Text
                    мякин



ИЕИН ШЯМЯКИН Авторизованный перевод с белорусского МОСКВА СОВЕТСКИЙ ПИСАТЕЛЬ 1986
ББК84.Бел. 7 Ш19 Художник Владимир Фанихов Шамякин И. Ш19 Повести. Пер. с бел.— М.: Советский писатель, 1986 г.— 528 с.,ил., портр. Имя народного писателя Белоруссии Ивана Петровича Шемякина хорошо известно советским читателям. Его книги неоднократно издава- лись на родном языке, переводились на русский и другие языки народов СССР. В настоящий сборник вошли повести «Первый генерал», «Броне- поезд «Товарищ Ленин» , «Брачная ночь» и «Торговка и поэт». Повести глубоко патриотичны, художественно правдивы, написаны с глубоким знанием жизни и большой любовью к советским людям. 1П4702120200-079 083(02)-86 275—85 ББК84.Бел. 7 © Состав, оформление. Издательство «Советский писатель», 1985.

Началась грибная «эпиде-мия». В субботу и в воскре- сенье сотни машин, автобусов, наполненных людьми с корзинами и ведрами, вырываются из Минска по всем дорогам, рассекающим квадраты лесов, ближних и дальних. Выезжаем на рассвете и мы не в лучшие леса, не в са- мые грибные, в этом твердо убежден мой друг Михаил Михайлович, или, как было принято между нами, просто Михась, заядлый грибник, которому время от времени удается вытащить меня на целый день в лес. Михась ворчит: — Есть места и получше — за Логойском, под Черве- нем, на Узденщине. Но наш третий спутник делает вид, что не слышит его. Ведет в свои леса. Он, этот третий, генерал в отставке Фи- липп Григорьевич Жменьков. — Ас генералами не спорят, их слушают и выполняют приказы,— пошутил я. Филипп Григорьевич оглянулся на меня, весело блес- нул молодыми глазами. Не ради того, чтоб польстить генералу, употребляю я этот эпитет «молодыми». У него в самом деле моложавое лицо. По глазам, щекам, по белоснежным, аккуратно подстриженным усикам не дашь ему столько лет, сколько он действительно прожил,— без малого семьдесят. Выда- вала... шея. О, эта предательская шея! Она выдает не только женские года! Меня удивляло: почему при столь моложавом лице его шея так безжалостно исполосована морщинами? Сзади, с затылка, на который я невольно, покачиваясь один на заднем сиденье, вынужден смотреть всю дорогу, кожа да- же побурела, задубела, а глубокие морщины похожи на шрамы. Три большие войны и несколько поменьше — Ис- пания, Финляндия — не оставили заметных следов на ли- це, на руках старого генерала, пометили лишь его шею. Ничем иным человек, везущий нас в свои леса, не вы- делялся. Невысокий, слегка по-стариковски сутулый, ху- дощавый. Только одет был несколько чудно: поношенный из тонкого генеральского сукна френч и шляпа — старая, зеленая, с широкими полями. Такие шляпы мы носили 4
в дни нашей молодости — лет пятнадцать назад. Хотя я и понимал, что в таком наряде удобно лазить по ельнику, шляпа меня смешила. Хотелось пошутить на ее счет, но я не отваживался: только познакомился с человеком и не знаю, в каких он отношениях с юмором. Михась немного успокоился, когда мимо его «Москви- ча» прошмыгнуло несколько «Волг». Грибники обгоняли друг друга, хитрили. Вспомнилось, как когда-то хитрили мы с отцом, и я рассказал об этом своим спутникам. Отец мой, лесник, который лучше любого знал свой обход, открыл «золотую жилу» за болотом, в молодом дубняке, где когда-то грибов не находили. За один час мы с отцом нарезали упругих янтарных — один в один — бо- ровиков не два лукошка, а две огромные, круглые, спле- тенные из лозы корзины, которые у нас на Гомельщине носят на плече, и в каждую из них можно насыпать пуда два картошки. Когда мы возвращались с таким богатым сбором, нас увидели грибники из ближайшей деревни Кравцовки. Да- же на лесных жителей, многие из которых в то время жи- ли лишь грибами, ягодами да порубкой леса, столько «до- бряков» — так ласково в наших местах называют белые грибы — в корзинах отца произвело впечатление. Назавтра на рассвете мы с теми же корзинами вышли в холодный туманный полумрак леса навестить урожайный дубнячок. И тут же обнаружили зеленые следы на серебристой от росы траве: наша лесная сторожка была в осаде. Под из- городью, за стожком сена, под росистыми кустами кру- шины в конце огорода, в молодом сосняке, за хлевом хо- ронились грибники, собравшиеся проследить, откуда лес- ник носит грибы. И отец решил поводить «грибных шпио- нов» за нос. Года за три до этого порубщики ранили отца в ногу — в то время лесникам приходилось вести насто- ящие бои, — он сильно хромал. И все же, чтобы сохранить в тайне заветное место, повел «шпионов» по самым без- грибным местам — по болоту, по лесосекам, заросшим молодым осинником и колючей малиной. Вымокли мы от росы с ног до головы. Исходили не одну версту, сбили ноги. Я, мальчуган, так устал, что был не рад грибам, свету белому. Ходили, пока самые упрямые «шпионы» не поняли, что их водят за нос, и отстали. Отец далеко обходил заветный дубняк. И дубнячок снова щедро вознаградил нас за наши мозоли на ногах. 5
Вернулись мы домой поздно, когда солнце, поднявшись над лесом, уже высушило росу. Несколько грибников си- дели возле лесной сторожки, сушили одежду, ели сварен- ные моей матерью кукурузные початки и, смеясь, расска- зывали, как ее «хромой черт» водил их по всему обходу. Отец, слушая их, радовался, как ребенок. Все же кто-то перехитрил нас. Когда мы приблизились к своему дубнячку на третье утро, нас встретило веселое ауканье. Там было полно людей. Нам остались лишь ко- решки. Ох, как отец ругал грибного разведчика, перехит- рившего нас. Мол, если ты и выследил, ходил бы один, а то привел всю деревню... Генерал посмеялся над случаем из моего далекого детства. Мы свернули с шоссе в небольшой лес, на первый взгляд совсем не грибной, потому что он казался слишком уж окультуренным и вытоптанным. Михась заметил не без обиды: — Вам тут простор и воля, а мне, как сторожевому псу, придется сидеть возле машины — охранять свою личную собственность. Далеко не отойдешь, не то и колеса снимут. А если бы я повел, оставили бы машину во дворе лесника. Но генерал словно бы и не слышал нас — он уже гото- вился к походу, и с такой серьезностью, будто разрабаты- вал план сталинградского окружения или по меньшей ме- ре бобруйского котла. Сделал несколько шагов и, видимо, почувствовал: что-то трет в сапоге,— сел на пенек и с тщательностью старого солдата переобулся. Я уже об- рыскал изрядную площадку вокруг машины и даже подо- брал два боровика-перестарка, чем порадовал и Михася и себя — значит, не без грибов лесок, генерал вел не на авось,— а генерал лишь закончил экипировку, раскрыл перочинный ножик, вытер о голенище и попробовал на пальце лезвие. Сунул в карман френча завернутый в цел- лофан бутерброд, хотя у нас были припасы на общий обед. Меня все это немного смешило: основательно готовится товарищ. Но этот человек уже заинтересовал меня с другой стороны — характер! Когда мы двинулись в глубь леса, я решил не отставать — понаблюдать, приглядеться к ге- нералу поближе. Вскоре, однако, заметил, что он водит меня за нос так же, как когда-то мы с отцом своих земля- ков. Меня охватил охотничий азарт. Э, нет, от меня не так- то просто отвертишься! Я знаю лес и заранее увижу, куда ты повернешь, когда «выпишешь петлю». Но я переоценил 6
свои способности. Как ни пересекал его хитроумные петли, через полчаса и след простыл старого грибника. Попы- тался аукнуть, может, думаю, по привычке откликнется. Какое там! Ходил я долго. По освещенному солнцем сосняку, и по густым сумрачным ельникам, и по сверкающим белизной стволов березнякам — здесь заметней, чем в хвойном лесу, чувствовалось наступление осени: золотые пятаки лежали под ногами, кружили в воздухе, светились в зелени крон. Этот лес хотя и не поражал воображение величием пущи, но имел свою прелесть, прелесть разнообразия. Да грибов мало! А это для грибника, да еще такого заядлого, с боль- шим стажем, но который не часто вырывается из города,— трагедия. Усталый, недовольный, мысленно ругая Жменькова и Михася, который послушался старого чудака, я вернулся к машине. Михась весь свой грибной улов, а он был не меньше моего — не надо было и далеко ходить! — пустил на суп, который весело булькал в котелке и на сто метров вокруг издавал такой аппетитный дух, что у меня сразу потекли слюнки и я забыл про свою неудачу. Грибной суп, сварен- ный умелыми руками на костре, с дымком, с добрыми специями, нисколько не уступает ухе, даже двойной и тройной. Настроение мое в предвкушении супа и других яств, выставленных на брезенте у веселого огонька, улучши- лось. Но я все же поворчал — высказал другу свое неудо- вольствие по поводу того, что он так легко поддался от- ставному генералу — повез, куда тому вздумалось по старческой блажи. — Такой денек потеряли! Чудо! — Говорят, ты собираешься писать рассказы о Ленине? Я уже давно перестал удивляться неожиданным пере- ходам в разговорах моего старого друга. Такая у него из- любленная манера вести беседу — неожиданно переходить с одного на другое. Некоторых наших общих друзей она раздражала. А я привык. Поэтому и теперь сразу же по- шел за Михасем. — Хочу. Однако и побаиваюсь. Создать образ Ильи- ча — задача огромной трудности. Хочу написать о людях, судьба которых, жизнь которых определялась ленинскими идеями. — Филипп Григорьевич встречался с Лениным. 7
Я вскочил с плаща, на котором разлегся, чтобы от- дохнуть. Жменьков вернулся, когда угли, на которых подогре- вался суп, уже превратились в пепел, а наше терпение было на исходе. Пришел с полной корзиной чудесных бо- ровиков. Нехорошее чувство — зависть. Всю свою сознательную жизнь я выжигал его в себе, но, увидев боровики генерала, чуть не лопнул от зависти. Да и у Михася тоже на висках запульсировали голубые жилки. — Ну, Филипп Григорьевич, вы похожи на моего по- койного отца. Индивидуалист! — не без обиды заметил я. — Что вы! Я же вас звал-звал. Знаете, весь день пере- живал, что вы отстали,— оправдывался со смущенным видом генерал, а в глазах у него чертики прыгали, этакие насмешливо-озорные, как у мальчишки, которому удалось перехитрить своих самых хитрых друзей. Когда Жменьков положил свои грибы в машину, наша зависть стала постепенно утихать, тем более что снова приятно запахло наваристым, упревшим на углях грибным супом. За обедом я повел наступление. — Филипп Григорьевич, знаю, что вы человек не очень разговорчивый. Но об одном должны рассказать. О самом интересном. Для всех. Догадываетесь? Не смотрите с та- ким укором на Михаила Михайловича. Мы с ним друзья, всем делимся, не то что некоторые... Жменьков засмеялся. — Ох и безжалостный же вы человек! На грибы нужна удача, а не взаимовыручка.— И сразу же выражение его лица изменилось, стало задумчиво-серьезным, словно он пытался вспомнить что-то очень далекое и дорогое.— Ни- чего особенного я вам не расскажу, ребята. Встреча эта, хотя она многое и решила в моей жизни, была очень ко- роткой. Но мне не хочется быть похожим на тех, кто однажды издалека видел Ильича, а теперь пишет длин- нейшие воспоминания. И порой путает. А путать грешно, не дозволено... Лучше уж промолчи... — Память подчас подводит, особенно лет через со- рок — пятьдесят. За это винить нельзя. Филипп Григорьевич не согласился: — Нет. Такие встречи не забываются. Я помню каж- дую черточку, каждое слово. Надо учесть к тому же осо- бенность стариковской памяти: сквозь нее, как сквозь редкое решето, процеживается то, что произошло вчера, 8
и очень крепко, как говорится, железно удерживаются со- бытия детства, юности. Мне было шестнадцать лет... Все вокруг бурлило... Но знаете что? Давайте сперва пообеда- ем. Потому что, если уж вам хочется послушать, я начну издалека. Самым любопытным в моей биографии я считаю то, что на перевале истории два разных человека боролись за душу парня-белоруса, родившегося вот в этих местах. — Вы местный? — удивился я. — Километров пятнадцать не доехали до моей Соко- вищины. Пареньку шел четырнадцатый год, но мать по-преж- нему, как в детстве, называла его Пилипок. А все одно- сельчане — Жменька. Это не прозвище, а настоящая фа- милия, в Соковищине полдеревни Жменьков. Чтобы раз- личать, одних называли солидно: дед Томаш, Ганна Па- раскина. Другим давали прозвища: Тихона Жменьку, Пилипкиного дядю, вся волость знала под кличкой Япо- нец. Назови в соседней деревне его настоящую фамилию или имя — не знают, скажи: «Японец» — каждый, и стар и млад, поймет. А у него, Пилипка, фамилия превратилась в кличку. Скажут: «Жменька» — и всем понятно, что речь о нем, старшем сыне Рыгора, оставшемся за хозяина, когда отца в прошлом году взяли на войну. Может, потому так ласково называли его старшие, что был он небольшого роста, веснушчатый, а до работы охочий. Старался не от- ставать от взрослых. Дядя Тихон, Японец, приглядывав- ший за хозяйством брата, частенько говорил: — Пилипок, не бери на пупок. Надорвешься. А нам с тобой, брат, еще трудиться и трудиться. Пока царь рус- ский и царь немецкий снова снюхаются, сколько крови солдатской прольется! Когда твой батька воротится, один бог знает. А нам надо и своих малышей кормить и армию. Дядю Тихона считали по всей округе чудаком. Вер- нувшись с японской войны хромым, он не рвался на рабо- ту в поле. Однако жил небедно, «имел талант» — мастер был на все руки: коновал, лекарь, сапожник да и в маши- нах знал толк. За свою работу Японец брал по-божески. Твердую цену назначал только за шитье сапог да за ремонт ружья; за лечение коровы или коня — кто сколько даст. А когда лечил людей, то и совсем отказывался от платы: «грешно наживаться на людской болезни». У Пилипка были младшие брат и сестра. Но мать больше, чем младшеньких, жалела его. Порою даже не- 9
ловко становилось ему от материнских забот и нежностей. Перед людьми неловко. Принесет мать обед в поле: — Отдохни, Пилипок, а я попашу за тебя. Земля — песок и камни. Босые ноги набьешь — горят подошвы. Все тело ломит. Если соседи близко не пахали, Пилипок соглашался. Ляжет — тут же уснет. Проснет- ся — солнце садится, а мать все пашет. А то, бывало, вместо матери — у нее и других забот невпроворот — дядя Тихон за плугом ковыляет. Тут сквозь землю готов прова- литься со стыда. Хозяин, а полдня проспал. Через год, осенью пятнадцатого, война пришла и в эти места. Потрепанная в Польше русская армия откатывалась на восток. Потянулись и телеги беженцев. Их деревню то- же гнали в тыл — рассказывали ужасы о немецких звер- ствах. Но Японец отказался ехать: он уже был на одной войне и не больно верил тому, что писали газеты. Пилипку хотелось уйти вместе со всеми — беспокойная мальчишечья душа рвалась в далекие, неведомые края. Но мать держалась за деверя-грамотея: за ним как за камен- ной стеной. Поехал бы он, и она ни на шаг не отстала бы. Тихон остался. И она не тронулась с места. — Лучше уж, сынок,— убеждала мать Пилипка,— умереть на своей земельке. Да и Пилипка охватывал страх, когда начинал думать, что он очутится на чужбине без дяди, который все знает и все умеет. Не одни они остались. Остались все, у кого не на чем было ехать, у кого, как говорится, ни коня ни вола. Когда фронт приблизился, решили, как советовал Японец, переждать лихо в лесу. Выехали из деревни с ло- шадьми, коровами, свиньями. Только кур не успели всех переловить. Забрались в самую лесную чащу, шалаши по- строили. День сидели, два, неделю, а вокруг все гремит и гремит, то с одной стороны, то с другой. А потом ору- дийный гул утих, но пулеметная и винтовочная стрельба все еще слышалась у самой их Соковищины. Начались дожди. Дети стали хворать. Пошел Японец в разведку. Целый день не возвращался. Жена его, дети, мать Пилип- ка и другие бабы подняли шум на весь лес: погиб человек, без которого, знали, жить будет еще тяжелее. Но под вечер Тихон Жменька приковылял невеселый. Он принес пе- чальную весть: немецкий фронт остановился возле самой их деревни, в какой-нибудь версте, не больше, вдоль реч- ки. И хотя Соковищина по эту сторону, под немцами, но 10
они никого в прифронтовую деревню не пускают, да и хат много сгорело. — Не выгнали свои, так немцы гонят. Бабы заголосили. Но дядя Тихон их успокоил: — Отбился я кое-как от ихних офицеров. Не на чем, говорю, далеко ехать. И некому. Одни бабы, дети да я, хромой. Договорились, что в Липуны переедем, займем хаты тех, кто в беженцы подался. Липуны — деревня верстах в восьми, за лесом, там было волостное управление, и туда соковищане часто хо- дили, знали тамошних людей. Все же недалеко, лес свой, земля своя близко, может, как-нибудь и картошку удастся выкопать — без нее не прожить долгую военную зиму; хлеба не было, хлеб забрали свои власти. Переехали в Липуны. Дядина семья и семья Пилипка заняли одну хату, окна которой были накрест забиты дос- ками. Дядю, как самого грамотного, немцы назначили старостой, потому что все волостное начальство удрало. Человек не робкого десятка, Японец добился, чтобы немцы разрешили забрать в Соковищине то, что еще не растащи- ли «слуги царя и отечества» и «слуги кайзера и фатер- лянда», и выкопать картошку хоть с тех полосок, что бли- же к Липунам, в тылу фронта. И вот однажды поздней осенью, в конце октября, ут- ром, когда уже лужи подернулись ледком, выехали они обеими семьями, со стариками и детьми, чтоб выбрать картошку еще на одной полосе — Пилипковой, где копать немецкое командование долго не разрешало. Немало Япо- нец поломал шапку, чтоб добиться этого разрешения. День был солнечный, но холодный. Полоска эта лежала за густым березняком, на пригорке. Земля там была пес- чаная, но в начале лета шли дожди, и картошка уродилась неплохая. Березняк уже поредел, листья, оставшиеся на деревь- ях, уже не горели золотом, а темнели, спаленные замороз- ками. Верстах в четырех, на лугах, где зарылись в землю русская и немецкая армии, то начиналась, то утихала пу- леметно-винтовочная перестрелка. Была она не такая злобная, как прежде, когда шло немецкое наступление, а какая-то несмело-ленивая, словно солдаты обеих армий очень устали. Орудия молчали, а ружейная стрельба тех, кто работал на поле, уже не пугала. Привыкли. Даже ма- ленькая Пилипкова сестра Ганулька не боялась. Только бабушка Настя неистово крестилась, когда начиналась мелкая пулеметная дробь. Немцев тоже перестали бояться. 11
Были среди них гады, грабители, но были и такие, что по- нимали крестьянские нужды и заботы: война войной, а жить как-то надо. Японец, который общался и с офице- рами и с солдатами, сделал вывод из своих наблюдений: — Всюду одно и то же, паны есть паны, мужики есть мужики. Немцы часто проезжали мимо по дороге. То одиночные всадники проносились галопом. «Вестовые»,— объяснял дядя Тихон. То уланы в красивых голубых мундирах проезжали трусцой, покачиваясь в седлах. То тянулись телеги — длинные арбы на железных осях. Колеса не пи- щали, не скрипели, как в крестьянском возу, а гремели на пригорках по камням, как машины. И лошади у немцев отменные — сильные, на спине у каждой хоть спать укла- дывайся. Все гнедые. Пилипок с завистью смотрел на этих лошадей. Ему бы такую! На этакой лошади он сам бы все сделал в своем хозяйстве. Ни у кого бы не просил по- мощи. Может быть, только за советом обращался бы к дяде Тихону. А то у их Буланого ребра торчат, а еще и хромает в придачу. «Как и я,— шутил дядя Тихон. — Но нет худа без добра. Зато нас, хромых, на войну не берут». Пилипка, не то что других мальчишек, пулеметы и пушки не интересовали. Он боялся мертвых, боялся подходить, когда провозили их через село. Однажды не- нароком увидел, и несколько ночей они ему снились, он кричал во сне. Стал бояться и темного хлева, и сеней: ка- залось, в углах стоят мертвецы, тянутся к нему синими руками; однажды такая рука убитого немца свисала с арбы и терлась о колесо. Пилипок подкапывал цепкой засохшие кусты, вывора- чивал наверх розоватую картошку, бабы же вслед за ним выбирали ее. Он прислушивался к стрельбе, и ему стано- вилось страшно от мысли, что вот сейчас, когда светит солнце, веет ветерок, гонит по полю опавшие листья, лю- ди — совсем близко, там, на лугах, где он пас коня,— убивают друг друга. Зачем? Отступавшие русские солдаты все были похожи на его отца — мать и он, Пилипок, глаза проглядели. И немцы без рогов, без хвостов. Люди как люди. Зачем же им убивать друг друга? Вся его чуткая детская душа протестовала против та- кого побоища. Мать перед иконами часто молилась за отца. И Пили- пок, думая об отце, вслед за матерью шептал слова мате- ринской молитвы, не всегда понятные и оттого, казалось, еще более таинственно-чудодейственные: «Святые отцы 12
и небесные силы, соблюдите его, раба божьего, от острой сабли и меча, от свинцовой пули и пушечного боя...» В тот день, когда они копали картошку, к ним подъ- ехали два немецких солдата на своей хорошей арбе. Один из них подошел к ним на полосу, что-то сказал, но Пили- пок понял только два слова: «Арбайт, арбайт... гут, гут»-- работайте, мол, это хорошо. Немец похлопал дядю по плечу, а потом показал на почти полный мешок картошки, дал понять, чтобы дядя понес мешок к арбе. Помог взвалить на плечи. Солдат шел следом за хромым крестьянином, согнувшимся под тя- жестью ноши, и весело насвистывал. Это обожгло душу Пилипка болью и обидой. Хотелось схватить камень и швырнуть в спину немцу. Наверное, мать поняла, по- чувствовала сердцем его порыв — бросилась к нему: — Сынок!.. Дядя сбросил мешок на арбу, вернулся, как будто ус- мехаясь, но все видели, как дрожали его побледневшие губы. Дядя Тихон шутил всегда, что бы ни случилось: — Видали, какой веселый солдатик? Мол, работайте, работайте, гут, гут, а мы тут как тут. Шутник, ей-богу. Так от нашей работы к вечеру может ничего и не остаться. Давай, брат Пилип, спрячем мешки в кустах. Отнесли картошку в ложбину, где росли ольховые кусты. На полосе, чтоб было всем видно, оставили не больше полумешка, да и то самой мелкой, будто недавно начали копать и картошка уродилась никчемная. Из-за пригорка вынырнула черная блестящая машина. За год войны никто в их местах такой не видел. Аэроплан видели. Грузовики видели. А о такой, на которой царь и генералы ездят, только слышали. — Тамабиль,— сказал дядя Тихон. Даже он, грамотный человек, назвал этот самоход не- правильно. Бабушка начала креститься, призывать пре- чистую богородицу и всех святых спасти их, грешных, от нечистой силы. Автомобиль остановился возле березняка, в конце их полосы. Из него вышли немецкие офицеры в длинных го- лубых шинелях, оплетенных золотыми «веревками», в высоких фуражках с блестящими козырьками. Должно быть, генерал рукой, затянутой в черную перчатку, пока- зал на Пилипка, на женщин, на детей, которые перестали копать картошку и смотрели на чудо-машину, и сердито закричал. Сразу же к ним подбежали два молодых офицр- 13
ра и загоготали, как гуси. Один немного умел говорить по- русски: — Манн... матка... ехать, ехать! Здесь нихт... Крыг! Война. Война! Второй, разрубая рукою воздух, показывал на запад: — Шнель! Шнель! Что такое «шнель»—знал не один дядя, за месяц жизни под немцами узнали все. Каждый день слышали это «шнель» — быстрей, быстрей! Наскоро собрали корзины, мешки, лопаты — и бегом в ложбину, где в кустах пасся Буланый, оставались телеги и была припрятана накопанная картошка. Автомобиль стоял недолго. Генерал посмотрел на по- данную ему карту, показал рукой в черной перчатке на од- ну сторону дороги, потом на другую. Подняв пыль, машина поехала дальше — к Соковищине, туда, откуда долетал стук, казалось, совсем мирный. Было похоже, будто моло- тили цепами, но не по снопам, а по голому току. Не успели дядя Тихон и Пилипок запрячь лошадь и собрать мешки,— они не очень торопились, невзирая на предупреждение немцев и на то, что бабушка и мать под- гоняли: «Скорее, Тихонка, Пилипок, а то эти коршуны, когда поедут назад, заклюют. Еще выстрелит который! Бог ведает, что у них на уме. Чужаки!» — как снова на дороге загрохотало, да так, что, казалось, задрожала, застонала земля. На горку въехала батарея. Каждое из четырех орудий тащили шесть сильных битюгов. По три лошади были за- пряжены в длинные возы, покрытые брезентом. Батарея свернула возле березняка и стала разворачиваться как раз на их полосе. Конские копыта, огромные колеса глубоко вязли в земле, давили картошку. Орудия расположились вдоль березняка, солдаты распрягали лошадей, стали рыть ямы. — Занимают позицию, — объяснил дядя; он стал ка- ким-то сурово-озабоченным и сразу же заторопился уез- жать: — Поплачьте, бабы, по своей картошке и бежим скорей отсюда. С этими игрушками не шутят. Большак миновали стороной. Поехали проселками — вдоль сухого болота, через липуновские сосняки. Услы- шали, как по шляху прогрохотала еще одна батарея. Видна она стала с пригорка; разворачивалась невдалеке от пер- вой, за грядой березняка. 14
Дядя все больше и больше мрачнел, казалось, его лицо, испаханное морщинами, почернело, как пахотное поле после дождя. — Видать, опять наступать собираются. Ой, сколько изувечат они наших этими пушками. Сколько крови рус- ской прольют! Бабушка заголосила: — Может, Рыгорка наш где-нибудь тут. За бабушкой — мать. Она редко плакала, не любила причитаний бабушки, но тут не выдержала, когда напом- нили об отце вг*связи с немецкой батареей. Сжалось, заще- мило сердце и у Пилипка. Мальчик не был наивным мечтателем, не думал как дру- гие, будто отец его такой герой, что пуля его не возьмет, пика не проколет, сабля не зарубит, а снаряд он просто отшвырнет. Хотя по-прежнему его все называли Пилип- ком, он давно уже повзрослел и не раз видел, как приходит беда. Но фантазия у него еще детская — яркая, неудержи- мая. Он сразу представил отца в окопе, по которому ударят эти пушки. От таких снарядов разве спрячешь- ся? Фонтаном взлетает земля... отец — мертвый. Свисает с телеги синяя рука... Представив это себе, он даже вскрикнул. Мать встревожилась: — Ушиб ногу, сынок? Говорила же, обуй лапти. Уже холодно. А дядя, казалось, знал, что заболело у племянника, словно читал его мысли: — Вот если бы нашим передать, где немцы батареи поставили! Накрыли бы как миленьких. Полетели бы вверх тормашками. Пилипок даже встрепенулся от этих слов. Разве можно передать? Как? Скрипели несмазанные колеса. Буланый, остановив- шись на песчаном пригорке, отдыхал. Коня не подгоняли. Жалели. Стояли за телегой, понурив головы, дядя, ба- бушка, мать. Словно на телеге лежал покойник, словно хоронили кого-то. А на мешках сидела Ганулька. Она одна понукала коня и смеялась, что конь ее не слушает. Дев- чонке было весело, она еще не видела горя. Пилипок смотрел на дядю. Почему он молчит, почему не говорит, как можно передать своим, где расположились немецкие батареи. Когда, выбравшись из сосняка, свернули за липунов- ские гумна, к хате, в которой жили, на большаке подняла 15
пыль еще одна артиллерийская упряжка — три пары гне- дых тяжеловозов и повозки со снарядами. Взглянув на них, дядя сказал: — Через Лосиное можно пойти. Осень сухая. Окопов на болоте нет. Бабушка не сообразила, но Пилипкова мать поняла что к чему. Тихонько, чтоб не услышала старуха, взмолилась: — Что ты надумал, Тихонка? Разве мало того, что мой Рыгор там? Осиротишь сразу две семьи. Погибнем без те- бя, деверек. Старосту немцы не тронут. — Какой черт я им староста! Нашли дурака,— вскипел дядя, но тут же успокоил женщину: — Не дрожи, Ганна. Ничего я не надумал. Куда мне, инвалиду японскому! Языком молоть — только это и умею. Может, правда, сказал дядя и забыл, потому что, пока ссыпали картошку в подпол — нехитрый тайник от окку- пантов,— пока обедали и занимались другими делами на чужом подворье, ни словом не обмолвился о батарее. А у Пилипка так крепко засели в голове эти пушки, что он больше ни о чем и думать не мог — только об отце да о них. Думал еще про болото — Лосиное, оно рядом с их Соковищиной, через него можно пройти и сказать нашим, русским, где немцы поставили батареи. Думал, что, если бы пошел, непременно встретил бы там своего отца. Одна- ко понимал, что ему не пройти. Пройти может только дядя Тихон, он знает все тропки на том диком болоте, заросшем с краю ольховником, а посредине — чахлыми сосенками. Нет, через болото, может, и он, Пилипок, пробрался бы — ходил же осенью за клюквой, а весною за утиными яйца- ми. Но откуда подойти, чтоб немцы не заметили? Вот тут по чужому, занятому врагами нолю без дяди не пройдешь. Немцы поздно вечером ходить запрещают, сразу стреляют в каждого, кто откликнется по-русски. Под вечер невдалеке грохнула пушка, встряхнула зем- лю. Пилипок даже присел в огороде, ожидая, что вот-вот заревут все батареи, как было, когда тут остановился фронт; они, те, что не уехали, укрывались тогда в лесу. Один лишь бог и немцы будут знать, сколько смертонос- ного железа полетит на головы русских солдат, на его, Пилипкова, отца. Мелькнула мысль, что теперь уж никого не предупредишь — поздно. Хотелось кричать и грызть землю от отчаяния. Но канонада так и не началась. Через несколько минут где-то далеко, может у русских, откликнулась пушка. 16
И все утихло. Сюда, в Липуны, пулеметная и винтовочная стрельба долетала на рассвете, когда ветер дул с востока. Пилипок знал — дядя рассказывал,— что, прежде чем открывать артиллерийский огонь, делают пристрелку. Он был уверен, что это пристрелка, после которой начнется огонь всех немецких батарей. Мальчик сидел на огороде и не шевелился. С напря- жением и болью ждал. Его начало лихорадить. Когда он, не дождавшись грохота пушек, вернулся в хату, внима- тельные материнские глаза заметили, что сын весь дрожит. — Захворал ты, Пилипок? — встревожилась она. — Да нет же, мама, я здоров. Стоило немалых усилий уговорить мать, чтоб она от- пустила его с дядей на сеновал. Дядя Тихон все еще, не- смотря на холодные зори, ночевал на сеновале — оттуда хорошо было слышно, что творится вокруг. В прифронто- вой деревне хозяину надо держать ухо востро, если в ста- рой деревянной хате спят дети: все может случиться — того и гляди, шальной снаряд залетит или вражеские сол- даты какую-нибудь пакость учинят. Легли на чердаке, над хлевом, на душистом сене. За- тихли. Но, видимо, сено своим шелестом выдавало не только каждое движение, но и каждый вздох и удар серд- ца. Дядя протянул руку, пощупал лоб Пилипка: — Ты и вправду весь дрожишь. Тогда мальчик повернулся к нему, горячо зашептал в лицо: — Дядечка Тихон, пойдем! — Куда? — Нашим скажем! — Вот оно что! — свистнул Тихон и умолк, задумался. Наверно, и у него не выходили из головы батареи! — Ты же говорил, по Лосиному можно пройти. — По Лосиному-то можно, но как до него добраться? — Пойдем, дядечка! Ведь этак они сколько наших солдат побьют! — Эх, Пилипок! Тут мы, может, и спасем кого, так в другом месте побьют. Страшное дело — война. Прекра- тить бы ее, проклятую!.. Но не мы ее начали — не нам прекращать. Цари да генералы начали, они и прекратят, ежели увидят, что мало народу остается, что хлеб некому сеять да жать. Но Пилипку было не до рассуждений о царях, о хлебе, о доле крестьянской, хотя обычно он дядю слушал с лю- 17
бопытством и уважением. Ему казалось, что умнее чело- века у них на селе не было. Мальчик продолжал свое: — Пойдем, дядечка! — А как же мы пойдем вдвоем? Об этом ты подумал, хозяин? На кого баб, детей покинешь? Это тебе не за клюквой и не на охоту идти. Пойдешь — и не вернешься. Фронт, брат, не место для прогулок. Думаешь, так просто ходить туда-сюда? — Давай я один пойду. Только ты расскажи, куда выйти. А там я сам знаю. — Спи! — разозлился дядя.— Не то ремень расстег- ну... Нашелся мне вояка!.. Они долго молчали. Но Пилипок не мог заснуть и снова не удержался: — Дядечка... — А чтоб тебе... Вот заноза! — Но в голосе Тихона уже не было злости. Он поднялся, слез с сеновала, сказал что- то коню и, видимо, подложил капустных листьев, потому что конь аппетитно захрустел. Потом Тихон сходил в хату, вскоре вернулся и тихо окликнул: — Пилипок! Не заснул? Слезай. Мальчик кубарем вниз, босой, даже свитку на сене забыл. — А свитка где, лапти?.. Царила тишина позднего вечера, глухая, осенняя. Только посреди деревни — в поповском доме, который за- нимали немцы (поп тоже стал беженцем!),— тихо играла гармонь, так мирно, как на наших свадьбах и посиделках. Ночь была звездная, студеная. К рассвету скорее всего мороз покроет стрехи и луга сизым инеем. Тихон и Пилипок, пригнувшись, вышли на загуменье, оттуда подались в поле. С пригорка они увидели: на вос- токе — там, где стояла их родная деревня,— поднималось зарево. — Пожар,— сказал Пилипок, все еще дрожа от холода и волнения. — Нет, это луна,— догадался Тихон,— Нам надо по- торопиться, чтоб добраться до болота, покуда луна не поднимется. Тихон захватил с собой уздечку, чтобы на случай, если встретят немцев, сказать, что ищут коня. Пилипку дядя дал обломок деревянных вил — рогач, которым наклады- вают снопы на воз, а потом с воза перебрасывают их в скирду. 18
Ельники и березняки Тихон обходил, зная, что в них или возле них размещены немецкие батареи и тыловые части. Сначала шли полем. И все равно чуть не наткнулись на немцев. Хорошо, что там заржал конь, а потом послышал- ся чужой говор. Луна выползла из-за далеких лесов, из-за линии фронта огненно-красной крышкой огромной дежи, в кото- рой замесили не хлеб, а какое-то кровавое месиво. На нее страшно было смотреть. Но, поднимаясь выше, луна уменьшалась, белела, как вареная тыква, однако освещала землю все ярче и ярче. Дядя Тихон спешил. Их испугала какая-то птица, вспорхнувшая из-под самых ног,— может, сова ловила в траве мышей. Тихон, старый человек, даже вскрикнул. Не шли — бежали. Дяде было нелегко с его покалеченной ногой. Он тяжело дышал, спотыкался. Отдышались, когда пошло болото, где, как сказал дядя, никакого черта не встретишь. Болото, болото, да пока еще не Лосиное. Чтоб добраться до него, надо пройти через лес, через дубовую рощу, затем — по молодому ольховнику. Этого леса дядя боялся больше всего. Впереди, на опушке, горели кост- ры — видно, солдаты грелись. Дядя с Пилипком осторожно обошли эти костры, миновали немецкие заставы. В лесу было тихо, пахло сухими листьями, они ше- лестели под ногами. Пилипок с дядей ступали, высоко поднимая ноги. Изредка с дубов падали перезрелые желуди, гулко ударяясь о землю. Они тоже пугали. В ольховнике пошли быстрей. Увязали в трясине, натыкались на кочки, проди- рались сквозь заросли ежевики. — Вот и Лосиное,— проговорил дядя, когда открылся чистый простор, залитый матовым лунным светом.— Те- перь прикину, где гать,— и с богом, Пилипок. Иди, брат, смело, но осторожно. Ухо востро держи. Дядя как-то сразу успокоился и осмелел: стал не так тяжело дышать и заговорил не хриплым шепотом, а чуть ли не в полный голос: — Ох и достанется мне от Ганны,— вздохнул он.— Но, брат, ты сам... Не звени ты над ухом, как комар, так и у меня не заскребло бы на сердце. Чего не сделаешь для своих! Мы с тобой русские люди, браток, православные. Дядя напомнил о матери, и Пилипку до слез стало ее жаль; она была такая добрая, ласковая, особенно после того, как отца взяли па войну. 19
Мальчик мысленно успокаивал мать: «Не горюй, ма- мочка. Я же вернусь. Скажу нашим про батареи, и назад. Может, и про татку доведаюсь». Дядя Тихон и ночью, при луне, нашел деревянный на- стил, который солдаты обеих сторон не могли найти средь бела дня. Настелили ее, эту дорогу, очень давно, и она за- росла травою, осела в трясину: последние годы были дождливыми, болото не косили, косили только остров, ле- том здесь не ездили и об этой дороге забыли. Даже из окрестных деревень мало кто ее знал — только глубо- кие старики, охотники и такие «грамотеи», как Тихон Жменька — Японец. Он еще раньше рассказывал Пилип- ку, что лет пятнадцать или двадцать тому назад хитрый пан отдал крестьянам соседней деревни Косяки это болото и остров бесплатно на три года, с тем чтоб крестьяне рас- корчевали болото, выкопали канаву для осушки, проло- жили дорогу. Пока на острове был лес, крестьяне рубили его, косили траву, настлали деревянную дорогу, об осушке и не подумали — не дураки, видно, были, чтоб здесь, в гнилом болоте, за здорово живешь положить последние силы. Пан понял, что крестьяне не глупее его, и доброта его кончилась: он запретил пользоваться болотом, и оно снова заросло чахлым лесом и кустарником. Тихон напутствовал племянника: — Ну, брат Пилип, напросился, так давай же — с бо- гом, как говорится. Мне нельзя. Меня немцы поймают — не поверят, расстреляют на месте как шпиона. А тебя... если задержат на болоте, ври, что беженец и возвраща- ешься в свою Соковищину. Приведут ко мне, к старосте. Если в поле наскочишь, скажи, что коня ищешь. Уздечку бери с собой. С настила не сходи, прежде чем ступить, ощупывай дно вилами, а то еще засосет тебя тина. На острове прислушивайся. Я так думаю — там наш дозор. Но могли же туда и немцы забраться. Возвращайся завтра ночью. Болото переходи под утро, но так, чтоб к рассвету лес проскочить. В поле подожди дня, чтоб не блуждать и не нарваться на батарею. Только боюсь, что застынешь. Попроси у наших портянки сухие, солдатские. Дадут. За такой подвиг сапоги не жалко дать. Хорошо, если бы дали тебе сапоги,— высказал дядя свою давнюю мечту, но тут же трезво рассудил: — Нет, ничего не бери. А то попадешь к немцам — не отбрешешься. Ну давай, Пилипок. «Каж- дый да свершит свое» — говорится в священном писании. Такая твоя планида. А моя... заедят меня бабы. Вою бу- дет... Но ты про это не думай. Не боишься? 20
— Не-эт,— ответил бодро Пилипок, с радостью и удивлением чувствуя, что перестал дрожать, хотя тут, на болоте, было еще холоднее, чем в поле. Он и вправду уже не боялся. Дядя отдал ему уздечку, сжал худенькое плечо под за- платанной свиткой, крепко сжал, подержал так и потом легонько толкнул: — Ну иди... И Пилипок пошел... Он сразу ступил в воду, на скользкие бревна, но ноги уже были мокрые и холода не ощутили. Удивительно, по- чему-то не было страха. Дома он боялся темного хлева, темных сеней, пробегал их как можно быстрее, напуган- ный рассказами о домовых и о разной нечисти. Боялся он и кладбища. Если верить сказкам, в болоте водятся черти. Однако никаких чертей он в ту ночь не страшился, даже не думал о них. Он больше думал о реальной опасности: по деревням ходили слухи, что волки, попробовав мертвечи- ны,— сколько убитых лежало на полях и в лесах! — стали нападать и на живых. Но и волков Пилипок не испугался — разумно рассу- дил, что там, где каждый день гремит перестрелка, и не только пулеметная и винтовочная, но и орудийная, волки не станут бродить. Не дураки. Разве трудно им отойти по- дальше, где тихо? Земля велика! И лесов много. О том, как дядю Тихона будут «есть» бабы, как они будут выть, он не думал; иные мысли кружили детскую голову — как рус- ские офицеры и солдаты будут благодарить его, Пилипка. Но он скажет: «Не надо никакой благодарности! (Хотя неплохо бы прийти домой в сапогах!) Найдите мне отца». Посмотрят генералы в списки: в каком полку служит Ры- гор Жменька? И повезут туда Пилипка. Ох, как удивится и обрадуется отец! «Сын твой, Рыгор Семенович, герой, он принес важные сведения! Благодарим тебя за такого сына!» Но еще ярче представлялась мальчику встреча дома — с дядей Тихоном, с матерью, с бабушкой, с сестрами и братьями. Вот где будет море счастливых слез, когда он расскажет, что встретился с отцом, живым и здоровым. Малыши будут завидовать сапогам... Сапоги все же ему должны дать! Сначала туман висел низко-низко — по колени, по по- яс. А над головой блестели осенние звезды и светила пол- ная луна. Слева, вдали, где, наверное, кончалось болото и земля была изрыта окопами, в небо взлетели две ракеты, 21
рассыпались блестками. Оттуда докатилось эхо глухой стрельбы. Болото молчало. Даже война обошла эту трясину. Но вскоре туман окутал мальчика, поглотил звезды и луну. Пилипок забеспокоился. Дядя объяснил: до острова держись настила, за островом иди немного левее луны, вон на ту желтоватую звезду. Но в таком тумане ничего не видно, и на болоте легко заблудиться. Охваченный радостным возбуждением и тревогой — добраться бы счастливо до цели,— мальчишка, опираясь на вилы, проворно, как заяц, скакал по скользким, за- мшелым бревнам настила. Эту дорогу словно кто-то на- рочно упрятал от людских глаз: у края она лежала под водой, а посреди болота почти вся наверху, совсем сухая. Только остерегайся, чтоб не сломать ногу, попав на гнилое бревно. Возле самого острова вода дошла до колена, и вилы по бокам нащупывали не трясину, а твердое, как в речке, дно. Часовые, видно, услышали, как он шлепал, потому что, как только он выбрался на сухое место, его остановил глухой, словно из-под земли, суровый голос: — Стой! Кто идет? Мальчик вздрогнул, присел, притаился. Но тут же со- образил, что спрашивают по-русски — значит, свои — и смело ответил: - Я! — Кто — ты? — Жменька. — Это еще что за Жменька? — Дядечка, я к вам. Хочу что-то сказать. Я свой, дя- дечка, русский. — Ребенок? — спросил другой голос.— Что за черт? — Не черт я, дядечка. Не бойтесь. Я местный. Из Со- ковищины. Это деревня наша. Пилип Жменька. Фамилия у нас такая. Мой тата солдат... — А ну — руки вверх! И вылезай на свет божий! Пилипок сначала поднял руки, держа в них вилы, но тут же сообразил, что во мраке хотя и лунной, но туманной ночи нелегко разглядеть, что за оружие у него в руках, и бросил вилы на землю. Двое дозорных в длиннополых шинелях с винтовками наперевес приблизились к нему. Заикаясь от волнения, мальчик старался побыстрее рассказать о главном: 22
— Дяденьки, там... немцы... целый день пушки вози- ли... На нашем поле поставили... У березняка... и еще по- везли... Дядя Тихон говорит: может, наступление новое поведут... Солдаты слушали молча, не выказывая ни радости, ни благодарности. Пилипку казалось, что они ему не верят, и он снова напомнил: — Мой тата солдат, в нашем войске. Но и на это дозорные ничего не ответили. Только когда Пилипок рассказал, как дядя Тихон про- вел его к болоту, солдат спросил: — А чего он сам не пошел, дядя твой? Мальчугана послал? Долго пришлось объяснять, почему не мог пойти дядя. А когда сказал, что дядя был ранен на японской войне, голоса солдат потеплели. Они стали расспрашивать о хо- зяйстве, о сестренках. А про немецкие батареи, казалось, забыли. И не спешили отвести мальчика к начальству, хо- тя Пилипок понимал, да и дядя говорил, что его должны отвести к командиру, может, даже к генералу. Дядя учил, как следует Пилипку держать себя перед офицерами, как обращаться к ним. Мальчик испугался, как бы эти солда- ты, такие безразличные к тому, главному, ради чего он шел, не вздумали отослать его обратно, и он несмело спросил: — Куда же меня, дяденьки? Солдаты почесали затылки: — Тебя к начальнику караула надобно.— И один спросил у другого: — Кто поведет, Иван? Ты или я? Иван долго молчал. Пилипок понял, что солдату не хочется в одиночку торчать здесь среди болота. Боится, что ли, как он, Пилипок, в темных сенях. Вот и его за черта приняли. Но Иван был, видно, человек добрый, тихий, по- кладистый, он наконец согласился: — Веди ты. Я один покараулю. Только быстрее воз- вращайся. — Куда уж возвращаться! Смену пришлют. Иван тайком вздохнул. Пилипку стало жалко солдата, который оставался один стыть тут, на болоте, может, до самого утра. Когда еще смена явится! — Бери, хлопче, свои вилы. Пошли. В караульном блиндаже все спали: солдаты — на полу, на соломе, офицер, перетянутый портупеей,— привалив- шись грудью к самодельному шаткому, на козлах, столику. 23
Коптил фонарь «летучая мышь», было душно, пахло прелыми портянками. Солдат, который привел Пилипка, вытянулся перед сонным офицером, взял под козырек, проговорил довольно громко: — Ваше благородие! Офицер не проснулся. Спал он по-детски крепко, сочно похрапывал. Кто-то из проснувшихся солдат посоветовал: — Ты их тряхни как следует. Их благородие знаешь как спят. Солдат несмело прикоснулся к офицерскому погону, зашептал на ухо: — Ваше благородие! Ваше благородие! Офицер вскочил, напялил на голову фуражку, которая лежала на столе, недоуменно замигал глазами и тут же начал ругаться: —• Чего горланишь, дурак, над ухом? Не научишь вас, скотину, никак! — Ваше благородие! — вытянулся солдат и доложил полным голосом: — Пост номер один задержал перебеж- чика... Оттуда, из-за фронта... Офицер перевел сонные глаза на Пилипка, прищурил- ся, долго вглядываясь в щуплую фигуру мальчика с уз- дечкой через плечо, с вилами в руках. Потом удивленно переспросил, словно не веря: — Э-этот? — Так точно, ваше благородие! Офицер хмыкнул и пренебрежительно махнул рукой, словно отталкивал от себя их — и мальчика и солдата: — На гауптвахту! Завтра разберемся. Дядя когда-то рассказывал, что такое гауптвахта, как туда сажали солдат, и Пилипка испугало это слово, испу- гало, что его не пустят к высшему командиру, не дадут рассказать о том, ради чего он шел ночью по болоту, по ледяной воде... А может случиться, что и домой не от- пустят. Он шагнул к столу и, полный решимости, крикнул: — Немцы батареи ставят на вас!.. Там, за болотом. Мальчик махнул вилами так, что офицер отшатнулся, и, видимо, только сейчас сон отлетел от него. Он выпря- мился, поправил портупею, пистолет на боку, как перед высшим командиром. — Батареи? Какие батареи? Подожди! А ну пошли со мной! 24
Вот в таком виде — в мокрых штанах и лаптях, в до- мотканой свитке, с вилами в руке, уздечкой через плечо — Пилип Жменька очутился в офицерском блиндаже. Блиндаж был большой, как настоящая хата. На столе горели две яркие лампы. «Вот не жалеют керосина»,— подумал крестьянский мальчик. Стены обшиты строганы- ми досками, потолок бревенчатый, от сосновых бревен приятно пахло смолой. В носу защекотало от запаха крепкого табака и духов. Обитатели блиндажа не спали, невзирая на позднее время. Человек пять сидели за столом, играли в карты. Тут же, на столе, стояли красивые, пузатые и тонкие, низкие и высокие бутылки и стаканы, в крышке от котелка ды- милась гора окурков. Дежурный офицер вошел в блиндаж первым и некоторое время загораживал собою маленькую фигурку мальчика. — Господа офицеры! Внимание! У меня сюрприз! Не все оторвались от карт, человека два нехотя повер- нули головы. — Какой еще сюрприз! Тогда офицер отступил на шаг в сторону, и те, что по- вернулись, увидели Пилипка. Кто-то крикнул: — О-го! — и тем привлек общее внимание. Откуда-то сбоку — Пилипок сразу и не увидел его — подошел молодой офицер в накинутой на плечи шинелй, с забинтованной рукой, которую держал на повязке — пестром платке, и, удивленно оглядев мальчика, произнес: — Что это? «Явление Христа народу»? — И нервно засмеялся. — Прапорщик Докука! — упрекнул его высокий светловолосый офицер, который поднялся из-за стола, за- стегнул на все пуговицы гимнастерку, туже перетянул ремень с блестящей пряжкой. Пилипок почувствовал, что это, видимо, самый глав- ный, хотя за столом сидели офицеры, выглядевшие зна- чительно старше, один из них был совсем седой. — Перебежчик. Из-за линии фронта. Говорит, немцы подтягивают артиллерию,— докладывал между тем на- чальник караула. Пилипок понял, что наконец он все же добрался до своей цели, и сразу осмелел, взбодрился, вспомнил все дядины наставления. Прервав офицера, стукнул вилами об пол (в этом блиндаже даже был пол), словно прикладом винтовки, и громко, по-солдатски стал рассказывать все по 25
порядку — как копали картошку, как приехали немцы, а потом привезли батареи, как его дядя сказал: «Вот если бы передать нашим!» И про болото помянул, что по нему можно пройти, что окопов там нет. Только о себе — о том, как он добивался, чтоб дядя отпустил его сюда,— Пилипок ничего не сказал, постеснялся, пусть думают, что все сде- лал дядя. Но седой офицер похвалил его: — Молодчина! Ишь какой молодчина! Его поддержал высокий офицер, он подошел, положил руку Пилипку на плечо: — Господа! Мало сказать — молодчина! Будем смот- реть глубже. Разве перед нами не ярчайший образец пат- риотизма русского народа? Солдат японской войны... — К вашему сведению, господин капитан Залонский, здесь народ белорусский,— перебил его офицер с перевя- занной рукой; он, ссутулясь, шагал по блиндажу, то и дело поводя плечами, вскидывая сползающую шинель, скорей всего у него болела рука, потому что говорил он словно сквозь зубы, морщась. — Тут все славяне. И православные,— примирительно сказал седой офицер. Пилипок ловил каждое слово, и хотя не все понимал, но слова запомнил хорошо. Все происходившее было уж очень необычно, и та ночь запомнилась на всю жизнь. — Нет, господа, это тот случай, о котором должна знать вся Россия. Если сведения, которые принес этот па- ренек, подтвердятся, уверяю вас — я постараюсь... Прапорщик Докука взял из рук Пилипка вилы и ткнул ими в потолок: — Человечество было счастливо, когда воевало вот та- ким оружием. — Кстати, братец, как тебя зовут? — ласково спросил Залонский у мальчика, взял из рук прапорщика вилы и тоже с любопытством оглядел их. — Пилип Жменька. — Как? Как? — Жменька, господа офицеры, по-русски — горсточ- ка,— объяснил Докука. — Горсточка? Серьезно? Любопытно, черт возьми! — «Жменя» — древнее славянское слово. Русскому высокообразованному дворянству это следует знать... — Прапорщик Докука! Если вы еще раз подобным об- разом отзоветесь о русском дворянстве...— возмущенно вскочил усатый краснолицый офицер. 26
— Господа!.. Господа!..— остановил их Задонский.— Не забывайтесь, пожалуйста... Ротмистр Ягашин! У вас в планшете трехверстка. Давайте лучше посмотрим, где немцы ставят батареи. Задонский вернулся к столу, отодвинул стаканы, иг- ральные карты. Усатый достал трехверстку, разложил ее на столе. — А ну давай, брат Жменьков, ближе,— пригласил Задонский. Пилипок не сразу сообразил, что офицер так произнес его фамилию. Офицерские головы, седые, русые, черные, как у уса- того, склонились над столом. Все вдруг стали серьезные, озабоченные и как будто встревоженные. Водили по карте пальцами, спичками. Пилипок удив- лялся, слыша, как они читают знакомые названия. Рас- спрашивали о Соковищине, Косяках, Паперне, сколько хат, как они расположены, глубокая ли речка, какой во- круг лес, возмущались, что карта старая, не все на ней есть. Спорили: — Это вот здесь, на высоте сто двенадцать. — Нет, господа, мальчишка говорит, что возле дороги. А дорога вот тут. Пилипок сперва только отвечал на вопросы. А тут раз- решил себе разъяснить господам офицерам, что батареи разместились не на высотах,— на холмах они были бы видны, как блоха на пупе (вспомнил дядину поговорку),— а укрылись в ложбинах за лесками. Рассмешил Задон- ского. — Да ты, брат, просто прирожденный стратег. Когда- нибудь станешь отличным бомбардиром,— сказал штабс- капитан. Сначала мальчик слушал тех, кто, склонившись над картой, говорил о военных делах иногда понятно, а иногда будто на чужом языке. А потом две вещи стали отвлекать внимание Пилипка. Во-первых, небольшая картина на стене блиндажа, над деревянным диванчиком. Он сразу же увидел ее, но было не до того, чтобы разглядывать стены, а потом случайно на ней остановился его взгляд. На кар- тине была нарисована голая женщина. Пилипка это пора- зило больше, чем все, что он здесь видел. И смутило. Он стеснялся смотреть в ту сторону, боялся, что кто-ни- будь из офицеров заметит, что он все же изредка тайком на нее поглядывает — неведомая сила, нечистая сила тянула его глянуть на эту срамоту. 27
Отвлекал внимание от офицерского разговора и пра- порщик Докука. Фамилия смешная, и сам он какой-то странный. Может, потому что раненый и у него болит ру- ка? Один он не подошел к столу, не принял участия в об- суждении того, что сообщил Пилипок. Ходил по блиндажу, подергивал плечами, изредка кашлял и что-то бубнил себе под нос — кажется, читал стихи, но какие-то непонятные, не такие, какие учил на память Пилипок (он уже две зимы ходил в школу). Офицеры расспрашивали мальчика, какие с виду ору- дия тех немецких батарей, и спорили об их калибре, а До- кука в это время говорил: — Затоплю камин. Буду пить. Хорошо бы собаку ку- пить,— и, вздохнув, повторял: — Хорошо бы собаку ку- пить... Пилипка эти слова удивили и даже немного рассме- шили. Он не знал, что такое камин. У них говорят комин, но топят печь, а не комин *. А кроме того, странное жела- ние — купить собаку. На кой черт ему на войне собака? Да еще покупать. Их, собак-то, и задаром сколько хочешь. Штабс-капитан Залонский долго расспрашивал о бо- лоте, о дороге, по которой шел Пилипок: сможет ли пройти кавалерия? Пилипок начал было рассказывать про пана и мужи- ков, как пан хотел обмануть людей с этим болотом, а крестьяне тоже не дураки, не поддались, но вовремя спохватился, вспомнив, что офицеры — тоже паны. Да и Докука помешал, спросив как будто вежливо, но язви- тельно: — Господа офицеры, неужто никому из вас не пришло в голову, что перед нами человек, совершивший патрио- тический подвиг, что он мокрый по пояс шел по болоту, а на дворе октябрь? Остальные офицеры недружелюбно взглянули на До- куку, а Залонский засуетился, словно ему стало неловко: — Да, да, конечно...— и крикнул в сторону двери: — Караульный! Фельдфебеля! — А потом сказал Пилип- ку: — На, брат, от простуды выпей. Он налил чашку зеленого и густого, как мед, напитка, сунул в руки плитку в золоченой обертке: такие конфеты Пилипок видел только однажды в местечковой лавке, куда ездил с отцом еще до войны. Напиток обжег все внутри. 1 Комин — труба (бел.). 28
Зашумело в голове. Шоколадку было жалко портить, очень уж она красивая. Но офицер потребовал: — Ешь, ешь... От вина и шоколада стали слипаться веки. До сознания уже доходили не все слова. Он не услышал, кто что сказал, но встрепенулся от возмущенного, хотя и негромкого крика Докуки: — Вам хочется крови? Больше крови? Это не война, это бойня! Резня! — Вы молокосос, прапорщик,— злобно шипел черный и усатый ротмистр Ягашин.— Берите пример с этого крестьянского мальчика! — указал он на Пилипка.— По- учитесь у него! — Господа, господа,— успокаивал штабс-капитан За- лонский.— Постыдитесь! У прапорщика — нервы... Он зря не лег в госпиталь. Мы ценим ваш патриотический посту- пок, прапорщик Докука. Но вам следует полечить... руку и... нервы. — Я лягу, господа. Я лягу,— вдруг подчинился пра- порщик, кутаясь в шинель: его знобило, хотя в блиндаже было жарко. Он попросил: — Налейте мне... Ночевал Пилипок в солдатской землянке, тесной и сы- рой, где вповалку на прелой соломе спало человек двена- дцать. Туда его привел заспанный фельдфебель. По прика- зу штабс-капитана он дал мальчику новые портянки и старые штаны. Сапог не дал, хотя штабс-капитан сказал: «Обмундировать в сухое!», а фельдфебель гаркнул в ответ: «Слуш... ваш бродь...» Разбудили мальчика свежий ветер и стрельба. Стреля- ли так близко, что он испуганно вскочил, не понимая со сна, что происходит. Дверь была открыта, в землянку лил- ся, как родниковая вода, прозрачный, холодный воздух и свет солнечного утра. Пилипок, наверно, сразу бы выскочил, если бы не уви- дел, что возле двери на березовых чурбаках сидят два сол- дата, чистят винтовки и ни один из них, как говорится, и бровью не повел на перестрелку, что завязалась, может, в сотне шагов от землянки. Немолодой солдат, который почему-то с первого же взгляда напомнил Пилипку дядю Тихона, весело подмигнул и шутливо поздоровался: — Здравия желаю, ваше благородие. Мальчик ответил степенно, положительно, как обычно здоровался со своими соседями: — Доброго вам утра. — Утро, брат, доброе, только шумноватое. Слышишь? 29
— А что это, дядечка? — Как что? Проснулись мы, проснулись немцы. За ночь набилось гари в носы, в глотки, в стволы пулеметов. Ну вот и чихаем, кашляем, плюемся. Культурные люди это делают в укромном уголке в носовой платок, а мы в лицо друг другу... кровавыми плевками. Странно говорил этот солдат. Невозможно было понять: то ли он шутит, то ли говорит всерьез, со злостью. — И так каждое утро? — спросил Пилипок и подумал, что его вопрос ни к чему, что он сам каждое утро слышал эту музыку, только из Ляпунов она далекая, глухая. — Бывает, что и за целый день никак не можем от- харкаться. А вообще, уже больше года плюемся... во славу царя и отечества... — Иван Свиридович,— укоризненно сказал второй солдат, настороженно оглянулся на открытую дверь и, видимо стараясь перевести разговор, вздохнул: — А денек-то какой! Божий! Не скажешь, что осень. Но Ивана Свиридовича день не интересовал, он сурово спросил у мальчика, который быстро и умело перевязывал новые портянки оборами от лаптей: — А ты откуда тут взялся? — Я оттуда,— мальчик кивнул в ту сторону, где стреляли. — Откуда оттуда? — Из-за фронта! Иван Свиридович присвистнул от удивления; щелкнув затвором, он поставил винтовку в угол. — Во ты какой, герой. В таком случае давцй расска- зывай. Любопытно. А то я смотрю, что это тебе за почет такой от господ офицеров. Проще и смелее, чем ночью офицерам, Пилипок рас- сказал обо всем по порядку — почему, по какому поводу, каким образом очутился он в этой землянке. Солдаты закурили из одного кисета и слушали молча, внимательно, только изредка Иван Свиридович кое-что уточнял. Спросил, сколько земли у семьи Пилипка и дяди Тихона, сколько лошадей, по скольку душ в семьях. И еще сказал, что он тоже на японской воевал. Пилипок после этого обнаружил еще большее сходство Ивана Свиридови- ча с дядей Тихоном и всем сердцем потянулся к солдату: свой человек и разговаривает почти так, как говорят у них в деревне,— не по-господски, не по-городскому. Только говорил Иван Свиридович вещи загадочные, непонятные, 30
хоть слова и простые. Выслушал, как дядя Тихон прово- дил Пилипка к болоту, вздохнул, словно тяжело ему стало: — Значит, и дядя твой угорел? Пилипок словно на всем бегу на веревку натянутую налетел. Шмякнулся и не сразу понял, в чем дело. Он по- перхнулся, умолк, недоуменно глядя на солдата. Второй солдат упрекнул товарища: — Иван Свиридович, нельзя же так... Не понимает парень. Иван Свиридович усмехнулся и объяснил, но все так же загадочно: — Есть, хлопче, особый дурман вроде багульника, пахнет будто приятно, а голова кружится. Хлопец ты, я вижу, неглупый, станешь старше, может, и поймешь, если не охмурят тебя. Когда вернешься домой, передай твоему дяде наше солдатское спасибо. Может, правда, ва- ши вести про батареи спасут жизнь не одному солдату. Вот за это спасибо, что подумали вы с дядей, чтоб сирот мень- ше было на земле. Романовы про это не подумают. Тогда Пилипок не догадывался, кто такие Романовы. Хоть когда-то в школе слышал царскую фамилию, но она не запомнилась — возможно, из-за своей обычности: в их деревне был Роман Парицкий, и все говорили «Романов конь», «Романовы овечки». И вообще он не об этом думал, стоя перед солдатами. Все впечатления, все мысли засло- нила одна. У господ офицеров ночью он не отважился спросить. Но тут перед ним были солдаты, простые, раз- говорчивые — свои люди. И Пилипок, надев свитку, под- поясавшись веревкой и комкая в руках шапку, спросил: — Дядечка, а как мне тату своего найти? Он тут, в войске нашем... Иван Свиридович опять свистнул, но уже тихо, про- тяжно, без удивления, как будто сочувствуя: — Вот оно что! А адрес у тебя какой-нибудь есть? — Адрес? — Ну, письмо отцово. Город какой... — Так он же на фронте. — Тогда номер полевой почты... Не помнишь? Что ж твой дядя — такой грамотей, а отцовского адреса не сказал. От отца письмо было весной, они с дядей писали ответ, каждое слово повторяли вслух, а бабушка и* мать слушали и плакали. В самом деле, на конверте, за которым дядя ходил в Липуны, они писали какой-то номер — больше 31
тысячи. Странно, что ни Пилипок, ни дядя Тихон не по- думали, что надо запомнить этот адрес. А без адреса... — Ты сено в стога кидал? — спросил Иван Свиридо- вич, удивив Пилипка вопросом, который показался ему неуместным.— А иголку в стогу не терял? Разве легко найти иголку в стогу сена? Вот так же, брат, трудно найти солдата. Может, помнишь, как до войны часть называлась? Где стояла? — Но отца ведь забрали, как война началась. Погоревали солдаты, что не могут помочь мальчику. Хотя рушилась надежда найти отца, но на душе стало легче от доброго, сердечного слова. В это время его позвал фельдфебель. Солдат он обругал, просто так, для порядка. Но с Пилипком был добр, ласков — как и ночью. Повел его по длинной извилистой траншее. Там, на линии окопов, стрекотали пулеметы, правда, не так злобно, как полчаса назад, когда разбудили мальчика; теперь пулеметы, каза- лось, дразнили друг друга. На песчаном пригорке, где траншея была глубже всех, над головой завизжали пули, шлепались в песок возле самого бруствера. Пилипку вздумалось посмотреть, как пули пробивают землю, но не успел он приподняться, как получил подзатыльник от фельдфебеля, шедшего сзади: — Не высовывайся, дурень! Я за тебя отвечаю. А то здесь уже не один пулю поймал. В ложбине, где протекал ручей и куда пули не долета- ли, у походной кухни Пилипка накормили вкусным су- пом. Повар подливал ему гущу раза два, стоял рядом, смотрел, как мальчик ест, и вздыхал. Пилипок догадался: вспоминает своих детей. Потом фельдфебель повел Пилипка обмундировывать- ся. Но тут, в каптерке, Пилипкова мечта — сапоги — не обрадовала, а, наоборот, опечалила и даже обидела. Сапоги были не простые, солдатские, а хромовые, блестящие, ма- ленькие, на высоких каблуках. Мальчик сообразил, что сапоги женские. Да и фельдфебель, глядя, как Пилипок обувает их, объяснил: — С сестры милосердия снял. Пилипок представил себе, как сестра (он видел их, когда наши отступали), в белой косынке с красным крестиком надо лбом, маленькая, слабая, не хотела отда- вать сапоги и как усатый фельдфебель повалил ее на зем- лю и стащил сапоги. От такой картины мальчику стало горько, противно, обидно, жалко чуть ли не до слез эту незнакомую сестру. Хотел отказаться от сапог. Но о суро- 32
вом нраве фельдфебелей ему рассказывал еще дядя Тихон, и Пилипок больше, чем офицеров, боялся этого усатого неразговорчивого человека, который может снять сапоги даже с сестры. Примирился он с ним только тогда, когда фельдфебель сам умело, ловко стал подшивать рукава и полы шинели, которую должен был надеть Пилипок. Шинель понравилась. И фуражка солдатская тоже. Вот явиться бы так домой! Дяде Тихону под козырек: «Ваше благородие! Рядовой Пилип Жменька вернулся с боевого задания!» Сколько было бы радости у матери, у бабушки, у малышей! Вспомнил о доме — и опять взгрустнул. За- щемило сердце: так они близко — мать, дядя — и так да- леко. Когда шел сюда, все казалось проще. А теперь думал с тревогой: как вернуться? Может, солдатская форма так подействовала? И мальчик пожалел свою свитку, стоп- танные лапти. Не удержался, попросил фельдфебеля, чтоб одежду его не затеряли среди солдатской амуниции: — Мне же, дяденька, назад идти, за фронт. — Ежели снаряд каптерку не разнесет, никуда не де- нется,— угрюмо пробормотал фельдфебель. Приятно стать таким же солдатом, как отец. Но в непривычной амуниции мальчик чувствовал себя неук- люже и неловко. Длинная шинель путалась в ногах, высо- кие каблуки сапог увязали в песке. Этих сапог Пилипок просто стеснялся. Ему казалось, что солдаты, которые стояли возле кухни и встречались в траншее, насмешливо смотрели на него. Многие спрашивали фельдфебеля: — Что, пополнение? Одни говорили: «Господин фельдфебель», другие же обращались запросто, по-свойски: «Иваныч». Но всем он отвечал коротко и неприветливо: — Пополнение. А Пилипку хотелось каждому объяснить, кто он и по- чему здесь. Один солдат, бежавший с целой связкой порожних ко- телков, заковыристо выругался, услышав ответ фельдфе- беля, и крикнул: — Довоевались, мать вашу... Фельдфебель сунул солдату под нос кулак: — Ты у меня, сукин сын, докаркаешься до штрафной! И хотя после этого фельдфебель стал еще более суро- вым и мрачным, Пилипок понял, что солдаты его не боятся и что, видимо, он не такой уж и злой. 2 И. Шамякин 33
В том же офицерском блиндаже, куда Пилипка приве- ли ночью, те же офицеры осматривали его в новой форме. Кто-то похвалил: — Хорош! — Чем не солдат! — заключил второй. А прапорщик Докука сказал: — А по-моему, плохо. Зачем этот маскарад? Если вы хотите показать патриота, покажите его в естественном виде. Капитан Залонский нахмурился, помолчал и вдруг согласился: — Господа, прапорщик прав. Фельдфебель! Вернуть в прежний вид! Уздечку и вилы! Возвращался фельдфебель злым — никому ни слова в ответ на приветствия и на вопросы, Пилипок даже по- жалел его. Мальчик совестился, что из-за него столько хлопот человеку! Но зато как хорошо он почувствовал себя в своей свит- ке и лаптях! Теперь и солдаты смотрели на него совсем по- иному — с любопытством, с сочувствием. И никто не спрашивал о пополнении ни всерьез, ни в шутку. Может, от этого и фельдфебель повеселел. Разговорчивым не стал, но лицо его, казалось, посветлело. Фельдфебель не повел Пилипка обратно, в блиндаж, а пошел с ним еще дальше, за кухню, в березняк, где сто- яли тачанки и казацкие оседланные кони; седла новень- кие, из желтой кожи, скрипучие. У Пилипка глаза заго- релись, когда он увидел этих коней. Лучше немецких. У тех — какие-то тяжеловозы, а у наших — вороные ры- саки, один к одному, ноги точеные и каждый как натяну- тая пружина. В то время мальчик больше всего на свете любил ло- шадей и никому так не завидовал, как тем, у кого были хорошие лошади. Ему до смерти захотелось проехаться на таком скакуне, в скрипучем седле, вставив ноги в блестя- щие стремена. Вскоре в березняк пришли Залонский и ротмистр Яга- шин. Их еще не было видно, а спешенные казаки постро- ились на опушке в шеренгу. Пилипок не мог догадаться, как они узнали о приближении офицеров. Штабс-капитан поздоровался с ними: — Здорово, орлы! Казаки ответили ему громко и весело: — Здра... жла... ваш... вродь... 34
Позвав фельдфебеля и Пилипка, штабс-капитан подо- шел с ними к оседланным коням, к самым красивым. — Ездить в седле умеешь? — Угу! — радостно воскликнул мальчик, чуть не дро- жа от радости и страха: вдруг окажется, что конь невзлю- бит и сбросит? — Вот это твой конь,— сказал капитан, указав на ло- шадку поменьше и не такую красивую, как остальные кони. Но все равно конь был отличный. Пилипок с детским нетерпением подбежал к нему, смело схватил уздечку, вставил лапоть в стремя. И хотя конь покосился на такого необычного ездока и рванулся, чтобы не дать ему сесть, Пилипок с ловкостью белки очутился в седле. Натянул повод. Конь вскинулся, но брыкаться не стал — покорил- ся. Пилипок смотрел победителем на капитана и фельд- фебеля. Но в это время ротмистр распустил строй. Казаки подошли к лошадям и... Сначала засмеялся кто-то один увидев такого всадника. За ним — другой, третий... Через минуту хохотало, может, пятьдесят человек. Пилипка ошеломил их смех. Мальчик не мог понять (да и потом не понял), над чем они смеются. Над свиткой? Над лаптями? Над вилами, которые он не выпускал из рук? Но ведь даже паны никогда не смеялись над его свиткой. А казаки — не паны. «Богатеи они»,— сказал дядя Тихон. Но почему богатеи должны смеяться над его бедностью? Хотелось ударить коня вилами, вырваться из этого круга и полететь через фронт — домой, к матери, к дяде. Пусть стреляют вслед. Свои. Немцы. Кто хочет. Но никуда он не мог полететь. Он смотрел на штабс- капитана с надеждой, ожидая, что тот прикажет всем за- молчать, подаст команду: «Кругом! Шагом арш!»— и ка- заки, пристыженные, исчезнут, а они поедут куда надо. Залонский не смеялся. Смотрел на всадника так, слов- но прицеливался или приценивался. А когда он сказал: «Слезай», мальчик почувствовал себя таким обиженным, что свалился на землю кулем соломы и готов был... нет, не зареветь, а учинить что-нибудь такое, отчего самому стало бы страшно. Смех прекратился. Но Пилипок боялся поднять глаза, лицо его то пылало, то леденело — даже холодный пот выступил на лбу... — Дайте обозного коня,— приказал офицер. 2* 35
Подвели обыкновенную лошадь — такую, как гнедой дяди Тихона, как другие лошади — те, на которых соседи уехали из деревни при наступлении немцев. Неоседлан- ную лошадь. И уздечка обычная. Правда, ременная, не пеньковая. — Садись. Пилипок, когда ездили в ночное, легко вскакивал на любого коня, а тут вскочил раз — и сполз назад, вскочил вторично — упустил вилы и почувствовал, как сползают оборы с левой ноги. Никогда же такого не бывало. Если не ладится, так уж кругом. Надо бы сесть на землю и пере- вязать обороты. Но неожиданно подскочил казак, помог взобраться на коня. — Вот, лях, как это делается,— сказал казак. Это тоже обидело: какой он лях? Он ведь русский, все в их деревне православные, это в фольварке Паперня, там есть поляки, хотя и тех не называют у них ляхами. Они такие же крестьяне, только ходят не в церковь, а в костел. Казаки не смеялись, когда Пилипок сел на обозного коня, без седла. Даже потупились, словно им стало нелов- ко. Но это не утешило мальчика. Штабс-капитан оглядел его и сказал: — Так будет естественнее. Поехали. Ловко вскочил в седло. Горячий скакун красиво загар- цевал под ним, но Пилипку больше не хотелось любовать- ся офицерскими лошадьми. Впереди ехали штабс-капитан и ротмистр, за ними — два казака, а Пилипок плелся сзади. Отставал. Однако жалел подстегивать лошадь. Изредка Залонский озирался и даже останавливался, поджидая Пилипка. Но и такое внимание не трогало. После обиды и оскорбления ему все стало безразлично, ничто его больше не интересовало. Хо- телось одного: домой. Скорей домой! При мысли о том, как трудно ему будет добираться обратно, охватил страх. По дороге пролетали вестовые, медленно тянулись та- чанки, грохотали пушки, почти такие же, как те, немец- кие. Пилипок подумал, что, возможно, сведения, которые он принес, подсказали нашим, что надо подтянуть батареи. Однако почему-то он не обрадовался этому, даже не очень заглядывался на тачанки и орудия. Его больше заботило, как бы, сидя на коне, поправить оборы от лаптя, которые все больше и больше сползали. Оживился Пилипок, только когда приехали в местечко; хотя и въехали в него с друго- го конца, по другой улице, он узнал его: приезжал сюда на ярмарку вместе с отцом и дядей Тихоном. Кабанчика 36
привозили сюда совсем недавно, за какой-нибудь месяц до того, как подошел фронт,— кажется, на спас. Отсюда до их Соковищины близко — верст десять-двенадцать, оттого все здесь казалось знакомым и родным — неважно, что был тут всего два раза. Особенно защемило сердце, когда с уз- кой улицы выехали на площадь: тот же красный костел, те же лавки, двухэтажный белый дом — гимназия, когда-то объяснил дядя Тихон. Площадь издалека напоминала яр- марку: множество повозок, лошадей, толпы народа. Только на ярмарке стояли возы, простые, крестьянские, с задран- ными вверх оглоблями, визжали свиньи, ревели коровы, и все вокруг пестрело от женских, девичьих платков, от ситца, бумазеи, которую евреи-торговцы раскладывали на столах. И пахло на ярмарке как-то особенно: сеном, дег- тем, яблоками^ булками, ветчиной. Теперь на площади тачанок и телег было меньше, чем когда-то на ярмарке. И ни одной распряженной. Не тор- чали вверх оглобли, не пестрели платки; кое-где между серыми шинелями и шапками пламенел казачий башлык; совсем редко чернела или белела штатская одежда. Из бывших лавок солдаты выносили не ситцы, а мешки и ящики с патронами, грузили на телеги. К гимназии подлетали всадники, к железной изгороди было привязано, может, с полсотни оседланных коней. И пахло на площади конским потом и навозом. Офицеры спешились. Пилипок тоже хотел слезть с ко- ня. Им, офицерам, казакам, хорошо — они ехали в седлах, а он, бедняга, изрядно-таки набил себе то место, на кото- ром сидят. Но капитан Залонский сказал: — Посиди на коне, Жменьков, покажем тебя генералу в таком виде. Пусть полюбуется, каких героев рождает земля русская. После этих слов мальчик стал догадываться, зачем его переодевали и переобували из солдатского снова в свитку и лапти. Однако почему его посадили на обозного коня без седла — этого он не мог взять в толк. Правда, обида и оскорбление, которые всю дорогу терзали его сердце, словно потонули в омуте других чувств, а наверх снова всплыл мальчишечий гонор: сам генерал интересуется им! Застенчивый, тихий Пилипок еще вчера, наверно, умер бы от страха, скажи ему, что он должен говорить с генералом. Сейчас тоже сердце чуть быстрее забилось, но он даже сам удивился, что нисколько не робеет. А чего ему бояться? Ведь не ради забавы он перешел фронт. 37
Генерал долго не выходил. У Пилипка даже спина за- текла. Солдаты-ездовые с любопытством смотрели на мальчика — кто таков, зачем так долго сидит на коне пе- ред крыльцом штаба? Подходили, пытались заговорить, расспросить. Пилипку хотелось поговорить с людьми, но казаки, охранявшие его, словно арестованного, пугали солдат генералом. И те тут же исчезали. «Подальше от греха», — как сказал один. Никому не хотелось без надоб- ности попадаться на глаза высокому начальству. Наконец генерал вышел. Сперва выскочил на крыльцо молоденький офицерик, маленький, юркий, как мальчик, и зычно скомандовал: — Смирно! Площадь застыла. Казалось, даже лошади повинова- лись команде, перестали грызть удила, подняли головы. Потом появился высокий седой старик с белыми усами, в мундире другого цвета, чем у офицеров, оплетенном се- ребрянными «веревками», с орденами на груди и кокардой на фуражке — точно такой, каким Пилипок и представлял генерала, словно видел его раньше. Потом подумал, что русский генерал чем-то похож на немецкого, которого вчера видел на поле. Генерал махнул белой перчаткой — офицерик крикнул: — Вольно! Кони фыркнули. Следом за генералом вышли офицеры, много — человек тридцать. Впереди, удовлетворенно улыбаясь,— штабс- капитан Залонский. Генерал натянул перчатку и сквозь стеклышко, висевшее на цепочке на шее, взглянул на не- обычного всадника в свитке, с уздечкой через плечо. Ус- мехнулся. Прогудел басом: — Молодчина! — И приветливо сказал: — Здорово, герой! — Добрый день...— несмело ответил мальчик, но, вспомнив, как учил дядя и как солдаты обращались к офицерам, добавил: — Ваше благородие... — Здравия желаю, ваше превосходительство...— ши- пел сзади казак, подсказывая, как надо здороваться с ге- нералом. Генерал, вероятно, услышал, потому что снисходи- тельно произнес: — Ничего, научится,— и позвал Пилипка: — Иди сюда. 38
Пилипок соскочил с коня и, приближаясь к крыльцу, сорвал с головы свой засаленный картузик, как всегда снимал его перед учителем и попом. Генерал поманил его пальцем ближе к себе и, положив руку в перчатке на растрепанные белые вихры, повторил: — Молодчина! Как имя? — Пилип Жменька... ваше прево... — Филипп Жменьков,— поправил Залонский. — Молодчина, Жменьков! — снова проговорил ге- нерал. Больше, видимо, ему нечего было сказать, он повер- нулся, бросил неизвестно к кому обращенные непонятные слова: «Разведка подтвердит — ходатайствуйте перед ставкой о Георгии». Ничего особенного не произошло, награды генерал не дал и даже ничего не спросил о немецких батареях, словно не ради этого Пилипок шел сюда, но он все равно обрадо- вался, взбодрился, забыл про обиду. И все, может, пошло бы хорошо, если бы вскоре господа его снова не обидели. Привели в комнату с решетками на окнах, и толстый офицер стал расспрашивать обо всем: и о батареях, и о дяде, и о том, сколько в деревне осталось людей, и какие погоны у тех немецких солдат, что стоят в Липунах, и о болоте, и о том пане, который хотел обмануть крестьян. Казалось, что такое любопытство должно было бы еще больше обрадовать мальчика. Должно было, если б... если бы толстый спрашивал так, как ночью офицеры в блинда- же. А этот допрашивал, словно ничему не верил, словно перед ним был не свой, не русский, а какой-то немец, шпион. Одни и те же вопросы он задавал по пять раз, пу- тал, будто умышленно сбивал с толку. Хорошо, что в комнате сидел штабс-капитан Залон- ский. Правда, он молчал, а когда Пилипок смотрел на него, прося поддержки,— отводил глаза, словно чувствовал не- ловкость. Это немного успокаивало Пилипка. Когда они вышли, капитан тихо произнес: — Дурак. Мальчик понял, что это о том, толстом, и снова при- ободрился, чувствуя к Залонскому любовь и уважение: есть и господа умные, хорошие. А может, он не из панов? Очень хотелось, чтобы такой человек был из крестьян. Чтоб был своим, как дядя Тихон. Штабс-капитан, каза- лось, почувствовал, что мальчик к нему тянется, захотел его наградить. И наградил щедро. Повел в лавку. Она осталась единственной на все местечко, и в ней можно 39
было купить все, что требовалось господам офицерам и солдатам: иголку и коньяк, подкову и сукно на мундир. Залонский сказал лавочнику — худому, чисто одетому еврею: — Хаим, ты видишь этого мальчика? — Пане капитан, разве Хаим ослеп? — А ты знаешь, кто это? — Если он здешний и может сказать два слова, то я вам скажу, из какой он деревни. — В самом деле? Ты можешь узнать? — удивился штабс-капитан.— Скажи, Пилип, ему два слова. Но мальчик не знал, что сказать, хотя здесь чувствовал себя смелее, чем в штабе, потому что лавочник не пан, а свой человек, крестьяне говорили ему «ты», ругались с ним и тут же мирились, били по рукам, когда сходились в цене. — У тебя есть сестры, братья? И где твой отец? — У меня есть сестры и брат. Младшие. И мать. А отец на войне.— И обрадованный Пилипок повернулся к штабс- капитану: — Эх, найти бы мне отца...— но тут же вспом- нил иголку в стогу сена и осекся. — О, о! — крикнул лавочник.— Этот молодой человек либо из Паперни, либо из Соковищины. Если он скажет, что нет, пусть отсохнет мой язык... Пилипок нисколько не удивился, что местный человек узнал, из какой он деревни. А штабс-капитан был по- ражен: — Ты гений, Хаим. Ты мог бы стать великим ученым. Лингвистом. — Пане капитан, не смейтесь над бедным евреем. Ге- нии — в Петербурге и Москве. Может, они есть и в Пари- же. А я всю жизнь торгую селедками в этом вонючем местечке. — Знай же: этот твой земляк достоин носить самые лучшие сапоги, какие только есть в твоей лавке. На его ногу найдутся? — Если нужны сапоги, так будут сапоги. Перегнувшись через прилавок, Хаим взглянул на лапти Пилипка, потом нырнул в узенькую дверь в задней стене лавки. Впервые Пилипок остался со штабс-капитаном с глазу на глаз. И впервые перед человеком, который с самого на- чала нравился ему больше всех, он почувствовал нелов- кость, даже робость, хотя Залонский смотрел на него с доброй улыбкой. 40
— Ты православный, Жменьков? — Да. Мы ходим в церковь. — Если у тебя будут спрашивать, почему ты перешел через фронт, отвечай: я шел за веру, царя и отечество. — За веру, царя и отечество,— повторил мальчик. — Понимаешь смысл этих слов? — Понимаю. — О, ты толковый парень, Жменьков./ Мы сделаем из тебя национального героя. Пилипок тогда не совсем понимал, что такое нацио- нальный герой, но слово «герой» все же льстило ему. — Крестик у тебя есть на шее? Крестика не было: крестик ему надевали только в те дни, когда мать или бабушка вели его к причастию. Лавочник вернулся с сапогами, с чудесными, новыми, блестящими сапогами, главное, мужскими и как раз по ноге, словно лавочник снял мерку и за несколько минут сшил на заказ — вот глаз у человека! Такие сапоги даже жалко было обувать. Но штабс-капитан приказал пере- обуться. Хаим услужливо подал табуретку и тут же спросил: — А к сапогам, пане капитан, что? Камзол? Штаны? Мундирчик? — Пока ничего не надо. Пока! Нет, нужна еще одна вещь. Крестик. Нательный. Есть? Или твоя религия за- прещает? — Хе! Плохая та религия, которая запрещает человеку торговать. Золотой? — Хаим! Ты же умный человек... Кто из мужиков... — Ай-ай-ай! Я таки плюхнулся в лужу. Господин офицер дал мне хороший урок. Пилипок надел на шею маленький медный крестик, который, видимо, пролежал не один год и позеленел от времени. Сапоги скрипели, как у того господина землемера, что в прошлом году перед войной обмеривал поля. Мальчик переступал с ноги на ногу и слушал скрип, как самую чу- десную музыку. Одно лишь смущало: куда девать старые лапти? Капитан посоветовал выбросить. «А как я пойду назад через болото?» — хотел спросить Пилипок, но побоялся, что капитан ответит: «Пойдешь в сапогах». А сапог было жалко, хотелось принести их до- мой новенькими, скрипучими. Штабс-капитан загадочно, усмехнулся и сказал: 41
— Тебе Жалко с ними расставаться? Я понимаю. Что ж, сохрани свои лапти. Хаим, запакуй этот символ рус- ского мужика, почтим его мудрость и бережливость, кото- рую мы не всегда ценим. — О, о, а он таки мудрый, этот мужик, я вам скажу! Пилипку показалось, что в этой похвале есть доля из- девки над мужиком, и он, в душе обиженный, сжался, словно на него замахнулись. Но штабс-капитан ответил вполне серьезно: — На плечах его держится наша держава. Грудью своей заслонил он царя и отечество от злейших врагов. И Пилипок снова почувствовал благодарность и ува- жение к этому красивому офицеру, который и словами и поведением так непохож на других господ. Лавочник согласился: «О да, о да, пане капитан» — и брезгливо, двумя пальцами, взял лапти, завернул их в толстую серую бумагу, перевязал шнурком. Иной награды, чем сапоги, Пилипок не хотел и не ждал. Хорошо, если бы дали какого-нибудь гостинца для малышей. Но просить стыдно, да и опасно нести. Задержат немцы — не объяснишь, откуда взял. А сапоги... сапоги, когда перейдет болото, обует, а лапти; заляпанные грязью, выбросит: на сапоги немцы, наверное, не обратят вни- мания. Говорят, у них в Неметчине все ходят в сапогах, старые и малые, в городе и в деревне. Пилипок только и думал о том, как ночью пойдет назад, что будет отвечать, как будет врать, если — не приведи бог! — в самом деле попадет к немцам. Страха у него не было. Так думал — на всякий случай. А вообще, был уве- рен, что вернется так же счастливо, как и сюда добрался. Он жалел мать: плачет она, поди, целый день, дядю ругает. А зря ругает. Правду сказал тот солдат, Иван Свиридович: вести, что он, Пилипок, принес, может, от смерти кого- нибудь из них спасут. Так разве не стоило рискнуть, чтоб спасти своих людей от смерти? Думая о доме, о возвращении к родным, мальчик почти не заметил того, что происходило вокруг. Не заинтересовал мальчика и военный фотограф, который на улице и в доме, в большой комнате, фотографировал его в разных позах. Пилипок видел фотографа на ярмарке, и в деревню к ним он приходил, делал карточки, а платили ему салом или яйцами. Только ящик у того был облупленный, а у этого большой, блестящий, с длинным черным рукавом, тре- ножником, и амуниция на фотографе новенькая, как го- ворят, с иголочки, лучше, чем на фронтовых офицерах, 42
хотя погоны обычные, солдатские. Конечно, было бы при- ятно принести домой свою карточку, но Пилипок понимал, что это невозможно: карточка выдаст его с головой. А по- тому он довольно спокойно, безразлично, усталый, стоял перед аппаратом, лениво выполняя указания фотографа. Тот кричал с раздражением: — Да веселей же, веселей гляди, герой! Что ты как ворона на заборе в осенний день? Выше голову! Палку свою положи на плечо! Да не так! Э-э, какой ты, брат, не- дотепа! Не верится, что ты мог перейти фронт! Как сонная курица! Пилипок не боялся человека с ящиком, хотя тот и был в военной форме, и не больно спешил выполнять его при- казания. Даже хотел ответить: «Сам ты ворона!» Но удержался: зачем связываться с человеком, которого видит в первый и, наверно, в последний раз? Обедом его накормили штабные денщики, немолодые солдаты, но какие-то чужие, не свойские, не такие, как дядя Тихон или Иван Свиридович. Даже «их благородие» господин штабс-капитан и то казался проще их, во всяком случае, внимательней и ласковей. Когда возвращались на позиции, кто-то сжалился (Пилипок не сомневался, что Залонский — кто же еще!) — его коня тоже оседлали. Правда, седло было об- лезлое, порванное, без одного стремени, но ехать на нем было легче. Однако под вечер мальчик устал так, как не уставал, копая целый день картошку или боронуя поле. Рассказав незнакомым солдатам о себе (Ивана Свири- довича в землянке не было), послушав их, Пилипок уснул сидя, прижавшись спиною к шершавым бревнам стены. Потом кто-то из солдат подостлал ему шинель и уложил на бок: ребенок все ж таки, свой такой где-то остался. А поздно вечером мальчика разбудили и сказали, что он поведет отряд на ту сторону. Сказал это черный, усатый и суровый ротмистр Яга- шин. Пилипок почему-то боялся этого молчаливого чело- века, который хоть и ездил вместе с ним в штаб, однако за весь день не сказал ему ни слова. Все же мальчик обрадо- вался — наконец пойдет домой! Конный отряд ожидал в березняке возле походных ку- хонь. Всадники во тьме выглядели как-то зловеще — в черных бурках и черных папахах. И разговаривали они не по-русски, не так, как казаки. Пилипку коня не дали. Его легко, как маленького, подхватил один из всадников 43
и посадил перед собой. От бурки пахло овчиной, но не так, как от дядиного кожуха. Чужим пахло. Ехали до острова. Там, на острове, было не двое часовых, как в минувшую ночь, а много солдат. И капитан Залонский. Он обратился к Пилипку по-военному коротко и решительно: — Выведешь к той батарее, что видел. Мальчик хотел сказать, что ночью не так просто выйти туда, что батарея неблизко от болота, а возле болота немцы и в темноте на них легко наткнуться. Но сказать было не- кому — его никто не слушал. Капитан отдавал приказания другим людям. Пилипок как-то сразу повзрослел, ощутив всю серьез- ность и опасность того, что должно произойти в эту ночь. Перед страшной неизвестностью казалось бессмысленным жалеть сапоги. Теперь они не дорогая награда, а так, ме- лочь, которую сунули ему, словно ребенку конфету. Не будь сапоги на ногах, он, вероятно, выбросил бы их в кусты. Но некогда было переобуваться, и он швырнул под дерево сверток с лаптями. Шли по настилу и по воде молча, даже ступать стара- лись так, чтоб трясина не чавкала. Пилипок — первым, прощупывая вилами те места, где настил прерывался. За ним — Ягашин. Он считал шаги, сколько прошли, и, ког- да проваливался так, что зачерпывал голенищами воду, шепотом ругался грязными словами, почему-то поминая «турецкого бога». Следом за ним цепочкой шли те, в па- пахах, но без бурок, в одних черкесках с карманами для патронов: бурки оставили на острове. Над болотом подни- мался туман, но еще стоял низко. На взлобках горцы, как привидения, выходили из тумана, и Пилипок видел, как они поднимали к черному небу черные головы: молились или искали свою звезду? От этого становилось страшно. Остановившись, ротмистр спросил у Пилипка: — Далеко до берега? — Не знаю. — По моим расчетам, недалеко. Пойдешь один и раз- ведаешь, что там. Такое доверие успокоило и почти обрадовало: сам рот- мистр и его черкесы боятся идти, а вот он пойдет и разве- дает. Странно: одному ему было не так боязно, как с сол- датами. Подумал: хорошо, если бы на берегу ожидал дядя Тихон. Он привел бы точнехонько к батарее. Он помнит тут каждый кустик и каждый камень... На берегу никого не было — дяде еще рано, он сказал, что будет ждать под утро. 44
Удивительно, что немцы до сих пор не обнаружили настила и не ставят пост на острове, как наши. Но немцы близко отсюда: чуть правей поблескивают огоньки, там, вероятно, окопы и землянки. Пилипок вернулся. По лесу шли держась друг за друга. Под ногами ше- лестели листья. И ротмистр опять ругался. Невдалеке фыркнули кони — и все застыли, пригнулись к земле. Ягашин снова послал Пилипка: если впереди никого нет, пусть крикнет по-совиному. Пилипок беспрепятственно дошел до опушки и крик- нул. Отряд долго не подходил, и он, боясь, что они вышли не туда, крикнул трижды. За это офицер отругал мальчика: — Раскаркался! Прикажи дураку богу молиться... Куда теперь? Пилипок признался, что он не знает, куда идти. Ничего же не видно — ночь. Сюда вел его дядя. Офицер опять выругался: — Герой! Потом офицер стал на колени, вытащил из кармана кругленькую штучку вроде часов, стрелка в них светилась зеленоватым светом и дрожала. Пилипок не знал тогда, что это компас. Ротмистр, зашелестев бумагой, что-то сказал горцам. Они наклонились над ним, загородили со всех сторон. Он чиркнул спичкой, чтоб рассмотреть карту. Долго приме- ривался компасом. Показал Пилипку рукой: — Сюда. Что ж, сюда так сюда... И мальчик снова побрел пер- вым. Шел без страха и особой осторожности. Ему лишь бы скорей кончить это дело, попрощаться и вернуться домой: батарею, может, и не найдет, а Липуны найдет и среди ночи. Дойдет до ручейка, а потом вдоль ручейка по до- роге... Шли они недолго. Вдруг впереди, совсем невдалеке, взмыла вверх белая ракета. Осветила все вокруг. Пилипок проследил за ее полетом и, когда она, прочертив в небе дугу, падала вниз, глянул на землю и... Ротмистр рванул его ногу, гневно прошептал: — Ложись! — и выплеснул на мальчика целый ушат грязных слов: — Связался я с тобой, дурак! Нашли про- водника, идиоты! — Дядечка,— волнуясь, мальчик забыл сказать «ваше благородие»,— там батарея. 45
— Где? — Вон там недалеко пушки стоят. Разве вы не увидели? Откуда мальчику было знать (он же шел впереди), что, когда взвилась ракета, ротмистр и его храбрые конники мигом зарылись носами в землю, в сухую полынь. — Ты не ошибся? — сразу подобрел Ягашин. — Нет, своими глазами видел, так же, как вас. Там справа кусты. Одна пушка у самых кустов, другая выше, на пригорочке... — Ша! Лежи и не пикни! — И сам отполз назад. Шелестело былье, сползались в одно место черкесы. Ротмистр долго шептался с ними. Потом вернулся к Пи- липку, который заметил там, где видел пушки, огонек. Кто-то курил, вероятно часовой. Об этом огоньке мальчик сказал офицеру. Тот, казалось, не поверил: — Почему-то только ты один все видишь? Это обидело мальчика: слепой он, что ли? — Вы там разговаривали, а я смотрел. Лежали на остывшей земле долго, так долго, что Пи- липок даже вздремнул, или ему так показалсь. Во всяком случае, продрог — «душа примерзла к телу», как говорила мать. Ночь хоть и не морозная, но как-никак осень, а его свитка ветром подбита. Рядом курил в рукав ротмистр и снова почему-то впол- голоса ругался. Пилипок не выдержал и робко спросил: — Ваше благородие, почему мы лежим? — Не твое дело! Заткнись! — прошипел офицер. Пилипку показалось, что ротмистра лихорадит, его прямо-таки трясло, словно он не на земле лежал, а раска- чивался в седле. Наконец ротмистр что-то сказал солдату, лежащему рядом. Тот шепотом на своем языке передал команду остальным. Черкесы поднялись и, склонившись чуть не до самой земли, осторожно ступая, пошли в сто- рону батареи. Ротмистр сказал Пилипку: — Ты оставайся здесь, — и так же осторожно пошел за солдатами. У мальчика блеснула мысль: «А зачем мне тут мерз- нуть? Не сигануть ли в другую сторону — домой? Если быстро побежать — согреешься и скоро будешь на печи. Вот радость будет домашним!» 46
Он не сразу почувствовал, что сзади, у его ног, лежит человек. Почувствовал — удивился и испугался. Ничего раньше Пилипок не боялся, а теперь испугался. «Стерегут. Зачем меня стерегут?» Черкес подполз и лег рядом, на то место, где лежал ротмистр, защелкал языком: — Малчык, зачем вел? Зачем рэзат, нэ понымаю. Мала стрелять, мала рубать шашкай, да? Нада рэзат горла, да? Пилипок понял, что ротмистр и черкесы пошли резать немецких солдат. Представил, как их режут сонных,— ужаснулся. Вспомнил слова молодого офицера со странной фамилией — Докука: «Вам хочется крови? Это же не война — это бойня!» Пилипок подумал, что если его стерегут, то, наверно, не хотят отпускать домой, и решил: «Не верят, что ли... Убе- гу. Как пойдем лесом — убегу». Ночную тишину разорвал жуткий крик — там, на ба- тарее. И сразу же грохнул выстрел. Взвилась ракета, за- шипела и погасла в воздухе. Вокруг началась стрельба. Невдалеке застучали сапоги о землю — бежали. В свете второй ракеты, более далекой, Пилипок разглядел, что бе- гут ротмистр и черкесы, несутся изо всех сил мимо них, к лесу и болоту. Мальчика тоже охватил страх: он забыл о своем желании убежать и бросился вслед за ними. Чер- кес, что был рядом с ним, задыхаясь, взывал: — О аллах! О аллах! Пилипок никогда раньше не слышал такого слова и думал, что тот зовет кого-то из своих. Но разве такой тихий оклик мог услышать аллах? Стреляли по всему фронту. Вероятно, на немецкую тревогу откликнулись русские окопы. Дальние орудия стреляли, конечно, в белый свет как в копеечку. Но на ба- тарее, видимо, услышали или увидели, куда побежали «ночные гости». Пули цвинькали над головой. Один из черкесов упал и закричал таким же полным ужаса голо- сом, как кто-то там, на артиллерийской позиции. Черкесы бросились назад, подхватили раненого товарища, понесли. Только ротмистр не остановился, он ругался, подгонял: — Быстрее! Вы! Жалкие трусы! В лесу пошли медленней. Останавливались. Насто- роженно вслушивались в далекую и близкую канонаду, которая постепенно затихала. Слушали каждый шорох. Пугались собственных шагов. Добрались до густого ольховника и там увязли чуть не по пояс в болоте. Цепля- лись за кочки, за корни. Падали. Раненый стонал. 47
Ротмистр был разъярен — это чувствовалось по его шипению, но молчал, не ругался. Боялся повысить голос. Вдруг он злобным шепотом набросился на Пилипка: — Ты куда нас завел, Сусанин? — Л разве я вел? Вы сами бежали,— на этот раз смело возразил мальчик. — Да, бежали,— помолчав, согласился ротмистр.— Как зайцы. Как жалкие трусы. Тьфу! Прославленные ла- зутчики! «Языка» и того не могли взять. Да я со своими казаками... Горцы, остановившиеся отдохнуть, заговорили меж собой по-своему. Потом один сказал ротмистру: — Зачем, ваше благородие, ругать? Зачем не брал ка- зак? Наш лазил балота, да? Наш ходил горы! Как его брать, «языка», когда он кричал, как резаный баран? Ротмистр сурово оборвал: — Разговоры! Вышли из ольховника к голому болоту, над которым висел белый туман. Остановились на сухом взгорке, не зная, куда идти дальше. Где он, тот плес чистой воды, под которым скрывался настил,— направо или налево? Ротмистр послал искать Пилипка и одного из черкесов. Пилипок был уверен, что они отклонились вправо. Он знал, что ночью почему-то всегда отклоняешься вправо, так часто бывало, когда он водил лошадей в ночное. Пошли налево. И вскоре нашли знакомый плес. Вернувшись в отряд, мальчик решил, что он свою за- дачу выполнил честно, до конца, и даже больше, чем ду- мали они с дядей Тихоном, а потому робко, волнуясь, за- быв о воинском звании, сказал офицеру: — Дядечка, мне же домой надо. Я пойду... Ротмистр не сразу понял: — Куда домой? — К своим. К матери... В Липупы. — Ты что — рехнулся? Слышал, какой мы тут шум подняли? Кроме того, мне приказано доставить тебя в полк живого или мертвого. Это «или мертвого» страшно поразило мальчика. «За- чем я им, да еще мертвый?» Испуганный, он уже больше не думал о побеге. По- слушно пошел через болото. Опять впереди. — Вот так местный мальчик Пилипок Жменька стал рядовым сто семнадцатого Екатеринославского пехотного 48
полка Второй армии Филиппом Жмепьковым,— прерывая рассказ, заключил генерал с грустной улыбкой. Я понял: та далекая октябрьская ночь была межой, за которой начиналась совсем другая биография, иная судь- ба, да и сам человек стал иным. О своем лапотном детстве генерал рассказывал с уми- лением, прочувствованно, подробно, с деталями, но как бы со стороны: видимо, не только нам, слушателям, но ему самому казалось, что рассказывает он не о себе, а о ком-то другом. Не зря, видимо, и форму рассказа избрал такую — от третьего лица: герой — не я, а он, тот далекий мальчик. Давно остыли остатки нашего грибного супа, засохли на газете ломти хлеба. Сгорели сучья, которые мы с Ми- хасем натаскали, ожидая генерала. Невысокое сентябрь- ское солнце, которое в полдень выглянуло из-за туч и еще славно грело, стало закатываться за молодые сосны, об- ступившие просеку, на которой мы так уютно обосно- вались. — Может, пора уже домой,— проговорил генерал, взглянув на солнце, а потом и на часы.— По дороге до- скажу. — Что вы, Филипп Григорьевич, дороги, пожалуй, не хватит. Доскажите тут. В лесу лучше слушается. Ведь са- мое интересное у вас, верно, впереди. — Может, не самое интересное, но были еще приклю- чения. Что ж, если вы так хотите, давайте заготовим дров, чтоб костер потрескивал. А заодно и маленько разомнемся. А то затекли мои старые ноги. Однако с земли он поднялся проворнее, чем мы, более молодые. Вооружился топором. Притащили целую гору сучьев. Весело полыхнуло пламя костра. — Правда, солдатом меня сделали не сразу. Я много дней болтался приблудным пареньком по солдатским зем- лянкам. Обо мне, казалось, господа офицеры забыли. На следующий день после ночного похода я ждал, что штабс-капитан Залонский позовет меня к себе, подбодрит и скажет, когда я вернусь домой. Но никто не позвал. Са- мому идти в офицерский блиндаж было страшно. Я бродил по траншеям в надежде встретить Залонского, но тот как сквозь землю провалился. Ротмистр Ягашин сказал на болоте: «Знаешь, что такое военная тайна? Держи язык за зубами. О том, что про- изошло в эту ночь, никому пи слова». 49
Но я не выдержал. Утром Иван Свиридович спросил: — Куда тебя таскали всю ночь? И я рассказал правду. Я вообще не умел лгать. А сол- гать такому человеку — все равно что дяде Тихону. А разве я не рассказал бы обо всем дяде, даже если бы усатый ротмистр мне пеклом грозил? Иван Свиридович нахмурился, когда я рассказал о на- шей вылазке на батарею: — И много порезали их, немцев? — Нет. Кажется, только одного. Он как закричал! Черкесы и убежали. Ротмистр ругал их. Называл трусами. — Мясник, сукин сын этот ротмистр,— зло проговорил Иван Свиридович. Я не понимал его злости. Вспоминая предупреждение ротмистра и свой разговор с Иваном Свиридовичем, я начал думать: домой меня не пускают потому, что я не сумел сохранить военную тайну, наказывают. Чтобы проучить. Могут совсем не пустить. А что сделаешь? От этой мысли у меня сжималось сердце. Ведь мать умрет с горя. Кто пахать будет, сеять? В придачу к своим душевным мукам я почувствовал и весь ужас войны. До сих пор, несмотря на трезвую крестьянскую рассудительность, я все еще оставался мальчишкой-романтиком, которому хотелось подвига, славы... Немцы, видимо, решили отомстить за ночную вылазку русских, за страх, пережитый ими, и в обеденную пору, когда солдаты из окопов потянулись по траншеям к поле- вым кухням, начали сильный артиллерийский обстрел. Потом рассказывали — полчаса стреляли. А мне, горемы- ке, казалось — день и ночь: вокруг то светлело, то меркло. Молотили по земле как цепами. Я тоже шел к кухне, когда разорвался первый снаряд. Меня, новичка, еще потянуло взглянуть — где, как? Но кто-то из солдат схватил меня за ворот, затащил в узкую и глубокую боковую траншею. Траншея кончалась бре- венчатым перекрытием в два или три наката. Но пока мы прибежали, в эту щель набилось людей как сельдей в боч- ке. Тогда тот же незнакомый солдат толкнул меня в яму от снаряда — и поныне живет в армии убеждение, что снаряд никогда не попадет в старую воронку. Над нами, казалось, раскалывалось небо, под нами су- дорожно вздрагивала и тряслась земля: песок, комки гли- ны, щепки, какое-то тряпье, а может, части человеческого тела взлетали вверх и падали на нас, засыпали в яме жи- 50
вых. Я и теперь помню, какой смертельный страх охватил меня. До того я много разных страхов пережил, но та- кой — впервые: казалось, что это конец, что я уже похо- ронен. Бежать? Попытался вылезти из ямы, скреб паль- цами землю, до крови сдирая ногти. Но близкий взрыв от- бросил назад, в могилу, и все перевернулось вверх дном: внизу небесная бездна, а надо мной земля, вся ее тяжесть. Земля забила уши, рот, глаза, и я ничего не слышал, ни- чего не видел и... не чувствовал. Исчез даже страх; каза- лось, что уже нет спасения и нечего трепыхаться: лежи тихо, покорись неизбежному и жди, когда ангелы понесут тебя на небо,— о таком счастье нам рассказывал в школе отец Евстафий. Но, вероятно, бог, еще не хотел брать меня к себе, не заслужил я его внимания, и небо, серое, осеннее, долго, бесконечно долго низвергало на землю молнии и гром. Когда вдруг стало тихо и послышался человеческий го- лос: «Живой?» — мне показалось, что это спрашивают уже на небе, потому что на земле сто лет не было такой тиши- ны. Не сразу поверилось, что я живой. Поднял меня на ноги тот же солдат, что тащил за воротник по траншее. — Молись богу. Пронесло,— сказал солдат. Но бога в моей душе не было, там была пустота, темная и глухая, как бездонная яма. Оглушенный, душевно над- ломленный, я ходил как тень. Под вечер хоронили убитых. На сельском кладбище версты за полторы от позиций. Отпевали покойников два попа в черных рясах. Дымили золотыми кадилами, нарас- пев произносили имена тех, кто лежал в гробах, не в та- ких, как делали в нашей деревне,— из досок, а как ящи- ки — из шелевок. Гробы стояли возле длиннющей могилы. Я насчитал их девятнадцать. В одном из гробов покойник был накрыт белой простыней, потом рассказывали — не нашли головы. В другом гробу я увидел того фельдфебеля, который вчера — не верилось, что это было всего день на- зад,— одевал меня в военное, а потом переодевал — так почему-то захотелось офицерам. Мне стало дурно. Отойдя от могилы, я сел под кря- жистой сосной. Дальнейшее вспоминается как страшный сон. Не только то, что произошло в тот день, но и на сле- дующий и, может, даже на третий. Все перепуталось в го- лове. Просветление пришло после слез. Ей-богу, не помню: на второй или на третий день залез я в узкую боковую щель, подальше от людей, подумал о своей несчастной 51
судьбе, вспомнил мать, дядю — и стало так жалко себя, что я захлюпал, как ребенок. Там и нашел меня Иван Свиридович. — Ты чего? — До-до-мой хо-очу. Почесал солдат затылок, вздохнул: — Домой, брат, и я хочу. Да слезами не добьешься своего. Пошли. Привел к офицерскому блиндажу. К нашему счастью, штабс-капитан Залонский вышел сам. Иван Свиридович руку под козырек: — Ваше благородие, разрешите обратиться. — Я слушаю вас, рядовой Голодушка. Не в пример другим офицерам Залонский умел слу- шать солдат вежливо, внимательно. — Почему этого мальчика не отсылают домой? Что еще от него требуется? Штабс-капитан задумался — нахмурил брови, прищу- рил один глаз, словно прицеливаясь. — Рядовой Голодушка, вы образованный человек, а ставите вопрос так, что я не только не имею права... но и обязан, да, обязан ответить просто: «Кру-гом! Шагом арш!» Стоп! Я не делаю этого. Я объясняю: за свой пат- риотический подвиг Жменьков представлен к награде. Ни я, ни даже вы, Голодушка, не пойдете вручать ему награду туда,— с усмешкой кивнул штабс-капитан на немецкие позиции.— Надеюсь, теперь вам понятно. Нет, упрямый солдат ничего не хотел понимать. Да и я, признаться, мало что понял из их разговора. — Значит, держим дитя по высочайшему указу? Пусть поплачет мать... Лицо штабс-капитана передернулось, словно кто-то невидимый стер с него доброту и сердечность. — Рядовой Голодушка, все мы служим богу, царю и отечеству. Солдат японской кампании Жменьков, дядя Филиппа, посылая племянника, думал о наших высших идеалах... Он доверил нам племянника, солдатского сына, и мы позаботимся о нем... Пусть у вас болит голова о ком- нибудь другом. Можете идти. А ты, Жменьков, останься. Вот с этого момента я и стал солдатом. С того осеннего вечера. Залонский сделал меня своим денщиком. И сам умело, терпеливо, не торопясь, обучал, казалось бы, и не очень сложным, но, в сущности, довольно хитрым лакей- ским обязанностям, которые складывались веками. Панам я до того времени не служил — работал на своей земле. 52
Раза два помогал отцу, когда тот работал в имении на се- нокосе или уборке хлеба. Но на нашего пана особенно не жаловались, говорили, что платит он лучше других. Правда, возмущение против панов мне доводилось наблю- дать часто, были в деревне люди, которые не боялись го- ворить правду. В нашей же семье бунтарей не было. На- оборот, и бабушка, и мать, и отец, и особенно в школе учитель и поп учили верить в бога, уважать старших и богатых, делили людей только на добрых и злых. Один лишь дядя Тихон порою посмеивался над богом, над ца- рем, но беззлобно, казалось, только для того, чтобы попу- гать бабушку: та крестилась и называла дядю безбожни- ком, отступником, злодеем. Почему злодеем — этого я ни- как не мог понять. Работать я умел. Дома работа была тяжелая, особенно последний год. Потому денщицкая работа казалась почти забавой — подмести, подать обед, вино, пришить подво- ротничок или пуговицу, отнести пакет, позвать кого надо. Сообразительности у меня хватало. Одним словом, Залон- скому не потребовалось больших усилий, чтоб за какую- нибудь неделю, не больше, научить меня прислуживать ему и другим господам. Красивый образованный офицер лаской покорил мое сердце. И спокойствием, внимательностью, хитрым уме- нием разговаривать, как со взрослым, ему равным. Однако никогда не разрешал ни себе, ни мне переступить некую определенную границу между нами, которую он с первого же дня провел и которую я все время чувствовал, Но тогда эта граница мне казалась естественной: кто он, а кто я! Мог ли я даже подумать о том, чтоб равнять себя с ним! А вообще, человеку немного надо, даже взрослому, не говоря уже о мальчишке, — стоит тому, кто сильнее, кто выше его стоит, похлопать по плечу, сказать теплое слово, протянуть пряник — и человек, если он не освободился от предрассудков социальных, религиозных, политических, готов тут же превратиться в лакея и преданно служить своему благодетелю. А Залонский умел очаровать не только такого сопляка, каким был я! Как он это умел! Даже бородатые солдаты не могли устоять. Я не сразу понял, что не он старший в батальоне, что командир — подполковник Шувалов, а Залонский — пол- ковой адъютант, но жил в блиндаже первого батальона. Шувалов был глуховат после контузии, молчалив, всегда пьян, и вся власть в батальоне перешла в руки штабс-ка- 53
питана. Его не боялись. Его любили. Солдаты любят «де- мократичных» офицеров. Только Иван Свиридович сказал, когда я похвастался, что буду денщиком: — У него служить легко — друг народа. Но показалось мне, сказал с насмешкой. Хотя я тя- нулся к этому солдату — свой человек, насмешка его не понравилась. Между прочим, как я теперь понимаю, За- лонский старался увести меня из-под влияния рядового Голодушки. На третий день службы меня переселили из солдатской землянки в землянку каптенармуса и фельд- фебеля. Они встретили меня враждебно, но вскоре изме- нили свое отношение. Когда я заметил, что и фельдфебель и унтера стали ко мне подлизываться, то — грешный, ка- юсь через пятьдесят с лишним лет — задрал нос. О доме вспоминал только по ночам, просыпаясь от сновидений, тогда сжималось сердце, охватывала тоска. А весь день — в движении: носился, как белка, по траншеям, на КП, в склад, на кухню, постигал тонкости службы, ловко ко- зырял офицерам, а обо всем остальном забывал — влекла вся эта мишура, засасывало болото войны, мечталось о новых подвигах. Даже во время артиллерийских налетов больше не прятался, не дрожал. Залонский призывал к смелости и сам показывал пример. Надо сказать правду, трусом он не был. Учил меня Залонский не только службе денщика. Рас- сказывал об устройстве государства Российского — вели- чайшей империи, во главе которой стоит всемогущий и мудрейший из царей — Николай Второй, самодержец всея Руси, великий князь Польский, Литовский, Курлянд- ский, Финляндский и прочая и прочая. Я никак не мог запомнить всех царских титулов. О царе Залонский гово- рил с таким же благоговением, как и о боге. Книжечки из солдатской библиотеки давал читать. Интересные кни- жечки. Хитрые. Тоненькие, простенькие. И все о мудрости царей и о подвигах солдат — верных слуг царских. И поп со мной часто беседовал. Молитвы повторяли те, которые я знал. И новые учили. Объяснял значение и смысл молитв. Одним словом, к чему-то меня готовили. Это «что-то» пришло недели через две, в холодное, дождливое утро. Пришло с газетой, которую привез вестовой штаба дивизии. В то утро даже немцы молчали — не стреляли. Правда, где-то у соседей бахали пушки, а «наши» немцы имели бога в сердце: было воскресенье. Офицеры чуть не до рассвета играли в карты, а потом позд- 54
но спали. Мы с денщиком командира батальона, бес- шумно ступая, убирали со стола остатки их пиршества. Вдруг в блиндаж, как ветер, ворвался мокрый посыльный. Мы на него зашикали. Но дивизионные курьеры не очень боялись офицеров-фронтовиков. Посыльный так грохнул дверью, что разбудил Залонского и ротмистра. Только глухой Шувалов не проснулся. Штабс-капитан, не вылезая из-под одеяла, разорвал толстый пакет — и в нем были газеты. Пробежал газету и, весь засияв, закричал: — Господа! Господа! Ягашин! Буди командира! — Вскочил и обнял ротмистра, тряс за плечо сонного коман- дира: — Вадим Павлович! Вадим Павлович! Да проснитесь же вы! — Что? Тревога? — мигал глазами старый подпол- ковник. — Указ! Императорский указ. Читайте! Жменьков! Посмотри! Поздравляю тебя. Что я вам говорил, господа? У нас появился национальный герой! В газете была моя фотография — в лаптях, с уздечкой через плечо. Давно ли это было?! А казалось, прошло бог знает сколько времени. Такой снимок немного омрачил мою радость: для меня больше значил снимок, чем цар- ский указ о награждении Георгиевским крестом. Значение награды я понял позже. А снимок в газете — это вещь! Вот если бы дядя Тихон и мать посмотрели! Жаль, не дойдет до них газета. Но отец... Отец где-то в нашем войске и, ко- нечно, прочитает. И найдет меня! Через газету найдет. Затаив дыхание, я слушал Залонского, читавшего о мо- ем подвиге. Все было не так. Не били дядю немцы. И не го- ворил он слов: «Иди, дорогой племянник. За царя, за отца нашего. За веру православную... Жизни не пожалей, а пе- редай нашим, как супостаты германские издеваются над народом. Каюсь я, что не послушал своих, не стал бежен- цем. Спасайся хоть ты...» И о батареях, и о каких-то укреп- лениях тоже было нагорожено такое, чего я не видел и не говорил. Но это было только первое впечатление, что все не так, а потом стало казаться, что так и было, как на- писано. Обо мне еще ничего, все-таки в основном была правда. А кому известно, что говорил дядя и что я думал?! В той же газете рассказывалось и о подвиге ротмистра Ягашина: как он с небольшой группой разведчиков вывел из строя крупнокалиберную немецкую батарею. Поскольку в этой заметке ничего не говорилось обо мне, о том, как я через болото вел разведчиков, то, послушав, я заключил: рассказывается о каком-то другом ночном походе рот- 55
мистра в немецкий тыл. И я восторженно смотрел на Яга- шина. Вот где настоящий герой! И за штабс-капитана радовался. Конечно, он всему тут голова. Вот Шувалову неизвестно за что дали такой же орден: командир батальона был равнодушен ко Всему на свете, кроме карт и вина. За несколько дней я не услышал от него ни слова, будто меня не существовало или я не че- ловек. Хоть бы выругался, что ли. Боялся я батальонного. И не любил. Ягашин, на что уж ругатель и злюка, и тот обнял меня, шутя потянул за уши, протанцевал вокруг стола. А потом, бреясь, горделиво покручивал усы и пел. Шувалов сидел понурый, надутый, как старый индюк, словно не радость, а беду принесли в блиндаж. Залонский послал меня раз- нести по ротам газеты (их было несколько), чтобы почи- тали солдатам, а заодно позвать ротных и взводных ко- мандиров. Было воскресенье, лил дождь, немцы молчали, почему бы не спрыснуть награды! Потянуло меня, наивного дурня, прежде всего по- хвастаться Ивану Свиридовичу. Влетел в их землянку, крикнул: — Вот! Читайте! — отдал газету, а сам понесся по скользким траншеям, в которых кое-где воды было чуть не по колено. Возвращаясь назад, не удержался от искушения за- глянуть в землянку к Ивану Свиридовичу. Приблизился — и услышал смех. Смеялись солдаты. «Довольны»,— поду- мал я, заглядывая в открытую дверь, из которой несло во- нючим табаком и прелыми портянками. — Заходи, заходи, герой! — крикнул Иван Свиридович и, когда я переступил порог, спросил: — Радуешься? Не помню, что я ответил, вероятно, хмыкнул или кив- нул головой. — Дурень ты темный,— проговорил сердито солдат.— А подумал ли, что это может твоего дядю под виселицу подвести? Прочитают немцы — и будет твой крест ему крестом могильным. — Немцы же по-нашему не понимают,— сказал один солдат-простачок. — Голова дубовая! Не понимают! Есть такие, что и понимают. Да еще специально читают наши газеты. Разведка. Что мы пишем о них, о себе. Скажи спасибо, что у кого-то все же сварила голова не написать, из какой ты деревни. «Патриоты», сукины сыны! О себе только дума- ют! — выругался Иван Свиридович и снова обратился ко 56
мне: — А теперь расскажи, как ротмистр целую батарею уничтожил. Солдаты засмеялись. Тогда я понял, что в газете описан наш ночной поход, о котором я на следующий день рас- сказывал тут, в этой землянке, правду. Рассказывать снова я не мог. Меня поразили слова о дяде. Ошеломили. Доверчиво, по-детски спросил я у Ивана Свиридовича: — Что же теперь делать, дядечка? Солдат понял, что мне не до смеха. Да и не он один это понял. — А что ты сделаешь? Как говорится, бог не выдаст — свинья не съест. Фронт большой. На каком участке ты пе- решел, не написали. Я же говорю, хоть за то спасибо. Вышел я из землянки совсем опечаленный. Вылез из траншеи под сосны, исщербленные пулями, но я о пулях не думал. Долго стоял, несмотря на дождь. Вглядывался в дождливую мглу, туда, за фронт, где оставались родные люди. Воображению представлялась страшная картина: перед церковью в Липунах — виселица, в петле — дядя. Нет, не мертвый — живой. И глаза его, губы просят: «Спаси меня, Пилипок!» Но юношеская фантазия богата. Тут же другое видение. Газета попадает к дяде: он принес ее домой... Или того лучше: газету читает отец. Нет, отца позвал генерал: «Благодарю тебя, Григорий Жменька, за сына. Будешь ты командовать батальоном. А теперь лети в сто семнадцатый полк и забери сына...» И все представ- лялось: прихожу в блиндаж, а там отец в офицерских по- гонах за одним столом с Залонским. «А вот и ваш герой!» Так отчетливо я все это видел, что на какой-то миг по- верил, что и в самом деле отец приехал. Вернулся в блин- даж, открыл дверь и услышал смех такой же, как в сол- датской землянке. Смеялся прапорщик Докука, держа га- зету. Ротмистр Ягашин на него набросился: — Вам что смешно, прапорщик? Над чем смеетесь? Над указом государя? Над патриотизмом народа? — Я смеюсь от радости за вас, господин ротмистр,— серьезно ответил прапорщик и прочитал стихи: И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль... Офицеры притихли, словно им стало неловко. Докука читал еще что-то, но его не слушали — готовили стол к праздничному пиршеству. Докука снова был один среди людей, как в ту ночь, когда меня впервые привели в блин- 57
даж. Теперь я понимал прапорщика, порою я и сам чувст- вовал себя таким же одиноким среди этих людей. Ни вино, ни еда его не интересовали. Длинный, неуклюжий, он си- дел в углу и тихо-тихо перебирал струны гитары; они не пели — жалобно стонали. Меня он заметил не сразу, хотя я и вертелся тут, снова подхваченный волной офицерской радости, забыв о разговоре в солдатской землянке. Увидев меня, Докука почему-то удивился: — Это ты, великий патриот? Снова насторожились господа офицеры. Но прапорщик прочитал еще одно стихотворение. Оно показалось мне знакомым, как песня, которую пели у нас: — А когда же мне, дитятко, Ко двору тебя ждать? — Уж давай мы как следует Попрощаемся, мать. И добавил: — Живи, отрок! Я выпью за тебя. Но выпить ему не дали. Залонский вдруг рассердился, покраснел, полушепотом, казалось, спокойно, но реши- тельно приказал Докуке пойти сменить дежурного офи- цера Антонова, песенника, выпивоху, весельчака. Прапорщик не промолвил ни слова, мне показалось, пошел охотно, но все равно я его пожалел: попробуй под таким дождем постоять в окопах! Когда дверь за ним закрылась, кто-то тихо проговорил: — Белая ворона. Но никто не поддержал, то ли потому, что присутство- вали мы — денщики, повар, то ли потому, что никто из господ не хотел считать себя вороной, пусть даже и черной. «Прошел огонь, и воду, и медные трубы». Говорят, пройти сквозь медные трубы — это пройти через славу. Самое трудное испытание. Была у меня слава позже, в зрелые годы, настоящая, заслуженная. Но никогда уж так не кружилась голова, как закружилась тогда, в че- тырнадцать лет. Нет, не в тот день, когда пришли газеты и офицеры обмыли царские указы. В тот день на меня не обращали внимания, поздравили — и забыли. Тот день у меня был больше печальным, чем радостным, потому что я чувствовал себя таким же одиноким, как прапорщик Докука. Испытывал какое-то раздвоение: хотелось пойти к Ивану Свиридовичу, к солдатам, но почему-то было 58
страшно, боялся услышать правду, что ли. Порою человек тянется к правде и боится ее. В славу я окунулся на третий день. И понесло меня, братцы, за облака. Залонский повез в местечко, в штаб дивизии. Там долго вертели меня три военных портных и к вечеру сшили мундирчик — парадный, как положено георгиевскому ка- валеру. Потом все вместе — Шувалов, Залонский, Ягашин, офицеры из штаба — поехали на лошадях на станцию, от- туда поездом в Минск. Впервые ехал я по железной дороге, от нас она далеко, верст сорок. Уже от одного этого голова кружилась. А потом Минск с каменными домами, которые дере- венскому подростку казались бог знает какими большими, с конкой, с таким множеством людей, что весь город представлялся огромной ярмаркой. Сколько господ в шляпах! Сколько барынь и барышень в меховых шубах! И военных больше, чем на фронте. Удивило, помню, мно- жество сестер милосердия. Всех женщин в форме я тогда считал сестрами, позже узнал, что большинство их отира- ется в разных штабах и комитетах. Георгиевский крест мне вручали в белом зале с блестящим и скользким полом, по нему было боязно хо- дить. Вдоль стен стояли офицеры в парадных мундирах и дамы в шикарных платьях. Они дружно аплодировали. Вверху, где-то над головой, играл военный оркестр. Генерал (потом я узнал — командующий фронтом Эверт) произнес речь о патриотизме народа и моем по- двиге. Его часто прерывали аплодисментами. Сначала мне было страшно, а потом в какой-то миг (бывают такие моменты) я стал спокойным и уверенным, даже, если хотите знать, немного нахальным — этакая смесь недолгой лакейской выучки и крестьянской хитро- сти: за всем я пристально наблюдал, все запомнил, чтоб ничего не пропустить и приметить что-нибудь смешное, о чем можно рассказать солдатам; я уже знал, что солдаты любят смешное про генералов и господ. Когда адъютант приколол к моей груди Георгия четвертой степени, а ге- нерал наклонился и холодными губами едва-едва коснулся моего виска, Залонский, стоящий неподалеку, кивнул го- ловой, и я звонким голосом закричал — даже эхо отозва- лось под высоким лепным потолком: — Ваше превосходительство! Я благодарю государя императора, отца нашего. Благодарю вас, ваше превосхо- дительство, и всех вас, ваши благородия, дамы и господа! 59
За веру, царя и отечество не пожалею своей молодой жизни! Речь моя произвела впечатление. Грянул оркестр. Все вокруг аплодировали. Старые барыни утирали платочками глаза. Не зря учил меня Залонский и в блиндаже, и в поезде, и тут, в Минске, перед вручением награды. Ученик я был сметливый, учителю не пришлось за меня краснеть. Дво- ряне, офицеры, царские чиновники, их жены и дочери, одуревшие от патриотического угара, напуганные недав- ним немецким наступлением, допустили на один вечер в высший свет крестьянского паренька. Я стал кумиром старых барынь. Они кормили меня в буфете конфетами, шоколадками, поили разными напитками. За всю жизнь я не съел столько сладкого, как в тот вечер. Меня рас- спрашивали о моем подвиге. И я, простой, тихий мальчик, который дома считал великим грехом солгать старшему, там, чтоб понравиться барыням, бессовестно врал, заливал, как говорится, так, что у самого уши вяли. Правда, боль- шую часть этой брехни не сам я выдумал — взял из газеты и из того, что рассказывали Залонский и Ягашин коррес- пондентам. И о немецких зверствах там, в тылу (они, эти зверства, были, но я ведь их сам не видел). И о том, как дядя сказал: «Иди, племянник, за веру нашу православ- ную, за царя». И как я полз между немецкими дозорами. (Черта с два видел я эти дозоры!) — Филиппок! А если бы тебя поймал немец? — А рогач зачем? — Рогач? Цо то рогач? — пропищала какая-то полька. — Рогач — это вилы. Всадил бы в грудь — не пикнул бы. Винтовку — из рук. — Ах, какой молодчина! Вот где сила народная! — А если бы их было много, немцев? — Что вы, милая, пристали к мальчику? Вам надо, чтобы на ребенка навалился целый полк? — Филиппок! А теперь ты куда? — На фронт. — Что будешь делать? — Я денщиком у штабс-капитана Залонского. Когда подрасту, стану унтер-офицером. — Браво! Браво! — Такой юный и уже георгиевский кавалер! — А вам не страшно на фронте? — спросила какая-то молоденькая «божья коровка». Ответили за меня: 60
— Милочка моя! Он из ада полз — не боялся. А теперь он среди своих. Чего ему бояться на фронте? — Если у человека есть вера, нет места для страха. Разве не правду я говорю? — О да, пани!.. Только одна женщина, молодая и красивая, меня сму- тила. Она ни о чем не спрашивала, но слушала внима- тельно, и глаза у нее были печальные, как у моей матери, когда провожали отца на войну. Она сказала: — Не ешь больше шоколада. Положи в карман. Смутила этими словами. Исчезли мое возбуждение, говорливость, желание покрасоваться перед господами. Видно, интерес ко мне уже остыл, потому что дамы, окружавшие меня, стали понемногу отходить, точно из колеса вываливались спицы. Когда их осталось совсем мало, я признался женщине с печальными глазами: — У меня отец на фронте. Найти бы отца... Она, видно, поняла, потому что печально вздохнула, поднялась, зашелестев шелками, положила мягкую паху- чую руку мне на голову, и я сжался, утих от этой простой ласки. Снова предупредила: — Шоколада больше не ешь.— На слова об отце ничего не ответила, но пожелала: — Да поможет тебе бог. А отец мой, как я узнал значительно позже, воевал в ту осень не так далеко — под Ригой, ближе к Питеру. Но той газеты не видел — не до газет было солдату. И никто его не искал, хотя все обещали мне найти. Он остался жив, искалеченным вернулся домой. Слава как опьянение. Пока пьешь, пока шумит в голо- ве, чувствуешь себя в раю — большего, кажется, счастья и не нужно. Но это ненадолго. Обычно вскоре приходит похмелье. На войне слава, пожалуй, самая скоропреходя- щая. На войне все скоро проходит. Вернувшись из Минска на фронт, несколько дней я ходил бравым солдатиком, выпятив грудь вперед, как петух, любуясь военной формой и крестиком. Но вскоре увидел, что офицеры и солдаты равнодушны к моей славе. Пожалуй, только один Залонский еще подогревал ее. А Иван Свиридович хоть и поздравил меня, казалось, сер- дечнее, чем другие, потом посмеивался — не надо мной, над комедией, которую разыграли генералы и офицеры. Тогда я не очень-то понимал смысл его слов, может даже меньше, чем некоторые ученые разговоры офицеров. Вроде бы ничего особенного не сказал, а вдумаешься — в словах- 61
то подковырочка. Да и сам Иван Свиридович, как видно, опасался откровенничать: пятнадцатый год — не семна- дцатый. Дошли бы его мысли до полевой жандармерии — пиши пропало, сразу военный суд. Начались дожди. В ту позднюю осень дождь чуть ли не полмесяца лил ежедневно. Солдатские землянки залило водой, в траншеях и окопах ее по колено, стенки окопов, брустверы оползли. Даже из командирского блиндажа я вычерпывал воду ведрами, целыми часами трудился так усердно, что лоб не просыхал. Немцам, видимо, было еще хуже: наши позиции на возвышенности, а их в болоте. Может, потому однажды утром, когда, казалось, землю заливал всемирный потоп, а солдаты попрятались кто где мог, немцы неожиданно, без артподготовки, атаковали по- зиции нашего батальона — перерезали колючую проволо- ку и ворвались в окопы первой линии. Господа офицеры еще спали после картежной игры, когда началась стрельба. Выскочили из блиндажей в одних рубашках. С передней линии панически бежали солдаты. Залонский сразу понял, что произошло. Выхватил пистолет и, ругаясь, погнал солдат назад. Я догнал Залопского и передал ему шинель. Потом он похвалил меня и рассказывал об этом, как о моем новом подвиге: вот, мол, какой молодец его денщик. Атака увлекла, как течение реки, и я бежал вместе с другими на первую линию. По траншеям, по полю, увя- зая в грязи. Захлебываясь от «ура!» и дождя. Почему бе- жал? Зачем? Без оружия. Бежал пока... пока не увидел перед собой немца в рогатой каске, с которой стекала вода. У пего был открытый рот. Немец прыгнул вперед и легко и ловко, как на учении, проткнул кинжальным штыком нашего солдата. В живот. Штык вышел сбоку от хлястика. Я был, может, в двух шагах от этого солдата, и блестящее лезвие, вышедшее из его спины, нацелилось на меня. Я застыл на месте, маленький, беспомощный. Не от стра- ха. От неожиданности. Помню, что по лезвию потекла не кровь — с него стекала все та же чистая дождевая вода. Но солдат взмахнул винтовкой, выпустил ее из рук и стал падать на спину. Вероятно, в этот же миг кто-то из наших выстрелил в немца. Тот тоже выпустил винтовку и упал лицом в грязь. Солдат лежал на спине, и немецкий штык торчал у него в животе, тяжелый приклад винтовки раскачивался. Я стоял над ним. Солдат был живой. Увидя меня, он про- хрипел: 62
— Браток, вытащи... Я рванул винтовку. Сразу брызнула кровь. Потекла по шинели на землю, смешалась с дождем и грязью. — Санитара,— простонал солдат. Но я оглох, онемел. Уже не слышал ни «ура!», ни вы- стрелов, ни шума дождя, ни стонов, ни просьб раненых. Немец тоже еще был жив. Он стонал и тоже о чем-то про- сил — по-своему, по-немецки. Должно быть, с этого момента кончилась для меня ро- мантика войны. Я больше не купался в славе. Я выкупался в крови и грязи. Ловко скроенная чистенькая шинелька моя под осенним дождем превратилась в грязную тряпку, и мне нисколько не было ее жаль. Потеряй я крест, и то, наверное, не огорчился бы. Атаку отбили. Но радости не было ни у солдат, ни у офицеров: много полегло наших. Подполковник Шува- лов сразу после боя смертельно напился и пьяный плакал. Только Залонский, по-прежнему сдержанный, спокой- ный стал еще более деятелен, давал приказания об укреп- лении обороны, о захоронении убитых, эвакуации ра- неных, писал донесения, реляции. В бою особенно отличились прапорщик Докука и ря- довой Голодушка. Докука первым поднял свой взвод, застрелил немец- кого капитана, командовавшего атакой, захватил его планшетку. У прапорщика еще не зажила старая рана, а его снова ранили. И опять он отказался поехать в госпи- таль. Пил, морщился от боли, от водки, и... чи^ал стихи: Но взгляд упал на небо: небо ясно, Луна чиста, светла — И страх исчез... Как часто, как напрасно Детей пугает мгла. Удивительно, сколько я потом прочитал стихов — и ни одного не помню... А вот те, что читал Докука, я и сейчас помню, хоть тогда не понимал их. Только уже в академии узнал, что больше всего прапорщик читал Блока и Бунина. До того дня некоторые офицеры, кроме Залонского, относились к Докуке с насмешкой и снисходитель- ностью — я все замечал,— как взрослые к ребенку, как господа к образованному мужику. С той атаки отношение к нему изменилось, но увидел я это позже, когда сам не- много пришел в себя от кровавой сечи. Вторым ужасным зрелищем были похороны убитых. После артналета хоронили хоть по-человечески, по- 63
христиански: отпевал поп, гремел салют. А тут под про- ливным дождем убитых без гробов опустили в яму, почти полную желтой жижи. Всплыли шапки, положенные на грудь убитых. Поп пробубнил несколько молитв, когда покойники еще лежали под голыми березами, помахал за- тухшим кадилом. Не было салюта. У могилы стоял За- лонский, еще два-три офицера, я и полвзвода солдат. Хотя и был я страшно ошеломлен, но в детском сердце теплился огонек — хотелось каждому сделать что-нибудь хорошее. В деревне, когда умирал человек, все соседи становились добрыми, даже те, с кем покойник ссорился. А тут ведь не один человек умер. Узнал я, что штабс-ка- питан представил Ивана Свиридовича к награде, и захо- телось мне порадовать солдата, потому что еще не совсем развеялся в моей голове шовинистический угар. Пошел и сказал Ивану Свиридовичу. А он в ответ обругал меня, как обухом по голове ударил. Лежал он в землянке на мокрой соломе, накрывшись с головой мокрой шинелью. Его трясло и корчило. «Захворал человек,— подумал я.— В госпиталь надо». Но в госпиталь его не отправили. Поз- же я узнал, что это не болезнь была у него: в контратаке Иван Свиридович заколол двух немцев; если не хочешь, чтоб тебя нанизали на штык, должен сам колоть, война — машина безжалостная. Воевал человек больше года, ис- пытал, видел все — и атаки, и убитых. Но чтоб так, своими руками, заколоть штыком людей, еще не бывало. Два дня выворачивало его наизнанку, ни пить, ни есть не мог, обессилел, позеленел. Между прочим, за тот бой никого не наградили — ни офицеров, ни солдат, хотя там был проявлен настоящий героизм. Но у высшего командования свои соображения. Кому-то что-то не понравилось, напрасно Залонский рас- писывал подвиги батальона. Кончилось мое упоение славой, охватили отчаяние, тоска, такая тоска, хоть волком вой, да и только. Жизнь дома, бедная, в непосильном труде, теперь казалась раем. Никогда я не говорил таких ласковых слов матери, дяде, бабушке, братьям и сестрам, родным и двоюродным, как теперь, по ночам, когда не спалось. Даже к своему хромо- му коню я обращался с нежностью и просил простить, что иногда в сердцах стегал его. Повторять имена всех близких стало моей молитвой перед сном. Как мне хотелось к ним! Но странное дело: за какой-нибудь месяц фронтовой жиз- ни появилось то, что называется солдатской солидар- ностью, душевной присягой — не богу, не царю, не оте- 64
честву — людям, солдатам. Ивану Свиридовичу. Денщику командира батальона молчаливому Евмену Косову. И За- лонскому. Может, даже в первую очередь ему, штабс-ка- питану. Оставить этих людей в окопах, в холодных зем- лянках, под обстрелом, а самому уйти в теплую хату, на печь — это ведь предательство! Иначе не назовешь. Когда замерзло болото, но еще не выпал снег, земля лежала чер- ная и ночи были темные-темные, я подумал, что дядя Ти- хон придет искать меня. Дядя знает всю окрестность, как свою хату, и в такую ночь, конечно, может перейти линию фронта. Убедил себя, что непременно придет. Ожидал его, и от этого становилось радостнее на сердце: так хотелось увидеть родного человека, узнать, как они там без меня живут. Но в то же время и терзался: что скажу, если дядя потребует, чтобы я пошел с ним домой? Немного успокоил- ся, вспомнив слова Ивана Свиридовича, что нет мне ту- да, за фронт, дороги: ведь у немцев же, наверное, есть та злополучная газета. Жило во мне еще детское наивное представление, что фотография в газете так врезается в память каждому, кто увидел ее, что меня сразу же узнают. Дядя не пришел. Выпал снег, и я перестал его ждать. (Через три года я узнал, что дядя тогда не мог прийти, что вскоре немцы выслали всех еще дальше от фронта, под самые Сувалки.) Не стоит вам рассказывать, что такое окопная жизнь. Да какое там жизнь! На войне люди не живут. Они дей- ствуют как механизмы, детали, винтики одной огромной и страшной машины. Только тогда, когда человек оказы- вается вне этой машины, начинается человеческая жизнь, даже если он не меньше страдает морально и физически — от голода, холода, боли. Но за фронтом, за позициями, че- ловек все-таки живет. В окопах же, особенно зимой, пе- щерное существование, где людьми владеет мысль: как выжить, уберечься от вражеской пули, от снаряда, кото- рый может прилететь в любой момент, от холода, от вшей, от простуды? Зима стояла суровая. Дрова интендантство не подво- зило, и в нашем лесном краю солдаты не просто стыли — мерзли. Днем топить в землянках запрещалось, чтобы не демаскировать позиции. Растапливали печурки, когда темнело, а дрова сырые — хоть выжми; рубили кустарник, пока разгорится — полночи проходит. В офицерские блиндажи давали дрова посуше — из кухонных запасов. Дежурили мы возле печурки по очереди: одну ночь — дя- 3 И. Шамякин 65
дя Евмен, другую — я, подбрасывали поленья, чтобы гос- пода офицеры не мерзли. Когда не было карточной игры, капитан Залонский (тогда он уже стал капитаном) поздно читал. И меня заставлял читать солдатские книжечки — о русских царях, о героях, которые жизнь отдавали за ца- рей. Часто сам рассказывал о событиях русской истории. Увлекательно рассказывал, заслушаешься. По его расска- зам, мудрее русских царей не было на свете правителей. Был в Европе Наполеон, правда, тоже не дурак, но и ему конец пришел в России. Господин офицер умело доказы- вал, что все в государстве держится на царском уме, что, мол, без государя императора не вырастили бы хлеб, не выковали бы плуга, не отлили бы пушки и солдаты были бы не солдаты, а скот неразумный. Между прочим, когда я стал немного разбираться что к чему, то заметил, что в беседах, в спорах в офицерском кругу, за выпивкой Залонский вовсе не был таким монар- хистом (это слово я услышал от прапорщика Докуки), как, например, ротмистр Ягашин. Тот бросился на Докуку с пистолетом, когда прапорщик отозвался с насмешкой о военных способностях — нет, не царя! — великого кня- зя. Едва разняли их, пьяных. Удивительно: Залонский даже не шевельнулся, когда они схватились за пистолеты. Меня испугало его спокойствие. Я долго думал: неужели капитан так же спокойно пыхтел бы папиросой и не тро- нулся бы с места, выстрели Ягашин в прапорщика? Но ничто не могло поколебать моей преданности капи- тану, влюбленности в него. Добротой своей он привязал к себе сердце юного денщика. Да и не только мое. Дядя Евмен тоже любил начальника штаба. «Энто человек»,— говорил он, и я знал, что у молчаливого тамбовца это было высшей похвалой. О ротмистре он говорил: «Энтот госпо- дин, ядрена вошь, на высоком коне сидел бы, кабы поболь- ше деньжат, земельки* значится». И солдаты любили Залонского. Иван Свиридович тоже хорошо отзывался о нем еще тогда, осенью, когда я только перешел линию фронта. Хотя потом стал посмеиваться, когда хвалили его благородие. Однажды, не помню, по какому поводу, разговорился я в солдатской землянке, захотелось знаниями по- хвастаться, и начал я «темным солдатам» рассказывать про «святое житие» императоров российских. Конечно, путал и врал, будучи уверен, что никто больше меня не знает. Послушал меня Иван Свиридович, внимательно так послушал и похвалил: «Молодчина, хорошая у тебя па- 66
мять, пошел бы учиться, многих бы господ переплюнул». А потом стал рассказывать о том же — о тех же царях, о тех же походах и войнах, но по его рассказам получалось совсем иначе: они святыми, мудрыми не были, не за прав- ду и веру воевали, а ради своего и всех господ обогащения. Цари и паны богатели, а мужики кровь проливали, кость- ми землю унавоживали. Меня поразило, что одно и то же можно было по-разному понимать и толковать. В книжеч- ках и в том, что рассказывал Залонский, все выходило красивее, и это привлекало юное сердце, которое жаждало необычного. А в рассказах Ивана Свиридовича — я чувст- вовал нутром — правда, та правда, которой не хватало людям; недаром солдаты слушали его разинув рты. Иван Свиридович тогда еще выводов не делал — я, мол, расска- зываю, а вы думайте, если у вас на плечах головы, а не кочан капусты. Может, старым солдатам было легче, они повздыхают, поматерятся — и каждый за свое дело. А в моей голове невесть что творилось! Такая неразбериха, такая каша, что сам черт заблудился бы, как в дремучем лесу. Сердце мое разрывалось между Иваном Свиридови- чем и Залонским. Отлично помню: я поверил, что прошлые войны начинались по тем причинам, о которых рассказы- вал Иван Свиридович, а вот что касается войны, которая забрала у меня отца, родную хату и самого загнала в око- пы, я долго не мог согласиться, будто началась она из-за того, что цари и господа никак не могли поделить между собой мир — землю, моря, проливы и людей. О том, что земля нужна человеку, я, крестьянский сын, знал, видел, как ее делят. Но представить себе, что люди могут убивать друг друга из-за воды, да к тому же еще из-за соленой,— я знал, что в море вода соленая,— я не мог. Когда крестья- не дрались из-за борозды в поле или из-за покоса на лугу, дядя Тихон, возмущаясь безрассудством, кровопролитием, спешил разнять дерущихся соседей, стыдил их, ругал, мирил. А чтобы цари и генералы шли друг на друга войной из-за соленой воды — это казалось мне несерьезным. Бо- лее близкой и понятной была причина, о которой я слышал от капитана Залонского: немцы хотят захватить наши земли, поставить над русскими людьми своего кайзера, обратить всех в свою неправославную веру. Из-за этого, конечно, каждый пойдет воевать. Тот же Голодушка ведь бросился в атаку и заколол двух немцев. Разве он совер- шил бы этот подвиг, если б не верил ни в бога, ни в царя, если б считал, что война идет из-за каких-то проливов на 3* 67
краю света, которых никто из солдат не видел и никогда не увидит? Тяжелые это были раздумья, мучительные. Хотелось поговорить с кем-нибудь, кто бы все прояснил. Хотя Иван Свиридович и не предупреждал, я сам понимал, что лучше бы господа офицеры о таких разговорах не знали. Воз- можно, я даже испугался и некоторое время был в расте- рянности. Стал слушать Ивана Свиридовича с недоверием и даже старался не заглядывать лишний раз в солдатскую землянку. А туда тянуло в длинные зимние вечера, потому что офицерские разговоры за картами о вине, о женщинах, о выигрышах, о довоенной службе, которые я вначале слушал с интересом, стали надоедать. Скучно, все одно и то же. Только и было интересного что стихи, которые читал Докука. Однажды произошел случай, который еще крепче при- вязал меня к капитану Залонскому, он стал для меня до- рогим человеком, как отец или как дядя Тихон. Я дежурил в блиндаже в холодную ветреную ночь. Днем была оттепель. Валенки намокали, и мои обязан- ности расширились: не только топить печь, чтоб блиндаж не остыл и господа офицеры не озябли, но и сушить их обувь, носки. Но у ночи своя сила — я заснул. Проснулся от криков: — Горим, господа! В блиндаже было полно едкого дыма. Офицеры в одном нижнем белье выскочили из блиндажа. А я не растерялся: нащупал ведро с водой, залил печку. Оказалось, что я сжег фетровые бурки ротмистра Яга- шина. Увидев свою обнову — подарок матери — обуглен- ной, ротмистр дал мне такую оплеуху, что из глаз моих искры посыпались. Но тут же я услышал гневный голос Залонского: — Что вы делаете, ротмистр? Как вам не стыдно? По- зор! Я не позволю бить солдата! Тем более такого солдата! Какая дикость! — Пошел ты!..— Ягашин выругался грубо, по-солдат- ски.— Слюнявый интеллигент! Вонючий демократ! Они крепко сцепились. Командир батальона едва раз- вел их. Ягашин в ту же ночь перебрался в ротную офи- церскую землянку, а через неделю перевелся в другой полк. Они дружили, капитан Залонский и ротмистр. И вдруг так поссориться. Потом я слышал от взводных и ротных 68
офицеров, что, будь это не в окопах, не на войне, они бы наверняка стрелялись на дуэли. Из-за меня. Теперь, пожалуй, трудно представить, как поразило, тронуло, обрадовало крестьянского парня то, что его гос- подин, его офицер, готов был стреляться с другим офице- ром из-за своего денщика. И поклялся себе, что буду предан капитану до самой смерти, жизни не пожалею за него. И как я потом старался во всем угодить своему благодетелю, чтоб было ему всегда тепло, чисто, уютно! Я готов был в любой момент грудью своей заслонить его от пули, от сабли. Иван Свиридович не посмеивался, как обычно, когда утром я рассказал солдатам об этом происшествии, а слу- шал внимательно, серьезно и расспрашивал, кто из офи- церов ругался, какими словами, особенно заинтересовало его, что Залонский сказал: «Прошло то время, когда били солдата», и еще: «Не забывайте, ротмистр, что вы в окопах». Иван Свиридович так отозвался на эти слова: «Начи- нают понимать господа офицеры. Может, некоторые людьми станут». Много на фронте было разных событий — боев, разве- док, смертей; часто подстерегала солдатская беда, иногда звучала острая шутка. Если бы обо всем рассказать, при- шлось бы не вечер, не день, а неделю сидеть у этого костра. Я расскажу только о событиях, больше всего поразивших меня, навсегда оставивших след в моей душе. Они были связаны с двумя людьми — Залонским и Голодушкой, ко- торые по-разному влияли на меня, по-разному учили. Весной шестнадцатого года, после нашего неудачного наступления, подполковника Шувалова убрали и коман- диром батальона назначили Залонского. Мне казалось, что он не очень обрадовался этому повышению. На поздрав- ления офицеров он отвечал: «Я штабист, господа. Шта- бист» . Вскоре капитан заболел экземой. В ту войну это была очень распространенная болезнь: врачи говорили — от окопной сырости, а прапорщик До- кука утверждал, что экзема — нервное заболевание. Офи- церы этому не хотели верить, считая слабые нервы при- знаком трусости. А смерти боялся один лишь Докука. Или, вернее, он не стеснялся в этом признаться. Возможно, его не любили за то, что он часто говорил: «Мы все дрожим за 69
свою жизнь, дороже ее у нас ничего нет. В бесстрашных героев мы только играем. Как актеры. Одни это делают талантливо, другие — бездарно. Я бездарный актер, гос- пода. Я не умею играть героя». Особенно не нравились такие разговоры Ягашину. Тот кричал: «А государь император? А вера и отчизна вам не дороже жизни, прапорщик?» Докука бледнел и отвечал как-то странно: «Я идеалист, ротмистр. Для меня все, да- же самое высокое, существует до тех пор, пока существую я. Зря вы меня ругаете марксистом, марксисты — мате- риалисты. Я идеалист». С удивительной цепкостью запо- минал я тогда слова самые замысловатые, ученые. Но смысл многих офицерских разговоров понял значительно позже, после революции, когда учился на курсах красных командиров. Воспользовавшись своей болезнью, Залонский попро- сился в отпуск и вскоре уехал домой. Лучше, чем дома, фронтовик нигде не отдохнет, не подлечится. Денщика он взял с собой. Не только для того, чтобы всюду — в дороге, дома — иметь слугу, но и чтобы вознаградить меня за преданность. Действительно, поездка была самой приятной награ- дой. Я получил возможность увидеть неизвестный мне мир, другую жизнь. Что я до той поры видел, кроме своей деревни и окопов, если не считать короткой, как сон, по- ездки в Минск за Георгием? Правда, дорога была недалекая — в Харьковскую гу- бернию, под Сумы. Но все же... От Минска капитан ехал в вагоне первого класса, в шикарном купе, где ручки блестели, как золотые. Меня устроил в том же вагоне, в тесном закутке проводника. Между прочим, сосед Залонского по купе, седой полков- ник, тоже вез своего денщика, но его слуга, такой же, как сам полковник, старый усатый дядя, ехал в солдатском вагоне и только на больших остановках приходил выпол- нять поручения полковника. Я же все время был у капи- тана под рукой. Подавал господам офицерам на столик коньяк, хорошую закуску, купленную капитаном в Мин- ске. Щедрость Залонского нравилась старому полковнику. Вероятно, Залонский рассказал ему обо мне, потому что, когда я в первый раз вошел в купе, полковник сказал: «Вы нашли клад, капитан. А ты, парень, в лице Всеволода Александровича — отца родного. Цени и уважай его. Это золотой человек, гордость армии русской». Коньяк сделал полковника щедрым на похвалы. 70
«Рад стараться, ваше благородие!» — крикнул я на весь вагон и был готов из кожи лезть, только бы угодить госпо- дам офицерам. В Гомеле поезд стоял около часа. Я получил разреше- ние погулять по вокзалу. И вот здесь-то, на этой станции, я впервые увидел войну как глубокое народное горе. На Минском вокзале царила армия действующая, вою- ющая, и весь распорядок на этом вокзале напоминал фронтовую обстановку — как примерно в штабе дивизии, в местечке, куда я иногда приезжал с разными поруче- ниями. На фронте раненых видишь сразу после атаки или арт- налета, а потом их вывозят. А в Гомеле на вокзале я уви- дел множество инвалидов, калек на костылях, перевязан- ных окровавленными бинтами солдат. Эти люди да и здо- ровые солдаты вели себя иначе, чем на фронте или в Мин- ске,— не вытягивались в струнку перед офицерами, не козыряли, а смело кричали, ругались, многие из них были пьяны. Неизвестно, из-за чего толстый железнодорожный жандарм привязался к молодому солдату и, кажется, хотел отвести в участок, крепко держа его за локоть. Но их сразу же окружили солдаты. Послышались крики: «Что ему надо от солдата? Медаль хочет заработать? На передовой покажи свой героизм, жандармская морда! Ишь наел себе ряшку!» Жандарм выхватил свисток, чтобы поднять тревогу, позвать на помощь, но кто-то за его спиной щелкнул за- твором винтовки, и рука жандарма вместе со свистком повисла в воздухе. Он отпустил солдата и, смешно пере- валиваясь с боку на бок, придерживая левой рукой шашку, побежал к дверям. «Айда, браток, в эшелон! Там жандарм- ская крыса не посмеет искать»,— и вся группа солдат вмиг рассыпалась, слилась с толпой. Это происшествие поразило меня. К тому времени во мне уже было довольно сильно развито чувство солдатской солидарности, и я не мог не восторгаться смелостью не- знакомых солдат. Но, приученный к воинскому порядку, уважению к старшим по чину, имея уже основательное представление о том, что такое армейская дисциплина, что вся сила войска в ней, в дисциплине, я испугался: что же будет, если на передовой солдаты вот так же перестанут подчиняться офицерам? Тогда ведь не удержишь фронта и немцы победят нас, завоюют Россию. Вместе с тем вспомнились некоторые слова Ивана Свиридовича о том, как живет народ и что он думает о войне. Удивительно: 71
Голодушка никуда не выезжал с передовой, даже в штаб дивизии его не посылали, а все знал — как живут люди, о чем думают. На привокзальной площади ко мне несмело подошли две девочки в лохмотьях. Старшая вела младшую за руку, и та тихо попросила: — Дядечка, дай копеечку или сухарик. Было смешно, что меня, подростка, назвали дядечкой. Но жалкий вид этих девочек тронул мое сердце. А еще больше меня взволновало то, что девочка говорила так же, как в нашей местности. Я спросил, откуда они. — Из-под Слонима мы, беженцы. Нас тут много. Мы всю зиму в палатках жили. Мерзли. За несколько минут, пока мы стояли, девочка немало рассказала об ужасах, выпавших на долю беженцев. Я отдал им несколько копеек, которые у меня еще оставались от скудной солдатской получки, и, понурый, с тяжелой душой, поплелся в свой вагон первого класса. На мою радость по поводу наступившей весны, необычной поездки, похвалы полковника как бы надвинулась туча. Я думал: хорошо, что мои родные не стали беженцами. Но тут же почувствовал свою вину перед матерью, перед младшими братьями и сестрами. Получалось, что я изме- нил им, бросил одних. Стало стыдно. Хоть жизнь моя не- легка и опасна — все время на передовой, однако ни од- ного дня я не голодал так, как те девочки, и одежда и обувь у меня хорошие. Ишь как сапоги блестят. Стоя у двери купе, я услышал голоса господ офицеров, которые прогуливались по перрону. Они говорили о том же, что видел я на вокзале. — Солдаты развращаются в тылу, господин полковник. На фронте дисциплина держится. Близость врага подни- мает боевой дух. Я верю в русского солдата,— сказал За- лонский. Я приободрился. «Мой капитан все-таки лучше всех,— подумал я,— он всегда за солдат». — Вы оптимист, Всеволод Александрович,— заметил полковник.— А я вам искренно признаюсь... Я инспекти- рую и тыловые части и фронтовые. И мне порою стано- вится страшно, что такая масса — миллионы! — мужиков получила оружие и научилась неплохо стрелять. Это же стихия! — Стихией надо научиться управлять. — Дорогой капитан, стихию легко направить, когда действует одна сила и в одном направлении — наша сила. 72
К сожалению, это не так. Действуют разные силы. Я вам скажу но секрету: в последнее время во многих частях раскрыты организации социал-демократов. Государь был вынужден утвердить смертные приговоры. Вы знаете, что лидер самого воинствующего крыла русской социал-демо- кратии — они называют себя большевиками, не знаю по- чему...— вот этот главковерх, выражаясь военным языком, этих большевиков, Ленин, который находится в Швейца- рии, выступает — за что бы вы думали? — за поражение России в войне. Вы можете себе представить: русский че- ловек выступает за поражение! Мне показывали его статью. Написана она, скажу вам, так, что людей со сла- бым патриотическим зарядом может вовсе разоружить. — Не клюнет неграмотный русский мужик на интел- лигентскую писанину. — Вы молодой человек, капитан, но пятый год вы, безусловно, помните. Об этом мы не должны забывать. Но я завидую вашему оптимизму. Дай бог, чтоб у нас было побольше таких фронтовиков. А то порою и офицеры рас- кисают. Придется выпить за ваш оптимизм, Всеволод Алек- сандрович. Мне хорошо врезалась в память беседа господ офице- ров, хотя, само собой разумеется, я не все понял, о чем они говорили. Одно лишь меня поразило: фамилию ЛЕНИН я несколько раз слышал из уст Ивана Свиридовича. Он рассказывал о Ленине как о своем учителе, который мно- гому научил его, рабочего, помог разобраться в сложной жизни. Видимо, я не все слышал или солдат не все при мне говорил, но я понял именно так, что Ленин ему, Голодуш- ке, лично знакомый ученый человек, умный и добрый, ко- торый бескорыстно передавал свои знания простому рабо- чему, как, к примеру, дядя Тихон учил меня хозяйствовать или, предположим, как капитан Залонский учит меня ар- мейской службе и прочей премудрости. И вдруг от пол- ковника узнаю, что Ленин не просто знакомый Ивана Свиридовича, что он главный, как бы главнокомандующий какой-то неизвестной мне армии большевиков и что пол- ковник боится и этой армии, и самого Ленина, хотя тот и живет где-то далеко, в чужой стране. (О Швейцарии я неоднократно слышал от офицеров и знал, что она не воюет и называется нейтральной, что она богата и кра- сива.) Неожиданное открытие произвело еще больший сумбур у меня в голове, где и без того была каша. Изменилось и мое представление об Иване Свиридовиче. Был просто 73
