Text
                    ^ХУДОЖЕСТВЕ 11Н1Л
1И1ПШ10Ш1 ишоми
ЛО1Р11. ПРОФ П.С.КОШ1А
ОКШ М'ЛРВО
ОББ1СТИБИ РОК
лц. мздою .H3JOIMU-




контрольный листок СРОКОВ ВОЗВРАТА ----КНИГА ДОЛЖНА БЬПь ВОЗВРАЩЕНА НЕ ПОЗЖЕ V К АЗАН НОЮ ЗДЕСЬ СРОКА Кович. пред. выдач ----- ^3 ле>2^> ц ЪЪ
ОЖЕСТВЕННАЯ АНТИРЕЛИ ПОД РЕДАКЦИЕЙ проф. ГИОЗНАЯ БИБЛИОТЕКА П. С. КОГАНА ОКТАВ МИРБО СЕБАСТЬЕН РОК РОМАН НРАВОВ ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО В. Д. СОРОКОУМОВСКОГО ПРЕДИСЛОВИЕ проф. П. С. КОГАНА АКЦИОНЕРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСКОЕ ОБЩЕСТВО МОСКВА-1929 „БЕЗБОЖНИК”

ПРЕДИСЛОВИЕ. В романс «Себастьен Рок» перед нами раскрывается тайна воспитания в иезуитском колледже, где под покровом внешнего благочестия развращаются детские души, развиваются неесте- ственные пороки, процветают ложь, злоба, раболепие перед богатством и титулами и презрение к бедности и низкому происхождению. Над всем этом миром царит фигура воспита- теля иезуита onia де-Керна. Иезуитский орден был основан около четырехсот лет назад в средине XVI века. Католическая церковь учредила этот монашеский орден для того, чтобы бороться с реформацией, с религиозным движением, которое для своего времени было движением освободительным, имело целью отстаивать свободу мысли и восстало против деспотизма и поборов католической церкви. Реформация не была чисто религиозным движением. Опа была связана с так называемой гуманистической литературой. Чтобы сохранять свою власть над людьми, католическая церковь учима, что земная жизнь есть только временный путь, ведущий и истинной вечной небесной жизни, что поэтому земная жизнь—это только подго- товка к вечности, что ее нужно строить так, как требует бог, волю которого знают только папа и духовенство. Церковь тре- бовала, чтобы люди отрекались от своих естественных желаний, проводили жизнь в молитвах и мыслях о боге, и возводила в сан святых тех, кто умел подавлять потребности своего тела, считавшиеся греховными, и посвящать всю жизнь молитве. Гуманистическая литература смеялась над этим аскетизмом, 3
показывала, сколько лицемерия и лжи вырастало на это» почве, прославляла идеал здорового, нормального человека, ко- । торый любит все радости земли, любит науку, искусство, кра- I соту, природу, здоровье, одинаково заботится как о телесных, так п об умственных своих силах. Иезуитский орден сделался I таким образом врагом не только реформации, по и гуманизма Он превратился в могущественый аппарат черных сыщиков, которые повсюду выслеживали «врагов церкви’», искали, не зародилась ли где-нибудь новая мысль, жажда свободы, стрем- ’ ленив избавиться от опеки католических попов. Иезуиты при- обретали огромное влияние при королевских дворах. Образо- ванные, хитрые и ловкие, они проникали в частные семьи, в особенности в семьи знатных и богатых людей, умели очаро- вывать женщин, через них действовать на их влиятельных мужей, захватывали таким образом все нити политики и общественной жизни. Они натравляли монархов и правителей на единство, на протестантов, па евреев, разжигали фанатизм и национальную рознь. Они становились гасителями истинного ! просвещения, охранителями тьмы и народного невежества. Но им не удалось остановить роста освободительных идей । По мере того как усиливалась буржуазия, развивались тор- । говля и промышленность, все труднее становилось иезуита ч следить за «врагами церкви», все более ускользала жизнь из- под власти черных воронов. От иезуитов требовалось все больше искусства п коварства для того, чтобы выполить свои миссии. И когда с начала XIX века начался планомерный рост рабочего движения и рабочих организаций, когда по всей Европе все чаще и чаще возникали революционные вспышки, иезуитский орден стал аппаратом борьбы против революцион- ного движения, имевшим свои разветвления по всему миру. Среди других средств борьбы иезуиты использовали одно из самых могущественных орудий проведения своих идей, именпо школу. Иезуитские школы, широко распротрапенныс в католи- чеких странах, стали очагами религиозно-католического воспи- тания. Одну из таких школ, школу «святого Франциска Ксавье» I и изображает в своем романе Мирбо. Действие происходит в одном из бретонских городов, где еще до сих пор «живучи средневековые нравы»; и здесь религиозный фанатизм, дикое сопротивление всякому современному прогрессу, поэзия стро- гая, полная невыразимой грусти, порожденная этой мертвой 4
почвой, бросают человека, одуревшего от нищеты, суеверий и лихорадок, во всемогущие ненасытные, но все-таки дающие утешение объятия попов. Школа эта находится во масти отцов иезуитов. Это не просто невежды, это тонко образованные люди, великие знатоки поэзии, философии rf искусства. Это люда, в совершенстве располагающие искусством обольщать умы. Здесь все обставлено так, чтобы уловлять неопытные души в сети церкви, выковывать из детей искаженных людей, навсегда отравленных религиозным дурманом. Все обдумано — от самой природы, среди которой находится школа, до учебной программы, до малейших деталей в методах преподавания. «От этих пустошей, этих скал, от этой земли, дикой и страждущей, засаженной бледными распятиями, словно деревьями, и усе- янной священными камнями, веет несокрушимым мистициз- мом, веет легендой и эпопеей, которая так глубоко захватывает юные нежные души и пропитывает их вкусом к духовной дис- циплине ко всему чудесному и героическому — этим могучим средствам влияния иезуитов, мечтающих при их помощи утвердить свою власть во всем мире. Иезуиты принимали в свою школу с большим разбором. Они готовили тех, которым пред- стояло играть видную роль в свете. Они умели создать блестя- щую репутацию своей школе, они распространяли проспекты, в которых искусно вставляли сведения о чудесах, происходив- ших в школе благодаря близости к «святой Анне» я! т. д. Попасть в школу было соблазнительно, потому что у иезуитов были большие связи, «руки длинные», как выразился кюре, и попасть к ним, это значило обеспечить себе хорошую дорогу. Такова была репутация школы, окруженной авторитетом в глазах населения с лозунгами высокой морали и .чистой жизни, школы, с которой считался сам папа. Так выглядела она вовне, но внутри это была мастерская для коверканья детских душ, для искажения человеческой природы. Соблаз- ненный тщеславием богатый комерсант господин Рок с боль- шими усилиями добился того, что иезуиты приняли в школу его сына Себастьяна. Это был нормальный здоровый мальчик, «олицетворение резвой юности или прелестного гибкого кустика, возросшего на плодородной почве, пускающею свои первые полные сока побеги, он обладал ничем певозмущенной чистотой почти такой же растительной жизни». В течение короткого времени, иезуитская школа превратила нормального ребенка
в изломанного человека, в жертву развратного монаха. Он понял, что такое раболепие, подхалимство. Он увидал, сколько хитрости, унижений, лжи и коварства нужно усвоить себе, чтобы выслужиться перед старшими, узнал цену доносам, иетригам, клевете, всей грязи и мути, которые таятся на дне человеческой души и которые вызвала наружу гнусная система воспитания. Но самое отвратительное в этом коллеже— утон- ченный разврат, процветающий здесь под прикрытием мораль- ных лозунгов, под вывеской благочестия и смирения. Отец де-Керн, воспитатель Себастьена, был искусным педагогом. Оп был наделен теми качествами, которые делают занятия восхитительными, превращают их в чистую радость. Он был всесторонне образован, он научил Себастьена любить великих поэтов, Софокла, Данге, и Шекспира, оп читал ему Гюго, Ламартина, Теофиля Готье, Шатобриана, увлекал его рассказами о чудесной жизни Леонардо Да-Винчи, Рафаэля, великих художников, рассказывал об их дружбе с королями и папами, об нх сказочных триумфах. В поэтических образах рисовал он перед Себастьеном картины героизма, аскетических подвигов, необыкновенных преступлений, освящавшихся улыб- ками всхитительных женщин, когда любовь «царила повсюду, под курткой артиста и под тиарой папы, когда умирали ради одного взгляда, шли на мучения ради одного поцелуя». Он сам был замечательным поэтом. Из прошлого, из истории человечества, он выбирал те моменты, которые воспламеняли воображение, расслабляли волю, посеяли томление, жажду ласки и наслаждения. Он «отдавал мальчика во власть посторонних желаний, волновал его страстной трепетной дрожью, мучительной и затемнявшей сознание». И когда почва была подготовлена, он научил его противоестественным поро- кам, добившись того, что Себастьян «постепенно свыкся с той атмосферой возбуждения и сладострастия, в которой все плотские наслаждения, все извращения чувственности, про- изводимые в целомудренном теле загрязненным воображением, прикрывались именем божественной любви». Отец де-Керн был безжалостен по отношению к детям. Запутав в свои сети ребенка и утолив свое сладострастие, он беспощадно отшвы- ривал его от себя ради нового маленького фаворита. Он выбра- сывал его из своей души, оставив его на произвол судьбы и поселив в его душу ужас и отчаянье. Иезуит не останавли- • S
вается ня перед какой подлостью для того, чтобы скрывать следы своего черного дела. Маленький Себастьен молчал, как молчали н другие жертвы иезуита. Ему стало понятно в школе многое, чего он нс понимал раньше. Он понял, почему некоторые товарищи его пользовались особым вниманием. Он угадывал на их лицах явные следы поцелуев развратного монаха. Их бледные лица п тоскующие глаза с синими кругами служили доказательством бесстыдства «этого пожирателя невинных душ, этого убийцы детей». Отношение самого Мирбо к изображаемым им явлениям остается до конца несколько двойственным. Изображал грязные стороны жизни иезуитской школы, он окружает однако эти картины такой поэзией, словно сам находится под обаянием такою порока, который изображает. Иезуит де-Керн увлекает но только в свои сети неопытных детей, но иногда кажется и самого автора. В душе Себастьяна Рока, по словам Мирбо, остался след очарования даже уже много лет спустя, когда он ушел из школы с позором, оклеветанный своим разврати- телем, который желал избавиться от опасного соучастника своего преступления. Он тосковал иногда о «о мягком и проникновенном» голосе иезуита, об его поэтических речах в амбразуре окна перед ночным небом. Октав Мирбо никогда не мог отрешиться от своего двойственного отношения к бур- жуазному миру. Он не нашел того подхода к прошлому, кото- рый диктуется новым революционным сознанием. Он остается буржуазным писателем п в самом своем протесте и в самом возмущении теми гнусными слоями лжи и подлости, которые налегли на современную буржуазно-капиталистиче- скую цивилизацию. Мирбо, один из самых ярких обличителей этого обмана. Но связанный своим воспитанием и вкусами с буржуазным миром, он неспособен перейти решительно на точку зрения пролетариата, на которого история возложила задачу взорвать мг?р старых отношений. Вот почему он не может вытравить из своего сознания тех остатков обаяния, которые еще хранит в себе декадентство, утонченная эротика и болезненная эстетика, эти продукты гниения современного европейского мещанства. Мирбо не мог договориться до сочув- ствия социальной революции, которая должна вырвать с корнем все старые формы жизни и уничтожить лицемерную школу, раскрыть двери закрытых учебных заведений, 7
П. С. Коган. живительной грозной расчистить затхлую атмосферу этих школ и затхлую атмосферу, вообще окутывающую человечество, рас- сеять дурман, еще сохранившийся от церковного средневековья, и сделать это с той решительностью, с какой совершила это на Востоке Октябрьская революция.
