тебя прямо талант все делать не вовремя, дорогой, седина тебе в бороду, а бес — в ребро; ну представь, я сейчас разде- нусь — живот дряблый, спина жирная,— хороша картина! Нет, 369
милый, у меня нет ни малейшего желания, и если тебе это нравилось, так надо было просить об этом вовремя; хоть и не- скромно так говорить, но у меня была великолепная фигура, может быть, грудь чуть великовата, но я и теперь не жалуюсь, пойми меня правильно; если верить Элисео Сан-Хуану, так я прямо Венера, вот как, но я уже не в том возрасте, чтобы вы- ставлять себя напоказ, да к тому же и настроение не то. Всему свое время, Марпо, вместо того чтобы повернуться на другой бок и сказать: «Спокойной ночи»,— ты и представить себе не можешь, как унизительно это было для меня! — ты бы лучше тогда попросил меня об этом, и нам обоим было бы хорошо. Это вроде как с заключенными,— в тебе сидит дух противоре- чия, дружок ты мой милый, а я так рассуждаю: если ты хочешь сделать что-то для ближнего, так ведь бедных на свете хоть от- бавляй, и не требуется много ловкости, чтобы обойти «Кари- тас», я так и поступаю; ведь как ты там «Каритас» не защи- щай, но они только того и добились, что лишили нас непосред- ственного общения с бедняками и не дают им молиться перед внесением нашей лепты, а раньше, я помню, когда мы с мамой ходили к бедным, они молились от всей души и целовали руку, подававшую им помощь. Хороши теперь стали эти бедняки, по- любуйся-ка на них — сплошь бунтари! И знаешь, что я тебе еще скажу? Разве ты не ругался из-за полоумных, что сидят в сумасшедшем доме? — ведь такое только ты можешь выдумать: они, видите ли, живут в чудовищных условиях, и это позор для нашего города, мне просто стыдно было по воскресеньям брать в руки «Эль Коррео». Ну в своем ли ты уме, Марио? Наверно, я не должна тебе это говорить, но Хосечу Прадос, если хочешь знать, однажды помирал со смеху в Клубе и говорил, что ты сам хочешь туда попасть,— он хотел сказать, что у тебя не все дома, понимаешь? Но Хосечу ошибался, для вас ведь главное в жизни — никому не давать покоя, вот вам и пришло в голову просадить уйму денег на новый сумасшедший дом; это идиот- ство, пойми, Марио, неужели тебе не ясно, что это — мотовство, бессмысленная трата; по-твоему, осел ты этакий, эти несчаст- ные понимают, новое у них здание или старое, холодно им или тепло? Ведь если они сидят в сумасшедшем доме, значит, они сумасшедшие, а раз они сумасшедшие, значит, они ничего не понимают, не соображают и не чувствуют, а воображают себя Наполеоном или самим господом богом и очень счастливы, вот и все. И хотя ты с этим и не согласишься, Марио, но скажи мне, чего тебе еще надо? — зачем тратить деньги на этих несчаст- ных людей? — ведь они даже и спасибо тебе не скажут. Да, я знаю, что Эстер была на твоей стороне, и вся твоя компания 370
тоже, будь она неладна — нет, видите ли, ничего благороднее, как давать тем, кто не просит,— но зачем же ухлопывать день- ги на тех, у кого все есть? — ведь им же, Марио, достаточно вообразить, будто они что-то имеют, а это все равно как если бы они и в самом деле ни в чем не нуждались; и если ты по- строишь для них новую ванную, зал для игр или разобьешь сад, то — поди знай — может быть, они все вообразят как раз наоборот, ведь понять их невозможно... Ты не думай, пожалуй- ста, что я не сочувствую их несчастью, но у меня, слава богу, голова в порядке, и я согласна с Армандо, что стремиться взять на себя всю скорбь мира — это самое обыкновенное тщеславие. Как подумаешь, дорогой, так именно тщеславие тебя и погуби- ло — ты сам сто раз признавался в этом,— ведь, когда ты пи- сал все эти вещи, или покупал «Карлитос», или позволял фото- графировать нас на Гран Виа, или помогал заключенным, ты заботился не о ближнем, а о себе, а потом еще начинал ломать себе голову, правильно ли ты поступаешь, и, по сути дела, это самый настоящий эгоизм, я всегда это утверждала. Ведь если тебе было так приятно доставить удовольствие своему ближ- нему, то почему ты не доставил его Солорсано, когда он хотел ввести тебя в Совет? Ну почему, скажи, пожалуйста? После твоей стычки с Хосечу Прадосом, дружок, после твоих подрыв- ных статей в «Эль Коррео», после того, как на тебя завели дело, после событий с твоим отцом и братом — ну, это еще куда ни шло: я полагаю, Фито Солорсано благороднее поступить не мог,— он бросал тебе веревку: «Держись, хватайся за нее, по- ставим крест и начнем сначала». А если тебе этого мало, то ведь ты слышал, что говорила Валентина: «Войти в аюнтами- енто цо культурной части — это значит войти в широкие воро- та». Но, хотя это сущая правда, ты — ни в какую, осел ты эта- кий: «плата за молчание»,— вечно одна и та же песня. И если даже поверить, что Фито Солорсано не пригласил тебя сесть — в чем я сомневаюсь,— или если он закурил, не предложив тебе сигарету, так что за беда? Он был готов прийти к соглашению, это совершенно ясно, и я не знаю, чего ты так разозлился, ко- гда увидел свое имя в списке, а я — я даже не осмелилась ска- зать тебе тогда,— я просто мечтала об этом — уж теперь при- знаюсь,— и притом это было так внезапно, и такими громад- ными буквами! Господи боже мой! Ведь сам Висенте говорил: «Я никогда не видел Марио таким сердитым, он вел себя так, словно в него вонзили пару бандерилий»,— и ведь дело того не стоило, а ты все свое: «Пусть сперва спросят у меня»,— но скажи ты мне бога ради — неужели, чтобы сделать человеку добро, надо спрашивать у него разрешения? И если бы еще от 371
тебя что-то требовалось, ну ладно, но ведь это же так почетно: уж как ты там ни крути, это большая честь; ну а если бы тебе сказали об этом заранее, а? — воображаю, что бы ты нагово- рил,— это все твое гнусное тщеславие, и меня не удивляет, что Фито не пригласил тебя сесть и не предложил тебе сигарету,— правильно сделал! — я еще удивляюсь, как это он не дал тебе пинка, ты его вполне заслужил, дружок, будем называть вещи своими именами. А ты еще говорил, что держал себя твердо, но вежливо — могу себе представить! — судя по тому, в какоч состоянии ты вышел из дому, я в этом сильно сомневаюсь, уж не сердись на меня, а кроме всего прочего, он же сказал тебе — а ведь он никому не обязан отчетом,— что если ты не научился справляться с этим делом, то у тебя будет время, когда тебя изберут, а раньше тебя избрать было не за что, лучше обойтись с тобой было невозможно, как я полагаю. И если ты считаешь, что разговаривал с ним вежливо — могу себе представить! — ты ведь любишь только беспроигрышные лотереи,— тогда я, чест- ное слово, уж и не знаю, что такое вежливость. А ты еще гово- рил, что он не подал тебе руки,— как же, дожидайся! Я бы на его месте без дальних разговоров упрятала тебя в тюрьму, так ты и знай — другого такого грубияна, как ты, на всем свете не сыщешь,— а кроме того, в приемной ты сцепился с делегатом и Ойарсуном; стоило тебя послушать! — твое имя, видите ли, должно быть незапятнанным, оно не для кандидата в аюп- тамиенто, и еще бог знает какую околесицу ты нес,— не пони- маю, как это они еще могли с тобой разговаривать; а хуже все- го то, что ты орал, что все предрешено заранее, что Ойарсуна, аптекаря Арронде и Агустина Вегу изберут единогласно — тебе случайно удалось угадать,—и, откровенно говоря, больше всего меня удивляет и огорчает, что ты не получил ни одного голоса, мне это кажется очень странным, так и знай, ведь сам Филь- гейра, который тогда был членом Совета, сказал мне накану- не — прямо так и сказал, честное слово: «Завтра я голосую за вашего мужа»,— уж не знаю, раздумал он потом или еще что, непонятно. Но тебе не о чем было беспокоиться, ты же ни о чем и не знал; я изо всех сил старалась держать язык за зубами, и у тебя не было причин так сердиться, подумай только: целый месяц я не могла слова тебе сказать — вот до чего дошло! — ты всегда такой, и то же самое было из-за Энкарны. Если тебе противно смотреть, как она ест, и ты почти с ней не разго- варивал, не обращал на нее внимания — и меня это вовсе не удивляет, потому что твоя невестка может похвалиться чем угодно, только не умением поддерживать разговор,— то чего ради ты приглашал ее? Пойми ты, Марио, страдать твоя невест- 372
ка страдала, я ничего не говорю, но так или иначе, дружок, мы были уже сыты Энкарной по горло. И нельзя сказать, что Энкарна дешево нам обходится, Марио,— твоя невестка ест за троих, и все никак не насытится, а как она набрасывается на фрукты! — вот обжор a-то, дружок! — да при такой-то дорого- визне! — а уж о рыбных блюдах лучше и не говорить, прямо разорение: представь себе, хоть рыба и подешевела, только ест Эпкарна слишком много, а чтобы это было незаметно, она под- кладывает кости детям, а этого я не выношу, я просто выхожу из себя, даю тебе слово. И потом у нее вообще много странно- стей,— она запирается в ванной и там читает, потому что ей мешают дети, и они, видите ли, должны молчать, а ведь дети есть дети, это всякий должен понимать, и если ты их не лю- бишь, так скатертью дорога, никто тебя не звал, как я говорю. И не то что я ревную, Марио, ты меня знаешь, и тебе отлично известно, что никогда я ревнивой не была, но, хотя сейчас она уже угомонилась, все равно — всегда неприятно жить с бабой, которая хотела увести твоего мужа, дорогой, ведь после исто- рии с Эльвиро Энкарна бегала за тобой, и никто меня в этом не переубедит. И когда ты проходил по конкурсу, она присутство- вала при голосовании, ну что она понимает в этих делах? — просто она любит всюду совать свой нос, а потом вы еще отпра- вились праздновать, ты уж лучше помолчал бы об этом,— инте- ресно знать, что вы делали ночью, и мне-то, видит бог, это безразлично, но представь себе, что будет, если об этом узнают дети, и, кроме того, ты не должен был этого делать, чтя па- мять Эльвиро: хорош ли он был, плох ли, но, в конце концов, это твой брат. Если бы у тебя была хоть капля уважения ко мне, Марио, ты никогда не привел бы в дом эту женщину — она страшная грубиянка, и я уж не знаю, из хорошей она се- мьи или нет, но у нее манеры торговки, дружок, так и знай, это прямо мужик в юбке,— надо было видеть ее с твоим отцом на руках: она таскала его туда-сюда, вот непоседа-то! — а ка- кой там стоял запах! — я ведь была уже на третьем месяце и вспоминаю это как кошмар. И, пожалуйста, не думай, что Эн- карна делала это по доброте,— ну да, как же! — по доброте! — это чтобы ты ее видел, дружок! — чтобы покорить тебя! — а еще для того, чтобы подчеркнуть, что я там не нужна. Нет, Марио, нет, если я терплю ее здесь, то из чувства долга, она мне совсем не нравится, если хочешь знать; и не говори мне, что она помогает на кухне, мне это не нужно, это даже хуже для меня; откровенно говоря, она все переворачивает вверх дном, и потом не знаешь, что где, и к тому же за ней все время нужен глаз да глаз — ей что соль, что петрушка,— словом, без 373
нее я управилась бы куда быстрее. Это первое, а второе: если выложить песету за песетой те деньги, которые уходят на Эн- карну, то у нас завтра же был бы «шестьсот шесть», Марио,— да что я говорю! — «тысяча пятьсот», а может быть, и еще что получше. XIX И, находясь в борении, прилежнее молился, и был пот Его, как капли крови, падающие на землю *... «Господи, я так оди- нок! Меня как будто преследуют»,— что это за навязчивая идея, а? — что это за причуды? Ну кто тебя преследовал, го- лубчик ты мой? — просто-напросто ты хотел придать себе весу. Да, конечно, тебя ведь хлебом не корми, а дай всех ругать и говорить, что все люди плохие и что Христос был не таким, каким мы хотим сделать его в своих интересах. Хорош ты гусь, дорогой мой! По-твоему, ты один только и знаешь, каким был Христос? Это дьявольская гордыня, Марио, так ты и знай, и плохо пришлось бы нам, если бы Христос снова пришел в мир затем, чтобы покупать «Карлитос» и бамбуковые трубочки для мыльных пузырей у всех мадридских бродяг, или сниматься на Гран Виа, чтобы фотографу было на что пообедать,— хоро- шенькое дело! Глуп ты как пробка, Марио, если думаешь, что Христос, вернувшись на землю, стал бы беспокоиться о сума- сшедших, о том, холодно им или тепло, когда всему миру от- лично известно, что они — люди конченые. Уж не думаешь ли ты, что Христос запустил бы поросенком в Эрнандо де Миге- ля, или стал бы волноваться из-за того, что полицейский огрел дубинкой какого-то хулигана, или нагрубил бы губернатору — вспомни, как Он держал себя с Понтием Пилатом,— или стал бы спорить с Хосечу Прадосом, когда речь шла о такой чудес- ной вещи, как монархия; ведь и папа говорит, что она в нашей стране — единственная гарантия порядка. Ты полагаешь, что Христос писал бы такие статьи, как пишешь ты — о деревен- щине, которая только и делает, что богохульствует,— или на- падал бы на инквизицию, или отказался бы от траура по усоп- шим? Убогое представление у тебя о господе нашем, дорогой мой,— «Мы исказили его облик, мы исказили его облик»,— да не ты ли первый его исказил? Если хочешь знать, Марио, у Христа брат не был бы красным, а отец — ростовщиком, а если бы и были, он не дерзил бы так, не повышал бы голоса, он не рассуждал бы о милосердии, как рассуждаешь ты; знал бы ты, какие иллюзии строила бедняжка Бене! — ведь она целыми * Евангелие от Луки, XXII, 44. 374
неделями вертелась возле меня: «Марио подходит как нельзя лучше, только бы он не отказался!» — я прямо была пораже- на, что ты сразу дал согласие, честное слово. А ведь нехорошо, Марио, так злоупотреблять доверием женщин из «Роперо» — какой позор! — ты поступил так некрасиво! — ведь ты же дол- жен был говорить о милосердии, как бог велел, у тебя была избранная аудитория, честное слово, а ты, как только завел речь о благотворительных базарах, так сразу же и провалил- ся,— а вот Вален говорила: «Что плохого в том, что мы играем в бридж в пользу бедных?» Уж конечно, ничего плохого тут нет, склочник ты этакий, ведь если, играя в бридж, ты помо- гаешь нуждающимся, пусть будет благословен этот бридж. Гре- шить и все такое прочее — нельзя, но что плохого в играх и благотворительных базарах? Почему бы их не устраивать? А по- том ты так и бухнул, у меня прямо кровь застыла в жилах: «Ох, скандал, ох, и скандал он сейчас устроит — ну куда ка- тится этот человек?» — говорила я себе, а ты все твердил: «Ми- лосердие сегодня заключается в том, чтобы исполнять законные требования обездоленных, а затыкать им рот плитками шоко- лада или теплыми кашне — значит лицемерить»,— и тут под- нялся шум, а я думала: «Да его линчуют, его просто линчуют, и будут правы». У тебя прямо зуб на милосердие, как я говорю, и если милосердие должно всего-навсего совершить то, чего не смогли сделать законы, то, стало быть, люди, и в том числе я, ничего не смыслят, и в течение всей лекции я сидела как на иголках, дружок; я думала, что у меня сердце разорвется,— боже, как оно билось! — а когда начали топать ногами, я, ка- жется, была рада провалиться сквозь землю, даю тебе слово, я даже не слушала тебя, а бедняжка Бене даже заплакала, а ты размахивал руками, задыхался — вот ужас-то! — да еще под- няла шум эта Арронде: «Какой позор! Посмотрим, что завтра скажет пресса!»—и когда все стали расходиться, называла тебя красным — дальше уж и ехать некуда! — а я молчала, как мертвая. И я еще не говорила тебе, что было на следующий день в Клубе, когда все прочли в «Эль Коррео» — будь она проклята! — хвалы твоему мужеству, твоей манере говорить, созвучной нашему веку, и тому, что ты проводишь линию Со- бора, так знай же, что они сожгли экземпляров пятнадцать этой вашей газеты, да еще кричали: «Долой!»; хорошо, что Бене — святая женщина! — их утихомирила, а то ведь все были в яро- сти. Да еще на тебя напала «Эль Нотисиеро», обозвала тебя демагогом и как-то еще в том же роде, и для меня это просто был нож в сердце, Марио, клянусь тебе: ведь «Эль Нотисиеро» заслуживает доверия, это солидная католическая газета, она 375
всегда была правого направления. А потом ты еще говорил, что одинок, сумасброд ты этакий! — а как же иначе? — бедняжка Бене еще строила иллюзии: «Марио — прелесть, кланяйся ему»,— это она мне все время говорила, а ты ее прямо как хо- лодной водой облил, потом ты и сам это понял, не отрицай, так же как и с поросенком,— ведь говорить на твоем языке о ми- лосердии людям, которые не понимают, что такое милосердие, это и значит не быть милосердным,— прямо галиматья какая- то, дружок, сплошные ребусы; ты бросаешь камни, а потом жа- луешься на ушибы, как я говорю: если ты сомневаешься, то страдаешь от сомнений, если молчишь — тебя мучает совесть, если заговоришь — опять угрызения совести,— новая пробле- ма! — а ты разговаривай вежливо, дружок, вот ведь Бене вела себя совсем не так, как ты, она убеждала людей устраивать благотворительные базары и ходить на них, и, в конце концов, было бы очень мило, если бы ты пустил с аукциона свой порт- сигар или что-нибудь в этом роде — какую-нибудь лично тебе принадлежащую вещь. Но у кого же хватит смелости дать тебе совет, когда ты такой злой, Марио? — ведь я даже боялась по- просить тебя снять костюм, чтобы я его погладила, а потом ты еще говоришь, что чувствуешь себя одиноким, да как же ина- че, дубина ты этакая? — за чем ты пошел, то и нашел, ну ска- жи сам! Не предупреждала ли я тебя, когда началась эта исто- рия с квартирой, что нас все возненавидят? — ты столько кри- тиковал, столько критиковал, можно подумать, что вам нравит- ся копаться в грязи! То же самое было и с твоими книгами — если там не шла речь о каких-то странных вещах, которых ни один человек понять не в состоянии, так непременно об умираю- щих с голоду или простонародье, которое и азбуки не знает. Но если простонародье не умеет читать, а порядочные люди о простонародье не заботятся, то для кого ты писал, нельзя ли узнать? И не говори мне, что можно писать ни для кого, это уж нет, Марио,— ведь если ты ни к кому не обращаешься, сло- ва твои ничего не стоят, это сотрясение воздуха, иероглифы, вот что я об этом думаю. Но ведь тебя никто не может остановить, ты упрям как осел, дорогой мой, тебе слова не скажи, надо было видеть, как я торопилась рассказать тебе историю о Мак- симино Конде и его падчерице: ведь это готовый сюжет для фильма, так и знай, весь город был взбудоражен, а тебе хоть бы что, это немножко фривольно, я согласна, я понимаю, что это — клубничка, но в конце романа ты заставил бы его вспом- нить о приличиях, и, таким образом, книга получилась бы да- же назидательной. Так нет же, лучше писать о простонародье и об умирающих с голоду,— ну и подавись ими, дорогой! — 376
только уж потом не жалуйся на одиночество, ведь на твоей стороне были только Эстер, Энкарна и эти из твоей компании — раз, два и обчелся. А если мы разберемся, то и эти твои друзья тоже не все с тобой, так и знай; послушал бы ты Мойано, ну вот этого с бородой, с месяц назад была эта статейка — «Иску- пители» или как она там называлась,— всего я не поняла, но читала я очень внимательно и, по-моему, уловила смысл; во всяком случае, уж это-то там было написано, уверяю тебя: «Все искупители любят своих ближних: одни действительно хо- тят помочь им, другие — сделать себе из них пьедестал»,— пря- мо будто бомба разорвалась, да еще в самом центре вселенной, не так ли? Ойарсун просто рычал, а уж о Мойано и говорить нечего, дружок, его еще в подъезде было слышно. Господи, что с ним было! — а ты еще: «Оставьте меня в покое,— человек не может рта раскрыть, обязательно кого-нибудь оскорбишь»,— красиво сказано — еще бы! — прямо как в романах, скандалист ты этакий; ну посмотри ты на меня: оскорбляю я кого-ни- будь? — ну скажи по совести — оскорбляю? — нет, правда ведь? — а ты же знаешь, что я много разговариваю — болтуш- ка, ты скажешь,— и если мне не с кем поговорить, так я го- ворю сама с собой, представь себе, как это смешно,— вот бы посмотрел на меня кто-нибудь! — ну да ладно, мне наплевать. А ты вот наоборот, это всем известно: если уж откроешь рот, так только затем, чтобы надоедать людям, и так было всегда. Вспомни, как на тебя завели дело,— ну чем тут мог помочь Ан- тонио? Он мог только исполнить свой долг, вот и все, и еще скажи спасибо, что напал на такого человека, как он, ведь если тебя не выгнали на улицу, так это просто чудо, у меня до сих пор болят колени — до того усердно я молилась, они у меня даже распухли и все такое. Но если приходит ученик и жалует- ся, то, конечно, Антонио пришлось сообщить в Мадрид, у него не было другого выхода, а главное, если бы ты не распускал язык, так тебе ничего бы не сделали ни Антонио, ни Антония. И ведь Антонио ценил тебя, Марио, это мне известно, он даже пришел ко мне: «Мне так тяжело, как будто это случилось со мной, поверь, Кармен»,— а я ему: «Ты вовсе не обязан давать мне объяснения, Антонио, этого еще не хватало!» — вот как! — а вчера, ты сам видел, он пришел одним из первых, и на сего- дня отменил занятия и все такое — словом, прекрасно повел себя. Что посеешь, то и пожнешь, Марио, черт тебя дернул го- ворить такие вещи. По-твоему, христианин может во всеуслы- шание, в присутствии всей аудитории сожалеть о том, что цер- ковь не поддержала Французскую революцию? Отдаешь ли ты себе отчет в том, что говоришь? А эта идиотка Эстер туда же — 377