хороший, общительный, грамотный солдат, который много знал и умел интересно рассказывать. За это его любили солдаты, и я тянулся к нему: свой человек. А как бы хо- рош ни был Залонский, все же он барин, с ним никогда не станешь ровней. Таким, как Голодушка, рабочим, я тоже могу стать, только захоти и не ленись. А тут вдруг, после того что я услышал от полковника, Иван Свиридович пре- вратился в моем воображении в какую-то загадочную, та- инственную личность. Если он знает Ленина и учится у него, как рассказывал (а на лгуна он непохож), наверно, и сам он большевик. Меня мучило любопытство, хотелось узнать, что это за люди — большевики? Но у кого спросишь в вагоне? Не у господ же офицеров. Значит, придется ждать, пока вер- немся в батальон. Спросить обо всем можно только у Ива- на Свиридовича, лишь он один объяснит все. По правде. Но и он как бы стал дальше от меня, окутался тайной: пу- гала мысль, что если Ленин, его учитель, хочет поражения России в войне, то Иван Свиридович хочет того же и де- лает так, чтобы немцы могли победить наш батальон, полк, армию. Но Иван Свиридович и предательство в моем соз- нании никак не совмещались. Разве такой солдат бросился бы первым в атаку, как бросился Голодушка, когда немцы атаковали наши позиции? Взводный Докука считает Го- лодушку лучшим солдатом и несколько раз ходатайство- вал, чтобы ему присвоили унтер-офицерское звание и дали под команду отделение. Удивлялся взводный, удивлялись солдаты, что ходатайство о нем не идет дальше штаба полка. Неужели Залонский, такой умный, образованный, не хочет иметь умного унтер-офицера? Или в штабе знают об Иване Свиридовиче что-то такое, чего не знает Докука, не знаю я? Одним словом, вокзал в Гомеле и офицерский разговор заставили меня крепко задуматься над тем, что я услышал, увидел, над тем, что творится вокруг. Десятки вопросов, как вражеские солдаты, наступали на меня со всех сторон. И ответов на них не было. Я стоял перед этим страшным войском безоружный, одинокий, неумелый. Приехали утром. Торопливо выходя из вагона, потому что поезд на станции стоял минут пять, не больше, капи- тан раздраженно пробормотал: «Свинья». Я догадался, что он выругал полковника, который не проснулся, чтоб по- прощаться. На маленьком перроне, под акациями, капитана встречали жена и отец. Жену, Антонину Сергеевну, я уз- 74
нал сразу. Я каждый день видел ее фотографию на столике в блиндаже. Любовался ее красотой. В жизни она была еще красивее. Маленькая, с пышной копной светлых во- лос, в белоснежном платье, с голубой, как небо, косынкой на шее, с букетиком ярко-красных гвоздик в руке, пани казалась мне сказочной принцессой. Мне очень понрави- лось, что она первая бросилась к мужу, обняла и заплакала так, как плакали наши деревенские бабы. Капитан расте- рянно уговаривал: «Успокойся, Тоня, я прошу тебя. Ви- дишь, я жив, здоров. Успокойся». А старый пан с обвис- лыми усами стоял в стороне и снисходительно улыбался, ожидая своей очереди обнять сына. Дождался, обнял, по- целовал в обе щеки, в лоб, похлопал по плечу. Сказал: — Очень рад, сынок. Наконец пани увидела меня: — Сева! А это твой добрый ангел, о котором ты пи- сал? — и добавила что-то по-французски. Подошла ко мне и мягкой душистой рукой провела по щеке, словно прове- рила, не растет ли у меня борода. Потом сказала: — Пре- лесть! Я ошалел от неожиданности, от смущения и грохнул: — Рад стараться, ваше благородие! Пани Антонина весело засмеялась, а старый пан по- хвалил: — Молодчина! Герой! Спасибо за службу, хлопче! — и протянул мне руку. Руку господа пожимали мне только однажды — когда вручали крест. А чтоб вот так, просто при встрече, этого еще не бывало. Я совсем растерялся и в то же время был растроган и рад. А тут еще капитан: — Надо тебе, Филипп, учиться целовать дамам ручки. Выходишь, брат, в свет. — Ця наука не така складна, — ответил его отец с ус- мешкой. Капитан и его жена разговаривали по-русски или по- французски. А старый пан — по-украински; потом я ус- лышал, что с сыном он говорит чаще по-польски, иногда по-русски, а со всеми остальными — только по-украински. Неподалеку от нас на перроне стояли станционные служащие. Когда родственники поздоровались, начальник станции произнес короткую речь, поздравил «доблестного защитника царя и отечества» с возвращением в родной город, пожелал счастливо отдохнуть и заверил, что они, железнодорожники, сделают «все, чтобы воины право- славные не чувствовали нужды ни в хлебе насущном, ни 75
в снарядах боевых на головы супостатов наших, герман- ских варваров». Я подумал, что с хлебом еще так-сяк, хотя зимой паек урезали, а вот снарядов не хватает, интендантов клянут не только солдаты, но и офицеры. Гимназистка поднесла капитану цветы. За станционной изгородью стояли любопытные — дети, крестьяне. Там же ждали помещичьи лошади: жеребец под седлом, другой, запряженный в двуколку, и рабочий конь в оглоблях обыкновенной арбы, на которой снопы возят. Капитан поздоровался с кучером — низкорослым ста- риком в длинной рубахе, в соломенной шляпе. Залонский обнял старика, похлопал по плечу, сказал, что рад видеть дедушку Антона бодрым и что, мол, тот нисколько не по- старел. — Спасыби, паночку. А чого ж я маю старытысь у та- кого гарного пана, як батько ваш? — почтительно ответил старик, но мне почему-то в его словах послышалась печаль. Старый пан ловко вскочил в седло, весело сказал: «Догоняйте!» — и помчался по пыльной дороге вдоль по- лотна. Молодые, любуясь, поглядели ему вслед: — Какой герой папа! — О, он неутомим. Отдал в солдаты управляющего заводом, поймав его на воровстве, и теперь сам, один, за- нимается и имением и заводом. От зари до зари работает. Капитан с женой сели в двуколку, на мягкое сиденье, застланное цветным ковриком. Пани надела пыльник, на- тянула перчатки и уверенно взяла в руки вожжи. В такой воинственной позе, правя чудесным конем, она показалась мне еще более сказочной. Я примостился на арбе между чемоданами, и мы с дедом вслед за господами неторопливо выехали из местечка. Утро было солнечное. Звенели жаворонки. Все вокруг цвело. Хлеба поднялись по колено, а там у нас, за Мин- ском, еще только сеяли: из окна вагона я видел женщин и таких же подростков, как я, шедших за плугами, боро- нами. Из поезда казалось, худые лошади и люди шатаются от ветра. Тут, на Украине, все было лучше — кони, посе- вы. Так по крайней мере казалось сначала. Дед молчал, словно меня не было на возу. Такое упорное молчание ме- ня удивляло, но не очень тревожило: забыв о своих ночных мучительных размышлениях, о фронте и обо всем на свете, я думал о пани Антонине. Очаровала она мое сердце; ду- мал с юношеской восторженностью, с незнакомым до того 76
волнением. Очень хотелось ради нее совершить что-нибудь необыкновенное, героическое — спасти, например, от смерти капитана или ее. Однако скрип арбы, птичье пение, однообразие степи укачали меня, и я заснул. И... снилась мне пани, правда, не очень красиво. Проснулся от стыда. Вероятно, пока я спал, подслеповатый дед, сам сзади похожий на подростка, рассмотрел, что везет не низко- рослого солдата, а паренька. Заметив, что я открыл глаза, с любопытством спросил: — А ты видкиля, сынку? Скильки ж рокив тоби? Зов- сем же дитына горкая! Я рассказал о себе, как я попал на фронт. Дед слушал, кивал головой, вздыхал: — А, боже! Що наробыла ця проклята вийна. Первую неделю я жил в степном имении как в раю. Ночевал в саду, в летнем флигеле, предназначенном — так мне объяснили — для гостей. А я там жил один. Это меня, дурня, радовало, наполняло гордостью: вот Пилипок Жменька живет как пан. Увидели б мои односельчане! Кормили, правда, на кухне, но очень вкусно — с барского стола, как сказала кухарка. И ничего не заставляли де- лать. Вот это мне не нравилось: не был я никогда лежебо- кой, не умел бездельничать, а главное, хотелось прислу- жить своему благодетелю лучше, чем на передовой, из благодарности и... чтоб чаще видеть пани. А то я редко видел ее. Да и капитана своего видел редко. Они поздно вставали, когда крестьяне уже обедали, и после долгого завтрака, к которому приезжал с сахарного завода стар- ший пан, скакали на конях в степь. Потом на несколько дней поехали в Харьков. Без меня. И то, что я был в отда- лении от них, все сильнее разжигало мое воображение, и пани все больше меня очаровывала. Вечером я тайком, как вор за кустом, слушал, как она играет на рояле, ста- рался хоть сквозь оконные гардины увидеть ее. А потом слушал пение соловьев и до утра не мог заснуть. Так во мне, пятнадцатилетием, просыпался мужчина. Теперь об этом смешно вспоминать: я страдал от ревности к Залон- скому, завладевшему такой красотой. И одновременно ревновал к ней, заполонившей моего капитана: не будь ее, все было бы проще, я находился бы в барских покоях и по- прежнему, как на фронте, прислуживал своему офицеру. На меня поглядывали девчата, работавшие на кухне, в саду, на огороде, иногда несмело заигрывали. Да я, ду- бина стоеросовая, был равнодушен к этим просто одетым красавицам, у них были цыпки на босых ногах, мозо- 77
листые руки и шелушащиеся от солнца веснушчатые но- сики. Меня, остолопа, тянуло к господам. Вот какая это зараза для незакаленной юношеской души — очутиться в господских условиях! Жизни вокруг себя я не видел. И о той жизни, которую знал раньше — до фронта, или в солдатских землянках, или в Гомеле на вокзале, — стал забывать. Но, к счастью, недолго держался в голове розовый ту- ман, сама пани развеяла его. Встретила как-то в саду. Ласково поздоровалась. Назвала так же, как дома меня звали,— Пилипок. И протянула золотую пятерку: — Это тебе на гостинцы. Купишь чего-нибудь. Не скажу, что я был равнодушен к деньгам. Нет. Бед- няк, я знал им цену, знал, сколько зарабатывали отец и дядя, сколько получали солдаты, как сберегали эти гро- ши для дома. От неожиданности и от счастья, что пани стоит рядом и разговаривает со мной, я растерялся. Но сразу же поду- мал, что никогда не истрачу эту пятерку, буду всегда но- сить при себе как дорогой подарок; поэтому, взяв ее, я непослушным языком пробормотал слова благодарности. И тогда она иначе, уже не так очаровательно, как обычно, а нервно и некрасиво, засмеялась и спросила: — Скажи, Пилипок, много у вас там сестер милосерд- ных? Всеволод Александрович ходит к ним? Или к каким другим женщинам? Меня как огнем обожгло. Офицеры иногда приглашали к себе сестер милосердия, пили вино и целовались с ними. И капитан изредка ездил в местечко; я подолгу на холоду стерег лошадей возле одного дома. В тот дом меня никогда не приглашали, но я догадывался, что там господа офице- ры веселятся. Я сразу сообразил: пани хотела купить меня за эту пятерку. И мне стало до боли, до слез гадко и обидно. Как плохо она обо мне думала! — Нет! Нет! Нет! — почти закричал я. Она, конечно, поняла это решительное «нет» как под- тверждение верности капитана ей, его жене, поверила, что он святым живет, святым воюет за царя и веру, и, удов^ летворенно засмеявшись, погрозила мне пальчиком: — О, я знаю: вы, мужчины, все заодно. А ты верный раб своего, господина. Подходила ко мне сказочная принцесса, уходила же обычная хитрая баба. 78
Оскорбила она меня сильно. Вдвойне — тем, что хотела купить и что назвала рабом. Пятерка обжигала ладонь. Хотелось швырнуть ее вслед пани: на, подавись своей пя- теркой! Но удержала крестьянская рассудительность: лучше отдам эти деньги беженцам или инвалиду, когда будем ехать обратно. Пусть кто-нибудь порадуется. И пом- ню, прошептал как клятву: — А рабом вашим я не буду! Нет! Никогда! С того дня я начал видеть в том раю другую жизнь. Мне уже больше не хотелось ни в барские покои, ни гулять по саду, ожидая, когда выйдет молодая пани, подарит улыбку. Я стал бродить по окрестностям. Пошел в дерев- ню, к крестьянам, к парубкам, а те парубки — мои ровес- ники, потому что все старшие были на войне. Познако- мился я с ними не совсем обычно. Когда первый раз при- шел, увидела меня какая-то тетка и заголосила на все се- ло: «А, дытыно моя ридна». Не сообразив что к чему, я растерялся и поспешил пройти мимо. За вишневыми са- дами на лугу догнал меня парень. — Не ходи тут,— проговорил он угрюмо. Я остановился, зло прищурился: — Это почему же, может, скажешь? — Моего брата на войне убили. Мать, как увидит сол- дата, целый день голосит. А на следующий день этот же парень — Грицук — пришел в имение и пригласил к себе: мать захотела меня увидеть. Угощала молоком, творогом, тихо плакала: как потом рассказал мне Грицук, она подумала, что паны уже заби- рают на войну таких малолеток, как я, как Грицук. И очень испугалась за младшего сына. Хотя я потом объ- яснил ей, что случайно оказался на фронте, женщина не успокоилась. Не верила она панам: — Погублят паны диток малых. Грицук работал в своем хозяйстве так же, как я год назад, только лошади у них не было: пахали, возили на волах. Я с радостью взялся помогать своему ровеснику и через него завел дружбу с другими парубками. Вечерами мы собирались за селом на выгоне, у лозового плетня, за которым начинались посевы. Сидели на пыльной траве, пахнувшей ромашкой, крапивой, навозом, молоком, и по- долгу разговаривали о войне. Само собой разумеется, я был в центре внимания. Меня слушали, и я, грешный, увлекаясь, мешал правду с выдумкой. В моих рассказах капитан Залонский постепенно вырастал в легендарного 79
героя, ну а рядом с ним вставала не менее ярко и моя фигура. Помню, геройский поступок одного подполковника и его адъютанта, о котором офицеры, посмеиваясь, видимо не веря, читали в газете, я присвоил Залонскому и себе. Будто ехали мы вдвоем из штаба дивизии и наскочили на немецкую кавалерийскую разведку. Нас двое, их девять, но мы не растерялись. Капитан выхватил саблю и тут же зарубил немецкого офицера, я проткнул пикой улана, остальные, как зайцы, бросились наутек, но мы догнали и еще троих прикончили, остальных взяли в плен. А у ме- ня никогда не было ни пики, ни сабли. Я умел стрелять только из винтовки и нагана — научил Залонский. Все же нашелся умный парень, который, послушав мое вранье, спросил: — Почему же тебе второго Георгия не дали? За такое геройство! Вот дядька Пидсуха одного германца поймал, так ему дали и отпуск и Георгия. Я покраснел в темноте, пойманный на слове, но парень в простоте душевной сам же и подсказал мне, как выйти из незавидного положения. — А нам за что по месяцу отпуска дали? И награды будут! Не все сразу,— вывернулся я. Поверили. Тот же парубок, кажется Павло его звали, как-то сказал: — Чудно ты разговариваешь, москаль. Не так, как другие москали. Я вспомнил слова прапорщика Докуки и сказал, что я не москаль, я белорус. Парни из того украинского села в шестнадцатом году ничего не слышали о белорусах. Уп- рямый Павло заспорил: нет, мол, такого народа, он три года ходил в школу, о многих народах слышал и читал, а про белорусов ни в одной книжке не написано. А мне впервые очень понравилось вдали от родных мест быть представителем не своего села, не волости, а целого народа. И я с таким же упорством, как Павло, доказывал, что есть такой народ. Долго спорили. Понятно, ни он, ни я не имели никаких доказательств, я даже не догадался привести в подтверждение свой язык, не похо- жий ни на украинский, ни на русский. Видно, и других тоже заинтересовал наш спор, и кто-то предложил пойти к Богдану Артемьевичу, выяснить, есть ли такой народ. Я подумал, что Богдан Артемьевич учитель. Но оказа- лось, обыкновенный крестьянин, такой же, как и другие 80
старики, с казацкими усами, в полотняной рубахе. Его мазанка была меньше других, но лучше побелена, во дворе чище, в огороде все аккуратнее, чем у соседей. — Дужэ вченый дид,— объяснили мне хлопцы. И сказали, что такой учености он достиг сам, что ни его отец, ни он не имели никогда денег на ученье. Он был бедняк из бедняков. Такой ученый, что сам старый пан Залонский боится его, приезжает иногда навестить, и, встречаясь, они всегда спорят. Даже пристав боится Богдана Артемьевича, потому что никто не знает законов так, как знает их этот старый крестьянин: не зря в моло- дости несколько раз сидел в тюрьме. Теперь тоже иногда угрожают тюрьмой, рассказывали хлопцы, но все же боят- ся — Богдан Артемьевич уже стар, и люди любят его, уважают, могут взбунтоваться, не дадут в обиду такого человека. Можете представить, как взыграла во мне националь- ная гордость, когда такой уважаемый человек подтвердил: — Е, хлопцы, такой народ. Найближчый сусид наш, кровный брат. 3 одного кореня мы — руськи, украинци, билорусы,— як бы вид матери одной. Ходыв я по земли ваший. Дуже ж бидный твий народ, хлопчэ, биднишый, ниж мы, украинци. Зэмли пусти, а дэ урожайни — пани захопылы. Горько мне было услышать про бедность моего народа и в то же время радостно, что образованные люди знают о нем. Докука господам офицерам доказывал, что я бело- рус, и этот дед знает, где и как мы Живем. Богдан Артемьевич заинтересовался мною, долго рас- спрашивал, откуда я, кто родители и как я попал в армию. О молодом Залонском сказал: — Когда гимназистом был, часто заглядывал в мою хату. Любил послушать старого Богдана. Офицером стал — зазнался или боится... Мне стало обидно за капитана: не похож он на гордеца и на труса. Я сказал, что Всеволод Александрович хоро- ший, солдат не обижает. Старик усмехнулся: — Залонские все добрые, народники. Дед их первый освободил нас от барщины. Но кому от этого лучше стало? Вот о чем я много думал. Поговорив, Богдан Артемьевич напялил на нос очки на веревочке и под поветью при свете фонаря «летучая мышь» стал читать нам стихи. Меня сперва удивило: та- кой старый, а забавляется стихами, как прапорщик Докука. 81
Богдан Артемьевич держал книжку, но читал по па- мяти — в самом деле, как Докука. Только стихи были другие. Впервые я услышал Кобзаря. Впрочем, не впер- вые. Слышал на фронте, как солдаты пели «Рэвэ та стогнэ Днипр широкий». А здесь, под поветью, в июньскую ночь, когда с огородов тянуло коноплей и укропом, я узнал, что эту песню написал Тарас Шевченко. Словно хорошим плугом пропахали глубокие борозды в моей горячей голове слова непривычного, но понятного языка. I не в одшм от!м сел!, А скр!зь на славнш УкраЫ Людей у ярма запрягли Пани лукав!... Гинуть! Гинуть! У ярмах лицарськ! сини... Крепко поразили меня эти стихи. Вот, оказывается, как ученые, грамотные люди писали про крестьян и панов! И когда? Когда и деда моего покойного еще, должно быть, не было на свете. А мы сидели в деревне и ничего не слы- шали — темные люди! Не знаю, что дошло до старого пана: то ли что я рас- сказываю о подвигах его сына, то ли что я захожу к Бог- дану Артемьевичу, слушаю стихи Кобзаря. Может, пан захотел показать меня людям — вот, мол, какие воюют! — или оторвать от компании крамольного правдолюба? Но старый Залонский вдруг проявил внимание к денщику сына, которого не проявлял все две недели моей жизни в имении. Он взял меня с собой на дальние луга, километ- ров за тридцать, в пойму большой реки. Ехали в той же рессорной двуколке, сидели рядом. Сначала пан сам пра- вил, потом передал вожжи мне. Говорил со мной пан как с равным. Рассказывал о земле, об урожае, о своей службе в армии. На какое-то время он привлек меня, возбудил мою гордость и самолюбие. Но тут, словно вслед нам, про- звучал голос Богдана Артемьевича: А як не бачиш того лиха, То скр!зь здаэться любо, тихо I на У крапп добро... А я видел это лихо — и у себя дома, и тут. Видел и войну. Вспоминал, как хлопцы рассказывали, что пан и даже пристав боятся старого крестьянина-самоучку; ду- мал, что могу со временем стать таким, как он, и потому все меньше и меньше смущался от соседства на двуколке пана, все больше врал, когда пан о чем-нибудь спра- 82
шивал, но врал не ради корысти, не от желания показать себя, а болтал просто так, назло. Умный и хитрый пан, конечно, догадывался, что я заливаю, но почему-то не ра- зоблачал меня, а, наоборот, поощрял. Залонский жаловался, что не хватает людей, и при- шлось начать сенокос раньше обычного; трава могла бы еще расти, но позже, когда крестьяне начнут убирать свое сено, трудно будет нанять косцов. Жалел, что нет закона, который заставлял бы каждого работать на панском поле, потому что с этого поля все продается армии — сено, овес, пшеница. Потом я только сообразил, как хитро пан вкола- чивал мне в голову мысль, что, не будь имений и других крепких хозяйств, армия давно бы осталась без хлеба и фуража. А без хлеба долго не повоюешь — это я, крестьянский сын и солдат, хорошо знал. С высокой кручи мы с паном долго любовались зеле- ным морем лугов, перерезанным лентой реки, и косцами. Их было человек двадцать, все в белом; шли они друг за другом, как гусиный клин. Косцами нельзя было не лю- боваться — у-1 нас я не видел, чтоб так косили, не было у нас таких просторов: на болотах и по кустарникам два- дцать человек один за другим, наступая на пятки, не пойдут. А когда мы подъехали к косцам, они прекратили рабо- ту и столпились вокруг нас; я увидел старых, измученных людей, с грязными потеками пота на морщинистых лицах, в мокрых от пота сорочках. Ни одного молодого. На весе- лое панское приветствие косцы ответили невесело, не все даже сняли с седых и лысых голов старые, как они сами, соломенные шляпы. Пан похвалил крестьян за выполненную работу и тут же попросил собрать побольше баб и детей сгребать сено, пока погода держится. Пообещал на ужин поставить пива, вина и барана в котел. Один старик поблагодарил за всех. А другой спросил: — Может, паночек, сынок говорил вам, когда же эта проклятая война кончится? Может, им там видней, на фронте? Мне показалось, что хитрый, веселый и находчивый пан растерялся — не ожидал, видно, от стариков такого вопроса и еще так сразу, при встрече. — Побьем немца — и конец войне. А немец уже не тот. Выдохся. Сын мой с первого дня на фронте и видел их, немцев, вначале и теперь. А у наших славных орлов боевой дух крепнет. Вот гляньте на этого хлопца! Ему пятнадцать 83
лет, а он сам, добровольно пришел в нашу армию.— Тут пан обратился ко мне впервые по-русски: — А ну, рядовой Жменьков, расскажи честному народу, как вы бьете виль- гельмовских вояк. Не ожидал я, что так обернется, и захлебнулся от вол- нения и страха. Что рассказать? Как? Я стоял перед кос- цами на солнцепеке, смотрел в их изнуренные, худые, бо- родатые и безбородые лица и... хлопал глазами, как глу- пый ягненок. И вдруг слова прорвали преграду, как вода плотину, и хлынул поток... Я сразу начал с подвига, кото- рому не верил сам, не верили солдаты и даже офицеры, хотя о нем писали в газете. Капитан Залонский и я, воз- вращаясь из штаба, наскочили на немецкий разъезд, нас двое, их... не девять, а уже двенадцать. Хлопцам я рассказал эту басню из юношеского жела- ния показать себя: вот, мол, какой я герой! А тут начал плести эту чепуху назло пану, протестуя: расскажу, мол, самое невероятное, пускай добрые люди подумают, что я врун, тогда поймут, что и все остальное, что рассказы- вают им о войне, такое же вранье. Интуитивно я нащупал правильный ход: хочешь что- нибудь разоблачить — доведи свой рассказ до абсурдного преувеличения. Понять-то я понял, а выполнить не сумел: не хватило ни опыта, ни остроумия. Я очень тогда волно- вался, краснел, бекал-мекал, и мое волнение придало не- вероятной истории правдоподобие. Деды поверили. Слу- шали серьезно, внимательно. Пан Залонский сперва очень удивился, у него, как го- ворится, глаза на лоб полезли; он один понимал, что все это ложь, и испугался, что я могу выставить его сына в глупом, смешном положении. А потом успокоился и стал помогать мне. Когда я говорил не по-русски и сбивался на родной язык, он объяснял по-украински и кое-что даже добавлял: видите, мол, как ему хорошо известно об этом подвиге сына. Вот так я невольно выступил агитатором за войну до победного конца и так же невольно прославил своего бла- годетеля капитана. Мне стало горько и стыдно, когда я убедился, что ста- рые крестьяне — каждый из них мог бы быть моим де- дом — поверили мне. Пан похвалил меня при них: — Молодчина, Филипп! Не зря тебе Георгия дали. А мне хотелось крикнуть: «Не верьте! Я все наврал! Все, от начала до конца!» 84
Но паи был хитрый, он спросил, умею ли я косить. Косить я умел. Пан взял косы у двух стариков, и мы, став с ним в ряд, прошли два длинных прокоса. Хотя коса была непривычная — ручка иначе насажена, чем у пас, я не от- стал от старых косцов, больше того, «подрезал» пятки па- пу. Он опять похвалил меня, похвалу поддержали косцы; она была заслужена и потому приятна. Однако все равно мне целый день стыдно было смотреть в глаза косцам. Вернувшись с сенокоса, мы начали сборы к отъезду на фронт, поэтому свободного времени, а особенно по вечерам, у меня совсем не было. Встретиться на прощание с дере- венскими хлопцами очень хотелось: я твердо решил рас- сказать им всю правду. И очень обрадовался, услышав от заглянувшего в имение Грицука, что Богдан Артемьевич хочет меня повидать. Как заговорщики, вышли мы через панский сад в поле и по бороздам, делая немалый круг, скрываясь в высокой уже зеленой пшенице, двинулись к крестьянским огоро- дам. Там, в поле, я признался Грицуку: — Как мы с капитаном девять немцев встретили да порубали саблями и в плен взяли, все это неправда. На- врал я. — А ты думал, мы такие дурни, что видразу и пови- рылы? Ни. Стало обидно, получалось, хлопцы слушать-то слуша- ли, по не верили ни одному моему слову. И наверное, сме- ялись. А многое из того, что я рассказывал, — святая правда. Сказал об этом своему новому другу. Грицук ус- покоил: — Чому не повирылы? Повирылы. Дэ правда, то вона выдна здалэку. Сначала беседа с Богданом Артемьевичем разочарова- ла. Он расспрашивал про солдат-украинцев в нашем ба- тальоне, сколько их, откуда они, старые ли, молодые, кто грамотен. А разве я интересовался этим? Если меня кто интересовал, так это черкесы из эскадрона Ягашина, их огромные бурки, непонятный язык. А хохлы, как называли в батальоне украинцев, ничем нс отличались от остальных солдат. Только немного иначе разговаривали. Но я давно сделал открытие: солдаты все говорят по-своему — кто как дома говорил, так и на фронте. У господ офицеров один язык — книжный. А смешнее всех разговаривают унтер- офицеры и фельдфебели — и не по-господски и не по- крестьянски: над ними смеются и офицеры и солдаты. 85
Откровенно говоря, немногохя мог рассказать Богдану Артемьевичу о его земляках. И опять-таки почувствовал разочарование, когда он попросил отвезти им подарок — небольшую книжку, те же стихи Тараса Шевченко, какие он читал нам. Хотя они на меня произвели очень сильное впечатление, но передавать их солдатам, которым на фронте не до книжек, показалось мне чудачеством старого человека, мало знающего о фронтовой жизни. Без энтузиаз- ма взял я книжечку. Возможно, Богдан Артемьевич по- чувствовал это, потому что очень доверительно и серьезно предупредил: — Постарайся, чтоб не попала на глаза офицерам. Хотя «Кобзарь» теперь и не запрещен, но не любят паны нашего Тараса. Ой как не любят! После этих слов моя встреча со старым самоучкой, на- ша беседа, Тарасовы стихи и книжка, которую я должен был отвезти солдатам, приобрели совсем иной смысл — тайный, несущий нечто нужное всем нам: мне, солдатам, Грицуку, другим хлопцам и самому Богдану Артемьевичу. И когда он попросил написать ему, и не просто так, а о некоторых вещах замаскированными словами — «чтоб военная цензура не придралась»,— я вырос в своих глазах до персоны, без которой вряд ли обойдется человечество. С таким чувством я ехал на фронт. Много раз ощупы- вал мешок, где среди подарков, которыми меня щедро на- градили за службу старый пан и молодая пани, и ла- комств, что дала мне кухарка, лежал завернутый в новую пару белья «Кобзарь». Я вез его, как бомбу, с тайным страхом, в котором стыдился признаться самому себе, и явной радостью, что человек, которого боится сам старый пан, доверил мне такую вещь. Предупреждение старика сделало меня конспиратором. Прежде чем отдать книжку солдату-украинцу,— кого из них выбрать? — я рассказал обо всем Ивану Свиридовичу. Он выслушал и нахмурился, попросил сначала дать книжку ему. А дня через два, де- журя на кухне, позвал меня к колодцу, чтоб я облил ему водой спину — был жаркий день,— и, удовлетворенно фыркая, сказал: — А дед твой молодчина. Знает, что нам надо. Книжка правильная. Как песенник. Хором будем петь песни Коб- заря. Все — украинцы, русские, белорусы. Приходи — тебя научим. Тогда я спросил у него: — Иван Свиридович, а кто такой Ленин? — Ленин? А кто тебе говорил о Ленине? 86
— Вы же как-то сами сказали солдатам, что есть такой ученый человек... рабочих учит и вас научил... А я слышал от господ офицеров, что он хоть и русский, а хочет, чтоб немцы разбили нас. — Офицеры говорят о Ленине? — удивился и, каза- лось, обрадовался солдат.— Ну, ну, расскажи, что ты слышал? — И увел меня подальше от колодца, вокруг ко- торого всегда толпилось много солдат, в ложбинку, к бо- лоту. Посоветовал: — Скидай рубашку, погреемся на сол- нышке. Мы легли на влажную траву под ольховый куст, в тени. Послушал он, о чем говорили офицеры в вагоне, задумал- ся. Долго думал. Мне даже показалось, задремал. Нет, проговорил: — Трудно тебе, хлопец, понять все сразу. Крепко тебе голову морочили и морочат. Но если ты мне веришь и на- шей дружбой дорожишь, так знай: Ленин — лучший друг таких, как мы с тобой, рабочих, солдат. Он учит, что хозяе- вами в стране должны быть те, кто трудится. А кто тру- дится на земле, кто работает на заводе? Фабриканты, гос- пода? Или, может, сам царь пашет и сеет? — Не поделят,— сказал я. — Что не поделят? — Землю не поделят. И заводов не поделят. На всех не хватит. Иван Свиридович засмеялся и легко щелкнул меня по лбу: — Эх ты, голова садовая! «Не поделят»! Ничего-то пока не понимаешь! Ну ничего, если крепко захочешь, поймешь что к чему. Голова у тебя хоть и садовая, однако не пустая. И мозгами ты умеешь шевелить. То лето было жаркое. Помните, царь бросил в июне миллион солдат на немецкие укрепления, но наступление на Западном фронте захлебнулось в крови? Среди офице- ров царил подъем в связи с успехом генерала Брусилова на юге. Даже прапорщик Докука рвался в бой. Батальон капитана Залонского успешно атаковал немецкие позиции, и мы продвинулись вперед. Между прочим, еще ранней весною нас перебросили на другой участок фронта, на юг от родных моих мест, за Несвиж, и я не мог больше меч- тать, что когда-нибудь победителем ворвусь в свою Соко- вищину, в Липуны и освобожу от «немецких вандалов» (о, слов я нахватался!) мать, дядю, бабушку, сестер. Во- обще, детские мечты о подвигах — вот бы совершить что- нибудь героическое! — как-то незаметно отступили; те- 87
перь, как и другие солдаты, я стал думать о том, как бы выжить в этой мясорубке, только солдаты об этом рас- суждали вслух, а я пока стеснялся, чтоб не посчитали трусом. Но наступление окрылило и меня. Вооруженный ре- вольвером, я ни на шаг не отставал от своего командира, готовый грудью заслонить его от пули и сабли. И солдаты в первый день шли в атаку дружно, хотя половина их осталась лежать в мягкой, высокой, всю весну не хожен- ной траве ложбины, разделявшей наши и немецкие по- зиции. На третий день нас контратаковали немцы и погнали назад, на старые укрепленные позиции, а потом дальше. Тогда нас снова бросили в наступление, чтоб отбить свои обжитые окопы. Через неделю таких боев из батальона почти никого не осталось. Среди новобранцев — еще без- усых чувашей и мордвинов, иные из которых выглядели скорее детьми, чем солдатами, и бородатых суровых там- бовцев запаса третьей категории — оказалось несколько московских рабочих. Они выделялись своим внешним ви- дом, поведением. Потом я узнал, что на фронт их послали в наказание за то, что они плохо вели себя на заводе. «Плохо вели» для меня тогда значило — не хотели рабо- тать. А я не любил лентяев, поэтому отнесся к этим людям с подозрением. Залонский, прочитав секретный пакет, выругался и произнес непонятные мне слова: — Не хватало еще мне выполнять жандармские обя- занности. Иван Свиридович после весенней контузии был назна- чен писарем роты. Командир батальона и начальник штаба заняли луч- шую в деревне хату: хозяйка и ее дочери сами готовили, подавали на стол, мыли посуду, и у меня оставалось сво- бодного времени больше, чем когда бы то ни было. Писари — батальонный, студент-доброволец, и первой роты, Иван Свиридович,— со своими железными ящиками жили на том же дворе в просторном амбаре. Естественно, я вертелся возле них, ночевал с ними; в амбаре было про- хладно, пахло зерном и травами. Поэтому помню, как Иван Свиридович, познакомившись со списком пополнения, ра- достно потер руки: — Золотые люди стали прибывать. — Кто это золотой у вас? — спросил студент. 83.
— Да эти — бородачи тамбовцы,— ответил Иван Сви- ридович. — Нашел золото — седых дедов! Им лапти на печи плесть, а не в атаку ходить. А я почему-то сразу догадался, что Иван Свиридович имеет в виду не дедов, а московских, заводских. Мне очень хотелось спросить, почему они «золотые». Я уже знал, что у Голодушки свой взгляд на людей и на житейские явле- ния; если он не сказал правды батальонному писарю, зна- чит, это тайна, которую не каждому можно доверить. И эти люди, видно, не так плохи, как я подумал о них, услышав недовольное ворчание офицеров: «Всю крамолу к нам». Один из этих «крамольников», Павел Кузнецов, в пер- вый же день завоевал популярность в батальоне: музы- кант, песенник, шутник. Этакий беззаботный весельчак. Всем он понравился, хотя некоторые старые солдаты, слушая его припевки, сумрачно бормотали: «Поглядим, как ты в бою запоешь». Там же, на отдыхе, капитан Залонский однажды спросил: — Жменьков, ты любишь меня? Я ответил без запинки: — Так точно, ваше благородие. — Когда мы вдвоем, можешь называть меня Всеволод Александрович. — Так точно, ваше... Севолод Ляксаидрович! — Ты знаешь, что командовать батальоном нелегко? — Так точно, ваше... Севолод Ляксаидрович! — Да, брат, нелегко, особенно когда бои и личный состав меняется. Приходят новые люди... Я должен знать, кто они, чем они живут, о чем думают. Хороший командир тот, кто знает своих людей. Тогда он всегда может быть справедливым. Но у меня не сто ушей и не сто глаз. Ты должен помочь мне. Ты чаще бываешь с солдатами. Рас- сказывай, пожалуйста, мне, о чем они говорят между собой. Я тут же вспомнил беседы, которые вел с солдатами Иван Свиридович. Никто меня не предупреждал, чтоб я держал язык за зубами, но я сам сообразил, что такие солдатские разговоры не для господского уха. Разве можно было рассказать господам о том, что говорили украинские хлопцы и Богдан Артемьевич! В то же время мне хотелось остаться честным и прав- дивым перед командиром, который никогда не повышал на 89
меня голоса. Как же совместить это — солдатскую соли- дарность и преданность офицеру? Капитан спросил: — Договорились, Филипп! Я не смог ответить бодрым: «Так точно!» И он дога- дался, что меня смущает: — Эх, Жменьков, Жменьков, таиться начинаешь от меня. Хитрить. Нехорошо, брат, нехорошо. Кто на тебя влияет? Те дураки, которые считают, что офицер — враг солдата. Ты можешь сказать, что я тебе враг? — Никак нет, ваше благородие! — Ну вот... Я добиваюсь одного: чтоб так, как ты, ду- мали все. Я командир, я хочу быть отцом солдатам. Как Суворов. Помнишь книжку о Суворове? Кто о вас позабо- тится, накормит, защитит от таких горячих голов, как ротмистр Ягашин? — как бы вскользь напомнил он зим- нюю историю. Не будь капитан так добр ко мне, к солдатам, его упрек не так больно хлестнул бы меня по сердцу. В моем ответе, который не сам я придумал — вычитал в книге,— было искреннее чувство, но, конечно, была и хитрость, желание поскорей закончить этот неприятный разговор: — Ваше благородие... Севолод Ляксандрович, жизни не пожалею за вас! Капитан усмехнулся: — Не жизни требую. Наоборот, берегу твою жизнь. Маленькой помощи прошу. Умел барин повязку с души сорвать, чтоб душа была открыта, как рана: чуть прикоснись — болит. После того разговора я стал бояться слушать, о чем го- ворят солдаты, ожидая со дня на день, когда Залонский спросит, как я выполняю его поручение. Я мог рассказать о подвигах, якобы совершенных капитаном и мной. И хотя подвигов не было и рассказ мой был неправдой, ложью я это не считал. Все это скорей походило на детскую вы- думку. Но врать, глядя в глаза человеку, я не мог. Меня было легко поймать, запутать. Поэтому я предпочитал во- обще не прислушиваться к разговорам солдат, чтоб меньше знать. На мое счастье, Залонский ни о чем не спраши- вал — терпеливо ждал, когда я стану доносчиком. Полк между тем снова вернулся на передовую. Немцы, вероятно, мстили за Брусиловский прорыв. Эверт и Рагоза бесились от неудач на своем фронте. Хотя газеты сообщали о затишье на Западном фронте, я убедился, что газетам нельзя верить: косило у нас людей, словно камыш. Каж- 90
дый день артналеты. Каждый день атаки и контратаки, смысла которых никто не понимал — ни офицеры, ни солдаты. Людей не хватало, расширились мои обязан- ности. Связным между штабом и ротами я был все время. Но посыльным в штаб ходил редко. А в то жаркое лето Залонский стал меня часто посылать и туда. Это не за обедом сходить на кухню и не миски мыть, а боевое зада- ние, и я любил такие поручения. Бывало, приходилось ползти и под пулями, перебегать под снарядами. В полку меня знали, встречали приветливо, адъютанты штаба по- чему-то называли меня Голубком. — Лети, Голубок. Привет твоему капитану. — Слушаюсь, ваш бродь! — отвечал я бойко, не пода- вая вида, что эта детская кличка Голубок мне не нрави- лась, обижала. Однажды, когда я, получив пакет, направился в штаб полка, в траншее меня догнал Иван Свиридович и попро- сил найти в оружейной мастерской ефрейтора Лизунова Савелия Гавриловича и передать ему подарок — кисет с махоркой. Кисет добротный, новый, кожаный; тогда все молодые офицеры и солдаты, кто мог, обзаводились такими, чтобы махорка, спички или кресало не сырели в окопах. Но я сразу догадался, что кисет не обычный, не просто так, да и не говорил Иван Свиридович раньше, что у него в полку есть друг. Когда это он его заимел? Новое задание и обра- довало и всполошило. Положил кисет за пазуху и почув- ствовал, что даже сердце громче застучало. Не терпелось взглянуть, что в кисете? Развязал шнурок и... разочаро- вался. В кисете — горсть самосада и сложенная книжеч- кой для цигарок фронтовая газета «Наш вестник». Оружейная мастерская помещалась в сарае на краю села; найти ее не представляло труда — рамы в окнах мастерских напоминали церковные кресты. Людей в мастерской было немного, и они мало походили на сол- дат: без шапок, без поясов, в кожаных замасленных фар- туках. Против окон — ближе к свету — стояли станки, которые сразу привлекли мое внимание, потому что хотя за время моей фронтовой жизни я повидал немало разной техники, но такие станки встречал только в книжках. На полу навалено разное оружие: винтовки — наши, немец- кие, пулеметы — станковые и ручные, и даже задрала хо- бот искалеченная мортира. На мой вопрос сразу откликнулся Савелий Гаврилович. Немолодой уже человек, хотя пятнадцатилетнему парень- 91
ку и сорокалетние кажутся стариками. Что-то в нем было общее с Иваном Свиридовичем. Очевидно, то, что оба осанкой, манерой держаться заметно отличались от тех солдат, которые пришли в армию от сохи. Лизунов очень обрадовался подарку друга, будто он много дней не курил. Просто засиял человек. — Ай да Иван,— кричал он на всю мастерскую, — ай да молодчина! Такого самосада раздобыл! Ребята, налетай! Ну и задымим! Все мухи подохнут! — стал он угощать других мастеров и тут же свернул цигарку. Похвалил ме- ня: — А ты, брат, чисто ангел, божий посланец. Откуда такой взялся? И крестик уже имеешь? Ну герой! Аж за- висть берет. Мы тут спин не разгибаем над этой рухлядью, а никто нам и медной медальки не даст. Хотя бы одну на всех,— весело подмигивал ефрейтор друзьям, тем, кто по- дошел закурить самосада. Увидев, что меня интересуют станки, Лизунов стал показывать, объясняя, где токарный, где сверлильный... Спросил, хочу ли я научиться работать на таких машинах. Я, конечно, ответил, что хочу. Лизунов весело, как бы торжествуя победу, закричал: — Купец Демидов! Иди-ка сюда! Послушай, что гово- рит юный крестьянин! Вот тебе еще один пример! Не так уж крепко она держит, земля, особенно тех, у кого ее мало. Машина, брат, притягивает с не меньшей силой. Так про- изошло в Англии, Америке. Так будет и у нас, на святой Руси. — На святой Руси петухи поют. Скоро будет день на святой Руси,— продекламировал самый молодой из сол- дат-мастеров и весело засмеялся. Стихи эти я слышал впервые, они мне понравились. (Вернувшись в батальон, я прочитал их подпоручику До- куке и спросил: «А как дальше?» Мне казалось, подпору- чик должен знать. Он пренебрежительно пожал плечами: «Не знаю».) Провожая меня, Лизунов во дворе тоже передал мне для Ивана Свиридовича кисет, но не кожаный — холщо- вый, с затейливой вышивкой. — Надо порадовать дружка хорошим табачком, а то самосад ему надоел.— И спросил у меня: — Куришь? Нет? Молодец! Не привыкай к этому зелью. Пользы от него ни- какой, а вреда много. Но кто привык, тому, брат, скучно жить без цигарки. Радости мало у рабочего человека. Ци- гарочку пососешь — легче на душе станет.— И, накло- нившись поближе, тихонько предупредил: — Газетку, что 92
в кисете, никому на курево не давай.— Выразительно подмигнул: — Динамит в ней. Взорвется. Если ты друг Ивана Свиридовича, значит, парень с головой и понимаешь что к чему. Заходи. Мы тебе трофейный револьвер отре- монтируем, не будешь таскать этот карабин. Не по плечу он тебе. Крепко пожал руку на прощание и еще раз подмигнул: мол, держись! А у меня затрепетало сердце: вот оно, то тайное, неве- домое и опасное, о чем я подумал, когда получил кисет от Ивана Свиридовича. Грудь распирало от гордости, что та- кие люди доверили мне свою тайну. Сгорал от нетерпения поскорее заглянуть в кисет: какая она, тайна? Неужто одна газетка? Но что ж это за газетка, которую так сек- ретно надо передавать? Ни Иван Свиридович, ни тот солдат в фартуке не пре- дупреждали меня, чтоб я не заглядывал в кисет. Я имел право посмотреть. Но было страшно. Казалось, пока я не знаю, что несу, я как бы не имею к этому отношения и ничто мне не угрожает. А когда узнаю — перешагну ка- кую-то грань, кому-то изменю... Кому? Богу, царю, капи- тану Залонскому? Мне никому не хотелось изменять. Всем хотелось помочь. Капитан хороший. Иван Свиридович то- же хороший. Но Залонский помещик. Иван Свиридович рабочий и учит солдат не любить господ, не верить им. Кому же я должен служить? Нес я этот легкий кисет за пазухой, словно бомбу. За селом долго искал такое место, где бы никто даже издалека не мог увидеть, что достал я из-за пазухи, что разгляды- ваю. Сперва в густые приречные кусты забрался. Нет, не- надежно. Тебя не видят, но и ты никого не видишь. А вдруг поблизости за кустом лежит кто-нибудь? Мало ли народу ходит между штабом и передовой? Да и крестьяне работают в поле, август — поздние яровые жнут. Свернул с дороги в чистое поле, на стерню, лег в борозду, достал кисет и долго боялся развязать, будто и впрямь в нем ди- намит. Газета была сложена такой же книжечкой, как и та, что лежала в кисете Голодушки. Разворачивал я эту книжечку с необычайной осторожностью, словно боялся, что газета может рассыпаться в прах. Чуть не заплакал от нового разочарования и обиды, когда прочитал название: «Инва- лид». Газета эта так же, как «Наш вестник», присылалась в батальон; я слышал, как однажды Иван Свиридович, читая ее солдатам, высмеивал лживого «Инвалида». Не- 93
ужто он и Лизунов решили посмеяться надо мной, поза- бавиться? Но вдруг из «Инвалида» выпали на землю два желтоватых листка. И в глаза сразу бросились непривыч- ные слова заголовка: «Товарищи солдаты!» Вот оно, это неведомое! С душевным трепетом шептал я, как молитву, простые, правдивые и страшные своей смелостью слова листовки: «Два года льются потоки крови и гибнут миллионы рабо- чих и крестьян. Страна без хлеба, без топлива, без одежды и обуви — вот до чего довело хозяйничанье самодержав- ных властителей. Смерть в окопах, смерть в царских ка- зематах — вот что нас ждет. Где же выход из этого тупи- ка? Выход в борьбе за свержение царского самовластия. Только революционное выступление пролетариата и рево- люционной армии сможет положить конец этой кровавой бессмысленной войне, которая несет разорение и неволю трудящимся массам — крестьянам и рабочим. Становитесь в ряды революционной армии под красный стяг Россий- ской социал-демократической рабочей партии! Один за всех, все за одного! Да здравствует революционное един- ство солдат и рабочих!» Так я стал выполнять роль связного солдатской рево- люционной организации. Но, разумеется, о работе самой организации я имел весьма смутное представление; мало я знал о влиянии на солдат таких людей, как Голодушка, Кузнецов, Лизунов. Насколько сильно это влияние, какие плоды принесли листовки, которые я доставлял от ору- жейников, я по-настоящему понял лишь месяца через два- три, поздней осенью. За год службы денщиком у командира батальона я стал разбираться в военных делах. По разным незаметным для других признакам я догадался, что готовится новое на- ступление, по-видимому, раньше, чем об этом узнали ко- мандиры рот и взводов. Во всяком случае, писарь роты Иван Свиридович Голодушка ничего еще не знал, когда услышал от меня эту новость. Удивился, встревожился, стал возмущаться и впервые за все время откровенно, не таясь, сказал: — Опять море крови солдатской прольется. Ради чего? Армия неспособна наступать. Армия обескровлена, резер- вов нет. Но что царю и генералам до крови рабочих и крестьян! Сколько ее ни льется, золото все равно плывет к ним в карманы. 94
Кстати сказать, это, пожалуй, единственный случай, когда Иван Свиридович высказался при мне так открыто, как писали в листовках. Вскоре подготовка к наступлению стала очевидной для всех, лишь день и час держался в секрете. Все, казалось, шло обычным порядком, как в апреле, как в июне. Един- ственное, пожалуй, обстоятельство взволновало солдат: раздали противогазы. Наш батальон ни разу не попадал под газовую атаку, но были у нас солдаты из госпиталей, которые отведали этой немецкой отравы. Газов боялись больше, чем пуль, снарядов. Но мне казалось, что людей страшили не столько немецкие газы, сколько несовер- шенство наших противогазов. Большинство солдат не вы- держивали и пяти минут в вонючей резиновой маске с тя- желой жестянкой, висевшей под подбородком; она оття- гивала голову, била по груди, когда человек бежал, и очень мешала стрелять. Среди солдат ходили разговоры, что это изменники-немцы, которые под покровительством царицы- немки захватили все интендантские посты, нарочно сдела- ли такие противогазы, чтоб солдаты не могли ни стрелять, ни бежать. Говорили, что первые противогазы, придуман- ные фронтовиками — нос и рот закрывался смоченной в специальном растворе ватой,— были надежнее. Ка- питан Залонский, когда тренировались офицеры, смог пробыть в противогазе не больше пяти минут. Его тошни- ло, лицо посинело. Подпоручик Докука вообще отказался надевать маску, сказал, что лучше оц задохнется от газа, чем от противогаза. «Не все ли равно, от чего помирать»,— мрачно заключил он. Дольше всех продержался я — пол- часа; запах резины, от которого многих тошнило, мне даже нравился. «Подвиг» мой был отмечен в приказе по ба- тальону, капитан ставил меня, подростка, в пример другим. Батальон подняли по тревоге на рассвете, хотя никто в ту ночь не спал, потому что все знали, что наступление назначено на утро. Ночью слушали, как саперы резали колючую проволоку наших заграждений; заграждения эти дорого нам обошлись, когда их ставили по ночам: немцы стреляли на каждый шорох. Как только роты заняли свои позиции на первой линии окопов, откуда должны были броситься в атаку, начала бить наша артиллерия — обрабатывать немецкую передо- вую. Много снарядов разрывалось на нейтральной полосе. На командном пункте, где стояли Залонский, поручик Лебедев — наш новый начальник штаба, офицеры из пол- 95
ка, из дивизии и где, готовый выполнить любое поручение, вертелся я, высказывали опасение, как бы артиллеристы не накрыли свои позиции. Но все обошлось благополучно. Было холодно, ветрено. Ветер дул с востока на запад, от нас на немцев, и это обстоятельство отмечалось офицерами как во всех отношениях благоприятное — и бежать легче, и газы немцы не смогут использовать. Седой подполковник из штаба дивизии снял шапку и перекрестился: «Помоги, господи!» Офицеры считали, что ими все предусмотрено. Немцев, очевидно, захватили врасплох, потому что артиллерия их отозвалась не сразу. А когда начала стрелять, то ударила не по передовой, а по тылам, по артиллерийским позици- ям. Когда взрывы наших снарядов тоже переместились куда-то за сосняк, что чернел на взгорке перед немецкой передовой, раздался голос командира второй роты, бли- жайшей к КПП: — Орлы! За веру, царя и отечество! В атаку! На врага! Ура-а-а! Прозвучали команды в дальних ротах. На бруствер поднялись офицеры — командиры взводов. На фоне серого предрассветного неба чудно размахивали маленькими пистолетами. — За мной! В атаку! Ура-а-а! Однако прошла минута, вторая — и ни одна голова не поднялась над окопами. Нигде. Ни вблизи, ни вдали. Не- мецкие пули пощелкивали лишь изредка, такой огонь не мог прижать людей к земле. Солдаты не поднимались по какой-то иной причине. По какой? — Что такое? — Что случилось, капитан Залонский? — закричали штабисты. Ошеломленный неожиданностью, Залонский бросился с командного пункта в окопы. Я шмыгнул за ним. На- встречу нам бежал такой же растерянный командир вто- рой роты поручик Маланин: — Солдаты не идут в атаку, господин капитан. — Как не идут? Почему? Мы вбежали из траншеи в первый окоп, широкий, об- житой, с бревенчатой стенкой, с нишами и пулеметными гнездами. Солдаты неподвижно лежали грудью на бревнах, с винтовками на бруствере. Но никто не стрелял. Казалось, все уснули. Ей-же-ей, я так и подумал, что немцы пустили «сонный газ», потому что разговоры среди солдат о таком 96
газе были. Но почему же не уснули офицеры? И не засы- паю я? Залонский выхватил пистолет, выстрелил в воздух, за- кричал: — Солдаты! Воины православные! В атаку па врага лютого за мной! — и полез на бруствер. Но, выбравшись на вал, не встал в полный рост, потому что, оглянувшись, увидел, что никто из «православных воинов» даже не по- шевелился, никто не взглянул в его сторону. Я заметил, что некоторые солдаты тайком усмехались. Капитан соскочил в окоп, побежал вдоль него, испуганным, плак- сивым голосом умоляя: — Братцы! Что ж это такое? Кому вы служите? Кому поверили? Изменникам? Врагам? Это же бунт. Бунт! Да за это под военно-полевой суд! Всех! Всех! Господа офицеры! Поднять людей в атаку! В атаку! Снова надрывно закричали взводные, унтер-офицеры. Но солдаты молчали, прильнув к брустверам. Справа и слева, в других ротах, тоже не слышно было обычного могучего «ура!». Одиночные выстрелы. Одиночные вы- крики. Мне стало жаль Залонского, ведь он добрый, он никог- да не ударил ни одного солдата. Если б я знал, как ему помочь, то, наверно, бросился бы на помощь. Но в то же время поразило меня и восхитило это солдатское единство, сплоченность, этот общий сговор. Я догадался, чья это ра- бота, и люди эти — Иван Свиридович, Лизунов — сразу выросли в моих глазах необычайно. Выходило, что именно они, а не офицеры имели над солдатами большую власть. Я был горд, что хоть немножко помог им как связной и о наступлении за неделю предупредил, дал им время под- готовиться. Такие противоречивые чувства переплетались в моей душе — я был и за капитана и за солдат. А Залонский за эти минуты превратился в совершенно другого человека. Он больше не просил. Он ругался самы- ми грязными словами, которых я от него никогда и не слышал: — Скоты! Вонючая чернь! Вши оконные! Перестреляю сукиных сынов! Вас пулеметы заставят идти в атаку! В атаку! — И ударил солдата дулом пистолета по голове. Тот закричал: — За что? Братцы! Тогда штук пять винтовок, будто сами по себе, сползли с бруствера и повернулись к командиру батальона и ко 4 И. Шамякин 97
мне, потому что я стоял за ним. Мне даже показалось, что грохнул залп. И я, сознаюсь откровенно, отчаянно пере- пугался. Почувствовав, что еще жив, я, как мышь, нырнул в боковую траншею: зачем мне помирать от своих солдат, которым я же помогал! Но ведь они об этом не знают; убьют офицера, а заодно и денщика его. Нет, залпа не было. Это, опомнившись от артналета, отозвались немцы — ударили их пулеметы, полосуя сле- жавшийся дерн бруствера. Мимо меня прошел Залонский, шатаясь, бледный, держа в опущенной руке пистолет. Я подумал, что командир ранен, и двинулся за ним, чтоб помочь. С командного пункта словно ветром сдуло и офи- церов, и солдат связи. В блиндаже штабисты встретили нас направленными на открытую дверь пистолетами. Седой подполковник кричал в телефонную трубку: — В батальоне бунт! Бунт! Пришлите казаков! При- шлите казаков! И вдруг отдернул трубку, будто она обожгла ему ухо; нижняя челюсть у него отвисла, как у покойника, глаза остекленели. Стуча зубами, заикаясь, проговорил: — М-ме-не-ня п-п-по-о-слали знаете куда? Ч-ч-то ж это такое, го-господа? Творилось нечто страшное, непонятное для офицеров и необычное, любопытное для меня. Кстати сказать, я лучше, чем все они, понимал, что происходит. Фельдфебель первой роты, которого солдаты терпеть не могли, вскочил в блиндаж с криком: — Они поднимут нас на штыки! Офицеры сбились в углу блиндажа, позади стола, как напуганные грозой телята. Я не верил, что солдаты могут заколоть офицеров, и меня смешил их страх; сколько они говорили солдатам о смелости и героизме, а сами дрожат, как мокрые зайцы под кустом. Я потом узнал: командир первой роты поручик Сукно- валов хотел застрелиться там же, в окопе. Унтер отобрал у него пистолет. Поручик пришел в блиндаж, обвел всех ошалелым взглядом и, упав на стол, за которым играли в карты, заплакал, как ребенок, навзрыд, колотясь головой о столешницу. Залонский сказал ему: — Успокойтесь, поручик. Стыдно. — Дайте мне пистолет. Я застрелюсь. Я не хочу боль- ше жить. Это позор! Позор! Всем нам. Как они смели? Как они смели? Против нас... против царя-батюшки... — Да, это позор,— подтвердил седой подполковник из штаба дивизии и вдруг неведомо почему накинулся на 98
меня: — А ты чего вертишься вокруг господ офицеров? Шпионишь? Пошел вон, гнида! Я выскочил из блиндажа, страшно обиженный, и по- шел в окопы, к солдатам. Немцы ждали атаки и, чтобы не дать нашим подняться, не жалели патронов; пулеметы их прямо захлебывались. Они, должно быть, не понимали, что происходит, думали, что русские замышляют какую-то хитрость, подготовили какую-то ловушку, поэтому тишина в окопах пугала их больше, чем атака казацких сотен. В окопе меня встретил подпоручик Докука. Я удивил- ся: он единственный из офицеров вел себя так, будто ни- чего особенного не произошло,— ни испуга, ни растерян- ности на лице. Спросил: — Жменьков! Куда смылось командование? Испуга- лись солдатской забастовки? Он первым употребил странное для меня слово; я знал его смысл, но считал, что бастовать могут только рабочие. От Ивана Свиридовича я слышал о забастовках, но не ду- мал, что могут забастовать солдаты, да еще на войне, когда надо идти в атаку. — Солдатам не хочется умирать, — спокойно рассуж- дал подпоручик.— А кому хочется? Тебе хочется? Мне, брат, тоже не хочется. Солдаты забастовали против смерти. Но немцы могут контратаковать. Похоже, солдаты не ду- мают сдаваться в плен. Они будут отбивать контратаку. Смерть отбивать. Кто ими будет командовать? Сходи, по- жалуйста, спроси у храброго русского дворянства. Над дворянством Докука часто подсмеивался. Когда-то, зимой еще, ротмистр Ягашин синел от этих шуточек и раза два хватался за кобуру. Залонский снисходительно улы- бался и один на один успокаивал ротмистра: мол, подпору- чика надо понять — сын фельдшера получил право учиться в университете, но в карманах у него всегда ветер гу- лял, отсюда злость и зависть к тем, у кого больше воз- можностей.. Обиженный подполковником из штаба, я огрызнулся на просьбу Докуки, услышав в ней насмешку: — Сами сходите спросите. Подпоручик удивился: — И ты бастуешь? Так, может, и капитан твой за- бастовал? — И вдруг из кроткого стал злым, обозвал меня дураком и сказал, что и Залонского, и его, и «всех дураков и трусов» расстреляют, если они не будут командовать во 4* 99
время немецкой контратаки и солдаты поднимут руки вверх. Докука всегда интересовал меня, но привязаться к не- му я не мог — колючий он был. Офицеры его не любили. И солдаты тоже не больно жаловали, потому что не пони- мали: иной раз он был слишком горяч и криклив, а иной раз равнодушен ко всему и на простые вопросы отвечал мудреными, книжными словами. Но в то утро солдаты, видно, приняли его. Рассказывали: когда никто не бро- сился вслед за ним в атаку, подпоручик сполз назад в окоп, смачно матюкнулся, но на солдат не стал кричать, не на- зывал скотами. Сел на дно окопа, сказал: — Бастуем? Черт с вами. Только сперва застрелите своего ротного. Я не желаю, чтоб из-за вас меня повесили. Вы не хотите помирать, и я не хочу помирать. Но если кто- нибудь вздумает сдаться немцам, получит пулю в спину. Имейте в виду. Если у кого-нибудь есть такое намерение, пускай сперва застрелит меня. И офицеров. Унтер-офице- ры! Занять места у пулеметов. Стрелять по немцам, если они контратакуют, по своим, если кто попробует сдаться в плен. Немцы не пошли в атаку. Над нашими окопами не поднялось ни одного штыка с белым платком. Как всегда, огрызнулись наши пулеметы. Не первый день и не первую педелю мы стреляли меньше, чем немцы,— не хватало патронов. Потому казалось, что окопный день идет как обычно. В окопах и ходах сообщения запахло кулешом — несли из кухни завтрак. Офицеры вернулись в свои роты. Представители шта- бов полка и дивизии ретировались. Вместо них явились другие офицеры, более молодые, решительные, но более молчаливые и загадочные. Очевидно, через них стало из- вестно, что ни один наш батальон не поднялся в атаку — вся дивизия отказалась идти в наступление. Капитана Залонского эти сведения — заметил я — об- радовали. А командира первой роты, поручика Сукнова- лова, еще больше напугали — он снова плакал и хватал за руки незнакомых офицеров: — Что же это делается, господа? Гибнет Россия. Гиб- нет Россия. До чего мы дошли? Меня тоже обрадовало, что забастовала вся дивизия, хотя вряд ли я понимал, в чем тут суть. Помчался по хит- рому сплетению траншей, чтоб передать этот слух Ивану Свиридовичу. Удивился, когда увидел, что писарь в блин- даже гнет спину над ротными бумагами с таким видом, 100
будто ничего не случилось, а если и случилось, то его лично это якобы мало интересует. Но в ответ на мое сооб- щение, что забастовала вся дивизия, возбужденно засме- ялся, потирая ладонями стриженую голову. И удивился: — Как, как ты говоришь? Забастовала? Ну и выдумал же! Ишь «экономист»! — Ей-богу, правда,— побожился я. Иван Свиридович стал серьезным, спросил, от кого я слышал эту новость. Встревожился, узнав о появлении незнакомых офицеров. Попросил сказать кое-кому в ротах о том, что вся дивизия не вышла из окопов, и о появлении офицеров контрразведки. Сам тут же спрятал бумаги в железный ящик — не до ротных дел! — и пошел к сол- датам. Однако долго еще ничто не предвещало беды. Напря- жение упало. Пошел мелкий осенний дождь. Даже немцы успокоились. Сам собой возобновился прежний порядок дежурств и караулов, как будто бы не было никакой воен- ной тревоги. Те, кто имел право отдыхать, спрятались от дождя в землянках. В одной такой землянке, куда я слу- чайно заглянул, беззаботно играли в карты. Подпоручик Докука, обычно пивший меньше других офицеров, успел где-то здорово хлебнуть и, к моему удивлению, читал все еще напуганному Сукновалову стихи, которые я слышал от мастера оружейной мастерской и которые он, Докука, будто бы не знал: — На святой Руси петухи поют. Скоро будет день па святой Руси. Сукновалов завизжал, будто его резали. Кричал, что Докука социалист, враг царя и отечества, что Россия гиб- нет из-за таких, как он. Докука на это ответил на диво сдержанно для пьяного: — Поручик, я хотел бы посмотреть на вашу патриоти- ческую физиономию после того, как вы два года покормите вшей в окопах. Сукновалов до сих пор околачивался в тылу и на фронт попал совсем недавно, месяца два назад. Целый день понадобился ошеломленному командова- нию, чтоб подготовиться к наказанию полков, не пошед- ших в атаку. Под вечер позиции в тылу нашего батальона заняли спешенные казаки. Они появились неожиданно, как с неба упали; первым делом захватили пулеметы, обезоружили тех, кто дежурил в окопах, стоял в карауле, затем — всех остальных, кроме офицеров. Винтовки так и остались ле- 101
жать под дождем на брустверах, стоять в пирамидах в блиндажах, в нишах окопов. Казаки были молчаливые, быстрые и злые: когда один унтер-офицер не захотел от- дать трофейный пистолет, его исполосовали нагайками. Солдатам не разрешили взять ранцы, мешки, котелки. Все осталось. За каких-нибудь полчаса батальон по узким и скользким ходам сообщения, траншеям был выведен в лощину, которая не простреливалась немцами; Построи- лись поротно, окруженные казаками. Командовал ими ротмистр Ягашин. Он скакал перед строем на вороном донце, подымал его на дыбы перед лицами солдат, щелкал нагайкой и грязно ругался: — Довоевались, сукины дети! Христопродавцы! Кай- зеру хотели продаться за гороховую похлебку? Изменни- ки! Виселицы вам мало! Ротмистр, казалось, радовался, что это произошло в батальоне Залонского. Я чувствовал, что он мстит капи- тану. Да он и не скрывал этого, я сам слышал его слова: «Долиберальничались, так вашу мать?» Это уж никак не могло относиться к солдатам; большинство из них видело ротмистра впервые, потому что, с тех пор как его батальон еще был придан нашему батальону, некоторые взводы чуть не трижды обновлялись. Бог берег, как любил шутить До- кука, только двух человек — Залонского и его, подпору- чика. Их и имел в виду Ягашин, так как помянул и «бар- ское чистоплюйство», и «вольнодумные песенки», и «дьячковскую философию». Каждое слово ротмистра, словно плетью, стегало ка- питана. Я видел, как Залонский вздрагивал и сутулился. Мне жаль было командира так же, как тогда, когда он в окопе кричал, грозил, а солдаты даже головы не повора- ч ива ли. Один из офицеров, что незаметно появился в баталь- оне еще днем, стал вызывать солдат по фамилиям. Первым назвал Павла Кузнецова. Тот отозвался. — Три шага вперед! Шагом арш! — скомандовал Ягашин. Бывший рабочий вышел совсем не по-военному — сделал не три шага, а несколько коротких, без команды повернулся, улыбнулся строю. Тут же подскочил военный жандарм и надел на него наручники. Солдаты загудели. Павел улыбался: видно было, что ничего другого он не ждал и что арестовывали его не впервые. 102
На возмущение солдат ротмистр ответил командой, казаки выхватили сабли, готовые броситься на без- оружных. Между тем жандармский офицер, не проявляя, не в пример Ягашину, никаких эмоций, не произнося гнев- ных слов, на вид равнодушный ко всему, называл новые фамилии. Щелкал# замки наручников. Кто следующий? Маленький — левофланговый — я затаился, замер, а сердце колотилось, как у пойманного птенца. Ждал, что следующим будет: «Жменьков!» Боялся ареста и в то же время хотел, чтоб вызвали и меня. Пускай увидит батальон, что я не денщик, не ла- кей капитана, что я... вот я какой!.. Так бились, боролись два чувства в моем трепещущем сердце — страх и отвага. Я даже подумал: не выйти ли самому и сказать: «Я с ними!» Удивить и своих солдат, и Залонского, и казаков, и жандармов. Один из тех, кого арестовали, закричал: — За что, ваше благородие? Что я сделал? Я ж не гита- тор! Я никого не подговаривал. А в атаку один не побе- жишь! Как люди, так и я. Жандармский подполковник приказал отвести труса в сторону, наручники на него не надели. Тогда я понял, каким способом могут вырывать показания у арестован- ных, и мне не хотелось оказаться среди них. Офицер назвал фамилию младшего унтер-офицера Го- лодушки — никто не отозвался. Ивана Свиридовича не было в строю. Поднялась суматоха. Спокойный подполковник ругал- ся последними словами, гремел на всю округу: — Сбежал?.. Куда? Когда? Вот кто главный! Где были ваши глаза, лопухи окопные? Поймать! Из-под земли вы- копать! Осмотреть все траншеи, блиндажи! Прочесать кусты! Позвонить в штаб, чтоб поставили посты на доро- гах! В деревнях! Видите, идиоты, как действуют социа- листы-заводилы? Вас, серую скотинку, подвел под обух, а сам, верно, с немцами шнапс распивает. У меня в сердце в ту минуту тоже шевельнулось что-то недоброе. Я догадался, что «забастовка» — неприметная работа Ивана Свиридовича и его друзей, что в батальоне он, пожалуй, главный. И что же выходит? Заварил кашу, а сам в кусты? Пускай расплачиваются другие? Жандармы бросились назад в окопы. Ротмистр Ягашин послал казаков прочесать сосняк, где стояли батальонные 103
тылы. Подполковник остановил аресты. Ждал. Ходил пе- ред строем. Спросил: — Он главный подстрекатель? Строй молчал. Офицер повернулся к арестованному, который просил о милости: ' — Он тебя подговаривал? Писарь Голодушка? — Нет, ваше высокоблагородие. Он не из нашей роты. — А кто? — Не помню. Все говорили. — Не помнишь? Что, память отбило? У меня ты все вспомнишь! — И, обращаясь к строю: — А вы еще раска- етесь, что поверили кайзеровскому шпиону. Да поздно будет. Ивана Свиридовича привели из окопов под дулами пистолетов и карабинов. Вели жандармы и казаки. Как тяжелого преступника. Офицер увидел — сразу взбод- рился, повеселел, подкрутил усы: — Вот он, голубок. Не удалось перелететь к немцам. Пошел навстречу, как бы намереваясь радостно при- ветствовать. Встретились как раз у левого фланга построе- ния, против меня. Подполковник гаркнул: — Где был, морда? Иван Свиридович ответил спокойно, с улыбкой: — У кого из нас она толще, господин жандарм? Жирный офицерский затылок налился кровью. Голос сорвался до визга: — Молчать! Иван Свиридович снова улыбнулся: — Вам же будет хлопотнее, если я совсем замолчу. — Ах, ты вон какая цаца! — сразу сменил тон под- полковник.— Где прятался? — Так что, ваше высокоблагородие, вел агитацию среди казаков,— доложил жандарм. — Агитировал казаков? — удивился подполковник. Удивление его прозвучало так искренне, что строй заше- велился, солдаты вытянули шеи, чтоб увидеть Ивана Сви- ридовича. Ротмистр Ягашин вздыбил перед ним коня, за- махнулся нагайкой, но... не ударил. — Ты успел поговорить с казаками? — допытывался подполковник, не веря своим ушам. — Надо же было им открыть правду. — Какую правду? — закричал Ягашин. — Которой вы им никогда не скажете, ротмистр. — Я для тебя ваше благородие, хам. 104
— Какое вы благородие! — презрительно махнул ру- кой Иван Свиридович и, обойдя офицеров, медленно пошел вдоль строя к своим арестованным товарищам. Навсегда остались в памяти моей слова Ивана Свири- довича. И как он сказал их — смело, с гордостью. И как пошел. Как повели их, одиннадцать солдат, под конвоем, а весь батальон глядел вслед и вздохнул, точно одной грудью, когда фигуры скрылись за взгорком. Я тоже вздохнул, с болью и грустью. К боли примешивалась капля обиды от того, что, стоя так близко, Иван Свиридович даже не взглянул на меня. Мы еще долго стояли — пока взводные не переписали всех людей и не дали списки ротмистру Ягашину. Потом батальон гнали всю ночь. По грязным полевым дорогам, под дождем. Ягашин гнал. Он носился то к голове колон- ны, то к хвосту, нагайкой подгоняя отстающих, как ско- тину. Я тоже отведал нагайки. То ли он бил без разбору, то ли углядел в темноте мою маленькую фигурку и отомстил за сожженные бурки. Лошадей дали только Залонскому и начальнику штаба. Ротные офицеры и взводные шли вместе с солдатами. На рассвете Ягашин не досчитался четырех человек. Может быть, упали от изнеможения или, очень может быть, сбежали, дезертировали. Вдобавок выяснилось, что мы сбились с дороги и пришли не туда. Ошалевший от злости ротмистр хотел гнать дальше, но обессиленные солдаты возмущенно загудели и потребовали отдыха и пищи: ужина не давали, и люди шли голодные. Ягашин вынужден был послать разъезд, чтоб разыскали обоз и по- левые кухни, которые следовали за нами, но где-то от- стали. На привале я прислуживал капитану. Залонский был мрачен и ни разу не взглянул на меня; полотенце, мыло, миску с супом, ложку брал так, будто подавал их не чело- век, а дух бесплотный. Совсем приунывший Сукновалов глотал слюну — у него не было миски. Вещи батальонного начальства привез каптенармус вместе с кухнями: вещи ротных ко- мандиров ехали в обозе. Докука пошутил: — Нашим мешкам особый почет. Во время завтрака в поле он читал стихи. Здесь и в это время они звучали как издевательство, насмешка. Сукно- валов скрежетал зубами. Солдаты с возмущением спра- шивали у командиров: 105
— Мы кто: арестанты или солдаты? Почему с нами так обращаются? Куда нас гонят? Пригнали батальон в Гордею. Там уже были другие батальоны, службы и штаб полка. Это приободрило и офицеров и солдат — что собрали всех вместе, и хотя лучшие хаты заняли казаки и всюду шныряла военно-по- левая жандармерия, полк разместился как па отдых, только что без оружия. Но когда Залонский узнал, что другие батальоны, ко- торые тоже не поднялись в атаку и также были обезору- жены и сняты с передовой, шли сюда без казачьего конвоя, он возмутился страшно. Кричал, швырял вещи, бегал в штаб полка. Утром был вялый, безвольный, оглушенный несчастьем. А тут стал необыкновенно деятельным. Офи- церам заявил, что ротмистр Ягашин превысил свои пол- номочия и оскорбил, унизил их всех, гоня, как арестантов. Подпоручик Докука совершенно серьезно попросил раз- решения вызвать Ягашина на дуэль. Сукновалов заныл: «Что вы делаете, господа? Мало вам одной беды?» Мне довелось увидеть, как в тот же день они встрети- лись в переулке — Ягашин и Залонский. Стояли лицом к лицу, держась за кобуры, побагровевшие, с налитыми кровью глазами. Ротмистр первый заговорил: — Спокойно, капитан. Не мой эскадрон не пошел в атаку. — Советую вам, ротмистр, отойти в сторону, если судьба еще раз сведет нас на узкой дорожке. Разошлись. Между тем продолжались аресты. Арестовали даже кой-кого из офицеров. Полк, по сути, расформировывали. Ежедневно с утра до ночи заседала специальная комиссия, на допрос вызывали каждого солдата. От того, какую характеристику давал своему солдату ротный офицер, присутствовавший на комиссии, что делал солдат до армии, как воевал, зависела его судьба. Одних отправили в штрафные роты, других рассовали по разным частям, мало кого оставили в своем полку. Подпоручик Докука вернулся с комиссии, через кото- рую пропустили его роту, очень взволнованный и мрач- ный. Меня, больше чем к кому бы то ни было, тянуло к нему. Может, потому, что он высказывался смелее дру- гих и охотно объяснял мне то, чего я не знал или не мог понять. Залонский, наоборот, относился ко мне насто- роженно, казалось, он не прочь бы избавиться от такого денщика, но не знает, как это сделать, куда меня девать, 106
потому что по годам я все еще не подходил под призыв и меня нельзя было отправить в строевую часть. Через педелю в Несвиже судили арестованных. На суд вызвали батальонного и ротных командиров. Меня Залон- ский не взял, не то что раньше: нигде не обходился без денщика. Поздно вечером почему-то первым вернулся Докука. И пришел к нам в дом, где жил комбат. Вместе с хозяйкой я готовил ужин, поджидая господ офицеров. Вид у подпоручика был страшный, и невозможно было понять, пьян он или болен. Остановился перед окном и дол го-дол го пристально вглядывался в темноту. Я робко спросил: — Как там, ваше благородие?.. Докука обернулся. Глаза его при свете тусклой лампы стали белыми, точно затянутыми тусклым бельмом. — Их расстреляют, Жменьков,— просто ответил он. Я задохнулся и потому не сразу спросил: — И Голодушку? — Кого?.. A-а... Не помню, Жменьков. Многих рас- стреляют. Или, может быть, повесят. Смертная казнь... Он вздрогнул, как от холода. Я не знал, что еще спро- сить или сказать, представлял, как будут вешать людей (почему-то расстрел не казался мне таким страшным), и сердце мое леденело от ужаса. Не помню, сколько мы так простояли молча. Потом Докука провел ладонями по лицу, как будто стирая налипшую паутину, и сказал: — Но как это подло, Жменьков! И что за подлецы те, что присвоили себе право решать судьбу других людей — жить им или помереть. И твой Залонский. И Сукновалов... И командир полка... И генерал... Все. Чтоб сохранить свои чины, свои звания, они готовы повесить, погнать на убой пол-России. Подло и низко! Гадко. Как можно жить с та- кими людьми, Жменьков? Зачем жить? Офицер говорил почти те же слова, которые я слышал раньше от Ивана Свиридовича, а в последнее время чаще всего от Павла Кузнецова. Может быть, за эти слова их осудили на смерть? Странно и почему-то страшно стало, что и Докука за- говорил так. Более того, образованный офицер спрашивал у полуграмотного деревенского парнишки, как жить дальше с подлыми людьми, зачем жить. Что я мог отве- тить? Растерянно молчал, думая об Иване Свиридовиче, о других осужденных из нашего батальона. Меня позвала хозяйка. На минуту я отлучился — и щелкнул выстрел. О пол стукнулся наган. Подпоручик 107
схватился рукой за подоконник, потом за стол. Я успел подскочить и поддержать его: — Ваше благородие! Ваше благородие! По щеке его текла кровь, горячая, закапала мне на руки. Докука попытался улыбнуться. Но улыбка за- стыла, как на фотографии: один вечно длящийся момент, оскал зубов и уже черные глаза. Тело стало тяжелым, и прижало меня, малосильного, к столу. Заголосила хо- зяйка. Много смертей видел я до того и после, хоронил очень близких людей, но ни одна смерть не потрясла меня так, как самоубийство молодого офицера. Больше пятидесяти лет миновало, а передо мной все стоит его предсмертная улыбка-оскал. И глаза, у живого почему-то белые, у умирающего черные, как глубокие ямы. Генерал помолчал. Задумчиво разгреб палочкой остывшую золу, выгреб несколько угольков, и они, осво- божденные из-под пепла, сразу вспыхнули, как золотинки. Вечером угли словно спешат поскорее сгореть. А был уже вечер. Осенний день недолог. Мы и не заметили, как на вершинах самых высоких елей погас последний отблеск солнца. Сюда, на сосновый пригорок, из поросшей елью низины потянуло душной сыростью. Заметнее, чем днем, запахли грибы в генеральском кузовке. Привяли, что ли? Михась взглянул на часы и, как человек деликатный, за- метил: — Трудно мне, старику, вести машину с фарами. Сле- пят встречные. Тогда генерал закруглился: — На этом, пожалуй, можно закончить историю окоп- ной жизни местного паренька Пилипа Жменьки. — И это все? — несколько разочарованно спросил я. Естественно, что мое профессиональное любопытство взбунтовалось: полдня генерал рассказывал, а до главно- го — до встречи с Лениным — так и не дошел. Филипп Григорьевич, видно, заметил мое разочарова- ние и засмеялся: — Как может быть все, если я вон еще сколько про- жил! В четырех войнах воевал. Но если в таком темпе крутить ленту моей жизни, то мы не только заночуем здесь, но и зазимуем. Поехали! Когда, трясясь по корневищам, выбирались из лесу на шоссе, я сказал: 108
— Такой водитель, как Михаил Михайлович,будет везти нас часа два. — Долечу за полтора,— отозвался Михась. — Но и этого, Филипп Григорьевич, достаточно, чтобы поставить хотя бы маленькую точку. Представьте, если б я подсунул читателям неоконченный рассказ? Что бы они подумали об авторе? Генерал засмеялся: — О, свяжись с вашим братом — замучаете. — Кстати, чтоб вы не ожидали ничего необычайного, скажу сразу, что в те бурные дни и месяцы, когда старый мир летел под откос и всходила заря новой эры, я оказался как бы в тихой заводи, во всяком случае не на магист- ральном пути революции. Не знаю, то ли в наказание за все, что произошло в батальоне, или, может быть, наобо- рот, за те «заслуги», о которых за минуту до смерти гово- рил Докука, капитана Залонского не бросили с новым ба- тальоном на передовую, а послали в тыл, в Смоленск, в школу, где наскоро пекли для обескровленного фронта безусых прапорщиков, которые с такой же быстротой по- гибали, с какой становились офицерами. Меня капитан не бросил — удобная собственность. Но я помнил слова покойного Докуки и не питал теперь к своему благодетелю тех чувств, что раньше. Однако пос- ле гибели людей, близость с которыми в полку согревала мне сердце, почувствовал я себя одиноким и никому не нужным. Поэтому даже обрадовался, что Залонский не забыл обо мне. Обычно в тыл ехали весело; он ехал мрач- ный, молчаливый. Не так, как на побывку домой. В дороге не то пригрозил мне, не то вроде бы и приласкал. Сказал, что, зная о моей дружбе с Голодушкой, не верит, что я ничего не слышал, не видел, ни о чем не догадывался; и если бы я послушался его отеческого совета и рассказы- вал ему о солдатских разговорах и замыслах, то, наверное, такой беды не случилось бы. Он бы все уладил, никого не обидев. Разве он когда давал в обиду солдата? Он и теперь скорбит о судьбе осужденных. Залонский умел говорить убедительно, прочувствован- но, сердечно. Я стоял пе-ред ним в тамбуре вагона, опустив глаза, и губы мои дрожали. До слез было жаль Ивана Свиридовича, Кузнецова, Докуку. И себя стало жаль. И даже его, командира. Если б он не говорил это с такой тихой болью, если б злился, кричал, ругался, то в ответ, 109
верно, и у меня б вспыхнула злоба, протест. Но он увеще- вал, как добрый настоятель молодого монаха: — Вот так, брат Филипп. Когда люди начинают терять доверие друг к другу, к добру это не ведет, только к злу и смерти. Нельзя идти против закона, против бога и царя. Социалисты хотят разрушить то, что создано волей божьей. Социалисты хотят поражения России на войне. В свои авантюры они втягивают невинных людей. Я все время боялся за тебя. Если б кто-нибудь сказал о твоей дружбе с ними, после такой истории не поглядели бы ни на твое малолетство, ни на Георгиевский крест. Засудили бы. И на меня упала бы тень. Хотя я и так без вины вино- ват. И наказан. Я не жалуюсь. Но мне больно, что в то время, когда я проявлял к ним христианскую доброту, Голодушка и его дружки копали могилу. Себе. Мне. И те- бе. Подумай, Жменьков, об этом. Если хочешь стать чело- веком. Я искренно хочу помочь тебе найти место в жизни. Не раз обещал капитан, когда окончится война, помочь пойти учиться. Может быть, даже устроить в военное училище. А не то в ветеринарное или фельдшерское. Совет я принял — подумать. Думал долго и мучитель- но. И странно — чем больше вдумывался в слова офицера, тем меньше верил им; чем чаще вспоминал слова людей, которые за свою правду на смерть пошли, лучше, глубже понимал смысл их слов. А слова Залонского, которые раньше казались такими красивыми, блекли и тускнели. У меня хватало времени на раздумья. В городе я ока- зался в одиночестве. Особенно в первое время. Чувствовал себя как в лесу. Офицерская школа не боевой батальон. И хотя там обучались парни всего года на два старше меня, подру- житься с кем-нибудь из курсантов было невозможно. Никто из тех, кто видел себя во сне генералом, не мог опуститься до дружбы с денщиком. Правда, если бы я жил среди них, как на передовой среди солдат, может быть, и нашелся бы такой сердечный и негордый юноша. Но в школу я заглядывал редко и только днем, во время за- нятий. Жил Залонский на частной квартире у каких-то старых обедневших господ, у которых был изрядный — комнат в двенадцать,— но прогнивший и запущенный дом. Было обидно ходить на рынок вместе со старой, рябой и сварли- вой кухаркой. Сперва мне казалось, что именно из-за того, что я таскал мешки и кошелки за этой бабой, форма моя и даже крестик не производили на людей никакого впе- 110
чатления — надо мной часто подсмеивались. Но потом убедился, что и без кухарки я пользовался таким же «уважением». Видно, опостылела людям военщина. Меня тоже перестали тешить и форма, и слава, и будущее, обе- щанное капитаном. Пытался я подружиться с солдатами из госпиталя, с рабочими, но врать не умел, и новые зна- комые мои, узнав, что я денщик» деликатно или бесцере- монно рвали отношения. А если и встречались, то так, словно для забавы с «маленьким солдатом», и на серьез- ные разговоры не шли. Тогда я чуть не возненавидел военную форму, которой еще недавно так гордился, и стал даже подумывать о де- зертирстве. Меня больше не удерживала солдатская соли- дарность, потому что не было рядом людей, которые каж- дый день шли на смерть. Как никогда, заныло сердце по дому, по матери, малышам, дядьке Тихону. Даже в первые дни после перехода линии фронта так не ныло. Каждую ночь снились они мне. И полуголодная жизнь с тяжелым крестьянским трудом в поле, на гумне казалась раем. Ес- ли б я мог вернуться в ту жизнь! К земле, к сохе, к лошади. Хотел было попросить капитана отправить меня в имение, где есть славные украинские хлопцы и где вообще люди проще, чем здесь, в городе. Не отважился, чтоб не выдать свои мысли, потому что Залонский человек проницатель- ный, догадливый. Намерение мое бежать так окрепло, что я начал копить медяки и раздобывать штатскую одежду. Но куда пой- дешь? Стояла холодная и голодная зима. Город пугал своей отчужденностью, неприветливостью, враждеб- ностью. На рынке встречал я беспризорных, сирот, и, ка- залось, ни один человек их не жалеет, не сочувствует этим несчастным. Изредка солдаты давали кому-нибудь из них медяк. Некоторые беспризорные крали. Такой жизни я боялся. Потому решил подождать весны и тогда удрать в деревню, наняться в батраки к зажиточному хозяину или к солдатке; в деревне не хватало рабочих рук — война за- брала людей, об этом я слышал и в окопах и здесь, в горо- де,— на рынке жаловались крестьяне. Но прежде чем пришла весна в природе, весну в жизни сотворили люди. В февральский день, не морозный, но и не сырой, рабочий люд Смоленска вышел на улицу с красными флагами, с транспарантами. Я услышал, что сбросили царя, и, захваченный волной всеобщей радости и возбуждения, целый день ходил по городу с демонст- рантами, видел, как арестовали полицмейстера, как от- 111
ворили железные ворота тюрьмы и на волю со слезами и криками радости вышли осужденные. Впервые город не казался мне чужим, враждебным. Город стал добрый, уютный, меня сразу, как своего, приняли в колонну. Только какой-то рабочий пожалел, что я «солдат без вин- товки». Я тоже жалел, что не захватил трофейный писто- лет, подаренный мне Залонским. Если б был с пистолетом, наверное, оказался бы среди тех, кто вел полицмейстера и других полицейских чинов в тюрьму. Вернулся я домой поздно вечером, усталый и голодный. Залонский встретил сурово-настороженно: — Где ты был, Жменьков? — Так ведь царя сбросили,— отвечал я, уверенный, что в такой день это объясняет все. — Ты радуешься?! — Как видно, Залонского страшно поразило, что так легко, в один день из моей головы вы- ветрилось все то, что он, умный, образованный офицер, вбивал в нее больше года. Два или три раза повторил это: «Ты радуешься?!» — и даже в лице изменился, даже губы задрожали, казалось, вот-вот заплачет человек — от обиды, злости, отчаяния. — Так весь же народ радуется! — отвечал я, с грустью начиная понимать, что капитан не с народом, что он ис- пуган и растерян. В гостиной были владельцы дома. Барыня стояла перед образами и молилась. Старый барин, глуховатый и поэтому крикливый, ходил вокруг стола, у которого сидел кварти- рант, и ругался: — Дурак он, ваш Николашка! Этого олуха, который был под башмаком у немки и у босяка Распутина, давно надо было гнать в шею с престола. Какой это царь? Я вам давно говорил... Должно быть, Залонский не хотел, чтобы хозяин дома повторил при мне то, что он «давно говорил», потому что, поморщившись, чуть не со злобой сказал: — Помолчите, пожалуйста! А может быть, ему надоело разговаривать с глухим стариком, который, никого не слушая, всегда кричал. За- лонский обратился ко мне серьезно и убеждающе: — Народ радуется? Нет, Жменьков, это не народ. Масса, которая вышла из-под власти, взбунтовалась,— не народ. Это темная, слепая сила. И радость ее коротка. Кто ее ведет? Кто ею руководит? Неграмотные, безответствен- ные люди. Я люблю народ, Жменьков. Но не люблю сти- хии. Ты помнишь, что вышло, когда батальон, полк отка- 112
зались слушаться командиров? Так будет и тут. Не так делаются революции... В культурных странах. Во Фран- ции, например... — Во Франции королю отрубили голову, — сказал хо- зяин, чтоб возразить квартиранту, и опять закричал: — Если Николашке отрубят голову, я не пожалею! Распустил чернь, пускай пожинает, что посеял. — О боже милостивый, прости ему, неразумному,— простонала хозяйка. Залонский не откликнулся ни на слова хозяина, ни па возглас испуганной хозяйки и, как никогда раньше, хо- лодно, даже сурово приказал мне почистить парадный мундир. Раньше он всегда говорил, зачем нужно сделать ту или иную не обычную, не повседневную работу. А в тот вечер, после таких ошеломляющих событий, наверно, просто хотел испытать, не взбунтуюсь ли и я, наслушав- шись речей. Я почистил мундир. Но понадобился он толь- ко через несколько дней: капитана срочно вызвали в став- ку, в Могилев. Вернулся он оттуда подполковником и ко- мандиром запасного полка. То ли Залонского нарочно держали в резерве, то ли вспомнили о нем в ставке как о «пострадавшем» при «императоре всея Руси» и подняли при новом главнокомандующем, присвоили очередное звание, дали полк. Все эти дни, после того как прогнали царя, капитан ходил грустный и напуганный; я это отлично видел и да- же, как, должно быть, каждый солдат, каждый крестья- нин, злорадствовал: «Что, трясешься, барин?» Вернулся из Могилева Залонский в отличнейшем на- строении. Разумеется, не только погоны с просветами так подняли его дух — это я сообразил сразу. Прежде всего Залонский мне объявил: — Запомни, Жменьков. Всякое титулование отменено. Никаких «ваших благородий»! Только «господин подпол- ковник». В демократической республике все равны. Офи- цер и солдат. Только воинская дисциплина остается не- зыблемой, ибо без дисциплины нет армии.— А потом, должно быть, для того, чтобы оправдать все, чем забивал мою голову раньше, долго растолковывал: — Спокон веку, с тех пор как бог сотворил человека и люди расплодились, самой лучшей, самой совершенной формой правления бы- ла монархия: фараоны, императоры, цари, князья, короли. Но общество развивалось, страны богатели, все больше и больше становилось образованных людей, и все больше ощущалась потребность в коллективном разуме для ре- 113
шения государственных дел. Англичане ограничили власть монарха парламентом. В Америке образовалась обширная республика, где каждые четыре года народ выбирает пре- зидента. Французы после многих революций тоже пришли к республиканскому строю, и Франция стала самой демо- кратической страной, где все равны в правах — богатые и бедные. Теперь на такой же путь встала Россия. И это прогресс,— утверждал подполковник Залонский. Раньше подобных уроков всемирной истории он мне не давал, прославляя историю русских царей. Разговаривая с другими офицерами, американцев и англичан ругал, не любил их, говорил, что, кроме жадности к деньгам, ничего у них нет за душой; французов хвалил: мол, для всего мира служат образцом культуры. Еще одна особенность этого разговора запомнилась мне. Раньше о таких вещах Залонский говорил со мной упрощенно, как писали в книжечках и газетах для солдат, совсем не так, как говорили между собой офицеры. А о неизбежности и необходимости для России стать рес- публикой говорил по-офицерски, действительно как рав- ный с равным, и, хотя употреблял много ученых слов, я все понял. Это мне особенно польстило — что подпол- ковник так говорит со мной, с простым солдатом, да еще подростком. Он заворожил меня иллюзией равенства. Я опять изменился. После окопного бунта и суда над сол- датами у меня в душе всю зиму росло враждебное чувство к офицерам, и к Задонскому тоже. В первые дни револю- ции хотелось бить и ломать все вокруг, даже трухлявый дом наших обедневших хозяев. Не знаю, какая сила сдер- жала меня, чтоб не напакостить Задонскому, не попортить его вещи, не насолить как-нибудь иначе. А после этой до- верительной беседы снова захотелось служить честно, преданно, но уже не как лакей служит барину, а как че- ловек человеку, друг другу, потому что революция сделала нас равными. С радостью готовился я в дорогу. Всю ночь без сна, без отдыха собирал вещи, стирал белье, чистил одежду, обувь, чтоб командир приехал в полк в наилучшем виде. Запасный полк стоял в Торжке — небольшом городке Тверской губернии. На станции нового командира встре- тили офицеры штаба — начальник, адъютант, всего чело- века четыре, не больше. Обрадовались, увидев молодого, элегантного подполковника, потому что были они расте- ряны, напуганы: в такое время, когда, казалось им, пере- вернулся весь мир, полк остался без командира — старый 114
полковник, инвалид войны, умер от сердечного приступа, когда услышал о свержении царя-батюшки, и никому из офицеров не хотелось брать на себя ответственность за действия трех тысяч человек — пускай кто-нибудь другой попробует управиться с этой стихией, которая все больше выходит из-под офицерской власти. Сразу после приветствия астматический штабс-капитан спросил: — Господин подполковник, объясните нам, провинци- алам, что происходит. Куда идет Россия? Что будет с армией? — Произошла революция, господа,— весело отвечал Залонский.— Россия стала демократической республикой. Неужто нам так трудно принять то, за что лучшие пред- ставители русского офицерства шли на смерть сто лет тому назад? Офицеры переглянулись. У штабс-капитана лицо по- сипело, он задыхался: — Вы были в частях в эти дни, господин подполков- ник? Знаете, что там творится? Для встречи командира надлежало построить полк. Но командуем не мы, коман- дует какой-то солдатский комитет. А он на этот час на- значил митинг. И мы не можем встретить своего коман- дира согласно воинскому порядку. Вы называете это де- мократией? Старый штабист, очевидно, хотел задеть самолюбие, гордость молодого подполковника, но Залонский ошара- шил его да и всех остальных своим ответом: — В полку митинг? Едем на митинг, господа. Тогда другой офицер спросил, к какой партии принад- лежит господин подполковник. — Я беспартийный революционер, господа, — засме- ялся Залонский. В партиях я тогда не очень разбирался и не знал, что после Февральской революции все называли себя револю- ционерами. От Залонского я услышал это впервые. Мой командир сам называет себя революционером! Ура! В тот день много раз хотелось мне кричать «ура!», по- тому что день был необыкновенный, полный неожидан- ностей. Солдатский митинг произвел на меня не меньшее впе- чатление, чем революция в Смоленске. На площадке перед казармой возвышалась красная трибуна, а вокруг нее колыхалось море солдатских шапок. Солдаты стояли вольно, не в строю, гулом отзывались на 115
слова ораторов. Славно светило солнце. Под ногами жур- чали ручейки — с казарменных дворов, из конюшен сбе- гали в ближнюю речку, будто тени тяжкой, голодной зимы. Шла весна, весна революции, наполняла человеческие сердца самыми светлыми надеждами. Естественно, что настроение у солдат было веселое — звучали выкрики, смех, шутки. Я оставил вещи на солдата-возчика — черт с ними, никуда не денутся! — и помчался за командиром, который даже не зашел на приготовленную ему квартиру. К удив- лению штабных офицеров, он нырнул в гущу солдатской толпы, как в воду, не боясь уронить свой командирский авторитет. Но я был проворней и к трибуне пробился первым. Веселое настроение Залонского после поездки в ставку передалось и мне, душевный разговор со мной, как с рав- ным, вернул уважение к нему, преданность. Всю дорогу я ехал с радостным ощущением, что вырвался, словно из тюрьмы, из протухшего дома глупых, обнищавших бар, еду в большой мир, где все бурлит и кипит. А тут еще сразу такой митинг. Я вдохнул деготь солдатских сапог, пот их шинелей, запах воды, солнца, и с новой силой вспыхнуло у меня чувство солдатской солидарности — такое же, как было на передовой, в окопах. Незнакомые люди, стоявшие рядом и даже беззлобно шикавшие на ме- ня,— не мешай, не лезь вперед! — стали мне что братья родные, я на смерть готов был за них. Правда, все иначе, чем было на фронте, но лучше: свобода! Каждый имеет право говорить что хочет. Сперва, пока я пробирался сквозь толпу, выступал солдат, но его речь почему-то встречали смехом и крика- ми... Это был оратор, которого знали и не принимали всерь- ез. Потом говорил штатский, невыразительно и непо- нятно. Его слушали молча, с напряжением. Высокого, ху- дого, с цыганским лицом, но с интеллигентской бородкой унтера, который все время стоял на трибуне, давал слово другим, встретили аплодисментами и приветственными возгласами, когда он сам начал говорить. Голос у него был сильный, красивый. Говорил он так пламенно, что любое, самое холодное сердце мог зажечь, а уж такое горячее, как мое, сразу вспыхнуло. О революции говорил унтер, о сво- боде, о светлом будущем народа. Разобраться в смысле, в оттенках речей я не умел, конечно; да, верно, девять десятых солдат, если не больше, тоже этого не умели. Главным было тогда, чтоб слова говорились революцион- но
ные! А какие за словами дела, какая программа социаль- ных изменений,— над этим начали задумываться позже. Слушая оратора, я вспомнил Ивана Свиридовича, по- думал, что если б он дожил до свободы, то сказал бы такие же слова и так же горячо. Загремело «ура!», когда унтер провозгласил: «Да здравствует революция!» Я кричал, наверное, громче всех. На этом митинг, видно, должен был закончиться. Но тут из солдатской толпы вышел Залонский и быстро поднялся на трибуну. Унтер решительно преградил под- полковнику дорогу. Я слышал их разговор: — Что вам нужно, господин подполковник? — Я командир полка и хочу говорить со своими сол- датами. Унтер козырнул и, отступив на узкой трибуне в сторо- ну, объявил: — Слово имеет командир полка подполковник За- лонский. Удивился я, что унтер знает фамилию командира, ко- торый только что приехал и которого никто, кроме не- скольких офицеров, не видел еще. Те, кто стоял подальше, кому, возможно, уже надоели речи* из любопытства — чтобы лучше рассмотреть и услы- шать своего нового командира — подвинулись вперед, всколыхнулся лес человеческих тел, приблизился к три- буне. Залонский подождал, пока успокоятся. Сказал сперва тихо, как бы пробуя голос или проверяя, как от- кликнутся слушатели: — Солдаты! В ответ пробежало по рядам: «Тише!» Тогда Залонский крикнул в полный голос: — Товарищи солдаты! Полк ответил одобрительным и удивленным гулом. Было еще непривычно, чтобы офицер, подполковник, так обращался к солдатам. Слово «товарищ» в те дни сразу пробивало стену извечной враждебности. Через такую пробоину легко было добраться до солдатских сердец, ко- торые, кроме всего прочего, жаждали человеческого отно- шения, сочувствия, доброты. Залонский тоже говорил о революции. Не так горячо, как унтер, не размахивая, как тот, руками. Но мне пред- ставилось: унтер словно гравий раскидывал — много ка- мешков, но мелких, а Всеволод Александрович — в те дни я все чаще и чаще обращался к нему по имени и отчест- 117
ву — говорил так, будто бросал тяжелые и круглые камни. Говорил он о силе русского народа. Нет другого такого народа, такого сильного и с таким стремлением к свободе. Никому не дал он заполонить себя — ни псам-рыцарям, ни монголам, ни шведам. Народ разбил трон русского царя. Теперь остался один враг — кайзер немецкий. Злейший враг. Не разобьем его — он задушит революцию. А без царя с его немецким окружением разбить врага легко. С революционным правительством, с революционной энергией солдат при поддержке союзных армий нанести полное поражение немцам можно, мол, одним ударом, пусть только наступит весна, подсохнут дороги... — Значит, опять в окопы, ваше благородие? Опять вшей кормить? — крикнул стоявший рядом с трибуной старый солдат, видимо, из тех, кто попадал в запасный полк из госпиталей. Залонский на миг будто споткнулся на быстром ходу. Но не упал, не свернул в сторону — бросил взгляд на по- меху и двинулся дальше. Солдату он не ответил: солдата услышали немногие, а его слушал весь полк. Нет, и сол- дату он ответил: стал говорить о равенстве, которое при- несла всем революция, о том, что он, их командир, не «ва- ше благородие», а такой же гражданин, как все солдаты. Но не может быть армии без дисциплины. Без дисциплины нельзя победить врага. Поэтому в неслужебное время за- ходите, мол, чай пить к командиру, а в строю, на службе полное и безусловное подчинение. Командир по бумажке прочитал приказ Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. Потом, через не- сколько лет, изучая историю революции, я узнал, что прочитал он не весь исторический приказ номер один, а лишь один или два пункта его — о равенстве, об отмене титулования. Залонскому не кричали «ура!», но хлопали долго, взволнованно, с веселыми лицами. Такое выступление ко- мандира полка казалось солдатам величайшим завоевани- ем революции. И командир был доволен. Чего никогда раньше не делал, помог мне разобрать вещи, переставить мебель, насвистывая веселый мотив. Квартира была здесь же, при казармах, в офицерском доме. И хотя была она временная — пока не выедет семья бывшего командира,— мне показалась шикарной: три большие комнаты с простой мебелью, от которой пахло чем-то родным, солдатским, не так, как от трухлявых и пыльных диванов смоленских господ. 118
Первым пришел «на чай» тот самый цыганистый ун- тер, которому кричали «ура!»,— Вадим Свирский. Он по- благодарил командира за его речь и тоже спросил, к какой партии он принадлежит. На этот раз Залонский не рас- смеялся — задумался и ответил, что по своим взглядам он примыкает к конституционным демократам. Свирский начал горячо доказывать, что подполковник ошибается, что по тем взглядам, которые он высказал в своей речи, по его характеру место его не в рядах бур- жуазно-помещичьей партии, а в самой, мол, революцион- ной — партии социалистов-революционеров, которой принадлежит будущее. Залонский с усмешкой ответил: — Я сын помещика, господин председатель. Свирский был председателем полкового комитета. В ответ на признание командира он замахал руками: — У нас, эсеров, свое понимание классовой сути чело- века. Я тоже не пролетарий. Мой отец не бедный человек, у него два винокуренных завода. Но я с семнадцати лет пошел в революцию, дважды сидел в тюрьме... То обстоятельство, что Свирский сидел в тюрьме, сразу сделало его в моих глазах великим революционером. Меня потянуло к этому человеку, как некогда к Ивану Свири- Довичу. Кстати, Залонский действительно угостил его чаем. А вечером с офицерами пил коньяк, который привез из Могилева, целый ящик: обмывал свое назначение. Дня через два Залонского выбрали в Полковой комитет. Даже в такой ситуации, когда большинство комитета было под влиянием эсеров и меньшевиков, это редкий случай, чтоб офицера высокого ранга и звания выбрали в солдат- ский комитет. Для меня началась веселая жизнь. В полку и в городе каждый день митинговали. Залонский дал мне полную волю, и я поначалу, пока не надоело, не пропускал ни од- ного митинга, выслушивал всех ораторов. Но — понял я это гораздо позднее — полковой комитет был в руках энергичных эсеров, а в городском Совете, тоже, видно, в то время было немного большевиков и среди них ни одного такого пламенного говоруна, как Свирский. Он умел заво- рожить своими революционными речами. Скажу от- кровенно: из меня он тоже скоро сделал эсера. Не смей- тесь, пожалуйста. Вы не знали тех времен. Люди с опытом и образованием много большим, чем мои два класса, не сразу разбирались что к чему. А как мог я в свои неполные 119
шестнадцать лет разобраться? С одной стороны — горячие, красивые речи Свирского, который, казалось, читал мои мысли, угадывал сомнения и разгонял их, как ветер тучи, отвечал на все вопросы. С другой — чуть скептически от- носящийся ко всем речам, но спокойный, рассудительный, настойчивый и деловой Залонский, который как бы на деле осуществлял свободу — во всяком случае, я чувствовал себя действительно свободным человеком. Разумеется, я слышал ораторов-большевиков, которые требовали мира, земли, разоблачали буржуазное прави- тельство Львова — Милюкова, эсеровско-меньшевистских соглашателей. Но это в большинстве были агитаторы, приезжавшие из Твери, Москвы и Петрограда. В полку люди такого толка не задерживались — быстро попадали в маршевые роты и отсылались на фронт. Ни с кем из та- ких людей мне не удавалось подружиться. А Свирского я слушал каждый день — на митингах и когда он прихо- дил к командиру. Правда, так просто, как некогда Иван Свиридович, он со мной не разговаривал, но это — считал я — потому, что он был очень занят — ездил, выступал, писал. Кстати, газеты я начал тогда читать довольно ак- куратно. Залонский поощрял это. Но большевистских газет он не покупал. И вообще, видно, кто-то старался, чтоб в полк они попадали не часто и в небольшом количестве. Несколько раз видел я у солдат «Правду», «Рабочий путь». Но с теми, кто раздобывал эти газеты, я не был близко связан, поэтому читал их случайно, урывками. Надо учесть и то, что большевики, попадавшие в полк, видно, не очень доверяли георгиевскому кавалеру, кото- рый чистил командиру сапоги и вертелся вокруг эсера — председателя полкового комитета. Невелико сокровище,— пацан! — чтоб кто-нибудь из большевиков серьезно поду- мал о том, чтобы вырвать подростка-денщика из-под эсе- ровского влияния и перетащить на свою сторону. Хотя что касается войны, то вскоре мною снова овладели сомнения: те ли, что нужно, новые патриотические лозунги провоз- глашали офицеры и многие агитаторы? Особенно после майского выступления в полку московских рабочих, кото- рые разоблачали милюковскую ноту союзникам. «Долой войну! Да здравствует мир между народами!»— таков ло- зунг нашей партии, таков лозунг товарища Ленина!» — закончил один из ораторов. Я подумал тогда: против вой- ны были Иван Свиридович, Лизунов, Кузнецов. На смерть пошли за это. Против войны выступал при царизме и вы- ступает теперь, при Временном правительстве, Ленин, 120
о котором Иван Свиридович говорил с глубоким уважени- ем, как о своем лучшем учителе. Воевать не хотят солдаты, крестьяне, рабочие. Значит, выходит, что война по-преж- нему нужна буржуям, помещикам, генералам. Высказал свои сомнения Свирскому: зачем теперь, когда все люди равны, гонят солдат на смерть? Он стал толковать, что эсеры тоже против войны, но нельзя, мол, просить мира в невыгодный для нас момент. Кайзер по- чувствует свою силу и начнет диктовать условия, которые, разумеется, будут во вред революции, так как любой са- модержец — враг революции и народа. Надо выбрать под- ходящее время, тогда можно заключить действительно прочный мир. Это, скажу вам, убеждало такого «честного патриота», как я. Не помню уже, в какой газете, но мне посчастливилось прочитать довольно подробный рассказ о возвращении Ленина из-за границы, о встрече его на Финляндском вокзале. Очень мне понравилось, как встречали Ленина. В пасхальный вечер тысячи людей пришли на вокзал, военный оркестр играл «Марсельезу», стоял почетный караул из матросов и солдат. Ни о ком не писали на плака- тах: «Да здравствует вождь революции!» О Ленине рабо- чие написали. Читал я это и очень жалел, что Иван Сви- ридович не дожил до этого времени: вот кто порадовался бы! Потом я стал искать в газетах все, что писали о Ленине. Хотелось, чтоб он стал и моим учителем, научил все так понимать, как понимал Иван Свиридович. Но я говорил уже, какие газеты приходили в полк. Скоро хлынул ливень клеветы на Ленина, на большевиков. Если принять во внимание мою наивную крестьянскую и детскую еще веру в печатное слово и хитрость буржуазных писак,— печата- лись якобы подлинные документы о переговорах Ленина с немецким правительством, показания очевидцев о плом- бированном вагоне, о миллионах рублей, полученных большевиками от Вильгельма,— вы можете представить, как забивало это юношеские мозги, какая политическая каша была у меня в голове. Возможно, душевный разлад был бы еще сильнее и болезненнее, если б не одно обстоя- тельство, переключившее мое внимание с митингов и газет на другое. Приехала к мужу пани Антонина. Но приехала не одна — с горничной, девчонкой моих лет, черноглазой Катрусей. Когда я ездил на Украину, девушки этой в имении не было, ее, солдатскую сироту, пани взяла из деревни. Молчаливая, тихая, с грустными глазами, но на 121
диво проворная в работе, Катруся очаровала меня в тот же день. И затмила, как говорят, свет божий. Но о нашей любви интереснее рассказывает Катерина Васильевна. Прошу, заходите. Хозяйка будет рада, ей скучно осенью — каникулы кончились, внуки разъехались. Я иногда говорю ей: «Может, я великим политиком стал бы, кабы не очи твои». Правду говорю, не преувеличиваю: такое бурное лето, столько событий, а я из всего, что произошло в те месяцы, запомнил, как впервые решился обнять девушку и как поклялся ей любить всю жизнь. Потом уже, когда я учил- ся, постепенно и не всегда ясно, как на пленке у плохого фотолюбителя, стали проявляться воспоминания, связан- ные с тем или иным событием лета семнадцатого года. Интерес мой к политике, такой, какой был весной, по- сле Февральской революции, пробудился только примерно в августе. Началось это не с митингов, на которые я почти перестал ходить, считая, что приятнее свободную минуту пробыть с Катрусей, чем слушать речи. Началось с появ- ления неожиданного гостя. Однажды вечером постучали. Я отворил дверь и... страшно удивился: ротмистр Ягашин. Он больно щелкнул меня по лбу, как бы мстил за бурки. Удовлетворенно засмеялся. Сказал: — Ты здесь, поляк? — Я не поляк, я белорус. — Ты без ус белорус, а мы сами, а мы сами, потому что мы с усами,— весело пропел он какую-то бессмыслицу.— Господин подполковник дома? И, не спрашивая, можно ли войти, направился в ком- наты. Я попытался подслушать под дверью, хотя никогда раньше этого не делал. Но дверь была дубовая, плотная — не фанерка, как теперь. Сперва они говорили громко и сердито, потом тихо, ничего не разобрать. Под конец снова закричали. Я услышал слова не командира, а его жены, которая, между прочим, давно уже вмешивалась в полковые дела. Пани Антонина крикнула: — Полк останется верен революции! Так и передайте вашему Корнилову! — Господин подполковник, кто здесь командует? Баба? — Вы хам, ротмистр! — Я не в восторге от Керенского. Но я не пойду назад. Я демократ и пойду вместе с народом,— доносился сквозь дверь голос Залонского. 122
— С каким пародом? За кем идет твой народ? За боль- шевиками. За Лениным. Народ — это быдло! У кого длиннее кнут... — Не смейте оскорблять народ! — Пардон, мадам! Но ты слепец, Залонский. Ты дурак! Гнилой либерал! — Вон! Идите вон! — бесцеремонно выгнала гостя обычно вежливая, радушная пани. Выбегая из комнаты, Ягашин грозил: — Вы пожалеете еще! Вы пожалеете. Вам покажут революцию!..— и грязно выругался. Залонских очень взволновало его посещение. До позд- ней ночи не могли успокоиться. Пани даже нас с Кат- русей обидела — сделала выговор, что мы без разрешения впускаем в квартиру разных проходимцев. А через несколько дней полк срочно перебросили в Петроград по приказу Керенского, которого испугал за- говор Корнилова. Нетрудно представить, что значило для такого пар- нишки, как я, после маленького, тихого городка попасть в столицу, да еще в такое время, когда там все кипело и шумело, когда рабочие, революционные матросы, солда- ты поднялись на защиту Петрограда от корниловщины. Тут уж даже Катруся не могла бы удержать меня возле себя. Но, между прочим, ее и не было здесь. Они с пани пока остались в Торжке. А для меня все было ново, не- обычно. Город, люди... Даже митинги в полку стали и ными. Полк разместили в казармах на Васильевском острове, недалеко от завода «Дюмо». Вызвали полк — и точно за- были о нем. Никаких команд не поступало. И никто — ни штаб, ни солдатский комитет — не знал, когда и где полку предстоит выступить против казаков, которых Корнилов и Краснов вели на Петроград. От моего зоркого глаза ничего нельзя было скрыть, не укрылось и то, что Залонский, офицеры, Свирский и не- которые другие члены комитета бродили растерянные, встревоженные и ничуть не радовались тому, что полк оказался в столице и должен идти в бой за революцию. Один я прыгал от радости, как молодой жеребенок, и ус- певал всюду заглянуть, все услышать. Еще на вокзале полк встретили три представителя ЦИК Советов — двое штатских, один военный, прапор- щик. По-видимому, ни Свирский, ни Залонский не разо- брались сразу, от какой партии эти люди. Им было доста- 123
точно, что представители имели мандаты Совета. Там же, на вокзале, провели митинг. Пламенность их речей, яс- ность, убежденность как-то сразу затмили туманное крас- норечие эсера Свирского. Большинство солдат поддержало представителей. А я, еще не зная точно, кто эти люди, по- думал, что они, как Иван Свиридович, смерти не боятся, ничего не боятся, что они, наверное, из партии Ленина. Это действительно были большевики из военной организации. Один из них — молодой человек, похожий на студента, с бородкой, с нерусской фамилией — явился в полк на третий день, с ним человек пятнадцать вооруженных ра- бочих и матросов. Собрали полковой комитет. Я схит- рил — никто мне этого не приказывал,— стал на часы у окон домика, где проходило заседание. Представители потребовали от командования и коми- тета, чтоб была выделена пулеметная команда, которая должна поддержать отряды Красной гвардии, занявшие оборону на подступах к Петрограду. Залонский ответил, что не имеет приказа высшего командования. А без при- каза он не имеет права посылать солдат. — Чьего приказа вы, господин подполковник, ожида- ете? Корнилова? Крымова? — горячился штатский,— Есть приказ народа! — Товарищи, товарищи! — старался примирить всех Свирский.— Подполковник Залонский верный революции офицер. Но нельзя же так, с наскоку. У нас нет даже пат- ронов. Наши склады остались в Торжке. Солдаты и ко- мандиры не знают обстановку. — Патронами обеспечим мы, военная организация рабочего класса. Обстановка ясна! Контрреволюция не ждет. Дорога каждая минута! — Дайте нам посоветоваться с исполкомом Совета,— попросил Свирский.— С властями. — Вы можете советоваться с кем хотите и сколько хо- тите. Но если через час пулеметчики не выступят, мы со- зовем полковой митинг и объявим о вашей позиции в борьбе с контрреволюцией. Посмотрим, что скажут сол- даты. Такой ли комитет в такое время нужен революцион- ному полку? — Вы нас не пугайте и не ставьте ультиматумов! — кричал Свирский.— Полк повернется к вам спиной. — Созывайте митинг, а там поглядим, к кому каким местом повернутся солдаты. Но, очевидно, командир полка лучше, чем комитет, знал настроения солдат, потому что вдруг любезно пред- 124
дожил не тратить времени на споры, на митинги, а по-воен- ному обсудить детали: сколько пулеметов, сколько сол- дат понадобится, что может выставить полк, когда и куда выезжать, на каком транспорте. Пулеметчиков вывезли на позиции в автомобилях. По- явление через каких-нибудь два часа грузовиков по теле- фонному вызову молодого латыша очень подняло его ав- торитет. Очевидно, ни умный Залонский, ни хитрый и пронырливый Свирский не могли понять, откуда такая сила и власть у рабочего командира. Они знали одно: сам Керенский не мог бы прислать им машины. Ведь сколько их в то время было... А тут позвонил какой-то простой, никому не ведомый большевик — и подали самый быстрый транспорт. Кто его прислал? Откуда? Очевидно, история с автомобилями приободрила За- лонского, подняла его боевой дух. Он пожелал сам поехать за город, разместить пулеметы на позициях. Мог ли я пропустить такую поездку? Ехали с красными флагами. С транспарантами: «Сплоченными рядами встретим врага народа, изменника революции, убийцу свободы — Корнилова!» Когда ехали центром столицы, господа и дамы глядели на нас недобрыми глазами. А на окраине, в заводском районе, рабочие махали шапками, желали удачи. Босые и чумазые, такие, каким когда-то был я, мальчишки бе- жали за грузовиками. Теперь Ленинград разросся, слился с пригородами, с дачными местами, и, кажется, нет городу конца и края. А тогда последние деревянные дома за Нарвской заста- вой — и сразу поле. Нет, не поле — болото, пустынное, дикое. В конце августа там, у Финского залива, осень ощу- щается заметнее, чем здесь у нас, в Белоруссии. Но тот день, помню, был по-летнему теплый, солнечный, тихий. И хотя невысокие березки сияли на солнце золотом, не хотелось верить, что приближается осень. Может быть, это зависело от настроения? Солдаты ехали весело. На торцо- вой мостовой, а потом на шоссе сильно трясло, подбрасы- вало. Большинство впервые ехало на автомобиле, поэтому все казалось необычным: когда встряхивало, возбужденно смеялись. Я поначалу тоже смеялся, но вскоре притих. Поразила пустота — ни одного человека. Представлялось, что вокруг будет людно, как в прифронтовой полосе,— тылы, обозы, кухни. Нет, никого. Это теперь, при совре- менном транспорте, нигде не скроешься от людей — ни 125
в поле, ни на лугу, ни в лесу. А тогда редко кто выезжал за город. Раньше царская свита, князья, графы и богатеи по той дороге ездили на собственные дачи, загородные виллы. А после революции притаились, не шиковали перед го- лодными рабочими. Меня даже испугало такое безлюдье пригорода. Как же будет защищаться Петроград от войск Корнилова? Наив- ный мальчик, я представлял любую войну только в виде линии фронта, с окопами и траншеями. Не знал еще, что революционная война — наступление и оборона — требует особой тактики. На железнодорожном переезде станции Тайцы грузо- вики задержал вооруженный рабочий. Латыш спросил, где командир отряда. Часовой показал на пригорок, там вид- нелось одинокое желтое строение. Грузовики свернули с шоссе на пыльную полевую дорогу. На пригорке, у вы- сокого дощатого забора, с земли поднялись рабочие и приветственно замахали винтовками, шапками. Подполковник Залонский вылез из кабины второго грузовика, на первом ехал латыш. Я соскочил с машины и... ей-богу, остолбенел. От дома к нам шел... Иван Свиридо- вич. Да, тот самый Иван Свиридович Голодушка, витеб- ский рабочий, солдат, потом ротный писарь, присужден- ный военно-полевым судом почти год назад к смертной казни. В первый миг я не поверил глазам своим: не поме- рещилось ли от непривычной езды? Но взглянул на За- лонского и увидел, как тот побелел. Значит, и вправду к нам идет Иван Свиридович, живой, здоровый, в кожанке, на поясе маузер в деревянной кобуре. Чуть заметно улы- бается. Радость меня охватила такая, будто я встретил от- ца родного. Хотелось закричать. Но первым кинулся к Ивану Свиридовичу латыш: — Товарищ Голодушка! Принимай обещанную пуле- метную команду. С такими орлами ты можешь положить тут всех корниловцев. Они пожали друг другу руки. Солдаты снимали с гру- зовиков «максимы», весело переговаривались с рабочими, а мы с Залонским стояли как на параде. Ждали. Латыш наконец вспомнил про Залонского. Познакомил: — Командир полка... Свирский. Нет, Свирский это тот, из комитета, который испугался Корнилова. Подполков- ник человек более решительный. Простите, забыл вашу фамилию. Гражданин подполковник сам пожелал раз- местить пулеметы. 12G
Иван Свиридович с той же улыбкой поднес руку к за- масленной кепке: — Командир отряда Красной гвардии Голодушка. Залонский тоже козырнул, но ничего не сказал — на- верное, дух перехватило, никак от неожиданности опом- ниться не мог. Тогда Иван Свиридович объяснил латышу: — Мы с подполковником... -тогда капитаном... вместе воевали. — О, старые знакомые! Совсем хорошо! — И, равно- душный к тому, как встретились старые знакомые, ки- нулся назад, чтоб поторопить разгрузку. Издалека уже крикнул: — Подполковник! Я оставляю вам один автомо- биль. Но прошу не задерживать! Нам нужно отправить на позиции еще несколько отрядов. Иван Свиридович сказал: — Меня радует, гражданин Залонский, что вы здесь с нами, а не там.— Он махнул рукой на юг, вдоль желез- ной дороги, откуда ожидали корниловцев. Наконец Залонский смог заговорить: — Вы дурно думаете обо мне, Голодушка. Я никогда не шел против народа... — На суде вы крепко испугались. Очень неприятно было подполковнику это напомина- ние: я по лицу видел, потому что давно уже научился узна- вать его настроение по лицу, глазам, даже по рукам — как пальцы перебирали портупею или приглаживали во- лосы. Даже посинел он от этого напоминания, и рука нервно стала поправлять ремень портупеи. — Я отвечал за батальон. Меня могли судить... — Однако не судили. Судили нас. Но не будем старое поминать. С тех пор много воды утекло. Спасибо, что при- шли на помощь. Ваше умение и опыт будут кстати. Обрадованный этими словами и, разумеется, возмож- ностью скорее окончить разговор, разместить пулеметы и распроститься с Голодушкой, Залонский тут же напра- вился к солдатам. Тогда Иван Свиридович подошел ко мне, обнял, как сына, глаза его светились искренней радостью. — Здравствуй, Филиппок. Я рад, что ты жив-здоров! Подрос. Молодчина. Боялся я, что они и тебя под суд под- ведут. Ночами не спал, раздумывал и тревожился, что ни- чем помочь не могу. Хотя бы предупредить тебя... Да не было возможности... — А как же вы... Вас же расстреляли... 127
Иван Свиридович грустно улыбнулся: — Смилостивился царь-батюшка... над некоторыми солдатами: заменил расстрел пожизненной каторгой. Хо- тел загнать нас в могилу более мучительным способом. Да народ выручил. Царю дали по шапке, жандармов — в тюрьму. Теперь душителю свободы и палачу Корнилову голову отрубим. А там и до Керенского очередь дойдет. Революция, Филипп, не кончилась. Власть должны взять рабочие, солдаты, крестьяне. Так учит Ленин... Он вспомнил о Ленине, и я спросил: — Вы встречали Ленина? — Нет, брат Филипп. Пока я добирался с каторги, буржуи и эсеры задумали арестовать вождя революции. И Ленин был вынужден уехать из Питера. Куда — знает только тот, кому следует знать. Слышал такие слова — «конспирация», «подполье»? Однако рассказывай ты. Что за полк? Откуда вы прибыли в Питер? С фронта? Времени на разговоры не было. Мы быстро шли по по- лю, по стерне сжатого ячменя, по картошке с еще зеленой ботвой, по луговине. Позиции отряда по обе стороны же- лезной дороги и шоссе растянулись километра на четыре. Залонский шел впереди, прикидывая, где поставить пуле- мёты. Но Иван Свиридович, слушая мой рассказ, следил за командиром полка и иногда вежливо подсказывал: — Гражданин подполковник! Я думаю, что лучшая позиция была бы вон под теми дубами. Отсюда березняк заслоняет шоссе. Казаки могут идти по шоссе. Железно- дорожные составы мы остановим и без пулеметов, у нас есть другие средства. Залонский молча соглашался. Только один раз реши- тельно запротестовал, когда Иван Свиридович предложил поместить пулеметный расчет на чердаке пустой дачи. Даже разозлился почему-то: — Это абсурд! Существуют правила военной тактики. Иван Свиридович удивился, почему подполковнику так не понравилась позиция на чердаке, но спорить не стал. Когда я рассказывал про председателя полкового ко- митета, рассказывал еще восторженно,— такой оратор, что до слез доводит, когда говорит! — Иван Свиридович с лю- бопытством спросил: — Кто он? — Свирский? Как кто? Председатель. — Какой партии, не знаешь? — Эсер. Иван Свиридович засмеялся: 128
— Все понятно. Однако скажу тебе, брат Филипп, мо- жет быть, полк ваш и революционный по настроению сол- дат, но в революционности вашего полкового комитета я сильно сомневаюсь. Если б кто-нибудь другой, посторонний, это сказал, я, наверное бы, кинулся в бой за свой комитет, за Свир- ского. А с Иваном Свиридовичем не только не стал спо- рить, но даже почему-то стал рассказывать, как латыш вырывал пулеметную команду, хотя хорошо понимал, что это подтвердит мнение Голодушки. А может быть, мне за- хотелось поднять как-то в его глазах командира: ведь он первый согласился направить пулеметчиков! Я был в то время юным либералом; наслушавшись речей, начитав- шись газет о равенстве всех людей, желал всем им, людям, добра. Пускай Залонский и испугался на суде,— перед военно-полевым судом любой мог испугаться! — но чело- век он хороший. Как видно, Иван Свиридович так это и понял, потому что ответил: — После того, Филипп, что ты рассказал, Свирский твой ясен как божий день, а вот он,— кивнув на Залон- ского,— был загадкой и покуда остается загадкой. Для меня, в частности. Командир полка спешил вернуться в город. А мне так хотелось поговорить с Иваном Свиридовичем! Давно я не разговаривал ни с кем так серьезно, по-взрослому и в то же время откровенно, с полным доверием, как некогда с дядькой Тихоном. Душевно беседовал с Катрусей, но о политике с ней не поговоришь, она тогда в политике темней ночи была. Это теперь моя Катерина Васильевна самый искушенный «международник», от газет и телеви- зора не оторвешь. Попросил у командира разрешения остаться с пуле- метчиками. Отказал. Даже, показалось мне, со злостью. Злость его больно задела. В душе моей поднялся протест. Захотелось взбунтоваться, как раньше в Смоленске. Я свободный человек. Чего мне бояться? Да еще здесь, при Иване Свиридовиче, при рабочих! Не поеду — и все! Пускай сам чистит сапоги. Лакеев больше нет! Но, должно быть, Иван Свиридович и тут отгадал мои чувства, мое намерение, может быть, по лицу, в глазах прочитал, потому что сказал мягко: — Храбрость твою, Филипп, мы знаем. Но нам от тебя мало помощи. Командиру ты нужнее. Счастливо вам.— И весело подмигнул мне: — Не бойся, теперь я тебя найду. 5 И. Шамякин 129
Породнюсь с вашими пулеметчиками и буду частым гостем в полку. Ехал я назад в обиде на Залонского. Но, вообще, на душе было хорошо. Словно просветление какое-то нашло. За последние месяцы голову мне усиленно забивали вся- ким мусором. Недолгий разговор с Иваном Свиридовичем как бы вымел этот мусор и кое-что привел в порядок. Хо- зяйственный каптенармус разложит все в каптерке по по- рядку — и сразу видно, что лишнее и чего не хватает. Так и я. Качаясь и подскакивая в кузове, как кочан капусты, один, раскладывал я все по порядку и начинал видеть, чувствовать, чего мне не хватает, а чего, пожалуй, лишку в голове. Хорошо помню, что твердо решил: «Если и после осуждения на смерть Иван Свиридович так твердо верит Ленину, идет за ним, то и я пойду за Лениным и никакому вранью про большевиков больше не поверю». А тот же Свирский в своих речах обливал большевиков грязью. Но я понимал, что осуществить свое намерение можно, только изменив жизнь. А как? Убежать из полка, от Залонского? Податься на завод? А зачем же Иван Сви- ридович сказал, что я нужен командиру? Может быть, у Ивана Свиридовича какой-нибудь свой расчет? Подожду встречи с ним. Я верил в такую встречу, очень скорую, и от этого почувствовал себя спокойно, твердо, повеселел. А Залонский в тот день был задумчив, почти грустен, каким я не видел его уже давно, разве что в Смоленске нападала на него такая хандра. У меня спросил, когда я подавал ему ужин: — Жменьков, что тебя тянет к этому человеку? — К какому, Всеволод Александрович? — К большевику этому, к Голодушке? Я смешался: что ответить? — Он хороший. И умный. Он как отец. — А я не смог заменить тебе отца? — Вы добрый, господин подполковник. Очень странно, пронзительным взглядом — никогда, пожалуй, так не смотрел — просверлил он меня насквозь, разочарованно протянул: — М-да, Жменьков, — и, опустив глаза в тарелку, до- бавил: — Видно, их Ленин прав. Я не понял, в чем Ленин прав. Но то, что он сказал «их Ленин», еще больше отдалило нас, и я не решился спро- сить, что подполковник имеет в виду,— побоялся, что он скажет что-нибудь гадкое и испортит мое хорошее на- строение. В последующие дни я приметил еще одну новую 130
черту в поведении Залонского: внезапно изменилось его отношение к Свирскому. Ничего не осталось от прежнего уважения. Даже разговаривать стал с председателем ко- митета не всерьез, насмешливо, как с ребенком; со мной и то так никогда не говорил. На заседание комитета пойти отказался. Когда член комитета, который пришел его пригласить, вышел из комнаты, пренебрежительно бросил вслед: — Болтуны никчемные. Поучились бы у большевиков, как надо действовать. Услышал я эти слова, и совсем они меня сбили с толку. За кого же теперь Залонский? Почему потерял веру в эсе- ров, к которым так долго склонялся? Ведь сам Керенский эсер. Меж тем напряжение разрядилось. Корниловцы не устояли против революционной сплоченности рабочих и солдат. Пулеметчики вернулись в казармы. Жизнь в полку налаживалась, разумеется, во внешних ее прояв- лениях, потому что другого, того, что творилось под спу- дом, я видеть не мог. Теперь мы знаем, как развивались события. Часто с высоты этого знания, позднейшего осмысления расска- зывают люди о своем участии в исторических событиях. Может быть, и я малость сбиваюсь на этот путь. Но это простительно, потому что мне, хотя еще и не слишком тогда разбирающемуся, посчастливилось оказаться близ эпицентра того взрыва, который всколыхнул весь мир. Я ждал Ивана Свиридовича. От пулеметчиков знал, что боя не было и все живые-здоровые снялись с позиции. О рабочем командире Голодушке пулеметчики, с которыми я говорил, отзывались хорошо, некоторые — восторженно. И тоже говорили, что он непременно наведается в полк, обещал им. Но шли дни, а Ивана Свиридовича не было. И я страдал. В таком возрасте не очень еще задумываешься над причинами, понимаешь все упрощенно: мол, пообе- щал — выполняй. Правда, вскоре эти переживания отсту- пили на задний план, я вспоминал Ивана Свиридовича, но ждал его уже не с таким нетерпением, тревогой. Появи- лись новые заботы. Переехали в Петроград пани Залон- ская и Катруся. Поселились у тетки пани Антонины в красивом особняке в центре Питера — рядом с Михай- ловским манежем. Меня там не поселили. В доме хватало прислуги. Я остался в казарме. Возможно, Залонский хо- тел постепенно избавиться от денщика, так как после встречи с Иваном Свиридовичем отношение ко мне ко- 5* 131
мандира заметно изменилось. Нет, он не сердился — вос- питанный офицер! Да и времена не те, не при царизме. Он просто как-то отдалился и меньше на меня обращал вни- мания. Денщиком я давно не числился: еще летом в Торж- ке Залонский назначил меня помощником штабного кап- тенармуса. Но это так, для формы. На деле я оставался денщиком, потому что самому мне нравилось быть ближе к Катрусе, да и ему, командиру, без моих услуг было бы труднее, он любил порядок, чистоту, комфорт. Но когда приехала пани, Залонский реже стал пользоваться моими услугами — только на службе, в полку. Однако не запре- щал мне наведываться к ним домой. Я стал вольным каза- ком — гулял, где хотел. Поездка туда на трамвае, возвра- щение назад в казарму, часто пешим ходом, под осенним дождем (ни разу, какая бы ни была погода, не пред- ложили мне переночевать), отнимали немало времени, отдаляли от солдат, от жизни полка. Поэтому многое из того, что происходило в те осенние месяцы в полку, я проморгал, заглядываясь па Катрусины брови и выслу- шивая насмешки лакеев в людской у госпожи Галай. А в полку велась большая работа. Иван Свиридович не появлялся, но вышло так, что он как бы жил среди солдат. Кстати, не один я проморгал произошедшие в сознании солдат перемены. Залонский тоже. Он не каждый день бывал в полку — отсутствовал неизвестно где, как и неко- торые другие офицеры, оправдывая это тем, что, мол, все равно всеми делами заправляет полковой комитет. Но власть Свирского была поколеблена невидимым присут- ствием Ивана Свиридовича. Достаточно было пулеметчи- кам пробыть четыре дня под его командованием — и их отношение к вещам изменилось. Потом Иван Свиридович мне объяснил, что наш полк был крепким эсеро-меньше- вистским орешком: в такие запасные части, особенно на унтер-офицерские должности, в писаря, на склады, в кап- терки, пристраивалось немало разных мелкобуржуазных элементов, которые боялись фронта и хотели пересидеть войну в тылу. Однажды, когда я поздно вечером вернулся от Катруси, казарменный плац гудел тысячами голосов. Несмотря на дождь, шел митинг, и весьма бурный. Шел, по сути, в темноте, так как несколько тусклых газовых фонарей у входа в казарму не освещали даже трибуну, где высту- пали ораторы. Лиц не было видно, но по шуму чувствова- лось, что солдаты очень взволнованы. У меня был ключ от запасной двери, через которую 132
я попадал в каморку, где жил с каптенармусом,— чтоб не ходить через всю казарму, не стучать сапогами по длин- нейшему коридору. Я сразу сообразил, что через казарму я скорей попаду к трибуне и вернее, чем расспрашивая солдат с краю толпы, узнаю, почему полк поднялся в такой поздний час и митингует под дождем. Случилось что-то необычное? Но что? В пустом коридоре казармы я столкнулся со Свирским и подивился, что председатель полкового комитета не на митинге. Вид у него был растерянный и испуганный, ши- нель не застегнута, шапка сдвинута на затылок. А ведь он всегда ратовал за дисциплину. Кинулся ко мне как к яко- рю спасения: — Жменьков! Хорошо знаешь дорогу к дому ко- мандира? Еще бы! За полтора месяца изучил каждую улицу, каждый дом, даже выбоины на тротуарах! — Поедешь с адъютантом, покажешь дорогу. Приве- зите господина подполковника. В полку бунт. — Какой бунт? — Маршевая рота отказалась ехать на фронт. Случай в те времена нередкий, о таких бунтах писали газеты, рассказывали большевистские агитаторы. Но все- таки событие чрезвычайное. Я знал, что такое воинская дисциплина, знал, что перед штабом округа, перед властями за полк отвечает командир. Поэтому согласился сопровождать адъютанта. Поехали на паре добрых коней в пролетке на мягких рессорах. На глухих улицах со слепыми домами — редко где светилось окно или пробивался свет сквозь щели ста- вен — гулко стучали копыта по мостовой, барабанил дождь по кожаному верху. В центре — на Набережной 12, на Невском, на Итальянской — еще шумела жизнь. Гуляли под зонтиками офицеры с барышнями. Светились окна ресторанов, звучала музыка. Об этих ресторанах много говорили в полку. В Питере голодали рабочие, солдаты получали полфунта хлеба, а в ресторанах, говорили, разве что птичьего молока не было. Там за вечер буржуй или богатый офицер прокучивал больше, чем рабочий зараба- тывал за месяц. Адъютант мрачно вздыхал, глядя на эти соблазны. Когда я спросил, бывал ли господин прапорщик в этих ресторанах, он сердито выругался и приказал мне молчать. Меня это удивило, обычно на службе прапорщик этот был мягкий и общительный человек. 133
У Залонского были гости, и он вышел к нам в прихо- жую. Когда отворилась дверь гостиной, меня очень удивил голос одного из гостей — показалось, говорит ротмистр Ягашин. Залонский выслушал доклад адъютанта о том, что творится в полку, на диво спокойно. На просьбу предсе- дателя комитета немедленно приехать в полк ответил презрительно: — Передайте, прапорщик, этому идиоту, который, как он говорит, знает солдатскую душу и бахвалится своим влиянием на солдат, пускай сам расхлебывает кашу, ко- торую заварил. Это его идея насчет отправки роты. — Председатель комитета считает, что надо вызвать казаков... Залонский захохотал недобрым, злорадным смехом. — Шаг логичный для такого революционера, как Свирский,— сказал он.— Но лично меня не прельщают лавры Корнилова. Сашка Керенский — лидер партии, к которой принадлежит Свирский, пусть они между собой и договариваются. Прошу прощения, господа, у меня гости. Разумеется, для издевки Залонский и меня зачислил в господа. Но не это меня задело. Казалось, за два года я хорошо узнал своего командира и понимал даже самые неожиданные его поступки. С того вечера я перестал его понимать. Кто он? За что стоит? Должно быть, и адъютант ничего не понял, потому что на обратном пути сперва молчал в глубокой задумчивости, потом выругался и до- верительно сказал: — Хреновые наши дела, Жменьков. Хотелось спросить: «Чьи дела?», но я спросил: — Почему? — Если б я знал п о ч е м у, то ясно было бы, в какую сторону податься. А теперь знаю лишь одно: необходимо найти ночной кабак и напиться вдрызг. Пришлось мне ехать в полк одному. На Васильевском острове, сразу за Николаевским мостом, меня остановил патруль: два матроса, двое рабочих. Заглянули в пролетку, спросили, куда я еду. Не мог я им объяснить, почему разъезжаю среди ночи. Сказал полуправду: отвозил на квартиру командира полка. Один из матросов поинтере- совался, как мой командир настроен. Я отвечал, что он за революцию. Рабочий засмеялся: — За какую? На это мне нечего было ответить, хотя сразу догадался, что передо мной большевики. Но именно поэтому не мог 134
сказать, так как и в самом деле не знал, за какую револю- цию Залонский. Матрос позвал рабочего: — Идем, Василий. Парня этого будем просвещать по- том. Прощай, бравый солдат. Но запомни, друг, революции бывают разные. Для своего возраста и малой грамотности я был, пожа- луй, изрядным «политиком» — разбирался в партиях, в их лозунгах. Но вот этого не мог взять в толк... По Невскому расхаживали комендантские патрули. Правительственные. А здесь совсем другой патруль. У кого же в руках власть, если дело дошло до патрулирования улиц и юнкерами и рабочими? В полку мне сказали, что Свирский уже не председа- тель комитета. Председателем выбрали пулеметчика Фа- дея Липатова, тихого и неприметного солдата, который до тех пор никогда не выступал на митингах и которого я даже не знал, разве что в лицо. Назавтра я встретил в казарме того латыша, который потребовал пулеметную команду для защиты Петрограда от Корнилова. Это он проводил вчера митинг, поднял на ноги полк. Я не запомнил его странной фамилии, но встрече с ним обрадовался, хотя он, наверно, не узнал меня и отнесся не слишком доброжелательно, может быть, даже считал офицерским прихвостнем. Но когда я спросил у него, где Иван Свиридович Голодушка, глаза у латыша подобрели, он лукаво прищурился: — А он кто тебе — отец, дядя, сват, брат? — Дядя,— серьезно ответил я. Латыш поверил: — Правда, речь у вас одинаковая. По-русски вы гово- рите не лучше меня. Дядя твой выполняет задание партии. — Он обещал прийти в полк, разыскать меня. — Обещал — придет. Обещал — разыщет. И случилось чудо: через день или два Иван Свиридович появился. По всему, что происходило в городе, в полку, чувство- вал я, что впереди новые революционные события, знал, что готовят их большевики: они стали партией, за которой пошли солдаты, рабочие. Но какие события — представлял туманно, потому что не мог знать о том, что готовила партия в столице, — об организации Красной гвардии, вооружении рабочих, конт- роле над арсеналами, блокировании военных училищ и частей, сохранивших верность Керенскому. Правитель- ство, штаб округа если и не знали ленинского плана во- 135
оружейного восстания, то, безусловно, догадывались, на что направлена работа в Смольном. И они принимали ме- ры, чтобы задушить революцию. Несмотря на перевыборы комитета, полк наш, очевидно, еще не был вычеркнут из числа частей, способных поддержать Временное прави- тельство. Должно быть, потому — по приказу штаба округа — Залонский ночевал в те дни в полку. И все офи- церы были в боевой готовности — при своих батальонах, ротах, взводах. В маленькой комнатке ночевали начальник штаба и адъютант. Залонский спал у себя в кабинете. Умывались, брились офицеры в общей комнате — канцелярии, где днем сидели писаря. На рассвете — Залонский рано вставал — я принес воду, таз, полотенце. Одним словом, как всегда, готовил все необходимое для утреннего туалета господина под- полковника. В этот момент и вошел Иван Свиридович, такой, каким я видел его там, на позиции, за городом, — в кожанке, с маузером. Я даже задохнулся от неожиданности. — Чего испугался, Филиппок? Не ждал? — Ждал... дядя Иван. — Ждал — это хорошо, не забываешь, значит, старых друзей. Молодчина! Видишь, выполнил я свое обещание — разыскал тебя. Командир здесь? Как бы в ответ на его вопрос отворилась дверь и вышел Залонский, в начищенных сапогах, но в домашней куртке, расстегнутый; блеснул золотой крестик на голой груди в прорези белоснежной сорочки. Удивился он еще больше, чем я, когда увидел своего бывшего солдата: — Голодушка? — И стал быстро застегивать пуговицы куртки, как перед генералом. Иван Свидирович не по-солдатски — в позиции «смирно» — козырнул и не по-солдатски поздоровался: — Доброго утра, господин подполковник! Залонский застегнул пуговицы, спросил: — Что вам нужно, Голодушка? — Вээрка назначил меня комиссаром в ваш полк. Вот мой мандат.— Достал из кармана гимнастерки бумажку. — Что такое Вээрка? — Военно-революционный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов. Как видно, задело офицерский гонор, что он стоит пе- ред солдатом, и Залонский сел за один из забрызганных чернилами писарских столов. Голодушка тоже сел за дру- 136
гой стол, напротив. Один я стоял в углу, у табурета с тазом и кувшином, затаив дыхание, бросая взгляды то на одного, то на другого. — Как командир полка я подчиняюсь законному пра- вительству... Приказывать мне может только командую- щий округом,— сказал Залонский холодным, официаль- ным тоном. Иван Свиридович, наоборот, весело улыбнулся, махнул рукой: — Э-э, подполковник, дивлюсь вашей отсталости. Вы все еще верите, что можете повести полк в бой — за что? — без согласия комитета, солдат? Раньше я был более высокого мнения о вашей проницательности. Залонский не ответил — опустил голову, разглядывая свою красивую руку, блестящие ногти. — Всеволод Александрович! — впервые Иван Свири- дович обратился к нему так, и Залонский даже вздрогнул, быстро поднял голову, выпрямился.— Вы же умный че- ловек. И на фронте, мне казалось, понимали солдатскую душу. Какого черта вам делать ставку на дохлого пса? Идите с народом — не пожалеете. Революции нужны об- разованные военные. Красивое, знакомое мне до малейшей черточки лицо подполковника искривила недобрая усмешка: — Спасибо за совет. Но народ — понятие широкое. Теперь все говорят от имени народа. Клянутся его именем. А я хочу знать конкретно: куда идти? За кем идти? — Мы покажем, куда идти. — Кто — мы? — Большевики. Ленин. Снова та же усмешка искривила лицо Залонского на один лишь миг; как бы желая скрыть ее, он снова опустил глаза и, постучав пальцами по столу, сказал не глядя: — Вы не подумали, господин большевик, что я имею право арестовать вас? На арест вашего Ленина выдан ордер еще в июне. Иван Свиридович помрачнел и сказал сурово: — Если и вы взяли на себя жандармские функции, попробуйте арестуйте. Мне даже любопытно поглядеть, как вы это сделаете без комитета, без солдат. Иван Свиридович посмотрел на меня. Тогда и Залон- ский взглянул, вспомнил о моем присутствии и, как бы смутившись, что я стал свидетелем, сказал: — Ты, Жменьков, можешь идти. Иван Свиридович возразил: 137
— Пускай послушает. Парню надо разобраться что к чему. Он свободный человек, имеет голову на плечах и, между прочим, неплохо соображает... Залонский снова пристально посмотрел на меня: молча приказывал выйти, зная, что я понимаю каждое его дви- жение, каждый взгляд. Я не вышел. Я не вышел бы, даже если б он приказал по-военному. В тот миг я действитель- но почувствовал себя свободным от его власти. Видимо, он тоже понял это, потому что незаметно вздохнул и посмот- рел в окно, где уже рассвело, но начался докучливый осенний дождь, с тополей слетали почерневшие последние листья. Установилась неловкая тишина. Иван Свиридович терпеливо ждал, скрывая улыбку. Залонский выбил пальцами по столу какой-то траур- ный мотив — вроде того, что играет военный оркестр на похоронах. Иван Свиридович спросил все с той же усмешкой: — Кого вы думаете вызвать, чтоб меня арестовать? Залонский вздрогнул и как-то сразу переменился — вместо элегантного, самоуверенного офицера сидел прос- той человек, взволнованный, растерянный, опечаленный. И голос у него стал другой — мягкий, душевный, когда он заговорил: — На комплимент я вам отвечаю комплиментом, Го- лодушка. Вы тоже умный человек, немало пожили... Так ответьте мне... Может Россия нормально жить, воевать, победить при таком положении? — Он показал пальцем на себя, а потом на Ивана Свиридовича. — Нет, не может,— сразу ответил Голодушка. — По- тому что Россия не хочет воевать. Россия рабочих, солдат хочет мира, земли, хлеба. А что ей дали Керенский, каде- ты, генералы и разные соглашатели? — Мир надо завоевать. Это единственный способ вый- ти из войны. В любом другом случае мы продадим Россию немцам, предадим союзников. А нет большего позора, чем измена друзьям. — Господин подполковник! Россию хотели и хотят продать — это верно. Только героизм революционных матросов в битве у Моонзундских островов спас Петроград, который кадеты и генералы хотели сдать немцам, чтоб за- душить революцию. — Это выдумки. — Не прикидывайтесь, подполковник. Вы отлично знаете, что это правда. И я хотел бы спросить у вас: поче- 138
му во время операции под Моонзундом бездействовал анг- лийский флот? Где же пресловутая верность союзни- ческому долгу? И вы еще говорите о предательстве. А на- живаться на крови народной — это не предательство? Нет, господин Залонский, я, солдат, не хочу умирать ни за ин- тересы русского капитала, ни за интересы английского. Я пойду на смерть только за свою Родину, за свой народ, за революцию! Иван Свиридович сказал это решительно, горячо и стремительно поднялся с места, взволнованный, по- красневший, поправил пояс с маузером. Залонский тоже встал, но вяло, как бы нехотя, лицо его казалось похудевшим, усталым, будто он не спал всю ночь. Сказал, почудилось мне, чуть насмешливо: — Я уважаю ваше мужество и преданность идее. Что еще требуется от меня господину комиссару? — Немного. Вы не отдадите ни одной команды ни од- ному подразделению полка без согласования с комитетом и со мной. — Я повторяю: только приказы командующего окру- гом... — Господин подполковник, я не намерен вас агитиро- вать. Но должен предупредить от имени Совета, его Воен- но-революционного комитета: любое выступление против рабочих, революционных солдат и матросов может дурно для вас кончиться. — Меня не пугали немецкие атаки, ефрейтор Голо- душка. — Я не пугаю. Народ добр. И не желает крови. Но в классовой борьбе жалость неуместна. — Это формула вашего Ленина? — Это формула революции. — Что ж, превосходная формула,— снова криво улыбнулся Залонский, передернув плечами — в комнате было холодновато — и запахивая атласный воротник куртки. Голодушка в этот момент козырнул на прощание, но что-то остановило его, он пытливо посмотрел на офицера и просто, почти дружески сказал: — Всеволод Александрович, вы на раздорожье. Вы действительно не знаете, куда идти, с кем... Я дам вам со- вет. Заболейте на несколько дней. Осень, дожди. Насморк, горло... Посидите у камина. Подумайте. У вас, кажется, семья в Петрограде? Обещаю, что в полку будет полный революционный порядок. 139
— Я останусь на своем посту! — не только холодно, но, пожалуй, даже враждебно ответил Залонский.— И в ва- ших советах не нуждаюсь. Иван Свиридович снова козырнул: — Как угодно. Прошу прощения, что побеспокоил. Но имейте в виду: командовать полком мы теперь будем вместе. Еще в августе, когда мы встретились, я поверил: по- явится в полку Иван Свиридович — и переменится моя жизнь. Не буду я больше денщиком, лакеем. Сыт по горло. Иван Свиридович даст мне более почетное дело. Потому показалось, что горячая вода, которую я принес в то утро из кухни,— последняя моя услуга Залонскому. Я выскочил следом за Иваном Свиридовичем, догнал его в коридоре, пошел рядом в твердой уверенности, что вот и начинается моя новая жизнь. Иван Свиридович спросил: — Что, брат Филипп? Как думаешь: к кому повернется этот господин народник? — К господам. Комиссар засмеялся: — Кажется, хлопче, у тебя недурное классовое чутье. Как остальные офицеры? — Ругают Керенского и большевиков... — Я вспомнил, кто Иван Свиридович, и прикусил язык. — Хотят воевать? Рвутся на фронт? — Нет, на фронт, дядя Иван, никто не рвется. Даже прапорщики. — Вот видишь, Филипп! А про победу кричат. Пусть льется кровь рабочих и крестьян? Так? Мало еще пролито крови? Сукины дети все они вместе со своим Керенским. Демагоги. Что ж, прапорщиков постараемся нейтрализо- вать. Веди к председателю комитета. Вскоре собрался полковой комитет. Я впервые при- сутствовал на его заседании. Первым говорил Иван Свиридович. Он сказал, что Временное правительство — правительство капиталистов и помещиков — не только не выполнило требования вос- ставшего народа — окончить войну, установить рабочий контроль над производством, дать землю крестьянам, но все решительнее переходит в наступление на завоевания народа, заключает тайные соглашения с союзниками и, более того, намеревается сдать Петроград немцам, го- товит разгром Советов, фабрично-заводских и солдатских комитетов. Он сказал, что Советы должны взять власть, 140
что только Советское правительство, правительство рабо- чих, крестьян, солдат, может выполнить волю народа. Призывал комитет, если понадобится, поднять полк на защиту Советов от контрреволюционного заговора Керен- ского. Но выступил член комитета — унтер-офицер из пер- вого батальона — и сказал: ему известно, что не прави- тельство, а большевики готовят мятеж и что, если они его поднимут, рота, которую он представляет, выступит за правительство. Они, мол (кто они, я так и не понял), не желают, чтоб русские стреляли в русских. — Хватит того, что нас убивают немцы! — кричал ун- тер.— Сейчас любое выступление против правительства приведет к кровопролитию, к поражению на фронте, к анархии в стране. Вот тут и загорелась такая драка, что клочья полетели. В поддержку унтера выступил Свирский — он оставался членом комитета. Говорил эсер долго, горячо, бил себя кулаком в грудь, кричал о бонапартизме большевиков, о том, что их выступление, если оно случится,— нож в спину революции. — Позор падет на наши головы, если мы разрешим, чтоб полковым комитетом командовал большевистский комиссар. Вот кто топчет демократию, нашу солдатскую свободу! Большевики хотят диктовать всем партиям. Иван Свиридович не отвечал. Сидел, слушал и улы- бался. Свирскому ответил новый председатель комитета Фадей Липатов. Хорошо я запомнил его. Он провоевал всю войну, был трижды ранен, считался лучшим пулеметчи- ком, но солдатского, как говорили тогда, бравого вида не приобрел. Обычный крестьянин — ссутулившийся от ра- боты, бородатый, всегда небрежно подпоясанный. Молча- ливый. Но если уж начинал говорить, то не подбирал де- ликатных выражений. Свирскому он сказал: — Ты сперва, гад, скажи, почему хотел половину ко- митета на фронт отправить? Кто составлял список мар- шевой роты? — Моей подписи не было. Нет! — завизжал Свирский. — Не было. Но без тебя, паразита, не обошлось. — Это оскорбление! Это черт знает что такое! Я не по- зволю... — А кто у тебя позволения спрашивает? — гудел Ли- патов. — Товарищи, до чего мы дожили? За что мы кровь проливали? Чтобы нас, революционеров, называли пара- 141