Высокочтимому учителю и несравяному мастеру современной литературы Эдмонду де-Гонкур с чувством глубокого уважения посвешает эти страницы О. Мирбо. КНИГА ПЕРВАЯ. ГЛАВА I. Школа святого Франциска Ксавье в живописном городке Ванне и теперь еще состоит под управлением отцов иезуи- тов. Около 1862 года она была в полном блеске своей славы. Капризы всевластной моды устанавливают или низвергают как формы правлений, так и господства женщин, изменяют равно и формы шляп и уставы школ. Они делают это гораздо чаще, чем политические гонения, которые влекут за собой лишь быстро исправляемые перемены в личном составе. Один из таких капризов моды ныне низвел эту школу до уровня обыкновенной епархиальной семинарии. Но в ту эпоху было мало таких цветущих учебных заведений — ду- ховных и светских. Помимо детей из благородных семейств Бретани, Анжу и Вандеи, составляющих основные кадры его обычной клиентеллы, это знаменитое заведение получало учеников из всех частей благонамеренно мыслящей Франции. Оно получало их даже из католической заграницы, из Испа- нии. Италии, Бельгии, Австрии, откуда ожидание революций и благоразумие политических партий когда-то принудило иезуитов удалиться, но где они все-таки пустили глубокие корни. Эту славу они удержали вследствие своей программы обучения, хотя и рутинной, но весьма отеческой. В особен- ности же они сохранили ее благодаря принципам, положен- ным ими в основу воспитания и сулившим исключительные выгоды и благоволение: воспитание хорошего тона, рели- гиозное и в то же время светское, какое подобает молодым дворянам, рожденным на то, чтобы играть видную роль в свете и увековечивать в нем правильные взгляды и хоро- шие манеры. Это вовсе не было случайностью, что по возвращении из Брюжелетта иезуиты с радостью водвори- лись именно в стране древней Арморики. Трудно было бы найти страну с более подходящим для них пейзажем, и население, более готовое отдавать им для руководства свои 9
умы и души. Там еще очень живучи средневековые нравы и воспоминания о шуанах почитаются как догмы. Из всех бретонских земель безмолвный Морбиган продолжает оста- ваться наиболее бретонским. Религиозный фанатизм, дикое сопротивление всякому современному прогрессу, поэзия строгая, полная невыразимой грусти, порожденная этой мертвой почвой, бросают человека, одуревшего от нищеты, суеверий и лихорадок, во всемогущие, ненасытные, но все- таки дающие утешение объятия попов. От этих пустошей, этих скал, от этой земли, дикой и страждущей, засаженной бледными распятиями, словно деревьями, и усеянной священ- ными камнями, веет несокрушимым мистицизмом, веет ле- гендой и эпопеей, которая так глубоко захватывает юные нежные души и пропитывает их вкусом к духовной дисци- плине ко всему чудесному и героическому, — этим могучим средствам влияния иезуитов, мечтающих при их помощи утвердить свою власть во всем мире. Восторженные хвалы вызвала среди бретонцев та возвышенная мораль, какую они находили в проспектах иезуитского заведения, представляв- ших верх типографского искусства, украшенных благочести- выми рисунками, снабжешнях разными привлекательными видами, громкими именами, молитвами, изложенными в сти- хах, гигиеническими аттестатами; а лирические описания ландшафтов и различных памятников древности возбуждали страсть в археологах и любопытство в туристах. Между экскурсиями в область местной истории, рассказами об их борьбе, об их мучениях эти проспекты сообщали почтенным семействам кстати и о том, что по особой милости, благодаря близости к святой Анне Д’Орэй, в их школе случаются и чудеса, — и это совсем не в редкость, — наипаче же после получения воспитанником степени бакалавра. Они попутно сообщали также, что ученики купаются в море с освящен- ного пляжа, и что раз в неделю они вкушают морских раков. Вот ввиду такой программы, несмотря на скромность своего социального положения, г. Жозеф-Ипполит-Эльфеж Рок торгующий железным и медным товаром в Перваншере ма- леньком городке департамента Орны. осмелился возыметь гордую мысль послать к отцам иезуитам в Ванн своего сына Себастьена, которому только что минуло 11 лет. Он сообщил эту мысль кюрэ, и тот горячо ее одобрил. — Боже мой, г. Рок, какая это разумная мысль! Ведь когда выходят из таких заведений... Понимаете? Когда от- туда выходят... фыо...ю...ю!.. И, продолжая в свисте свое обычное восклицание он tTauunB аоздухе такой жсСт- который, казалось, обнимал весь мир. — э, ей-богу! Да я это хорошо знаю, — успокоил его г. Рок, повторяя еще шире жест кюрэ.-Ну, кому вы это 10
говорите? Да, да, это все так... но ведь это дорого стоит, страшно дорого... — Как, страшно дорого? — возразил кюрэ. — А, ну... Послушайте-ка. Ведь все дворянство, все сливки общества. Это, знаете, не маковое зерно, г. Рок. Иезуиты... брр... не смешивайте, пожалуйста, орла с цыпленком. Вот я... я знаю одного генерала и двух епископов. Ну, да, они вышли оттуда., вот... И маркизы там есть, да, милый мой господин, и они там. Вы понимаете, ведь это все стоит денег, стоит. — Ну, ей-богу! Да ведь я же не говорю нет, — протесто- вал г. Рок, ослепленный такими перспективами. — Конечно, это стоит денег. Он прибавил с гордостью: — Ведь достоинство стоит же чего-нибудь... Наконец, будем справедливы. Вот, как у меня, г. кюрэ... Вот, скажем, это — красивая лампа, правда? Ну, я ее и продаю дороже, чем некрасивую. — В том-то и дело, — резюмировал беседу кюрэ, благо- склонно н одобрительно похлопав по плечу г. Рока. — Вы, мой дорогой прихожанин, попали, что называется, в самую точку. Иезуиты... Да, это не безделица! Еще долго прогуливались они под липами при доме свя- щенника, толкуя многословно и очень рассудительно и приготовляя Себастьену блестящее будущее. Сквозь листву дерев солнце бросало светлые блики на их одежду и траву аллеи. Было душно. Сложив руки за спину, медленно двига- лись они, останавливаясь через каждые пять шагов, очень возбужденные, в^ поту, с душой, переполненной грандиоз- ными мечтами. Сзади них плелась прихрамывая маленькая собачка, с высунутым языком. А г. Рок все повторял: — Да, когда у тебя в руках иезуиты, — можно быть уверенным, что стоишь на хорошей дороге. А кюрэ подхватил с энтузиазмом: — И на какой дороге! О, у этих господ руки дли-и-н- ные. Даже и представить невозможно... нет, нельзя себе этого даже и представить. И, доверчиво наклонившись, он прошеп- тал голосом, дрогнувшим от почтительного удивления: — И еще... вы знаете... ведь говорят, что сам папа у них в руках. Да, да... И очень даже просто... Себастьен, ради благополучия которого создавались эти удивительные проекты, был красивый мальчик, свежий блондин, с здоровым румянцем, с открытым взглядом очень искренних, ласковых глаз, в которых до сих пор светилось только счастье. Он был олицетворением резвой юности или прелестного гибкого кустика, возросшего на плодо- родной почве и пускающего свои первые, полные соков, побеги; он обладал и ничем не возмущенной чистотой почти такой же растительной жизни. В школе, куда он ходил II
с пяти лет, он научился только бегать, играть и нагуливать себе мускулы и кровь. Исполняя спустя рукава свои обязан- ности, наскоро выучив уроки и забыв их еще скорее, он в сущности выполнял только механическую работу, почти телесную, имевшую такое же значение для его ума, как прыжок у барана. Эта работа не дала развиться в нем ника- ким умственным запросам, не давала поводов к проявлению духа. Он любил кататься по траве, лазать по деревьям, под- стерегать рыбу на берегу реки и требовал от природы одного, чтобы она была непрерывным поле*! для его забав. У его отца, целый день погруженного в бесчисленные детали своей коммерции, постоянно занятого приисканием покупате- лей, нехватало времени заняться посевом первых семян умственной жизни в этом девственном уме. Да он и не думал об этом, предпочитая в часы досуга произносить речи в со- браниях соседей перед своей лавкой. Величественный и обычно толкующий о разных трансцендентальных глупо- стях, он никогда не снисходил до удовлетворения наивного любопытства ребенка. Надо теперь же сказать, что он был вечно перегружен разными хлопотами, ибо его невежество равнялось его претензиям, а они были безграничны. Как-то вечером, во время грозы, Себастьен пожелал узнать, отчего происходит гром. «Это боженька чем-то недо- волен», объяснил г. Рок, захваченный врасплох этим вопро- сом, им непредвиденным. От множества других вопросов, для ответов на которые у него не доставало сведений, он отделывался неизменным афоризмом: «Существуют такие знания, в которые мальчик твоего возраста не должен быть посвящен». Себастьен успокаивался на этом, не имея склон- ности проникать в тайны вещей или делать тщетные набеги в область морали. Он возвращался к своим играм, не пред- лагая больше никаких вопросов. В том возрасте, когда детский ум бывает досыта набит разными сентименталь- ным враньем, суевериями, унизительными стишками, ему удалось избежать всех этих обычных уродств, составля- ющих частицу так называемого семейного воспитания. Подрастая, он был далеко не истощенным ребенком; его кожа просвечивала быстро переливавшуюся под нею кровь- еще не окрепнув, его члены от беспрестанного движения, стали гибки, а в глазах стояло странное выражение необы- чайной глубины, словно отражение каких-то беспредельных пространств; такое выражение напоминает о бесконечности в таинственном взоре животных. Однако кругом шел говор что для сына такого умного, такого ученого и всегда до- вольного собой человека, как г. Рок, этот мальчик все-таки недостаточно развит, и что это — большое несчастье Но отец об этом ни мало не беспокоился. Он и мысли не допу- скал, чтобы его сын —его плоть и кровь — мог его 12
обмануть и не оправдать возлагавшихся на него блестящих надежд. г — Как меня зовут? — спрашивал он иногда, пронизы- вая Себастьена взором повелителя. — Жозеф-Ипполит-Эльфеж Рок, — отвечал ребенок, точно выученный наизусть урок. — Да, ты помни это всегда... всегда держи в уме имя Роков... и все будет хорошо. Ну, повтори еще раз. И дрожащим голосом, проглатывая половину гласных, маленький Себастьен начинал снова: — Жозеф... плит... феж... Рок. — Молодец, очень хорошо, — одобрял скобяник, удовлетворенный тем, что слышит имя, такое красивое и магическое, словно талисман. Г. Рок проживал на Парижской улице, в доме, очень приметном своими двумя этажами, и магазином, размале- ванным темнозеленой краской с широкими красными жил- ками. С лицевой стороны в витринах поблескивали разные медные изделия, фарфоровые лампы, богато украшенные бронзой, пульверизаторы, каучуковые трубочки которых, развешанные гирляндами, вместе с котелками, надгробными венками, кружевными абажурами, мехами из красной кожи, обитыми золотыми гвоздочками, представляли собой замы- словатую и довольно соблазнительную декорацию. Так и разило большим тщеславием от этого дома, един- ственного на всей улице двухэтажного дома, покрытого аспидным камнем; от этого магазина, тоже единственного во всей области, вывеска на котором ослепительно блестела своими рельефными золотыми буквами по черному мрамору. Соседи с завистью смотрели на это роскошное обиталище, имевшее такой превосходный и комфортабельный вид бла- годаря фасаду, окрашенному желтой краской в два тона, и окнам, обрамленным тонкой резьбой, сверкавшей белизной свежего гипса. Но они знали, что этот дом — гордость их города. Г. Рок не был в нем заурядным гражданином, — он делал честь всей области столько же своим характером, как и своим домом, и вообще он пользовался в Перваншере привилегированным положением. Его репутация богатого человека, его качества хорошего говоруна и правоверие его мнений выдвигали его из рядон обыкновенных торгов- цев. Буржуазия, не опасаясь унизить свое достоинство, под- держивала с ним сношения; чиновники, — и притом наибо- лее значительные, — очень охотно останавливались на пороге его лавочки поболтать с ним «на равной ноге»; каждый сообразно своему общественному положению выражал ему знаки своей сердечной дружбы или почтитель- ного уважения. 13
Г. Рок был толст и кругл, словно налит розовым жиром, с маленьким черепом и четырехугольным лбом, плоским и блестящим. Его нос, геометрически правильный, без изги- бов и выступов, продолжал строгую линию лба между двух щек, совершенно плоских, без углублений. Борода, подобно воротничку из какой-то нитяной бахромы, соединяла между собой уши, широкие, глубокие и мягкие, как цветы арума. Его глаза, вправленные в мясистые и слишком под- вижные ресницы, изобличали образ мыслей: покорность законом, почтение к властям предержащим и какую-то живот- ную тупость, спокойную, над всем господствующую и дохо- дящую подчас до величия. Эта скотская невозмутимость, эта тяжелая величавость жвачного животного очень внуши- тельно действовали на людей, воображавших, что в этом проявляются характерные черты местной расы, ее достоин- ства и силы. Но гораздо более, чем этими физическими каче- ствами, он приобретал общее уважение тем, что, будучи постоянным читателем юридических журналов и книг, он стал истолкователем всевозможных казусов и дел; повторял, коверкая, различные громкие фразы, которых не понимал ни он сам, ни его слушатели, и которые тем не менее произ- води.'™ на аудиторию впечатление тягостного удивления. Он был очень возбужден после разговора с кюрэ. В течение целого дня он держал себя важней обыкновенного, казался очень озабоченным: толпы беспорядочных мыслей, отвлекая от его настоящего дела, устраивали жестокие схватки в его маленьком мозгу. Вечером после обеда он удержал возле себя маленького Себастьена, долго наблюдал его, пронизывая украдкой глубоким взором, но ничего ему не сказал. А на другой день он только сообщил конфиден- циальным тоном несколько более значительным своим клиентам: «У нас здесь в скором времени произойдет важное событие. Вы об этом скоро услышите». Заинтригованные граждане, возвратясь к себе, пустились в самые невероятные догадки. И вот из дома в дом побежал стух, что г Рок собирается вновь жениться. Он Принужден был рассеять эту лестную для него ошибку и поставить Перваншер в извест- ность о своих планах. Впрочем, ему вообще нравилось спекулировать общественным любопытством относительно своей осооы при помощи маленьких, искусно придуманных тайн, для возбуждения разговоров и споров. Он совсем не был способен держать в секрете долгое время что-либо та- кое, что немедленно же могло привлечь к нему общее почте- ние. При этом, однако, он всегда оговаривался: «Знаете, это ведь только проект. Тут еще ровно ничего не сделано. Я все это обсуждаю, взвешиваю, сравниваю». Два очень веских соображения побуждали его стелать этот разорительный выбор школы в Ванне: во-первых' инте- 14