действительно, мол, жаль! — царь небесный! — в своем ли ты уме, Марио? — да ведь это же кощунство! Да разве Француз- ская революция не была делом рук этих растрепанных баб, ко- торые отрубили голову королю, и монашкам, и всем порядоч- ным людям, и этому самому Пимпинела Эскарлата, или как его? Надо быть циником, чтобы говорить такие вещи,— вот так принципы! — ничего-то ты не смыслишь! Господи, поми- луй! Да разве можно назвать христианскими принципы, кото- рые заключаются в том, чтобы отрубать головы порядочным людям? Дело кончилось тем — ты сам это знаешь,— что в не- верии и распущенности нравов Францию никто не перещеголя- ет — послушал бы ты Вален! — она была там прошлым летом, а она ведь не святоша, но вернулась она оттуда просто в ужа- се, так ты и знай. Ну а тебе все равно, твоя совесть, дружок, со всем мирится, и в следующее воскресенье ты идешь к прича- стию, да так спокойно, как ни в чем не бывало, а Бене, как только увидит тебя, тут же и спрашивает: «Он что, исповедал- ся?»— а я: «Думаю, что да»,— ну скажи сам, что я могла ей ответить? Да простит тебя бог, Марио, у тебя не было дурного умысла, я верю, да-да, но иногда мне казалось, что не имеешь ты права причащаться, и целых четверть часа я не могла за- снуть, даю тебе слово, я очень беспокоилась, я была просто в ужасе. А всего больнее мне думать о том, что сперва ты не был таким, это все дон Николас и его шайка, это они забили тебе голову всякой чепухой, и если смотреть на это со стороны — так полбеды, но если человек, который так думает и делает подобные вещи,— твой муж, то это пытка, даю тебе честное слово; Вален вот смеется, а хотела бы я видеть ее на моем ме- сте. Ей-то хорошо, Висенте самый уравновешенный человек в мире, и на все, что вокруг происходит — Вален мне это сама говорила,— смотрит, как на спектакль. Она говорила мне вот что, подумай-ка над этим: «У твоего мужа, милочка, и у всех этих людей шарики за ролики заехали. Но, сказать по прав- де, они меня развлекают,— мне смешно смотреть, как они го- рячатся из-за того, что мир скроен не по их мерке. Они забав- ные типы, но за ними нужен глаз да глаз: такие ведь кончают жизнь самоубийством или умирают от разрыва сердца». Вот так, Марио, ты сам слышал, клянусь тебе, она словно предчув- ствовала это, а я, честно говоря, думала, что от разрыва сердца умирают люди из делового мира: ведь они на одном телефон- ном звонке могут нажить или потерять миллионы, и это я по- нимаю,— но ты, который сроду о деньгах не беспокоился и ни в чем не нуждался, у которого жена отличная хозяйка,— мо- жешь говорить все, что тебе угодно, но ты не имел права уми- 378
рать от разрыва сердца, ни малейшего права — не имел и еще раз не имел. Повторяю: мне понятно, когда это случается с де- ловыми людьми, но ведь ты, Марио, ровно ничего собой не представляешь — зачем нам обманывать друг друга? — ты умер из-за того, что полоумные живут в плохом сумасшедшем доме, или из-за того, что полицейский дал тебе оплеуху, или из-за того, что Хосечу не подсчитал голоса, или из-за того, что Солор- сано хотел сделать тебя членом Совета, или потому, что у де- ревенщины нет лифта,— это у меня просто в голове не уклады- вается, скажу откровенно. Ясное дело, я была дура, тут уж ни- кто не виноват, ведь даже твоя родная мать предупреждала меня, что ты — парень нелюдимый и все такое и что, как толь- ко ты возвращался из школы, ты первым делом снимал ботин- ки и садился к камину читать. Ну разве парни так ведут се- бя?!— а Энкарна еще лезет ко мне с советами, что я должна делать и чего не должна,— ей-то почем знать? — ведь если ты таким был в детстве, так чего же ждать от тебя, когда ты стал взрослым человеком? — известное дело, горбатого могила испра- вит. «Я одинок, Кармен»,— ты твердил мне это целых три дня — помнишь? — вот на этом самом месте, а я как глухая, потому что, если я заговорю, так хуже будет, но только чего тебе еще было нужно? Чтобы Солорсано или Хосечу дали тебе объяснения? Мама — царство ей небесное, от нее ведь ничто не ускользало — обычно говорила: «Мы пожинаем то, что мы по- сеяли»,— каково? — и на первый взгляд это и впрямь может показаться чепухой, но в этих словах заключается глубокий смысл, Марио,— еще бы! И мама говорила это не просто так, таких жертвенных натур на свете мало; когда произошла эта история с Хулией, она дала обет не есть сладкого — а сладкое она страшно любила,— если у Хулии родятся близнецы; тебе покажется, что это новая глупость, но это вовсе не глупость, Марио, это имеет свои основания: мама, царство ей небесное, знала, что делает, она сказала папе — я-то узнала об этом по- сле,— что, если у нее будет один ребенок, значит, Хулия со- вершила ложный шаг, а если будет двойня, значит, это про- изошло от сильного чувства, пойми, ведь в положении Хулии это было непростительно. Но вообще-то, если разобраться, грех моей сестры повлек за собой и наказание, потому что бедный Константино — ты можешь считать его несчастным, это уж как тебе угодно — очень странный мальчик; по-моему, он йог или как его там, он спит на полу и ночами бродит по все- му дому — он лунатик, или сомнамбула, или как там это назы- вается,— подумай, какой ужас! И все ради минутного удоволь- ствия, Марио, а такое удовольствие ничего не стоит, и я, сколь- 379
ко ни думаю, понять этого не могу, даю тебе слово. Констан- тино— очень странный мальчик, Марио; Хулия хотела навя- зать его нам на лето, чтоб они были с Марио — я тебе об этом даже и не говорила,— а я ни в какую, ни к чему мне это, пусть выпутывается как знает, согрешила — пусть сама найдет выход из положения. Вообще из этих детей от иностранцев ничего путного не выйдет, Армандо говорит, что их не поймешь, и я с ним согласна, смешение это крови или что другое, не знаю, но только все они смотрят в лес. XX А блуд и всякая нечистота и любостяжание не должны даже именоваться у вас, как прилично святым. Также скверно- словие и пустословие и смехотворство не приличны вам**—ну а он поступал как раз наоборот и втихомолку делал ужасные вещи, Марио,— можешь себе представить? — однажды вечером, когда мы были дома одни, он раскрыл «Иль Мондо» — там были рекламы бюстгальтеров — и сказал мне со своей многозначи- тельной улыбочкой: «Ну и грудь, bambina, а?» Подумай, какое безобразие! Даю тебе слово, что стоило мне захотеть, и я бы легко подцепила Галли; уж не знаю, по правде говоря, что у меня за грудь, но Элисео Сан-Хуан, как только взглянет на меня, так просто с ума сходит, особенно если я в голубом свитере: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь»,— прямо надоел мне, честное слово; вот если бы я подала ему по- вод, тогда другое дело, а то ведь я — как глухая, головы не по- ворачиваю, ноль внимания, ну что за человек! А когда я была молодая — да что я буду тебе про это рассказывать! — хоть мйе и неловко так говорить о себе, но я производила фурор, и однажды, когда мы с Транси поднялись на грязный чердак, где была мастерская этих «стариков» — да, это называется мастер- ская,— то эти мерзкие бесстыдники хотели рисовать нас голы- ми, а Эваристо говорил: «С тебя здорово было бы писать пояс- ной портрет, детка»,— и я умирала от волнения, Марио, клянусь тебе,— какой стыд! — все стены там были увешаны голыми женщинами, а Транси держалась совершенно спокойно, ты не поверишь: «Великолепное освещение», «Тело здесь точно жи- вое»,— и откуда только она знала все это? — опа мне так и не сказала, не решилась, понимаешь? — а ведь мы-то с ней были закадычные подруги. А потом Эваристо — наглец этакий! — по- ♦ Послание к Ефесянам св. апостола Павла, V, 3—4. 380
дожил свою волосатую ручищу мне на колено и спрашивает: «А ты что скажешь, детка? — ну, тут у меня прямо горло перехва- тило, поверь мне, Марио, я ни пискнуть не могла, ни пальцем пошевелить. А Эваристо хотел спать со мной, и если он женил- ся на Транси, так это потому, что она уже была совершенно- летняя, а о нем и говорить не приходится: старый-престарый, и что ему оставалось делать? — только поэтому он и женился; женщина за версту видит, что она нравится мужчине, и не спра- шивай меня, как это получается,— почем я знаю? — это интуи- ция, что-то вроде предчувствия. Надо было видеть Эваристо, когда он нас останавливал и всякий раз говорил: «Ну вот, те- перь вы — настоящие невесты, а прошлым летом были совсем еще девчушки»,— и при этом не спускал глаз с моей груди — нахал! — и уж не знаю, что у меня за грудь, Марио, но за мной и в шестьдесят лет будут бегать — до чего противные эти муж- чины! — все одинаковы, все на один покрой. А Галли Констан- тино показывал на соски — эти итальянцы сущие черти, ты и представить себе не можешь,— но тут уж нашла коса на ка- мень, а ведь тогда стоило мне только захотеть, я всегда это го- ворила: я нравилась Галли в сто тысяч раз больше, чем Хулия, но вы, мужчины, никогда внакладе не останетесь, как говорила бедная мама: «На безрыбье и рак рыба»,— и если моя сестрица сама к нему лезла, так дурак бы он был, если бы отказался, на часок-то всякий горазд, больше всего меня возмущает такое уни- жение; и кто его знает, что было потом, руку на отсечение я не дам: ведь Хулия семь лет жила в Мадриде одна, ребенок был совсем маленький, а свобода благоприятствует таким де- лам. Мне-то все равно, Марио,— это папа и мама не разговари- вали с ней, ну и я, на них глядя: «да», «нет», «ладно», «не на- до»,— дальше этого я не шла, нельзя же закрывать глаза на та- кие вещи. Бедная мама, поистине страстотерпица! Ты знаешь, она ведь даже хотела расторгнуть первый брак Галли! Она для этого все вверх дном перевернула — вот она какая была! — но, кажется, у него были дети, а через это не перешагнешь. И вдруг — бац! — он провалился сквозь землю, никто ничего о нем не знал, и до сих пор неизвестно, здесь ли его убили, или во время мировой войны, или он жпв-здоров и делает свое дело у себя на родине, ведь вы, мужчины, народ ненасытный; Вален говорит, что и старость вас не берет, вот как. И что другое — не скажу, но, конечно, Галли Константино был мужчина что надо, ты просто не поверишь, и мы все сходили с ума по нему, и, когда он возил нас с Хулией в открытом «фиате», все на нас смотрели. Что это было за время! Я чудесно провела войну, что бы вы там ни говорили, это был сплошной праздник, дружок; 381
помню бомбоубежище — прямо смех с этой Эспе, она была из самых оголтелых красных, ты себе представить не можешь, а папа ведь такой страшный насмешник — ты же его знаешь,— он всем говорит правду в глаза: «Это привет от ваших друзей, Эс- пе, не бойтесь»,— это он про бомбы, подумай только! — а она, бедняжка: «Ах, замолчите, ради бога, дон Рамон, война — страшная вещь!» Я шикарно провела это время, Марио,— что уж тут говорить! — в городе полно народу, шум, суматоха, и, от- кровенно говоря, уж и не знаю, как это я тебя не выставила то- гда, мы только-только стали женихом и невестой, и ты каждый раз, как приезжал с фронта — а тут еще эта история с твоими братьями и все такое,— портил всем настроение, ты был какой- то задумчивый или грустный, почем я знаю? Но в один пре- красный день, ни с того ни с сего — бац! — этот милый Галли как сквозь землю провалился, ну, конечно, в то время такие вещи часто случались, то же самое произошло и с Начо Куэва- сом, братом Транси, в разгар войны его мобилизовали, а так как он был умственно отсталый — у него был менингит или что-то в этом роде,— то его взяли для подсобных работ, видно, не хва- тало людей; уж не знаю, только в один прекрасный день роди- тели Транси нашли под дверью записочку, в ней было полным- полно ошибок, а написано там было вот что: «Меня увозют — через «ю» — подумай только! — на вайну — через «а»; мне очень страшно. Досвидания — вместе — Хуанито». Так вот, о нем до сих пор ничего не известно, а ведь они всех поставили на ноги, Куэвасы это умеют. Конечно, раз так, то лучше бы его бог прибрал, жизнь для него была в тягость, ты и представить себе не можешь, он ни к чему не был пригоден, подумай толь- ко, что его ожидало: стал бы он чернорабочим или кем-нибудь в этом роде, хуже ведь не придумаешь. Я и сказала Транси: «Лучше бы уж ему умереть»,—ну, а она расчувствовалась, дру- жок, как будто я сказала ей что-то ужасное: «Ах нет, Менчу, душечка, брат есть брат». Транси очень ласковая и по-своему добрая — видел бы ты, как она меня целовала! — для девушки это, конечно, странно, но это было от всей души, и вот посмотри, с кем она связалась,— со стариком Эваристо! — он ведь много старше Транси, старше даже ТВО ♦, у него ни профессии, ни состояния, и к тому же он отъявленный наглец, и скажу тебе правду: если я и пошла на свадьбу, так это только ради Тран- си, чтобы ее не обидеть, а он вызывал во мне неприязнь своими пошлостями и своими штучками, ты помнишь. Но она уперлась, что у него талант,— да уж, нечего сказать! — талант у него был * ТВО — юмористический детский журнал. 382
на то, чтобы влезть в самолет и удрать не то в Америку, не то в Гвинею, уж не знаю — куда, и оставить ее на мели с тремя малышами; не представляю себе, как она с ними справляется,— подумай только! —семья Куэвасов всегда принадлежала к выс- шему обществу, но они совсем обеднели, денег у них — хоть ша- ром покати. На такое талант у Эваристо был, и в этом я ни- сколько не сомневаюсь, да еще талант совать свои ручищи куда не надо, я тогда прямо похолодела: «А ты что скажешь, дет- ка?» — если бы в тот вечер я поддержала разговор и дала ему повод, так только бы Транси его и видела, и это не пустые сло- ва. Он всегда глаза на меня пялил, когда говорил нам: «Ну вот, теперь вы — настоящие невесты, а в прошлом году были совсем еще девчушки»,— п смотрел при этом на мою грудь, прямо глаз с нее не спускал, и теперь я скажу тебе, Марио,— только пусть это будет между нами,— уж не знаю, что у меня за грудь, но нет такого мужчины, который бы перед ней устоял, и однаж- ды — чтобы далеко не ходить — один грубиян, который копал канаву па улице Ла Виктория, заорал: «Красотка! Такого уда- ра сам Рикардо Самора* не выдержит!» Я, конечно, понимаю, что это хамство, да только чего же ждать от этих людей? — и, откровенно говоря, потому-то мне и было обидно твое отноше- ние ко мне, так ты и знай, если бы другие не обращали на меня внимания, ну ладно, но ведь я же очень многим нравлюсь, и меня огорчает твое равнодушие, да будет тебе известно. И сей- час еще полбеды, но — когда мы были женихом и невестой! — ты только и мог, что взять меня за ручку, и я, конечно, не гово- рю, что ты должен был целовать меня, этого я не позволила бы никому на свете — еще чего! — но чуть побольше пылкости тебе не помешало бы, горе ты мое, хотя ты и должен был сдержи- ваться, девушкам приятно чувствовать ваше нетерпение, ведь не с пожарником рядом сидишь. Ну, а ты все свое — «жизнь моя» да «дорогая» — и так вяло, как будто тебе все равно — прямо холодец какой-то,— и в конце концов я переставала по- нимать, выдержка это или равнодушие, ты уж не спорь со мной; если мужчина никак не реагирует, когда ему рассказываешь о том, что делал Эваристо своими волосатыми ручищами, то, по- моему, он просто каменный. И ведь я не прошу невозможного, пойми меня правильно; иногда я думаю, что, может быть, я тут пристрастна, но я стараюсь быть объективной, вот, например, Вален: Висенте — человек уравновешенный, не спорь со мной, но она не раз говорила мне, что последние месяцы, особенно пе- ред тем, как он сделал предложение, они все время сидели * Рикардо Самора « знаменитый испанский вратарь 30-х годов. 383
дома, и я ей поддакивала,— не могла же я сказать, что тебе это и в голову не приходило, дурачок. Даю тебе честное слово, Ма- рио: всякий раз, как я видела тебя напротив дома, на самом солнцепеке с гаэетой в руках, тогда ты уже начал мне нравить- ся, и, по-моему, именно поэтому я думала: «Этому мальчику я нужна; должно быть, он очень страстный»; я строила иллюзии без всяких на то оснований, согласна, но — скажу тебе положа руку на сердце — мне приятно было бы остановить тебя, если бы ты — конечно, не так, как Эваристо или Галли,— положил руку мне на колено; тогда ведь мы не были женаты, но ты мог бы проявить чуть побольше страсти, вот тебе Максимино Конде со своей падчерицей,— и это в его-то годы! — а ведь он вызвал такой переполох, что ей, то есть Гертрудис, пришлось уехать за границу, даже не уложив вещей, да оно и понятно: помимо всего прочего, Максимино был ее отчим и должен был проявить известную деликатность, только ты пойми меня правильно — я вовсе его не оправдываю. Я хочу, чтобы ты понял, Марио: и мужчины и женщины наделены инстинктом, и нам, честным девушкам, у которых есть устои, приятно, когда мы пользуем- ся у мужчин успехом, только мы не переходим границ, а деви- цы легкого поведения ложатся в постель с первым попавшим- ся. В этом вся разница, сумасброд ты этакий, но, если мы ви- дим, что вы не реагируете, мы начинаем думать всякую ерунду, вроде того, что не нравимся вам; ведь мы, женщины, очень сложные натуры, хоть вам это и невдомек. А потом, через два- дцать лет, вдруг — бац! — каприз: раздевайся — взбредет же такое в голову! — седина в бороду, а бес — в ребро, нет уж, не имею ни малейшего желания, так ты и знай, теперь у меня жи- вот в каких-то пятнах, спина жирная; нет, милый, надо было просить меня об этом вовремя. А падре Фандо туда же еще со своими глупостями: это, видите ли, была деликатность — даже слушать смешно! — и я уж не знаю, как это у тебя получается, но, что бы ты ни натворил, в защитниках у тебя недостатка не бывает, до тебя и не доберешься. Ты всегда был слегка ненор- мальным, дорогой мой, сознайся, сколько бы там ни разглаголь- ствовала Эстер, что у интеллигента такое же тело и желание, как у любого другого, и что он должен удовлетворить это жела- ние, а я, дескать, не должна огорчать тебя; да это просто смеш- но: в тот год, когда мы ездили на море, ты все глаза проглядел на женщин, дружок,— хорошенькое лето ты мне устроил! — не желала бы я снова туда поехать, да, да, ты меня туда и на ар- кане больше не затащишь — нынче везде страшная распущен- ность. И огорчишься ты или нет, но я скажу, что у тебя прямо талант все делать не вовремя, Марио, уж ты теперь не спорь со 384