зитами? Боже мой! — Свирский схватился за голову — казалось, он вот-вот заплачет. Его дружки подняли шум — протестовали: — Почему вы так боитесь фронта? На фронте — паши товарищи. — Мы потому и называемся запасным полком, что должны заменять, пополнять фронтовые части! — Я боюсь фронта? — переспросил Липатов и засме- ялся: — Сучьи вы дети. Ох и хитрюги же, гады! Но и мы не дураки. Не думайте! Кончилось тем, что возмущенные сторонники Свир- ского покинули заседание. Тогда Иван Свиридович сказал: — Что ж, так, пожалуй, лучше. Но долго митинговать ни к чему. Надо браться за работу. Первейшая задача: вырвать боевые роты из-под влияния эсеров. Иван Свиридович ходил по казармам, беседовал с сол- датами. Я иногда выполнял его поручения, в свободное время старался быть рядом. Солдаты смотрели на меня недоуменно. Видно, думали по-разному — кто не понимал, кто одобрял, а кто, может, и так подумал: вот, мол, прола- за. Был денщиком у командира, а теперь вертится возле комиссара. Один солдат — Иван Свиридович потом рас- сказывал — даже предупредил его: не шпион ли я офи- церский? Иван Свиридович, между прочим, спросил, обойдется ли подполковник без меня. — Пускай обходится. Я не раб ему. — Правильно! Всякое лакейство народ отменил наве- ки. Но пока что, брат Филипп, нам полезно было бы знать, чем занимается командир, где бывает, с кем встречается. Послужи ему еще немного. Недолго уже. Второй раз он отсылал меня назад, в денщики. Если в первый раз, на позиции, я принял это как должное, то на этот раз почувствовал обиду и страх — подумал, что не верит мне Иван Свиридович, избавиться хочет. Но он, видно, догадался, что мне в голову пришло, потому что взял за плечи, сказал дружески: — Это боевое задание, Филипп. Шпионить мы не бу- дем, но глаз спускать с офицеров нельзя. Залонский был рад, что я вернулся и, по-прежнему покорный и тихий, прислуживал за столом. И поручения его выполнял, иной раз удивляя солдат. Имея такое зада- ние, я, понятно, старался шевелить мозгами и вниматель- 142
нее, чем обычно, приглядывался не только к Залонскому, но и к другим офицерам, и к тому, что делалось в штабе. И не зря. Заглянул, между прочим, через плечо знакомого писаря в его бумаги и увидел, что он переписывает приказ о посылке второй роты первого батальона — той самой, о которой говорил унтер-офицер,— на охрану моста. Зная настроение этой роты, я сразу смекнул что к чему и пулей полетел искать Ивана Свиридовича. Он похвалил меня за это важное известие и тут же сказал Липатову, чтоб послал взвод к складу боеприпасов с приказом: без подписи председателя комитета и предсе- дателя ВРК ни одного патрона не выдавать. Вдвоем с Липатовым они тут же пошли к Залонскому. О чем они говорили, я, к сожалению, не слышал. Рота выступила, но не в полном составе, не более половины, с пустыми пат- ронташами и без единого пулемета. А ночью новое событие. Постелил я подполковнику в кабинете на диване, по- желал ему доброй ночи и пошел к себе в каморку, чтоб поскорей нырнуть в постель, так как устал за день и завт- ра — знал — рано вставать. По соседству с нами жили добровольцы-телефонисты, из гимназистов; двое из них, непризывного возраста, были, как и я, лет шестнадцати- семнадцати. С денщиком они особой дружбы не заводили, но и не чурались: не те времена, все считали себя демо- кратами, кроме того, от денщика можно узнать пикантные подробности о жизни офицеров, а гимназисты во сне ви- дели себя офицерами; к тому же существует, верно, закон единства возраста — люди тянутся к однолеткам. Но по- литических симпатий моих телефонисты не знали. На- ученный с детства, я никогда с господами особенно не от- кровенничал. Один из них затащил меня в свою каморку и по секрету сообщил: — А я принял шифровочку. Приказ Керенского. Арестовать этой ночью комиссаров Советов и большевист- ские комитеты. Так что большевикам сегодня будет уст- роена варфоломеевская ночь. Давно пора! — радовался телефонист. Что такое «варфоломеевская ночь», я не знал, но все остальное понял: хотят арестовать Ивана Свиридовича! Сердце мое забило тревогу. Скорей предупредить! Не пом- ню уже, какой придумал предлог, Кинулся из каморки телефонистов в казарму. Солдаты спали. Я не знал, где находится Иван Свиридович, но знал, где спит Липатов. Его место на нарах было пусто. Много мест пустовало. А те 143
из пулеметчиков, что остались в казарме, не спали, как бы к чему-то прислушивались, ждали чего-то. Но никто из них не ответил на мой вопрос: где Липатов, где другие члены комитета? Я носился по всей казарме. Другие роты беззаботно спали. Не спали во второй роте те, что не пошли на охрану моста. Они тоже настороженно ждали чего-то. Не найдя никого, кому можно было бы сообщить услы- шанную от телефониста тайну, я кинулся в штаб. И еще больше испугался, когда увидел, что почти все офицеры собрались в кабинете командира полка, одетые, с писто- летами, при шашках. Где найти Ивана Свиридовича? Как ему помочь? Беспомощный, растерянный, носился я из конца в ко- нец, чтоб найти хоть одного человека, которому можно довериться и спросить совета. Не знаю, как я снова ока- зался в штабе. К офицерам меня не звали, и я, конечно, не решался войти, делал вид перед адъютантами, что нахо- жусь здесь по приказу подполковника. И вдруг дверь в писарскую широко распахнулась и вошел... Иван Сви- ридович, с ним — три солдата. Я бросился к нему: — Иван Свиридович!.. Он отстранил меня: — Погоди, Филипп. И так же широко распахнул дверь кабинета. Для господ офицеров это было, видно, такой не- ожиданностью, что некоторые из них вскочили, точно не рабочий вошел, а генерал. Иван Свиридович, не пересту- пая порога, сказал: — Господа офицеры! Приказ, который собрал вас в такой поздний час, хорошо известен и нам, комитету. Милиция или казаки, которые едут уже, будут обезору- жены и арестованы. Возможно, придется применить ору- жие. Предупреждаю, господа. Один выстрел отсюда, от вас,— и пулеметы, поставленные во дворе, откроют огонь по этим окнам... Отдельные офицеры, протестуя, возмущенно за- кричали: — Это бунт! — Что творится в полку? — Кто тут командует? — Арестовать его! — Господа! В полку будет революционный порядок, если вы не спровоцируете солдат на выступление. 144
Арестовать меня не так просто. Идите, господа, спать. Повторяю: все будет в полном порядке. Залонский первым взял себя в руки, стал успокаивать возмущенных офицеров. — Спокойно, господа! — Благодарю вас, господин подполковник. Рассчиты- ваю на ваше благоразумие.— Иван Свиридович козырнул и вышел. Я вылетел вслед за ним, прошептал в коридоре: — Я искал вас, дядя Иван. Они получили приказ арестовать вас. Телефонист сказал. — Знаю, Филипп. Спасибо. Последи за офицерами. Я во дворе у главных ворот. Если что, лети туда. Я, хотя и получил приказ, вышел все-таки вместе с Голодушкой во двор. Вот где мне надо было искать ко- миссара и комитетчиков! По обе стороны главных ворот лежали в засаде солдаты. За колоннами казарменной церк- ви стояли пулеметы. На сторожевой башне тоже стоял пулемет, прикрывая северные, запасные, входы во двор. У конюшни на обозных повозках в сене лежали солдаты. Все это я увидел, потому что Иван Свиридович послал ме- ня с запиской к Липатову, который со взводом охранял склад боеприпасов. Ночь стояла холодная, пасмурная, но без дождя. Это была ночь на двадцать четвертое октября. Утром я узнал, что отряд казаков, который прибыл, чтобы арестовать комиссара и комитет, обезоружили без единого выстрела. Полк спал и ничего не ведал. Не спали большевики. Они были на страже спокойствия, не давая разгуляться контрреволюции и сдерживая слишком горя- чие головы от преждевременных выступлений. Осуществ- лялся ленинский план вооруженного восстания — ни на день раньше, ни на час позже. Не знаю, как-то не пришлось спросить потом, известен ли был Ивану Свиридовичу в ту тревожную ночь день и час выступления. Но утром он проводил митинг так, будто не было никакой подготовки к чему-нибудь особен- ному. Обычный митинг, который тогда собирался чуть ли не каждый день. Иван Свиридович рассказал о ночной попытке Керенского арестовать революционные солдат- ские и фабрично-заводские комитеты, о провале очередной кадетско-эсеровской авантюры. Призвал к спокойствию и бдительности. Но все-таки мне, может быть потому, что я шнырял повсюду, по всем казармам, удалось приметить, что пуле- 145
метчики ведут себя как перед наступлением. Нет, пулеме- ты они не проверяли и не набивали ленты, но я видел: че- ловека три с утра, хотя не было бани, надели чистое белье. Именно пулеметчики. Больше никто. Значит, считали, что будут вести бой. Но где? С кем? Залонский, очевидно, не спал всю ночь и, кажется, основательно выпил. Обычно, когда офицеры собира- лись на ночную пьянку и игру в карты, поднимали и ме- ня — прислуживать. В ту ночь никто не побеспокоил. За- лонский, бледный, с красными глазами, сидел за столом и писал, когда я доложил, что горячая вода для бритья го- това. Бриться он не стал. Завтрака не потребовал. Надев шинель, обошел двор, службы, казармы. И всюду находил непорядок и раздраженно, сердито ругал за этот непорядок солдат, унтер-офицеров и даже офицеров. И при царе он никогда так не ругал солдат. Командир как бы хотел вос- становить свою власть над полком. Меня он тоже распек за какую-то мелочь. И я подумал: «Во гад, буржуй прокля- тый, шиш буду я тебе прислуживать». Но, произведя такой смотр, Залонский, должно быть, убедился, что вернуть власть над полком ему не удастся. На Липатова, который появился тогда, когда командир уже оброс целой свитой офицеров, Залонский тоже накричал за грязь в одном из помещений: — Вы, господа комитетчики, только и знаете, что ми- тинговать, а солдат скоро начнет косить сыпняк. Или ре- волюционеров такая штука, как вошь, мало интересует? Кричим о высоких материях, а прибрать в сортире не умеем. Политики! Власть хотят взять. Россией править. А портянки по полгода не стиранные. Хамы! Он издевался, оскорблял солдат, чего раньше никогда не делал. Он как бы нарочно хотел накликать на себя гнев солдатский. И немало было таких, кто шипел ему вслед, грозился: погоди, мол, доберемся и до тебя. А Липатов — вот умный мужик! — поддакивал, потому что насчет чис- тоты командир был прав: распустился-таки полк при эсере Свирском. Возможно, это спокойствие председателя полкового комитета и доконало Залонского. В какой-то момент он как-то выдохся и, еще более бледный, осунувшийся, вер- нулся в канцелярию. Долго сидел один. Потом позвал ме- ня, сказал, чтоб я передал кучеру — пусть запрягает. Приказал мне решительно и твердо: — Поедешь со мной.— Словно разгадал мою жажду избавиться от него наконец, вырваться на волю. 146
Но я вспомнил наказ Ивана Свиридовича быть при ко- мандире, следить. Куда он поедет? С кем хочет встре- титься? Пока Залонский собирался, я таки выбрал минуту, по- искал Ивана Свиридовича, чтоб еще раз спросить: что де- лать? Не нашел. Встретил Липатова. Спросил у него. Он подозрительно оглядел меня и ответил: — Не лезь, парень, в чужую кашу. Ешь свою, пока дают. Не поняли мы друг друга. Он меня не понял, считал офицерским доносчиком. Была еще одна причина, которая заставляла меня ехать: надежда, что Залонский отправится домой, а я уже несколько дней не видел Катруси, соскучился. Залонский действительно поехал домой. Странно, что днем двадцать четвертого, проезжая по городу, я не заме- тил никаких признаков начала вооруженного восстания, даже в голову мне не пришло, что за ночь и следующий день могут произойти такие события. Может быть, только чуть ощущалась тревога. Больше было на улицах милиции, разных вестовых, появились казачьи разъезды. Кони выбивали подковами искры на мостовой. До тех пор казаков на улице я не видел. На Николаевском мосту нам пришлось постоять: впе- реди шел отряд матросов; видимо, охрана моста имела приказ такие отряды не пропускать, потому что доноси- лись брань, крики. Матросы сорвали с плеч карабины. Казалось, вот-вот откроют огонь. Прохожие испуганно рассыпались кто куда — подальше от беды. Наш кучер — старый солдат — тоже хотел повернуть обратно, но За- лонский остановил его. Он внимательно наблюдал за тем, что происходит на мосту. Мне показалось, что подполков- нику хочется, чтоб там начался бой, пролилась кровь. Но прозвучала команда. Матросы закинули карабины за спи- ну и, подровняв ногу, гулко зашагали по мосту. Мы дви- нулись за ними. У парапета стояли юнкера, взвода два. На площадках лестниц, спускавшихся к Неве, из-за мешков с песком настороженно выглядывали дула пулеметов. За мостом матросский отряд разделился на два, и оба они свернули на набережную. Проезжая мимо юнкеров, Залонский презрительно бросил: — Сопляки. Я ужаснулся: неужто ему хотелось, чтоб эти мальчики, почти мои ровесники, стали стрелять в матросов? Да ведь 147
те смели бы их с моста в один миг, как ветер сухие листья. Не понимал я своего командира. За последнее время он очень изменился. Был добрый, внимательный, веселый, а стал мрачный, нелюдимый и прямо-таки злой. На кого? Раньше часто разговаривал со мной о политике, объяснял что и как. Последние месяца два, после корниловского мятежа, он почти не касался происходящего вокруг. Мо- жет быть, сам не знал, за что агитировать — за какую партию, за какую политику. На Невском, как всегда, было людно. Народ рекой струился по тротуарам. Читали воззвания, которыми густо были оклеены рекламные тумбы и стены. Стояли солдаты, студенты. Размахивали руками, спорили. Дома нас встретили так, будто не видели год или два и будто мы вернулись не из петроградской казармы, сто- явшей за Невой, а с фронта. И пани Антонина, и ее старая тетка Эмилия Валерьяновна. Даже лакей и горничные ра- довались. Но, наверное, больше всех рада была Катруся. Прямо светилась вся. До тех пор из-за своей застенчивости она редко разговаривала со мной на людях. А тут куда и застенчивость делась, будто не чужой парень приехал, а брат родной. Она поила меня чаем на кухне и все гово- рила — по-своему, по-деревенски, ничуть не стараясь, как другие, подражать городским, и в ее устах украинская речь казалась самой чудесной на свете. Ее все слушали с удовольствием, даже господа. Это внимание часто сму- щало Катрусю. Ее любили. Ко мне тоже в этом доме отно- сились хорошо. Особенно кухарка. У нее сын погиб на фронте. С горя тайком выпивала. Выпьет, потчует меня господскими разносолами, а сама сядет напротив, смотрит, как я ем, и слезами заливается. Для меня эти угощения были не радость, а мука. Почему-то каждый раз самому хотелось заплакать. Катруся это видела, понимала и ста- ралась, пока я ел, разговорами и разными делами и прось- бами отвлечь кухарку. Нам так обрадовались дома потому, что прошел слух, будто все войска гарнизона выводятся из города. Тогда верили самым невероятным слухам. Эта весть, конечно, напугала женщин, да и всех обывателей: без войск неве- домо что будет твориться — резня, погромы. На войска надеялись как на оплот порядка, власти, законности. Мало кто знал, что войска действительно хотели вывести, но не Совет, а Керенский. Буржуазную публику напугало воззвание Военно-ре- волюционного комитета, в котором народ предупреждали 148
о том, что преступная контрреволюция подняла голову и в городе возможны провокации и погромы. Когда обо всем этом заговорили в гостиной, Залонский криво улыбнулся и сказал дамам что-то по-французски, отчего те еще боль- ше перепугались. Старушка простонала: — О боже! Помилуй нас, грешных. Для меня это был памятный день. Катруся была такая хорошая, такая ласковая, что даже разрешила в коридор- чике обнять себя и поцеловать в щечку. Первая любовь! Первый поцелуй! Кто из вас еще помнит эти удивитель- ные, самые счастливые часы в жизни, тому нетрудно представить, что чувствовал шестнадцатилетний солдат, на какое небо он вознесся. И правда, на какое-то время я за- был обо всем на свете, кроме любимой. У меня горела го- лова, пылали губы и щеки. Точно отведав чудодействен- ного вина, я, как пьяный, блуждал по квартире с одной мыслью, с одним желанием: еще разочек, на одну коро- тенькую минутку остаться с Катрусей с глазу на глаз. Не обнять ее еще раз мне хотелось. Это казалось грубым и некрасивым, так делали деревенские парни. Мне хоте- лось стать перед ней на колени и сказать такие слова, ка- ких ни один простой парень еще не говорил девушке,— самые красивые слова, как в книжках, сказать, что я по- любил ее на всю жизнь, до последнего дыхания. Но когда мне посчастливилось снова остаться с ней наедине, на ко- лени я не стал, постеснялся, а сказал что-то несуразное, путаное. Катруся попросила ласково, по-хорошему: — Пилипочку, не треба, голубе мий! Гарнише будет так просто. Ось так,— и сама чмокнула меня в щеку. И снова я взлетел куда-то — фью! — в небо, выше осенних туч — туда, где светило солнце и цвел райский сад. Спустили меня на грешную землю близкие выстрелы. Стрельба поднялась вечером, часов в девять. Возле теле- фонной станции сначала, потом еще ближе — у школы прапорщиков, которая была совсем рядом, за квартал ка- кой-нибудь. В доме перепугались. Старая госпожа прика- зала закрыть ставни. Меня вызвали из кухни. В прихожей Залонский по- спешно одевался. Но пани Антонина, старая тетка и еще какой-то родич, приехавший из провинции, уговаривали подполковника никуда не ходить. — Вы слышите, что делается? Это большевистский мятеж. Как же я могу сидеть в такое время дома? 149
— Сева, милый! — молила жена.— Ведь ты сам гово- рил, что большевики разложили полк, что ои выступит за них. Я боюсь, я боюсь, Сева. Эта чернь взбунтуется и пе- рестреляет офицеров. — Тони! Я фронтовик! Я три года просидел в окопах. — О боже! — стонала молодая пани.— Тогда я мень- ше боялась, чем теперь. Родич, насмешливо улыбаясь, спросил: — Всеволод Александрович! Вы хотите поднять полк? В чью защиту? Паяца Керенского? По-моему,’ правитель- ство его давно перестало быть властью. Об этом пишут да- же генералы. Пускай его добьют большевики. Надеюсь, вы не думаете, что они могут взять и удержать власть. Залонский ответил что-то по-французски, и господа перешли на чужой язык, чтоб прислуга не поняла. Поколебавшись, Залонский нехотя снял шинель и, раздраженный, мрачный, вернулся в комнаты, на ра- дость жене. А я лучше, чем господа, понимал, что происходит. Нет, это не мятеж. Это новая революция, о которой говорил Иван Свиридович, говорили ораторы на митингах,— ре- волюция, в которой власть должны взять рабочие и солдаты. Я представил, что делают сейчас Иван Свиридович, Липатов, пулеметчики, и, естественно, мне захотелось быть вместе с ними в полку, на улицах, где слышно было по выстрелам — разгорался бой, потому что с другой сто- роны, у Марсова поля, заговорили пулеметы. «Может быть, пулеметы нашего полка?» — думал я. Но на кухне произошло почти то же, что в господской передней, только еще проще и откровенней. Узнав о моем намерении тут же бежать на улицу, Катруся, та самая Катруся, которая еще несколько дней назад слово стесня- лась вымолвить, лишь краснела при мне, теперь, при ку- харке, при горничной старой барыни, вцепилась в меня, просила: — Пилипку, голубе! Не ходы, не ходы. Прошу тэбэ, родный мий. К ней присоединилась тетка Марья. Она просила так, как, верно, просила бы меня мать, если бы была там: — Не ходи, Филиппок. Не ходи. Послушай, сынок, нас, глупых баб. Неведомо, кто стреляет, в кого стреляют. А пуля дура, она не разбирает, где враг, где свой, где мужчина, где ребенок. А ты ведь дитя еще горемычное. 150
Не могли не подействовать на меня, опьяневшего от первой любви, от первого поцелуя, такие просьбы Катруси, слова кухарки. Послушался я их, никуда не пошел в тот вечер. И вот всю жизнь каюсь. Единственное, за что упре- каю свою Катерину Васильевну. Не быть в такой день в самом центре Петрограда, когда вокруг штурмовали старый мир, и сидеть у женской юбки, в теплой кухне, есть господские булки, пить сладкий кофе — до сих пор не мо- гу простить ни себе, ни суженой своей. Если б оставался в полку, то, конечно, пошел бы с Иваном Свиридовичем. А он командовал сводным отрядом, в котором были солда- ты и нашего полка. И отряд его в тот же вечер занял мосты через Малую Неву, а на другой день Иван Свиридович с пулеметчиками принимал участие в штурме Зимнего. Утро двадцать пятого успокоило женщин. Было совсем тихо — ни близких, ни далеких выстрелов. Кухарка еще па рассвете сходила в разведку и не обнаружила ни без- властия, ни беззакония. Только у школы прапорщиков вместо курсантов стояли матросы. А с другой стороны во- оруженные рабочие, спокойные и вежливые, никого не пропускали к телефонной станции. Возможно, с каким- нибудь буржуем рабочие говорили бы иначе, а кухарка общительная, добрая, попросту поговорила с красногвар- дейцами и вернулась совершенно успокоенная. До тех пор она вместе с господами ругала большевиков, а тут сделала неожиданное открытие: — Если это большевики и все они такие, то нечего нам их бояться — свои люди, братья наши и сыны. Я пристыдил женщин: — Ну вот, а вы страшились! А я знаю такого больше- вика, лучше которого, может, нет человека на свете.— И рассказал им про Ивана Свиридовича. Катрусе и тетке Марье и вправду как-то неловко стало, и они, поняв, что держать меня за закрытыми дверьми и ставнями не пристало, да и не удержать, не противились, когда я собрался в полк,— днем и женщины смелее. И другое они поняли: что мне, солдату, в этот день лучше идти одному, не ожидая подполковника. Господа еще спа- ли, когда я, радостно взволнованный от предчувствия чрезвычайных событий, выскочил из дому. Ночью шел дождь, но утром перестал. Где-то над Бал- тикой ветер разорвал тучи, они летели над городом стаей крылатых овечек, догоняя друг друга. В просветах между тучами изредка проблескивала чистая синева неба. Но тротуары были еще мокрые. На боковых улицах, где всегда 151
немноголюдно в такой ранний час, все было как обычно: дворники, зевая и почесываясь, открывали ворота и двери, впуская в дома новый день. Лавки, правда, открылись не все, но у булочной, как всегда, вытянулась длинная оче- редь женщин и детей. Обратило мое внимание только то, что раньше, когда я проходил тут по утрам, очередь шу- мела. А эта стояла тихо, как бы прислушиваясь к чему- то — так слушают первый гром. Я тоже прислушался и услышал далекие, редкие вы- стрелы. Казалось, стреляли там, за Невой, на Петроград- ской стороне или Васильевском острове, где находились паши казармы, и потому я заторопился. На Невском вообще не заметно было никаких перемен. Шли переполненные трамваи. Ехали извозчики. Откры- вались магазины. Текла пестрая река людей, преиму- щественно чисто одетых: чиновники, как всегда, спешили в свои министерства, банки, конторы, управления. Мой острый глаз приметил в этой толпе, правда, одну особенность: меньше в 'ней было, чем обычно, офицеров, юнкеров и вообще военных. Даже женщин в форме попа- далось меньше, чем обычно по утрам, когда я проезжал тут с Залонским. Скажу откровенно, что вид Невского утром 25 октября меня разочаровал: никаких признаков рево- люции, совсем не так, как было в Смоленске в феврале. Но на подходе к Исаакиевской площади толпа как бы натыкалась на стену. Одних это пугало, и они отступали, растерянные. Другие ныряли в боковые улицы, как бы желая поскорей обойти эту стену. Но многие останавли- вались на проспекте, и образовался плотный затор, как на митинге, когда все протискиваются поближе к трибуне, чтобы услышать оратора. Там действительно шел митинг: с балкона второго этажа выступал какой-то лохматый че- ловек, должно быть студент. Но не он меня заинтересовал. Почему люди здесь останавливаются? Что или кто их за- держивает? Я пробился сквозь толпу и увидел, что выходы с площади к Невскому и Зимнему дворцу перегорожены броневиками и цепью солдат. Оратор с балкона кричал о заговоре большевиков. Но его слова меня не интересовали. Я наслушался их, самых разных, больше чем надо и на митингах, и в штабе от офицеров, от связистов, и в доме тетки пани Антонины. И уже не верил словам, как верил раньше, после Фев- ральской революции. На броневике колыхалось под ветром красное полот- нище. «Вся власть СовЪтамъ» — было написано белой 152
краской; написано неумело, буквы расплылись, верно, от дождя. Но броневики с таким лозунгом обрадовали и ус- покоили меня: значит, стоят рабочие и солдаты, они дер- жат власть и порядок. Недаром так разгуделись буржуи. Как растревоженный улей. Я представил, как бы эта толпа рассыпалась во все стороны, если б броневики и пехотинцы дали залп в воз- дух. От этой мысли мне стало весело. Но никто не стрелял. Это было странно и непонятно. Неужто за ночь все кон- чилось? Я попытался расспросить у солдат, которые стоя- ли в толпе, и у штатских, одетых попроще, что происходит в городе. Один из солдат сказал, что большевики аресто- вали Керенского. Но тут же штатский, с виду рабочий, возразил, что это, мол, вранье — покуда известно, что Ке- ренский с войсками окружил Смольный институт, а рабо- чие и матросы окружили Зимний дворец. Так вот и стоят. Ведут переговоры. Но ему в свою очередь возразил чинов- ник в железнодорожной форме: — Господа, разве вы не слышали оратора? Большеви- ки арестовали министров законного правительства. Это узурпация. Они задушат революцию. Меня, да и многих вокруг, удивило, что железнодо- рожнику ответил человек хорошо одетый — в шляпе, в дорогом пальто. Он сказал: — Революцию давно задушили. Еще в июле. Кадеты и буржуазные соглашатели, Милюков и Керенский. Се- годняшнее выступление — это новая революция. Револю- ция рабочих и крестьян, которая даст народу мир и хлеб. На него стали наступать с кулаками студенты и какие- то барышни: — Большевистский агент, шпион! — Вы хотите продать Россию немцам! Открыть фронт Вильгельму! Человек не стал пререкаться — спокойно, с улыбкой, с сознанием своей силы выбрался из толпы и пошел к гостинице. Матросы, охранявшие гостиницу, пропустили его, не проверяя документов: видно, интеллигент этот был их человек, может быть комиссар, как Иван Свиридович в нашем полку. Его слова, спокойствие и такое же спо- койствие матросов и солдат, охранявших площадь, убеди- ли меня, что все главное уже произошло ночью. Конечно, интересно было побродить здесь, в центре, послушать, как кипят буржуи... Соблазнительно было вернуться к под- полковнику и сообщить, что большевики захватили власть. Интересно, что сказали бы на это Залонский, его жена, ее 153
тетка, их гость из Воронежа? Но я решил, что, пожалуй, лучше узнаю все в полку. Если даже полк выступил, чтоб бороться за революцию, я разыщу его и там встречусь с Иваном Свиридовичем. Я не сомневался, что командует полком не кто иной, как он. Николаевский мост охраняли красногвардейцы. Пер- вый патруль меня пропустил. Кого мог заинтересовать в этом разворошенном человеческом муравейнике под- росток-солдат! Через мост шло немало народу. Безоруж- ных — тех даже не останавливали. Но патруль со стороны Васильевского острова задержал меня. А я имел единст- венный документ — книжечку георгиевского кавалера. Рабочий с револьвером повертел ее в руках, спросил, в каком я полку, и уже вернул мне книжечку, готовый от- пустить. Но молодой рабочий с винтовкой, стоявший сбо- ку, у парапета, потянул носом воздух и уверенно сказал: — Василий Петрович! Юнкер это переодетый! Шпион! Понюхайте, как от него булками пахнет! Вот у человека нос! Часа, может, два или три назад выпил я чашку кофе, съел свежую булочку, которую ис- пекла тетка Марья, посидел на кухне, где пеклись эти господские булочки,— и рабочий учуял запах. Какой он стойкий, запах булки! Для голодного. Когда я, испугавшись, что меня приняли за юнкера, стал, ничего не утаивая, объяснять, что я не юнкер, а ден- щик командира полка, ночевал у него на квартире и дей- ствительно съел на завтрак злосчастную булочку, это на- сторожило и настроило против меня не только молодого красногвардейца, но всех, кто слушал мою путаную ис- поведь. — Вот гады! Наши дети куска хлеба не имеют, а они булки жрут! — Говори правду: куда и зачем послал тебя твой офицер? — Никуда не посылал. Я сам иду в полк. — За кого их полк? — спросил молодой красногвар- деец у того, что постарше. — Черт его знает. Первый раз слышу про такой полк,— отвечал тот. — Комитет у нас большевистский. И комиссар есть... Голодушка,— стал объяснять я. Но даже фамилия Ивана Свиридовича обернулась против меня. — Это вы, офицерье проклятое, такую кличку комис- сару дали? — возмутился молодой, которому почему-то я явно не понравился. 154
— Да нет. Это фамилия такая. Мы с ним в окопах вместе вшей кормили, — ответил я по-солдатски. — И ты кормил вшей? — усомнились красногвар- дейцы. Я таки не кормил их и потому смутился. Должно быть, покраснел, потому что старший, более доброжелательный, сказал: — Плохо тебя, парень, господа офицеры врать научи- ли. Отведи его, Илья, в районный штаб. Там разберутся. Пока со мной разговаривали, по мосту прошли десятки людей, штатских, солдат, проехали самокатчики, и никого из них даже не остановили. А меня повели под конвоем. Вот какие парадоксы бывают. Рвался я в полк, к Ивану Свиридовичу, чтоб делать революцию, а оказался под арестом как контрреволюционный офицер или буржуй. Вот что значит не вовремя съесть свежую булочку, которая так пахнет! Обида душила меня. Готов был реветь, как теленок, запертый в хлев. Штаб был на Васильевском, возле завода «Сименс». Арестованных заперли на втором этаже, в большой ком- нате, где стояли парты, как в классе, но напоминала она скорей библиотеку: в застекленных шкафах множество книг, книги лежали на подоконнике, на диване. От такой «тюрьмы» стало еще обиднее. Ни решеток, ни стражи. Три окна выходили на узкую улицу, а там — шум, гомон, треск мотоциклетов, команды. Без конца подходили и уходили рабочие отряды. На первом этаже стоял гул от голосов, от топота ног. А здесь, на втором, лишь изредка пробегали но коридору. Но, пожалуй, особенно обидно мне стало от- того, что арестованных было всего шестеро. Четверо из них, кроме меня и какой-то простой тетки, такие, что я и сам арестовал бы их,— господчики: флотский офицер, который нервно, как тигр в клетке, ходил по комнате, длинный как жердь человек со смешной бородкой и в очках с одним стеклом (я этого типа сразу «козлом» окрестил), тихий, молчаливый господин с доброй улыбкой и еще милицейский офицер, толстый и потный. Я сразу решил отделиться от господ и не стал отвечать на их вопросы: кто я? за что меня арестовали? что делается в городе? Но когда «козел» начал ругать большевиков, я не выдержал и закричал, что он проклятый буржуй, эксплуа- татор и что за такие слова его надо расстрелять. Все сразу отстали от меня и стали обходить, как заразного. А мне сделалось легче. Правда, тихий господин незаметно при- 155
близился, когда я смотрел в окно на отряд красногвардей- цев, и прошептал: — У вас разумная тактика, молодой человек. Я не понял, о чем это он. А «козел», покричав еще о бонапартизме большевиков, поговорив с офицером по-французски, прочитав еще ка- кие-то стихи на другом языке, может быть, через час — вон когда до него дошло! — высказал свою обиду на мои слова: — А вот эксплуатацией, господин большевик, я сорок лет занимался только одной — вбивал в пустые головы таких же остолопов, как ты, древнегреческий и француз- ский языки. Странно, но признание «козла», что он учитель, еще увеличило мое враждебное к нему отношение. Где-то в середине дня на первом этаже, во дворе и на улице долго и громко кричали «ура!». — Чего они радуются? — спросил «козел», оторвав- шись от книги, которую читал. — Так радуются, когда побеждают,— сказал с кислой усмешкой тихий господин. — Кого же они победили? — снова разошелся «ко- зел».— Революцию? Великую. Русскую. Такую же вели- кую, как Великая французская. О нас, безусловно, забыли. Кому в красногвардейском штабе в день штурма Зимнего было до каких-то шести арестованных! Когда уже стемнело, не выдержала баба: молчала, плакала потихоньку, деток голодных вспоминала, а тут неожиданно разъярилась, как львица, стала бить кулаком в дверь и кричать, что даже при Николашке Кровавом арестованных кормили, а нас хотят заморить голодом. Крик ее услышал кто-то за дверью, потому что через несколько минут в комнате появились трое: пожилой че- ловек в шинели без погон, хромой, с палкой — инвалид; по-городскому одетая, в черной юбке и белой блузочке, девушка, к платью ее и фигуре совсем не шел револьвер на боку; и молодой красногвардеец с винтовкой. Хромой просто поздоровался с нами, присел на парту, спросил, кто здесь нарушал порядок. — Я! — отозвалась женщина.— За что меня под арестом держат? Да еще есть-пить не дают, голодом морят. — Почему не накормили людей? — спросил человек в шипели у девушки. — Не до них было, товарищ Воднев. 156
— Что значит не до них? Ты, товарищ Вера, анархизм свой брось. Ты комендант штаба, и у тебя должен быть революционный порядок. За что сидит гражданка? — Самогон в отряд принесла. На завод. Полагаем: по- дослана с провокационной целью. — Ах, боженька! Кто меня посылал! Дети мои голод- ные послали. И сколько этой самогонки было, слезы одни! — Розог бы тебе, баба, следовало всыпать за такой продукт. Да счастье твое, что мы против телесных наказа- ний. Но поймаем с самогоном еще раз — в тюрьму поса- дим. Заруби на носу. Обрадованная торговка, кланяясь и восхваляя солдата, выкатилась из комнаты, отворив спиной дверь. — Ты за что тут? — показал комиссар (так я мысленно назвал бывшего солдата) на лейтенанта. Тот вспыхнул, как лучинка: — Вы мне не тыкайте! Комиссар тяжело вздохнул. То ли от своей промашки, то ли от неуместной офицерской фанаберии. — Его первого задержали. Ночью. Убегал и отстрели- вался. Ранил патрульного. — Что, ваше благородие? Совесть нечиста, что так ис- пугались рабочего патруля? —- сурово спросил комиссар. И офицер растерялся от этого вопроса, стал оправдывать- ся, что, мол, он подумал — грабители. — Товарищ Вера, запиши показания патрульных, ра- неного обязательно. И со всеми этими документами — в «Кресты». Суд разберется. И тут, в полумраке — тускло светила высоко под по- толком всего одна маленькая лампочка,— комиссар раз- глядел меня. Подозвал: — Солдат, подойди поближе. Я подошел. — Тебе сколько лет? — Шестнадцать. — Какого полка? Уверенный, что инвалид не кто иной, как комиссар Военно-революционного комитета, как Иван Свиридович, я откровенно рассказал, кто я и откуда шел. И что мне обязательно надо в полк. — Задержали за что? — Не знаю. На мосту. Одному патрульному показа- лось, что от меня пахнет булками. Кухарка, правда, дала мне булочку, я ее и съел... 157
«Козел» язвительно и громко — как-то не по-чело- вечьи, а в самом деле по-козлиному — хмыкнул. Вера засмеялась. А комиссар нахмурился: — Кто там проявляет такую глупую бдительность? Поеду на мост, прополощу мозги. Смешки им, в то время когда рабочий класс берет власть. Вера! Позвони в Смольный, на чьей стороне этот запасный. Девушка вышла. Комиссар обратился к «козлу»: — Вы кто такой? Тот приблизился, выставил вперед одну ногу, как актер в театре, поднял бороду, стукнул себя в грудь и тонким голосом взвизгнул: — Я русский интеллигент. — За что задержали? — Ругал вашего Ленина. — Что ж это вы? Считаете себя интеллигентом и ру- гаетесь, как кучер. Вы читали какие-нибудь труды това- рища Ленина? — Не читал! И не хочу читать! — Какой же вы интеллигент! Вы просто некультурный человек, хуже той бабы, что самогоном торгует. — Я не-куль-тур-ный? — ошеломленно протянул «ко- зел» . — Идите. И не болтайте языком. Как глупая баба,— сказал ему комиссар и тут же занялся другим арестован- ным — воскликнул, казалось, обрадованно: — О, с вами, господин пристав, мы старые знакомые. Дважды встреча- лись. Не помните? — Помню, господин Воднев,— упавшим, хриплым го- лосом, утирая пот, отвечал толстый милиционер. — За вами должок перед рабочим классом. Придется платить. В тюрьму! Революционный суд разберется! «Козел» ошеломленно хлопал глазами, тряс бородой. Спросил: — Вы меня отпускаете? Но имейте в виду: я против большевиков. — Вам хочется пострадать за идею? За какую? У вас же нет ничего за душой! Какая у вас может быть идея! — Нет. Я так не уйду. Я должен доказать... — Не путайтесь под ногами. Не мешайте людям зани- маться серьезным делом. Выведи его, Федор, к чертовой матери! — беззлобно, не повышая голоса, приказал ко- миссар. 158
— Нет, я так не уйду! — замахал руками интелли- гент.— Я обязан разъяснить. Вы глубоко ошибаетесь. И господин Ленин ошибается. Но вернулась Вера и еще в дверях сообщила: — Полк частично на нашей стороне, остальная часть в казармах, держит нейтралитет. Воднев тут же, не обращая внимания на «козла», велел Вере дать мне десяток воззваний Военно-революционного комитета и чтоб я пулей летел в полк. — Возможно, что нейтралы ваши до сих пор не знают, что произошло в Петрограде. Пускай почитают и пошеве- лят мозгами. Ясна задача? — Так точно, товарищ комиссар,— щелкнул я каблу- ками. Воднев даже удивился, хотя выглядел он таким спокойным и уверенным, что, казалось, ничем ни удивить, ни разозлить его нельзя. Я немножко пожалел, что не ус- лышу дальнейшего разговора «козла» с комиссаром. Ин- тересно, что еще тут нагородит господин интеллигент и как его выведут. Кстати, впервые, попрощавшись с комиссаром и спускаясь за Верой вниз на первый этаж, я подумал, что меня тоже имеют право назвать некультурным человеком, потому что я тоже не читал книг, которые написал Ленин. Решил при первой же встрече попросить у Ивана Свири- довича книги Ленина и почитать. Я чувствовал, что это совсем не такие книги, какими потчевал меня Залонский и полковая библиотека. В большой комнате, куда привела меня Вера, стоял гул голосов и плавали тучи махорочного дыма. Комната была набита вооруженными рабочими и матросами. Пробираясь сквозь толпу за Верой, я жадно ловил от- рывки разговоров. Отдельные фразы врезались в память на всю жизнь. Я их вспоминал, когда изучал потом историю революции. — Пушки Петропавловской нацелены на Зимний. Я только что оттуда... Если они не сдадутся... — Парня надо выпустить! Велика беда — потряс не- много буржуев. Они нас веками грабили. — Мы не анархисты! — Товарищи! Товарищи! Вы слышали? Эсеры поки- нули съезд...— Голос как будто испуганный. — Закажи панихиду! — Единство революционных партий... — С кем единство? С Керенским? С лакеями бур- жуазии? 159
— Бабочка она во!.. Но неприступная, как Кронштадт. Ни с моря, ни с суши не возьмешь. — Братва! — громовой голос от двери, на который все повернули головы.— Только что сам с моста читал мор- зянку с «Авроры». Если временные не примут ультима- тум, пушки ее разнесут Зимний, как гнилую шлюпку. Только щепки полетят. — Товарищи! Граждане! — старческий голос откуда- то из угла.— А нельзя ли без пушек? Пожалуйста, без пу- шек! В Зимнем сокровища! Огромные сокровища! — Вы слышали, кто тут отирается среди нас? Деду царских сокровищ жалко! Они людей не жалели. — Заткнись, салага! Этот дед делал революцию, когда ты пешком под стол ходил. А потом десять лет звенел цепями. — Товарищи! Сокровища не царские. Сокровища на- родные! — Павел Петрович! — крикнула Вера в угол, откуда слышался голос старика.— На этот счет есть приказ Во- енно-революционного комитета. Все ценное сохранить и брать на учет! — Эх, кабы чайку! — вздохнул кто-то сбоку. — Товарищи! — снова закричала Вера.— Чаек есть! Во дворе, во флигеле. Наши женщины греют кипяток и выдают хлеб. Кто не получал, получайте! — Живем, братва! Пошли! Чувствовалось, что Веру тут знают, уважают. Окру- жили, оттерли. Показалось, она забыла обо мне. Но через несколько минут послышался ее голос: — Где мой солдатик? Товарищ, иди сюда! Я пробился к столам, где лежали винтовки, пулемет- ные ленты, книжечки, газеты, воззвания, стоял чайник, кружка. Девушка дала мне пачку небольших воззваний: — Неси солдатам! — И тут же ласково, с доброй улыбкой спросила: — Проголодался после булок? — Проголодался,— откровенно признался я. — Сходи во двор, во флигель. Тебе дадут хлеба. Наш хлеб не господский. Но жить можно. Еще когда я вошел в эту комнату, мне сразу бросились в глаза такие же листки, какие дала мне теперь Вера. Не- которые рабочие, матросы, видно те, что пришли недавно, читали их, другие слушали, должно быть неграмотные. Я тоже, раньше чем спрятать тонкую пачку за пазуху, прочитал воззвание. Помните этот первый документ рево- 160
люции, кстати самый короткий? Его написал Ленин. Я запомнил его на всю жизнь, как школьные стихи: «К гражданам России! Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета ра- бочих и солдатских депутатов — Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона. Дело, за которое боролся народ: немедленное предло- жение демократического мира, отмена помещичьей собст- венности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства,— это дело обеспечено. Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян! Военно-революцийнный комитет при Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов 25-го октября 1917 г. 10 ч. утра». Может быть, потому я так это запомнил, что старый рабочий похлопал меня по плечу и сказал: — Читай, читай, сынок. Запоминай. Такого еще на свете не бывало, чтоб рабочие взяли власть. И еще потому запомнил, что в тот вечер раз, может, сто прочитал этот текст солдатам. В полку в самом деле печатного обращения Военно- революционного комитета еще не имели. В штабе хозяй- ничали члены полкового комитета, но многих не было, в том числе Липатова — ушел с отрядом, который повел Иван Свиридович. Члены комитета знали, что произошло в городе. Но в полку возникла сложная ситуация. Первая рота второго батальона (надо же, чтоб в одной роте собралось столько контры и дураков!) хотела утром выйти из казарм на за- щиту Временного правительства, которого, по сути, уже не существовало. Роту блокировали. Не пустили. Мятежники заперлись в своем секторе казармы. Им предложили сдать оружие — отказались. Целый день члены комитета ломали головы — что де- лать с этой ротой? Комитетчики да и все запасники — ведь самые решительные, революционные солдаты ушли с Иваном Свиридовичем! — были так мирно настроены, что никому и в голову не могло прийти применить оружие против своих же однополчан. Вот почему, когда я явился с воззваниями, комитет обрадовался, как говорится, вдвойне: и тому, что наконец 6 И. Шамякин 161
появился печатный документ, который подтверждал по- беду революции рабочих и солдат, и тому, что обраще- ние — все они были в этом уверены — без кровопролития вправит мозги мятежной роте. — Занеси им листовки ты, Жменьков,— сказали мне комитетчики.— А то нам они, дураки, не верят. Двери в тот сектор казармы были заперты. Когда я по- стучал, спросили — кто. — Денщик командира полка. За дверью долго совещались или, может быть, слуша- ли — кто пришел, сколько человек. Открыл сам командир роты прапорщик Терновой. Этого офицера я мало знал, потому что он никогда не участвовал в пьянках, в картежной игре и даже по службе редко появлялся в штабе — всегда был со своей ротой; солдаты любили его, верили ему. Видно, был это талант- ливый офицер, интеллигент, но в чаду ложно-патриоти- ческих идей: он вёрил буржуазной пропаганде, что боль- шевики хотят открыть фронт и продать Россию немцам. Я отдал прапорщику листовку с обращением Военно-ре- волюционного комитета. Он прочитал и побледнел. Спросил: — Где командир полка? — Дома. Чай пьет. — Он знает об этом? — Еще бы! По всему городу расклеены. Нет человека, чтоб не прочитал! Ничего я в городе не видел. Но то, что увидел и услы- шал в районном штабе после своего освобождения из-под ареста, дало мне эту уверенность — обращение знают все. Прапорщик минуту стоял в странной растерянности; обмяк человек. Вернул мне листовку с осторожностью, словно гранату с запалом. Солдаты, почуяв, наверно, что произошло что-то чрез- вычайное, меняющее их положение, подходили со всех концов казармы, окружили нас, приглушенно перегова- риваясь. До прапорщика наконец дошло, что ждут его слова. Он заговорил: — Солдаты! Законного правительства больше нет. Власть в руках большевиков. За ними большая часть гар- низона, как и большая часть нашего полка. Я не знаю, чем это кончится. Но теперь нам не за кого выступать. Я сни- маю с себя командование и... звание офицера русской армии. 162
Он снял портупею с револьвером и бросил в угол за дверь как ненужную вещь. Сорвал с шинели погоны. Это произвело сильное впечатление. Старый унтер даже всхлипнул, когда прапорщик поблагодарил за службу, за доверие и попрощался: — Может быть, навсегда. Не поминайте лихом. Однако рота проводила своего отставного командира хмурым молчанием. Кричали, спорили уже потом, когда я прочитал им обращение Военно-революционного коми- тета «К гражданам России». Так я завершил этот достопамятный день 25 октября 1917 года. В роли большевистского агитатора. Хоть поздно вечером мне повезло. Но борьба в полку не прекратилась. На третий день, двадцать седьмого, когда пришли газеты и листовки с Де- кретами о мире и земле, солдаты в казарме загудели, как разворошенный улей, обсуждая документы революции. В полку появился Свирский, несколько дней его не было видно; с ним — другие его сторонники, из нашего полка и чужие. Между прочим, я сразу заметил, что у большинства дружков Свирского руки господские, без мозолей, с чистыми ногтями, хотя все они в солдатских шинелях. Липатов появление Свирского встретил враждебно, хотел даже арестовать, подозревая, что в дни восстания эсер выступал за Керенского, стрелял вместе с юнкерами в красногвардейцев и солдат. Решил сам созвать митинг и вывести Свирского из полкового комитета. Но потом, послушав его, Липатов успокоился. Человек добрый, до- верчивый и малограмотный, Липатов не способен был ра- зобраться в столь сложном сплетении событий. Свирский не ругал большевиков, не называл их узур- паторами, немецкими шпионами, как раньше, до восста- ния. Он говорил, что в результате выступления петро- градского пролетариата и части гарнизона сложилась новая ситуация, что, мол, социалистические партии ведут со Смольным переговоры о создании нового коалиционного правительства. Сведения 6 таких переговорах в хронике событий были и в большевистских газетах. В таких усло- виях, говорил Свирский, самое главное, мол, не допустить, чтобы провокаторы толкнули солдат на кровопролитие, на братоубийственную войну. Разумеется, никому из солдат не хотелось стрелять в своих. Липатову, может быть, больше, чем кому бы то ни было. Да еще в такое время, 6 * 163
когда близок мир и так же близка извечная мечта мужиц- кая — земля. Вот почему Липатов да и другие члены комитета, долж- но быть, не сразу догадались, почему Свирский так на- стойчиво призывает солдат не браться за оружие. «Ибо где бы вы ни оказались,— говорил он,— вы будете стрелять в своих братьев». Какие бы, мол, стычки ни происходили между партиями, гарнизон, наш полк запасный должны сохранять нейтралитет. Все это говорилось в те дни, когда войска Керенского стояли у Царского Села, готовые нанести удар по револю- ционному Петрограду, а в самом городе «Комитет спасе- ния родины и революции» готовил выступление контрре- волюционных сил. Очевидно, не без влияния Свирского солдаты начали приходить в штаб, где разместился комитет, сдавали вин- товки и другие казенные вещи и оставляли полк — расхо- дились по вокзалам, чтоб ехать домой. Боялись, что землю без них поделят. Опять-таки все как будто бы правильно... Власть в ру- ках рабочих и крестьян, съезд Советов объявил мир и дал землю. Чего же еще ждать? Зачем сохранять запасный полк, который готовил пополнение для фронта? Фронта не будет. Будет мир. Но когда на следующий день выясни- лось, что отдельные группы солдат начали покидать полк с оружием, Липатов насторожился. Собрал комитет. На ночь у дверей и ворот поставили караулы. Иван Свиридович пришел ночью, когда я спал. Но ут- ром мне рассказали, что, узнав от товарищей о событиях в полку, комиссар Военно-революционного комитета воз- мутился, назвал пропаганду Свирского и его товарищей величайшей подлостью и провокацией и приказал тут же арестовать «эсеровскую банду». Положение мое в полку стало неопределенным... Кто я? При ком должен нести службу? Никто мне этого не го- ворил. Да и кому говорить? Кого я интересовал? Денщи- ком я себя больше не считал — вольный человек. Прин- ципиально не шел к Залонскому, хотя очень хотелось по- видаться с Катрусей. Да, признаться, побаивался ходить по городу — как бы опять не приняли за юнкера. Очень хотелось стать вестовым при комитете, но Липатов не до- верял мне, не приближал к себе, даже обидно как-то на- помнил о моем прислуживании командиру полка. Поэтому можно понять мою радость, когда я, проснув- шись утром, узнал, что в полку Иван Свиридович. Вот кто 164
пристроит меня к месту! Разыскал комиссара в полковом арсенале. Он и Липатов подсчитывали оружие: винтовки, патроны, гранаты. Иван Свиридович выглядел осунувшимся, как после болезни. Похудел, оброс бородой. Глаза красные от бес- сонницы. На меня сперва и внимания не обратил. Сердце у меня сжалось, захолонуло: неужто наговорили на меня? Или, может, Голодушку революция поставила на высокий пост и ему теперь не до меня, мальчишки? Есть дела по- важнее. Куда-то девалась прежняя смелость и простота в отно- шениях с Иваном Свиридовичем. Зная, что и Липатов не слишком меня жалует, я не посмел ходить за ними следом. Так еще оставалась какая-то надежда: человек устал, за- нят серьезным делом. А если прогонит от себя, тогда все, хоть на улицу иди. А главное, чувствовал, как мне будет больно потерять такого человека — единственного близ- кого, как отец или дядя родной. Я постарался не попадаться им на глаза — Ивану Свиридовичу и Липатову, но, разумеется, все время сле- дил, где они, что делают. Они ходили по ротам, беседовали с солдатами. Потом в кабинете командира полка было за- седание комитета. Недолгое. Когда члены комитета разошлись и, по моим расчетам, выходило, что Иван Свиридович остался один, я наконец отважился зайти, чтоб поговорить с ним. Действительно, он был один и... спал. Сидя за столом. Положив голову на руки. Я затаил дыхание. Долго смот- рел на него, на поседевшие растрепанные волосы. Сердце мое заливала теплая волна любви и нежности к этому че- ловеку. Видно, Иван Свиридович во сне почувствовал, что на него смотрят, и встревоженно поднял голову. Увидел ме- ня — потер лицо руками, чтоб прогнать сон. — A-а, ты, Филипп...— Откровенно признался: — За- морился я, брат, за эти дни.— И тут же ласково спро- сил: — А ты как тут? Ему одному я мог признаться во всем: — Плохо, дядя Иван. Он удивился: — Ты что это? Революцию совершили, власть взяли, а ты — плохо. Это что такое?! — А что мне делать, дядя Иван? Солдаты по домам разойдутся, а я куда? 165
—- Ах вот ты о чем! Да мы тебе здесь, в Питере, найдем дело. Чем бы ты хотел заняться? — Я учиться хочу. Иван Свиридович радостно воскликнул: — Филипка, милый! Так это же здорово, что ты учиться хочешь. На то мы и власть брали, чтоб такие, как ты, имели право учиться! Не будем откладывать это в долгий ящик. Едем со мной в Смольный — там догово- римся, куда тебя пристроить. В Смольный мы поехали на грузовике, везли патроны. Петроград в тот день показался мне более суровым и во- енным, чем в день восстания. Меньше было открытых ма- газинов, контор, многие дома стояли как слепые — с опу- щенными шторами, меньше штатских бродило по улицам. На Дворцовой набережной было совсем пусто. Правда, день был ветреный. Нева билась о берега, пенилась ба- рашками. В воздухе порхали первые снежинки — запахло зимой. Чаще, чем в день революции, встречались броне- вики, вооруженные отряды красногвардейцев и матросов. Мы знаем по книгам, по кино, что в Смольном тогда целые дни толпился народ. Странно, но мне огромное здание это показалось пустым. На площади перед Смольным стояли броневики, строился отряд красногвардейцев. Пока Иван Свиридович договаривался с часовым насчет меня, перед рабочими выступил оратор, ветер донес его слова о контр- революционном сговоре кадетов, эсеров, меньшевиков. На первом этаже в вестибюле тоже было шумно. Но длинный — конца ему не было видно в слабом освеще- нии — коридор на втором этаже был безлюден, даже шаги гулко отражались от сводчатого потолка. Правда, пол, хотя и подметенный, свидетельствовал о том, что недавно здесь прошло множество людей: солдатские сапоги — не баш- мачки институток, оставляют следы надолго. И запах ма- хорочного дыма устойчив. В большой классной комнате, куда мы вошли, был от- горожен как бы коридорчик. За некрашеной деревянной загородкой-барьером люди, по-разному одетые — в сол- датской форме, матросской и даже офицерской, в ра- бочих куртках и господских хороших, хотя и мятых, костюмах,— разглядывали карты, планы, писали, звонили по телефону; в углу на столе стоял большой ящик полевого коммутатора, провода от которого уходили в окно и в бо- ковую дверь. Под столами и в углах кипы листовок, книг, на книгах винтовки и пулеметные ленты. Люди эти вы- глядели такими же усталыми, как и Иван Свиридович. 166
Здесь, в тесном проходе у дверей, столпилось несколько человек штатских, большей частью одетых по-буржуйски. Они тихо и почтительно ожидали своей очереди, чтоб по- говорить с человеком, сидевшим по ту сторону барьера. Голос этого человека, с акцентом, как у того латыша, что несколько раз приходил в полк, я и услышал сразу, как только переступил порог комнаты следом за Иваном Сви- ридовичем: — Гражданин, я ведь вам объяснил: автомобиль у вас конфискован для нужд революции. Относительно его воз- вращения обратитесь позднее. А из угла, от телефона, голос более громкий, реши- тельный, требовательный: — Кириллов! Кириллов! Что у тебя там за митинг? Ничего не слышно. Где стал «Олег»? Проверь и позвони нам. Наладь с ним связь. На мост пошли дополнительную охрану. Надежная? Нет! Ненадежная! Приказ комите- та — усилить посты! Сколько вышло копать окопы? Две тысячи? Молодцы! Иван Свиридович прошел за загородку. Молча, без слов, поздоровался за руку с латышом, беседовавшим с посетителями, и с человеком в офицерской форме, кото- рый внимательно разглядывал карту. Я остался в узком проходе между дверью и загородкой, но протиснулся вперед, уцепился руками за стойку барь- ера, словно боялся, что меня могут оттолкнуть, оторвать, помешают увидеть и услышать то, от чего зависит моя судьба. А было у меня не только предчувствие, что здесь, в этой комнате, начинается моя новая жизнь. Была уве- ренность. Не зря же Иван Свиридович привел меня сюда. Обрадовался я, когда увидел, что человек в офицерском френче доволен приходом Ивана Свиридовича. Он сразу спросил: — Как ваш полк, товарищ Голодушка? — Я понял, что это о нашем полке.— Пойдет против юнкеров? Срочно надо подкрепление. — Добрая половина полка может выступить хоть сейчас! Они склонились над столом, над картой, и заговорили вполголоса. Тогда мое внимание переключилось на другой разговор, который шел рядом со мной. Буржуй, который добивался, чтоб ему вернули авто- мобиль, приглушенно, не повышая голоса, но со злостью, прямо задыхаясь, шипел, что он итальянский подданный, у него итальянский паспорт и, если люди, сидящие здесь, 167
не выполнят его требования, они будут иметь дело с пос- лом его величества короля Италии. Буржуй совал латышу паспорт и еще какие-то бумаги. Но латыш не хотел разби- раться в них, качал головой и с улыбкой повторял: — Гражданин, я вам сказал ясно: пока ваш автомобиль нужен революции, вы его не получите. За спиной у меня кто-то громко заговорил на чужом языке. Я оглянулся. Говорил человек, одетый как рабочий. Небритый, с той же усталостью в глазах. Вдруг он раз- драженно сказал по-русски: — Вы, шуба! К вам обращаются. Какой же вы, к дья- волу, итальянец, если ни слова не понимаете по-итальян- ски? Не морочьте голову! У тебя, Петерс, крепкие нервы. Я с такими типами... Буржуй сразу умолк, спрятал в карман шубы бумаги, съежился и испуганно отступил за спины других. Я подумал, что за обман его тут же арестуют. Но Пе- терс только рассмеялся и сразу занялся другим посетите- лем. А рабочий, который говорил по-итальянски, прошел за загородку, поздоровался за руку с Иваном Свиридови- чем. Спросил, обедал ли тот, если нет, то в буфете есть го- рячий чай. Буржуй молча нырнул в дверь. Опять ничто не мешало мне во все глаза смотреть на людей, которые — я и раньше это знал, читал в газетах — являются штабом революции, а роль штаба в войне я, во- енный, денщик, знал хорошо. Матрос, не выпускавший из рук телефонной трубки, объявил: — Павловцы соглашаются сложить оружие. Требуют гарантии. — Передай Васильеву: вести переговоры,— сказал Крыленко (это был он, я потом узнал фамилии почти всех, кого в тот день видел в Смольном).— Пускай гарантирует, что всех отпустим. — Этим гадам простили после взятия Зимнего. Они снова выступили против пролетариата,— оторвался от разговора с посетителями Петерс. — Не усложняй обстановки,— спокойно заметил Крыленко и опять обратился к матросу: — Передай Ва- сильеву, что в помощь к нему придет Голодушка. Товарищ Голодушка, пулеметчики твои там, у Васильева. Возьми надежную роту, если доверяешь — батальон своих пехо- тинцев, и обезоружь юнкеров Павловского училища. Свя- жись с Подвойским, он в штабе округа. Передай, сколько у тебя будет штыков. 168
Как я обрадовался такому приказу! Теперь не отойду ни на шаг от Ивана Свиридовича и буду не в тылу, как прежде, не на кухне у Залонского, а на переднем крае ре- волюции! Да и сам Иван Свиридович посмотрел на меня, почесал под шапкой затылок и глазами, взглядом сказал: придется, Филипп, покуда отложить разговор о твоем учении. Кажется, Иван Свиридович собирался уже выходить. Но в этот миг из боковой двери в комнату стремительно вошел человек в черном костюме, в белой сорочке с галсту- ком в крапинку. Человек показался мне знакомым, хотя я хорошо пом- нил, что нигде раньше не встречался с ним. Широкий лоб, лысина, как бы прищуренные глаза — все это словно во сне видел. Удивился я этому своему ощущению: откуда я его знаю? Человек, как и кое-кто еще в этой комнате, не брился несколько дней. Но вид Ивана Свиридовича и матроса сви- детельствовал о том, что у них просто не хватало времени заняться своим туалетом; про человека, который вошел, сразу почему-то подумалось иначе: он отпускает бороду. Человек поздоровался: — Здравствуйте, товарищи! — произнес он четко, звучно, а слово «товарищи» как-то особенно хорошо, кра- сиво. В речи его заметна была приятная картавость. Матрос вскочил со стула, стукнул каблуками, Кры- ленко по-армейски вытянулся. Петерс, прекратив разговор с посетителем, тоже почтительно встал. Иван Свиридович сорвал с головы свой замасленный кожаный картуз. Такое уважительное отношение людей, которые, как я заключил, руководили революцией, к этому скромно одетому штатскому направило, видно, мои мысли в опре- деленное русло. Парень я был сметливый. В один миг во- ображение мое пририсовало к лицу человека небольшую аккуратную бородку — и я ахнул: Ленин! Фотографию Ленина увидел я впервые еще весной, видел летом, когда Ленина разыскивали шпики Времен- ного правительства и буржуазные газеты специально пе- чатали его портреты. Догадка ошеломила меня. Верил и боялся верить, а вдруг ошибаюсь? Вцепился обеими руками в барьер, чтобы — упаси боже! — никто не оттолкнул меня, не про- тиснулись вперед более высокие и широкие фигуры — шубы и шапки. Но, видно, никто из просителей, занятый своими делами, не догадался, как я, что за человек вошел 169
в комнату. Ленин подошел к столу, на котором лежала карта. Иван Свиридович, матрос, еще два или три работника комитета подошли к этому же столу и встали так, что за- слонили Ленина от меня и от всех, кто стоял по эту сторо- ну барьера. Крыленко начал объяснять что-то вполголоса, слов нельзя было разобрать. Этот их разговор, и то, что комисса- ры встали, как бы охраняя товарища от любой неожидан- ности, и лица их — как они посветлели, как сошла с них тень усталости! — все убеждало меня, что догадка моя верна — это Ленин. И я захлебывался от любопытства, жажды разглядеть вождя революции, от счастья, что мне так повезло. Ленин отступил от стола, и я снова увидел его всего в каких-нибудь шести-семи шагах от себя. Ленин сказал в полный голос: — Не секрет, что юнкера захватили телефонную стан- цию. Не секрет и то, что мы должны выбить йх оттуда в ближайшие часы! Юнкерский мятеж ни больше ни меньше как агония буржуазии и ее лакея — авантюриста Керенского. Постоянная ошибка эсеров — неверие в силу пролетариата. Они почувствуют эту силу! Плохо, что мы не научились еще беречь своих комиссаров. Юнкерам объявите ультиматум: расстреляют Антонова — милости пусть не ждут. И найдите средство передать этой контр- революционной банде... выступление юнкеров дело их рук... банде, которая называет себя «Комитетом спасе- ния»...— Ленин презрительно хмыкнул: — Спасители! От кого и кого они спасают?! — Заложив руки за спину под расстегнутым пиджаком, Ленин сделал несколько шагов к барьеру и сказал, уже не столько обращаясь к комисса- рам, сколько к посетителям, наверное, догадываясь, что могут среди них быть и сторонники контрреволюции: — Передайте, что за смерть народного комиссара мы рас- стреляем всю их верхушку! — И тут же повернулся, ска- зал членам Военно-революционного комитета: — Опо- вестите широко население, красногвардейцев, солдат, что так называемый «Комитет спасения родины и революции» объявляется Советским правительством вне закона. — Приказ об этом уже печатается,— сказал Крыленко. — Отлично. Проверены ли факты, что контрреволю- ционными частями командуют офицеры союзнических миссий? 170
— Есть показания красногвардейцев, что владимир- цами командует английский офицер. — Предупредите посольства и миссии, что никакая дипломатическая неприкосновенность не спасет этих офицеров от революционного суда. Постарайтесь аресто- вать хотя бы одного из этих офицеров на месте боя. На клевету мы ответим разоблачением контрреволюционного заговора мировой буржуазии. Зазуммерил полевой телефон. Матрос, с явной неохо- той отойдя от Ленина, взял трубку. Послушал, и вдруг лицо его засияло, он грохнул на всю комнату: — Есть! Есть! Передайте полку революционный при- вет от товарища Ленина! Крыленко бросился к матросу, подавая ему вырази- тельные знаки. Ленин, взявшись за лацканы пиджака, посмотрел на них, все понимая, и прищуренные глаза его весело улы- бались. Матрос оторвал трубку от уха: — Товарищи! Радостная новость! Передает командир пулковского отряда! Царскосельский стрелковый полк, державший нейтралитет, выступил против Керенского. Казаки отступают! — Но матрос тут же спохватился и ви- новато сказал: — Простите, что привет... без разрешения... Ленин потер ладони и снова сказал свое любимое сло- во: «Отлично!» Он произносил это слово так же красиво, как слово «товарищ». — На кого может рассчитывать этот авантюрист Ке- ренский? Поднялся пролетариат Питера. С нами боль- шинство полков и кораблей. — После вчерашнего призыва партии приходилось сдерживать рабочих, чтоб не остановились заводы,— ска- зал Иван Свиридович.— Все рвутся на фронт. — Эсеры почувствуют силу пролетариата. Крестьян- ство тоже начинает понимать суть этих «социалистов». — Теперь они кричат, что мы украли у них аграрную программу,— сказал Петерс. Ленин усмехнулся: — Утопающий хватается за соломинку. Так и эсеры. Можем поблагодарить их за программу. Этого достаточно. Но они занимались болтовней и посулами. Большевики осуществили мечту крестьянства в первый же день рабоче- крестьянской революции. Я не сводил глаз с Ленина, ловил каждое его слово и... все понимал, как, пожалуй, ни один разговор между обра- 171
зованными людьми о политике. От этого появилось стран- ное ощущение, будто и сам я участвую в этом разговоре. Ленин слышит мои мысли, одобряет их, и все одобряют, и мне радостно, хорошо, что размышления мои тоже что-то значат, что я участвую в решении не только своей судь- бы — всех людей, всего народа. Меня так захватило это чувство, игра воображения, что я и не приметил, когда и откуда там, за загородкой, очути- лись еще два человека. Оба штатские. Один могучий, вы- сокий, с холеной бородой, в очках. Другой тоже в очках и тоже с бородкой, но маленький, худой, неуклюжий, в длинном пальто с линялым воротником. Мне показалось, что они из посетителей-буржуев, и я даже встревожился, что они так неожиданно и так близко подошли к Ленину. Высокий протянул Ленину какие-то бумаги. «Прошение»,— подумал я. Ленин тут же стал читать. Прочитал одну, на секунду озабоченно задумался. — М-да. Это серьезно.— И переложил бумагу под низ. Прочитал вторую, странно хмыкнул, покачал головой и сказал, обращаясь ко всем: — Послушайте, пожалуйста, телеграмму из Могилева от Центрального армейского ко- митета. Наконец они согласны на предоставление в новом правительстве большевикам мест, безусловно меньшинст- ва. Интересно, правда? И показательно. Для нас важно, что этот эсеро-меньшевистский комитет, генеральский ко- митет, не солдатский... лакеи Духонина... заговорил дру- гим языком. Хотят они или не хотят, но это раскрывает настроение фронта. Откликнулся худой человек в длинном пальто: — Кстати, на конференции партий эсеры тоже согла- сились допустить нас в правительство. При условии, что мы распустим Красную гвардию. — Согласились? — быстро, как бы обрадованно спро- сил Ленин и вдруг весело засмеялся.— Скажите, пожа- луйста, какое великодушие! Наконец они согласились! Может быть, нам поклониться за это? — Засмеялись все комиссары.— Однако какое дремучее политическое неве- жество. Что ж, пускай поговорят. Чем бы дитя ни теши- лось, лишь бы не плакало. Человек в длинном пальто кисло улыбнулся. — Это было бы смешно, если б не было так грустно. — Как всегда, вы пессимист. А мы, большевики, рево- люционные оптимисты. 172
— Я тоже большевик,— сказал человек в длинном пальто.— Но не забывайте, что кроме Керенского и юнке- ров нам угрожает еще один фронт — забастовка чиновни- ков государственных учреждений. Мы не можем даже взять деньги в банке, чтоб выплатить рабочим заработок. Нельзя управлять без аппарата, жить без денег! Люди го- лодают... — Вот чего вы испугались,— улыбнулся Ленин и ска- зал — не пессимисту, а всем присутствующим: — Мы от- кроем подвалы банка динамитом! На лице человека в длинном пальто отразился ужас. Он поднял руки, как бы желая удержать Ленина от этого дерзкого намерения: — Как можно, Владимир Ильич! Что станут говорить? — Рабочие и солдаты взяли власть в свои руки. Не се- годня-завтра они разобьют контрреволюционные части корниловца Керенского. Что потом? Что вы советуете? Ждать, пока банкиры, буржуазия смилостивятся и отдадут ключи от народных денег? Или пока они задушат револю- цию саботажем? Нет, батенька, мы ждать не будем! Нет! Вы можете ждать. А мы, взяв власть политическую, будем брать экономические рычаги в свои руки. Это закон рево- люции. Пролетарской революции. Человек в длинном пальто хотел что-то возразить, но Владимиру Ильичу, видно, совсем не хотелось спорить с ним здесь, в штабе, в присутствии разных людей. Конечно, Ленин давно меня увидел — я так стоял и так слушал, что не заметить было невозможно! Но разговор о делах революции не позволял Ленину отвлекаться на что-нибудь другое. А тут Владимир Ильич, отвернув- шись от этого, в длинном пальто, шагнул к барьеру и, обращаясь ко мне, спросил как будто удивленно: — Вы солдат, товарищ? Я был ошеломлен неожиданностью и онемел, мог только кивнуть головой: да. — Сколько вам лет? На такой вопрос мне часто приходилось отвечать, даже генералам из ставки, которые иной раз появлялись на фронте. Язык мой развязался. — Шестнадцать! — по-солдатски громко отвечал я. — И вы уже солдат? — удивился Ленин. — Так точно! — Владимир Ильич! Уже больше двух лет, как парень этот надел шинель,— подтвердил Иван Свиридович. 173
Ленин посмотрел на него, потом опять на меня, и глаза его еще больше потеплели. — Как ваша фамилия, товарищ? — Рядовой Жменьков,— опять по-военному ответил я. — Из какой вы губернии, товарищ Жменьков? — Из Минской. — Белорус. — Так точно, белорус! — почти выкрикнул я, обра- дованный, что Ленин знает про мой народ. Из какой я гу- бернии — об этом часто спрашивали любопытствующие офицеры, но никто из них, получив ответ, не делал так просто, как Ленин, заключения: «Белорус», явно зная, что это за народ такой. Ленин приблизился еще на шаг, руки из-за спины пе- рекинул на грудь, взялся за лацканы пиджака. Спросил так, словно никого, кроме нас, больше не было: — Вы сирота? Вопрос был необычный, и я на мгновение растерялся. Снова выручил Иван Свиридович: — Филипп осенью пятнадцатого* года перешел линию фронта, принес сведения о немецких батареях. Имеет Геор- гиевский крест. Мы с ним целый год вместе в окопах лежали под Молодечно и Барановичами. — Товарищ Голодушка — комиссар Военно-револю- ционного комитета,— представил Ивана Свиридовича Крыленко. — Голодушка? — На миг по ленинскому лбу пробежал лучик морщинки.— Я о вас слышал еще в Швейцарии. Это вас военно-полевой суд приговорил к смертной казни за антивоенную пропаганду среди солдат? — Меня, Владимир Ильич. Не одного,— тайком вздохнул Иван Свиридович.— Только над немногими царь смилостивился — заменил казнь пожизненной каторгой. — М-да, погибли отличные люди.— На ленинское чело как бы упала тень. Владимир Ильич минуту помолчал, как молчат в знак траура. Но тут же встрепенулся, окинул взглядом своих помощников по штабу революции, не за- был и меня и бодро сказал: — Но порадуемся, товарищи, что большевистская гвардия жива. И она подняла рабочих и солдат на революцию.— И тут же опять повернулся ко мне: — Вот вы какой, товарищ Жменьков. Вам понрави- лась война? Подвиги, героизм... Оттого, что Ленин где-то еще в далекой Швейцарии знал про Ивана Свиридовича, наверное, знал бы и про ме- ня, если б меня осудили, стал он сразу очень близким, 174
родным человеком, как отец, как дядька Тихон, как Иван Свиридович, и я отвечал на диво смело, может быть, даже слишком многословно — не по-солдатски. Хорошо помню, что даже по имени-отчеству назвал, как другие: — Кому она может нравиться, Владимир Ильич! Разве что буржуям. А народу от нее одно горе. Я, когда шел к нашим, отца хотел найти, у меня отец на фронте, два го- да ищу... — Очень правильно, товарищ Жменьков: народу от войны одно горе. С войной империалистической мы по- кончили. Завтра же предложим немцам переговоры о пе- ремирии. Наша цель — мир для всех народов. Советское правительство обеспечит мир любыми средствами! Но, очевидно, нам не сразу удастся освободить землю, занятую немцами.— Владимир Ильич понял мое положение и не захотел таить горькой правды, что нелегко будет мне вер- нуться домой. Очевидно, он имел намерение осторожно и тактично подвести разговор к моему будущему. Может быть, хотел что-то предложить или посоветовать. Но Ле- нину и мне опять помог Иван Свиридович. Он сказал: — Владимир Ильич, Жменьков просит послать его учиться. Ленин — по лицу его было видно — очень обрадовался, услышав это, словно речь шла о собственном сыне. — Товарищи, так это же отлично! — сказал он.— Вот вам голос молодого крестьянина! Товарищ Жменьков, ка- кую профессию вы хотели бы приобрести, чему хотели бы обучиться? Я растерялся, потому что, по правде говоря, не успел как следует подумать. Едучи сюда на грузовике, не смог посоветоваться с Иваном Свиридовичем, потому что он сидел в кабине, а я — в кузове, на ящиках. Теперь я смотрел на него, надеясь, что он подскажет. Но Голо- душка только улыбнулся мне, как бы подбадривая. Тогда вспомнились мне слова дядьки Тихона, что лучше бы всего выучиться на доктора, но мужику это не по карману; дядька мечтал помочь мне стать фельдшером или ветери- наром. Еще вспомнилось мне обещание Залонского вы- вести меня в офицеры. И я ответил Владимиру Ильичу неуверенно, застенчиво, опасаясь, что это недостижимо для меня и над желанием моим могут посмеяться: — Если б на доктора... или... на офицера... Но никто не засмеялся. Только Ленин на миг нахмурил лоб, но тут же хорошо улыбнулся и серьезно сказал: 175
— Мы готовим декрет об отмене в армии всех чинов и званий. Однако, пока существуют эксплуататорские классы и пока нас будут окружать буржуазные государ- ства, пролетариат России будет иметь свою революцион- ную армию и ею будут командовать офицеры из рабочих и крестьян. Товарищи, обязательно пошлите фронтовика Жменькова в школу красных командиров. — Владимир Ильич, у нас нет еще таких школ,— ска- зал Крыленко. Ленин повернулся к нему, проговорил с веселым укором: — Товарищ народный комиссар! Как это нет! А учеб- ные команды Красной гвардии — разве это не основа та- ких школ? Между прочим, Жменьков подал нам с вами великолепную идею. Продумайте вопрос об организации командирских училищ или курсов, суть не в названии, не в форме, и дайте — безотлагательно дайте! — предложе- ния в Совнарком. Мы не можем откладывать ни на один день подготовку командного состава для армии социа- листической революции! На прощание Владимир Ильич пожал мне руку, весело пожелал: — Всего вам наилучшего, товарищ будущий рабоче- крестьянский генерал. Ей-богу, так и сказал. Пошутил. Но шутка была доб- рожелательная, от души. А может быть, и не шутка? Умел Владимир Ильич заглядывать далеко вперед, видеть и бу- дущее страны, мира, и судьбу человека, с которым встре- тился. Когда мне присвоили генеральское звание, Кате- рина Васильевна моя сказала: «Как в воду глядел Влади- мир Ильич». Когда Ленин вышел, пригласив с собой Крыленко и высокого человека с бородой (я потом узнал — это был Бонч-Бруевич), тот, в длинном пальто, укоризненно по- качал головой, сказал, как бы рассуждая вслух: — Увлекается. Отрывается от земли. Как все гении. Но никто на его слова не обратил внимания, никто не отозвался, должно быть, один я их запомнил. Работники Военно-революционного комитета, радостно взволнованные посещением Ильича, снова вернулись к своим делам. Иван Свиридович спросил меня: — Да ты знаешь, кто с тобой говорил? — Еще бы! Ленин! Я сразу узнал. Петерс, услышавший наш разговор, засмеялся: 176
— Да ты и впрямь генерал. Недаром тебе Георгия да- ли. Однако куда нам тебя пристроить покуда? Вот что, Голодушка. Будет он вестовым ВРК. Задание на сегод- няшний день: быть связным между твоим отрядом и Смольным. Согласен, «генерал»? Так решилась моя судьба. За время трехнедельной работы моей в Смольном чаще всего я получал поручения от Петерса. Он нередко в шутку так и обращался ко мне — «генерал». И хотя в те дни Ле- ниным был подписан декрет об отмене всех званий, я не обижался и отвечал на это обращение. Тот день памятен для меня во всех отношениях. Я принимал участие в первом революционном бою. Разо- ружив павловцев, отряд Голодушки штурмовал Влади- мирское училище, которое было штабом контрреволюции и юнкера которого упорно отказывались сложить оружие. Хотя Иван Свиридович и не разрешал мне соваться со своим пистолетом, который я, как вестовой, получил от него, но знакомый пулеметчик из нашего полка без разре- шения командира дал мне несколько минут пострелять из «максима» — еще на фронте я научился владеть и винтов- кой и пулеметом. Вечером, когда юнкеров повели в Петропавловку, я, переполненный впечатлениями, не выдержал и забежал к Залонским; со среды ведь не был, не видел Катруси, не знал, как она там. Да и Залонский интересовал: что он думает теперь, что будет делать. Я трижды за день пробе- гал почти мимо их дома, нося в Смольный донесения. В четвертый раз не хватило сил пройти мимо. Катруся и тетка Марья прямо заплакали от радости, увидев меня живого, здорового, веселого. Я не успевал отвечать на их вопросы, они сыпались, как пулеметная очередь. На шум- ные голоса наши пришел на кухню Всеволод Александро- вич в штатском костюме. Я никогда не видел подполков- ника в цивильной одежде; это было непривычно, и вообще я не знал, как теперь обращаться к нему. Он спросил: — Как живем, Жменьков? Спросил серьезно, не просто так — из вежливости, а, конечно, желая узнать, что делается в полку. Но я жил в тот день одним — встречей с Лениным. Об этом я и начал сразу рассказывать женщинам. Этим я ответил и на его вопрос: — Я с Лениным говорил! — Ты? Где? — Сегодня! В Смольном! 177
— Что ж тебе сказал господин Ленин? — Не господин, а товарищ,— смело поправил я своего бывшего командира. — Да, да, для тебя товарищ,— казалось, покорно согла- сился Залонский. — Ленин приказал послать меня учиться. — Куда? — На красного командира учиться. Залонский кисло улыбнулся: — Что ж, желаю тебе стать большевистским генера- лом,— и вышел из кухни. Еще одно пожелание. Но было оно совсем другое — недоброе, насмешливое. Плохо почувствовал я себя и по- жалел, что рассказал ему о своей радости; понял, что не с каждым можно радостью, как и бедой, поделиться. Больно поразила черствость и злоба человека, которому я два года служил и которого считал добрым, умным. Катруся и тетка Марья как будто испугались посеще- ния подполковника и беседы нашей. Кухарка стала тайком совать в карманы моей шинели какие-то пирожки. Но я вспомнил булочку, съеденную в первый день революции, и это пожелание Залонского и решительно положил пи- рожки обратно на стол. Тетка Марья заплакала от обиды. Катруся тоже слезу пустила. Испортил нам встречу гос- подин подполковник. Катруся догнала меня через два, а может через три, квартала. Как только догнала! И как отважилась! Час был поздний, и вокруг еще кое-где постреливали. Схватила за руку: — Пилипку, ридный мий. Що ты наговорив, що ты наробыв! Вин загадав не пускать тэбэ бильш в дом! - Кто? — Севолод Лександрович. Меня это ошеломило: — Ничего я не говорил. Ты же слышала, что я сказал. — Пилипку, иды повыныся. Перепросы. А то не по- бачиться нам бильше.— Она заплакала. Жалко мне ее стало. Чтоб видеться со своей Катрусей, я готов был на все. Но от мысли, что я, вестовой Военно- революционного комитета, должен идти кланяться барину, меня прямо затрясло, и я закричал на всю темную, холод- ную питерскую улицу: — Гад он! Гад! Чтоб я пошел у него прощения про*- сить! За что? Да мы всю эту господскую компанию выту- рим отсюда. И из имения! Хватит им пить нашу кровь. 178
Катруся еще больше испугалась: — Пилипку, що це ты кажэш? Нэ будэ нам щастя. Ой, не будэ! — Не бойся, Катруська. Не станет он у нас на дороге. Хватит им царствовать! Теперь мы свободные люди! И я найду тебя! Где хочешь найду! И нашел. Через четыре года, в двадцать первом. Вер- нувшись с польского фронта. Ленина я трижды слышал после той встречи: два раза там же, в Петрограде, третий раз в Москве, в двадцатом году. Поговорить больше не довелось. Но что меня осо- бенно поразило, это что Владимир Ильич не забыл обо мне. Недели через две Ильич спросил у Антонова-Овсеенко, послали ли меня на курсы красных командиров. Антонов, который в тот день сидел на телефонной станции, аресто- ванный юнкерами, не знал о разговоре Ленина со мной и был весьма удивлен, пока товарищи ему не рассказали, в чем дело. И еще одно — чем дальше, тем больше — поражало меня. Тогда я, конечно, не все знал, не все понимал. А когда позже стал изучать историю Октябрьской рево- люции, я выяснил, что тот день, воскресенье 11 ноября, был самый трудный, самый критический. Ленин, не- сомненно, лучше, чем кто-либо иной, знал это. И как дер- жался! Какое спокойствие! Какая уверенность! Интелли- гент в длинном пальто сказал о нем: «Отрывается от зем- ли». Нет, никто так твердо не стоял на земле! И ничто не могло оторвать его от земли, от народаГ Генерал умолк. Только тогда я увидел, что наш «Москвич» стоит на Ленинской улице в узком проезде между домами и оградой сквера. Мягко светили фонари. По тротуару, в сквере гу- ляла молодежь — последние теплые вечера. Прошла шумная группа студентов с транзистором, звучала модная песня: Только знают люди, что любовь не мода, Что любовь приходит к нам не по заказу, Что любовь уходит, может быть, не сразу. — А с Залонским больше не встречались? — спросил Михась. — С Залонским? — очнулся Филипп Григорьевич.— Была одна встреча. Через два года, в девятнадцатом. Мы 179
гнали Деникина. Комиссар бригады Голодушка вызвал меня в штаб и показал документ, захваченный у белых. Начальник контрразведки деникинской дивизии Ягашин писал командиру дивизии полковнику Залонскому, что в Купянске, который они вынуждены оставить под на- тиском красных, в тюрьме сидят сорок два человека, по- дозревамых — только подозреваемых! — в сочувствии Советам. Ягашин спрашивал, что делать с арестован- ными. Через всю бумагу растеклось кровью — писано красным карандашом — страшное слово: «Расстрелять!» И подпись: «Вс. Залонский». Знакомая подпись. Мы, красноармейцы, уже знали об этом расстреле. У меня по- темнело в глазах от гнева. Рука сама потянулась к сабле. Я был командиром эскадрона. Попросил комиссара разре- шить выйти в тыл белых, поискать в придонских степях штаб дивизии. Не разрешил Иван Свиридович. Сказал, что не может рисковать лучшим эскадроном из-за головы одного деникинского полковника. Долго еще перед моими глазами, в седле и на привалах, колыхалось это страшное кровавое слово, написанное ру- кой человека, которого я когда-то любил и считал другом солдат и бедных людей. Больше о Залонском я не слышал. Да и стоило ли ра- зузнавать о судьбе человека, который пошел против народа?

Впервые я услышал об этом событии спустя лет десять после того, как оно произошло. Мне тогда было лет семь- восемь. Услышал от матери. Женщина она была негра- мотная (потом уже, когда начал ходить в школу, я научил ее читать и расписываться). Представление обо всем, что происходило даже в ее родной деревне, имела такое же примитивное, как мы, дети. Но ее собственная душевная рана — боль от утраты брата — была еще свежа, и мать рассказывала все так, что нас с братом Павлом это сильно волновало. Запомнилось на всю жизнь, как мы, особенно в зимние вечера, чаще всего просили: «Мама, расскажи, как германцы наступали». По-видимому, у нас в детских сердцах уже зародилась деликатность, и мы не просили: «Расскажи, как убили дядю», хотя лично я, затаив дыхание, ждал именно этого эпизода — как убили командира отряда Андрея Калинина, маминого брата. Мое детство проходило в лесу. От лесничества до бли- жайшей деревни было километра три, и в короткие зимние дни, когда снега заметали дороги, мы порой по педеле не видели людей. Крестьяне из окрестных деревень в та- кие дни неохотно наведывались к леснику. Но именно зи- мой в метельную пору, когда быстро заметало снегом сле- ды и пни, лесник не имел права сидеть дома, не мог спать или рассказывать детям сказки. Лес тогда воровали без- божно. В те времена жили еще единолично, почти каждый хозяин имел коня и каждый оставался верен старому за- вету: «Кто в лесу не вор, тот во дворе не хозяин». Отец мой честно берег лес. Как только наступала ночь, холодная, вьюжная, он вскидывал на плечо ружье, стано- вился на широкие охотничьи лыжи — и в обход, порой до рассвета, а иногда на сутки и на двое; нередко утром по следу шел в деревню, находил срубленные деревья, составлял акты. Мы оставались с матерью. Лес подступал к избе под самые окна, смешанный — березы, сосны, дубы, и в вет- реную ночь он не просто шумел — стонал, гудел, свистел и трещал. Было жутко даже нам, привычным к такому одиночеству. Мать боялась, наверно, больше, чем мы, ма- лыши, так как бывали случаи, когда порубщики мстили 182
лесникам. К тому же отца уже однажды подстрелили. И он пальнул в порубщика. Было чего бояться. Мать странно отпугивала воображаемых врагов: брала запасное ружье (в хате их всегда было два), выходила на крыльцо и стреляла в воздух. Потом долго лаял потре- воженный Мурза. Изредка, когда отец бывал недалеко, он отзывался на выстрел — трубил в рог или стрелял. Тогда мать возвращалась успокоенная, забиралась к нам за печь... Да, не на печь, а за печь, так как дома лесников в лесах, принадлежавших до революции князю Паскевичу, построены были на один лад: печь складывалась не в углу, как в деревенских хатах, а у стены на середине, и за ней устраивались уютные закутки и убежища; заберешься ту- да, отгородишься каким-нибудь одеялом, чтоб не видеть черные окна, и чувствуешь себя как в крепости — тепло, коптилка мигает, по стене от ее копоти ползет смешная куделька тени. Наступала единственная вечерняя радость — мамины рассказы. Сказок знала она немного и рассказывала их неумело — не запомнились мне ее сказки. А вот про обычные житейские события, особенно о том, что сама ви- дела, мать умела рассказать так, что мы слушали как са- мую дивную сказку и надолго запоминали. Но самое сильное впечатление на мое детское воображение произ- водил рассказ о наступлении немцев и о смерти дяди Андрея. Если пересказывать коротко, с сохранением маминого понимания тех событий, то выглядело это так. Когда в Корме узнали, что в Питере, в Москве, в Гоме- ле рабочие прогнали буржуев и панов, то кормянцы ходи- ли по селу с красными флагами и пели песни. Заводилой был Андрей, мамин брат. Он ходил и в Добруш и в Но- совичи. А потом готовились к первым выборам, где все должны были отдать свои голоса — кто за какой список хочет. Женщин, таких, цак моя мать, выборы эти пугали. Но дядя Андрей и другие мужчины ходили по хатам и разъясняли, за какой список надо голосовать. Мать помнила, что она и вся их семья голосовали за номер девятый. И вдруг взволновались люди — немцы наступают. Бы- ло это как раз на рождество. Сначала назывались города, занятые немцами, о каких мать до того не слышала и не помнила их названий: для старух и женщин ее возраста города те были словно на краю света. А мужики, бывалые солдаты, говорили, что бои идут недалеко. И люди стали 183
собираться в отряды, чтоб сдержать натиск немцев. Ко- мандиром избрали Андрея Калинина. Он поехал в Гомель и привез три повозки винтовок. Раздали их молодым мужчинам. Такие же отряды были созданы в Крупцах, Перероете, в Огородне, в Кузьминичах. Раза два отряды собирались вместе, проводили ученье. По Корме шло целое войско в кожухах, в свитках, валенках и лаптях. Люди верили^ что такое войско остановит проклятых немцев, которым своей земли мало — чужой захотели. Когда в первую неделю'большого поста пришла весть, что немцы заняли Гомель, Андрей домой не показывался ни днем ни ночью: куда-то ездил, ходил, войско свое обу- чал в поле, окопы под Иговкой рыли, долбили мерзлую землю. Вскоре немцы и Добруш взяли. По крупецкому отряду, который преградил им дорогу, из пушек били. Между Крупцами и Переростом большой бой шел, немцев уло- жили, как снопов на току. Обозлился германский царь за убитых и приказал из пушек стрелять по селам, никого не жалеть. Люди в холодных подвалах сидели, спасаясь от снарядов и пуль. Два дня бились кормянцы в чистом поле под Иговкой; шли по колено в грязи — к тому времени уже наступила весна. Да что ты сделаешь, если у немцев пушки и пуле- меты, а у наших одни винтовки, да и то патронов не хва- тало; мать слышала это от отца моего, который также был в отряде; в ту зиму они только поженились. Наши вынуждены были отступить. Через речку, по Ягодному,— хорошо, что болото не растаяло еще,— на Злынку подались все отряды. Андрей на минутку заскочил домой — переобуться, взять в дальнюю дорогу хлеба. Вышел из хаты и побежал: надо было нагнать свой от- ряд. И тут посреди улицы, перед окнами родной хаты, его настигла пуля. — Германцев не было еще тогда на нашей улице,— рассказывала мать, вытирая слезы.— Люди говорят: свой выстрелил, тот, что урядником при царе служил. Зол он был на Андрея, ведь Андрей сразу за Советы стал, отрядом командовал, в Добруш ходил, товарища Ленина помогал освобождать. Мы в подвале сидели, не видели, как убили Андрея. А потом германцы вошли и уже никого не пуска- ли к нему, когда узнали, что он командиром был. Из пу- леметов стреляли. Отец наш — ваш дед Степанец — про- 184
сил, умолял, деньги платил, чтоб разрешили по-людски похоронить Андрея. Все равно не разрешили. Сидя за печью, слушал я этот бесхитростный рассказ; боль и скорбь матери сжимали мое детское сердце и, как ничто другое, распаляли мою фантазию, возбуждали гор- дость за близких мне людей, кормянцев, которые не убоя- лись с винтовками пойти на немецкие пушки. Потом, когда овладел иной формой познания мира — книгой, выучив биографию Ленина и историю революции, я, хорошо помня рассказ матери, удивлялся, откуда могла возникнуть невероятная легенда, что Андрей Калинин ходил в Добруш и помогал красногвардейцам освобождать Ильича от немцев. Отец мой этого не знал, отмахивался: «Мало ли что придет бабе в голову». Лесничествовал он далеко от род- ной деревни. В Корму я наведывался редко, и как-то не удавалось встретиться с теми, кто участвовал в этих собы- тиях, узнать об этом более детально. В конце концов согла- сился с мнением моих друзей-студентов, что легенда эта — местный крестьянский отзвук, эхо на кадетско-эсе- ровскую брехню, будто немцы везли вождя революции в пломбированном вагоне. На этом, по правде говоря, я успокоился и уже стал забывать рассказ матери — всему свое время. Но вот года два назад, читая документы того времени, когда шла борьба за победу Советской власти, наткнулся я на сводку штаба Московского военного округа. Член фронтовой коллегии Аралов и член оперативного отдела Мустафин 8 марта 1918 года в 20 часов донесли в штаб Московского военного округа: «На Западном фронте, несмотря на заключение мира, боевые действия на участке Гомель — Новозыбков не прекращаются. 6 марта после обстрела немцами нашего отряда в районе станции Добруш из орудий и пулеметов, стоящих на платформах поезда под командой русского офицера в погонах подполковника, наши войска, сильно озлобленные этим, перешли в наступление и коротким ударом заняли станцию Добруш. 7 марта бой продолжался. Мы продвинулись вперед и отбили утраченный три дня назад бронированный поезд «Товарищ Ленин». Так вот откуда возникла легенда, которую рассказы- вала мать! 185
1 Комиссар отряда Елисей Арефьев вышел из темнова- той квартирки начальника разъезда и... зажмурился, за- хлебнувшись от света и воздуха. Утро было удивительное, сказочное. Такое может быть только в марте, ранней вес- ной. И только вот тут, среди леса, на маленьком разъезде, где вокруг почти первозданная природа. Действительно, лес почти не тронут рукой человека, с двух сторон под- ступающий до самой насыпи лиственный лес — низинный дуб, осина, граб, ольха. Под деревьями еще лежит снег. Снег уже тронут весной и людьми, расположившимися тут. Но от ночного мороза он отвердел и удивительно зве- нит под ногами бойцов. Над головой, на старых липах, возвышающихся над зданием станции,— птичий гомон. Сколько там птиц! И поют на все голоса! Он, комиссар, москвич, горожанин, даже не знает, как они называются, эти певуньи ранней весны... Воробьев он знает. Но во- робьев на деревьях, кажется, нет. Они вот тут, под нога- ми,— осмелели и порхают, скачут по насыпи, возле теп- лушек, на крышах вагонов, близ кухни, что мирно дымила по другую сторону пути, на поляне между штабелями бревен и поленницами березовых дров. Чего-чего, а топ- лива тут хватает! Синева неба резала глаза. Солнце слепило. Оно только поднялось над лесом и стояло как раз над железнодорож- ной просекой, которая, туннелем сужаясь вдали, рассекала лес рельсами, уходившими на восток. Арефьев, человек лет сорока, с присущим ему запалом подумал, что солнце взошло в Москве. От мысли такой стало приятно на душе. Прислушался. Вокруг царила тишина. Нет, он не слы- шал, как весело, с переливами поет пила — пилят дрова около кухни,— звенит снег и шуршит под ногами песок на насыпи, как щебечут птицы. Он слушал другую тишину, желанную, долгожданную,— тишину мира. Он, как мил- лионы других солдат, мечтал о ней, о такой тишине, сра- жался за нее. И вот наконец осуществилась эта всенарод- ная мечта. Позавчера получена телеграмма Крыленко, что в Бресте подписан мирный договор. Верховный главноко- мандующий приказал прекратить все военные действия и оставаться на своих позициях. Приказ они выполнили. Московский красногвардейский отряд, его штаб, тылы разместились на лесном разъезде Закопытье, откуда мож- 186
но связаться по телеграфу с центром. Боевые роты — там, на взлесье, под Добрушем, который они вынуждены были три дня назад оставить под натиском кайзеровских войск. Тишина желанная, но нерадостная. У Елисея Егоро- вича сжалось сердце. Вот куда, гады, дойерли — до Моск- вы рукой подать! Когда Троцкий сорвал переговоры, их, отряд московских пролетариев, послали в Калинковичи, чтобы помочь обессиленной армии сдержать наступление немцев. Но старая армия, в сущности, развалилась, а но- вую, революционную армию не успели еще создать. Че- тыре месяца всего живет Советская Республика! Правда, народ в Полесье — в городах, в селах — поднимается на немца. Но опять-таки, чтоб организовать, взять под конт- роль партии, вооружить, научить эти стихийные отряды, нужно было время, а его не хватало. И людей — команди- ров, комиссаров — не хватало. И оружия. Кроме приказа Крыленко сегодня ночью пришла шифровка командирам, комиссарам, ревкомам, совдепам прифронтовых уездов: всеми силами сохранять условия мира, не отвечать на провокации противника и особенно зорко следить за теми, кто хочет сорвать мир до созыва Чрезвычайного Всероссийского съезда Советов, который должен утвердить Брестский договор. Арефьев знал из печати, от товарищей, приезжавших из Москвы, какую борьбу пришлось вести Ленину за этот мир, как нелегко было Ильичу доказывать даже некоторым большевикам, что, если не заключим мир теперь, хотя бы такой, тяжелый, грабительский, будет еще трудней. Елисей Егорович был уверен, что ночная шифровка послана по указанию Ленина. Потому чувствовал особен- ную ответственность не только за свой отряд, но и за то, что происходит вокруг, в восточной полосе Гомельского уезда, где остановился фронт в день заключения мира. За свой отряд оп спокоен. Большинство — рабочие, закаленные в революционных боях, и солдаты, которые добровольно влились в отряд из демобилизованных частей; почти четверть состава — члены партии; пожалуй, ни в одной части такого партийного ядра нет. Да и какой они отряд! После того как Ленин подписал декрет о создании Красной Армии, сами бойцы начали называть свою часть — Первый Московский пролетарский полк. Об этом общем желании они с командиром сообщили в Реввоенсо- вет округа. Возможно, для того чтобы официально офор- мить рождение нового полка Рабоче-Крестьянской Армии, вчера вызывали в штаб командира. Немалое это хозяйст- 187
во — полк. Одно название как повышает ответственность! Раньше полками командовали полковники, академии кон- чали, и офицеров, может, добрая полсотня, если не больше, в полку было. А он, Арефьев, с девятьсот седьмого по две- надцатый в сибирских рудниках обучался. В начале вой- ны, правда, оказался ближе к военной науке — слесарем- оружейником в артмастерских Северного фронта, до ун- тера дослужился. Но ничего. Как говорится, не боги горш- ки обжигают. Неплохие, выходит, стратеги и тактики рабочие и солдаты, если смогли дать по шапке всем золо- топогонникам с их академиями и штабами. Вон товарищ Крыленко всего-навсего бывший прапорщик, а командует фронтами не хуже Алексеева и Духонина. Но наибольшую уверенность придавала мысль, что есть в партии, в народе, в его новой армии Верховный главнокомандующий в са- мом высоком значении этих слов — Ленин. Борясь так настойчиво за мир с немцами, Ленин, безусловно, смотрит далеко вперед. Вот почему он, большевик Арефьев, должен сделать все, чтобы тут, на их участке, никто не нарушил приказа о прекращении огня, что могло бы дать немцам повод на- ступать дальше — на Москву. Сдержать их теперь вряд ли хватит сил. Комиссара тревожили соседи — гомельские отряды. Он знал: гомельчане рвутся в бой. Вчера говорил с их коман- дирами. Понимал: им, здешним, особенно больно, что нем- цы захватили их землю, города, села, издеваются над матерями, женами, детьми. Некоторые сельские отряды возникли стихийно всего несколько дней назад. Самые большие из местных отрядов — Второй Го- мельский и рабочих Либаво-Ровенской железной дороги — обосновались по соседству — в урочище Плоское, в кон- торе лесничества. Это верстах в трех от разъезда. Арефьев шел туда. Надо ознакомить партийцев с теле- граммой Реввоенсовета. Думал о мире, о других делах молодой республики, о будущем своей части. Но думая об этом, он снова и снова восторгался окружающей красотой. Лесом прежде всего. Какой лес! Он как бы возвышает человека, его мысли, на- строение, укрепляет веру в жизнь, даже в бессмертие, не церковное, а человеческое,— в бессмертие души народной. Дубы-великаны, им, может, лет по триста, не меньше. А березы! До чего же они хороши ранней весной! Как не- весты. Воплощение чистоты и радости. Углубившись в чащу, Елисей Егорович окунулся в не- 188
обыкновенную тишину — будто на дно морское опустился, как во сне или в сказке, даже испугался на миг. Необык- новенный мир. Незнакомое ощущение. Отчего так замерли деревья? Хоть бы одна ветка шелохнулась. Будто прислу- шиваются к чему-то очень таинственному, что могут ус- лышать только они, деревья. Солнце поднялось, просве- чивает голый лес, и на осевшем, ноздреватом, посеревшем снегу сплетаются чудесной вязью свет и тени. Проталин в лесу еще немного, не как в поле, где снег остался только на косогорах да во рвах. Ночами сильно подмораживало, и в лесу санная дорога еще держится. На полянках дорогу разрезали ручейки, вымерзшие за ночь. Днем они забуль- кают, и пройти в рваных сапогах будет не так просто. Нет, в лесу не мертвая тишина. Лес полон жизни — птичьей. Как и у разъезда, птицы порхают в ветвях, уж очень многозначительно поют — зовут, ищут друг друга, шустро прыгают по дороге, собирают семена от на- трушенного за зиму сена. Тут много возили сена, клочья его висели на ветках деревьев. Пройдя еще немного, Арефьев услышал необычный шум. Звуки другие, чем на разъезде, более сельские: за- ржал конь, лаяла собака, чем-то стучали, будто кузнецы, но более глухо, чем бьет молот по наковальне, кричала женщи- на — бранилась, плакал ребенок. Действительно, на усадьбе лесника — просторной по- ляне, которая неожиданно, из-за дубов, открылась взору,— вокруг старого, неуклюжего здания конторы, нового кра- сивого дома лесничего будто цыганский табор разбили... На пашне стоят сани, а в сосняке, где еще лежал снег, за- топтанный и грязный,— повозки. Кони, коровы, даже во- лы, хотя в этих районах на них редко где ездят. Значит, приехали издалека, видимо с Украины. Костры. Запах ва- рева. Вооруженные мужчины и по-деревенски одетые женщины, дети. Арефьев с удивлением отметил, что за сутки людей, коней, повозок тут, пожалуй, удвоилось. И это не беженцы, а те, кто рвется в бой с немцами. На разъезд пришел лишь один отряд из-под Речицы. Парни молодые, крепкие, вооруженные, готовые жизнь отдать за Советскую власть. Он, Арефьев, зачислил их в полк. Снова поймал себя на мысли, что который раз уже называет свой отряд полком. Подумал и о том, что вчера и сегодня его никто тут не остановил. Надо сказать здеш- ним командирам, что нельзя проявлять такую беспечность, когда рядом фронт. 189
В конторе, которую гомельчане заняли под штаб, было пусто, один дежурный у полевых телефонов — для связи с передним краем и с разъездом Закопытье. Командиры завтракали у лесника. Арефьев направился туда. Завтракали коммуной. Видимо, в то же утро наспех из неоструганных досок сколотили длинный — от окна до печи — стол на козлах. За столом на табуретах и на доске, под которую подложили чурбаки, сидели человек двена- дцать. Добрую половину этих людей Арефьев увидел впервые. Новые люди. Навстречу ему приветливо поднялся командир желез- нодорожного отряда Орел: — Заходи, заходи, Егорыч. Как раз на картошку. Гляди, сколько у нас гостей. Весь гомельский совдеп. — Не весь, Михайлович,— усмехнулся один из незна- комых, светловолосый, как мальчуган, но плечистый, плотный мужчина, аккуратно выбритый, в то время когда почти все другие заросли бородами. Он первый протянул руку, назвал себя: «Бахтин». Арефьев припомнил, что они встречались, когда вели бой на Днепре. Бахтин снова засмеялся: — Тогда я был с бородой. — Кулиненко,— уныло назвал себя второй человек, с виду утомленный или больной. Другие здоровались по-деревенски, не называя себя. Орел тоже не называл их фамилий. Одного только предста- вил. Человек этот вошел в хату вслед за Арефьевым, неся в обеих руках по глиняной миске с квашеной капустой; рассол тек через край на руки, капал на пол. Арефьев подумал, что это хозяин, лесник. Но Орел сказал: — Это, Егорыч, ваш ближайший сосед. Левый фланг прикрывает. Командир Кормянского отряда Калинин. Калинин покраснел, как юноша, хотя ему было лет тридцать пять. У него было приятное здоровое крестьян- ское лицо, которое как бы светилось изнутри, а потому и пламенело так. И глаза горели добротой, лаской, умом. Он пригласил первый: — Садитесь с нами завтракать, товарищ. — Спасибо, я завтракал. — Разве вы ели такую капусту? Понюхайте, как пах- нет! — Калинин аппетитно потянул носом: — Вкуснота! И картошки Марина не пожалела. 190
— Что это ты, Андрей, говоришь! — откликнулась с упреком лесничиха.— Вы головы свои за нас не жалеете, а я картошки пожалею. Ешьте на здоровье. Чего-чего, а картошки хватает. Она стояла перед печью, опершись на рогач, освещен- ная пламенем, раскрасневшаяся, со сбитым на затылок платком. — Помоги-ка мне, деверек, чугун вытащить,— попро- сила хозяйка.— А то его рогач не берет, этот чан. Калинин проворно кинулся к печи, взял у хозяйки по- лотенце, нырнул в зев печи, из которой дышало жаром, и выхватил оттуда чугун ведра на два. Сцедил в лохань воду. Шуганул вверх пар. Запахло вареной картошкой; сверху она подгорела, и вид пригорелых картофелин вы- звал у Арефьева слюну. Завтрак в отряде был небогатый — несколько ложек пшенной каши с каплей растительного масла, лишь бы пахло. Арефьев сел за стол рядом с командиром еще одного местного отряда — Демидом Гришалевым. С этим челове- ком он познакомился несколько дней назад — его отряд участвовал в боях за Добруш. Гришалев ему понравился. Рассудительный, спокойный, по-армейски точный, под- тянутый, он показал себя образованным военным, а глав- ное — убежденным большевиком. Комиссар Московского отряда написал про него Берзину: готовый командир для Красной Армии! Однако место выбрал Арефьев не очень удачно: как раз лицом к лицу с Аверьяном Лагуном, комиссаром броне- поезда, захваченного немцами. Лагун — еще молодой па- рень, лет двадцати,— почти сын Арефьеву. Но рослый — целая сажень! Синий железнодорожный мундир делал его самым представительным среди этих исхудавших, по-де- ревенски одетых людей. И лицо iy него было красивое, с правильными чертами, но побитое оспой, рябины прида- вали ему суровый вид и делали его более взрослым. Арефьев встречался с Лагуном уже трижды, и каждый раз два комиссара расходились чуть ли не врагами, обви- нив друг друга в смертных грехах. Лагун страшно переживал потерю бронепоезда, смерть товарищей и обвинял в этом Московский отряд: отступили раньше времени, не поддержали... Бросил даже в запале упрек в трусости: «Шкуру свою спасали». Несправедли- вый упрек, а потому очень обидный — для него, Арефьева, и для всех москвичей. Не хочет парень понять, как ни убеждали его, что если бы они бросились тогда на немец- 191
кие пушки и пулеметы, то потеряли бы половину людей. А кому это выгодно, терять таких людей — гвардию? Лагун и теперь нервозно протянул по столу, по неост- руганным доскам свои пудовые кулаки, загнал в руку занозу и, вытаскивая ее ногтями, посмотрел на гостя исподлобья, неприветливо спросил: — Что, комиссар, пришел агитировать за мир? — А разве вы против мира? — так же строго спросил Арефьев.— За мир борется Ленин, партия. Такой вопрос немного смутил Лагуна. «Горячий, но незрелый»,— подумал про него Елисей Егорович, хотя в душе симпатизировал парню. За столом затихли, насторожились: начинался серьез- ный разговор. Только Калинин, наверно, не слышал, о чем говорили,— был занят другими заботами. — А мы ее вот сюда,— снял он с крюка решето. — Нехорошо, Андрей! Кто же это картошку в решете подает? Стыд! — испугалась хозяйка. — Ничего! — поддержал Орел.— Мы гости неприхот- ливые. Калинин поставил посреди стола решето и высыпал в него из чугуна картошку. На мгновение пар, как туман, закрыл сидевших на- против командиров, и Арефьев не заметил перемен на лице Лагуна. — Второй чугун, Марина, ставь варить в мундире. Чистить некогда. — Нехорошо с кожурой,— не соглашалась хозяйка. — Эге, да вы тут как паны. Богатые,— отозвался один из тех, кто не назвал Арефьеву своей фамилии.— На По- лесье в кожуре варят. Меньше отходов. Да и вкусней. — Прошу, товарищи,— пригласил Калинин, показы- вая на картошку и капусту.— Чем богаты... Оно не поме- шало бы и по чарке, но чего нет, того нет. — Революция уничтожит это зелье! — сказал Лагун опять-таки довольно сурово. Арефьев увидел, что кое-кто из командиров, ревкомов- цев, людей бывалых, усмехнулся от такого категори- ческого приговора «зелью». Ему тоже хотелось улыбнуть- ся, но он подумал о другом: никто не ответил на его во- прос. Неужели они против мира? Не может быть, они же хорошо знают, что такое война. Его мысль как бы отгадал Бахтин. Взяв картофелину, перекинул ее с ладони на ла- донь, подул и положил на стол. Сказал: — Нет, товарищ, мы за мир. Думаю, за этим столом нет 192
ни одного человека, кто не хотел бы мира. Сколько в селах сирот, вдов! Мы вчера ночевали в деревне за Веткой. Ска- зали людям, что договор о мире с немцами подписан,— крестьяне плакали. От радости. Но, видно, и от горя. Разве может быть радостным мир для тех, в чьи хаты нахально ввалился чужой солдат? Вон к Орлу пришли хлопцы из- под Буды-Кошелевой, рассказывают, как прислужники немецкого империализма окружили одну деревню и из пушек били по женщинам и детям... Арефьев слышал про зверства немцев. Но даже ими нельзя оправдать выступления против мира. Его обязан- ность — доказать этим людям... — Мир нужен для передышки. Чтоб республика со- брала силы... — Все это мы понимаем, товарищ,— тяжело вздохнул Кулиненко; он простуженно кашлял, держал в ладонях картофелину и вдыхал горячий пар. — Надо, чтоб армии примирились. Передышка нужна как хлеб и вода. Но народ, который сбросил с шеи своего царя, который почувствовал, что такое свобода, не прими- рится с кайзеровскими оккупантами. Народ стихийно поднимется на борьбу...— уверенно, как по писаному, го- ворил энергичный Бахтин; он один за столом не откусил ни остывшей картофелины, ни куска хлеба, положенного Калининым возле каждого из гостей, не зачерпнул ка- пусты. Остальные с аппетитом ели. Бахтина перебил Гришалев — поддержал? — Немцы хотят отдать Гомельщину Украинской раде. Под этой маркой они, конечно, полезут в не занятые еще волости, у них же договор с радой. Что в таком случае нам делать? Вопрос был неожиданным, и Арефьев не знал, как на него ответить. И по глазам всех, кто сидел напротив, он видел, что от него ждут ответа. Лагуна выдавала затаенная недобрая ухмылка. Создавалось неловкое положение: вы- ходило, что он, комиссар отряда, один против всех, будто перед ним не товарищи по партии, а враги. Даже рассу- дительный, выдержанный Гришалев и тот вот как прижал к стене! — Думаю, что в мирном договоре все оговорено. — Договор немцы навязали хищный, империалисти- ческий. Сам товарищ Ленин говорит об этом в теле- грамме... — Но есть и такая телеграмма...— Арефьев имел в виду изложить гомельчанам ночную шифровку с сохра- 7 И. Шамякин 193
пением военной тайны, но тут достал бумагу из кармана френча и передал Бахтину. Все, кто сидел по другую сторону стола, с интересом потянулись к бумаге, кроме одного бородатого мужчины — командира Ветковского отряда,— крестьянин этот не умел читать. — Думаю, это тоже послано по указанию Ленина. Ни- каких провокаций на линии прекращения огня! Гришалев между тем сам ответил на свой вопрос: — Мы провозглашаем себя нерасторжимой частью Российской Советской Республики и, если немцы полезут в наши волости, будем драться за каждое село. В моем от- ряде более ста штыков, у Калинина — около сотни. Так, Андрей? Такие же отряды в Носовичах, в Перероете, в Васильевке! Мы выставим целую армию! Бахтин сказал Арефьеву: — Напрасно беспокоишься, комиссар. Мы не собира- емся бить немцев в лоб. Будем бить в спину. Видишь, мы поздно завтракаем. Почему, думаешь? Почти весь день сидели, советовались, спорили. И вот решили послать от Гомельского Совета такое письмо. Правда, не пришли еще к общему согласию — кому. Писали командующему фронтом. Но предлагают послать товарищу Ленину. Тогда придется написать иначе. Оно не совсем еще готово. Но послушай...— Из внутреннего кармана своей замасленной куртки Бахтин достал потертую ученическую тетрадь, развернул ее, прочитал: — «Во всех концах нашего уезда, даже в самых глухих, идет организация партизанских от- рядов. Не хватает руководителей, нет средств, нет оружия. Охваченные неудержимой жаждой мести к ненавистному врагу революции и свободы, рабочие и крестьяне собира- ются в отдельные отряды, часто даже не связанные между собой, и, если их предоставить самим себе, они осуждены на гибель. Учитывая все это, мы, исполнительный комитет Гомельского Совета рабочих и крестьянских депутатов, твердо решили стать во главе стихийного народного дви- жения, придать ему организованный характер, стройность, и тогда успех нашего дела будет обеспечен. Ваш приказ о приостановлении боевых действий с немцами в границах Российской Федеративной Республики не может отно- ситься к нам, мы — партизаны, и потому ваш приказ нас не касается. Если бы мы выполнили приказ и не пошли за трудящимися массами, тогда мы больше не революцио- неры. 194
Пройдет несколько дней, начнется половодье, дороги станут непроходимыми для немцев — мы же пройдем по- всеместно. Вас именем революции просим не мешать, но если немцы... попробуют прорваться на Закопытье, дайте тогда им там с вашими войсками достойный отпор» 1. Письмо было очень категоричным и сначала насторо- жило Арефьева. Но последние слова успокоили. Он понял, что гомельчане действительно не собираются партизанить тут, на линии мира. А разве можно возражать против того, чтобы там, в тылу, под немцами горела захваченная ими земля? Пускай чувствует это кайзер. — Что скажешь, москвич? — спросил Лагун, все еще настроенный почти враждебно и, по всему видно, готовый ринуться в бой, если он, Арефьев, ответит не так. — Могу подписаться под таким документом. Лагун ударил по столу кулаком так, что подскочили почти уже опустевшие миски из-под капусты: — Вот это голос партийца! А то мне казалось* комис- сар, что ты погоны примериваешь на свой френч. Обидно было солдату Арефьеву, который четыре месяца назад срывал погоны у офицеров, слышать такое, но задираться не стал: лучше не трогать такого молодого и горячего! Не хватало еще поссориться тут. Не до ссоры. Тревожила другая мысль: «Почему руководители под- полья вышли сюда, за линию фронта? Зачем созвали ко- мандиров местных отрядов? Не хотят ли снять эти отряды с фронта и отвести в немецкий тыл?» Кулиненко, раскрасневшийся от горячей картошки, весело блеснул глазами — вовсе не хмурый человек, вы- ходит. — Хорошо, комиссар, что ты понимаешь нас. Над письмом мы еще подумаем. Если Берзину или Мяснико- ву — можно и так. Если же товарищу Ленину — так нель- зя: «...просим не мешать...» Ленин призывал к парти- занской борьбе. Еще когда были в Гомеле, нам из Витебска передали копию телеграммы за подписью Ленина: «Раз- бирайте пути — две версты на десять. Взрывайте мосты!» Помнишь, Михаил? Вот что советует Ленин! — Одним словом, к тебе, товарищ Арефьев, такая 1 Из заявления исполкома Гомельского Совета главнокомандующему Западным фронтом по борьбе с контрреволюцией Р. И. Берзину. Бер- зин направил заявление в Совет Народных Комиссаров со следующей припиской: «Довожу до сведения всех, что здесь речь идет о тыловых партизанских отрядах, которые мне не подчинены, и за их действия отвечать не могу». 7* 195
просьба: передать наше письмо. Телеграф в твоих руках,— сказал Бахтин, подписывая письмо коротеньким каранда- шом, карандаш он послюнил, и на губе его осталось фио- летовое пятнышко. — Письмо передам. Но нам... всем нам надо понять, что главная сила, которая через полгода-год погонит нем- цев,— это Красная Армия, создаваемая по декрету Сов- наркома. Части старой армии демобилизуются, штабы распускаются, директиву вы знаете. Ядро новой револю- ционной армии — наши отряды, красногвардейские. И чем скорее и больше их станет кадровыми частями... Арефьев увидел, что гомельчане переглянулись между собой. Значит, чутье его не подвело: был у них разговор об отрядах, наверно, спорили даже. — Отряды, Егорович, останутся,— первый отклик- нулся Орел.— Вы называете себя полком. Моих парней считайте батальоном. Командира железнодорожников поддержал Гришалев: — Если немцы полезут на наши села, будем сражать- ся. Но если не выстоим — сила у него, у немца, артилле- рия, конница,— приведем отряды сюда, на соединение с вами, в Красную Армию. Так, Андрей? — обратился он к Калинину, который не присел за все это время: помогал хозяйке, сливал- кипяток из другого чугуна с картошкой, сваренной уже в мундире. Никто не возражал Орлу и Гришалеву. Кулиненко, который до сих пор ел нехотя, старательно выскребывал ложкой остатки рассыпчатой картошки. Лагун выколу- пывал из доски янтарный сучок, от потревоженного сучка сильно запахло смолой. Елисей Егорович ощутил покой и, пожалуй, радость: командиры сами решили все правильно, по-партийному. Выяснять же, чей это замысел — повести отряды в тыл,— не стоит. Зачем разжигать спор, который, видимо, закон- чился еще ночью согласием: на захваченной немцами земле создавать новые отряды, партизанские. Вероятно, и все придерживались такой мысли, так как скоро разго- вор перешел на другие темы. Заговорили о весне — какой она будет? Про лес и лесничество. Арефьева заинтересо- вало, почему в доме так поставлена печь — почти посреди хаты. Калинин объяснил, что так начали строить после пятого года, когда на княжеских лесников совершались нападения. За такой печью можно сидеть, как в крепости, и отстреливаться. Из-за печи давно выглядывали два любопытных чума- 196
зых личика. Елисей Егорович весело подмигнул им, и дети начали с ним игру глазами. Лесничиха предложила простуженному Кулиненко «чаю с зельем». После картошки и капусты чаю захотели все. Чай вскипятили в том же чугуне на настое чебреца, брусничного листа и еще каких-то трав. Все сказали в один голос, что чай царский, и по очереди — не хватало кружек и стаканов — пили его. Никто никуда не спешил. Мир. Весна. На дворе гомо- нили люди, ржали кони, их действительно неподалеку подковывали. Все насторожились, когда послышался топот копыт и фырканье лошади. На коне, остановившемся у крыльца, сидели двое: мальчик лет двенадцати и кавалерист с баш- лыком на шинели и в казацкой шапке. Сводный батальон революционных солдат — в нем было полсотни кавале- ристов — занимал оборону между отрядами Орла и Московским — на ближних подступах к Добрушу. Что-то там случилось. Вот почему и Арефьев, и Орел, и Лагун нетерпеливо поднялись из-за стола. Первым переступил порог мальчик. Он был мокрым по уши. Лапти, портянки, полотняные штаны, серая свитка и даже шапка-ушанка — все набрякло водой. Мальчик дрожал, руки и лицо' его посинели от холода, но глаза сверкали смело и весело. Он как бы искал взглядом того, кто ему нужен, или хотел отгадать, кто тут, среди этих людей, главный. Кавалерист доложил от двери, обращаясь к Орлу: — Товарищ командир! Перебежчик оттуда, от немца. Нам ничего не говорит. Требует начальника бронепоезда Басина. Командиры переглянулись между собой: Басина по- хоронили три дня назад после тяжелого боя, в котором потеряли бронепоезд. Лагун шагнул к мальчику, глухо сказал: — Басина нет, убили его немцы. За Басина — я. Мальчик снизу — от огромных сапог до белокурого взлохмаченного чуба — осмотрел комиссара. Вид Лагуна и, наверно, его железнодорожный мундир произвели впе- чатление. Молчание других подтвердило, что этот большой человек не врет. Тогда мальчик сорвал с головы ушанку, без жалости разорвал сопревшую подкладку, вырвал из-под нее клок сбитой пакли, протянул Лагуну. Тот не сразу сообразил, что это, и даже растерялся: зачем ему эта пакля? 197
— Там письмо,— подсказал мальчик. Пока Лагун осторожно раздирал паклю, лесничиха первая — когда это мужики догадаются! — проявила за- боту о мальчике: — Дитятко мое, на тебе же сухой нитки нет. Как по морю плыл. — Речку переходил. А на берег немцы вышли. Я при- лег, а лед осел, верховодье пошло. Как шуганул! Думал — все, под лед уйду. Едва выбрался. — Как же тебя зовут? — Володька... Бурцев. — Ах боже мой! Андрей! Фамилия же наша, кор- мянская. — Из Жгуней мы... Будочником в Ларищеве отец мой. — Лезь на печь, Володька. Я тебе переодеться дам. *Чаю горячего напьешься. Гляди, как трясешься. Лагун между тем достал из пакли тонкую трубку из промасленной бумаги, в ней, в трубке,— письмо в пол- листа ученической тетради в клеточку. Лагун читал сначала молча. Все видели, как покраснел его затылок, бумага затрепетала в руках. Он повернулся к командирам: — Товарищи!.. Дорогие... Нет, вы послушайте, что пишет наш машинист Плавинский! Это же большевик! А я изменником его считал... В Гомель человека послал предупредить, чтобы не верили Плавинскому, если он по- явится. — Я говорил: не спеши делать выводы,— заметил Орел. — А он... вот где он! Послушайте!.. «Исак Борисо- вич...» Это покойный Басин... «Поезд наш стоит в Лари- щеве. Немцы сняли пушку и пулеметы. Больше ничего не трогают. Поверили, что вы взяли меня силой, я же бес- партийный — пан машинист — и по-немецки немного болтать умею. Для них я ремонтирую поврежденный пу- лями паровоз. Но паровоз уже готов. Немцы налаживают мост, который разбили снарядами. Думаю, путь на Добруш сегодня будет открыт. Охрана у них тут небольшая, сол- даты слоняются по деревням — ищут продовольствие. Ес- ли ударить неожиданно утром по Ларищеву и по Добрушу и если стрелки перевести, проскочим. Сердце мое старое чует. Да и видней мне отсюда, как все складывается. По- спешите. А то погонят поезд в Гомель, тогда уже все про- пало, не отобьете». У Лагуна пылало лицо, горели глаза, когда он оторвал 198
их от письма и посмотрел в лица командиров. Взгляд его просил, умолял: поддержите то, о чем просит старый ма- шинист, не возражайте. Почему они все молчат? Разве можно молчать, когда надо решать немедленно? Первым поддержал тот же радостный гонец — маль- чик, высунув из-за трубы взлохмаченную голову и голые худые плечи: — Дядя Ладислав сказал, что лучше зайти из лесу, лес под самый разъезд подступает. В Ларищеве немцы в шко- ле. Офицер столуется у попа. А дядя Ладислав живет у нас. Он больной, страшно кашляет. И задыхается. Мама моя травами его поит. — Мой отряд может ударить от Жгуней и взять под контроль участок железной дороги Добруш — Ларище- во,— по-военному коротко и точно сказал Гришалев.— Места всем нам знакомые с детства. — И я приведу свой отряд,— поддержал его Кали- нин.— Под твою команду, Демидыч. Сорок человек уже под ружьем. К ночи будут в Жгуни. Тревога ударила в сердце Арефьева. Выходит, письмо какого-то машиниста в один миг как ветром сдуло все, о чем он тут говорил все утро. Сдуло всю договоренность. Гомельчане заговорили про бой, как про дело решенное. Нельзя, чтоб это произошло! Ни в коем случае! Дорого та- кой бой мог обойтись республике! — Товарищи! Вы что, забыли? Подписан мир. Есть приказ... — Мы партизаны,— усмехнулся Бахтин; он да еще человека два сидели за столом. — Нет! Тут вы не партизаны! Тут линия, где остано- вились войска двух государств, подписавших мир! И вот... вот, — он снова выхватил из кармана позавчерашний при- каз и ночную телеграмму,— директива партии: никаких провокаций! Дорого нам стоит мир, если мы так легко... Лагун всей своей огромной фигурой надвинулся на невысокого Арефьева, готовый, казалось, смять его, сбить с пог. — Ты готов на лапки стать перед кайзером! А мы не станем! Нет! Из-за тебя, из-за таких, как ты, мы потеряли бронепоезд, который носит имя вождя революции. В этот поезд рабочие наших мастерских всю душу вложили, всю свою революционную страсть. Это все равно что боевое знамя потерять. Нет знамени — нет части. Беспартийный человек подсказывает, как отбить бронепоезд, а партиец, комиссар, призывает стать перед немцами на колени. Да 199
нас расстрелять надо! И тебя первого, если мы не отобьем бронепоезд. Арефьев увидел испуганные глаза хозяйки, недоумен- ные — у мальчика, который, надев лесниковы длинные штаны и длинную рубашку, соскочил с печи и стоял босой, не понимая, почему человек в солдатской шинели не хочет отбивать бронепоезд. Комиссар москвичей подумал, что не к лицу им, людям одной партии, так по-бабьи ссориться, кричать на всю ха- ту. Он отступил, взял с подоконника фуражку, надел, по- правил пояс на шинели и сказал тихо, спокойно, но отчет- ливо и твердо: — Московскому пролетарскому полку... — Слышали? Уже полку! Я же говорил: он примеряет погоны! Арефьев не обратил внимания на издевку Лагуна: — ...полку Красной Армии поручено держать оборону на этом участке... объединять местные отряды. Как ко- миссар полка, я выполняю приказ партии! Я запрещаю всякие действия, которые могут спровоцировать наступ- ление немцев. Кто нарушит — буду требовать революци- онного суда и расстрела. — Да пошел ты знаешь куда! — крикнул Лагун, но не выругался: вдруг повернулся и кинулся из хаты, хлопнул дверью так, что зазвенели стекла. Куда он убежал? Зачем? Поднять своих людей? Арефьев сказал Орлу: — На твою ответственность, Михайлович. Твой отряд держит оборону. — Не бойся, Егорыч. Будет порядок. Мы умеем пошу- меть, но дисциплину знаем. — И вы, товарищи, постарайтесь остудить эту горячую голову,— кивнул он на дверь. Бахтин отвел глаза. Кулиненко вздохнул и закаш- лялся. Арефьев козырнул на прощание. Но около печи оста- новился, протянул руку хозяйке: — Спасибо за хлеб-соль. Лесничиха смутилась до слез: — Ну что вы, не за что. На здоровье. 2 Пушечный выстрел подхватил Арефьева, будто снаряд разорвался у него над головой. Он выскочил из теплушки, где беседовал с комиссарами рот. Первая мысль — про 200
гомельчан: все-таки начали! Эта их сверхреволюционность может стать изменой революции. Мелкобуржуазная крестьянская стихия! Но тут же вспомнил, что ни один местный отряд не имеет артиллерии; Батарея гаубиц есть только у них, у москвичей. Не могла же она без приказа открыть огонь! Между тем пушечные выстрелы учащались и, казалось, приближались. Арефьев кинулся в здание станции, где стояли аппараты телефонной связи. Начальник штаба Михайлов кричал в трубку: — Что там у вас произошло? — Никто ничего пока не знает. Стреляют за лесом, справа от нас, где позиции Лукина. Через несколько минут позвонили из Плоского. Гово- рил Орел: — На ветку бумажной фабрики вышел немецкий поезд и обстреливает дорогу на Чоса-Рудню. Надо полагать, го- товят наступление. Обходный маневр. Все выезжаем на передовую. Комиссары рот стояли возле ручной дрезины, двое, са- мые сильные, держались за рычаги. Арефьев вместе с другими помог разогнать дрезину. Вскочили на плат- форму. Хлопцы нажимали изо всех сил. Солнце светило в глаза. Багрянцем горели рельсы. Арефьев вспомнил, как утром он любовался солнцем, что стояло на такой же высоте и так же — как раз над желез- нодорожной просекой, но с другой стороны — с востока. Было оно по-весеннему ласковое, мирное. А это, вечер- нее,— кроваво-красное, тревожное. И настроение такое же тревожное. За каких-нибудь четверть часа доехали до завала — огромного штабеля бревен, перегородившего железнодо- рожное полотно. По опушке проходила линия фронта. Километрах в четырех была видна станция Добруш. Бой шел не на станции — в местечке, где над голыми вербами возвыша- лись бездымные закоптелые трубы фабрик. Пушки замолкли, но пулеметная и ружейная стрельба учащалась. Командир роты, занимавшей оборону возле железной дороги, знал уже все подробности — принесли вестовые, так как тут, в железнодорожной будке, находился команд- ный пункт всего отряда, тут стоял единственный теле- фонный аппарат. 201
Поезд с бронированными площадками пришел из Ла- рищева на фабричную ветку и обстрелял из пушек наши позиции. Гомельчане и солдаты сводного батальона, воз- мущенные такой провокацией, сразу же пошли в контр- наступление. Поезд отошел. Бой идет с немцами, которые четыре дня назад вступили в Добруш. Командиры и комиссары не просили — требовали, чтобы отряд выступил немедленно. Люди рвались поддер- жать соседей — выполнить свой солдатский долг. Рядом умирают свои товарищи. Как же можно бездействовать? Арефьев молчал, голова его раскалывалась от дум. Не- ужели немцы использовали захваченный поезд, на брони- рованных щитах которого написано имя Ленина? Какая подлая провокация! Но зачем она им, эта провокация? Неужели мир сорван? Опять война? Армия распущена. Новая еще не создана. Одним энтузиазмом таких, как Ла- гун, Бахтин, немцев не удержишь. А до Москвы всего шестьсот верст. От Петрограда немцы еще ближе: бои шли под Псковом и Нарвой. Комиссар позвонил в Закопытье, спросил у Михайлова, нет ли каких указаний из штаба. Ничего не было. Про- диктовал телеграмму о провокации немцев, приказал по- слать в Петроград, в Смоленск, в Москву. Солнце село. Смеркалось. Снова подмораживало к но- чи. Стрельба в Добруше стихла. Командир сводного батальона прислал донесение: местечко взяли, но немцы засели на станции. Просил вы- бить их оттуда, так как станция — вот она, перед ними, москвичами! Почему же они молчат? Но молчит телеграф в Закопытье. Потому молчит и он, Арефьев. Ответ пришел поздно вечером — из Смоленска, из штаба Западного фронта: «Исполняйте приказ главнокомандующего о прекра- щении военных действий. На провокации не отвечайте. По возможности вступите с противником в переговоры. К вам выехал член военной коллегии». Ответ радовал одним: значит, мир не сорван, договор остается в силе. Но что же тогда это такое? Что ему, Арефьеву, делать, если утром немцы полезут снова? Как вступать в переговоры с провокаторами? Не уснул комиссар в ту ночь ни на минуту. И не на- прасно думал, не зря боялся. Как только солнце снова поднялось над рельсами, наблюдатели, сидевшие на сос- нах, сообщили, что к станции приближается поезд. Через 202
полчаса .загремели пушки. Получив подкрепление, немцы пошли в наступление на Добруш. Что делать? Чей приказ, чью волю он, комиссар, боль- шевик, должен выполнять? Арефьев чувствовал, что тер- пение его командиров, бойцов накалилось до предела и может случиться, что даже эти дисциплинированные московские пролетарии могут не дождаться приказа. Ко- миссар роты латыш Паульсон смотрит на него почти с не- навистью. На взмыленном коне прилетел сам Орел. Руководитель крестьянского восстания в шестом году, закаленный, как и он, Арефьев, каторгой, рассудительный, казалось, всегда спокойный, командир гомельчан дышал так же тяжело, как его загнанный конь, и был такой же мокрый и за- брызганный грязью, заикался, глотал слова, хотя старался говорить вежливо, без возмущения: — Лагун еще ночью повел отряд на Ларищево. Оста- новить его было нельзя после того, что учинили немцы. Гришалев тоже поведет своих. Разъезд они атакуют с двух сторон. Если наш бронепоезд еще там, захватят его. Но ведь дорогу им перегородил этот проклятый немецкий по- езд. Не выбьем их отсюда — отряды окажутся в мыше- ловке. Боевые парни! Костяк! A-а, Егорович? Не мы же первые начали... Арефьев с минуту стоял как окаменевший. Он попы- тался представить, хотя делал этот уже не раз ночью: как поступил бы в такохм случае Ленин? И вдруг улыбнулся Орлу. Повернулся к Михайлову, приехавшему из Зако- пытья еще на рассвете: — Начштаба! Запиши приказ... для истории и... для трибунала. В ответ на немецкую провокацию приказыва- ем... Первое. Батарее открыть огонь по бронепоезду про- тивника. Второе. Всем ротам перейти в наступление на станцию Добруш, занять ее. Третье. Занять разъезд Ла- рищево. Отбить бронепоезд... если он там. Это не записы- вай. Подписи: комиссар, начштаба. Взял у Михайлова железнодорожную квитанционную книжку, на которой тот писал по царскому гербу и водя- ным знакам, расписался под приказом. IIotoiM повернулся к командиру роты: — Анечкин, разберите завал. — А завал зачем разбирать? — удивился тот. — Разобрать завал! 203
3 Машинист Владислав Плавинский сидел на чердаке будки обходчика и в окно следил за тем, что делается на разъезде, где стояли ограбленные немцами бронированные платформы, застывшие, мертвые, и его паровоз, живой, теплый... Еще теплый. Но если за день ничего не случится и вечером его не пустят на паровоз, то к утру это уже будет не машина, а еще один стальной покойник: замерзнет вода, лопнут трубы. Мороз ночью достигает градусов пят- надцати. На разъезде было тихо. Несли охрану те же, знакомые уже, немецкие солдаты. Нет, не одни те. Солдат стало больше. И офицер другой. Никто из них никуда не отлу- чается, как в те дни. Все так же настороженно, как он, Плавинский, прислушивались к пушечным выстрелам в Добруше. Оттуда, с чердака, если перейти на другую сторону и посмотреть в щель, видно, где маневрирует не- мецкий поезд и где рвутся снаряды. Чьи снаряды? Чем кончится бой? Кто победит? Позавчера немцы повторяли: «Мир, мир!» Где же он, тот чертов мир? Вчера, как только отремонтировали мост, из Гомеля пришел немецкий бронированный поезд и сразу же в Добруше загремели пушки. Он, Плавинский, не верил в мир. Три дня он жил на- деждой. Знал: не могут хлопцы бросить такой бронепоезд. Больной сердцем, астмой, он даже не подумал, чтоб бежать с молодыми по снегу, когда немецкий снаряд раз- рушил мост и поезд не мог прорваться на Добруш. Он, машинист, остался на паровозе, как капитан на тонущем корабле. Перехитрил немцев. Произвел на них впечатление. Старый, полный человек, спокойно попыхи- вая трубкой с необыкновенно ароматным табаком (Пла- винский подмешивал в табак шалфей и астматол), при- ветствовал победителей на их родном языке. Поверили немцы, что большевики насильно мобилизовали его, так как не нашли другого машиниста, кто мог бы повести их поезд. Хозяйственность его тоже понравилась немцам. Ма- шинист попросил разрешения отремонтировать свой по- врежденный паровоз. Повреждения были небольшие. На- оборот, ремонтируя, Плавинский сам некоторые «хитрые» винтики повыкручивал — на случай, если немцам вдруг придет в голову проверить паровоз. 204
Главное — не дать остыть котлу, чтоб можно было в любое время, пошуровав немного в топке, довести дав- ление до нормального уровня и потянуть пять платформ, закованных в броню, набрать скорость. Три ночи провел он на паровозе, грелся возле топки. Днем с сыном будочника Володькой пилили промасленные шпалы, таскали чурбаки в паровозную будку. Жалел уголь, его мало осталось. Была в этом и своя хитрость: показать немецким солдатам, что печи на станции и в теплушках лучше топить дровами, а не углем, которого не хватает. Два дня Владислав Францевич ждал хлопцев или хотя бы весточки от Басина, от Лагуна. Вел себя как ребенок. Как Володька, которого не оторвать от машины. Но кто мог прислать такую весточку? Кто знает, что он тут, а не убит немцами? Или не сидит в Гомеле, в своем пятиком- натном доме на Столярной, под крылышком у пани Ядви- ги, которая давно призывала на его голову кару божью за то, что связался с безбожниками-большевиками. На третий день послал к своим Володьку с письмом Басину. От нем- цев узнал, что фронт стоит около Добруша. Действительно, он, лысый дед, ведет себя как маль- чишка. Какое право имел он без разрешения родителей посылать за линию фронта Володьку? Может случиться, что на смерть послал ребенка. Зачем забрался сюда, на чердак, где под железной крышей собачий холод, сквоз- няк? А он и так простужен, грудь раздирает кашель. Одним словом, пан Владислав боится. Во время приступа его лихорадит и тело становится как мешок с мякиной — мягкое, рыхлое, только из груди вырывается воздух, как лишний пар через предохранительный клапан. Ни на что он после приступа не годен — на ногах еле стоит, руки поднять не может. А если потребуется шуровать в топке? Да где там! Оттого, наверно, и почувствовал себя так плохо и на чердак залез, как старый кот, что исчезла всякая на- дежда. Утром исчезла, когда немецкий состав снова про- шел на Добруш, везя на платформах добрых две роты солдат, и когда там, на востоке, откуда светило солнце, снова загрохотали пушки. Нет, надежда исчезла даже не тогда. Позже. Когда знакомые солдаты, с которыми он, добряк, почти подру- жился, пришли и прогнали его с паровоза. Один даже ударил прикладом по плечу. Но не арестовали. Толкнули в сторону будки: «Иди, иди, старик». 205
Зачем он забрался сюда, на чердак? Мог бы сидеть внизу, в помещении, греть на печи простуженную грудь. Со страху? Так нет, не очень испугался. Если бы боялся, то не принес бы из хлевушка будочника, где спрятал ее в первую ночь, винтовку. Опять-таки, зачем ему тут вин- товка? По ком он будет стрелять? Ей-богу же, как маль- чишка. Хуже Володьки. Еще две винтовки, брошенные на платформах, он спрятал в тендере, под углем. Может, из-за них он и залез на чердак? Найдут немцы винтовки — возьмут за штаны: зачем прятал? Нет, залез он сюда, по- жалуй, не от немцев — от хозяйки. Добрая будочница, которая кормила его картошкой и даже салом, со вчераш- него дня, когда неизвестно куда исчез ее сын, смотрит не- ласково — догадывается, что не без его участия ушел куда- то Володька: «Идет же война. Погибнет ребенок». Нет, смотреть в глаза хозяйке ему не стыдно. Скажет он ей, куда ушел Володька. На чердак он полез, чтоб хорошо видеть разъезд, свой паровоз, чтоб издалека увидеть своих, если они будут на- ступать. Владислав Францевич тяжело вздохнул, набил в трубку табаку с шалфеем, высек кресалом огонь. Затянулся. Лег- че стало дышать. Черт бы ее взял, астму эту, вот еще при- цепилась, докука! Подумал: что его, старого, больного человека, которому давно пора на пенсию, потянуло к большевикам? Удиви- тельно, но от мысли такой стало веселее. Сам пошел, сам напросился, никто не уговаривал. Эх, как кричала пани Ядвига! Причитала на весь дом! Как, опустив глаза, про- ходили мимо некоторые его коллеги, такие же старые ма- шинисты. А ему хотелось показать им вслед фигу. Такую фигу он сунул четыре месяца назад гомельскому «Вик- желю» Липкину. После того как большевики взяли власть в Петрограде, викжельцы кричали и угрожали всеобщей забастовкой. Он, Плавинский, не разобравшись еще тогда что к чему, поддерживал такую забастовку: пускай все, кто рвется к власти, почувствуют силу железнодорожников. Что они сделают без машинистов, деповцев, диспетчеров, путейцев?! Но когда тот же Липкин на другой день позвал его, Плавинского, и приказал вести состав в Витебск... А перед этим в депо выступал председатель Совета боль- шевик Леплевский и сказал железнодорожникам, что это за состав такой — контрреволюционный полк в помощь Керенскому, который ведет войска на рабочий Петроград. 206
Тогда он, пан Плавинский, на которого надеялся «Вик- жель», сунул Липкину масленую фигу под самый нос. Владислав Францевич вспомнил, какие глаза сделались у викжельца, и тихо засмеялся, даже в груди как-то по- теплело и кашель отступил. А в Добруше настоящая кутерьма началась. Гремят не отдельные выстрелы, а пушки ревут, как волы на бойне. Что это? Пулеметы уже слышны? Машинист отпрянул от окна, заглянул в щель. Выпуская в ясное небо клубы ды- ма, на всех парах к Ларищеву шел поезд. Ясно: немцы от- ступают, бегут. Потому и пулеметная стрельба слышна. Наши преследуют врага! У Плавинского радостно ёкнуло сердце. Застучало, как у юноши. Сраз’у, в один момент, отступило удушье. Сде- лалось легко. Тело налилось силой и бодростью. «Что, получили по зубам, герры? Не лезьте на чужую землю, сволочи. Думали, вас тут хлебом-солью встретят?» Он запыхтел трубкой во всю мочь, не сводя глаз с по- езда, стремительно приближавшегося. Через несколько минут паровоз, обшитый броневыми плитами — он толкал платформы задней тягой, — остано- вился на переезде перед самой будкой. Казалось, высунь из-под крыши руку — тендер достанешь. Солдат на плат- формах было немного, не столько, сколько утром проехало на Добруш. Увидел он еще, что между немцами — русские. И ко- мандует всеми русский подполковник. Он бежал вдоль платформы с револьвером в руке, кричал, мерзко ругался, кому-то угрожал. Страшная злость обуяла старого маши- ниста. «Сукин ты сын! — ругал он подполковника.— Гад ты ползучий! Дворянин, офицер! Три года гнал солдат за ве- ру, царя и отечество на злейшего супостата. Про, патрио- тизм кричал. Куда же он девался, твой патриотизм? Взять бы тебя, собаку, на мушку». Почувствовал: вот на кого рука поднялась бы не дрог- нув, хоть за свои шестьдесят лет он курицу не убил. Жаль, что нельзя стрелять — семья тут, дети. Между тем внизу, в хате, послышались голоса, крик хозяйки. Неужели немцы бесчинствуют? Нет, не так кри- чат дети — будто радостно визжат. Володька! Его голос. У старика слезы полились из глаз от радости: жив Во- лодька! А что мать его лупит — это ничего. Мать больно не побьет. 207
Владислав Францевич высунулся в лаз в ожидании, что, спасаясь от материнского ремня, Володька выскочит в сени. Так оно и случилось. Хлопнула дверь. Крикнула будочница: — Пойди только на паровоз — шкуру спущу. Тебе и лысому черту тому! Нашли забаву, старый и малый! Это уже про него, Плавинского. Он весело усмехнулся и тихо позвал: — Володька! Парнишка мигом очутился на чердаке: — Дяденька Ладислав! — Тише ты! Володька обхватил его толстую фигуру, зашептал сни- зу в подбородок: — Они уже тут. Одни — в лесу, другие за гумнами лежат в Ларищеве. — Кто? — Отряд. Комиссар Лагун... высокий такой, рябой... он вас знает. Пулемет у них «максим»... У Плавинского перехватило дыхание. Он сильно при- жал голову мальчика к своей груди, к засаленному кожу- ху: молчи, Володька, и без слов все понятно. Помолчав, взволнованно спросил: — Живем, браток? — Живем, дяденька. — Попало тебе от матери? — Подумаешь, попало! Помахала полотенцем. А мне в отряде глядите какую поддевку дали, на ватине. Хоть кнутом стегай — не больно. В это время"из лесу ударил пулемет. Они бросились к окну. Эх, как заметались солдаты возле поезда. Некото- рые легли на насыпь. Володька не сразу понял, что это убитые. Другие лезли под колеса, и оттуда, с другой сто- роны, взбирались на платформы, под прикрытие брони. С поезда тоже застрекотал пулемет, затрещали винтовки. На передней платформе, стоящей у самой будки, повер- нула свое длинное дуло пушка, ударила так, что Плавин- скому и Володьке показалось: крышу снесло над ними. Внизу зазвенело, очевидно вылетело стекло. Или это, мо- жет, в ушах зазвенело? Владислав Францевич закричал Володьке в ухо: — Беги, скажи матери, чтоб лезла с вами в погреб! Но, видимо, немцы не видели, в кого стреляют. А они стояли на насыпи, как на пупе. По ним наши из гумен ве- ли прицельный огонь. 208
Через несколько минут машинист дал гудок, паровоз толкнул платформы и поезд двинулся в сторону Новобе- лицы. Видимо, командир бронепоезда понял, что занимает очень неудобную позицию, и испугался: а вдруг красно- гвардейцы отрежут путь к отступлению? За поездом бежа- ла немецкая охрана. Солдаты цеплялись кто за что мог, па- дали на насыпь от пуль. Плавинский увидел: из лесу к разъезду бежали люди. Издалека узнал Лагуна. Глянул в другую сторону: на чис- том поле, около деревни, где проталины перемежались с полосами искристого снега, наметенного возле гумен, как из-под земли выросли фигуры людей. Они тоже бежали к разъезду. Владислав Францевич скинул шапку, перекрестился: слава богу, дорога на Добруш открыта! С юношеской прытью по шаткой лестнице соскочил вниз. Пригибаясь, побежал к паровозу. Сзади, из погреба, закричала женщина: — Володя! Ну сорвиголова! Вернись, не то шкуру спущу! Володька перегнал машиниста и первым вскочил в па- ровозную будку. Плавинский сбросил кожух, Володька — свою поддев- ку. Взялись за дело: кидали в топку, где еще тлели куски антрацита, мелкие чурки. Потом спускали из тендера уголь. А рядом, где-то там, в конце поезда, за станционным зданием, шел бой. Но старый и малый не обращали вни- мания на стрельбу. Им надо было быстрее нагнать пару. Ведь бой — это игра в карты, неизвестно, кому повезет через полчаса. В топке уже пылало пламя, когда к ним заглянул ко- миссар бронепоезда Лагун. Крикнул снизу: — Владислав Францевич! — Я! — выглянул машинист. — Живы? - Жив. — Шуруйте! — И побежал туда, где захлебывался пулемет. — Кочегара! Кочегара пришлите! Но то ли Лагун не услышал или забыл в запале, или боец, которого послал, не захотел в такой момент менять винтовку на лопату, или, может, не добежал пуля на- стигла,— никто не появился на паровозе. У Володьки по лицу, вымазанному угольной пылью, ручьями тек пот: не по силам еще мальчугану эта работа. 209
Владислав Францевич задыхался — проклятая астма не отступила, сжала в самый неподходящий момент. А тут еще новая угроза. Шагах в ста впереди, сбоку от насыпи, разорвался снаряд. Немецкие командиры, видно, смекну- ли, почему красные так стремительно атаковали разъезд, и пушка их явно метила по паровозу и по железнодорож- ной насыпи впереди бронепоезда, чтоб разрушить рельсы. В топке гудело пламя, но стрелка манометра, как на- зло, не двигалась с места: остыл котел. Еще один снаряд разорвался рядом с паровозом, слева. Осколки забарабанили по броневым плитам. Взрывной волной выбило стекло в будке, Плавинского швырнуло на мальчика. Оба они, оглушенные, повалились на кучу угля. Минуту лежали неподвижно, наверно, каждый прислу- шивался к себе — цел ли? — Жив, Володька? — Жив... Ох и бабахнуло! Владислав Францевич попытался подняться и вдруг почувствовал, что под рубашкой по плечу, по боку потекла горячая, липкая кровь. Ранен. Испугала не сама рана. Испугало то, что он не сможет шуровать в топке. Хотя б сберечь силы и вовремя повести паровоз. Так как никто другой его не поведет. — Володя,— прохрипел старик, выплевывая уголь,— беги к Лагуну! Кочегара! Пускай дает кочегара! Ты ви- дишь, он, холера, ни с места,— кивнул машинист на ма- нометр. Мальчик нехотя открыл дверь и... подался назад, крикнув: — Дяденька! Паровоз! — Что — паровоз? — Идет паровоз! — Откуда? — Из Добруша. Плавинский посмотрел вперед: к ним мчался задним ходом паровоз. Над железной дорогой висела коса белого дыма. Старик хотел снова перекреститься, но не хватило сил поднять руку. Перед глазами поплыли зеленые круги. Медленно, прижавшись к задней стенке будки, он начал оседать на пол. Но еще услышал, как подошел другой па- ровоз, как лязгали буфера, привычно крикнул сцепщик. И другой голос, командирский: — Лагун тут? Передать Лагуну: раненых и команду на поезд! Отрядам разобрать путь и отступать. Не ждать, по- 210
ка к немцам подойдет подкрепление. Не ввязываться в большой бой! Паровоз дернуло, и Плавинский стукнулся затылком о стенку. Это как бы просветлило его. Тот, второй маши- нист, дал знакомый гудок: «Трогаюсь! Тормоза». Но тор- моза от вагонов у него, Плавинского. Как же он мог за- быть, старый машинист? Сидит как дома на диване. Попробовал подняться. Но железный пол не отпускал, держал, как магнит. — Володька! Парнишка висел на ступеньках. Следил за тем, вторым, паровозом, забыв даже о снарядах, которые теперь рвались почему-то с недолетом — около станционного здания. — Помоги мне, Володька. Помощник наконец повернулся, не понимая, какой помощи просит у него машинист. — Помоги мне подняться. — Что с вами, дяденька Ладислав? — И подхватил тяжело обмякшее тело под руки. — Ничего, Володька. Астма. Видишь, как сжала. Про рану не сказал. С помощью мальчика поднялся на ноги, добрался до сиденья, сжал посиневшими руками реверс и регулятор пара. Нажал сигнал, прогудел переднему машинисту: «Я на месте! Тормоза в порядке! Можешь двигаться!» Тот ответил гудком: «Понял!» Поезд двинулся. Колеса про- стучали на стрелке. Прошли будку, переезд. В лощине, на небольшом закруглении, остановились. Стрельба отдалилась. Плавинский понял: вышли из- под обстрела, ждут чего-то. Стрелка манометра наконец поползла вверх. Владиславу Францевичу снова стало плохо. Теперь уже в глазах плыли не зеленые — желтые круги, сквозь них летели горячие искры. Жена его — пани Ядвига отмахи- валась от них и кричала: «Старый баламут! Дом захотел сжечь?! О матка боска!» — О матка боска! Дай мне силы,— прошептал маши- нист.— Я не часто просил тебя. Будь доброй. Помоги. Мо- жет, в последний раз прошу. — Что с вами, дяденька? — услышал Володька его ше- пот. — Там... фляга... Набери воды в канаве. Холодную, мутную снежную воду пил долго, жадно, прямо из деревянной фляги, и две струйки текли по боро- де, за воротник грязной толстовки. 211
Сзади на платформах затопали, загомонили люди. Кто- то пробежал мимо паровоза, тяжело дыша, шаркая сапо- гами по гравию. Передний паровоз дал зычный гудок, который, наверно, далеко услышали и свои и враги: «Даю полный вперед!» Владислав Францевич ответил ему так же весело: «Набрал давление! Можем идти на двойной тяге!» Товарищ ответил еще веселее: «Чудесно!» Добруш пролетели со скоростью ветра. Красногвардей- цы Московского отряда, которые держали станцию, едва успели отсалютовать освобожденному бронепоезду. Лагу- новцы с платформ отвечали им салютом уже за станцией, возле леса. Остановились в Закопытье. Тут немного осталось лю- дей — всех бросили на передовую. Тыловики тоже встре- тили бронепоезд салютом. С паровоза соскочил Арефьев. Из бронированного ва- гона — Лагун. Пошли навстречу друг другу. Радостно улыбались. — Дай, комиссар, я поцелую тебя. Дорогой ты человек! Золотой большевик! Ей-богу, не думал, что ты такой. Правду говорят: суди о человеке не по словам его... — Мои слова не разошлись с делом. — Не дуйся ты, Егорыч! Лагун огромными ручищами обхватил худощавого Арефьева. Тому даже стало немного неловко, что на глазах у бойцов отряда его, комиссара, обнимают и целуют, как женщину. Но вдруг над головами у них раздался испуганный детский крик: — Дяденьки! Машинист умирает. Лагун выпустил Арефьева, кинулся в паровозную будку. На руках, как ребенка, вынес оттуда Плави некого. Старик был без сознания: последние силы оставили его, как только он натянул ручку тормоза. Хорошо, что Во- лодька поддержал его и он не свалился. Лагун нес Плавинского в проходе между двумя соста- вами-теплушками и бронированными платформами, в от- чаянии, с болью звал: — Дяденька Владислав! Товарищ Плавинский! Что с вами? Машинист раскрыл глаза, узнал комиссара бронепоез- да, улыбнулся, похвалил их: — Молодцы. Спасибо. 212
— Вы герой, товарищ Плавинский. Вам спасибо. От имени революции. Но что с вами? — Астма. — Какая астма?! Вы же ранены! Смотрите — кровь. Арефьев увидел, что телогрейка машиниста и штаны залиты кровью. — Может, и кровь. Где же это меня царапнуло? Зару- гает моя пани Ядвига... — Санитаров сюда! Прибежали санитары. — Простите, Владислав Францевич,— каялся рас- строенный, взволнованный Лагун.— Я плохо о вас поду- мал. Посчитал, что вы к немцам переметнулись. Машинист снова улыбнулся: — Ничего, Аверьян, ничего. Это у тебя от молодости. Постареешь — научишься разбираться в людях. Я вот ра- зобрался, видишь, где люди, а где... «Викжель»... Не все услышали и почти никто не понял последнего слова старика. Арефьеву показалось, что он сказал: «Где люди, а где жужель». Раненого понесли в санитарный вагон. У комиссаров было много забот. Арефьев пошел к ап- паратам — телеграфному и телефонному. Надо передать донесение в штаб фронта, спросить, что делать дальше. Это же не шутка — нарушили мир, который только что под- писали. Лагун занялся бронепоездом. Через час, неизвестно где, у кого на этом глухом разъезде раздобыв красную краску, он лично сам, сбросив железнодорожную шинель, начал восстанавливать на бронированной плите название бронепоезда. Ему помогал Володька. Рядом стояли крас- ногвардейцы, давали советы. Лагун возбужденно ругал немцев: — Вот гады! Скребли, точно зубами грызли броню. Так им страшно видеть имя товарища Ленина. Кайзеры про- клятые! Буржуи недобитые! Нет, не выгрызть вам этого имени никогда и нигде! Скоро оно у вас в Германии на каждой стене, на каждом вагоне загорится. На радость пролетариям. На страх буржуям! Комиссар старательно выводил кистью каждую букву. Прошло полчаса, и на броне запламенели два слова: «ТОВАРИЩЪ ЛЕНИНЪ». Непросохшая ярко-красная краска под мартовским солнцем действительно горела огнем. 213
Лагун отошел от бойцов, полюбовался надписью, своим бронепоездом, на миг застыл, как в почетном карауле. И все, кто стоял тут, замолчали. Один Володька вдруг бросился к платформе и пальцами вытер небольшой потек краски под буквой «Р». Подошел Арефьев, тоже постоял, посмотрел на надпись. Спросил у Лагуна: — Краски не осталось? — Есть еще! Надо на паровозе лозунг написать. Пусть знает народ... — Подожди. Краска нужна для другого дела. — Для какого еще дела? Нет более важного дела, чем поднимать народ... — Умер машинист. — Пла?..— хотел спросить Лагун и не окончил слова, лицо его передернулось, человек-богатырь по-детски всхлипнул, по щекам потекли слезы. Стоял с опущенными руками, пачкая кистью штаны, сквозь слезы смотрел на запад, куда стремительно бежали рельсы и где вновь установилась тишина-мир. Володька сначала в недоумении посматривал то на Лагуна, то на Арефьева, потом заплакал навзрыд: — Дяденька... Лагун вздрогнул и, как бы злясь на себя, сорвал с го- ловы шапку. И все сняли головные уборы. В Новозыбкове солдаты революционного полка встре- чали бронепоезд, как никогда, торжественно — со знаме- нами, возгласами «ура!» и с застывшими в едином порыве воинами и жителями поселка. Железнодорожный оркестр исполнял «Интернационал».