pec самого Себастьена, который получил бы там воспитание богатого юноши и, конечно, был бы вполне подготовлен для какой-нибудь видной роли; и во-вторых, его собственное тщеславие, в особенности, когда он с упоением представлял себе, как об нем будут говорить: «Смотрите, вот это — отец того молодого человека, который учится у иезуитов». Он взял бы на себя исполнение какой угодно задачи, даже больше того, он готов был бы принести в жертву своего сына, лишь бы самому возвыситься в общем мнении. В то же время это сильно увеличило бы его значение в местном обществе. Да, это очень заманчиво, но требует серьезных и долгих размышлений. Г. Рок никогда не мог ни на что ре- шиться просто. Он должен был рассматривать и пересматри- вать предмет со всех сторон, изучать его с разных точек зрения и в конце-концов совершенно терялся в море разных осложнений, нелепых, неразъяснимых и совсем чуждых дан- ному предмету. Хотя он прекрасно знал размер своего состояния до сантима, однако, он пожелал вновь пересмо- треть свою кассу, пересмотреть инвентарные описи, тщатель- нейше проверить положение своих доходов. Он произвел подсчет, сбалансировал свой бюджет, представил себе не- опровержимые возражения и опровергал их неопровержи- мыми доводами. Эти стоящие в его ушах слова кюрэ: «Ведь там и маркизы, и они там, и они, — гораздо больше, чем хорошее состояние его финансов, заставили его, наконец, решиться. Он написал отцу ректору в Ванн, и ему стало ка- заться, что он уже занял прочное положение в гербовнике Франции. Но это оказалось не так-то легко, и его самолюбие было подвергнуто жестоким испытаниям. Почтенные отцы, идя полным ходом, были вынуждены чуть не при каждой вакан- сии расширять свое заведение. Поэтому они были очень строги в выборе своих учеников и даже несколько брез- гливы. Принципиально они допускали в свой интернат только сыновей дворян и тех лиц, социальное положение которых делало честь их учреждению. А в отношении остальных, в отношении разной мелкоты из серой и небогатой буржу- азии они обыкновенно отвечали, что им надо подумать, а потом, подумавши, сообщали, что они воздерживаются от приема, кроме, разумеется, тех случаев, когда им предста- вляли ученика исключительных дарований, совершенства которого в будущем они смогли бы приписать чуду, пред- усмотренному ими в проспектах. Жозеф-Ипполит-Эльфеж Рок, хоть и слыл богатым в Перваншере, но ни в каком случае не мог бы попасть в число привилегированных ни по своему состоянию ни по рождению. Хотя он был членом церковного совета, но в списках иезуитов он попал в разряд «прочие». А Себастьян, с своей стороны, тоже не представлял 15
собою ни в каком отношении ничего исключительного. В те- чение первого года на все повторенные подходы г. Рока иезуиты Отвечали очень правдоподобными и деликатными возражениями: переполнение... чрезвычайная молодость ученика... и целая серия разных отсрочек. Это было для тщеславного скобяника жестоким разочарованием. Если иезуиты откажутся принять к себе его сына, то что подумают о нем в Перваншере? Его положение было бы несомненно поколеблено. Ему уже представлялись иронические взгляды его приятелей при их вопросе: <Ну, а вы все еще держите при себе Себастьена?» Он принял бы тогда серьезный вид и ответил: «Знаете, ведь это только был проект... по этому делу еще ничего нс сделано, я все это обсуждаю, взвеши- ваю, сравниваю... и потом эти иезуиты... Я навожу оправки, я опасаюсь, что все очень преувеличено. Да, правда, уж не преувеличивают ли?» Но душа его была охвачена смертель-1 ным страхом. И очень вероятно, что бедному Себастьену! пришлось бы тянуть лямку школьной учебы вместе с вульгар- ными и грубыми сосунками епархиальных семинарий или, департаментских лицеев, если бы его отцу не удалось рекла- мировать себя в достопамятных письмах о славной истории его рода во время революции. Он объяснил, что в 1786 г. граф Дю Плесси-Бутуар, ко- торого обширные владения занимали все земли Перваншера и соседних коммун, желая быть угодным богу, восстановил! на свои средства приходскую церковь, как свидетельствует об этом памятная доска из черного мрамора. Храм был по-1 строен в романском стиле ХП века, что совершенно ясно из прелестного скульптурного тимпана над входной дверью и удивительного расположения ее аркатур. Граф собрал из Парижа мастеров каменного дела, между которыми был один молодой человек, по имени Жан Рок, уроженец Мон- пелье, и, судя по лестным предположениям, по несчастью не! установленным точно, являющийся потомком святого Рока] жившего и умершего в этом городе. Этот Жан Рок был не^ сомненно мастером высокого качества. Им исполнены на двух капителях барельефы «избиение младенцев» и изобра-| жения символических животных, украшающих портал. Он обосновался в нашей стране, женился здесь, так как был человек вполне порядочный, и основал современную дина-1 стию Роков. Он выполнял различные важные работы, при] знаваемые знатоками образцами удивительного искусства, как, например, хоры в часовне святой девы, которые можно видеть в женском монастыре «Христианского воспитания». В 1793 г. революционеры, вооруженные кирками, с пылаю* шими факелами в руках, пытались разрушить церковь, но Жан Рок с немногими товарищами ее отстоял. Он был захва. чен истекающим кровью после героической борьбы. Бан 16
Ч1Ы7 диты посадили его верхом на осла, лицом к хвосту, привя- зали и дали в руки вместо свечи ослиный хвост. Потом они его пустили по улицам, где и забили до смерти дубинками его и осла. Рок вспомнил каждую деталь трагической смерти этого предка-мученика, которого он сравнивал с Людови- ком XVI, с принцессой Ламбаль и с Марией Антуанеттой. Он умолял иезуитов обратить внимание на «такие прецендеты и референции», предоставляющие ему право на истинное благородство. Он разъяснил, что если бы Жан Рок не был замучен в полном расцвете своего таланта, на это он, ко- нечно, не позволяет себе жаловаться, то, конечно, ни его сын Роберт-Ипполит-Эльфеж Рок, основатель торговли металлическим товаром, ни его внук, нижеподписавшийся Жозеф-Ипполит-Эльфеж Рок, продолжающий эту торговлю, не были бы вынуждены прозябать в занятиях таким низким ремеслом. Однако, принужденные к этому, они своей чест- ностью, своей любовью к богу, своей преданностью старин- ным верованиям поддерживают традиции своего почитае- мого предка. Затем следовала история его собственной жизни с рассказами о пережитых им огорчениях, значи- тельно преувеличенных, и с комическими излияниями сокру- шенного сердца: юношеские мечты, задушенные отцом, хотя и очень благочестивым человеком, но скупым и ограничен- ным, его покорность и занятие трудом, недостойным его, краткие радости его женатой жизни; горести его вдовства; наконец надежды, что в его сыне оживет благородное често- любие покойных предков и прекрасные мечты его самого, так как г. Рок мечтал быть чиновником. Все эти рассказы, эти мольбы, прерываемые разными вставками, это наводне- ние невероятной фразеологии в конце-концов победили первоначальное нежелание добрых отцов: они согласились в следующем году заняться воспитанием Себастьена. В то утро, когда было получено это известие, г. Рок испытал самую сильную радость в своей жизни. Но у него и радость была серьезна. У этого важного человека, на- столько важного, что никто не мог заметить у него смеха или улыбки, радость выражалась в удвоенной важности и в своеобразном складе губ, придававшем ему вид плачущего человека. Он начал с того, что вышел с высоко поднятой головой на улицу и, останавливаясь у каждой двери, ослеп- лял своих соседей поучительными рассказами и разными учеными толкованиями по поводу Общества Иисуса. У всех раскрывались рты от почтительного изумления. Окружен- ный слушателями, гордый сознанием, что он беседует о свя- том Игнатии Лойола, он все говорил, говорил й говорил о нем так, точно он был с ним близко знаком. Сопровожда- емый многочисленными друзьями он отправился сначала в дом священника, с которым обменялся бесконечными
поздравлениями, а затем пошел к своей сестре, Розалии Рок, старой деве с парализованными ногами, очень своенравной и злой. Он поднял с ней спор, более горячий, чем обыкно- венно, по поводу счастливого события, которое он пришел ей объявить. — Ну да! Я узнаю тебя в этом, — кричала она. — Ты ведь всегда норовишь прыгнуть выше своей головы. Ну ладно, только я тебе говорю, что ты сделаешь несчастным своего сына с этими глупыми твоими идеями. — Молчите, старая дура!.. Вы не понимаете, что вы го- ворите. Прежде чем болтать таким образом, вам следовало бы узнать, что такое иезуиты. Да и откуда вам это знать? Спросите-ка у кюрэ, он это знает получше вас. Кюрэ вам скажет, что иезуиты, это — могучая власть, он вам скажет, что сам папа у них в руках... — Ах ты несчастный глупец! Ведь ты не видишь, что над тобой смеются, вбивая тебе в башку этот вздор... Ну, прежде всего, ведь ты богат? Откуда ты наворовал эти деньги? Г. Рок повернулся к ней. сразу точно вырос, сделался очень важным. — Эти деньги? — произнес он медленно. — Я приобрел эти деньги своим трудом, своим у-мо-м, своими спо-соб-но- стями, понимаете вы? Вернувшись в свою лавку, он переменил платье, надел рабочий серый бумажный костюм и позвал Себастьена. Он обратился к нему с торжественной речью, занимаясь в то же время сортировкой медных гвоздей. Г. Рок, красноре- чивый от природы и презирающий обыкновенные простые беседы, любил разговаривать в тоне торжественных пропо- ведей. — Слушай меня, — приказал он, — и хорошенько усвой себе то, что я тебе скажу, ибо мы теперь касаемся очень важного момента в твоей жизни. Я бы сказал даже, решительного момента... Ну, так слушай меня хорошенько... Он был величественнее, чем обыкновенно, в темной глубине своего магазина, окруженный металлической посу- дой. Чугунные котелки выпячивали свое черное брюхо, а медные кастрюли сверкали в ореоле хозяйственного блеска. Сортировка гвоздей прерывалась внушительными жестами, от которых вздымалась пузырем его широкая рубашка. • г • Я не посвящал тебя в подробности моих споивший с почтенными отцами иезуитами в Ванне, — начал он, — ведь есть такие дела, в которых ребенок твоего возраста не должен быть посвящен... все эти переговоры... Он особенно упирал на это слово, поднимавшее его в его сооствснных глазах, придававшее ему значительность 18
какого-нибудь дипломата, трактующего вопрос о войне и мире. Даже голос его с переливами доставлял ему удо- вольствие. — Эти переговоры... очень затруднительные... подчас неприятные, теперь благополучно закончены. Отныне ты можешь считать себя в школе святого Франциска Ксавье. Эта школа, которую я избрал для тебя, предпочтительно перед другими, расположена в главном городе Морбигана. А ты, может быть, и не знаешь, где находится Морбиган? Он находится в Бретани, в стране замечательной... Благо- даря мне ты получишь свое воспитание там, где весь цвет французского юношества. Даже очень возможно, если только мои сведения точны, что среди твоих товарищей, будут сыновья принцев. Возле тебя будут блестящие образ- чики наследственного богатства и, если можно так выра- зиться, национальной славы. Это не каждому достается, дитя мое, и я, так сказать, задал тебе важную задачу... Кроме того, знаешь ли ты, что иезуит, самый маленький из иезуитов, это почти епископ. Ну, конечно, он не имеет этого титула, но у «его власть, власть и, так сказать, особое отличие. А относительно иезуитов вообще довольно одного слова: они руководят самим папой... Я не знаю, хорошо ли ты меня понимаешь? Ты только хорошенько пойми, что такое иезуиты. Правда? Так вот ты и постарайся сделать себя достойным той высокой чести, которая выпала на твою долю, старайся своим прилежанием в груде, покор- ностью, благочестием и вообще всем своим поведнием. В особенности не забывай тех громадных жертв, которые я приношу для твоего воспитания. И благодари небо за то, что у тебя такой отец. Ибо я тянусь изо всех сил. И внезапно бросив свои гвозди, он быстро хлопнул себя по рукам и по ногам. — Да, да, что называется, изо всех сил. После небольшой паузы, в течение которой он торже- ственно глядел на изумленного сына, он продолжал свою медленную речь с новыми переливами голоса: — Вот сегодня при помощи тетки Цеброн я займусь твоим приданым. Тебе надо иметь приличное приданое, по- тому что принципиально я совсем не желаю заставлять тебя краснеть перед твоими новыми товарищами. И я понимаю, что, нося мое имя — имя Роков, — живя в избранном обще- стве действительной аристократии, я понимаю, что ты дол- жен собою представлять... Мы с теткой Цеброн поищем между моим старьем что-нибудь такое, что можно переде- лать на твой рост и что будет для тебя прилично и удобно. А вот ты постарайся приобрести непринужденность манер и аккуратность. Где бывает хороший порядок, там скоро no- il