мной,— в хорошие дни ты и не смотрел на меня, а в опасные, известное дело, пристаешь: «Не надо идти против божьей во- ли», «Не будем вмешивать в это арифметику»,— ведь говорнть- то легко — и что пусть у нас родится сын — хорошенькое де- ло! — представь себе, если каждую минуту на свет будет появ- ляться ребенок, сколько их будет рождаться? — миллионы мил- лионов!— это варварство, прямо голова идет кругом, чушь ка- кая-то. В тебе сидит дух противоречия, вот что; с тех пор как я тебя знаю, ты только и делал, что ждал, когда я скажу: «Бе- лое»,— чтобы тут же сказать: «Черное»,— и, верно, получал от этого немалое удовольствие, не иначе. XXI Ты будешь есть от трудов рук твоих; блажен ты и благо тебе! Жена твоя, как плодовитая лоза, в доме твоем; сыновья твои, как масличные ветви, вокруг трапезы твоей *. А все же иногда я поступаю безрассудно, Марио, просто ужас: например, вдруг поздно вечером бегу на исповедь, вот какие вещи со мной случаются; если бы мама видела, что я целый божий день сти- раю белье, что у меня одна прислуга на пятерых детей, она бы так рассердилась, что я даже считаю, что хорошо, что она умер- ла,— подумай только! — ведь мама, царство ей небесное — и это для тебя не новость,— была для меня больше, чем матерью, сам знаешь, она была моей советчицей, наперсницей, подругой и всем на свете. С прислугой теперь стало очень трудно, Марио, а вот вам, мужчинам, так удобно закрыть на это глаза, да еще будоражить бедных, как будто все это вас не касается; дураки вы, хуже дураков, набитые дураки, вы только и знаете, что разглагольствовать об их зарплате, о том, что они уезжают в Германию, и, по-моему, все это плохо кончится, я уж не говорю о том, что прислуга нынче обходится в тысячу песет плюс пи- тание, это бы еще полбеды; хуже всего, что и на таких услови- ях найти прислугу невозможно, Марио, заруби ты это себе на носу — ну откуда ее взять? — меня смех разбирает, когда вдруг на тебя находит, и — «Давайте все засучим рукава» — речь идет вовсе не об этом; в доме надо постоянно поддерживать чистоту, а это нешуточное дело, дорогой, если хочешь знать, домашнюю работу никогда не переделаешь, и можешь ты объяснить мне, много ли я выигрываю от того, что дети на каникулах сами сте- лют постели, а ты хватаешь щетку и подметаешь комнату? Да * Псалом CXXVII, 2—3. 13 Мигель Делибес 385
разве для меня это решение проблемы, скажи на милость? Уж не думаешь ли ты, что это мужское дело? Дом есть дом, Марио, и мне приходится ходить за вами, поправлять покрывала и уби- рать после тебя в углах; вместо того, чтобы облегчить мне рабо- ту, вы только прибавляете мне хлопот. А ты еще говоришь, что нет большего удовлетворения, когда все делаешь сам, меня смех разбирает от вашей помощи и от вашего удовлетворения, ты ведь у нас не от мира сего. Это все равно что заставлять Менчу мыть посуду, скажи, пожалуйста, почему это девушка из поря- дочной семьи должна превратиться в судомойку? То, что это делаю я, конечно, плохо, но, в конце концов, я мать, и раз уж я не сумела выбрать себе мужа получше, то расплачиваюсь по справедливости. Но можешь ты объяснить мне, чем виновата девочка? Нет, нет, Марио, надо терпеть сколько можно, терпеть до конца, вспомни маму, раз мы должны умереть, мы должны умереть достойно; и если бы ты знал, как мне было стыдно, ко- гда на тебя наткнулась Вален — ты шел с сеткой за покупками, я готова была провалиться сквозь землю, так ты и знай. То, что ты приводишь в изумление моих подруг, это бы еще ладно, но будь уверен, что с Висенте — а он таков, каким должен быть настоящий мужчина,— подобных происшествий не случается, ему такое и в голову не придет, вот так, держу пари на что хочешь. С тобой вот что происходит, Марио, ты меня не прове- дешь: в глубине души ты чувствуешь угрызения совести, ведь зарабатывать деньги — это твой долг, твоя обязанность. И ты не сегодня стал таким, дорогой,— вечно у тебя свербело в зад- нице, как говорит Доро; ты не можешь и минуты посидеть спо- койно, и я помню, на пляже ты вытаскивал какие-то записи, читал какие-то бумаги под тентом, а не то мастерил детям ло- дочку — словом, делал все что угодно, вместо того чтобы пова- ляться на солнышке и загореть, ты был такой белый, да еще закрывался, да еще нацепил очки, тошно было смотреть на тебя, Марио, и, сказать по правде, я иногда делала вид, что ты не имеешь ко мне отношения, что я тебя и не знаю,— не должна бы я говорить тебе это, но мне же стыдно было за тебя. Кроме того, Вален более чем права, когда говорит, что интеллигентам надо бы запретить появляться на пляже: они такие тощие, блед- ные, как сырое тесто, просто смотреть противно, а это еще без- нравственнее, чем бикини, которые ничего не прикрывают. Но, признаться, больше всего меня возмущает, что если на пляже ты не смотрел на женщин, изображая из себя интеллигента, то дома хватался за щетку и подметал; только ведь одно из двух: либо ты интеллигентный человек, либо нет, но уж если ты ин- теллигент, то со всеми вытекающими отсюда последствиями, 386
дружок, а такое лицемерие приводит меня в ужас. Да ведь я знаю, что никакой ты не интеллигент, знаю слишком хорошо, отлично знаю, можешь быть уверен! — ведь интеллигенты сами думают и помогают думать другим, ну а если ты не можешь думать, потому что у тебя в голове ералаш, то как же ты мо- жешь помочь думать другим? Увертки, фразы, как я говорю, по- тому что если ты не интеллигент, то зачем ты целый божий день сидишь над книгами и бумагами? Почему это ты и после поездки на море остался таким белым — даже солнце ничего не могло с тобой поделать? А потом, для пущего срама, ты занял- ся спортом — это ведь тоже анекдот, ты и ботинки-то носить не умеешь, а туда же, каждое воскресенье ездил на велосипеде по пятидесяти километров, а все для того, чтобы моложе выгля- деть, ты уж не спорь со мной, я просто понять не могу, зачем это тебе, вот если бы ты был женщиной... Всякий бы на моем месте расстроился, Марио, так и знай, и я часто думаю, что пролетар- ские вкусы у тебя оттого, что ты вырос в такой скудости, и ко- гда мы стали женихом и невестой и ты сказал мне, что нам при- дется жить на один дуро в неделю, я, право, похолодела, даю тебе слово. Ну можешь ты мне объяснить, что можно сделать вдвоем на один дуро? — а ведь жизнь вздорожала в двадцать раз, я сама это знаю. Ведь я же говорю тебе, что у меня до сих пор болят пятки из-за того, что я пешком топала по улицам, я не преувеличиваю,— а холод-то какой, господи! — домой я воз- вращалась закоченевшая и с головой закутывалась в плед с ку- шетки, чтобы отойти, а мама говорила: «Нельзя ли узнать, где это ты бродила?» — и что я могла ей ответить? — у нее, бед- няжки, и без того горя было довольно. А если иной раз тебе случалось расщедриться, то в кафе ты вел себя — уж не спорь — как деревенщина, а официант, ну тот, белобрысый, всякий раз, как ты заказывал стакан вина, спрашивал, да так ехидно: «Один стакан на двоих?»—ведь это же чудовищно!—ты заставлял меня испытывать муки ада. Какой ужас, дорогой мой! Я и ду- мать не хочу об этом, потому что выхожу из себя и ничего не могу с собой поделать; это выше моих сил, ведь я понимаю, как мало я для тебя значила,— если ты располагаешь всего одним дуро, то зачем компрометировать девушку? Какое ты имел па это право? Влюбленный в таком случае крадет, убивает, все что угодно, Марио, но только не ставит порядочную девушку в та- кое положение, и даже сейчас я злюсь, так и знай, я была пол- ная идиотка, у меня слезы льются, как подумаю о своем униже- нии, и у меня ведь было время понять, на какую ногу ты хро- маешь, а я вот не додумалась. Каково? «Один стакан на дво- их?» Ведь этот белобрысый тип говорил так в насмешку, Марио, 13 387
не спорь, он издевался надо мной — я была так хорошо одета, в такой нарядной шляпке, такая элегантная — дальше ехать не- куда,— вот что мне особенно обидно, и уж не знаю, чем ты меня так прельстил, что я не послала тебя ко всем чертям. Настоя- щий мужчина украдет или убьет, но не позволит себе целых три года так поступать с женщиной, а ты еще разводил цере- монии: «Это для сеньориты, я ничего не хочу»,— как же, не хо- тел! по-твоему, он круглый дурак и ничего не понимал! — и к тому же, чего ради пускаться в объяснения с официантом, с ка- ким-то ничтожеством? — на мой взгляд, самое отвратительное в тебе — это то, что ты унижаешься до разговоров с простонаро- дьем, когда надо всего-навсего прикрикнуть, а с порядочными людьми, наоборот, даже с властями ты распускаешь язык и го- воришь всякие глупости. Ну чего можно ждать от такого чело- века, можешь ты мне сказать? И это еще не все: у тебя не было гроша за душой, а ты рассказывал сказки, что ты хорошо уст- роен, что у тебя кусок хлеба и крыша над головой,— было что послушать! — да тебе негде было голову приклонить! — но это бы еще куда ни шло, только теперь скажи сам: ведь если бы не папа, Марио, то одному богу известно, какой ценой мне уда- лось бы соблюдать хотя бы видимость достатка; вы вот хвастае- тесь, что знаете все на свете, а сами попадаетесь на удочку и верите этим сказкам, будто больше половины человечества го- лодает,— подумать надо! — ведь если в наше время человек голодает, то лишь потому, что ему так заблагорассудилось, Ма- рио, было бы тебе известно, а я говорю: если они голодают, то почему не работают? Почему девушки не идут в прислуги, как бог велел, скажи на милость — ну почему? — да потому что все испорчены до мозга костей, Марио, все хотят быть барышнями, и если какая-нибудь из них не курит, так красит ногти или но- сит брюки, а этого не должно быть,— ведь эти бабы разрушают семейную жизнь, уж я тебе говорю; а я помню, у нас дома были две прислуги и гувернантка на такую маленькую семью, зара- батывали они, правда, маловато, не отрицаю, но зачем же им больше? — служанки тогда были как члены семьи, и папа пре- красно к ним относился: «Хулия, будет с тебя, оставь немного, пусть поедят на кухне». Все тогда были заодно, времени хвата- ло на все, каждый жил соответственно своему положению в об- ществе, и все были довольны, не то что сейчас, когда всякий лезет в генералы; я, дружок мой, никогда еще не видела пи такой наглости, ни такого нетерпения. Так нет же, вам еще надо исправлять какие-то ошибки, вот несчастье-то, Марио, вы просто саранча, и все: это несправедливо, это все надо переде- лать, взять у богатых и отдать бедным; известное дело, вы ради 388
красного словца не пожалеете и родного отца, а все этот про- клятый дон Николас — я столько из-за него натерпелась, что мне простятся все грехи, так ты и знай; а ведь я помню, что раньше читать «Эль Коррео» было одно удовольствие, это когда там был директор, которого прислали из Мадрида, он был впол- не лоялен, и это не только мое мнение, так все говорят, а как он ушел, так и начались всякие безобразия. II вот что я скажу тебе, Марио: если бы от этого была хоть какая-нибудь польза, я бы ничего не сказала, но ничего ты от этого не получаешь, и я понять не могу, зачем ты столько работаешь: ты уж лучше не говори мне, что при нынешней дороговизне двадцать дуро — то- же деньги, это анекдот, просто наказание, вот это что такое; чем работать за такую плату, лучше уж работать даром. Зато в Мадриде тебя очень скоро выставили за дверь, а все из-за твоей глупости — тебе, видите ли, заменили гражданскую войну Крестовым походом, чушь какая-то,— и надо было слышать, как ты орал по телефону, интересно знать, что должен был по- думать несчастный Хосе Мари Рекондо — хорошо ты отблаго- дарил его! — и все из-за двух слов, стоит посмотреть, как вы ломаете себе голову из-за какого-нибудь слова, боже мой! —ну скажи, пожалуйста, не все ли равно: Крестовый поход или граж- данская война? — я этого просто в толк не возьму, честное сло- во, и я не строю из себя дурочку, клянусь тебе, — ведь если ты скажешь: «Крестовый поход»,— все поймут, что речь идет о гражданской войне, а если скажешь: «Гражданская война»,— никто не усомнится, что ты имеешь в виду Крестовый по- ход,— ну разве не так? — какой же смысл было затевать все это? Ну, а теперь скажи мне, дубина,— ведь надо быть наби- тым дураком, чтобы поднять такой шум,— чего ради ты устроил эту склоку и выбросил па помойку шестьсот песет, а дважды в месяц это уже тысяча двести, а если разобраться, так и тыся- чи двухсот песет маловато для семьи. Так вот нет же, сеньор, к черту, пусть с меня хоть рубашку снимут, как говорит Вален, она смеется, ну а мне вовсе не смешно, клянусь тебе, для тебя какое-то слово дороже карьеры, это уж точно, Марио, и будь они прокляты, эти слова. А знаешь ли ты, что это такое? Это комплексы, да будет тебе известно, у всех у вас полно компле- ксов, дорогой, а мне вот нравятся обыкновенные, нормальные люди — уж не знаю, как тебе это объяснить,— люди, которые не придают значения всяким пустякам; посмотри на Пако: он в детстве о словах не заботился, ему было все едино — что одно слово, что другое, он говорил «эскалатор» вместо «экскаватор», все путал — прямо смех один,— а теперь вот полюбуйся: разъ- езжает туда-сюда на своем «тпбуроне», загребает миллионы, и 389
горя ему мало. И для этого пе надо учиться, вовсе не надо — это была моя ошибка,— достаточно иметь связи и положить кое-кому на лапу. Послушай Менчу: «Нам ученые парни да- ром не нужны; скука с ними смертная»,— новое поколение по- умнело, Марио, так ты и знай, эти девочки не такие индюшки, как мы, они смотрят на жизнь с практической точки зрения, без дураков, и знают, что с каким-нибудь лиценциатом они бу- дут не только голодать, но еще и помирать с тоски. Представь себе, как бы я жила с Пако, чтобы далеко не ходить за приме- ром! Как в кино: поездки в Мадрид, за границу, конечно, луч- шие отели; и в тот день он говорил мне, чю, хотя у «тибурона» большая скорость, иногда и ее бывает недостаточно, и довольно часто он летает самолетом в Париж, в Лондон или в Барселону; оно и понятно, у него всюду дела. А потом, когда он остано- вился на Эль Пинар, то обнял меня за плечи, без грязных на- мерений, разумеется, ни о чем таком он и не думал, я голову дала бы на отсечение, и все время смотрел на меня. «Ты,— го- ворит,— все такая же»,— а я: «Вот глупости, ты подумай, сколько лет прошло!»,—а он: «Время для всех проходит по- разному, малышка»,— ты скажешь, просто любезность, а я была ему благодарна и слегка растерялась, клянусь тебе, а когда он сдавил мне плечи, сердце: тук-тук-тук! — как сумасшедшее, я совершенно уверена, что он загипнотизировал меня, Марио, даю тебе слово, я ни пошевельнуться не могла — ничего, только го- лос его звучал все ближе и ближе, я даже не слышала шума сосен — подумай только! — там ведь растут сосны,— а когда он меня поцеловал, у меня просто в голове помутилось, я была сло- вно без сознания, клянусь тебе, я даже звука поцелуя не слы- шала, я только чувствовала его запах, а пахнет от него так, как и должно пахнуть от мужчины: дорогим табаком и хорошим одеколоном, а от этого запаха прямо голова кружится, спроси хоть у Вален; я этого не хотела, я могла бы тебе поклясться, я тут ни сном ни духом, он меня просто загипнотизировал, чест- ное слово. XXII Скажи мудрости: «Ты сестра моя!», и разум назови родным твоим, чтобы они охраняли тебя от жены другого, от чужой, ко- торая умягчает слова свои. Да не уклоняется сердце твое на пути ее, не блуждай по стезям ее но как бы там ни было, * Книга Притчей Соломоновых, VII, 4—5, 25. 390
а, зная мужчин, как знаю их я, я совершенно уверена, что ты обманывал меня, Марпо, и притом не раз и не два, бьюсь об за- клад. Достаточно было посмотреть, как вчера появилась Эвкар- на, славная была сценка! — я просто не знала, куда мне деться, а Вален сказала: «Можно подумать, милочка, что вдова она»,— и это верно, дружок, она поставила меня в глупое положение, а уж как она вопила! Это было как в Мадриде, вечно она лезет, куда ее не просят, как я говорю, ну можешь ты объяснить мне, что она смыслит в голосовании? А потом вы еще праздновали — то-то веселье было! — и ты еще будешь меня уверять, что вы всего-навсего заказали в Фуйме пива и креветок! — не на дуру напал. С течением лет, Марио,— имей это в виду — я все боль- ше убеждаюсь в том, что мужчина вовсе не моногамное живот- ное, да, моногамия уже для вас устарела. Вы считаете нас пол- ными идиотками и злоупотребляете нашей покорностью, вы по- лучаете благословение, гарантию в верности и можете спать спокойно, только вас-то это ни от чего не удерживает, этот за- кон для нас писан, а не для вас, и, когда на вас находит, вы пускаетесь во все тяжкие, как будто у вас нет семьи. И я не хочу сказать, что ты был Дон Жуаном, дорогой, вовсе нет, но, откровенно говоря, руку на отсечение я бы за тебя не дала, и сколько бы ты ни твердил, что вступил в брак таким же девст- венным, как я, я на эту удочку не попадусь, так и знай,— дура я, что ли? — мне поневоле приходится быть себе на уме, вот как. «Не благодари меня, в этом повинна моя застенчивость»,— меня прямо смех разбирает, какая там, к черту, застенчи- вость! — все вы, мужчины, хороши, только и ждете удобного случая, а жена и дети — это для вас ничего не значит. А впро- чем, вам и случая особенно ждать не приходится, взять хоть Мадрид, дружок! — стыд и срам: после восьми вечера по улицам ходит куда больше девиц легкого поведения, чем порядочных женщин, и, по-моему, у нас напрасно закрыли дома терпимо- сти,— я бы нарочно раскрасила их самыми яркими красками, чтобы никто не мог ошибиться, а проституток заперла бы там, нет, замуровала бы, вот как, пусть они и солнечного света пе видят, ничего другого они не заслуживают, а ты еще разгла- гольствуешь, что ни одна из них не занимается этим ради соб- ственного удовольствия; когда вы, мужчины, начинаете их оп- равдывать, вы становитесь просто невыносимы. А вот я, напри- мер, не могла поступить с тобой благороднее: «Расскажи мне о твоих похождениях,'когда ты был холостым; я прощаю тебя заранее»,— да, да, честное слово, Марио, я приготовилась ис- пить эту чашу до дна, клянусь тебе, и, как только ты все рас- сказал бы мне, я бы тебя поцеловала, как бы в знак отпущения 391
грехов, понимаешь? — и сказала бы: «Что прошло, то прошло». Только тебе хоть кол на голове теши, и всегда ты был таким, ты упрям, как ламанчский осел, дружок, и — большими буква- ми, прямо как в твоих книгах,— вы вот хвастаетесь, что все знае- те, а на самом деле большие буквы там были совсем ни к чему, раз это не имена собственные, и не слово после точки, и ничего такого, это ведь всякий дурак знает. «Я БЫЛ ТАКИМ ЖЕ ДЕВСТВЕННЫМ, КАК ТЫ, НО НЕ БЛАГОДАРИ МЕНЯ, В ЭТОМ ПОВИННА МОЯ ЗАСТЕНЧИВОСТЬ». Ну как тебе это нравится? Меня бесит, Марио, ужасно бесит твое недоверие ко мне; если бы ты сказал правду, я все равно простила бы тебя, клянусь, это так же точно, как то, что меня зовут Кармен, хотя мне и пришлось бы вынести крестные муки, так и знай. А уж когда ты жепплся, еще того хуже: ты изменял мне в мыслях, а это то же прелюбодеяние, вот как, вспомни чудное лето, ко- торое мы провели на море,— подумать только, что мне там при- шлось пережить! — больше ты меня туда и на аркане не зата- щишь. Не подумай, что я злюсь за себя, болван, ведь ты меня знаешь, у меня много недостатков, но я не ревнива, но дети! — подумай о детях — какое оскорбление ты им нанес! — ведь Ма- рио и даже Менчу уже умеют целоваться, мой милый, время идет, они уже взрослые люди, Марио, хотя ты со своим велоси- педом и всякими прочими глупостями отчаянно цепляешься за молодость. Таков закон жизни, дорогой мой, и бороться с ним никому не под силу; бедная мама, царство ей небесное, говори- ла: «На свете от всего есть лекарство, только не от смерти»,— вдумайся, это может показаться банальностью, но на самом деле в этой фразе заключается глубокий смысл. Я часто думаю, Ма- рио,— хотя это довольно глупо с моей стороны,— что, если бы ты был сыном не твоей матери, у которой было очень много не- достатков, а сыном моей, ты был бы совсем другим человеком. Тогда все было бы гораздо лучше, я в этом совершенно увере- на, и я ведь не жалуюсь, пойми меня правильно, я знаю, что глупо думать о подобных вещах: ведь, если бы ты был сыном моей мамы, мы были бы в лучшем случае сводными братом и сестрой, вот как, и не смогли бы пожениться,— все эти штуки с кровосмешением и резус-фактором меня всегда в ужас приводи- ли, имей это в виду, это у меня началось не сегодня, и ты пред- ставить себе не можешь, что я пережила из-за Альваро! — те- перь-то я могу тебе сказать: когда я забеременела, мне все ка- залось, что у нас что-то не в порядке, , кровь не совмещается или что-нибудь в этом роде, я почти превратилась в истеричку, дала обет целый месяц не есть мороженого — подумай толь- ко! — ведь я же страшпо люблю мороженое. Ну, а ты, ясное 392