I Был полдень. Нестерпимо палило июльское солнце, достигшее зенита. В тот день из лагеря мы вышли на рас- свете, и за все время пути сделать привал дозволено было только один раз, чтобы перекусить, съесть хлеб с зеленым луком, который накануне похода хлопцы принесли из Рудни — «пропололи» чью-то грядку. Я могла идти знакомой дорогой, по которой в течение года, с тех пор, как меня поставили на связь с Гомелем, ходила много раз, особенно зимой, когда не очень-то свер- нешь в сторону. Смело шла через деревни, даже через те, где стояли полицейские гарнизоны. Повсюду у меня по- явились знакомые, к ним я заходила отдохнуть, попить воды. Иногда мне давали краюху хлеба или холодную картошину, я с благодарностью брала — принимать пода- яние во время оккупации было обычным явлением. Жен- щины иногда плакали, глядя на меня: «Дитятко ты мое несчастное! Как же это ты одна ходишь?» Но случалось, что и раньше какое-то особое чутье подсказывало мне: лучше обойти все деревни, лучше ни с кем не встречаться, ни с хорошими людьми, даже с партизанами из других отрядов, ни с плохими — с немцами или полицаями — вплоть до контрольных постов у входа в город. Там, на постах, все проще, туда ты приходишь с готовой выдумкой и с документами, в подлинности которых сведущие конт- ролеры не усомнятся. А вот какой-нибудь малограмотный деревенский полицай может усомниться и задержит — просто так, чтобы показать начальству свою бдительность или продемонстрировать перед тобой свою власть. Только вначале, когда задание мне давал еще командир разведки Володя Артюк, он показывал на карте маршрут, по которому я должна пройти. Да еще Федор, командир диверсионного отряда, любил, чтобы все было по-военно- му, основательно и солидно. Комбриг никогда не говорил о моем маршруте. Иди как хочешь. Правда, с весны почти вся теперь довольно широкая связь с Гомелем шла через отряд Федора, который базировался невдалеке от самого города. Туда, в отряд, шли мы и теперь. Но еще вчера ве- чером, получив задание, я захотела провести Машу к Фе- дору так, чтобы нас не увидел ни один человек. Не знаю, почему возникло такое почти нереальное решение. Мы шли тропками, которые знала я одна, через леса, 216
полем и по лугу. Здесь разве случайно могли пройти лю- ди — по грибы или по ягоды. Чаще вообще и тропки никакой не было, так как все заросло густой травой. Она с утра была росистая и мягкая, а теперь, среди дня, жест- кая и колючая, опутывала ноги и резала их. Конечно же деревни мы все обошли. Они были только ориентирами, чтоб не зайти далеко в сторону, не петлять. Да еще солнце указывало дорогу. Хотя, пожалуй, и без него, в густом ту- мане, я сумела бы пройти тут не блуждая — были у меня свои ориентиры и необыкновенное, собачье, как шутил Володя, чутье. Там, под Гомелем, мы выйдем на посты. В городе на нас будут глядеть десятки и сотни людей... И ничто меня не испугает, не смутит, не выдаст. А тут, в этом глухом углу междуречья, я не хотела... я боялась, чтоб нас кто-то встретил. Чтобы Машу эту встретил. Даже свой, партизан. Очень уж она бросается в глаза. Красивая. Со вчерашнего вечера я много раз со злостью думала: какой дурак послал такую разведчицу? Разговаривать с ней не хотелось, и мы шли молча. Я впереди, она за мной. Три дня мы жили в одной зем- лянке, и тогда, радостно возбужденная, я стрекотала, как сорока, а она молчала, только пела то грустные, то веселые песни. Теперь мое молчание конечно же удивляло и сму- щало ее. Еще в лесу за Рудней она спросила нарочито громко: — Неужели у вас тут и деревья имеют уши? Я не сразу поняла, о чем она говорит, оглянулась. Ма- ша попросила искренне и доверчиво: — Не молчи, пожалуйста, расскажи что-нибудь. Не люблю, когда люди молчат. Мне сделалось немного жаль ее. Если она впервые тут у нас и впервые идет на задание, то я хорошо представля- ла, что она чувствует, что происходит у нее на душе. Я шла в который раз, да и задание мое, наверно, проще, и, однако, если бы я сказала, что ничего не боялась, не верьте. Неправда это, что некоторые ничего не боялись. К смерти привыкнуть нельзя. Просто опыт и уверенность помогают легче превозмогать страх. Больше думаешь о деле, а не об опасности. Но жалость моя была короткой, на один миг появилось это чувство. Тут же я так разозлилась, что даже самой по- сле нехорошо стало. Хотела злорадно спросить: «Какая ж ты разведчица, если не можешь молчать?» Но прикуси- ла язык. Ведь об этом нельзя говорить даже и в лесу, где 217
деревья тоже могут иметь уши. Да и вообще о профессии и заданиях людей, которых проводила в город, я не имела права говорить,— об этом мне сказали не только Артюк, Павел Адамович, комбриг, но и майор, который прилетел с Большой земли и целую неделю учил нас, партизанских разведчиков и связных. Может, ты все знаешь, обо всем тебе рассказали, но делай вид, что ничего не знаешь. Так будет проще в случае чего, а неожиданность нас могла на- стичь в любом месте и в любой момент. Луг, что тянется на несколько километров, я намере- валась пройти по заросшей кустами осушительной канаве. Не очень-то и тут спрячешься, если вдруг встретятся кос- цы. Но кто на нас тут обратит внимание? Сенокос. Идут бабы ворошить или сгребать сено. Хорошо было бы подо- брать где-нибудь грабли, вскинуть на плечо... Но вышли мы из дубняка на луг, и я тут же отступила назад, в лес. На лу- гу, как на базаре, полно народу. Мужики, бабы, дети; Рас- пряженные телеги. Человек десять шли в нашу сторону с косами на плечах. С кос сбегали солнечные зайчики. Удивило меня такое сборище. Выехали на сенокос, как до войны в колхозе. Почему? Маша тоже удивилась: — Что это? Святая наивность! Не видит разве, что? — Сено косят. — Как косят сено? — еще более удивилась она. Кажется, я ничего не ответила, потому что она вдруг сурово осудила всех этих людей: — Мы воюем, а они... сено косят. Я разозлилась. Вояка! Сразу видно, горожаночка, бе- лоручка. Наверно, думала, что тут, на захваченной врагом земле, замерла всякая жизнь. Посылают же таких! С та- кими взглядами можно засыпаться при встрече с первым полицаем. — Людям надо жить. Кормить детей. — И немцев? Хотелось плюнуть ей в глаза. Свалилась с неба и обви- няет всех людей вообще. Но не просвещать же мне ее — одумается сама, жизнь научит. Для себя объяснила сборище людей на лугу так: луга делят по жеребьевке, потоку и привалило все село, стар и мал. Но... была права и она, Маша, если подойти к ее словам по-другому. Могли косить и для оккупантов. По их приказу. Для поставок армии. В таком случае людей при- гнали насильно, и на лугу, безусловно, полно полицаев. А эти собаки не пропустят незнакомого человека. И доку- 218
менты наши не спасут. То, что издалека, из-за Лоева, мы идем не по большаку, а глухими тропками, несомненно, вызовет подозрение у любого фашистского прислужника. Обходя луг, мы попали в болото. Болото это я знала, ходила по нему прошлым летом, во время блокады. Ну и далось же оно нам тогда! Но оно же спасало и от кара- телей. Тогда мы забирались в самые дебри. А теперь про- бирались краем. Лето было сухое, и я удивилась, что даже тут можно залезть в такую трясину. Выходит, болота раз- ные, у них свои законы, не над всеми топями сушь имеет власть, не то что над речками и реками. Да и рано им пе- ресыхать. Июнь. Это в августе иногда высыхают и болота, горят торфяники. А в первый летний месяц все перепле- тено травой и цветами. От самого лагеря я шла босая, хотя в узелке были бо- тинки — по городу босой не пойдешь. Ботинки мне выда- ли, без них не выпустили бы, но я знала, как нелегко до- бывать партизанам обувь, и жалела ботинки больше, чем собственные ноги. Эта же барыня, так я мысленно назы- вала Машу, не думала о наших трудностях, шла даже ут- ром, по росе, обутой — щадила свои ноги. Мне все время хотелось сказать, чтоб она разулась. Но подумала, что, может, там, в городе, нужна как раз такая разведчица, с выхоленными руками и ногами,— и смолчала. В болоте она вынуждена была разуться. Когда мы за- лезли в торфяную топь, Маша подняла юбку, как гово- рится, до самого пупа и я увидела, как запачкала она свои ноги, мне хотелось злорадно засмеяться. «Знай, как мы живем, как воюем. Это тебе не по тро- туарчикам ходить». Однако было не до смеха. Напарница моя отставала. Ходить по болоту, прыгать с кочки на кочку, как я, она не умела* Кому другому я простила бы это — всему не на- учишь. А на нее злилась. Тащимся, как на похоронах. Одна я давно была бы в отряде Федора, и даже в Гомель сегодня можно бы дойти. О, без нее я и в отряд не заходила бы, лишь бы только быстрее очутиться в городе! Подождала Машу и язвительно упрекнула: — Не тащись, как черепаха. Не бойся запачкать свои толстые ляжки. — А на кой черт мы лезем в трясину? У нас же есть документы! Можем идти как люди. Правда, никто не приказывал мне вести ее именно этим путем, чтоб ни одна душа нас не видела. Да и невозможно это. Но такой была моя придумка, и теперь она как зарок, 219
клятва, отступить от нее я не могла не только из-за уп- рямства или по прихоти, но и из-за того, что нельзя было нарушить тактический план: раз мы залезли в такую глу- хомань, то должны скрываться и дальше — это уже наш закон. Маша не унималась: — А еще говорили, что вас поддерживает весь народ... Снова она задела народ. Но я все еще не могла понять, действительно ли она так думает о наших людях или просто поддразнивает меня. Ответила я вполне серьезно: — Посмотрим, как ты одна будешь воевать, без народа! Она криво усмехнулась: — Скажи пожалуйста, какая ты правильная! Как наш замполит! Не в пример другим нашим партизанкам, я ругалась редко — стыдилась,— а тут не выдержала, матюкнулась. — Все вы умные, пока жареный петух не клюнет... И сама испугалась: ссориться я не имела права. Что сказал бы Павел Адамович, если бы услышал? Хорошо, что Маша не обиделась. Засмеялась. Приблизилась и добро- желательно спросила, оглянувшись на ближние кусты: — Признайся, Валя, ты хочешь меня испытать? К че- му это? Я буду работать в городе, не в болоте. С людьми. А не с лягушками и не с аистами. А с людьми я умею... Выбравшись наконец из болота на твердую почву, мы снова наскочили на косцов. Но было их только трое — двое мужчин и женщина. От них я не стала прятаться. Как раз попалась дорожка, по которой недавно проехали на теле- гах, вмяли траву. Я открыто пошла по этой дорожке, уди- вив Машу. По глазам увидела, что она даже испугалась такой моей решительности. Прошли шагах в ста от косцов. Те остановились, подняв косы будто для того, чтобы их поточить, и, закрыв от солнца лица ладонями, смотрели на нас. С любопытством смотрели. Я хорошо знала этот осо- бый интерес деревенских жителей к каждому незнакомцу. Война, как ветер листья, посрывала с родных веток тыся- чи, миллионы людей. Убегали от нашествия, возвращались домой, ходили, чтоб выменять что-нибудь на продукты... Правда, в третье военное лето ходили меньше. Боясь пар- тизан, гитлеровцы ввели строгие законы. Но все равно хо- дили — голод не тетка. И по-прежнему к каждому чужаку местные люди приглядывались с интересом, а порой на- стороженно, с подозрением. Чем дальше от больших дорог, тем эта настороженность возрастала. Вот почему мне не 220
хотелось показываться людям до города с этой красавицей: сразу видно, что нездешняя, несмотря на явно деревен- скую одежду — старую сатиновую юбку, вылинявшую, в горошек, блузку, платок, повязанный «хаткой». Маша снова упрекнула наших людей, но не так уж обидно — сказала про косцов-мужчин: — Молодые. Могли б воевать. Конечно, могли б. Я не стала ей объяснять, что они то- же, возможно, воюют. Иногда партизаны приходят домой помочь женам накосить сена. Теперь многие наши так делают. Отступление от своего замысла — обходить всех встречных — не прошло для меня даром. Люди как дети, даже разведчики, им ни в чем нельзя давать послабления. Полдня эта гонористая красавица безропотно подчинялась мне, я вела ее, она шла за мной. А тут вдруг взбунтовалась. Растут на наших лугах, на пригорках, одинокие дубы, стоят, как сторожевые, не очень высокие, развесистые. Под одним таким дубом лежали валки сена,— видимо, его вы- тащили из лощины для просушки — позавчера шел дождь. Маша упала на сено в тени кроны дуба. — Не могу больше. Давай отдохнем. Все тело болит... Снова меня охватила злость. Как же вас учили, милая моя? Прошла каких-то двадцать пять верст и уже не мо- жешь. А я по шестьдесят за день проходила — из бригады до города, а потом рано утром, поспав пять-шесть часов, шла назад, поэтому и тело у меня — кости и мышцы, да нервы еще натянуты. А ты свалилать с неба, как мадонна. Уже не думаешь ли, что тебя на руках тут будут носить? Или возить, как принцессу? Маша подняла длинную крестьянскую юбку, оголила красивые коленки. Ноги ее были порезаны осокой, поца- рапаны ветками и жесткой травой, кое-где запеклись кап- ли крови. Она осторожно,— наверно, было очень больно,— провела по порезам пальцами, белыми, пухлыми, с краси- выми ногтями, только маникюра на них не хватало. И тя- жело вздохнула. Жалко ей стало ног, будто они самое главное, что понадобится ей в работе разведчицы. Мне, связной, нужны не красивые ноги, а сильные. Я знала, что мои не порезаны, хотя первой шла я, прокладывала по осоке тропку. Мои ноги никогда не были так исцарапаны, кожа на них как панцирь, не могла ее разрезать какая-то там молодая осока. Тайком и чуть боязливо я посмотрела на свои ноги, сравнила их с ее ногами. И неожиданно об- радовалась: действительно, без единой царапины, загоре- 221
лые, обмытые росой, отполированные до коричнево-мато- вого блеска, ступня более широкая, пальцы как бы рас- плющены, со старыми мозолями. Захотелось так же под- нять юбку и сравнить наши коленки, но стало стыдно и противно от такого неуместного, прямо-таки не- естественного желания. Никогда за два года войны не возникало желание любоваться собой, своим телом, тем более ногами. Даже тогда, когда в жизнь мою вошел он, Степан. Подумала, что надо быть суровой и твердой, а то так бог знает до чего можно докатиться. И вдруг меня охватил страх. Кого я веду? Листья дуба слегка шевелились, наверно не от ветра, а от жары, от перегретого воздуха, поднимавшегося снизу, от земли, от луговых лощин вверх, в голубое небо, где ле- ниво плыли редкие белые облака. Листья не шуршали, как на каждом дереве при ветре, а тоненько и жалостно дро- жали. И так же жалобно и грустно в ветвях дуба перекли- кались две птицы, словно бы искали одна другую и никак не могли найти. Перестав разглядывать ноги, Маша легла на спину, посмотрела вверх, прислушалась. Спросила: — Валя, что это за птички? Маша удивилась, что я не могу ответить, и мне стало стыдно перед ней: жительница деревни и партизанка, прожив больше года в лесу, я должна знать все: мне и ка- залось, что я знаю все в нашей лесной жизни, а выходит, не сумела назвать даже таких простых пичужек, голоса которых я с малолетства слышала почти ежедневно. — Они плачут,— сказала Маша.— Ты послушай только. У них горе.— И, помолчав, вздохнула: — Все пла- чет. Люди. Птицы. Земля... У меня от этих слов дрогнуло сердце и на мгновение появилось другое чувство к ней. Так сказать мог человек, переживший тяжелое горе. Неужели у нее горе? Что-то не похоже по виду ее и по тому, как она вела себя в лагере. Недолго держалось у меня это приязненное чувство. Ни- чего с нею не случалось! Просто умеет красиво поговорить. У старого дуба была не очень густая крона — на долгом веку его не раз ломали ветры и молнии. И под дубом возле нас, рядом с трепетной тенью, сияли, кажется, даже пла- вили траву и землю солнечные пятна. Маша повернулась и протянула свои оголенные ноги так, чтобы они были под солнцем. Она хотела не только отдохнуть, но и позагорать, подсушить порезы и царапины. И снова в мою грудь хо- 222
лодной волной ударило возмущение против нее. Который раз со вчерашнего вечера. Я боялась его, этого своего воз- мущения. Никогда у меня не было такого чувства к своим, к товарищам. Я могла на кого-то рассердиться, чаще всего на парней, которые грубо приставали, одному даже заеха- ла по физиономии в прошлом году. Но чтоб вот так... Я же добрая. А тем более должна быть доброй к тем, кого про- вожала в город или выводила из города и с кем могла в любой момент попасть в лапы врага и погибнуть. — Пойдем! — строго сказала я Маше. Она недоуменно посмотрела на меня. — Самый беспощадный командир дает своим солдатам привал. Силы надо беречь. Ты плохой командир. Стоило бы сказать, что не лучшее место для отдыха она выбрала — голое место, до ближайших кустов метров триста. Но почему-то не сказала. Подчинилась ее воле. И это еще больше обострило мои мысли. Что же это такое со мной творится? В город я веду ее, и она должна подчи- няться мне... Не таких людей водила. Представителей Центрального партизанского штаба. Комиссара бригады. И они доверялись мне — опыту моему, умению, чутью, а оно действительно было у меня как у хорошего гонча- ка — опасность чуяла за версту. А сегодня я какая-то... не похожая на себя. Не о том думаю, о чем надо думать в до- роге, подчиняюсь ей, этой красотке, которая еще в лагере вела себя не как разведчица. Да и тут тоже! Нет, хватит. Надо подниматься! Надо идти! Так как, чувствую, набе- русь с ней беды на постах перед городом, которые не обойдешь. Уж очень бросается она в глаза, эта Маша. Особенно мужчинам. Я намеревалась решительно скомандовать подъем, но когда взглянула, то с удивлением увидела, что Маша сладко и беззаботно спит. Как ребенок. Выходит, ничего ее не беспокоит, ничто не волнует, не страшит. Она или не понимает, куда и на что идет, или... Сделалось страшно. Одинаково страшно и оттого, что она не понимает опас- ности и потому может провалиться на первом же посту, и от мысли, что она не та, за кого выдает себя... Поняла нелепость этого подозрения: она же прилетела с Большой земли, может из самой Москвы, и не одна, была шифровка командованию бригады. Чтобы избавиться от этой дурной мысли, залюбовалась ее лицом: во сне оно было еще кра- сивее, белое-белое, в короне золотистых, чуть кудрявых волос, с черными, будто подкрашенными, бровями, хмуро сошедшимися над переносицей, а губы припухлые, как 223
у ребенка, немного будто обиженно надутые и сочные, как малина, нисколько не запекшиеся от жары, как у меня. С каким-то страхом и ревностью я подумала, что такие губы хочется поцеловать, что для мужчин... для парней это наипервейшее искушение. Маша дрыгнула ногой и передернулась от боли — на порезы сели мухи. Сначала инстинктивно я согнала мух и слепней. Но, взглянув на ее колени, на белые ноги выше колен, я почувствовала, что ненавижу их. Впервые я вела человека, которого ненавидела. Пусть по-иному, чем вра- гов, но все же чувство это иначе никак нельзя было на- звать. ...Они прилетели четыре дня назад. Что ночью будет самолет, об этом мы знали еще днем, так как нас, штабни- ков (я считалась во взводе разведки, но когда не ходила на задание, помогала либо на кухне, либо в госпитале), посла- ли на Ржавое болото, чтобы -заготовить хворосту для кост- ров. Летнего аэродрома у нас не было, летний аэродром был далеко на Полесье, где-то возле Доманович. Оттуда иногда связные приводили гостей. Но чаще всего гости спуска- лись к нам с неба. Появление их было праздником в нашей нелегкой, порой однообразной жизни, так как и война в конце концов становится занятием скучным, однооб- разным. Ветки мы готовили с радостью, весело. Ржавое болото было почти сухое, заросшее березняком, тем, болотным, что не вырастает большим, и таким же сосняком, но там, где оставалась вода, она действительно была ржавой, грязно-красной, как бы смешанной с кровью. Хлопцы до- казывали яростно: вода, мол, потому такая, что под боло- том залежи железой руды. Иногда жарко спорили на этот счет. Но потом в отряд пришел учитель истории Дедков и объяснил, что на болоте действительно может быть руда, но не натуральная — привозная, остатки руды. Привозили ее по Днепру запорожские казаки в дебри белорусских лесов, выжигали древесный уголь и плавили металл. Не зря в междуречье несколько деревень имеют название Рудня. С его объяснением согласились: на болоте возвы- шалось несколько островов-курганов, заросших ольшани- ком, и острова эти не песчаные, а из обжига — шлака. Наверно, от обжига и остатков руды за три сотни лет за- ржавела вода. Легенда, что тут ковали свое оружие воль- ные казаки, понравилась, мы чувствовали себя наследни- ками тех далеких мужественных, смелых людей, которые больше жизни любили свободу. 224
Вечером я сама попросила Володю Артюка взять меня на болото, чтобы встретить гостей с Большой земли. В полночь зажгли костры; расположены они были так, чтобы выдержать условный сигнал, ибо год назад, в сорок втором, когда партизаны не имели еще опыта и надежной радиосвязи, были случаи, когда немцы и полицаи, обна- ружив партизанские костры, раскладывали свои непода- леку и вводили летчиков в заблуждение. В нашей зоне так попала к врагу диверсионная группа; парни вели тяже- лый, неравный бой, и из семерых человек только двое вы- рвались из фашистской ловушки. Ночь была по-летнему теплая, звездная. Фантастично, как в глубокой древности на боевом стане, горели костры, не очень яркие, дым не поднимался вверх, а стлался по болоту, тянулся длинными космами. Возле костров оста- лись надежные люди, по одному у каждого, чтобы подки- дывать ветки, сначала сыроватые — поддерживать огонь, а потом, когда послышится шум моторов,— сухие, и они вспыхнут, как порох. Остальные лежали на краю болота, в березняке, готовые к любым неожиданностям. Даже меня Артюк вооружил немецким автоматом. Не было спасения от комаров и мошкары, они просто съедали, лезли в рот, в нос. Та весна и начало лета были очень комариные, в лагере мы страдали от такой напасти. Но я, кажется, даже мошкару не замечала. Я ждала самолет с нетерпеливым волнением, будто на нем мог прилететь самый родной мне человек. Рядом со мной ле- жал Володя Артюк, беспрерывно курил вонючий табак, чтоб спастись от комаров, пускал дым на меня, отчего я кашляла. Володя был большой бабник, ни одну девушку не пропускал, чтоб не задеть, не потискать. Но за мной никогда не ухаживал, меня это раньше даже смущало: неужели я хуже всех? А тут Володя почему-то протянул руку, нашел мою, сжал ее и удивленно спросил: — Чего дрожишь? Холодно? Я дам тебе свой френч. Френч на нем был особенный, такие носили офицеры царской армии, но нас удивляло, что френч совсем но- венький; в отряде ломали голову: где Володя мог раздо- быть эту одежину? Немецкий мундир, даже генеральский, никого не удивил бы, но такой... Кто-то припомнил, что в Речице живет вдова царского полковника. Парни хохо- тали: «Володя, не к полковничихе ли ты клинья подбил?» Артюк таинственно усмехался. Самолет прилетел точно, где-то около часа ночи, как и ожидали его, подсчитав, сколько времени займет полет 8 И. Шамякин 225
от линии фронта, которую надо перелететь, когда стемнеет. Я ничего еще не услышала, а Володя уже вскочил на ноги. Дал команду партизану у ближнего костра, и через минуту огонь шуганул в небо, рассыпая веселые искры. Над другим костром, дальше от нас, пламя росло не вверх, а в стороны, и искры почему-то разлетались вбок и не так стремительно и по цвету были другими, какими-то сини- ми,— наверное, из-за дыма, стлавшегося над болотом. Но не было времени любоваться кострами. Самолет гудел уже над нами. Коротко моргнул зеленым глазом, что означало: «Ваши сигналы принял. Парашютистов сбросил». Мы побежали по болоту к тому месту, где, по нашим расчетам, должны приземлиться гости. Я увидела его, парашют, в небе: на миг он закрыл Ве- неру, сиявшую над черной стеной леса. Может, потому я выбежала точно и чуть не столкнулась с человеком, ко- торый складывал свой парашют. У меня под ногами за- чавкала трясина. Парашютист упал в траву, и я услышала испуганный, хриплый женский голос: — Стой! Стреляю! Я засмеялась от радости, что встретила первая пара- шютистку, что посланец девушка, и в полный голос вы- крикнула пароль: — « Суздаль »! Она ответила не сразу: — «Ашхабад». Но я и не ждала ответа. Она не успела подняться, а я уже была возле нее. Мы обнялись, как сестры. Я цело- вала ее, как влюбленная,— в губы, в глаза, в лоб, горячо вдыхая совсем не наши лесные, партизанские запахи. От нее пахло по-мирноМу, по-женски — хорошим мылом, ка- кой-то другой парфюмерией, новыми ремнями, свежей одеждой, из которой не выветрился еще своеобразный складской дух, и еще чем-то, что осталось в моей памяти с довоенного времени. — Мое имя Маша,— первой представилась она, вы- свободившись из моих объятий и пряча в глубокий карман комбинезона пистолет. — А я Валя. И мы по-девичьи радостно засмеялись, удивив Володю Артюка, который подбежал к нам. Он оглядел во мраке ночи гостью и, пожимая ей руку, весело свистнул: — Вон каких ангелов нам бог посылает! 226
Их прилетело трое — две девушки и парень. Другая девушка, Нюра, в отличие от Маши, была маленькая, ху- денькая, незаметная, такая же, как я, Спустилась она с рацией. Парня я так и не видела, так как он не подошел к костру и из лагеря исчез в ту же ночь, очевидно, на рас- свете, когда мы еще спали. Никому даже имени своего не сказал. Клавдия, кухарка, которая знала все на свете и вообще баба с длинным языком, за что ей не раз доста- валось от командира, по «большому секрету» сказала мне, что радиста разведчики переправили в Чернигов. Машу я увела в свою землянку, так как в шалашах было полно комаров, а она боялась их, отмахивалась ру- ками. Меня смешила ее непрактичность, приятно было опекать ее, как маленькую. Совсем другой была Нюра — молчаливая, ловкая, умелая, сразу видно, что не впервые у нее такая «коман- дировка» к партизанам. Нюра ночевала в штабной землянке. Клавдия говорила, что на рассвете она выходила на связь — проверяла ра- цию или получала задание. Посланцев с важным заданием, особенно разведчиков для города, держали в отряде так, чтобы как можно мень- ше людей с ними соприкасалось: военное время, не забы- вали, что и к партизанам может пробраться шпион. Так скрывали Нюру, хотя прожила она у нас одни сутки и ис- чезла, как и радист, ночью. А Маша осталась. Днем ходила по лагерю и с детским любопытством , разглядывала все и всех: землянки, шалаши, мастерскую, мины, кухню, госпиталь, партизан; женщин рассматривала более при- стально, чем парней. Но все равно парни ходили за ней следом. Красивая. Необыкновенная. Полная, белая. В но- веньком комбинезоне. Не то что мы, прокуренные, про- смоленные, обтрепанные, с потрескавшимися руками и ногами, облупленными носами и худущие — одни мослы торчали. Кто-кто, а я, разведчица и связная, знала нерушимый закон: у тех, кто прилетел с Большой земли, не спраши- вать, кто он, откуда и чем будет заниматься тут, у нас, в лесу. Кому можно, тот скажет сам. Когда прилетел представитель от ЦК комсомола, то сразу собрал молодежь и сказал, откуда он и с какой целью сиганул к нам с неба. С Машей я спала на одних нарах. С нетерпением, ко- торое было, наверно, у каждого партизана, расспрашива- 8* 227
ла, как там, за линией фронта. Она рассказывала, но боль- ше не о радостях, а о трудностях. В метро потеряла созна- ние женщина, голодная. — Ты из Москвы? — не выдержала я. Маша как бы смутилась на миг и ответила неопре- деленно: — Я была в Москве. В первое же утро, когда мы завтракали и Маша, поко- павшись в карманах, достала авторучку, я пришла к заклю- чению, что она журналистка, и еще больше восхитилась ею. Такая красивая, молодая и не побоялась прилететь. Наверное, из «Комсомольской правды». Но когда Маша не захотела сказать, откуда она, убеж- дение мое пошатнулось, однако загадочность ее миссии еще больше притягивала меня к ней. Только я стала более сдержанной и настороженной, о своей главной работе — о связи с гомельским подпольем, с военными разведчика- ми — тоже слова не сказала. Что делаю тут? Да так, иду туда, куда пошлют, делаю то, что прикажут, а больше при кухне да госпитале отираюсь. Вечером Маша удивила не одну меня. У доктора на- шего, Ханона Шульмана, была гитара, правда, играл он редко, может, потому, что не очень умел, а может, и пото- му, что в отряде был баянист Костя Репейник, большой мастер, баян в его руках пел, как целый ансамбль, на все лады, казалось, захоти Костя — и баян заговорит челове- ческим голосом. Увидела Маша гитару, и глаза у нее загорелись. По- просила разрешить ей поиграть. А кто мог такой девушке отказать, да еще гостье? Было предвечерье, когда в лагере пусто и тихо: кто еще не вернулся с дневного похода, кто отдыхал или готовил оружие перед ночным заданием. Только возле кухни снова- ли люди — готовили ужин. Там, в лесной нашей столовке, Маша и примостилась. И я рядом перебирала щавель. Я в тот день не отставала от нее, как верный ординарец от генерала. Тишина. Только птицы заливаются, комары гудят. Сквозь кроны деревьев пробиваются солнечные лучи. Стволы сосен сияют золотом. И вдруг звон гитары, и глухой, но красивый, какой-то теплый, задушевный голос запел русскую песню, старую, никто из нас ее не знал. Мне запомнились слова: Не скликай уныло, птичка, бедных пташек, Не скликай ты родных деток понапрасну,— 228
Злой стрелок убил малюток для забавы, И гнездо твое развеяно под дубом. Жалостливая песня. За сердце хватала. Естественно, что Машу сразу же окружили слушатели. Первые — Клавдия со своими девчатами, они даже кухню оставили. Потом раненые из госпитальной землянки повылезали. Начальник штаба Москаленко пришел. Оружейники из мастерской... Как-то незаметно чуть ли не весь отряд соб- рался. Откуда только взялись! Если порой надо было кого найти — мне это часто поручали, когда я оставалась при штабе, — так обежишь чуть ли не всю пущу, пока найдешь кого надо. А тут песня всех собрала. Песня или певица? Стояли перед ней как завороженные, ни одной шутки, ни одного слова, хотя обычно парни точили языки по любому поводу. Только в строю замолкали да если хоронили кого. Одни бабы всхлипывали, у которых мужья погибли или были на фронте. Помню, она и такое пела: Слезы людские, о слезы людские, Льетесь вы ранней и поздней порой... Льетесь, безвестные, льетесь, незримые, Неистощимые, неисчислимые... Тогда мне казалось, что я в конце концов открыла тай- ну, кто же она такая, эта Маша. Артистка. От этого стало как-то по-новому, как, может, никогда прежде, хорошо, радостно на душе. Если к нам сюда, в лес, начали присы- лать вот таких артисток, то, наверное, хорошо идут дела на фронтах и вообще на Большой земле. Раньше было не до артистов и нашим там, и нам тут. Что бы мы сказали, если бы прошлым летом, в блокаду, вместо группы автоматчи- ков нам сбросили артистов? А теперь радостно. Но вместе с тем мысль, что я сплю на одних нарах с известной ар- тисткой, может, даже заслуженной, как-то отдалила меня от нее; становилось неловко перед ней за свое панибрат- ство, за то, что говорила ей,— наивная девичья болтовня,— и за свое невежество: ни одной песни из тех, которые пела Маша, я не только не знала, но и не слышала. А что я знала, окончив семилетку и проучившись всего один год в техникуме? Партизанская жизнь, дороги да стежки до Гомеля, ухищрения, как обмануть немцев и полицаев,— вот что я хорошо усвоила за два года войны. И еще стре- лять научилась. И ненавидеть. Убить могла фашиста и предателя и не мучилась бы, что убила человека, так как фашист не человек, а предатель — еще хуже. Маша до позднего вечера пела. И до позднего вечера ее слушали. У поваров даже каша пригорела. 229
Потом в прохладной землянке, где в летнее время пах- ло погребом, я спросила у нее как-то по-глупому, неумно: — Как... ваша фамилия? Очень уж неуместно получилось, что я вдруг без всякой причины перешла на «вы». Естественно, что она уди- вилась: — «Ваша»? Петрова. А зачем тебе? Действительно — зачем? Глупая я, а еще опытная разведчица. Разве сразу не могла понять, что все у нее придуманное — имя, фамилия и все другое, даже песни эти специально, видно, в разведшколе выучила. Но почему тогда так долго ее держат у нас? И куда могут послать такую? ...Утром вернулся со своими «мушкетерами», как он называл разведчиков, из ночного рейда за Днепр Володя Артюк. Любил туда забираться — в богатый полевой рай- он, где были сильные полицейские гарнизоны. Любил по- гонять «бобиков». Там его знали — до самой Речицы и до Хойников ходили легенды о его смелости и неуловимости. Полицаи дрожали. Немецкий комендант объявил за Во- лодину голову награду — тысячу марок. Володя смеялся: «Скупердяи немецкие, за такую голову — такие гроши!» Из рейда возвращались не с пустыми руками — по- полняли запасы. Удачу почти всегда отмечали. Даже комиссар бригады Павел Адамович, очень строгий ко всяким «анархическим выбрыкиваниям», как он говорил, на гулянку разведчиков смотрел сквозь пальцы. Володе кто-то сказал, что новенькая хорошо поет, и он пришел, попросил ее пообедать с ними. Разведчики собрались поодаль от лагеря — на опушке, на высоком песчаном пригорке, где гулял ветер и почти не было комаров. Но не от комаров они прятались — подаль- ше от командирских глаз. Обычно все делали вид, что никто не знает, где разведчики «отдыхают» после рейда. И редко кто к ним навязывался, прилипал. Только Клав- дия тайком носила что-нибудь повкуснее, из того, что раз- ведчики приносили из-за Днепра и «зажимали» — не сда- вали начпроду деду Прокопу, совхозному бухгалтеру, кото- рый даже командирам лишнего грамма никогда не отвешивал, не выдавал, каждая крупинка у него была на учете. Комбриг иногда злился на Прокопа за такую береж- ливость. И ругал старика: скупой, как кулак. А комиссар смеялся: «Золотой начпрод, запасливый, с ним никогда не объедимся, зато и голодать не будем». 230
А вчера разведчики выдали себя. Маша выдала их. За- пела в сосняке, и туда потянулись другие партизаны, даже раненые приковыляли. Пришлось парням прятать свой первач. Маша пела лучше, чем накануне,— песни веселые, о любви. Я любила его Жарче дня и огня, Как другие любить Не смогли б никогда! Подвыпивший Володя Артюк становился на колени и целовал ей руки. Любую нашу женщину устыдило бы такое барское проявление восхищения или благодарности — не знаю чего. А Машу это нисколечко не смущало, будто ей каж- дый день целовали руки. Но больше всего меня удивило, что из партизан никто не смеялся; потом, правда, отойдя, некоторые беззлобно высмеивали Артюка и Машу. Мне тоже не понравился ее второй концерт. Пение среди дня, перед охмелевшими разведчиками, Володино кривляние и вообще эта неуместная праздничность конечно же при- нижали наше партизанское достоинство, превращали тя- желую, мучительную, опасную жизнь в легкую забаву. Не хотелось мне, чтобы эта загадочная певица подумала, что нам легко живется. Люди должны воевать, а они, выходит, баклуши бьют. Если кому нечего делать, пускай бы сходил в деревню, бабам сено помог косить, чьи мужья в Красной Армии. В лагере я услышала, как командир штабного отряда Степук, пожилой, понурый и молчаливый человек, у ко- торого и кличка была «Дядька», с упреком сказал комис- сару бригады: — Разложит ваша канарейка мне отряд. Павел Адамович возразил: — Чем это она разложит? Песнями? — Да ты послушай, что она поет,— одни романсы. Да какие! «И жизнь... такая пустая и глупая штука...» По- дымет этим боевой дух? Ни одной песни советской, воен- ной... — Романсы, Корней Евстафьевич, писали классики — Глинка, Чайковский. А про жизнь, что пустая и глупая, Лермонтов сочинил. Но она поет больше народные песни, русские. Душевные песни, я вчера слышал... 231
Степук, чувствовалось, не согласился, однако спорить не стал — не любил человек лишних слов. Но, наверное, что-то подобное он сказал комбригу, когда тот вернулся из соседнего отряда, изнуренный жарой, долгой верховой ездой и потому злой. Петр Иванович был человеком на- строения: иногда сам любил гульнуть по-казацки и Ар- тюку за его смелость прощал «заливания», а другой раз партизану, от которого чуть пахло самогонкой, угрожал расстрелом или выставлял перед строем и давал такой на- гоняй, не выбирая слов, не стесняясь партизанок, что ви- новатый потом долго, даже для согрева в морозные дни, боялся принять «поганое зелье». Такой же, говорили (сама я не слышала), разнос учи- нил командир бригады и своему любимцу Артюку. Рикоше- том попало и «канарейке». Одним словом, разогнал «кон- церт» с большим шумом. Партизаны весь день смеялись, особенно потешалась Клавдия, рассказывая подробности со своими добавлениями. Очень ей понравилось, «как испу- галась пташечка, как вспорхнула, даже гитару забыла»... Маша действительно пришла красная и до вечера в одиночестве пролежала в землянке. А с Володи как с гуся вода. Ходил по лагерю по-прежнему веселый, ска- лил зубы, тискал девчат, раза три заглянул в нашу зем- лянку, к Маше. Утром, давая хлеб и лук, Клавдия с недобрым бабьим злорадством, а может, и с завистью, сказала мне: — А эта... твоя всю ночь с Володей папоротник мяла. Всю ночь... Неправду Клавдия сказала. Всю ночь я не могла уснуть и слышала, как Маша выходила из землянки. Ненадолго выходила, может, на полчаса, не больше,— в землянке было сыро и душно... Теперь, глядя, как Маша спит, сладко, по-детски, даже не слышит, как кусают оводы, я начинала верить, что Клавдия сказала правду. Смотрела на ее бесстыже ого- ленные ноги и кроме ненависти почувствовала брезгливое пренебрежение. Красота ее сразу поблекла в моих глазах... Что от ее красоты, если она вот такая! Но вместе с тем и себя почувствовала оскорбленной и униженной. Она вот спит — и хоть бы что, хоть трава не расти, а я не имею права спать, хоть я действительно не спала всю ночь, под утро, может, на час какой провалилась в тревожный сон. Я должна беречь ее. Беречь... Павел Адамович сказал до- верительно и прямо: «Знаешь, Валя, мы вначале не знали, куда ее намереваются забросить. И не очень, ты знаешь, прятали ее. Концерты эти... И вообще девушка она при- 232
метная, каждому в глаза бросается. Так ты гляди!.. Осто- рожность номер один. Да тебя и не надо учить...» Я не имею права уснуть. Да и не могу... Как я могу уснуть? Вчера вечером они позвали меня. Все трое — командир, комиссар, начальник штаба. «Тарас» — комбриг сам ска- зал мне с какой-то особенной теплотой, хотя со мной все разговаривали не по-военному,— раньше это меня даже обижало,— как с маленькой: — Задание тебе, Валя. Отведешь Машу в Гомель. От тебя не скрываем: Маша — армейская разведчица. Вый- дете завтра на рассвете. Переночуете у Федора, с ним об- судите все остальное. — Слушаюсь, товарищ командир. Потом комиссар говорил об осторожности. А мне казалось, что они все трое излишне долго раз- глядывали меня, будто впервые видели или провожали навсегда. Я не дождалась объяснения задания, почему-то испу- галась — отчего так недобро сжалось сердце? — нетерпе- ливо спросила: — К кому? В городе был добрый десяток подпольщиков, с кото- рыми я держала связь. Ответил начальник штаба по-военному коротко, не глядя на меня: — К Степану Жданко. Сердечко мое ёкнуло и оторвалось, покатилось вниз, в груди стало пусто-пусто, а в животе горячо, будто спирту глотнула. Снова они смотрели на меня. А я стояла по ко- манде «смирно» и молчала, боялась пошевелиться. — У тебя есть вопросы, Валя? — спросил комиссар с той же отцовской теплотой, от которой захотелось плакать. Я покачала головой. Нет, вопросов у меня не было. Я хорошо знала свои обязанности. — Можно идти? — Пожалуйста, Валя. Счастливого пути. Позови к нам Машу. II ...Надо будить ее. Надо идти. Некогда спать, да еще на таком открытом месте, среди бела дня. Но жара, усталость или душевная обессиленность ско- вали меня. Какое-то время я сидела недвижимо, смотрела 233
на ее грудь — как ровно и спокойно она дышит, на лицо, на котором, кажется, блуждала улыбка, счастливая улыб- ка; на ноги не могла смотреть — было в этом что-то по- стыдное, грешное — и не могла пошевелиться, не могла разбудить ее. Появилась нелепая мысль: оставить ее тут, сонную, и вернуться в бригаду. Пускай меня расстреляют за то, что я не выполнила задания. Глупая мысль. Задание я не могла не выполнить. Если бы раньше кто сказал, что у меня может случиться вот такое — что о себе, о чувст- вах своих, я буду думать больше, чем о нашем общем деле, о боевом задании,— глаза, наверное, выцарапала бы тому, так как нанес бы он самое большое оскорбление: на войне самое подлое — много думать о себе, от этого, очевидно, становятся трусами. А я давно уже преодолела всякий страх. Стыдно стало. Почему я вдруг так настроилась против этой девушки, нашей разведчицы, которая идет, безусловно, на очень ответственное задание в волчье лого- во? Что она красивая? Командование знало, кого выбира- ло. Не одна же она там была. Значит, такая нужна. Что она бегала прошлую ночь на свидание с Володей? Так что из того? К черту тому, к бабнику, не одна дура вот так выбегала и в отряде, и в деревнях, куда он часто загляды- вает со своими «мушкетерами». Маша будет ближе к Степану, чем я? Что из того? Будто в городе мало девчат. Не хуже красоток он встреча- ет. Выходит, я плохо думаю не о ней, а о нем, ему не верю? Глупая, глупая... Как можно так не верить самому близ- кому человеку? Жизнь ему доверяю, а он мне свою. А тут — не верить... Вот уж действительно бабья дурь. Одним словом, порассуждала вот так и, показалось, отогнала неприязнь к Маше. Приказала себе любить ее, как любила до вчерашнего вечера. Отломила сухую травинку, пощекотала у нее под но- сом, чтоб разбудить, она чихнула, покрутила головой, по- том замахала перед лицом рукой — думала, что овод ку- сает. Я шикнула на нее и засмеялась. Маша раскрыла глаза и спросонья недоуменно поглядела на меня. — Хватит дрыхнуть! Пошли! Она проснулась, сладко потянулась, закинув руки за голову, с упреком сказала: — Сон перебила. Такое снилось... — Володя, что ли? — пошутила я. — Какой Володя? — спросила она, как показалось мне, немного испуганно. — Который не дал тебе поспать ночью. 234
Маша поморщилась, как от неприятного воспоминания. — Нахал он, ваш Володя. Пьяный мужлан. Не понравилось мне это «мужлан», обидно стало за Володю. — А ты кто? Из панов? Маша засмеялась. — Из панов. Княгиня. Два иностранных языка знаю. Не веришь? В то, что она знает языки, я поверила, но опять же по- думала, что такие сведения разведчик не имеет права го- ворить вслух, даже на лугу. И потому я ничего не ответила ей, верю я или не верю. Приказала: — Подъем! Пошли! — Подожди минуточку. Дай мне полюбоваться. Когда это я лежала вот так? Чтоб надо мной шелестели листья дуба... И небо было вот такое... голубое, бездонное. И тучки белые. И тишина. Боже мой, какая тишина! Не верится, что где-то гремят пушки. Сеном как пахнет! Вдохни! Ка- кой запах! — Не знаешь ты запаха настоящего сена. Разве это сено? — Откуда мне знать! Я горожанка...— Она помолчала и вздохнула.— Где я полежу еще так? В такой тишине... И это «Где я полежу еще так?» резануло мне сердце, в нем была не просто тоска — отчаяние, как бы расстава- ние с дорогим ей миром. Впервые мне стало жаль ее. Я сжалась, застыла, не осмеливаясь помешать ей думать в такую минуту. Маша долго не моргая смотрела в небо. Потом повер- нулась на бок, лицом ко мне. — Знаешь, Валя, я училась в театральной студии при...— и осеклась, чтоб не сказать, где училась. Да, говорить, откуда она, где училась, нельзя. Не пер- вого разведчика я вела и хорошо усвоила, что мне надле- жит знать, а о чем запрещено расспрашивать: чего не зна- ешь, того никакими пытками у тебя не вырвут. Но студия меня заинтересовала, так как подтверждала мою позавче- рашнюю догадку, и у меня тоже вырвалось (бабий язык!): — Я так и думала! — Что ты думала? — Что ты артистка. — Никакая я не артистка. Так, забава... грех моло- дости. Один умный режиссер сказал, что ни черта из меня 235
не выйдет...— И вдруг перевела разговор на другое: — Ты часто ходишь в город? — Да как сказать... Когда надо... — Не страшно? - Где? — Там, в городе. — В городе — нет. На постах раньше было страшно. Иной гад как начнет тебя допрашивать и ощупывать... — По телу лапают? — По телу. Маша брезгливо передернулась. А я почувствовала вдруг иную тревогу. Когда я убедилась, что она разведчи- ца, то не сомневалась — опытная разведчица, только умышленно прикидывается простушкой, а тут, после ее вопросов и такой реакции, поверила, что она новичок, на первое задание идет. И это встревожило. Не хитро, а не- разумно она вела себя в лагере. Нельзя так выставлять себя перед сотней людей. И проговариваться так нельзя. Тревога моя была за... Степана. По-бабьи испугалась кра- соты ее... Другого надо бояться! Маша села, подняла руки, чтоб поправить волосы. В этот момент я неожиданно сильно толкнула ее в грудь. — Ложись. И сама повалилась на нее. Что она подумала? Я уви- дела, как блеснули ее глаза — не испуганно, а недоуменно и гневно. Она так крутнула мою руку, что я чуть не за- кричала от боли, и мигом очутилась наверху, тяжестью своего тела прижала меня к сену. Ловко у нее получилось! Если бы я трепыхнулась, она легко задушила бы меня. Лицо ее в этот миг было страшным. — Ты что? — Глупая... не поднимайся... полицаи;..— наконец удалось объяснить мне причину моего неожиданного по- ступка. Действительно, недалеко, на таком же пригорке, возле такого же одинокого дуба, я увидела полицая,— может, он тоже лежал и поднялся. Я узнала его за полверсты, так как уже имела встречу с этим «бобиком». Маша приглушенно засмеялась и отпустила меня. Я отползла к дубу, приподнялась и начала наблюдать за полицаем. С ужасом увидела, что на шее у него ви- сит автомат. Это сильно насторожило. В тот раз он был с наганом. Автоматы в небольшие полицейские гарнизоны немцы выдавали редко. Не начинается ли блокада? Может, их сотни тут, полицаев, немцев? Но здесь ведь, я знала, не 236
базируется ни один отряд. А до Федора еще далеко. Потом подумала, что партизаны в эти болота могли заявиться в любой момент — из-за Днепра, из Черниговских или Брянских лесов. Да мало ли откуда... Рейдовый отряд. Или любой другой после тяжелого боя, чтоб скрыться от пре- следования. Нет, не похоже, что полицай выслеживает кого-то. Идет как хозяин, не оглядываясь. Осматривает сенокос. Ах, если бы у нас был пистолет, я отомстила бы этому га- ду. Нет, если бы и был пистолет, я все равно не имела бы права рисковать при выполнении задания. Надо уходить, пока он не увидел нас. Полицай спустился в низину и на миг скрылся за ло- зовыми кустами. Я схватила Машу за руку, приказала пригнуться к земле, и мы скатились в мокрую лощину с невыкошенной, высокой травой. Выбравшись из лощины на сухое, снова увидели его черную фигуру. «Не боится же, гад, шляется один»,— подумала я. Теперь, если даже он и увидит нас, уже не страшно: перед нами был молодой ольшаник, за ним большой лес, и бежали мы так, что пуля не догнала бы, а не только полицай в суконном мундире и в сапогах. Хорошо, что врасплох не застиг. Я ругала се- бя: как могла позволить отдыхать в таком месте! Маша тут же запротестовала: — Почему ты летишь так? Неужели думаешь — он гонится за нами? Не понимаю я все же... Как мы пойдем в город, через посты, если так боимся тут, убегаем? Новому человеку, даже разведчику, действительно трудно понять мои тайны, мое чутье. Я рассказала, как встретилась с этим полицаем в пер- вый раз. Было это в марте. Начиналось разводье, но река еще стояла. Мне срочно надо было попасть в город, отнести закодированное письмо «Ахрему», подпольщику, которого я давно считала второстепенным, так себе, думала, запас- ная явка у деда. Письмо было из Центрального партизан- ского штаба, его доставил специальный представитель, спустившийся на парашюте (про письмо я, безусловно, Маше не сказала. Имела задание — и все, а какое — зачем ей знать). До этих вот мест меня провожали Володя с хлопцами, на конях, я ехала в седле. Отсюда — было договорено с командирами — я переберусь на левый берег Сожа, выйду на Черниговское шоссе и там постараюсь доехать до Гомеля на машине. Надо было спешить. Мне дали бутылку самогона-первака и десяток яиц, за такую плату немецкие 237
шоферы подвозили. И вот на том берегу, в лесу, меня остановил полицай, догнал, будто долго шел следом. Чего он болтался по лесу, где еще лежало немало снега? У меня была бумажка от старосты из Рудни. Но справка такая его еще больше насторожила: не ходили рудневцы той дорогой, объяснение мое, что все полевые дороги раскисли, перерезаны ручьями и потому я, про- мокшая и усталая, решила выйти на шоссе, полицая мало убеждало. А когда я предложила ему самогонку, он зло засмеялся: «А ты, вижу, опытная, знаешь, чем можно ку- пить... Да меня не купишь...» Я умела выдать себя моложе по возрасту, прикинуться девочкой-подростком лет пятнадцати, и плакала навзрыд всю дорогу, пока он вел меня. Наверное, не так уж и на- рочито. Не только от страха. От отчаяния. Провалиться на таком ответственном задании! С таким письмом! Правда, само письмо найти нелегко, для этого надо раздевать меня догола. Фашисты, я знала, могут и такое сделать. Но не станут же они сразу раздевать меня? А как только уйдут с глаз, посадят в холодную, письмо я съем. Да слабое это было утешение. Себя, может, и спасу, съев письмо, да и то если не повезут в Рудню, а спросят у старосты так, без меня,— староста там был наш, партизанский. Но дело бу- дет провалено, по всему видно, очень важное, так как не посылали бы из Москвы специального посланца, могли бы по радио передать. Может, новый код для разведчика. Как, с какими глазами я вернулась бы в бригаду! На меня так надеялись, так верили. Все. Представитель Центрального штаба в том числе. Шла я впереди полицая, не плакала — выла на весь лес, все еще надеясь разжалобить его. Глотая слезы, без передышки рассказывала, что в доме пятеро детей и все они больные, что я должна идти в город к дядьке (называла подпольщика со станкостроительного завода, у которого иногда ночевала, он подтвердит, если что, легенда была старая, знакомая ему), чтоб добыть соли и лекарств. Полицай посмеивался над моими слезами и издевался, гад: «Рассказывай сказки! Знаю я тебя. В отряде видел». «В каком отряде, дяденька? Что это вы говорите!» Проходили мимо лесничества. Хата сожжена, а пуня осталась. Полицай вдруг остановил меня. Глаза у него за- блестели, как у кота, а толстая морда расплылась в отвра- тительной ухмылке. Был он немолод, лет тридцати пяти, 238
невысокий, но коренастый, дюжий, краснолицый. И вдруг говорит: «Пойдем в пуню. Тогда отпущу тебя». Сразу я даже не сообразила, зачем идти в пуню. А ког- да поняла, то пережила такой страх, какого не знала еще ни разу за всю войну. Смерти глядела в глаза не раз, но такого страха не испытывала. Даже в блокаду, когда ле- жала в куче сухих веток, а возле нее остановились кара- тели, и один, догадывалась я, предлагал поджечь ветки и долго щелкал зажигалкой, да, на мое счастье, зажигалка не загорелась,— видно, кончился бензин. Или когда меня задержали на гомельском рынке и у меня под кофточкой была «Правда». А вот тут я почувствовала смерть верную. Другого выхода не было. Я буду грызть его зубами, и он, такой бык, либо задушит меня, либо застрелит. Наверно, от страха у меня резануло в животе, потянуло на рвоту, я скорчилась, посинела и страшно закашлялась, даже слюна потекла. В ту зиму у меня часто кровоточили десны, от натуги, должно быть, от кашля лопнул какой-то сосуд, и я сплюнула с кровью. Посмотрела на полицая — он брезгливо поморщился. И тут как-то сама собой появи- лась отговорка (как бог послал, сказала б моя мать): «Дяденька, так нельзя же мне. Чахоткой я больна. За- разная. Видите, кровью харкаю. И мать болеет. И брат... Заражу я вас». А кашель не унимается — вот же бывает счастье. Плюнул он с отвращением и говорит: «Давай твою самогонку. Руки о тебя, подлюга, почкать не хочется. Ходите тут, отравляете воздух... Марш отсюда, заразная!» Какое-то время, медленно отходя и кашляя, боялась, что он выстрелит в спину. Но услышала не выстрел — звон. Он разбил бутылку с самогонкой о сосну и снегом вымыл руки. — Чистюля. Долго жить хочет,— засмеялась я, кончая рассказ о встрече с полицаем. Теперь, когда мы прошли лес, вышли в поле и впереди увидели женщин, копающих картошку, я решила не об- ходить этих баб, спросить у них дорогу — пускай Маша знает, что не от всех людей надо убегать и прятаться,— я не очень-то была уверена, что это тот же полицай; за полверсты, если не больше, не так легко узнать человека, которого видела всего один раз и в другой одежде — тогда он был в полушубке. 239
На Машу рассказ мой, по всему было видно, произвел впечатление. Она даже раза два опасливо оглянулась. И вообще как-то подтянулась, насторожилась. Была уста- лая, расслабленная, легкомысленная — ничего не боялась в этих лесных, болотных и луговых просторах, должно быть, думала, что я сознательно нагоняю страху и потому веду ее с такими предосторожностями. Действительно, трудно было понять: идем в город, во вражескую пасть, а тут, считай, своих боимся. — И часто они насилуют наших? Чего только я не слышала за два года войны; как связ- ная, все время была на ногах, встречалась с разными людьми, ночевала в городе на разных квартирах и в де- ревнях. Может, часть из того, что я слышала,— выдумки, женские страхи... Но немало знала и истинного. Напри- мер, о том бандитском отряде, что появился по весне в За- днепровье, нашей бригаде пришлось ликвидировать его. Сколько бандиты, выдававшие себя за партизан, изнаси- ловали в селах девчат! Наш штаб проводил дознание, опрашивал крестьян, я сама читала страшные показания: кровь в жилах стыла от рассказа матери, дочь которой после издевательств над ней повесилась. Но Машу исто- рия с отрядом не так тронула,— может, потому, что рас- сказывала я отрывисто, нескладно. Другое меня встревожило — женщины, копавшие картошку. Я сказала им: «Бог в помощь». Они не ответили и смотрели, как вол из-под ярма. Спросила дорогу на Скиток — показали неправильно, направили на Терешко- вичи, а там, я знала, размещался полицейский гарнизон. Вредные бабы встретились! Маше не сказала, что за бабы такие, она и так нехоро- шо отзывалась о здешних людях. А они добрые. Им я ве- рила. А это разве люди? Наверное, мать, жена или сестра полицая какого-нибудь или старосты. Может, наши парни пристукнули самого хозяина, потому они и глядят волком на каждого, в ком подозревают партизана. Версты три я шла с предосторожностью, ускорив шаг. Сбив ноги, Маша по-прежнему отставала. Жара была не- стерпимая, редко такое случается даже в августе. Мы снова вышли на луг, но держались близ зарослей, вдоль ручья. Трава сплетала ноги, влажный воздух стано- вился густым, как смола, раздирало грудь. Тело облива- лось липким потом, и сердце билось в висках и в кончиках отекших пальцев. 240
Со мной это случалось не раз: в каком-то месте или в какое-то время я будто переходила границу, линию фронта, за которой исчезали ощущение опасности и все мои страхи. Так случилось и теперь. Чего испугалась? — подумала я. Полицая, которого увидала за полверсты? Да если бы он начал стрелять в нас из своего автомата, так и то... соли он нам насыпал бы на хвост. Неприветливых баб? Будто в первый раз встречаю таких. И между тем не раз убеждалась, что неприветливый человек не всегда враг. Нередко бывает наоборот. Разве лучшему я учу Машу своими странными предо- сторожностями? Разве надо разведчице так остерегаться? Не играю ли я немного перед ней? А она, может, более опытная, только не выдает себя,— такую неумелую и ле- нивую вряд ли послали бы сюда. Но скорее всего «граница» эта появилась потому, что мы уже недалеко от Федора, километров семь всего, что это, в сущности, уже наша зона, федоровцы хвалились, что из близлежащих сел и поселков поудирали все полицаи, их забитые хаты партизаны понемногу жгут, не все сразу, а поочередно, чтобы чувствовали изменники партизанский дух в этом крае. Свернув с дороги, я потеряла ориентиры, и мы не- ожиданно вышли к Сожу. Река блеснула из-за кустов ши- рокой искристой гладью, немного испугав меня, ослепив и очаровав. Я остановилась, растерянная, но тут же пред- ставила выученные по карте и в натуре замысловатые петли и изгибы, что делает тут Сож, и быстро сообразила, куда мы попали. Удачно вышли. Место безлюдное, до от- ряда ближе, чем я думала. Река дышала прохладой. В такую жару разве только явная опасность заставила бы отступить от реки. Захоте- лось постоять на берегу, вдохнуть прохлады. Хоть минутку подержать в чистой, проточной воде натруженные ноги. К самому берегу подступала гряда лозняка-краснотала, разрезанная ручьем. Где ручей сливался с рекой, образо- валась песчаная отмель. Шагах в двадцати от берега даже выступал островок с беленьким-беленьким, как сахар, песочком. На островке сидели непуганые чайки. Пока Маша разувалась, я прошла по воде до островка. Чайки, лениво вскрикнув, перелетели на противополож- ный берег. Я огляделась вокруг. Далеко, по обе стороны реки открывались речной простор и берега, с нашей сто- роны заросший лозняком, с песчаными косами, а с того, противоположного, — голый, обрывистый, с одинокими 241
дубами. В обрыве гнездились ласточки и стрижи,— зна- чит, от деревни далеко, иначе мальчишки и кошки разо- рили бы птичьи гнезда. Действительно, кроме чаек, нигде пи одного живого существа. И ни одного постороннего звука. Все притаи- лось, застыло в полуденной истоме. Только журчит и ласково плещется возле ног вода. Просто рай земной во- круг. Маша подошла ко мне, высказала свое восхищение: — Какая прелесть! — И вдруг предложила: — Давай искупаемся. О том, чтоб искупаться, я подумала раньше ее. Опас- ности больше не чувствовала. Возле своего лагеря иногда купалась с осторожностью — чтобы парни не подсматри- вали. А тут было ощущение полной свободы. Но я поду- мала о другом: стоит ли мне показываться голой перед этой красоткой? Какой худой — одни ребра — и невзрач- ной я предстану перед ней! Это как бы унизит мое женское достоинство. А я ни в чем не хотела унижаться перед ней. Со вчерашнего вечера мне хотелось убедить себя, что я не хуже ее и достойна настоящей любви. Степановой любви. Вот почему я не сразу ответила на ее предложение. А Ма- ша не проявила уже такой настойчивости, как с отдыхом под дубом. Наверно, история с полицаем, мой рассказ о нем несколько дисциплинировали ее. Но искушение бы- ло столь велико, что она попросила меня как-то странно, совсем по-детски: — Я больше недели не мылась. А до войны я еже- дневно принимала ванну. Такое признание почему-то рассмешило меня. — А ты и в самом деле панского роду. Плавать ты хоть умеешь или только в ванне? Река наша знаешь какая... — А ты погляди, как плавают девушки панского ро- да.— Маша тоже засмеялась и начала расстегивать коф- точку. Я даже испугалась, что она разденется тут, на остров- ке, посреди реки. Просто сама я не могла раздеваться на та- ком открытом месте. Девичья целомудренность. Как ни безлюдно вокруг, а все же... лучше иметь хоть какое-то прикрытие. — Не тут! Идем в лозняк. Я не успела расстегнуть на юбке крючки, как она уже стояла совсем голая. Стояла в двух шагах от меня, но между нами была лоза — десяток упругих красных стеб- лей, которые, казалось, звенели, как струны. Через эту живую решетку, в кружевном сплетении солнечного света 242
и теней от листвы в чудесном зелено-золотом освещении тело ее казалось удивительно красивым. Она стояла спиной ко мне, подняв руки, сворачивала в пучок волосы. Такая поза, будто хочет взлететь в небо. Подобное женское тело я видела только в музее, во дворце Паскевича. Все оста- навливались перед картиной, хотя нам, девушкам-перво- курсницам, было стыдно смотреть на нее вместе с маль- чишками, будто раздели и выставили кого-то из нас. Но под картиной было написано, что это греческая богиня. Прочитанная подпись несколько уменьшила нашу стес- нительность. На богиню можно было смотреть и при парнях. Я замерла от восторга и похолодела от страха. Разве могу я сравниться с такой красавицей? Она настоящая богиня. Спустила на песок юбку, притоптала ее ногами и боя- лась скидывать остальное, так и стояла в пестрой кофточке и в короткой сорочке из грубого, домотканого полотна. Но вот Маша повернулась ко мне и удивилась, что я еще не разделась. А я чуть не засмеялась... от внезапного откры- тия. Передо мной стояла не богиня — обыкновенная жен- щина, таких я видела в бане. Именно женщина. Белые, точно помятые, складки на животе бывают только после беременности и родов. И грудь. Не надо было иметь собственного опыта, чтобы понять, что такая грудь кор- мила ребенка. Едва не вырвалось: «Ты замужем? У тебя есть дети?» Но прикусила язык. К чему эти слова? Зачем учинять допрос, который, возможно, будет неприятен ей? Разве недостаточно мне вдруг появившегося странного ощущения своего превосходства над ней? Правда, странно. Иногда я завидовала нашим женщинам, у которых есть дети. Если погибнет мать, останется дитя, продолжение ее жизни, а после меня ничего не останется. А Маше не по- завидовала, хотя мы связаны с ней: два дня над нами будет висеть опасность, большая, чем тогда, когда я ходила одна, — из-за нее большая. Но не об этом я думала. О другом, бабьем. Почему я вдруг ощутила свое превос- ходство над ней и в тот момент удивительно успокоилась, обрадовалась? Разгадать такую загадку и теперь не могу, прожив на свете полсотни лет и пережив все, что только могло выпасть на долю одной слабой женщины. Разделась я охотно и уже нисколько не стеснялась своего худого тела. Мы кинулись в воду одновременно с обрыва, отойдя в сторону от отмели,— там было глубоко. Маша нырнула, 243
вынырнула, повернулась на спину и засмеялась от удо- вольствия. Держалась она на воде как рыба, сразу чувство- валось — хорошая пловчиха. Но и я выросла на берегу Днепра и могла показать не меньшее умение. И я рванула вперед, на середину реки, по-мужски, размашисто загре- бая руками. Но через минуту увидела, что и в п лавании по сравнению с Машей я деревня. Она пролетела мимо меня, как снаряд, как акула. Плыла спортивным стилем, не знаю, как он называется, разрезая воду головой. Пружи- нисто выбрасывая свое упругое тело на поверхность,— блестели одни белые лопатки. От меня во все стороны ле- тели брызги, она же плыла, почти не поднимая брызг. Я далеко отстала и фыркала следом, как старенький ло- пастный пароходик за современной «Ракетой». Переплывать на другую сторону, безусловно, было безрассудно. Я никогда не позволила бы себе, ибо это означало забыть не только о задании, которое выполняла, но и о войне вообще. Однако не успела я предупредить ее, как Маша была уже там, на том берегу, встала на ноги, об- мыла лицо, потом вышла из воды и села на песок. Меня отнесло дальше от того места, где сидела Маша. Я устала, задыхалась и даже испугалась, что не доплыву, что течение снова отнесет меня на середину реки. Выйдя из воды, я пошла к Маше по песчаной полосе под высоким обрывом. Но мне вдруг показалось, что оттуда, с нашего берега, кто-то смотрит на меня. Я стыдливо бросилась в воду и, погрузившись в нее, дошла до Маши. Овладел страх: а вдруг кто-нибудь заберет нашу одежду? Как мы тогда заявимся в отряд? Какой позор! За такое легкомыс- лие расстрелять меня мало. — Поплыли назад, — сердито приказала я Маше. — Отдохни, ты запыхалась. Я разозлилась: — Ты что, купаться и загорать сюда прилетела? Она почувствовала мое недовольство и без слов поко- рилась. Заметив, что я утомлена, плыла рядом. Страхова- ла. Плыли мы медленно, не спеша, преодолевая течение, чтобы нас не отнесло от песчаного островка. Достав ногами дно, начали выходить на мель. Вода стала уже по колено, как вдруг я вскрикнула и присела. Из лозняка, с того места, где мы оставили одежду, вы- глядывала страшнее самого страшного зверя морда... полицая. Того. Знакомого. С которым я встретилась в марте. Толстая красная морда его расплылась от про- тивного самодовольного смеха. Я подумала, что может 244
сделать такой гад. Наверно, погонит нас в село на потеху и издевку в таком виде — в чем мать родила. Нет, не вы- лезу из воды, лучше утоплюсь. Нырну и не вынырну. И я потихоньку отплывала на середину реки. А Маша шла вперед, к берегу, огибая песчаный остро- вок. Неужели она не видит полицая? Может, крикнуть ей? Нет, не может она не видеть, не слепая. Он вышел на- встречу ей, спустился к канавке, поедая ее жадными гла- зами. На шее у него висел немецкий автомат, одной рукой он держался за приклад, другой мазнул себя по лицу: вы- тер пот или протер глаза, чтоб лучше разглядеть такое диво — голую девушку. Маша все равно шла на него, медленно, вихляя бедра- ми, как бы дразня. На теле ее горели маленькими солнца- ми капли воды. Они слепили меня, эти искристые капли на красивом теле, которое она так открыто выставляла перед полицаем. — Купаемся, рыбки золотые? — хихикнул полицай, облизывая пересохшие губы. — Хочешь с нами покупаться? — Гы-гы! — оскалил он зубы.— Не помешало бы. — Так давай. Маша остановилась в каких-нибудь двух шагах от него, не больше. Очевидно, он ослеп от ее близости. Маша про- вела руками по груди, потом по животу, по бедрам, расти- рая капельки солнца. — Хороша? — спросила она весело. — Ох хороша! Гы-гы...— казалось, заржал он от вос- хищения. Она протянула к нему руки. — Давай помогу раздеться. Должно быть, тут он почуял угрозу, так как сказал: — Ну-ну! — и, кажется, успел отступить на шаг. Но было поздно. Маша сильно охватила его за шею ру- ками и припала губами к его губам. Тут я поняла ее на- мерение и кинулась на помощь: может, вдвоем сумеем обезоружить его. Да не успела добежать — глухо ударила короткая автоматная очередь. Маша сильно толкнула полицая от себя. Он свалился на травянистый откос, страшно завыл, но сумел еще найти и нажать спусковой крючок, да не смог уже скинуть ре- мень, поднять автомат, нацелить на кого-нибудь из нас — стрелял в землю, в обрыв, пули рвали корни лозняка, в реку летели песок и трава. 245
Маша перескочила через полицая, наклонилась, сор- вала с его шеи автомат и начала стрелять в упор — в грудь, в голову, в живот. Лицо ее было страшным. Видела я, как убивали врагов, свидетельницей была, как Кузьма Бруй расстреливал убийцу своего сына — полицая Котикова, но даже у Кузьмы такой ненависти, злости, гнева, гадливости, от- вращения не было ни на лице, ни в глазах. Она расстре- ляла все патроны; когда автомат замолк, удивленно по- смотрела на него — почему он замолк? — и бросила мерт- вому полицаю на грудь, будто и не поднимала. Я прежде всего собрала нашу одежду. А вдруг полицай не один? Успела надеть сорочку,— не голой же бежать по лознякам, позорно бежать партизанке голой, даже если никто и не видит. Маша сидела на корточках над канавкой и медленно и старательно мыла руки, терла их песком. На всю жизнь запомнилось, как, с каким выражением гадливости,— будто раздавила крысу,— она мыла руки. Я надела ей через голову сорочку. Маша недоуменно поглядела на меня: что я делаю, зачем? — Надевай сорочку! И бежим быстрей! Может, он не один тут... Тогда она боязливо оглянулась на мертвеца и переско- чила через ручей в гущу лозняка, обдирая голые руки и ноги. Я не полезла бы так, побежала бы берегом. Но те- перь мне ничего не оставалось, как идти следом за ней; после того, что случилось, я готова была признать, что не такая она неопытная, как прикидывалась. Вон какого черного буйвола свалила! Но и гад же он, ведь верст пять за нами шел, словно за смертью своей. Немного придя в себя, я подумала, что Маша действо- вала правильно, по-партизански, а я, как девчонка, столь- ко сегодня наделала глупостей, стыдно будет докладывать командованию. Если сделаю еще одну промашку, мне не простят. Как я могла не забрать автомат? Это же первая партизанская заповедь — забрать оружие у убитого врага. Остановила Машу: — Подожди. Послушаем. Она снова присела и зачерпнула пригоршней песок. Он сеялся меж пальцев, может, ей хотелось чем-то занять ру- ки, так как они — увидела я — все еще дрожали. Не уди- вительно. Я не убивала, а у меня тоже трепетало сердце, дрожали руки. 246
Было тихо. Даже не шелестел лозняк. Только где-то далеко замычала корова. И это мирное мычание сразу как- то удивительно успокоило меня. — Надо забрать автомат,— сказала я. — Зачем? — спросила Маша. — Ого! Такое оружие! Автоматов у нас не густо. Кра- евский спасибо скажет. На Машином лице промелькнула вроде бы виноватая улыбка. — Я не могу... видеть его... Пойми... Это я понимала. Разве мне приятно лишний раз смот- реть на мертвеца, да еще такого? — Я пойду сама,— сказала я.— А ты одевайся и жди меня тут. Я надела юбку, блузку и пошла. Полицай лежал так, что с того, противоположного берега его издалека можно было увидеть. Это мне не понравилось. Лучше, если бы нашли его как можно позднее. Хотя вряд ли будут сооб- щать гестапо и городской полиции об убийстве одного сельского «бобика» — в боях партизаны их десятками ко- сят. И все же... Зачем нам завтра вызывать огонь на себя? Несомненно одно: будет усилена предосторожность постов. Я на мгновение задумалась: куда же девать полицая — затащить в лозняк или спустить в реку? Лучше концы в воду, как говорится. Но странное дело — выросла, счи- тай, на реке, а не знала, как ведет себя на воде убитый, тонет или плывет по течению. Утопленник тонет, а потом всплывает. Рассудила, что суконный мундир, сапоги, белье, намокнув, потянут тело на дно. Забрала у него из кожаной сумки две запасные обоймы, перезарядила автомат. Хотела проверить во внутреннем кармане, нет ли какого документа, но откинула полу и от- шатнулась, чуть дурно не сделалось: пули прошили тело насквозь, и кровь все еще пузырилась, булькала, будто билось его сердце, хотя глаза давно остекленели, в них отражалось только небо. Взяла его за руки, чтобы тащить, и подумала уже без особой ненависти и злости, пожалуй, с женской сердо- больностью: «Ну что, дурень, поймал партизанок? А у тебя, видать, есть жена и дети, может, и мать. И ты был смелым, не бо- ялся ходить там, где ходят партизаны. За что же ты не- взлюбил так своих людей?» Маша сидела на том же месте в лозняке и — странное дело — все еще пересыпала песок, черпала его горстями 247
и вновь сыпала на землю. Как маленькая. Она сильно из- менилась за эти полчаса и уже не выглядела такой краси- вой, статной, уверенной, какой была, когда отдыхала под дубом и купалась, — осунулась, побледнела и стала какой- то беспомощной. Сказала ей: — Я спустила его в реку. Пускай плывет... Маша встрепенулась, испуганно икнула и вдруг скор- чилась; ее начало тошнить. Спазмы были мучительные, казалось, вывернет все нутро. Виновато поглядывала на меня и судорожно хваталась руками за ветки, как бы же- лая подняться, да не было сил. Такое на моих глазах слу- чалось не с нею первой, поэтому я не удивилась и не ис- пугалась. Бывало, вот так корчились не только женщины, но и мужчины, кто впервые убил или просто увидел страшную рану у товарища. Комиссар наш с сорок первого воюет, а до сих пор не может видеть, как оперируют ране- ных, ему становится дурно. Тошнота не принижала Машу. Скорее наоборот. Теперь я знала то, о чем не отваживалась спросить, так как не имела права, и Маша тоже не рассказала того, на что не имела права. Ее, оказывается, хорошо подготовили в раз- ведшколе. Теоретически она все знала и все умела: так хитро и ловко свалила полицая, не каждый мужчина сумел бы потягаться с ней, но на боевом задании она, видимо, в первый раз; во всяком случае, войну так близко увидела впервые, такую войну, когда надо убивать самой, а иначе убьют тебя, да не просто убьют — будут мучить, изде- ваться, топтать, насиловать. Гад тот, безусловно, повел бы нас голых... Словом, Маша раскрылась во всей своей сущности. Полнее узнала я и частицу ее биографии. Но что сказать в таком случае? Благодарить, что спасла меня, или уте- шать? Нет, сейчас никаких утешений. Ни к чему. Нужно одно — военная, командирская строгость и требователь- ность, которой у меня не хватило, и поэтому мы чуть не попали в беду. Бабами почувствовали себя, а не бойцами. — Ну, не хнычь, а то всех полицаев созовешь отовсю- ду,— почти злобно сказала я Маше. — Пошли! Пока гром не грянул. Она удивилась моей суровости, взглянула жалобно, как бы прося пощады. Но снисхождения у меня не могло быть. 248
— Пошли, пошли! А то совсем курортницами станем, о деле забудем. Она послушно поднялась. III Отряд Федора вырос из диверсионной группы, которую забросили в наши места летом сорок второго года. Долго группа действовала самостоятельно, контроли- ровала участок железной дороги и шоссе Гомель — Речи- ца, поддерживая связь с северными отрядами и бригада- ми — гомельскими, буда-кошелевскими, стрешинскими. Потом отряд влился в нашу бригаду и с прошлой весны выполнял особые задания, о которых даже большинство бойцов имело смутное представление; партизанам отряда не нравилось, что они стали редко выходить на железную дорогу и шоссе, редко вступать в открытый бой, а частенько скрывались от немцев и даже полицаев. Я только догадывалась об основной, скрытой деятель- ности отряда. Может, я преувеличиваю роль своей брига- ды, может, другие бригады и партизаны занимались этим не меньше, но мне казалось, что с ранней весны сорок третьего года очень активизировалась деятельность нашей армейской разведки в Гомеле и вокруг него и что развед- чики засылались именно через нашу бригаду, через нас поддерживалась и связь с ними. На разведку работало почти все наше связанное с брига- дой гомельское подполье. Многочисленные нити этих сложных связей с подпольем и разведчиками и держал в своих руках Федор. Строевой офицер, капитан, человек, удивительным образом соединявший в себе многие ка- чества, самые противоположные,'— например, отчаянного диверсанта и необыкновенно осторожного и до тошноты, как сказал однажды о нем Павел Адамович, точного шта- биста, который терпеливо, настойчиво, предусматривая все до мелочей, планировал каждую самую простую опе- рацию: один из почти ежедневных партизанских налетов, которые комбриг и Володя Артюк обычно решали за три минуты, Федор разрабатывал бы всю ночь. Не отступая далеко от города, отряд, однако, часто ме- нял место стоянки — в то лето у него не было постоянного лагеря. Я тотчас же поняла, что отряд снялся из Калинок, раз на болоте нас никто не задержал, и испугалась: где же их искать? Что случилось? Такого еще не было, чтобы в штабе 249
бригады не знали, куда исчез отряд. Связала пронырли- вость полицая с исчезновением отряда и насторожилась: не напороться бы на карателей. Но чрезмерная бдитель- ность на этот раз подвела меня. В Калинках — так назы- вался молодой густой лес в болотной зоне — нас задержа- ли странным образом. Не окликнули, накинулись врас- плох. Двое — на меня, третий, здоровенный, прыгнул на Машу. Но с ног ее не сбил. Сам оказался на земле. Рва- нувшись, Маша японским приемом ударила его по шее и по солнечному сплетению, перекинула через ногу. Я сразу же узнала партизан из отряда и отдала автомат без сопротивления. Тут же послышался голос самого ко- мандира: — Стойте! Свои! Он вышел из-за кустов в чисто выстиранной военной форме, низкорослый, аккуратный, подтянутый, на- пряженный, как сжатая пружина; ходил он как на параде, высоко поднимая ноги, и ступал действительно пружи- нисто, вприпрыжку. Я сильно разозлилась на него. Нашел на ком трениро- вать своих разведчиков! Могли руки вывернуть, или я могла вырваться и резануть из автомата. Умный человек, а делает глупости! Не видеть же меня партизаны не могли, так как у них я была нередкой гостьей. Командир увидел, что я злюсь. — Прости, Валечка. — Обращаясь к своим всегда по- военному — «товарищ партизан», «товарищ боец»,— меня Федор всегда называл так вот ласково-уменьшительным именем, как маленькую; изредка мне это нравилось, но чаще обижало, в зависимости от настроения. Командир разговаривал со мной, а смотрел на Машу с повышенным интересом, скорее даже с восхищением, сразу, бесспорно, догадавшись, кто она. Скомандовал пар- тизану, корчившемуся на земле от Машиного удара в живот: — Встать, товарищ боец! Постыдись женщин! Но тому нелегко было подняться. — Когда в расположении отряда появляются во- оруженные люди, прежде всего их надо бесшумно обезо- ружить,— говорил командир поучительно, как наставник на уроке.— На рассвете какой-то тип пробрался в лагерь. На допросе молол ерунду и окончательно запутался. При- шлось шлепнуть. А утром над лагерем висела «рама». Наверное, от слова «шлепнуть» Машу снова за- тошнило. 250
Федор не по-командирски, очень уж как-то по-мирному забеспокоился: — Что с вами? Заболели? Обо мне когда-то, когда я заболела у него в отряде, он так же заботился — не просто как командир, а как лекарь и нянька. Но все равно такое его внимание к Маше неприятно задело меня. На Машу я глядела теперь требо- вательно и внимательно: «Не проявляй, дурочка, своей слабости. Я смолчала бы о ней». По дороге я думала, как рассказать о происшествии с полицаем так, чтоб не упоминать о том, что он захватил нас голых, в реке. Говорить надо правду, однако с ма- леньким пропуском или отступлением. Да и вообще лучше рассказать так, чтоб другие партизаны не слышали, а то будут хохотать, передавать друг другу подробности, сочи- нять анекдоты. Я же вовсе не была заинтересована в том, чтобы меня часто вспоминали, а Маша — тем более. Своей же невольной реакцией она как бы выдавала всю правду. Мы отстали немного с Федором, и я по-военному крат- ко доложила о случившемся происшествии. Утешило, что такой требовательный командир, который выступал против всякой «партизанщины», купание наше принял как самую естественную человеческую необходимость. Действитель- но, почему бы не искупаться в такой день? По своей земле ходим. Но история с полицаем командиру не понравилась. Преследование нас полицаем на лугу и то, что он так долго следил за нами,— все это Федор связывал с проникнове- нием шпиона в их лагерь и с разведкой «рамы». Кстати сказать, то, что мы уничтожили его, полицая, командиру не очень-то понравилось, хотя он и согласился, что другого выхода не было, что Маша молодчина, и, похоже было, восхитился ею еще больше. Я знала запасной лагерь отряда. Но командир, навер- ное, спланировал какой-то слишком сложный маневр, по- этому разместил отряд странным образом: недалеко, вер- сты за три от оставленного лагеря, на опушке большого бора. Впереди раскинулось широкое поле, засеянное не только рожью, но и — полосами — картошкой. Рожь на- чала уже желтеть, а картошка цвела вовсю. В конце поля виднелись верхушки верб, там, в пойме речки, скрывалось село, через которое я много раз ходила. Отряд вроде бы занял оборону, но зачем командиру понадобилась оборона, понять было невозможно, у него все сложно. Да и напряженности особой не чувствовалось. 251
Группа партизан, раздетых по пояс, сидела под соснами и резалась в карты. Правда, когда командир подошел, все по-военному подтянулись. У Федора было так, как в армии. Со мной партизаны здоровались, как со своей знакомой, не обращая особенного внимания: знали — связная брига- ды. Машу, бесстыдники^ пожирали глазами. Не удиви- тельно — новенькая и такая красавица: бледность прида- вала ей притягательную загадочность. И у меня снова ше- вельнулось недоброе чувство, опять подумалось о том, к кому я должна привести ее... Сказала потихоньку командиру, что не надо ее вы- ставлять так, слишком приметная, что, мол, никогда нель- зя быть уверенным, что среди полсотни людей не может не быть одного... ненадежного. Сказала мягко, но Федор все же обиделся: — Что это ты, Валька! Откуда у тебя такая подозри- тельность? Своим людям я верю, как самому себе. Но скрыл нас в командирском шалаше, только что со- оруженном: свежие березовые ветки пахли по-празднич- ному, как на троицу. Туда нам принесли по котелку такого пахучего, за- правленного салом борща, что у меня закружилась голова. Федор, между прочим, отличался еще и этим: в любых об- стоятельствах умел накормить людей варевом — его не раз хвалили на совещаниях в штабе; хотя другие командиры тайком посмеивались над такой его домовитостью и недо- любливали за армейские привычки, а все же величали его Суворовым. У Маши от запаха борща начались такие мучительные спазмы, что мне пришлось с котелком пойти в лощину, где рос орешник и стояли отрядные кони, и там, в одиночест- ве, как бы прячась от людей, я охотно съела две солдатские порции, после чего меня сильно потянуло ко сну. Но спать было некогда, надо было обсудить наш завтрашний поход. Я уважала Федора, так как чувствовала, что и он ува- жает меня и как-то особенно, по-отцовски, переживает каждый мой поход в город. Сначала мне нравилось, как долго и подробно он планировал мои походы, чертил схе- мы, это определенным образом поднимало значение моей малозаметной персоны. Но на практике приходилось вы- полнять планы с поправками, так как каждый раз все было по-новому и значительно проще, чем представлялось ко- мандиру. Может быть, меня и не раз спасало то, что я вы- 252
бирала самое простое решение, без какой-либо заданности и загадочности. Мы вышли в поле и скрылись в бурьяне, командир прилег на бок, я села напротив (кстати сказать, это Федор когда-то сказал, что уши могут быть и у деревьев; у него удивительно сочетались сверхбдительность, скрытность с большой доверчивостью к людям). Про Машу он спросил коротко: — Армейская? - Да. — Слабенькая. — Первый раз — и вдруг такое... убить человека... — Недоработали,— вздохнул он, искренне огорченный тем, что и в таком серьезном учреждении, как армейская школа разведчиков, может быть определенная недоработ- ка. Я хотела возразить: а как можно научить убивать? — но смолчала, зная, что Федора лучше не трогать, не спо- рить с ним, а то потом придется выслушивать целую лек- цию. А мне хотелось спать, слипались веки, и я боялась уснуть во время разговора: я не Маша, мне стыдно прояв- лять свою слабость. Я сказала, куда надо отвести разведчицу, с кем связать ее. Федор, если не считать меня (я знала только своих), был четвертым человеком в бригаде после командира, ко- миссара и начальника штаба, который знал все явки в городе. Он высказал пожелание перебросить нас ночью, по- скольку у них есть надежная тропка. Чтоб не идти ночью по городу, можно дождаться утра у карьера кирпичного завода. Но я подумала о Степане. Это его выдумка, что я сестра его. Вообще я хожу открыто и так должна прийти. Это са- мое надежное решение. Подозрений не возникает даже у его хозяйки. Никакой таинственности в моем посещении Степана не должно быть. Один неверный шаг может вы- звать чью-нибудь подозрительность. Впервые я реши- тельно, чем и удивила Федора, отклонила его варианты, первый, потом второй и третий... Он даже разозлился: — А ты что предлагаешь? — Пойдем напрямую, через все посты. С ягодами и яйцами. На рынок. Завтра воскресенье. Помогите нам достать яйца и ягоды. Больше ничего, все будет исполнено. 253
Командир сморщился, не любил он такой простоты, лишних забот: возможно, ему казалось, что такой именно переход связных в город делает легкой, несерьезной работу его спецотряда. Действительно, вместо того чтобы разра- батывать с разведчиками план ночного похода, он должен послать ребят собирать землянику, которой еще не так много, и доставать яйца... Особенно неприятной была «операция» с яйцами — не любил, чтоб его партизаны от- бирали что-нибудь у своих людей. Фрицевское это занятие. Он откровенно спросил, нельзя ли без яиц. — Нельзя. Постовым надо дать взятку. — Не хватало еще кормить фашистов! — А что сделаешь, Федор Тихонович? Я старалась быть ласковой и деликатной, зная его уп- рямство и готовность к сложным операциям: у меня крепло убеждение, что лучшего варианта искать не надо, что дав- но проверенный — самый надежный. Мне как никогда нужна была такая собственная убежденность в надеж- ности операции. Одна я верила в свое счастье. А каково счастье у Маши? Командиру не понравилась моя настойчивость, такой я никогда не была прежде, когда мы обсуждали мои похо- ды; я соглашалась, хотя потом поступала по-своему и только Павлу Адамовичу признавалась в этом, никогда, однако, не ставя под сомнение планы командира спецот- ряда,— мол, обстоятельства вынудили пойти другой до- рогой, встретиться сначала не с тем, а с другим,— и Павел Адамович усмехался, хвалил меня за находчивость. Капитан верил в силу своих приказов, но положение связной бригады понимал и никогда по отношению ко мне не злоупотреблял своей командирской властью. Нехотя вынужден был согласиться, сказав: — Валька, очень уж не понравилась мне такая прось- ба, удивляюсь примитивности твоего намерения... Ты же опытная разведчица... — Ягоды и яйца понесут многие. Завтра воскресенье. — Понимаю твой психологический расчет... Но она,— кивнул он в сторону шалаша, где осталась Маша, — не ягодная, вот в чем корень... — Ничего. Теперь все ягодные, все есть хотят. И соль всем нужна. Днем мне хотелось спать, а ночью никак не могла за- снуть. С вечера донимали комары. Ночью кричали совы, две или даже три, как дети, потерявшиеся в лесу. Неспо- койно ворочалась и разговаривала во сне Маша. Мне ста- 254
новилось страшно от совиного крика и оттого, что Маша говорит во сне. Я думала о Степане. Думала иначе, чем прежде. За прошлое мне было стыдно — не партизанское это все, бабье. Но и так нельзя рассуждать. Нельзя чего-то бояться. Разве не рискует он каждый день и без нас... без Маши? Я же, как каждый хороший солдат, никогда не думала об опасности, угрожающей мне и всем тем, друзьям, близким, что идут рядом со мной. Таков закон войны. Что же его так нарушило, этот закон? Почему я всего начала бояться? Это же плохо! Я уже наделала немало ошибок, которые мог сделать только паникер. Такого никогда со мной не было. Может, это потому, что я не спала в прошлую ночь? Надо хоть немного поспать. А то так совсем обессилеешь. Да, надо заснуть. Если бы не совы... Противно плачут совы. Зловеще. Голосят, как по покойнику. Ах, Степа, Степа... До войны мы учились с ним в железнодорожном тех- никуме, только он был на третьем курсе, а я на первом. Я его знала в лицо, как и других парней. Нас, девчат, в техникуме было мало, и старшекурсники иногда заходили к нам, приглашали в кино, в театр. Но не многие из нас, деревенских, шестнадцатилетних, отваживались на такой «подвиг» — пойти гулять со старшими. Весной, уже перед самой войной, я познакомилась со Степаном ближе. По дороге домой в канун Первого мая мы вместе оказались на пароходе «Водопьянов», который шел из Гомеля в Киев, и тут выяснилось, что мы земляки, по- чти из одних мест. Это как-то сразу сблизило нас. Не только наше условное землячество, но и то, что оба мы де- ревенские. В техникуме в то время студенты резко дели- лись на две группы: городские, преимущественно дети железнодорожников, большие задаваки (так считали мы), и деревенские, притом случайно или по какой-то законо- мерности почти все — из самых глубинных полесских районов, оттуда, где о железной дороге только читали в книжках. Я сама увидела впервые паровоз и вагоны, когда приехала сдавать документы в техникум, потом впервые ходила по городу, задрав голову, считала окна в пятиэтажном Доме коммуны и читала различные объяв- ления. На первом курсе мы и держались отдельно — деревен- ские и городские. По одежде тоже отличались. Где-то уже на третьем курсе эта разница стиралась, и все были едины и дружны. 255
Однако этого третьекурсника почти никто из нас не посчитал городским, хотя он и был уже в хорошем костю- ме. Очень уж у него было деревенское обличье: волосы, как переспелая ржаная солома, кажется, и зимой выгора- ли, лицо широкое, светлое, как солнце, открытое, с редки- ми веснушками, которые и осенью не исчезали, и нос ка- кой-то девичий — курносый. Увидишь такое лицо впер- вые, и почему-то хочется от души рассмеяться. Видно, потому я и засмеялась, когда неожиданно встретила Сте- пана на палубе, и он, немного удивленный, спросил: «И ты комаринская?» Мне очень запомнилось наше путешествие. Сож еще не вошел в берега, еще стояла большая вода, были залиты луга. В воде плавали лозняки, купались вербы, дубы и сигнальные фонари. Было прохладно, но мы долго стояли на палубе, вспо- минали события в техникуме, перемывали косточки пре- подавателю химии, которого не любили за его въедливость. Замерзли. Тогда Степан повел меня греться в машинное отделе- ние, рассказал, какая разница между пароходным двига- телем и паровозным. Чувствовалось, что машины он любит и знает. Может, благодаря этому у него такое знакомство с командой, видно было, что за три года он много раз пла- вал на «Водопьянове». Но, скорее всего, полюбили его тут не за интерес к машинам, а за то, что он словно магнит, все к нему тянутся, самых злых может смягчить. Сам он, смеясь, рассказывал, что его любят даже собаки. Сколько часов проплыла, и мне так не хотелось сходить в Лоеве, — плыть бы и плыть с ним, хоть на край света. До деревни своей — пятнадцать верст по грязной весенней дороге — я как на крыльях пролетела. И между прочим, в тот же вечер похвалилась новостью своей школьной подруге Любке-белогубке, которая и так за то, что я учи- лась в Гомеле, а она не поступила, завидовала мне черной завистью. Еще бы! За мной ухаживает студент третьего курса. Мы вместе плыли с ним на пароходе. Любка даже посинела от зависти. А мне потом стыдно стало, что я та- кая обманщица. Какое там ухаживание! Просто вели себя но-товарищески, как и все студенты. Наши разговоры на палубе только такие вот деревенские несмышленыши, как Любка, могли принять за любовь, ухаживание, за что хо- чешь. А я почти год проучилась в городе и уже знала, что даже сходить вместе с парнем в кино, в парк — это еще ни о чем не говорит, ни о какой любви. Мне просто хотелось, 256
чтоб Степан думал столько же обо мне, сколько я думала о нем. Но уже на третий день я поняла, что несбыточны мои мечты. Куда мне до такого парня! Договаривались, что и назад будем вместе плыть третьего мая на «Чкалове». Но напрасно я шныряла по всем уголкам парохода, Степана нигде не было. Вернулся он пятого или шестого, третье- курсники не боялись запоздать, тем более что у них, ка- жется, начиналась практика на паровозо-вагонном ремонт- ном заводе. Поздоровался со мной, как со всеми другими, и ничего не сказал о том, как нам было интересно на па- роходе. Потом у него началась практика, и мы не видались до того дня, когда грянула война. Встретились на митинге. Я слышала, как ребята договаривались, что пойдут в гор- ком комсомола проситься на фронт. А потом мы еще встре- тились на товарной станции, я была в отряде, который тушил пожар после бомбежки. Увидела, как Степан на ма- невровом паровозе «кукушке» растаскивал горевшие ва- гоны. Девчата даже поговаривали на сей счет: мол, Степан еще не имеет диплома, а ему доверили паровоз. Но осо- бенно не удивлялись: на войне все может быть, кому там до дипломов, когда вокруг все горит и рушится... Вскоре девчатам младших курсов объявили, что им лучше расходиться по своим домам. Пока не поздно. Стало точно известно, что немцы заняли Минск, подступают к Бобруйску. А у нас были студенты из Минска, из Боб- руйска, из районов этих областей. Правда, когда я добиралась домой по незнакомым тогда еще мне дорогам в междуречье, то война там не очень проявлялась, только в деревнях голосили бабы, провожая мужей и сыновей в армию, да пугали самих себя тем, что, дескать, вдоль Днепра и Сожа блуждают переодетые не- мецкие парашютисты, но я, к счастью, ни одного не встретила. Связное дело досталось мне в наследство от Коли Бур- ца, организатора подпольной комсомольской группы в на- шей деревне. У Коли в Гомеле, на заводе, работал брат Иван, старший, женатый, он имел свой дом в Новобелице. Коля часто ходил к брату и с его помощью связался с за- водскими подпольщиками. После того как Коля не вер- нулся из очередного похода, большинство из нас подалось в отряд «Тараса». Имя командира было Петр Тимофеевич, кто, когда и почему назвал его «Тарасом», я так и не уз- нала за два года партизанства под его командованием, разве что догадывалась: сам себя так назвал в честь Коб- заря, стихи которого он часто декламировал, когда был 9 И. Шамякин 257
в хорошем настроении. Я лучше, чем кто другой, знала Ивана, его жену, да и по виду, наверное, лучше, чем кто- нибудь, подходила для того, чтобы послать меня в Гомель и узнать о Колиной судьбе, попробовать восстановить связь с группой «Мастера». В то время, весной сорок вто- рого, только эта группа умела делать магнитные мины, хлопцы выносили их в Макеевское лесничество, а там у лесника их забирал Коля, никого другого лесник не признавал, ни с кем после исчезновения Коли на связь не шел. Иван Бурец жил и работал по-прежнему. Коля пропал без вести, где, когда — никто не знал. Брат сильно пере- живал его потерю. Иван наладил связь со многими надежными людьми, даже с одним полицаем — Рыгором Примаком, с которым я встречалась на рынке; он передавал мне сведения о всех гарнизонах Гомельского и Тереховского районов, которые стояли на нашем пути, когда отряд выходил на железную Дорогу. В июне гестапо арестовало всю группу «Мастера». Пе- чальную весть эту принес в отряд Фома Башлыков, немо- лодой уже человек. Я с ним не встречалась в городе и фа- милии его от Ивана Бурца не слышала. Командованию не понравилось, как Башлыков за- явился в отряд, как он рассказывал о деятельности груп- пы,— много знал, но, рассказывая о провале и своем спа- сении, путался, сегодня говорил одно, завтра другое. Меня снова послали в Гомель с заданием встретиться с Примаком и через него попытаться узнать, как провали- лась группа, какова судьба ее участников и кто все-таки Башлыков,— полицаю собрать такие сведения легче, чем кому другому. Но как встретиться с Примаком! Квартиры его не знали. Пойти в полицию? На крайний случай имелся в виду и такой вариант. Но чтоб особенно не рисковать, я снова подалась на рынок: авось повезет, если не самого Примака встречу, то заведу разговор с кем-ни- будь из полицаев и между прочим спрошу о своем знако- мом, который служит в полиции. Я сама придумала, чем торговать на рынке. Травами. Лекарственными. Павлу Адамовичу и всем командирам понравилась моя придумка. Травы я немного знала. У нас в селе жил старик Азар Карамаз, деревенский грамотей и врач, всем он говорил, что в царской армии служил фельдшером, хотя в действительности был санитаром. У него имелись книжки о травах, целых три. Он собирал 258
травы, сушил и продавал их в Киеве. Говорил, что только в Киеве люди понимают пользу трав, там даже милиция не прогнала его ни разу с рынка. Даже какой-то известный профессор покупал у него травы и приглашал домой, уго- щал чаем. Самому старику нелегко было уже бродить по лесу, по полю, и он научил нас, младших школьников, узнавать лекарственные растения, давал нам какие-то копейки, и мы приносили столько разной травы, что ему хватало не только на продажу, но и козе, которую он держал. Дирек- тор школы и председатель сельсовета запрещали ему «эксплуатировать» школьников, но мы напрашивались на заработок, так как где еще могли заработать гривенник на книги, да и кино в те годы начали часто привозить в де- ревню, а мы уже не такие малые были — бесплатно нас не пускали на сеансы. Вот так помогла партизанскому делу наука старого лекаря. Правда, самого Карамаза пришлось обидеть. На другой день после моего предложения Володя Артюк кон- фисковал у него сухие травы и одну книгу, самую толстую. Травы старик отдал охотно, расписал названия — дога- дался, откуда пришли ночные гости. А книгу жалел, до- казывал, что хлопцы не разберутся, напутают, что лучше сам он будет собирать лекарства для партизан. Травы были очень выгодным товаром. Во-первых, их удобно было нести все пятьдесят километров,— в то время группа Федора еще не стояла под городом. Во-вторых, травы не яйца, которые по дороге отбирали хапуги поли- цаи и немцы, да и на рынке они собирали дань со всего того, что можно использовать. Пускай берут, пожуют тра- вы. Но, пожалуй, самое главное, что с травой можно про- стоять на рынке целый день,— не тот товар, чтоб его ра- зобрали за полчаса. Позже я еще несколько раз проносила травы, правда, не всегда их продавала — не было времени торчать на рынке. Именно тогда, когда я впервые торговала травами, на- деясь увидеть Примака, я встретилась со Степаном. Он не сразу узнал меня, я была одета под монашку — черный платок, черная кофта в июньскую жару. Степан долго и заинтересованно листал книгу. Всем другим, кто подходил, я начинала объяснять, какая трава от чего — от живота, от головы, от ревматизма, артрита; я сознательно перемешивала простые крестьянские названия болезней с научными, медицинскими. 9* 259
В присутствии Степана я молчала. Мне не нравилось, как он разглядывал книгу: так же тщательно до него листал ее полицай — проверял, нет ли в ней какой-либо крамолы. Одежда его тоже не нравилась — железнодо- рожная, новая: хорошие ботинки, отутюженные брюки, китель нараспашку, под ним новая белая сорочка; правда, фуражки не было, немецкая кокарда на ней сразу выдала бы, где он служит. Но видно было, что фуражку он носил, так как волосы не были такими выгоревшими, соломен- ными, как в техникуме, потемнели и стали мягче,— на- верное, недавно, вчера или, может, даже утром, помыл их с мылом. А мундиры такие и мыло имеют те, кто служит у немцев на железной дороге. Я почувствовала ненависть к нему: таким активистом был в техникуме, в Красную Армию рвался, а где оказался... Не хотелось, чтоб он узнал меня. Нарочно я отвернулась. Но Степан оторвался от книги... и удивился. — Валя! Ты? — И захохотал: — Торгуешь травами? Я спросила со злостью: — А ты чем торгуешь? — Я служу... — Вижу, что служишь. Кому? Он понял, что я осуждаю его. Вздохнул: — Есть, Валя, хочется. И жить. Умирать рано. Я ужаснулась от мысли: неужели и он, Степан, мог изменить Родине? Для меня это было так же, как если бы мой отец или брат перешли к фашистам. Я вглядывалась в его лицо: что-то же должно в нем измениться, не может быть, чтоб человек, который предал, ни в чем не изменил- ся. Но ничего особенного в нем я не заметила. Такое же милое, любимое мной, веселое лицо, усыпанное веснуш- ками. Он увидел, как я внимательно рассматриваю его, и весело засмеялся: — Нет, это же просто анекдот, что ты торгуешь трава- ми. Как бабка... Что ты понимаешь в них? — У меня дед лекарь, известный на всю округу. Дед собирает... — И много ты зарабатываешь? — На соль хватает. — Только на соль? — Тебе соль дают, и ты не знаешь, что это такое — жить без соли.— Тут я сдержалась только потому, что по- думала: а нельзя ли его, Степана, попросить поискать Примака? — На железной дороге служишь? 260
— Помощником машиниста,— казалось, не без гор- дости похвалился он и снова засмеялся: — А чтоб сердце присушить, такой травы нет? Принеси. — Дурнопьяну принесу. Хочешь? — А что, от него будешь дураком и пьяным? Давай! Теперь все пойдет! Ворожить ты не научилась? Ворожеи теперь хорошо зарабатывают. Какая пустая болтовня! Ни одного лишнего слова, чтоб человек как-то раскрылся. Не был он прежде таким. Как интересно он говорил, когда мы плыли на пароходе... Во всем смысл был. Глубокий. Неужели все-таки изменился? Обидно мне стало. Злость начала одолевать. Уходил бы ты, парень. Только мешаешь наблюдать за рынком — не мелькнет ли знакомое лицо Примака. Он купил несколько корней девясила. «Машинисту, сказал, своему подарю». А машинист, наверное, немец. Заплатив марками, не хотел брать сдачу — на бедность мне оставлял. Оскорбило это страшно. А как ему ото- мстить? И месть я выбрала странную и рискованную — сказала тихо, чтоб только он услышал: — А травы я собираю в лесу. Не сразу дошло до него. Поболтал еще несколько минут и попрощался, пошел, кстати сказать, очень уверенно, никого не боясь, так как имел аусвайс, который защищал его от любой облавы. Пристально наблюдая за людьми, я увидела еще раньше, как по-разному они ходят в городе вообще и на рынке особенно, совсем не так, как у нас, в лесу. Но через несколько минут Степан вернулся, и вид его как-то сразу изменился, из беззаботного зубоскала он превратился в серьезного парня, немного настороженного. Пока около меня были люди, он стоял сбоку, прислу- шиваясь к тому, что я говорю, как объясняю целебные свойства трав. В предчувствии опасности я начала нервничать. Что ему надо? Когда люди отошли, он наклонился и тихо спросил: — Так, говоришь, травы ты собираешь в лесу? Я оглянулась так, чтоб дать ему понять, что тут, на рынке, есть люди, которые охраняют меня, а если что случится, то они хорошо запомнят того, кто тут крутился и разговаривал, как старый знакомый. — Что тебе надо? — строго спросила я у Степана. Он понял мою настороженность и сказал громко, пускай слышат и близстоящие: 261
— Ничего. Просто хочу, чтоб ты по-землячески зашла ко мне в гости. Я живу на улице Бакунина, это недале- ко.— И назвал номер дома. Конечно же в тот раз я не пошла к нему, хотя прожила в городе три дня «у тетки своей». Через тетку эту, связную нашу, работницу типографии Ганну Фукс (немецкая фа- милия давала ей определенные привилегии), я добилась встречи с Примаком и потом ждала, пока он узнает о судьбе парней из группы «Мастера» и про Башлыкова. Известия были печальные: парней расстреляли в лесу за туберкулезной больницей. А о Башлыкове ничего опреде- ленного. Когда гестапо арестовывало, то сделало это так, что даже полиция ничего не знала и не могла узнать. (Между прочим, через некоторое время Башлыков удрал из отряда. Правда, следы его измены ни в чем не прояви- лись. Просто, видно, был трус, испугался и в городе, когда товарищей арестовали, и в отряде почувствовал, что его подозревают, не спускают с него глаз.) Вернувшись, я доложила командирам обо всех но- востях, которые принесла из города, не утаила и о встрече со Степаном. Все рассказала, как было, хотя боялась, что за неосторожность, лишний риск получу выговор. Не ду- мала, что их так заинтересует этот парень. Позднее поня- ла, что в то время почти все соседние отряды мечтали об организации подпольно-разведывательных и диверсион- ных групп на таком узле, как Гомель. Павел Адамович спросил не сразу, на другой день, пос- ле того, видимо, как командиры посоветовались между собой: — Не побоишься, Валя, сходить в гости к этому Жданко? Не продаст? — Мог бы сразу продать. Место было удобное — рынок. — Да черт его знает... Подумай. Доверяй, но и про- веряй. Сходить мне хотелось. Об этом я думала, когда возвра- щалась из города. Меня тянуло туда, к нему, хоть и пони- мала, что это немалый риск. В глубине души, однако, ве- рила в свою счастливую судьбу. Наивно думала не только об удаче в выполнении боевого задания, но и о своей судь- бе девичьей, о бабьем счастье. Думала почти так же, как после поездки на пароходе. Ругала себя за такие мысли: дурочка, все останется по-прежнему, если не хуже, сейчас ведь другое время, другие условия. Не до меня ему. И во- обще на что ты надеешься? Смешно! На тебя и в отряде 262
никто не посмотрел из тех, на кого ты сама заглядывалась. Володя Артюк, например. Но кто же из нас в свои восемнадцать лет не мечтает о чувствах, которых еще нет, и о том, кого еще нет. А если он есть, если поселился уже в сердце, — тем более. Пошла я с гостинцами — яйцами, салом, самогонкой: меньше боялась в этот раз немецких постов, больше — хозяев его, Степана. Кто они? Родственники? Чужие лю- ди? Какое у них настроение? Какую легенду для них при- думать, чтоб убедила и не испугала? Кто я Степану? Од- носельчанка? А вдруг они родственники, оттуда же, из Комарина? Вместе учились? Так за каким делом пришла? Только большое горе может привести в такое время из Комарина или даже из Лоева. Какое же горе у меня? Легенд разных мы выдумали несколько — вместе с Павлом Адамовичем, с Артюком. Но ни одна не понадо- билась. Встретила меня женщина лет пятидесяти. Открыла, между прочим, калитку не сразу — разглядывала через щелку в дощатом заборе. Но и я увидела ее. Лицо ее на первый взгляд показалось суровым и сердитым. Но меня это не смутило. Мне понравился ее простой, крестьянский вид, ее одежда. В то время я, хоть и проучилась год в тех- никуме, все еще недолюбливала и немного боялась город- ских, кичливых, нарядно одетых. Быстрее всего я знако- милась с деревенскими людьми. Мы долго, может, минуту или две, разглядывали через щелку друг друга. Не ожидая вопроса хозяйки, я сбросила с плеч свой нелегкий рюкзак, лямки которого натерли мне ключицы до крови, и сказала громко, без всякой таинст- венности: — Я к Степану Жданок. Тут он? Женщина открыла калитку и приветливо улыбнулась, отчего лицо ее сразу подобрело: — Сестра его? Валя? Как хорошо ёкнуло мое сердце! Значит, ждал! Ждал! Ждал! Сам придумал такое. Самое простое. Самое вероят- ное. О другом я в ту минуту не подумала. Засмеялась от радости и чуть не кинулась на шею этой доверчивой женщине. — Да... Сестра... Валя... я... Легко и быстро мы познакомились, разговорились, как давние знакомые. Но я чувствовала, как нелегко мне под- держивать разговор. Христина Архиповна про «нашу» жданковскую деревню и семью слышала уже немало, а 263
я ничего не знала, даже названия «своей» деревни. Тогда я подумала, что в конспирации Степан наивен, как ребе- нок. Подготовив хозяйку к тому, что к нему может прийти сестра Валя, он мог легко провалить меня. Хорошо, что хозяйка такая простодушная и сама первая раскрыла за- мысел Степана. Дом, как и другие тогдашние дома в том районе, еще во многом напоминал деревенскую хату, очевидно, привезен был из деревни или, во всяком случае, сруб ставили сель- ские плотники. Всего два окна на улицу, крыша обычная, без скошенных карнизов, гонтовая. Внутри же хата пере- планирована по-городскому:. с веранды попадаешь в тем- новатый коридорчик, налево дверь в чистую половину, са- мую большую комнату, оклеенную обоями, убранную по- праздничному, со множеством фикусов в кадках и «огоньков» на подоконнике, с фотографиями в рамках на стенах; из этой комнаты низенькая дверь вела в узкую и длинную комнату с одним окном — хозяйскую спальню с никелированной кроватью, на которой лежала гора по- душек. Но все это свое богатство Христина Архиповна по- казала позднее. А сначала повела меня из коридорчика направо — на кухню с русской печью, но и с городской плитой и конфорками в припечье; удобно это: хочешь — топи печь, хочешь — плиту. Раньше, наверно, вся эта зад- няя, «дворовая» часть хаты была черной половиной, или, говоря по-современному, кухней. Позже ее перегородили и выделили узкую, но светлую, в два окна, комнату. Там жил Степан. Еще до того, как хозяйка сказала, что это «брата моего» комната, я узнала это по запаху: в ней пах- ло, как на вокзале, металлом, углем, маслом. На подокон- никах, самодельном столике, стоявшем в углу, лежал раз- ный слесарный инструмент. Христина Архиповна похва- лила Степана: мастеровой парень, за что ни возьмется, сделает, вот, мол, счастлива будет жена за таким мужем. Слова ее о жене меня рассмешили. Вообще, несмотря на подводные камни в разговоре, на необходимость «держать ухо востро», чтоб не сбиться, настроение мое поднялось, так как все складывалось наилучшим образом и все мне нравилось. Окна Степановой комнаты выходили в густой сад; гомельские сады славились на всю Беларусь — город- сад. Порозовевшие уже вишни прямо стучались в окна, просились на стол. А немного поодаль на ветках свисали зеленые, но уже крупные плоды белого налива. И у меня вдруг больно сжалось сердце: очень уж по- мирному тут все — покой, благополучие, будто и нет ее, 264
страшной войны. А я же неделю назад видела за Сожем, на украинской стороне, сожженную вместе с людьми дерев- ню. Мы на рассвете совершили туда вылазку: может, кто спасся, спрятался или ранен... Нашли во ржи мальчика лет шести. Как он испугался, как трясся! Успокоился только тогда, когда узнал, что мы партизаны. Все понимал, как взрослый. И рассказал, как жгли деревню, как мать перебросила его через забор в рожь, как прошептала: «Беги, Мишка! Беги!» Гитлеровцы зверствуют, но повсе- местно разгорается борьба с врагом. А тут такой нетрону- тый мещанский быт... Но потом стало стыдно: чего это я вдруг настраиваю себя против человека, которого совсем не знаю? А может, она, хозяйка, помощницей нашей будет? Степан пришел под вечер. Мне надо было бы прита- иться и дождаться его в комнате. А я, как влюбленная, услышав его голос, выскочила навстречу на веранду. И он радостно крикнул: — Валька! Сестричка! И при хозяйке обнял меня и крепко поцеловал, обдав запахом паровоза. Так поцеловал, что у меня закружилась голова и кровь бросилась в лицо. Но я тут же спохватилась: увидела на нем парусиновый китель, не наш, у нас таких не было, немецкий, и пуговицы немецкие, с орлами, и фу- ражку с фашистской эмблемой — и на какое-то время будто стена между нами встала, у меня даже враждебность зашевелилась, и оба мы странно растерялись, не как брат и сестра и не как влюбленные, а как давние знакомые. Хорошо, что хозяйка не очень пристально следила за нами, занятая своими хлопотами. Определенная близость и почти полное доверие у меня появились тогда, когда он скинул китель и сорочку, до пояса разделся и позвал меня во двор полить ему воду из ведра. Я увидела на его плече шрам. — Где это тебя? — В Сновске, когда мы выводили последний состав из Гомеля. Расколошматили они, немчуги, нас вдребезги,— сказал он, фыркая и ахая от холодной воды, которую я лила ему на шею, но именно в этот момент я поняла, что пришла не зря. Что он может выдать, этого я не боялась, но что может испугаться и не принять наше предложение, об этом думала и переживала. С какими глазами появлюсь 265
тогда перед командиром: нашла, скажут, знакомого — прислужника фашистского! Оглянувшись, нет ли поблизости хозяйки, Степан сказал: — А я знал, что ты придешь. Спроси: почему? Я брызнула на него водой и счастливо засмеялась. После раннего ужина мы стояли в его комнате перед окном, наблюдали за хозяйкой, копавшейся в саду у со- седского забора, где на полянке были грядки огурцов, лу- ка, помидоров, и разговаривали о деле. Просто, без особой дипломатии я передала ему предложение командования стать партизанским разведчиком на железнодорожном узле. Он ответил не сразу, и я снова со страхом подумала: неужели трусит? Спросила: — Согласен? Не боишься? — Ну, даешь ты, Валя! Зачем же ты шла ко мне, если так думаешь? Я всю осень и зиму искал связи с партиза- нами, да так и не нашел. Где они? Немцы хотели меня в Германию заграбастать, потому и подался на железную дорогу — ближе к своим, не может быть, чтоб на таком узле не осталось наших. Есть! Сколько диверсий было уже! Но связаться ни с кем не могу. Мы свою группу организовали. Четверо нас. Добыли тол. Собираемся мины делать, осваиваем технологию. Правда, никакого учебника по минам нет. Надо до всего доходить своим «котлом»... Отлегло у меня от сердца. Хорошо получилось: вон он какой, Степан! Хотя что тут удивительного? Разве мог он быть иным? Но тут же приказала ему: до следующего мо- его прихода никаких диверсий, ибо понимала, что Степан и его друзья могут стать серьезной разведгруппой, а на мелких диверсиях, не имея опыта, могут сразу же прова- литься. Возможно, я превысила свои полномочия, а может, просто меня охватил страх за него. Но потом «Тарас» по- хвалил меня за такую инициативу: правильно приказала! А Степана тогда, видимо, немного удивила такая моя внезапная власть над ним, самолюбие, наверное, заело: он еще и не согласился, а я уже командую! — Так давай задание,— сказал он, не скрывая обиды. — Дам. Не спеши. Это тебе не блох ловить.— И, на- клонившись ближе к нему, так как хозяйка возвращалась в хату, прошептала: — Тебе задание может Москва дать, а не я. Думай головой, а не котлом паровозным. У него загорелись глаза: — Вы имеете связь с Москвой? 266
Странный человек! Неужели думал, что я пришла от какой-то группки, которая сидит в болоте, изредка пугает местных полицейских и лягушек? Я только засмеялась в ответ на его вопрос. Потом расспрашивала о его работе: какие составы они водят, куда, с чем, как комплектуются паровозные бригады, часто ли нарушается график движе- ния, на каких магистралях в особенности... Я хорошо зна- ла, что интересует моих командиров: отряд начал выхо- дить на железную дорогу. Одно не понравилось: рассказывая о своей бригаде, Степан хвалил машиниста-немца: мол, паровозное хозяй- ство знает как свои пять пальцев и человек душевный, обо всем с ним можно поговорить. Для меня в то время добрых немцев не было, Степаново восхищение немцем отклик- нулось болью в сердце, оно оскорбило меня, а что еще горше — снова на какой-то момент дало повод к сомнению и подозрительности: к тому ли человеку я пришла? Немца, видишь ли, полюбил... Бросила ему с упреком: — Не развешивайте уши перед немцем. Нет, оккупантов Степан гневно ненавидел, особенно когда рассказывал о том, что делается в городе,— о рас- стрелах военнопленных в Лещинце, об уничтожении ев- рейского гетто. Я попросила его рассказать о своей деревне, о родных, обо всех своих: раз он придумал то, что я сестра, значит, мне обо всем надо знать. — Я наведаюсь к твоим. Такое обещание почему-то рассмешило его. Вообще весь тот вечер он был очень веселый, шутливый, какой-то даже беззаботный, что меня порой тревожило. Об одном только сказал всерьез: — Ты спросила: не боюсь ли я? Знаешь, чего я боюсь? Что погибну от своих. Подорвут меня партизаны где-ни- будь под Жлобином или Новозыбковом. Я поняла: это действительно страшно — погибнуть от своих. Спать улеглись рано; электричества не давали, керо- синовую лампу не стали зажигать, да и не было необходи- мости в том, чтобы засиживаться: завтра мне рано вста- вать, километров пятьдесят отмахать надо, а Степану — на работу. Степан уступил мне свою кровать. Хозяйка приглаша- ла его пойти спать в «зал», на диван. Отказался. Постелил 267
себе в кухне на полу, рядом со мной, даже дверь не закрыл в свою комнату. И я не закрыла ее. Вот тогда, в темноте, и начались мои девичьи страда- ния. Почему он лег именно тут? Почему не закрыл дверь? Что делать, если он вдруг вздумает прийти ко мне? Отби- ваться, наделать шуму и выдать себя хозяйке, что я не его сестра? Сжавшись в комочек под одеялом, от которого тоже пахло паровозом, я со страхом и душевным трепетом при- слушивалась к его дыханию. По тому, как он ворочается, слышала — не спит. Сердце мое то замирало, то начинало стучать, казалось, на весь дом — учащались удары, как тогда, когда в рейде за Добруш подо мной убили коня и я бежала за своими пешком, чувствуя, что немцы вот-вот догонят, бежала, пока Володя Артюк не вернулся и не подхватил меня, не вскинул на холку коня, как куль соломы. Страшно было, что он, Степан, пр|идет, но где-то в глу- бине своего девичьего существа я хотела этого. Знала, что война не остановила жизнь. Люди любят, женятся, рожа- ют. В том числе и наши партизаны и партизанки. И я мечтала полюбить, поглядывала на парней. Однако от- даться вот так, сразу, придя на ответственное задание,— казалось, что я не только опозорю свою девичью честь, но и как бы нарушу наш партизанский закон — точно не знала, какой. Я просила Степана мысленно, будто он уже пришел: «Степочка, родненький, я люблю тебя. Но не надо, не надо...» Мне было и страшно, и радостно. Конечно же радость превозмогла, и я, успокоившись, заснула, утомленная длинной дорогой. Ночевала я в квартире Степана не часто. Командиры мои справедливо считали, что частые визиты к «брату», за десятки километров, в военное время могут вызвать подо- зрения и у хозяйки, и у соседей, да и вообще могу прита- щить «хвост». А Степаном, его группой очень дорожили — их разведданными. Вскоре оправдалась моя догадка, мое обещание ему. Степан сделался не только партизанским разведчиком. Осенью, после Октябрьского праздника, я привела к Степану радиста, прилетевшего с Большой земли. Рацию, правда, пронесли в город не мы — парни из отряда Федора. После этого вообще меня реже направляли в Гомель. До появления радиста я ходила раза по два, а то и по три в месяц. Со Степаном встречались в разных 268