является и элегантность... Вот я, у меня еще до сих пор цел мой свадебный костюм... О, твоя мать, твоя бедная мать! Он растрогался как раз в тот момент, когда следовало прервать эту бесконечную речь, и принялся снова сортировать гвозди, пережевывая уже данные советы и настаивая на преимуществах своих высоких качеств и отцовских добро- детелей. Но Себастьен уже не слушал. Он не понимал, что с ним происходит: что-то на него навалилось, что-то растер- зало его, отчего он испытывал глубокую скорбь, стоя с ра- зинутым ртом и уцепившись за края конторки. Ему давно было известно красноречие своего отца. Это красноречие всегда казалось ему каким-то естественным шумом. Он не обращал на него внимания больше, чем на шелест листьев у деревьев или на бульканье воды, беспрерывно текущей из крана в городском фонтане. Сегодня же это красноречие обрушилось на него какой-то лавиной, точно рухнули на него своей тяжестью скалы, пронеслись какие-то ураганы, не умолкали раскаты грома, и все это ослепляло его, лишало чувства и создавало невыносимое ощущение падения в бездну по какой-то бесконечной лестнице. Его обезумевший взгляд уперся в огромный и каза- вшийся таким страшным под фартуком живот г. Рока, скользнул по маленьким пузатым чугунчикам, выстроенным в ряды на верхней полке, под самым потолком; они, каза- лось, повертывались на своих таганах, издавая урчанье, а красные диски медных кастрюлей, по которым перебегали солнечные зайчики, представлялись какими-то раздражаю- щими звездами. Кончая сортировку гвоздей, г. Рок закончил и свою речь таким образом: — Вот почему, дитя мое, со дня твоего отъезда тебе надо будет порвать все отношения с твоими здешними то- варищами... Я вовсе от тебя не требую, чтобы ты был горд с низшими, но ведь во всем есть известные границы... Ведь и общество покоится на социальных перегородках между его членами, и переступать эти перегородки опасно. Все эти злые мальчишки, большинство которых сыновья разных бедняков и простых рабочих, — я вовсе не хулю их, заметь это, я только констатирую факт, — все они теперь тебе не под пару. Отныне между ними и тобой бездна... Хорошо ли ты понимаешь все значение моих слов? Целая бездна, говорю я. Чтобы изобразить бездну, он руками показал ширину отделявшей его от Себастьена конторки, и повторил воз- высив голос: Да, целая бездна. Пойми ты меня, Себастьен. Непре- одолимая бездна. О, чорт! Ну, где это существует страна без аристократии? ' г 20
Г. Рок вскарабкался на скамейку, выдвинул несколько нумерованных ящиков, наполненных висячими замками, и принялся меланхолично вздыхать, отпирая и запирая их и сравнивая друг с другом: — Ах! Я тебе завидую... Ну, конечно, ты еще мал, ни- чего не понимаешь... а все-таки я тебе завидую. Как далеко я бы пошел? Как далеко, если бы у меня был такой отец, как у тебя. Ведь ты теперь принадлежишь к этой аристокра- тии... Ведь ты можешь добиться всего, всего. А я? Какая испорченная будущность! В это время дверь лавки отворилась и вошел покупатель. — Вот-вот, — начал г. Рок, быстро соскакивая со ска- мейки, а также и с высоты своих идеалов, среди которых блуждали его безграничные мечты о славе, пропавшей без- возвратно. Несмотря на все эти возвышенные поучения и блестя- щие предсказания, Себастьен совсем не чувствовал себя ни гордым, ни счастливым. Он был ошеломлен. Все эти речи его отца, вся эта куча несвязных и противоречивых фраз заключали в себе только одно: он должен покинуть свою родину и отправиться в какую-то неведомую страну, которую не могли сделать привлекательной и даже просто понятной ни иезуиты, ни сыновья принцев, ни даже допотопные ко- стюмы, приспособленные для него руками тетки Цеброн. Напротив, естественное недоверие маленького дикого зверька уже вперед населило эту страну тысячью опасно- стей, тысячью разных сложных обязанностей, слишком тяжелых для него. До сего времени он, как растение, сво- бодно цвел и распускался под солнцем, под дождем, под ветром, даже под снегом, в ничем не сдерживаемой полноте физической жизни. Ни о чем не размышляя, не имея даже понятия о какой-либо иной стране, кроме своей, ни о каком другом доме, кроме своего, ни о другом воздухе, кроме того, которым он дышал. Он никогда ничего не знал о высшей школе, даже никогда серьезно не думал о ней. Разницу между высшей и низшей школой он представлял себе так: низшая существует для маленьких, а высшая для больших детей, более взрослых, чем он, и не сознавал при этом, что и он когда-нибудь вырастет. Когда его отец, бывало, заго- варивал об этом, то оно представлялось ему таким далеким, таким неопределенным; его ум, восприимчивый только ко всему наглядному и непосредственному, не задерживался на этой угрозе. Но когда она стала близко, когда был назначен определенный, неумолимый срок, то он задрожал. Его охва- тил ужас точно перед катастрофой, ужас перед разлучением с самим собой, со всем тем, с чем он сжился. Он совершенно не понимал, зачем это ему нужно жертвовать товарищами своего раннего детства, и даже не догадывался о причине 21
такой таинственной и внезапной необходимости. Особенно в такой момент, и без того достаточно тяжелый, он испыты- вал потребность в защите, в более тесном сближении со всем тем, что ему было наиболее дружественно и дорого. Эти грустные мысли опечалили его и сделали очень нежным. С тяжелым сердцем вошел он в заднюю комнату лавки, служившую столовой, где он в свободные часы обыкновенно приготовлял свои уроки. Это была темная комната, в которую никогда не загля- дывало солнце. Ее вид поразил его, словно он попал туда в первый раз. Стоя на пороге, он не решался войти туда, с изумлением оглядывая мебель, предметы, находившиеся в ней, среди которых он прожил всю свою жизнь. Он их не узнавал теперь. Из грубо-безобразных они стали теперь мрачно-враждебными, и это сбивало его с толку. Середину комнаты занимал стол, покрытый клеенчатой скатертью, с нарисованными в хронологическом порядке изображе- ниями всех французских королей, с их генеалогией, с да- тами их воцарения и смерти. «За обедом мы подучиваемся», говаривал г. Рок, с полным ртом, среди всеобщего молчания, выбрасывая громкие имена Клотаря, Клависа, Фарамонда, подчеркивая свои восклицания выразительным жестом. Кое-где по комнате разбросаны соломенные стулья, напро- тив старинного нормандского шкафа стоит ореховый по- ставец со старой посудой. Теперь каждая вещь здесь напоминала Себастьену лицо его отца в карикатуре, а это влекло за собой воспоминание о разных смешных и унизи- тельных сценах. Вдоль стен, покрытых зелеными обоями, испещренных во многих местах пятнами от сырости, были развешаны пор- треты-дагерротипы г. Рока в разных позах, одна важней другой. Себастьен часто видел, как он останавливался перед ними, сравнивал их, вздыхал, пожимая плечами: «Говорят, будто я похож на Луи Филиппа... что же, у него было больше удачи, чем у меня, — вот и все». Себастьен вспо- минал, как отец зажигал каждый вечер, с одинаковыми предо- сторожностями и заботливостью маниака, висячую цинко- вую лампу, потерявшую позолоту, которую какой-то клиент оставил в уплату своего счета. История с этой лам- пой оставила в нем незабываемое злобное чувство, и он каждый раз возмущенным голосом повторял: «Осмеливать- ся утверждать, что это какой-то хлам. Как будто можно допустить, чтобы Рок стал торговать каким-нибудь хламом, и он указывал на солидность механизма лампы, изящество ее цепочек, наконец, на общее мнение своих сограждан. Тут же на камине, между двух голубых ваз, выигранных в лоте- рею, находился портрет матери Себастьена, которой он ни- когда не знал: это молодая женщина, хрупкая на вид, 22
с лицом почти стертым от времени, с длинными локонами на виси х; опа держит с манерным жестом кончиками паль-Ф цев кружевной платок. Он точно слышит голос отца, повто- ряющего ежедневно: <Надо перевесить твою бедную мать ко мне в комнату, а на это место — часы>. Все это ожило в памяти Себастьена; душа его была полна разочарованием, отвращением, какой-то тошнотворной скукой, так гармони- ровавшей с сумерками в этом угрюмом убежище, где тусклый свет, проникавший снаружи, падал на грязные плиты ее пола. Себастьен устремил свои взоры на окно, словно ища спасения в небесах. Единственное, ничем не за- вешанное окно, выходило на узкий двор и взгляд упирался в стены соседних домов, запачканных зеленоватыми пят- нами и испещренных трещинами, покрытых ранами прокля- тых дней страданий; за ними чудилось волнение жизни скученной нищеты, копашащейся в смрадной грязи. Трубы извергали вонючие помои, которые текли по каменному жолобу среди куч железных обрезков и всякого хлама. Это отвратительное зрелище, этот полусвет, эта вывороченная наружу изнанка семейной жизни сорвали с его глаз покры- вало привычки, обнажили несносную пошлость мещанского быта и сразу изменили настроение его духа. Совершенно бессознательно для него, эти бесконечные разговоры отца, эти иезуиты, эти сыновья принцев вызвали в нем широкие мечты об иной жизни, освободили его от ужаса перед воскрешенной им действительностью. При одной мысли, что всю свою жизнь он мог прожить среди этих людей, в этих гнусных стенах, которые украли у него возможность видеть небо, его охватывала глубокая грусть за свое прошлое. Забывая спокойную беспечность этого прошлого, он убедился, что был бесконечно несчастен, и что то страдание, которое он перенес сейчас, он терпел всегда. В то время как он, несчастный, прозябал, на долю других доставались ра- дости, красивая жизнь, роскошь. Отец с уверенностью го- ворил ему, а теперь он и сам хорошо знал, что стоит ему только протянуть руку, чтобы получить все это и для себя. Теперь иезуитская школа больше не пугала его. Он с уди- влением заметил, что он даже желает ее, и эта неизвестность только приятно волновала его ожиданием близкого и ка- кого-то смутного освобождения. Себастьен сел у стола, повернувшись спиной к окну, раскрыл какой-то учебник, не читая его, и, опустив голову на руки, долго мечтал о других небесах, других товарищах, других учителях. Постепенно все предметы столовой, двор, стены отодвинулись куда-то, стерлись, как это бывает в полусне, и ребенок почувствовал себя в какой-то стране, полной света, в каком-то волшебном дворце, среди обшир- ного пространства, перерезанного рядам^ колони; какие-то 23
очаровательные и добрые существа, облаченные в длинные блестящие платья, с легким шелестом шелка, тихо сколь- зили по направлению к нему, а в это время за мутными стеклами двери, отделявшей столовую от магазина, передви- галась огромная тень его отца. Дни шли за днями, полные разнообразных тревог. Себастьен сидел дома и выходил наружу только в сопрово- ждении своего отца, тщательно наблюдавшего за тем, чтобы ни один из прежних товарищей сына не мог к нему проникнуть: «Иезуиты этого не желают... уходите, по- жалуйста», кричал он, когда эти товарищи, удивленные тем, что Себастьен куда-то пропал, приходили отыскивать его даже в лавку. Служивший при магазине ученик, мальчик лет 15, получил приказание не говорить на «ты» с сыном хозяина и вообще обращаться с ним с большим почтением: «Отныне ты будешь называть его господин Себастьен». Положение теперь значительно изменилось. Сам он признал нужным держать себя еще важнее с соседями, но в то же время не лишать их ежедневной порции своей беседы, на- против, с каждым днем его красноречие стало возрастать, даже до чрезмерности. В то же время он удвоил свои жеван- ные-пережеванные советы, свои нелепые афоризмы, поучи- тельные рассуждения, приводившие ребенка в остолбене- ние. Измученный повторением вопроса: «Хорошо ли ты меня понимаешь? Усвоил ли ты все значение моих слов?» — Себастьен едва выносил эти совместные прогулки, посеще- ния, беседы с глазу на глаз; он стал страстно желать ско- рейшего наступления часа отъезда. Но, оставаясь по вечерам один в своей комнатке, среди разных близких ему пустячков, с которыми у него были связаны наивные, но дорогие для него воспоминания, он чувствовал себя охваченным ужасом и желал, чтобы никогда не наступал этот жестокий час, когда ему придется распроститься со всем этим, составляю- щим сущее гвенную часть его самого, его тела, его души. Но еще большее страдание стала причинять ему появивши- йся привычка думать: с этого времени всем его существом завладело беспокойство. Грубое насилие, произведенное над его интеллектуальной девственностью, посеяло в нем семена новой жизни и в то же время внедрило зародыш человеческого страдания. Мир его совести был нарушен, его чувства утратили простоту непосредственной впечатлитель- ности. Подчас малейшее слово, малейший предмет, малей- ший факт без всякого морального значения, внезапно отры- вали в его душе безграничные, внушающие ужас горизонты. Он был слишком слаб, чтобы охватить умом стоявшие перед ним загадки природы, колоссальные и таин- ственные, но он смутно сознавал, как на поверхности его физического детства шевелятся зачатки идей, понятия о за- 24
родышах социальной жизни, уже действует какая-то необъяснимая подготовка в восприятию законов, обязан- ностей, иерархических перегородок, отношений, переплета- ющихся между собой, проведенных в движение множеством сцеплений, в вихре которых его слабая личность несомнен- но будет подхвачена и затерта. А пока он стал страдать сильными головными болями, доводившими до нервного потрясения его хрупкий организм. Смежный с магазином дом принадлежал также г. Року», Он был занят почтой и квартирой г-жи Лекотель, служив- шей там вдовы генерала, умершего, как говорили, от белой горячки. Она слыла женщиной образованной, выдающейся. Ее фигура, высокая, худая, всегда печальный вид, постоян- ный траур черных платьев действительно выделяли ее из числа дам местного общества и привлекали к ней почти- тельные симпатии, а также давали пищу и сплетням, как это обычно бывает с людьми, впавшими в несчастье после бле- стящего положения. У нее была дочь Маргарита такого же возраста, как и Себастьен; оба ребенка были связаны горя- чей дружбой. Г. Рок, гордый этим за своего сына, заставлял его навешать их. Сам он придумывал разные предлоги для проявлений своего утомительного внимания и любезностей г-же Лекотель, которую галантно называл «моя прекрасная квартирантка», что, однако, нисколько не мешало ему отка- зывать в ремонте, которого она требовала. Г-жа Лекотель, с своей стороны, чувствуя моральную заброшенность этого милого мальчика, такого замкнутого и молчаливого, заин- тересовалась им и относилась к нему по-матерински. Было решено, что он должен проводить у нее несколько часов по четвергам и воскресеньям. Довольно часто, в хорошую погоду, она уводила его гулять вместе со своей дочерью. В эти дни его душевного переворота Себастьен испытывал истинное утешение в обществе своего маленького друга Маргариты. Потребность в нежной защите, душевная теп- лота, окружавшая ее, все сильнее влекли его к ней. Это не значит, чтобы он очень много рассказывал ей о себе и слиш- ком доверялся, — он был чересчур робок для этого. Ко- нечно, он не знал, что говорить, что выразить в этом смятении тревожных ощущений, смутных горестей. Но уж один вид Маргариты прояснял все. Возле нее сердце у него успокаивалось, голова становилась свежее. Понемногу воз- вращалась радость не думать ни о чем. Она была очарова- тельна в изобретении разных маленьких ласк. Большие черные глаза, очень блестящие, влажные, всегда окружен- ные синевой, освещали ее милое лицо светом ранней и глубокой любви. Ее обращение тоже не напоминало малень- кую девочку, хотя язык ее оставался ребячьим. Этому лепету составляла резкий контраст та чисто женская, почти 25