дело, ничего и не знал, а потом стал бить во все колокола из-за того же Альваро: он, видите ли, странный мальчик, один ходит в поле разжигать костер и называет солдат валетами, надо по- казать его врачу — ерунда какая! — дети все таковы, Марио, дело в том, что у Альваро призвание бойската или как там это называется, и, если разобраться, он по-настоящему ничем не бо- лел, кроме кори, только и всего, да еще в легкой форме, так что, если помнишь, мы даже сомневались, корь ли это. Меня больше беспокоят другие вещи, Марио, серьезные проблемы, а не вся эта чушь, полюбуйся на Борху: ведь он сказал это вчера не так просто, у него это вырвалось из глубины души: «Я хочу, чтобы папа умирал каждый день,— тогда не надо будет ходить в шко- лу»,— ну как тебе это нравится? Я избила его до полусмерти, ты это сам видел, и пусть ему только шесть лет, я это прекрас- но знаю, но я в свои шесть лет — помню все так, будто это про- исходило вчера,— просто обожала папу, по-настоящему обожа- ла, стоило кому-нибудь сказать, что с ним что-то случилось, и я прямо умирала, так и знай. Это вроде того, что выкинул с трауром наш бездельник — ни в какую: это, видите ли, глупые условности — «условности»,— уж не мог подобрать слова попро- ще, этот парень будет таким же путаником, как ты, Марио, он твой живой портрет, и это серьезно меня беспокоит, он даже не просит у меня карманных денег по воскресеньям, а в его возра- сте это очень странно: нравится это ему, нет ли, а ему пора уже начать встречаться с девушками и поостыть к книгам — свих- нут они ему мозги! — понять не могу зачем вам такая уйма книг, от них одна грязь, как я говорю. И уж, конечно, на книги у тебя всегда хватало денег, не то что на «шестьсот шесть», ма- шина, видите ли, ни к чему, это роскошь; тебе-то было вполне достаточно твоей кафедры, бумаг и друзей-приятелей, ну, а на других плевать ты хотел. Посмотрел бы ты лучше на Аран, ведь я столько времени твержу тебе о ней — целую вечность, а ты все свое: она, дескать, еще вырастет, ей только три года, я и без тебя знаю, что ей три года, но ведь и в три года бывают девочки высокие и маленькие, а Аран очень маленькая, и если бы в на- шей семье не было подобных случаев, тогда другое дело, но ты полюбуйся на свою сестру, Марио, уж не будем говорить о том, что она полнейшее ничтожество, но и физически Чаро отнюдь не совершенство, прямо бочонок какой-то, а ты еще удивляешь- ся — в кого Аран, вспомни про Эсклаву,— родилась восьми меся- цев, и теперь сам видишь: все ей не по вкусу, и не случайно вы брат и сестра, дорогой мой, у обоих у вас свербит в заднице, ка- кие-то вы неприспособленные, но теперь это почему-то в моде. Предупреждаю тебя заранее: не желаю я, чтобы у меня была та- 393
кая дочь, и, хочешь — плачь, хочешь — смейся, а я покажу ее Луису, пусть он хорошенько ее осмотрит и пропишет какие-ни- будь витамины, чтобы она росла и стала поживей. Я сделаю все, что в моих силах, не проморгаю, дорогой мой, и не говори мне, что я гублю ее личность: перед твоими глазами печальный при- мер — парень целый день болтает с лифтером, вот тебе и лич- ность! — и если личность проявляет себя, отрицая траур по отцу, так уж лучше быть безликим. В конце концов, я ведь тоже что-нибудь да смыслю, и либо я ничего не стою, либо мои дети будут думать так же, как я, милый, а если Марио хочет думать по-своему — ну что ж, на здоровье! — только в таком случае пусть идет туда, где другая хозяйка, но пока что он жи- вет под моей крышей, а те, кто зависит от меня, должны ду- мать, как я велю. Что хорошо, то хорошо, и либо то, либо дру- гое, как сказала бы бедная мама; скажи на милость: какую пользу может извлечь мой сын из болтовни с сеньором Абуп- дио, да еще, для пущего срама, в его каморке? — узнаю в нем тебя, Марио, это твой живой портрет, дружок; вспомни этого старого дурака Бертрана: всякий раз, как он приносил тебе жа- лованье, ты завязывал с ним разговор, спрашивал, много он за- рабатывает или мало,— это с каким-то педелем, подумать на- до! — потом вы переходили на другую тему, я ведь все слышала, не думай, я тебе это прямо говорю, он, видите ли, еще мужчина в соку, да к тому же взял себе новую бабу, ты только посмотри на эту мумию, он же еще и глухой вдобавок, но для вас ведь главное похвастать, будто вы — мужчины хоть куда. Мне уж надоело говорить тебе, Марио,— слишком ты был запанибрата с этими людьми, и они доходили черт знает до чего, их посади за стол, так они и ноги на стол, и если тебе это нравилось, то так тебе и надо: раз ты плохо себя поставил и обращался с ним как с равным, он имел полное право сказать тебе: «Я забыл ме- лочь дома»,— и про себя я, конечно, смеялась, но думала: «Так ему, дураку, и надо, так ему и надо. Это ему будет наука»,— ты не знал, например, где у тебя запачкано, а он: «Повыше, пони- же, вот здесь»,— а ты ему: «Спасибо, Бертран»,— да так добро- душно! Ну так вот, скажу тебе прямо: вчера он появился здесь одним из первых — притворщик этакий! — и прямиком в столо- вую, и что ты думаешь? — я немного подождала, а потом сказа- ла: «Бертран, пройдите на кухню, будьте добры, а то здесь повер- нуться негде»,— только его еще тут и не хватало! — ну где это видано, чтобы педель толкался среди преподавателей? Я не го- ворю о похоронах,— там он должен быть, но в дом ему лезть не- чего, да еще его глухота, бедный Антонио в конце концов прямо завопил, а он: «Я не слышу, что он говорит»,— комедия! — уж 394
я тебе говорю, дон Николас смеялся — подумай только! — не на- шел более подходящего времени! —и если я не спустила его с лестницы, то это просто чудо: пусть он умный, я не отрицаю, но нельзя сказать, чтобы он отличался тактом, вспомни хоть исто- рию с наградой,— ну какая муха его укусила? — «Не делайте этого, я знаю Марио, он способен бросить ее в пруд»,— ему-то какое дело?—и ты туда же: «Из меня хотят сделать могилу, увенчанную Большим Крестом»,— на тебя ни кнут, ни пряник не действуют, дружок, ну что за характер! И если тебе не ска- зать: «Довольно!» — то еще неизвестно, что будет, ты закусишь удила, в раздражении наговоришь грубостей и уже не сможешь отвечать за свои поступки,— вспомни, как ты себя вел, когда тебе сообщили по телефону, что не напечатают твоих статеек; а как, по-твоему, тебе нужно было сказать об этом? — по теле- фону, конечно, быстрее, а ты: «В письменной форме, в письмен- ной форме!» —да неужели к тебе уже нельзя непосредственно обратиться? С тобой никогда не знаешь, чего ждать, милый, ты точно малый ребенок; вспомни, что было в поезде, да с этим Мойано иного и не могло случиться, лучше бы он сбрил свою бороду — на кого только он похож? — а ты еще говорил, что «строгий режим» — это относилось к его желудку — да, да, как же! — меня не проведешь, вы могли здорово влипнуть, ведь этот тип был очень влиятельное лицо в политике — хотела бы я иметь такого мужа, Марио,— он прекрасно сделал, что позвал полицию, никогда ведь наперед не знаешь, а все из-за вашей болтовни; и я всю ночь глаз не смыкала, особенно после того, что сказал Антонио — я ведь, представь себе, обзвонила всех на свете,— но он стоял на своем: «Точно сказать не могу, но, по- моему, двадцать четыре часа превентивного заключения при- равниваются к уголовному наказанию»,— ничего себе, а для тебя это все шуточки, пустяки! Бедные мои дети! Тебе бы толь- ко распускать язык, когда тебя не просят, зато на праздниках, если не выпьешь двух рюмок, прямо как в трауре! — матушки м:ои! — ну и физиономия! Ну почему ты молчал, скажи на ми- лость? Да потому, что ничего другого тебе не оставалось, ясное дело, ведь если хорошенько разобраться, то петь ты не умеешь, рассказывать пикантные анекдоты не умеешь, играть на гитаре и танцевать современные танцы — тоже, только другим меша- ешь. А ведь я предупреждала тебя, Марио, предупреждала, как только мы поженились, не отрицай, я даже готова признать, что иногда была назойливой: «Научись ты себя вести. А иначе про- падешь»,— только тебе, как всегда, в одно ухо входит, в другое выходит: даю тебе слово, я не знаю женщины, которая значила бы меньше для своего мужа, чем я для тебя, так ты и знай, а 395
это говорит о том, что ты меня не любил, любимый ты мой, как ты там ни крути. Ты ведь считал меня злой, а? — ты сидел в углу скучный, скручивал своп вонючие цигарки, ты меня из- мучил, клянусь тебе, и я уж не знаю, что лучше, но у тебя все- гда крайности: то молчишь, как мертвый, то орешь, как полоум- ный — помнишь тот вечер у Вален? — я ведь предчувствовала это, честное слово, предчувствовала, как только мы вошли и я увидела Солорсано и Ихинио; а ты давай швырять пробки от шампанского в фонари, и если Вален это нравилось и если это ее развлекало, так только потому, что она человек компаней- ский, прямо прелесть эта Вален, но был момент, когда я просто не знала, куда деваться, клянусь; сказать, что меня охватил ужас,— значит выразиться слишком слабо. XXIII Блажен человек, который снискал мудрость... Потому что приобретение ее лучше серебра, и прибыли от нее больше, не- жели от золота*,— но признайся, Марио, что, если бы ты, вме- сто того чтобы тратить столько времени на эти идиотские кни- жонки, занялся бы каким-нибудь действительно полезным де- лом— ну, например, работал бы в банке или еще где-нибудь,— мы зажили бы совсем по-другому. Легко сказать, дружок: це- лые дни ты проводил в этом самом кабинете, занимался своими делами, в уборную сходить — и то тебе было некогда, ну, а для чего все это? Да очень просто: для того, чтобы мы убедились, что деревенские живут без лифта, что для полоумных надо вы- строить новый сумасшедший дом, что все должны начинать с малого — ты один только и знаешь, что ты хотел этим сказать — и что надо взять у богатых и отдать бедным. Очень хорошо, пре- красно, и на это ты убил столько времени, как я говорю? Круг- лым надо быть дураком после этого, дружок мой милый, уж не спорь со мной, я от этого прямо на стену лезу, из себя выхожу, я целый день работаю не покладая рук, а ты либо си- дишь себе в своем кабинете, либо куришь и болтаешь с друзья- ми — было на что посмотреть! — ведь у вас там дьш столбом стоял — господи помилуй! — после вас приходилось два часа проветривать компату. И я тебе говорю, что, когда ты заболел, нервы или что там еще, я просто отдохнула; благодарение богу, ты сидел дома, все было спокойно, и я была прямо счастлива! И как же ты вел себя за обедом, дорогой: слова «спасибо» от * Книга Притчей Соломоновых, III, 13—14. 396
тебя не дождешься, тебе все равно, что ни подай, только скажи на милость, зачем мне было нужно ради такого мужа целое утро торчать на кухне? Ты глотал все, как индюк, даже не глядя, что ешь, горе ты мое, я уж не знаю, обжорство это или еще что, но незаметно было, чтобы еда шла тебе впрок, честное слово; я ведь помню тебя на пляже,— ты все глаза проглядел на женщин, дружок, а сам такой белый, да еще очки нацепил, смотреть на тебя противно было, ты кого угодно мог в краску вогнать, так что я, кроме шуток, запретила бы интеллигентам и близко под- ходить к морю — безобразное зрелище было, прямо скажем, тошнотворное! Ведь если бы ты хоть раз сказал мне: «Как вкус- но!» — мне и этого было бы довольно, я была бы счастлива даже от такого пустяка, так вот нет же, но уж если тебе попадался волос пли муха — скажите, пожалуйста, какой ужас! — ты сей- час же отодвигал тарелку, и конец, даже не притрагивался, по- думаешь, драма! — дура я была, что столько возилась, и даже Энкарна, которая питает к тебе слабость, говорила, ты сам слы- шал: «Марио что картошка, что утка с яблоками — все едино»,— и это сущая правда, ты хоть кого из себя выведешь, кошмар какой-то, дружок! Эти распроклятые книжки высушили все твои мозги, ни о чем другом ты и не думал, ну прямо одержимый! За обедом ли, в гостях ли — мысли твои витали невесть где, на улице ты даже не здоровался, и все тебя считают человеком не- симпатичным, никто тебя и видеть-то не хочет, и это не мои вы- думки. А как ты называл свои книги: — Иисусе, Мария! — что за безвкусица! — просто чушь какая-то: «Замок на песке» или еще какая-то бессмыслица в том же духе, я уж не знаю, краси- во это звучит или нет, но при чем тут замки, дорогой? — ведь если вспомнить, в книге про них ни слова не сказано, а между прочим, всякому дураку ясно, что название должно соответство- вать содержанию — это же анекдот! — любой может дать книге первое попавшееся название. И потом еще — большими буква- ми: «В ДВАДЦАТОМ ВЕКЕ ВСЕ-ТАКИ МОЖНО ЛЮБИТЬ, ХОТЯ ЭТО И ТРУДНО»,— уж кому бы это говорить, только не тебе! — советы давать ты горазд, а сам после того, как мы с то- бой целых три года ждали,— «Спокойной ночи, до завтра»,— а падре Фандо еще толкует о деликатности! — да это просто смешно, это пренебрежение, вот что это такое, чудовищное пре- небрежение, я женщина, и хорошо знаю, что говорю: для жен- щины в тысячу раз приятнее грубость, чем подобное унижение, это уж последнее дело, Марио. Я действительно побаивалась, не отрицаю — зачем я буду говорить неправду? — я знала, что мне предстоит пережить что-то неприятное, и Транси, п все го- ворили мне об этом, но я ждала чего угодно, только не этого. 397
Деликатность! Слушать смешно, ты жуткий эгоист, вот ты кто, а сам еще распространяешься о людях, неспособных любить, потому что м:ашины иссушили их сердца, вспомни лучше о сво- ем велосипеде, склочник ты этакий; полюбуйтесь на этих типов, на острове или где-то там еще, понять невозможно, где они жи- вут, и это бы еще полбеды, но похоже, что ни о чем другом они и говорить не могут, и уж веселья от них не жди, до того они скучные, мы с Вален помирали со смеху: «Все, абсолютно все персонажи Марио — это какие-то унылые личности»,— а Эс- тер — что я буду тебе рассказывать! — всегда она витает в об- лаках, а на нас налетела, как фурия: «Это символы!» — ну по- чем она знает, что такое символы, скажите, пожалуйста! — а уж какой у нее апломб, дружок! — и слышать ничего пе хочет. Лю- бить в двадцатом веке! — кто бы другой говорил, но только не человек, который в брачную ночь поворачивается спиной и — «Спокойной ночи»,— да ты должен был бы со стыда сгореть, вот что! — так некрасиво поступить со мной! — а потом еще толко- вал, что тебя тошнит от разврата и насилия, которые заполни- ли весь мир, ну, про тебя-то этого не скажешь, у тебя ведь нер- вы! — вам, мужчинам, так хочется придать себе весу, что вы просто не знаете, что и придумать. Ну-ка спроси у Галли Кон- стаптпно, знал ли он, что такое любить в двадцатом веке! Он начал этим заниматься даже раньше положенного времени, вас, мужчин, ведь никто не разберет: одни впадают в одну край- ность, другие — в другую; и почем знать, чем занималась Ху- лия в Мадриде, это одному богу известно,— она семь лет жила там одна, да еще в доме были американские студенты, ну, ко- нечно, не воздухом же ей питаться, но, откровенно говоря, это все-таки опасно; Вален говорит, что стоит только однажды вой- ти во вкус, оно и понятно, ведь и у мужчин, и у женщин есть такой инстинкт, надо только не отдаваться на волю случая. Ну, а ты все свое: люди не любят друг друга, мы утратили способ- ность любить, засело это у тебя в голове, как я говорю, а потом еще чище — статейка в американском журнале: «Отсутствие чувств в современной литературе», ведь это сто долларов, Ма- рио,— легко сказать! — или шесть тысяч песет, не каждый день бывает такая редкостная удача, прямо золотая жила, да только кому же это под силу переварить такой талмуд? А кроме того, должна тебе сказать, что если в современной литературе чувства отсутствуют, так не болтай попусту: ведь вы же сами и творите современную литературу, она в твоих руках, подпусти туда чув- ства, вот и весь разговор — просто слушать смешно! — а если, как ты говоришь, роман должен быть отражением жизни, так вот тебе Максимино Конде — уж такое сильное чувство к пад- 398
черице! — ну скажи, это ведь сама жизнь, только ты — ноль внимания, ты меня даже не слушал, вот как, а я-то бежала! Вы просто сами не знаете, чего хотите, Марио, согласись, и если ты считаешь, что проявлял чувство в истории с полицейскими и заключенными, или когда ты покупал «Карлитос» у всех мад- ридских бродяг, пли когда заботился о сумасшедших, тогда я молчу, но это называется говорить не по существу; «любовь, любовь», как ты там ни крути, а любовью называется то, что происходит между мужчиной и женщиной, дубина, и так пове- лось от сотворения мира. А дело все в том, лентяй ты этакий, что твое самолюбие было задето, ты ведь у нас злопамятный, ты из тех, кто затаивает обиду, и ты до сих пор не забыл историю с полицейским — вот где собака-то зарыта! — но, хоть бы ты поклялся мне на кресте, я все равно не поверю, что он тебя уда- рил, так и знай, да и не я одна,— ты же слышал, что сказал тебе Рамон Фильгейра, а кроме того, вполне понятно, что в таком ме- сте и в такое время никто с тобой нежничать не будет, плохо было бы дело, если бы в полицейском участке и в комиссариате стали бы разводить церемонии с каждым мошенником, который туда попадает. Ну а ты: «Пока я молчу, но настанет время, и я заговорю»,— ты так полагал, да только ни в полицейском участ- ке, ни в предварительном заключении тебе этого, ясное дело, не позволили: они — представители закона, а ты знай помалки- вай,— нравится тебе это или нет, но там ты обыкновенный пре- ступник; и я помню, что еще в детстве не выносила, когда в парке катались на велосипедах, это ведь не они выдумали, что- бы доставить тебе неприятность. Ты разозлился, что упал с ве- лосипеда, вот что, и на месте комиссара я поступила бы точно так же: «Мы не примем вашего заявления, пока не получим ме- дицинского свидетельства»; всякий другой на этом бы и успо- коился, а ты — ни в какую, ты ведь упрям, как пень, побежал в «Скорую помощь», поднял всех на ноги в четыре часа утра — нашел время! — да еще, по твоим словам, наткнулся на порядоч- ного человека, и этот врачишка вбил тебе в голову, что «гема- тома произошла от удара кулаком»,— чушь какая! — ведь Филь- гейра ясно сказал: «Это от удара педалью»,— поди разберись! — тут до истины не докопаешься, ну, а ты полез со своим заявле- нием о злоупотреблении властью — помешался ты на этом! — «Вот медицинское свидетельство!» — а если бы ты пошел к Фильгейре и прямо сказал ему: «Вы правы, Фильгейра, я пого- рячился»,— все у нас было бы куда лучше, и ни Хосечу Пра- дос, ни Ойарсун не отказали бы нам в квартире, но уж таким тебя бог создал, а если бы ты собрал все необходимые бумаги и прочее, вопрос был бы решен. А кроме того, все, что говорил 399