местах — у того же Примака, у дядьки Толи, у Фукс. И только раза три на квартире у него, вот тогда и ночевала там, чтоб поддержать перед хозяйкой правдивость леген- ды. По-прежнему я спала на его кровати, а он ложился в кухне. И всегда я ждала его с не меньшим волнением, чем в первый раз, ибо любила Степана все сильней и сильней, о нем одном думала все время — в дороге, в отряде. Уходила каждый раз разочарованная, не получая от любимого даже ласкового пожатия руки, поцелуя. Ви- нила не его — себя: разве можно полюбить такую? Он, наверно, и за девушку меня не считает. От отчаяния лезла на рожон — шла слишком смело, рискованно. Но, видно, даже немцы и полицаи не верили, что такая невзрачная девчонка — партизанка. Мне везло, как, пожалуй, ни одно- му нашему связному. Все произошло месяц назад, в мае. Заходить к Степану у меня не было задания. Шла к речникам. Немцы пустили пароход по Сожу. Володя Артюк пытался сжечь этот «броненосец», но он огрызнулся не только пулеметами, но и орудием. Вон какая игрушка! Что же он собой пред- ставляет? С какой целью ходит туда-сюда? Из кого состоит команда? Какое имеет вооружение? Все это надо было знать, чтоб поумнее спланировать операцию по уничто- жению парохода. Между тем в этот раз я тоже пришла с мешком лекар- ственных трав. На посту полицейские вытрясли их и по- смеялись. Но на рынке спрос на травы был куда большим, чем год назад, за какой-то час разобрали все до корешка. Может быть, травы и напомнили мне наши прежние встречи. Еще в дороге у меня ныло сердце. А на рынке и страх одолел. Не видела я Степана уже месяца три. За это время человек мог погибнуть, такие опасные задания выполняет. И я ничего не знаю о нем. Откуда я могу знать, если наши к нему никого не посылают. Провалится один он, а радист уцелеет, так не обязательно армейский центр станет радировать партизанской бригаде о провале раз- ведчика, с которым имели непосредственную связь. А если и сообщат, то командиры могут не сказать мне о такой пе- чальной новости. Не могла я так долго ничего не знать о Степане. Не могла не зайти к нему. Быть тут, в городе, на Сенном рынке, в десяти минутах ходьбы от его квартиры, и не по- видать его? Пускай это будет нарушением дисциплины. В конце концов, рисковала я только собой, в случае ареста ничего из меня не выбьют — в себя я верила, в свою волю, 269
твердость характера,— возможные мучения не страшили меня. На одно не хватало воли — не видеть его. Безусловно, рисковать приходилось, ведь пошла к нему после встречи с речниками, а в конспиративном опыте этой молодой группы мы не очень еще были убеждены, с такой малопроверенной явки можно потянуть за собой «хвост». Поэтому я некоторое время побродила в приречном райо- не, «поискала землячку». В залинейный район перебра- лась через переходной мост, что возле вокзала. На нем всегда проверяли документы. Но это и нужно было мне, поскольку с моста, с его вышины, легче чем где-либо убе- диться, что за тобой не следят. Степан был дома и встретил меня радостно. На своей квартире он всегда встречался со мной совсем иначе, чем на других явках, где передавал разведданные,— там он был молчаливым, каким-то отчужденным, как бы мало- знакомым, даже тогда, когда никого рядом не было. С тех явок я часто уходила с сердечной раной, с тяжелым на- строением из-за его угрюмости. На квартире, может, для хозяйки, мы встречались как брат и сестра, любящие друг друга. Когда же сказала, что никакого задания не имею, что пришла просто так, повидать его, и стыдливо призналась: «Соскучилась я по тебе, Степа»,— он совсем преобразился. Сделался такой же веселый, шутливый, каким я знала его в техникуме, где он не пропускал ни одной девушки, чтоб не заговорить, не сказать что-нибудь приятное. В ответ на мои слова, что соскучилась по нему, подхватил меня под мышки, закрутил по тесной комнате, радостно выкрикнув: — Валька, ты же молодчина! Я и не догадывался, что ты такая... «Какая? Какая?» — хотелось спросить, но не от кру- жения — от взгляда его, так как смотрел он на меня сов- сем другими глазами, мужскими, добрыми, ласковыми, очень близко смотрел,— у меня действительно закружи- лась голова, поплыли стены, потолок, окна. Я села па кровать и виновато улыбнулась. — Устала? — заботливо спросил он. Конечно, устала. Хоть шла в тот день от Федора, но все равно немалая дорога, да и на рынке с травами постояла. А сколько бродила по городу, чтоб не привести за собой шпика! Но не об усталости думала. Забота его обрадовала, растрогала. «Любимый, славный, родной Степа...» — 270
с умилением, от которого боялась расплакаться, шептала я мысленно. За ужином, при хозяйке, Степа расспрашивал о своих домашних, я рассказывала, сочиняя разные деревенские истории; рассказывать про дом теперь было нетрудно, так как еще прошлым летом я все-таки наведалась в его де- ревню — ходила выменивать одежду на продукты — и познакомилась с его матерью, младшим братом, соседя- ми. Хату нашла по приметам, о которых сообщил Степа, а мать узнала по лицу. Очень жалела, что не могла, не имела права передать ей привет от сына, рассказать о нем: не гомельчанкой я пришла, Черниговкой. Степан слушал мои рассказы и хохотал, даже за живот хватался. Хозяйка смотрела на него по-матерински ласково, довольная. Сказала мне: — Почаще бы ты, Валя, приходила. При тебе оживает Степанка. А то иногда такой озабоченный, темнее тучи. Сердце болит, когда смотришь на него. — Станешь тучей, Архиповна, если уже дважды пар- тизаны под насыпь спускали. Чудом как-то спасался. Мать, наверно, за меня молится. И Валя. — Бросал бы ты, Степанка, такую работу. Свои же убить могут. Как полицейского Комаркова — в собствен- ном дворе повесили. Это же надо — считай, посреди города. На рассвете, говорят, пришли, жене тряпку в рот, а его на ворота. — А куда же деваться, Архиповна? На каторгу не- мецкую идти? Сразу погонят, только брось железную Дорогу. — В партизаны иди. Там хоть и убьют, так немцы, а не свои. От своих страшно умирать. Это же все равно что ме- ня родные дети убили бы... Вот тебе и хозяйка! А я боялась ее, недолюбливала по- чему-то и не особенно верила ей: хотя сын ее в Красной Армии, так зять же тут, в городе, служит в управе каким- то начальником. И она никогда его не ругала — надо, мол, как-то жить — и Степана не ругала за службу у оккупан- тов, хвалила за хозяйственность, очень ей нравилось, что никогда домой с пустыми руками не приходит. Меня тоже встревожило, что Степановы составы под- рывали — так и действительно можно погибнуть от своих. После ужина я спросила у него, как это было. Он безза- ботно засмеялся: — Испугалась? — Да, боюсь,— честно призналась я. 271
Он снова стал серьезным. — Что сделаешь, Валя, война. Подорвали один раз. Хорошо, что мы платформу с балластом перед собой гнали. В другой раз я сам себя рванул. Парни мину подложили под средний вагон, оторвало полсостава на закруглении под Унечей. Четырнадцать вагонов с артиллерией под от- кос. И то хлеб... Пока отремонтируют те мортиры, сколько наших людей будет сбережено! Мы вышли в сад, и Степан показал мне шалаш, кото- рый сам поставил и в котором решил ночевать все лето — сторожить хозяйкины яблоки,— сад хорошо цвел, а про- шлым летом соседские мальчишки обобрали лучшую гру- шу. Шалаш стоял под старой яблоней, небольшой, но сде- ланный прочно, покрытый немецким гофрированным же- лезом. Железо это, нагретое за день, пахло по-чужому, не так, как наше. Но в самом шалаше по-родному пахло све- жим сеном. Степан скосил в саду у забора сочную майскую траву. Вход в шалаш закрывался куском тяжелого, как бы промасленного, брезента. Когда мы, как дети, залезли в шалаш, Степан закрылся брезентом и сразу обнял меня, крепко прижал к себе, поцеловал в шею и, горячо дыша в ухо, прошептал одно имя: — Валька!.. Но как прошептал! Больше уже никто никогда не шептал мне так... Я сжалась, замерла, слушая удары его и своего сердца. Я, жадная, ждала еще и других слов, но он молчал, снова припав губами к шее. Я спросила: — Что, Степа? — Что? Знаешь что? — еще тише зашептал он.— Я оставлю окно открытым. Ты потихоньку вылезь и при- ходи ко мне. Архиповна спит крепко. Согласна? Тогда я сама нашла его губы и продолжительным по- целуем подтвердила свое согласие. И тут же откинула брезент: нехорошо, что мы спрятались в шалаше. Потом мы ходили по саду, и Степан рассказывал мне о яблонях. — Знаешь, я становлюсь садоводом. У Архиповны есть книжка, и я за зиму почти выучил ее на память. Читаю с большим интересом, чем любой роман... Яблони стали для меня как дети. Каждая со своим характером, болезня- ми, капризами. И вдруг он остановился возле забора, показал мне те- совую доску, отличавшуюся от других — была поновее,— и прошептал: 272
— Она так прибита, что поднимается снизу. Там сад старика, дом которого выходит на улицу Островского. Старик злой, но не беда, он глухой. Калитку со двора на улицу запирает на ключ, но ключ вешает на гвоздик, что на верее, слева, ближе к дому. Если так вот рукой провести по верее... Он думал об аресте, о том, как спастись в последнюю минуту, потому, наверно, и в сад перебрался, и мне тропку показывает на всякий случай. Я это хорошо понимала, по себе знала, как это важно — иметь еще один вариант ле- генды или такой вот, пускай и простой, запасной выход, тогда не будешь чувствовать себя в безвыходной ловушке, в капкане. Мысли об опасности, которая каждый день висит над ним, омрачили мою радость. Ложась в постель, я ждала той минуты, когда смогу вылезть в окно, не с трепетом де- вушки, не со страхом и радостью, как тогда, когда ночева- ла впервые, а с мыслями о том, что нас может настигнуть. С невеселыми мыслями, но светлыми и чистыми. Так ду- мает умная жена перед проводами мужа на войну: пони- мая неизбежность его ухода в смертельно опасную неиз- вестность, не плачет, не голосит, а хочет дать ему послед- нюю, самую большую радость, которая бы запомнилась им обоим навсегда. Хозяйка, как назло, долго топталась, под ее тяжелыми шагами скрипели половицы. А когда наконец скрипнули старые пружины матраца, сразу же на кухне, под печью, отозвался сверчок. Он мешал слушать тишину — уста- навливалась ли она вокруг? Но тут же я подумала: а зачем она мне, тишина? Я же ничего и ни у кого не краду. Я иду торжественно, как под венец, с любовью в сердце и с же- ланием связать свою жизнь с его жизнью — на час, на ночь или на долгие годы, в то время не имело значения, об этом я не думала. Я любила, я горела желанием узнать радость любви, а в такие минуты забываешь обо всем. Я поднялась не очень осторожно, раскрыла створки окна, ио тут же вспомнила о тайном выходе и подумала, что нельзя вылезать в сад в одной сорочке, захватила с та- буретки свою одежду, прижала к груди. Степан ждал под окном, за сиреневым кустом; он взял меня на руки, легко понес к шалашу... Проснулась я на рассвете оттого, что затекла рука — голова Степана лежала на ней. Может, тогда, в тот миг, 273
я почувствовала наивысшую радость. И наибольший при- лив ласки, нежности. Я чувствовала мужское тепло, слу- шала ровное дыхание и боялась потревожить сон; каза- лось, что Степан моя частица, которую нельзя отнять, без которой нельзя жить. Как только до сих пор я жила? Сквозь щели в брезенте цедился розовый свет. Было холодно: майские ночи еще не теплые. Надо уходить, пока не проснулась хозяйка. Только попыталась я тихонько освободить руку, он проснулся и притянул меня к себе. — Пора, Степа. — Пора. Но долго мы не могли расцепить рук, так как предсто- яло идти не просто в дом — в партизанскую зону, надо было расставаться. На какое время? Когда встретимся вновь? Мне было чему радоваться: я иду к любимому так ско- ро — через каких-то три недели! Не надеялась на это. Во- обще боялась, что к нему больше не получу задания. А не зайти к мужу своему нельзя, не выдержу... быть в городе и не забежать к нему. А как объяснить это командирам? Снова нарушать строгие правила разведки и обманывать их? Не хватило у меня духу признаться, что я заходила к Степану,— боялась, что выдам, с какой целью, то, тай- ное, выдам, что произошло между нами. Не готова я была к такому признанию. И вот опять посылают к нему. А радости нет. Самое мучительное, что нет радости, той, о которой я мечтала три недели, представляя свой очередной приход в Гомель даже и в том случае, если наведаться к Степану придется снова самовольно. Неловко перед командирами. Но у меня есть право! Я его жена. Если сообщу об этом в отряде, в штабе, все поймут и простят. Командиры строгие, но добрые. Нет, все-таки держалось бабье, не отступало. Излишне придирчиво я прислушивалась к тому, как спит Маша. «Глупая, глупая! — ругала себя,— Ты же оскорбляешь Степана. Как это можно не верить мужу? Во всем верим друг другу. В том великом, за что на смерть пойдет и он и я сама. А это же — бабье... пережиток какой-то. Да и Маша... Она, наверное, замужем, раз рожала». Хотелось думать о Маше лучше: она же спасла от смерти и себя, и меня. Если б не ее находчивость, не уви- дела бы я не только Степана, и света белого не видела бы, не ощущала бы вот такого душистого сена. А оно пахло так 274
же, как и тогда, в том садовом шалаше. Только там еще пахло чужим железом. А тут — привядшей березовой листвой. Не этот ли опьяняющий, как брага, аромат воз- буждал и не давал задремать? Маша перестала говорить во сне и дышала ровно. Странно: я ведь знала, как это важно — хорошо отдохнуть перед таким днем. И все же снова и снова думала с трево- гой: как можно так дрыхнуть после всего, что пережила! Уморилась, пройдя каких-то тридцать километров? Бело- ручка! Какая же ты разведчица?! Шаги возле шалаша. Это Федор, ему тоже не спалось. Видно, проверял часовых. Тревожило его все, что случи- лось вчера днем. Забот много. С нами тоже. Землянику выменяли у деревенских детей на немецкие консервы. Не нравилась мне такая операция. Совсем не нужно это, нам с Машей не нужно, чтобы дети разнесли по селу, что пар- тизаны за консервы купили у них ягоды, много, добрый десяток кувшинов. Свое недовольство высказала Федору. Видела: ударила по его командирскому самолюбию. У Федора большая самоуверенность, ему трудно было согласиться, что он что-то сделал не так. А между тем я слышала высказывания партизан о том, что старый ла- герь оставили зря, что прежний лагерь лучше замаскиро- ван, что никакая «рама» не могла его обнаружить. Временная позиция на этом взлесье партизанам явно не нравилась. Но я вспомнила, как, посмеиваясь, говорил ком- бриг: тактические комбинации Федора ни один военный гений никогда не поймет и не объяснит. Однако то, что командир не спал, сам проверял часо- вых, как-то успокоило, рассеяло невеселые мысли. Если бы не совы, я могла бы заснуть. Почему они так разголо- сились? Как на беду... IV До поста на Речицком шоссе мы дошли без приключе- ний и без особой усталости, по утреннему холодку, хотя ноши у нас были немалые. Предосторожность Федора, ду- мала я дорогой, была излишней: если бы начиналась ка- рательная операция, блокада, то вряд ли удалось бы нам добраться до города, не встретив ни одного немца и даже полицая. Возле шлагбаума дежурил старый солдат, тыло- вик — не немец, венгр. За два года я научилась распозна- вать форму всех оккупантов — итальянцев, румын, фин- нов... Только испанцев не видела. 275
До нашего прихода солдат сидел в полосатой будке и к человеку, обогнавшему нас на велосипеде, даже не вы- шел — знакомый, а может, потому, что у велосипедиста не было никаких вещей, даже пиджака, в одной клетчатой рубашке ехал. К нам солдат вышел недовольный, с сонным видом, позевывая. Знаками приказал снять с плеч корзины. Уви- дел землянику — оживился, весело зачмокал, черпнул ягод полную горсть, набил рот, смешно скривился и уко- ризненно покачал головой: мол, плохие, зеленые, много кислых. Я зачерпнула пригоршню из Машиной кор- зины, где зеленых было меньше, протянула ему: ешь, пан. При этом подумала, что такому солдату не надо отдавать самогонку и яйца, хватит с него, старого гриба, ягод. Сэкономим хоть на этом. Глянула на Машу. Она стояла неподвижно, как статуя, с застывшим, бледным лицом; такая она была со вчераш- него дня, сутки в рот ничего не брала, сегодня на рассвете едва уговорила ее съесть немного ягод и черствого хлеба. Федор напрасно предлагал нам консервы: от их запаха у Маши снова начались спазмы, мне тоже пришлось отка- заться от мяса, хотя я с удовольствием съела бы его, но делать это втайне от других было неловко. Я уже радовалась, что часовой оказался непридирчи- вым стариком. Но в этот момент из бункера, из черной пасти его, как медведь из берлоги, вылез полицай. Знако- мый. С ним Д встречалась тут уже раза три. Тоже немоло- дой человек — худощавый, будто с задубевшей кожей на лице, без большого и указательного пальцев на правой руке, культя его сразу бросалась в глаза, казалась злове- ще-мерзкой, как гнойная рана. Он был придирчив. Любил перетрясти все — узлы, корзинки, мешки. Травы мои ле- чебные в прошлый раз высыпал в песок, гад. Не посты- дился ощупать тело. Оттого, что он проводил культей по груди, по ногам, было особенно противно, гадко, хотелось потом сбросить свою одежду, помыться. Я страшно нена- видела этого типа. Но каждый раз должна была улыбаться ему. Он мне тоже улыбнулся, как старой знакомой, даже несколько приветливо. Сказал: — Все ползаешь, мышь? У нас возле бункера мышь живет, тоже вот так шмыгает. И хитрая такая же, как ты. — А что же делать, дяденька? В хате пятеро малышей. Их одеть надо, обуть. И соли ни щепотки. Староста нам справочки дал,— но полицая бумажки не интересовали, 276
справки мои он уже видел, проверял. Он засунул свою гадкую культю в землянику, на самое дно корзины, поко- пался там, нет ли чего под ягодами; вытащил культю, красную, точно в крови. Небрезгливая я, но тут меня чуть не потянуло на рвоту, как вчера Машу. В корзине, на яго- дах лежала бутылка самогонки, завернутая в тряпку. Он не успел развернуть, посмотреть, что там, как я наклони- лась, взяла бутылку в руки. Как же он выхватил ее у меня! Со страхом. Неужели думал, что мина? — Это вам, пан начальник. От мамы моей. Дай, гово- рит, доброму человеку... Полицай засмеялся и посмотрел бутылку на солнце. Самогонка была чистая, как слеза, из госпитального запаса налили. Отставил самогонку в сторону. Перед тем, как залезть в Машину корзину, поглядел на нее, странно застывшую. Удивился: — А это что за кукла с тобой? — Дочь нашей учительницы. Бедствует с матерью, мать у нее больная. У нас хоть корова есть и куры. А у них ничего нет. Живут — кто что даст. Маша не промолвила ни слова, и ни одна черточка на ее лице не шевельнулась. Меня даже испугало ее оцепенение. Неужели от страха так застыла? Маша глядела не на полицая — на бункер. Я огляну- лась. Там стояли двое молодых солдат и, смеясь, показы- вали один другому на нее. Я встревожилась. Влипнем. С такой куклой не пройдешь. А полицай копался в ее кор- зине, говорил же со мной: — Отравы не намешала в самогонку? — Что вы, дяденька! Разве мы позволим гневить бога! Он выпрямился, с мокрой, кроваво-зловещей лапой, и глаза его блеснули недобро, гневно. — У тебя — бог? Ты же комсомолка! И она комсомол- ка! Брешешь ты все! Я проверю, какие у тебя дети. — Проверяйте, пан начальник. — В лесу твои дети. — В каком лесу? Когда собирают ягоды, бывают в ле- су. Но не все. Трое совсем маленькие. А лес далеко... — Не прикидывайся дурочкой. Бандиты твои дети, партизаны. От них ходишь. — Ой, что это вы говорите, пан начальник! Я их в глаза не видела. В этот момент молодые солдаты подошли к нам. Один взял бутылку, откупорил, дал понюхать другому. Тот 277
чихнул. Все засмеялись. Даже старик, который молча на- блюдал, как полицай обыскивает нас. Потом один из мадьяр, самый молодой, высокий, черный, как цыган, с белыми красивыми зубами, подошел к Маше и, посмеи- ваясь, ущипнул за щеку. И тут случилось неожиданное для меня. Машино лицо как-то страшно скривилось, пе- рекосилось так, что один глаз стал выше, другой ниже. Она сначала по-идиотски засмеялась, потом так же не- нормально всхлипнула. И вдруг залепетала быстро-быстро, как из пулемета, но с такой шепелявостью, что слов разо- брать было невозможно. Мадьяр испуганно отступил. Полицай, потянувшийся к платку, в котором я несла яйца, спросил было уже: «А там у тебя что?»— тоже, пораженный, встрепенулся, уставился на Машу. Тогда она начала высказывать ему что-то с возмущением, тыча пальцами то в наши корзинки, то в солдата. Полицай послушал ее немного, потом плюнул: — Тьфу ты, нечисть... Дал бог морду, так ум отнял.— И спросил у меня: — Давно это у нее? — Давно. После пожара. Горели они,— тотчас приду- мала я. Полицай повернулся и пошел к бункеру. Солдаты, уже не смеясь, с сочувствием оглядываясь, потянулись за ним, бутылку взяли с собой. Часовой махнул нам рукой: «Идите». К шлагбауму подъезжал немецкий военный грузовик. Некоторое время мы шли молча, как бы боясь, что нас могут услышать, хотя вокруг было незасеянное поле, даже сорняки выросли редкие, невысокие, чахлые. Только в канавах вдоль дороги трава была густая, припудренная пылью. Сначала Маша ускорила шаг... О, как мне знакомо это чувство — скорее уйти от опасности! Но нельзя. За нами, возможно, наблюдают. Надо вести себя так, чтобы у этого беспалого гада не появилось и зернышка подозрения: мне, может, еще придется встретиться с ним. Маша, видимо, поняла, почему я иду медленнее, чем шла до сих пор. Я сгорбилась под тяжестью корзинки, как старушка. Меня немного тревожило, что грузовик долго стоит возле шлагбаума. Когда он загремел по шоссе за на- шими спинами, я сжалась, отступила дальше на обочину, в пыльную траву, но все равно не оглянулась. Грузовик прошел мимо, в кузове, наверно, были пустые бочки, так как очень грохотало и лязгало. Под этот грохот я тихонько 278
засмеялась, вспомнив, как Маша лепетала. Она тоже за- смеялась. — А здорово я их, правда? — Здорово,— согласилась я.— А говорила, что ар- тистка из тебя не получилась. Маша вздохнула: — Артистка не получилась. — И играть ты умеешь. Если бы я так умела! Ого! — Такое я всегда умела, с детства. Уверовала, что это и есть талант. Кое-кто убеждал меня в этом. А режиссер сказал: ерунда, сыграть дурочку — ума не надо... Мне почему-то захотелось вызвать ее на большую от- кровенность, чем это было между нами вчера. Полкило- метра голой дороги — до первых городских зданий — да- вали единственную возможность поговорить, больше та- кой, наверное, уже не будет никогда; даже если мы и встретимся (могут послать на связь с ней, что мало ве- роятно теперь, когда есть радисты), то встреча наша про- изойдет не в таких условиях, не в чистом поле, на явочной же квартире душевного разговора не поведешь. Я сказала: — Не понимаю тебя. — А зачем тебе понимать? Показалось, она насторожилась: почему мне вдруг захотелось понять ее? — Кто у тебя остался там? — спросила я, оглянувшись наконец, не идет ли кто за нами. — Валя, не надо,— как пощады попросила Маша. Сняв с головы платок, она вытерла пот со лба и, поправляя корзину, пожаловалась: — Нарезала я плечи до крови. Сразу-то показалось легко. А теперь будто сто пудов несу на плечах. Ты всегда ходишь с таким грузом? — Часто. — Не завидую тебе. Меня рассмешило, что она так и сказала: не завидую. Я подумала, к кому иду, и мне хотелось ответить: «А я себе завидую». Представила, как она удивилась бы. Нет, просто не поверила бы, решила, что я шучу. Больше убе- дило ее серьезное и простое: — Я привычная. Маша со вздохом согласилась: — Да, человек ко всему привыкает.— И снова пожа- ловалась: — Пить хочется. — Скоро дойдем до колонки. На улице есть колонка. Правда, вода там не всегда бывает. Но раза два я пила. 279
Вода в колонке была. Нажали рычаг, и она полилась бурной струей. Сбросив с плеч корзинки, мы приладились, чтоб напиться. Я стала на одно колено, не обращая вни- мания на грязь, и подставила рот под струю. Напилась, даже забулькало в животе, обмыла лицо. Маша не могла опуститься на колено в грязь и пить так не умела, долго и жадно ловила упругую струю губами и языком. Обрызгалась не хуже меня. Ноги ее, покрытые пылью, от брызг стали грязные, и она надумала помыть их — сбросила ботинки, подставила ногу под струю. Тогда в доме напротив колонки открылось окно, высунулся бо- родатый мужчина, который, видимо, наблюдал за нами, и омерзительно выругал нас за мытье ног. Меня его ругань мало тронула, в других условиях я не постеснялась бы от- ветить ему такими же словами. Подумаешь, нашелся хо- зяин водопровода! А Маша испугалась. Быстро надела бо- тинки на мокрые ноги, поспешно схватила корзину. Я слышала, как она прошептала: — Боже мой... Сначала я посмеялась над такой целомудренностью: неужели впервые услышала от мужчины матерные слова? Но потом увидела ее лицо, на котором отразилась обида, страдание, боль. Поняла: так ее действительно никто не ругал. Она жила в другом мире — в интеллигентном. Можно было пожалеть ее, если бы я не знала, кто она, куда идет. А так меня снова охватила злость: посылают же та- ких! И страх. За Степана. Как ему работать с такой? Рынок Машу поразил. Это естественно, меня он тоже удивил, когда я впервые пришла в город. Всюду на за- хваченной врагом земле жизнь как бы повернула назад, в прошлое. По-старому начали пахать, по-старому сеять, по-старому молоть рожь — на ручных жерновах, как триста лет назад. Но, по-видимому, нигде этот возврат к старине не бросался в глаза так, как на рынке в большом городе. Такое мы, молодые, разве что в книгах читали да в кино видели. На рынке даже люди появились какие-то странные, будто не из жизни, а из книг, из театра. Вся старина выперла — в одежде, в поведении, в лицах. Какие- то мужчины в засаленных сюртуках, в грязных манишках, с усиками, с вороватым, нездоровым блеском в глазах. Ярко размалеванные женщины в старомодных или, может быть, излишне новомодных уборах, крикливые и нахаль- ные. Медлительные бородатые мужчины, как русские купцы из прошлого столетия. Пугливые, как в годы кре- 280
постного права, крестьяне: боялись, что их не только об- манут, но могут и арестовать, принять за партизан. Солдаты немецкие, венгерские, румынские. Они тоже продавали ворованное с оглядкой. Боялись военной жан- дармерии. Нахальные полицейские порой забирали у че- ловека товар без всяких объяснений. Немцы в штатском ходили, как хозяева, ничего, кажется, не продавали, ни- чего не покупали — глядели, слушали. В тот день слушали старого, слепого нищего-гусляра, которому подпевали двое поводырей-мальчиков, босых, опаленных солнцем, в шта- нах и рубахах из домотканого полотна. А рядом с ними инвалид без обеих ног, в красноармейской гимнастерке, только петлицы спороты, играл на гармошке и пел ста- ринную военную песню: «Умер, бедняга, в больнице во- енной, долго, родимый, лежал»... Немецкие офицеры сни- мали инвалида и нищих фотоаппаратами. Но ни одного пфеннига не бросили. Все толклись, кружили по рынку, одни молча, другие кричали — предлагали свой товар. Вещей разных, одежды продавалось много, но все какое-то старое, пропахшее наф- талином. А продуктов было мало. Продукты вырывали из рук. Наши ягоды разобрали за каких-нибудь двадцать минут, хотя я раз за разом немного повышала цену. Даже немки покупали землянику на варенье. А какой-то тип шептал мне на ухо, что может купить все оптом — за соль, а сам подбирался к узелку с яйцами, но за узелком я сле- дила зорко, не выпускала из рук даже тогда, когда отме- ривала железной кружкой ягоды. Яйца, коль спасла их от охраны возле шлагбаума, я решила не продавать — от- нести Степану, так как хоть и хороший паек он имеет, но делит его с хозяйкой, а та — с внуками своими. «Небогато живет, а работает много»,— думала я озабоченно, как о муже. Я торговала ловко, умело и одновременно помогала Маше, так как она «ловила ворон», ее обманывали. Я зли- лась, что она так жадно, прямо по-детски удивленно и не- доуменно разглядывает все, что происходит на рынке. Хо- тя, по правде говоря, злило не само ее любопытство — это естественно и даже необходимо: попала деревенская де- вушка впервые в город, так можно подумать, если глянуть со стороны, а это нам как раз выгодно. Злилась от мысли, что все-таки не всему ее научили, что огрехи у нее, пожа- луй, в самом главном — в незнании условий жизни тут, у нас. Неужели в разведшколе не было ни одного препо- давателя, вернувшегося отсюда, из вражеского тыла? 281
Но вообще нам повезло в тот день. Я, например, боя- лась перехода через железнодорожное полотно на Моховом переезде, там тоже часто останавливали и проверяли, кто, откуда, куда, зачем. Боялась, когда шли на рынок, и еще больше почему-то, когда возвращались с рынка, купив со- ли и отрез ситца — «на кофточку Маше». Все я продумала, каждую мелочь. Но легенды были правдивы до первой проверки. Если нас задержат и начнут проверять, все мо- жет рассыпаться, как песок. А если еще обыщут так, что залезут в рейтузы, — фашисты все могут,— то и проверка не понадобится. Дело в том, что несла я две пары справок: одни — от старосты села из-под Гомеля, чтоб пройти на постах с ягодами и яйцами, до рынка держала эти бумаж- ки за пазухой; а другие, спрятанные глубже,— от старосты Степанова села, справки свидетельствовали, что я, Вален- тина Жданко, иду к брату, а Маша, Мария Лещук, дочь тамошнего полицая, пришла купить обновку. Это справки для Степана, если проверят у него на квартире. После продажи ягод я поменяла справки местами; нелегко это сделать на рынке, но я сумела: будто так, по-деревенски глубоко, прятала деньги; если кто увидел, то мог только посмеяться — вот деревня! — но вряд ли заподозрил бы другое. Раньше я не предпринимала подобных предосторож- ностей, потому что не так боялась. Все из-за Маши: не де- ревенская она с виду. Нет, наверно, не потому, что не де- ревенская, а потому, что чувствовала я особую ответ- ственность — за нее, за Степана, за то задание, какое они вместе должны выполнить, о котором я могла только до- гадываться, но не имела права спрашивать. К счастью, на переезде нас не задержали. Но больше всего повезло в том, что Степан был дома. И главное — один. В саду, под окнами своей комнаты, на столе-верстаке занимался любимым ремеслом: делал из обломков само- летов пластмассовые черенки для ножей и мундштуки. Лезвия ножей ему ковали где-то в кузнице, а он надевал и шлифовал черенки. Ножи вырабатывались самые раз- ные: большие — финки — и маленькие — перочинные ножички, были и простые — кухонные, столовые. На финках черенки делались замысловатые — в форме рыб, русалок, Мефистофеля, жирафовой и лошадиной голов... Не менее красивыми были и мундштуки — переливались радугой. Хозяйка очень хвалила это Степаново умельство: зо- лотые руки у парня; она продавала его изделия на рынке 282
и имела от этого немалый доход. Мне Степан тоже при- знался тогда, в шалаше, что промысел его позволяет ему в законном порядке иметь лишние марки, чтоб подпоить кого надо, а главное — мастерить почти открыто, не боясь, вместе с ножами и мундштуками мелкие детали для мин, которые потом кто-то из подпольщиков собирал. Калитка была открыта, и мы вошли без стука. Услы- шали за домом его голос, вернее, свист — он насвистывал мелодию «Катюши». Я подумала, что неосторожно это, неизвестно, какие соседи за заборами с трех сторон, дру- гие, чего доброго, донесут, что квартирант поет советские песни, хотя, правда, «Катюшу» пели и сами немцы. Нас Степан увидел не сразу, и мы какую-то минуту наблюдали за ним. Он шлифовал наждачной бумагой че- ренок финки. Увлекся работой. Ржаные волосы прилипли к мокрому лбу, на кончике носа повисла капелька пота. Лицо его с веснушками казалось совсем мальчишеским. Я взглянула на Машу и увидела в ее глазах что-то та- кое, чего до сих пор не видела,— особенное любопытство, почти озорную веселость; перед парнишкой она сделалась девчонкой. Да и сама я с умилением любовалась своим любимым: в работе, наедине с собой, он был особенно красив — для меня. Но Степан услышал нас. Посмотрел без удивления, с искренней радостью выкрикнул довольно громко — для соседей: — Валька! Сестричка! Вот не ждал! Подошел, обнял и поцеловал в губы, не как сестру. На посту на шоссе, на железнодорожном переезде, где стояла немецкая охрана, у меня не билось так сердце, как заби- лось от его поцелуя. Даже голова закружилась. А Степан уже разглядывал Машу, разглядывал при- стально, с любопытством, как говорят, с головы до ног. В этом разглядывании я усмотрела что-то излишнее, как бы непристойное, и мое горемычное сердце остановилось на миг, затаилось в предчувствии чего-то недоброго. — Маша? — выкрикнул Степан.— Неужели Маша? Ух, какая ты стала! — И, захохотав, схватил ее за руки, как старую знакомую, школьную подругу, крутнул вокруг себя.— Хорошо тебя кормят! Конечно, Украина! Сала полные короба имеете! Маша тоже засмеялась. Я поняла, что Степан знает о ней больше, чем я: сооб- щили через радиста, когда и с какой целью ее посылают сюда. 283
Это меня как-то успокоило: вон как серьезно все по- ставлено! Вон откуда будут следить за их работой! Я по- веселела. Но увидела на Степане грязную майку, и мне стало стыдно за него перед Машей, будто я могла пости- рать майку, но не сделала этого по лености. Мы отошли в тень под яблони, так как солнце палило безжалостно, и сели на траву. Я передала приветы от род- ных и сообщила деревенские новости. Они, пожалуй, были одинаковые, что в моей деревне под Лоевом, что в Степа- новой, под Комарином. Маша не постеснялась лечь. Конечно, после такой до- роги тут, в саду, нелегко было удержаться, чтоб не растя- нуться на прохладной земле. Но я подумала: деревенская девушка не легла бы так перед парнем. Машу смешили мои рассказы. Вообще она оживилась, в глазах появился какой-то удивительный, даже радост- ный блеск. Пожаловалась Степану: — С сестрой твоей, Степан, ходить невозможно. Летит, как дикая коза. Она просто меня запарила! Боже мой! Пускай бы она лучше молчала тут, где нас могут услышать. Разве это комаринская речь! Любая не- грамотная баба поймет, что тут что-то не так. Интересно, какая у них легенда для ее пребывания тут, в городе? Но об этом я могу спросить только у Степана, когда останемся наедине. А когда и как мы сможем остаться? — Хозяин, кормить гостей будешь? Как я проголода- лась! Вола з’!ла б («съела» она сказала по-украински). Я встрепенулась. Два дня в рот ничего не брала, а тут проголодалась. Хотя вообще я понимала ее: дошли до це- ли, она познакомилась с тем, кто будет ее руководителем, и он, безусловно, понравился ей — простой, спокойный, уверенный, и все вообще выглядело проще, чем ей пред- ставлялось,— вот и наступила душевная разрядка, забыты вчерашние переживания, возникло убеждение, что впредь все будет хорошо, потому и аппетит вернулся,— поесть, видно, любит, не была бы такая гладкая. Но понимание этого и рассудительность не облегчали мое состояние. Наоборот. Снова, как и вчера утром, словно весенний сорняк в поле, нарастала мучительная ревность. Я уйду, а она останется тут... Кровь ударила в голову. Чтоб не выдать себя и побыть наедине со Степаном, как-то успокоиться, я сказала: — Пойдем, Степан, приготовим поесть. Я яиц принес- ла. Мать передала. Мы и в самом деле проголодались. Как позавтракали у дядьки в Борщовке... 284
В кухне Степан, радостно возбужденный, что мне тоже не понравилось, обнял меня и поцеловал. Я не оттолкнула его, нет, но и не прижалась, не поцеловала так, как меч- тала об этом три недели. Осторожно, чтоб он не обиделся, отстранилась от него и спросила: — Кто она? Степан удивился: — Здорова была! Ты ее привела, а у меня спрашива- ешь, кто она. — Кем она будет тут, в городе? — Об этом мы еще подумаем. Есть надежный план. Хорошие документы. Надо бы посмотреть на нее... — Она будет жить тут, у тебя? Степан сначала посмотрел на меня серьезно, как бы недоуменно, потом рассмеялся. — Вон ты о чем! А, чтоб вам... О чем вы только, бабы, думаете? В такое время, когда не знаешь, будешь ли жив завтра... Я о деле думаю: как лучше выполнить задание. Стыдно мне сделалось: действительно, неуместно, не- достойно для партизанки выдавать так открыто свои жен- ские страхи и чувства. Отступила я своеобразно, не без особой хитрости: — Степанка, скинь майку, надень сорочку. Ты погля- ди, какая она грязная. Неловко перед гостьей. — Валька, я рабочий человек. Паровозник. — Он снова обнял меня и серьезно, искренне, доверительно прошеп- тал: — Не бойся. Не будет она тут жить. — Я не боюсь. — Неразумно было бы так рисковать. Можно прова- литься сразу всем. А кому это надо? Я сегодня же отведу ее на квартиру. Только накормим. Для хозяйки: поведу к ее же, Машиной, тетке. Как стало сразу легко, хорошо! Вернулась та радость, о которой я мечтала бессонными ночами, под гудение ко- маров, под шум сосен. Теперь уже я сама горячо поцело- вала Степана. Майку он не снял, наверно, потому, что не было чистой, но надел клетчатую сорочку; в сорочке этой он выглядел мальчишкой, такой конопатый озорник, отнюдь не город- ской, наш, деревенский, весельчак, танцор, к которому всегда липнут девчата. Подумала об этом, и снова глупое сердце мое тревожно ёкнуло. Но уже не так, на один миг. Я любовалась своим Степаном. «Он мой, мой, мой!» — хо- телось крикнуть на весь мир. Не отводила от него глаз. Ему даже неловко стало, он спросил: 285
— Что ты глядишь так, Валька? — Красивый ты. — Да ну тебя! Где ты научилась комплименты го- ворить? Мы подожгли в плите щепу и стали жарить яичницу на сале. Яичницей занималась я, Степан чистил лук и наре- зал хлеб. За луком он сходил на огород, и я проследила за ним в окно и порадовалась, что возле Маши он не остано- вился. Степан вернулся с луком и сообщил шепотом: — Спит. Так говорят родители о ребенке, который, издергав их своими капризами, наконец угомонился. Шепот его тоже не понравился, но это уже мелочь по сравнению с другими моими переживаниями. Жаря яичницу, накрывая стол, я рассказывала о наших происшествиях за два дня: Степану надо знать, что новая разведчица умеет, на что способна, в чем ее сила, в чем слабости. Безусловно, о слабостях я говорила больше — о том, что войны она не видела, убитых, раненых не виде- ла, и условий здешних не знает, о народе, оказавшемся в оккупации, неуважительно высказывалась, будто все люди, что живут тут, враги. Ума надо не иметь, чтоб так думать. Одним словом, из рассказа моего выглядела она не такой героиней, как о ней могли подумать, да и сама я так думала, когда встретила ее на Ржавом болоте и в первые дни в лагере, когда она, Маша, очаровывала партизан сво- ими песнями. Степан слушал меня внимательно, но не выдержал, усмехнулся: — А мне передали — опытная разведчица. — Опытная? — удивило меня, что оттуда, с Большой земли, так передали. Не верить им нельзя. Если опытная, то это хорошо, можно не так бояться за них... за Степана. Но вместе с тем я чувствовала себя как бы обиженной: выходит, Маша забавлялась со мной, как с маленькой, за нос водила, дурачила? Обед был готов, и я пошла ее будить. Спала она крепко, лежала на правом боку, по-солдатски подложив кулак под голову. Меня поразило ее лицо: оно казалось еще привле- кательнее, и привлекательность эта была не яркая, де- вичья, а скорее детская, добрая, ласковая. Я долго смотрела на ее лицо, на руки, на запыленные ноги. Вдруг почувствовала, что мне жаль будить ее, как матери дочку. Странное чувство! Себя я никогда не жале- 286
ла. Других партизанок тоже. Возмущалась, когда нам, де- вушкам, женщинам, в отряде старались дать какую-то по- блажку. Считала, что если у нас равные с мужчинами права, то и обязанности должны быть равные. А тут кра- соту ее пожалела. Правда, через минуту упрекнула себя за такие мысли: жизни своей мы не щадим, так смешно же в такое время сокрушаться о наших женских прелестях, пусть они хоть какие, самые чарующие. Не очень деликатно потянула Машу за нос. Она ис- пуганно дернулась, открыла глаза: — Вставай, соня. — Пошла к черту, Валя! — И повернулась на другой бок. — Яичница остынет. Маша потянулась, села, как ребенок, протерла кулаком глаза, засмеялась. — Сразу так бы и сказала. Хоть сон и самое дорогое, но яичница тоже что-то значит... За столом Степан предложил нам немецкий спирт. Я отказалась. Спирт был вонючий — сырец, налил Степан в стаканы воды — питье сделалось белым, как молоко. Но Маша полстакана этого пойла выпила по-мужски, одним глотком. И засмеялась, довольная собой. Вообще она много смеялась. И много ела. С таким аппетитом ела яичницу на сале, что я опять подумала: неужели и голодовка ее вче- рашняя была притворством? Появилось новое недоброе чувство к ней, более сложное и непонятное, а потому и, возможно, более мучительное, чем простая ревность, с какой я шла и которая две ночи не давала мне заснуть. Разведчики, прилетавшие с Большой земли, были для меня идеальными людьми. Я провожала их с душевным трепетом. Я знала, что о задании своем они не должны го- ворить, и в дороге старалась вести разговор настолько тактично, осторожно, чтоб не вынудить кого-нибудь из них сказать лишнее, даже мне, своей проводнице, хотя неко- торых, чувствовала я, тянуло на откровенность. Но все они были сдержанные, серьезные. Ни один не выставлял себя, не красовался ни в отряде, ни передо мной. А она, Маша, и в отряде выставляла себя, и в дороге играла какую-то странную роль, даже не одну, много ролей, и перед Сте- паном излишне скалит зубы. Что ей кажется смешным? Ничего смешного не было. Сидели за столом трое молодых людей, парень и две девушки, и говорили о том, что в дей- ствительности мало кого из нас интересовало,— о селе, откуда будто бы мы пришли, о рынке, о ценах, о погоде, 287
о любви... да и о любви — обычные шутки молодых людей. Продолжали разговор, начатый в саду. Но там он был рассчитан на любопытных соседей. А в доме на кого? Хо- зяйки не было. Можно было бы поговорить, если не о ее, Машином, задании, то хотя бы о наших партизанских и подпольных делах или хотя бы о нашей ненависти к фа- шистам. Нет, ни слова об этом. Так повела разговор Маша, Степан поддерживал ее. Выходило, что они вдвоем в сго- воре, что, не успев как следует и познакомиться, они без слова понимают друг друга, а я так... сбоку припека, как говорится, третья лишняя. И это обидно задевало меня и порождало новую, не девичью, партизанскую ревность. «Не знаю, что ты сделала за войну,— думала я о Маше,— а мы что-то делали тут, мы давали врагу почувствовать нашу силу»'. Получилось так, что к концу обеда говорили только они, а я молчала. Степан, наверное, понял наконец, что нехорошо они ведут себя передо мной, и, прервав разговор с Машей о том, что писал Пушкин о любви, обратился ко мне: — Что зажурилась, Валька? — Ничего. Слушаю, какие вы умные... поэзию по- мните. Степан оглянулся на дверь, будто я выдала главную нашу тайну или что-то такое, за что оккупанты могли сразу повесить. А Маша покраснела. Впервые я увидела, что она сму- тилась. — А ты думала, угольная пыль забила мне мозги? Нет, сестричка, мозги у меня чистые. Как там племянник? — переменил он тему. «Племянник» — Володя Артюк, он раза два приходил к Степану, и Степан однажды был в отряде, они подружи- лись; меня, между прочим, почему-то всегда радовала эта их дружба. — Жениться захотел,— сказала я. — Да ну? — захохотал Степан.— К кому же он сва- тается? — Да вот к Маше сватался. Степан от удивления перестал смеяться. А Маша за- хлопала глазами. То, как она удивилась и даже немного возмутилась от такой внезапной и, по ее мнению, не- уместной шутки, рассмешило меня и вообще развеселило. На какой-то момент я как бы почувствовала свое превос- ходство над ней. Радовалась, что пришло такое в голову,— 288
шутка-правда. А может, радовалась непроизвольной жен- ской хитрости: бросить на соперницу хоть какую-то тень. Маша не сразу сообразила, что к чему, но не стала выяс- нять — так велся разговор, вроде бы с учетом, что нас подслушивают. Вынуждена была и она смеяться вместе со мной, так как я продолжала: — А знаешь ли ты, почему она ягоды принесла? При- даное собирает. Теперь без приданого и за нищего не выйдешь. Как в старые времена. Все понемногу возвра- щается. Тогда и они подхватили шутку, оценив мое остроумие. Это действительно, наверное, было смешно, что мы трое, связанные огромной тайной, даже между собой говорим так, будто находимся не в пустом доме, а в многолюдном вагоне или на том же шумном рынке. Догадавшись, о ком идет разговор, Маша, между прочим, высказалась о Володе совсем иначе, чем вчера в дороге: — А что? Племянник ваш парень что надо. Только руки моей он не успел еще попросить. Несмелый. Но на- дежды я не теряю и приданое готовлю. Мне хотелось, чтобы Степан поскорее повел Машу к «тетке». Но Степану надо было показать ее хозяйке. Имел, значит, в виду, что она, Маша, будет приходить сю- да. Не нравилось это мне. Христина Архиповна, выслушав Степана,— мол, вот Маша из его деревни, дочь учительницы, пришла в город, где у нее живет тетка, поискать работы,— горестно пока- чала головой и сказала: — Дитятко мое, теперь из города в села бегут, пря- чутся. А ты — в город. Какую ты работу тут найдешь? К немцам прислугой пойдешь? А когда Степан и Маша ушли, хозяйка сказала мне: — Как это мать отпустила ее? Такая красивая. Про- падет девка. О красоте ее и Степан сказал, когда вернулся. Покру- тил головой, засмеялся, казалось мне, с восторгом и ра- достью, очевидно, оттого, что ему придется работать с та- кой девушкой. — Фу-ты ну-ты! С ней даже страшно ходить по улице. Каждый немец бельмы таращит. Чего доброго, еще задер- жит какой гад.— И рассудил: — Одеть ее надо под немку. Тогда она меньше будет бросаться в глаза. Ночи я ждала с большим нетерпением, чем даже в тот раз, когда Степан впервые позвал меня в шалаш. Тогда было счастливое девичье ожидание, легкое и светлое, не- 10 И. .Ша мякин 289
много боязливое. А теперь тревожное, тяжелое, прямо-та- ки мучительное ожидание женщины, жены. Плакать хо- телось от обиды и злости. У меня же все права, а я должна скрываться, как воровка, ждать, пока заснет хозяйка. Нет, не от этого плакать хотелось, от другого — от страха за свое короткое женское счастье... А вместе с тем станови- лось стыдно и гадко, что я думаю не о деле нашем, а о своем личном счастье... Я дрожала, как в лихорадке. Верила, что только Степан успокоит, тойько в его объятиях я избавлюсь от всех стра- хов и тревог. Поэтому, видно, и не дождалась, пока заснет хозяйка. Открыла не слишком осторожно окно, спрыгнула в сиреневый куст, наделав шуму. Очень горячо я целовала Степана в тот вечер, не так стыдливо, как в первый раз. Он даже удивился: — Валька, что с тобой? — Я так затосковала, если б ты знал. Я заболела бы, умерла бы, если еще неделю-две не могла повидать тебя. — От этого не умирают. Разве в романах только. — Нет, умирают, умирают и в жизни. Неужели ты не скучал, Степа? — Скучал, Валька, но что поделаешь? Не о любви те- перь думаешь. Тише шепчи.— И зажал мне рот сухими, горячими губами. Потом, когда он, утомленный, лежал на моей руке, а я, все еще полная нерастраченной нежности, прижимала его сильную руку к щеке и целовала ладонь, от которой почему-то чудесно пахло не углем и металлом, а хвоей, лесом — или, может, мне так казалось? — я, между про- чим, сказала: — А она... Маша замужем и... рожала... — Она тебе рассказала? — Нет. — Откуда же ты знаешь? — Я видела ее голую, когда купались. Степан тихо засмеялся. — Что же ты могла увидеть? — Степа! Видно же, кто девка, а кто баба. Он притянул меня к себе и вновь заглушил свой смех поцелуем.. — Ох, живот надорвешь с вами! Чудачки вы, женщи- ны. Проницательные. Насквозь видите одна другую. А потом, когда он вздрогнул, засыпая, я снова позвала его: — Степа, а Степа! 290
- A-а? — Давай поженимся, Степочка. — А разве мы не поженились? — По-настоящему. Чтоб люди знали. Нехорошо так скрываться. Стыдно. Видимо, крепко задели его мои слова, он даже припод- нялся, сел и, забывшись, заговорил чуть ли не в полный голос: — Что это ты, Валя, надумала? Что же нам, в немец- кий загс идти? Кто нам разрешит? — Нет. — А как же? Я притянула его к себе, заставила лечь и горячо за- шептала в ухо: — Нас там запишут. Наши... Павел Адамович... ко- мандир. Взводный Долатюк женился на Ольге Москале- вой, их записали в штабе. Свадьба партизанская была. И когда ребенок родился у Сони Войтик... — Как же я доберусь до вас? Никто не разрешит те- перь выходить... — А тебе не надо. Я сама... Я сама попрошу. Мне по- верят, Степочка. Лишь бы было твое согласие. Ты только дай согласие. — Чудная ты, Валька. — Согласен? Скажи: согласен? — Конечно же согласен, Валька. Я же тебя так люблю. Ты не знаешь, какая ты!.. Другой, наверно, на всем свете нет. Хотя и странной кажется мне такая свадьба. — А что сделаешь, Степочка. Время-то какое! Вся жизнь перевернулась... Утром хозяйка проводила меня не так вежливо, как в прошлый раз. Не как сестру Степана! Выследила нас вечером. Однако я не волновалась, мне стало почему-то весело, захотелось тут же сообщить ей, что мы со Степаном муж и жена. Жаль, что Степан ушел на работу раньше и я не успела посоветоваться с ним, обсудить наше новое положение. А в дороге укоряла себя: значит, в этом я виновата, у меня, опытной связной, не хватило терпения, и такое не прощается. Степан, правда, уверен, что Архиповна в слу- чае чего не продаст, человек наш, сын же у нее в Красной Армии. Но ведь зять ее служит в управе. Второе, что обеспокоило и испугало,— отсутствие на условленном месте человека из отряда Федора; такого не было никогда, чтобы обо мне забыли. Мной не рисковали, 10* 291
встречали всегда, если отряд покидал лагерь. Что-то, зна- чит, случилось, и мне надо было держать ухо востро, идти с удвоенной предосторожностью. Но дотемна я все же без особых происшествий добежала до своих. Штаб был на месте. Павел Адамович очень обрадовался, что я вер- нулась. — В сорочке ты родилась, Валя. Рассказал: в воскресенье в обед, через несколько часов, как мы с Машей ушли (в штабе удивлялись, что мы так легко проскочили в город, действительно повезло), отряд Федора блокировали каратели. До вечера длился тяжелый бой. Погиб Федор; гибель знаменитого командира, мастера рейдов и диверсий на железной дороге, все сильно пере- живали. Я так даже расплакалась навзрыд. Вспомнилось, как в субботу мы обсуждали с ним план нашего похода. Все почему-то считали его пожилым, серьезным, строгим, а он ведь был совсем молодым, лет двадцати шести, не- много старше Степана, и добрый, даже передо мной сму- щался и всегда со мной соглашался. На выручку Федору ходил сам командир бригады с конным отрядом. В бою ранило Володю Артюка. Разрывом мины под ним убило коня, и ему рассекло ногу, но самая серьезная рана была нанесена в ягодицу. Над этой раной отрядные зубоскалы издевались. Володя злился и всех выгонял, кто приходил в госпиталь проведать его. Меня девчата предупреждали: «Не ходи, Валька, Володька злой, как черт. Всех кроет матом». Но не пойти к Володе я не могла. В дороге, когда возвращалась из города, думала: первому скажу Володе о том, что вышла замуж. Он один знаком со Степаном и словно родственник наш. Если бы мы женились как по- лагается, со свадьбой, то Володя, безусловно, был бы пер- вым дружкой или сватом. Не буду брать с него слова, что- бы о моем замужестве он никому не говорил, он все равно расскажет Павлу Адамовичу и таким образом подготовит комиссара, а мне потом легче будет просить, чтоб заре- гистрировали наш брак. Несчастье с отрядом Федора нарушило мои планы. После такой трагедии — смерти командира и еще один- надцати партизан — я не могла обратиться к командова- нию со своей необычной просьбой. Что обо мне подумали бы? Вообще я начала сомневаться, имею ли право в такое время выходить замуж. Люди умирают, а я о замужестве думаю — это же просто эгоистично, стыдно кому-нибудь признаться. 292
В размышлениях таких я провела еще одну бессонную ночь, третью. Думала о Степане, о Маше, по-разному ду- мала, то хорошо, с верой и надеждой, то с тревогой и сом- нениями. Думала о Федоре, и было мне очень жаль его; сколько мы похоронили партизан, но, кажется, ничью смерть не переживала я с такой болью. Жалела себя. Сов- сем недавно мне еще так просто и легко жилось. Я знала одно: дело связной нелегкое, опасное, но когда привыкла к нему, то казалось оно чуть ли не самым мирным в нашей жестокой борьбе; ходила на задание всегда без оружия и стреляла только в блокадные дни, раза два ездила с раз- ведчиками в рейды «нагонять страх» на полицейские гар- низоны. За мной даже никто из партизан серьезно не уха- живал, это немного обижало: чем я хуже других? Но зато на душе было спокойно, ясно — ни туч, ни бурь, как у других девчат. А теперь так все перепуталось в моей жизни, завязалось многими узлами. В госпитальную землянку я пошла утром. Фельдшер Ваня Кулик сам делал Володе перевязку. Володя стонал и крестил фельдшера такой замысловатой бранью, что легкораненые непрерывно гудели. Между по- ходами я помогала в госпитале, научилась делать пере- вязки, уколы, не боялась ран, и партизаны принимали меня как медичку — не стеснялись. Но Володя, увидев меня, закричал: — Валька, чертова кукла! Выйди отсюда! Не хочу, чтоб ты видела мой порванный Гитлером зад... Раненые хохотали. Такой уж народ партизаны — надо всем умели посме- яться, даже над собственными ранами, в этом, видимо, и сила наша была, жизнестойкость. Позже Володя сам позвал меня, но на пороге предупредил: — Валька, не вздумай только смеяться над моей раной, как эти брехуны и зубоскалы. Я села на низкий дубовый кругляк, служивший табу- реткой, возле Володиной «кровати» — высокого, чтобы удобнее было перевязывать, дивана на березовых ножках, с «сеткой», сплетенной из лозы; на сетках лежали сенни- ки, летом сено часто меняли, и свежий аромат его забивал запах гнойных ран, крови, пота, лекарства, не госпиталь — луг; у доктора нашего даже целая теория была на сей счет. Погоревали вместе ло Федору. — Федор настоящий человек был! И командир! Дру- гого такого, может, во всем соединении нет. Он о людях думал, чтобы вывести отряд из-под удара, и потому сам 293
остался с группой прикрытия. Знал, что на смерть идет. Пять часов заставляли фашисты носами землю рыть, го- ловы не давали им поднять,— рассказывал Володя. Ране- ные из отряда дополняли его рассказ о своем командире и о неравном бое. Поговорили и о разных лагерных событиях. О моем задании никто не вспомнил, будто я никуда не ходила, все знали, что связных ни о чем расспрашивать нельзя. Но когда Кулик позвал меня в операционную землянку, Во- лодя попросил: — Наклонись, Валька, я тебе что-то на ухо скажу. — Он давно хочет тебе в любви признаться,— пошутил КТОтТО. — Что ты, щенок, понимаешь в любви? У тебя мате- ринское молоко на губах не обсохло. Набери в рот сена и молчи! Я сдвинула платок и шутливо приблизила ухо к Во- лодькиным губам. Он зашептал: — Куда ты отвела ее? Я удивилась, выдохнула ему в ухо с упреком: — Володя! Ты же разведчик! — Слушай, засела она мне занозой в сердце. Когда увидишь, скажи ей об этом. Передай, что Володя просит прощения за свое хамство. Мне от его такого признания как-то сразу сделалось легче. Ах, если б я имела возможность сразу рассказать об этом Маше и Степану! — Обязательно передам, Володя,— пообещала я, хотя мало верила, что получу когда-нибудь задание сходить к Маше. Мне надо было после этих слов подняться и уйти, а я смотрела на Володю и счастливо улыбалась, глупая, ра- дуясь за него и за себя. — Слушай,— снова зашептал он, — одного боюсь: если ты передала ее Степану, пиши пропало. Ставь, Володька, крест на своей любви. Паровозник этот хват, около него такой лакомый кусок близко не клади: стащит и не облиз- нется, как хитрый кот. Кровь ударила мне в голову. Даже сделалось дурно, как тогда, когда я в первый раз помогала на операции. Нечаянно, не подозревая, он, Володя, грубо задел мои страхи, сомнения, ревность, которые я старалась запрятать поглубже. Испугавшись, что чем-то выдам себя, я, как бе- зумная, удивив не одного Володю, выскочила из землянки. 294
Прижалась к освещенной ранним солнцем, теплой сосне и, как рыба, выброшенная из воды, хватала ртом хвойный воздух. Тут только почувствовала, как в землянке сильно пахло госпиталем — кровью, смертью. Может, потому и закружилась так голова. Всю долгую дорогу из города я мечтала о своем не- обычном замужестве, думала, как я доложу Павлу Адамо- вичу. Немного боялась, немного стыдилась. Но и от стыда такого и от боязни становилось радостно и весело. Сто раз мысленно повторяла свой разговор с комиссаром в разных вариантах, в зависимости от того, как Павел Адамович может отнестись — всерьез или шутливо,— но с верой, убеждением, что все обойдется наилучшим образом, так как не поверить мне не могут — в искренность моей люб- ви, в серьезность наших со Степаном намерений. Война растоптала многие мои мечты. А тут вот и Во- лодя... Почему он так думает о Степане? Мне надо было возразить, чтобы убедить не столько его, сколько себя. Но не могла я этого сделать не только потому, что мною овла- дела растерянность, но и потому, что не имела права в полный голос назвать имени Степана, говорить о нем при тех, кому не полагалось знать о горожанах-подпольщиках. Три недели жила я как в сплошном тумане. Солнца не видела, жизни не радовалась, сама вся почернела. Павел Адамович встретил как-то меня возле отрядной кухни, вгляделся внимательно, обеспокоенно спросил: — Что с тобой, Валя? — А что? Ничего. — Вид у тебя болезненный. — Нет, я здорова. — Хворать тебе нельзя. Замены нет. Раньше в случае чего меня мог заменить Федор, он один знал все наши явки, и его знали, а это очень важно: незнакомому и по паролю не сразу верили. Павел Адамович по-отцовски посочувствовал: — Устала ты. Но жалость его ничем не отозвалась во мне, не тронула сердца, даже благодарности не появилось. — Уже отдохнула, товарищ командир, — ответила безразлично.— Скучаю без работы. Павел Адамович снова вздохнул. К Володе я больше не ходила. Но через несколько дней он сам позвал меня, я пошла, не чувствуя ни обиды, ни неприязни, не боясь, что он еще что-то ляпнет. А он все же ляпнул, с этого, по существу, и начал: 295
— Валька, за что обиделась? Признавайся. — За что я могу обидеться? — Нет, врешь. Я три ночи не спал — думал. И пришел к определенному выводу. Сказать? Он, Володя, ходил уже с костылем, и мы стояли под соснами, разговаривали без свидетелей. — Говори.— Мне действительно было все равно, что он еще скажет. — Ты сама втрескалась в того рыжего черта и пере- живаешь. — В кого? — Валька! Не притворяйся. У тебя же кошки скребут на сердце. Как и у меня. Мы с тобой союзники. Скажи, что неправда? — Городишь ты, Володя, невесть что. Залеживаться тебе вредно — глупые мысли в голову лезут. — Ага, глупых мыслей хватает^ Эти тоже глупые, но правдивые, вот в чем наша беда с тобой. — У меня никакой беды нет. — Хитрущая ты, Валька, как баба-яга. «Да, баба-яга,— подумала я уже не равнодушно, а жестко, почти с ненавистью к себе, — а мечтаю о бабьем счастье. Смешно». Рассердилась. Послала Володьку к черту. — Не меряй всех на свой аршин, это у тебя всегда одни девки на уме. Люди погибли, твой лучший друг пал в бою, а ты все равно плетешь об одном и том же. Володя хлопнул себя по лбу. — Подожди. А не в Федора ли ты была влюблена? — И сразу стал серьезным: — В таком случае прости, Валя. Дурак я. А я впервые расплакалась. Никогда в отряде не плака- ла, а вот пришлось. И Володя утешал меня, как малень- кую. После плача этого я как-то сразу ожила, будто смыла слезами сомнения свои. Все прежнее вернулось, кроме разве решимости немедленно пойти к командирам со своей и Степановой просьбой. Так и не осмелилась, пока они не позвали, не дали очередного задания. Не к Степану было задание — на станкостроительный, группа там выросла, держать столько подпольщиков на одном заводе было нецелесообразно и опасно, да и сами хлопцы рвались в партизаны. Мне надлежало вывести семь человек из города в лес, на пополнение отряда Федора. 296
Может, потому, что не сдержала своей радости от но- вого задания (оно как бы давало мне право наконец вы- сказать заветную просьбу), Павел Адамович начал предо- стерегать, чтоб я не думала, что задание легкое: теперь, когда нет нашей базы возле города, нет Федора, мне пред- стояло самой с учетом обстановки разработать весь план... Все равно я не переставала считать задание легким, и план сложился моментально. Безусловно, понадобится время собраться парням в дорогу... Поэтому не о задании я ду- мала, слушая долгое объяснение комиссара и краткие реплики комбрига, который, казалось, к заданию моему проявляет не такой уж большой интерес, все внимание отдавал трофейному автомату, новому, такого раньше не было у немцев,— разобрал его, чтобы изучить принцип действия, разглядывал каждую деталь, цокал языком, восторгался: «Ты гляди, как просто и здорово! Умеют, га- ды! Чертова немчура! Талантливый народ, а так одураче- ны Гитлером». А я стояла у стола, слушала комиссара, смотрела на блестящие, новенькие еще, сизые детали автомата и ду- мала, когда же мне сказать о своем замужестве, с чего начать. Комбриг сказал: — Не учи ее, Павел. По этой части она научит нас с тобой. Такая похвала командира показалась мне наиболее подходящим моментом. Стыда я не чувствовала, и решительность появилась такая же, какая была там, в городе, когда Степан согла- сился, чтоб я попросила командиров зарегистрировать наш брак. И потому я выпалила, как говорится, в лоб: — А я выхожу замуж. Если бы разобранный немецкий автомат вдруг дал очередь, командир, наверно, не удивился бы так, как от моих слов. — Что-о? — застыл он с пружиной автоматического взвода в руках. — Что-что? — с недоверием и, показалось мне, с на- смешкой (это немного обидело) спросил Павел Адамович. Серьезность и строгость командира, с какой он уставился па меня, встревожили меньше, чем смешинки в глазах ко- миссара. — Я выхожу замуж. — За кого? — За Степана Жданко. 297
Комбриг швырнул пружину на стол и порывисто встал. — Черт возьми! Мы ей доверяем такие дела, а она там любовь крутит. Пустые девчонки! Нигде на вас нет угомо- ну. Ни на войне, ни в аду. Удивительно — меня нисколько не потряс гнев коман- дира. Пускай покричит: умел и любил комбриг наш по- кричать. Я почти не обращала внимания на его слова, даже не смотрела на него; я смотрела Павлу Адамовичу в глаза, умоляла его взглядом: не стоит смеяться, это очень серь- езно для меня. Надо им сказать об этом. — Нам бы записаться... чтоб все по закону... Комбриг даже подскочил: — Где? В немецкой управе? Я тебя запишу! Я тебя под трибунал отдам за нарушение приказа... Распустились! — Разве вы приказывали мне... не любить? Павел Адамович засмеялся. — Подожди, Тимофеевич. В самом деле — разве мы приказывали ей не любить? Нет, не приказывали. Закон жизни, брат, ее не остановишь. — Не остановишь... Дай, дай им волю, так завтра дет- ские ясли будешь открывать, а не воевать. Почувствовав поддержку комиссара, я еще решитель- нее перешла в наступление: — В управу мы не пойдем, не бойтесь. Запишите вы нас, как взводного и Ольгу. Чтоб по советским законам. Командир вдруг повеселел, подбоченился и осмотрел меня так, как, наверно, не смотрел никогда,— не видел он раньше женщину во мне, а знал только бойца, партизана, связную. — Тебе что... так не терпится? — Не терпится,— даже не моргнув глазом под его не- добрым, почти непристойным взглядом, ответила я. Хотела сказать: «А может, завтра будет поздно, может, завтра кого-нибудь из нас уже в живых не будет». Но не сказала, побоялась высокопарных и трагических слов, жива была еще крестьянская приверженность к приметам — не го- ворить в такое время о плохом, чтоб не накликать беду. — Когда же свадьба? — уже веселее спросил Павел Адамович. — Свадьба после войны, если останемся живы.— Все- таки, хоть косвенно, напомнила о смерти.— А записать... прошу сегодня. Степан тоже об этом просил... — Без жениха? — уже серьезно спросил комиссар, а в глазах его сразу потух смех, появилась печаль. 298
А командир, наоборот, засмеялся, будто обрадовался, что можно и отказать, раз нет жениха. — Без жениха еще нигде и никогда не венчали. Как и без невесты. Читала о таком хоть в одном романе? Нет такого закона, ни церковного, ни советского. Прежде чем записать вас, я должен спросить: «Степан Жданко, хочешь ли ты взять в жены Валентину?» — Вы не верите мне, что Степан согласен? Столько верили, такое доверяли... Наверно, большая, невыразимая обида прозвучала в моих словах. И голос дрогнул, задрожали губы — вот-вот заплачу. Комбриг замолчал, нахмурился. Не любил он женских слез. А комиссар сказал: — Нет, Валя, тебе мы верим. И Степану. Но ошеломи- ла ты нас. Может, подождем? Может быть, Степана удастся вызвать? Мать твою привезли бы. Справим пар- тизанскую свадьбу... — Нельзя нам ждать! — тем же дрожащим голосом ответила я. — Нельзя? — Она же сказала тебе: не терпится ей,— язвительно бросил командир. Павел Адамович попросил его: — Не надо, Петр. Тут все более сложно, чем мы дума- ем. Пожалей ее. Что-то мне ударило в сердце, загорелись щеки, стало стыдно, я догадалась, о чем комиссар подумал,— о Маше; он словно бы прочел вдруг все мои тайные мысли, сомне- ния и страхи. «Пережитки в сознании моем» — так я считала тогда, потому и устыдилась, что комиссар раз- гадал их. — Пожалей! Кого жалеть надо? Нас с тобой. Такую связную теряем! Командир подумал совершенно о другом: дескать, я забеременела. Такое подозрение меня меньше всего встревожило, и потому я решительно возразила: — Нет, нет! Ничего вы не теряете. Я по-прежнему бу- ду ходить на любые задания! — Ну вот, видишь. Выходит, бояться нечего,— с улыбкой успокоил комбрига Павел Адамович.— Где начштаба спрятал нашу книгу записей актов гражданского состояния? Доставая из железного ящика прошнурованную и скрепленную печатями книгу, комиссар вздохнул: 299
— Свидетелей не можем пригласить. Разве Артюка... Хотелось, чтоб пригласили Володю, но командир воз- разил: — Не надо. Я буду свидетелем, а ты попом.— Согла- сившись, он сразу подобрел, подмигнул мне заговорщи- чески. Такая формальность — запись в книге, которая, неиз- вестно, сохранится ли еще,— а как я волновалась, пока Павел Адамович не спеша чистил леро на ученической ручке и записывал наши со Степаном фамилии, имена и дату вступления в брак — четырнадцатого июля тысяча девятьсот сорок третьего года. С трудом расписалась вни- зу — рука дрожала и буквы перед глазами качались, как пьяные. Павел Адамович обнял меня, поцеловал, поздравляя. Мне хотелось заплакать, но я сдержалась: кто-кто, а ко- мандиры слез моих не должны видеть. Комбриг весело за- кричал: — Черт возьми! Отметить же надо такое событие,— и вытащил из-под нар бутыль самогона. Тогда я засмеялась. И они засмеялись, комиссар и ко- мандир. Выпили за мое счастье. Только за мое. За Степана не пили. Но я не обиделась — знала партизанское правило: никогда не пить за того, кто на операции, в бою. V Не скажу, чтобы я летела на крыльях в город. Нет. Шла, пожалуй, спокойнее, чем обычно. Даже с меньшей предосторожностью. В самом деле, мною овладело какое-то удивительное спокойствие, расслабленность, какая бывает, наверное, тогда, когда человеку кажется, что самое главное в его жизни свершилось и судьба его определена навсегда. Ни комбриг, ни комиссар ничего не сказали о том, могу ли я зайти к Степану. Понимали, что не зайти не могу. Не стали даже предупреждать о бдительности. Возможно, и им, как и мне, казалось, что раз я жена Степана, то все стало проще, открытее. Хотя в действительности ничего не изменилось. Наоборот, то, что хозяйка выследила нас, о чем, конечно, я не рассказала командирам, таило опре- деленную опасность. Об этом я думала в дороге, но так же между прочим и легко отбросила эту, возможно, единст- венно беспокоившую мысль. Не хотелось тревог, волнений. Все было хорошо. Стоял чудесный, нежаркий, с наплыва- 300
ми облаков июльский день. Скошены луга, и уже поспе- вала рожь; кое-где ее начали жать, стояли суслоны из снопов, под одним из них я спряталась от дождя и даже на короткое время задремала. Меня тут застали хозяин и хо- зяйка ржи, и я впервые за все свои походы сказала им правду — что иду из Лоева в Гомель, к мужу, который работает там, на железной дороге. Приятно было оттого, что люди поверили, радушно накормили хлебом и про- стоквашей. О Маше я не думала. Нет, думала, но, пожалуй, так же, как о радисте, которого провожала еще осенью. Жив ли он, тот молчаливый парень? За военное полугодие много чего произошло. Степан как-то сказал, что того радиста куда-то отозвали. Кто там у них теперь, об этом я не спрашива- ла,— должно быть, Аня, которая прилетела вместе с Ма- шей. Нет, теперь я думала о Маше тепло, как о сестре, с уважением и почти восхищением: из интеллигенции, по всему видно, а не побоялась пойти в разведчицы. Вообще тогда я восхищалась всеми, кто прилетал с Большой зем- ли. Смелые люди. Со своей смелостью, с отвагой наших партизан их не сравнивала: мы, мол, делаем дело, которое не можем не делать, оказавшись в оккупации, для нас все, чем мы заняты, естественно, как любая работа, как сама жизнь. Разве можно сидеть в такое время сложа руки? Война идет всенародная, и каждый должен по-своему во- евать, хотя бы так, как я,— безоружной ходить на связь. К работе своей я так привыкла, что считала ее самой про- стой среди многих партизанских дел, самой негероической. Достаточно, мол, натренироваться проходить по пятьдесят километров в день — и готова связная. Правда, в нашем деле нужны и некоторые внешние данные, такие, как у меня,— маленькая, невзрачная девушка. В тот день я особенно легко прошла опасную зону, ибо ничего, кроме яиц и бутылки самогонки, не несла: коман- диры пришли к выводу, что часто торговать на рынке нель- зя, хотя это было и удобно. Рынок отпал еще и по той причине, что шла я в будний день. С «Полозом», руководителем заводской группы, меня связывала Анна — приглашала его к себе.- Анны дома не было. Что ж, нередко случалось, что я тратила и два, и три дня на то, чтобы встретиться с нужным человеком. Сами обстоятельства помогали мне быстрее увидеть Степана. Вечерело, приближался комендантский час, надо было добраться до места ночлега. Ходила я по городу всегда уверенно, смело. Может, именно эта уверенность и выру- 301
чала — на того, кто не оглядывается, внимания не об- ращают. Но в тот раз уже за переездом вроде бы без всякой причины напал на меня страх, какого, пожалуй, я никогда не знала. Вдруг показалось, что за мной следят. И я шла сжавшись, боясь оглянуться. Свернула в пустой закоу- лок — никого. Долго бродила по залинейному району, по безлюдным улицам, проверяла, нет ли «хвоста». Никого подозрительного не увидела, а страх все равно не отступал. И какое-то волнение недоброе появилось. Радовало же то, что я иду к мужу, и вдруг исчезла радость, отступила пе- ред страхом, притаилась. Противной стала сама себе. Ни- когда ведь я не была трусихой. Отчего это? Оттого, что удвоилась моя боязнь? Боялась раньше только за себя... Но разве без меня Степан не рискует каждый день, каж- дую минуту? Нет, страшно, очевидно, было потому, что сама я могу привести за собой смерть, ему смерть. Но ведь с таким страхом нельзя жить, нельзя бороться. Что ж мне, никогда не ходить к мужу, не видеть его? А если надо бу- дет новое задание передать ему? Был момент, когда хоте- лось повернуть назад, пойти к Анне или к Примаку. Но поняла, что успокоение не придет, что страдания мои не улягутся. Оттого, что не увижу Степана, будет еще хуже. Наступит не короткий, а постоянный страх, может, вечное отчаяние. «Что же случилось?» — спрашивала я себя и не могла ответить. Не хотелось по-бабьи верить в предчувст- вие беды. Были у меня свои суеверия, приметы, да только не такие, от таких в партизанах все освобождались: во- евать с недобрыми предчувствиями нельзя, а тем более выполнять задания, какие выполняла я. Сделав большой круг, попетляв по закоулкам, вышла на улицу Бакунина, почти к самому дому Степана. И ли- цом к лицу встретилась с хозяйкой. Она несла воду от ко- лонки. Одета по-праздничному, хотя и был будний день. В воскресенье не видела я ее такой нарядной. Заметив меня, Христина Архиповна поставила на зем- лю ведра, до оцепенения удивилась и, как показалось мне, испугалась. Прошептала: — Ва-аля! Ты?! «Провал»,— подумала я, оглядываясь, мигом прики- дывая, есть ли возможность спастись, если в доме засада. — А у нас свадьба. Степан женится. На Маше! — пропела хозяйка уже без страха, пожалуй, ядовито и мстительно сверля меня глазами. Издевалась, мещанка: мол, вот тебе за твой обман, получай сюрприз. 302
А я засмеялась. Ей-богу, искренне. Так как наступила нервная разрядка. И мне сделалось смешно. Я весело по- думала: «Только той и беды, что женится?» Не поверила в такую свадьбу, во всяком случае в серьезность ее. А Христина Архиповна не поверила мне и уже по-женски сердобольно посочувствовала: — Как же оно будет, Валечка? Догадалась я, что она имеет в виду,— выследила же нас, старая ведьма,— и уже трезво, рассудительно поду- мала, что свадьба, безусловно, делается с какой-то неиз- вестной мне конспиративной целью, а потому я ни одним словом, ни одним движением, даже выражением глаз не должна выдать ни их, ни себя. — Что как будет? Пускай на здоровье женятся. Они со школьной скамьи дружат. Еще до войны все ждали их свадьбы. Родители наши и Машина мать...— сбила я хо- зяйку с толку, она только глазами захлопала. И вновь по- чему-то испугалась. Возможно, в тот момент у нее воз- никли подозрения более серьезные. А я только одного боялась, идя в дом,— чтоб не смутить «молодых», особенно когда со двора через открытое окно увидела, что за столом немало людей, и, судя по шуму, уже подвыпивших. Сидели в «зале» — в самой большой комнате у хозяйки. Я прошла в комнату Степана, чтоб положить там свой узелок, немного привести себя в порядок, хотя бы приче- саться, а главное — набраться духу, придумать, как вести себя. Был в этом и еще один тайный расчет: Христина Архиповна наверняка шепнет Степану, и он выйдет сюда... все объяснит, пускай не словами, достаточно мне увидеть его глаза, и я все прочитаю в них. Но он не пришел. Воз- можно, хозяйка нарочно не сказала ему, хотелось старухе спектакль посмотреть. Однако Степан не растерялся, когда я появилась на пороге «зала». Поднялся и радостно воскликнул: — Валька! Сестричка! Вот молодчина! А я уже ду- мал — никто из вас не придет... Смутилась она, Маша. Покраснела, как-то неестествен- но заулыбалась мне. Но тут будто вспомнила свою роль и сказала что-то по-немецки человеку в форме железнодо- рожника. Меня почему-то поразило, что Маша говорит по-не- мецки, хотя она и сказала, когда мы шли, что знает два иностранных языка, — это мне тогда показалось шуткой. Но особенно поразило то, что за столом сидят немцы. 303
С оккупантами я встречалась при разных обстоятельствах, но чтоб сесть с ними за один стол... к этому не была еще готова. Гостей было не так много, как мне показалось сначала. Человек восемь. Естественно, что все они с интересом рассматривали меня. Я обратила внимание на немца, с которым заговорила Маша, но тот уже был пьян и особенного интереса ко мне не проявил,— видимо, короткое Машино объяснение его целиком удовлетворило. Моментально я нашла того, кто смотрел на меня более пристально. Это был полицай. Боже мой, кого только тут нет! Взгляды наши встретились. Мо- ложавый, черный, как цыган, мужчина в полицейском мундире глядел так, будто все знал, и недобро, хитро усмехался: мол, пожалуйста, позабавляйтесь. Вспотевшая спина моя похолодела. На память свою я никогда не могла пожаловаться, хорошо помнила, что с этим черным нигде не встречалась, но глаза его почему-то казались знакомы- ми. Это и испугало. Неужели его глаза когда-нибудь на- блюдали за мной вот так же? Где? Когда? На рынке? Из бункера? В селе? Или, может, в одном из наших отрядов? Там, среди своих, я могла и не обратить на него внимания. Но не запомнить его нельзя. А может, это просто нервы? В такой ситуации может показаться что хочешь. Как бы там ни было, сразу поняла: в такой компании нужна осо- бенная осторожность и ловкость, чтоб не только не сказать ни одного лишнего слова, но не сделать ни одного невер- ного движения — глазами не показать, не моргнуть, ни- чего такого, в чем имелся бы тайный смысл или прояви- лись мои чувства. Я подошла к молодым. Пять шагов от порога до окна, возле которого они сидели. А казалось, что шла я дольше, чем пятьдесят верст, из отряда до города. Я шла на свою свадьбу. И я попала на свадьбу... Вот он, мой муж,— в черном костюме, в белоснежной рубашке со смешным галстуком-бабочкой. Никогда не поверила бы, что Степан нацепит когда-нибудь такую бабочку. Скажи пожалуйста, какой интеллигент! Но почему рядом с ним вместо меня сидит женщина в красивом белом платье (о таком платье я мечтала), высокая, с подрисованными бровями и на- крашенными губами? Три недели она жила в моем сердце и заставляла меня душевно страдать. Неужели ей мало моих мучений?.. Но я не имею права смотреть на нее так. У нее уже и без того испуганное лицо. А никто не должен пугаться. 304
Никто. Ни я. Ни она. Пускай немцы боятся нас. А мы лю- бим друг друга. Я люблю тебя, Маша. — Я поздравляю тебя, Маша. Я рада твоему счастью.— Не Степану, а ей первой протянула руки, об- няла и трижды поцеловала в губы, в щеки и тут же ощу- тила, что ее пунцовые щеки холодные, как мертвые. — Спасибо тебе, Валя, что пришла,— сказал Степан, взяв меня за плечо. — Спасибо тебе,— прошептала Маша, не выпуская меня из объятий, сжимая все сильнее, горячо целуя в висок. Я подумала, что уместно было бы и расплакаться, но не могла выжать ни одной слезинки из глаз. Только когда вырвалась из объятий Маши и повернулась к Степану, мое горло сжали спазмы: не могла произнести обычных по- здравительных слов. Губы задрожали. Но слез я испуга- лась и скрыла их, обняв Степана и уткнувшись лицом в его белую манишку, от которой пахло нафталином. Степан шутливо предупредил: — Не вздумай зареветь, Валька. Не люблю женских слез. Как там наши? Мама? Батька? Я оторвалась от его груди. Вдруг расхотелось плакать и сделалось почти весело. — Батька? Обещал отлупить тебя. Как тебе не стыдно! Не мог домой приехать... За столом засмеялись. Маша перевела эти слова по-не- мецки. Но, по-видимому, немецкий язык она знала не очень хорошо. Пьяный немец в железнодорожной форме не сразу понял ее, переспросил. Ему объяснил другой, в штатском, немолодой уже человек, лет пятидесяти, с широким лицом и большими кулаками, которые он сжал, будто хотел стукнуть по столу. Я догадалась, что это ма- шинист Фойт, с которым Степан ездит и которого как-то хвалил. Хозяйка принесла табуретку для меня и хотела поса- дить ближе к «молодым», но полицай перехватил табу- ретку и втиснул ее между собой и неприметной, худенькой девушкой с заостренным личиком и удивительно тонкими пальцами,— казалось, такие пальцы никогда не знали ни- какой работы, хотя вообще вид девушки был простой, явно деревенский, и платье на ней было простенькое, буднич- ное. Она будто была испугана чем-то и явно обрадовалась, когда рядом с ней села я. Вскоре я поняла, чему она могла обрадоваться. Наливая мне водки, полицай незаметно и ловко обнял меня за плечи, а потом ощупал ногу. Зна- 305
комые движения: так полицейские не раз обыскивали ме- ня на постах. Было противно. А за такое за столом и стои- ло бы ударить по морде. Но я должна была благодарить его. — Благодарю, пан начальник. — Мое имя Яков Рыгорович. А твое? Валя? Валя, да? — недобро, хитро, как бы проверяя, переспросил он. Степан, видимо, увидел, какую волю он дает рукам, и услышал его слова, поэтому сказал громко, смеясь: — Яков Рыгорович, Валя, женат, так что можешь не бояться его. Он человек смирный. — Не слушай его, Валя, только женатых и надо бо- яться. Холостые — они как телята. Как твой брат до се- годняшнего дня. Сколько раз я хотел его свести с девча- тами — отбрыкивался, боялся. Удивляюсь, как Маше удалось обротать его. — Что есть смирный? — спросил машинист.— И что есть обротать? Маша долго переводила эти два слова, сто слов потра- тила, чтобы растолковать их смысл. За столом, напротив меня, сидели два парня, чем-то неуловимо похожие на Степана и один на другого. Как братья. Оба блондины, плечистые и как-то спокойно-уве- ренные. Мне они понравились, особенно когда я увидела, как один из них блеснул глазами на полицая, когда тот лапал меня,— пренебрежительно, с ненавистью. Так же спокоен был и Степан. Его спокойствие передалось мне. Улыбкой я заверила его, что мне все ясно и я сумею под- держать его игру. Маша не казалась мне такой спокойной, она была воз- буждена. А может быть, невесте и надо быть такой? Нет, я заметила: ей хочется следить за мной так же, как следи- ла хозяйка,— глаз не отводила. Но Маше мешал охмелев- ший немец пан Кольман, он то и дело обращался к ней, и ей подолгу приходилось объяснять ему, с трудом подби- рая слова. Иногда ей помогал Степан. Изредка, когда не- мец не понимал ее и Степан не мог помочь, тогда они об- ращались к машинисту, отрывая его от закуски. Фойт мало пил, но удивительно много ел, беспрерывно жевал, не спеша, старательно. Говорил он по-русски плохо, но все понимал. Так что переводил легко, не задумываясь, и на- много короче, чем это делала Маша,— скажет три слова, и Кольман кивает головой: понятно. Стол был богатый, по военному времени прямо-таки царский. Хватало и выпивки, и закуски. Стояла немецкая 306
водка в красивых бутылках и мутноватая самогонка в графинах. Были ветчина, колбаса, пшеничные пампуш- ки, политые маслом, салаты из огурцов и лука со сметаной и просто огурцы — натуральные, молоденькие, свежень- кие, наверное, прямо с грядки. Давно я таких лакомств не только не пробовала, но и не видела. Есть мне хотелось, и я могла бы хорошо поесть, так как немцы и «молодые» занялись своими разговорами и вроде бы забыли обо мне. Могла б... если бы не полицай-сосед и не Христина Архи- повна. Они не забывали. Они все свое внимание уделяли мне. Я не знала, куда скрыться от их глаз и... от его рук. Полицай потребовал выпить штрафную, тыкал рюмкой в лицо и лез ко мне со своими лапами. Было так противно, что я начала бояться за себя — не выдержу. Степан, видимо, заметил это и деликатно обратился к нему: — Яков Рыгорович, не спаивайте мою сестру. — Есть тост,— сказал полицай.— Выпьем за наших сестер, которые приносят нам...— Повернулся ко мне и спросил: — Что ты приносишь брату? Сало или ми- ны? — И захохотал. — Шутник вы, Яков Рыгорович,— Степан тоже за- смеялся.— У вас есть сестры? — О, минен! — грустно вздохнул машинист, вспомнив, очевидно, сколько эшелонов летело под откос. — Есть. — За ваших сестер выпьем,— предложил Степан. — Нет, за моих сестер не будем пить, — строго прика- зал полицай.— А за твою сестру выпью. За то, что пришла к тебе. Не побоялась. Мои не приходят. Мои и на похороны мои не придут... Он опрокинул большую стопку и снова уставился на меня, потребовал: — Выпей. Я была вынуждена глотнуть водки, опа обожгла мне все нутро. Выслушав перевод, поднялся Кольман и начал гово- рить, размахивая вилкой. Маша переводила его слова: — Пан Кольман предлагает выпить за невесту. За ме- ня. Пан Кольман говорит, что за десять дней моей работы на диспетчерской товарной станции они, немцы, полюбили меня. Что я не похожа на русских... что русские так не умеют работать... 307
Тут его перебил Фойт, сказав, что умеют работать и русские, и привел в пример Степана. Это Маша перевела. А потом долго не переводила, о чем говорили меж собой немцы. Я увидела, что один из парней, Толя, знает немецкий язык, но не выдает этого. Полицай улавливал отдельные слова. — Верно! Немцы великая нация. Они еще покажут культуру! — И вдруг гаркнул: — Хайль Гитлер! Кольман удивился, посмотрев на него,— должно быть, полицай выкрикнул некстати,— но поддержал, выбросив руку над столом: — Хайль! А потом стал говорить о великой миссии арийской расы и о близкой победе. И о том, что он, Кольман, раньше, до приезда сюда, считал, что все русские одинаковы — фа- натики и дикари, а тут понял: русские разные; есть среди них такие, как Маша, Степан, и что в этом нет ничего осо- бенного,— посмотрите на них (эти слова Маша с особен- ным усердием переводила), даже внешне они похожи на арийцев. Что он, Кольман, по внешности научился узна- вать, который русский друг, который враг. Тут даже полицай не выдержал, буркнул: — Черта с два их узнаешь! На лбу не написано. А Фойт склонился над тарелкой и жевал ветчину с та- ким видом, будто у него болели зубы. Кольман долго доказывал, что Маша и Степан счаст- ливые люди, что женятся они в знаменательное время, перед великими событиями, перед какими — то ли он не сказал, то ли Маша не перевела. Как бывает у пьяных, немец забывал, о чем уже гово- рил, стал повторяться, толочь воду в ступе и никак не мог закруглиться, не мог вспомнить, чем надо закончить речь. Ему помогли Толя и Виктор, они вдруг дружно крикнули: — Горько! Кольман удивился такому беспорядку, зло посмотрел на них, но парней поддержал Фойт, объяснив что-то по- немецки, и при этом смешно сморщился: — Ой, горько!.. Горько! Они встали, Степан и Маша. И тогда у меня впервые замерло сердце. Я забыла о хозяйке, о полицае. Обо всем забыла. Я только хотела увидеть, как они поцелуются. Поцеловались они... как настоящие молодые, нежно и умело. Но главное — как она, Маша, смотрела на него перед поцелуем! Можно изобразить любовь, ласку, рев- 308
ность, равнодушие. Но нельзя женщине сыграть страх за него, за мужа. Я знала этот страх. — после той счастливой майской ночи он часто овладевал мной. И я прочитала женский страх за мужа в Машиных глазах. Покачнулась моя уверенность в том, что это конспиративная свадьба. Припомнились Володины слова: «Этот паровозник хват. Возле него такой лакомый кусок близко не клади... Ста- щит...» Представилось, как они целовались одни, может, там же, в шалаше, и кровь ударила в голову: «Неужели он та- кой? Нет, нет, не может быть! Он ведь честный, добрый...» Но как ни убеждала себя, что Степан не такой, легче от этого не становилось. От водки, еды, усталости, напряже- ния — ничем не выдать себя! — от сердечной боли кру- жилась голова, и лица плыли, как в тумане. Почему вдруг таким встревоженным стало лицо Степана? Посмотри сю- да! Успокой меня без слов! Глазами, я все прочту в них. Да не смотрел он так. Смотрел, но на полицая. Гость этот по- чему-то больше привлекал его внимание. И все приобре- тало иной смысл. Какая мерзкая ухмылочка у хозяйки. Обо всем знает, наверно их тоже выследила. Долго молча- ла старая, а тут вдруг разговорилась — свадебные пого- ворки припомнила. Но и поговорки показались двусмыс- ленными. А полицай, паскуда, лапал руками мои коленки. О, как хотелось схватить тяжелую бутылку и расквасить его по- ганую морду! Все перемешалось в моей душе, в моей голове, и я плохо помню, кто еще что говорил. Но вообще-то такой пьяный шум, беспорядочный гомон и в спокойном состоя- нии запомнить невозможно. А в моем сердце... что там творилось! Помню, Толя читал стихи Есенина: «Как жену чужую, обнимал березку». «Как жену чужую...» Я это запомнила. Мне было дей- ствительно горько. «Кто же тут чужая жена?» Кольман попытался исполнить немецкую песню, на- верное популярную в Германии, но песню никто не под- хватывал. Он потребовал: — Пойте! Как наседка, стрекотала подвыпившая хозяйка, все ее смешило. Разговорился Фойт, хвалил Степана: отличный машинист, ему уже можно доверять паровоз. Доказывал это Кольману до-немецки, всем другим — по-русски, не- имоверно коверкая слова не только русские, но и немец- кие, так как Кольман тут же поправлял его. 309
«Кто же тут чужая жена?» Противно по всему телу пробегала дрожь, дышал в ухо самогонным перегаром полицай. Наверное, подумал, что и я пьяная, раскисла так. — Как там наши? - Кто? — Партизаны, — едва пошевелил он губами. Тут я встрепенулась. Возмутилась. Сказала во весь голос: — Что это вы, дяденька? Я их в глаза не видела. От нас лес пятнадцать верст. А если они ваши, то идите це- луйтесь с ними. Полицай захохотал. А Степан погрозил мне пальцем, потребовав, чтобы я более вежливо разговаривала с гостем. С этого момента я снова чутко прислушивалась ко все- му, о чем говорилось за столом. И почти убедила себя, что свадьба конспиративная. Да ненадолго. Степан принес гитару, чтоб Маша спела, а перед этим он сказал Кольма- ну, что тот не знает еще одной способности новой сотруд- ницы диспетчерской службы. Маша переводила эти слова с трудом, смеясь. И гитара тут. И обожгла одна мысль не менее больно, чем их поцелуй и страх за мужа, какой увидела в ее гла- зах. Маша долго перебирала струны, раза два начинала петь и прерывала пение. Потом запела старинную, никому не известную свадебную песню. Не песню, а плач, голо- шение: Заплети-ка, подруженька, Да мою косу русую! Да вплети-ка, подруженька, В мою русую косыньку Еще сабельку вострую! Странно, почему эти слова так взволновали меня. Про- сто, видно, нервы не выдержали. Я зарыдала. Встала, чтоб выбежать из-за стола, но полицай как обручем сжал мою РУку. — Чего заревела? Замуж захотела? — грубо пошутил он. — Что с тобой, Валя? Степан! Он не знает, что со мной? Его вопрос еще больше разжалобил меня. Хотелось биться лицом, головой о стол. Маша следила за мной. Со страхом и тоской. Я ви- дела ее глаза. Она словно бы прощалась со мной перед смертью. Чьей? Но я не злилась на нее, это я хорошо по- 310
мню. И на Степана я не злилась. Только смертельная тоска и отчаяние овладели мной. И желание умереть. Впервые возникло такое желание. Что-то говорил Кольман. Но Маше было не до перево- да. Как дети, успокаивали меня Толя и Виктор, робко, смущенно. А Христина Архиповна подбежала ко мне, обняла, за- городила от всех, даже прикрикнула: — Чего вы прицепились к девке? От такой песни лю- бая баба заревет. Выпило дитя, утомилось... Брат женит- ся... Война идет... Пойдем, Валечка, полежишь, отдохнешь. И повела меня в свою спальню. Там, укладывая на кровать, прошептала: — Не горюй, дитятко, твое счастье впереди. Если оно есть у тебя, то не минует. Ох, чего только война не на- творила! Вскоре мне стало стыдно за свои слезы, за желание умереть. Партизанка, называется! Появилось ощущение, будто я отступила, убежала с самого трудного поля боя. Но возвращаться назад, в «зал», не хотелось, и, притихшая, утомленная дорогой — легко сказать, пятьдесят километ- ров! — исстрадавшаяся душой, я... заснула. Когда разо- шлись гости, не слышала. Проснулась от тишины. Смер- калось. На улице, перед домом, росли липы, и в узкой комнатке было уже почти темно. Я испугалась: начался комендантский час, когда без ночного пропуска не прой- дешь. А я засыпала и спала с мыслью, что мне надо скорее уйти отсюда. Мысль такая возникла не столько от обиды, сколько от уставного положения разведчиков — большой группой не ночевать в одном месте. Хозяйка мыла на крыльце тарелки. Встречаться с ней не хотелось: странно — я чувствовала себя перед ней ви- новатой. Почему? Неслышно прошмыгнула на кухню и заглянула в ком- нату Степана. Оттуда, с западной стороны, небо еще пла- менело багрянцем, и в комнате было светло. Они сидели там, Степан и Маша. Не как молодожены. Не в обнимку. За столом, напротив друг друга. Кажется, Степан что-то писал, так как сразу скомкал бумагу. Спросил: — Отдохнула? Я не ответила. Это их явно смутило. Странно, что такой говорун, как Степан, молчит, будто язык проглотил. И за столом он был не очень красноречив. Нерадостно на душе? Откуда ей быть, той радости? 311
Я спросила в упор: — Зачем вам эта свадьба? Маша посмотрела на Степана, ожидая объяснения от него, а он кивнул на открытое окно и таинственно про- шептал: — Тише ты! Я подошла к окну, послушала, как бренчит тарелками и вилками Христина Архиповна, плещет водой. Крыльцо от окна вон где, с другой стороны. Кого он боится? «Про- сто не хочет отвечать»,— подумала я. Захотелось сказать им что-то неприятное: — Помогли б посуду старухе помыть. Господа... На это они тоже ничего не ответили. Тогда я сама высказала свое мнение о свадьбе — уда- рила безжалостно: — Дерьмовые вы конспираторы. Провалите вы дело. Всякой сволочи наприглашали. Устроили театр... — Валя! — с угрозой предупредил Степан. Подошел и закрыл окно.— Ты глупо ведешь себя. Распустила нюни... Я злобно огрызнулась: — Ты умник!.. Но тут же подумала: действительно неуместно. Зачем нам ссориться? Что я докажу этим? Только унижу себя. В тот же миг я почувствовала особенную гордость. И вновь устыдилась слез своих. Поклялась, что больше не заплачу ни от какого горя, разве только от бессилия. Но бессиль- ными нельзя быть в такой борьбе. Они гибнут, а мы долж- ны победить. Нет, силы у меня хватит. На все. Помолчав, я сказала: — Поженились — живите. А я пойду. — Куда? — Степан загородил мне дорогу.— Никуда ты не пойдешь! Ночь уже. Тут командую я. — Эх ты, командир! Обошла его и направилась к двери через кухню, все еще наполненную запахом свадебных блюд. — Валя! — серого крикнул Степан, шагая вслед за мной. Я поняла — не отпустит он меня. Не драться же нам у двери, при хозяйке. Да и у самой уже включились тор- моза предосторожности: идти с моими сельскими доку- ментами в такое время большая глупость, не они, а я могу провалить не одну себя. Да и собой не имею права риско- вать! Завтра надлежит вывести людей в лес. И заменить меня некем. Павел Адамович сказал. Ускорила шаг, чтоб 312
Степан не догнал меня на крыльце. Хозяйки не было — понесла тарелки в комнату. От крыльца я повернула не к калитке на улицу, а в сад. Степан остановился. Возле шалаша я упала на колени и полезла под бре- зент, в черную пропасть. Что меня потянуло сюда? Не знаю. Может, злость? На себя, на свою дурь. Тут, в со- бачьей конуре, была твоя свадьба, сюда и залезай со своим горем. Или, назло ему, Степану, чтоб напомнить о том, что было между нами, и хлестнуть по глазам: пускай и ему будет больно, если есть совесть. А может, надежда не угасла, жила в подсознании: я твоя жена, и я иду на нашу брачную постель. Не разобралась ни тогда, ни позднее, что привело меня в шалаш. Помню только, что не обрадовалась, а испуга- лась, когда услышала шаги Степана. Скорчилась, притаи- лась: неужели идет сюда? Нет, он остановился и долго стоял молча, я слышала его дыхание. Потом тихо позвал: — Валя! Я не отозвалась. Еще раз позвал, приподняв брезент, наклонившись. Я молчала. Он вздохнул и пошел назад в дом. Пускай. Мне действительно не хотелось разговаривать, не хотелось даже слышать, что эта свадьба обыкновенная маскировка. С безжалостной жестокостью к себе подумала: нельзя придавать так много значения своей персоне. Кто я такая? Незаметная связная. Худущая девчонка, на ко- торую даже в отряде никто не смотрел. И что же это со мной случилось? Случайно сошлась с парнем? Так хва- тит с тебя и этого. Стоит ли в такое время думать о чем-то большем? Вокруг рушится и ломается все, гибнут люди. И сама ты можешь погибнуть в любой момент. Так смешно же устраивать трагедию из-за того, что поломалась твоя короткая любовь. Она и не могла быть прочной в такое время. Недаром говорят: везет в одном — не везет в дру- гом. Даже мысль о том, что они, возможно, лежат в брач- ной постели, не наполнила меня ни гневом, ни злостью. Мною овладела томящая слабость, будто я истекала кровью. Вспомнилась собака Пальма, которая была у нас перед войной. Однажды утром она не вылезла из своей конуры, как ни звали ее. Только глядела на всех грустны- ми-грустными, даже не собачьими глазами, казалось, вот- вот из глаз этих покатятся слезы. Потом отец увидел, что ночью кто-то пропорол ей вилами живот. Так она и сдохла 313
молча, не заскулив, не завыв. Меня словно бы тоже ранили в живот. Я почувствовала боль и зажала рану руками, ку- сая сухие, горькие, наверно, попала полынь, стебли травы. Жалости к себе не было, к себе я все еще была беспощадна. Но похолодела от мысли, что там, в теле моем, зародилась новая жизнь, а теперь она умирает, потому и больно так. Это испугало. Я не хотела, чтоб она умерла. Я хотела, чтоб она жила. Несмотря ни на что. Я просила ее остаться жить, воскреснуть в моем сыне. Потом я не могла вспомнить точно: действительно ли болел живот, или просто мне казалось так. И не помню, сколько времени я лежала, слушая только себя и ничего больше, не думая даже о них и обо всем, что произошло. Встрепенулась оттого, что кто-то залез в шалаш. Степан? Нет, голос Маши: — Не спишь? Я не ответила, но она, безусловно, слышала, что я не сплю. Может, я стонала от боли, а она стояла и слушала. — Уже за полночь. В такую ночь не заснешь. — Конечно, — сказала я. — Ты не о том думаешь. — Ты знаешь, о чем я думаю? — Догадываюсь. Она легла рядом, прижалась ко мне горячим телом. Казалось, что ее лихорадило. «Почему? — подумала я.— Испортила вам брачную ночь? Не обращайте внимания. Иди к нему». Странно — ее близость успокоила меня. Теперь я при- слушивалась не к себе — к ней. — Уже за полночь,— снова сказала Маша.— Прошло больше двух часов, как стемнело. В Москве темнеет раньше. О чем это она? — Ты знаешь, сколько от линии фронта до нас? Ты знаешь, что там творится? Под Орлом и Курском? Я знала, что там творится, но не об этом хотелось го- ворить с ней. Я снова спросила: — Зачем вам эта свадьба? Она хмыкнула. — Ты не знаешь, зачем люди женятся, выходят замуж? Она еще шутит! У меня вспыхнула та женская злость, какой я еще не знала. И я крикнула гневным шепотом: — Он мой! Мой!.. Мы давно поженились. Неужели он не сказал тебе? Неужели ты не видела сама? 314
Она замолчала, только чаще задышала, потом отодви- нулась от меня и притаилась так, что какой-то момент не было слышно ни дыхания, ни шороха сена под ее телом. Подумала, что мои слова тяжкий удар для нее, и пора- довалась, что. отомстила: пускай же и у нее не будет покоя и счастья. Но, помолчав, она ответила: — Если твой, забери его, пристегни к юбке и води за собой. Если сможешь... Мой, твой... О чем ты думаешь, баба? Я зашипела все с той же гневной злостью: — А ты о чем думаешь? Ты не баба, ты культурная! Про одну ночь? — Я? — Она вдруг снова придвинулась ко мне, нава- лилась тяжелым, горячим телом и зашептала в ухо: — Да, про одну ночь. Про эту ночь... Ты не знаешь, какая она будет. Подожди. Подожди немного. Неужели готовится что-то необычное? А я, дура, живу только своими личными переживаниями. Стыдно. Но тут же появилась новая тревога. — Где Степан? — Ушел. — Куда? — На задание. — На какое задание? — Тише ты! Сама же говорила: все тут имеет уши. Я замолчала, думая уже совсем по-другому о Степане: куда, на какое задание он пошел? Думала с новой обидой, с новой ревностью: почему я не знаю ничего, я имею право тут знать больше, чем она, Маша, вся его подпольная ра- бота связана со мной. Но вспомнила, что он стоял тут, звал меня, может, хотел сказать, куда пойдет, а я не отозвалась, глупая, теперь корила себя. И за злые слова, что сказала Маше, стало неловко. Действительно, веду себа нелепо, не о том думаю, не о том говорю, не то делаю. Никогда со мной такого не было, почти два года все мои мысли, вся жизнь, каждый день и миг были подчинены борьбе с лю- тым врагом. А тут вдруг начала думать о себе, а не о жиз- ни, не об опасности — о замужестве. Разве не позорно за- ниматься в такое время устройством своего благополучия? Но что сделаешь с глупым сердцем? Болит оно, ревнует. Если бы я могла ко всему относиться просто и легко, как умеет она, эта странная разведчица... А так ли уж легко она относится ко всему, как проявляла себя в дороге? На 315
свадьбе сегодня она выглядела совсем другой — серьезной, сосредоточенной и... грустной. О чем это она говорит? О своей работе в диспетчер- ской... — ...Этот рыжий Кольман предлагал свою любовь... Любовь фашиста! Они еще смеют говорить о любви! Как я ненавижу их! Как ненавижу!.. Если б ты знала... если б ты знала, как это тяжело, мерзко, больно — так ненави- деть и работать с ними, улыбаться, выслушивать компли- менты... Это будто ответ на мой вопрос: «Зачем вам эта свадь- ба?» Поэтому я затаила дыхание, внимательно вслушива- лась в ее горячий шепот и вновь почувствовала,' что она дрожит, как от холода. Я инстинктивно плотнее прижа- лась к ней и обняла ее. Нет, слова ее не успокоят меня. — Я ненавижу дни. Это страшно, Валька, ненавидеть день, свет, солнце... Ты переживала такое? Я полюбила ночи. Они давали мне покой и... радость... У меня снова больно сжалось сердце. Как ее попять? Какую радость ей доставляла ночь? — ...Помнишь, ты спросила в дороге, кто у меня есть. Я сказала: «Не надо, Валя, об этом». Так нас учили. А почему не надо? Почему? Что изменится, если я скажу тебе об этом? А может, станет легче на душе? Да, наверное, уже можно. В эту ночь все можно. У меня есть отец, он на фронте, офицер. И у меня есть сын Сережка, ему два го- дика... У меня счастливо забилось сердце. Вот оно, успокое- ние! Если б она еще сказала: «И есть муж». Нет, этого она не сказала. Говорила о сыне: — Как он плакал, когда я в последний раз проведала их! А мать предупреждала, чтоб я не простудилась. Для них я служу в войсках Московского противовоздушного округа связисткой. И я действительно боюсь простуды. Смешно, правда? Не боюсь умереть — боюсь простудиться. Почему ты молчишь, Валя? Скажи что-нибудь. Не молчи. — Что тебе рассказать? — Как ты жила до войны. Мы двое суток шли с тобой и так мало знаем друг о друге. Так же нельзя. Нельзя. Неправильно это, что от нас требовали никому не расска- зывать о себе... Почему? Знаешь же, учат многому тому, что вовсе не нужно в нашей работе. И упускают иногда главное, что так необходимо. Почему? Я не скажу тебе, так как и сама не знаю, не поняла еще, у меня небольшой 316
опыт, это второе мое задание... Но я все время чувствую, что мне чего-то не хватает. У тебя нет этого ощущения, Валя? Ты все умеешь, все понимаешь? Да? Ты и ненави- дишь их спокойно. По-мужски. Это разумная ненависть. Я сказала бы — здоровая. С такой ненавистью легче, правда? Почему ты молчишь? Говори! Говори! Но говорить мне не хотелось. Я хотела слушать ее, ин- тересно было, как она вдруг раскрывалась. Но такая ее возбужденность и тревожила. Почему она такая? — Куда пошел Степан? — Опять Степан! Ты все время думаешь о Степане? О несчастная! Нельзя, Валя, нельзя нам с тобой и всем таким, как мы, думать о тех, кого мы любим. Это парали- зует волю. Порождает страх... А мы должны быть бес- страшными! Мы должны быть бесстрашными! — повто- рила она. — Куда пошел Степан? — Иди ты к черту со своим Степаном! Почему ты по- висла у меня на шее? Над ней висит петля! — Маша! Замолчи! Чего ты злишься? Ты как пьяная. Успокойся. — Да, я пьяная. От ночи! Моя брачная ночь! — Она нервно рассмеялась.— Какая ночь! Тихая-тихая... Только пыхтят паровозы. Ты слышишь, как они пыхтят? И свистят кондуктора. Зачем мы залезли в эту конуру? Вылезай! Ляжем и будем смотреть на звезды. И слушать паровозы. Их много тут, паровозов! Ты знаешь, Степан любит паровозы. И жалеет их. Ему подорвать паровоз — все равно что человека. Дурак. А я сегодня люблю само- леты. Наши. С красными звездами на крыльях. Вылезай. Поглядим на небо. Хочешь, помолимся? Ты умеешь мо- литься? А я умею. Нас учили. Чему только нас не учили! Ах, если б я теперь могла сдавать экзамен на актрису! Ни черта он не понимал, Игорь Петрович! «Актрисы из вас не будет». Идиот! Не тому он учил. Учить актеров надо там, в нашей школе. И тут, в диспетчерской, на моей свадьбе... Я не откликнулась на ее призыв вылезти из шалаша, чтобы посмотреть на звезды, а она забылась и снова гово- рила, говорила. Я слушала ее с интересом и страхом и тут же подумала: не рехнулась ли она? Почему опа не говорит, куда пошел Степан? Боится, что все тут имеет уши? Но если до этих ушей дойдет то, о чем она тут наговорила... Наконец она затихла,— видимо, к чему-то прислуши- валась, так как спросила: 317
— Ты ничего не слышишь? — И быстро вылезла из шалаша. Я немного подождала и тоже выбралась из темноты, наполненной запахом слежавшегося сена и железа. Ночь стояла безлунная, но ясная, звездная, казалось, было светло. Маша лежала прямо на стежке, где трава вытоптана до черной земли. В шалаше не было видно, во что она одета, и меня поразило, что она в том же белом свадебном платье и лежит в нем на земле. Я легла рядом. Не помню, сколько мы пролежали там, помню, что ни о чем больше не говорили. Вслушивались в ночные звуки, откуда-то донесся одиночный выстрел, недалекий, пожалуй, с Мохового переезда. Мне опять за- хотелось спросить, куда же пошел Степан. Да вдруг заревели сирены воздушной тревоги. И сразу же по небу полоснули кинжалы прожекторов. Лучи лихо- радочно кидались снизу вверх, с горизонта до зенита, пе- рекрещивались, искали друг друга, прощупывали небо и расходились в разные стороны, чтоб снова начать сбли- жаться. Потом лучи направились в одну сторону и застыли где-то над Новобелицей. Тогда Маша обняла меня и радостно зашептала: — Летят! Наши летят! Родные мои! Быстрее! Быстрее! Подожди, подожди минуточку. Сейчас наши устроят вар- фоломеевскую ночь фашистам. Летят! — Ее уже лихора- дило, и от возбуждения она снова начала говорить. Рассказывала, что немцы начали наступление под Орлом и Курском. Свое новое летнее наступление. Как прошлым летом на Сталинград. А наши... наши не только не отступили, наши прорвали их фронт и теперь наступа- ют. Об этом я слышала в отряде. Гитлер хочет заткнуть прорыв под Орлом и Курском. Бросает туда новые дивизии. Немцы гонят эшелон за эшелоном. А на железных дорогах успешно действуют партизаны. Двое суток закрыта дорога на Брянск, а с прошлой ночи и на Бахмач. В Гомеле скопилось больше двадцати эшелонов с живой силой и техникой. Среди них какой-то особый эшелон, два десятка классных вагонов с генералами и офицерами. Какой-то штаб, наверное. Состав этот тщательно охраняется, засекречивается, даже в диспетчерской никто ничего не знает. Его загнали в ту- пик, к речной пристани. — Сегодня утром мы обо всем этом сообщили в Центр. Я сама была на связи. С Анькой. Помнишь Аньку, что прилетела со мной? Получили ответ: «Ночью ждите 318
гостей. Покажите ракетами наиболее важные цели». Ре- бята пошли на товарную, на пассажирскую. — И Степан? — спросила я. — Степан — на пристань, к особому эшелону. Он же руководитель, он пошел на главную цель. Странно — почему она не сказала об этом в шалаше? Может, Маша суеверная и опасалась: а вдруг не прилетят? На войне всякое бывает. А она так ждала их, и если бы налет не состоялся, то это было бы для нее большим уда- ром. А теперь необыкновенно радовалась. Когда в небе послышался гул многих моторов, стиснула меня так, что казалось, затрещат кости. — Слышишь, Валька? Слышишь? Какая музыка! Лучшей я не слышала за всю жизнь. Слушай, слушай! Запоминай. Такая радость ее, совсем детская, передалась мне, я забыла обо всем другом, о своих душевных страданиях. То, что я наконец узнала, куда пошел Степан, странным образом успокоило меня. Так всегда случалось, когда я получала задание и знала опасность, какая могла на- стичь. Это так естественно, что Степан пошел на главную цель. Мне тоже все время хочется получить особое зада- ние, такое, чтоб стрелять, взрывать, хотя я хорошо знала важность работы связной. О том, что Степан может по- пасть под бомбы, не думалось. Будут же падать наши бомбы. Подумала о другой опасности: что ракетчиков, бе- зусловно, будут ловить. Но это все равно что в бою — многое зависит от твоей ловкости, умения. А Степан все умеет, в этом я не сомневалась, потому и успокоилась, охваченная другим волнением, тем же, что и Маша,— ожиданием самолетов. Жители привыкли к частым тревогам, и пока выли си- рены, в домах вокруг было тихо. Но как только ударили зенитки, захлопали двери, в соседних садах замелькали белые привидения. Хозяйка Степана тоже выскочила в сад в одной сорочке, чуть не споткнувшись о нас, испугалась, бросилась в сторону. Узнала — позвала: — Прячьтесь в убежище. В дальнем углу сада выкопана яма — убежище, Степан накрыл его сверху шпалами, и там было действительно почти безопасно, разве только прямое попадание могло превратить убежище в могилу. Но мы не пошевелились. В это мгновение самолеты шли над нами, одна эскадрилья, вторая... Гудело все небо. Лихорадочно метались прожек- тора. Но вдруг свет их померк. Загорелись сброшенные на 319
парашютах осветительные ракеты. Осветили весь город. Такое зрелище я наблюдала впервые. Маша шептала: — Ты видишь, ты видишь их?» Гляди — вон! Нет, самолетов я не видела, нельзя их было увидеть в черноте неба. Только вспыхивали красно-зеленые букеты разрывов зенитных снарядов. Один раз на короткий миг в белом свете лучей блеснул серебряный мотылек. Все прожектора устремились туда, скрещивали свои холодные лезвия. Туда же пушки начали бросать горящие букеты. Маша умолкла, притаила дыхание, полная страха за эту серебристую птицу, попавшую в огонь. Самолет скользнул вниз. Подбит или спикировал? Всколыхнулась земля — первый бомбовый залп взор- вался близко, на пассажирской станции. Там шугануло вверх высокое, яркое пламя, наверное, попали в цистерны с бензином. Потом самолеты, заходя повторно на цели, ходили по кругу на небольшой высоте, моторы со звоном ревели со всех сторон, заглушая собачий лай зениток и пулеметов. Шлепались в сады, пробивали крыши домов осколки снарядов. Но мы не обращали на них внимания, я даже не сразу сообразила, что это свищет вокруг и падает на зем- лю, так как под таким зенитным огнем никогда не была. Но это был слепой огонь, по невидимым целям, палили в белый свет, как в копейку. А наши летчики видели свои цели — эшелоны. Их показали ракеты подпольщиков, правда, из- за деревьев и вспышек батарей мы с Машей не видели этих ракет. А потом пожары осветили цели, горели все стан- ции — товарная, пассажирская, пристань в Новобелице. В саду посветлело от отблесков пожаров. Теперь говорить хотелось и мне: я была взволнована и обрадована этим налетом, такого моря огня не видела за все два года войны; были налеты, когда я ночевала в горо- де, но не такие массированные. Все шире разгорались пожары. Стихли зенитки — за- хлебнулись или поняли, что зря тратят снаряды. Небо заволокло черным дымом. Тяжелый и едкий, он оседал на землю, раздирал грудь. В соседнем саду кто-то натужно кашлял, хрипел, задыхаясь. — Может, раненый? — сказала я. — Черт с ним,— отозвалась Маша. Поразила меня такая ее черствость к людям — наши же люди, не оккупанты! Разве она знала, что за человек 320
там задыхается? Или она все еще считает, что каждый, кто остался тут, кто не пошел в партизаны, враг? Загадочная и странная она, эта Маша, думала я, как быстро и непонятно меняется ее настроение! Как нежно, с умилением, говорила она перед налетом о родителях своих, о сыне — и вдруг это беспощадное: «Черт с ним...» Самолеты, видимо, шли поочередно: отбомбились одни — их сменили другие. Было такое впечатление, что они беспрерывно висят над городом. Маша коротко похвалила летчиков или командование: — Молодцы! — и замолчала. Наконец в небе наступила тишина. На земле все гуде- ло, трещало, рвалось — все было охвачено пожарами, по- тухли прожектора. Кажется, подул ветер, так как заше- лестели листья, разорвалось дымное облако, блеснули звезды. Вылезла из ямы хозяйка Степана Христина Ар- хиповна, помолилась, глядя на небо. — О божечка! Содом и Гоморра! Думала, конец света настал. Это же надо — так бить по своему городу! — И вдруг заругалась на нас: — А вы лежите? В другой раз за косы потащу в укрытие. Дуры смелые! Степан каждый раз прятался. Я думала, что Маша ответит ей, и боялась, что скажет недозволенное. Маша смолчала. Мне она тоже, кажется, не сказала больше ни слова. Под утро стало холодно, но мы не дошли в дом и не полезли в шалаш. Земля под нами была теплая, не хоте- лось отрываться от нее. Мы ждали Степана. Я в особенности. И была уверена, что она тоже ждет. И я страдала оттого — стыдно сказать теперь! — что мне не хотелось делить с Машей это ожи- дание. Хотелось ждать одной... Всю жизнь. Но в этом было что-то и нехорошее — почему я думаю все о своем, личном после того, что произошло? Тогда мы все стыдились своих интимных переживаний. Но не думать я не могла. Радовало разве одно — враждеб- ность к Маше исчезнет. Вдруг мне стало жаль ее. Это хо- рошо запомнилось, потому что с этим чувством я заснула. Снилось, что снова летят самолеты, гудят. Проснулась от сильного толчка. На улице, возле дома, урчали моторы, бухали тяжелые солдатские сапоги о землю — прыгали с грузовика. Ломились в калитку. — Гестапо. Уходи! — кажется, совсем спокойно ска- 11 И. Шамякин 321
зала Маша, помогая мне подняться.— Там доска, знаешь?.. Через сад и двор выходи на Островского. Если они не окружили кварталы. — А ты? — Меня не возьмут. Я с ними объяснюсь... Рассуждать было некогда. Да, у Маши документы слу- жащей железной дороги, она знает немецкий язык, а мне лучше исчезнуть, так как гестапо легко установит, чья я сестра, откуда. Я уже открыла калитку во двор глухого старика и осторожно выглянула на улицу, нет ли гестаповцев, когда там, в оставленном мною саду, где сначала слыша- лись немецкие команды, послышался пистолетный вы- стрел, завизжала, потом тонко заскулила, наверное, изды- хая, собака. Вслед за тем зло застрочили автоматы. Их перебил взрыв гранаты. Потом кричали и ругались по-не- мецки... Все утро я пролежала в руинах школы, глотая слезы горя, гнева, отчаяния — отчаяния от беспомощности: я не могла даже предупредить Степана, не знала, как это сде- лать; он может вернуться домой и напороться на засаду или пойдет на паровоз и его схватят там. А может, его взяли, когда он пускал ракеты, потому и гестаповцы за- явились? Надо было предупредить своего командира, Примака,— с ним Степан имел связь. Если Примак уце- лел, может, ему удастся спасти парней из Степановой группы. Но Примак жил на улице Плеханова, по другую сторону железной дороги, а ее в то утро перейти было не- возможно — дорога усиленно охранялась. Я плакала о Маше. Почему она не пошла со мной? По- чему не попыталась спастись? Хотела прикрыть меня и, жертвуя собой, спасти? Плакала от злости на себя, что плохо думала о ней. Перед лицом смерти какими мелкими показались все мои чувства в последние три недели. Хо- телось так же умереть, как она, с оружием в руках и при- крывая товарищей. Если бы нашли меня там, в руинах, то взяли бы очень просто. Чем могла я защищаться? Чем могла убить себя, чтобы не попасть в их лапы? Однако мне удивительно везло — под вечер я все-таки пробралась к Примаку. Три дня сидела у него на квартире, хотела узнать про Степана: где он, что с ним? Но полиция ничего не знала, даже тот черномазый гад Яков Рыгорович — Примак 322
встречался с ним, пытался разведать, не он ли выдал группу Степана. На четвертый день Примак пришел домой с почернев- шим лицом. По его виду я все поняла. Он сказал коротко и сдержанно: — Мужайся, Валя. Их повесили. Степана и еще двоих. На привокзальной площади. Сегодня. Я оттуда... Полиция сгоняла народ на казнь... Я не заплакала. Слезы мои за те дни иссякли. И сердце окаменело. Но я сказала, что пойду попрощаться с ним. Примак возражал: возле виселицы оставлены пе- реодетые агенты СД и полицаи, следят за каждым, кто приходит к повешенным. Я не могла не пойти. Дала твердое обещание, что близко не подойду. Примак сопровождал меня в полицейской форме, с пистолетом. Виселицы были направо от вокзала, на пепелище ба- рака пригородных касс. Я выполнила обещание, смотрела издалека, с Комсомольской улицы, через зловеще пустую в тот день площадь. Люди жались к коробкам сгоревших домов. Я издали узнала Степана. На груди у них висели фа- нерки с надписью: «Я подавал сигналы большевистским самолетам». Про надписи мне сказал Примак. Был ветреный день. Ветер раскачивал их тела и, как у живых, лохматил волосы. Все трое были светловолосые, как братья. Больше я ничего не увидела, ветер засыпал глаза песком и пеплом. Не помню, как, когда, по какой дороге вывел меня из города Примак... ...Я познакомился с Валентиной Андреевной в санато- рии. Мы сидели в столовой за одним столом. Гуляя по лесу — нас было человек шесть,— мы, немо- лодые уже люди, вспоминали прошлое: войну, где и как кто воевал. Каждый что-то рассказал — были в компании и фронтовики, и партизаны, была минская подпольщица, она особенно много рассказывала. Валентина Андреевна молчала. Выглядела она моложе многих из нас, и я считал, что в войну она была подростком, поэтому спрашивать у нее о том времени вроде бы и неделикатно было. Но ее выдала соседка по палате: И* 323
— А Валя тоже партизанила. Тут, конечно, мы к ней пристали с расспросами. Рас- сказала она только, как пряталась в куче хвороста и как каратели хотели поджечь хворост, но зажигалка не сра- ботала. Дня через два вышли мы как-то вместе из столовой после обеда, и Валентина Андреевна обратилась ко мне: — Знаете, вам одному хочу рассказать о своей судьбе... о горе своем и... счастье. Никому не говорила... мужу своему... второму,— сказала это и как бы испугалась, даже оглянулась.— Боже мой!.. Второму... А был ли он у меня, первый? Я всегда думаю об этом’... Кто из нас его жена? Я? Или она, та, с кем его повенчала смерть?.. Она рассказывала до самого ужина. Я спросил, можно ли записать все это и опубликовать. Она не сразу ответила. Потом нам помешали соседи по столу, подошли, начали подшучивать над тем, что мы слишком долго гуляем вместе. Дня через три Валентина Андреевна уезжала из сана- тория. На прощанье сказала: — Напишите. Пускай прочтут молодые... дети мои, как мы воевали и как... любили...