чувственная грация, которой было пропитано ее существо, словно слишком рано распустившийся пламенный и болез- ненный цветок. Когда она узнала, что Себастьен должен уехать, она стала еще внимательней к нему, еще смелее в жестах и в ласках. Она болтала, болтала без конца о раз- ных пустяках, и это наполняло радостью ее молодого друга. Потом она взглядывала на него взором властительницы, и это пробуждало в глубине души Себастьена какое-то не- ясное, но могучее чувство, подобно толчку при внезапном пробуждении; это чувство было похоже на ощущение узника, стремящегося к свету из мрака тюрьмы, и у него подчас грудь усиленно дышала и пересыхало горло. Слегка изогнув стан, волнующийся под множеством складок своего черного передника, она приближалась к нему с ухватками красивого животного, приглаживала плохо причесанные волосы, и своей длинной худой, но уже покрытой синими жилками рукой завязывая в узел его распустившийся гал- стук. Маленькие пальцы ее бегали по его коже, легкие, гибкие, жгучие точно крылья пламени, доводя его почти до бесчувствия от страха и радости. Он чувствовал, что живет полной жизнью, живет в ней. Это проникновение ее жизни в его жизнь было так интимно, так притягательно, что часто, когда она ударялась о край какой-нибудь мебели или колола себе пальцы иголкой, он тотчас же сам чувство- вал этот удар или укол. — Скажи, а будут там маленькие девочки, в той школе, куда ты уезжаешь? — спросила она. — О, нет! — А мне бы очень хотелось отправиться с тобой, быть всегда с тобой. — Зрачки ее глаз увеличились, стали еще блестящей: — Значит, там много маленьких мальчиков? Как ты... таких же милых, как ты? — Ну да! — Ах, как это должно быть весело! Как мне нравится твоя школа. Вдруг с нежной гримаской на лице, почти плача, она бросилась к матери: — Мама, я хочу вместе с ним... я хочу... В немногие часы, проходившие в общении с этим странным ребенком, Себастьен выносил ощущение душев- ной теплоты, которая, однако, быстро испарялась, когда он опять встречался со своим отцом или оставался один в хо- лоде и мраке столовой. Г. Рок, под видом подготовительных занятий к знаком- ству с суровой Бретанью, страной мистических легенд, при- нуждал его читать разные мрачные, наполненные ужасами повествования. В его уме смешивались суровые ландшафты
страны, мрачные моря, старые замки, злые феи, парящие по ночам над прудами, утопленники, выжимающие свои волосы на песчаных отмелях, полных рыданий, вся эта фантастика мелодрамы смешивалась с бредом отцовских рассказов, придававших иезуитам и их школе какой-то сверхчеловеческое, полное яркого блеска значение. Никогда он не сможет освоиться с жизнью в такой среде при еже- дневном общении с существами, столь далекими от него, из которых самый маленький сверкает «нестерпимым сиянием епископства». Превосходя эти преувеличенные сравнения г. Рока, он представлял себе иезуитов во время церковных собраний, одетых в золоченые ризы, в дыму ладана, почи- таемых, словно папы, и недоступных, как боги. Себастьен чувствовал себя бесконечно несчастным от постоянных терзаний между смутными страхами и химерическими надеждами. Он был лишен товарищей, с помощью которых незаметно прошли бы тяжелые часы ожида- ния. Наконец, он просто изнервничался от ежедневных примерок тетки Цеброн и одурел от проповедей своего папаши. Кроме четвергов и воскресений, он не знал куда ему девать время бесконечно тянущихся дней. Нет уж больше обычных игр на лугу; нет скитаний по полям, по цветущим и полным пения рощам, по берегу реки, когда он шел следом за рыбаками, и с го- лыми ногами, завернув штаны выше колен, искал красивых камешков, между которыми дремали улитки. Как разрыва- лось его сердце, когда к нему в комнату долетали знакомые крики товарищей, звавших его, отправляясь на какое-ни- будь предприятие. Иногда он уходил в сад, расположенный за местечком возле кладбища. Там он еще меньше находил желанный по- кой. Отсутствие красивых цветов, тенистых деревьев, скучный вид гладкой равнины, нелепость художественных украше- ний, которые садоводственная фантазия скобяника щедро рассыпала всюду, невольно напоминали ему тяжелые апо- строфы и другие риторические фигуры, от которых он думал здесь спастись и на которые он наталкивался в этом искус- ственном молчании природы. А соседство кипарисов, черноватые конусы которых обступали стены, растопырен- ные руки могильных крестов, украшенных венками, давали ощущение острой боли. Пройдя раза два по аллеям между бордюдами из букса, декорировавшими клумбы цветов, в виде ромбов и переплетенных между' совой букв Ж и Р, он возвращался домой еще более недовольный, охваченный каким-то тягостным отвращением. Каждый день после завтрака он отправлялся к тетке Розалии. Это было новое мученье, на которое он был обре- чен отцом. Распростертая на подвижном кресле возле окна, 27
с вязанием в руках, старай дева все часы своего неподвиж- ного существования посвящала осуждению своих ближних и причинению мучений сиделке, привязанной к ней обеща- нием наследства. Ее толстое лицо, отекшее, бледное, отелен- ное на подбородке и на щеках седым пухом, с веселым и злобным взглядом, с циничными выражениями в разго- воре, стесняло Себастьена, оставшегося очень чистым. Он, несмотря на свою невинность, невольно краснел при некото- рых непонятных ему словах, в которых он чуял какой-то порочный или гнусный смысл. Он часто находил ее окру- женной такими же старыми девами, ее друзьями, разврат- ными смиренницами, подобно ей, одержимыми разными грязными подозрениями. Под предлогом охраны морали и защиты оскорбленной добродетели они занимались смако- ванием местных сплетень о любовных похождениях, сочи- няли целые истории на эту тему, беседовали о любовных делах своих кошек, распространяя вокруг себя запах гряз- ного белья и постели. — А, иезуиты, ему нужны иезуиты! — кричала тетя Розалия, при виде своего племянника. — Посмотрите-ка, по- жалуйста, на этого молодца. Это мне бы следовало отдать тебя в обучение. Ишь, иезуиты! Ведь это нелепость! И все это делается только для того, чтобы создать шум, чтобы разыграть из себя большого барина, чтобы показать, что он богат. Ну, конечно... А все-таки, не советовала бы твоему отцу хвастаться своим богатством. Небольшая хитрость быть богатым, когда продаешь за 20 су вещь, стоящую тебе всего 2 су. Ну, подойди-ка сюда поближе. Себастьен боязливо приблизился, прижав локти к телу, испуганный видом двух трясущихся белых коков на гофри- рованном чепце старухи, которые подобно рогам дьявола торчали на ее голове. — Ну, разве это не красавчик? — Она схватила его за руку и повертывала во все стороны, точно волчок; потом, вонзила в него свои маленькие злобные глаза, она повторила: Разве это не красавчик? Ну, гляди на меня. Ну, что- то с тобой сделают иезуиты? Ты воображаешь, что оста- нешься таким же дурачком и с такими же манерами, как теперь? Ну, еще бы. Да как только они увидят тебя, — расхохочутся и отошлют обратно. Ну, хочешь, чтобы я тебе сказала правду? Да отвечай же, глупец, хочешь чтобы я сказала правду? — Да, тетушка. Да, тетушка... — передразнила старуха. — Смотрите, пожалуйста, какой умник? Ну, ладно, твой отец, мой доро- гой, просто-напросто дурак, толстый дурак, ты понимаешь? Так ты ему это от меня и скажи. Ты ему передай: «тетя 28
Розалия сказала, что ты дурак». О, боже мой! Вот отпра- вляет своего сына к иезуитам, а он даже лампу вычистить не умеет... А сам он тем временем творит разные мерзости по ночам со своей служанкой. — И подняв презрительно плечи, она рассмеялась скверным смехом, сверкнув глазами. Вернувшись домой, ребенок, совершенно обезкуражен- ный, спрашивал себя: может быть, он действительно так мал, так некрасив, так плохо скроен, что не годится для этих ужасных иезуитов? Все эти насмешки старой девы, приводя- щие его в отчаяние, полны неумолимой суровой правды. Он спрашивал себя: не был ли бы он счастливее, если бы остался дома и поступил куда-либо в обучение; была минута, когда он этого очень желал, но это очень скоро прошло. Все эти дела теперь казались ему одинаково тягостны и печальны. Ему ясно было одно, что эта упорная борьба двух противоположных воль, эти то принимаемые, то отменяемые решения, в конце-концов, отняли у него покой и счастье. Невольно поддаваясь словам своей тетки в той глухой работе над деморализующими его фактами, которые каждый день преподносила ему жизнь, он чувствовал, что его любовь и уважение к отцу уменьшаются, несмотря на все возмущение его клеветническими выходками старухи. Надеясь укрепить свои нежные чувства к отцу, трещавшие теперь по всем швам, он принялся его наблюдать и стараться понять. Но он скоро потерял почву под собой, разбирая его ум, и уперся в тупик его эгоистического сердца, ставшего преградой к сближению двух разных натур. Больше чутьем, чем рассудком, он понял, что между ними невозможен ни- какой обмен душевных движений, невозможно никакое сближение на почве общей любви, — до такой степени они чужды друг другу. Его разочаровывало, его оскорбляло все в действиях, в речах его отца. Часто прерываемый во время обеда звонками клиентов в магазине, он ел неаккуратно, быстро проглатывая пищу. Потом этот неприятный шум, который он производил, когда пил что-нибудь; множество самых мелких подробностей, еще хорошенько не осознан- ных, но в которых сказывались остатки старых привычек, разные неприличия в его обращении, так мало согласовав- шиеся со строгой торжественностью его принципов, — все это так раздражало против него Себастьена, что он едва мог это скрывать. Он страдал настоящим физическим стра- данием, глядя, как его отец обращается со своим мальчиком- учеником: особый хлеб, ситный и грубый, постные куски, сальные остатки от жаркого, бросаемые ему г. Рок точно собаке, которые тот молча пожирал, кидая украдкой за- вистливые взгляды на вкусные куски мяса и хорошие куски белого хлеба, остававшиеся хозяевам. Он не хотел обращать внимания на то, что тетя Розалия называла «мерзостями его 29
отца». Однако, захваченный язвительностью этих слов, о<1 подозревал, что дело идет о каких-то позорных действиях. И вот по ночам он часто вставал с постели, прикладывал ухо к тонкой перегородке, отделявшей его комнату от спальни его отца, и оставался так целыми часами, подслуши- вая, и отходил утешенный тем, что в ночной тиши слышал только тяжелое, спокойное, ровное дыхание, носовой и горловой храп погруженного в глубокий сон рабочего человека. Тем не менее авторитет и отцовский престиж, всегда присущие тому, кто нуждается в защите и в дове- рии, у Себастьена постепенно пропадали, разрушаемые по- добным подслушиванием и тысячью мелких фактов, очень интимных, унизительных, смешная и грубая сторона которых теперь не ускользала от его взора и огорчала его, точно все это касалось его самого. С часу на час умирало в нем все наиболее ему дорогое и нарождалось новое, вносившее в его душу тревогу, огорчения и еще незнакомое ему сожаление. А г. Рок не испытывал никаких волнений и ожидал событий со спокойствием настоящего ханжи. Он был счастлив; он стал даже еще красноречивее, достиг апофеоза своего гения, убежденный, что именно благодаря его твердой воле произошло событие неслыханное, историческое. В воскре- сенье после вечерни, одетый в черный костюм, он держал речь перед своими восхищенными соседями о самых неверо- ятных вещах с большим достоинством спокойно и автори- тетно. Равномерно покачивая выпрямленный корпус, он выбрасывал чудовищные по своей нелепости фразы, полные лжи; однако они только удваивали к ему почтение. Наконец, наступил этот фатальный день Накануне г. Рок, заранее официально предупрежденный о приезде отца иезуита для сбора воспитанников, до позднего вечера очень долго наводил справки в железнодорожном указателе. Он сверял и вновь поверял часы прибытия поезда на глав- ные станции, подсчитывал число километров между разными городами, изучал стоимость проезда в разных классах, на- конец совсем запутался в лабиринте железнодорожных веток, не имеющих никакого значения для пути его сына. Его поразило одно обстоятельство: железнодорожный путь заканчивался в Ренне. Эта полная неизвестность дороги от Ренна до Ванна, это лишение целой страны, и такой знамени- той страны великих благ железнодорожного сообщения, на ряду с перечислением в указателе разных неизвестных городков и местечек, страшно взволновало его. Он не мог допустить мысли, чтобы железнодорожные компании ради иезуитов не довели путь до самого Ванна. —— Ведь ты должен понять, — объяснял он Себастьену.— Помимо простого приличия, здесь замешан интерес и другого порядка. Я об этом буду хлопотать... Ну, а пока ты отпра-