Фильгейра, было совершенно справедливо: «Я должен доверять моим полицейским; полицейский в это время все равно что ми- нистр внутренних дел»,— дорогой ты мой Марио! —в такой си- туации полицейский — это высшая власть, и скажи, пожалуй- ста, что у нас творилось бы без них? — сплошной хаос. Но даже если принять на веру, что тебя ударили и что все эти россказни о пистолете — сущая правда, все равно ты должен был молчать, Марио, потому что если даже полицейский вспылил и дал тебе по морде, то не думай, что он поступил так для собственного удовольствия, вовсе нет, это для твоего же блага, ведь точно так же мы поступаем с детьми. И это совершенно очевидно, Марио, нравится нам или нет, но мы должны согласиться: стра- на — все равно что семья, это одно и то же, нет власти и — бац! — катастрофа. Я вечно буду благодарить бога за то, что твоему родственнику Луисито Боладо пришла в голову мысль уговорить тебя забрать заявление, и надо было видеть, как он вел себя при этом: дело ведь вполне могло обернуться против тебя,— это была неоценимая услуга с его стороны, а ты вместо благодарности понес свое: это, видите ли, тайный сговор — бо- лее подходящего слова ты не нашел,— и все против тебя — ста- рая песня! — ты всюду видишь только врагов, безумие это, дру- жок; кто боится, боится не зря, как говорила бедная мама. Что за упрямство! Ты как маленький ребенок, Марио, вот кто ты; в сущности, ведь, кроме врача, все согласны были молчать об этом случае, но, сколько ни пытались тебя убедить, все без толку: раз уж ты что-то вбил себе в голову и закусил удила, ни- кто тебя не остановит, осел ты этакий, а там — будь что будет. И кроме всего прочего, такие вещи случаются с тобой оттого, что ты неряха, а вот если бы ты был одет, как полагается, если бы ты был в отглаженных брюках и в вычищенных ботинках, а велосипед оставил бы дома, где ему и положено стоять, так, по-твоему, полицейский поднял бы на тебя руку? Нет, Марио, это не мои причуды, каждый должен одеваться соответственно своему положению в обществе: сеньор — всегда сеньор, к нему особое уважение и ему особый почет, уж как ты там ни крути, не говоря уж о том, что это вполне естественно, ну а если ты идешь по улице одетый кое-как, с поднятым воротником и в бе- рете, то скажи на милость, чем ты отличаешься от чернорабо- чего, да еще если дело происходит ночью? И я не хочу сказать: так тебе и надо,— вовсе нет, ты мог упасть и в хорошем костю- ме, но если полицейский, да хоть полдюжины полицейских ви- дят, что ты в шляпе, что ты прилично одет, что ты выглядишь как следует, то будь спокоен, им и в голову не придет задержать тебя, я совершенно в этом уверена, ведь они за версту увидели 400
бы, что ты влиятельное лицо и порядочный человек. Но если ты идешь в таком виде — ведь уж хуже некуда,— что же уди- вительного, что тебя принимают за мелюзгу и даже дают тебе зуботычину? Нет, Марио, этого я не смогу тебе простить, про- живи я хоть тысячу лет, ты ведь еще бравируешь своей неряш- ливостью, да к тому же куришь табак, который неизвестно от- куда берешь, дружок,— он такой вонючий! — а вот, предполо- жим, тебя задерживают, и от тебя пахнет дорогим табаком — ты, конечно, скажешь, что это глупость,— по-твоему, полицей- ский не извинится перед тобой? «Простите, я не понял, с кем имею дело»,— я в этом уверена, тут и спорить нечего, людей встречают по одежке, это уж точно, я не раз это наблюдала, и даже в хорошем обществе, дурак ты набитый: если ты прихо- дишь в платье от Катули, значит, ты что-то собой представля- ешь, и лучшие люди спрашивают: «Кто это?» — вот так! — тобой начинают интересоваться: «Эта девушка нездешняя»,— а если ты выходишь из «мерседеса», так производишь еще большее впечатление; и пусть все мы из одного теста сделаны, пе спорю, но, в копце-то концов, кто же из нас без греха? XXIV Они, увидев Его, идущего по морю, подумали, что это при- зрак, и вскричали, ибо все видели Его и испугались *,— но я ни- когда не устану повторять тебе, Марио, что только дураки боят- ся, сами не зная чего, да еще трусливые дуракп, дружок ты мой милый, уж можешь мне поверить, а ты все свое: это, видите ли, вроде того, как в детстве, когда ты шел на экзамены и у тебя от страха сосало под ложечкой; да пойми, ведь ты уже давным- давно сдал все экзамены, дурак ты набитый! Так вот нет же, заладил: «Это нервы, я не могу...» — п я не понимаю, зачем это Луису, который знает тебя, и твою мнительность, и все прочее, понадобилось пускаться с тобой в объяснения: ведь с тех пор, как ты узнал про нервы, так же как и про структуры, дружок,— точь-в-точь так же,— они не сходили у тебя с языка — матушки мои, ну что за человек! — а тут еще в один прекрасный день этот Мойано — я ведь отлично все слышала и только делала вид, что ничего не знаю,— давай толковать об обостренной чувствительности и еще каких-то туманных материях: ведь вы, вместо того чтобы говорить так, чтобы людям было понятно, го- ворите какими-то загадками, дружок, ни дать ни взять, сотруд- * Евангелие от Марка, VI, 49—50. 401
ники контрразведки, вот и Армандо говорит: «Я не понимаю, о чем они столько думают. Они словно собираются что-то испра- вить, только вот я не слыхал, чтобы что-нибудь испортилось». А видел бы он тебя ночью: «Идут?» —сидишь на постели, пря- мой как палка, и прислушиваешься; я так и подскочила, даю тебе слово: «А кто должен прийти?» — а ты: «Не знаю, кто-то поднимается по лестнице»; я пальцем пошевельнуть не смела, сердце: тук-тук-тук, клянусь тебе,— «Я ничего не слышу, Ма- рио»,— а ты: «Не сейчас, немного раньше»,— ну видели вы что- нибудь подобное? — и ты не поверишь, но после этого я больше четверти часа не могла заснуть, ведь так жить просто невозмож- но, это же кошмар какой-то. Или вспомни, как ты молол вся- кую чушь: ты, мол, боишься, что покончишь с собой,— ну где это видано бояться самого себя? — да ничего такого с тобой не случится, полоумный, раз это в твоей власти; надо прямо до ручки дойти, чтобы бояться таких вещей. А потом земля ухо- дила у тебя из-под ног и начинались головокружения при одной мысли, что ты находишься на шаре, который висит в бесконеч- ном пространстве, и я рассказала об этом Вален: «Что только он городит, Вален? Его запереть впору»,— а ты слег в постель — хорошенькую жизнь ты себе устроил из-за своих нервов, дру- жок! — Антонио говорил, что он бы все сделал для тебя с пре- великим удовольствием, но он, дескать, последняя спица в ко- леснице, все зависит от министерства; единственно, что он мо- жет для тебя сделать — это дать тебе отпуск по болезни с поло- винным окладом, только этого нам и не хватало! — я думаю, что ты бы не умер, если бы проводил два часа в институте и говорил там то же самое, что всегда. Так вот нет же: «Я не вы- держу этого», «Это выше моих сил»,— по-твоему, это хорошо? — ведь если у тебя путались мысли, то представь себе, каково было мне с моими мигренями, это что-то ужасное, дорогой, это как будто тебя бьют молотком по голове, но для тебя они, конечно, ничего не значили: «Прими две таблетки и завтра будешь здо- ровешенька»,— приятно такое слышать, ничего не скажешь. И Луис тут не виноват, он ведь предупреждал тебя: «Самое лучшее средство — это небольшое усилие воли»,— ну, а ее-то у тебя сроду не было, ясное дело, ты не имел ни малейшего по- нятия о том, что такое воля, лучше валяться в постели и отды- хать от безделья, как я говорю. И если бы еще постель сблизила нас — ладно, но у меня не было и этого утешения: ты как будто с карабинером ложился, и это для меня тяжелее всего, так и знай, я не о себе говорю — тебе отлично известно, что мне это свинство и даром не нужно,— а о том, что за этим кроется, я тебе сто раз это повторяла, Марио: то, что было у нас в Мадри- 402
де, не всякая бы стерпела, не думай; такое пренебрежение! — я даже Вален не рассказала о том, как я была огорчена, а ведь ты же знаешь, что Вален для меня все равно что сестра род- ная. Ну, а за слезами у тебя дело не станет, и я до сих пор так и не поняла, отчего ты плакал, ты залил мне слезами всю ноч- ную рубашку, и пришлось ее менять, а потом завел свое: пусть бы лучше тебе отрезали руки и ноги, лишь бы обрубок, кото- рый от тебя остался, жил бы как ему захочется, только бы не жить так, как ты живешь...— ну что это за белиберда? — кто это может жить, как ему захочется, без рук и без ног? Кому это может прийти в голову? И в первые ночи я думала: «Уж не пьян ли он?»—да нет, какое там!—ты капли в рот не брал. Но для тебя ведь ни хороших, ни опасных дней не существова- ло; стоило посмотреть на тебя в ту ночь, когда я пощекотала тебя ногой,— помнишь? — это был намек, вот что это было, а ты сперва ужасно брыкался, дружок ты мой милый, а потом ни с того ни с сего завизжал, да так, словно тебя режут: «Оставь меня в покое!» — ну и ну! — я просто похолодела, ведь, в конце концов, я это делала для твоего же удовольствия, мне-то что... И должна тебе сказать, что на меня обращали внимание, так ведь? — уж не знаю, что со мной творилось в эти месяцы, но Элисео Сан-Хуан прямо с ума сходил: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь»,— совсем голову потерял, так что сперва я было испугалась, даю тебе слово, он просто преследовал меня, но Вален сказала: «Такое внимание всегда приятно, милочка». А что ты устраивал у несчастной Вален? Ты уж лучше помолчи, Марио, дважды она подавала обед — дважды, Марио, легко сказать! — а остатки выбрасывала, мы же знали, что это такое, а ты кричал, что тебя тошнит и все прочее, хорошо еще, что Вален свой человек, да и Висенте все пони- мает, а тебя ведь впору было убить; в конце концов Вален это делала, чтобы тебя развлечь, только ведь с тобой каши не сва- ришь,— «Для чего? Для чего? Для чего?»,— спрошные «для чего», дубина ты этакая! —да для того, чтобы убить время, бол- ван, вот для чего, для того, чтобы оно прошло незаметно, я по- лагаю, так-то. Ты становился невыносим, Марио, ты вел себя как капризный ребенок: «Еще одного такого дня я не выдержу; сегодня то же, что вчера. Господи, просвети меня»,—вы только послушайте, о чем он просил бога! — а ведь нам столького не- доставало, дурак ты набитый! Нервы — хорошенькое оправда- ние! — когда врачи не знают, что придумать, они все свалива- ют на нервы, а я так рассуждаю, Марио: если у тебя ничего не болит, если у тебя нет температуры, на что же тогда жало- ваться? Конечно, если разобраться, так это наша вина, это мы 403
во всем виноваты, потому что мы целый божий день прикова- ны к вам, дуры мы этакие, а вот если бы вы боялись, что мы наставим вам рога, так небось тотчас же позабыли бы про нер- вы. Это да еще работа — вот лекарство от нервов, и тут никто меня не переубедит, а нервы у всех бездельников не в порядке; вот если бы ты ходил на службу или работал в банке, где надо отсиживать восемь часов подряд, как положено, жизнь сложи- лась бы у нас иначе во всех отношениях, так и знай. То же самое и со сном, сумасброд ты этакий, ведь ты, как говорится, круглые сутки валялся в постели. А если бы ты хоть немного двигался, сам бы увидел, как это полезно: не нагуляешь аппе- тита — не пообедаешь, как сказала бы бедная мама. Вы, муж- чины, просто смешите меня, Марио: вы заболеваете, когда вам хочется, и выздоравливаете, когда вам это заблагорассудится, уж не спорь со мной, и если ты придаешь такое значение голо- вокружениям, то подумай, что должна была испытывать я, если я и на стул не могла влезть? А уж про автобус и говорить не- чего, так ты и знай, и хотела бы я посмотреть на тебя в «тибу- роне» Пако, Марио, вот что, только одну минутку, не больше, из чистой прихоти, чтобы ты понял, что значит головокруже- ние,— господи боже! — кажется, земли не касаешься. По прав- де говоря, я этого не хотела, могу тебе поклясться, не почему- либо, а потому, что люди всегда думают о других плохо, да еще Кресенте все время следил за нами со своего мотокара, но Пако открыл дверцу, и у меня не хватило мужества отказаться. По чистой случайности через несколько дней на той же самой авто- бусной остановке произошло то же самое: он резко затормозил, как в кино: «Ты — в центр?» — и скажу тебе откровенно: когда потом я призналась ему, что не умею водить, что у нас нет ав- томобиля, ты и представить себе не можешь, он хлопнул себя по лбу, да так сильно — вот ведь какое дело: «Неужели!.. Не мо- жет быть!» —понимаешь, он не мог поверить, он думал, что я шучу, а я не знала, куда деваться, Марио, никогда в жизни я не испытывала такого унижения. С талантом Пако тебе нечего было бы бояться рутины, Марио, это уж я тебе точно говорю, а то, видите ли, каждый день одно и то же: работа, завтрак, обед, ужин, любовь, сон, «как мулы на водокачке» — ну о чем только ты думаешь? — чего тебе еще надо, идиот? — ведь всюду про- исходит то же самое, посмотри хоть на Пако — так вот нет же — мы ничем не отличаемся от животных — Америку от- крыл! — и что страшного в том, что каждый день мы делаем одно и то же? Не сердись, Марио, но, по-моему, ты просто бо- ялся работы, и не толкуй мне теперь, что писать — значит ра- ботать, мерзкая ты мумия! — для самооправдания ты готов ут- 404
верждать, что днем — темно и что писать, что играть на скрип- ке — все едино. Кроме того, если уж так тебе было страшно, не писал бы, ты же знаешь, что, на мой взгляд, есть занятия по- лучше: представительство, коммерция, строительство, а теперь вот даже появились места, где будет развиваться промышлен- ность,— словом, что-нибудь в этом роде; ведь ты же сам говорил, что тебе протпвно читать газеты,— да и кому не противно? — в вашей проклятой «Эль Коррео» вы только и писали, что о несчастьях,— было что почитать! — и вечно одна и та же песня о разврате и злобе, трусишка ты, просто-напросто трусишка, и если люди ничего не понимают, так тебе-то что до этого? — ду- раки бы мы были, если бы теряли аппетит всякий раз, как там передерутся негры или китайцы. Пусть каждый выпутывается из беды как знает, дорогой мой! В конце концов, нпкто не ви- новат, что они не такие, как мы. Но и писать-то можно по-раз- ному, и меня просто тошнит от вашей «Эль Коррео», только я не думаю, что нервы у тебя разошлись из-за нее, упрямая ты голова: мне не раз казалось, что ты прекрасно себя чувствовал, когда тебе было плохо, и что тебе плохо, когда по виду все было хорошо, хотя ты и сочтешь это бессмыслицей. Нервы, нервы... нервы начинают шалить, когда человеку слишком хорошо, вот что, когда у него нет никаких проблем и когда ему живется спо- койно и беззаботно. Вот тогда-то и появляются нервы и все та- кое прочее, и я понять не могу, что это за фокусы: «Идут!» — у меня сердце сжалось из-за тебя, дружок, а ты еще будил меня без всяких церемоний, и уж не знаю, кого ты там ждал, но только этого из тебя никакой силой нельзя было выбить, и не то чтобы мне нравилось, когда люди колобродят по ночам — во- все нет, пойми меня правильно,— но соседи имеют полное пра- во ложиться, когда им вздумается. Или вспомни, как ты плакал, на первых порах у меня прямо сердце разрывалось, вот как, господи, ну и рыдал же ты! И я: «Почему ты плачешь, ми- лый?» — а ты: «Сам не знаю, обо всем и ни о чем»,— по-твоему, можно так себя вести? А Луис еще тебе потворствовал, оп про- сто-напросто во всем тебе потакал: «Не владеет своими эмоция- ми. Угнетенное состояние»,— ну насчет первого-то я спорить не буду, а вот насчет второго я ему высказала все, что думаю, и не раскаиваюсь в этом, Марио, послушал бы ты меня: «Я не могу согласиться с тем, что его угнетают»,— ну кто тебя угнетал, скажи на милость? — обед вовремя, всегда свежие ру- башки, жена от тебя ни на шаг — чего тебе еще не хватало? Вот если бы он тогда сказал, что у тебя вылилось все, что не вы- лилось в свое время, это была бы другая песня, только пусть говорит толком, без обиняков, и называет вещи своими имена- 405
ми, ведь врачи говорят так же непонятно, как и пишут, уж не спорь со мной, их только одни фармацевты и могут разобрать, да и то не все: некоторые просто делают вид, что понимают, чтобы придать себе весу. И вот что я еще скажу: у кого боль- ше, у кого меньше, но у каждого в запасе целое море слез, что- бы на всю жизнь хватило, настоящая фабрика, и если не про- льешь их вовремя, прольешь не вовремя, ничего не поделаешь. И не говори, что я не предупреждала тебя об этом, дорогой, вспомни,— когда умерла твоя мать, я прямо по пятам за тобой ходила: «Плачь, Марио, плачь, потом это скажется и будет хуже»,— прямо как тень за тобой ходила, а ты вдруг: «Обычай велит?»,— так что я прямо похолодела,- даю тебе слово, нехо- рошо, Марио, я ведь советовала это тебе для твоего же блага, у меня были самые лучшие намерения, клянусь! И то же самое было, когда приключились все эти истории с Эльвиро и Хосе Марией: каменное лицо, ни слезинки, не знаю, может быть, из-за этого у тебя и образовался комплекс, скорее всего, так оно и есть,1 но так или иначе, ты рот на замок и — ни звука, а я ведь все время была рядом с тобой, чтобы ты мог выплакаться, и в чем другом, не скажу, а в чуткости никто меня не превзойдет, и ты должен-был поговорить со мной: я ведь всегда уважала Эльвиро, и Хосе Мария, если не считать его идей, был мне очень симпатичен, честное слово, он мне нравился, так ты и знай, и с тех пор, как он спросил меня, не я ли та девушка, за которой ты ухаживаешь, я стала от него бегать, вот как, я пряталась от него в подъездах, а Транси: «Ты что, с ума сошла? Съест он тебя, что ли?» —но я ничего не могла с собой поделать, а он точно догадывался, о чем я думаю, и я очень краснела — девуш- ки есть девушки,— но даже поболтать с ним не могла. Если хо- рошенько разобраться, это у тебя был комплекс, а вовсе не нер- вы, чудовищный комплекс, я уверена, а все из-за того, что ты не выплакался вовремя; ведь когда ты мне рассказывал о своих братьях, я была в восторге, представь себе, буквально в востор- ге; только вот пойми меня, не могла я согласиться, когда ты рассказывал мне сказки, что твои братья думали одинаково,— ишь, что выдумал! — это просто смешно! — Хосе Мария пере- ходил границы дозволенного, а Эльвиро не переходил, Эльвиро был чудеснейший человек, а вот за Хосе Марией, как ты там ни крути, нужен был глаз да глаз. Это вроде того, как он ска- зал, когда его вели на расстрел, что, мол, не впервые честный человек погибает ради других,— басни! — он, верно, умирал от страха и молился, и это естественно, и осуждать его нельзя, пойми меня правильно, по-моему, так и должно быть, а вот вы ради красного словца способны осквернить память умерших. 406
XXV Я укреплю тебя и помогу тебе да уж, дождешься от тебя помощи, кому это и знать, как не мне? — только если девочке неохота учиться, то я, со своей стороны, не могу упрекать ее, потому что надо уважать личность, Марио, каждый человек имеет право на собственное мнение, и если разобраться, то в наше время учиться в лицее — это куда трудней, чем раньше получить степень бакалавра, и так во всем, например в день- гах,— прежняя песета это все равно что пять нынешних песет; может, я и не очень в этом разбираюсь, но похоже, что все-та- ки разбираюсь: нынче жизнь вздорожала в двадцать раз. Сей- час требования возросли, Марио, так ты и знай, и приданое должно быть богатейшим; вот тебе семья Гарсия Касеро — ведь они самого низкого происхождения, но все порядочные люди поступают так же: держат фермы и задают балы, да еще само- го лучшего тона, уж не спорь со мной; и вот послушай — даже девочки, и те туда же, взять хоть компанию Менчу: «Ученые парни нам даром не нужны, с hi ти скучища смертная»,— и им не откажешь в здравом смысле, дрогой, ну скажи сам: какую радость, какое удовольствие мои ?т доставить им студент? — ровным счетом никакого, это уж точно: ни черта они не умеют, не умеют даже рюмку в руках держать, ясное дело — либо то, либо другое; и брось ты толковать о благородном труде, упря- мец,— а ведь ты страшный упрямец,— девочка постарается — и у нее, слава богу, будет большой выбор — найти себе подходя- щего жениха, достаточно горя хлебнула ее мать. Посмотри-ка на Хулию: у нее было благородное занятие музыкой — и уж как она в нем преуспела! — а теперь сам знаешь: у нее не дом, а постоялый двор, и можешь говорить мне об американцах что тебе угодно, да, они студенты и все такое прочее, вид прилич- ный у них, я согласна, все это так, но всему есть границы: по- любуйся на негров; и я уж не знаю, с чего это ты так обозлился на папу, ты был не прав, Марио, ведь в телевизионной анкете папа совершенно ясно ответил на этот вопрос, ты сам слышал, он говорил просто замечательно, так и знай, и даже представи- тель Министерства торговли поздравил его: «Все мы созданы богом, и расовая проблема — это проблема духовная, а не физи- ческая»,— пойми ты это, по-моему, нельзя выразить большего в столь кратких словах; Вален была в восторге, и я, конечно, то- же, но это еще не значит, что мы поселим негров в своем доме... Тебе не на что было так сердиться, Марио, решительно не на ♦ Книга пророка Исайи, XI, 10.