I Отец Ольги был кожевником, из семьи потомственных минских кожевников, которые в давние времена выделы- вали кожи кустарно, а при Советской власти работали на заводе. Ольга в детстве не особенно любила отца, может, пото- му, что, когда он возвращался с работы, от него неприятно пахло; но боялась она отца меньше, чем матери: он никог- да не ударил ее и даже ругал редко, вообще человек был мягкий, покладистый, не пил, как некоторые соседи, разве что в праздники или в гостях мог опрокинуть рюмку-вто- рую, но всегда знал меру, пьяниц ненавидел, сына стар- шего невзлюбил, когда тот приохотился к проклятому зелью. Михаила Леновича на Комаровке уважали, но счита- лось, что благосостояние семьи, даже значительный по тем временам достаток, вызывающий зависть соседей, дер- жится не заработками кожевника, хотя мастер он хоро- ший, а трудом и торговлей Леновичихи, известной тетки Христи, неизбранной, но общепризнанной старостихи всех Комаровских торговок. Ее даже милиционеры боялись: друживших с ней она щедро угощала, тех же, кто стре- мился ущемить ее личные интересы или интересы всей «торговой корпорации», могла обесславить не на один рынок — на весь город. Дом Леновичей в тихом переулке, очень грязном вес- ной и осенью, выглядел не лучшим в этом районе старо- давней частной застройки — обычный Комаровский, почти сельский, деревянный дом. Однако дом этот ломился от добра: лучшая по тому времени мебель, ковры на стенах, одежда в трех огромных, как контейнеры, шкафах, раз- личная посуда, швейная машина, два велосипеда, самова- ры... А сколько всего скрывалось в двух больших погребах и на чердаке! И все нажито Леновичихой, ее потом, мозо- лями, ее хваткой ловкой коммерсантки. «На заработки моего старика с голоду пухли бы»,— подвыпивши, хвали- лась Христя соседкам, а выпивала она частенько: то кого- то нужно было «подмазать», то согреться зимней и осен- ней порой, когда от холода пальцы деревенели и не могли покупателю отсчитывать сдачу — медяки. Но и трудилась она как невольница, рабыня. От темна до темна. При доме 326
был неплохой огород, соток двенадцать. Комаровские ого- роды вообще славились не только до войны, но долгое время и после войны, пока вместо деревянных хибар не выросли многоэтажные здания — новый город. Хозяйство тетка Христя вела на уровне высших агро- номических достижений. Мало кто тогда имел теплицы, а у нее они были. Самые ранние редиска и салат на рынке появлялись на прилавке Леновичихи, и клиенты у нее были постоянные, сам Якуб Колас покупал, чем она часто хвасталась. Она первой выносила на рынок и огурцы, картошку, помидоры, одного разве только не умела — чтобы яблоки созревали раньше, чем у других. Но не только на огороде копалась она и на рынке простаивала, призывая покупателей и расхваливая свой товар остроум- нее всех,— на ее звонкий голос, шутки, веселый смех дей- ствительно шли охотно. Дома ее поджидало еще одно хо- зяйство — живое. В хлеву, в загончиках, всегда хрюкали два кабанчика, побольше и поменьше, одного закалыва- ли — на его место тут же покупался подсвинок, конвейер не прерывался. Кудахтали куры, сердито бормотали ин- дюки, а позже, когда по радио начали агитировать кол- хозников заняться кролиководством, Леновичиха завела кроликов и скоро убедилась, что это действительно выгод- ное дело — животные быстро плодятся и быстро растут, хотя, правда, мясо кроличье покупали неохотно. «Не- культурные вы люди»,— говорила она тем, кто, бывало, скалил зубы: «А не коты ли это, тетка?» Иных она не просто обвиняла в отсталости, хлестала жестко: «А такого дурака только котятиной и кормить!» Потом она догово- рилась и сдавала кроликов в столовую на Пушкинской улице, откуда брала помои для свиней,— в столовке сту- денты все съедят. В те предвоенные годы не очень сытно было. Детей Леновичиха любила и жалела по-своему — тем, что жила, работала для них, не для себя, сама только в праздники позволяла себе нарядиться так, чтобы соседки лопались от зависти, а в будни ничем не выделялась среди других Комаровских баб. Для них, детей, старалась нако- пить как можно больше добра. Во всем остальном была безжалостна. Работать детей заставляла, как только они становились на ноги. Первое, что Ольга помнила в жиз- ни,— это как петух сбил ее с ног, когда она кормила кур. Сколько же ей было, что петух мог свалить? Может, годика три, не больше. 327
Детей было немного для такой семьи — всего трое; старшая дочь умерла от скарлатины, остались два парня и Ольга — самая младшая. Естественно, что старая Лено- вичиха больше любила единственную дочь. Но не балова- ла,— наоборот, Ольге доставалось, пожалуй, больше, чем мальцам, ведь те раньше вылетели из родного гнезда, а Ольгу, даже когда замуж вышла, не повезли в «чужую сторону» — зять пришел в дом примаком. До самого заму- жества дочери Леновичиха не стеснялась «погулять» по ней и розгой, и фартуком, и стеблем подсолнечника — что попадалось под руку, да и слова не подбирала, такие иногда «выдавала», что лошади на рынке краснели. Соседи слушали и смеялись: «Христя своих христит». Михаил уговаривал жену: «Людей постыдись!» Впрочем, поругав, Христина могла тут же с гордостью похвалиться дочерью: «Вся в меня, зараза». Для нее не дочь — сыновья оказа- лись отрезанными ломтями. Она-то мечтала, что они оста- нутся при хозяйстве и по-своему, по-мужски, продолжат ее дело, приумножат добро, накопленное ею для них ка- торжной работой. Нет, не прельстило их это. Правда, старший, Казимир, потянул свою долю из нажитого, да еще и недоволен остался. Но Леновичиха не могла ему простить, что женился на разведенке, в примаки к ней пошел в Грушевский поселок. А младший, Павел, тот вообще после седьмого класса подался в военное училище, в далекий Саратов уехал. Отцу это понравилось, но с мне- нием его мало кто считался, а она, мать, назвала Павла дураком, на дорогу денег не дала. Отец втайне от жены собрал сына, проводил на вокзал. Но когда Павел через три года вернулся лейтенантом-артиллеристом, Ленови- чиха, нарядившись в лучшую одежду, с гордостью обошла вместе с сыном чуть ли не весь город — пусть смотрят люди! Даже в оперу пошла, где отродясь не бывала. По Комаровскому рынку в дни, когда гостил сын, ходила как богатая покупательница и только ловила то насмешливые, то завистливые улыбки подруг и рыночной прислуги. Училась Ольга до седьмого класса неплохо, а в вось- мом, когда засели в голове мысли о парнях, двойки начала приносить. Теперь Леновичихе хотелось, чтобы дочь по- шла в науку, стала культурной. Времена менялись, дети многих комаровских старожилов оканчивали институты. Чем же ее дети хуже? Пыталась заставить Ольгу учить- ся — все той же розгой, отцовым ремнем. Не помогло. Ольга действительно упорством пошла в мать и после 328
восьмого класса школу бросила. Год помогала матери торговать, потом пошла работать в трамвайное депо. В восемнадцать лет Ольга вышла замуж за вожатого трамвая Адама Авсюка. Зять нравился старой Леновичихе, хотя и был голодранцем — пришел в дом с одним малень- ким чемоданчиком. Но веселый, не гнушался никакой ра- боты, даже не стеснялся продавать на рынке опаленных кур, капусту, свинину. Было в его характере что-то от са- мой Леновичихи, потому и сошлись они. Только пьяный Адам делался дурным — лез в драку и не однажды воз- вращался домой с «фонарями». Старому Леновичу очень не нравилось, что вожатый трамвая напивается до бесчув- ствия. «Как ты завтра людей будешь возить? Еще заре- жешь кого. Если бы я был вашим начальником, то и близ- ко не подпускал бы таких к вагону». И бывают же такие неожиданные, просто какие-то фа- тальные совпадения! В темное ноябрьское утро, когда вы- пал первый, мокрый снег, старый кожевник не смог втис- нуться в переполненный трамвай, повис на подножке, сорвался или, может, столкнул кто-то, попал под колеса, и ему отрезало ноги; на другой день он умер в больнице. Вагон вел не Адам, но все равно среди Комаровских обывателей, как круги по воде, пошли самые невероятные, дикие сплетни, дошли до Ольги, до ее мужа, до старой Леновичихи, всех их больно ранили. Кажется, без особой любви и привязанности жили Ле- новичи. Христя отзывалась о своем Михаиле с этакой скеп- тической снисходительностью, очень редко советовалась с ним о своих делах. Дети признавали больше ее авторитет, отец всегда находился как бы в тени. А не стало его — осиротел дом и сама Леновичиха как-то сразу поблекла, осунулась, притихла, утратила интерес к нажитому — к никелированным кроватям, полированным шкафам, густо обсыпанным нафталином шубам. Одним еще только жила — нетерпеливым ожиданием будущего внука или внучки от Ольги. Детей Казимира от разведенки не люби- ла, почему-то внуки казались ей чужими. Но то, что после смерти мужа покидало постаревшую мать, с молодой силой и энергией рождалось, нарастало в Ольге. Работу в депо она бросила и почти целиком взяла на себя бывшие материнские обязанности. Разница, по- жалуй, была только в одном: работала она не с такой одержимостью, как мать, умела всю черную работу на Адама взвалить. Но на рынке вела себя еще более умело, оборотисто и в то же время осторожно, с учетом изменив- 329
шеися конъюнктуры: холодная и голодноватая зима 1939/1940 года, когда шла финская война,— это не вре- мена нэпа, во время которого разворачивала свою ком- мерцию ее еще молодая тогда, полная сил мать. Но и в тех не лучших рыночных условиях Комаровские торговки быстро признали молодую Леновичиху своей заводилой. От матери и имя перешло к ней — Леновичиха, хотя и была она Авсюк. Молодая Леновичиха. А старая по- степенно утрачивала это известное всей Комаровке имя, теперь для соседей она была просто Христя или Крися, так некоторые сокращали ее имя на польский манер; Ленович считался католиком, но в костел никогда не ходил и вен- чался в церкви — Христина была из православной набож- ной семьи. Внучки Христина не дождалась. Весной, когда нача- лись работы на огороде, вышла она копать под грядки — беременной Ольге нельзя было,— да так и осела в борозду. Соседка через забор приметила неестественность ее поло- жения. Подняла тревогу. Выбежала из дому Ольга, а мать уже мертвая. «Легкая смерть, — говорили на похоронах ее подруги, вытирая скупые слезы.— Где всю жизнь прора- ботала, там и умерла — на земельке нашей Комаровской». В июле Ольга родила девочку и назвала ее Светланой, еще до рождения назвала, модным тогда было это имя. После появления ребенка сделалась Ольга еще более по- хожей на мать — одержимостью в работе, шумной энер- гией, настырностью, часто граничившей с наглостью, осо- бенно там, где нужно было отстоять свое. О, за свое, за одно перышко лука она могла горло перегрызть. Авсюку, портрет которого висел в трамвайном парке на Доске ста- хановцев, часто бывало неловко за жену, он пробовал уко- рять ее: «Оля, нехорошо так. Теперь люди не этим живут, не то время. Со мной Зенчик, секретарь наш партийный, говорил, чтобы я в партию готовился...» Но и в этом, в отношении к мужу, она становилась по- хожей на мать. Там, на работе, в трамвайном парке, он, может, даже обязан работать по-стахановски, вступать в профсоюз, в партию — куда хочет, не отставать же от людей, а тут, дома, полновластная хозяйка она и поступать будет, как ей нравится, как она считает нужным для блага семьи, для дочери своей и будущих детей, поэтому лучше пусть он не мешает ей, если хочет, чтобы между ними было согласие. Так и сказала мужу, правда, не так грубо, как говорила когда-то мать отцу, более деликатно, даже ласково, но с твердостью не меньшей. А Адаму такой 330
твердости не хватало. Пьяный он еще мог замахнуться на жену, погрозить кулаком, даже поставить под глазом «фонарь», но трезвый потом просил прощения, часто на коленях. Кстати, это она, Ольга, заставила его еще при жизни матери упасть на колени и поклясться, что пальцем ее никогда не тронет. Клятву свою он изредка нарушал, но знал уже, как замолить грех,— стать на колени и вновь клясться. Ольге такой «шпиктакль» нравился, особенно когда Адам представлял его при ее ровесницах-соседках или при своих друзьях-трамвайщиках. Месяца за полтора до начала войны Адама взяли на военные сборы, и Ольга осталась одна с дочкой, не очень горюя: на огороде все было посеяно, посажено, ей остава- лось только выносить на рынок редиску, салат, лук. Работа не тяжелая, и время теплое, десятимесячную Светланку можно брать с собой; так часто и привозила в одной ко- ляске ребенка и редиску и убеждалась, что малышка не- плохо помогает в торговле: интеллигенты не пройдут ми- мо, чтобы не заинтересоваться хорошенькой розовощекой девочкой и ее не менее привлекательной мамашей, и по- купают не торгуясь, платят, сколько скажешь, да еще, бывает, и сдачу не берут. Ольга никогда не обманывала покупателей, таково было завещание матери, но когда кто- то сам, засмотревшись на ее глаза, становился щедрым, от копеек его не отказывалась, полагая, что интеллигентам деньги достаются даром: иной, кроме пера, тяжелее ничего в руки не берет или языком перед студентами потреплет — и ему сотни отваливают, а она всю весну лопату да мотыгу из рук не выпускала, с ребенком вынуждена на рынок хо- дить, за такой труд не грех и лишнюю копейку взять. Во- обще, самыми приятными покупателями были для нее интеллигентные мужчины, каждый из них вызывал ее ин- терес: что за человек? где он работает? С ними она была ве- села, тактична. А вот женщин, одетых интеллигентно, не любила, считала такими же бабами, как она сама, и зли- лась на их бережливость и скупость — иная за копейку полчаса будет торговаться; всегда отвечала им грубо, всем на «ты», а иногда не стеснялась и послать так, что соседки по прилавку хватались за животы: «Во Леновичиха режет! Вся в мать!» Война Ольгу не очень испугала, даже о муже и брате она подумала не сразу. В первую очередь вспомнила ма- теринские рассказы, что во время войны сильно дорожают продукты. Прикидывала, какую цену брать*, чтобы не продешевить, когда через неделю, в следующее воскре- 331
сенье, вынесет на рынок первые, из теплицы, огурчики. Уверена была, что ее огурцы обязательно будут первыми на Комаровке, только около Червенского рынка живет дед, у которого такая же теплица, покойница мать конкуриро- вала с тем дедом, но и училась у него. Правда, на второй день войны, когда соседки проводи- ли в военкомат мужей и сыновей, Ольга искренне поголо- сила вместе с ними: Адам ее и брат Павел, лейтенант, в армии и, может быть, уже на фронте, воюют. Сильно испугалась она, когда Минск начали бомбить,— за дочь испугалась: куда прятаться с ней? Но, понаблюдав, где падают бомбы,— бомбят в первую очередь железную дорогу, штаб округа, центр города, учреждения,— рассу- дила, что и бомбы не так уж страшны: во дворе был хоро- ший цементированный погреб, где на зиму прятали кар- тошку, бочки с квашеной капустой, огурцами — для себя и на продажу, в погребе можно пересидеть бомбежки — не будет же война тянуться полгода, до холодов. А дня через три она чуть ли не сама лезла под бомбы — от жадности своей. Началось с того, что мальчишки закричали на всю улицу: «На Комаровке лавки разбивают!» — и побежали туда, на рынок, за ними бросились взрослые. Естественно, услышав такое сообщение, Ольга не могла усидеть дома. Отнесла быстро малышку к хромой тетке Мариле и ки- нулась туда же, на рыночную площадь, которую окружали различные лавчонки, ларьки, лотки — «торговые точки», как их называли. Но пока она добежала, уже все раста- щили, довершался разгром магазина хозяйственных това- ров. Краснолицый, с неприятным, облупленным лицом мужчина, с которым Ольга не была знакома, но которого не один раз видела на рынке пьяным, вытянул целую гору чугунков, кастрюль, штук десять топоров, пилы, задвиж- ки, лопаты и сторожил это добро, ожидая кого-то, кто, на- верное, помог бы поднести. В самом магазине можно было подобрать разве что какую-то мелочь — недобитые лампы или тарелки. Сердясь на себя, что опоздала, проморгала более ценную добычу, и на всех тянувших отсюда — зло- деи, грабители! — Ольга кинулась к мужчине, который вывалил полмагазина. В конце концов, в этом она находи- ла и некоторое моральное оправдание себе: ведь была вос- питана так, что никогда чужого не брала,— мол, не сама крала государственное имущество, а отняла у ворюги. 332
— А ну, морда, поделись с людьми! — сказала она мужчине и тут же начала откладывать в сторону свою часть. — Пошла ты!.. Не тронь! Но она послала его еще дальше. — Ты со мной, паразит, не заедайся. Ты меня знаешь. У меня тут вся милиция своя, а тебя, видела, милиция под ручки водила. — Кончилась твоя милиция. Пятки подмазала. Дого- няй под Москвой. Ольгу ошеломило это и испугало больше, чем бомбы. На какое-то мгновение она смутилась и забыла о вещах, готовая отступить. Но тотчас подумала, что если в самом деле и милиции уже нет, власти то есть, в дураках же она останется, когда из-за честности своей ворон будет ловить в то время, как другие наживаются. Со школьной скамьи знала, что все добро — народное. А раз народное, рассу- дила она, то, значит, и ее. Разве она не народ? Разве мало потрудились отец ее, муж, братья? Да и сама она не бары- ней по Минску ходила. Не отдавать же все вот такому ло- дырю и пьянчуге, как этот красномордый. Мародер, видно, и в самом деле хорошо знал молодую Леновичиху, потому что хотя и матерился страшно, и обещал перебить ей ноги, но вынужден был уступить какую-то часть своей странной добычи. В конце концов, десять лопат или дюжина чугун- ков и правда на черта ему... Ольга отнесла этот железный клад домой и тут же, по- просив соседку присмотреть за дочкой еще какое-то время, кинулась промышлять дальше. Не упустить бы момент! Она и так, кажется, уже многое проворонила, прячась от бомб в погребе. Выбежала на Советскую улицу — только там, на цент- ральной магистрали, можно узнать, что же творится в го- роде. После утренней бомбежки в центре и около вокзала полыхали пожары. Милиции и впрямь не было видно. Прошла военная часть, какой-то полк, солдаты, усталые, запыленные, некоторые с окровавленными повязками на головах, на руках. Неужели оставляют город? Слухи о на- ступлении немцев ходили самые невероятные и противо- речивые: одни говорили, что немцы уже под Минском, другие — что обошли Минск, заняли Борисов, а Ольгина школьная подруга, работница типографии имени Сталина Лена Боровская, горячо доказывала, что все сплетни о разгроме Красной Армии под Гродно и Барановичами распускают фашистские шпионы. Но что наши отступают, 333
то это, пожалуй, и из передач по радио можно понять: не говорят, что наши наступают — только ведут упорные бои. Откуда же идет полк? Боя за Минск не слышно, одни бомбежки беспощадные, да прошлой ночью стреляли из пистолетов и винтовок где-то на станции. Красноармейцев Ольга пожалела. И женщин, которые испуганно уходили с детьми, с узлами, своих нелюбимых покупательниц, тоже пожалела. А вот к сидевшим в трех легковых машинах, что промчались мимо, почувствовала злость. — Драпают начальнички, — злорадно сказал какой-то мужчина, стоявший рядом с Ольгой в подъезде шести- этажного Дома коммуны, и подчеркнуто издевательски пропел: — «Чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим...» Ольга засмеялась от этих слов и по-мальчишески, чего не делала со школьных лет, свистнула вслед легковушкам. Но когда этот лысоватый, хотя и нестарый еще, тип, ак- куратно побритый, наодеколоненный, в чистой, вышитой васильками рубашке, почувствовав, очевидно, в ней еди- номышленницу, попробовал доверительно заговорить, Ольга ответила ему так, что его поблекшие глаза на лоб полезли. Она смотрела на беженцев, некоторые — видно было по ним — шли издалека, и злость ее на тех, кто уезжал на машинах, росла. Вместе с ней, со злостью этой, росло бе- шеное желание, которого прежде никогда не возникало, пробуждалась какая-то дикая сила — ломать, крушить, разбивать, жечь все, что оставалось, делалось ничейным. Правда, силе этой Ольга не дала вырваться, направила ее на иное, на свое, более выгодное — стала убеждать себя, что раз те, кто имел власть, убегают, а она никуда удирать не собирается, потому что некуда ей уходить, то хозяйка тут она и все добро принадлежит теперь ей. Уверенная, что не одна она такая умная, другие тоже не дураки, так же рассудят, кинулась искать, где и чем можно поживиться. И быстро нашла. На улице Куйбышева грабили гастроном, правда, несмело еще — вырвали решетку и выставили окно со двора; молодые мужчины, среди которых она уз- нала одного своего, Комаровского, подавали друг другу ящики с водкой и вином. Женщин, видно жительниц дома, не подпускали, те хватали по бутылке из вынесенных ящиков. Но Ольга смело влезла в магазин через то же окно. Грабители, хозяйничавшие там, растерялись от та- 334
кой ее смелости, хотя и глотнули уже из бутылок. Но тот, знакомый, с Комаровки, крикнул им: — Это же Леновичиха! Имя как бы все разъяснило, и ее не только тут же приняли, но считали уже, пожалуй, заводилой; арестуй их в тот момент милиция, непременно все эти «смельчаки» показали бы на нее: она первая! Ольга почувствовала это, поняла и ни в какой шайке-лейке быть не желала, нена- видела пьяные морды, презирала их, считала бандюгами, которым лишь бы водки налакаться. А себя оправдывала тем, что берет не для пьянства, не для забавы — кормить ребенка, кормиться самой. Иначе кто же теперь о ней по- заботится, когда муж воюет, брат воюет? Впрочем, опыт коммерсантки подсказывал, что в будущем очень ценным продуктом станет именно эта мерзкая «горькая», прокли- наемая многими женщинами. Поэтому, как это делали и мужчины, она в первую очередь схватила ящик водки, вскинула на плечо. А в магазин через разбитую витрину уже лезли женщины, дети, и Ольга поняла, что пока она отнесет водку домой и вернется назад, в гастрономе ничего не останется. А тут ведь и еще кое-что есть! Попробовала на другое плечо взвалить ящик рыбных консервов, но по- чувствовала, что два ящика не донесет. Попался на глаза неполный мешок макарон — удобней нести. Нет, мало. Конфеты! Остаются конфеты. Насовала конфет всюду, от- куда они не могли высыпаться, даже в рукава, в рейтузы. Семь потов пролила, пока дотянула все домой по июньской жаре. И сразу же бросилась назад. В гастрономе были уже выбиты двери, но женщины расходились с пустыми руками. Ольга вбежала в магазин, не очень задумываясь, почему люди так странно ведут се- бя, и... увидела милиционеров. Испугалась. Вот те и нет власти! Их было двое, милиционеров. Старшина стоял пе- ред компанией человек в пять пьяных грабителей и, сжи- мая в опущенной руке наган, спокойно, устало просил: — Граждане! Прошу — разойдитесь. Буду стрелять. Ей-богу, буду стрелять... Мужчины хотя и пьяные, а револьвера испугались, сбились в кучу, как телята, матерились, давили сапогами витринное стекло. Не выходили, видимо опасаясь повора- чиваться спиной к оружию, но и не наступали агрессивно на милиционера. Но именно неуверенность хранителей порядка вновь возмутила Ольгу: ведь власть рушится, так какого дьявола два дурака разводят тут антимонии! И она бросилась вперед, закрывая собой грабителей, рванула 335
кофточку, специальную, на кнопках, чтобы удобнее было кормить дитя, и кофточка расстегнулась, обнажив полные груди. — На, стреляй, убивай своих, падла ты! Начальнички твои пятки подмазали, а тебя, дурака, оставили стеречь добро. Для кого? Для немцев? Для Гитлера? А не шпион ли это переодетый? Подбодренная пьяная компания с возмущением за- гудела. — А ну, поговори, поговори, зараза! Заучил одно: «Буду стрелять...» Я тебе стрельну! Маму родную за- будешь! Побледневший старшина начал отступать ближе к дверям, которые выходили во двор, а товарищ его, так и не доставший из кобуры наган, сморщился, бросил ей с болью: — Застегнись, дура,— и пошел на улицу. Не обращая внимания на милиционера и на осмелев- шую благодаря ее выпаду пьяную компанию, Ольга подо- шла к прилавку, взвалила на плечи брошенный кем-то ящик с консервами да еще прихватила плетеную бутыль с растительным маслом. Вышла уверенно и так же уверенно, твердо пошла дальше, но на улице вдруг показалось, что дуло револьвера нацелено ей в затылок. По спине заструился ледяной пот, онемели ноги. Чувствовала, что, если обернется, с ней случится что-то страшное, позорное. Как в кошмарном сне, до сознания вдруг долетели спасительные голоса женщин, на которых она почему-то боялась глянуть: — Одним можно, другим нельзя. Одна шайка. Спеку- лянтка эта давно с милицией снюхалась. Ишь сиськи по- казывает, бесстыдница! Оглянулась она только в безлюдном переулке. Никто за ней не шел, лишь навстречу пробежала бабка, спросила удивленно, как спрашивали до войны: — Где дают? Ольга опустилась на песок, села, как курица, нехорошо засмеялась. Хотела крикнуть женщине, пробежавшей ми- мо: «Беги, беги, старая раззява, дадут тебе фигу!»—но силы хватило только на то, чтобы с песка пересесть на ящик, закрыть его юбкой. Слова застряли, слиплись в пе- ресохшем горле. Не сразу сообразила, почему так безлюд- но вокруг, пока над головой не заревели самолеты. Они шли очень низко, черные, с желтыми крестами на крыль- ях, точно драконы из страшной сказки или сна. Ольга 336
сжалась, втянула голову в плечи, с ужасом ожидая, что вот-вот посыплются бомбы. Но прятаться не побежала — бежать надо было в чужой двор. С такой добычей — в чу- жой двор? Перед теми, кто грабил вместе с ней, перед ми- лиционерами стыдно не было, а вот перед людьми, которые прячутся где-то на своих огородах от бомбежки, она не могла явиться с награбленным — им же объяснять все придется. О том, чтобы бросить ящик и бутыль на улице и скрыться самой, даже и не подумала. Самолеты прошли быстро и сбросили бомбы где-то за городом,— по-видимо- му, на военный городок или радиостанцию. Первые дни небо укрывали разрывы зениток, это ус- покаивало — их, горожан, защищают. Сейчас не отозва- лась ни одна зенитка, город как бы замер. Ольга впервые почувствовала приближение чего-то страшного. Ноша ее стала такой тяжелой, что Ольга едва дотащи- лась с нею домой. И сразу же схватила на руки Светлану, прижала к груди, целовала со слезами радости и умиления пухленькие щечки, ручки, ножки. Малышка весело смея- лась, радуясь материнским ласкам, и на своем детском языке с десятком смешных слов, которыми овладела в год, жаловалась на бабушку за то, что та носила ее в темный и сырой погреб. А тетка Мариля, прожившая в бедности, но имевшая свои радости, поняла, почему Ольга так на- бросилась на ребенка, что она могла пережить в магазине или под бомбежкой,— из погреба не очень разберешь, где бомбили, далеко или близко. Сказала, кивнув на консервы, то, о чем думала Ольга там, в переулке, когда над головой летели самолеты: — Осиротишь ты ребенка из-за своей жадности. Что я буду делать с ним? — Не пойду больше, тетка Мариля. Не пойду,— по- клялась Ольга.— Пусть оно пропадет все пропадом. Такого страха натерпелась. Там дурак милиционер стрелял.— Теперь уже казалось, что милиционер действительно стрелял в нее.— А потом самолеты... так низко летели, что чуть за трубы не задевали. Где наши зенитки? Где наше войско? Слух, что Леновичиха таскает в дом награбленное доб- ро, быстро разлетелся по улице. Одни позавидовали ее проворству: «Вот баба, нигде не растеряется — ни на войне, ни в пекле». Другие осудили: «Ненасытная! На войне и то нажиться хочет. Ой, вылезет ей все это боком!» Пришла Лена Боровская, по-дружески упрекнула: 337
— Олька! Что это ты делаешь, дуреха? Да ты знаешь, что по военным законам за это расстрел? Во все времена за мародерство расстреливали. Ольгу, которая только что клялась тетке Мариле и себе, что никуда больше не пойдет, пусть там хоть золото лежит, слова подруги вдруг опять разозлили. — Кто это меня расстреляет? Ты? — Не я. Власть советская. Армия. — Где она, твоя власть? Наплевать ей на нас с тобой! Это только такие дуры, как ты, комсомолки, пели, что ра- зобьем врага на его земле! Разбили? Дойдем до Берлина! Дошли? Армия меня расстреляет? Нет, армии не до меня! Пусть армия немцев остановит, тогда я грабить не буду! А так иди послушай: люди говорят, немцы не сегодня, так завтра Минск займут... Для кого же вы добро стережете? — Какие люди? Шпионы? Паникеры? Кого ты слу- шаешь, Ольга? — Лене до слез стало обидно и страшно. Что же это происходит? Отчего столько злости у ее школьной подруги, когда-то веселой девчонки, хохотушки? С кем же она дружила? С врагами? С кулаками? Не слу- чайно они торговлей занимались. Ишь ощерилась, как тигрица, даже побелела от злобы. — Не захватят немцы Минска! Не дойдут! — закри- чала Лена с решительной убежденностью.— Руки коротки! — Ох, длинные у них руки, Леночка! Да не в погребе ли ты сидишь все время? Ничего не слышишь, ничего не видишь... — Да уж не бегаю магазины грабить. — А ты меня не упрекай! Не упрекай! Я о ребенке своем думаю. Ты о нем не подумаешь! И начальники твои, которые драпают, не подумают. Поссорились они шумно, по-бабьи. Ольга ругалась грубо, материлась, к чему Лена не привыкла, хотя и жила на Комаровке, и это ее очень обидело. Выбежав на улицу, она, как маленькая, заплакала навзрыд. Но и у Ольги было не легче на душе. «Завела» ее Лена, растравила свежие раны, она еще больше рассердилась, а на кого — сама не понимала: на Гитлера, на свою армию, на Лену, а может, на самое себя — за свой страх и отчаянье? Но страх по- степенно отступил и вновь появилась шальная смелость, азарт охотника на дикого зверя, желание рискнуть еще разок. Опять не сиделось дома, неизвестная сила, какой-то душевный протест, а может, просто жадность, за которую люди упрекали еще ее мать, тянули на улицу, на поиски брошенного добра и новостей. 338
Под вечер, после грозового дождя, она опять вышла за добычей. Шла, как кошка, которая знает, чувствует, что рядом собаки. И вокруг все насторожилось, даже небо, за- тянутое облаками и дымом от притушенных июньским дождем пожаров. Отвратительно пахло какой-то гарью, будто горел скот или склад шерсти. И дым этот не подни- мался вверх, а стлался по земле, по улицам и переулкам. Город притаился, обезлюдел, редко появлялся такой же, как она, настороженно-испуганный прохожий. Даже на Советской и Пушкинской, где никогда не останавливалось движение, где с началом войны все гудело и дрожало от танков и грузовиков, теперь не было ни машин, ни людей. Гул стоял где-то далеко за городом, на Логойском тракте, будто опять приближалась гроза. Не знала Ольга, что не на западе, не под Дзержинском или Раковом, а на севере, под Острошицким городком, шел последний тяжелый бой за Минск, бойцы и командиры Сотой дивизии преграждали дорогу немецкой танковой колонне, рвавшейся на Московское шоссе, чтобы замкнуть кольцо вокруг города. Опустевшие улицы пугали Ольгу, и она готова была уже вернуться домой. Но подбодрили ее дети, мальчишки: в песчаном переулке за католическим кладбищем они со- оружали на дождевом ручейке плотину, старались оста- новить напор быстрой воды, стекавшей с Долгобродской улицы. Дети подтверждали, что жизнь идет, не останав- ливается и ничто не может ее остановить — в это Ольга твердо верила. А значит, и самой нужно жить, растить дочь. Для этого необходимо иметь хлеб или на хлеб. Только подумала о хлебе — и он тут же возник перед глазами. Не воображаемый, настоящий. Двое, мужчина и женщина, тянули тачку, на ней — мешки с мукой, да не с ржаной, с белой, пшеничной: видно было по тому, как эти двое за- пылились, будто мельники,— так пылит только мука тон- кого помола. Ольга сразу же бросилась к ним. — Откуда? Они не таились, ответили просто: — С хлебозавода. Спеши, — может, захватишь. Ольга тут же забыла обо всех опасностях, какие могли подстерегать в обезлюдевшем городе, не устрашилась даже хорошо слышной артиллерийской канонады где-то со сто- роны Жданович. Ворота на завод были раскрыты. В цехах с мертво за- стывшими печами, мешалками, конвейерами, с широко распахнутыми дверями и окнами Ольге сделалось не про- 339
сто страшно — жутко. Игравшие на улице дети подбодри- ли. А тут дохнуло самым страшным, что несла война: за- мерла основа жизни — остановилась выпечка хлеба. Пахло мукой, кислым тестом, печи были еще горячие, пахло хлебом, но хлеба не было, валялось только несколько бу- ханок, кощунственно втоптанных сапогами в пыль и грязь. И нигде — ни живой души. Ольга подобрала две такие буханки, сдула с них песок, вытерла платком. Цену хлеба в свои двадцать лет она знала хорошо, хотя и не помнила, чтобы в их доме когда-нибудь не было на столе краюшки, даже в начале тридцатых годов, когда ввели карточки. Отец получал карточки на заводе, а мать добывала хлеб из травы, как она иногда шутила, вынося овощи на рынок. С этими буханками Ольга намеревалась кинуться на- зад, потому что было здесь действительно жутко, среди кафельной и мучной белизны, загрязненной множеством людей, видимо, недавно, после дождя уже, побывавших тут. Как можно опоганить такое святое место! Но вдруг она услышала приглушенный гул толпы где-то во дворе и, подбодренная присутствием людей, побежала туда. В дальнем углу двора, около склада, стояли люди, стояли почти тихо, в очереди; склад не разворовывался — хлеб раздавали четверо мужчин, из них двое в красноармейской форме. И это как-то сразу успокоило Ольгу и даже пога- сило ее злость на власти, ибо двое в гражданском имели вид, стать, голоса начальников, хотя и были запылены мукой. Давали на человека мешок, не больше. Когда ка- кой-то мужчина начал требовать больше, военный соско- чил с площадки вниз и повел его в сторонку, к ограде. Люди притихли, ожидая, что того расстреляют. А Ольге хотелось кинуться на выручку. Разве можно молча смот- реть, как убивают человека! Кто имеет право убивать за то, что человек попросил хлеба? Но военный вскинул винтов- ку на плечо и просто, даже весело дал жадюге коленкой под зад. Толпа засмеялась, видно было, что люди все больше проникались уважением и доверием к тем, кто раздавал муку. Когда подошла Ольгина очередь, она все еще держала в руках, прижимая к груди, помятые бухан- ки, и поэтому полный начальник удивленно посмотрел с высоты на ее занятые руки и спросил: — Донесешь? — Кто это хлеба не донесет? — ответила Ольга. — Это правда,— согласился он и сам ловко перекинул тяжелый мешок на край разгрузочно-погрузочной бетон- ной площадки. 340
Ольга зажала буханки под мышкой, повернулась спи- ной и, схватив зашитый мешок за «рог», легко вскинула его на плечо. И легко пошла. По дороге несколько человек спрашивали у нее так же, как спросила она у тех, что везли мешки на тачке: «Отку- да?» Ей сказали правду, она правды никому не сказала, потому что решила вернуться назад. Чего же звонить? Чтобы туда сбежалось полгорода? Такая новость разле- тится быстрее, чем по радио, быстрее воздушной тревоги. Ей захотелось, чтобы началась тревога, заревели сирены, чтобы никто не вылезал из бомбоубежищ, из погребов, чтобы даже те, около склада, разбежались: тогда там могла бы остаться мука только для нее, а так растащат, живоде- ры,— те, с тачкой, вон целых два мешка везли. Разве не вернутся еще раз? Мешок был все же тяжелый, не по ее женской силе. Сбросив его дома, Ольга обессиленно повалилась на кро- вать и несколько минут лежала неподвижно, даже к дочке не кинулась, как обычно, хотя малышка звала ее, тянулась ручками. Не видела Ольга, как тетка Мариля, глядя на нее, укоризненно качала головой, но уже ничего не гово- рила, поняла, что упрекать Леновичиху — напрасно тра- тить слова. Но лежать не было времени. Вскочила, бросилась к клети. Там стояла тачка на резиновом ходу, сделанная когда-то еще отцом, чтобы матери было легче возить на рынок зелень, картошку и мясо заколотых кабанчиков. Прихватила дерюгу — накрыть добытое, чтобы не каждо- му бросалось в глаза, что она везет. Проходя с тачкой мимо дома Боровских, Ольга вспом- нила свою утреннюю ссору с Леной, почувствовала вину перед ней и неловкость за свою скаредность: никому из соседей про муку не сказала, а им же тоже есть хочется, у многих не по одному ребенку и отцы в армии. Рассудила, что кричать о муке на всю Комаровку — дурой надо быть, но Лене стоит сказать и таким образом помириться с по- другой: пусть знает, что она, Ольга, не злопамятная, а за- одно и оправдаться перед своей совестью — не одна поль- зовалась, другим сказала. Забежала во двор, в дом не вошла, полезла в куст си- рени, осыпавший ее буйной росой, добралась до окна. По- стучала. Выглянула старая Боровская. — Лену! Лена вышла заплаканная, с красными глазами. — Чего ты ревешь? Что случилось? 341
— Боже мой! Ты не знаешь, что случилось! «Вспомнила комсомолка бога»,— немного злорадно подумала Ольга. — На хлебозаводе муку раздают. Пойдем. Не лови во- рон. Свои же раздают. Лена как-то странно вздрогнула от этой новости, будто испугалась очень, и глянула так, что Ольге на миг сдела- лось нехорошо, какую-то виноватость почувствовала свою в этом крушении привычной для Лены жизни. Но тут же разозлилась на себя. А ее жизнь разве не рушится? — Не пойдешь? Дура! Ну и реви о своих партийцах! Они о тебе не подумают.— И даже плюнула со злости на си- рень, роса на которой загорелась каплями крови в лучах вечернего солнца, вдруг пробившегося через тучи и дым. ...Канонада, грохотавшая где-то у Заславля, стихла. Только со стороны Логойска все еще слышался странный гул, приглушенно-тревожный, точно лесной пожар. Народу на улицах стало больше, чем два часа назад, и все куда-то спешили, при этом как бы таясь друг от друга. На Горьковской мимо Ольги промчались три всад- ника в казацких бушлатах. Один из них развернул коня и направил прямо на нее. Она испугалась, но казак крикнул: — На Московское шоссе не ходи! На Могилевское... на Могилевское пробивайся! — и помчался догонять това- рищей. Ольгу тронула забота красноармейца, дрогнуло сердце, заболело, натруженное, сдавило горло: свои, родные от- ступают. Но через минуту мысли приняли другое направ- ление: подумалось, что всадник посчитал ее беженкой. Ругала себя. Как это она раньше не додумалась пойти с тачкой? Сколько можно было взять в гастрономе! По- крыть дерюжкой, запылиться... Никто бы не остановил беженку, не стал бы проверять, что в тачке. Муку, конечно, раздали без нее. Но несколько мужчин и женщин все еще шныряли по складам, по цехам,, по остывшим печам. Какая-то старуха нагребла два красных пожарных ведра прокисшего теста. Тесто Ольгу не со- блазнило — на день-два поросенку, стоит ли из-за этого рисковать? Мужчины разбили ящик с сухими дрожжами. И бро- сили. Дрожжи мужчин не интересовали, они не понимали их ценности. Ольга подождала, пока они разойдутся, и собрала дрожжи. Потом в углу цеха нашла соль, вы- сыпанную из разорванных мешков, смешанную с грязью. 342
Вспомнила: когда два года назад начался поход в Запад- ную Белоруссию, мать ее и все Комаровские в первую очередь покупали соль, мешками таскали. Соли у нее дома был порядочный запас, но все равно упорно ползала на коленках и собирала соль пригоршнями, пока не испугала ее, да и всех остальных пулеметная очередь. Стреляли где- то близко — уж не в Веселовке ли? Некоторые и пожитки свои бросили. Ольга не бросила. Бегом катила тачку с солью и дрожжами. Но уже у самого дома ее ограбили трое франтоватых бандитов. Хорошо одетые, в черных костюмах, даже культурно говорили, не матерились. Но когда она попробовала по-бабьи запричитать, один показал револьвер и пригрозил: — Молчи, а то разложим под забором. Больше поте- ряешь. Скажи спасибо, что времени нет. При всей своей смелости и бесшабашности она со школьных лет больше всего боялась насилия, смерти так не боялась, как позора. Спросила примирительно: — Да зачем же вам соль с песком да дрожжи? — Нам все пригодится, — сказали бандиты и покатили тачку не в тихий переулок, не во двор, а на Советскую улицу. Выходит, никого и ничего не боялись. Произошло это, когда не совсем еще стемнело, из окон наверняка смотрели люди. Но Ольга и не надеялась, что кто-то выйдет защитить ее. Защитить мог только тот казак, который позаботился о ее пути. А что же будет ночью? Впервые подумала, как страшно, когда город и люди остаются без власти, некому будет пожаловаться, не у кого искать защиты. На другой день она узнала, что в Минск вступили нем- цы. И недели не прошло, как началась война, отметила в мыслях Ольга, уже без злости на армию, в которой слу- жили муж и брат. Она не понимала, что случилось. От этого становилось страшно не только за себя, за своего ре- бенка, но и за что-то значительно большее,— возможно, за всю страну или за самое жизнь. Однако чувство это было еще довольно смутным, неопределенным, осмыслить всего она не умела. Представления о происходящем в стране, на фронте, в мире были у нее примитивные, Комаровские. Как обороняли Минск наши войска и как захватили город гит- леровцы, она тоже не знала. Вчера ее испугало безвластие, поэтому хотелось, чтобы какая-то власть, порядок были, 343
хотя вместе с тем не оставляла мысль, что было бы недур- но в шуме и суматохе добраться еще до какого-нибудь склада или гастронома. От матери, от отца, от соседей — в дни ее детства это было главной темой у собравшихся посудачить комаров- цев — она слушала рассказы, как в ту войну (войны им- периалистическая и гражданская в ее представлении сли- вались в одну войну) Минск занимали немцы, потом бе- лополяки. Были насилия, издевательства, расстрелы, но из рассказов неизменно вытекало: простой народ все может пережить. Потому и теперь у нее не угасала молодая, мо- жет, даже легкомысленная вера, что она, Леновичиха, как и мать ее, со своей хваткой и изворотливостью тоже все переживет — и немцев, и черта лысого. И перехитрит всех. Конечно, в первый день было страшно: какие они, нем- цы, и как ведут себя? В жаркий июньский день комаровцы не выходили из домов или, во всяком случае, из своих крепостей — дворов и огородов, тихонько переговаривались через плетни. Вы- жидали. Ольга тоже не отваживалась выходить. Немцы появились в полдень: проехали мотоциклисты в зеленых касках, с закатанными рукавами, с автоматами на шее. Ехали тихо, даже пыль не подняли. В конце улицы прострочили из автомата. Это испугало. Но быстро через ограды дошло известие: стреляли по курам, копошив- шимся в песке. Новость эту комаровцы передавали друг другу весело, будто чему-то радуясь. Ольгу это тоже раз- веселило и успокоило. Правда, ночь потом была неспо- койная, более тревожная, чем ночи перед вступлением нем- цев: несколько раз где-то совсем близко, тут, на Кома- ровке, слышалась стрельба, а под утро загорелся завод «Ударник». А ведь это рядом, и все не спали, сидели с ведрами воды, следили за головешками и искрами, боя- лись, что пожар может уничтожить весь их деревянный район. И не потушишь — пожарная не приедет. Но не зря молились старики, бог был милостив к Комаровке. Днем снова было тихо. Появилась новая власть — полицейский с черной повязкой на рукаве светлого граж- данского костюма. Прошел, как на похороны. И повесил распоряжение, в котором на белорусском языке, немного странном, неестественном, немецкие власти гарантировали жителям безопасность, разные права, но приказывали сдать оружие, радиоприемники, автомашины, мотоциклы и вернуться всем на места своей работы и просто так, буд- то между прочим, предупреждали: в случае неповинове- 344
ния — расстрел. «Все равно что «за нарушение — штраф»,— подумала Ольга, вспомнив рыночные объяв- ления. В другие параграфы она вчитывалась не очень внима- тельно, но один запомнила — давалось право на торговлю. И она решила использовать это право — не из жадности, знала, понимала — заработает она в это время как За- блоцкий на мыле,— но, из интереса, хотела быстрее разу- знать, что и как, какая она, новая власть. Нарвала луку, редиски, салата, нарезала гладиолусов и пионов и... пошла на рынок, правда, едва преодолевая страх, шла и ноги дрожали. Соседи, не отходившие в этот день от окон и щелей в заборах, очень удивились, когда увидели ее с корзиной зелени, с цветами. Передавали через заборы эту новость так же, как то, что немцы вступили в Минск: «Леновичиха на базар пошла!» Одни хвалили ее за смелость. Другие бранились: «Курва! К фашистам подлизаться хочет. Ишь ты, цветочки понесла! Дать бы хороших розог по толстой...» — «Таким не дают... Такие всегда, как дерьмо, наверху, при любой власти...» Ольга пришла на рынок и... немного удивилась и разо- чаровалась: не она первая, на пустой рыночной площади уже было несколько человек. И что особенно удивило — не ее давние приятельницы, а люди, которые при Советах ничем не торговали, но большинство из которых были ей известны — здешние, Комаровские, часто шлялись по рынку, по лавкам. Людей этих она вмиг возненавидела — и не как своих конкурентов, а как тайных врагов, за то, что тогда они сидели тихо, а сейчас вылезли первыми. Иное дело она сама — какая была, такой и осталась, как торго- вала в прошлое воскресенье, в день начала войны, так торгует и теперь, когда весь свет, как сказала тетка Ма- риля, перевернулся вверх ногами. И они, клопы эти, что повылезали из щелей, потянулись к ней, потому что при- знавали ее рыночный авторитет. От них она услышала: можно хорошо поживиться в квартирах партийцев, убе- жавших из города, немцы, мол, глядят на это сквозь паль- цы. Обо всем знал седенький дедок, одетый в чистенький полотняный костюм, и его не то дочь, не то невестка, ху- дая, как щука, баба лет под сорок. Они принесли на про- дажу красивые цветы, у Леновичей никогда такие не рос- ли, мать Ольги все умела выращивать, цветы не умела. Ольга когда-то слышала, кажется, от отца, что дедок этот из немцев. Она догадывалась, что сами они, эти обру- севшие немцы, боятся пойти шнырять по квартирам, по- 345
тому и хотят подстрекнуть ее, пусть она получит немец- кую пулю. Закипела против них гневом, но смолчала, по- нимая, что с такими лучше не заедаться теперь. Покупателей, конечно, не было. Какому дураку придет в голову пойти на рынок в такое время! Люди по улице боятся ходить. Но Ольга все-таки дождалась тех, кого ждала со страхом и любопытством,— немцев. Их пришло сразу шестеро в незнакомой черной форме, потом Ольга узнала, что это военная жандармерия, эсэсовцы. Они сразу окружили прилавок, за которым разместились первые торговцы. Седой иконоподобный дедок заговорил по-не- мецки,— вероятно, приветствовал их,— и подарил высо- кому, в фуражке с кокардой, по всему видно, офицеру, цветы. Двое подошли к Ольге. Похвалили: — Хандаль? Гут! Ольга через силу улыбнулась — выжимала из себя улыбку. Один немец белым платочком вытер редиску и вкусно захрустел. Другой оглядел не редиску — ее, Ольгу, оглядел оскорбительно, как цыган кобылу, которую хочет купить, кажется, вот-вот схватит за храп и заставит оскалить зубы, чтобы посчитать года. Тот, кто хрустел ре- диской, снова похвалил: — Гут! Другой засмеялся и, наверно, сказал, что не редиска гут, а фрау гут, потому что слегка похлопал Ольгу по ще- ке, потом по плечу, если бы не прилавок, то, наверное, по- хлопал бы и ниже, по мягкому месту. О, если бы это сделал кто-то из своих, пусть хоть сам генерал, какую оплеуху он бы заработал! Ольга могла пошутить, бывало, на вечерин- ках разрешала знакомому парню обнять себя, за что Адам не однажды ревновал. Но чтобы кто-то ее хлопал, как ко- былицу по крупу... Ну, нет! Подошел офицер и сказал что-то строгое, потому что солдат положил редиску назад и отступил. За офицером подбежал иконный дедок. Перевел: — Господин офицер хотел бы, чтобы пани подарила ему цветы. — Господин офицер может купить, господин богатый, а пани бедная, ей детей кормить надо, — серьезно, без улыбки, сказала Ольга. Дедок вылупил глаза, не сразу отваживаясь перевести ее слова. Но офицер так глянул на фольксдойча, что тот понял: приказывают переводить точно. Офицеру, видимо, показалось, что молодая русская сказала что-то оскорби- 346
тельное для великой Германии или фюрера. Дедок пере- вел, и офицер весело засмеялся. Потом сказал что-то сол- датам. И тогда тот, кто грыз редиску, сгреб и редиску, и лук, а второй, кто трепал по щеке,— цветы. «Ну и гады, злодеи, разбойники!» — подумала Ол га, по решила смолчать, утешившись тем, что хотя они и гра- бители, но не такие страшные, как говорили про них в первые дни войны, жить можно. Впрочем, офицер не торопясь достал кошелек и дал ей бумажку — чужие деньги. Дедок будто на небо взлетел, кажется, даже нимб за- сиял вокруг его головы. — Господин офицер щедро заплатил пани. Пани долж- на благодарить. — Спасибо,— коротко сказала Ольга. Это «спасибо» старик перевел, может, двадцатью сло- вами, льстиво заглядывая офицеру в глаза. Когда гитлеровцы пошли, он сказал с восторгом: — Вот они, немцы! Культура! «В чем же эта культура? — подумала Ольга.— Пошел ты, старая падла!» Но хлестнуть сильным словцом этого прихвостня, как хлестала таких раньше, побоялась. По дороге домой бумажка в десять оккупационных марок — совсем мизерная плата, как она узнала потом,— жгла ладонь; за пазуху, куда всегда клала деньги, ее не положила, это было бы как прикосновение к ее груди лапы чужого солдата. Хотелось швырнуть бумажку, втоптать в песок или в засохшую после позавчерашнего дождя грязь. Но, воспитанная в бережливости, сдержалась: те- перь это деньги, их нужно знать, к ним нужно привык- нуть. Однако весь тот день на душе было погано от этой первой встречи с оккупантами, от своей, казалось, удачной торговли, будто продала не лук, а совесть. Не покидало чувство, что кого-то или что-то предала, но ясно опреде- лить это чувство не умела. Поэтому злилась. От злости она всегда, еще с детства, делалась отчаянной, бешеной. Вспомнила слова дедка, что можно поживиться в опустев- ших квартирах, и не столько из жадности, сколько из непонятного протеста решила рискнуть еще раз. Первую вылазку совершила в дом, где жили офицеры штаба округа, рассудив, что семьи военных наверняка уехали. В доме, видно было, похозяйничали до нее, но и она еще навытягивала из комодов немало постельного белья, детской одежды, вилок, ложек — ничем не брез- говала. 347
Выходя из квартиры на третьем этаже, встретила на лестнице немцев, четверых немолодых уже тыловиков, видимо, квартирьеров, — они заглядывали в квартиры, спорили друг с другом. Ольга обомлела. Вот влипла, так влипла, с первого ра- за, будь он проклят, тот дед, что подстрекнул. Вспомнила слова Лены Боровской: за мародерство во всех армиях расстреливают. А что им? Шлепнут тут же — и все, кто их осудит, никто даже не узнает, где она погибла. И никто не пожалеет — сама полезла. Правда, паспорт она взяла с собой на всякий случай, долго думала, брать или не брать советский паспорт, и решила, что иметь документ, который свидетельствует, что она минчанка, не лишнее. Стояла, боялась пошевелиться, ждала, когда немцы дойдут до нее. Подготовила паспорт. Себя не жалела, про себя думала безжалостно: «Так тебе, дуре, и надо!» Свету жалела. Ку- да ее денут? Казимир добрый, не бросит. Но несчастной будет сирота, которой придется жить у Гали, у их не- вестки,— неприязнь к ней осталась в наследство от матери. Немцы поднялись выше, один что-то спросил у нее по- немецки. Она заморгала глазами, закивала головой. Немцы засмеялись и, обойдя ее, вошли в квартиру, из которой она только что вышла. Даже не посмотрели, что у нее в узле: наверное, подумали, что она здешняя жиличка и выселя- ется, а это им и нужно — очистить дом от жильцов. Как бы там ни было, но от встречи такой, от безнаказанности Ольга совсем осмелела. Тянула все, что попадалось под руку. Висел приказ сдать радиоприемники, а она с Рево- люционной улицы, чуть ли не через весь город, принесла завернутый в простыню радиоприемник домой. С такими же, как она, рисковыми личностями облазила разбомбленные дома. В одном дворе взрывом бомбы пере- вернуло машину, в кабине остался убитый шофер. Они и машину эту «почистили», нашли в кузове советские деньги и почтовые марки. Труп уже начал разлагаться, в такую жару это недолго, но Ольга усмотрела на нем но- венькую кобуру и тайком от остальных «чистильщиков» обрезала ее и спрятала в узел, завернув в кусок сукна. Понимала, что если немцы осмотрят ее добычу,— а уже случалось, что осматривали,— и найдут советский писто- лет, мало ей не будет. Но удержаться от искушения не могла. Возможно, не столько револьвер ее привлекал, сколько желтенькая кобура,— дочь кожевника знала цену хорошей коже. А может, жило в ней что-то озорное, маль- 348
чишеское: а почему бы не взять такую игрушку?! Ни один из Комаровских парней не прошел бы мимо, а у нее же всегда была мальчишеская удаль. Или подсознательно рождалось что-то более серьезное: а вдруг в той неизвест- ности, что ждет впереди, понадобится и пистолет? Прекратила она свои вылазки после того, как в руинах большого дома на Комсомольской немцы обстреляли их из автоматов. Без всякого предупреждения. Компаньонка по поискам добычи, немолодая женщина со Сторожевки, вскрикнула и ткнулась головой в щебенку. Ольга скати- лась по ступенькам лестницы, как неживая, разбила голо- ву, пообдирала колени. На животе, будто раненая кошка, выползла из того злосчастного дома. Вот они какие, немцы! Могут не обратить внимания, когда ты тянешь на плечах приемник, и могут начать стрелять просто так, для забавы, что ли. Кстати, в тот день было ей уже одно предупреждение: на ее глазах на Немиге застрелили старого еврея. Одетый в замусоленный сюртук, он шел с новеньким кожаным чемоданом, который очень уж не подходил к его внешности, к его бедности. Двое гитлеровцев в черной форме подошли к еврею, один взял его за бороду, ничего не сказав, достал пистолет и выстре- лил старику в... шею, в кадык. Ольга увидела, как брыз- нула кровь, и чуть не потеряла сознание. Конечно, после того случая нужно было к дьяволу бросить все тряпки,— ведь в тот день они и вправду подбирали одно тряпье, ни- чего хорошего уже не осталось,— бросить и бежать домой, к Светке, и жить как Лена Боровская, как другие соседи: никуда не выходить, ждать... Но по-обывательски рассу- дила: то был еврей, немцы не любят евреев, а она бело- руска и ничего плохого не делала — будто знала, что тот старик сделал что-то плохое. II — Драники! Драники! Горячие драники!1 — кричала Ольга, хлопая в ладоши и пританцовывая от холода. Но в тот день и на такое лакомство, как горячие оладьи, не особенно бросались, не так, как раньше, когда на рынке начали торговать едой, которую можно было тут же съесть. Голод, лучший экономист, подсказывал тем, у кого было что продать, как это сделать выгоднее всего. При Советах вареным и жареным не торговали — нужды не было. Кто 1 Драники — картофельные оладьи. 349
бы это стал есть на рынке? Разве что пьяница какой-ни- будь. Правда, Ольге рассказывала мать, что при нэпе тут, на рынке, стояли жаровни, на них жарились колбаса, верещака 1, пеклись блинцы... Но тогда нэпманы просто искали, чем привлечь покупателей. Теперь же, в оккупа- ции, такая торговля от голодухи. Ольга одна из первых сообразила, что нужно людям, которые бродили по рынку и даже на качан капусты смотрели голодными глазами. Если бы кто-то упрекнул ее, что она обирает голодных, она бы плюнула тому в глаза. Нет, она помогает людям, пусть скажут спасибо, что ей удалось и картофеля накопать, и мукой запастись, и маслом. В конце концов, продать это все можно, не выходя из дому, теперь любые продукты с руками оторвут, спасибо скажут. А она печет эти драни- ки, сама же и дрова покупает тут, на рынке, а потом стоит на холоде, дубенеет. Ей не приходило в голову, что без торговли она уже не может жить, что торговля стала для нее потребностью, главной целью существования. В натуре всех примитивных людей — искать своим поступкам бла- городные оправдания: одни их объясняют большой поли- тикой, своей верой в национальные, расовые, религиозные идеи, другие — желанием помочь ближним не умереть с голоду, кормить детей и т. д. То, что не бросались на драники, не хватали их, Ольгу не очень беспокоило: не пропадет ее товар, продаст, голод, как говорится, не тетка. На рынке в тот день было пустовато. Сильно похолодало. Захолодало рано — середина октября всего, в прошлые годы в такое время еще сверкало золотом бабье лето. А тут, как назло тем, кто сейчас где-то в окопах, уже три ночи здорово подмораживало. Но позавчера и вчера еще при- гревало скупое осеннее солнце, а сегодня по небу летели тяжелые, темные снежные тучи, раза два сыпалась снеж- ная крупа, потом тучи разорвало, подул порывистый ветер, поднимая на рынке песок, засыпая глаза. Было неуютно, грустно и тревожно. Рынок опустел, наверное, и по другой причине: вчера была облава, некоторых подозрительных схватили полиция и гестапо. Облава Ольге не понравилась. Если они и дальше начнут превращать рынок в ловушку, то какой дурак будет ходить сюда и что тогда останется от свободной торговли, которую новая власть декларирова- ла... За себя она не боялась, у нее были знакомые и в полиции, и даже среди немцев,— легко заводить зна- 1 Верещака — национальное белорусское блюдо. 350
комства, если есть чем угостить, сами липнут, как мухи на мед. Подошел высокий мужчина с аккуратно подстрижен- ными усиками, одетый немного странно •=— в старой, по- мятой шляпе и в новом кожушке, красном, расшитом желтыми нитками. Вид его Ольгу не удивил: теперь мно- гие так одеваются — половина убранства городского, по- ловина деревенского. Но на кожушок она позарилась — подумала, что расшивка на нем женская, зачем мужчине такие галуны, ей бы они больше подошли. — Почем драники, красавица? — Три марки за пару. — Ого, кусаются же они у тебя! — Так их же кусать можно, потому и они кусаются. — А ты веселая. — А чего мне бедовать? — И правда, зачем нам бедовать, когда можно тор- говать? Он почти пропел эти слова, и тон его обидел Ольгу. Но она научилась молчать. А то еще нарвешься на какого- нибудь агента гестапо. Обиду высказала осторожно: — Стань на мое место, покалей тут... А картошку иди купи ее, привези в город... Мужчина засмеялся. — Возьми меня в примаки, буду снабженцем. — Много вас набивается в примаки. У меня муж есть. — Не везет,— причмокнул он. — Так давать драники? — Не заработал я на них. — Продай дубленку. — А сам в чем пойду? Зима наступает. — А я тебе шинель дам. Кило сала. Литр самогонки. И накормлю от пуза. Он весело свистнул. С иронией сказал: — Неплохая цена. — Разве мало даю? — Да нет, щедро. Но шинель мне пока не нужна. — Он нахмурился и распрощался: — Будь здорова, торговка. Слова этого, «торговка», Ольга не любила. Сама торгов- ля не оскорбляла, работа не хуже любой другой, так счи- тала ее мать, так и она считает, а слово обижало — при большевиках оно звучало ругательством. Подошел знакомый полицейский — Федор Друтька. «Появился нахлебничек, нигде без вас не обойдется»,— подумала Ольга, но без злости, потому что Друтьку этого 351
считала человеком: не нахал, не хапуга, ласковый, добрый, а главное — молодой и красивый. Ольга не любила стари- ков. Но и к ласковости Друтькиной относилась осторожно. — Не замерзла? — Не-ет... — Кровь у тебя кипит. А я околел, пальцы не могу разогнуть. Откуда он, такой холод? Рано же еще. Ольга незаметно вздохнула: знала, чего ждет полицай, когда жалуется на холод. Нагнулась над прилавком, не вынимая бутыль из корзины, накрытой платком, налила в кружку, протянула Друтьке. Тот как-то стыдливо огля- нулся, но соседки-торговки отвернулись: они, мол, не ви- дят, у кого угощается пан полицейский. А пан очень быстро, с размаху, выплеснул полкружки вонючей само- гонки в пасть. И застыл, будто прислушиваясь к сигналу далекой тревоги, потом весело крякнул: — Вот когда, падла, дошла до жилочек! Огонь! Пламя! Ольга перед этим подумала: «Жри, чтоб тебе внутрен- ности сожгло»,— но от похвалы засмеялась, ведь скупой она никогда не была, угостить человека ей всегда было приятно. Развернула старое одеяло, достала из кастрюли вилкой два драника и опять подумала: «На, живоглот, закуси». Полицай запихнул в рот сразу два драника, проглотил не жуя. Похвалил: — Вкусное у тебя все, Ольга. Хорошая ты хозяйка. Бери меня в примаки. Ольга весело крикнула соседке: — Слышала, тетка Стефа? Еще один примак! Вот везет мне! И повернулась к полицаю: — Тут перед тобой, посмотрел бы, какой пан напра- шивался в примаки. Ого! Мужчина во! А какой кожушок на нем. Чудо! Друтька нахмурился. — Из панов не бери. Из нас, мужиков, выбирай. — О чем это вы болтаете? У нее муж есть,— защитила Ольгу соседка. — Где он, ее муж? — Самогонка ударила в голову, и Друтька, сразу побагровев, угодливо улыбнулся: хоте- лось еще выпить, и он немного потоптался перед Ольгой, но вымогать не стал, пошел, искать других, кто платил дань такой же вонючей натурой. — Вот повадились, как татары,— сказала Стефа, когда полицай отошел. 352
Через некоторое время они, четыре опытные торговки, стали обсуждать размеры взяток, которые следовало да- вать полицаям и немецкому патрулю,— кому сколько, что- бы была одна норма, одна тактика. В разговоре Ольга не заметила, как перед ее прилавком появилась Лена Боровская, или просто не сразу узнала подружку, когда та подходила, не обратила внимания. С того времени, как поссорились в начале войны, они не разговаривали и видели друг друга издалека. Лена была в стареньком пальто, слишком легком для такой погоды, голова обернута клетчатым, как плед, плат- ком, теплым, но старомодным, такие платки разве что еще до революции носили. Правда, теперь в оккупации, ника- кая одежда не удивляла, из сундуков вынималось все старье — старые шубы, сюртуки, сарафаны, армяки, по- невы, их носили, торговали ими, выменивали на продукты. Но Лену платок этот очень старил, она выглядела в нем пожилой женщиной. Ольга даже растерялась, когда нако- нец узнала ее, отметила про себя: Лена очень похудела, лицо вытянулось, пожелтело, нос удлинился, а под когда- то красивыми голубыми глазами легли черные тени, точно после болезни. Из гордости Ольга глядела на Лену мол- ча — ожидала, чтобы она, Лена, поздоровалась первая. Лена не сказала «здравствуй», но улыбнулась поси- невшими губами по-дружески примирительно и, съежив- шись, пожаловалась: — Х-холодно... Этого было достаточно, Ольге стало жалко подругу, хотя семью их осудила: «Дураки они, это Боровские. Как дети. Все же дома — и старик, и мать, и братья. И ничего не умеют сделать, чтобы не голодать». — Драника хочешь? — неожиданно для себя спросила Ольга. — Хочу,— просто ответила Лена. Откусывала она маленькими кусочками, согревая теп- лым драником руки и смакуя его, как самое дорогое лакомство. Глаза ее, как бы потухшие, застывшие, бесцвет- ные, сразу ожили, приветливо улыбнулись, и в них засве- тилась прежняя голубизна. Ольга тоже оттаивала, радо- валась, что школьная подруга после долгой ссоры пришла к ней первая и так хорошо улыбается. — Дать еще драник? — Если не жалко. — Тебе не жалею. — Не боишься, что сама останешься без картошки? 12 И. Шамякин 353
— Не боюсь. — Запасливая ты. — Да уж, ворон не ловила.— Это был явный упрек им, Боровским, но то ли Лена не поняла, то ли решила не об- ращать внимания на такой упрек, или, может, голод при- вел к мысли, что жить нужно иначе. Во всяком случае, Ольге все больше и больше нравилось, что Лена такая кроткая, покорная, без гонора своего комсомольского, ко- торый она часто проявляла и в школе, и работая в типо- графии, и особенно в начале войны. — Домой не собираешься? — спросила Лена, доев вторую пару драников уже торопясь, не так, как первую. Ольга догадалась, что Лена хочет что-то сказать, о чем тут, на рынке, говорить не отваживается. — А правда, какая торговля в такой холод! — И, уди- вив соседок, поставила завернутую в одеяло кастрюлю в корзину, вскинула ее на плечо. Лене сунула клеенчатую сумку с самогонкой и свеклой. Друтька, которому не удалось больше ни у кого пожи- виться, увидев, что Ольга уходит, разочарованно раскрыл рот и какое-то время шел следом. Может, потому, что увидели за собой полицая, хотя и на значительном расстоянии, или потому, что грязь за день оттаяла и нужно было идти гуськом, след в след, на- ступая на одни и те же кирпичи и кладки, чтобы не по- пасть в лужи, они долго шли молча. Когда вышли на свою, более сухую, песчаную улицу, пошли рядом, обернулись: полицай отстал, у него еще оставалось немного со- вести, чтобы не идти за вторым стаканом самогонки в дом. Ольга спросила: — Что ты делаешь, Лена? — Работаю. — Где? — В типографии. — В немецкой? — очень удивилась Ольга. — Нужно же как-то жить. — Вот это правда! — Ольга чуть не крикнула от радо- сти.— Нужно как-то жить. А ты меня упрекала. Лена смолчала, не напоминая, за что она упрекала под- ругу и за что могла бы и сейчас осудить. Но неожиданно попросила: — Слушай, забери одного человека из лагеря в Дроз- дах. — Как же я заберу его? 354
— Как мужа. Женщины забирают мужей... Ольга знала: некоторые минчанки и жительницы приго- родных деревень выкупили и своих мужей, если кому-то из них посчастливилось очутиться тут, близко от дома, и чужих. Ольга тоже ходила в Дрозды, в Слепянку, ездила в Борисов — искала своего Адама. За хороший выкуп нем- цы отдают пленных красноармейцев, комиссаров не от- дают. — У меня есть муж. Что скажут соседи? — Ты только выкупи его да выведи из лагеря, а там уже не твоя забота. — Ага, чтобы охрана подстрелила? Было ведь уже, го- ворят, такое, что начали стрелять в баб. Положишь голову неизвестно за кого. Лена остановилась, схватила Ольгу за лацканы паль- то, глаза ее горели, щеки болезненно румянились. — Ольга, это очень нужный человек. — Кому нужный? Тебе? Так ты и забирай. — Народу... народу нужный,— странно, как бы захле- бываясь, прошептала Лена. — О милая моя! — легко засмеялась Ольга.— Что мне думать о народе! Народ обо мне не думает. Лена рывком притянула ее к себе и горячо зашептала в лицо: — Олька! Нельзя так... Нельзя... не думать о народе. Когда-нибудь у нас спросят... дети наши спросят... что мы сделали, чтобы освободиться от нечистой этой... Ты хочешь, чтобы твоя Света выросла в рабстве? И вырастет ли вооб- ще!.. Ты еще не узнала, что такое фашизм! — Если я буду жива, то вырастет и моя дочь. А ес- ли ты меня втянешь в партизаны и меня повесят, как тех, в сквере, то о ребенке моем никто не подумает. Никто! — Я тебя не втягиваю в партизаны. Я тебя прошу спа- сти человека. — На хрена мне твой человек! — Эх, Ольга, Ольга! — легонько отпихнув Ольгу, с печалью и разочарованием сказала Лена, повернулась и побежала с середины улицы ближе к заборам, будто ис- пугалась или искала убежище от чужих глаз. «Ну и пошла ты...» — в первый момент хотелось крик- нуть Ольге и добавить базарное слово. Но Лена уходила медленно, маленькая, сгорбленная, как старушка, в ста- ромодном платке. И Ольге вдруг стало жаль ее. И себя. И еще о дружбе с Леной пожалела, почувствовала, что ес- 12* 355
ли крикнет так, то разойдутся они навсегда, на всю жизнь врагами станут. А врагов хватает чужих. Но не только это остановило. Было много другого. Поднялась целая буря чувств, самых противоречивых. Целый день потом, хозяйничая в доме, она старалась на- вести порядок в душе своей, в сердце... Действительно, разве пришельцы в зеленых и черных мундирах, с чужим языком друзья ей? Зачем же еще и своим становиться врагами? Хватит этой гадости — полицаи будто звери. Не к полицаям же ей, Ольге, тянуться, хотя и вынуждена иногда угощать их. А к кому, к кому тянуться? К таким, как Лена? Но очень уж похоже на то, что эта одержимая комсомолка связана с диверсантами, с партизанами, кото- рые действуют тут, в городе, о которых шепчутся люди, а немцы вывешивают приказы, грозят всем, кто бандитов поддержит, смертью, и уже повесили несколько человек в сквере около Дома Красной Армии, виноватых или не- виновных — неизвестно, может, просто для устрашения. Нет, с Леной ей не по пути. Но вместе с тем люди, такие, как вся семья Боровских, которые живут в голоде и холо- де, но не склоняют головы перед врагами, впервые как-то совсем иначе, не по-обывательски, чтобы перемыть им ко- сточки с соседками на рынке, заинтересовали Ольгу, более того — она почувствовала к ним уважение, и от этого са- мой сделалось страшно. Если о них с уважением думать, то и полюбить их можно, восхищаться ими и пойти за ни- ми, на смерть пойти. Лучше было поссориться с Леной, пусть бы немного поскребли кошки на душе, но зато потом она жила бы спокойно, не признавая никаких Боровских, и ничего бы не боялась. В конце концов, и при немцах жить можно, если не быть дураком, торговле даже боль- ший простор, чем при Советах. Можно свою лавчонку иметь, о чем, между прочим, она мечтала, ради чего соби- рала марки: не нужно будет тогда колотиться на рынке от холода и страха, сиди себе в тепле, отмеривай и отвешивай товар, на который получишь разрешение, а к тебе с ува- жением будут: «Пани Леновичиха...» Нет, в ту ночь не уважение к таким, как Лена, не вос- хищение ими определили ее решение. Иное. Ольга думала о том, что все чаще и чаще к ней заглядывают полицаи и, подвыпив, липнут со своими мерзкими ласками. От полицаев она пока что отбивалась: кому вынуждена была подарить поцелуй, как надежду на большее, лишь бы сей- час отцепился, а кому оплеуху и тумака — не лезь в чу- жое. Но вот вместе с полицаями стали заходить немцы 356
и тоже посматривают, как коты на сало. А эти гады не бу- дут церемониться, надругаются на глазах у ребенка, у старой Марили, в душу наплюют, ославят на весь город. Этого она боялась, как смерти. Так почему бы ей не взять в дом мужчину? Взяли же некоторые бабы, а ведь у них мужья, как и у нее, на войне. При мужчине, да еще если он назовется мужем, не отважатся пристать. Адам? Что ж, если он вернется (боже мой, когда это может случить- ся?!), она покается... Хотя, возможно, и каяться не нужно будет. Нет сомнения, что Лена имеет задание спасти не лишь бы кого, а наверняка командира или комиссара, коммуниста, видимо, уже немолодого человека. Такой, даже живя с ней в одном доме, никогда не станет посягать на ее женскую честь. А если уж случится грех — сама она не выстоит,— то пусть это будет с одним, со своим чело- веком, по-доброму, по согласию. Что это будет за человек, чем займется на воле — об этом не думала, далеко не за- глядывала. Фашисты не скрывали лагеря военнопленных, умыш- ленно, для устрашения, конечно, устраивали их на видных местах, рядом с шоссе, железными дорогами. Дулаг в Дроздах был основан в первые же дни оккупации в ка- ких-нибудь двух километрах от города, рядом с деревней Дрозды — на противоположном, левом берегу Свислочи, между двумя холмами. На одном, как на кладбище, росли сосны, другой был голый, словно бубен. С холмов этих, со сторожевых вышек на них хорошо просматривалась вся окрестность, на пустом осеннем поле был виден каждый человек. Лена Боровская не раз уже ходила в этот лагерь, знала, откуда, с какой стороны, подпускают к колючей проволоке, даже имела знакомых охранников, если считать знаком- ством то, что несколько немцев уже знали молодую жен- щину, настойчиво искавшую брата, потому что, говорят, брата ее видели тут. Они, немцы, были в определенном смысле доверчивы — верили, что она ищет брата,— но посмеивались над такой наивностью: брат ее, конечно, мог быть здесь, но совершенно естественно, что он давно уже, видимо, лежит в общей могиле, где таких тысячи и где его никто не найдет — ни сестра, ни мать, ни суд истории. Ольга и Лена шли по полевой тропинке в стороне от гравийки. Тропинка эта была протоптана горожанами и подводила к тыловой ограде лагеря — к тем «воротам», 357
через которые женщины узнавали своих. Здесь они под- ходили к колючей проволоке, и здесь же разрешали соби- раться пленным. Отсюда реже отгоняли, чем от настоящих ворот, что у самого шоссе. Так охрана, видимо, скрывала торговлю пленными от начальства. Но и в нарушении инст- рукций немцы любили порядок: тут, около проволоки, узнавай своих, а договариваться, обойдя лагерь далеко по полю, иди к проходной. Охрана не любила, чтобы ходили вдоль ограды,— по таким нередко стреляли без предупреждения или наусь- кивали овчарок. Минчанки об этом знали — знали все не- писаные правила. Мужчинам вообще было опасно к ла- герю подходить, к ним фашисты относились особенно по- дозрительно. После сухих холодных дней, когда мороз по-зимнему сковал землю, снова наступила грязная осень, земля оттая- ла. Шел дождь вперемешку со снегом. Было ветрено. Сильный ветер бил в лицо, мокрый снег залеплял глаза, набивался под платки, за воротники. Женщины, прикры- ваясь от ветра, от снега, шли по тропинке одна за другой. Лена — впереди. Не разговаривали. Да и о чем было гово- рить? Все обговорили вчера у Лены. Тогда Ольга была возбуждена, пожалуй, даже обрадована своим неожидан- ным дерзким решением. Само такое решение — взять в дом человека, «нужного народу»,— как бы очищало ее от всей скверны, что прилипала ежедневно в ее коммерции, не обходившейся без обмана, без взяток полицаям и нем- цам. Но снег, дождь и ветер остудили те хорошие, теплые вчерашние чувства. Ольга шла раздраженная, обозленная на свою глупость — зачем согласилась? На Лену — навя- залась на ее голову! Разве мало баб в городе? Пусть бы попросила кого-то другого! Еще при выходе из Минска, за Сторожевкой, где патруль довольно придирчиво проверил их документы — советские паспорта с допиской и штам- пом городской управы,— Ольга сказала Лене: — Ох, вижу, тянешь ты меня в омут. Зная характер подруги, ее изменчивое настроение, Ле- на испугалась, начала просить: — Олечка, человека же от смерти спасем. Разве из-за этого не стоит помучиться? Ты же в бога веришь. Иисус Христос за людей мучился и нам наказывал. — Ты же в бога не веришь. — И я верю, Олечка, верю. Теперь все верят,— на все соглашалась Лена, лишь бы умилостивить подругу, не дать 358
ей передумать и повернуть назад, не совершив доброго дела. По скользкой тропке женщины вышли на пригорок. Им предстояло перейти ложбину и на косогоре, где росли редкие сосны, подойти к тем условным воротам, к колючей проволоке, куда охрана с выгодой для себя подпускала женщин поискать среди пленных близких. Сквозь снеж- ную завесу они увидели, что в ложбине работает мно- жество людей,— белые, как привидения, фигуры, каза- лось, не ходили, а плавали в воздухе, и нельзя было изда- лека понять, что они делают. Но ближе, у подножия того пригорка, на котором они остановились, очень ясно выри- совывались черные, будто снег сразу таял на них, фигуры с автоматами и такие же черные собаки, огромные, с на- стороженными ушами,— эти уши слышат человека за версту. Женщин заметили. Сразу двое навели на них автоматы. Но, кажется, не стреляли, только постращали, потому что ни Лена, ни Ольга выстрелов не услышали. Пригнувшись, они бросились бежать уже не по тропке, а по полю, увязая в мягкой почве, будто так легче было спастись. Вначале им казалось, что сзади, запыхавшись, лают овчарки, как хакают гончие, когда гонят зайца. Да, навер- ное, то свистел ветер и гремели их сердца. Потом Ольга не могла себе объяснить, почему они не побежали назад, к городу, в сторону реки. Может, потому, что в пойме реки росли кусты, стояли голые вербы, а на той стороне стояли дома, жили люди. Нет, желанья за что- то спрятаться или добежать к людям у нее не было. Просто она побежала за Леной. А та, одержимая, возможно, схит- рила: знала ведь, чувствовала, что если приблизятся к го- роду, то Ольгу назад уже не вернуть, не уговорить. Ольга и так, почувствовав себя в безопасности (вокруг царила тишина, и снова посыпался густой мокрый снег, за сотню шагов ничего не было видно), сказала настойчиво и даже зло: — Ты, дорогая подружка, как хочешь, ты птица воль- ная, а я буду спасать себя, у меня ребенок остался. Но Лена так просила за того незнакомого человека, как за отца родного, со слезами на глазах, что Ольга вновь согласилась выйти на дорогу, где ходят люди и машины, и подойти к центральным воротам, куда приходили все, кто не знал условных ворот. Ольга успокоилась, увидев, что они не одни тут: за ба- раком, которого не было в августе, толпилось с десяток 359
женщин. А на той стороне, за проволокой, стояли сотни две пленных, страшных призраков, завернутых в шинели, рваные ватники, одеяла, мешки. Они стояли в трех шагах от проволоки, и никто не отваживался переступить эту узкую полосу, никто не мог дотянуться до женщин, чтобы взять кусок хлеба или картофелину. На страшной полосе этой лежали двое мертвых. На спине у одного, на белой от снега гимнастерке,— ничего более теплого на несчастном не было, — алела свежая кровь. Его убили недавно. Может, оттого некоторые женщины испуганно отступали от про- волоки и незаметно исчезали. Переступая через мертвых, будто это были не трупы, а бревна, спокойно, казалось, равнодушный ко всему, что здесь происходит, ходил немец, подняв воротник зеленой шинели и опустив наушники шапки на уши. Руки его в перчатках небрежно лежали на автомате. Он как бы прогуливался, хотя на самом деле внимательно следил за каждым движением пленных и женщин. Передавать ничего нельзя было — за это смерть,— а переговариваться можно. Очень может быть, что охранник понимал по-русски. А если не знал языка караульный, то наверняка находился агент среди пленных. Возможно, не только ради того, что- бы нескольких человек выгодно продать действительным женам, матерям или тем, кто назовет себя женой или сестрой, но и ради того, чтобы иметь определенную ин- формацию и показать населению, как много взято пленных и в кого превращаются бойцы Красной Армии, какими послушными делаются они под дулами немецких автома- тов, пустить в народ самые невероятные слухи, комендан- ты дулагов и шталагов не запрещали пока странные сви- дания пленных с женщинами. Ольгу очень поразила неподвижная стена призраков — только по блеску глаз, лихорадочных, горячих, было вид- но, что люди эти еще живые. В августе, когда она наведа- лась сюда впервые, пленные были иные: голодные, обес- силенные, раненые, они бросались на проволоку, вырыва- ли из женских рук любую еду, кричали, стонали, плакали, матерились, проклинали немцев, бога, черта... А эти молчали, говорили только их глаза. Не сразу Ольга разглядела, что за стеною живых и в стороне от них по всей лагерной площади, побеленной снегом, лежали люди. Сначала она подумала: «Почему им приказали лежать?» Но потом заметила, что на руках, на непокрытых головах тех, лежащих, не тает снег, они давно остыли. Скорее всего их убил неожиданно сильный мороз 360
в прошлые ночи, дождь и снег в эту сегодняшнюю ночь. В той части лагеря, куда они с Леной хотели вначале по- дойти, работали тысячи людей — расширяли лагерь, строили бараки. Там же стояли грузовики, и такие же призраки, что и неподвижно стоявшие здесь, сносили к машинам засыпанные снегом трупы. Ольгу, которая не боялась ни крови, ни мертвых, охватил такой ужас, что на короткое время она будто по- теряла сознание. Во всяком случае, какой-то миг ничего не видела, не слышала. Только перед глазами плыла муть, не снежная, не белая — кроваво-красная и зеленая. А потом... потом страстно захотелось обязательно спасти хотя бы одного из этих несчастных. Если бы в тот миг ей сказали, что для спасения любого из них она долж- на пожертвовать своей жизнью, она и на это согласилась бы. Лена кинулась к колючей проволоке, закричала пленным: — Авсюк! Есть Авсюк? Позовите, пожалуйста. К нему пришла жена! Жена! Господин начальник! Фрау! Жена! Адам! Караульный, казалось, не слышал ничего, не обращал внимания, но когда Лена схватилась за проволоку, он на- ставил на нее автомат и коротко, будто дал очередь, сказал: — Цурюк! Только тогда, когда Лена крикнула: «Адам!», до Ольги дошло, что та зовет ее мужа, что Лена без ее согласия так договорилась с пленным, заранее решив, что заберет его как мужа она, Ольга, и никто другой. Потому и просила ее так настойчиво. Такая хитрость Лены в другом месте, на- верное, возмутила бы, но здесь волновало другое, и теперь уже хотелось, чтобы Лена нашла того человека. Пленные молчали. Это были новички, не знавшие ни- кого из старожилов и вообще не освоившие еще тайных лагерных законов, лагерной солидарности. Никто даже не пошевелился, чтобы пойти искать Авсюка. Лена двинулась вдоль проволоки и уже называла дру- гую фамилию — Харитонов, возможно, настоящую фами- лию того человека, в отчаянье со слезами просила, чтобы кто-нибудь поискал Владимира Харитонова. А Ольга, приблизившись к самой ограде, смотрела на двоих. Они стояли шагах в трех от нее, такие же непод- вижные, как все, и очень не похожие друг на друга, хотя обычно пленные становились похожими, как братья. Вы- 361
сокий, немолодой с виду, лет под тридцать, мужчина, за- росший черной бородой, смотрел с надеждой, с мольбой, с жадностью голодного и с верой, что он один имеет право на жизнь, на спасение. Сосед его, ниже ростом, очень ху- дой, был совсем молодой юноша, у него и борода еще не росла, а потому пожелтевшее лицо просто светилось. И глаза странно горели, голубые, издали было видно — голубые. Смотрел он без надежды, но с каким-то радост- ным, детским интересом, будто увидел, неожиданно от- крыл совсем иной мир, иных людей, каких никогда и не мечтал увидеть, и это дало ему величайшую радость перед смертью. Он надсадно закашлялся, отчего в глазах его за- сверкали слезы, а щеки болезненно заалели. Кашляя, он прикрывал рот ладонью, будто находился в утонченном женском обществе, в хорошей компании и стыдился своей слабости, потом поправлял закрученную на шее черную обмотку так, как, наверное, поправлял когда-то красивый шарфик. После того, как он закашлялся, как бы стесняясь при этом, Ольга смотрела только на него, другого не видела. — Женщина, возьми меня, я все умею делать, я сто- ляр, слесарь, сапожник,— глухим, простуженным голосом попросил бородатый, когда караульный отошел в сторону. Но Ольга уже знала, что взять она может только моло- дого, который кашляет и весь светится, как святые мощи, и который, безусловно, еще одной ночи в этом холодном аду не проживет. Она попросила его глазами: «Скажи что- нибудь, хотя бы одно слово». Он сказал: — Меня не бери. Я ничего делать не умею. Тогда она закричала, будто опомнившись, закричала так, что охранник, до этого неторопливо-спокойный, стре- мительно повернулся к ней: — Адась! Адасечка! Родненький мой! Что же с тобой сделалось? Бедненький мой! А тебя же доченька дома ждет! — И показала караульному так, как учила ее Ле- на: — Пан! Пан! Муж! Муж! Прибежала Лена, бродившая вдоль ограды. Увидела, что Ольга показывает на совсем постороннего человека, непонимающе, удивленно, испуганно и даже сердито по- смотрела на подругу: зачем она ломает их план? Юноша растерялся, даже отступил, будто хотел спря- таться за спины других. Да его выручил бородатый — на- чал тормошить, как сонного, бить по плечу, отчего тот бо- лезненно передергивался. — Радуйся! Черт! А-дась! Авсюк! Счастливчик! 362
А к Ольге моментально вернулись ее обычная энергия, проворство, изворотливость, смелость — все, чем она сла- вилась среди Комаровских торговок. Не обращая внимания на растерянную Лену, она начала тут же действовать так, как учила ее подруга. Подбежала к проходной, позвала начальника. Вышел немец, говоривший по-русски с польским ак- центом. Она объяснила, что нашла своего мужа и просит отпустить его домой, совала свой паспорт, показывала штамп загса о браке. — Комиссар? — Что вы, пан начальник, какой он комиссар! Четыре класса кончил. Трамвай водил. Потом подумала, что о том, где работал Адась, не стои- ло говорить: ведь если спросят у того несчастного, он об этом не скажет, не сможет сказать и раскроет ложь, сам себя загубит и ее подведет. И она принялась твердить, что муж ее на заводе работал простым рабочим. Почему-то была уверена, что тот парнишка городской, а если город- ской, то уж наверное работал на заводе. Со слезами рас- сказывала, что родители ее умерли перед самой войной и она осталась одна с маленьким ребенком. Заголосила: — Кто же ее кормить будет, мою сиротиночку? Немец слушал терпеливо, внимательно, напряженно всматривался в ее лицо, стремясь, видимо, понять, правду женщина говорит или лжет. Выслушал и заключил: — Нельзя. Он воевал против немецкой армии и должен понести наказание. — Да разве же он по своей воле? Погнали его. Сталин погнал! Она наслушалась на рынке, где гремели громкогово- рители, фашистской пропаганды и знала, чем можно за- воевать у гитлеровцев расположение. Но на охранника, который ежедневно видел тысячи смертей и, конечно, сам убивал или отсылал людей на смерть, ничего не действо- вало. Или он просто набивал цену, потому что на корзинку ее, покрытую рушником, посматривал не без интереса. Когда он повернулся, чтобы уйти, Ольга вдруг упала перед ним на колени и заголосила громко, по-бабьи, как голосят по умершему. Это, возможно, произвело впечатление. Охраник повел ее в барак. В комнате, в которой грела чу- гунная печь и было душно, представил Ольгу толстому начальнику, по-военному коротко доложив о ее просьбе. Потом уже не по-военному, по-свойски, они что-то обсуж- дали и смеялись, будто забыв о ней. 363
Ольга ждала со страхом, стоя на пороге. Страх ее пе- решел в ужас, когда толстый, повернувшись к ней, рас- стегнул ремень и снял френч, оставшись в одной корич- невой рубашке, которую широкие подтяжки прижимали к толстым, как у бабы, грудям. Лихорадочно проносились мысли, кружились и не на- ходили выхода. Отбиваться — смерть неминуемая, это не полицаи, которым можно было дать тумака или туманное обещание. Неужели нужно пережить страшное насилие, чтобы спасти человека? А как отступить? Как спасти себя? В рот будто ваты сухой напихали, и она никак не могла проглотить эту вату. Печь чадила, от духоты и чада кру- жилась голова. Подумалось, что хорошо было бы потерять сознание,— может, это остановило бы насильников или, во всяком случае, она бы ничего не видела, не чувствовала. Зажмурила глаза, готовая упасть на пол. Но страшного не случилось, судьба была милостива к ней. Она услышала знакомые уже слова: «Вас ист гир?»— и открыла глаза. Фашист стоял перед ней и толстым пальцем показывал на корзинку. Обрадованная, Ольга наклонилась, отвернула рушник и выхватила бутылку водки, взболтнув, показала наклейку: — « Московская »! — О, «московска»! — Толстый схватил бутылку, под- бежал к тому, что говорил по-русски, и долго что-то весело разъяснял ему, поворачивая бутылку и повторяя то «Москау», то «Московски». А Ольга, осмелев, подошла к забрызганному чернила- ми, некрашеному столу и начала выкладывать из корзинки сало, колбасу, сыр, блинчики, которые утром напекла из пшеничной муки. Толстый, как кот, обошел вокруг стола, осмотрел при- несенное, плотоядно облизнулся, но тут же сморщился и покрутил головой. — Мало,— сказал переводчик. Ольга полезла за пазуху, достала платочек, зубами развязала узелок и протянула два золотых червонца, царские. У немца загорелись глаза. Схватив золото, кинулся к френчу, который висел на спинке стула, достал из кар- мана очки, долго и уже молча, без смеха и слов, принялся рассматривать червонцы. Потом повернулся к переводчику и крикнул что-то, как будто ругнулся: — Мало,— снова сказал тот. 364
«Чтоб вас разорвало, гады вы ненасытные, бога у вас нет, мучаете людей, да еще хотите заработать на этом»,— подумала Ольга и развела руками: мол, больше ничего нет. — Мало,— повторил переводчик почти с угрозой. Ольга поняла, как здорово они напрактиковались за- рабатывать на людях. Но торговаться и она умела, знала многие, самые тонкие, секреты торгового дела. Задума- лась, что еще она может предложить. Вспомнила и «обра- довалась»— подмигнула толстяку. Сдвинула платок, от- цепила из ушей серьги, золотые. Такие она не носила не только теперь, при немцах, но и раньше, до войны, в праздники изредка надевала. Но на рынке она узнала немецкую жадность, их торговую хитрость и потому за- хватила серьги, посоветовавшись с Леной, на тот случай, если потребуют большей платы: вот, мол, последнее отдаю, с ушей снимаю. Толстый фашист сразу спрятал серьги туда же, куда и червонцы,— в нагрудный карман, застегнул пуговицу и прижал карман подтяжкой, чтобы грудью ощущать зо- лото. На этом успокоился — поверил, что больше ничего ценного у женщины нет. Но потребовал документ. Ольга дала паспорт. Переводчик переписал из паспорта в книгу ее фами- лию, имя, спросил имя мужа, заглянул на ту страничку, где стояли советский и немецкий штампы о прописке. Тем временем толстый взял корзину и начал складывать в нее выложенные на стол продукты. «Не нужно им сало и блинцы, им Только золото пода- вай»,— подумала Ольга и порадовалась, что хотя бы что-то останется, продукты сейчас дороже золота, а ее уже не- много скребнула обычная ее жадность: слишком дорого пришлось заплатить неизвестно за кого, даже не за того человека, который так нужен Лене. Почему этот мальчик так бросился в глаза? Почему так разбередил душу? Куда она денет его? Того где-то устроила бы Лена. А этого не заберет. Зачем ей, Лене, такой доходяга, дитя безусое? Лене и ее друзьям, конечно, нужен был какой-то командир или комиссар, может, большой большевистский на- чальник. Но Ольга тут же отогнала все сомнения. Лена будет недовольна? Ну и пусть. Сама наделала хлопот? Не было бы больших... Нет, немец не вернул ей продукты. Он забрал все — и корзину, и рушник, спрятал за шкаф. Ольге даже весело сделалось от такой алчности толстого паразита. Она вдруг 365
почувствовала, насколько она лучше их, этих пришельцев, кричавших во все горло о своем превосходстве над други- ми народами. Покойницу мать и ее, Ольгу, некоторые со- седи, знакомые, в том числе Боровские, обвиняли в жад- ности. Старый Боровский когда-то сказал: «Леновичиха за копейку в церкви пукнет». Но тут Ольга подумала, что ее жадность по сравнению со скаредностью этих ненасытных ублюдков, зарабатывающих на крови и смерти,— мелочь, безвредная человеческая слабость, и ей сделалось особенно хорошо от своего поступка. Зачем теперь думать о том, что будет завтра? Важно, что она сделала доброе сегодня — не пожалела ни продуктов, ни золота и ничего не побоялась, чтобы спасти человека. Действительно, такой поступок как бы очистил ее душу, возвысил над той грязью, в которой она ежедневно копошилась, к которой привыкла в борьбе за сытую жизнь. Теперь она разве только одного боялась — что, забрав выкуп, охранники не отдадут пленного, от фашистов можно всего ожидать. Отдали. Через полчаса переводчик вывел парня из того же барака и пихнул в спину так, что бедняга упал в грязь, ей под ноги. Разозлился, что ли, что жертва вырывается на волю? Или мало досталось ему платы за проданного? Ольга опустилась перед пленным на колени, вытерла ему лицо уголком платка и поцеловала в горячие губы. Парень и вравду был болен, его палил жар. Он уткнулся лицом в ее плечо и заплакал, глухо, судорожно. — Не нужно, родненький мой, не нужно,— зашептала ему Ольга.— Быстрей пойдем отсюда! Быстрей! Ему самому хотелось скорее уйти из этого жуткого ла- геря, где — он это знал, чувствовал — смерть ожидала его, обессиленного, больного, в одну из ближайших морозных ночей, может, даже в самую ближайшую. Поэтому он вскочил с земли с проворством здорового человека. Но осторожная и хитрая Ольга не дала ему побежать. Она взяла его под руку и повела по грязной, разбитой грузо- виками дороге. Однако, отойдя так, что бараки и колючая проволока скрылась за пригорком, не выдержали оба — свернули с дороги, по которой могли идти... не люди, фа- шисты, и побежали по вязкому полю, по низине, не пони- мая, что рисковали гораздо больше,— по ним мог ударить пулемет с вышки. Но в тот миг рассудительная Ольга за- была обо всем, в том числе и о том, что все равно придется выходить на дорогу, идти через посты и на городских улицах встретить их, немцев, несчетное количество. Но 366
тех, в городе, она так не боялась. На рынке, например, она вообще не боялась немцев, больше обирали свои — поли- цаи, с немцами она научилась договариваться, законы их охраняли ее, коммерсантку. Сил у парня хватило ненадолго, он споткнулся. Когда Ольга бросилась помочь, попросил виновато, как-то очень интеллигентно: — Простите. Позвольте посидеть, — и так глянул свои- ми огромными голубыми глазами, что у Ольги сердце сжалось. «Как он просит «позвольте»... Дорогой ты мой, кто тебе может не позволить, когда у тебя действительно не хватает сил...» — Вот там стожок, солома лежала,— сказала Ольга и помогла ему встать на ноги, обняв за плечи, привела к запорошенному снегом подстожью. Садясь на мокрую солому, он снова виновато разъ- яснил: — Дышать тяжело, знаете ли. Не хватает воздуха.— И грустно улыбнулся.— В таком просторе человеку не хватает воздуха. Парадокс. Последнего слова Ольга не поняла — ученое какое-то слово. Вообще ее странно смутила его интеллигентность. Подумала: как обращаться к этому парнишке — на «вы» или на «ты»? Хотелось как-то сразу упростить отношения, тогда они быстрее поняли б друг друга, для такого упро- щения у нее было проверенное средство — грубая шутка. Но как, над чем можно пошутить тут? Парень сидел на снегу, снег таял под ним, а он будто и не чувствовал сырости. В обычных условиях можно было пошутить над этим. Но подумала, что, промокший до костей, больной, в горячке, он действительно уже не чув- ствует ни сырости, ни холода — ничего. От этого и самой сделалось нестерпимо зябко, хотя перед этим и нагрелась, пока бежала. Обессиленный юноша закрыл глаза,— кажется, засы- пал, потому что покачивался. Ольга испугалась, что он может умереть тут, в поле, только что вырвавшись из пекла. — Давно ты у них? — А-а? — Он вздрогнул испуганно, но моментально пришел в себя.— Нет, тут недолго, четвертый день. Хотя вы не можете представить, что такое эти дни. Меня взяли в плен три недели назад. Под Вязьмой. Всю нашу редак- цию. Мы попали в окружение. Василий Петрович застре- лился. А мы... я... не смог, знаете, не хватило духу... Трус! 367
Ненавижу себя за это. Хотелось жить... молодой. Я... я не имел права так жить! Вы не представляете, что я пережил за эти недели... Это невозможно рассказать. Слово «редакция» еще больше смутило Ольгу, но то, что рассказывает он складно, не бредит, порадовало: нет, не умрет, только бы добраться до дома, а там она его ото- греет и откормит. — Как зовут тебя? — Меня? — Его, кажется, испугал такой вопрос, он задумался, как бы вспоминая свое имя; это тоже насторо- жило Ольгу: неплохо ли у него с головой? — Олесь... Саша. Мама называла Саней, а в школе — Шура. Но вы можете называть Олесем. А фамилия Шпак.— По непонят- ной самому причине он не сказал своей настоящей фами- лии — Гопонович,— может, потому, что не любил ее, ска- зал поэтический псевдоним, который в плену, наоборот, скрывал. — Ты здешний? — Как вы понимаете здешний? — И снова будто ис- пугался, горячие глаза внимательно следили за Ольгой. — Олесь — это по-белорусски. И выговор у тебя наш. — Я с Полесья. Ольга усмехнулась. — Везет мне: муж мой тоже с Полесья. На фронте где- то. Парня немного смутило, что женщина так сказала о муже и о нем — «везет». В чем «везет»? Но то, что муж ее фронтовик, в какой-то степени и сближало их. Может, поэтому он спросил: — У вас нет хлеба? Если бы я съел хлеба... знаете... я окреп бы. Ольга провела застывшими руками по карманам паль- то. Ничего не было. Как она могла забыть, что заберет из лагеря изголодавшегося человека? Что он может подумать о ней? Почему-то стало вдруг очень важно, чтобы он не подумал о ней плохо. Она объяснила: — Все забрали фашисты проклятые. Как волки. Про- дукты прямо с корзиной забрали, все до крошки. И зо- лото... От слова «золото» глаза у юноши расширились. А Ольга уже не могла сдержаться, у нее была своя логика, своя мера ценностей и — главное — свой, базарный язык: — Я за тебя золотом заплатила. Думаешь, так отдали бы? Ого! Держи карман шире! Такие живоглоты! На всем заработать умеют! 368
Парень страшно смутился, даже глаза потухли. Или, может, неудобно было ему смотреть на эту женщину, за- платившую за него, такого ничтожного, жалкого, золотом? — Зачем? — прошептал он. — Что зачем? — не поняла Ольга. — Зачем я вам? Я ничего не умею делать. — Научишься! — уверенно заключила Ольга.— Были бы руки да голова. Есть захочешь — всему научишься. Ольга плюнула бы тому в глаза, кто сказал бы ей, что словами своими она заставляет юношу страдать не мень- ше, чем от холода и голода. А между тем это было так. К физическим мукам он привык, понимал их неизбеж- ность — сам же писал о зверствах фашистов — и готов был к смерти, другого выхода не видел. Но чтобы его продали за золото молодой красивой женщине — о таком и не сни- лось, и подумать не мог ни сам он и никто в армейской редакции. Да там, на фронте, и сказать было нельзя, что гитлеровцы продают пленных женщинам. Правда, тут, в лагере, он узнал: случается изредка, что пленного отдают жене, матери, но у него жены не было, а мать далеко. О том же, что могут человека продать чужой женщине, никто не говорил. Безусловно, любой пленный посчитал бы за счастье такое спасение. Он поначалу тоже очень обра- довался. Но теперь от того, что услышал, радость померк- ла, появились новые душевные муки: его, знавшего еще совсем недавно только один плен — своих возвышенных мечтаний, теперь продают, как невольника, раба. Чего доброго, патрицианка эта может и перепродать его с вы- годой для себя. Неизвестно, как пошел бы разговор дальше, если бы их не нашла Лена. Прибежала, запыхавшись, и тут же на- бросилась на Ольгу: — Посадила человека на мерзлую землю! Сама небось не села. Пусть бы нагрела место своей толстой...— Лена, всегда отличавшаяся деликатностью, не постеснялась при незнакомом парне сказать такие грубые слова. Она под- няла пленного с земли, отчего тот снова-таки очень сму- тился. Ольга понимала, из-за чего Лена злится, и не обиделась на ее упреки, даже засмеялась, кротко попросила: — Не злись, Леночка. Не было же того. А этот так по- нравился мне! Ты посмотри, какой он,— краснеет от каж- дого слова, как девочка! Лена, не слушая Ольгу, не отвечая ей, взяла пленного под руку и повела в сторону города, на знакомую ей тро- 369
пинку. Ольге не понравилось, что Лена так бесцеремонно захватила освобожденного, будто это она выкупила его, появилось знакомое чувство собственницы: «Моего не трожь!» Но она понимала, что глупо ссориться с Леной в присутствии этого парня, почему-то при нем ей захоте- лось быть доброй, душевно красивой. — Ты хотя бы накормила человека? — все еще сурово спросила Лена. — Так все же забрали, гады. С корзинкой. С руш- ником. Тогда Лена остановилась и достала из-за пазухи теп- лую краюшку хлеба и луковицу. Олесь, забыв о только что пережитых душевных муках, выхватил из ее рук хлеб и тут же жадно вгрызся белыми зубами в корку. Глотал не жуя. — Ешь луковицу,— сказала Лена,— в ней витаминов много. Откусил лук, и из глаз его посыпались крупные слезы. Они понимали, что не только от лука эти слезы, от лука так не плачут. А ему, наверное, было легче думать, что слезы от луковицы, он пытался даже улыбнуться освобо- дительницам. Но они старались не смотреть на него, как он ест: известно — ест голодный человек не всегда красиво. Лена тяжело вздохнула. Ольга, упрекая себя, думала с новой ревностью, что Лена проявила большую практичность — не забыла, что освобожденного нужно накормить, иначе можно не до- вести, не близко от Дроздов до Комаровки. Запыхавшись от еды, как от тяжелой работы, Олесь спросил у Лены: — Ты искала кого-то другого? Лена кивнула. — Утром расстреляли шестерых. Перед строем. Они хотели убежать... как будто... Ольгу снова ревниво задело, что они так, сразу, со- шлись, Лена и он, этот выкупленный ею парнишка, что с Леной он, интеллигентик, сразу на «ты», как с давней знакомой. III Ольга вошла в дом и на кухне застучала смерзшимися сапогами о пол, обивая снег, подышала на окоченевшие руки. Не открывая двери в комнату (услышала, что к ним 370
притопала Светка и звала маму,— не простудить бы ре- бенка!), сказала громко, чтобы услышал жилец: — Настоящая зима. Это же надо — так рано. Как на горе... — Кому на горе? — спросил Олесь и позвал малыш- ку: — Светик, иди сюда, а то там зюзя, Дед Мороз отмо- розит пальчик. Но девочка барабанила кулачками в двери и требовала: — Дай, дай! — что означало: «Дай маму!» Ольга притихла, застыла с поднятыми руками, развя- зывая платок, прислушалась. Ей показалось, что голос парня послышался не с того места, где надлежало быть больному,— не из спальни ее родителей с их широкой, деревянной, занимавшей половину тесной комнатки, кро- вати, а где-то ближе, сразу за дверью, в «зале», где топала Светка. Ольга сбросила холодное пальто, осторожно приот- крыла двери в «зал» и не подхватила, как обычно, Светку на руки, потому что очень удивилась. Действительно, больной стоял перед зеркалом большого, красного дерева, шкафа и брился. Его военную гимнастерку, рваную, грязную, она обдала кипятком, чтобы убить вшей, выстирала, выутюжила, пока он лежал без сознания, и без его разрешения продала на толкучке, рассудив, что военное ему теперь не нужно, бо- лее того — ходить в нем по городу опасно, выбросить же жалко, у нее ничего не пропадало зря. Когда больной по- шел на поправку, Ольга дала ему одежду мужа, но при ней Саша еще ни разу не одевался. А сейчас он стоял перед зеркалом в желтых башмаках, в черных мужниных брюках, в белой сорочке, великоватой ему, потому казалось, что там, под сорочкой, нет тела, один воздух. Да и вообще весь он как бы просвечивался и излу- чал сияние — сорочкой, смертельно бледным лицом, бе- лыми волосами. Если бы не старая, отцовская бритва в его руке, Ольге, немного набожной, могло бы показаться, что в образе спасенного ею человека бестелесный ангел. Не сразу она сообразила, что такой неземной вид у него не только оттого, что исхудал, совсем высох, бедненький, но и от света, падавшего из окон через тюлевые гардины. Ночью выпал снег и сильно подморозило. Неожиданная зима в начале ноября. Снег покрыл землю, осеннюю чер- ноту ее. Ольге с самого утра казалось, что снег прикрыл всю грязь, весь ужас, какой сотворили на земле люди. По- этому такой ангельский вид у жертвы этого ужаса. 371
Олесь смущенно и виновато улыбнулся ей: — Прости, я взял бритву без разрешения... твоего.— Он говорил ей уже «ты», но каждый раз как бы конфу- зился при этом. Ольга сразу взволновалась, встревожилась, как только увидела его на ногах: — Зачем ты встал? Нельзя же тебе еще. Такой сла- бенький,— мог бы потерять сознание, упасть... с бритвой... А тут ребенок... — Да нет, ничего, как видишь стою. Вначале голова кружилась. — Не лежится тебе... — Праздник же сегодня, Ольга Михайловна. — Какой праздник? — Как какой? — удивился и как-то странно опешил и растерялся парень.— Великого Октября...— Ему даже представить было трудно, что кто-то из советских людей мог забыть об этом празднике, где бы он ни встречал его — на фронте, в оккупации, в лагере пленных. И его страшно потрясло, когда Ольга равнодушно протянула: «А-а...» — и занялась малышкой, подхватила на руки, вытерла ей носик подолом юбочки. Не заметила Ольга, каким он сразу стал, опустив руку с бритвой, бледный, внезапно обессиленный, и впрямь мог упасть — кровь ударила в голову, зашумела в ушах. Нет, у него хватило силы положить бритву на стол, рядом с блюдцем, где помазком вспенивал малюсенький кусочек мыла. Прозрачно-бледные, впалые щеки загорелись бо- лезненным огнем — не пунцовым, фиолетовым каким-то. — Нельзя так, Ольга, нельзя! А она уже и забыла, о чем речь, и не поняла сразу: — Что нельзя? Олесь шагнул к ней, поднял руку, будто замахиваясь на нее, но только мягко и ласково дотронулся до ребенка. — Нельзя забывать о том, что для нас самое дорогое. О празднике нашем самом великом и... обо всем, за что воевали наши отцы... Нельзя! За это отдали жизнь лучшие люди рабочего класса... Ленин... Что у нас тогда останет- ся? За что будем воевать с фашизмом? С чем пойдем в бой?.. Что останется ей, если мы обо всем этом забу- дем? — протянул он руку к девочке, а той показалось, что он зовет ее к себе, и она потянулась к нему, согласна была пойти от матери... Ольга застыла, ошеломленная его словами. Она слы- шала подобные слова, но никто и никогда не говорил их 372
так, как он, этот больной юноша, так горячо, так страстно. Чаще слова такие говорили с трибун, по радио, а он гово- рил их ей одной, и его даже лихорадило, даже загорелся весь, и голос дрожал от слез. Услышала она в его словах и другое: он бросал ей упрек — за жизнь ее такую, за торговлю. Упрек звучал во много раз повторенном: «Нель- зя так». Что нельзя? А что можно? На минуту Ольга разозлилась: вот он как отблагодарил за то, что она сдела- ла для него! Ах ты козявка! Хотелось ударить словами: «Пошел ты, недоносок! Почему же тебя твои лучшие люди не спасали? Почему они драпанули, народ в беде оста- вили?» Но он продолжал говорить все так же горячо. Нет, он не упрекал ее, он просил, молил понять, что так нельзя, нельзя склонять голову и ждать, когда тебе на шею наде- нут ярмо, что лучше умереть стоя, чем жить на коленях, так сказала Долорес Ибаррури. Ольга вспомнила, она слышала эти слова, когда еще училась в школе, когда фа- шисты напали на испанский народ... Хотя их часто повто- ряли, тогда они не трогали ее, а сейчас, услышанные из уст человека, который едва выкарабкался, едва спасся от смерти, как-то непривычно, по-новому взволновали. Безу- словно, фашисты звери, жить под их гнетом все время она тоже не согласна. Чтобы Светку ее, когда вырастет, повезли на чужбину невольницей, надели хомут... О нет! Но пусть их разобьет наша армия, без армии никто ничего не сделает, думала она. Слова Олесевы взволновали еще и потому, что горяч- ность довела его до изнеможения и он пошатнулся, навер- ное, упал бы, если бы она не подхватила. С ребенком в одной руке, обняв его другой, повела в боковушку. — Ох, горечко мое! Говорила же, что не надо было подниматься. Видишь, снова жар. Сколько там того тела, нечему и гореть. Олесь послушно прилег на кровать и посмотрел на нее уже другими глазами, виноватыми, попросил: — Простите, — снова на «вы». Ольга привыкла к его извинениям, но, пожалуй, ни одно не смутило ее так, как это. Не зная, что ответить, спросила шутя: — Побриться-то успел? Олесь утомленно прикрыл веки. — А я думала, что ты и не бреешься еще. Потому и не предлагала бритву. Казалось, ничего же не растет. Так, 373
рыженький пушок. А побрился — и правда похорошел. Хоть жени тебя. Но глаза у него потухли. Не до шуток ему было. Ольга каждый раз пугалась, когда после возбуждения, лихора- дочного блеска глаза у него вот так угасали, как у не- живого. Ольга разула его, он не сопротивлялся. — Штаны помочь снять? — Нет, нет... что вы! Я сам. Ольга помнила, как страшно он сконфузился, когда очнулся и понял, что столько дней она ухаживала за ним, как ухаживает санитарка в больнице за тяжелобольным. Такая юношеская стеснительность умиляла Ольгу, она снисходительно разрешила, как маленькому: — Ну хорошо, полежи так. Отдохни. Я накрою тебя одеялом. Не так тепло у нас, чтобы лежать в одной сорочке после такого воспаления... Я тебе Адасев свитер дам, раз ты уже поднимаешься. То обстоятельство, что парень этот в первый же день на воле серьезно заболел (безусловно, он был и раньше болен, только держался в лагере из последних сил: ведь там сва- литься — смерть), в чем-то помогло и Ольге, и ему, как говорится, не было бы добра, да беда помогла. Такой больной паренек (под одеялом — совершенный под- росток), четыре дня не приходивший в сознание, незамет- но и как-то естественно прижился у нее. Полицай, загля- нувший в тот день за «калымом» — за стаканом самогонки, возможно, увидел у постели больного смерть, дежурившую там неотлучно, потому и не стал расспрашивать, удовлет- ворился коротким объяснением: «Родственник приехал из деревни и заболел. Боюсь, как бы не тиф». Услышав о ти- фе, Друтька не задержался в доме. Соседи, правда, втайне шептались, что Леновичиха подобрала красноармейца, умиравшего уже и потому вы- брошенного немцами из лагеря — бери, кто хочешь (люди еще верили хотя бы в крошечную человечность фа- шистов),— и теперь выхаживает смертельно больного че- ловека, как собственное дитя. Одни не сразу верили этому, другие удивлялись, третьи похвалили, сказав, что давно замечали: душевные качества у Ольги не материнские, отцовские, в него пошла, а старый кожевник Ленович прожил свою жизнь честно, коммер- цией и плутнями не занимался и всегда старался помочь людям. Во всяком случае, Ольгин поступок был оценен высоко, он в каком-то смысле реабилитировал ее в глазах 374
тех, кто тихонько бросал ей вслед, когда она шла, на- груженная узлами, на рынок: «Торговка! Немецкая шлюха!» Впрочем, приведи она в дом здорового мужчину, еще неизвестно, что могли сказать и подумать, скорее всего вряд ли поверили бы в спасение пленного из патриоти- ческих побуждений. А тут поверили, — ведь тетка Мариля рассказывала, в каком состоянии парень и как Ольга лечит его. Стыдно было Ольге думать об этом, но действительно получалось так, что Олесева болезнь помогала ей, потому, наверное, и рождалась необычная привязанность к нему, своеобразная благодарность. Все так хорошо складыва- лось, будто он приносил счастье. Друтьке она сказала про родственника просто так — от неожиданного появления полицая, можно сказать, со страху, побоялась признаться, что взяла человека из лагеря. Рассказала об этом Лене, а та через два дня принесла справочку на имя Александра Леновича, уроженца Случчины, что он будто лежал в больнице с очень непонятной болезнью, написанной по- латыни. Теперь Ольге необходимо было объявить, что это и впрямь ее родственник, что лечился он в гражданской больнице, но с наступлением морозов там оказалось так холодно, что парень в довершение к своей болезни схватил крупозное воспаление легких. Такой диагноз поставил доктор, которого Лена приводила,— воспаление и сильная дистрофия. Друтька спросил на рынке: — Как твой родственник? Выздоровел? — Не выздоровел, но, слава богу, не тиф, воспаление. Полицаи, целых трое, в тот же день приплелись за угощением. Посмотрели на Олеся, который уже очнулся, но от слабости едва мог слово выговорить, подбодрили: — Ничего, будешь жив. Поправляйся. В полицию возьмем. Люди нам нужны. Ольга от радости угостила их щедро. Подвыпили, но с лапами не лезли, стыдно все же им, паразитам, при больном человеке нахальничать, тетки Марили не стыди- лись, а больного постыдились. И это тоже понравилось Ольге и добавило еще крупинку чего-то доброго к больно- му — благодарности, симпатии. Удивили его горячность в разговоре о празднике и обида, что она забыла о таком празднике, самом великом, самом дорогом для него. Удивили и взволновали. 375
Впрочем, удивляет он не впервые. Несколько дней на- зад, когда немного оправился, во всяком случае глаза ста- ли нормальными, не с того света смотрели на нее, Ольга спросила у него мимоходом, как спрашивают у всех боль- ных, когда замечают, что они поправляются: — Может, тебе еще что-нибудь надо? Говори, не стес- няйся, Саша. Больной на минуту задумался. — Книги. Есть у тебя книги? — Книги? Она очень удивилась. Сразу не поверила даже, чтобы у человека, который едва выкарабкался из небытия, пер- вой потребностью стали книги. Книг у Ольги не было, одно Евангелие материнское осталось, но эту книгу она предложить не посмела, чувст- вовала — обидится парень, комсомолец же, конечно. Были в доме школьные учебники, журналы советские, она со- жгла их в печке, подальше от греха, а то еще, чего доброго, прицепятся немцы, прятать же не стала, хватает более ценных вещей, которые пришлось закапывать темными ночами в огороде и делать для них тайники в погребах. Не до книг было, что для нее книги! Между прочим, Олесь ничего не сказал, но, по глазам увидела, удивился, что в доме нет ни одной книги. Ольгу даже немного обидело это его удивление: подумаешь, счастье — книги! — Какие тебе книги нужны? — спросила она. — Хорошо было бы поэзию. Классику. Пушкина. Лермонтова. За классику не бойся. О желании его Ольга сказала Лене. И снова ее задело за живое, что Лену это нисколько не поразило, будто она знала наперед, что может понадобиться такому парню. Через день или два Лена принесла книгу — толстый томик в самодельной, из желтого картона, обложке, на ней химическим карандашом было написано: «Александр Блок». Ольга не слышала раньше о таком писателе. — Немец, что ли? — спросила она у Лены. — Да нет, наш, русский. Но символист,— ответила Боровская. Ольга вспомнила, что, кажется, в восьмом классе учи- тель литературы, сам поэт, что-то рассказывал им про ка- ких-то символистов, но прошло так много времени, слу- чилось так много событий в жизни, что она все забыла, для нее это пустой звук — символисты, реалисты. 376
Олесь спал, когда Лена приходила. Ольга потом, вече- ром, с некоторой даже торжественностью, как подарок имениннику, поднесла ему книгу. Обложка, возможно, его немного смутила. Но развер- нул книгу — и будто встретился с давним своим другом, засиял весь. — Блок! Боже мой! Блок! Дореволюционное издание... Спасибо вам! Ольге была приятна такая его радость, и она не при- зналась, что книгу принесла Лена Боровская, пусть дума- ет, что не кто иной, сама она выбрала как раз то, что ему нравится, что и она не какая-нибудь безграмотная торгов- ка, а знаток книг. А потом он удивил ее еще больше. Дня три назад. Ког- да сильно уже подморозило, прибежала она с рынка, око- ченев от холода, чтобы накормить дочку и больного. Ма- рилю теперь не приглашала, чтобы лишнее не платить; хотя Олесь и лежал еще, но уже мог оставаться вместо няньки, играл с малышкой, которая сама влезала к нему на кровать, и у него хватало силы переодеть ее в сухие штанишки. В тот день Ольга продавала свеклу. Остатки, которые не успела продать, поручила соседке — была у торговок, как в каждом цехе, своя солидарность и взаимовыручка. Но все равно приходилось спешить: на рынке остались корзины, мешки, их нужно было забрать, ноябрьский день короткий, скоро полиция начнет всех разгонять, а соседка по рынку живет на другой улице, далёко. Олесь ел сам, сидя в кровати, под спину ему Ольга подсунула подушку, чтобы легче было сидеть. Ольга второпях накормила дочь и подсвинка, которого прятала в хлеву, за штабелями наколотых дров, и за кото- рого очень боялась: если немцы не ограбят (из-за кабан- чика она улещивала и немцев, и полицаев), то свои могут украсть, голодных в городе тьма. Заглянула в родительскую спальню, чтобы забрать та- релку, и увидела,— забыв о еде, Олесь читал. Упрекнула: — А ты уже читаешь? Он посмотрел на нее влажными глазами и вдруг по- просил: — Посиди со мной минутку. Я почитаю тебе стихи. Послушай, какая это красота. — Не до стихов мне,— отмахнулась она. — Нельзя же жить... — Ольга догадалась, что он хотел сказать, но не сказал, поправился: — Нельзя же весь день 377
на ногах. Я не представляю, когда ты отдыхаешь. Даже ешь стоя. Такая неожиданная его просьба, и забота о ней, и то, что он впервые заговорил с ней просто, без вымученного «ты», как всегда обращался к Лене, сразу необычно, тре- вожно и радостно, взволновали Ольгу. Она послушно села на кровать у его ног, по-крестьянски положила огрубев- шие от работы, красные от холода руки на колени. Сначала он читал стихи о любви, не по порядку, выби- рал их из разных мест книги. Для кого же ты была невинна И горда? Ольгу стихи такие сначала не тронули, она подумала с грубоватым озорством: «Ишь ты, на ладан дышит, а о любви думает». Но потом случилось что-то невероятное. Стихи, как домашнее тепло или хорошее вино, понемногу размягчали ее застывшую душу, вдруг вспомнилось дет- ство, потом все близкие, родные, никогда они так не вспо- минались ей — все сразу: и родители покойные, и Адась, и Павел — фронтовики (живы ли они?), и Казимир, ко- торый пошел работать к немцам и страшно ругался за пленного, говорил, что когда немцы возьмут ее за жабры, пусть не надеется на его помощь, но она ответила, что ни- когда и не рассчитывала на старшего брата, не ждала, что он чем-то поможет... Сделалось грустно. От воспоминаний или от стихов? Такого она, пожалуй, еще не переживала, чтобы так быстро, как во сне, одни чувства сменялись другими; она привыкла к тому, что чувства, как и взгляды, у нее были стойкими, постоянными, а тут все вдруг будто перемешалось, забурлило, точно в котле, на поверхность всплывало то одно, то другое — то легкая печаль, то тре- вога, то непонятная радость, то острая боль, то страх... Почти ужас охватил, когда Олесь шепотом прочитал: Плачет ребенок. Под лунным серпом Тащится по полю путник горбатый. В роще хохочет над круглым горбом Кто-то косматый, кривой и рогатый. Представилось косматое страшилище, с появлением которого наступит конец света. Стихи разбудили и рели- гиозные представления. Но вместе с ними возникали и гражданские: хотя книга и старая с виду, но очень мо- жет быть, что человек этот, поэт, был пророком и смотрел далеко вперед. Может, он сегодняшнее страшилище видел, 378
когда плачет ребенок и ветер молчит, но близко труба, да ее не видно в темноте. Ой, не видно! Пусть бы затрубила быстрее!.. А потом грустное и светлое, будто Олесь говорил о своем — что дорога его тяжелая и далекая, а конь устал, храпит и неизвестно, где родное пристанище, но где-то далеко-далеко, за лесом, поют песню, и от этого легче ды- шится, если бы не было ее, песни, то и конь бы упал, и он никогда не доехал бы, а так верит —- доедет. Куда? К че- му? Все равно. Лишь бы была вера! Лишь бы была вера! Во что? Она сама хорошо не знала, во что верить ей, она про- сто никогда серьезно не задумывалась над этим. А стихи, странные, малопонятные, заставили задуматься. Действи- тельно, во что ей верить? В бога? В Сталина? В неизвест- ного трубача, который даст сигнал и поднимет народ? Возможно, она что-то сказала или подумала вслух, или, может, вид у нее сделался необычный, потому что Олесь вдруг перестал читать и внимательно всмотрелся в нее. — Читай, Саша,— пошевелила она губами, которые вдруг запеклись, будто их опалил жар. — Нравится? — радостно спросил он. Тогда Ольга встрепенулась: очень уж удивительно и непривычно ведет себя она! Стихами может увлекаться он, юноша, интеллигент, у него мать учительница, а ей при ее положении смешно так раскисать от стишков. Скажи пожалуйста, как убаюкал, даже душа оттаяла, действи- тельно чуть не до слез довел! А ей такая мягкотелость совсем ни к чему, тут только покажи слабость, тебя сразу съедят, вокруг волки, чтобы с ними жить, нужно по-волчьи выть, а не порхать пташечкой и не заливаться песнями. — Он что... в бога верил? — спросила она вдруг. - Кто? — Да этот... Блок. Олесь смутился, не ожидал, что из услышанных стихов женщина сделает такой странный вывод. — Да как сказать... Тогда еще многие верили... Но Блок принял революцию. — Вот видишь: кто в бога верил, тот и писать хорошо умел,— назидательно, как мать сыну или учительница ученику, сказала она. — Ну, знаете ли,— несмело возразил Олесь,— это не совсем так. Многие великие писатели не только нашего столетия, когда изобрели радио и человек взлетел в воздух, 379
но и жившие раньше, например, в средние века, были убежденными атеистами. - Кем? — Неверующими. Сервантес... Бёрнс... Вольтер... — Прочитай еще,— прервала она. — Ты хорошо чита- ешь. У тебя хороший голос. Девичий. — Это от слабости. — Тебе тяжело читать? — Нет, нет, читать не тяжело,— будто испугался он и начал быстро листать книгу, выискивая, что еще почи- тать ей; конечно, хотел найти такое, что тронуло бы ее. Почему остановился на этом произведении? Совсем же не хотел убедить Ольгу, что Блок и впрямь был набожным человеком. Или, может, ему показалось: именно это сти- хотворение поможет ей понять, что дело не в словах, даже не в сюжете, великие художники прошлого писали на библейские сюжеты, а в действительности отражали свою эпоху и людей, которые жили с ними рядом. Так и в этих стихах: ангел-хранитель — живой человек, женщина. Он прочитал несколько строчек про себя, шевеля губами, по- том с усилием проглотил сухую слюну. Ольга посмот- рела на его шею, она такая худая и белая, что казалось, просвечивала насквозь и было видно не только то, как он глотает, но и каждое выговоренное им слово, и какие они, его слова,— круглые, острые, легкие, тяжелые... Люблю тебя, Ангел-Хранитель, во мгле, Во мгле, что со мною всегда на земле. Прочитал и остановился будто в нерешительности, или, может, спазма стиснула горло. Первые строчки Ольга выслушала равнодушно, только улыбкой подбодрила: читай, мол, дальше. Что-то, как тя- желая льдина, стронулось в душе, когда он все еще шепо- том прочитал: За то, что нам долгая жизнь суждена, О, даже за то, что мы муж и жена! Но пока что это только напомнило о той неизвестности, что ждала их в недалеком будущем, о чем она уже думала и тревожилась, волновалась: чем окончится ее необ- думанный поступок? кем этот парень станет в ее доме, когда поправится? Она вздрогнула, когда голос его вдруг как будто вы- рвался из-под подушки, которой был зажат, зазвенел ре- шительно и гневно: 380
За то, что не любишь того, что люблю, За то, что о нищих и бедных скорблю. За то, что не можем согласно мы жить, За то, что хочу и не смею убить — Отмстить малодушным, кто жил без огня, Кто так унижал мой народ и меня! «Боже мой! — подумала Ольга.—- Так это же он о нас, о себе и обо мне... что мы о разном думаем... и по-разному прожить хотим...» На какое-то мгновение даже усомнилась, что в книге так напечатано. Уж не выдумал ли он сам все, пока лежал тут один? Это ее почему-то особенно взволновало, но и ис- пугало. Она обернулась на окно, на грушу, к веткам кото- рой примерзли редкие почерневшие, сморщенные листья. А он даже раскраснелся и ничего уже не замечал вокруг себя, обо всем забыл, и голос его — о нет, совсем не деви- чий, не слабый! —- становился с каждым словом громче, и ничто его не могло остановить. Только в одном месте он всхлипнул, на словах: «Люблю я тебя и за слабость мою». За свою собственную слабость тоже любит... Это правда, бывает и так. Недаром бабы говорили: слабый любит крепче. Но больно ему, что слабый он, недужный. Окончил он не шепотом, а громко, но голос его слабел с каждым вопросом: Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем? Вдвоем — неразрывно — навеки вдвоем! Воскреснем? Погибнем? Умрем? Может, ему хотелось плакать, потому что он зажмурил глаза. И книга обессиленно упала ему на грудь, прикры- тую одной белой сорочкой. Часто-часто билось его сердце. Как часто оно билось, Ольга видела по пульсу на его ху- денькой, с тростиночку, шее. Ольга осторожно взяла книгу, но та закрылась, и жен- щина, развернув ее, не могла найти тех стихов, а листать шумно не отваживалась, не хотела нарушать внезапно на- ступившую тишину, потому что появилось в ней, в тиши- не, что-то таинственное, загадочное, непонятное, но же- ланное. В тишине они и раньше часто сидели, когда больной был еще совсем слабым и ему тяжело было говорить, но если он не спал, Ольга не охраняла этой тишины — быстро двигалась, гремела, стучала, говорила о его болезни, о по- годе, о новостях, услышанных на рынке, считала, что больному на пользу такая жизнедеятельность ее. А тут 381
сердцем почувствовала, что ему теперь нужна не тишина одиночества, а ее молчаливое присутствие. Да и у самой появилась потребность помолчать после только что услы- шанных слов. А что это за слова? Она так легко запоми- нала все, а тут не может вспомнить ни ’одной строки этой чудесной песни или молитвы, помнила только смысл про- стых слов да чувствовала сложную музыку их, все еще звучавшую в голове, в сердце. Оглянулась — почему не слышно Светки? Очень уди- вилась: дочь спала в «зале» на ватном одеяле, там же, где играла с деревянными кубиками. Но удивило не то, что дочь спит, дитя есть дитя, его то не уложишь, то засыпает неожиданно. Удивило, что заснула в странном положении, в сущности сидя, положив голову на большого, полиняв- шего уже плюшевого мишку. Ольга принесла его из чужой квартиры в первые дни войны и почему-то не любила, а Светка любила. Почти с суеверным страхом подумала: неужели и дитя он убаюкал этой молитвой? Наслушалась Комаровских баек про книги-магии, каждое слово которых имеет чудесную силу — завораживает, привораживает, лечит, заживляет раны. Потому подумала: уж не такая ли и эта книга? Он ожил за какие-то три дня, получив книгу. А ее заколдовал за полчаса. Нужно уложить Светку в коляску. Прикатить коляску к его кровати, чтобы покачал, если ребенок будет просы- паться. И скорее бежать на рынок — за мешками и кор- зинами... Но Олесь лежал с закрытыми глазами, обесси- ленный магическим чтением, и она не решалась пошеве- литься. Потом прозрачная рука его начала искать на груди книгу,— значит, не слышал, как Ольга брала ее. Не на- шел — удивился, раскрыл глаза, посмотрел на Ольгу ви- новато и смущенно. Она сказала, как маленькому: — Спи. — Нет, я не засну. — Покачай Свету. А то вон где заснула.— И пошла к дочери. Остаток того дня, весь долгий осенний вечер и ночь Ольга думала о стихах, ей даже приснилось что-то не- обыкновенное, таких снов у нее никогда раньше не было: светлые хоромы, дворец или храм, множество людей, все держали такие же книги, как молитвенники, и все шепта- ли красивые слова, одна она без книги, обиженная каким- то неизвестным, который раздавал книги и не дал ей, му- 382
чилась от обиды, жадно ловила знакомые слова, но — но- вая мука! — не могла повторить их, не запомнила ни од- ного, а ей так хотелось повторять эти слова. Ходила среди людей с книгами и искала его, знала: если найдет, то сразу вспомнит все слова, без которых ей невозможно дальше жить; на мгновение о н появился, но тут же исчезал, не прятался, а как бы таял или закрывался белым туманом. А потом ее схватил в объятия полицейский Друтька и на- чал домогаться срамного, угрожал, что если она не ляжет с ним, то он донесет немцам, кого она прячет у себя, и их обоих повесят на Комаровском рынке. Проснулась в холодном поту. Колотилось сердце. Но вспомнила сон и повеселела, показала Друтьке фигу, вдруг убедившись, что теперь любые домогания всех друтьков будут напрасны, нет, не только потому, что в доме живет он,— у нее самой появилась какая-то неизвестная до этого сила. Утром, когда Олесь еще спал, Ольга тихонько взяла книгу, нашла стихотворение «Ангел-Хранитель». Прочи- тала раз, другой, третий... Закрыла книгу и очень обрадо- валась, что почти все запомнила, еще раза два заглянула в книгу и выучила наизусть, так быстро и в школе не вы- учивала. Радовалась, как дитя, что у нее хорошая память, что не оправдался страшный сон и что никакой магии нет, обычная книга. На другой день, согреваясь на рынке у жаровни, пред- ложила подругам-торговкам: — Хотите, бабы, расскажу стих? Со школы помню. — Давай, Олька, повесели, может, душа оттает, а то примерзла к ребрам. Не поняли бабы серьезности слов, которые она читала с заметным волнением, посмеялись; одна сказала, что та- кое может придумать только тот, у кого нет мужской силы. Ольга обиделась, ей показалось, что слова торговок оскорб- ляли Олеся, больного человека. А потом испугалась, ког-. да старшая из торговок, полька Регина, спросила у нее таинственно, один на один: — Это он написал такое, твой? — Нет, это не он. Это Блок... — Какой блок? Что ты несешь? — И еще больше на- пугала, посоветовав: — Никому, глупая, не рассказывай свои стихи. А то вылезла посреди рынка. Смотри, как бы под веревку не подвела и его, и себя. Люди теперь хуже собак. Брякнет который, а ветер разнесет... 383
Пришла Лена Боровская. С тех пор как они не виде- лись, за неделю, она похудела еще больше и одета была уж совсем не по-девичьи: солдатские кирзовые сапоги, на го- лове не платок, а одеяло какое-то, только пальто все то же, ветром подбитое. И впрямь не девушка, а старушка. На- верное, белый пуховый платок выменяла на продукты. Известно, когда голодаешь, ничего не пожалеешь, не до нарядов тогда. Но Ольга убедилась, что об одежде и еде сейчас лучше не говорить: люди обижаются и злятся. Лена тоже, был у них уже такой разговор. Потому Ольга сдела- ла вид, что ее не интересует внешность Лены. Но и радости при появлении подруги не проявила. Поздоровалась сдер- жанно. Вначале согласно посетовали на раннюю зиму. Но по- том Лена вдруг сказала: —- Но зато и фашисты почувствуют, что такое русская зима. По улицам не ходят — бегают с подскоком, как гон- чие. Весь форс утратили. Ольга спросила, как чувствуют себя старшие Боров- ские. Лена помрачнела и ответила почти с укором: — Пришла бы, проведала. Мама часто вспоминает тебя. Ольга подумала, что нет, не пойдет она к Боровским, хватит того, что Лена ходит к ней. Вообще стоило бы как- то прервать такую дружбу — ради безопасности своей. Ради ребенка своего и его, Олесевой, безопасности. Он тя- нется к этой комсомолке. Поссориться с ней, что ли? Но не здесь. Хорошо было бы на людях, на рынке, например. Конечно, совсем терять дружбу с Леной не стоит, немало она сделала и полезного — повела ее в лагерь, помогла со справкой для Олеся, достала книгу,—- но Ольге не нрави- лось, что подруга навещает Олеся, и тот радуется ее при- ходу, и они как-то ближе друг другу, чем она, Ольга, и он. За несколько дней необычное действие стихов, смягчив- ших душу, ослабло, и она вновь сделалась прежней Лено- вичихой и любила себя именно прежнюю, хотя знала, что люди ругают ее и некоторые называют очень жестоко — волчицей. Но это не особенно огорчало ее. Она верила, что только будучи такой, пусть себе и волчицей, можно про- жить, не очень горюя. Слова Олеся о празднике и о том дорогом, за что не следует жалеть жизни, только на миг вознесли ее над грязной и суровой обыденностью. Но слова те и испугали. Страх почему-то появился в погребе, куда полезла за про- дуктами для обеда и где у нее были спрятаны самые доро- 384
гие вещи. Вот почему появление Лены в такой день не по- нравилось. А когда Лена, поговорив с ней для приличия минутку, пошла из кухни в комнату,— к нему, конечно, пошла,— Ольга просто возмутилась, закипела гневом. Скажи пожалуйста, как хозяйничает в чужом доме! Реви- зор объявился! Хотя бы разрешения попросила или при- думала для предлога что-нибудь: как, мол, там Светка? Подумав, Ольга разрешила себе остыть, чтобы и правда не поссориться с Леной. При нем. При нем ей совсем не хотелось показывать худшее в своем характере. При нем хотелось быть доброй. Да, Лена была у него, сидела там же, на кровати, в но- гах, где сидела она, Ольга, когда он читал стихи. Такая их близость опять отозвалась у Ольги знакомой ревностью: «Ишь ты, где уселась! Как своя!» Но, увидев, что у парня мокрые глаза, поразилась. Мужчина плачет? Отчего? Что Лена сказала такое? Какие у них могут быть секреты? Накинулась на Лену будто шутя, но слова были жест- кие и голос холодный, как осенний ветер: — Приходишь и расстраиваешь мне больного челове- ка! Хватит у нас своих бед, нечего нам плакать над твоими.. Плачь над ними сама, в подушку, если хочешь, чтобы на сердце полегчало. Теперь слезы на люди не выносят. Хо- лодно. Замерзнут... Лена лучше чем кто-нибудь другой знала молодую Ле- новичиху, со школьных лет много раз с ней ссорилась, мирилась и привыкла уже не придавать особого значения ее словам, которые Ольга бросала везде с базарной лег- костью, всем «отмеряла» и «давала сдачу». Но эти слова, не такие уж и грубые, смутили и обидели девушку. Блед- ное лицо ее загорелось, она не находила, что ответить, ка- кой тон выбрать. Не ссориться же! Не унижаться же перед торговкой! Но и смолчать нельзя! Выручил ее Олесь —> с детской простотой и простодушием признался: — Своих бед Лена не приносила. Радость принесла.., С праздником поздравила, победы пожелала. Потому я растрогался. Не обращайте внимания на мои слезы. Я сентиментальный. О самом главном, что вызвало радостные слезы, не сказал: Лена сообщила о вчерашнем торжественном засе- дании в Москве, на котором выступал Сталин. Слова его примирили женщин, Лена порадовалась, что то главное, о чем она сообщила ему тайно, шепотом, он не выдал, как бы подтвердив этим свое согласие бороться и проявив необходимые качества подпольщика. А Ольгу 13 И. Шамякин 385
тронули его и впрямь детская непосредственность и пря- модушие. Помня, как он говорил о празднике, она пове- рила, что само поздравление могло его растрогать, и такая чистота так же, как и стихи, и слова его о революции, ро- дине, снова как-то по-хорошему очистила ее самое — по- светлело на душе, будто загорелись там торжественные праздничные огни. Правда, укусила и ревность: она даже забыла об этом их празднике (так и подумала — их, все еще отделяя себя), а вот Ленка эта, изнуренная, изголо- давшаяся, в которой кожа да кости остались, не забыла, безусловно, нарочно пришла, чтобы поздравить. Вот что, выходит, их связывает, сближает. Но это и успокоило — ведь сближает их не что-то другое. Странные. Дети. Опас- но это теперь. Впрочем, дети часто тянутся к опасному. А разве она не рисковала, когда брала его из лагеря, посе- ляла у себя? Еще как рисковала! Очистившись от нехороших, базарных чувств и мыслей, Ольга сразу повеселела, и ей тоже захотелось сделать что- то необычное, доброе. Она предложила: — А знаете что? Давайте отметим его, праздник, как до войны. Обед царский приготовим. И выпьем хорошенько! Сказать, что у меня есть? — «Московская»? — обрадованный ее порывом, ее со- лидарностью, немного нервно засмеялся Олесь. Ольга погрозила ему пальцем. — Ша! Болтун! «Московская» — само собой.—И со- общила таинственным шепотом: — Советское шампанское! — О боже! Чего у тебя нет! — проглотила голодную спазму Лена. — А у меня все есть. Не была бы я Леновичиха,— ша- ловливо, на одной ноге, крутнулась Ольга. Сказала Ле- не: — Пойдем, поможешь мне. А ты лежи, не поднимайся, пока не позовем,— приказала Олесю. IV Олеся удивляли и Ольгина щедрость, всегда не- ожиданная, и ее скаредность, более постоянная, но не ме- нее непонятная. У нее был керосин, запаслась в начале войны, всем запаслась, что в оккупации приобрело осо- бенную цену, но жечь не давала даже ему, гостю, а ему так хотелось почитать вечером. Книги по его просьбе находила и приносила, но по вечерам командовала, как строгий старшина: «Спать!» 386
Электроэнергию оккупанты давали только в центр го- рода — в учреждения, на вокзал, в дома, где размещались немцы. Окраины жили в темноте, с керосиновыми лампа- ми и лучиной. А вечера ноябрьские длинные. И сон не приходит так рано. В это время мозг возбужден как ни- когда, голова переполнена впечатлениями дня, воспоми- наниями и мыслями, бесконечным течением мыслей, во- допадом их. В темноте необычайно обостряется слух, и Олесю казалось, что он слышит весь город — не только свист далеких паровозов, лязг буферов, грохот ночного грузовика или танка, выстрелы, крики, топот ног,— но и то, что слышат не многие, — крик боли, стон, плач, ры- дания, предсмертный вздох, страшный смех, проклятия и пьяный содом убийц. Поэт слышал все сердцем. И оно болело не меньше, чем если бы Олесь слышал все это сво- ими ушами, видел воочию. За деревянной перегородкой в соседней комнате не спала Ольга, ворочалась, вздыхала, чаще, чем нужно, по- правляла одеяло у дочери. И это его тоже волновало и тревожило — ее вздохи. Он все еще никак не мог понять эту женщину. Зачем взяла его? Почему так заботливо вы- хаживает? Когда и какую плату потребует за то, что сде- лала для него? Молодой романтик, не знающий страха, после всего пережитого, он не думал и не представлял, что в долгие бессонные вечера и ночи над всеми Ольгиными чувствами господствовало одно — этот самый страх; он заглушал все другие человеческие желания и мысли, как бы замыкал их в темную и тесную камеру, где они трепетались, бились, как пойманные птицы, и не могли найти выхода. Раньше такого страха не было, он появился, пожалуй, после празд- нования Октября и приходил, когда женщина ложилась в кровать. Она мучилась многие часы, пока наконец, устав, не забывалась беспокойным сном. А наступал день — и все ночные страхи казались если не смешными, то, во всяком случае, сильно преувеличенными. Днем Ольга жила обычной жизнью, действенной, активной. Такая жизнь казалась единственным спасением. О богатстве она думала теперь меньше, но голодать, как Боровские, не хотела, кроме того, была убеждена, что безопасность зависит и от благосостояния: одному гаду дашь в лапу, другого подпо- ишь... Ей очень хотелось в такие вечера дольше посидеть с Олесем, послушать, как он читает стихи, объясняет их, как говорит... Но... во-первых, действительно жаль было 13* 387
керосину. Нет, обманывала она себя и его, прикрывалась жадностью. Причина была иная. Бояться она стала его слов о родине, о народе, об их бессмертии, о победе, кото- рой не может не быть рано или поздно. Боялась потому, что не могла уже не слушать его, не могла приказать за- молчать или хотя бы скептически улыбаться: мол, пусть потешится мальчик, ведь иных радостей у него нет. Нет, он заставлял ее слушать серьезно, с волнением, и она ис- пугалась, в глубине души понимая, что это может сломать ее привычную жизнь, нарушить душевное равновесие. А потом начала принимать страх как божескую кару за свою неправедную жизнь, за неразумные поступки и грешные мысли. И — свыклась с этим чувством, оно ка- залось совершенно нормальным в ее положении. Если бы страх вдруг исчез в один из вечеров, Ольга, наверное, ис- пугалась бы еще больше. Они лежали в смежных комнатах, каждый со своими мыслями, и, конечно, машину услышали одновременно, как только она въехала в их переулок, куда на машинах даже днем заглядывали редко. Машина была не тяжелая, шла медленно. В одном месте, кажется, на замерзшей лу- же, забуксовала, и мотор завыл с надрывом, разбудив, на- верное, всех, кто спал в это позднее время. Ольга, едва живая от страха, молилась, чтобы их про- несло мимо. Пускай останавливаются около Кудлача... Нет, Кудлача, кажется, проехали уже... Около Кацманов... Кацманов еще в сентябре загнали в гетто... Около кого хо- тят пусть останавливаются, только не у ее дома. Сноп света ударил по окнам «зала». Машина остано- вилась у самых ворот. Ольга вскочила с кровати с единственной мыслью — спрятать Светку! Но куда спрятать? Лучше ребенка не трогать. Растерянно остановилась в дверях спальни в од- ной сорочке, напряженно прислушиваясь, что они будут делать, с чего начнут. Не слышно, чтобы спрыгивали на землю солдаты, громыхали в ворота. Да и откуда спрыги- вать? Ясно же, что это легковушка... Но оттого, что подо- шла легковая машина, сделалось еще страшней. Что им нужно? Кто нужен? Этот больной бедняга, что едва не от- дал богу душу? Олесь с осени сорокового служил в кадровой армии, в артиллерии, только в начале войны перешел в газету, в которой раньше печатал стихи. Во время учебных тревог он умел первым одеваться и первым выбегать на линейку. Первым же он выскочил из землянки и тогда, когда ре- 388
дакцию окружили немцы. Привычка армейская осталась и тут, в Ольгином доме: как только выздоровел, складывал свою гражданскую одежду около кровати так, что мог в темноте одеться за какие-то секунды. О том, зачем это, не думал, — знал, что убежать или спрятаться, пожалуй, не- возможно. Просто хотел опасность и даже смерть встре- тить в подобающем виде, чтобы ничто не унижало челове- ческое достоинство. Они еще не успели постучать в ворота, а он уже был на ногах, в полной форме. Не сомневался, что приехали за ним. Не испугался. Но до слез стало обидно, что так и не успел ничего сделать. Хотя бы одного фашиста убил! О, если бы у него была граната или пистолет! Нет, ничего бы он не сделал ни гранатой, ни автоматом — в доме жен- щина и ребенок... Ребенок! Об этом нельзя забывать! У него осталось одно: подбодрить Ольгу и поблагодарить, пусть увидит и рассказывает потом, как мужественно идут на смерть советские воины! Во всяком случае, слабости он не должен показать ни ей, ни врагам! Ступил в «зал», увидел в двери белую фигуру женщи- ны. Нельзя, чтобы она предстала перед ними в таком виде. — Оденьтесь, Ольга Михайловна! Пока он зажигал лампу, она надела на сорочку старое пальто и снова стала на пороге спальни, босая, взлохма- ченная. Он догадался, что она загораживает ребенка. Как птица. Это растрогало. Если они тронут ребенка, он бро- сится на них и будет грызть зубами. Пожалел, что не по- ложил близко топор. Ольга раньше клала его на стул около окна — от грабителей. Он сказал: теперь одни грабите- ли — с автоматами, топором от них не оборонишься. — Спасибо вам, Ольга Михайловна.— Вот это нужно было сказать обязательно, без этого он не мог бы оставить дом.— Дадите мне что-нибудь надеть, самое старое, не- нужное. Она всхлипнула. Заколотили в двери. Калитку Ольга не могла не за- крыть, значит, кто-то из них перескочил через забор. Она бросилась было, чтобы открыть, но Олесь остановил ее, позаботился о ее ногах: — Обуйтесь.— И крикнул им: — Айн момент! Они уже грохотали сапогами или прикладами так, что звенели стекла. Олесь отодвинул задвижку, и они с такой силой рас- пахнули дверь, что она ударила его по ногам, по коленям, от боли он едва не потерял сознание. Их ворвалось трое. 389
Но его не схватили — сразу бросились в дом. На какое-то мгновение он остался один в коридоре. Перед крыльцом никого не было, за забором мирно урчал мотор автомаши- ны. Подумал, что ему можно выйти, броситься на огород, перелезть в чужой двор... Нет, не мог он и это сделать — оставить ее одну, чтобы они издевались, мучили ее и ре- бенка за то, что он убежал. Он вошел следом за ними в освещенный лампой «зал». Все трое были в черных кожаных пальто с меховыми во- ротниками и высоких фуражках со свастикой на кокарде, высокие ростом, будто нарочно подобранные,— молодые, красивые. Олеся еще в лагере удивляло и оскорбляло, что фашисты бывают внешне красивыми, не соответствовало это их душевному облику и поведению. Один держал пистолет, угрожал им Ольге и повторял одно слово: — Гольд? Во ист гольд? Гольд! Очень знакомое слово, но что оно значит, Олесь никак не мог вспомнить, словно отшибло память. Ольга стояла там же, в дверях, заслоняя собой спаль- ню, где осталась Света. Запахивала пальто обеими руками, сцепив их на груди. Она так и не успела обуться, стояла босая, и Олесь обратил внимание на ее ноги, неестественно белые. Неужели от страха белеют ноги? Лицо не было бе- лым, только посинели губы и шевелились беззвучно, без слов. Ольга пожимала плечами, не понимая, чего от нее требуют. Тем временем двое открыли большой зеркальный шкаф и начали перебирать многолетний нажиток семьи Лено- вичей — пальто, шубы, костюмы, кофточки, белье. При этом очень тренированно, как шпики или профессиональ- ные грабители, обшаривали карманы, ощупывали швы, вещи бросали на пол. Но тот, кто стоял с пистолетом, наи- более ценное отбирал и складывал на стол. «Гольд? Гольд? — вспоминал Олесь.— Кажется, день- ги. Какие деньги? Зачем им деньги? Чушь какая-то». По- думал со страхом, что в голове туман, каша, все переме- шалось, как в страшном сне, и если его заберут, ему не выдержать пыток, чувствовал себя еще больным. Ольга, сбросив вдруг оцепенение, сорвалась с места, со своего поста у двери, кинулась к комоду, где стояла посу- да, из фарфоровой салатницы достала пачку документов, начала показывать их гестаповцу с пистолетом, громко и смело, как на рынке, объясняла, что все у нее есть — справка на родственника, который выписался из больни- 390
цы, на право торговли и что налог она уплатила, тыкала пальцем на немецкие печатки на бумагах. — Вот, пусть пан посмотрит! Все по закону! По не- мецкому! Я люблю немецкий порядок! Гут дойче! Гут! Сталин капут! Больше, чем само появление гестаповцев, Олеся испу- гали Ольгины слова. Что она говорит? Разве можно такой ценой спасать его? Это же предательство! Не нужно ему такое спасение! Хотелось бросить им в лицо другое: «Гитлер капут! Да здравствует Сталин!» Но снова-таки подумал, что не одного его хочет Ольга спасти — себя и ребенка, возможно, в первую очередь, поэтому имеет право на любые средства, и тут он вынужден молчать. Гитлеровец глянул на документ, даже немного уди- вился: — Хандаль? — О да, пан офицер! Гандаль! Я ист гандаль! Торговка. Но документы их мало интересовали. Они искали дру- гое. Показывая документы, Ольга забыла о своей одежде, пальто распахнулось, и открылась сорочка, правда, не- прозрачная, ситцевая, но отделанная сверху, на груди, и снизу, на подоле, кружевом, через которое просвечивала полная грудь, еще недавно кормившая ребенка. Один из тех, кто перебирал одежду, бросил свое занятие и жадны- ми глазами уставился на ее грудь. Олесь так внимательно следил за ними, что сразу за- метил этот взгляд фашиста, его глаза, мгновенно ставшие маслеными, хищными. Немец бросил платье и, ступая по куче одежды, подошел к Ольге. За короткую минуту Олесь пережил, возможно, наибольший страх в своей жизни и наибольшую решительность, отчаянье, высокий порыв — заслонить собой женщину, жизнью своей защитить ее до- стоинство. Если дотронутся до нее, он бросится тигром, он вцепится зубами! Нет, лучше вырвать пистолет у того, кто рассматривает документы и не обращает внимания на Ольгину грудь. Да, спасти ее можно, захватив пистолет, не иначе! И Олесь тоже ступил к столу вместе с гитлеровцем, шаг в шаг, рассчитывая каждое свое движение. Но тот че- рез стол показал пальцем на грудь и выкрикнул: — Золёто! Почему-то, увидев женскую грудь, немец вспомнил, как по-русски называется то, ради чего они совершили налет. Тогда и тот, что стоял с пистолетом, тоже встрепенул- ся, обрадовался: 391