вляешься завтра из Перваншера с поездом в 10 ч. 35 минут. Да, дитя мое, завтра вечером в 10 ч. 35 мин. ты действи- тельно вступаешь в жизнь. Не забудь моих указаний... Помни раз навсегда, что у тебя есть отец, который тянется для тебя изо всех сил... Так вот завтра вечером на станции я возьму тебе билет первого класса. Иезуиты, кажется, иначе никогда не ездят... Хотя, конечно, все это расходы довольно тяжелые, тяжелые. Я вот никогда не ездил в первом классе, а ведь я твой отец. На другой день, после беспокойной ночи г. Рок встал очень рано. Он надел свой парадный костюм и, замечатель- ную вещь, — цилиндр, старый цилиндр, тщательно хранимый в глубине шкафа, шелковый ворс которого от неаккуратной чистки был в пятнах с желтоватым отливом. Нарядившись таким образом, он повел сына в церковь к обедне. Эта обедня была им заказана, о чем еще в воскресенье торже- ственно объявил с кафедры сам кюрэ. Г. Рок причастился. Когда служба окончилась он повел Себастьена по церкви в боковые алтари на хоры. Его шаги гулко раздавались по каменным плитам храма, а его жесты напоминали жесты святых, благословляющих толпу из глубины каменных нишей. — Посмотри сюда, — говорил он, — взгляни вот на это, ведь это работа твоего знаменитого предка Жана Рока, восстанавливавшего эту церковь. Я тебе много раз об нем рассказывал. Вот эти капители, этот свод, все что ты здесь видишь, это все он делал... Впейся глазами в это благород- ное зрелище. В часы упадка духа ты только вспомни об этом, и ты будешь утешен, так сказать, подкреплен... И я и мой отец в этом черпали мы свою силу. Да, Жан Рок был великий мученик, дитя мое. Старайся итти по его стопам. Погляди-ка. Ведь теперь так больше не строят. Но Себастьен совсем не был тронут этим, он не испы- тывал никакой гордости. Даже наоборот: привыкший к странным речам отца он выслушивал их с полным равно- душием, даже страдая от сознания, что они смешны. Не- вольно он повторял себе слова своей тетки, стоявшие у него в ушах, словно эхо его собственной мысли: «Ведь твой отец глупец. Ты понимаешь, просто — глупец». А ему стало его жалко. Ему так хотелось тихо закрыть ему рот, нежно, как ребенку. На паперти, отеиенной двойным рядом высоких акаций, г. Рок остановился, сделавшись еще серьезней. — Вот здесь на этом самом месте он упал, — произнес он, указывая на землю драматическим жестом. — Вот здесь пролил он свою кровь, кровь Роков. Запечатлей хорошенько эти места в своей памяти, чтобы при случае ты мог рас- сказать своим товарищам эту славную историю нашей фа- милии... У них несомненно тоже были родственники, уби- 31
тые во время революции. Вы будете, так сказать, взаимно вызывать ваших мертвецов. Ах, я тебе завидую. Весь день прошел в скучных визитах, прерываемых бесконечными пожеланиями. Тетя Розалия дала племяннику монету в пять франков, прибавив угрюмым тоном: — На, держи. Купи себе ума... Прощание у кюрэ было трогательное. Себастьен полу- чил совершенно новый наплечник и медальки, недавно освященные папой. Г-жа Лекотель казалась очень растро- ганной; Маргарита, очень бледная, плакала в нервном при- падке. Наконец, наступил вечер; это был прекрасный, мяг- кий октябрьский вечер. — Ну, идем, — сказал г. Рок, — попробовав в последний раз, хорошо ли связан багаж... Идем, теперь время. Одетый в свой лучший костюм, в шелковых перчатках, Себастьен отправился на станцию, сопровождаемый отцом. Сзади них ученик вез на тачке багаж. Несмотря на поздний час, многие соседи выходили к своим дверям, чтобы попро- щаться с ребенком. — Счастливого пути, г. Себастьен, будьте здоровы. Вопреки своему обыкновению, г. Рок шел молча, отве- чая короткими жестами на проявления народного участия. Он утратил значительную долю своей самоуверенности и достоинства, он был растроган. Его занимал также вопрос, как ему держать себя с почтенным отцом иезуитом, которому через минуту он должен будет передать своего сына. Пере- жевывая свою жвачку разных грандиозных идей, он мы- сленно приготовлял звучные периоды с резкими перерывами нежности, в которых запутывался и изнемогал его оратор- ский пыл. Проходя через мост, Себастьен смотрел на реку, всю серебряную от лунного света; там внизу слышался шум мельничного водослива. Сердце его утопало в грусти. Они вошли на станцию за полчаса до прихода поезда. Взяв билеты и сдав багаж, они вошли в зал и сели друг возле друга на лавочке. Они молчали, оба смущенные, сте- сняясь друг друга, разглядывали желтые афиши и освещен- ные рекламы на стенах. Г. Рок держал в своей руке руку Себастьена, часто и взволнованно пожимая ее. И Себастен, ожидавший словесного поноса, целого наводнения высших советов, был благодарен отцу за его молчание и волнение, которое было и тягостно и приятно. Уезжать отсюда стало ему еще грустнее. — Я положил тебе в чемодан четыре таблетки шоко- лада, — начал г. Рок с видимым усилием. — Ты их скушай... Не забыли ли мы чего-нибудь? А где твоя готовальня? Да, я ее сам уложил. А твои билеты? А твои шарики? Тоже уложены, я помню. Тетка Цеброн положила их в люсгрино- 32
внй мешочек. Ты ими воспользуйся, ведь они агатовые. В конце-концов я сделал все, что мог. Прошло несколько минут, он опять вздохнул: — Просто не вериться... Никогда я не думал, что это случится так скоро... Себастьен, дрожа от горя, еще тесней прижался к отцу. Его мучило раскаяние, что он был несправедлив к нему. Душа его наполнилась упреками к себе и признательностью к отцу. Ему хотелось просить у него прощенья -и сейчас же сказать тетке Розалии, что она — злая женщина и что он ее ненавидит. Вдруг он вспомнил, что Маргарита теперь ложится спать, это ее время. Он ясно представил себе, г-жу Лекотель, такую высокую, худую, — как она теперь, сидя у себя на службе, запечатывает письма и кожаные мешки. В это время на двор въехал тяжелый омнибус отеля Шомье. Начались громкие разговоры, перебранка, шум снимаемых тяжестей. Лошади фыркают, беспокойно трясут бубенчиками. — Завтра утром в пять часов 59 минут ты будешь в Ренне, — говорит г. Рок, — там будут кареты, которые и доставят вас в Ванн. Там тридцать лье. Как это все-таки да- леко. Будь благоразумен, особенно не опирайся на дверцы вагона и исполняй все, что прикажет преподобный отец. Он посмотрел на часы. — Осталось немного более 10 минут. Боже мой, как летит время. Да, я спрятал тебе пряники; они лежат в шер- стяных чулках. Ты их скушай, не раздавай всем; быть может, в иную минуту тебе будет очень приятно иметь их под рукой... Наконец... и потом, этот отец иезуит, кто знает? Он глубоко вздохнул и замолчал, предлагая время от времени беспокойные вопросы: — А твой билет? Где у тебя билет? Ведь это билет первого класса, смотри, не потеряй. Или через несколько минут: — Особенно не опирайся на дверцы... Вот еще недавно был случай... У меня в газете об этом пишут чуть не каждый день. Себастьен плакал. Он чувствовал сколько в этих баналь- ных отрывистых фразах скрыто нежности, неловко выра- женной, но живой нежности. Самая несколько комическая форма этих фраз, и та была ему дорога. Никогда он не видал своего отца таким. Если бы он осмелился, он тут же кинулся бы ему на шею и стал бы умолять его бросить этот поезд, иезуита, Бретань, всех детей принцев и возвратиться им обоим в свою лавку, где они стали бы так счастливы, любя друг друга. Он тоже наденет и рукавчики, и рубашку, и бумажный фартук, тоже будет выходить к покупателям и пересчитывать замки, » 3 Себастьен Рок 1-я ни. 33
вешать гвозди. Подумаешь только, — увидишь опять свою реку, перевернутое отражение в ней тополей, колыхание камыша... И опять старые товарищи. Опять по четвергам прогулки с Маргаритой. Опять и поля, и цветы, и игра в кегли на большом лугу... А печальные минуты все летели. В то время как он мечтал таким образом в зал вошло двое крестьян. В длинных синих блузах, с балахонами па плечах, в шапочках с набородннками, оба подвыпивши; они узнали г. Рока и подошли к нему. После взаимных привет- ствий один из них, указывая на Себастьена, спросил: — А’это что же, должно быть, наследник? — Ну да, это мой сын, г. Себастьен Рок. — Ну вот хорошо, очень хорошо. Отправляетесь на] прогулочку? Скобяник выпрямился с большим достоинством и ре- шительным тоном отчеканил слова: — Я провожаю моего сына. Он уезжает в школу иезуи- тов в Ванне. — А, это хорошо, очень хорошо. И повернув свои йруглые спины, они медленным шагом отошли на другой конец залы. Г. Рок был раздражен тем, что объявление его о школе не вызвало у этой деревенщины никакого ни изумления, ни почтения. Точно это самое обыкновенное дело, что его сын отправляется в первом классе к иезуитам? Словно это случается каждый день повсюду? У него явилась мысль подойти к ним н растолковать им, что такое иезуиты. Он даже упрекнул себя в том, что не придал отъезду сына большей торжественности, не пригласил на проводы его | кюрэ, нотариуса, доктора и вообще всех выдающихся лиц! в городе. Однако сердитое настроение скоро прошло, и он | пробормотал только тихим голосом, пожав плечами: — Э, что там? Мужичье... Но Себастьен продолжал плакать, и он стал его утешать, I повторяя: — Полно, не плачь... Ты видишь, что это деревенщина.] Ведь они ровно ничего не понимают, эти люди. Не стоит] обращать внимание на их разговоры. Вдруг железнодорожный служитель распахнул двери. — Вот и поезд, г. Рок. Торопитесь, идите вон с той] стороны... Послышался непрерывный звон электрического коло-1 кольчика и какое-то глухое ворчанье, напоминающее при- ] ближение грозы. Они устремились к выходу, попрежнему I рука с рукой, испуганные, слегка покачиваясь. Темная, ужа-1 сная громадина, с двумя горящими красными глазами на- двигалась из ночного мрака, свистела, гремела и, наконец, • 34
остановилась, потрясая свои бока какимй-то дикими вздохами. Оглушенные, они не трогались с места, смотря растерян- ным взором на массу вагонов. Как раз против них отворилась дверца и какой-то свя- щенник ловко и легко спрыгнул на платформу. Без'колеба- ний, с приветливым жестом, оп подошел к г. Року. — Это, конечно, тот самый милый ребенок, наш дорогой Себастьен? Добрый вечер, дружок! Приласкав ребенка, он улыбаясь подал руку отцу. — Какой славный ребенок, г. Рок. Мы его будем очень любить. Под шапочкой, съехавшей во вре-мя прыжка на ухо, было молодое лицо, очень ласковое, со смеющимися гла- зами, привлекательное своей благожелательностью, и не- сколько лукавой добротой. Г. Рок хотел говорить, по чрезвычайное возбуждение от присутствия иезуита, от изумления, что он был узнан, не будучи с ним знаком, мешало ему. Он не мог выговорить ни одного слова. Эта простота, (молодость, совершенно непред- виденная им грация, никак не мирились* с его представле- нием об иезуите, как о каком-то торжественном, жреческом, величественном видении. Все его красноречие выразилось в смущении, поклонах, растерянных приветствиях и комиче- ской жестикуляции. Он совсем нс мог себе представить, как это случилось, что этот иезуит просто спрыгнул с поезда, как мальчишка, между тем как в его воображении относительно иезуитов смутно мерещились постоянные процессии, разные таин- ственные торжества, и еще меньше он мог допустить, чтобк иезуит был просто одет во все черное, точно обыкновенный кюрэ, не имея на себе ни малейшего знака отличия, которое указывало бы на могущество ордена. Все это его парализо- вало. Однако сделав над собой усилие, он пробормотал: — Преподобный отец... Вот отец... то-есть, я отец... отец, который... Конечно, я ничего подобного не ожидал... Это неликая честь... и к тому же вечер, станция, хорошо не разглядишь... Он запутался окончательно. Слова застревали у него в горле. А поезд собирался трогаться. Неловко поцеловав своего сына, продолжавшего плакать, он искал и не находил никакой определенной фразы, стал заикаться, с пому- тившимся рассудком и гримасой на лице: — Я очень доволен... я страшно рад, был вас видеть... и его бедная мать тоже была бы рада... рада... с вами позна- комиться... Он едва разобрал, как Себастьен с иезуитом вошел в ва- гон, как поезд тронулся дальше, как он пропал из виду, как 35
опустел путб. С непокрытой головой, со шляпой в руке долго стоял г. Рок на том же месте, на опустевшей плат- форме. Он все еще повторял приветственные слова: — Очень доволен, очень, очень рад... Потребовалось вмешательство начальника станции, чтобы г. Рок тронулся с места. От его смущения, его печали, от этого искреннего волнения, только что произведенного в нем гуманным и нежным человеком, осталось только раз- дражающее сожаление, что он упустил случай произнести речь при таком исключительном обстоятельстве. Недоволь- ный своим поведением, даже немного стыдясь самого себя, он вернулся домой. Он уже не думал больше о своем сыне, образ которого был заслонен фигурой иезуита. Он все бормотал про себя: — О эти иезуиты! Какое могущестао!.. Он меня сразу признал. Каково? Это прямо непостижимо. Они узнают людей, которых никогда не видали. Вот так организация. Дома г. Рок совсем не почувствовал, что около него образовалось пустота, что нечто дорогое отныне ушло от него, будь это привычка или привязанность, по все же ма- ленькая жизнь, чистая волнующаяся, ежедневно сплетав- шаяся с его жизнью, ушла навсегда. Проходя мимо полуот- крытой двери в комнату' своего сына, он не бросил в нее ни одного грустного взгляда, не испытал в своем сердце ни одного толчка. Он лег спать, и раздавшийся вскоре мерный, глухой храп дал знать, что он заснул своим обычным креп- ким сном. ГЛАВА II Пи ободрительный прием, ни ласковые речи молодого священника не вернули покоя Себастьену. Покачиваясь про- бирался он между ногами пассажиров, наталкиваясь на чугунчики и, наконец, с трудом устроился восьмым пассажи- ром в самом углу купе. Он оставался в неудобной позе, с выпрямленным туловищем, положив ладони рук на ко- лени и не решаясь ни растянуться на подушках, ни сделать какое-нибудь движение, не смея поднять глаз, еще мокрых от слез, смущенный роскошью убранства первого класса, догадываясь, что его наблюдают, внимательно рассматри- вают, он чувствовал, себя ужасно стесненным, и это ощуще- ние причиняло колющее страдание, заслонившее горечь разлуки. Однако через несколько минут, скользнув взглядом по окружающим, он нашел преподобного отца почти против себя справа. Он показался ему очень худощавым, с длин- ной птичьей шеей, очень подвижными скулами, с тонкими губами без улыбки и с суровыми, совсем не ласковыми гла- зами. Рукав его ватного пальто, висевшего сбоку, бросал на него короткую и подвижную тень, искажавшую черты его