что, имей в виду, уж не будем говорить о вполне естественном отвращении, но ведь надо подумать и о том, сколько, должно быть, с негром хлопот,— ты только представь себе, чего стоит одна стирка белья; и, скажу тебе прямо, я прекрасно понимаю папу: «Или триста долларов прибавки, или я отказываюсь»,— и так, конечно, сказал бы всякий, но это не меняет папиных чувств, Марио, ведь он совершенно ясно сказал по телевизору: «Все мы созданы богом»,— яснее некуда, дружок ты мой ми- лый, и даже на улице все говорили, что это блестящее выступ- ление, вот как, и если бы эти паршивые иностранцы мыслили так же христиански, как папа, в мире не было бы расовых про- блем или как там это называется. И я совершенно согласна с папой, Марио: все мы равны перед богом, он не делает разли- чия между черными и белыми, он беспристрастно судит и тех, и других; ну так вот, черные пусть живут с черными, а белые с белыми, каждый у себя, и все в порядке, и если этот универ- ситет или как его там? — никак не запомню это название — захочет поместить у меня негра, пусть он платит мне двойную цену, так-то, ведь собаки тоже божьи твари, но кому же придет в голову держать их в доме? Надо быть рассудительным, милый, и смотреть на вещи несколько более объективно, ведь папа ска- зал совершенно ясно: «Все мы созданы богом»,— но он имел в виду душу, речь шла о вечном спасении, понимаешь? — и нет такого божеского закона, по которому ты был бы обязан взять к себе постояльца с кожей другого цвета, этого еще не хвата- ло! И брось ты свои намеки насчет того, что от рта до ложки длинная дорожка, все-то ты путаешь, и не было у тебя боль- шего удовольствия, как всюду совать свой нос, а я тебе скажу: если в Мадриде нет негров, так и не надо, ведь, если разобрать- ся, никто их туда и не звал, пусть себе учатся в своих деревуш- ках, и не вздумай теперь сказать мне, что в Америке нет уни- верситетов,— университеты там замечательные, ты ведь слышал, что говорил Висенте. Ты не сердись, Марио, но, по-моему, дону Николасу негры посылают кокосовые орехи или что-нибудь еще, а иначе непонятно, чего ради он так их защищает, а может быть, у него дед был негром или еще кто-нибудь из родственников, но, как там ни говори, а все же негры — сам подумай над этим — сделаны из другого теста и для другой работы, ну, на- пример, для работы на плантациях сахарного тростника и тому подобное, в лучшем случае они могут быть боксерами — сло- вом, делать самую черную работу, и притом все до одного, уж не спорь со мной. Потому-то ты и возмутил меня, Марио,— за- чем я буду скрывать? — когда написал папе письмо, что, мол, слово расходится с делом и что от рта до ложки длинная до- 408
рожка, он этого не заслужил, ты просто неблагодарный, и я знаю, что с тех пор прошло двадцать четыре года, но ведь бед- ный папа написал для тебя такой замечательный реферат, а иначе ты не прошел бы по конкурсу, да только для тебя все это ничего не значит, тебе все подавай на блюде, а вот неграм, ви- дите ли, повышают плату за постой, вот ужас-то! — ну что зна- чат для этих людей лишних триста долларов? — и хотела бы я знать, кто дал тебе право вмешиваться в эти дела? — а суть-то вся в том, что ты не можешь простить папе, что ему не нрави- лись твои книги, он был с тобой откровенен, а ты на него обиделся, когда он сказал, что социальные темы и все такое — спасение для тех, кто не умеет писать, и, будем откровенны, это святая истина. Я только однажды видела тебя таким — это было, когда Рекондо заменил тебе гражданскую войну Крестовым по- ходом, а ведь это что в лоб, что по лбу, как я говорю, и еще, когда вышла история с полицейским и история с квартирой, интересно знать, что было у тебя в голове, ведь другого такого простака не сыщешь, и ты еще пустился толковать о том, что если квартиры предназначены для служащих, то в первую оче- редь надо их давать женатым или многосемейным, и что по за- кону никто пе имеет права поступить иначе — да это просто смешно! — вы чтите закон тогда, когда он вам подходит, но, в конце-то концов, если у Канидо нет детей — какие дети могут быть у вдовца шестидесяти с лишним лет! — и если Агустин Вега холостяк и у других тоже нет семьи, так по крайней мере это люди, верные режиму, ты пе можешь это отрицать; а вот чего нельзя делать, склочник ты этакий, заруби себе на носу,— это требовать чего-то в грубой форме, будь ты какой угодно служащий и какой угодно многосемейный, на этом я стою; для таких дел существует Совет или как там он называется; тому он даст, тому не даст, и отбор он производит, учитывая глав- ным образом прошлое, вот как, хотя в законе об этом и не ска- зано, все равно никуда не денешься, это само собой разумеется, а вся эта история с ходатайством — сплошная чушь; ну ска- жите, пожалуйста, ввязываться в тяжбу с властями! — вот ты и остался без квартиры, да еще пришлось продать все до послед- ней рубашки. Глупости все это, Марио, ты ведь у нас простак и краснобай: «Все должно быть решено по справедливости, и я пойду до конца»,— да мне просто страшно с тобой, так и знай, я тебя боюсь больше, чем молнии небесной; орет во все горло: «Все должно быть решено по справедливости!» —да на всех пе- рекрестках! — хорошо еще, что тебя отговорил Луисито Боладо, а ведь после истории с полицейским я при виде его всякий раз думала: «Уж пошлет он его к черту, дорогого моего Марио»,— 409
честное слово, я до сих пор не могу понять, как это он осмелил- ся, я просто была в ужасе, но именно он сказал, что тебе пре- доставили трехкомнатную лачугу; и закон, между прочим, не был нарушен, ты ведь сам отказался, только скажи на милость, как мы жили бы в трех комнатах? — ну, растолкуй мне это,— по пе- ред заседанием Совета, когда перекрыли воду, я еще могла кое- что сделать, Марио, только ты уперся — этакое упрямство! — ведь родители Хосечу были знакомы с моими всю жизнь, и я могла бы добиться, чтобы препятствие — ну, вот это дело с про- токолом — было устранено, и так же точно я могла бы погово- рить с Ойарсуном и Солорсано; в рекомендациях у нас недостат- ка не было бы, и я не могу понять, почему ты проявил такое упорство: «Если ты сделаешь хоть один шаг, я заберу проше- ние»,— я готова была убить тебя, я плакала целый месяц, у меня даже это дело прекратилось, клянусь тебе, ведь когда вме- шался депутат, то, стоило Хосечу, Ойарсуну, Солорсано или са- мому Фильгейре поддержать его, квартира была бы наша, будь уверен; ты только представь себе: шесть комнат, отопление, го- рячая вода — как бы изменилась моя жизнь! Ну да так тебе и надо, Марио, в конце концов, что ты посеял, то и пожал, точно тебе говорю, ведь если бы ты не осточертел всем с подсчетом голосов, не спорил бы с Солорсано, который всего-навсего отве- тил тебе тем же, если бы ты не устроил скандала с полицейским, а, как это обычно делается, пришел к Фильгейре и сказал: «Вы правы, Фильгейра, я погорячился, ослеп»,— так пикто па свете не смог бы отнять у нас квартиру, можешь мне поверить. И за- чем нам обманывать друг друга, Марио? Если бы ты развязал мне руки! — ведь у женщины, знаешь ли, в запасе мпого средств, дружок, ей не надо унижаться, ей стоит только вызвать сочувствие, ведь попытка не пытка, и я уж пе знаю, что это у вас за звание «университетский» — скажите па милость! — «университетский» у вас просто с языка не сходит, а в конеч- ном счете, что собой представляет этот «университетский»? — помирает с голоду, вот и все, а ты посмотри на Пако: ему не понадобились ваши звания, чтобы стать важной персоной; вы ведь думаете, что добьетесь чего-то с помощью ваших книг, а книги только затем и нужны, чтобы морочить вам головы, и сколько таких людей отказалось от бога! — вот хоть бы ты, что- бы далеко не ходить,— беда, видите ли, в том, что Французская революция не получила поддержки церкви — какое кощун- ство! — и когда на другой день я увидела, что ты идешь к при- частию, меня просто мороз подрал по коже, клянусь, и, да бу- дет тебе известно, сама Бене спросила: «Он что же, исповедал- ся?»— а я: «Думаю, что да, дорогая»,— а что, интересно, я 410
могла ей ответить? — ты компрометируешь меня на каждом шагу, взять хотя бы твою лекцию — ну что плохого в благо- творительных базарах? — сколько они собирают денег, и с са- мыми лучшими целями. И если ты смешишь меня, Марио,— честное слово, смешишь,— так это потому, что порой я боюсь заплакать, ты меня понимаешь, тебе ведь только и дела, что скандалить — вспомни случай с поросенком Эрнандо де Миге- ля,— ты же сам не знаешь, хорошо ты поступил или плохо, а потом на тебя паходят сомнения — еще бы! — ты шагу не сде- лаешь без того, чтобы кого-то не оскорбить, не наделать глупо- стей, а ты бери пример с меня: оскорбляю я кого-нибудь? — нет ведь, правда? — конечно, нет, а ведь я очень много разговари- ваю, прямо остановиться не могу — болтушка, ты скажешь,— и часто, если мне не с кем поговорить, я разговариваю сама с собой — вот смех-то! — подумай только, увидел бы меня кто-ни- будь, ну да мне плевать, меня сплетни не волнуют, совесть у меня чиста. Комплексы — вот что у вас такое, у вас полно ком- плексов, Марио, это вроде как с салфетками; право, делать нам больше нечего, лучше учил бы детей чему-нибудь другому, сла- ва богу, ни у кого из нас заразных болезней нет. Так нет же — каждому ребенку нужна отдельная салфетка, и всегда все долж- но быть по-твоему — что это за причуды такие! — и если бы еще у нас была маленькая семья и такая прислуга, как бог велел,— ладно, но при нашем положении чего мы этим достигнем, по- зволь тебя спросить? Посеем подозрительность, только и всего: ведь даже Доро, которая прямо-таки обожает тебя, и то сказа- ла, послушал бы ты ее: «И что это придумал наш господин? Вот кабы у кого была чахотка, так дело другое»,— и я говорю то же самое: слава богу, все мы здоровы, так кому нужны эти церемонии? Ты ни о чем не заботишься, но больше всего я злюсь, когда в один прекрасный день на тебя находит: «Надо как следует поработать»,— да спустись ты с облаков, дурак,— что невозможно, то невозможно; когда так много детей, когда куча всяких дел, дом сам собой не устроится, и если бы ты еще видел, что я сижу сложа руки, это был бы другой разговор, но скажи сам: я не знаю покоя ни днем, ни ночью, у меня минутки свободной нет, головой надо думать, Марио, а уж теснота такая, что даже платье держать негде, сам видишь, как нам живется, посмотрел бы, что было вчера — повернуться негде,— а ты еще: «Если ты сделаешь хоть один шаг, я заберу прошение»,— до чего же здорово! — а ведь все было в наших руках, хорошая квартира изменила бы мою жизнь, так ты и знай, и, кроме все- го прочего, ничего не случилось бы, если бы я напомнила Хо- сечу, что его родители постоянно бывали у нас в доме, а это 411
куда важнее, чем то, что ты служащий и многосемейный, хотя, конечно, и эти условия необходимы, но так уж повелось, Марио, и повелось не с сегодняшнего дня: когда нужно, любые требо- вания можно обойти, п я помню, как говорила бедная мама, цар- ство ей небесное: «Кто не плачет, тот не сосет»,— пойми ты это, и, по правде говоря, было отчего взбеситься, Марио; послушать тебя, так мир перевернулся бы, если бы мы попросили рекомен- дацию, а в жизни на рекомендациях все и держится, сегодня ты, завтра тебе, так всегда было, на том и свет стоит, и я без конца слышала от мамы: «Без крестных и крестин не бывает»,— только ведь для тебя никаких правил не существует, одни тре- бования, известное дело: «Я служащий и многосемейный, не имеют права мне отказать»,— на тебя можно положиться, дру- жок, что и говорить; ведь вы цепляетесь за законы тогда, когда они вас устраивают, а того не хотите взять в толк, что законы применяются людьми, сам-то закон не сочувствует, не состра- дает, а вот людей-то надо ублажать и плясать под их дудку, это ведь никого не порочит, дубина ты этакая, а ты прожил жизнь, критикуя все на свете, и думаешь, что перед законом все должны упасть на колени, а если тебе отказывают в квар- тире, ты затеваешь тяжбу — вот здорово! — ведь ты же пдепть против властей, только этого нам не хватало, п я уж не знаю, на каком ты свете живешь, дружок мой милый; можно поду- мать, что ты с луны свалился. XXVI И всякое пророчество для вас то же, что слова в запечатан- ной книге, которую подают умеющему читать книгу и гово- рят: «Прочитай ее»; и тот отвечает: «Не могу, потому что она запечатана» *. Это прямо о тебе, Марио, честное слово; я так смеялась, когда вспомнила, с какой серьезностью ты говорил тогда на вечере, что в Испании теперь не читают: ты ведь по- лагаешь, что если не читают тебя, то, стало быть, не читают и других, и я уже устала повторять тебе, что писать-то ты уме- ешь, пишешь бойко и все такое, по зато, дружок мой, пишешь ты о таких скучных вещах и о таких унылых типах, что книги твои просто из рук валятся, это сущая правда. II это не только мое мнение, вспомни папу, а ведь папа, по-моему, в этом раз- бирается, вот как, ты же слышал, что он говорил, и все было ясно, как день: «Если человек пишет все это для собственного ♦ Книга пророка Исайи, XXIX, 11. 412
удовольствия — на здоровье, но если он ищет славы или денег, он должен идти другим путем»,— уж яснее не скажешь, а ведь папа в этих делах авторитет, сам знаешь, в «АВС» его прямо не знают, куда посадить; а какой великолепный реферат он для тебя написал! — его необходимо издать, папа имеет на это полное право, он в этих делах собаку съел; я в жизни не чи- тала ничего подобного, и, хоть я не очень-то в этом разбира- юсь, я прямо проглотила его, а потом еще три раза читала, ты не поверишь, и, помню, пришла в восторг от того, что там го- ворилось о ретроспективном методе,— ну вот когда он пишет, что историю надо изучать не с начала, а с конца и пятиться на- зад, как раки, потому что все на свете имеет свои причины и, как говорится, происходит не случайно. Уже не говоря о том, что это написал мой отец, вы должны были издать реферат в «Каса де ла Культура»; голову даю на отсечение, что он имел бы грандиозный успех, так и знай; правда, он короткий и все такое, но его можно было набрать шрифтом покрупнее: ведь в нем заключен глубокий смысл, и можешь быть уверен, что сей- час людям нужны либо книги о любви, либо книги содержа- тельные, одно из двух, но уж никто не купит книгу для того, чтобы скучать над ней, или для того, чтобы терять время, будь спокоен, и хотела бы я, чтобы ты мне ответил, осел ты этакий: кто будет читать твои произведения, если, прости за откровен- ность, герои у тебя коли не бедняки, так дураки? Возьмем хоть «Замок на песке», чтобы не ходить далеко за примером — я говорю об этой твоей книге то же, что могла бы сказать и о других,— у какого-то деревенщины постепенно отобрали все его земли, так что он остался в одной рубашке, да еще у этого грязного скота какая-то гнусная баба, которая только и делает, что его оскорбляет. А это — как его? — твое «Наследство» — еще хуже, дружок: ну подумай сам, кого в наше время может заинтересовать история какого-то солдафона, который идет во- евать в несуществующую страну и не хочет ни убивать, ни сам быть убитым, да к тому же у него еще и ноги болят? Говорю тебе, Марио, дорогой мой, что такого нарочно не придумаешь, что днем с огнем не сыщешь таких странных героев, а уж осо- бенно теперь, когда в солдаты идут одни деревенские,— ты же знаешь, что даже парни среднего сословия изучают военное дело и получают чин офицера; и должна тебе признаться, что, когда ты начал «Правую руку» и сказал мне, что главный ге- рой там не бедняк, я очень обрадовалась, клянусь тебе, и даже было подумала, дура этакая, что ты будешь писать о Макси- мино Конде, чтобы сделать мне сюрприз, как хочешь, а ведь это сюжет для фильма — ну да, как же! Этот твой Сиро Пе- 413
pec — более вульгарного имени ты опять-таки не мог выбрать, дружок,— умственно отсталый тип, и даже те немногие мыс- ли, которые приходят ему в голову, нелепы, этот недотепа не знает, ни чего ему надо, ни куда он идет, и до того все это за- путано, дорогой, что я ни бельмеса там не поняла, но у меня хватило силы воли запомнить наизусть целые куски, и притом большие — что ты на это скажешь? — и заучивала я их меха- нически, как попугай, чтобы потом обсудить с моими подру- гами, ведь этот тип похож на того крестьянина из Вильяломы, который писал письма Вален, ну того самого, с кем она позна- комилась на охоте, уже будучи замужем и все такое; одно умо- рительное письмо мы все запомнили наизусть, а начиналось оно так: «Если Вы считаете, что интересоваться нехорошо, и не захотите мне ответить, то я умоляю Вас, Валентина, выслу- шать меня хотя бы из милости»,— помнишь? — прелестно! Ну и вот, я поступила точно так же: затвердила один абзац, где говорилось... говорилось... Слушай: «Делая добро, Сиро полу- чал удовольствие, невыразимое удовольствие, и при этом вся- кая мысль о заслуге с его стороны автоматически исключалась, и открывалась возможность дальнейшего совершенствования. Отсюда его мучения...» Ну как тебе это нравится? Разве не на- поминает ужасных писем того типа из Вильяломы? Ну скажи сам, Марио, что это за рассуждения? Ведь такого нарочно не придумаешь, Вален прямо помирала со смеху, но Эстер, дру- жок, ни с того ни с сего разъярилась — ну к чему эти выход- ки? — ей-то какое дело? — и давай нам объяснять, да в каком еще резком тоне, скажите пожалуйста! — да еще обзывала нас по-всякому — что хотел этим сказать Сиро Перес; а мне стоит только послушать этого Сиро Переса, и я готова лопнуть со смеху, а об Вален так и говорить нечего, а Эстер расходилась все больше и больше, говорила, что мы безграмотные, вот как! Если послушать Эстер, то Сиро Перес хотел сказать, что вся- кий раз, как он уступал дорогу или место в автобусе — между нами говоря, это просто несносно,— он чувствовал удовлетворе- ние и думал: «Я хороший»,— не без некоторой гордости; ты по- нимаешь, что хотела сказать Эстер? — но дело в том, что с той минуты, как он начинает собой гордиться, уступив дорогу, это уже не заслуга с его стороны, а, может быть, даже и грех — видишь, какая путаница! — тебе такое и в голову бы не при- шло, наверняка бы не пришло, и тут Вален крикнула: «Милоч- ка, да он просто дурак!» — а на меня смех напал, настоящий приступ смеха, Марио, можешь мне поверить, а Эстер — что уж тут долго рассказывать? — злилась все больше и больше, а потом вдруг вся покраснела и стала орать на меня: «Не смей- 414
ся, Кармен, не смейся, ь^ожет быть, этот человек — твой муж!» — му что за глупость? — это она меня уколоть хотела, вот что, цу а я: «Давай, дав^ай, душечка, сделай одолжение»,— я чуть не лопнула со смеху, я не могла удержаться, Марио, это было выше моих сил — прямо анекдот какой-то! — а она сказала, что бесполезно и Пытаться объяснить нам эти кол- лизии, кажется, она сказали «коллизии», она вечно толкует о том, что уже сто раз было сказано, и это невыносимо: этот тип мог не уступать места, зато отказаться подписать протокол или покупать в Мадриде «Каряитос» — все это я рассказывала о тебе; тут Вален так и подскочила: «Марио может так посту- пать, но при этом он не ставит идиотских проблем»,— а Эстер сказала, что никто из нас не знает о душевных драмах других людей — хорошенькие драмы, нечего сказать! — ну тут я ей и говорю: «Эстер, душечка, не дури, я знаю моего мужа лучше, чем ты»,— а Вален продолжала хохотать, и тогда Эстер выле- тела из комнаты, хлопнув днерью и вопя, что у нас нет ни кап- ли чувства,— подумай только, как она меня уязвила! — ма- тушки мои! — ну что она к этом понимает? — уж в чем дру- гом, но в бесчувственности Меня никто не упрекнет, клянусь бо- гом! Ты же знаешь, дорогой, что если я не в настроении, то я и майонеза не могу приготовить, все у меня из рук валится, жизнь для меня становится мукой; и пусть Эстер моя добрая подруга и все, что хочешь, но из-за того, что она училась, она слишком многое себе позволяет, ее фокусов ни один человек не выдержит, и у меня в голове не укладывается, как они мо- гут жить с Армандо, более Несходных натур не найти: он такой жизнелюб, только о еде и Думает, а вот поди же ты — по ней он с ума сходит, его женушку и тронуть не смей, и надо было видеть, какой скандал закатил он тогда в «Эль Атрио», и все из-за пустяка, из-за того, ято кто-то на нее посмотрел или не посмотрел. Не знаю, не знаю, иногда мне кажется, что вы с Эстер были бы хорошей парой, а иногда я думаю, что, когда люди слишком похожи друг на друга, у них тоже ничего не выходит, я не умею это объяснить, но не будем обманывать друг друга, Марио: ты не тот тип мужчины, который нравится женщинам, как мужчина ты немногого стоил, будем откровен-. ны, но, должно быть, что-то такое в тебе было, какое-то скры- тое обаяние; тех, кому ты нравился, ты просто с ума сводил, так ведь? — будем называть вещи своими именами — взять хотя бы Эстер и твою невестку Энкарну, признайся, что я не ревнива, а не то... Хотела бы я, чтобы ты послушал Эстер за чаем по четвергам: твои книги, видите ли, широко обсуждают- ся, Евангелие, символы, Диссертация — все, что тебе угодно; 415