— О-о, золёто! Во ист золёто? — Ах золото?! Вам нужно золото? — обрадовалась Ольга, что наконец поняла немцев, даже шире распахнула полы пальто, но, вспомнив, что под ними одна сорочка, быстренько закрылась, застегнулась на пуговицы и во- ротник подняла.— Так сразу бы и сказали. А то кто вас знает, что вам нужно! Она наклонилась, открыла нижний ящик комода, вы- хватила оттуда картонную коробку, поставила на стол и начала выкладывать из нее серебряные ложки, вилки, позолоченные ложечки, кольца, брошки, иную мелочь. Все трое немцев наклонились над столом, взвешивали каждую вещь в руках, смотрели на свет, прикидывали ее ценность и о чем-то горячо спорили. Олесь обессиленно опустил руки: угроза самой Ольге, кажется, миновала. Из разговора их со своим школьным знанием языка ловил только отдельные слова, да и то не очень напрягался, чтобы понять. В конце концов, это будет редкий и, пожалуй, счастливый случай — для него и Ольги счастливый! — если гитлеровцы ограничатся одним грабежом. Но ненасытности их, алчности нет предела. Ольге они, конечно, не поверили, что выложено все. Снова потребо- вали, повторяя уже по-русски в два голоса (третий молчал, он больше действовал): — Золёто. Во ист золёто? — Ниц нема, пан. Вшистко,— почему-то по-польски объясняла им Ольга, показывая руки: мол, раз на пальцах нет даже колечка, значит, нет больше ничего. Они искали. Вывернули все из шкафа, из комода, рас- пороли диван. Полезли в спальню. Ольга попыталась бро- ситься раньше их, чтобы взять сонную Светку,— ей заго- родили дорогу. — Ребенок! Ребенок там! — в тревоге объясняла она. — Киндер! — сказал Олесь. Услышав от него немецкое слово, они взглянули с удивлением. Но все же поняли. Что-то человеческое в них, видно, еще осталось: разрешили взять из кровати ребенка. Малышка проснулась и заплакала. Ольга при- слонила ее головку к плечу, старалась, чтобы она не уви- дела этих страшных людей, которые переворачивали по- стель и вещи. Вышла со Светой в «зал», хотела идти дальше от ералаша, на кухню,— ее не пустили. К счастью, девочка вновь заснула. Чувствуя детское тепло, родное дыхание, Ольга успокоилась, снова появи- 392
лась уверенность, что все как-нибудь обойдется. При всей торговой алчности случались у нее и раньше моменты, когда она ничего не жалела, никакого добра. Но в такие моменты и сама себя не жалела. А тут было иначе: на без- жалостный, хуже пожара, разгром в доме смотрела совер- шенно спокойно, но молилась богу, чтобы они не затрону- ли ни его, Олеся, ни ее дочери. Впервые не разумом еще, сердцем, она объединила дитя, себя и его в одно нераз- дельное, с родным отцом ребенка никогда так душевно не объединялась; правда, тогда, в мирной жизни, не случа- лось, чтобы угрожала такая опасность. Когда обыскивали кухню, уже спешили, офицер с пистолетом посматривал на часы; спешили, видимо, по- тому, что просигналила машина,— их звал кто-то старший. Но когда нашли лаз в погреб, выкопанный под кухней, насторожились, как гончие, почувствовав близкую добычу, заболботали что-то по-своему, видимо решая, кому спускаться в подземелье. Фашист с хищными глазами глянул на Ольгу, явно намереваясь заставить лезть в по- греб ее, а он, возможно, полез бы следом. У них были кар- манные фонарики, посвечивая ими, шарили в спальне, но, направляясь на кухню, вспомнили о лампе и приказали Олесю захватить ее из «зала». Пока они шныряли по шкафчикам, заглядывали в плиту, Олесь держал лампу и чувствовал себя от этого уверенней — все-таки какое-то оружие в руке. Он поставил лампу на плиту и, не ожидая приказа, полез в погреб. Когда сверху посветили фонариком, уди- вился простору в подземелье и количеству дубовых бо- чек — их стояло штук восемь, многоведерных. Вкусно пахло квашеной капустой, укропом, дубовым листом, но чувствовался и запах склепа, прелости и еще чего-то ед- кого, как аммиак, отчего слезились глаза. Молчаливый гитлеровец, спустившийся следом, при- казал ему наклонить бочку. Но Олесь не смог даже сдви- нуть ее. Немец пренебрежительно смотрел, как он напря- гается, и так грубо отпихнул парня, что тот больно стук- нулся головой о бетонную стену погреба. Легко, одной ру- кой, немец перевернул бочку с огурцами, рассол облил Олесю ноги, огурцы рассыпались по бетонному полу, за- хрустели под сапогами у фашиста, он давил их нарочно, с наслаждением. Олесь стоял, прислонясь к стене, вспотев от боли и слабости, и в бессильном гневе сжимал кулаки. 393
Другую бочку немец наклонил, но не перевернул, по- тому ли, что ему что-то сказали из кухни, — возможно, по- торапливали,— или потому, что фонарик его осветил в углу, за бочками, бутылки с «Московской» и консервы. Впервые за время обыска он довольно воскликнул: «О-о!» — и засунул бутылки в карманы брюк и пальто. Взял банок пять консервов, Олесю приказал взять остальное. Кроме водки и консервов фашисты забрали вилки, но- жи, подстаканники, вышитые рушники, столовое белье — скатерти и салфетки,— Ольгино приобретение первых дней войны, и все меха, даже старые: пальто из рыжей лисы старой Леновичихи, Ольгину чернобурку, детскую цигейку, выменянную недавно за продукты у какой-то го- лодной беженки. Забрали все самое ценное. Ольга попыталась было вы- просить детскую шубку, больше всего ее пожалела: до этого часто любовалась ею, примеряла на Свету; шубка была еще великовата, но Ольга представляла, как дочь будет выглядеть в ней — в чёрненькой, как уголь, оторо- ченной снизу белым, по образцу северных нарядов, — та- кие шубки Ольга видела в книгах и в кино. Но в ответ на ее просьбу старший, который наконец-то спрятал писто- лет, убедившись, что опасности нет, произнес сердитую речь. Можно было понять, о чем гитлеровец говорил, по- тому что несколько раз он повторил «золёто», наверное, угрожал: за то, что не отдала золота, она и муж ее заслу- живают кары большей, чем конфискация вещей для вели- кой армии фюрера. Не будь на руках ребенка, Ольга просила бы более на- стойчиво, может, даже заголосила бы в отчаянии, во вся- ком случае, слезу пустила бы, со своими людьми это по- могало. Но от ее слов проснулась Светка, чужие, немецкие слова, громкие, страшные, не будили малышку, а мате- ринские разбудили, и Ольге пришлось петь необычную колыбельную: — Спи, моя детка. Спи, мой котик. Все котики уснули. И мышки спят. И детки спят. Одни тигры гуляют... дву- ногие... Зер гут, господин начальник. Зер гут. Мне ничего не жаль. Чтоб вы подавились. Чтоб мое добро вам поперек горла стало. Зер гут. — Зер гут! — вдруг похвалил старший и ткнул Олеся кулаком в живот, правда, не больно, показывая со смехом Ольге, чтобы она лучше кормила мужа: возможно, тот, что лазил в погреб, сказал, что русский не смог даже перевер- нуть бочку. А может, увидев, что в доме много капусты, 394
немец советовал кормить его капустой. Им хотелось под конец пошутить, хотелось быть добрыми. Они верили, что они добрые. Самые добрые. И самые остроумные. Не то что эти полудикие славяне. Старший и самый «добрый» даже погладил детскую головку, шелковистые беленькие Светины волосы. Жест его, когда он вдруг протянул руку, испугал и Ольгу, и Олеся. Но он действительно погладил ласково и сказал что-то насчет немцев и белорусов, насчет арийцев. Уж не доказывал ли, что белорусы принадлежат к арийской расе? Набивался в свояки. Немец был политик. А политические, газетные слова Олесь понимал лучше, чем бытовые. На прощание этот «политик» снова сказал речь, много раз повторив уже знакомое «данке»,— конечно, не их благо- дарил, не та интонация, скорее всего советовал, чтобы они поблагодарили за такое хорошее, мирное ограбление. И Ольга впрямь повторила: — Данке, данке, пан начальник. Пусть пользуются твои детки, чтобы на них короста напала... Когда немцы наконец вышли и машина отъехала быстрее, чем подъезжала, сильно грохоча по мерзлой зем- ле, Ольга и Олесь долго молчали. Стояли и не смотрели друг на друга, будто кто-то из них был виноват в случив- шемся. Но теперь, когда его не тронули, Олесь не чувст- вовал своей вины, вот если бы, разгромив все, немцы и его увезли, в таком случае он считал бы себя виновным: думал бы, что принес горе женщине, которая так много сделала для него. Нет, Ольга не молчала, очень тихо, с особенной неж- ностью, она укачивала ребенка, но колыбельная была без слов — древний, знакомый всем матерям света мотив, му- зыка сердца. Никто из них не пошел закрывать ворота, двери. За- чем? Другие грабители не придут. Малышка уснула, и Ольга отнесла ее в спальню, допела колыбельную там. Привычно заскрипела деревянная кро- ватка-качалка. Выйдя из спальни, Ольга спросила у него не шепо- том — йочти во весь голос, показывая глазами на разбро- санные по всему «залу» вещи: — Что же это такое? Он ответил гневно: — Фашизм! Фашизм это! А вы... вы хотели с ним жить... торговать! Теперь вы видите... видите? Но это что! Цветочки! Мелкий грабеж! Вы видели бы, что они делают 395
там!.. Нет! Бить, бить их нужно! Чтоб земля под ними го- рела! Как Сталин говорил... Последние слова он почти выкрикнул. И Ольга вдруг сорвалась с места, кинулась к нему, схватила за голову, закрыла рот ладонью и зашептала так же гневно: — Замолчи! Замолчи немедленно! Зараза! Больше- вистский ублюдок! — и с силой оттолкнула его от себя. Поворот был таким неожиданным, что ошеломил Олеся до онемения. Знал ее настроения, знал, что не лучшая она советская гражданка — торговка, мещанка, — хотя в то же время поступки ее, такие, как выкуп его, необычные сестринские заботы о больном, празднование Октября, удивляли, были непонятны. Но такое — «большевистский ублюдок» — такого он не ожидал, не укладывалось это ни в какие психологические противоречия характера, оскорб- ляло самое лучшее из того, чем он жил. Была б у него своя одежда и не будь на улице ночь, когда далеко не пройдешь без специального аусвайса, он тут же оставил бы этот дом. Ольга тоже почувствовала, что ударила слишком боль- но, и тоже подумала, что, оскорбленный, он может уйти, а этого она боялась. Несмотря на то что была босая, она выбежала и закрыла калитку, закрыла двери, одни, дру- гие — из сеней на улицу и из кухни в сени. Вернулась — начала собирать вещи, но делала это будто нехотя, возможно не соображая, как навести поря- док после такого разгрома. А может, наклонилась просто, чтобы не глядеть в глаза Олесю. Он тоже молчал, не зная, что можно сказать после ее оскорбительных слов. Но когда вдруг Ольга села на пол, на кучу одежды, и заплакала, закрыв лицо помятым платьем, ему стало жаль ее: в конце концов, он не может не считаться с тем, что она простая, малосознательная женщина, и было бы неумно не попро- бовать развить лучшее в ее характере. Олесь подошел к ней и миролюбиво сказал: — Не надо плакать, Ольга Михайловна. О чем горюе- те? Что вы потеряли? Шубы? Ложки? Разве такую траге- дию переживают миллионы людей? Они теряют сыновей, отцов... Она открыла лицо, подняла глаза и сказала, правда, уже не зло: — Не топчись по одежде. Не замечая всех этих разбросанных по полу тряпок, он нечаянно наступил на какую-то кофточку. Увидел свою промашку — растерялся, почти испугался. 396
— Извините. Ольга вздохнула. — Взяла я тебя на горе себе... Новый удар, не менее болезненный,— и это на его по- пытку сблизиться, дать ей понять, что, несмотря на обид- ные слова, он по-прежнему считает ее человеком. Все остальное можно простить разгневанной и напуганной женщине. Но спокойное заявление, что на горе она взяла его, пленного,— это уже даже не оскорбление, а деликат- ная форма безжалостного: «Пошел вон из моего дома!» Что ж, этого можно было ожидать. Пусть он будет благодарен за то, что она спасла его от мучительной смер- ти и дала месяц жизни и тепла. Дальше он должен сам позаботиться о себе. Собственно говоря, забота у него одна — быстрей вернуться в строй, найти свое место в войне с фашизмом. Теперь, когда он выздоровел и нахо- дится на воле, это, кажется, нетрудно будет сделать. Как говорят, свет не без добрых людей. И в Минске их немало, добрых людей. Помогут. Осторожно сойдя с одежды, он сказал: — Простите. Завтра утром я уйду. Спасибо вам. Ольга не сразу отреагировала на его слова. Поднялась, сгребла с пола кучу одежды, кинула на стол. И вдруг по- вернулась к нему с сухими, горячими глазами, без тени растерянности, уверенная, властная,— такой Олесь знал ее целый месяц, как только очнулся. — Куда это ты пойдешь? Никуда ты не пойдешь! Ни- куда я тебя не пущу! Не думала она, не представляла, что сильнее всего ра- нит парня этими добрыми словами, тяжелее всего оскорб- ляет. Ему хотелось крикнуть: «Думаешь, если ты запла- тила за меня золотом, так я твой вечный раб?» Но она опередила, спросив почти с угрозой: — К Лене Боровской собрался? Олесь смутился, потому что и вправду в первую оче- редь вспомнил о Лене, думая о людях, которые могут по- мочь ему. — Что вы!.. Почему к Лене? Зачем мне к Лене?.. Тогда случилось совсем невероятное, чего он, поэт, мечтатель, ни разу не представлял себе, хотя и давал волю фантазии в бессонные ночи. Ольга вдруг кинулась к нему, охватила его голову руками, стала целовать в лоб, в щеки, в губы и горячо зашептала: — Никуда я тебя не пущу! Никому не отдам. Я люблю тебя! Люблю, глупенький ты мой... Мужа так не любила... 397
Такого он действительно не придумал бы, даже не для себя — для героя будущей поэмы, которую мечтал напи- сать после войны, если останется жив. О себе, правда, из- редка думал с тревогой: не хочет ли практичная торговка присвоить его как собственность? Это немного волнова- ло — все-таки женщина она привлекательная, и ребенка он полюбил. Но над перспективой такой он смеялся, твер- до уверенный, что перед любым подобным искушением выстоит, хватит у него и силы, и характера, и вообще не об этом сейчас думать надо. Неожиданные Ольгины поцелуи и признание в любви после всего, что случилось, после жестоких слов ее сму- тили Олеся, как семиклассника, он не мог вымолвить сло- ва, не знал, что сказать, как поступить в такой ситуации. Как тут проявить силу и характер, не обидев, не оскорбив женщину? Сказать, что не любит ее и никогда не полюбит? Но честно ли это? Не обманет ли он и ее, и самого себя? Что теперь не до любви? Не поймет. Да и сам уверен, что даже война не может убить лучшие человеческие чувства, самые высокие и прекрасные. Однако же и таять он не может — не имеет права! — от женских поцелуев. Нужно оставаться мужчиной! — Ольга Михайловна! Пожалуйста, не нужно. Прошу вас... Неуместно это все. Нет, я благодарю, конечно, вас. Но лучше займемся делом — наведем порядок в доме... Должно быть, ей тоже сделалось стыдно за свой не- ожиданный порыв. Отступила от него. Не смотрела в гла- за. Тяжело вздохнула. Села на вспоротый диван, кутаясь в пальто, будто ей сделалось холодно. А он стоял напротив и впервые рассматривал ее очень внимательно, раньше так не отваживался — боялся, чтобы она не подумала ничего предосудительного. Хотелось наконец понять эту женщи- ну, загадочную с того момента, как взгляды их встрети- лись через колючую лагерную проволоку, на удивление противоречивую, такой противоречивости в человеческом характере он не встречал за свои двадцать лет, а это воз- раст, когда человеку кажется, что он познал все тайны мироздания. Что же она такое? Кто она? Торговка? Ме- щанка? Или Человек и Мать? Ему, возвышенному роман- тику, два слова эти всегда хотелось писать с большой бук- вы. И произносить их торжественно. Конечно, на лице ее Олесь ничего не прочел, ни одной загадки не разгадал, только с новым, незнакомым волне- нием заключил, что Ольга действительно красива (это он отмечал и раньше, но не так определенно и не в таком со- 398
четании мыслей и переживаний) и что в такую женщину не грешно влюбиться. Но тут же напомнил себе, что такая роскошь и такое легкомыслие ему не позволены, ведь так можно очутиться в обывательском болоте, а ему нужно воевать, мстить врагу, у него одна судьба — сгореть в борьбе, другой быть не может. Ольга, сидевшая понурясь, подняла голову, посмотрела на шкаф и засмеялась — увидела себя в зеркале. — Посмотри, какая я! Как огородное пугало! Не по- мню, когда надела это пальто. И воротник подняла... И в таком виде признаюсь... Осеклась, не сказала, в чем признается. Но тут же смутила Олеся другим. Вдруг вскочила, сбросила пальто, правда стоя к нему спиной, и натянула лучшее зеленое платье, из тех, что подняла раньше и положила на стол. Олесь не смотрел на нее, когда она переодевалась. Когда глянул, Ольга стояла уже в платье, в туфлях на высоких каблуках и, подняв руки, закручивала в узел во- лосы. Будто до этого ничего не случилось и они собрались в гости. Это ее переодевание и вообще какое-то странное преображение, которое отразилось на лице, в движениях, еще больше испугало беднягу. — Думаешь, я плакала потому, что мне жаль добра? Не такая я дура, как думали они и думаешь ты. Все луч- шее я закопала так, что найду ли сама потом... И серебро. И золото. И лучшие шубы. Вот им, гадам.— Она сложила фигу и показала в окно.— Все не стала прятать, иначе не поверили бы. Соседи, как собаки, всю жизнь вынюхивали, что Леновичи покупают. И есть такие, что полный список немцам, наверное, передали. Потому всего и не спрятала. Нужно же чем-то откупиться. Пусть они подавятся ста- рыми шубами, злодеи! А еще кричат — культурная нация! Бандиты! Грабители! — Но говорила это без той злости, которую хотелось бы услышать Олесю; так, многословно, по-базарному, без ненависти, которая кипела в нем, она ругала фашистов и раньше. Полицаев почти так же ругала прямо при них — пьянчугами, живодерами, бабниками,— а те только смеялись, беззлобно угрожали посадить ее в тюрьму за оскорбление власти, но, мол, не делают это только из жалости к ребенку. Олесь промолчал. Молчание его задело Ольгу. — Что ты стоишь, как святой Макар? Иди сюда, поси- дим рядом, поплачем или посмеемся — как нам захочет- ся.— Она снова села на диван и, увидев его нерешитель- 399
ность, засмеялась.— Иди сюда. Садись. Не бойся. Не укушу. Не принять такое ее приглашение было бы нелепо. Олесь решительно сел рядом. Тогда она заговорила совсем иначе — без игривости, серьезно, доверительно, понизив голос до шепота: — Я от страха плакала. Если бы ты знал, как я пере- дрожала! Душа все время, пока они шарили, не тут была, а тут.— Она дотронулась до каблука туфли.— Пока я не поняла, что это не те, не из гестапо. Эти из лагеря, от того толстого хмыря, что взял золото за тебя, он адрес мой за- писал... Ишь на водку как накинулись, обормоты. Если бы они были натренированы на обысках, то знаешь, что могли бы найти? Всем бы нам труба! — Ольга наклонилась и до- хнула Олесю в ухо: — Радиоприемник... И пистолет... — У тебя есть пистолет? Где ты взяла? — Тише ты! Сняла с убитого в начале войны. Ни тогда, когда Ольга выкупила его из лагеря и они бежали по полю, чтобы быстрее покинуть жуткое место, ни на Октябрьский праздник, когда она предложила тор- жественный обед, ни тогда, когда Лена Боровская тайком сообщила, что в городе есть коммунисты и комсомольцы, организованные для борьбы, ни несколько минут назад, когда Ольга так неожиданно призналась, что любит его и никому не отдаст, никогда сердце его не билось так сильно, так взволнованно, тревожно и радостно, как от сообщения, что в доме есть пистолет. V После обыска Ольга оживилась, осмелела, избавилась от ночного страха и торговать стала с еще большей актив- ностью. Только изменила характер торговли. Наблюдая жизнь и рынок, она уже давно начала задумываться, как все повернется, и поняла, что в будущем, зимой и весной, приобретет особенную ценность — хлеб, картошка, свекла, не говоря уже о сале. Ум у нее был коммерческий, конъ- юнктуру рынка, как говорят экономисты, она не только хорошо знала, но и умела прогнозировать. Возможно, что ночной налет фашистов, их поиски золота, радость от найденной водки и консервов явились толчком для пере- смотра ею собственной торговой политики. Определенное значение имел и разговор с Олесем, ее признание, оно укре- пило надежду на новое женское счастье. Одним словом, выносить продукты на рынок стала редко — лишь бы на- 400
помнить о себе, «отвести душу» с прежними подругами, поскалить зубы с полицаями. Теперь она чаще заглядывала на барахолку. Продавала и покупала сама. Покупала вещи небольшие, ценные — серебряные, золотые, которые легко можно было бы спрятать. И продукты она теперь чаще покупала, чем продавала. Но не на рынке. За продуктами ходила в пригородные де- ревни, там у крестьян на кофточки, сорочки, юбки и соль выменивала ветчину, сыр, сало, крупу домашнего изго- товления, обрушенную в ступах. Такая широкая торговая деятельность Ольге нрави- лась. Было в ней больше разнообразия, азарта, выдумки, хорошо нужно было шевелить мозгами — как, где, что наи- более выгодно купить, продать, перепродать, спрятать. Нравилась барахолка, которой мать ее когда-то пренебре- гала, считала, что там толкутся только две человеческие породы — мошенники и дураки. Теперь, при немцах, нужда, голод вынуждали появляться там всех, даже тех, кто раньше не знал, где находится эта «обдираловка». На таком рынке как-то теряешься среди людей. Даже с поли- цаями реже встречаешься и реже платишь «калым». Стои- ло ей исчезнуть со своего привычного места в продо- вольственном ряду на Комаровке, и «бобики» не так часто стали заглядывать в дом. На толкучке люди смелей вы- сказываются, там больше можно услышать о городских новостях, о немецких приказах и даже о своих — как они там воюют, где. И в деревни интересно ходить, поговорить с крестья- нами, хотя тут опасность большая и поборы большие — на контрольных постах немецкие солдаты, с ними бывает не- легко договориться. Однажды Ольга предложила им кусок сала, а они отобрали всю котомку, а ее грубо толкнули, паразиты. Но в этой опасности было что-то новое, притя- гательное, она будто участвовала в чем-то более значи- тельном, чем обычная мена, будто совершала какой-то ма- ленький подвиг. Во всяком случае, если о своих «успехах» на барахолке рассказывала очень скупо — десяток слов между прочим, знала, что Олесю не нравится ее занятие,— то про походы в деревни рассказывала охотно, подробно. О ее неожиданном признании после обыска они ничем не напоминали друг другу. Она, Ольга, больше проявляла женской стыдливости, чем раньше. Но еще более внима- тельно стала к его желаниям. Приносила книги. Покупала их, не жалея денег. Однажды принесла «Хождение по му- кам» Алексея Толстого. Олесь удивился и испугался, ког- 401
да она сказала, что купила книгу на барахолке. Кто ее мог продавать? Человек, который не понимал, что это за кни- га? Или патриот, бросающий вызов врагу? А вдруг прово- катор, чтобы засечь того, кто купил книгу? Чаще приносила поэзию, зная, как он любит стихи. И, кажется, сама полюбила их. Нередко по вечерам про- сила, чтобы он почитал ей Блока, Лермонтова, Купалу, Богдановича. Даже керосин теперь не жалела. Кстати, Богдановича принесла Лена, и Ольгу снова ревниво заде- ло, почти разозлило, что небольшая книжечка обрадовала Олеся больше, чем некоторые толстые, в красивых облож- ках, которые приносила она, обрадовала так же, как когда- то Блок. Из книжек, купленных ею, Ольгой, он так радо- вался разве что Лермонтову. Ольга помнила со школьных лет «Смерть поэта», отдельные строки. Прочитала на- изусть: Погиб поэт! — невольник чести — Пал, оклеветанный молвой, С свинцом в груди и жаждой мести, Поникнув гордой головой!.. Олесь даже прослезился. И ей было радостно от его слез. Потом Олесь несколько раз тайком наблюдал по ут- рам, как Ольга брала книжки и, непричесанная еще, босая, без кофточки, читала стихи, как молитву,— шевелила гу- бами, потом закрывала книгу и, подняв голову, шептала строки, если не помнила, заглядывала в книгу. А потом днем или вечером, хлопоча на кухне, тихо, на свой мотив, пела отдельные строки: У родным краю ёсць крынща Жывой вады, Там толью я магу пазбыцца Сваёй нуды. Или, укладывая Светку, пела на мотив колыбельной, но, безусловно, не для дочери — для него, чтобы сделать ему приятное, помнила, какие стихи он читал на память: В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сияньи голубом... Что же мне так больно и так трудно? Жду ль чего? жалею ли о чем? «Зорку Венеру» Ольга пела в школьном хоре. Не зна- ла, однако, не помнила, что слова написал Богданович, о несчастной судьбе которого Олесь долго и интересно 402
рассказывал. Между прочим, только такое вступление заставило ее слушать стихи из книги, которую принесла Лена и которой Олесь обрадовался больше, чем ее книгам. Когда он дочитал до «Зорки...», Ольга тут же пропела эту песню. Растрогала парня. Кажется, именно тогда он сказал: — Учиться тебе нужно, Ольга. Был один приятный итог того вечера и ее признания: теперь он всегда говорил ей «ты», и это определенным об- разом сближало их при всей сдержанности и взаимной неловкости. — Когда учиться? Сейчас? — Не сейчас, конечно. После войны. Почему ты не училась до войны? Ольга посуровела, даже обозлилась. — Легко тебе говорить — у тебя мать учительница. А у меня — торговка Комаровская. А после войны... Боже мой, ты, правда, не от мира сего. Как ангел. Неужели не знаешь, что будет после войны? — А что будет? — Голод будет. Нужда. Не до учебы тогда будет. — Мы победим — не будет голода, не будет нужды. — Победим... Когда это будет? Немцы под Москвой. Вон кричат из репродукторов на всех рынках, что завтра Москву возьмут... — Все равно мы победим! — Щеки у парня зарделись, глаза заблестели, голос задрожал.— Ты не веришь в победу? Ольга знала, как мучительно он переживал такие раз- говоры. Полицаи как-то были, пили в «зале», кричали, что скоро Гитлер сделает Сталину капут, так после таких разговоров его, беднягу, всю ночь лихорадило, он даже бредил; она, Ольга, испугалась, что он опять тяжело за- болел. — Верю, верю... Вообще она стала удерживаться от слов, которые могли бы его обидеть, оскорбить, и все еще чувствовала свою ви- ну за «большевистского ублюдка». Ее словам, что она верит в победу, Олесь не очень по- верил и начал горячо доказывать, что без такой веры нель- зя жить, что если бы он утратил веру в победу, то не жил бы ни одного дня, не цеплялся бы за жизнь,— какой смысл в ней, когда грязный солдатский сапог фашиста растопчет, испоганит все дорогое, ради чего стоит жить. 403
Ольгу все еще пугали эти его слова. Нет, пожалуй, не столько сами слова, сколько то, как он их говорит, с какой горячностью. Но теперь она не возразила. Даже не отва- жилась попросить, чтобы никому другому он об этом не говорил. Сила его духа покоряла. Ольга чувствовала, что власть, которую она имела над ним, больным, кончается; все идет к тому, что властелином — не имущества, нет, этого она не боялась,— мыслей, чувств ее становится он. Вот этого боялась, но странно — все слабее сопротив- лялась. Случалось, она прибегала с рынка, довольная удачной куплей-продажей, полная молодой энергии, здоровья, ви- дела порядок в доме,— став на ноги, Олесь стал неплохим помощником ей, во всяком случае за малышкой смотрел лучше, чем тетка Мариля,— и у нее появлялось желание сделать ему приятное. Хватала Светку, кружилась с ней, пританцовывала, пела: Я калгасшца маладая... 1 Сначала Олесь насторожился: уж не издевается ли она над радостью той жизни, которая дала вдохновение вели- кому песняру, а ему, молодому поэту и воину, дала силы не согнуться под грозовым ветром военных горестей? Но Ольга повторила песню раз, другой... без иронии, искрен- не, с явным намерением порадовать его. И он действи- тельно порадовался тому, что у нее появились желание и смелость петь эту песню. Ведь убедить, переломить са- мое себя — это тоже немало, боец начинается с песни, от того, что он поет, зависит его боевой дух. Так говорил ре- дактор их армейской газеты, старший батальонный ко- миссар Гаврон. Он застрелился, чтобы не попасть в плен, когда немцы окружили редакцию. Олесь видел его смерть и считал ее проявлением высокого мужества, которого не хватило ему, отчего он душевно мучился и в лагерях и тут, у Ольги, во время болезни. Теперь он стал думать иначе. Кому была бы польза, если бы он сгнил в земле? Немцам. А так он может еще повоевать. Даже если убьет только одного фашиста, то и ради этого стоило перенести все му- ки, бороться до последнего вздоха. Да, он жил совсем иной жизнью, чем Ольга. Превра- щенный в няньку, он готовил себя к иному — к выполне- нию присяги, которую принял год назад. Закалял свои убеждения, свой высокий идеал, чтобы ничто уже не могло 1 Я колхозница молодая. (Строка из стихотворения Янки Купалы). 404
поколебать их, и свою волю, чтобы не отступить перед любой опасностью, не дрогнуть перед смертью, под дулами вражеских автоматов, перед виселицей. Для такой закалки использовал все: поэзию в первую очередь, свои воспоми- нания, мечты, мысли о матери и даже заботы о ребенке, отец которого в армии, свою любовь к Светке; она, любовь к конкретному ребенку, как-то материализовала его лю- бовь к жизни вообще, к людям и напоминала о смысле борьбы и о смысле жертв в этой борьбе. Одно только не помогало в этой душевной подготовке — противоречивость отношений и чувств к Ольге. Понимал, что у него не хва- тит ни времени, ни умения перевоспитать ее, сделать иной, отвадить от торговли, накопления богатства. Чувство собственности, жадность — самые прочные пережитки. Как-то Ольга в порыве искренности проговорилась, что мечтает открыть свою лавочку, немцы охотно дают разре- шение. Как ей доказать, что за такое ей придется отвечать перед советским законом? У каждого спросят: «Что ты делал во время войны? Кому помогал? Кого кормил или одевал — своих или врагов?» В бессонные ночи он обдумывал разные варианты своего вступления в строй активно действующих борцов. Сначала чаще переходил линию фронта, потом, после раз- говора с Леной, шел в партизаны, действовал тут, в Мин- ске. Случалось, слишком возносился, давая волю фанта- зии, представлял себя великим, неуловимым героем, но тут же спускался на землю, безжалостно высмеивал бесплод- ные мечтания. Разве фронтовая жизнь не доказала ему, что сделаться героем в такой войне очень не просто? Да и вообще не о героизме и славе — надо думать об испол- нении своего воинского долга. Хотя ничего определенного Лена Боровская еще не сказала, но самые реальные мысли о вступлении в борьбу связывались с ней, она рассказала о партизанах в окрест- ных лесах и о людях, что организуются в Минске. Ольгино признание в любви и сообщение, что у нее есть радиоприемник и пистолет, начали снова настраивать его разгоряченную, нетерпеливую фантазию на высокие вол- ны. Временами Ольга превращалась в таинственную лич- ность,— например, в оставленную нашими разведчицу высокого класса. Но, рассудив, приходил к выводу, что думает ерунду: не той жизнью жили Леновичи до войны, чтобы молодая женщина с ребенком, которую все тут зна- 405
ют, могла выполнять такое задание. И не такие взгляды надо иметь. И не такой трусихой быть. Как-то вечером уложили вместе Светку, которая раз- гулялась и долго капризничала, и остались вдвоем, чувст- вуя некоторую неловкость. Олесь спросил шепотом: — Он исправен? - Кто? — Приемник. — Наверное, исправен. — Давай послушаем Москву. У нее сделались круглые, с яблоко, глаза. — Ты что, дурак, на виселицу захотел? Вот тебе и «разведчица»... О пистолете не отважился спросить, где спрятан, хотя пистолет, как ничто другое, лишил сна. Думал о нем день и ночь. Видел его, чувствовал холодок рукоятки, ласково гладил вороненое дуло. Когда оставался днем с ребенком, искать не отваживался, считал позорным воровски обыскивать чужой дом, самое большее — мог заглянуть в шкаф или открыть ящики комодов и столов. Даже в по- греб в отсутствие Ольги ни разу не спустился. Но ходил по дому, останавливался в углах, прикидывал, где можно хитро спрятать небольшую вещь, чаще, чем нужно, на- ступал на скрипучую половицу, которая, наверное, под- нималась. Каким-то таинственным чувством ощущал бли- зость оружия, и это волновало. Знал, как неожиданно просто, недалеко, но хитро, умеют прятать вещи женщины, мужчины обычно прячут дальше, но тайники их находят легче. Ольга спрятала недалеко, он понял это из ее при- знания, что она передрожала, пока гитлеровцы искали зо- лото. Значит, пистолет где-то тут, в доме, иначе не дрожа- ла бы, будь он закопан в саду или в хлеву. Почему-то был уверен, что в какой-то момент не- ожиданно, так же, как неожиданно возникают поэтические образы, придет просветление и он догадается, где спрятан пистолет. И вооружится. И убьет первого гитлеровца. Кончатся муки от того, что за три месяца пребывания на фронте, тяжелого отступления с армией он лично не убил ни одного фашиста; трижды попадая в окружение, он ни разу не стрелял в упор, так, чтобы видеть, что именно твоя пуля скосила хотя бы одного врага. Оставаясь один, Олесь писал стихи, писать начал, едва оправившись от болезни, когда еще не очень верил, что выживет. Хотелось что-то оставить после себя. В плену он потерял все написанное раньше. Захваченное немцами 406
исчезнет, конечно, бесследно. Писал не для литературы, чтобы осталось — об этом он не думал. Для матери. Чтобы она знала, чем он жил в последние дни. Записывал стихи в ученическую тетрадь и прятал ее под матрац. Гитлеровцы перевернули его постель, хорошо, что тетрадь не заинтересовала их, а то прочитали бы о его гневе и ненависти. После обыска, заучив стихи на память, он сжег тетрадь в печке, чтобы не подвести Ольгу. Жела- ние оставить после себя слабые стихи (насчет их досто- инств иллюзий не было) теперь казалось наивным. За время болезни он возмужал и посуровел больше, чем в плену. Другими стали мысли, стремления. Но не писать не мог — душа горела. Единственное, что он брал без Ольгиного разреше- ния,— это клочья какой-нибудь бумаги: листки порван- ного учебника, старой тетради, куски обоев. На них запи- сывал стихи, пока сочинял их. Потом выучивал и бумажки сжигал. Не оставляя никаких следов. Только Светка иногда рассказывала матери, показывая пальчиком на печку: — Жи-жа... Да Ольга не понимала, считала, что дочь просит раз- жечь огонь. Хотелось на улицу, погулять, укрепить свои ослабев- шие ноги. Ольга долго не разрешала выходить, будто боя- лась, что, вырвавшись из дома, он не вернется. Конечно, он мог бы выйти сам, если бы не нужно было просить у нее пальто. Наконец наступил день, когда Ольга дала ему ко- жух, отцовский. Разрешила выйти, только попросила дальше своей улицы не ходить. Вышел под вечер. Город окутался морозной мглой. На деревьях вырос иней, и в таком уборе деревья были ска- зочно красивы. Олесь всегда любил иней и много писал о зимнем очаровании. Над трубами деревянных Комаров- ских домов совсем по-деревенски поднимался дым, кото- рый почему-то особенно растрогал. Вспомнилась грибое- довская строка: «И дым отечества нам сладок и приятен». И вправду он был сладок, этот дым, он очень вкусно пах- нул, даже там, где топили торфом. А вообще такая мирная идиллия и тишина испугали. Не сама тишина, а то, что он залюбовался ею, поверил в нее. Жадно, будто вышел из подземелья, вдыхал мороз- ный воздух так глубоко, что кружилась голова. Преодолел слабость, пошел по улице. И вдруг красота померкла. По- думал о другом: «Где дом Лены Боровской?» Лена давно 407
не появлялась. А именно теперь хотелось поговорить. Хотя точно не знал, что конкретно мог бы сказать ей, но верил, что от разговора их могло проясниться его положение по- сле выздоровления. Когда вернулся домой, подмывало спросить у Ольги, где живут Боровские, но просто так спросить не отважил- ся, подступил издалека: — Почему-то Лена не заходит... — Заскучал? — спросила Ольга иронически и насто- роженно, потом сурово разъяснила: — Не до гулянок ей, на хлеб нужно зарабатывать, семья голодает. Но ему повезло. В третий свой выход он встретил Лену на улице. Мороз в тот день крепчал, небо очистилось и го- рело на западе зловещей краснотой, под ногами звонко скрипел снег. Лена естественно и просто обрадовалась, что он гуляет: — Уже выходишь? Ой, как хорошо! Раньше они разговаривали как давние друзья, у кото- рых было что сказать друг другу, теперь же от неожи- данности встречи растерялись, не знали, с чего начать. Разговор пошел нормально, когда Лена спросила, что он думает теперь делать, где работать, какая у него специаль- ность. Погрустнела, услышав, что специальности у него никакой нет, не успел приобрести, с третьего курса пед- института забрали в армию. Но, узнав, что в армии он работал в редакции, повеселела. Предложила: — Приходи к нам в типографию. Я поговорю с на- чальником. Он добрый, наш Ганс. — Ваш Ганс? Добрый? — насторожился и усомнился Олесь. Лена поняла его, усмехнулась. — Мы зовем его Иваном Ивановичем. Ему нравится. Правда, он добрый и... доверчивый. Хорошо, что довер- чивый. Зная, что такое типография, Олесь мог представить, как можно использовать доверчивость немца-начальника. Возможно, представил даже больше, чем могли сделать Лена и ее друзья в то время. — Как там наши? — спросил шепотом, оглянувшись. Лена вздохнула. — Целую неделю не имеем сводок. Олесь понял, почему она вздохнула,— что-то случилось с приемником,— и неожиданно для самого себя сказал: — У одного человека есть приемник. 408
— У Ольги? — сразу догадалась Лена, ибо о ком еще мог знать этот паренек, возможно впервые вышедший на улицу после болезни. Глаза у Лены заблестели не простым любопытством.— Вы слушаете? — Чтобы Ольга отважилась слушать... — О, от Ольги можно ожидать чего хочешь! — Но не героизма. Олесь рассказал, после какого случая Ольга призна- лась, что у нее есть приемник. О пистолете смолчал. Руководитель группы предупреждал, что даже с таким пленным нужно быть крайне осторожной — слишком легко его отдали из лагеря. Но согласиться с ним Лена не могла, ведь знала, как парень болел, слышала, что, едва очнувшись, он слабым голосом вот так же спросил: «Как там наши?» А как обрадовался октябрьскому поздравле- нию и Ольгиному предложению отметить праздник! По- тому без всякой конспиративной хитрости сказала: — Нужно забрать у нее приемник. - Как? — Подумай. Это твое первое боевое задание. Лена представить не могла, как взволновали Олеся слова «боевое задание» — очень многое они раскрывали. От своего имени Лена так бы не говорила. Когда-то она сказала ему, больному, что в городе есть люди, комму- нисты, готовые подняться на борьбу. Значит, теперь она говорит от имени тех людей, они и дают ему боевое зада- ние! И он обязательно должен выполнить это задание! Сначала оно не казалось сложным. Если хорошо попросить Ольгу... Но Лена предупредила, что Ольге не следует го- ворить, от кого просьба, да и про их встречу лучше про- молчать; за приемником, когда они договорятся, придет кто-то другой. Тогда он понял, что непростое у него зада- ние, нелегкая задача. С Леной ему было хорошо, просто, по-свойски как-то, как с сестрой. Но они быстро распрощались. — Не надо, чтобы обратили на нас внимание. Кома- ровские сплетницы тут же разнесут, как сороки. А Ольга ревнивая. Никому не позволит зариться на то, что она считает своим.— Лена улыбнулась не очень весело, пожа- луй, серьезно, как бы подчеркивая, что не шутит. Олесь смутился, как девушка, ему показалось, что Лена знает о разговоре между ним и Ольгой после обыска. Он намеревался поговорить с Ольгой в тот же вечер. Но она вернулась из какого-то своего торгового похода не в настроении, злая. Раньше он попробовал бы поднять ее 409
настроение — стихами, возней со Светкой. Но теперь от- ношения их еще более усложнились. После ее признания появилась какая-то особая настороженность и боязнь. Да, он боялся ее силы и своей слабости, а потому волновался и конфузился больше, чем тогда, когда лежал больной. Как же сказать о приемнике? Для такого разговора необ- ходим какой-то иной душевный контакт. Но какой и как его наладить? Только вечером следующего дня показалось, что Ольга добрая, немного как бы грустная, но душевно мягкая, ласковая. Да и сам он убедил себя за день, что от- кладывать нельзя, не для забавы необходима вещь — для борьбы, в таком деле не только день, каждый час дорог. За столом, когда ужинали, Ольга всмотрелась в его лицо, спросила: — Почему ты слабо поправляешься? Одни глаза блестят. Плохо я тебя кормлю, что ли? Ешь больше. — Спасибо. Ем. Больше некуда. — Сушат тебя мысли. — Сушат,— согласился он, сразу сообразив, что от та- кого разговора можно перекинуть мосток к другому. Ольга вздохнула, догадалась, наверное, какие у него мысли. Это уже что-то... — Мыслей много... Но теперь я все думаю о твоих ве- щах... — О каких? Он оглянулся на темное окно, без слов давая понять, о каких вещах пойдет разговор. — Зачем ты их прячешь? Налетят опять фашисты, перевернут все и найдут. Знаешь же немецкие постанов- ления на этот счет. Пощады не жди. А у тебя ребенок... Загубить себя из жадности... О жадности не стоило говорить. Ольга откинулась на спинку стула, глубоко вздохнула, и ноздри у нее хищно раздулись. Но спросила пока что спокойно: — Куда же мне их деть? Олесь предвидел этот вопрос и готовил на него разные ответы. Был вариант предложить ей продать приемник. Лена прислала бы покупателя. Но вдруг понял, что любая хитрость тут не к месту. Только искренность, только пол- ное доверие могут подействовать на эту женщину, поко- рить ее. Так ему показалось. — Есть люди, которым очень нужен приемник. Ольгино лицо сделалось некрасивым из-за странного оскала — хотела улыбнуться и... не смогла, не получилась 410
улыбка, застыла, омертвела. Поднялась со стула осторож- но, будто у нее что-то заболело, и спросила сначала тихо: — Кому... кому нужен? Лене? — Не одной ей. Не музыку слушать. Улыбка наконец пробилась через тяжелую маску, но недобрая, злая. Ольга зашипела: — Быстро же вы снюхались! Два раза вышел погу- лять — и уже встретились, договорились... Или она бегает к тебе, когда меня нет? Застану — ноги поломаю! — Это уже был крик, она сорвалась, закричала во весь голос, по- казала фигу в темное окно с большей злостью, чем пока- зывала ее немцам.— Вот ей, а не приемник! Сломаю! Сожгу! Закопаю! А ей не дам! Скрутит она голову и без моего приемника! Ишь ты, борец! Теперь я знаю, за кого она борется! Олесь подскочил к ней, схватил за плечи, потряс, гневно зашептал: — Замолчи! Сейчас же замолчи! На кого ты кричишь? Почему ты кричишь? Люди жизни не жалеют... Люди хо- тят знать правду, чтобы народу рассказать. Хотят помочь Красной Армии. У тебя там муж, брат. А ты... ты о чем думаешь? О богатстве? Об утробе своей? Мещанка! Сказал это и... оторопел, понял, что перебрал, умолк, ожидая, что в ответ Ольга сейчас такое понесет... Но она молчала. Смотрела на него широко раскрытыми глазами, и светилась в них не злость, не возмущение, а, пожалуй, удивление. А ему стало тяжело дышать. Вспышка отняла силу, которой он немного накопил. Понурясь, Олесь тихо сказал: — Не нужен нам твой приемник. Без него обойдемся. И пошел из кухни в свою темную комнату. Сел на кро- вать. Кружилась голова. Снова, как после обыска, когда она оглушила «большевистским ублюдком», подумал, что если у него есть хотя бы капля гордости, он должен тут же оставить этот дом. Но опять же был вечер, хотя и не такой поздний, как тогда, но как раз в такое время патрули про- являют свою бдительность. Без пропуска не пройдешь. Да и одежда... Он вынужден будет просить у нее... Чтобы пе- ребежать к Боровским, пожалуй, не нужно ни пропуска, ни теплой одежды. Но где их дом? Где-то в соседнем пе- реулке, однако ни названия переулка, ни номера дома он не знает, у Лены не успел спросить, у Ольги — не отва- жился. Безусловно, не все люди ходят с пропусками. Но в таком случае нужно знать город и иметь определенную цель, определенный адрес, куда идти. Он же города не 411
знает, и, кроме Лены Боровской, у него нет ни одного знакомого, который мог бы приютить в зимнюю ночь. Мучился не только от безысходности своего положения, от унизительной зависимости, но и оттого, что сказал Ольге обидное слово. Несмотря ни на что, он не может не быть благодарен ей. Мечтал совсем не так проститься. Мечтал низко поклониться ей, поцеловать руки и слова сказать особенные. А сказал вон как! О том, чтр жесто- кие и гневные слова его не обидели Ольгу, не мог и поду- мать. А между тем это было так. Привыкнув в своем базар- ном окружении и не к таким словам, Ольга совсем не оби- делась за «мещанку» и за все упреки, брошенные им. Об утробе думает? А кто не думает? Сколько их таких, как он, святых? Короткая у них жизнь в такое суровое время. Как у мотыльков. Только под крылом ее мещанским он может прожить дольше. Вот о чем она думала все время. А вспышка его даже обрадовала. Как он схватил ее за плечо, как встряхнул, зашипел! Может, впервые она по- чувствовала в нем мужчину. Но, вспомнив обыск и его намерение уйти, испугалась. Поняла: не он оскорбил, а она оскорбила чувства его вы- сокие, его стремления. И он может уйти. Этого она боя- лась. От мысли такой холодела не одну ночь. Страшно остаться одной. Чтобы снова нахально приставали поли- цаи... Но даже и не поэтому. Может, главное в том, что с ним она почувствовала себя как бы богаче и... чище. Ду- шевно чище. Раньше никогда не думала, что кроме того богатства, которое можно купить и продать, есть еще и такое, душевное, не покупаемое ни за какие деньги, но когда есть оно, с ним легче жить. Теперь даже к торговле своей, к приобретению продуктов, дорогих вещей, она от- носилась иначе, начала сознавать, что все это может по- надобиться не ей одной. Кому и зачем это может понадо- биться, пока что ясно не представляла, но мысли такие как бы очищали. И все это от него, от этого больного парня. От стихов его. От высоких слов про Родину. От порывов, над которыми сначала хотелось посмеяться: мол, хотя и два- дцать лет тебе, а мысли детские, начитался книжек, а жизни не знаешь, а она, жизнь, совсем иная, чем в книжках. Но теперь выходит, что и ее чем-то захватила эта книжная, выдуманная, как она считала, жизнь. А мо- жет, не такая она выдуманная? Может, правда, нужно жить иначе? Нет, о том, чтобы изменить свою жизнь те- перь, во время войны, Ольга, безусловно, не думала. Не 412
будет она голодать, как Боровские, и ребенка голодом мо- рить не собирается. Но о соединении одного с другим, своих рыночных дел с необычностью, красотой вечернего отдыха, — об этом начинала думать. Чтобы он тихим, но дрожащим от волнения голосом читал вот такое: Таварышы-брацця! Кал! наша родзша-мац! У змаганш з нядоляй патрацщь апошшя силы,— Ц! хваце нам духу у час тэты жыццё ёй аддацц Без скарг! палсч у маплы?! 1 — а она сидела бы, подперев рукой щеку, смотрела на его бледное лицо, на его и впрямь ангельский вид, и ей хоте- лось бы плакать от этих жалостных слов, от своего умиле- ния им, от страха за него... от всего сразу. Нет, пусть она будет искренней сама с собой: думала она не только о ду- ховной близости... Не постеснялась признаться, что любит его и никому не отдаст. И любовь ее теперешняя совсем не похожа на ту, что была к Адасю и до замужества, и после, во время их совместной жизни. Она, эта новая любовь,— как у того Блока, которого они читали вместе, а потом она по утрам читала одна, почему-то не желая, чтобы Олесь видел это, стеснялась. Только ревность ее была прежняя, такая же, как и ко всем тем женщинам, которые иногда заглядывались на ее Адася. Когда-то она избила кондук- торшу трамвая, когда сама увидела, что та билеты прода- вать забывает, а стоит около вагоновожатого и балаболит ему на ухо. Да еще и у начальства трамвайного парка по- требовала не направлять такую на линию с ее Авсюком: она не хочет, чтобы муж ее попал в тюрьму, чтобы на его совести была человеческая жизнь, хватит того, что отец ее под трамваем смерть нашел. Никаких других отношений между молодым мужчиной и молодой женщиной Ольга признавать не хотела. Потому и поверить не могла, что у Лены иной интерес во встречах с Олесем. Считала, что у любой бабы, какую бы должность она ни занимала, что бы ни делала, в голове одно — мужчина. Была уверена, что Лена связана с теми, кто взорвал офицерское кафе на Комсомольской улице, подпалил склад на товарной станции, о ком немцы вывешивают приказы — пойман, расстрелян, но ревность от этой уве- ренности не уменьшалась. Пожалуй, наоборот: думала, что 1 Стихи Максима Богдановича. 413
поскольку и он рвется туда же, то такая общность взглядов и порывов обязательно сблизит их. Ольга долго сидела на кухне, опечаленная, кляла свой дурной характер и свою сиротскую долю. В «зале» постояла перед зеленой плюшевой зана- веской — дверьми в его комнату. Хотела, чтобы Олесь отозвался. Но он молчал, его не было слышно — притаил- ся. Тяжело вздохнула, пошла к себе. Заснуть, конечно, не могла. Ворочалась, вздыхала: пусть слышит, может, пой- мет, что и она переживает, он добрый, смягчится, по- жалеет. После своего признания, смутившего парня, сколько раз Ольга порывалась пойти к нему ночью. Но каждый раз сдерживала себя. Не из стыдливости. Нет. Никогда не стыдилась взять то, что считала принадлежащим ей. Сдерживало иное. Дала зарок не делать первого шага, не ронять женского достоинства. Добиться, чтобы первым пришел он. Только в таком случае счастье ее будет полным. Но теперь, когда возникла угроза, что утром он может уйти навсегда — к Лене уйти! — стало не до тонкостей, нужно отважиться на такое, что привязало бы его навсег- да. Это будет очень нелегко. Раньше самоуверенно пола- гала, что ни один мужчина не в силах устоять перед ее чарами. Но в отношении Олеся такой уверенности не было. Необычный он, одержимый какой-то. Да и слабый еще, выздороветь выздоровел, а сил не набрался. В полночь уже, услышав в тишине ночи, как он повер- нулся и вздохнул — не спит, мучается, бедняга! — Ольга наконец решилась. Пошла в одной сорочке, босая. А он лежал на не- застланной постели, поверх одеяла, нераздетый. Ольга на мгновение растерялась. Но в ноги тянуло от холодного пола. Да и не отступала она никогда от того, что задумы- вала. И она забралась под край ватного одеяла, на котором он лежал. Олесь отодвинулся, но не поднялся и ничего не сказал. Это ее подбодрило. Однако Ольга ждала, чтобы первым заговорил он, пусть скажет хотя бы одно слово — и все станет ясным. Но он молчал, даже дышать перестал. «Ис- пугался»,— подумала Ольга, и ей стало весело, захотелось смеяться. — Ты обиделся? — Не-ет. За что? 414
Хорошо, что он отвечает, но плохо, если считает, что на нее не стоит даже обижаться. — Я тебя люблю. Он не ответил. Это задело ее женское самолюбие, она спросила с иронией: — Скажи мне — ты мужчина или не мужчина? — Я никогда не брал чужое. Тогда она повернулась, приподнялась, наклонилась над ним, ощущая близость его губ, зашептала: — А это не чужое. Твое!.. Все тут твое! Любимый мой, славный и глупый! Какой же ты ягненок неразумный! Не бойся. Полюби меня, и я все отдам тебе! — И зажала ему рот своими губами, чтобы он не сказал, что ему ничего не нужно. Целовала горячо, жадно... А потом была бессонная и очень короткая ночь. Они говорили без конца. Они как бы спешили высказать все, чего не могли сказать друг другу больше чем за месяц жизни под одной крышей. Конечно, Адасевой силы у него не было. Но было иное, чего она не знала раньше,— необычная нежность и в сло- вах, и в поцелуях, и в трепетной взволнованности, даже в ударах сердца, которые она слышала, прижимая его к себе. Олесь признался, что до этого не знал ни одной жен- щины, она первая. Ольгу растрогало это и наполнило еще большей влюбленностью и радостью. Все, что произошло между ними, казалось совершенно чистым, безгрешным, и совесть не тревожила ее, не чувствовала она вины ни перед Адасем, ни перед дочерью. Вину чувствовал он. Сказал об этом. Ольга ответила поцелуями. — Не думай, не думай... не нужно. Не твоя вина, моя. Я грешная... Но я не боюсь греха, потому что люблю тебя. Попробовала попросить, чтобы он никуда не рвался, ни в какую борьбу не встревал, пережил войну у нее, и она даст ему все, что нужно для счастья. Сказала — и сразу почувствовала его молчаливую настороженность и... от- чужденность; он будто резко отстранился, хотя в действи- тельности не пошевелился, только замер в неподвижности. Опомнилась и зареклась: не говорить больше об этом, пусть все идет как идет. И, чтобы вновь приблизить его, сказала: — А приемник... правда, зачем он нам, если все равно послушать радио нельзя?.. Пусть Лена забирает... Только, если что, не сказала бы, у кого взяла... 415
— Не скажет, Лена не скажет,— быстро и горячо за- шептал Олесь. — Ты так говоришь, будто знаком с ней с пеленок. Я ее лучше знаю,— сказала между прочим, без опреде- ленного оттенка, сама довольная, что прежней ревности нет. Откуда ей быть, той ревности, когда парень принад- лежит ей и она знает, какой он действительно ягненок. Но вместе с тем этот кроткий юноша стал ее властели- ном, и она отдавала ему все, открывала все тайны. Даже призналась, где прячет пистолет. Сама сказала. В старой иконе, что висит на кухне. Покойница мать сделала в иконе тайник еще во время гражданской войны, когда в Минске по два раза в год менялась власть. За приемником приехали на грузовике, с камуфляжно, по-немецки, раскрашенной кабиной и бортами. Машина испугала Ольгу. Она только что вернулась с барахолки, где натерпелась страху. Немцы устроили первую массовую облаву. Окружили весь рынок, выпускали через трое «во- рот», проверяли документы, вещи, обшаривая даже кар- маны. Ольга не боялась ареста. За что ее могут арестовать, известную всей полиции, да и некоторым немецким жан- дармам, торговку? Но испугалась, что лишится добра. В тот день коммерция ее шла выгодно. Она продала муку, соль и нутряное сало не за марки — в оккупационные марки слабо верила,— за перстни золотые и ручные часы, при этом, что важно для душевного спокойствия, не боя- лась, что ее обманули, подсунули вместо золота начищен- ную медь: со старым профессором в золотом пенсне, кото- рому очень нужно было поддержать больную жену, она договорилась еще два дня назад. Растроганная его не- практичностью и беспомощностью, дала старику допол- нительно фунт пшена, хотя могла бы и не давать. Доброта ее была вознаграждена: за остаток сала и пшена купила отрез чудесного, тонкого сукна. А потом еще больше по- везло. На глаза попался тот усатый, красивый мужчина, подходивший к ней еще осенью, в первые холода. Тогда он был в добротном, вышитом золотыми нитками кожушке, шутил, набивался в примаки. Сейчас он мало походил на жениха: похудел, усы отросли и обвисли, как у старика, порыжели, будто подпаленные; одет он был в замызганный ватник, на голове облезлая заячья шапка. Но на руке у него висел все тот же кожушок, привлекая уже не золо- том вышивки, а густой шерстью. Наверное, мужчина за- 416
прашивал приличную цену, потому что покупатели сразу «отваливались». У Ольги даже ёкнуло сердце: вот оно, торговое счастье, весь день не изменяет, два месяца назад привлек ее этот кожушок, «загорелся зуб» купить его, и вот он сам про- сится в руки. Может, теперь кожушок и не так уж входил в ее коммерческие расчеты. Но сам факт, что вещь, кото- рая когда-то понравилась, снова попалась на глаза, при- нуждал обязательно купить ее. Нужно показать гоно- ристому пану, кто тут хозяин, в этом людском водоворо- те,— он, полинявший, или она, по-прежнему краснощекая. Так и подумала с веселой игривостью: «Сейчас ты уви- дишь, кто здесь щука, а кто карась». — Продаешь? Он тоже узнал ее, засмеялся. — А ты, красавица, повсюду. Где же твои драники? — Дров нет, чтобы печь,— засмеялась и Ольга. — Жаль. Как бы я съел сегодня горячий драник! — Мужчина сглотнул слюну и постучал сапогом о сапог — замерзли ноги. Тем временем Ольга развернула кожушок и по-маль- чишески свистнула: красная и золотая краска сильно за- грязнена как раз спереди, где вышивка, будто в кожухе грузили дрова или ползали по земле. — Сбил пан цену своему товару. — Я дам рецепт, как почистить. — Сам почистил бы. — Не хватает времени. — Какой занятый пан! — Да уж- Ольга вернула кожушок, давая понять, что в таком ви- де он мало интересует ее. Посочувствовала, как хорошему знакомому, без насмешки: — Напрасно не продал тогда. Я хорошо заплатила бы. Но ему явно не хотелось говорить с привлекательной торговкой серьезно, он паясничал: — Если бы согласилась взять в придачу... Ольга вспомнила Олеся, необычность его ласк и не меньшую необычность своих чувств и засмеялась, глядя на рыжие усы. — Если бы у пана не было таких усов... Я боюсь усатых. — Для такой женщины головы не пожалеешь, не то что усов. — Теперь уже поздно. 14 И. Шамякин 417
— Вот как? Повезло же кому-то! А мне усы, выходит, помешали. А я на них такие надежды возлагал... Ольга подумала, что кожушок и в таком виде приго- дится Олесю. После воспаления легких ему нужна теплая одежда. А что загрязненный, то это, пожалуй, хорошо — меньше будут внимания обращать. Такому, как он, лучше быть незаметным. Снова взяла кожушок, пощупала шерсть. — Что просишь? — А что дашь? — Сало. Самогонку. — Марки. Мне нужны марки. Фабрику хочу купить. — А пан веселый. — Вижу, пани тоже не унывает. Веселый, веселый, а за цену стоял упорно, не хотел уступить и десятки. Ольга недовольно подумала: «Ишь ты, торгуется лучше нас, базарных баб». Но опять же уплата марками вышла ей на счастье. Бу- тылка самогонки осталась нетронутой и помогла ей вы- скочить из облавы. Отдала бутылку знакомому полицаю, и тот вывел ее из окружения через тайный, известный только им, полицаям, лаз в дощатом заборе. Каждый что- то выгадывал себе в этом вертепе: немцы — себе, поли- цаи — себе — за счет таких, как она, у кого было чем от- купиться. Конечно, ее не арестовали бы, тех, кто имел аусвайсы, отпускали, но кошельки многих и даже карманы пустели. Во множестве приказов и постановлений распи- сывалось, чем можно торговать, а чем нельзя. Постанов- ления часто противоречили друг другу. Этим пользовалось если не само СД, то те, кто помогал ему,— солдаты охраны тыла, полиция. Во время облав нагло грабили и подозри- тельных, и неподозрительных. И никто не жаловался. Ко- му пожалуешься? И на кого? Лучше подальше от лиха. Домой Ольга вернулась довольная — торговля вышла удачнее, чем она надеялась, и из облавы выскочила без особенных потерь. Рассказывала Олесю о кожухе, о его бывшем хозяине и об облаве весело, со смехом. А потом, спохватившись, спросила тихо, с тревогой: — Не приезжали? — Нет. Ей не понравилось предупреждение Лены, что за при- емником приедут на машине в воскресенье: казалось, было бы проще Лене перенести его к себе как-нибудь вечером, на комаровских улицах патрули редко ходят. 418
Больше, чем немецкий грузовик, испугало Ольгу то, что из кабины выскочил и пошел к воротам тот усатый, у которого она три часа назад купила кожушок. Вошел он смело, с грохотом, как странствующий порт- ной, только, открывая двери, вежливо попросил разре- шения: — Можно? Увидел Ольгу, удивился, сделал большие глаза, ко- мично встопорщил усы, коротко хохотнул. — Ай да встреча! Везет мне. Но застывшее Ольгино лицо — не веселая торговка, а сурово озабоченная и встревоженная хозяйка стояла пе- ред ним — заставило его виновато понуриться и тихо ска- зать пароль: — Привет вам от Фаины. Она просила забрать ее че- модан. — Как там племянник растет? — Петька? Начал ходить. Олесю, который из романов знал пароли замысловатые, с глубоким смыслом, такой бытовой пароль-диалог пока- зался наивным, неумелым, и это его немного встревожило. Не понравилось, как усатый хохотнул, сразу выдав зна- комство с Ольгой. Но сам человек понравился. Особым чутьем солдата Олесь почувствовал в нем командира, во- левого, опытного, и решил, что это не кто иной, как сам руководитель подпольной группы, таким его себе и пред- ставлял. Олесь выступил вперед, протянул руку. — Добрый день, товарищ.— Голос его дрожал от вол- нения. — Добрый день,— сказал усатый не как приветствие, а как похвалу дню и сжал хилую, немужскую Олесеву руку так, что тот едва не ойкнул от боли; весело блеснув глазами, гость объяснил, почему он добрый, день: — Я выгодно продал кожушок одной пани. После этих слов от Ольгиного сердца отхлынул страх, исчезла не свойственная ей конфузливость, от которой она будто одеревенела; сделалось легко, просто, весело, она звонко засмеялась и сказала, как давнему знакомому: — Балабол ты старый. Испугал. — Старый? Пани Леновичиха, смилуйтесь, не запи- сывайте в старики. Узнают девчата... Олесю хотелось услышать от этого человека особенные, очень серьезные, высокие слова — о борьбе. А он скалил 14* 419
зубы с женщиной. Парня нехорошо задело, что они встре- чались раньше и что Ольга с ним на «ты». — Товарищ...— попытался Олесь завести разговор. — Евсей. Мое имя Евсей. К такому имени не подходит ни «пан», ни «товарищ». Просто Евсей... Олесь понял, что человек, который доверился им, в то же время уклоняется от серьезного разговора. Поче- му? Кому из них не верит? Ольге? Или, может, ему, быв- шему пленному? Плен все еще чувствовал как клеймо, которое жгло и бросалось в глаза людям. Очень хотелось остаться с усатым наедине и сказать ему честно, по-мужски, что он комсомолец, молодой поэт и готов сегодня же вступить в подпольную группу и ис- полнить любое задание. Ольга сказала, где спрятан прием- ник: на чердаке, в куче старых стульев, матрасов, ушатов, кастрюль, тряпья. Необходимо полезть туда вместе с Ев- сеем и там поговорить. Нужно только одеться, иначе Ольга не выпустит за дверь. Но Ольга как бы прочитала его мысли — первая схватила с гвоздя купленный кожушок, накинула на плечи. Сказала усатому: — Полезли за чемоданом. У Олеся появилось то же чувство, что и при словах Ольги: «Балабол ты старый...» Но он устыдился этой обывательской чуши, которая лезет в голову, в сердце и опошляет его высокие мысли, порывы. Не до ревности теперь. Пока Ольга откапывала приемник, Евсей осмотрел чердак, заглянул в оконца — в одно, в другое,— будто вы- бирал наблюдательный пункт или изучал сектор обстрела. С особенным вниманием, с интересом осмотрел ближай- шие дома, перспективу кривых улиц, запомнил, где пере- улок проходной, а где тупик. Вернулся к Ольге, которая заворачивала приемник в дерюгу, сказал все так же весело: — Командная высота у вас тут. И костра мягкая. Ольга не поняла, что к чему, как высота относилась к костре. Тут, на чердаке, один на один с таинственным незнакомцем, делая дело, за которое можно очутиться в тюрьме, а то и совсем на виселице, она снова утратила свою бойкость и игривость. Говорила приглушенным ше- потом. Теперь это был не страх, а что-то новое, значитель- ное и непонятное, как тайна венчания или причастия. — Хилый твой квартирант. Слабенький. Как ребенок. — У него душа сильная. 420
- О, а ему, правда, можно позавидовать. Получить такую похвалу! Что ж, увидим. Тогда она повернулась к нему и неожиданно для себя попросила: — Не втягивайте вы его никуда. Зачем он вам, такой? И вправду дитя. Лучше я отдам вам...— Хотела сказать «револьвер», но осеклась, может, потому, что он не выка- зал удивления, не возразил, не согласился. Даже не по- смотрел на нее — проверял, надежно ли завернут прием- ник. Потом легко подхватил тяжелую ношу, пошел к лестнице. Ольга спустилась вслед за ним. Он ждал ее в каморке под лестницей, снова придирчиво осматривая ненадежную упаковку. Попросил мешок. Засунул приемник в мешок, напихал по бокам тряпок, чтобы мешок выглядел мягким, не выпирали острые углы. — Соседям скажешь, что ты продала... Что ты можешь продать? — Картошку, свеклу. Шерсть. У меня есть шерсть. Он как будто позавидовал: — Богато живешь. Ольга вспомнила, как он голодно проглотил слюну, вспомнив о ее драниках. Стоит накормить его, хотя в то же время не хотелось, чтобы он задерживался в доме. Полу- чил что положено — и, как говорят, с богом. Но предложила: — Драников нет, а картошка в печи горячая, с салом. Евсей засмеялся. — Не хватит кожушка рассчитаться за машину.— И осторожно взвалил мешок на плечи. Ольга вышла следом за ворота и застыла, ошеломлен- ная: за рулем грузовика сидел немецкий солдат. Евсей положил приемник на сиденье рядом с шофером. У Ольги мелькнула самая страшная мысль. Но она успо- коилась, вспомнив: «Не хватит кожушка рассчитаться...» И все равно ужаснулась: какой бешеный риск — нанимать немца! Она сорвала с плеч кожух, протянула ему. — А кожух? Чуть не забыл кожух. Он на мгновение растерялся, но тут же схватил кожух, бросил на приемник, засмеялся. — Спасибо, сестра.— И вскочил в кабину. У Ольги подкашивались ноги, она долго не могла сойти с места, пока не услышала, что сзади ее, за калиткой, стоит 421
Олесь. Рассердилась, что он вышел так, в одном пиджачке, без шапки. — Ты как малый ребенок! Хуже Светки! — С сильным стуком захлопнула калитку, погнала его в дом. — Хочешь снова лежать? Вот же дурень! За дверью, в сенях, Олесь повернулся к ней и, будто действительно сильно замерз, дрожащим голосом сказал: — Ты видела? Немец! Немец за рулем испугал парня не меньше, чем ее вна- чале. Но, сама рисковая, она уже в душе хвалила такую хитрость смелого и веселого человека. — Не бойся, он правильно придумал. Шофер не станет проверять, что везет, а патрули не остановят военную машину. — Откуда ты знаешь его? Ольга силком впихнула его в кухню и там, в тепле, поч- ти радостно засмеялась. — Боже мой, да ты ревнуешь! Олесь сконфузился, покраснел. Ольга обняла его, поцеловала в губы, в лоб. — Как я люблю тебя! Сашечка, родненький! Никого на свете так не любила! Чем ты меня так приворожил? А того, усатого... Я купила у него кожушок. Как он торговался! За каждую марку! А я отдала ему кожушок назад. Он же его продал, чтобы заплатить за машину. Смех ее постепенно затихал, теперь она говорила серьезно, смотрела Олесю в глаза и держала за плечи так, будто боялась, что если отпустит, то потеряет навсегда, целовала нервно, жадно. Потом вдруг повернулась к ико- не, в которой прятала пистолет, перекрестилась. — О матерь божья! Как ношу с плеч сбросила. И с ду- ши! На черта он мне, этот приемник! — И вымолвила как угрозу неизвестно кому: — Ну, теперь всё! Всё! И Ленку эту, партизанку, на порог не пущу. Всё. Всё! И ничего ты мне не говори! Ничего! Слушать не хочу! — И зажала уши ладонями, хотя Олесь не вымолвил ни слова.— У меня ребенок! Ягодка моя! Кровиночка моя! Сиротинка моя ненаглядная! — Села на кухонный табурет, залилась сле- зами.— Нет, не хочу! Не хочу! Всё! Всё! Что вы делаете со мной? Жалости у вас нет к людям... Такого приступа у нее еще не было. Олесь стоял у две- рей, смотрел на нее и молчал, думал, что женщину эту трудно понять, а потому неизвестно, что ей ответить. Мо- жет, обнять, приласкать и таким образом успокоить? 422
Шагнул к ней, но она испуганно сжалась, закрылась ру- ками, затрясла головой. — Нет, нет! Не хочу! Не могу! Не трогайте меня! Не трогайте! И тогда он подумал, что лучше действительно не тро- гать ее. Не втягивать в борьбу. Не тот это человек, который нужен в том деле, в которое вступает он... Задание с при- емником давало ему право считать себя принятым в ряды подпольщиков. Но вместе с тем как никогда раньше ему сделалось больно от мысли, что он вынужден покинуть этот дом и Ольгу, близость с которой вернула ему радость жизни, теперь он чувствовал к ней не просто благодар- ность, а то, о чем так много писал и читал... Он любит ее! И рад этому. Но имеет ли он право любить в такое время, связывать свою судьбу с женщиной, да еще с замужней и... с такими взглядами? Олесь не понимал Ольгу, а Ольга в тот день не пони- мала самое себя. Поплакать она умела и даже любила. Но чаще делала это с выгодой для себя. Когда-то плакала пе- ред родителями. Перед Адасем. Перед чужими людьми иногда выплескивала такие фонтаны слез, что и у самых черствых смягчались сердца. А тут? Чего она добивается тут? Хочет покорить парня? Так покорила уже. Во всем. Кроме одного... В одном — в своем стремлении воевать с немцами — его мягкая душа тверже металла. Так чего же она может добиться? Что он выполнит свое обеща- ние — уйдет от нее с благодарностью и любовью, как он сказал? Но этого она не хотела. Зачем же угрожать, что с приемником все кончится? А может, только начнется? Думая об этом, она внимательно следила за поведением Олеся. Понимала, что в ее интересах быстрее успокоиться, но слез сдержать не могла. За всю жизнь плакала так ис- кренне разве что на похоронах матери. Проснулась Светка, услышала всхлипы матери и, испуганная, закричала го- лосисто, на весь дом. Олесь первый бросился к ребенку. VI Нет, с приемника ничего не началось. Напрасно боя- лась Ольга. Напрасно считал Олесь, что приемник дал ему пропуск в подпольную группу. Никто его никуда не при- глашал. Никто не давал нового задания. Это могла бы сделать Лена, но она не появлялась. Олесь узнал ее адрес и раза два заходил в дом. Встречала мать Лены, вежливо, 423
но настороженно, хотя сразу догадалась, кто он, спросила: «Ольгин родственник?» Без иронии спросила, серьезно, зная, конечно, откуда взяла такого родственника Ольга. Поддерживала легенду, которую засвидетельствовал до- бытый Леной документ. Когда во второй раз старуха поспешно сообщила: «А Лены нет дома», Олесь заподозрил неладное, он вспомнил Ольгин плач и крик, вспомнил ее угрозу не пускать йартизанку Лену на порог... Неужели Ольга могла устроить такую истерику и тут, у Боровских? Он чувствовал себя совершенно здоровым и с каждым днем все больше мучился оттого, что сидит в тепле, в сы- тости, у женской юбки, в то время как идет война, гибнут люди, миллионы его ровесников ежедневно идут в бой. Еще недавно, даже тогда, когда отступили чуть ли не под Вязьму, он мечтал совершить исключительный подвиг, который прославил бы его имя, пусть и посмертно, и... из- менил бы ход войны. Теперь, после всего пережитого, он не забивал голову такими пустыми мечтами. Познав все ужасы фронта, плена, силу врага, он теперь хорошо пони- мал, что ни один самый исключительный подвиг любого сверхгероя не изменит хода войны. Для этого нужно одно: как можно больше убить фашистов. Любым способом. Любыми средствами. Он мучился, что не успел убить ни одного. Он должен стать настоящим солдатом. Первый выход из тихих и безлюдных комаровских пе- реулков в город — на рыночную площадь, на Советскую улицу — ошеломил Олеся. Сколько их, врагов! Солдаты, офицеры, полицейские, грузовики, легковые машины... На каждом шагу. Ошеломило даже не их количество. Страх множества и страх техники, которые причинили столько бед в первые дни войны, он преодолел еще на фронте, под Смоленском, вместе с бойцами полка, отбившего за день пять или шесть атак немецких танков. Он приехал в полк по заданию редакции и впервые видел немцев так близ , их танки. Сам не стрелял,— смешно стрелять по танкам из нагана,— но помогал санитарам выносить раненых. Ре- дактор был недоволен привезенным материалом. А он ра- довался, что не чувствовал страха, не думал о смерти и не отсиживался в тылу. Попытался написать, что если такой перелом произойдет в душе каждого бойца... Но редактор безжалостно вычеркнул всю «философию», редактор тре- бовал фактов героизма, а фактов у него было мало,— ведь он не успел записать фамилии людей, не до того было. Пришлось редактору брать фамилии из политдонесений. 424
Были ли это те люди, которые погибли на его глазах или которых он вынес с поля боя? Он не знал, но такой метод освещения событий его не возмутил, в тот день он не только преодолел собственный страх, но и само понимание подвига на войне переосмыслил. Нет, не множество немцев на улицах Минска его пора- зило. Их спокойствие, уверенность, устроенность. И то, что наши люди служат им. Он, безусловно, не думал, что жизнь должна остановиться,— чтобы существовать, люди вынуждены работать на оккупантов. Работающих на за- водах и фабриках он не считал врагами. Но оказалось — есть обслуживающие господ офицеров. Он добрался до вокзала, где, как около каждого вокзала, да еще в военное время, было особенно людно. И там увидел категорию служителей, о которых только в книгах читал,— мальчи- ков-носильщиков и чистильщиков обуви. Их было много. Некоторые исполняли не только роли носильщиков, но и возчиков, извозчиков. На санях-самотяжках, на тачках возили вещи офицеров и солдат в любой конец города. Некоторые уже довольно бойко предлагали свои услуги по- немецки. Увидел он и молодых женщин, поведение которых, за- игрывание с офицерами говорило о их занятии. Все это страшно поразило и причинило боль не меньшую, чем предательство некоторых бывших красноармейцев в лагере военнопленных. Ведь эти ребята вчерашние советские школьники. И девчата, о которых он еще недавно сочинял возвышенно-романтические стихи. Его юность, студен- чество совпали с годами всеобщей подозрительности, он верил, что вокруг немало врагов, агентов буржуазии и не- мецкого фашизма. Но он никогда не мог представить в те годы, что прислугой у фашистов станет кто-нибудь из его школьных или институтских приятелей. Какие у него бы- ли мечты ! Да и у всех его друзей! Любой из них умер бы, если бы его заставили везти вещи чужого офицера, врага, оккупанта... Откуда же взялись эти? Не силой же их при- гнали сюда? Он попытался поговорить с мальчишками. Но, заинтересованные вначале вниманием к ним, услышав его вопросы, они враждебно настораживались и отходили. Рассудив, детям он милостиво простил вину, даже пожа- лел их. Но женщинам оправдания не было. Женщин карал самой суровой карой. На другой день он стоял на площади Свободы перед полицейской управой. Ему хотелось посмотреть в лицо тем, кто пошел служить в оккупационные учреждения, 425
посмотреть в глаза открытых, явных предателей. Что на- писано на их лицах? Они заканчивали работу на исходе короткого зимнего дня, когда смеркалось. Но день был ясный, морозное небо полыхало ярким закатом, и он видел их лица и убедился, что это отпетые враги: не было в их глазах ни страха, ни раскаяния. Они выходили группами, мужчины и женщины, и весело переговаривались, смея- лись. Правда, расходясь в разные стороны, люди эти спе- шили, ускоряли шаги. Боялись. Чего? Темноты? Прибли- жения комендантского часа? Но наверняка у каждого из них есть ночной пропуск. Отдельно из управы выходили немцы. Офицеры. «Инструкторы»,— подумал Олесь. Немцы так не спешили. Они чувствовали себя хозяе- вами, пока не стемнело. Потом Олесь даже не мог вспомнить, почему, с каким первоначальным намерением, он пошел за этим немцем. Кажется, без всякой цели, из чистого любопытства: куда немец пойдет? Где он живет? А может, потому, что немец как никто другой залюбовался небом. Он вышел из двери один и несколько минут стоял на крыльце; потом остано- вился на площади и посмотрел назад, на самые яркие краски заката. Возможно, Олеся оскорбило, что фашист может быть поэтом, поэтической натурой. Не имеет он права любо- ваться нашим небом! Немец был молодой, высокий, красивый, типичный ариец, в мышастой шинели с меховым воротником, из-под которого были видны погоны обер-лейтенанта, в высокой фуражке с кокардой, с толстым желтым портфелем. А может, Олесь пошел следом потому, что, пройдя ми- мо, немец не обратил на него никакого внимания, не гля- нул даже. Почему? Из презрения? Задумался? Из уверен- ности, что ничто тут, в чужом городе, ему не угрожает? Или посчитал Олеся служащим управы? Офицер пошел на Интернациональную, а потом по крутому спуску на Пролетарскую. Деревянный тротуар обмерз, был скользким, и офицер сошел с него, шагал между тротуаром и мостовой, где снег не притоптали и не было так скользко. Олесь шел по тротуару. Замерзшие доски скрипели, пищали, кричали на все лады. Но и на это многоголосие немец ни разу не обернулся. Для него было естественно, что в городе кто-то шел сзади, кто-то впереди. На Проле- тарской народу было больше, и асфальтовые тротуары по- 426
чищены дворниками. Перейдя мост через Свислочь, немец начал подниматься на Замковую гору. Олесь только тут, на подъеме, почувствовал, как быстро тот идет; у него, обессиленного болезнью, началась одыш- ка, застучало в висках. Смеркалось, погасло пламя заката, в небе загорелись звезды. Свернув па пустыре около темной коробки Оперного театра на протоптанную тропинку, офицер впервые огля- нулся и, кажется, проявил тревогу, потому что остано- вился, как бы ожидая его, Олеся. Олесь сообразил, что не нужно останавливаться, и тем же ровным шагом приблизился, почтительно соступил в снег, обходя офицера, поздоровался: — Гутен абенд, герр офицер. Немец ответил: — Гутен абенд,— и добавил еще что-то, чего Олесь не понял, но сделал вид, что понял, о чем спрашивает госпо- дин офицер и ответил: — Я, я, нах хауз. Фрау... Жена ждет... — О, жена! — сказал немец и добавил что-то по-не- мецки,— наверное, пошутил, потому что сам засмеялся. На глаза попалась менее торная боковая тропинка, ко- торая вела к сгоревшим домам над Свислочью, и Олесь повернул туда, быстро шагая по склону вниз. На другой день Олесь ждал около управы конца рабо- чего дня. За сутки погода переменилась: мороз умень- шился, небо заволокло тучами, порошил мелкий снег, и потому быстро темнело. Более торопливо расходились работники управы, даже меньше шутили и смеялись. Не- спокойно все-таки у предателей на душе, не чувствуют они себя хозяевами в городе, подумал Олесь. А вот он, мсти- тель, к своему собственному удивлению, был совершенно спокоен. Гулял по площади, засунув руки в карманы длинного и широкого Адасевого пальто. Несколько дней назад он надевал это пальто с чувством вины перед чело- веком, который где-то воюет по-настоящему, думал с пре- зрением о себе: пригрелся около чужой жены, обул и на- дел чужое... Теперь не думалось об этом; пальто удобное, легкое, теплое, с глубокими карманами, новое, из хорошего драпа, оно придает вид обеспеченного человека. А кто сейчас обеспечен? Тот, кто работает у немцев! Еще дома Олесь подумал, что вещи красноармейца на этот раз по- 427
служат святому делу. Они необходимы, как и оружие со- ветского почтовика, погибшего от фашистской бомбы. Гуляя под окнами полицейского управления, Олесь не думал, что может вызвать подозрение, задержавшись на площади после того, как разошлись служащие. Встрево- жило, что офицер долго не выходит, дольше, чем вчера. Расчеты его строились на немецкой пунктуальности. Только немец мог идти со службы так, как шел вчера тот. Наверное, семью сюда привез, занял лучшую квартиру, обосновался навсегда, потому и любуется небом над го- родом. Офицер вышел не один, вместе с ним было еще двое — военный в форме СС и гражданский. Олесь испугался: неужели все трое пойдут вместе? Нет, эсэсовец и граж- данский распрощались, пошли в другую сторону — на Немигу. А обер остался на крыльце и, натягивая перчатки, несколько минут любовался, как кружатся снежинки, опускаясь на деревья в сквере. Олесь только теперь заметил, что деревья, запорошен- ные снегом, действительно красивы. И его снова покоро- било, что такой красотой любуется фашист, оккупант. Это вывело из странного, какого-то бездумно-застывшего спо- койствия. Он вдруг почувствовал, что спокойствие это су- ществует как бы независимо от него, а сам он, тело его, мозг, сердце до крайности напряжены в ожидании того, к чему он шел через многие муки, к чему готовился не только последние сутки... Но к черту все рассуждения, всяческое копание в собственных ощущениях! От этого начинается страх, неуверенность, разлад между умом и волей. Осталось десять, максимум пятнадцать минут до ре- шающего, самого ответственного экзамена. Обер ходит быстро — длинноногий, спортсмен, наверное. Но что это? Почему он пошел не в ту сторону? По Ленинской пошел, на Советскую. А тут, в центре, в домах, уцелевших от бомбежки и пожаров, работают магазины, кафе, и на ули- цах многолюдно; гуляют, конечно, в основном те, кто не боится приближения комендантского часа. Если обер зай- дет в офицерское кафе или кино, все сорвется. Олесь не мог примириться с мыслью, что можно про- жить еще хотя бы час, два, а тем более ночь, не осуществив своего намерения. У него же все готово и все рассчитано до последнего шага. И враг, конкретный враг, уничтожить которого он получил приказ от высшего командования — своей совести,— вот он, в нескольких шагах от него идет 428
с высоко поднятой головой, уверенный в своей безнака- занности. Невозможно отложить кару даже на сутки. Ка- залось, от того, когда будет заслуженно наказан именно этот пришелец, зависит очень многое не только в судьбе его, сержанта Гопонюка, но и в судьбе армии, народа. Опасаясь, что обер вдруг нырнет в какие-нибудь двери, куда его, туземца, не пустят (у офицерских кафе стоит охрана), Олесь ускорил шаг и приблизился к осужденно- му, рискуя, что своим тяжелым дыханием принудит того обернуться. Вчерашняя встреча произошла в сумерки, но если у немца глаз контрразведчика, он по внешним очер- таниям, по пальто мог запомнить того, кто шел за ним. Об отступлении Олесь не думал, не мог думать, однако и нового плана не было — где стрелять, когда. Полагался на случай. В смертники себя не записывал, как когда-то в лагере. Думал о собственном спасении,— именно теперь, как, может, никогда раньше, хотелось жить. Сжимал в кармане рукоятку пистолета так, что горела ладонь. Горело все тело, жгло внутри, стало душно. Или такое теплое Адасево пальто? Где он, тот случай, когда с шансом на собственное спасение можно выстрелить в этот ненавистный затылок, в узковатую спину, пружинисто мелькавшую перед глазами? Людей было много возле магазина. А дальше меньше, но если считать не людей вообще, а солдат, то их на улице больше, чем надо для того, чтобы задержать одного еще не очень сильного после болезни и не очень проворного пар- ня, спортсменом он всегда был посредственным — и в ин- ституте, и в армии. Офицер прошел кафе, Олесь с облегчением вздохнул и немного отстал, чтобы не вызвать подозрительности ка- кого-нибудь агента тайной полиции. А когда обер перешел Советскую и свернул на Комсомольскую, где дома целого квартала были сожжены, разрушены бомбежкой, а потому и на улице было так же малолюдно, как на Комаровке, как на пустыре возле Оперного театра, Олесь вновь поверил в свою счастливую звезду. Ему явно повезло. Тут все-таки можно выбрать и место, и момент для мести, и есть где спрятаться самому — в руинах. Молниеносно возник но- вый план. Но уже достаточно стемнело, и нужно опять приблизиться к жертве, чтобы не промахнуться. Рука, ко- нечно, будет дрожать от волнения, это только кажется, что он спокоен. 429
И вот это решающее сближение оказалось самым трудным. Вдруг не стало сил догнать офицера, появилось чувство, которого не было до этого,— муки совести: на- верное, ведь нужно выстрелить человеку в спину, убить его неожиданно, из-за угла. Пришлось опять убеждать се- бя, что это не человек — враг, страшный враг, безжалост- ный, и не может, не должно быть ему пощады. Обругал себя мягкотелым интеллигентом, моллюском. В этой борьбе с самим собой пропустил самые подходящие руины. Офицер повернул на улицу Карла Маркса, где уцелевших домов было больше, и прохожие едва вырисовывались в сумеречной снежной замети. Кто они? Свои люди? Немцы? Вдруг обер неожиданно, не останавливаясь, не замед- ляя шаг, нырнул в подъезд дома. Олесь кинулся следом, рванул дверь, которая захлопнулась за ним с оглуши- тельным грохотом. В подъезде горела тусклая лампочка. Офицер стоял на первой лестничной площадке и перчаткой стряхивал снег с воротника. Он не почувствовал опасности, не спрятался, он пришел в гости и не мог принести в квартиру сырость. Повернулся на стук двери, увидел нацеленный на него пистолет и, испуганный, не закричал, не попытался вы- хватить из кобуры оружие. Уронил портфель и поднял руки, сдаваясь, прошептал побелевшими губами: — О майн гот! Олесь выстрелил дважды. Под сводами старого камен- ного дома выстрелы прогремели, как из пушки, отдаваясь эхом где-то в вышине. Немец судорожно схватился за пе- рила и повалился на бок, ноги его бессильно скользнули по ступенькам лестницы в поисках опоры и... не нашли ее. Где-то на верхнем этаже открылась дверь, и кто-то крик- нул по-немецки. Трудно было не побежать, не броситься к руинам, но Олесь заставил себя идти спокойно. Прикинул, когда под- нимется тревога и будет организована облава. В доме, ко- нечно, живут немцы, офицеры, у них есть телефон, связь с СД, с полицией. Так что можно считать — тревога уже поднялась. Теперь важно определить район оцепления и постараться выйти из него. Было сильное искушение броситься в руины и пробираться по ним вниз, к Свислочи, дальше от центра. Но тут же вспомнил собак-ищеек. Ко- нечно, по следу пустят собак... Он прочитал не только всю эпопею о Шерлоке Холмсе и другие детективы, но и многие серьезные книги о мето- 430
дах подпольной борьбы в разное время, в разных услови- ях — о народовольцах, большевиках, подпольщиках гражданской войны, о гарибальдийцах, болгарских борцах против турецкого рабства, французских революционерах... Как, с какими уловками эти мужественные люди обманы- вали опытнейших сыщиков, организовывали побеги из самых страшных тюрем... Планируя прошлой ночью свою акцию — как убьет фашиста, как будет уходить от преследования,— он вспомнил и надеялся использовать многое из прочитанно- го. Но сменились обстоятельства, сменилось место дей- ствия. И нет времени подумать. Приходится полагаться на интуицию. Собаки не пойдут там, где след его затопчут чужие сапоги, чужие запахи. Значит, самое правильное — выйти на центральную улицу, на Советскую, где в это время еще немало прохожих. Было бы хорошо спрятать пистолет, он понимал, как опасно уходить с ним. В немецких приказах за одно только хранение оружия — смертная казнь. Но где же его спря- чешь? Как? Забросить в руины, навсегда лишиться ору- жия он не мог,— ведь это все равно что лишиться его в бою. В конце концов, он шел на большой риск, почти не оставлял шансов на спасение, намереваясь стрелять на улице. Ему повезло, что офицер вошел в дом на тихой, по- чти безлюдной вечером улице. Он вышел на Советскую, перешел на левую сторону, где прохожих было больше, гуляли офицеры, солдаты, женщины. Примет тревоги все еще не было. Но больше всего радовало его собственное спокойствие. Он даже не рассчитывал, что, осуществив задуманное, будет так спо- коен. Чувствовал себя так, словно выполнил очень нуж- ную, неотложную работу, хорошо выполнил, мастерски, и, довольный собой, своим умением, вышел погулять, по- дышать свежим воздухом, полюбоваться снегом. Как кра- сиво он кружит, снег! Прошла легковая машина с включенными фарами. В их свете снежинки казались серебряными мотыльками. Но машина эта была и первым сигналом тревоги. Она очень быстро промчалась в ту сторону, в центр. Он не стал оглядываться, куда машина повернет — не к месту ли происшествия? Ускорил шаг. Теперь это можно было сде- лать — начался спуск к Свислочи. Тут почти все спешили, и не только сейчас, перед комендантским часом, но даже днем — он это заметил еще в первый выход сюда, в город. 431
Этот спуск будто суженное русло реки, где течение уско- ряется, так ускоряется и людской поток. Тревогу услышал на мосту. Завыли не сирены — гру- зовики где-то на площади Свободы, около полицейского управления. Там же в снежное небо взлетели три красные ракеты,— наверное, условные сигналы патрулям. Олесь злорадно подумал, что не такая уж оперативность и на- лаженность у оккупантов, как они расписывают это, рас- пуская легенды для устрашения людей. Минут Десять, ес- ли не больше, прошло с момента его выстрела до начав- шейся тревоги. Для такого происшествия, да еще в доме, где живут немцы, явно много. Сразу за мосте»! он повер- нул влево, в темный, безлюдный переулок. Ольга кормила на кухне ребенка и встретила Олеся не очень вежливо — сказала будто шутя, но с явным укором: — Долго ты гуляешь, дорогой мой. Уж не к девчатам ли ходишь? Может, к Ленке? Олесю хотелось ответить шуткой, наладить душевный контакт и в этом уютном домашнем тепле, где так хорошо, так мирно пахнет сытной едой, ребенком, свежевымытым бельем, сохнущим на кухне,— вообще всем, чем может пахнуть человеческое жилье, — забыть о том, что случи- лось какой-то час назад. Исполнил свой долг — и забыл. Как на фронте. Но ничего сказать не смог, не потому, что не нашел шутливо-веселых слов, а потому, что вообще не мог вымолвить ни одного слова: вдруг сжало горло, стис- нуло в груди, зашумело в голове и так повело в сторону, что он испугался, как бы не потерять сознание, не упасть. Отчего это? От быстрой ходьбы? Петляя по темным улицам и переулкам, он не шел — бежал. Кончился запас спокой- ствия, уверенности, как горючее в самолете, и после тре- воги он думал об одном: дотянуть бы до базы, там без- опасность и отдых. И вот «горючее» кончилось совсем, си- лы оставили его. Осторожно, как пьяный, который боится поднять шум, он расстегнул пальто, размотал с шеи шар- фик, повесил на вешалку в «зале». Ольга, встревоженная его молчанием, наблюдала за ним через открытую дверь, хотя рассмотреть лицо не могла — лампа горела в кухне, а в «зале» было темно. Олесь прошел в свою комнату, но тут же вернулся и что-то переложил из кармана пальто в карман пиджака. Это еще больше встревожило Ольгу: связался все-таки 432
с теми, с Ленкиными друзьями, и принес, дурень, что-то запретное. — Светик, еще одну ложечку! А вон, глянь, зайчик в окошко смотрит, ест ли Света кашку... Уговаривая малышку, она вздрогнула: показалось, что и правда чужие глаза следят из темного окна. Посидела неподвижно, подумала о своей тяжелой судьбе, о душевной раздвоенности, о том, как лучше поговорить с Олесем, чтобы навсегда выбить из его горячей головы эти мысли — о мести немцам. Есть кому мстить без него. Нужно нако- нец проявить характер, свой, леновичский. А то так не- долго и до Седы. Если не думает о себе, пусть подумает о ней, о ребенке. Хотя что ему чужой ребенок! Ему Сталин дороже. Мать не вспоминает так часто, как Сталина. Ольга настроила себя воинственно, на самый суровый разговор, но не очень была уверена, что разговор такой получится: чем ему можно пригрозить, чего он испу- гается? Накормила дочь, перешла с ней в «зал», перенесла туда лампу и позвала с той грубоватостью, в которой была и шутка, и угроза: — А ну, иди сюда, голубчик! Поговорить нам надо. Олесь не отозвался. Ольга, забеспокоилась: — Саша! Не уснул ли ты? С лампой вошла в его комнату. Нет, он не спал, но ле- жал на кровати, нераздетый, в обуви, чего никогда не раз- решал себе, только свесил ноги, чтобы не загрязнить са- погами белье, а на грудь натянул смятое одеяло. Его сильно лихорадило, колотило всего, даже зубы стучали. Ольга поставила лампу на столик, испуганно наклони- лась над ним. — Саша, что с тобой? Заболел? Говорила же, что рано еще гулять... Боже мой, как тебя трясет! Что случилось? Что случилось, он знал, но почему «вибрация» нача- лась так поздно, понять не мог и потому испугался — от мысли, что, наверное, не пригоден он к такому делу, не помнил, чтобы у кого-нибудь из героев прочитанных книг после убийства врага наступало подобное состояние. На дуэли убивали не врага — бывшего друга, и победитель спокойно уезжал с места события... «Слабые, значит, нер- вы»,— думал он. Но с непригодностью своей к такому делу все же не согласился: «Ничего, закалюсь! Первый раз все трудно дается». Хотел скрыть лихорадку от Ольги, потому залез под одеяло, надеясь, что, если согреется, все пройдет. 433
Естественно, что в совершенном поступке он ни в коем случае не собирался признаваться Ольге, только Лене, да и то после того, как она свяжет его с подпольной группой. Но, проявляя такую необычную слабость, он почувст- вовал себя униженным перед женщиной, и ему захотелось как-то возвысить себя, сказать ей, что не глупость, не на- сморк, не испуг перед собакой или патрулем причина его лихорадки, все гораздо серьезнее. И он, заикаясь, при- знался: — Я... я у-убил не-емца... оф-фи-цера. Странно. Сказал — и озноб начал проходить, может, потому, что передался Ольге: она держала его руку, и ее рука задрожала после его слов, похолодела. — Где? — спросила она шепотом, будто совсем обес- силела. — На Карла Маркса. В подъезде дома, где они жи- вут,— ответил он тоже шепотом, но уже совсем иначе, не заикаясь. — Как? — Из пистолета. — Из того? — Из этого.— Он достал из кармана пиджака писто- лет, показал его из-под одеяла и другой рукой нежно по- гладил дуло. Ольга почувствовала запах пороха от недавних вы- стрелов и окончательно убедилась, что это не сон, не шут- ка, что все правда. — Боже мой! Что ты наделал?! — И начала отступать от него со страхом, осторожно, как будто шла по минному полю или по горячим углям. А он вдруг сбросил одеяло, засунул пистолет обратно в карман, сказал уже громко: — Пойми... я не мог иначе... Теперь я почувствовал себя человеком, бойцом... Я убил врага... А это... так, с непривычки,— кивнул он на кровать, имея в виду лихо- радку, будто оставил ее там, под одеялом. Ольга отступила к двери, не спуская с него широко раскрытых глаз, смотрела с ужасом и вместе с тем с удив- лением. Она никогда раньше не верила, что этот интелли- гент, деликатный мальчик способен на такое; одно — сло- ва, которые он говорил, к любым словам она относилась с недоверием, совсем другое — дело, поступок. Она отсту- пала, пораженная и испуганная, а Светка притопала к Олесю, протянула ручки, просясь на руки. Ольга броси- 434
лась к дочери, схватила, как бы обороняя от него, прижала к себе так, что малышка испуганно заплакала. — Деточка моя дорогая! Что же это на наши головы валится? Какую беду он нам принесет? Боже мой! Что ты за человек? Что ты за человек?! Она вышла в «зал», ходила там вокруг стола, укачива- ла ребенка, успокаивала, но материнский страх, тревога передались и Свете — она плакала не переставая. В тем- ноте Ольга наскочила на стул, он упал, загремел... Олесь вынес в «зал» лампу, повесил над столом. Он совсем успокоился и почти радовался, что победил и тако- го врага, как нервный шок, появились уверенность, сила и такая же решительность, какие были несколько часов назад, когда, вооруженный, он выходил из дома. Видимо, Ольга почувствовала эту его уверенность, потому что спросила: — Что же нам теперь делать? — Да не бойся ты. Если там не схватили, то теперь нечего бояться. — Дурак ты, дурак! — выругала, но не зло, не грубо, теперь в ругательстве звучало и какое-то уважение.— Что ты понимаешь! У них собаки, у них сыщики. Ты не зна- ешь, как они ищут! Да они по следу под землей найдут. — Если бы они шли по следу, то схватили бы сразу. Я по Советской шел, мимо кино, там давно мой след за- топтали. — Много ты знаешь! Ничего ты не знаешь! Да собаки через неделю по следу идут. И у сыщиков нюх что у со- бак.— И вдруг со злостью потребовала: — Дай пистолет, я выброшу его к черту! Нашла игрушку, дура-баба, да еще и сумасшедшему такому сказала... С чем играть надумал! Дай сюда! — Я сам. Сообразил: если спрячет она, пистолет больше не най- ти, а расстаться с оружием теперь, когда положено начало, он не мог. Быстро пошел к двери. Ольга не остановила, хотя выходил он без пальто, без шапки. На дворе шел снег. Это еще больше успокоило. Пистолет нужно было спрятать не от СД — от Ольги, ведь наилучший Шерлок Холмс она, хозяйка. Потому он долго топтался под клетью, в дровяном сарае, в хлеву — там Леновичи когда-то держали свиней,— прикидывал, где лучше спрятать. Засунул было в дрова. Нет, ненадежно, не только Ольге, любому постороннему бросится в глаза, что давно, осенью еще, сложенный штабель дров разбирался. 435
Закопать в хлеву? Но без света не замаскировать разрытый навоз! Снег! Снова надежда на снег, он может засыпать место тайника. Завернул пистолет в тряпку, сунул в сугроб под забо- ром, не соступая с тропинки: вспомнил, как прятала Ольга, поверил в парадоксальный принцип — чем ближе спрятано, тем труднее найти. Стало холодно, он подумал, что болеть сейчас некстати, и поспешил в дом. Ольга, одетая так, будто собралась на рынок,— в паль- то, в теплом платке, в валенках,— с лампой в руках ходила по дому, словно искала что-то нужное, без чего нельзя выйти на улицу или даже больше — от чего зависит без- опасность, жизнь. А на диване в уголке сидела закутанная Светка. Она молчала и не по-детски испуганными глазами следила за матерью или, может, за светом, потому что когда Ольга зашла в его, Олесеву, комнату, малышка бес- покойно зашевелилась, а когда приблизился он, заплакала. Олесь не удивился, что Ольга собралась куда-то пойти, она иногда ходила вечерами к соседям. Поразило, что она хочет взять ребенка. Куда? Зачем? Ольга вышла из комнаты, цыкнула на дочь: — Замолчи! Подняв лампу, осмотрела стены, обвешанные фото- карточками родителей, ее собственными, девичьими, школьными. Олесь понял, что ничего она не ищет — она прощается с домом. Неужели может так легко бросить нажитое доб- ро? Почему? — Куда ты собралась? — Он хотел спросить громко, спокойно, но невольно прошептал эти слова, даже самому стало противно. — Пойду к брату. — Теперь? Не надо, Оля,— попросил он ласково.— Подумай, что ты делаешь. Тебя задержат, начнут допра- шивать... Да и брат... что ты скажешь там? — А что делать? Что? Скажи мне, умник! — зашипела она, наступая на него с лампой в руке.— Привел в дом бе- ду, а теперь скулишь: «Не на-адо, О-о-ля!»— передразни- ла она зло. Отступая от нее, Олесь прижался спиной к горячей печке и от тепла вздрогнул, будто током ударенный, но тут же будто дивный бальзам разлился по телу, расслабил до полного изнеможения; он вдруг почувствовал, как страшно устал, как сильно застыла спина, и печка показалась 436
единственным спасением от любой беды, от любой хворо- бы. Так же вот хорошо, уютно, в безопасности он почувст- вовал себя тогда, когда она, эта женщина, привела его в свой дом, по существу полуживого уже, напоила, накор- мила и положила на теплой лежанке, чтобы отогрелся после лагеря. Благодаря ей он изведал не сравнимую ни с чем радость первой победы и первой мести. Но теперь он не имеет никакого права ставить под удар свою спаси- тельницу и особенно ребенка. — Проще уйти мне, — сказал он и, помолчав, пообе- щал: — Я сейчас уйду, не бойся. Считай, что я не возвра- щался после дневной прогулки... Но оторваться от печки не смог. После лагеря, после болезни, даже у тепло одетого, у него вот так застывала спина, и он страшился холода. Ольга сразу притихла, отступила, повесила лампу, села на диван рядом с дочерью и широко раскрытыми глазами, в которых были и страх, и удивление, и недоумение, и но- вое, не понятное ей самой чувство, смотрела на него. Вздрогнула от мысли, что перед ней совсем иной человек, не тот слабый паренек, который так долго, как говорят, дышал на ладан, которого она едва выходила. Она не рас- смотрела его усталости. Поразило его спокойствие. Убил человека, пусть себе и немца, подрожал немного (это она понимала) и теперь стоит, будто ничего не случилось, греет спину... Никто и никогда не называл ее трусихой, все считали отчаянной — под бомбы лезла из-за ящика макарон или тряпки какой-то. И немцев не боялась. Как она с ними разговаривала при первой же встрече! Красноармейца не побоялась взять в дом. Разве не рисковала? Ко всем ужа- сам войны, кажется, привыкла, и хотя сердце не однажды леденело в бессонные ночи от страшных мыслей, она ни- когда не теряла способности трезво рассуждать. А тут, когда услышала, что Олесь убил немца-офицера, затмение на нее нашло, она утратила всю свою рассудительность, практичность, изобретательность. Особенно встревожи- лась, когда он пошел прятать пистолет. Металась по дому, оделась сама, закутала дочь, хотя совсем не представляла, куда она может пойти. О брате сказала просто так, лишь бы что-то сказать, идти к Казимиру не думала и, конечно, не пошла бы. Отношения их и раньше были не очень родственными, особенно с его женой. В последнее время еще больше испортились: Казимир проявил «заботу» о ней, узнав, что сестра взяла пленного, пришел и потребовал, 437
пользуясь правом старшего, чтобы она выбросила красно- армейца, отвезла в больницу — Олесь в то время лежал в горячке. Ольга поссорилась с братом, выгнала его из до- му, она никогда не позволяла командовать собой, и с того времени они не встречались, лишь восьмилетний племян- ник раза два наведывался,— конечно, родители присылали на разведку. Ольгу ошеломило и почти возмутило, что Олесь так спокойно греется у печки. Но вместе с тем его спокойствие усмиряло ее панику, теперь она уже наверняка знала, что никуда не уйдет из своего дома. Однако за все, что пере- жила, за то, что выдала свой страх, захотелось отплатить ему. Сказала почти злорадно: — Что вы сделаете, такие, как ты? Смерть себе найде- те? Немцы в Москву вступили. — Неправда! Ложь это! — Он почти закричал, шагнув к ней.— Не слушай фашистской брехни! Сколько раз они объявляли! — Нет, правда, — упорно твердила Ольга и придумала в доказательство то, чего не слышала ни из немецких ре- продукторов, ни от шептунов базарных: — Московское ра- дио замолчало. Олесь испуганно осекся, как бы захлебнулся. Но слишком тверда была его вера, и он снова возразил: — Фашистская брехня! От кого ты слышала? Ты сама слушала его, радио? Станцию могли разбомбить. Но Москвы... Москвы им не взять! Пойми ты! В Москве — Сталин! — Для него это был самый убедительный аргу- мент, другие, более многословные, он приводил ей не один раз. — Собой твой Сталин заслонит Москву? — Не смей! За Сталиным — народ! Вся страна! — Не кричи! Сумасшедший! — прошептала она, но без гнева и страха, примирительно, и это остудило Олеся, он замолчал, снова обессиленно прислонился к печке, но тепло лишало воли и силы. Доказывать Ольге то, о чем не однажды говорил, когда она охотно слушала, больше не хотелось. Он закрыл глаза и... провалился в бездну — за- сыпал. Пошатнулся, раскрыл глаза и не сразу сообразил, что изменилось: Ольга стояла без пальто и раскутывала малышку. Понесла дочь, чтобы уложить спать. Пела ей колыбельную. С песней этой все вернулось на свое место. Так повторялось каждый вечер. Так будет по- вторяться извечно — колыбельная и сон ребенка. И он не думал уже, что нужно оторваться от печки и пойти на хо- 438
лод, в неизвестность, в опасность. Он снова засыпал под слова любимого поэта, он их сам напевал ребенку — Ольга научилась от него: Стану сказывать я сказки, Песенку спою; Ты ж дремли, закрывши глазки, Баюшки-баю. Возможно, Ольга не выговаривала слова песни, только напевала мотив, возможно, он сам повторял их, укачивал себя. Пошатнувшись, просыпался, укорял себя, считая и сон слабостью: все у него не как у людей, не как у героев прочитанных книг — то лихорадит, то клонит ко сну. Ольга позвала громко, тоном приказа, как сердитая жена мужа: — Иди сюда! Покачай эту юлу. Может, у тебя уснет. Чтобы окончательно успокоиться, Ольге необходимо было что-то делать, действовать. Тянуло проверить, не случилось ли чего-нибудь необычного вокруг, не перевер- нулся ли весь мир. Олесь спросил вслед: — Куда ты? Она не ответила и не остановилась. Только постояла, затаившись, в темном коридоре, слушая, что делается во дворе. Понимала, что если бы они пришли, то загремели, загрохотали бы на всю Комаровку. Однако все равно вы- глянула из двери осторожно, будто враг мог сторожить за углом. Так же осторожно обошла двор, проверила, нет ли на свежем снегу следов. В темный хлев заглянуть побоя- лась, только потрогала задвижку. Послушала вечерний город. Он не был мертвый, но дышал, жил затаенной жиз- нью. Тут, на Комаровке, где-то на соседней улице, мирно скрипели сани и бодро фыркал конь. А где-то там, в цент- ре, йа Советской, громко играла немецкая музыка. Завое- ватели веселились. Может быть, у них действительно праздник? Кричали же недавно громкоговорители на рын- ке, что доблестные войска фюрера вступили в большевист- скую столицу. Ольга не была в Москве, но от мысли, что в Москве немцы, у нее болью сжалось сердце, ни за один город так не сжималось. И вдруг она почти обрадовалась, подумав, что не кто иной, а он, ее Олесь, испортил немцам праздник, если не всем, то некоторым наверное. Пусть жена того, кого нет уже, родители его прочитают печальное известие под бра- 439
вурную, победную музыку. Как она прозвучит для них, эта музыка? Подумав так, она и себя почувствовала как бы победи- тельницей. Открыла калитку и уже смело вышла на улицу. Захотелось хозяйкой погулять по Комаровке. Проверить свою внезапную смелость. Если он, Олесь, мог сделать та- кое, то почему она не может пройтись по улице, на которой родилась, выросла? Наплевать ей на комендантский час, патрулей! Ей нужно осмотреть не только свой двор, а всю Комаровку! Пусть знают, что Леновичиха никогда труси- хой не была и не будет. Если уж рисковать, то до конца! Возможно, действительно у нее был вид хозяйки, по- тому что даже полицай в черной шинели почтительно соступил с тропинки в снег и поздоровался, она его не уз- нала, а он, наверное, ее знал по рынку. Кто тут не знает Леновичихи? Когда дошла до переулка, где жили Боровские, ей вдруг захотелось зайти к ним. Она же давно не была — сначала из-за своей глупой ревности, а потом неизвестно из-за чего. А напрасно. Ведь все время была убеждена, что Боровские знают больше, чем все остальные комаровцы, а потому и живут иначе — бедно, но уверенно. И теперь ей показалось, что только от Боровских она может услышать что-то такое, отчего многое станет ясным и в голове не бу- дет такой каши. Даже показалось, что и о сегодняшнем случае в городе Боровские уже что-то знают, хотя и пони- мала, что это невозможно: прошло всего каких-то два часа, не больше. Удивилась, что у Боровских не были закрыты ни ка- литка, ни двери: заходи кто хочешь, никого не боятся — ни бандитов, ни власти. Ольга в сенях постучала сапожком в стену, но никто не отозвался, хотя в доме гудели голоса и изредка доносился молодой смех — смеялся брат Лены Костя, ученик девятого класса, вернее, ходил бы в девятый эту зиму. Боровские всей семьей сидели вокруг стола и... играли в карты, в «дурака». Сам старик, Лена и ребята — Костя и двенадцатилетний Андрей. Тут же сидела их мать, Ма- рия Павловна, и, нацепив очки, чинила какую-то свитку. На столе горела коптилка, выгорало довольно вонючее масло, какой-то немецкий суррогат. Увидев неожиданную гостью, заметную тревогу про- явили Лена и мать. Лена даже приподнялась навстречу и всем видом молчаливо спрашивала: «Что случилось?» 440
Такими же широко раскрытыми глазами смотрела и Ма- рия Павловна, рука ее с иголкой застыла в воздухе. Ольга успокоила их: — Зашла проведать, как вы тут. Давно вас не видела. Днем нет времени, а вечером боимся выбираться из своих нор. — Тебе чего бояться? — недружелюбно бросил Костя.— У тебя такие защитники... — Ну, ты, брат, гостей так не встречай,— миролюбиво упрекнул сына старый Боровский. Ольга отметила, что наборщик еще больше ссутулился, исхудал, полысел, но живости, веселости не убавилось ни в его движениях, ни в словах, ни в глазах, будто по-преж- нему живет он зажиточно и счастливо. Мальчик и старик не прервали даже карточной игры. Костя кричал на весь дом, с размаху бил потрепанной, засаленной картой: — А я вашего Гитлера лейтенантом козырным! Вот так! А что, сдался? Даже челка облезла. Будешь ты бит всегда, паразит! — Костя, не распускай язык,— строго предупредила мать. А Петр Илларионович смеялся: — Лена, давай, что там у тебя есть. А то эти красные казаки теснят меня. Снова, смотри, генеральского под- бросят. — A-а, вы хотите на нас Геринга спустить, как собаку с цепи? Тоже мне туз! Чихал я на такого туза! — Костя! — Молчу, мама. А что, боишься, что Леновичиха до- несет? Андрейка, сожжешь ей дом, если меня посадят... A-а, у вас еще восьмерочка? Побьем и ее! Ольга вспыхнула, больно стало от такого оскорбления в семье, куда ее привели лучшие чувства. Очень захоте- лось ударить этого щенка — словами, признанием, что ес- ли и не сама она, то с ее помощью, ее оружием сделали нечто большее, чем делает он, шляясь по городу. Но при- кусила язык, надулась. Лена возмутилась: — Поросенок ты, Костя! Ольга моя лучшая подруга. — Да ну? — кажется, искренне удивился Костя. — Надеру уши, Кастусь,— погрозила мать и, чтобы загладить как-то неловкость от сыновних слов, уступила Ольге свой табурет.— Садись, Олечка. Не обращай вни- мания на этого пустозвона. Ремень по нем давно не ходил. Как тебе живется, Олечка? 441
— Ах, тетечка, живется как гороху при дороге. Вон в чем меня Костя упрекает. А я красноармейца от смерти спасла. А ты что сделал, козел ты безрогий? — бросила Ольга Костику, но тот не принял вызова, даже за козла не обиделся, хотя это была его школьная кличка. — А я тебе, дорогая сестричка, вот какую бубновую дамачку еще подсуну. А что? Мимо? Андрей, отдай им свою семерку, пусть радуются. — Ну и бандиты же! — крутил лысой головой и сме- ялся Боровский.— Где только, черти, так насобачились? Седьмой раз в «дураках» оставляют. — До десяти догоним — полезете под стол. — Так я тебе и полезу, раскрывай рот шире,— сказала Лена. — А уговор? — закричал младший Андрей.— Как до- говорились? Ольга расстегнула пальто, сбросила с головы платок. Несмотря на оскорбление, ее вдруг охватили веселость и картежный азарт: забыть в игре обо всем, как, наверное, забывают Боровские. — А ну-ка, Лена, дай я партию скину. Покажу этим хлюпикам, как нужно играть. — Ух ты, какая сила! — притворно ужаснулся Костя.— Сам фельдмаршал Бош, который вошь! Играла Ольга в подкидного хорошо, как, кстати, и мать ее, лучших Комаровских игроков когда-то в «дураках» оставляла. Первые же ее ходы заставили Костю задумать- ся, он перестал балагурить, засвистел мелодию песни «По долинам и по взгорьям...». Лена стояла за спиной у отца и подсказывала ему ходы. Костя, почувствовав угрозу, взволновался. — Андрей, не показывай ей карты. А ты еще раз под- скажешь — прищемлю нос дверьми! — пригрозил он сестре. Наверное, чтобы показать доверие к Ольге, Петр Ил- ларионович напомнил, на чем был прерван их разговор: — Так, говоришь, Костя, «приходи вечером»... — Да,— засмеялся Костя, и вслед за ним засмеялись все Боровские, даже мать, которая пересела на диван и, делая вид, что нашивает заплату на рукав свитки, в действительности зорко следила за Ольгой, будто хотела по лицу ее, по глазам, по тому, как она играет, как смеет- ся, разгадать ее мысли потаенные. Ольгу это разглядыва- ние немного смущало. Старик объяснил, почему они смеются: 442
— Сегодня Костя гулял по Некрасовской и услышал, как одна тетка через улицу кричала другой: «Настя! Приходи вечером к нам, Антона в партизаны провожать будем!» — Я даже сел под забором,— засмеялся Костя,— ду- мал, спектакль какой-то. Нет, серьезно: «Хорошо, говорит, приду»,—«И старика веди. Стаканы принесите, а то у нас не хватит на всех». — Как тебе нравится? — спросил Боровский у Ольги со смешинками в глазах, но серьезно и пытливо загляды- вая в ее глаза, может, потому, что Ольгу это приключение не рассмешило так, как всех их. — Глупая баба,— осудила незнакомку Марья Пав- ловна. Старик повернулся к ней, возразил: — Глупая, говоришь? Ой, нет, мать! Люди живут по своим законам. Неосторожная — это правда. Сказал он про неосторожность, и Ольга сразу же поду- мала об Олесе, о его поступке, и сердце тревожно сжалось. Зачем Боровские рассказывают ей, что какой-то Антон собирается в партизаны, да еще выставляют, как напоказ, свою веселость? Не очень она верит, что им так весело от этого случая, такой лгунишка, как Костя, может что угод- но выдумать. Ольга и старик влепили парням «дурака». По условию, за первого «дурака» они должны были получить щелчки по носу. Андрей пробовал опротестовать законность экзе- куции: играла не Лена, а Ольга. Но Костя согласился: раз они приняли такую замену, то вынуждены терпеть, ничего не поделаешь. Щелчки давала Лена. Андрейку она пожалела и щелк- нула легонько, для вида, а Косте влепила такого «желу- дя», что у того брызнули из глаз слезы и начался чих. — Ну, зараза, и бьешь! Не пальцы, а рогатка. А я тебя называю своей любимой сестрой. Старый Боровский откинулся на спинку стула, закинул голову и залился смехом, как ребенок. Теперь уже и Ольга поверила, что смеется он искренне, и ей тоже сделалось смешно, хорошо, уютно в этой семье, она пожалела, что с начала войны почти никогда не гостила у Боровских вот так, по-соседски. Мария Павловна любовно смотрела, как смеются муж и дочь, и укоризненно качала головой, как бы говоря: «Какие вы еще дети!» 443
Играли вторую партию. Костя стал настороженным, молчаливым, не болтал больше, только свистел, поэтому давал возможность остальным поговорить. Мария Пав- ловна спросила: — Как там твой бедняга, отошел немного? — Гуляет уже. В город ходит. К людям рвется. Работу хочет искать. А я ему говорю: «Зачем тебе работать на немцев? Помогай мне». Костя хмыкнул: — Открой торговую фирму. «Ольга Ленович и К °...» — Костя, получишь по губам,— осек парня отец. Ольга не обиделась. — А что ты думаешь? И открою. Хочешь, в компаньо- ны возьму? — Капиталов не имею. — Зазывалой будешь. Крикуном. — А что, съел, сын? — засмеялся Петр Илларионович. А матери не понравилось, что Ольга так думает о ее сыне,— шутить шути, но знай меру,— потому отплатила ей: — Не боишься, что Адась, когда вернется, приревнует? Люди могут наговорить, чего и не было. — А все было, тетечка.— И сама удивилась такому неожиданному признанию, но была довольна собой, своей решимостью, даже порадовалась, что Боровские сконфу- зились, добавила: — И будет. Лена даже застыла с картами в руках, без того огром- ные глаза на худом лице сделались с яблоко. А Мария Павловна смотрела с удивлением и укором: как можно в таком признаваться? «Что, съела?» — подумала Ольга о ней словами старого Боровского. — Ой, Олечка! — мигнула Боровская, показывая на ребят: не нужно при них. Но даже Костя, занятый игрой, не понял, что к чему. — А я уже ничего не боюсь! Боровский посмотрел на Ольгу серьезно, в его глазах не было ни смешинки, ни укора — только интерес. — Правда, такой смелой стала? — А что мне! — Смелость, Ольга, должна быть разумная. — А кто знает, где она разумная, а где дурная. Разве о ней думаешь заранее? Она, как и страх, приходит, когда не думаешь, не ждешь. Заказать же ее нельзя, смелость. Никто ее не шьет, никто не продает. 444
— А ты все хочешь купить? — не выдержал Костя, подпустил шпильку.— На. Побей Черчилля. Ага, не мо- жешь? Почему? Союзник! Антона провожаем... знаешь куда? То-то! Андрей! Заходи с левого фланга! Так, молод- чина! Враг окружен. Ура! Последний, решающий удар. Хэндэ хох! Съели? Лезьте под стол все трое. Костя по-детски радовался победе. А Ольга поговорила о смелости, о страхе, и он тут же появился, страх, ударил в сердце: она играет в карты, ве- селится, а там, дома... что там? Не к добру такой смех, та- кая веселость. Подхватилась: — Побегу. А то еще на патруль наскочу. Света не за- сыпала. Оставила Сашу качать... Нашла себе няньку! — Усмехнулась, нарочно напоминая о своем признании. Лена набросила на плечи клетчатый платок-плед и вышла ее проводить. На улице, убедившись, что вокруг ни души, спросила: — Ты что-то хотела сказать, Ольга? По глазам твоим вижу. — Я? Все, что хотела, сказала. — И спросить ничего не хочешь? — уже совсем таин- ственно зашептала Лена. — А что? — Есть такая новость! — У тебя? — усомнилась Ольга. — Гитлеру дали по морде. - Кто? — Наши. Под Москвой. Гонят его, гада, назад. Ольга засмеялась громко, на всю улицу. Лену даже испугал ее смех: очень радостная новость, но чтобы так смеяться, услышав ее... никто так не выражал свою ра- дость. — Патруль накличешь. — А я подумала — и вправду кто-то хлестнул его по гадким усикам,— закрыв рот платком, смеялась Ольга, сама понимая, что это нервный смех от разрядки душев- ного напряжения. Вдруг все, что случилось за день, свя- залось в один узел: немецкие громкоговорители на рынке, Олесев выстрел, необычное для такого времени веселье Боровских. Теперь поняла, почему они такие веселые! — Глупая, это в тысячу раз важнее. Армию его погна- ли,— шептала Лена.— Завтра принесу сообщение Совин- формбюро, ребята приняли твоим приемником. Ольга обняла Лену, впервые с начала войны принимая ее как лучшую подругу, от умиления и нежности хотелось 445
заплакать, спазмы стиснули горло. И захотелось с такой же искренностью все рассказать Лене. Но сдержалась. Поцеловала Лену трижды, горячо, от души, потом шутливо оттолкнула и побежала с проворством подростка. Бежала, как сумасшедшая, пугая людей за закрытыми окнами грохотом сапожек по утоптанному снегу, по обледенелому дощатому тротуару. Бежала со страхом — не случилось ли чего дома? — и с радостью, что несет ему, Олесю, люби- мому безумцу, такую радость. Хотелось верить, что удачи, как и несчастья, ходят рядом. VII Олесь так не волновался, охотясь за гитлеровцем, как волновался сейчас, направляясь на явочную квартиру. Там был просто экзамен. Он держал его перед самим собой. А тут должен предстать перед высшей комиссией, которой предстояло решить, выдержал ли он тот и все остальные экзамены. Быть или не быть? Примут или не примут? Мог бы думать: уже сам факт, что его позвали на явочную квартиру, где, конечно, будут руководители под- полья, свидетельствует о том, что его признали, ему верят. Но так не думал, не тот характер, всю жизнь он сомневал- ся в своей силе, в своих знаниях, способностях, таланте и считал, что редко ему везло, редко у него все получалось сразу так, как он хотел, как мечтал. Одно он умел — перевоплощаться. И он поставил себя на место руководителя подпольной группы. Требования к тем, кого бы он принял в свою группу, были очень высо- кие. Даже в отношении самого себя он серьезно задумался бы — подходит ли? Одно качество у него безусловное — желание бороться, мстить врагу. Но это желание нужно доказать, любые слова, уверения и клятвы при решении такого вопроса, как принятие в подпольную организацию, ничего не значат, словам в такое время и в таких условиях нельзя верить. Нужны дела, только дела. А сколько у него дел? Приемник, убийство фашиста. Передача приемника не его заслуга, скорее всего Ольге самой хотелось изба- виться от вещи, которую нельзя продать и за которую оккупанты могли покарать. Но задание это он получил от Лены и, можно сказать, выполнил. А фашист... Все про- изошло так, что теперь, через несколько дней, ему самому кажется маловероятным такой поступок, и, будучи руко- водителем, он лично вряд ли поверил бы в него. Поверили женщины. Ольга — от страха, увидев, как его трясет 446
нервная лихорадка. Лена... Почему сразу поверила Лена? От своей душевной доброты и женской доверчивости? Лена одна видела, из какого пекла они его вызволили, она и Ольга. Лена верит его словам и его делам, его ненависти и его радости... С Леной их роднит общая комсомольская убежденность. Позавчера они вместе плакали, когда Лена принесла сообщение Совинформбюро о разгроме немцев под Моск- вой. Он, мужчина, не стыдился слез. И в порыве благо- дарности рассказал Лене о своем маленьком подвиге. Ольга, вернувшись от Боровских, сказала о разгроме нем- цев не сразу, спустя время и как бы между прочим, сло- вами Лены, но с оттенком неуверенности: «Говорят, Гит- леру дали по морде под Москвой». И потому в тот вечер он не мог порадоваться по-настоящему. Ольга более подробно рассказывала о Боровских — как голодная семья весело играет в карты. Осудила их по-своему, как торговка: «Го- лодранцы всегда веселые. Что им терять?» Олесь не помнил, что ответил на это, что-то нейтраль- ное, примирительное, потому что ни Боровские, ни победа под Москвой, о которой так неопределенно сказала Ольга, не завладели его мыслями. Может, их вообще не было, мыслей, в тот момент,— не покидала страшная, просто смертельная усталость. Он спал, убаюкав малышку, про- снулся, когда вернулась Ольга, и слушал ее спросонья. Вот такой он герой. Теперь о том вечере, о лихорадке своей и сонливости, неприятно было вспоминать. Пробираясь по засыпанной снегом (второй день мела метель) улице Пушкинского поселка, Олесь думал о главном — о своем вступлении в организацию, не мог не думать и о своих сложных отношениях с Ольгой, о своих чувствах. После всего случившегося с ним невольно начал задумываться над тем, что люди называют судьбой. В судьбу он раньше не верил, считал поповской выдумкой, уверенный, что человек сам творец своей судьбы. Дей- ствительно, с Леной у них родственные души, одни идеа- лы, одни взгляды. А неумолимые обстоятельства, которые, выходит, сильнее его воли, сильнее всех идеалов, связали с Ольгой. И это не какая-то пошлая связь. Без сомнения, Ольга любит его. Ради него преодолевает страх, иначе давно могла бы выгнать такого квартиранта. Можно ли остаться равнодушным к ее чувству? Но во имя великого дела он должен порвать с ней. Уйти от нее. И теперь это для него, может быть, самое суровое испытание, самый жестокий экзамен. Но если там скажут, что так нужно, он, 447
наверное, уже не вернется в теплый, уютный дом на Ко- маровке. От мыслей таких было тяжело на душе, становилось холодно, стыла спина под густой шерстью старого кожуха покойного Леновича. Попытался настроить себя против Ольги. Как можно ему, комсомольцу, любить женщину, для которой чуждо все, что дорого ему? Но тут же возра- жал сам себе: не так все просто, Ольга, рассуждая аполи- тично, в то же время сделала немало полезного, не ска- жешь, что она не советский человек. Не из враждебной среды, дочь рабочего. Так имеет ли он право бросать ее на перепутье? Не оскорбит ли его поступок ее чувства? Не перекинется ли ее возмущение им на то, за что они бо- рются? За кем тогда она может пойти? За полицаем Друтькой? Думать так было больно, мучительно рвалась душа на части. Хорошо было бы обо всем рассказать ру- ководителю, на встречу с которым идет. Не сомневался, что это один из партийных работников, опытный и мудрый человек. Но чувствовал, что юношеская застенчивость не позволит ему сказать правду о своих отношениях с Ольгой. Что подумает о нем руководитель? Соблазнил жену бойца Красной Армии, фронтовика... Вот и принимай такого в подпольную группу, поручай ему ответственные зада- ния... Недоверия к себе он боялся больше всего. И еще боял- ся — не притянуть бы за собой на явочную квартиру «хвоста». Долго петлял по улицам, оглядываясь на углах, не идет ли кто за ним. Настораживало безлюдье. На от- дельных улицах протоптанные раньше тропинки так за- мело снегом, что ему пришлось первому прокладывать след. Этот собственный след пугал — след одного человека всегда привлекает внимание. Потом он убедился, что бро- дил напрасно, думая, что явочная квартира должна быть на глухой улице. На улице, которую он искал, проторена была не только тропинка, но и дорога — прошли машины. И немало хо- дило людей, присутствие которых как-то сразу успокоило, будто они, эти люди, заслонили его от вражеских глаз. Даже немецкие солдаты не испугали, наоборот, подбодри- ли: враги были рядом и сами затаптывали его след. Тут не на кого было оглядываться. Все очень просто. Место вы- бирали опытные люди. Квартира находилась в двухэтажном деревянном доме. По скрипучей лестнице Олесь поднялся на второй этаж. В двери был механический звонок, но Олесь почему-то не 448
отважился покрутить его, постучал в филенку застывшими пальцами. Ему открыла женщина неопределенного воз- раста, перевязанная по груди теплым платком. — Я от Лены,— сказал он. Так сказала ему Лена, немного разочаровав: ему, ро- мантику, хотелось затейливого пароля — и вдруг так про- сто. У женщины тоже не было слов ответного пароля, обычные, вежливые: — Проходите, пожалуйста. Но в тесный коридорчик выглянула из комнаты сама Лена Боровская, непривычно одетая — празднично, в яр- ко-зеленой кофточке. Она приветливо улыбнулась, при- нимая из его рук шапку. — Раздевайся, Саша. Сегодня у нас тепло. Комната, в которую он вошел за Леной, удивила тор- жественностью, хотя ничего особенного в ней не было. Торжественность комнате придавал отблеск снега, яркий свет, что лился через широкое окно, небогатые, но чистые гардины, веселые, с васильками на золотистом фоне, обои. Возможно, впечатление праздничности и торжественности было еще оттого, что в комнате не было ничего лишнего, не то что в Ольгином доме, заваленном разным барахлом. Аккуратно застланная никелированная кровать, неболь- шой буфет, книжная полка, с которой большинство книг было убрано, что выдавали обои, не выгоревшие там, где стояли книги. На стене висела репродукция картины Шишкина «Утро в сосновом лесу», другая картина была снята и гвоздь вырван, но предательские обои все равно выдавали. Олесь подумал, что здесь мог висеть портрет Ленина. Как раз такой по размерам портрет висел в его доме. И вообще все тут напоминало комнату его матери, где всегда был вот такой учительский порядок. От этого сходства защемило сердце. Не сразу сообразил, что наибольшую торжественность комнате придавал стол, накрытый по-интеллигентному: белая скатерть, небольшой блестящий самовар, фарфоро- вые чашки и в плетеной хлебнице тонко нарезанные лом- тики черного хлеба, который выдавался по немецким кар- точкам. Сахару не было. И закуски никакой. Олесь вспомнил, что утром Ольга кормила его картошкой с са- лом, и ему стало неудобно перед этими людьми. За столом, спиной к двери, сидел человек в форме же- лезнодорожника и вкусно пил чай, по-купечески причмо- кивая. Он не оглянулся, когда Олесь вошел, не проявил интереса. Другой — весельчак Евсей, приезжавший за 15 И. Шамякин 449
приемником,— вежливо улыбнулся Олесю, как хорошему знакомому. Олесь подошел к нему и пожал протянутую руку. И в тот же миг застыл, удивленный: на противопо- ложной стороне улицы размещалась военная часть, стояли машины, чистили технику и тропинки солдаты. Все это было видно из окна как на ладони. Увидев, что Олесь смотрит в окно, Евсей весело за- смеялся: — Хорошая у нас охрана, правда? Механизированный полк. — Отчаянная ты голова,— сказал человек за столом. Олесь повернулся к нему. Человек был старый, лет под пятьдесят, дня три не брился, от этого выглядел суровым, понурым и как-то не подходил к окружающей торжест- венности, к столу, к чашке тонкого фарфора, которую он зажал в ладонях больших, пропитанных машинным мас- лом рук. Было боязно, что он раздавит чашку. Олеся немного обидело, что железнодорожник даже головой не кивнул в знак приветствия, хотя рассматривал его пронизывающе, нахмурив мохнатые седые брови. Вошла из кухни женщина, открывшая ему. Вежливо пригласила: — Садитесь, Саша, пить чай. Самовар горячий. Меня зовут Янина. Янина Осиповна. А это мой брат,— показала она на железнодорожника,— Павел Осипович. Олесь посмотрел на них и подумал, что не похожи они на сестру и брата — по внешности, по разнице лет, по характерам. Всмотревшись, определил, что хозяйке не больше тридцати. Она красиво улыбалась, при этом побле- скивал золотой зуб. Явно интеллигентка, а платком перевя- залась по-крестьянски. По тому, как Евсей одет — в тес- новатый, чужой лыжный костюм, как он ходит, мягко, по- кошачьи ступая, Олесь понял, что он не в гостях, а живет тут. Но по каким-то неуловимым признакам угадывалось, что полным хозяином Евсей себя не чувствует. Янина Осиповна сказала ему: — Андрей Иванович, садись ты, пожалуйста. Мало находился? Олесю стало веселей. Оттого, что Евсей не Евсей. И от неожиданного открытия что Евсей-Андрей, пожалуй, тут на таком же положении, что и он у Ольги. Значит, не один он, а и этот зрелый уже человек, руководитель, должен искать себе приют. Это определенным образом сближало их, во всяком случае теперь ему не было стыдно перед этими людьми за свои отношения с Ольгой. Вряд ли ему 450
нужно открывать эти отношения и, как намеревался, про- сить у руководителей разрешения не оставлять свою те- перешнюю квартиру. Мысли, с которыми шел сюда, пока- зались наивными. Однако Янина Осиповна не Ольга. У Андрея — товарищ по борьбе. А у него? Янина Осиповна налила чаю. — Пейте.— И как бы попросила прощения: — Сахару нет. — Сахару немцы не дают,— добавила Лена. Чай пахнул брусничником и липовым цветом, таким чаем поила Ольга, когда он лежал больной. Атмосфера застолья нравилась: именно так, за чаем, собирались революционеры-подпольщики в царское время, о них он прочитал почти все, что написано писателями и историками. Павел Осипович без всякого вступления спросил: — Знал, в кого стреляешь? — В фашиста. Железнодорожник сдержанно улыбнулся, и улыбка открыла сходство с хозяйкой: да, брат. — Целил правильно. Инструктор следственной группы полиции. Учил «бобиков», как вести следствие по-гитле- ровски.— И тут же вздохнул.— Но за такого гада аресто- вали наших людей, хватали в тот вечер каждого подозри- тельного. Олесь понял: все, что он рассказал Лене, детально проверено. — Мстил за лагерь? — За все. За народ. — Кем до армии был? — Студентом. Меня призвали с третьего курса. В со- роковом. — Армейская специальность какая? Павел Осипович выдал себя: так спросить мог только военный, командир, а не простой железнодорожник. — Был наводчиком в артиллерии, потом — в дивизи- онной газете. Нас окружили... Хотел рассказать, при каких обстоятельствах попал в плен, чтобы руководитель подполья ничего плохого о нем не подумал. Но Павел Осипович перебил: — Пишешь? — Писал. — Он стихи печатал,— сказала Лена. 15* 451
— Вот как? — Павел Осипович искренне удивился и начал рассматривать парня с большим интересом, потом повернулся к Андрею: — Легализовать можем? — Зачем? — За поэта они схватились бы. Такие кадры им нуж- ны. Устроить бы его в комиссариат, в их отдел пропа- ганды. — Мы его возьмем в диверсионную группу. В истре- бители,— сказал Андрей.— Готовый террорист. — Диверсантов хватает. Все рвутся стрелять. Нужно думать о том, чтобы заслать наших людей во все оккупа- ционные учреждения, куда только возможно. Наперед нужно думать. Дальше заглядывать. — Планировать войну на пять лет? — скептически усмехнулся Андрей. — На пять не нужно. Но не думай, что победим через месяц. Много крови прольется, ребята, ой, много...— вздохнул Павел Осипович.— Давайте больше не закиды- вать немца шапками. Дорого мы за это заплатили. — Через месяц Минск будет наш! — шепотом, но очень уверенно сообщил Андрей. — Авантюристы вы, ребята, еще раз говорю вам. Ты видишь, сколько их напихано? — кивнул Павел Осипович на окно.— Набиты все казармы, все дворы. — Дед, идешь вразрез...— мягко, но серьезно, без обычной улыбки своей, сказал Андрей. — Вразрез не пойду, решение выполню... Но органи- зоваться, организоваться нам нужно сначала. Вот о чем говорю. — Товарищи...— деликатно предупредила Янина Осиповна, почему-то показав глазами вверх, на потолок. Короткий спор этот, сущность которого Олесь понял позже, окончательно запутал его. Кто же тут руководи- тель? Показалось даже, что его дурачат нарочно, но не обиделся, решил, что это необходимо в целях конспирации. Странно было бы, если бы ему сразу, с первой встречи, выложили все карты на стол — кто король, а кто валет. После предупредительных слов Янины Осиповны присмотрелся, как уважительно мужчины обращаются к ней, и подумал, что не последнюю роль в группе играет она. Но ему не хотелось быть в группе ни под ее руковод- ством, ни под руководством ее брата. Его тянуло к Андрею, решительному, смелому, уверенному. Он всегда любил таких людей, может, потому, что сам был тихий, застен- чивый. Опасаясь, что Павел Осипович будет настаивать на 452
его работе у оккупантов, Олесь, не дождавшись их реше- ния, сказал: — Я морально не готов работать у гитлеровцев. Я не- навижу их так!.. Павел Осипович вздохнул, как бы сожалея, что еще один человек не может понять его. Сказал почти жестко: — Я ненавижу их не меньше. Однако работаю. Луч- шим работником считаюсь. Немцы мне полностью дове- ряют. А между прочим, я тоже из лагеря. Вот они помогли освободиться,— кивнул он сразу на троих — на Лену, Янину Осиповну, Андрея. После такого признания человек этот сделался самым близким тут — товарищем по страданию. Олесь уже было подумал: «Нет, не можешь ты ненавидеть, как я, ты не пережил того, что пережил я». Теперь ему сделалось стыдно за такие мысли и за то, что он как-то сразу отнесся к бывалому человеку не очень приязненно, как бы скеп- тически: мол, легко тебе, дед, рассуждать и планировать войну, как сказал Андрей, на пять лет. А «дед», оказыва- ется, вот кто. Не его ли должна была выкупить Ольга? — Простите,— сказал Олесь. — За что? — удивился Павел Осипович. Андрей засмеялся: — Ну что, дед? Нравится тебе парень? Я из него сде- лаю лучшего диверсанта. А ты его хочешь послать немец- кие прокламации писать. — Прокламации он писал бы наши, ио со знанием де- ла... врага бы знал изнутри, это важно. Кстати, пока Анд- рей даст тебе задание, напиши стихи о разгроме немцев под Москвой. Хорошо было бы сатиру или такие, чтобы людям петь их хотелось. Мы их листовкой напечатаем. Печатники свои, — ласково посмотрел «дед» на Лену, а потом сказал Андрею, доказывая, видимо, мысль из дав- него спора: — Нужно, ребята, сочетать все формы борьбы. Андрей, кажется, согласился с этим, потому что смол- чал. Олесь отметил, что про стихи сказано человеком об- разованным, интеллигентным, даже его друзья студенты когда-то говорили по-русски не «напиши стихи», а «на- пиши стих», и снова подумал, что этот простой железно- дорожник в потрепанной одежде, небритый, до войны за- нимал немалый пост, да и в подполье, конечно, не рядовой. Одно непонятно — его отношения с Андреем. Кто кому подчиняется? Вчерашний военный, Олесь не сразу мог принять своеобразную партизанскую демократию. 453
Обрадовало согласие «деда», чтобы задание дал ему Андрей. Но когда? Хотелось получить его тотчас. Вообще, по дороге сюда он совсем иначе представлял себе заседа- ние подпольного центра. Казалось, сразу будут команды, как в боевом штабе. А что к нему, в сущности, присматри- ваться? Он весь душой и телом в борьбе. Он мог бы про- должить ее один, но знает, что сила в организации, потому и искал настойчиво связи. — Саша, берите хлеб, не стесняйтесь. — Спасибо, я не голодный. — Его хозяйка блинами кормит с верещакой L А дра- ники ее на весь рынок пахли. Мне и сейчас снятся те дра- ники. Даже слюнки текут. Янина Осиповна блеснула золотым зубом, глянув на Андрея влюбленно и с шутливым укором: — Не нюхай чужие кастрюли. — Так на рынке же! Не на кухне. Послушайте, если бы вы видели, как она умеет торговать! Класс! Деньги не жаль заплатить, чтобы посмотреть на такое. Олесю стало стыдно за Ольгу и за себя. Возможно, он покраснел, сконфузился или еще чем-то выдал себя, пото- му что хозяйка внимательно посмотрела на него и вдруг спросила: — Послушайте, Саша, можем мы Ольгу приобщить к нашему делу? — Нам вот так,— резанул ладонью по шее Андрей,— нужен такой человек. Какая связная! И внутри города. И для связи с партизанами. Ее вся полиция знает. — Веришь ей? — не отводя глаз, в упор, переходя на «ты», спросила Янина Осиповна. Олесь растерялся и перевел взгляд на Лену. Но Лена на него не смотрела, Лена смотрела в чашку. — Можешь поручиться? — спросил Андрей. Парня бросило в пот. Он был готов к любым, самым тяжелым испытаниям, но о таком даже не подумал, а между тем какое оно нелегкое, это испытание. Не пору- читься за человека, который спас тебе жизнь, которому ты доверил величайшую тайну? А как поручиться, если че- ловек этот живет совершенно иными интересами, если да- же разгром немцев под Москвой Ольгу мало тронул? Нет, не было у него уверенности, что Ольга готова к сознатель- ной борьбе, готова жертвовать жизнью, как к этому готов он. 1 Белорусское национальное блюдо. 454
— А ты, Лена? Ты можешь поручиться? — решитель- но и нетерпеливо наступал Андрей. Лена подняла голову и, нехорошо блеснув глазами, сурово ответила: — Я? Нет, я не могу! Кулачка! Живет только ради своей выгоды. Андрей резко поднялся, ступил к окну, глянул в него. Повернулся. Сказал приглушенно, но раздраженно: — Эх ты! Один спит с женщиной... Олеся будто кипятком обдало, он покраснел, как рак. — Андрей, выбирай слова.— На бледных щеках Яни- ны Осиповны выступили красные пятна. — Не хочу я выбирать слова. Наплевать мне на ваши интеллигентские тонкости! Другая в школе училась, дру- жила... И не видите человека? Ну, черт с вами! Я поруча- юсь за нее! Головой! — Не бросайся, Андрей, головой! Она у тебя одна. — Да вы знаете, какая это баба! — Вот именно потому, что она баба, не спеши, проверь спокойно,— рассудительно посоветовал Павел Осипович, который почему-то к этому спору проявил меньше инте- реса, чем ко всему остальному.— Такая связная будет знать больше, чем любой из нас. — Можно, я поговорю с ней? — согнав немного краску с лица, несмело спросил Олесь. — Нет, плохой ты агитатор, поэт. Лучше я сам пого- ворю,— уже более миролюбиво сказал Андрей. VIII Олесь не вернулся домой. Вышел после обеда, сказал, что пойдет прогуляться, и до полуночи нет. Ольга пони- мала, что ждет напрасно, в такое время без ночного про- пуска он уже не пройдет. Но от тревоги, страха, предчув- ствия беды она не только не могла спать, но и лежать в кровати: как привидение, в ночной сорочке бродила по дому, ступала босыми ногами по полу, не чувствуя холода, пугаясь теней во дворе и в доме, чего раньше никогда с ней не бывало. За окнами лунная морозная ночь. От мороза трещат деревья. Одинокий выстрел прозвучал где-то, может, на Немиге, а показалось — рядом, на их улице. И свист па- ровозов никогда не был таким близким, будто железная дорога подошла к Комаровке. Ставни не закрыты, и Ольга заглядывала то в одно, то 455
в другое окно. Не закрывать ставни попросил Олесь, давно еще — его угнетала темнота. Ольга вспоминала все, что связано с ним,— каждое движение, каждое слово, каждое желание его. Что он ска- зал, когда уходил? Какие последние слова его были? Ужаснулась, поймав себя на том, что думает о нем как о неживом. Нет, нет! Он жив! Может, впервые почувство- вала она по-настоящему, каким дорогим стал для нее этот болезненный паренек, как сильно она любит его. Ничего она не боится, ни от чего ей не стыдно. Сказала Боровским, что все было. Скажет всему свету, пусть только он вер- нется. Но что из того, что скажешь о своей любви? Что изменится? Все равно его не удержишь. Нет, не то слово «не удержишь». Не усторожишь! Она вошла в его комнату с волнением, взяла в руки одну книгу, другую... Листала при лунном свете. Голос его звучал из книг. Ах, кал! б ты магла здагадацца, Як не хочацца мне ухадзщь. Из какой это книги? Нет, это не из книги. Это он читал на память. Много читал... Разгарайся хутчэй, мой агонь м!ж !мглы, Хай цябе шум вятроу не пугае: Пагашаюць яны аганёчак малы, А — вялж! — кранчэй раздуваюць *. А это она нашла сама — у Блока: Я сам свою жизнь сотворю И сам свою жизнь погублю. Я буду смотреть на зарю Лишь с теми, кого полюблю. Часто повторяла эти строки про себя. Но ни разу не прочитала ему: суеверно опасалась, что это... о нем. И о ней. Перемену в настроении Олеся после его выхода в город в тот вьюжный день она почувствовала сразу. Недолго он гулял, часа три всего, а вернулся будто обновленный. Скрытая радость светилась в глазах, в каждом слове, в том, как он разговаривал с ней, как играл со Светой и какие стихи читал. Ольга догадалась, почему он такой: нашел своих, свя- зался с ними, иной причины для такого настроения у этого человека быть не могло. И ее охватил страх. Но страх был 1 Стихи Максима Богдановича. 456
иной, чем тот, пережитый ею, когда забирала его из лаге- ря, когда в их доме делался обыск и даже когда, в лихо- радке, он признался, что убил немца. Тогда она пугалась больше за себя. Теперь боялась за него, поняла вдруг, что остановить парня у нее нет сил, что стремление его бо- роться сильнее ее чар, нежности, теплоты, благополучия, сильнее всего, что, по ее представлениям, могло бы иску- сить любого человека. Выходит, сытная еда, теплая постель еще не все для человека. Ее восхищало, что он такой, не похожий на остальных людей, которых она знала до этого. Она понимала, что такое долг, и никогда, например, мужу не посоветовала бы дезертировать: все идут в армию, все воюют — и ты иди воюй. Но там иное дело, там за- ставляет закон, и дезертирство — предательство, за него сурово карают. А ты, думала она про Олеся, ты же никого не предал, не по своей вине ты попал в плен. Так зачем же тебе, настрадавшись, идти одному на такую силищу? По- смотри, сколько их, немцев, полицаев! Это же значит идти на верную смерть. Нет, так она думала раньше и не только думала — сколько раз пробовала доказать ему. Иногда он горячо спорил, иногда уклонялся от такого разговора, но читал ей стихи то из книг, то на память. И из стихов, если вдуматься, вытекала его правда, выходило, что о ее правде никто никогда не писал — ни Пушкин, ни Купала. Она полюбила Блока, втайне часто читала его, ей казалось, что в туманных, не очень понятных строках заключена ее правда. Как у тебя хорошо и светло — Там за стеною темно... Дай помолчим, постучимся в стекло, Дай-ка — забьемся в окно! Но он, он любил и это. И понимал по-своему. Нет, после такой перемены, какую увидела в нем, она уже и не намеревалась отговаривать его, упрекать, упра- шивать. Хорошо знала, что все слова будут напрасны. По- чему он вдруг за какие-то три часа вдруг стал такой?.. — Какой? — засмеялся он тогда на ее вопрос. — Как... после причастия. — Ольга, ты начиталась Блока.— И, обняв, горячо поцеловал в губы, подтвердив еще и этим, что он обрадо- ван, возбужден. — Ты не хочешь мне ничего сказать? — Что сказать? 457
— Где ты был? С кем встречался? — Не думаешь ли ты, что я с девушкой встречался? Может, думаешь, с Леной? — Нет, не думаю. От встреч с Леной ты не становился такой. — Да какой? Я просто хорошо погулял. Люблю метель. И фашисты не испортили мне настроения. Попрятались в норы от метели. — Ты не веришь мне? — Ольга, я ничего от тебя не таю. — Поклянись. — На чем? На Библии, которую ты читаешь? — на- смешливо хмыкнул он. Ольга обиделась, надулась. ...Обнимая подушку, сохранившую, казалось, его живое тепло, его запахи, Ольга проклинала себя за холодную вежливость свою. Как она могла обращаться так с ним в то время, когда человек, возможно, готовился к смерти? От- того и просветленный такой был, действительно как после причастия. Не могла уснуть всю ночь, светлую от искристого снега за окном, от луны, но черную, как яма, от ее мыслей. На рассвете, когда ребенок спал и Лена Боровская еще не могла уйти на работу в немецкую типографию, Ольга бро- силась к подруге. Не любила она Лену, в ту ночь, думая о ней, почти ненавидела, но не забывала, что в тяжелую минуту ее всегда тянуло именно к Лене, лишь Лене она могла доверить не только сердечную тайну, но и жизнь — свою и того, кто стал дороже жизни. Лена только проснулась. Наверно, от длительного го- лодания у нее припухло под глазами, и от этого она вы- глядела очень постаревшей, сорокалетней женщиной. Мать кормила ее холодной, с вечера сваренной в мундире картошкой, и картошка эта, казалось, застревала у Лены в горле. Такой ранний Ольгин приход испугал Лену, Ольга это сразу заметила, и у нее подкосились ноги: показалось, что Лена знает что-то страшное, потому и испугалась, увидев ее. Разговор начала старая Боровская, попросила: — Олечка, одолжила бы ты нам соли, а то не ест Лена без соли, совсем изголодалась, глупая. Чем только живет, не понимаю. Да ешь ты, доченька. — Одолжу, тетя, сегодня же принесу. — Разживемся — отдам. 458
— Когда это и на чем ты разживешься? — сурово спросила у матери Лена.— В кабалу к Леновичихе за- лезешь? — Как это ты обо мне думаешь? — обиделась Ольга до слез; в другое время она бы в грязь втоптала Ленку за та- кие слова, а тут даже не разозлилась, только, правда, очень обиделась. Старуха примирила их: — Дружите, детки, не ссорьтесь. Теперь вся наша сила в дружбе. Ольга спросила боязливо, шепотом: — Где Саша, Лена? — Саша? А что? — сразу отогнала сонливость Лена, потухшие глаза загорелись вопросительно. А Ольгу, по- жалуй, успокоило, утешило, что Лена так встрепенулась: значит, ничего не знает, просто, наверное, подумала, что случилось плохое, раз Ольга прибежала в такую рань, ведь еще и комендантский час не кончился. — Вчера после обеда ушел... ничего не сказал... Тогда успокоилась Лена, будто усмехнулась, или это пламя коптилки ярче вспыхнуло и осветило ее лицо; рас- слабленно поправила платок на плечах и заинтересованно, не так равнодушно, как до этого, стала выбирать карто- фелину. Упрекнула въедливо: — На сутки человек отлучился, а ты уже бегаешь по всему городу. Как же это ты его не привязала к юбке? Не привязывается, а? Скользкий, что ли? — теперь уже от- крыто издевалась Лена. — Злая ты, Леночка, становишься,— упрекнула Лену мать, но тут же тяжело вздохнула.— Ты прости, Олечка, работа у нее тяжелая, а харчи, видишь, какие... А Ольгу не упрекай, все мы, бабы, такие... Полюбила она его. — Полюбила! Скажи — присвоила! — Зараза ты, Ленка! — У Ольги задрожали губы.— Я к тебе с открытой душой... Лена стремительно поднялась, отпихнув от себя очи- щенную картофелину, начала завязывать платок на голове. — Опять ничего не съела,— погоревала старая Бо- ровская. — Не обижайся, Ольга,— добродушно,- примирительно сказала Лена.— Может, я от зависти так. Я и в хорошее время не смогла полюбить. А ты и сейчас можешь любить. Не горюй, вернется твой Саша,— сказала она так уверен- но, что Ольга поверила и успокоилась. 459