лица. Себастьена забавляла эта игра света и тени, напоминав- шая движение крыльев летучей мыши. Он бросил это развлечение, испуганный каким-то банальным вопросом,, обращенным к нему преподобным отцом с явной целью дать ему оправиться. Он покраснел, словно его застигли на дурном деле. Сильным напряжением волн он вернул утра- ченное мужество, чтобы дать требуемый ответ. Но скоро шумная беседа сменила глубокое молчание, воцарившееся при его приходе. Иезуит принял в ней участие весело и по-товарищески, хотя его свободное обращение и не было лишено некоторой почтительности сообразно с со- циальным положением и богатством молодых воспитанни- ков. Все это были «старички» школы, знал он их давно и интересовался их восторженными рассказами о проведенных вакациях. Это были прогулки верхом, охоты, путешествия, устраиваемые в замках спектакли, рассказы о кучерах и сторожах, о собаках, о пони, о ружьях, об епископах. По- добные рассказы о такой элегантной, счастливой, изнежен- ной жизни, столь непохожей на его однообразную и вуль- гарную жизнь, только увеличили смущение Себастьена, при- бавив горечь какой-то бессознательной зависти. А отец рассказывал молодежи разные новости о школе: украшен парк, восстановлена часовня конгрегации по случаю пожерт- вования святой маркизой де-Кергарек великолепного запре- стольного образа. Потом расширены пруды для катанья на коньках. Перестроен теац) в старом зале для игры в мяч. Затем произведена очень важная реформа отцом префек- том: в приемной комнате вывешена доска с именами -всех учеников школы, принятых в Сен-Сир, при чем эти имена выгравированы золотыми буквами. Наконец, приобретена яхта «Святой Франциск Ксавье» для морских прогулок в особо торжественные дни; яхта вся белая, а на носу у нее изображение святого, поддерживаемого двумя ангелами с позолоченными крыльями. — Вот это шикарно. Браво! — зааплодировал один из учеников. На эго отец прибавил: — А потом, — но это пока еще секрет, — поднят во- прос об устройстве грандиозного праздника в день освяще- ния яхты... месса с хорошей музыкой, процессия, банкет, лотерея... Отец Гаргап прочтет свои замечательные стихи: «О, святой Франциск Ксавье, о, дивное судно, Смело режет волны моря белый корпус твой, Рассекают лазурь неба мачты гордые твои, В мгле ночной приветно светит путеводный твой фонарь, Словно крылья чайкщ реют паруса твои»... Все дрогнули от восторга и подхватили вместе с иезуи- том, отбивавшим такт: 37
«То был маленький кораблик, Не видавший моря»... * Это радостное настроение, плохо гармонировавшее с настроением Себастьена, задело его. Ему противно было думать, что уста людей, еДе не остывших от прощальных поцелуев с родными, могут петь какие-то песни. Он старался не слушать. А поезд шел полным ходом. Оставаясь неподвижным в своем углу, через полуприпод- нятое стекло в двери, ребенок стал наблюдать картины ночи: бег теней, а над ними бег облаков; небо, усеянное золотыми звездами, как-бы жаждущее соединиться с матерью-землей. Долгое время мечтая, он вглядывался в небо, которое иногда заволакивалось густым дымом паровоза, отливав- шим золотом, благодаря свету лампы, но постепенно таяв- шим в ночи. А ночь была прекрасна; белый туман стели тся по ровной земле, слегка колеблясь; на густые массы теней падал какой-то серебристый отблеск; обширные поля кал - лись заснувшими озерами, леса утонули во мгле, сады усиленно дышали одуряющим ароматом своих цветов; вздымались иногда какие-то крутые подъемы, получавшие смутные очертания городов с ощетинившимися башнями, башенками-колокольнями, с вонзающимися в небо готиче- скими стрелами. Это были какие-то дикие, фантастические города, благодаря непрерывным изменениям формы тума- нов, стоявших где-то на границе между действительностью и мечтой. Понемногу спокойствие водворилось в вагоне, пасса- жиры стали дремать; отец, объявил, что пора спать, прочи- тал короткую молитву и опустил шторку у лампы. Все закрылись одеялами, стараясь найти для себя удобную позу, тесня при этом соседа. Себастьен ободрился от воцаривше- гося кругом молчания и в особенности от таинственной полутьмы, в которой лица спящих представлялись только пятнами света, трепетавшего в густой мгле. Счастливый тем, что не чувствовал больше на себе сосредоточенных, полных иронического любопытства взоров, он решился поглубже уйти в подушки, вытянув свои утомленные члены и поло- жил голову на угол локотника; а потом, подобрав полы своего пальто на колени, он закрыл глаза. Под мерный стук" колес, мягко-баюкающий, напевающий какие-то незнакомые песни, музыку забытых танцев, он почувствовал, как все его существо пропитывается сладким покоем, почти радостью жизни. Вся его застенчивость, страх, страдание,_- все исчезло, как исчезли кольца дыма, стелившиеся между ним и небом. Он прислушивался £ доверием к ясному, та- кому красивому и легкому металлическому звону четок, которые в продолжение часа перебирали пальцы священ- ника. По мере удаления Себастьена от разных неприятных 38
воспоминаний, в него внедрялась меланхолическая уступчи- вость и добродушное примирение с ним, и он с нежностью представлял себе маленькую улицу Перваншера, этих доб- рых людей, напутствовавших его своими пожеланиями, стоя у своих дверей. Он вспомнил станцию с желтыми афишами, своего отца, с нежной лаской державшего его за руку, нако- нец, вспомнил иезуита, говорящего с улыбкой: «Какой славный ребенок, как мы будем его любить». В таких успо- коипльных мечтах о множестве наставников, готовых с ра- достью его любить, он заснул глубоким сном. Проснулся он только в Ренне, где надо было покинуть поезд. Холодная заря едва окрасила бледно-розовым све- том стеклянные своды станции. В конце ее огромная арка открывалась прямо в небо, мрачное, наполненное желтым грязным туманом. Сквозь этот туман вырисовывались чер- ные крыши, стены, точно вымазанные сажей, и какие-то не- ясные силуэты. Под непрерывный шум криков, свистков, под грохот локомотивов на вертящихся платформах, сквозь тусклый свет газа двигалась масса теней, сталкивающихся в суматохе спин, бледных лиц. Оробевший Себаэтьен ковы- лял вслед за отцом. В Ренне уже ожидали другие группы воспитанников, съехавшихся из разных мест. Поднялся неописуемый крик, беспорядочная смесь рукопожатий, объятий, нетерпеливо передаваемых секретов; авторитету надзирателей с трудом удалось установить кое-какой порядок. После общего зав- трака, наскоро приготовленного в буфете станции, все разместились в пяти громадных дилижансах, тесня друг друга, действуя коленками и локтями, чтобы завоевать себе местечко получше. У Себастьена еще было смутно в голове, и глаза его слипались от сна. Хотя он был очень голоден, но нс решался принять участие в завтраке; его никто не пригласил, а он боялся, что не имеет на него права. В карете, оглушенный общей суетой, не отдавая себе отчета, он бесцеремонно наступал на ноги, отыскивая себе скамейку и стараясь не потерять из виду сутану иезуита, как заблудив- шийся путник идеет на огонек, увиденный нм во тьме ночи. Только с большим трудом удалось ему втиснуть себя между двумя товарищами. Наконец карета тронулась. — Ты новичек? — спросил его сосед справа, закутан- ный в шинель с меховым воротником. — Да, — отвечал Себастьен дрожащим голосом, сча- стливый в то же время тем, что кто-то обратил на него внимание. — Я из Перваншера. — А, из Перваншера? А как тебя зовут? Тебя зовут Перваншер? — Меня зовут Себастьен Рок... 39
— Это удивительно. Знаешь, прямо удивительно? А где твоя собака? Ты потерял свою собаку? I де же твоя собака? Мне кажется, что я тебя где-то видел, мой почтенный Сен- Рок. А, вот где. Я видел тебя над дверью у нашего садовника в нише... Только там ты был каменный и при тебе была собака... Скажите, пожалуйста? И он дал ему несколько толчков локтем в бок. — Скажите, пожалуйста? Однако вот что, это совсем не основание, чтобы ты сидел на моей шинели. Воспитанники засмеялись, а Себастьен сконфуженно по- краснел и опустил голову. — Послушайте, Шатовье! Оставьте этого ребенка в по-< кое, — сказал отец, снисходительно, почти тоном сообщника. Шатовье отвернулся с гримасой веселого презренья. Он погладил свой мех, застегнул перчатки и принялся рассказы- вать об охоте. Путь был длинный и утомительный. Под серым неподвижным безоблачным небом, точно под растя-* нутым серым холстом, на горизонте появились какие-то жесткие складки; и на полях, испещренных низинами, усе- янных каменными изгородями, виднелись кое-где согнутые, хилые яблони с покрытыми мхом ветвями. Здесь и там выра- стали из земли черноватые низенькие домишки, купающиеся в грязи и в дыму с примкнутыми к ним каменными заборами, пропитанными навозной жижей со скотных дворов; здесь и там из-за косогоров торчали развалины зданий с подня- тыми ветром крышами, с обрушившимися печами. Дальше шли грязные деревни, где скучивалось население рабское, полуживотное: с ужасными лицами, в лохмотьях нищеты, с нсразгибающейся от работы спиной. И без того печальный день казался еще печальней от этих коренастых дубов, на- полнявших леса, рядом с невзрачными соснами, источав- шими пахучие слезы из своих темных ветвей. Еще дальше Себастьен увидел степь, насколько мог охватить его взор, проклятую страну лихорадки, в которой, казалось, ничто живое не может расти и цвести, кроме повилики; в ней даже дерн поднимался из зелени засушенным и мертвым. По стеклу водяных луж бродили мрачные скелетообразные ко- ровы, какие-то призраки рыжих лошадей, с трясущимися бородами, точно козы, срывая побеги мелкого терновника. Спутанные черные овцы, голодные, прихрамывая, беспре- станно вертелись вокруг себя. Изредка, словно окаменевшие животные, поднимались из земли массивы гранита, вызывая в воображении давно минувшую жизнь, исчезнувшие расы, незаконченные и сказочные формы доисторических времен. Подчас радовали взор небольшие, зеленые долинки; на ложе из густой травы под беловатой листвой радостно звенели 40
быстрые ручейки; такие оазисы, внезапно появлявшиеся, быстро исчезали среди безмерной скудости, и еще быстрей забывались. Стало ощущаться дыхание смерти в этом плот- ном воздухе тяжелых болотных испарений, среди вихрей космической пыли, с невидимыми зародышами векового гниения. На перекрестках дорог вдруг вырастали потеряв- шие форму распятия, стояли покосившиеся варварские па- мятники в виде каменных столбов, вздымались гигантских размеров камни, хранившие память о некогда царивших здесь богах-человекоубийцах. На косогорах все выходили из карет. Одни теснились около отцов, старавшихся из всех сил петь свои братские песни и быть веселыми; другие, охваченные потребностью в движении, взбирались на насыпи и забавлялись бросаньем камешков. Некоторые, взявшись за руки, пели разные канты, и решительно никто не обращался ни с одним словом к Себа- стьену, который не без горести заметил, что молодой отец, обещавший так «сильно полюбить его» не обращает на него ни малейшего внимания. Раздавленный безутешным ви- дом суровой природы, дикой и мистической красоты кото- рой он не мог понять, охваченный ужасом перед школой, которая вот-вот покажется из-за туманов, он шел один по крутому откосу дороги, чувствуя себя более заброшенным среди своих товарищей, чем эти животные, блуждающие по молчаливой беспредельности степей. «Как мы будем его любить», повторял он в надежде потушить невольное недо- верие, переполнявшее его сердце и усиливавшее жестокость его бесприютности, равнодушие его наставников и насме- шливое презрение его товарищей. Этой фразе, часто прихо- дившей ему на память, он придавал смысл лицемерной насмешки и говорил сам себе: «Нет, они никогда не будут меня любить... Да и как они могли бы меня любить, когда они уже любят так сильно тех, кого знают лучше, чем меня, тех у кого есть лошади, меха, прекрасные ружья, тогда как у меня нет ничего?» Тут у него явилось страстное желание убежать, и при одном повороте пути он замедлил шаг. Он поджидал, когда кареты и группы воспитанников скроются из вида, и вот тогда-то он и пуститься бежать. Вдруг словно окатили его холодной водой. Куда же бежать? Впереди, позади, всюду угрюмое одиночество, пустыня. Ведь нет ни домика, ни убежища в этом кошмаре, средн этой земной наготы. На горизонте, охваченном подвижным туманом, ни одной колокольни; над головой неумолимое свинцовое небо, рассекаемое стаями голодного воронья. И он, такой малень- кий, в своем длинном рединготе, со смешными складками на спине, полы которого комически путаются между ног, он... Догнал дилижансы и пошел вслед за другими, желая не притти никогда. 41
В Мальтруа около старого моста была сделана оста- новка для обеда и смены лошадей. Обед был скучный, в зале трактира под покрытым копотью потолком, при не- выносимом запахе кислого сидра и протухшего сала. Все молчали, разбитые путешествием; Себастьен, хотя тоже пристроился на краю длинного стола, у которого прислужи- вали женщины в расшитых корсажах и монашеских крыла- тых шапочках, но не ел ничего. Острое, нервное возбужде- ние, сменилось у него упадком сил и моральным безразличием. В голове было пусто, воля парализована. Ни о чем он больше не думал, — ни о прошлом, ни о настоя- щем; ничего он не чувствовал, ни своих утомленных ног, ни болевшей поясницы, ни тяжелого, словно свинцового комка в желудке. Отупевший, с руками под столом, он глядел перед собой, но ничего не видел, ничего не слышал. Не понимал, зачем он здесь находится и что он делает. А четыре часа спустя он уже спал на маленькой желез- ной кровати, между деревянными перегородками, закрытыми белою занавесью. Эти перегородки доходили до половины высоты комнаты, оставляя наверху пустое пространство, где распространялся колеблющийся свет лампы. Возле кровати узенький стол с умывальным тазом и кувшином воды; против перегородки, насколько хватала рука, стояла кропильница с распятием на верху; прямо перед ним против другой пере- городки висело его платье, похожее на шкуры, содранные с животных. Он не мог хорошенько припомнить, что про- исходило после Мальтруа. У пего только осталось воспоми- нание о каких-то обрывках мыслей, ощущение чего-то быстро сменяющегося, внушающего страх, ощущение рез- кого перехода от света к глубокому мраку. Он вспомнил, что долго ехйл под звуки бубенчиков, трясущихся стекол, ехал в какой-то карете, где видел слабо освещенные, блед- ные, тоже трясущиеся спящие лица. И ему казалось, что он еще чувствует среди шума колес и эту тряску и толчки в плечо. Все время в его ушах стоял замиравший звон бу- бенчиков, все еще дрожали, только глуше, стекла в дверцах. Вставали перед ним дымящиеся крупы худых лошадей, с ясно обрисованным костяком, окруженные словно орео- лом прозрачным паром. Потом смутное очертание города, едва заметного в ночи; потом ворота, перед которыми они остановились, фасад высокого здания со сверкавшим на верху крестом. Потом длинные, белые коридоры, бесконеч- ные лестницы. Топот множества ног по звонким плитам, и сутаны, сутаны, быстро скользящие, бегущие... Гипсовые статуи святых, бледные изображения дев, бросающие на стены тени своих окоченелых жестов. И везде кровати, кро- вати... А потом ничего... Его лицо горело, в висках стучало, словно железный обруч сжимал его лоб. Да где же он?