она отличный адвокат, дружок, ни дать, ни взять проповедник, и я уж не знаю, как это ты не оглох, ведь каждый четверг она, бывало, всем уши прожужжит; она вмешивалась и в то, что ее не касалось, господи помилуй! — ну скажи пожалуйста, на- пример, она говорила, чтобы я не заставляла тебя работать по совместительству; это значило бы, видите ли, мешать тебе за- ниматься твоим основным делом — можешь себе предста- вить? — и, по правде говоря, я не знаю, где это она у тебя от- копала столько талантов, я это сказала ей однажды, а она при- шла в ярость — еще бы! — ведь у Армандо-то фабрика и, ста- ло быть, у нее денег куры не клюют, так я ей и сказала: «Если со своим талантом человек не может заработать денег, так это уж не талант, дорогуша»,— и это сущая правда, Марио, не спорь со мной, а уж она так тебе кадила, уж так кадила, про- сто сил никаких нет. Эта идиотка Эстер полагает, что знает тебя лучше, чем кто-либо другой, да только ни черта она не знает, хотела бы я видеть ее на моем месте, да она и двух недель бы не выдержала, уверяю тебя, книги — это одно дело, а чело- век — совсем другое, ведь в упрямстве с тобой никто не срав- нится, и это не только мое мнение, то же самое совершенно ясно сказала и Гардения — помнишь ее? — графолог, она рабо- тала в «Эль Коррео» перед тем, как туда пришел дон Николас, и тогда эту газету можно было читать; так вот, я послала ей твою страничку так, чтобы ты не знал, и она уж описала тебя, дружок! — я в жизни ничего подобноА'* видывала и подума- ла: «Ну, эта-то раскусила его, тут сомневаться не приходит- ся»,— всего несколько слов, а как много сказано! — сама Ва- лен признала: «Милочка, ведь это же его живой портрет!» — она прямо помирала со смеху, когда читала: «...упорство, идеа- лизм и непрактичность; питает несбыточные иллюзии»,— ну как тебе это нравится? — поставь «упрямство» вместо «упорст- во», «фантазер» вместо «идеалист» и «бездельник» вместо «не- практичный» — и ты получишь свою полную характеристику; кто бы мог сказать, дорогой, что по почерку можно столько уз- нать о человеке? А эта идиотка Эстер еще толкует, что у меня не хватает чувства, чтобы оценить тебя, придумала бы что-ни- будь другое; я помню, мама, царство ей небесное, говорила: «Доченька, ты прямо барометр»,— наперед можно было ска- зать, что в плохом состоянии я и майонеза приготовить не су- мею, и уж не спорь, Марио,, ты ведь был со мной, когда у меня зуб упал в бассейн, я дрожала и все такое — ведь верно? — ты сам видел, я дрожала, как зимой, ведь верно? — и потом целую неделю лежала в постели, меня рвало, я страшно волновалась, это ужасно неприятно, а проклятого Чучо Прадо я готова была 416
убить: «Твои зубы выпадут раньше, чем тот, что я тебе вста- вил»,— верь ему больше! II если уж это не чувствительность, так пусть Эстер скажет, что такое чувствительность, ведь эта дуреха думает, что чувствительный — тот, кто читает книги до одурения, и чем толще эти кирпичи, тем лучше, и я не говорю, что я такая уж образованная, Марио, у меня на чтение вре- мени нет, сам знаешь,— ио ведь не безграмотная же я, сам посуди: я этот реферат — пу тот, что написал папа,— прочита- ла три раза, а это ведь не развлекательное чтение, и книги Ка- нидо тоже, что бы вы там ни говорили, а я от них в восторге, да и твои тоже, Марио, не отрицай, все прочитала, одну за дру- гой, и заучивала их механически от корки до корки, а перед тем, как выйти замуж, я прочитала «Ппмпинелу Эскарлату» и раз десять по крайней мере «Приедет морем» и была в востор- ге; никогда еще книга не доставляла мне такого удовольствия, честное слово, в ней было какое-то особое очарование, а эта идиотка Эстер задирает нос, как будто она только одна и чита- ет. А еще я помню, Марио, что от доски до доски прочитала книгу стихов этого твоего друга... Барсёса или Борнёса — пом- нишь? — ну того самого, которого мы встретили в Мадриде во время свадебного путешествия, он из Гранады, кажется, и все время говорил о Гарсиа Лорке; он был такой рыжеватый, а она полненькая, очень смуглая, ты ее знал, по-моему, со времен войны, хотя, может, я и путаю; на вид он был очень застенчи- вый, ну да ладно, неважно — так вот, я прочитала его книгу залпом; это были очень странные стихи: одни короткие-корот- кие, а другие длинные-длинные, их и клеем не склеишь, все шиворот-навыворот, и, когда я дочитала, у меня началась страшная мигрень — помнишь? — и пе такая, как обычно, а точ- но в центре головы. Как его звали, этого твоего друга, голуб- чик? — его фамилия вертится у меня на языке, он говорил очень тихо, точно на исповеди, и с легким акцентом, по вече- рам вы гуляли, читая друг другу стихи — да-да, голубчик,— и мы еще зашли в кафе на Гран Виа — в то что на углу,— а там так голова кружится! — там полным-полно зеркал, входишь и оказываешься словно в лабиринте. Ну и вечерок, господи боже, прямо на редкость! — я надеялась, что ты прочитаешь стихи о моих глазах; помню, каждый раз, когда ты начинал читать стихотворение, я думала: «Сейчас он прочитает о моих гла- зах»,— ну да, как же, а я-то мечтала! — уж не знаю, что бы я дала за это! Если бы Эльвиро не сказал, я ничего и не знала бы, подумай только! — «Марио читает тебе свои стихи?» — а я в полном изумлении: «Марио пишет стихи? В первый раз слы- шу»,— а он: «С малых лет». Потом он сказал, что одно стихо- 417 14 Мигель Делибес
творение ты посвятил моим глазам, и я умирала от любопыт- ства, ты только подумай: ведь каждая женщина мечтает об этом, но, когда я попросила тебя прочитать, ты: «Они слабые, вялые, сентиментальные»,— и стоял на своем, а я от этого про- сто заболеваю, Марио, потому что писать стихи ни для кого — это бессмыслица, это то же самое, что выйти на улицу и орать па всех перекрестках, так только одни сумасшедшие поступа- ют. Боррёс! — нет, нет, не Боррёс, но что-то в этом роде, я твердо помню, что его фамилия начиналась на «Б», ты ведь знаешь, кого я имею в виду, Марио? Он был очень неряшлив, совсем простецкого вида, ну, одного с тобой поля ягода, а она андалузка, смуглая, волосы у нее были подобраны, и нас она все время называла на «вы»: «Вы говорите...», «Раз вы это го- ворите...» — еще так интересно рассказывала о ярмарке в Се- вилье, о лошадках и обо всем таком; я видела, что ты смеешь- ся от души,— не помнишь? — ну, голубчик^ какая досада! — мы сидели у входа, там, с правой стороны, на красном диване, за занавесками, вы с ним сидели друг против друга, и он все вре- мя подтягивал брюки, а потом, когда мы вышли, мы говорили, что он волосатый и без изюминки!.. Барнёс! Вот-вот, Барнёс, Хоакин Барнёс; по-моему, его звали Хоакин, Марио, да-да, вер- но, ах, я очень рада — прямо гора с плеч свалилась! XXVII ...Отложить прежний образ жизни ветхого человека, истле- вающего в обольстительных похотлх, а обновиться духом ума вашего и облечься в нового человеки *z— да уж, он, что назы- вается, стал другим человеком, и я была бы счастлива, если бы ты видел его, Марио, просто ради удовольствия, он так выгля- дит, что ты себе и представить не можешь: в английской спор- тивной куртке, локоть в окне, такой загорелый, а потом эти глаза!..— прямо мечта!—как будто это и не он; вам, мужчи- нам, везет, как я говорю,— если вы не хороши в двадцать лет, вам остается подождать еще двадцать, уж не знаю, в чем тут дело. И я сразу его узнала, ты не поверишь, красный «тибу- рон», такой автомобиль с другим не спутаешь, сам понимаешь, другого такого нет, и, хотя я пыталась притвориться, что не вижу его, он — раз! — резко затормозил, прямо как в кино, и автомобиль, словно дрожа, с минуту постоял, а Пако заулы- бался: «.Ты в центр?» — а я совсем растерялась — ведь Кресен- * Послание к Ефесянам св. апостола Павла, IV, 22—24. 418
те следил за нами со своего мотокара — «Да».— «Ну, садись»,— и дверца уже открыта, и что я могла сделать? Влезла, и там было гораздо уютнее, чем на диване в гостиной, Марио, даю тебе слово, и я ему сказала: «Я в восторге от твоего автомоби- ля»,— и это сущая правда; кажется, что он не касается земли, будто летит по воздуху. И тогда он развернулся и вылетел, как ракета, на шоссе Эль Пинар, а я ему говорила: «Вернпсь, ты что, с ума сошел? Что скажут люди?»,— а он ноль внимания, все увеличивал и увеличивал скорость, и знаешь, что он говорил? — он говорил: «Пусть себе болтают, что хотят»,— и мы оба смея- лись, прямо безумие, подумай только! — сидим рядышком в «тибуроне», скорость сто десять, так что у меня даже голова закружилась, клянусь; есть вещи, которых пе объяснишь, ты только представь себе: этот балбес даже слова путал, а теперь его и не узнать: апломб, спокойствие, говорпт вполголоса, не кричит и говорит все правильно, как светский человек, не уви- дишь—не поверишь, а посмотреть есть на что: столько он всего повидал, он теперь не сидит на одном месте, этот-то шалопай, подумать надо! И в самом деле, Транси говорила мне об этом в тот вечер, когда я встретила ее; подумай только, еще и меся- ца не прошло, как Эваристо бросил ее, а ей хоть бы что! — эту женщину горе не убьет; впрочем, она всегда была немного... не знаю, как тебе это объяснить, она никогда ничего не прини- мала слишком всерьез — представь себе, такая пустышка, и это с тремя-то детьми! — так вот она тоже: «Ты видела Пако, ми- лочка? Он невероятно красив». И это правда, Марио, он изме- нился до неузнаваемости, и, сколько бы я тебе о нем ни рас- сказывала, ты не сможешь себе этого представить — какие ма- неры, какая деликатность! — словом, другой человек, вот и все; а я помню те времена, когда он говорил «поза» вместо «доза» и все в таком роде, прямо несчастье; я не знаю его родителей, но отец у него был в лучшем случае подрядчик, какой-нибудь ремесленник, конечно, семья так себе, но, честно говоря, Пако всегда был умницей, и во время войны он проявил себя велико- лепно, тело у него как решето, все в ранах, ты и представить себе не можешь. Ну так вот, увидел бы ты, как он вел машину, диву бы дался — какая легкость! — ни одного лишнего движе- ния, он словно родился за рулем. И потом этот запах — смесь дорогого табака и мужского одеколона, и за версту видно, что он занимается спортом, теннисом и еще чем-то в этом роде, а когда курит, то не выпускает сигарету изо рта — вот как! — и это на скорости сто десять — прямо с ума сойти — и щурится, как в кино; я ему говорила, клянусь тебе: «Вернись, Пако, у меня куча дел»,— а он давай хохотать, и все зубы у него целы, 14* 419
просто на зависть — подумай только! — «Не будем терять вре- мя, жизнь коротка»,— и понесся, как сумасшедший, скорость сто двадцать, и тут мы встретили «дос кабальос» Ихинио Ойар- суна — интересно знать, откуда он ехал об эту пору,— я было хотела пригнуться, но почти не сомневаюсь, что он меня уви- дел,— представляешь, какой ужас? — а Пако: «Что с тобой, малышка?»—и потом: «Ты все такая же»,— а я: «Вот глупо- сти! Подумай, сколько лет прошло!» А он так деликатно: «Вре- мя для всех проходит по-разному»,— ты скажешь, что это пошлый комплимент, но это заслуживает благодарности, тут и спорить не о чем. А когда мы остановились, он с меня глаз не спускал и вдруг спросил — какой срам! — умею ли я водить машину, а я сказала, что чуть-чуть, почти не умею, он ведь постоянно, каждый день впдел меня в очереди на автобус сре- ди этих людишек, и я просто не знала, куда деваться, никогда еще мпе не было так стыдно, даю тебе слово, да только что я могла ему ответить? — правду, Марио; кто говорит правду, тот не лжет и не грешит: что у нас автомобиля нет, тебе ведь пле- вать было на требования современности; и ты не можешь себе представить, что с ним было! — хотела бы я, чтобы ты его то- гда видел: «Нет? Не может быть!»—как сумасшедший, чест- ное слово, и еще покрутил пальцем у виска; оно и понятно, я же говорю тебе, дорогой, что в прежние времена — это еще туда-сюда, но сегодня автомобиль — не роскошь, а необходи- мость. А Пако давай курить сигареты одну за другой, выкурил никак не меньше двадцати штук и говорит: «Ну как там Тран- си?» — ия ему рассказала, что ей не повезло и что если он помнит этих стариков, так вот Эваристо, тот, высокий, женился па ней уже пожилым человеком, а через пять лет бросил ее с тремя детьми и удрал в Амер^у, кажется, в Гвинею, и тут Пако: «Все мы ошибаемся, не просто сделать удачный выбор»,— я прямо оцепенела от изумления, а у него блестели глаза, Марио, и все такое, могу тебе поклясться, и мне стало его жалко — такой отличный мужчина! — я не удержалась и спросила его: «Ты несчастлив?» — а он: «Брось! Я живу, а это уже немало», — а сам все ближе и ближе ко мпе, а я, знаешь ли, прямо остолбенела, я хотела как-нибудь помочь ему — я ведь ничего дурного не думала,— и тут я вспомнила, как мы гуляли по Асера, вспомнила нашу юность, Марио, когда этот дикарь Армандо делал рога и мычал — помнишь? — перед тем, как мы стали женихом и невестой, словом, все это, а он: «Хо- рошее было время!»—как обычно говорят в таких случаях, и вдруг: «Может быть, я тогда упустил удобный случай. А потом, знаешь, война»,—вроде бы с грустью, а я ему: «Да ведь ты 420
изумительно вел себя во время войны, Пако, не спорь»,— а он ни с того ни с сего расстегнул рубашку, он не носит ни сви- тера, ничего — это зимоп-то! — и показал мне рубцы на груди, в волосах,— такой ужас! — ты и представить себе не можешь — и кто бы мог подумать? — он стал очень мужественным, а в детстве напоминал младенца Иисуса,—и я прямо похолодела, даю тебе слово, я ведь этого совсем не ожидала, и говорю ему: «Бедненький!» — только это и сказала, больше ничего, клянусь тебе! — а он обнял меня за плечи, и я подумала, что это он без всякой задней мысли, клянусь, но, когда я попыталась понять, что происходит, он уже целовал меня, ты не поверишь, и, уж конечно, очень крепко, так что я и не соображала, что со мной, я как будто кружилась на карусели; да-да, крепко-крепко и очень долго, это правда, но я-то ведь ничего не делала, честное слово, я была словно под гипнозом, клянусь! — и смотрела на него, не отрываясь, уж не знаю, сколько времени, а потом еще этот запах — смесь мужского одеколона и дорогого табака,— который любую с ума сведет, спроси хоть у Вален, она мне это тысячу раз объясняла, но люблю я только тебя, мне незачем говорить тебе об этом, но я словно одурела от такой скорости и с непривычки — как бы это сказать? — обмякла, точь-в-точь как пустой мешок, а сердце: тук-тук-тук! — словно сейчас из груди выпрыгнет; ты п представить себе не можешь, я почти потеряла сознание: ведь есть же у меня устои, но я и пальцем пошевельнуть не могла, я была совсем как под наркозом, даже деревьев не видела — подумай только! — а их ведь там много, я слышала лишь звук его голоса, близко-близко, он доносился сверху, точно с облаков, я уже ничего не соображала, а он от- крыл дверцу и — так нежно: «Выходи»,—и я вылезла, словно сомнамбула — ведь я же говорю тебе, что у меня не осталось ни воли, ничего,— на меня точно какая-то слабость напала, да- да, я подчинялась ему, пе отдавая себе отчета, и мы сели за ку- стом, на солнце, а куст был высокий-высокий, да, очень высо- кий, и, конечно, закрывал нас, и представь себе, в эти дневные часы вокруг — никого, ни души, как говорится; и если бы я была в нормальном состоянии, то ничего такого не случилось бы, а Пако так настойчиво: «Посмотришь на меня и подума- ешь, что у меня есть все на свете, а ведь я одинок, Менчу»,— и я опять: «Бедненький!» — я была искренне взволнована, Ма- рио, и это очень интересно, точно у меня не было других слов, ну конечно, это была не я, совсем не я, я была под гипнозом или что-то в этом роде, я в этом совершенно уверена, ты поду- май только, хороша же я была! — а он как спятил: стал обни- мать меня и прижимать к земле, и говорил, говорил, знаешь, 421
что он говорил? — впрочем, ничего тут такого нет, Марио, в конце концов, другие думают то же самое, только не говорят; он говорил мне,— посмотрел бы ты на Элисео Сан-Хуана, он все- гда так, да и тот же Эваристо — уж не знаю, что у меня за грудь и что я могу тут поделать? — а Пако все больше и боль- ше возбуждался и говорил — знаешь, что он говорил? — он го- ворил: «Двадцать пять лет я мечтал об этой груди, малыш- ка»,— подумай только! — а я, как дура: «Бедненький!» — это тебе все объяснит, а он был словно вне себя, даже порвал на мне платье, Марио, но ведь это была не я, мпе незачем гово- рить тебе об этом, прости меня, но я совсем не виновата, ведь я же оттолкнула его, клянусь тебе, я напомнила ему о пашпх детях; уж не знаю, откуда у меня силы взялись, ведь я совер- шенно лишилась воли, я была как под гипнозом, честное слово, но я послала его к чертовой матери, так что остался он не со- лоно хлебавши, даю тебе слово, умереть мне на этом самом ме- сте, хотя еще неизвестно, что ты делал в Мадриде с Энкарной, прости меня, Марио, прости меня, я не хотела об этом гово- рить, но ведь ровно ничего не случилось, можешь быть споко- ен, клянусь, я напомнила ему о наших детях пли, кажется, это он напомнил — кто знает? — я ничего и не помню, но ведь это не важно, Марио, у меня язык прилип к гортани, я слова не могла вымолвить, я была совсем расстроена, дорогой, ты дол- жен это понять, я хочу только, чтобы ты меня понял,— слы- шишь? — ведь хотя я и поступила плохо, но это была не я; мо- жешь мне поверить, та женщина, что была там, не имеет со мной ничего общего — этого бы еще не хватало! — и к тому же ничего не произошло, совсем ничего, абсолютно ничего, кля- нусь тебе всем, чем хочешь, Марио, поверь мне, и если бы Пако не спохватился, то спохватилась бы я, ты же меня знаешь, хотя бы я и совсем превратилась в тряпку; но виноват, в конце кон- цов, был он, потому что, когда он оторвался от меня, на него было страшно смотрет: глаза у него метали искры, Марио, он был как сумасшедший, но он сказал: «Мы оба сошли с ума, ма- лышка, прости меня, я не хочу тебя губить»,— и поднялся, и мне стало стыдно, ну да, так оно и было, и если разобраться, это он опомнился первым, но ведь неважно, кто из нас опом- нился, дорогой, самое главное то, что ничего не произошло, даю тебе слово,— этого еще не хватало! — ведь я обязана уважать тебя и помнить о наших детях, только, пожалуйста, не мол- чи — неужели ты мне не веришь? — я рассказала тебе все, Ма- рио, дорогой мой, с начала до конца, так, как оно было, кля- нусь, я ничего не утаила, как на исповеди; честное слово, Пако обнимал меня и целовал, это я признаю, но дальше у нас не 422