Но спокойствия этого хватило разве что на утро, пока растапливала печь, кормила Свету, убирала в доме, кстати, более старательно, чем обычно, будто ожидала гостя или готовилась к празднику. Новую тревогу... нет, не тревогу, ужас принесла тетка Мариля, Светина нянька. Ольга еще вчера договорилась с ней, чтобы та поиграла с ребенком, чувствовала, что не выдержит, не усидит целый день дома, если Саша не вер- нется. Хорошая эта старуха, добродушная, она знала, откуда, как появился у Леновичихи квартирант, как тяжело он болел, помогала его лечить и жалела беднягу. Неизвестно, от доброты и жалости или от недостатка душевной чут- кости тетка Мариля сказала Ольге: — Людское радио, Олечка, передает, вся Комаровка толкует, что сегодня утром проклятые фрицы вновь пове- сили около Дома Красной Армии наших людей... парти- занов, говорят... А кто они, один бог знает. У Ольги вмиг все омертвело — руки, ноги, глаза, язык. Слова вымолвить не могла, не хватало сил. Стояла, белая как полотно, смотрела на Марилю... и не видела ее, видела, как в тумане, страшные фигуры повешенных и среди них его, Сашу... А потом сердце будто сорвалось с места, раскололось на части, с болью разорвалось в груди на колючие осколки, и каждая частичка так же больно забилась, затрепетала в висках, в животе, в пальцах рук. Ольга бросилась к старухе, схватила ее за плечи, встряхнула: — Тетечка, скажи — он там? — Да нет, любочка моя, нет. Никто не знает, никто не видел... Да и чего бы ему там быть? Что он сделал? Болел же.— Хотя Ольга ничего не сказала, кажется, и не поше- велилась даже, Мариля стала тут же отговаривать: — Олечка, не ходи туда... Не нужно тебе. Лучше я, старая, схожу. Было же уже так осенью, повесили троих на Чер- венском, а сестра пришла, узнала брата, заголосила, так они, гады, тут же схватили ее, хотя ни в чем она не вино- вата... А кто виноват? Нет, не пойти Ольга не могла, как бы ни убеждала ее старая женщина. Почти убедила, что не может там быть ее любимого. Даже страх отхлынул, тот, первый, болезнен- ный, и сердце вернулось на свое место. Но не могла она не посмотреть на повешенных! Не от страха, что о н там. И не из обывательского интереса, который мог быть у нее 460
раньше. Нет, теперь было что-то другое, как бы вступление в новую жизнь, желание встретиться лицом к лицу с той опасностью, которая будет подстерегать ее в этой новой жизни каждый день, каждый час. Видела смерть отца, раз- резанного трамваем, тихую смерть матери в огороде, смерть людей под бомбежкой, смерть старого еврея, которому не- мец выстрелил в горло, трупы людей за лагерной проволо- кой. Какая же она, смерть тех, кто не хотел покориться чужеземцам так же, как не покорился он, ее Саша? Не так давно она еще надеялась, что победит ее правда, что ласка- ми своими и устроенностью быта она заставит его поко- риться не врагу — ей, одной ей, и заставит жить так, как живет она. Надежда пошатнулась, когда Олесь застрелил немца. Теперь, когда парень неизвестно куда пропал, она исчезла совсем. Вот почему ей нужно готовиться к новой жизни. И все увидеть своими глазами. Когда Ольга, одетая уже, целовала дочь, Мариля пре- дупредила: — Не забывай о Светке. С кем она останется? Мысль о дочери вынуждала быть осторожной. И все равно по своим Комаровским полупустынным улицам она почти бежала, задыхаясь от волнения. Сильный мороз разрывал грудь, он как бы сгустил воздух, и он не вды- хался или, может, наоборот, не выдыхался, колючими иг- лами колол легкие, горло. Но на Советской, несмотря на холод, народу было не- мало, и каждый второй в зеленой, мышастой или черной шинели. Ольга пошла медленнее, хотя навряд ли нужна была такая предосторожность — мороз подгонял всех, за- ставляя бежать. Немцы пританцовывали, постукивая за- мерзшими ногами, потирали уши и от этого казались ве- селыми, возбужденными. Ольга обратила внимание на то, что все идут только по правому тротуару, левый был пустой. Сразу догадалась, почему. И снова стало жутко. А если он там? Не знала, как она поведет себя, не надеялась на себя, потому снова стала думать о дочери. Только Светка, маленькая веточка ее, может удержать от неразумного поступка. Но что разум- ное, а что неразумное? Еще совсем недавно Ольга хорошо знала это, во всяком случае, не сомневалась, что все, что делает она, Леновичиха, все это самое разумное. Он, Саша, все перепутал в ее голове. Поднималась на горку — от Пролетарской к скверу,— будто в страшном сне, в котором лезешь в гору по крутой и бесконечной лестнице и у тебя уже нет сил, одеревенели 461
руки и ноги, останавливается смертельно утомленное сердце. Не дойдя до кинотеатра, она увидела повешенных и, еще не различая фигуры, сердцем ощутила, что его нет среди шестерых... Сразу отхлынул страх, но тут же волна ненависти к палачам захватила ее, такой ненависти она еще не переживала. Конечно, проклинала немцев за то, что начали войну, уничтожают людей, но поскольку ей лично война пока что несчастья не принесла, скорее наоборот, то проклинала почти так же, как когда-то милиционеров,— добродушно, лишь бы угодить Олесю и быть заодно с на- родом (все соседи, знакомые проклинали оккупантов), а не с полицаями, которые хвалили новую власть. Не боя- лась иногда и при знакомых полицаях «проехаться» по поводу их хозяев. Когда же увидела повешенных, появилось совсем дру- гое чувство,— во всяком случае, только сейчас она поняла, что же такое Сашина ненависть, почему он так рвался мстить. В одеревеневшие руки, ноги вернулась сила, сжи- мались кулаки, она вновь ощутила себя решительной и смелой. Такая задорная отчаянность была у нее в первые дни войны, когда она под бомбами таскала награбленное добро, но теперь отчаянность толкала совсем на другое. Ольга пошла быстро, уверенно, потом остановилась напротив повешенных. Из гражданских никто около них не останавливался, люди боялись даже глянуть в ту сто- рону, смотрели только немцы и громко обсуждали собы- тие, приветствуя, конечно, казнь бандитов. Они висели в углу сквера, около самой Советской ули- цы, на первых деревьях — на перекладинах, прибитых к старым липам. Пять мужчин и одна женщина. Перед казнью с них сняли пиджаки, верхние сорочки, кофточку с женщины, все они были в одинаковых нижних рубашках, босые. Сквер был весь в густом инее, потому деревья казались неестественными, театрально красивыми. С лип, на кото- рых повесили подпольщиков, иней опал, и деревья стояли скорбно-черные на белом фоне, печально-живые. Иней осыпал головы повешенных, осел на лицах, ру- ках, ногах. Застывшие лица казались гипсовыми, и были очень похожи одно на другое. А Ольге захотелось глянуть в их лица вблизи, чтобы увидеть, какие они, запомнить каждое, может, даже узнать кого-то. В памяти ее не- счетное количество минчан, которым она когда-нибудь что- то продавала. 462
Она смело и решительно пошла через улицу на без- людный тротуар около сквера. Остановилась за пять шагов от повешенных и внимательно всматривалась в их лица. Нет, они разные, видно и под инеем, один совсем ребенок, у другого, видимо после ареста, отросла короткая и густая борода, и у всех на лицах, шеях, груди виднелись крово- подтеки. Ольга представила, как их пытали, и не ужаснулась, как ужасалась раньше, представляя, что могут пытать ее Олеся. Но ненависть охватывала ее всю целиком, оглушая, туманя рассудок. Неизвестно, что она сделала бы, если бы не полицай. Один из них появился сразу же. Ольга не заметила, откуда он вышел. Увидела перед собой его морду с гадкой ух- мылкой и от неожиданности и ненависти чуть не закрича- ла, чуть не бросилась на этого выродка, который способен так отвратительно ухмыляться тут, около покойников. «Уважай хоть смерть, паскуда!» — чуть не вырвалось у нее. — Ну, кто тут висит? — оскалился полицай.— Брат? Муж? Сосед? Знакомый? — Никто. Просто люди. — Люди! Бандиты! А кто или никто, это мы проверим. Федя! По пустому тротуару медленно шел другой «бобик». Ольга узнала его — знакомый, Друтька, ведро водки у нее выпил. Полицай тоже узнал ее, удивился: — Ольга? Кой черт принес тебя? — А разве нельзя посмотреть? — Нашла театр! —. обратился Друтька к своему кол- леге, разъясняя: — Это наша, Леновичиха с Комаровки. Слышал? Чертова баба! Пошла вон отсюда, пока СД не увидали! Дурная! Ветер у тебя в голове. Взял ее за рукав и повел назад через улицу, на тот тротуар, по которому шли люди. — За что их? — спросила Ольга. — Склад с горючим взорвали. — Ого! Смелые. — Чокнутые, а не смелые! — разозлился Друтька,— Лезут с голыми руками на такую силищу! Все будут вот так висеть! Всех перевешаем! — Ты их вешал? — Нет. Немцы нам не доверяют.. — А если б доверили, повесил бы? Друтька злобно выругался. 463
— Пошла ты! Принесла бы лучше чекушку, вся утроба замерзла, два часа дежурю.— И, испуганно оглянув- шись — навстречу прошли три немца,— шепотом спро- сил: — Думаешь, они бы меня не повесили, сталинцы эти, комсомольцы? — Они? — Ольга на минуту задумалась. Но Друтька, как бы испугавшись ее ответа, легонько толкнул Ольгу в плечо, а сам быстро зашагал назад, на свой страшный пост. Ольга вдруг почувствовала, что ее шатает, как пьяную. А потом была еще одна мучительная ночь. Какие только ужасы не лезли в голову! Заснула на минуту — приснились повешенные. Самое кошмарное в этом сне: вместо полицая в охране около казненных стоял он, Олесь, в одном нижнем белье, она видела, как он замерзает, как живое тело его превращается в белый холодный гипс, но не могла сдвинуться с места, чтобы спасти, потому что рядом стоял Друтька и шептал на ухо: «Пойдешь — будет смерть твоей дочери». На третий день, измученная неизвестностью, надумала попросить того же Друтьку, чтобы он навел справки, нет ли ее двоюродного брата среди арестованных, немцы ведь хватают людей без разбора, на улице, на рынке, могут по- садить невиновного. Но, зная, к чему стремился Олесь и что сделал уже, удержалась от такого намерения: лучше «бобикам» не знать, что она боится за парня, а то подума- ют, что есть причина бояться, и начнут вынюхивать, как собаки. Лучше не вызывать подозрений. И снова мучилась в одиночестве. Знала, что на рынке, за прилавком, торгуясь, ей было бы легче ждать его. Но именно потому, что ждала очень нетерпеливо, с верой в его возвращение, не могла отлучиться из дому даже на корот- кое время. Не хотела, чтобы после всего, что он переживет за эти дни,— не в тепле сидит, не блинцы ест у другой молодицы! — его встретила старая Мариля, а не сама она. В полдень отчаяние горячее, с роем мыслей, стреми- тельных, противоречивых, невероятных, с желанием дей- ствовать, искать, сменилось отчаянием холодным, когда наступает душевное одеревенение, почти полная бездум- ность. Светка чувствовала такое материнское настроение и начала капризничать, плакать. Ольга отшлепала ее и сама испугалась своей злости, заголосила по-бабьи, как голосят по покойнику. Малышка так поразилась этому, что 464
перестала плакать и стала по-своему, по-детски утешать мать, отчего Ольга разжалобилась еще больше. В таком состоянии ее застал неожиданный гость — тот Евсей, у которого она купила кожушок и который забирал приемник. Появление его сначала удивило и испугало. Когда он вошел, Ольга минуту смотрела на него как на привидение. Кожушка, который она ему вернула, на нем не было, молодецкие усы сбриты, длинное старое пальто, клетчатое,— такие появились из Польши, когда освобож- дали Западную Белоруссию,— польская шапка с козырь- ком и короткими отложными ушами сильно изменили вид человека. Но Ольга узнала его сразу. А он будто и не за- метил, что хозяйка не в настроении, что у нее заплаканные глаза. А может, правда, с улицы, где был сильный мороз и на солнце искрился снег, слепил, человек в доме какое-то время плохо видел, иней на бровях и веках, тающий в тепле, мог затуманить глаза. Евсей весело спросил: — Не узнаешь, красавица? — Разве такого гжечного пана можно не узнать? Сама удивилась, почему ее вдруг потянуло на игривый разговор,— наверное, такой это уж был человек и такие были их встречи, что иначе с ним говорить невозможно. Евсей хохотнул не особенно весело: — О, это уже почти комплимент! Однако мало я изме- нился, выходит? Увидел в «зале» зеркальный шкаф, ступил к нему, чтобы посмотреться. — Да нет, изменился очень,— успокоила Ольга,— но такого пана можно узнать и облупленного. Теперь он засмеялся весело. — Настоящие паны за такие комплименты целовали бы пани ручку. — Так то же настоящие! — Да, я пан не настоящий. Знаешь, почему я пришел? За обещанными драниками. Все время с того дня чувство- вал их запах, драников твоих. Ольга обрадовалась, что человек так искренне и просто попросил есть. Нет, не это обрадовало — то, что он наме- рен задержаться надолго, с ним можно поговорить, у него, как и у Лены, можно спросить об Олесе. Как бы испугавшись, что он передумает, бросилась на кухню, начала чистить картошку. Настроение у нее пере- менилось, снова она была той Леновичихой, проворность которой удивляла и восхищала всю Комаровку. 16 И. Шамякин 465
Малышка почувствовала перемену в материнском на- строении и тоже повеселела, играла с картошкой и без конца лопотала на своем детском языке, будто просила прощения за свою недавнюю капризность. Ольга выглянула из кухни — как гость? И застыла, пораженная. Весельчак, балагур сидел на диване, понурив голову, в позе смертельно уставшего человека; глубокая печаль и душевная боль застыли на его лице. Даже не ус- лышал и не увидел, как хозяйка подглядывает за ним из-за плюшевой портьеры на кухонной двери. А Ольгу снова ударил страх. «Может, пришел, чтобы сказать... Нет! Нет!» — закричала не она, сердце ее, мозг, они не могли согласиться со смертью того, кого так ждала. Гость услышал, как она терла картошку на терке, и пришел на кухню, удивился: — Ты действительно готовишь драники? Я пошутил. Нет у меня времени. Хотя съесть что-то надо. Сила нужна. — Это быстро. На примусе. — У тебя есть керосин? — У меня все есть,— похвалилась Ольга. — Ого! — Он снова засмеялся, будто жених, который, придя свататься, узнал, что невеста значительно богаче, чем он предполагал. Сел на низкий табуретик и начал из картофелины вы- резать малышке куклу — смешного человечка. Когда же на сковородке зашипели на свином сале первые драники и поплыли аппетитные запахи, гость виновато признался: — Пойду посижу на диване, а то боюсь, упаду, голова кружится, со вчерашнего дня ничего не ёл. — О боже мой! — ужаснулась Ольга,— Какая же я глупая! Садитесь за стол сразу, и я в один миг все подам. Водки выпьете? — Нет, нельзя мне. Он ел много, но не жадно, не спеша, как бы стыдился или остерегался, не запихивал целый драник в рот, отку- сывал по маленькому кусочку и не глотал, ждал, пока па- хучая мякоть растворится во рту. Ольге нравилось, как человек ест, уважение к еде нра- вилось. Она стояла у кухонной двери и смотрела на него. — Никогда не ел ничего вкуснее,— похвалил он драники. Хвалили ее за хозяйственность, проворство и умение часто, но похвала этого гостя была почему-то особенно приятна. 466
— Ешьте на здоровье, Евсей... не знаю, как вас по от- честву.— Ольга неожиданно для себя перешла на «вы». После его признания, что он два дня ничего не ел, увидев, как интеллигентно он ест, Ольга отбросила игривый тон, в голосе появились серьезность, уважение. — Сегодня мое имя Виктор Андреевич,— сообщил он с таинственной улыбкой.— Виктор Андреевич Леденев. Вы давно меня знаете. Понятно? Оттого, что у него бывают разные имена и отчества, Ольга почувствовала к гостю еще большее уважение, но одновременно появилась и какая-то иная, чем вначале, боязнь. — Да, я понимаю. — Садись, посиди со мной,— показал он на стул около стола. — Так драники же пекутся. В кухне шумел примус, шкворчала вторая сковорода оладий. — Не неси больше, а то объемся. Но Ольга принесла сковородку, вывернула драники в тарелку, залила сверху жиром. — Ешьте! Кажется, ему не понравилась ее серьезность, он по- пробовал возобновить прежний тон: — Пани не представляет, какое испытание дает моему бедному желудку! Очень уж холодно на дворе. Ольга поняла шутку, но не поддержала. Отнесла на кухню сковородку, вернулась и села на стул. Вблизи внимательно всмотрелась в его лицо, увидела, что человек не так молод, как показался при первой встрече на рынке, или, может, за два месяца так постарел; кажется, тогда не было таких глубоких борозд под глазами и у губ. — Не смотри на меня,— снова шутливо попросил Виктор Андреевич.— Я никогда не появлялся перед кра- сивыми женщинами в таком виде — небритым. Ольга помолчала, потом сказала: — Я хочу понять, что вы за люди. - Кто? — Вы... Саша... мой. — Люди как люди. Советские люди. — А я, выходит, не советская? — Почему же? И ты советская. — Где Саша? — неожиданно спросила Ольга. 16* 467
— Почему ты считаешь, что я должен знать, где твой Саша? — Ты знаешь! Ты все знаешь! Гость проглотил драник, положил вилку, откинулся на спинку стула, повернулся в ее сторону и тоже в упор по- смотрел в ее широко раскрытые глаза — голубые озера. Тихо спросил: — Любишь? — А что, разве нельзя? — Такой неожиданный вопрос неприятно задел Ольгу, и она готова была дать дерзкую отповедь, по-своему, по-базарному, если он вдруг скажет что-то плохое об их любви. Но он сказал мягко, хорошо, даже глаза блеснули влагой: — Да нет, наоборот. В этом, видимо, наша сила, что мы, ненавидя... врага ненавидя, можем любить.— И, за- думчиво помолчав, оглянулся, сообщил шепотом: — Жи- вой твой Саша. Но стоит ли ему возвращаться сюда, об этом нужно подумать.— И странно посмотрел на Светку, которая топала около стола, качая котенка и на своем дет- ском языке разговаривая с ним. У Ольги ёкнуло сердце. Вот оно как может случиться! Не смерть, а люди, человек, который казался таким доб- рым, разлучат их. И это, наверное, будет навсегда. Да какое он имеет право?! Никому она не отдаст того, кого спасла от смерти, кого полюбила! Он принадлежит ей, только ей! — закричало сердце. Однако тут же стихло, сжавшись от знакомого страха, того страха, в котором жила последние дни, от которого чуть не потеряла созна- ние, услышав о повешенных. Насторожилась, примолкла. Ждала, что он, Виктор... Евсей или как его... начнет советоваться с ней, думать вместе, возвращаться Саше домой или нет. Что ответить ему? Три дня назад она, наверное, по-бабьи, по-базарному бросилась бы в бой: «Мое! Не отдам!» Но теперь понимала нелепость этого. Как она может отдать или не отдать Са- шу, когда он уже там, у них, у этих загадочных для нее людей? Вернуть его теперь можно только любовью. Ольга ждала, как приговора, слов человека, имевшего власть над Сашиной жизнью. А он молчал, молчал, как показалось Ольге, бесконечно долго, хотя в действитель- ности подпольщик хранил молчание едва ли минуту. Ольга не разглядела его глубокого раздумья, нерешительности. Причиной его колебаний была Светка. Ради безопасности 468
ребенка Гопонюку не стоило возвращаться в этот дом. Но стоит ли в таком случае вовлекать в борьбу ее мать? Не по этой ли причине не поручился за нее Олесь? Не мог он не верить женщине, которая так любит его. Нет, не заиметь такую связную непростительно. Из Ольги может получить- ся идеальная связная, и это не так уж опасно, она умная и хитрая, водит дружбу с полицаями. Есть риск? Есть, безусловно. Но разве мало женщин, которые, имея детей, идут на фронт, в партизаны? Нельзя ему, руководителю, думать об одном ребенке и забывать хотя бы на миг о тыся- чах других детей, о целях страшной, но священной войны. Андрей оторвался от спинки стула, отодвинул тарелку, облокотился на стол, наклонился к Ольге, будто был бли- зорукий и хотел вблизи вглядеться в ее глаза. — Не думай, что я пришел драники есть. Большая это роскошь для меня сегодня. За драники спасибо. Пообедал по-царски. Но пришел я по делу. Не пугайся. Насто- роженные какие-то у тебя глаза. Кроме войны, ничего бо- лее страшного не случилось. Мы знаем, вы смелая жен- щина, отчаянно смелая. Помогите нам, Ольга Михайловна! Ольге польстило, что он так думает о ней и что загово- рил так серьезно, даже на «вы», но она сразу догадалась, о чем пойдет разговор, и страх с новой силой ударил в сердце. Пусть бы этот разговор состоялся до того, как она увидела окостенелых покойников на виселице! А то вы- брал время... — Связь между нашими людьми. Только связь. Внут- ри города. Изредка за городом. Вы же везде ходите, вас знают. Вам просто. Кому-то что-то передать, кого-то пред- упредить и этим, может быть, спасти... Ольга слышала слова, как через стену. Звенело в ушах. Она медленно подняла руки и зажала ладонями уши. «Неужели не хочет даже слушать?» — разочарованно подумал Андрей, замолчав на полуслове. Но Ольга не запротестовала решительно, она как бы начала просить пощады: — Боже мой! Что вы со мной делаете? Сначала он, а потом вы... Куда вы меня тянете? На виселицу? У меня ребенок... Ребенок у меня! С кем же он останется? Я се- годня ходила туда... К скверу. Я их видела... Сходите по- смотрите... Может, хотя бы это остудит ваши горячие головы. — Я был там, когда их вешали. Это мои товарищи,— сурово и печально сказал Андрей. 469
Ольга осеклась. Опустила руки. Смотрела на него ши- роко раскрытыми глазами. Спросила шепотом, как гово- рят, когда покойник в доме: — Вы их знали? — Один из них сын моей сестры.— Глаза его напол- нились слезами. Слезы веселого человека, недавно шутившего с ней, так тронули, взволновали, что Ольга едва сдержалась, чтобы не зарыдать, борясь со спазмами в горле. Не смогла вы- молвить ни слова, а если бы и могла, не знала, что сказать в таком случае. Когда-то, когда умерла мать, ей высказы- вали соболезнования, но от слов становилось тяжелее, с того времени она считала, что лучше в таких случаях молчать. И она молчала. Думала: что же она должна те- перь ответить этому человеку? Помолчав, не зная, как завершить разговор, как согла- ситься или отказаться, спросила осторожно, несмело, не- уверенно: — А вернете Сашу? Андрей вытер пальцами глаза и сказал, пожалуй, сердито: — Нет, не верну я тебе Сашу. Потом добавил помягче: — Но пойми: так нужно. Для дела. Для твоей же бе- зопасности. Ольга обиделась за его сердитость: — Так пошли вы к черту, такие добродеи! Андрей быстро поднялся, взял со стула пальто, протя- нул ей руку, задержал ее холодные пальцы в горячей ла- дони, грустно улыбнулся. — Не нужно ругаться. Не идет это такой женщине. Спасибо. И простите. Но... подумайте... Ольга Михайловна! По тихому, свойскому стуку в раму Ольга узнала его и... задохнулась от радости, даже сердце, кажется, оста- новилось. Но особенно поразило, что и Света узнала, кто стучит, и закричала радостно, показывая, что нужно быстрее открыть. Ольга бросилась к двери с ребенком на руках, потом, вспомнив, что малышка не одета, вернулась и посадила ее на диван. Выскочила в сени в легкой кофточке и минуту постояла перед дверьми, послушала, как там, на крыльце, под его ногами скрипит настылый на морозе пол, скрипит не по- тому, что он топает от холода,— нет, он стоит неподвижно, 470
держится за ручку, но полу передается его нетерпение, его волнение. Ольга сбросила со скоб два тяжелых крюка. Хотела рывком открыть дверь и броситься ему на шею. Но в по- следний момент женская гордость сдержала ее. Бросилась в дом, потому что услышала, как Светка босиком прито- пала к двери. Может, именно потому, что она, не встретив его, бросилась в дом, он вошел не сразу. Это мгновение Ольга стояла, прижимая к себе ребенка, помертвев от мысли, что, обиженный, он может повернуться и уйти об- ратно в темноту, в опасность, уйти навсегда. Нет, Олесь вошел, бесшумно закрыв в сенях двери. Он виновато улыбнулся и странно поздоровался: — А вот и я. Добрый вечер. Ольга не ответила, и он поздоровался с малышкой: — Добрый вечер, Светик! Та весело закричала: — Тыта, тыта! — и протянула ручки. Олесь приблизился и поцеловал ее кулачки. Один и другой. У Ольги брызнули слезы, сдерживая себя, не ребенка, она сказала дрожащим голосом: — Не иди к нему, он чужой. Олесь на минуту растерялся, а потом наклонился так близко, что в полутьме — лампа висела далеко над сто- лом — Ольга увидела, что у него отросла борода, а глаза горят, как у больного. — Не надо так, Оля. Не надо,— шепотом попросил он.— Я не чужой. Если бы ты знала, что я сделал за эти дни, то не сказала бы так. Я не чужой... Я... я люблю тебя, Оля. И Светку... Тогда, с малышкой в правой руке, Ольга обняла его левой. Светка засмеялась и тоже обняла его за шею двумя ручками. Эта детская радость растрогала так, что Ольга не удержалась и зарыдала, уткнувшись лицом в его плечо, в холодное пальто, от которого пахло угольным шлаком, чем-то горелым, будто Олесь тушил пожар. — Я измучилась, Саша... Я измучилась... — Ну, успокойся, пожалуйста. Видишь, я живой, здо- ровый. Более того... Я ожил. О, если бы ты знала, как я ожил! Я почувствовал себя человеком, бойцом! — Никогда не думала, что это так тяжело — ждать тебя. — Я знал, что ты ждешь. И мне было легче. Спасибо тебе. 471
Девочке, наверное, показалось, что это он обидел маму, и она с детской непосредственностью и быстротой сменила радость на гнев и ударила его ладошкой по щеке. — Ты что это, задира? Что тебе не понравилось? — засмеялся Олесь. А Ольга оторвалась от него и начала осыпать детскую головку поцелуями. — Глупенькая ты моя! О, какая ты глупенькая еще! Ничего ты не понимаешь! Боже мой! А что я сама пони- маю? Чего я реву? Как телка. Кто когда видел, чтобы Ле- новичиха так плакала? Чего ты стоишь, как в гостях? Раздевайся. Она отнесла Светку на диван, усадила там, прикрик- нула будто сурово: — Не слазь на пол, Авсючиха! Непоседа! Бить буду! — Ва-ва-ва! — передразнила ее Света. Это рассмешило Олеся и тоже растрогало до слез, сильнее, чем ласки ребенка. Никогда он не стыдился таких слез — радости, умиления, гордости,— а теперь сконфу- зился: не хватало и ему еще разрыдаться вслед за Ольгой. Нет, теперь он не имеет права на сентиментальность! Олесь захотел помыть руки, лицо, и Ольга поставила греться на примусе воду, ей казалось, что он должен смыть не просто грязь — доказательства своей опасной деятель- ности, которая и страшила ее, и восхищала. Страха она пережила достаточно, а восхищение такое было чувством новым, необычным, горько-сладким, оно освобождало ее из паутины страха и возвышало, приобщало к чему-то высо- кому, таинственному, как мир сказок, которым верила в детстве, как первое причастие в церкви, куда ее, ма- ленькую, водила мать. Вновь увидев Олеся, она поверила в существование бога, казалось, больше, чем верила раньше. Ольга достала из своих запасов кусок мыла, довоенно- го, туалетного. Олесь сбросил рубашку, чтобы помыться, и у нее по-матерински сжалось сердце: какой худой! Но в то же время восхищение им росло, и от этого становилось все более радостно и по-новому тревожно. Она лила ему на руки, а он плескал воду на лицо, шею, худые плечи и весело фыркал. Совсем мирная картина, идиллия: так жена поливает мужу, когда тот возвращается с работы. Но не об этом она думала и не это сказала: — Мне кажется, ты вернулся после очень далекой дороги. 472
Он застыл, наклонившись над тазиком, с волос его, от- росших после лагеря, стекала вода. — Думай, что я собираюсь в дорогу. — Куда? — испуганно, как птица, встрепенулась она. — На очередное задание. А это очень далекая дорога. Новое, недавно возникшее чувство захлестнул прежний страх. Но она отогнала его и порадовалась своей победе. А потом она кормила его ужином, выставила на стол все лучшее. Олеся конфузила ее радость по поводу его возвращения. Так богато, празднично встречать будут разве что фронтовиков, когда они вернутся с победой, ду- мал он. Но до победы далеко. Теперь, вступив в активную борьбу, он это почувствовал в большей мере, чем даже в лагере: при полной безнадежности своего положения там у него, романтика, еще жила вера в чудеса. Знал, что Ольгу обидит решение, принятое не им — командиром группы Андреем. Не очень понимал целесо- образность своего перехода на другую квартиру, считал, что под этой крышей, под опекой не по годам хитрой, энергичной, любящей его женщины и сам он, и дело, по- рученное ему, будут находиться в большей безопасности, чем где бы то ни было. Но оспаривать решение командира не отважился. Выполнить же его совет — не возвращаться на старую квартиру — не мог, знал, как Ольга будет стра- дать от неизвестности, а у него не будет спокойно на душе при мысли, что из-за него мучается близкий человек. Шел с решительным намерением поговорить, объяс- ниться и не оставаться на ночь, чтобы не переживать са- мому и не растравлять ее душевной раны, пойти на квар- тиру к незнакомым людям. У него был ночной пропуск на имя железнодорожного рабочего Ивана Ходкевича. Своей радостью Ольга растопила его решительность. Не хватало духу при такой ее заботе и ласковости сооб- щить свое неблагодарное решение, сказать же ей, что у него такой приказ, нелепо: не поймет она, пошлет к черту всех командиров, ведь сердцу ее никто не может приказать. Олесь был голоден, но ел нехотя, как больной, и Ольга забеспокоилась. Она сидела напротив, не сводила с него глаз и угощала, как дорогого гостя, предлагая одно уго- щение за другим. Разговор у них выходил странный, какой-то односто- ронний. Говорила Ольга, была слишком многословна, будто понимала, что у них мало времени, и спешила вы- сказаться. Но он чувствовал, что говорит она не о том, 473
о чем ей хочется сказать, спросить: о том, главном, о чем думают оба, она боится начать разговор, оттягивает так же, как оттягивает и он. Она долго и очень подробно рассказывала, как вела се- бя Светка, про все ее хитрости и капризы и особенно о том, как она скучала, искала его, Олеся, по всем углам дома и настойчиво допытывалась на своем понятном только матери языке, где он, когда вернется. О том, как тосковала, как волновалась сама,— ни слова. Рассказ о ребенке тро- нул Олеся, но он понимал его подтекст и вновь удивлял- ся — не в первый раз! — душевной чуткости и тонкости этой женщины, в других обстоятельствах грубой и крик- ливой. Она будто убаюкивала его, утомленного, отяжелев- шего от ужина, рассказами о дочери и своих делах, о со- седях, о тетке Мариле, которая почему-то начала глохнуть и, недослышав, часто отвечает невпопад, чем удивляет да- же Светку. Сказала, что была у Боровских, но не призналась, что искала его, будто заглянула так, между прочим. Тут Олесь понял, как осторожно она подступает к тому главному, о чем им предстояло говорить, и стал вслушиваться боле© внимательно. — Ленка нервная, злая. Слова ей не скажи. Это от го- лодухи. — Ты помогла бы им. — Кому? Боровским? Они гордые. Да и у меня не база, не склад. Не нужно было им ворон ловить. Такие парни, как Андрей и Костя, могли — ого! — сколько добра на- таскать, не то что я, одинокая баба. Не везде я осмелива- лась лазить. Они свою совесть берегли, мне тоже было что беречь... «Ну вот, опять ее занесло в комаровское болото»,— подумал Олесь, разочарованный ее словами, ее непри- язнью к Боровским. Вот так у нее часто: вместе с душев- ностью алчность, торгашеский расчет. Но не возразил ей. Пусть бы она начала ругать всех их, подпольщиков, тогда бы ему было легче сказать о своем решении — на коман- дира ссылаться нечего — и уйти. Как это, однако, тяже- ло — уйти от нее! Дав полный отчет обо всем, что случилось в доме, пока он отсутствовал, и не дождавшись от него такой же ис- кренней исповеди, Ольга спросила таинственным ше- потом: — А ты... ты что делал? — Не нужно говорить о моих делах, Оля. Так будет 474
лучше. Для тебя. Зачем тебе знать? Так будет спокойней... мне... всем нам... — Я бегала смотреть на повешенных в сквере. Он осекся. Так вот чем она жила эти дни! Одним сооб- щением выдала все-все, что пережила. А он убеждает, что ей лучше ничего не знать... Как она мучилась, бедная, от этого незнания! — Мы... отомстили за наших товарищей. — Ты убивал? — Не я один. Мы взорвали эшелон... Но ты... ты ничего не слышалаГ — Я ничего не слышала,— покорно согласилась Ольга, и, сжавшись, будто ей вдруг стало холодно, спрятала руки под кофточку. Олесь понял: свое главное она сказала. Теперь нужно сказать ему. Но после услышанного еще тяжелее сооб- щить, что ему необходимо уйти от нее сейчас же. Не- медленно. Закапризничала малышка, захотела спать. Ольга по- шла укладывать ее. Олесь остался один за столом, с тревогой думая, что не может выполнить самое простое задание. Начал убеждать себя, что это действительно задание, приказ и он обязан выполнить его! Света не засыпала, звала его: — Ты-та! Ты-та! Странно, почему она так зовет его? Что это значит на ее детском языке? «Папа» или «дядя»? Он не шел и не отзывался. Тогда позвала Ольга: — Она не засыпает без тебя. Так каждый вечер. Иди покачай. Они сидели на кровати в полутьме, свет падал в от- крытую дверь спаленки, и оба держались за качалку, руки их соприкасались; в плетеной качалке, казалось, звенела каждая пересохшая лозинка, словно далекая жалейка. Успокоенная его присутствием, девочка пропела себе «Котика» и скоро уснула. Тогда Ольга стремительно обняла его, горячо за- шептала: — Саша, миленький, родненький! Не оставляй меня! Я боюсь одна. Я не могу без тебя. Я не буду мешать тебе. Я их тоже ненавижу. Хочешь, буду помогать тебе? Во всем буду помогать, я смелая, ты знаешь, я ничего не боюсь. Нужно будет умереть — я умру за тебя... вместе с тобой... 475
как хочешь. Не уходи, Саша, нареченный мой. Богом на- реченный... Она плакала. Олесь никогда не видел таких ее слез, не слышал та- кого плача и не думал, что она может быть такой расте- рянной, беспомощной. Пораженный, растроганный, обра- дованный и испуганный тем, что теперь будет еще тяжелее оставить этот дом, он гладил ее по голове, как маленькую, и целовал мокрые, соленые глаза, горячие губы. Олесь проснулся от страшного сновидения. Фашисты вешали детей. И самое жуткое было не в самом злодействе, а в том, что дети не понимали, что происходит, принимали это за игру и весело смеялись, показывая пальчиком на тех, кого уже повесили. А вокруг стояли взрослые, целая толпа, тесной стеной, неподвижно, в безмолвии; он хотел пробиться через толпу, но не мог, хотел закричать, но у него пропал голос. Все вокруг застыло, онемело, оглохло, только слышно было, как смеются дети. Облитый холодным потом, не сразу сообразил, что проснулся. Вокруг темнота. Шумело в ушах — от грохота сердца. Потом он почувствовал Ольгино дыхание, она лежала рядом. По тому, как тихо она дышит, понял, что не спит, может, так и не уснула всю ночь. Легонько дотронулся до ее руки. Она прошептала: — Спи. Рано еще. Олесю стало стыдно за свою вчерашнюю слабость, за то, что выдал свое намерение, а словами так и не отва- жился сказать, объяснить серьезно, доказательно. Вместо трезвого рассуждения одни эмоциональные вспышки. Не нужно было оставаться на ночь, это слабость, обман самого себя и ее, она, наверное, думает, что уговорила его, поко- рила. Нет, уговорить его нельзя. У него приказ, и теперь он уже твердо убежден, что это правильный приказ, таков закон конспирации. Нельзя больше оттягивать разговор. Кстати, теперь, утром, все выглядит значительно проще. И он спокойно сказал: — На рассвете я пойду, Ольга. Пойми. Так нужно. Ради Светиной безопасности. И ради дела. Но я буду в Минске. Рядом. Мы будем встречаться. Боялся, что она снова заплачет, снова начнет про- сить,— на женские слезы он не умел отвечать. Ольга мол- чала. Долго. Потом нашла его руку и сжала пальцы. Олесь думал, как проститься так, чтобы не раскиснуть самому, 476
не расстроить ее. Чтобы без слез. Но Ольга опять удивила его. Сказала как о чем-то обыденном: — Передай Командиру, что я согласна на его предло- жение. IX Первое поручение Ольге дал сам Командир. Как-то са- мо собой получилось, что она стала звать человека, имев- шего столько имен, почтительно и высоко — Командир. Она ждала с нетерпением, когда и кто к ней обратится. Боялась, что никто не обратится. Командир мог обидеться, да и Олесь, неизвестно, сообщил ли о ее согласии, сказал же, что оставляет дом ради ее и Светиной безопасности. А ей с каждым днем все сильнее хотелось быть им нужной. И уже не только потому, что это вселяло надежду встре- чаться с Олесем, но и по какой-то другой причине, не та- кой личной, по призыву не женского, а какого-то иного чувства, которое она еще не совсем хорошо осмыслила. На продовольственный рынок Ольга теперь выходила редко. Продукты дорожали, горожане почти не выносили их, а крестьяне приезжать боялись. У нее были запасы, и она мудро рассудила, что все, что может полежать, не испортится, лучше сохранить подольше. Однако картошку и свеклу дольше весны держать не будешь. Конечно, можно продать и весной, цена наверняка вырастет, ведь тогда людям нужно будет и есть, и сажать ее, картошку, на огородах. Но без привычного занятия ей становилось скучно, особенно теперь. В конце концов, это была ее сти- хия, ее выход в свет, ее общественная деятельность — все что угодно. Ее подмывало появляться на рынке хотя бы раз в неделю, очутиться в центре внимания торговок, по- купателей, полицейских, покричать, пошуметь, поторго- ваться, послушать городские новости. В тот день она торговала вареной в мундире картош- кой и свеклой. Долгие и суровые рождественские морозы наконец отступили, природа будто смилостивилась. Была оттепель, сыпал снег, очертания домов и людей в нем рас- плывались, затуманивались. Но Ольга Командира узнала издалека, как только он вышел из-за бывшего мясного па- вильона, превращенного сейчас в отхожее место, потому что от бомбы, упавшей в начале войны, часть стены обру- шилась. У Ольги тревожно и радостно забилось сердце. Не прошел бы мимо! Сдвинула со лба теплый платок, открыла лицо, подняла голову, подставив горячие щеки снежинкам. 477
Теперь он не мог не узнать ее. Но понимала: если он пройдет мимо, то и ей нужно молчать, не показывать, что знает его. Ее почти обрадовало, что он опять в том же ко- жушке, вызвавшем когда-то ее зависть. Но кожушок еще больше утратил свою элегантность, загрязнился, да и у Командира был совсем не тот вид. Лицо изможденное, худое. Только глаза глядят по-прежнему весело, даже как- то по-мальчишески озорно, не пропускают ни одного встречного, осматривают и молодых женщин, и немецких солдат, и старую нищенку, протягивающую руку. Нищен- ке он что-то дал, потом поговорил с полицейским, как с хорошим знакомым. Наблюдая их разговор, Ольга поду- мала, что к ней он не подойдет, и... волновалась так, будто от того, подойдет он или не подойдет, зависит вся ее жизнь. Забыла обо всех предосторожностях, следила только за ним. Засияла, как невеста, когда он приблизился и просто поздоровался: — Привет, красавица. Угостишь горячими драниками? Ольга засмеялась громко, на всю рыночную площадь. — Опоздал ты, нет больше драников. Теперь их с ру- ками оторвали бы. Картошка теплая в мундире. Хочешь? — А соль есть? — Для такого пана найду щепотку. Соль теперь как сало. Ольга наклонилась над саночками, на которых стоял большой чугун, завернутый в старый ватник. Командир присел, будто хотел посмотреть, откуда она достает кар- тошку, и под прилавком тихо сказал: — Поклон от Саши. Ольга встрепенулась, но не выпрямилась, продолжала доставать картошку со дна, где она была теплее. —• Как он? — О, герой! — Позволь нам встретиться. — Я? — удивился он. — А кто же? Он понял, что Ольга представляет себе их организацию по типу военной, где без разрешения командира подполь- щик не имеет права даже встретиться с близкими, а его она явно считает командиром. Ему, бывшему политработ- нику, польстило, что простая женщина, пока еще далекая от их дел, так представляет подпольную работу. Так сна- чала представлял и он, и некоторые его товарищи. Но в этом была их ошибка. Он, горячая голова, к тому време- 478
ни уже остыл и многое понял только после волны декабрь- ско-январских арестов. Широко размахнулись руково- дители первого минского подполья, много втягивали людей неподготовленных, нереальную задачу ставили — поднять лагеря военнопленных на восстание и освободить Минск. Старый коммунист, подпольщик времен гражданской войны, Павел Осипович называл это авантюрой, но руко- водители военного совета не пожелали даже встретиться с ним, хотя он, Андрей, старался связать их. Теперь он признает, что именно конспиративный опыт шурина помог спастись не только ему лично, но и сберечь от провала большинство членов группы. Провалы научили осторож- ности. И все равно рисковать приходилось ежедневно. Доверять людям тоже риск, но и без доверия нельзя в борьбе. Ольге он поверил в тот день, когда забирал приемник. Возмущался, что человек, спасенный ею, не проявил в свое время такого доверия к ней. Ее отказ поначалу не поколе- бал его уверенности, наоборот, он понимал, как нелегко такой женщине встать на путь сознательной борьбы. Сти- хийно она могла совершить любой, самый отчаянный по- ступок, а сознательно пойти на подвиг — едва ли. Пора- довался не за нее — за Олеся, когда тот с радостным вол- нением сказал о ее согласии. Однако высказал опасение Павел, поэтому-то он две долгие недели не мог придумать новой связной задание. Но сегодня не обойтись без этой проворной женщины, она меньше чем кто бы то ни было вызовет подозрение. Утром, возвращаясь с «ночной работы», он увидел, что военная жандармерия оцепила весь квартал, где был его дом. Лезть к ним в лапы, даже имея настоящие документы, было бы безумием. Но что случилось? Что с Яниной? Те- перь, днем, на улицах оцепления не видно, мальчишки проверяли. Но нет ли засады в доме? Ольга достала из-за пазухи носовой платочек, в узелке которого была щепотка соли. Соль она брала не покупате- лям — полицейским, «бобики», даже если выпивали и за- кусывали у кого-то другого, за солью все равно шли к ней. Командир разломил картофелину и очень скупо посо- лил, ел с кожурой, чем удивил Ольгу: неужели такой го- лодный? Съев три картофелины, достал кошелек и при- нялся старательно подсчитывать деньги. — Хватит ли у меня расплатиться с тобой? Ольга понимала, что отказываться от денег нельзя, но сказала: 479
— Такому пану я отпущу в долг. Увидела, что даже это ему не понравилось, но он по- дыграл: — О, пани добрая! Но она может ошибиться — я тут редкий гость. Да и вообще забываю отдавать долги. Отдавая деньги, сказал адрес. А потом, уловив момент, когда соседка отвернулась, полез сам в чугун, чтобы за свои деньги выбрать лучшие картофелины, и так, скло- нившись, сказал приглушенно: — Твой пароль: «Говорят, у вас продается оренбург- ский платок?» Ответ: «Белый продала, а серый есть». Имя женщины — Янина Осиповна. Это моя жена. Если ее нет там, сама понимаешь, что это значит. Выкручивайся, как умеешь. — А что передать? Что спросить? — Что Андрей ждет у Витька. — Только и всего? — Не жадничай! — засмеялся он. Ольга будто разочаровалась, но это было неискренне. Правда была в другом: ее очень поразило, что человек не может пройти домой, к жене. Снова ударил страх: так мо- жет быть и с ней, что нельзя будет увидеть собственного ребенка. Но страх держался одно мгновение. В следующий момент она с новым восхищением смотрела на Командира. Он выпрямился и снова вкусно ел неочищенную картофе- лину, даже мурлыкал, как кот, и глаза его смеялись, будто он только что надул самого Гитлера. Дома Ольга сказала тетке Мариле: — Если меня арестуют, отнесешь Светку к Казимиру. Старухе не понравилось внезапное исчезновение «квартиранта», потому такие неожиданные Ольгины слова испугали. Она видела, что Ольга не находила места, когда Олесь ушел из дому, бегала к повешенным, а потом вдруг, после одной ночи, успокоилась. Уже тогда тетка Мариля почувствовала какую-то таинственность. Еще более уси- лились подозрения, когда на ее немного притворное горе- вание, куда это исчез парень, Ольга как бы со злостью от- ветила: — Может, бабу нашел другую. Разве нас теперь мало? Каждая хочет заманить хоть какие-нибудь штаны. Но тетка Мариля хорошо знала, что не тот человек Олесь, чтобы просто так перейти к другой солдатке. — За что это тебя арестуют? Что ты плетешь? — За спекуляцию. — За спекуляцию немцы не трогают. 480
— Ого, как еще трогают! Ты скажи: за что они не са- жают, не стреляют? С этим старая не могла не согласиться. Но все равно ей не нравилось, как Ольга собирается. С разными вещами ходила она на рынок, в деревни, но как-то не так выносила их из дому. А тут обвязала себя под платьем лучшим га- русным платком, положила за пазуху часы, золотое ко- лечко. И узел навязала. В действительности все было нормально: Ольга репе- тировала новую роль. Еще там, на рынке, простившись с Командиром, она подумала, что ей нужно как связной,— пароль подсказал: сделаться «надомницей». Не очень уважала тех, кто этим занимается,— ходит по домам и скупает вещи, чтобы потом в деревнях выгодно выменять их на продукты, такая торговля казалась ей цыганской, нечестной. Но теперь она могла помочь делу. «Выкручивайся, как умеешь». Это она умеет! Шла Ольга на свое первое боевое задание без страха. Сама удивлялась. Понимала: если Командир боится пойти домой и опасается ареста жены, значит, что-то случилось у них. Но, наверное, потому, что ничего не знала, и дога- даться не могла, и человека, к которому шла, не знала, ничего не боялась. Верила в правдоподобность своей роли скупщицы одежды, для нее эта роль действительно прав- дивая, ей не нужно играть, притворяться. Полгорода под- твердит, кто она такая: продавала с детства, а раз прода- вала, значит, и покупала, и теперь покупает. Одно только смущало: из ворот напротив нужного дома выезжали немецкие машины. Неужели она не расслышала адрес, напутала? Но вспомнила, на какой машине Коман- дир приезжал за приемником. Отчаянный он. Хотя чему удивляться — соседство такое не по его воле. Теперь мно- гим они стали соседями, эти пришельцы. Каждый второй дом заняли. Ольга пристально всматривалась, стараясь понять, что же помешало Командиру войти в дом. Ничего подозри- тельного не увидела. По улице ходят немцы. Но где они не ходят? Во дворе пусто. И в подъезде дома никого. Поднялась по скрипучей лестнице на второй этаж. И только перед дверьми ощутила, что волнуется. Да, не боится, а волнуется. Повторила про себя пароль. Не сразу отважилась постучать. Потом встрепенулась: нельзя долго стоять, вдруг за ней следит невидимый чужой глаз, вра- жеский глаз? Командир мог заметить этот глаз. Решительно постучала. Открыли не спрашивая. Ольга 481
обрадовалась и сконфузилась: женщина, стоявшая в ко- ридоре, была ей знакома — до войны не раз покупала у нее зелень и запомнилась хорошо потому, что по мелочам не торговалась, не перебирала пучки редиски и лука, поку- пала как мужчина. Но еще больше поразило Ольгу, что Янина Осиповна беременна. Заметила это сразу — по пятнам на лице, по фигуре, по тому, как та держит руки. От такой неожиданности забыла даже о пароле. Да хозяй- ка пригласила без пароля, удивив знанием ее имени: — Заходите, Ольга. Нет, пароль Ольга все же сказала. Янина Осиповна ответила как положено. Но тут же сняла с плеч серый пу- ховый платок, протянула Ольге, попросила: — Вы ходите в села менять? Выменяйте мне чего-ни- будь... сала, масла... Ольга растерялась. Что это, дополнительная проверка, продолжение пароля или искренняя просьба? Очень про- сто понять, что женщине в таком положении нужны жиры. Но это просто там, где все легко, а здесь бог знает, что к чему. Собираясь сюда под видом скупщицы, она взяла с собой не только кое-что из одежды, но захватила и буханку хле- ба, кусок сала, знала, что многие из этих спекулянтов, на- живающихся на беде, на голоде, скупают вещи не за деньги — за продукты, но платят треть того, что потом выменивают в деревнях. Подумала и о другом, имея опыт: самогонкой, хлебом или салом легче всего откупиться от какого-нибудь нахального полицая, да и немцы не брезгу- ют, берут. Постояв какое-то мгновение в раздумье, в нере- шительности, Ольга взяла из рук хозяйки платок, аккурат- но свернула и положила на стол, на чистенькую, хорошо выутюженную клетчатую скатерть. Потом развязала свой узелок и туда же, на стол, рядом с платком, положила хлеб и сало. Глянула на хозяйку и... остолбенела: большие глаза с синевой вокруг, как у всех беременных, вдруг наполни- лись смертельным страхом, ужасом. Ольга смотрела на нее и не понимала, что же случилось за какой-то миг, пока она развязывала узел. — Что с ним? — едва слышно прошептала Янина Осиповна внезапно пересохшими губами. — С кем? — С Андреем. Так вот оно что! Боже мой! Какой стыд! Какая же она ворона! Сама же пережила такое совсем недавно и не со- 482
образила, что нужно этой женщине в первую очередь, чего она ждет. Разве не видно было, что платок этот сунула, про обмен заговорила, чтобы скрыть волнение, оттянуть время, если она, Ольга, пришла с бедой? А она, дуреха, начала хлеб выкладывать, как милостыню несчастной, как по- мощь на поминки... — Андрей ждет у Витька. Янина Осиповна схватила ее за руки: — Кто? Кто сказал вам? — Он сам. — Вы видели его? Когда? — Сегодня. На рынке. Недавно. Сколько это времени прошло? — глянула на будильник, тикавший на столе.— Часа два, не больше. Янина Осиповна отступила, медленно вытянула из-под стола стул, осторожно, как при радикулите, села на него, пригласила Ольгу: — Садитесь, пожалуйста. Страх ей не удалось скрыть, а радость утаила: сразу стала спокойная, подчеркнуто вежливая, внимательная. Ольга села напротив и просто объяснила: — Я так поняла, что сам он не мог пойти домой, по- этому послал меня. Говорить долго у нас, знаете ли, не было возможности. Люди же кругом. Он съел несколько картофелин. Я соли ему дала. — Спасибо, Ольга. Теперь я понимаю. На рассвете эти,— она кивнула на окно, из которого была видна воен- ная часть,— подняли тревогу, оцепили весь район. Делали обыск в каждой квартире. Кого-то и что-то искали. Но не арестовывали. Во всяком случае, из нашего дома не взяли никого. По тому, как искали у меня, куда заглядывали, догадалась, что где-то близко вел передачу наш радист, и они его запеленговали. Но это моя догадка. Так и пере- дайте Андрею. Пусть подождет, пока не проверим. — А есть и такие... радисты? — шепотом, оглянувшись на окно, спросила Ольга. Янина Осиповна едва заметно усмехнулась, и Ольга покраснела, поняв, что вопрос ее по-детски наивен. Хоро- шо же знала сама, что есть, немцы писали еще осенью, что поймали советских радистов, и на рынке о них люди шеп- тались. Но очень захотелось услышать или хотя бы дога- даться из Янининого ответа, что радисты вместе с ними, в одной группе. Еще там, на рынке, появилось необычное для нее ощущение, что она приобщается к чему-то осо- бенному, высокому, вступает на новую дорогу, неизвест- 483
ную, опасную, а потому притягательную своей неизвест- ностью. Но хотелось узнать все быстрее. Хотелось опреде- ленности. Радисты — это определенность и сила, это Красная Армия, а не какая-то местная самодеятельность вроде того, с чего начал Саша: взял тайком пистолет и за- стрелил немца; только чудо спасло его. Если бы к ней пришел радист и попросил помощи, то такому бойцу она, наверное, давно, даже в начале войны, согласилась бы по- могать. Янина Осиповна разглядывала ее так внимательно, что Ольге стало неловко, она опустила глаза. Хозяйка сказала: — Простите, я не предложила вам раздеться. Сегодня у меня тепло, я протопила после обыска. Они выстудили... Ольга с удивлением и восхищением, хотя и с неволь- ным упреком про себя, подумала, что эта интеллигентка не представляет себе иной жизни: пусть голодно, но все равно должно быть чисто и уютно, ишь ты, даже после обыска, после такой тревоги за мужа навела порядок. Но и она хо- роша: в своем замызганном пальто облокотилась на чистенькую — как можно без мыла так постирать? — скатерть. Устыдившись, Ольга вскочила и готова была про- ститься: нечего сидеть, не в гости пришла. Но Янина Осиповна помогла ей снять пальто, отнесла в коридор, на вешалку. Ольга покорилась, хотя была недовольна собой, попыталась настроиться против этой чистюли. Но что можно подумать о женщине, которая, нося в себе ребенка, новую жизнь, сознательно идет на такое, на смерть? На- строиться против нее невозможно. Муж у нее загадочный, у него Ольга спросила: «Что вы за люди?» Еще больше хотелось спросить у жены: «Что ты за человек? Объясни мне, я хочу понять тебя, мне это нужно, может, тогда легче будет понимать собственные поступки, часто пугающие меня». Но не умеет она спрашивать такое, нет у нее нуж- ных слов, особенных, высоких, таких, которые говорил Олесь. Янина Осиповна сказала: — А я помню вас. — И я помню вас. И обе засмеялись. Это как-то сразу сблизило их, уп- ростило отношения. При следующем обращении Янина Осиповна сказала ей «ты»: — Я угощу тебя чаем. Андрей знает, что я люблю чай, 484
и купил у немцев пачку натурального, с маркой француз- ской фирмы. Цейлонский. Ольга не отказалась. Теперь ей хотелось подольше по- быть с этой женщиной: может, действительно с ее по- мощью надеялась открыть что-то особенное в людях той же породы, что и Саша. Пока Янина Осиповна подавала чай, в немецком термосе, уже готовый, Ольга еще раз осмотрела комнату. Как все просто, небогато, ничего дорогого, ничего лишнего, но красиво! Впервые она по-женски позавидовала такому умению создавать вокруг себя красоту. И чашечки для чая особенные, будто сделанные по заказу, потому что подхо- дили и к обоям на стенах, и к пледу, которым застлана кровать, и к льняной скатерти с васильковой каймой. Налив чаю, Янина Осиповна сказала немного сконфу- женно: — Я съем немного сала. Мне так захотелось сала. Го- ворят, что это редко бывает, чтобы хотелось мясного,— так косвенно призналась, что беременна,— но это, видимо, тогда, когда оно есть. У меня сегодня будто праздник. Ты принесла мне радость. Я боялась за Андрея, хотя у него и надежные документы. Но он неосторожный.— И вдруг шепотом попросила: — Остерегай их, Оля. Ольга даже вздрогнула. Их! Кого их? Безусловно, она знает о Саше, Андрей рассказал. Захотелось поделиться своими чувствами к Саше так, как делятся только с самой близкой подругой. Но постеснялась, а может, даже побоя- лась. А вдруг Янина Осиповна спросит о муже? Ольгу давно смущало и удивляло отсутствие всякого чувства ви- ны перед Адасем. Но и лучшей подруге сказать об этом стыдно, а тем более человеку, с которым впервые встрети- лась. Поэтому и про Олеся смолчала. Начала рассказывать о дочери. Рассказывала умиленно, с такими подробностя- ми, которые умеет увидеть в ребенке только мать и кото- рые могут заинтересовать только мать или будущую мать. Янина Осиповна слушала молча, очень внимательно, но, показалось Ольге, как бы настороженно-боязливо. Оль- ге не терпелось сказать, что только за нее, за Светку свою, она боится. Но, уловив настороженность хозяйки, поняла, какой страх переживает та за будущего ребенка, поэтому сказала ту не совсем искреннюю правду, которую во все времена повторяют матери: — Теперь единственная радость моя — дочь. Ради нее живу. Янина Осиповна по-своему приняла этот разговор 485
и насторожилась по иной причине — боялась, что Ольга закончит словами: какой это ужас, страх, какие муки — жить такой жизнью, имея ребенка. Высоко оценила Ольгину душевную деликатность и в знак благодарности призналась в самом заветном, как действительно очень близкому человеку: — Мы с Андреем сознательно пошли на это, хотим, чтобы наша жизнь продолжалась в нем. Может, это жестоко по отношению к нему, но мы верим, что добрые люди не оставят ребенка, если мы погибнем. Только бы теперь сохранить его. Эти слова тронули Ольгу чуть ли не до слез, но в то же время в какой-то степени открыли ей заслоны над тайни- ками чужих душ. И она снова, как когда-то у Командира, спросила... нет, даже не спросила, выдохнула: — Удивляюсь я... Что вы за люди? Но женщина ответила иначе, чем ее муж, не такими высокими словами: — Мы такие же люди, как и ты, Оля. Не думай, что мы какие-то особенные, из другого теста... Нет. Мы такие же... Чай действительно был очень вкусный, несмотря на то что это был немецкий чай и наливался из немецкого тер- моса. Хотя есть ли что свое у немцев? Чужого нахапали. Янина сказала, что чай французский. Термос, наверное, тоже не немецкий, потому что раскрашен странно: с одной стороны пальма, под ней лев, а с другой стороны льдина и на ней белый медведь. Никаких немецких знаков или надписей. Во всяком случае, Ольге показалось, что никог- да не пила она такого чая, даже тогда, когда на столе шу- мел самовар и подавалось лучшее варенье. А тут щепотки сахара не было, а так вкусно. Посидели они недолго, с полчаса, но сблизились. Янина сама напомнила, что Ольге нужно уходить,— сказала ад- рес и пароль, по которому незнакомый Витек должен признать ее своей. Когда Ольга одевалась в коридоре, Янина Осиповна вспомнила о платке и очень смутилась, что, переложив платок со стола на стул, забыла о нем. — А платок? Простите, ради бога... Ольга взяла принесенный Яниной из комнаты платок, развернула, как бы любуясь, и вдруг, обняв хозяйку, на- кинула платок ей на плечи, закутала плотно грудь, поце- ловала й щеку. — Какой он тепленький, а вам нужно сейчас тепло.— И, не дав возразить растерянной женщине, быстро вышла. 486
На другую явочную квартиру (кстати, слова эти она услышала от Янины Осиповны) со вторым заданием в тот день Ольга шла с еще большим интересом, по-новому воз- бужденная, и возбуждение это было радостное. Женщина, с которой она почти породнилась за корот- кое время, произвела необычайное впечатление, она как-то по-своему, по-женски, дополнила те особенные чувства, которые, возможно, впервые появились у Ольги осенью перед колючей проволокой лагеря или Седьмого ноября, когда после Сашиного упрека ей захотелось отметить со- ветский праздник. Прорастали эти новые чувства нелегко, мучительно, по мере того, как она все больше узнавала Сашу, сближалась с ним духовно. А встречи с Командиром и его женой —- как весенний дождь и после него солнце на эти живые ростки. В тот день она, кажется, наконец поняла, что же это за люди, с которыми связала ее судьба. Самое первое чувство, вынесенное после встречи с Яниной Осиповной, было неожиданным. Ученым людям она и раньше иногда завидовала, но учителей ценила не очень высоко: нервов портят много, а получают копейки. А тут впервые ей очень захотелось стать учительницей, учить детей. Вспомнила Сашины уверения, что у нее ве- ликолепная память, необычайные способности и ей обяза- тельно нужно учиться. Просил ее пообещать, что будет учиться. Она обещала, но сама не верила себе, да и ему как-то высказала: «Какая там учеба!» А теперь шла по пустым заснеженным улицам и давала зарок, клятву самой себе, Саше, Командиру, Янине, небу, с которого порошил ласковый снежок и на котором, верила, есть бог, что обя- зательно пойдет учиться, сразу же, как только придут на- ши, не посмотрит ни на какие трудности. Были же до войны вечерние школы, будут и после войны, ведь по- требность в них возрастет: подростки, которым нужно сейчас быть в школе, не учатся, перерастут. От неожиданного и просто-таки жадного желания учиться как-то сразу возросла ее уверенность в быстром возвращении наших и в обновлении жизни. И еще одно: какой прекрасной она казалась теперь, та довоенная жизнь, которой она как бы и не замечала или замечала тогда, когда появлялась причина поругать порядочки на рынке, в магазине, в паспортном столе, в очереди у кино- театра, в трамвае. Теперь ей казалось странным, даже преступным, что за такие мелочи некоторые комаровцы иногда ругали советское начальство — своих же людей, из 487
рабочих и крестьян. Так ругала старая Леновичиха, из-за этого отец часто спорил с ней, он объяснял все трудности по-рабочему. И даже по отношению к родителям в тот день в ней произошла какая-то перемена. До этого Ольга чаще вспоминала мать, особенно в тяжелые минуты, мысленно советовалась с ней, веря в ее жизненную мудрость, отца вспоминала реже, а сейчас с благодарностью думала о нем, мысленно беседовала с ним и, казалось, чувствовала, что он благословил ее. Второй пароль ей говорить не пришлось, хотя дом она нашла не сразу, он стоял в одном из безымянных переул- ков у самого леса — Красного урочища. Дом был новый, но недостроенный, даже без ворот,— заходи, кто хочешь. А двор бесхозяйственно завален бревнами и досками, ко- торые, впрочем, не лежали мертвым грузом: всюду здесь был вытоптан снег, желтела свежая стружка и щепки, под открытым, тоже недостроенным навесом виднелись не- давно обструганные доски. Приятно пахло свежей сосной. Уже то, что здесь в такое время строятся, как-то хорошо подбодрило Ольгу, она почувствовала симпатию к хозяе- вам, людям, безусловно, работящим, уверенным в том, что жить им еще долго. Нет, видимо, уверены они в чем-то большем, чем собственное долголетие, раз сделали свой недостроенный дом явочной квартирой. Окна были забиты шалевкой, только две новые рамы, слева от крыльца, были застеклены. Удивило крыльцо: оно одно было не только доведено до конца, но построено затейливо, с выдумкой — с резными столбиками, поручнями, скамеечкой, будто хозяева реши- ли, что без всего можно прожить, а без хорошего крыльца нельзя. Это уже не хозяйственность, а чудачество какое-то, подумала Ольга. Хотя чудачество было не только с крыльцом. Как, например, можно жить без ворот, когда во дворе такое богатство? Топливо в эту суровую военную зиму дорого так же, как хлеб. Даже ей, Ольге, никогда не бравшей чужое (государственное и оставленное беженца- ми она не считала чужим), нелегко было бы удержаться от искушения, если бы рядом жил сосед, во дворе которого лежало столько дерева и не было бы ворот. Раз тут все настежь, то и зайти в такой дом можно, как в лавку, не спрашивая разрешения, без стука. Ольга вошла в коридор, тут не было дверей в недо- строенную половину дома — чернел проем, и пахло хлевом, сеном и навозом. Открыла дверь налево и попала в жилое помещение — просторную и теплую кухню. За столом си- 488
дели Командир и хозяин, довольно пожилой человек, и... выпивали. На непокрытом столе стояла бутыль с мутно- ватой жидкостью, это же питье было в стакане, стоявшем перед Командиром, перед хозяином стояла кружка из консервной банки, в тарелке квашеная капуста, лежали полбуханки хлеба и какой-то странный нож. Ольгу как-то неприятно поразило такое их занятие. Нет, не то, что люди пили и закусывали, а такая обычность поведения подпольщиков и, показалось ей, непроститель- ная неосторожность, полная противоположность тому, что она увидела, услышала и почувствовала на первой явочной квартире: там все, как говорится, было на нерве, на самых высоких чувствах, каждый жест и слово приобретали осо- бый смысл, даже в том, как ее угостили чаем, было какое- то особенное благородство и тоже определенный смысл. А может, просто после того высокого, к чему она душевно приобщилась, ее немного разочаровала эта опротивевшая, будничная картина, которую она наблюдала и до войны, когда Адась чуть ли не каждый день прикладывался к рюмке, и часто видит теперь: полицаи, как голодные со- баки, шныряют, ищут, где бы схватить на дармовщинку этой гадости. Но у «бобиков» другой жизни и быть не мо- жет. А она увидела другую жизнь — у Олеся, у Янины Осиповны. Возможно, что из женской солидарности она обиделась за Янину: всегда вот так, жена где-то дрожит за него, а муж с рюмкой целуется... Но все рассеялось, как только она увидела, как по- смотрел на нее Командир, как поднялся навстречу, в гла- зах его была та же тревога, что и у Янины Осиповны. Ве- роятно, в ту минуту Ольга осознала один из главных за- конов конспирации: наибольшая безопасность и осторож- ность — в естественности, обычности обстоятельств и по- ведения. У учительницы должно все быть как у учитель- ницы, а у этого мужика — как у мужика: чтобы из дверей попахивало хлевом, хлеб резали сапожным ножом и пили самогонку из жестяной кружки. Настроение у Ольги быстро изменилось еще и потому, что этого человека, хозяина, она тоже знала по рынку, везло ей в тот день. Он не часто появлялся там, но Кома- ровским торговкам запомнился один случай. Человек этот, инвалид, без ноги, на деревяшке, однажды продавал сапо- ги, и к нему прицепился милиционер. Оба разгорячились и схватились за грудки. Тогда милиционер его арестовал за оскорбление власти и повел в отделение. Хотя милицио- 489
нер у торговок был своим парнем, никого из них не давал в обиду и сам благодаря отзывчивости своей неплохо кор- мился, бабы все равно заступились за инвалида. Окружили его и подняли крик, бунтовали за справедливость, угро- жали, что пойдут к начальнику. Милиционер вынужден был простить оскорбление, за что был вознагражден сла- вой хорошего человека и получил компенсацию за оторванную пуговицу. Не дав Ольге отступить от порога, Командир нетерпе- ливо спросил: — Что там? Увидел, что она как бы сконфузилась, понял ее осто- рожность, похвалил про себя и тут же представил старика: — Это наш товарищ. Захар Петрович, тот самый «Ви- тек» ... — Вот, черти, выдумали! — с улыбкой покачал голо- вой хозяин и тоже поднялся, громко стуча протезом по полу, взял около печи табурет, поставил к столу, пригла- сил: — Садись, Ольга, мы тебе погреться дадим. Ольга села и рассказала, что случилось в Пушкинском поселке и что думает Янина Осиповна, передала и преду- преждение ее, чтобы он не появлялся пока. Командир слушал молча, став вдруг серьезным, озабо- ченным. А Ольга вслушалась в свой голос и почувствовала, что он дрожит. Удивилась, почему волнуется, рассказывая о выполнении первого задания, очень простого, по су- ществу обычной человеческой услуги. Потом поняла. Все это теперь, в ее рассказе, приобретало действительно осо- бенный смысл — для нее самой. Казалось, не тогда, когда спасала Сашу, и не тогда, когда он уходил и она дала со- гласие на просьбу Командира, и даже не тогда, когда Ко- мандир дал ей это задание и она пошла его выполнять, а именно сейчас, передавая разговор с Яниной Осиповной, она будто переступает невидимый порог и вступает в но- вую жизнь, очень опасную. Но не оттого ли она волнуется, радостно волнуется, что, зная об этой опасности, впервые не чувствует того страха, от которого раньше холодело сердце и млели руки? В конце рассказа она воскликнула в искреннем вос- торге: — Какая у тебя жена, Командир! В такую даже я влюбилась. Андрей благодарно улыбнулся. А старик засмеялся весело, как молодица, и пожелал: 490
— Ах, чтоб вам добро было! Он достал из ящика стола выщербленную, пожелтев- шую от времени рюмку, вытер ее рукавом своей заношен- ной фланелевой сорочки и, налив в нее самогонки, цере- монно поднес Ольге: — Проше, пани. Ольга взяла рюмку, лизнула и скривилась: — Тьфу, гадость! Как керосин немецкий! Захар Петрович покатился со смеху и правда как мальчик Витек, даже слезы на глазах выступили. — Ты посмотри, Андрей, да она же панской породы! Где она росла, такая княжна? Царский напиток для нее немецкий керосин. Ах, чтоб тебе добро было! Да это же бульбовочка г наша дорогая! Ольгу беспокоило, что Командир, сам большой шут- ник,— как он разговаривал с ней при прежних встре- чах! — никак не откликается на шутки. Что его взволно- вало? На месте человеку не сидится. Андрей ходил по просторной комнате — от пустой печи до угла, где стояли колода, низкий табурет с кожаным си- деньем и ящичек с сапожными инструментами. Выходит, те сапоги Захар Петрович пошил сам. Однако он не только сапожник, но и плотник, столяр, в большем порядке, чем все остальное имущество, на полке лежали рубанки, ста- мески, висели на стене пилы-ножовки. Следя за Андреем, Ольга по-женски быстро и внима- тельно осматривала жилье, удивилась, что все тут сделано неженскими руками. Даже кровати не было,— спали, ве- роятно, на лежанке или на широкой печи. Командир остановился у стола, сказал, обращаясь к старику: — Понимаешь, Петрович, что меня волнует. За неделю это третья облава такая, когда оцепляют целый район. Янинина догадка совпала с моими предположениями. О тех облавах я ей не говорил, но видишь, что она переда- ет. Теперь не сомневайся, никого другого так ловить не стали бы, чтобы автобатальон поднимать по тревоге. Только радиста! А он неуловим. Ах, как бы связаться с этим парнем или девушкой! Как это нам нужно, если бы ты знал! Связь с Москвой! — Раз ему есть что передавать, значит, он связан, с кем нужно. — Но с кем? С кем? 1 Бульбовка — самогон из картофеля. 491
— Братец ты мой, не одни мы с тобой в Минске. Я тебе рассказывал, кого встретил... — Я знаю, что не мы одни. Но как нам объединить всех? — А зачем? Чтобы гитлеровцам легче было нас пере- ловить? Это артисту хочется, чтобы его все знали. А нам с тобой аплодисменты не нужны. Лучше в одиночку. — Здорово у тебя держится психология единоличника. Захар Петрович безобидно засмеялся. — Ты меня хоть горшком называй, только в печь не ставь. — Боишься огня? — задиристо и едко пошутил Ко- мандир. Но инвалид ответил с отцовской снисходительностью: — Пошел ты, Андрей, к прабабке. Давай лучше выпьем. — Давай.— Андрей глотнул из своего стакана и смешно скривился.— А правду Ольга сказала — керо- сином пахнет. В керосиновом бидоне, наверное, держишь, хитрец старый? — Вот заноза, чтоб ты так жил! Как тебе жена угождает? Это Ольгу рассмешило. Тогда и Андрей хорошо засме- ялся — так, как смеялся при прежних встречах, показы- вая ряд белых красивых зубов. — Ладно, Петрович, считай, что твоя самогонка отменная. Будь здоров, начальник АХО. — Понижаешь что-то меня, был начальником штаба. — А ты у нас каждый день в новой роли. А гово- ришь — не артист. Еще какой артист! — Не плети ты... Закусывай. Да бери хлеб, не жалей. Куплю я хлеба. С моей профессией с голода не умру. — Если б ты знал, какие драники печет Ольга Михай- ловна! Язык можно проглотить. Я как попробовал, так до сих пор пальцы облизываю. Ольге была приятна такая похвала, хотя и сказанная шутливо. Вообще ей нравился весь их разговор, их отно- шения, простые и дружеские, несмотря на разницу в го- дах, в положении, в образовании. Командир если не офи- цер Красной Армии, то наверняка какой-то советский на- чальник, по всему видно. А старик — самый простой че- ловек, который, не имея ноги, занимается, по-видимому, всем потихоньку — шьет сапоги, мастерит табуретки. Но и такой человек пошел на врага. Единственное, что разо- чаровало женщину,— невольное признание Командира 492
в отсутствии связи с Москвой. А она была уверена, что уж они-то обязательно должны иметь такую связь. Вызвало восхищение желание Командира найти радиста. Как он ломает голову над этим! Даже захотелось помочь ему в его поисках. Но как? Это как иголку в стогу сена искать. Изменилось ее представление о подпольщиках после замечания Захара Петровича, что не одни они в городе, что он встретил кого-то такого, кого даже не захотел назвать при ней. Она не обиделась. Сразу согласилась, что дей- ствительно не нужно каждому из них знать слишком много, многих людей. Чего человек не знает, того он не скажет ни жене, ни другу, ни следователю. Был момент, когда яснее представилась опасность того пути, по кото- рому пошла, даже страх шевельнулся от слов Захара Пет- ровича: «Чтобы гитлеровцам легче было нас переловить?» Да, могут переловить. Однако как просто они об этом го- ворят, мужчины. Так, наверное, говорят о возможной смерти перед боем солдаты. Пьют, едят, шутят и вспоми- нают о смерти как о неизбежном на войне. Но никто не забывает о долге — пойти в бой, в атаку... Так говорит старый инвалид, у которого жизнь позади. Он прожил жизнь, а она только начала ее, жизнь... А Янина Осиповна? А Командир? Они договорились иметь ребенка. И все равно идут в бой. Ей, Ольге, действительно повезло в один день встре- титься с такими разными людьми. И она полюбила их, этих людей, убедившись, что не ради своей выгоды идут они на такое дело. Они подтверждали Сашины слова. Но еще более важным было для нее их доверие, ведь жизнь они свою ей доверили. Как же она может отступить те- перь? Нет, теперь у нее одна дорога. Вместе с ними. На славу или на смерть. Как в песне поют. X Ольга не спала. Не могла уснуть. Чутко вслушивалась в ночь, ловила каждый шорох, каждый звук. Меньше всего ее тревожили короткие выстрелы, их она слышала не один раз. Мимо ушей пропускала свистки и грохот паровозов. А вот залаяли собаки — и она вся напряглась, готовая вскочить. У горожан собак нет, их уничтожили по приказу немцев. Собаки только у тех, кто охотится на людей. Но собаки как встревожили, так и успокоили — лай их не приближался. Пугали другие звуки — неясные, таинст- венные, которыми был полон ее старый дом. Казалось, кто- то тяжело дышал за окном, кто-то притаился на чердаке 493
и осторожно переползал там, а в погребе перемещались с места на место бочки, ящики, бутылки. Привидений она не боялась, в домовых не верила. Во- обще она ничего не боялась. В последнее время спала спокойно. Долго не засыпала разве только тогда, когда день был переполнен такими событиями, о которых ночью нужно было серьезно подумать, вспомнить все, что услы- шала и увидела. Но в таком случае она думала, а не при- слушивалась вот так, когда беготня и писк мышей начи- нали казаться засадой гитлеровских шпионов. Смешно. Зачем им засада? Им достаточно одного подозрения, чтобы приехать на машинах и схватить не только виноватого, его семью, но и соседей, всю улицу... Она, Ольга, знала это и все же засыпала без страха после того, как начала вы- полнять задания подпольщиков. Оставалась вдвоем со Светкой, даже не приглашала ночевать тетку Марилю. Не приглашала потому, что ждала Сашу. Каждую ночь ждала. Из-за этого иногда не спалось. Но совсем не из-за страха. Страх она переборола, казалось ей, навсегда еще в тот первый день, на первых явочных квартирах, особенно у Захара Петровича. Чем больше она знакомилась с подпольщиками, чем глубже вникала в работу, тем больше смелела. Или, может, просто привыкла к опасности? Человек ко всему при- выкает. Работа захватывала. Да и как не увлечься, если вся ее торговая деятельность приобретала совсем иной смысл — тайный. Теперь она торговала не ради своей собственной выгоды. Стоя рядом с бывшими подругами, она смотрела на них другими глазами, как бы с высоты, с радостным волнением думала: «Если бы вы знали, кто я такая и что я делаю!» А над полицаями просто издевалась, играла, как кот с мышами. Правда, теперь ей больше приходилось за- ниматься барахлом, что она не очень любила, — ходить по домам и скупать вещи. Но и о продовольственном рынке не забывала: нужно же сбыть с выгодой выменянные продук- ты, а иначе, прекрати она вдруг торговать, ее походы в деревни, которыми так дорожили Захар Петрович и Коман- дир, могли бы вызвать ненужные разговоры, догадки, подозрения. Да и старые подруги сообщали иногда нужные сведения. Ольга, конечно, не догадывалась, что незаметно стала одной из самых деятельных членов подпольной группы. Андрей хотел иметь такую связную. «Только связь»,— повторял он, когда разговор шел об Ольге. Но благодаря 494
своему занятию «надомницы», неутомимости — за день полгорода обегать,— благодаря хитрости и уму, женской привлекательности, умению подмигнуть, пошутить, легко познакомиться, благодаря своим многочисленным преж- ним знакомствам с горожанами и особенно с полицией Ольга само собой, без специальных заданий, превратилась в хорошую разведчицу. Знала многие городские новости, что где случилось, где что находится, и этим помогала своим наладить связь с другими подпольными группами, о чем даже не подозревала. По собственной инициативе помирилась с братом, работавшим на бирже труда, и при- носила некоторые сведения от него. Хотя к Казимиру она пошла на поклон и по другой причине, своей личной: что- бы в случае чего не оставил Светку — все-таки родной дядька, не чужой. Прежнего страха не было, но не думать об этом не могла, практично предусматривала все — и хо- рошее, и плохое. С Командиром встречалась редко. У Янины Осиповны ни разу больше не была. Постоянную связь держала с За- харом Петровичем. Может, оно само собой так получилось, ведь никто не запретил ей наведываться в этот дом без во- рот, без замков, более того — хозяин в первый же день пригласил: «Заходи, Ольга». Выходит, можно зайти про- сто так, без задания. И ей нравилось бывать в этом не- достроенном доме. Простота и естественность старого ин- валида, отсутствие в его поведении всяческой таинствен- ности, лишних напоминаний о войне и опасности при- влекали. Удивительно спокойный был этот человек, его спокойствие и какая-то необычайная убежденность в не- обходимости и неизбежности того, что они, подпольщики, делают, передавались Ольге. Конечно, они не могли не го- ворить о войне, но после разговора с Захаром Петровичем никогда не становилось страшно, даже нехорошие мысли не появлялись, как после разговора с другими людьми. Смерть и страх для него как бы не существовали, о них старик никогда не говорил. О войне рассказывал или ве- село, со смешинкой, или с той серьезностью, с которой большинство людей говорят о своем труде — в поле, на заводе. Так Ольгин отец говорил о своем кожевенном деле. У инвалида не было, наверное, такого основного мирного занятия, возможно, человек этот в душе оставался воен- ным, потому о своих гражданских профессиях говорил с юмором. Показывал сшитые сапоги и смеялся: «Ты смотри, Ольга, ни разу мне не удалось стачать пару сапог, чтобы один на второй был похож. Ох, и даст мне заказ- 495
чик!» Или вдруг смотрел на дверь и заливался смехом: «Ах, чтоб я был жив! Я и не заметил, что так перекосило косяк. Вот мастер так мастер!» О своих походах в армии Буденного Захар Петрович рассказывал охотно и весело, с любовью к Буденному, к своим товарищам. О том, как потерял ногу, говорил так, что Ольге хотелось смеяться, но неприлично смеяться над бедой, над калекой. Перед войной приехала в гости к Захару Петровичу невестка с внуком, жена старшего сына, офицера. Очень испугалась женщина войны. Бросилась на вокзал, но ни в один поезд — ни в пассажирский, ни в товарный — не влезла. С невесткой, помогая нести ей двухлетнего ребен- ка, пошла из Минска свекровь, жена Захара Петровича. Намеревалась вернуться, но... «Драпанули мои бабы, на- верное, так, что и немецкие танки не догнали их. Иначе вернулись бы. Многие из минчан вернулись». О жене и невестке говорил с затаенной печалью, с тревогой, но все равно с шуточками. А вот младшего сына, Витька, который недавно ушел в партизаны, старик всегда вспоминал серьезно и по-отцовски озабоченно. «Снился сегодня мой Витек. Лес с ним пилили. Такие высокие сосны спускали. К чему бы это, Ольга, не знаешь?» Не верил ни в сны, ни в приметы, над иконами и богами издевался, гадалок, хо- дивших по домам, выгонял, но всему, что касалось Витька, верил. «Если бы ты знала, что за парень мой Витек!», «Это Витек сделал. Золотые руки у парня». Наверное, о Витьке он говорил не одной Ольге, не слу- чайно ему и кличку подпольную дали «Витек». Ольга полюбила старого чудака с первых встреч и до- верялась ему больше чем кому бы то ни было. У Коман- дира не отважилась больше просить, чтобы позволил Саше прийти к ней или хотя бы дал его адрес. А у Захара Пет- ровича попросила. И тот сразу, ничего не спрашивая, по- нял ее, даже ей немного неловко стало. — Знаю твоего Соловья. У нас он Соловей. Был у меня, ночевал две ночи. Умный парень. Как Витек мой. Называя ей через два дня адрес, усмехнулся: «Любит Андрей играть в конспирацию. Зачем ему было разлучать вас? Была бы у вас хоть какая-то радость. А конспира- ция — это такая хитрая штука, что чем проще, тем глубже. Не нужно в нее играть». Она в тот же день полетела на другой конец города, на Каменную улицу. Олеся дома не было. По-женски успо- коилась, когда увидела, что квартирует он у старых оди- 496
ноких людей. Попросила их передать Саше, что приходила Ольга. Покрутилась, покрасовалась перед хозяевами, да- вая им понять, что цель у нее чисто женская, спросила даже: — Девчата к нему не ходят? — Что ты, милая! Святой парень,— сказала хозяйка. — Все они, тетечка, святые, пока материнскую сиську сосут, а как нематеринскую увидят, куда их святость де- вается... Старуха даже перекрестилась тайком. Олесь пришел на другой день утром. Она топила печь, хлопотала по хозяйству. Обняла его мокрыми руками, це- ловала на кухне. Он укорял ее, что так нельзя, что она сильно смутила его хозяев, бросивших ему упрек, что к нему приходила девка, похожая на тех, что путаются с немецкими офицерами. Она ответила сердито, словами Захара Петровича: — Не играйте вы с Андреем в конспирацию. А хозяе- вам твоим сказала так потому, что не понравились они мне. Их будто с пеленок напугали. А я не люблю пуганых да пришибленных! — Когда ты сама стала такой смелой? Чуть не поссорились, зато потом горячо мирились. Хозяева действительно не понравились ей, и она, думая о Сашиной безопасности, рассказала о них Захару Петро- вичу, все сказала, как было. Инвалид до слез смеялся над ее словами: «Ах, чтоб тебе добро было! Так говоришь, пока увидят нематеринскую?» Но успокоил: хозяин квартиры его давний друг, вместе на беляков ходили, рабочий паро- возоремонтного завода, был членом партии, но его исклю- чили — из-за жены, она в церковь ходила, но женщина она честная, добрая, хотя и набожная. Ольга обрадовалась, что Саша живет не у случайных людей, а как бы находится под охраной такого человека, как Захар Петрович, уверена была, что охрана самая надежная. Правда, случалось, что и этот человек удивлял и пугал ее неосторожностью и, казалось, ненужным риском. В недостроенной половине дома старик держал козу, вероятно испытывая необходимость в присутствии чего-то живого, да и стакан молока дорого стоил. Коза ласкалась к хозяину, как собака, но и по-собачьи бросалась на чужих бодаться. Ольгу долго не подпускала к себе, пока, очевид- но, не убедилась, что женщина свой человек в доме. Там же, где жила коза, сохранялось сено, сложенное вдоль глухой стены, под сеном был настлан пол. Однажды Ольга 17 И. Шамякин 497
присматривала за козой. Через штабель досок, отгоражи- вавших животное, доставала вилами сено; когда поднима- ла, из сена выпало что-то тяжелое, круглое, покатилось по полу. В доме было полутемно, поэтому трудно было рас- смотреть, что это такое. Ольга перегнулась через доски, взяла предмет в руки, подняла, поднесла к глазам и чуть не потеряла сознание от неожиданности и страха. Граната! Круглая, с нарезным кожухом. Видела такие еще когда-то в школьном военном кабинете, знала, что их называют «лимонками». Но там были пустые, разряженные, а это, конечно, боевая, упала, ударилась о пол, да и железные вилы ее могли зацепить... Значит, вот-вот должна взор- ваться. В руке у нее... Что делать? Швырнуть? Куда? Кругом стены. В сено? Чтобы оно загорелось от взрыва? Неизвестно, сколько времени она стояла неподвижно, держа в руке смерть свою. Потом сообразила, что если сразу не взорвалась, значит, сиюминутной опасности нет. Осторожно, как стеклянную, положила гранату на доски. Белее полотна вошла в жилую половину дома. Захар Пет- рович сразу, по виду ее, понял, что случилось что-то не- обычное. Глянул в окно — не окружают ли дом гестапов- цы? Нет, никого не видно и не слышно. — Там... граната, в сене... — А, чтоб тебе добро было! Напугала. Как же это она выкатилась? Пошел туда, к козе. Взял гранату, подкинул ее, как мячик, на ладони. — Не бойся, она без запала. Испугалась? — Перелез через доски в сено, позвал Ольгу: — Иди сюда, я тебе что- то покажу. Разворошил в углу сено и показал «гнездо», в котором, будто яйца неизвестной огромной птицы, лежали такие же гранаты, пожалуй, с полсотни. И порадовался, как мальчик: — Вот богатство, Ольга! Вот бы нашим в лес занести! Витьку моему. Нам здесь негде их применять. А им там, в лесу, они как хлеб. Незадолго перед этим Ольга первый раз ходила на не- обычное задание — к партизанам, занесла им бинты, йод, другие лекарства. Правда, у самих партизан она не была, передала все это их связному в деревне Руденского района, хорошему знакомому Захара Петровича — вместе на ры- балку ездили на Сергеевское озеро. ...Стукнули двери, заскрипели под чьими-то ногами настывшие доски. Ольге показалось, что стукнула калитка 498
ее двора и скрипят половицы ее крыльца — так близко. Белой чайкой слетела с постели, прилипла к одному, к другому окну. Теперь она не закрывала ставен, боялась слепоты и глухоты, удивлялась, от чего когда-то закрыва- лась ее мать — в то тихое, мирное время! Выйдя на кухню, услышала знакомый кашель и крях- тенье соседа-старика, да и увидела его, как он, в черном кожухе и белых подштанниках, возвращался из уборной. Успокоилась. Подумала о соседях — теперь ей не безраз- лично, что они за люди. С этим дедом мать ее часто ссори- лась, из-за чего — уже невозможно вспомнить. Она, Ольга, оставшись в начале войны одна, с ребенком, постаралась со всеми соседями наладить хорошие отношения. Этим старикам в последнее время даже помогает харчами. Но с грустью подумала, что ни одному из самых близких со- седей она не может довериться так, как Боровским. Стоять босой на полу было холодно. Ольга обулась в валенки, набросила поверх рубашки кожушок. Села около печки. Решила больше не ложиться — все равно не уснет. Будет сторожить его сон вот так, сидя, чтобы не вскакивать на каждый мышиный шорох, и скорее почув- ствовать действительную опасность. А что бы они, Саша и она, делали, если бы те, в черных мундирах, вдруг по- явились здесь? Нет, об этом лучше не думать. Однако тут же подумала, что в кухне достаточно вынуть зимнюю ра- му, чтобы можно было открыть окно и выскочить в огород. А еще подумала, что хорошо было бы попросить у Захара Петровича пару «лимонок» — для Саши, на случай, если ему придется отбиваться. Не сомневалась, что просто так он не сдастся, будет бороться за жизнь. Раньше при мысли о таком неравном бое ее охватил бы ужас, теперь понима- ла, что это единственный и совершенно естественный выход. Мысли цеплялись одна за другую. А может, и лучше, что Боровские не самые близкие соседи? Последней, кто назвал ее не так давно мещанкой и даже больше — предательницей и шлюхой, была Лена. Но она, Ольга, не только не обиделась за эти слова, она обрадовалась, потому что разговор этот происходил у них после... после того, как изменилась ее жизнь. Она знала о Лене все. Захар Петрович хвалил Боров- скую, говорил, что хорошая у нее, у Ольги, подруга. А Лена о ней не знала ничего, и Ольге это нравилось: она впервые чувствовала свое как бы превосходство над Ле- ной,— выходит, она в организации более засекреченная. 17* 499
И о Саше Лена не знала. Пришла и спросила, куда девался Олесь,— дошло до Боровских по соседям, что Ольгин квартирант исчез. — А я выгнала его. — За что? — А какой с него толк? Разве это мужчина? Только другим мешает. За мной знаешь кто ухаживает? Офицер. Вот тогда Лена и выпустила в нее такую очередь, такие словечки, каких она ни от кого раньше не слышала. А она, Ольга, еще больше дразнила, такой выставляла себя, что побелевшая от гнева Лена бросила ей страшные проклятия и угрозу: придут наши — ее повесят вместе с другими предателями. После ухода Лены даже самой стало страш- но: чего это она, глупая, нагородила! Расскажет Лена — стыдно будет людям в глаза смотреть. Да и грех это перед богом и собственным ребенком — так обесславить себя. Но, наверное, Лена не все рассказала, потому что скоро пришла старая Боровская и попросила Ольгу взять в оче- редной поход по деревням ее Костика. «Собрала что получ- ше, пусть выменяет на какой-нибудь харч, а то совсем семья голодает». Ольга охотно согласилась: все-таки мужчина рядом, защитник. С бабами она не любила хо- дить, одной же бывало страшновато. Но Костик, поганец, всю дорогу задирался, до самого Слуцка, колючий был, как шило, слова ему не скажи, издевался над ее коммерцией, ругал по матушке каждого встречного немца. Попросились в немецкую машину — взял их шофер, она, Ольга, в конце поездки благодарит, рассчитывается марками, а он, Костик, во весь голос: — Пулю бы тебе в лоб, гитлеровский пес! Ишь морду отъел на наших харчах, падла фашистская. Ольга чуть в обморок не упала от страха. Хорошо, что немец — ни слова по-белорусски. Кивает на Костиковы слова, соглашается: — Я, я... Не выдержала она, влепила Косте леща. — Борец, мать твою!.. Дурак, мякиной набитый! Потом Костя больше суток рта не раскрывал, будто онемел. Ольге даже страшно стало: вдруг этот очумелый отмочит что-нибудь такое, что потом не расхлебаешь. И выменивать ничего не выменивал, все пришлось делать ей, только котомки с просом и ячменем носил. На обратном пути ночевали в Валерьянах. Костя с хо- зяйским сыном немного старше его сходил на вечерку. В деревне нет комендантского часа и той напряженности, 500
которая тут, в городе, принуждает бояться соседа, хотя и прожил с ним рядом всю жизнь. На другой день дорогой Костик заговорил, но уже сов- сем иначе, будто за ночь парня подменили,— серьезно, уважительно, даже обратился необычно, без прежнего па- нибратства: — Тетя Оля, машину не останавливай, я не полезу. Я, конечно, помогу тебе поднести ближе к Минску наши узлы, а там уж, пожалуйста, ты как-нибудь сама. Я в город не пойду. Ольга ахнула. Вот связалась на свою голову! Еще такой беды не хватало! — А куда же ты пойдешь? Костя ответил не сразу: — В партизаны пойду. — Где ты их найдешь, дурень? — Найду! Такая уверенность в ответе, во взгляде, что она на ка- кое-то мгновение растерялась: что делать, как вести себя? Попыталась просить: — Костичек, миленький, что же это ты делаешь со мной? Меня же твоя мать съест, что не уберегла тебя. И сама умрет от горя. Помрачнел, только простуженным носом сопел. — Не умрет. Не у нее одной дети воюют. Машину Ольга не остановила — боялась, что не сядет да еще поведением своим подозрительность у немцев вы- зовет; среди немцев разные бывают, попадаются будто и люди, но чаще — хуже зверей. Надеялась, что передумает Костик. Целый день шли по скользкой зимней дороге с тяжелыми узлами. На уговоры ее Костик не отвечал, снова угрюмо молчал. А когда спро- сил, сколько верст осталось до Минска, Ольга поняла, что решение его твердое. — Где ты будешь искать их, партизан этих? — В лесу. — По такому снегу? Погибнешь, как ягненок из сказ- ки. Волки съедят. — Ну, ты меня не пугай. Не на того напала. В городе теперь худшие волки. До Минска им не дойти, если на машину не сядут, придется снова ночевать. И в эту ночь Костя, наверное, исчезнет, а она не сможет даже сказать Боровским, куда он пошел, в какой лес. — Хочешь, отведу тебя к партизанам? 501
Костя даже остановился от неожиданности. — Ты? Ты можешь отвести к партизанам? — Если попросишь хорошенько. — Ой, насмешила!.. Повалился на придорожный сугроб, задрыгал ногами, показывая, как ему смешно оттого, что она, Комаровская торговка, знает, где партизаны, хотя видно было — сме- яться ему не хотелось, не до смеха было, утомленному, простуженному, полному страха перед неизвестностью. Ольга все понимала, но за шутовство такое обиделась. — Полежи, полежи, подрыгай ногами... Догнал ее, серьезный, даже как бы повзрослевший,— вдруг сообразил-таки, чертенок, что не зря она сказала про партизан. — Прости, Ольга, за все. Думаешь, кто-то другой по- верил бы, что ты связана с партизанами? Какая ты моло- дец! А Ленка... Только много говорит — будто нас агити- ровать нужно! — а ни черта не знает. Сколько просил ее! Хитрый жук, знает, как ревниво относятся они друг к другу, сестра его и она, Ольга. — Но для этого нам нужно пойти на Руденск. — Да куда хочешь, на край света пойду за тобой. Связной Марьян Сивец, который и при Советах, и те- перь, при немцах, работал на железной дороге, хотя и жил в деревне, был недоволен, что она без согласия Захара Петровича привела пацана, так и сказал: «Партизанам нужны военные, офицеры Красной Армии, а не сопляки, таких в деревнях полно, только свистни». Но, на Кости- ково счастье, выяснилось, что Сивец знает Лену, встре- чался с ней у Захара Петровича,— возможно, Лену гото- вили для связи с ним, но потом она, Ольга, лучше подошла к этой роли. К Боровским Ольга не отважилась идти, побоялась объяснения с матерью Кости. Через соседского мальчика позвала Лену. Лена прибежала, запыхавшись, бледная, вскочила в дом стремительно, с порога закричала: — Где Костик? Куда ты его дела? Пришлось рассказать ей всю правду. И произошло у них тогда великое примирение. Обнимались, целовались, просили друг у друга прощения, клялись в вечной дружбе. Ей, Ольге, сейчас спокойнее от близости еще одного человека — школьной подруги, которой можно все рас- сказать, с которой можно посоветоваться, ничего не скры- вая. Раньше как-то пожалела, что Боровские не самые 502
близкие соседи, не через забор, — казалось, что тогда бы они охраняли друг друга. Но теперь подумала, что вряд ли стоит выставлять дружбу с Боровскими напоказ. Лучше держаться подальше. Пожалуй, и к Захару Петровичу не стоит так часто наведываться. Нет, к нему можно. Он не боится за себя. А вот за него, за Сашу... Не нужно, веро- ятно, приходить ему сюда на ночь, радости ей от этого ма- ло. Возвращался страх, от которого она избавилась и одна спала спокойно. Не нужен ей этот страх, он, как ржавчина, разъедает душу, ослабляет волю... Задумалась и не услышала, как поднялся с постели Олесь, пришел к ней на кухню. Вздрогнула, увидев его перед собой, будто он внезапно захватил ее за чем-то не- дозволенным или недостойным. — Почему ты сидишь тут? — Да так... Не спится. — Почему тебе не спится? — Я спала днем,— солгала она неубедительно: он хо- рошо знал, что днем она никогда не ложилась. — Скоро утро, а ты так и не уснула. — Нет, я спала. — Не спала ты. Я слышал. — И ты не спал? — удивилась она. До этого считала, что по дыханию его чувствует, спит он или не спит, сон у него всегда был тревожный, как у мальчишки, у которого было днем слишком много впечатлений. Сегодня он «спал» спокойно, неслышно и этим ввел ее в заблуждение. Ольга и при том свете, какой давал отблеск снега за окном, увидела, что он стоит босой и в одной исподней ру- башке. — Не стой, пол холодный. На валенки, я нагрела их. — А ты? — На печи мои сохнут. Она отдала ему старые отцовские валенки, накинула на плечи нагретый ее телом полушубок. Валенки она в самом деле взяла свои, маленькие, белые, фетровые, обула их. Но некоторое время стояла в ночной рубашке. — Садись рядом. Мы накроемся одним кожухом. Обрадованная, она быстро, как мышка, нырнула под кожух, обняла Олеся, прижалась к нему и так замерла на какое-то мгновенье, не то желая слиться с ним, не то при- слушиваясь к ударам его сердца, или, может, даже стара- лась услышать его мысли. Потом припала губами к его щеке, прошептала женское, вечное: — Как хорошо с тобой! 503
Но он не проявил такой же нежности, он был более сдержан, чем обычно. — Что тебя тревожит, Оля? Почему ты не спишь? Она чуть отодвинулась от него и на минуту задумалась. Сказать ему, что ее тревожит? Сказать, чтобы он не при- ходил сюда, потому что она боится за него? Нет, сказать такое — это все равно что убить свою любовь, свою един- ственную радость. — Я думала, как мы будем жить, когда кончится вой- на.— И встрепенулась, поправилась: — Как я буду жить. — Ты боишься? — Чего? — Той жизни. — О нет! — Она совершенно искренне засмеялась.— Если я сегодняшней жизни не боюсь, то чего мне бояться той? Я радуюсь ей. Я твердо решила, что буду учиться. Как ты советовал. Что бы ни случилось, буду учиться. Я лежала и думала, как я буду ходить в школу. А потом в институт... А потом опять в школу, но уже учительницей, я хочу учить детей.— После знакомства с Яниной Оси- повной она думала об этом много раз.— Веришь, что я мо- гу стать учительницей? Олесь с благодарностью поцеловал ее. — Ты умеешь хорошо мечтать, красиво. — У тебя научилась. Он вздохнул. — А я, кажется, разучиваюсь. Я так редко мечтаю те- перь. Даже читать не хочется. Стихи особенно. Это пугает меня, Оля. Раньше для меня не было большей радости. Ты знаешь, я сам писал стихи, считал себя поэтом. И радо- вался — как я радовался! — что умею это, что получается у меня, что будет у меня когда-нибудь профессия, которая порадует многих людей. Со школы мои ровесники рвались в военные училища. Мне никогда не хотелось стать воен- ным. Я тоже хотел стать педагогом и... поэтом. А теперь.,, убиваю... Но знаешь, почему я не мог уснуть, что меня беспокоит? Что не способен я на это и не могу научиться. Делаю и мучаюсь... Я убил их троих уже... немцев, фа- шистов... Ты помнишь, как меня колотило после того, первого? Потом как будто ничего, особенных мук не было, так разве, нервы... Они сами искали своей смерти, они пришли, чтобы убить тебя, меня... Они зверствуют, рас- стреливают, вешают... Кровь за кровь! Смерть за смерть! Это не слова. Это смысл нашей жизни теперь. Они думали, что могут покорить нас... А ты посмотри, как поднимается 504
народ. Ты сама рассказывала, что в каждом селе только и говорят о партизанах. А то ли еще будет! Я давно по- нял... О, как я понимаю: чем больше мы их уничтожим, тем быстрее придет наша победа. Но знаешь, что со мной случилось? Я получил задание... Подпольный комитет вынес приговор одному предателю. Я должен исполнить этот приговор. Но знаешь что? Ты только, пожалуйста, пойми, никому другому я об этом не сказал бы, только те- бе... тебе я могу рассказать все. Те, которых я убил,— нем- цы, пришельцы, я их видел только в лицо, и то издали... Для меня они не люди. Они пришли убить меня — я убил их. А это наш человек, наш, белорус. Может, было бы проще, если бы незнакомый... А то я знаю его лично. Сидел за одним столом... Понимаю, что предатель хуже любого фашиста. Но все равно... все равно убить этого человека мне нелегко. Я боюсь этого задания, Оля. Не могу приду- мать: как, где, когда?.. Не сплю вторую ночь... Думал, успо- коюсь около тебя... И под теплым кожухом его начало лихорадить, и вол- нение передалось Ольге. Она подумала, что предал кто-то из их подпольной группы, от этого стало страшно: а вдруг Олесь назовет имя человека, которого и она знает, с кото- рым встречалась, доверяя ему не только одну свою жизнь... А может, случилось еще худшее: они ошиблись и присудили к смерти невиновного. — Кто это? — шепотом спросила она. Олесь вздохнул: — Друтька. — Дру-утька? — Ольга почувствовала облегчение: не кто-то из своих — «бобик», но и удивилась очень: самый смирный из полицаев, самый тихий, казалось, стыдится своей должности, за ней явно ухаживает, но никогда не нахальничал, как другие, лаской и покорностью хочет привлечь, поэтому она не сдержала своего удивления, сказала: — Такой добрый... — Добрый? — Олесь сбросил с плеч кожух, поднялся, возмущенный ее словами.— Ты не знаешь, какой это гад. Тихий, но хитрый, как лис. Вынюхивает лучше собаки. Продавал коммунистов, расстреливал евреев из гетто... В приговоре записаны все его черные дела. Ольга вспомнила, что неделю назад Друтька был у нее дома и она угощала его, а он все допытывался, куда исчез ее родственник. Она сказала, что поехал к себе в деревню, на Копылыцину. А полицай, подвыпив, еще раза два спросил: «Так куда, ты говоришь, он поехал? В какую де- 505
ревню?» А еще сказал так, будто между прочим: «Не ко- пыльский у него выговор. Я при Советах всю Минщину объездил». Тогда Ольга не обратила на эти слова внима- ния, занятая другим: Друтька предлагал съездить с ним на его родину, в Червенский район. «На коне поедем, в возке. Как пани. Со мной не пропадешь. Будешь выменивать свое барахло под надежной охраной. Никто не прицепится. И выменяешь больше, ручаюсь. Сестра моя поможет. Лю- ди у нас не скупые». Заманчивое предложение. И Ольга думала, что стоит посоветоваться с Захаром Петровичем, как использовать поездку с полицаем, ведь ехать в нашу, партизанскую зо- ну, так называл этот район старый подпольщик. Знала, на что надеется полицейский кот, но не боялась, верила, что насильно брать не будет, не дошел еще человек до такого бандитизма; если бы дошел, то давно попробовал бы это сделать тут, в ее доме, соседей не побоялся бы, да и не до- зовешься соседей, кто сейчас бросится на помощь? А Друтька вел себя так, что Ольга даже благодарна ему была: он как бы охранял ее от других полицаев и немцев; некоторые насчет ее и Друтьки отпускали соленые шу- точки, и она с хитрой стыдливостью поддерживала эти шутки, во всяком случае, не опровергала: пусть думают, что она живет с Друтькой, не будут цепляться. Теперь, вспомнив Друтькины расспросы, Ольга почув- ствовала, как ей становится холодно и под кожухом. Всплыло и еще одно: другие полицаи явно боялись тихого Друтьку. Нет, не безвинному вынесен приговор. Но она понимала Сашу. Ему, мечтателю, поэту, мягкому, доброму, предстоит совершить такое!.. Действительно, одно дело — немцы, пришельцы, оккупанты, палачи, тут война — кто кого! Но убить своего да еще знакомого... Она уже знала, что это за люди, подпольщики. Они, конечно, захотят, чтобы все было по закону, безусловно, приговор написали. Наверное, перед казнью нужно будет прочитать его осужденному. Где? Как? Когда? Это не то что выстрелить из-за угла. — Ну, простудишься же,— упрекнула Олеся таким голосом, будто только это сейчас и волновало ее.— Заби- райся под кожух. Он не послушался, только остановился перед ней, и Ольге показалось, что и во тьме она различает, как бледно лицо его — белее рубашки. — Не жалей его, Оля. Это враг. Страшный. Опасный. Для всех нас. 506
— Я не жалею. Я помогу тебе. — Нет! — решительно запротестовал Олесь.— Андрей против того, чтобы тебя втягивали в другие дела, кроме связи. XI У знакомого полицая Ольга спросила на рынке, где живет Друтька. Тот часа через два принес ей адрес домой, чтобы получить за это угощение. Чуть ли не силком вы- пихнув пьяноватого полицая, Ольга пошла к Друтьке. Он жил на Пролетарской в трехэтажном доме. Если полицая не будет дома, рассчитывала оставить ему пись- мо — пригласить к себе, не сомневалась, что придет. Но Друтька сам открыл ей, хотя Ольга не сразу узнала его, не сразу даже разобралась, кто перед ней, мужчина или женщина. В длинном цветном халате, в черной шапочке, в полосатых пижамных штанах, человек этот будто сошел в темноватый коридор с экрана немецкой кинокартины, которую она недавно смотрела; так посоветовал Захар Петрович, чтобы она ходила в кино и рассказывала ему, что там видела. Узнала Друтьку — не удержалась, расхохоталась: — A-а, Федорка, чтоб ты так жил! На кого ты похож? Полицай немного сконфузился, застеснялся и минуту раздумывал, стоит ли такую гостью приглашать в комнату. Но тут же рожа его расплылась в искусительной улыбке, и он гостеприимно поклонился, как в кино, руками развел: — Прошу, прошу, дорогая гостья!.. Из коридора вошли в светлую, с двумя окнами, комна- ту, и Ольга остановилась, пораженная. Комната была загромождена, забита вещами. За всю свою жизнь мать ее и сама Ольга, работая, как каторжные, на огороде, таская выращенный урожай на рынок и без конца покупая одежду, вещи, не накопили и половины того, что находилось в полицейской квартире. Два стола, два дивана, мягкие кресла, комод из красного дерева, шкаф зеркальный — куда до этого ее шкафу, которым так гордилась старая Леновичиха! Но больше всего бросались в глаза ковры на стенах, два огромных персидских, как их называли, с удивительными узорами ковра. Ольга на такие давно заглядывалась, меч- тала купить, как только сама стала хозяйкой. На эти не позавидовала, тут же подумала, что все это не нажито честно, а награблено, может, у убитых им людей — 507
вспомнила слова Олеся про Друтьку, за что ему вынесли приговор. А еще подумала по-своему, по-комаровски: «Вот хапуга, все на дармовщинку старается выпить и закусить, а сам столько добра натаскал, таким уж теленком прики- дывался» . Ему сказала: — Ну, Федор, живешь ты как князь! Он довольно хихикнул. — А чем мы хуже князей? Буду и я князем. Хочешь, и тебя княгиней сделаю? — Куда мне, Комаровской бабе! Мне только редиску продавать. — Да тебя если приодеть, красивее любой княгини будешь. Видел я княгинь! «Где ты их видел?» — хотела спросить, но подумала, что не стоит дразнить его: еще мать когда-то учила — ду- раку лучше поддакивать. Друтька, не особенно прячась за шкафом, переодевался. Чтобы не видеть, как он переодевается, Ольга отверну- лась и сделала вид, что рассматривает ковер и замыслова- тое, с нарезным прикладом, охотничье ружье, повешенное на лосиные рога. Но в действительности ее заинтересовала картина над ковром: молодая, очень красивая женщина читала детям книгу, детей было человек семь, разного возраста, похожих друг на друга, празднично одетых: девочки в длинных платьях, с лентами в волосах, а маль- чики в коротких штанишках, в белых рубашках, в разных по цвету курточках. — Что это у тебя Гитлера нет? — спросила Ольга. — Как нет? А вон на столе стоит освободитель наш! — Ты смотри, а я и не заметила. И похвалила портрет: — Красивый. Усики мне его нравятся. И челочка. — Ольга! — строго сказал хозяин, одним тоном дав понять, что обсуждать фюрера подобным образом не по- зволено. Друтька вышел из-за шкафа, он натянул черные шта- ны, полицейские, обул сапоги, сбросил нелепую шапочку, но остался в халате, только расстегнул его, выставив грязноватую коричневую рубашку. — Чем же угостить мне такую дорогую гостью? — с хозяйской озабоченностью спросил у самого себя Друть- ка, почесав макушку. Около стола Ольге ударил в нос нечистый запах муж- ского жилья, па полу в углу стояли грязные кастрюли 508
и тарелки. Подумала, что ее могут угощать чем-то из таких вот тарелок, и стало гадко, хотя брезгливой не была — чистила любой хлев, могла перевязать гнойную рану. — После угостимся,— сказала она.— Нет у меня се- годня времени. Собаку ноги кормят, так и меня. Я к тебе, Федор, по делу. Друтька перестал убирать со стола, посмотрел на нее, заинтересованный. — Ты приглашал поехать с тобой в село, на родину твою. Так я согласна. Подумала и решила: кто-кто, а Фе- дор не обидит, человек свой. Я барахла накупила, нужно поменять, а то есть уже нечего. — Так я и поверил, что у тебя есть нечего! Может, кормишь кого? — А как же! Дивизию солдат кормлю! Друтька засмеялся и, подбодренный, потянулся, потом осторожно, неслышно, как кот к мыши, ступил к ней. — Когда поедем? — Если бы завтра... Он остановился, недовольно сморщился, задумался, усомнился: — Не отпустит начальник. — Тебя? — удивилась Ольга. Это ее удивление как бы просветило что-то в Друтьки- ной памяти. Он осклабился, хлопнул ладонью по столу. — Есть у меня козырь! Отпустит! — Я же знала, что у тебя одни козыри,— усмехнулась Ольга и дотронулась рукой до его плеча, ласково посмот- рела в глаза.— Только у меня, Федя, еще одна просьба. Заедем по дороге к моему дядьке под Руденском. — Ничего себе по дороге! Такой крюк! — Федечка, передали, что тетя заболела, лекарство просит. Что значит на хорошем коне какие-то лишние двадцать верст! — Ну ладно! С тобой куда хочешь поедешь. Ты любого уговоришь. Награда будет? — Будет.— Она игриво засмеялась. Друтька попробовал обнять ее, но она проворно увер- нулась и погрозила пальцем. — Э-э, сначала нужно заработать! — отступая к две- рям, сказала она.— Так я жду тебя завтра, Федор. Когда приедешь? — На рассвете. Лучше раньше, дорога-то не близкая. В коридоре похвалился, показывая на две другие двери: 509
— Большевистский начальник жил из горкома. А те- перь — мы. В тех комнатах по двое, а я один. ...От Друтьки она пошла к Захару Петровичу. Старый инвалид не очень понравился ей в тот день. Обычно он вел себя так, будто ничего в мире не случилось и величайшее событие в его одинокой и тоскливой жизни — ее, Ольгин, приход. Радость его всегда была естественной и искренней. А тут как будто не обрадовался ее появлению, был чем-то озабочен, хотя и старался спрятать свое настроение за привычными шутками. Но Ольга почувствовала — что-то случилось. Заколебалась: стоит ли начинать разговор? Значительную часть дела она сделала сама, может сделать и все остальное. Нет, не может. Ей теперь нужно это раз- решение, без него она не имеет права везти туда полицая. Обычно она раздевалась и становилась хозяйкой в доме, и это особенно тешило старика. В этот раз она села около стола, как гостья, не раздевшись. И хозяин сел на- против: так садятся, когда стараются, оставаясь вежли- выми, быстрее выпроводить непрошеного гостя. Захар Петрович был в ватнике, облезлой шапке. Ничего удиви- тельного, он всегда так одет, когда не шьет сапоги. Но Ольга почувствовала, что в доме холодно, утром не то- пилась печь; это особенно обеспокоило: значит, в самом деле случилось что-то. Но рассудила, что тем более нужно сказать, зачем пришла. Иначе что старик подумает, если она поведет себя загадочно: пришла, посидела и ушла... — Один полицай приглашает меня поехать с ним на мену. Он едет к родным туда куда-то... в нашу зону. Так я подумала: не нужно ли что передать Марьяну? Полицаю скажу, что это дядька мой. Я же и раньше ходила как племянница. Захар Петрович навалился грудью на стол и внима- тельно заглянул ей в глаза, так внимательно и проникно- венно, что Ольге стало неловко и она едва выдержала его взгляд: ей показалось — старик понял, что говорит она не всю правду, полуправду. — Как фамилия полицая? Неужели подумал о Друтьке? Знает же, конечно, что тот осужден. Да и странно было бы ему не знать. Ей не однажды казалось, что не Андрей, а он, безногий, главный командир подполья,— во всяком случае, нитей к нему тя- нется немало. Приходится обманывать. В жизни она де- лала это часто и просто. А тут почувствовала, как нелегко обмануть этого человека, тем более что потом придется рассказывать правду. 510
— Тихоньков,— вспомнила фамилию одного из поли- цаев, который чаще других дежурил на рынке. Захар Петрович вздохнул. — Передать есть что. Человека. Но человека с поли- цаем не повезешь. — Не повезешь,— согласилась Ольга и поспешила вы- сказать свой замысел: — Я о чем подумала, дядя Захарка. Чтобы эти, — она кивнула в сторону недостроенной поло- вины дома, где стояла коза,—«лимоны» завеёти. — Гранаты? — прошептал старик, и глаза у него рас- ширились и заблестели, как у озорного мальчишки. — А что? Мешок он мой трясти не станет. И его никто не тронет. У него знаете какие документы? Когда еще представится такой случай... — Ах, чтоб тебе добро было! — Захар Петрович ти- хонько засмеялся и даже заскользил деревяшкой по полу под столом и вмиг преобразился, стал таким, как всегда,— веселым, живым, по-отцовски добрым, доверчивым. По- нравилась ему выдумка связной. И Ольга сразу ожила, ей показалось, что сообщила своему руководителю самую главную правду, по сравне- нию с которой ее небольшой обман мелочь, своевольство девчушки перед зрелым человеком. — Сколько же ты возьмешь? — Много, конечно, не возьму. Так, чтобы завернуть в кофточки, в платки... В соль положу... Десятка полтора... Я думаю, и это хлеб? — спросила его не очень уверенно. — Конечно же хлеб, Олечка, конечно, хлеб. Они же передавали, что с гранатами у них туго, а у меня они ржавеют. Вот получит Витек подарочек от отца! — Потер руки и радостно засмеялся, но тут же осекся, стал серьез- ным и снова настороженным.— Постой. А как же тут, в городе? Подумала? Как их забрать? Мой дом «бобику» лучше не показывать. Найдут сами. — А я их сейчас заберу. - Как? — Насыплю в корзину, а сверху картошку. — А, чтоб тебе добро было! «Насыплю»! Так просто! Рисковая ты, Ольга. А если остановят? — Днем они редко проверяют. У меня только однажды мешок вытряхнули. — Ну, вот видишь. Нет, так нельзя. Рисковать тобой не имею права. И так теряем много людей.— Он снова вздохнул.— Гранаты тебе принесут. - Кто? 511
— Кто-нибудь принесет. — Не все ли равно кому рисковать? — Не нужно горячиться, Олечка. Дай хорошенько по- думать. Это тебе не лишь бы что, со смертью в прятки играем. У Ольги ёкнуло сердце: передумал старик, но не отка- зывает прямо, нашел причину, как отцепиться от нее; никто этих гранат не принесет, потом скажет, что «хоро- шенько подумал и передумал». Но ей отступать уже некуда, нужно ехать и в крайнем случае без его, Захарова, разрешения заехать к Сивцу... Подумала, что так, может, даже и лучше — все взять на себя. Пусть потом карают за самовольство. Нет, не передумал Захар Петрович. Прошелся по про- сторной кухне, постукивая деревяшкой, на печь почему-то заглянул, в окна поглядел — в одно, в другое. — Запалы возьмешь сейчас, спрячешь подальше, куда- нибудь, извини, в рейтузы. А гранаты принесут. Под вечер. Вышел за дверь, в недостроенную половину. Вернулся с небольшим свертком, развернул промасленную тряпку, и Ольга увидела красивые латунные трубочки, блестящие, новенькие, просто не верилось, что в таких игрушках смерть, с ними бы детям играть. Захар Петрович отсчитал десяток, спросил: — Хватит? — Давайте полтора. Вздохнул, будто ему жаль стало этих трубочек. — Все тебе мало. Тяжелый мешок будет. — Тут я не знаю, что мало, что много. Просто люблю поторговаться, побольше взять.— Ольга засмеялась. — Сама-то ты хоть умеешь с ними обращаться? Вста- вить запал? Бросить гранату? — Не-ет. Разве я гранатами когда-нибудь торговала? — А, чтоб тебе добро было! Во боец! Нужно уметь. Все может понадобиться. Я все умею. Пошить сапоги, смасте- рить раму, починить часы, разобрать и собрать немецкий автомат... Хлопцы как-то его принесли, чтобы я научил пользоваться, так я досконально выучил технику немец- кую, весь принцип их автоматики. Правда, за сапоги и за рамы удивляюсь, как меня до этого не побили заказчики. Делают скидку на мою ногу.— Стукнул протезом. Разговаривая, Захар Петрович не спеша, снова посмот- рев в окна, достал из ватника, из-за пазухи, «лимонку». — Вот смотри. Вот так вставляешь запал. Вот так, под 512
предохранитель. А это чека. Короче говоря, загвоздка. Вот так вырвала ее — и тогда уже быстрее бросай. А сама но- сом в землю, чтобы осколки не достали — они веером раз- летаются. Сообразила? На, поучись. Только чеку не тро- гай, а то погибнем около собственной печи. Науку Ольга всегда постигала легко. Сразу сделала все, как показывал старик, без единой ошибки. Захар Петрович похвалил: — Тебе оружейным мастером надо быть. От этой шутливой похвалы почему-то больно сжалось сердце: как много она могла познать в жизни, дорога же была открыта, как многим другим, а она променяла науку на огород и рынок, на тачку с салатом и луком. Об этом думала по дороге от Захара Петровича, неся под грудью запалы, мечтала, что когда-нибудь будет учить- ся. Даже разволновалась, будто бежала на приемный экза- мен. Да недолго пришлось помечтать: навстречу прошли бело-серые, в пятнах, немецкие грузовики, и солдаты на од- ном из них со смехом и гиканьем стали показывать на нее пальцами. У Ольги подкосились ноги. А вдруг грузовик оста- новится и они окружат ее, начнут срывать одежду? Страх перед немцами возник снова, когда собирала маленькую Светку, чтобы отвезти к брату. Думала, что это самое простое, боялась только одного — своего прощания с ребенком. За все время оккупации — и летом, и осенью, и теперь, зимой,— Ольга не выводила малышку дальше дома тетки Марили, через три двора в их переулке. Если не считать тех двух или трех немцев, что заходили к ней с полицаями, оккупанты не видели ее ребенка, он жил в своем государстве, по своим законам. А теперь нужно посадить ее на саночки и везти очень далеко — на Сторо- жевку. Правда, не по центральной улице, где большинство прохожих немцы, но, может, это еще и хуже — на глухих улицах если какой гад прицепится, то и защитить некому. Пожалуй, никогда за всю войну она не чувствовала так свою беззащитность, как теперь. Не понимала и удивля- лась, почему ей пришло в голову отвезти ребенка. Сколько раз ходила в деревни, однажды дней пять бродила и не разу не отвозила дочку к брату, оставляла с Марилей. По- чему сегодня захотелось обязательно отвезти? Само такое решение пугало, но преодолеть себя не могла. Повезла. Нужно было спешить, чтобы под вечер быть дома — при- несут гранаты. Все прошло хорошо. Даже распрощалась со Светкой без душевного надрыва. Девочка быстро подружилась 513
с пятилетней двоюродной сестрой, и это Ольгу порадовало. Сама опа с Галей, женой брата, дружила, еще будучи школьницей, особенно в первый год Казимировой же- нитьбы. Но потом мать невзлюбила невестку, завелись, переругались, она, конечно, стала на сторону матери, хотя никогда не чувствовала к Гале особенной неприязни, на брата больше обижалась. Невестка неохотно приняла чужого, как она сказала, ребенка. Она явно хотела поссориться — отомстить за давние обиды. Но случилось удивительное: ее недовольст- во нисколько не тронуло Ольгу, не разозлило, наоборот, как-то взбудоражило, развеселило и даже вернуло преж- нюю приязнь к невестке: Галя сказала: — Все мечешься? Все торгуешь? Все тебе мало? Люди умирают, а ты богатеешь. Ох, ненасытное у вас нутро, проклятые Леновичи! Свернете вы головы, оставите детей сиротами! Била не столько по ней, по Ольге, сколько по ее про- шлому и по своему мужу, который пошел на службу к гитлеровцам. И это Ольге понравилось. Она засмеялась и поцеловала удивленную Галю. Домой вернулась в хоро- шем настроении. И остаток дня думала и волновалась только об одном: когда принесут гранаты? Их принес уже в сумерках юноша в полицейской фор- ме, которого Ольга не успела даже рассмотреть. Сказал пароль, передал из рук в руки в темной кухне тяжелую банку и сразу нырнул за дверь, будто боялся быть узнанным. Ольга открыла крышку тяжелого четырехгранного вед- ра и поморщилась — полно вонючего мазута. Хотя гранаты были завернуты в парусину, но мазут все равно просочился, и Ольга очень аккуратно и осторожно, как большие ценности, протерла их чистыми тряпочками, завернула каждую отдельно — в платки, сорочки, коф- точки, две сунула в туфли, несколько штук — в мешок с солью. Не пожалела и тех вещей, которые никогда не думала выменивать. Упаковала все в мешок так, чтобы никто, ни Друтька, ни постовые немцы, не мог нащупать твердые предметы. Весь мешок мягкий. Одну гранату оставила. Попрактиковалась вставлять запал, раза два замахнулась — училась бросать. Потом сама усмехнулась такой забаве,— как мальчик, играет с оружием, как Костя Боровский. Вспомнила Костю — очень захотелось увидеться с Леной. Но не пошла, упрек- 514
нула себя: что это с ней — будто проститься хочется? Гранату, заряженную, с запалом, положила в кровать, под подушку. Но все же лечь так побоялась, переложила гранату в ящик туалетного столика, под ворох белья, по- дальше от себя. Проснулась, зажгла спичку, посмотрела на будильник, удивилась — утро! Давно уже не спала так спокойно и крепко, часов семь не просыпаясь. Протопила плиту, нажарила не жалея сала, чтобы хватило позавтракать и взять в дорогу на двоих. XII Друтька приехал точно на рассвете. Вошел в дом, как пьяный хозяин, с грохотом открыл двери, никогда таким смелым, шумным и веселым не появлялся. С порога спросил: — Готова? — Готова. Завтракал? — Завтракал.— Но, увидев на плите сковородку с са- лом, потянув аппетитный запах, поправился: — Да какой там завтрак! Холостяцкий. Хлеб и консервы. Эрзац. — Так садись, позавтракай хорошенько. Дорога-то не близкая. — Как бы там с саней ничего не стянули. — Я пригляну. Ольга быстренько подала на стол огурцы, капусту, хлеб, поставила сковородку с салом. Выпить не дала: пья- ный Друтька может слишком осмелеть, станет приставать, а ей никак нельзя ссориться с ним. Он выразительно по- смотрел на хозяйку, но она сделала вид, что ничего не по- нимает, схватила кожух и быстро выскочила на улицу — сторожить его добро на санях. Конь стоял, привязанный вожжами за верею ворот. Она полюбовалась конем. Гладкий гнедой богатырь, не из тех немецких тяжеловозов, которые могут везти по две тонны, но которых не заставишь побежать трусцой. Этот и повезти немало может, и побежит быстро. Видимо, мо- лодой; в лошадях Ольга не особенно разбиралась, однако знала, что только молодой выездной конь может так кра- сиво выгнуть шею и так стричь ушами. На нее, чертяка, посматривает недобро. Она провела ладонью по его боку, конь вздрогнул и, кажется, довольно фыркнул. «Ты послужишь партизанам»,— подумала Ольга. Конь ударил копытом в обледенелый дощатый тротуар с такой 515
силой, что, наверное, рассек доски, льдинки полетели на Ольгу. — Успокойся, глупый,— сказала она.— Будешь слу- жить, кому скажут. На коне была замысловатая сбруя, ременная, укра- шенная бляхами и звоночками, которые, однако, не звенели. «В почете у своего начальника Друтька»,— подумала Ольга, желая настроить себя определенным образом: ее смущало и даже пугало, что у нее все еще нет к полицаю такой ненависти, чтобы захотелось убить его, хотя и пове- рила всему, что рассказал об этой продажной шкуре Олесь. Сбруя, безусловно, была немецкая, а сани наши, бело- русские, березовые, не новые, но крепкие, только задок новый и выкрашен в нелепый цвет — в черный; ни один наш человек, подумала Ольга, не стал бы красить такую вещь в черное, только немцы могут. Всплыло воспомина- ние далекого детства: в санях, на которых отвозили покой- ников на кладбище, тоже что-то было покрашено в чер- ное — не то оглобли, не то полозья, она хорошо не помнила. От такого воспоминания сделалось как-то не- уютно; в последнее время она перестала верить во многие приметы, но все равно ее набожное комаровское воспита- ние сказывалось. Вещи на санях были накрыты большим кожухом. Ольга приподняла его и увидела швейную ма- шину, разобранный велосипед и целых три мешка, мягкие, с одеждой, конечно. — Натаскал, паразит,— сказала вслух Ольга все с той же целью — настроить себя. Конь, наверно, почувствовал, что перед ним свой чело- век, который ничего не возьмет с воза, и фыркал миролю- биво, спокойно. Ольга похлопала его по загривку: с конем нужно по- дружиться, он должен стать ее помощником. Почувствовала, что замерзает. Удивилась: так одета! Одевалась в самом деле не для похода с мешком за плеча- ми, а для поездки в санях. Натянула старые лыжные шта- ны, которые после родов были ей тесны, а теперь ничего — выбегалась, похудела,— надела шерстяную кофточку, Ада- сев летник, подвязала его ремнем, поверх всего — старый материнский кожух, замызганный сверху, но с густой шерстью, теплый. Холодно, наверное, потому, что от плиты разгорячилась. Да и промозгло на дворе, вчера была отте- пель, капало с крыш, ночью чуть подморозило, и город окутан густым туманом, от которого даже тяжело дышать. 516
Не догадалась, что и зябко, и дышится тяжело от вол- нения. Вернулась в дом. Друтька «чистил» хлебом сковород- ку. Рожа его блестела от жира. А настроение еще более поднялось. — Вот это заправился! — Шапку хотя бы снял, безбожник! Ольга вынесла из «зала» свой мешок, старалась нести легко. Друтька подхватил помочь. Поднял мешок — уди- вился: — Тяжелый какой! Что ты натоптала в него? — Бомбу положила,— сказала Ольга без улыбки,— Как думаешь, на бомбу найдутся охотники? Полицай захохотал. — Найдутся! Там теперь все купят. Позавчера двое танк украли с завода. Немцы самолеты подняли, разбом- били где-то в лесу за Боровлянами этот танк. Что себе люди думают? Куда они гнали этот танк? В голове не укла- дывается. Чокнутые какие-то. Ольга вышла следом за ним, проследила, как он при- мостил в санях ее мешок. Потом быстро вошла в дом, в свою спальню, достала из ящика гранату, потрогала че- ку — хорошо ли держится? — засунула гранату за пазуху, под левую грудь. Села в сани на мешок с сеном, с левой стороны, чтобы на ухабе не прижаться к Друтьке гранатой, повернулась к дому и трижды перекрестилась. Друтька, отвязывая вожжи, увидел это и не улыбнулся, сам, направив коня на дорогу, с серьезным видом на лице размашисто и медленно положил на себя крест. Прошелся шагов с полсотни рядом с санями, потом стегнул коня вожжами, и, когда тот, фыркнув, побежал, вскочил в сани, толкнув Ольгу так, что она пошатнулась и прижалась гранатой к перекладинам решетки, даже за- болело в боку, испугалась очень: от таких толчков и взор- ваться можно! — Чуть из саней не выбил, медведь! — Ничего, не стеклянная, не разобьешься. Ольге не понравилось, что, не успев отъехать, он заго- ворил с ней как с опостылевшей женой, и, может, впервые в ней зашевелилась та ненависть к полицаю, которой не хватало. На комаровских улицах было еще пусто, изредка по- падался пешеход, спешивший на работу на завод или в не- мецкое учреждение. Но па Советской было уже довольно 517
людно, шло и ехало немало немцев. Они шли по-хозяйски, не спеша, но с необычайной немецкой пунктуальностью: по каждому из них хоть часы проверяй на любом пере- крестке. Изредка проходили легковые автомашины с высшими оккупационными чинами. Из-за машин Друтька прижимал возок к самому тротуару. Проехать по централь- ной улице, чтобы потом пересечь ее, нужно было всего метров триста, не больше. Ехали медленно, с молчаливой настороженностью, будто разговаривать здесь считалось непристойным. Ви- димо, Друтька, зная нрав своих хозяев, боялся их. И не случайно. Вдруг немец в офицерской шинели, с портфе- лем, властно поднял руку. Друтька натянул вожжи и сразу полез за документами. — Я имею документ, герр офицер. Я ист полициянт. Полицист. Их ист аусвайс. «И это конец? — подумала Ольга без особого страха, но с горькой иронией и со злостью на себя.— Не проехали и версты — и конец всему твоему плану». О том, чтобы использовать свое оружие тут, на улице, и не подумала. Влипла по-глупому, безмозглая баба. Разве что мелькнуло маленькое, как далекий огонек, утешение: Друтьке тоже не отвертеться от кары за ее гранаты, она все свалит на него. Немца не интересовали Друтькины документы. Даже не посмотрел на них. Поднял черный кожух, которым Друтька накрыл мешки. Ольге показалось — немец знает, что у нее в мешке. «Неужели предательство?» — с ужасом подумала Ольга, вспомнив юношу в полицейской форме, который принес гранаты; самое страшное — предательство того, кому доверился Захар Петрович. Нет, немец мешки не трогал, и Ольга сообразила, что страх ее напрасный: странно было бы, если б, зная, что в мешке, он один, даже не достав револьвера, проводил такую операцию. Офицер аккуратно сложил кожух, вскинул на ту руку, в которой держал портфель, и, погрозив пальцем Друтьке, сказал целую речь. По тону и жестам Ольга почти все по- няла: немец не ругал, спокойно и покровительственно стыдил полицая, что в то время, как великая армия фюре- ра замерзает в русских снегах и они, немцы, объявили сбор теплых вещей, он, служащий нового порядка, таким теплым ледермантель (слово это повторял несколько раз) накрывает мешки. Как можно! Это же издевательство над 518
своими благодетелями. Так, во всяком случае, Ольга пе- ревела последнюю фразу, и ей стало почти смешно, что не она влипла — Друтька влип, получил от хозяина выговор. Она сказала: — Данке, пан офицер, данке. — О, фрау ферштанден! Гут, гут. Фрау клюгер копф, — хвалил он и внимательно присматривался к ее кожушку. Ольга снова растерялась. Сдерет кожух. Кожушка ей не жаль, но вылезет, как скула, граната под пиджаком. Нет, ее облезший, замызганный кожух господину офицеру не показался, он снова похвалил ее и снова выговорил Друтьке за его несознательность. И пошел с портфелем и кожухом. Друтька дрожащими руками спрятал свои удостовере- ния, аусвайсы, круто и зло повернул коня и въехал в пер- вый переулок около католического кладбища, чтобы и сотню метров, что остались до Долгобродской, не ехать по опасной Гитлерштрассе. Полицай понуро молчал, только шумно сопел, будто ему заложило нос. Ругать немца не отважился, даже на- едине с Ольгой и в безлюдном переулке, но в душе его, конечно, кипело. Ольга видела это и тоже молчала. Да и не до Друтьки ей было, не до его переживаний. Происшествие это впер- вые заставило подумать, что не то она делает, не так и очень может быть — не добьется своей цели. Не имела она права принимать такое важное решение сама. Друтька не выдержал, укорил: — Легко благодарить за чужой кожух. — А ты ждал, когда он полезет в мешки? — зло спро- сила Ольга.— Небось там у тебя дороже кожуха. — Кожух такой тоже не валяется на дороге. — Для него твой кожух все равно что на дороге лежал. — Им тоже не разрешают так... — Вернемся — пожалуешься. — На кого? — хмыкнул Друтька, удивляясь ее жен- ской наивности. — И кому?! — со злостью уколола она. Такая ее злость, очевидно, испугала полицая, он искоса глянул на попутчицу и начал отступать: — А, черт с ним, с кожухом! Не в нем счастье. Чего не случается на войне. А немцы — они тоже разные. И доб- рые. И скупые, жадные... Как и все мы. Ты же про свой 519
мешок в первую очередь подумала, потому и спешила быстрей откупиться моим кожухом. Ольга слушала его невнимательно, она думала о своем. Когда проезжали недалеко от дома Захара Петровича, у нее больно сжалось сердце. Как она могла не сказать всей правды такому человеку? Никогда не переживала так оттого, что кого-то обманывала, с матерью, случалось, хитрила — и ничего, совесть не мучила. Но там были мелочи. А тут жизнь поставлена на карту. А жизнь ее те- перь нужна не только ей и маленькой Светке. Осознание своей нужности людям — да каким людям! — Родине (когда-то туманное для нее понимание родины теперь расширилось, прояснилось и вместе с тем стало очень конкретным, как самое близкое, дорогое вошло в сознание, в сердце всем тем своим смыслом, о котором не однажды говорил Саша), это осознание наполнило жизнь непри- вычной, трепетной и волнующей радостью, поэтому еще сильнее хотелось жить — по-новому жить. Как маленькой девочке, захотелось чуда: чтобы Захар Петрович, как добрый волшебник, встретил вон за тем до- мом, остановил коня, ссадил ее с саней, забрал мешок. Потом пусть бы хорошенько выругал, ремнем отстегал — она с благодарностью поцеловала бы его руки. Ольга боялась контрольного поста в Красном Урочище, там караульные уже заглядывали в ее мешок, когда она возвращалась из Руденска, пришлось откупиться куском сала и бутылкой самогонки. Напрасно она понадеялась на Друтьку, напрасно боялась, как бы он сам не выпил и не начал приставать, нужно было захватить шнапс, который и покупался для такой цели — для очередного похода за город. Из бункера, над которым поднимался прозрачный ды- мок — сухими дровами топили,— вышли немец и полицай. Ольга растерялась, засунула руки под кожух, потрога- ла гранату, хотя не была уверена, что сможет в случае чего использовать свое оружие. Как? Куда бросить? И что это даст? Куда после этого деться самой? Но Друтька, который после происшествия с кожухом сидел как на поминках, вдруг весело зашевелился, натя- гивая вожжи, подался вперед, стал на мешок коленями и еще шагов за сорок до шлагбаума закричал: — Здорово, Левон! — Хайль, Федор! — ответил караульный полициант. Немец безразлично направился обратно к бункеру, по- еживаясь от холода. 520
— Куда? — спросил Друтьку знакомый. — К своим. Вот! Невесту показать хочу. — Женишься? Ну, даешь, Федька! Не теряешься ниг- де! — Подошел к саням, заглянул Ольге в лицо, похва- лил: — С морды ничего баба!.. Постой! Да я же ее знаю! Торговка! По себе, Федька, выбрал. Это последнее замечание оскорбило Ольгу, но она смолчала: не стоит задираться, да и остроумие ее будто замерзло. Полицай засмеялся, пожелал счастливой дороги, поднял шлагбаум, и вслед крикнул соленый мужской совет. Друтька, как будто пристыженный, несколько минут молчал. Соскочил с саней, нокая, быстро прошелся сбоку, поскользнулся, повалился на сани, головой Ольге на по- дол, даже задрыгал в воздухе ногами, испугал коня, тот рванул галопом. — Тпру-у , холера! А то выбросишь из саней. Чувствовалось, что у Друтьки сразу же поднялось на- строение, после поста он почувствовал себя увереннее, повеселел, ему хотелось пошалить, посмеяться, на словах придерживал коня, а на самом деле подгонял его — дергал за вожжи, дрыгал ногами, хохотал. Потом, когда их обогнал грузовик, опомнился, сел на прежнее место, рядом с Ольгой, сделался серьезным, не- смело обнял ее за плечи. Ольга вздрогнула, растерялась, .ей показалось, что к ней потянулась рука мертвеца. Почувст- вовала брезгливость от Друтькиной близости, от пара, который он выдыхал. — А знаешь, Ольга, я не шутки ради сказал про же- нитьбу. Я действительно хочу жениться. И ты нравишься мне. Выходи за меня замуж. Мне теперь вот как нужна такая жена, как ты! Чтоб такая хозяйка была. «Не знаешь ты,, какая невеста тебя ждет»,— подумала Ольга с ненавистью, но и со страхом, совсем незнако- мым,— наверное, от такой тесной связи с осужденным. Сказала с упреком: — Что это ты несешь, Федор? У меня муж на фронте. — Не вернется твой фронтовик. Разве что не будет дураком да перейдет к немцам. Если сам сдастся, от- пустят. С большей печалью, чем раньше, с болью и даже с чувством своей вины перед ним, что случалось редко, Ольга подумала о муже, но тут же порадовалась своей уверенности: Адась никогда не сдастся в плен, не предаст, не опозорит свое имя. 521
«Он вернется! А вот ты не вернешься!» — подумала уже с одной ненавистью к Друтьке. А тот, не жалея кра- сок, рисовал, как бы они жили, поженившись. Ольга слушала одним ухом. Она думала о своем плане. Еще вчера вечером, когда обдумывала все до мелочей, план этот казался безупречным. Она боялась, чтобы приговор Друтьке исполнил Саша, может, потому, что он сам признался, как трудно ему убить знакомого человека. Понимала, насколько увеличи- вается риск, если нет уверенности,— для Саши это может кончиться провалом, смертью. Тогда же, в ту ночь, решила помочь ему, хотя он и возражал, решила взять на себя его задание. Долго думала, как осуществить приговор. Чувст- вовала, что сама не сможет сделать это. И надумала: через Сивца сдать Друтьку партизанам, пусть они покарают его; там, в лесу, это действительно будет кара, по всем законам, а не убийство из-за угла. Это честно и, казалось, просто. Сивец подтвердит. Ее могут упрекнуть, поругать за анар- хизм, как называет это Захар Петрович, но не перестанут доверять. А в анархизме старый подпольщик упрекал даже Андрея, которого она считала командиром всей группы. Почему же вдруг только сегодня, когда отъехали уже порядочно, появилось сомнение, что она делает не то, что нужно? Смутил случай с кожухом? Нет, при чем тут кожух? Она думала, как отнесется к ее замыслу Сивец. Немо- лодой уже человек. Жена. Дочь. Соседи рядом. Гарнизона, правда, в селе нет, но все же... Захочет ли Сивец браться за такое дело — сдать полицая партизанам? Скорее всего нет. Друтька спешит — рассчитывает, конечно, к ночи до- хать до своего Червенского района, день уже не короткий, конец февраля. Переночевать у Сивца она его уговорит. Но близко ли партизаны, чтобы Сивец мог успеть за ночь привести их? Да еще неизвестно, как сами партизаны от- несутся к этому. Могут сказать: «Вы там, в городе, осуди- ли — вы и карайте». Кому это хочется брать на душу рас- стрел человека? Она же не захотела, чтобы это сделал Са- ша. И Саша мучился от такого задания. Успокаивала себя: если не выйдет, как задумала, ничего страшного не случится, от кары Друтька не спасется, ведь вернутся же они назад, в Минск, через каких-то три дня... И поездка будет не напрасной — партизаны получат гра- наты. А когда вернутся, она придумает что-то другое. Нет, тогда она во всем признается Захару Петровичу, посове- туется с ним. Напрасно побоялась, что он помешает осу- 522
ществить ее замысел: старый, опытный, рассудительный человек понял бы ее, понял бы Сашу и обязательно что-то придумал бы,— может, одобрил бы ее план или, скорее всего, добавил бы к нему такое, что уберегло бы ее от ошибки. Дал же разрешение, чтобы она заехала к Сивцу с полицаем, завезла гранаты. А если все произойдет по ее плану, она еще перед де- ревенской полицией поднимет гвалт: остановили на дороге бандиты, забрали и коня, и Федора Друтьку. Ищите! Спа- сайте! Помогите! Пусть ищут ветра в поле. Пересекли Могилевское шоссе, повернули на Новый Двор. Ехали по полю. Туман не рассеивался, и все вокруг окутывала белая мгла. Проклятый туман, в нем человек замерзает хуже, чем в самый сильный мороз. Ольге в ко- жухе было холодно. А Друтька остался в одной шинели. Не выдержал, выругал все же немца: — Забрал кожух, чтобы его холера взяла! Тыловая крыса, зараза, интендант паршивый! У кого ты кон- фискуешь теплые вещи? У своих? По-человечески сказал бы — я тебе воз насобираю этих кожухов. Друтька передал Ольге вожжи, соскочил с саней. — Ты погони, а я пробегусь, а то до костей проняло. Пробежался, взвалился на сани, сильно запыхавшись, снова упал на ее ноги, поднял полу кожуха. — Погрела бы ты меня. — Где? На снегу? Отморозишь последнее, что имеешь. Потерпи до теплой постели. До мягкой постельки... Шутила, а зубы стучали от гадливости и страха. Неж- ности и шутки со смертником! Грех, наверное? В третий или четвертый раз Друтька бежал за санями, когда ехали по лесу. По обе стороны дороги стояли сосны, под ними сиротливо гнулась лещина. У Ольги вдруг мелькнула мысль: стать на колени и швырнуть навстречу полицаю, когда он будет догонять, «игрушку» — на, лови, пошутим в последний раз. Так просто... Оглянулась. Друтька отстал далеко. Сбросила варежки, вытянула из-за пазухи гранату — она была теплая, будто в середине ее грел смертельный огонь. Испугал ее этот огонь. А если взорвутся и те, что в мешке? Быстренько спрятала грана- ту. Но упрекнула себя: «Трусиха, чистыми руками хочешь воевать, чтобы грязную работу другие делали!» За Королищевичами дорога вывела к железнодорож- ному переезду. Нужно было пересечь «железку». Переезд не охранялся, шлагбаумов не было, но проходил он возле 523
самой будки путевого обходчика, вдоль забора и глухой стены стандартного красного здания. Снег на насыпи со- шел, на железной дороге раньше, чем везде, чувствовался приход весны. От притянутого полозьями песка растаял снег и на склоне въезда на путь. Друтька, заботливый хозяин, соскочил с саней, чтобы облегчить коню въезд на насыпь. Ольга тоже пожалела коня, удивилась себе: такая непоседа, юла, она за столько часов ни разу не слезла с саней, действительно как та баба из басни, уже и ноги онемели. Да и конь остановился пе- ред песчаной дорогой, давая понять, что ему действительно тяжело, давно взмок, клочья пены падали из-под сбруи. Ольга выбралась из саней. На путях остановилась, по- смотрела на блестящие рельсы, которые убегали в неиз- вестную даль. Как каждого человека, мало ездившего, ее привлекала эта даль, с детства казалось: там, где конча- ются рельсы, начинается новая страна, где люди живут совсем иной жизнью. Друтька выпустил вожжи и подождал ее за переездом. — Далеко еще до твоего дядьки? — Нет, недалеко. Вот проедем Михановичи, потом Бордиловку, а затем повернем на Пережир. — Ничего себе недалеко! — Не ты же сани тянешь. Конь. А вожжами я больше крутила, чем ты. И нисколько не устала. Хочешь, станцую? — Ты бы иначе повеселила. — Дорогой платы ты захотел. — Я? Платы? От тебя? Наоборот. Я тебя хочу озоло- тить. Я же, как видишь, хочу по-хорошему. Сватаюсь по всем законам. В путевой будке хлопнули двери, и высокий молодой голос скомандовал: — Эй, вы, стойте! Они повернулись. К ним шли двое: один в форме не- мецкого солдата, без оружия, другой, высокий и худой, в круглых очках, в цивильном — в длинном черном паль- то, в серой каракулевой шапке-столбуне, делавшей его еще выше; очкарик этот на две головы возвышался над сол- датом. Друтька ступил им навстречу. Но длинный зло крикнул: — Коня останови, раззява! Ольга не испугалась, но послушно первая бросилась догонять коня. 524
Конь прошел от железной дороги шагов сто. Она боя- лась кричать «тпру», чтобы конь не побежал,— такое иногда случается. Но этот ученый, услышал, что за ним бегут, и остановился сам. Ольга стояла у саней и смотрела, как они подходят, охранники и ее спутник. Друтька снизу вверх заглядывал под очки и что-то го- рячо доказывал. Достал свои бумаги, протянул немцу, но тот передал их переводчику. Слышно было, как длинный своим тоненьким, будто девичьим, голоском бойко лопотал по-немецки — переводил. Они приблизились. У переводчика не только голос, но и лицо было девичье или детское. Несмотря на такой не- естественный рост, это был еще мальчик, лет, наверное, семнадцати. Но у него нехорошо, очень зло, кривились губы и пальцы сжимались в кулаки, будто он с трудом сдерживал себя, чтобы не ткнуть Друтьке кулаком в лицо. Друтька возмутился: — Своим не верите? Таким документам! Ты посмотри, кем подписано мое удостоверение! — Если ты полицейский, то знаешь, что документы у бандитов всегда в порядке,— уже более примирительно сказал юнец и услужливо перевел немцу свои слова. Тот одобрил: — О, яволь. Ольга подумала: «Где это ты, поганец, так по-немецки выучился? Вытянулся, будто черт за уши тянул! Каланча! Может, помочь Федору?» Нет, не хотелось ей почему-то ни просить, ни доказы- вать ничего, ни тем более улыбаться или шутить — пускать в действие свои чары. Она то ли не чувствовала еще опасности, то ли верила, что ее можно избежать. Немец, пройдя к коню, почему-то внимательно осмот- рел хомут, потрогал подхомутник. Переводчик поднял мешок с сеном, на котором они сидели, и как-то брезгливо- пренебрежительно выбросил его из саней, отчего Друтька даже побелел. Но Ольгу это мало тронуло. Немец обошел вокруг коня и направился к ней. Она отступила шага на три с дороги в снег, подумав: не хочет ли он обыскать ее? Нет, немец показал пальцами на мешки и швейную машинку. — Что в мешках? — спросил очкарик. — Я же тебе сказал, что в мешках. Барахло. Едем к своим, чтобы пожениться.— Друтька попробовал улыб- нуться.— Нужны же подарки. 326
— Развяжи. — Так тебе хочется потрясти мои мешки? Эх ты! Ан- тилигентный парень! Своему не веришь. Переводчик покраснел, и губы его скривились уже не зло, а как-то обиженно. — Он ножом сейчас попорет твои мешки. Тогда узна- ешь... Не ломайся. Немец удивился, что последних слов переводчик не перевел, и терпеливо ждал, а тот начал что-то говорить, но Ольга поняла: не то переводит. Друтька решительно вскочил на сани, будто намере- вался говорить речь. — Какой развязывать? — Любой. «Если он начнет развязывать мой мешок, я брошу гра- нату»,— подумала Ольга без страха, так спокойно, что удивилась сама, только одно немного обеспокоило: «Куда ее лучше бросить?» Решила — в сани, под ноги Друтьке. Для размаха еще отступила. О том, куда спрятаться самой, не думала. Друтька схватил свой мешок, зубами развязал узел на веревке, потому что пальцы не гнулись — от холода или от волнения. Перевернул мешок и зло вытряс все, что было в нем, на сани. На миг Ольга даже забыла о гранате, ошеломленная. Из мешка высыпались детские штанишки, рубашечки, кофточки, чулочки, туфельки, много туфелек, пар, мо- жет, двадцать, самых разных — белых, красных, чер- ных, со стоптанными каблучками, облупленными носоч- ками... — Ну вот, видишь, что тут. Жидовские лохмотья. Эр- шисен юдэ. Пух-пух юдэ,— объяснял Друтька сам нем- цу.— Юденятам на том свете они не нужны. Ольгу будто ожгло страшным огнем: «Ах ты, гад! Что же это ты творил, собака! Какая же кара тебе нужна за это!» Парень перевел слова Друтьки, и немец засмеялся. Он, с кем она только что сидела рядом в санях, тоже оскалил зубы. И глиста эта, кобра очкастая, сопляк, захихикал льстиво, гаденько. «Над чем они смеются? Над смертью детей? Они сме- ются над смертью детей?» Не было уже силы, которая остановила бы ее. Не оста- валось времени на рассуждения, что будет с ней. Куда спрятать голову, как учил Захар Петрович? 526
Она выхватила гранату из-за пазухи. Подняла над го- ловой. Хрипло крикнула: — А ну, гады! Тогда они обратили на нее внимание. Первым увидел гранату немец и сразу упал за сани. Побелевший очкарик закрыл лицо ладонями, будто глав- ная его забота — прикрыть свои больные глаза. А Друтька застыл на санях с раскрытым ртом, с растопыренными руками, смотрел на нее, силился улыбнуться,— может, не сразу сообразил, что над ним повисла смерть, может, ду- мал, что женщина шутит. Ольга не швырнула гранату ему под ноги. Сорвав кольцо, она наклонилась и как бы закатила гранату под сани. Увидела, как подбросило в воздух сани и как еще вы- ше, будто циркач на сетке, подскочил Друтька. А конь рванул с места. Ольга даже успела подумать: хорошо, что коня не зацепило, на коне она быстрее удерет отсюда. В лицо ей ударил не огонь, не горячий воздух, а ледя- ные брызги, снежный вихрь. От удара в грудь чем-то твердым и тяжелым она упала в снег и, наверное, на ко- роткое время потеряла сознание. Пришла в себя — услы- шала шум, будто гудел в грозу бор или шел поезд. И еще услышала далекое ржанье. Подняла голову и увидела, что совсем близко от нее, голова к голове, неподвижно лежат Друтька и длинный переводчик. И Ольга почти успокоен- но подумала, что все хорошо, она сама исполнила приго- вор, она покарала их... Не нужно будет просить Сивца. Теперь ни Командир, ни Захар Петрович не упрекнут ее... Все хорошо... Только нужно догнать коня... Где он там ржет?.. Едва повернула голову. Конь без саней, но с оглоб- лями, окутанный огненно-красным паром, судорожно бился в снегу сбоку от дороги. Снег вокруг него дымился. Или это красный туман в ее глазах? Не кровь ли заливает глаза? Она провела рукой по лицу. Крови не было. И это очень порадовало — лицо ей не посекло. И она все ви- дит — столбы, ельник вдоль насыпи, небо... Все обычное. Почему же такой туман над конем? Йоня стало жаль. Как жалобно он ржет... — Я помогу тебе, коник. Я помогу... Она собрала последние силы и попробовала встать. Но тогда не только пар над конем — серое, облачное небо сделалось кроваво-красным и вдруг обрушилось — все огромное небо — на нее одну...
СОДЕРЖАНИЕ ПЕРВЫЙ ГЕНЕРАЛ. Перевод А. Островского, П. Кобзаревского........................... 3 БРОНЕПОЕЗД «ТОВАРИЩ ЛЕНИН». Перевод М. Горбачева............................. 181 БРАЧНАЯ НОЧЬ. Перевод М, Горбачева . . . . 215 ТОРГОВКА И ПОЭТ. Перевод Т. Шамякиной . . . 325 ИВАН ПЕТРОВИЧ ШАМЯКИН ПОВЕСТИ М., «Советский писатель», 1986 г. 528 стр. План выпуска 1985 г. № 275 Редактор Т. Я. Горбачева Худож. редактор А. С. Томилин Техн, редактор Л. П. Полякова Корректор Е. Я. Лапинъ ИБ № 4942 Сдано в набор 09.08.84. Подписанок печати 21.10.85.Формат84 X 108*/32- Бумага кн.-журн. Обыкновенная гарнитура. Высокая печать. Усл. печ. л. 27,72. Уч.-изд. л. 30,53. Доп. тираж 100 000 экз. Заказ № 120. Цена 2 р. 20 к. Ордена Дружбы народов издательство «Советский писатель». 121069. Москва, ул. Воровского, 11. Ордена Октябрьской Революции, ордена Трудового Красного Знамени Ленинградское производственно-техническое объединение «Печатный Двор» имени А. М. Горького Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 197136. Ленинград, П-136, Чкаловский пр., 15.
!