пошло,— хорошенькое было бы дело! — клянусь тебе, ты дол- жен мне поверить, ведь больше у меня не будет случая от- крыться тебе, Марио, неужели ты не понимаешь? — если ты не поверишь мне, я сойду с ума, даю слово, а раз ты молчишь, зна- чит, ты мне не веришь, Марио, разве ты не слышишь меня? — пойми же: я ни с кем и никогда не была так откровенна, я мог- ла бы поклясться тебе в этом, я говорю с тобой положа руку на сердце, скажи мне: простишь ли ты меня? Для меня это во- прос жизни и смерти — понимаешь? — а вовсе не каприз, Ма- рио, посмотри на меня хоть одну секундочку, пожалуйста, и не путай меня с моей сестрой — я прихожу в ужас от одной мыс- ли об этом, даю тебе слово,— Хулия ведь непорядочная жен- щина, не спорь со мной, разве можно простить, что она спута- лась с итальянцем в разгар войны, да еще без любви, посуди сам: ведь Галли, в конце концов, был едва нам знаком — ну какое же сравнение с Пако! — пусть он потерял голову и все такое, но в конечном итоге он оказался рыцарем, Марио: «Мы сошли с ума, малышка, прости меня»,— такая чуткость, я и слова не могла вымолвить, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе всем, чем только хочешь, я и сама уже готова была сказать ему, но ведь я как одурела, я как под гипнозом была, воли со- вершенно не осталось, прямо пустой мешок, и все же я сказала бы ему, честное слово, но он опередил меня, ведь неважно, кто опомнился первым, самое главное, что ничего не произошло, и это сущая правда, Марио, да ты хоть взгляни на меня, скажи что-нибудь, не молчи, пожалуйста; мне кажется, что ты мне не веришь, ты думаешь, что я тебя обманываю и все такое, но это не так, Марио, дорогой мой, я в жизни никогда не была так откровенна, я сказала тебе всю правду, всю-всю, только правду, клянусь тебе, больше ничего не было, ну посмотри на меня, скажи что-нибудь, ну пожалуйста, вот ведь ты какой — я валяюсь у тебя в ногах, больше я ничего не могу сделать, Ма- рио, дорогой мой, хотя, если бы ты в свое время купил мне «шестьсот шесть», мне не нужны были бы никакие «тибуроны», это уж точно — вот до какой крайности доводят нас ваши ог- раничения, это сущая правда, тебе всякий скажет, но только прости меня, Марио, я на коленях прошу тебя; ничего больше не было, даю тебе честное слово, я была только твоей, клянусь тебе, клянусь тебе, клянусь тебе мамой, ты подумай: мама — это самое для меня дорогое; посмотри на меня хоть секунду, ну сделай мне такую милость, посмотри на меня! — разве ты меня не слышишь? — ну что мне сказать тебе, Марио? — пусть я умру, если это не правда! — ничего не произошло, ведь Пако, в конце концов, рыцарь, хотя и то сказать, не на такую напал, 423
но, если бы у меня был «шестьсот шесть», мне не понадобились бы никакие Пако, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе Эльвиро и Хосе Марией — ну чего ты еще хочешь? — я перед тобой со- вершенно чиста, Марио, и могу высоко держать голову, так и знай, но ты только выслушай меня — ведь я же с тобой гово- рю! — пе притворяйся, что не слышишь, Марио! Ну пожалуй- ста, посмотри на меня только одну секунду, хотя бы полсекун- ды, умоляю, посмотри на меня! — я ничего плохого не сделала, честное слово, клянусь богом, посмотри на меня одну секундоч- ку, только одну секундочку, ну доставь мне эту радость, что тебе стоит? — я буду на коленях просить тебя об этом, если хо- чешь, мне нечего стыдиться, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе!!! Посмотри на меня!!! Пусть я умру, если это неправда!!! Не пожимай плечами, пожалуйста, посмотри на меня, на коле- нях прошу тебя, я не могу больше, Марио, пе могу, клянусь, посмотри на меня — или я с ума сойду! Ну, пожалуйста! Услышав скрип двери, Кармен вздрагивает. Она поворачи- вает голову, садится на корточки и делает вид, будто ищет что- то на полу. Ее взгляд и руки выражают предел нервного на- пряжения. Хотя свет наступившего дня уже проникает в окно, лампа по-прежнему горит, вычерчивая слабый световой круг на ящике для обуви и на ногах покойника. — Ты что, мама? Вставай! Что ты тут делаешь на коленях? Кармен встает и бессмысленно улыбается. Она чувствует себя беззащитной, слабой и вялой. Ее красные веки приобрели почти фиолетовый оттенок, смотрит она искоса, словно с пере- пугу. «Я молилась»,— шепчет она неуверенно — так, чтобы ей не поверили. «Я молилась, больше ничего»,— прибавляет она. Юноша подходит к ней, обнимает ее за плечи своей молодой ру- кой и замечает, что мать дрожит. — Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он. — Хорошо, сыпок, а что? За одну ночь щеки Кармен сморщились, у рта и подбородка образовали \ь вялые, студенистые складки, похожие на гнойни- ки. Воспаленные веки тоже отекли и сморщились. Марио про- должает доп ^тываться: — Тебе холодно? Мне показалось, что ты говорила сама с собой. Он осторожно подталкивает ее к дверям, но Кармен не хо- чется уходить пз комнаты. Она'противится молча, бессознатель- но, но упорно, и объятия Марио слабеют. Кармен смотрит по сторонам, как будто впервые видит кабинет, в котором провела эту ночь п который превратился в склеп. В окно уже ясно ви- 424
ден стоящий напротив дом с балконами, отделанными зеленой керамикой, с задернутыми белыми шторами на окнах. И когда одна штора внезапно отдергивается с сухим треском, похожим на стук столкнувшихся биллиардных шаров, кажется, что дом зевает и просыпается. Почти тотчас же внизу, на узкой улице, взрывается первый мотокар. А когда грохот смолкает, слышат- ся обрывки разговоров и шаги вставших па рассвете и идущих на работу людей. На подоконнике подпрыгивает, суетится, ве- село, как весной, чирикает воробей. Может быть, его вводит в заблуждение клочок неба, который, как занавес, нависает над мастерской Асискло дель Пераля,— неба, которое в несколько минут, почти без перехода, превращается из черного в светлое, из светлого в голубое. Кармен замечает креп, перевернутые книги, эстампы с контурами велосипеда — окружности, тре- угольники, пунктирные линии,— голубой глобус на столе, лам- пу, кресло Марио с потрескавшейся на сиденье кожей, и медлен- но, точно уяснив, наконец, что произошло, переводит глаза на тело, на лицо Марио. Она вздыхает, смотрит на сына, маши- нально, дрожащими пальцами сжимает ворот его рубашки и говорит глухо, с улыбкой, незаметно для себя преисполняясь гордостью: — Ты заметил, что он пе изменился? Даже не побледнел. Марио пожимает плечами. — Оставь это,— говорит он и вырывается, но Кармен слов- но прибили к полу. — Без очков он не похож на себя,— добавляет она.— В мо- лодости он не носил очков и все время смотрел на меня в кино, понимаешь? Это было очень давно, уж и не помню — когда, тебя, кажется, еще и на свете не было, словом, во времена не- запамятные; он был, по правде говоря, красивый, только вот не знаю, как это так получается, но в жизни все, в конце кон- цов, меняется к худшему. Кармен набирает силы, как самолет, поднимающийся в воз- дух, и, когда Марио говорит: «Тебе не надо было оставаться одной. Ты очень возбуждена. Ты поспала хоть немножко?» — она вдруг почему-то разражается рыданиями, а затем, спря- тав лицо на груди сына, в его голубой свитер, долго и бессвяз- но шепчет, п Марио с трудом улавливает отдельные фразы или обрывки фраз («...это бесполезно...», «...если бы я раньше...», «...хоть бы один взгляд...»), но в конце концов напряжение спадает, и она позволяет отвести себя на кухню, там садится на белую табуретку и следит за тем, как Марио наливает воду в итальянский кофейник, насыпает в фильтр кофе и включает горелку на полную мощь. Горелка нагревается, и влажный низ 425
кофейника начинает шипеть. В кухне полумрак; Марио садится на другую табуретку рядом с матерью. На освещенном дворе слышится первый шум, звучат первые утренние голоса. Кармен сгибается, будто чему-то покоряясь, будто грудь, по-прежнему натягивающая ее черный свитер и когда-то за- ставлявшая ее гордо выпрямляться, теперь кажется ей сли- шком тяжелой. Кармен незаметно одергивает свитер под мыш- ками и говорит: — Знаешь, мне не верится, что для всех сегодня самый обычный день, день как день. Я не могу, я не в силах привык- нуть к этой мысли, Марио. Марио медлит с ответом. Он боится снова нарушить ее ду- шевное равновесие. — Все через это проходят,— наконец говорит он.— Все хоть раз в жизни проходят через это, мама... Не знаю, как тебе объяснить. В окно проникает скупой свет, лицо Кармен остается в те- ни. Когда она говорит, почти в самой середине ее лица зияет дыра, еще более темная, чем все лицо. — Теперь все не так, как было раньше. Марио впивается в колени своими загорелыми, сильными, молодыми руками: — Мир меняется, мама, это естественно. — Он меняется к худшему, сынок, всегда к худшему. — Почему к худшему? Просто мы поняли, что не все из того, о чем думали много веков назад, что не все унаследован- ные нами идеи — непременно самые лучшие. Более того, не- которые из них и вовсе не хороши, мама. Кармен смотрит на него и хмурится: — Не понимаю, что ты хочешь этим сказать. Они говорят тихо. И по голосу Марио можно догадаться, что он ищет сближения: — Надо прислушиваться к другим, мама, вот что я хочу сказать. Ты никогда не обращала внимания, например, что наше понятие о справедливости часто подозрительно совпадает с нашими интересами? Взгляд Кармен временами становится сосредоточенным и тревожным. А у Марио все растет его простодушная бодрость. — Попробуем просто-напросто открыть окно. В нашей не- счастной стране окна не открывались ни разу за всю ее исто- рию! Марио порозовел. Он немного смущен. Чтобы скрыть это, он встает и подходит к кофейнику, гасит горелку, и за несколь- 426
ко секунд она приобретает пепельный оттенок. Он берет с по- судной полки две чашки и сахарницу. Наливает кофе матери — та сидит неподвижно, прищурившись, как будто рассматривает что-то очень далекое. — Не понимаю я вас,— шепчет она наконец.— Все вы го- ворите загадками, словно решили свести меня с ума. Вы сли- шком много читаете. Марио подвигает к ней чашку. — Пей,— строго говорит он.— Пей, пока не остыло. Кармен медленно размешивает сахар и пьет. Сперва не- охотно, как бы боясь обжечься, но, убедившись, что кофе не горячий, пьет уже спокойно. Потом опять смотрит на сына, пытаясь попять его уже не разумом, но как свою плоть и кровь, как продолжение самой себя. — Этого не может быть,-4- наконец произносит она.—Не может быть, чтобы ты остался все тем же мальчишкой, каким ходил в школу, и я говорила, видя твои отметки: «Этот маль- чик— настоящий ученый»,— а ты говорил: «Я не ученый, мама, я философ». Чтобы скрыть смущение, Марио пьет кофе, но слишком сильно наклоняет чашку, и кофе течет у него по подбородку. Он ставит чашку на мрамор стола и поспешно вытирает рот тыльной стороной руки. — Не надо! — шепчет он.— Можно подумать, что тебе до- ставляет удовольствие стыдить нас нашими смешными выход- ками чудо-детей. Кармен широко открывает глаза; она искренне удивлена. — Честное слово, я тебя не понимаю,— говорит она,— вы отрекаетесь от тех лет, когда вы были лучше, чем теперь. Твой родной отец... Марио хватается за голову. — О, лучше, чем теперь! — говорит он с пафосом.— Бога ради, мама! Вот оно, наше чудовищное манихейство *: это хо- рошо, а это плохо,— аромат кофе и внимание слушательницы переносят Марио в бар «Флоро», за столиками которого его од- нокурсники ежедневно беседуют и редактируют бюллетень «Агора». Марио вдохновляется, горит, закуривает сигарету.— Хорошие направо, плохие налево. Так вас учили, ведь правда? И вы предпочли усвоить это, прежде чем взяли на себя труд * Манихейство — религиозно-философское учение, названное по име- ни его основоположника, персидского ересиарха Мани (III в.). В основе этого учения лежит дуалистическое мировоззрение, разделяющее бытие на два начала — добра и зла, находящихся в постоянной борьбе. 427
заглянуть поглубже. Все мы — и хорошие и плохие, мама. И то и другое одновременно. А изгнать надо лицемерие, понима- ешь? Лучше понять и признать это, чем всю жизнь изобретать все новые аргументы. В нашей стране со времен Коммуперос * мы только и делаем, что затыкаем себе уши, а того, кто кри- чит слишком громко, кто может побороть нашу глухоту и разбудить пас, мы изгоняем — и все в порядке! «Это голос зла»,— говорим мы себе в утешение. И это нас вполне удовле- творяет. Кармен смотрит на него с испугом. Глаза ее становятся плоскими. Все лицо ее теперь стало плоским. Марио понимает, что его слова бесполезны, а его надежда равносильна надежде на то, что мяч удержится на гладкой поверхности стены. Лицо Кармен плоско, как эта стена. И, как стена, она отбрасывает от себя мяч, с каждым разом все сильней и сильней. Пауза. И все-таки Кармен не сердится. Она настроена благодушно. В соседней комнате начинает шевелиться Доро. Освещенный двор полнится шумом: лениво переговариваются люди, скре- жещут мусорные урны, которые кто-то волочит по камням, зве- нит посуда. Упрямо покачав головой, как бы желая отогнать какую-то мысль, Кармен спрашивает: — А ты, сынок, спал? Марио выпивает свой кофе и затягивается сигаретой с та- кой жадностью, будто решил проглотить ее. — Нет,— отвечает он.— Я не мог. Это было очень странно. Каждый раз, как я пробовал заснуть, мне казалось, что я тону в матраце, понимаешь? Голова кружилась. И вот здесь,— он указывает правой рукой на живот,— вот здесь было такое ощу- щение, как будто ты идешь на экзамен, и тебя сейчас вызовут. Взгляд Кармен становится напряженным. Дряблые, темные мешки у нее под глазами исчезают. — Нет! — кричит она. Но в эту минуту из спальни выходит Доро. «Доброе утро»,— говорит она глухо. В глубине коридора хлопает дверь. Потом еще раз. И тотчас раздается звонок. Это Валентина. Вялые чер- ты ее лица и нахальный белобрысый завиток раздражают Кар- мен. Валентина подходит к ней, и обе женщины прижимаются друг к другу щеками — сперва левой, потом правой — и, прили- чия ради, целуют воздух, пустоту, так что обе слышат приглу- шенные звуки поцелуев, но не .чувствуют их тепла. — Ты еле жива, Менчу, правда? Теперь ты это почувство- вала? И ты совсем-совсем не спала? * Речь идет о «восстании Коммунерос» (т. е. городов-коммун), вы- званном недовольством внутренней политикой короля Карла I (1520 г.). 428
Кармен не отвечает. Валентина торопит ее. Сейчас без чет- верти восемь. Вскоре появляются Бене и Эстер. Это напоми- нает чай по четвергам. Женщины тащат ее на панихиду. Когда они возвращаются, в доме столпотворение. Кармен вспоминает вчерашний день, но теперь он кажется ей очень далеким. «Ты не представляешь, какое впечатление это на меня произве- ло».— «Милая! Такой молодой!» — «Я узнал об этом из газет чисто случайно». Правая рука ее снова ощущает пожатия. Она наклоняется сперва влево, потом вправо. Ощущает точно спя- щие губы, которым лень целовать. И все же они целуют и це- луют без передышки. Эстер читает ей некролог в «Эль Коррео». «Покойся в мире, добрый человек! Ты предпочел...» — «Доб- рый для кого?» — «В такую материалистическую эпоху, как наша, Марио Диес Кольядо в своих работах и своим личным примером...» — «Хорошо написано, а?» — «Я глубоко трону- та».— «Вот какие дела. Я жду внизу».— «Царство ему небес- ное».— «Ты ни в чем не виновата, Кармен. Я пришел ради тебя».— «Спасибо, Хосечу, не могу выразить, как я тебе благо- дарна». Сегодня у призраков глаза тусклые, запавшие, точно ввинченные, но движимы призраки все теми же побуждениями и либо болтливы, либо немногословны. «Можно, я посмотрю на него?» — «Потом тебе надо будет лечь, Менчу. Здоровьем не шутят».— «Конечно!» — «Он совсем не изменился, даже не по- бледнел».— «Я жду внизу». Тишина. Марио в голубом свите- ре, Менчу и Альваро бродят среди призраков, как неприкаян- ные. Ходят взад и вперед, не находя себе места. «Сердце — ко- варная штука, известное дело». Вздохи. «А Чаро ты не жди. Она осталась с Энкарной».— «Ты ведь не поедешь на кладби- ще, правда? Не советую, душечка, послушай меня...» — «Ты не знаешь, дети хорошо спали?» Призраки все прибывают и при- бывают, кажется, что засорился водосток. «Бертран! Может, вы подождете на улице? А то здесь повернуться негде».— «Как легли, так тут же и заснули, милая, вот счастливчики!» — «Доро! Скажите, пожалуйста, лифтерше и всем этим людям, чтобы они прошли на кухню». Кармен наклоняется влево, по- том вправо и целует воздух, пустоту, может быть, чью-то выбив- шуюся прядь. «Воображаю, каково тебе, бедняжке! Я до сих пор не могу поверить».— «Царство ему небесное».— «Да ведь и я тоже... Вечером... позавчера вечером он поужинал, как ни в чем не бывало, и еще почитал. Ну кто бы мог подумать!» При- зраки, даже стеснившись, уже не помещаются в кабинете и в столовой. Сгрудившись, они направляются в маленькую при- хожую. «Все мы тлен».— «Меня скоропостижная смерть приво- дит в ужас».— «Хотите немного подышать воздухом?» 429
Когда пришли парни из «Харона», волнение усилилось. Кармен, Марио, Валентина и Эстер ходят взад и вперед, от- крывают и закрывают двери, а один из отставших призраков некстати задерживает Кармен: «Я узнал об этом из газет со- вершенно случайно».— «Спасибо, Ихинио. Не могу выразить, как я тебе благодарна». Ихинио Ойарсун остается в прихожей вместе с аптекарем Арронде. Он без пальто, хотя еще рано и прохладно. Дверь в кабинет открыта, и оттуда доносятся вздо- хи и рыдания. «Добрее его на всем свете не было!» — «Это вер- но».— «Все мы тлен». Ихинио Ойарсун пронзает взглядом Мой- ано и его бороду раввина. Арронде тоже смотрит на него иско- са, а затем наклоняется к Ойарсуну и тихо говорит: «Это ре- волюционер».— «Ха!» — Ойарсун смеется или делает вид, что смеется. Потом шепчет: «Знаю я, что такое эти революции. Это значит прогнать меня для того, чтобы поставить его. Для кого- то революции выгодны, но их общая польза весьма невелика. Все мы бессовестные».— «Сердце — такая коварная штука!» — «Он даже не успел исповедаться».— «Бедняжка!» Мойано слег- ка наклоняет голову. У него влажные глаза, его кадык над черным свитером, надетым без рубашки, судорожно поднимает- ся и опускается. «Умер честный человек»,— говорит он Аро- стеги, но едва он успел это сказать, как коротышка Ойарсун, хотя обращались не к нему, резко отвечает, поднявшись на цы- почки над плечом Арронде: «Честный? Ха! Этот господин был честным не ради честности, просто он себя тешил, когда ули- чал в нечестности нас. Тартюф!» Мойано выходит из себя. «Гнусный наци»,— говорит он. Ойарсун отскакивает от Аррон- де, тот пытается удержать его, но Ойарсун кричит, уже не стесняясь: «Пусти! Я этому типу морду разобью! Я этому типу...» В дверях кабинета появляется голова Висенте. — Тс-с! — шепчет он.— Пожалуйста, тише, сейчас вынос. Воцаряется тишина. Парни из «Харона», перед которыми все расступаются, выносят гроб на плечах, а сзади, в дверном проеме, на мгновение появляется Кармен. Она не плачет. Она оттягивает свитер под мышками и не сопротивляется, когда Ва- лентина берет ее за плечи и привлекает к себе.
СОДЕРЖАНИЕ И. Тертерян. Портрет художника в зрелости ....... 5 Дорога. Перевод Н. Наумова................................20 Крысы. Перевод Е. Лысенко................................146 Пять часов с Марио. Перевод Е. Любимовой ................250 Мигель Делибес ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ Художественный редактор А. Купцов Технический редактор В. Перминова Корректоры Н. Голубовская и Р. Пунга Подписано к печати 16/IV 1975 г. Формат 60x84»/ie — тип. № 2. Бум. л. 13»/2 Печ. л. 25,11 Уч.-изд. л. 25,5 Изд. Кв 17175. Заказ Кв 2039 Цена 1 р. 51 к. Тираж 100 000 экз. Издательство «Прогресс» Государственного комитета Совета Министров СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли Москва, Г-21, Зубовский бульвар, 21 Ордена Трудового Красного Знамени Первая Образцовая типография имени А. А. Жданова Союзполиграфпрома при Государственном комитете Совета Министров СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли Москва, М-54, Валовая, 28