Он немного приподнялся над одеялом, прислушался... Мол- чание, молчание. Стояло глубокое молчание, в котором однако можно было расслышать шум от дыхании спящих людей или вдруг испуганное, сонное бормотанье, хриплый звух кашля, глухой удар локтем о деревянную перегородку. И он стал думать о своей маленькой комнатке там, о своих веселых пробуждениях, о тетке Цеброн, которая по утрам гак вкусно поджаривала хлебные тартинки для кофе, и он вздохнул. Всему этому конец. Никогда уж больше он не увидит ни своей комнаты, ни тетки Цеброн, ничего из того, чти до сего времени он так горячо любил. От времени до времени появлялась внезапно на белой занавеси бесформен- ная бодрствующая скитающаяся тень сутаны. И раздавался бой часов, отмеряя века... Утренний звонок был только в восемь часов. Все увели- чивающаяся суматоха наполнила спальню; топот множества ног, жужжанье трудового улья, сквозь которое можно было разобрать шум скользящих занавесок, плеск воды, падающей в тазы. Себастьен машинально поднялся с тяжелой головой, рассеянными мыслями, очень не в духе. Тусклый дневной свет, словно день в тюрьме, сменил свет потушенных ламп и полз по потолку, оставляя в полутьме перегородки. Он торопливо оделся, неловко, кое-как вымылся, из боязни опоздать. Не отдавая себе хорошенько отчета в том, как это произошло, он оказался в середине длинной вытянутой линии воспитанников, толкаемый со всех сторон, между двумя товарищами с боков, точно преступник между двумя жандармами. Воспитанники тронулись. И опять увидал он лестницы, гипсовых святых, коридоры с широкими окнами, сквозь которые виднелись четырехугольные двери, неболь- шие чахлые садики, какие-то огороженные пространства, лужки, виднелись однообразные изгороди у высоких зданий, дававшие им этот тусклый свет, такой неприветливый, пол- ный бесконечной грусти. Рассеянно, зевая, слушали ученики мессу в низенькой, темной, душной часовне, составляющей боковую часть большого, высокого и сводчатого храма; из нее видно только небольшое пространство его хор и празд- ный алтарь. Потом они отправились в столовую, обширную, очень светлую залу с белыми стенами, в которой, несмотря на чистоту столов и на свежевыкрашенные стены, стоял какой-то противный приторный запах давно съеденных кушаний. Себастьен чуть-чуть прикоснулся к завтраку, со- стоявшему из громадной жестяной кружки горячего молока. Только на воздухе, на дворе во время отдыха пришел он в себя, дал себе отчет в том, где он находится, и восстано- вил в своей памяти то необычайное насилие, что вошло в его жизнь. Хотя он испытывал в то время тягостное ощущение покинутости, точно ссылки, горестное сознание оторван- 43
ности от своих привычек, радостей, свободы бродить куда хочешь, грустное сознание, что отныне он замурован во чго- то неизвестное, — он все-таки с наслаждением, полными легкими дышал свежим утренним воздухом. Так стоял он там без движения, глядя на воспитанников, рассыпавшихся мелкими кучками по всему двору. Он смотрел на другие дворы, теперь полные жизни, смотрел на здание школы и удивлялся, что не видит нигде ни театра ни корабля, о ко- тором было столько разговоров в вагоне, а главное, не видит моря, так страстно желанного моря. Стал моросить дождь; поднялся резкий ветер с запада, гоня по небу кучи плотных облаков; эта влажная свежесть воздуха была ему на пользу, дала отдых его напряжению, успокоила его нервы. Вдруг прямо перед ним вырос молодой мальчик. — Меня зовут Гюи де-Керданьель, сказал он... А тебя как зовут? — Себастьен Рок. — Ка-ак? — Себастьен Рок. — А-а-а... Карданьеиь сощурил глаза, подумал минуту и похлопы- вая себя по ляжкам, согнув корпус, властным тоном спросил: — А ты дворянин? На этот неожиданный вопрос Себастьен инстинктивно покраснел, словно почувствовал свою греховность в боль- шом грехе. Он собственно не совсем точно понимал, что это означает, — но судя по властному обращению вопрошавшего мальчика, он догадывался, что это большой порок не быть дворянином, нечто гадкое, бесчестное. — Нет, — отвечал он глухо, тоном просителя. Он инстинктивно пощупал грудь, колени, бока, словно желая убедиться, не вырос ли у него внезапно горб и не образо- валось ли какое другое уродство. Потом он стал рассматри- вать своим робким мягким взглядом смелого товарища, который осДеплял его своим величием. Его картузик, наде- тый на затылок, смелое обращение, высокомерное лицо, бледное и тонкое с гибким и двусмысленным изяществом придворного, наконец, костюм довольно легкомысленный, — все это явилось для Себастьена как открытие чего-то вели- кого, священного, недоступного, о чем он до сих пор и не думал. Он был прямо подавлен этим апломбом и тут же сам почувствовал сознание своего ничтожества. Он не сомне- вался, что перед ним находится одно из тех высших свя- щенных существ, о которых его отец говаривал с таким ува- жением и восхищением. По всем видомостям эта маленькая особа совсем не состояла из “таких грубых костей и обыкно- венного мяса, как он сам, а из какого-нибудь драгоценного 44
материала, ценнее золота и серебра. Он говорил себе: «Быть может, это сын какого-нибудь принца». Это был момент тягостного для него беспокойства. В своем допотопном костюме, в этом фамильном старье, переделанном и зашто- панном теткой Цеброн, висевшем на его плечах тяжелее свинцовых крышек, он чувствовал себя таким неловким, приниженным, что ему страшно захотелось сейчас же про- валиться в какую-нибудь дыру или растаять в воздухе, как дым. Однако, подчиняясь смутному желанию себи подбод- рить, заикаясь, каким-то смешным движением губ, он проле- петал: . — Я из Перваншера... в Орпе... Я из Перваншера... Он вспомнил наставление своего отца. Для убеждения смущающего его Гюи де-Керданьеля в своем праве суще- ствовать возле него, дышать тем же воздухом, есть такой же самый хлеб, обучаться тем же предметам, как и он, Себа- стьен задумал рассказать ему о церкви, о капителях, о своем знаменитом предке Жане Рок, об осле, о смерти их обоих, под ударами дубинок. Но нужные слова не приходили ему на язык. Он не знал, о чем ему вперед говорить, об осле или об церкви. Заикаясь еще сильней и думая в одном восклицании передать всю эту великолепную историю, он по- вторил: — Так как я из Перваншера. Так вот... Однако эта поправка не произвела желаемого впечатле- ния на Керданьеля, с презрением разглядывавшего его с го- ловы до пят. Удивленный, даже скандализированный, что находится в присутствии кого-то такого, кто, не будучи обыкновенным крестьянином, не является в то же время и благородным, хотя бы в самой малой степени благородства, аристократический мальчик и не подумал смеяться. Он стал серьезен, словно судья; суровые складки собрались у него на лбу. Ведь это же совершенно ненормальный факт; он задевал его тем, что нарушал наследственное понятие об организации иерархии в человеческих обществах и надле- жащий порядок в социальных отношениях. Что ему делать? Пожать плечами и отойти или дать пару пощечин этой жалкой букашке, признавшейся, что она не принадлежит к числу благородных и носит дикое имя Себастьен Рок. Уж самое имя-то чего стоит: Себастьен Рок. Конечно, уж за одно это он заслуживал пощечины. Подняв руку, он коле- бался. Наконец, уверив себя, что высшее презрение сильнее насилия выразит упорный антагонизм каст, он удовольство- вался вопросом: — Так что же ты тут делаешь? — Я не знаю, — простонал тот. Гюи в нетерпении топнул ногой. — Ну, а твой отец, он чем занимается? 45
— Папа? — медленно произнес Себастьен. ' Тут он опять остановился в смущении. Этот вопрос был ударом для Себастьена; он ясно понял, что дверь в свет за ним затворилась. Грубый толчок выбр •- сил его из жизни, которая и не была его жизнью, и проник- нуть в которую, он, жалкий выродок, не имел права. Теперь он уже не сомневался больше, что не быть дворянином эго грех неорошаемый,- это такое пятно грязи, которое ничем нельзя отмыть. Он любовался Гюи де-Керданьелем и в то же время завидовал ему и ненавидел его. «Чем же занимается твой отец?» И вот необходимость ответить на этот вопрос стала для него таким мучением, что все ранее перенесенные страдания были сравнительно с ним ничто. У него явилось незнакомое до сего времени страшно тягостное чувство по отношению к своему отцу и к самому себе. Это вовсе не был гнев, скорей это был стыд, особый вид стыда, что-то низкое и трусливое, что обыкновенно связывается с пред- ставлениелг о человеческом уродстве. Он так отчетливо представил себе отца в нарукавниках, опоясанного серым бумажным фартуком, как он шныряет по лавке, заваленной разными вульгарными предметами, устанавливая потрескав- шимися от работы руками, запачканными ржавчиной, чу- гунные сковородки или завязывая пакеты с гвоздями. Все это казалось ему отвратительным, недоступным и еще более непоправимым, чем быть горбатым или калекой. Измеряя мысленно расстояние, отделяющее его от Гюи де-Керда- .ньеля, он соразмерял и расстояние между их отцами: отец у Керданьеля, наверное, какой-нибудь красивый господин, с изящной бородкой, с выхоленными руками, ездит гордо развалясь в карете по аллеям, усыпанным желтым песком, мимо каких-нибудь красивых ландшафтов, с кучером, обши- тым со всех сторон золотым галунам. Тысяча мыслей, ты- сяча воспоминаний, чувств, представлений в беспорядке промелькнули в его мозгу в эту головокружительную секунду, когда он колебался, что ему ответить. Люди, пред- меты, мысли принимали новые очертания, их направление и выражения были новы .для Себастьена, казались неумолимо суровыми, грубыми. И стены двора и лавка бросали свой грязный отблеск на его самые дорогие, самые чистые воспо- минания. Его отец, соседи, г-жа Лекотель, Маргарита, вся его страна, родное небо, даже он сам — все это обволакива- лось каким-то удушающим покровом омерзения. Теперь он охотно пожертвовал бы своими шариками из агата и разно- цветного стекла, своей прекрасной готовальней, своими медными волчками, составлявшими его гордость, для своих товарищей, осуществлявших на деле свои понятия о счастье, о роскоши и о высоком положении. Все это он отдал бы сейчас же, отдал бы без сожаления, с радостью за 46
то только, чтобы быть рожденным от благородных и празд- ных родителей, чтобы иметь право громко крикнуть свой ответ в лицо всем Керданьелям на свете. В своем гордом возмущении он сначала хотел было солгать, отречься от самого себя, взобраться па какую-нибудь головокружитель- ную геральдическую высоту. Он не мог подыскать ничего правдоподобного, ничего достаточно внушительного и не знал, что ему сказать. Впрочем, совершенно ясно говорили об его истинном положении и обескураживали его и слиш- ком короткие панталоны и слишком широкий сюртучок в форме летающей будки. Он скоро понял, что было бы гадко солгать* таким образом, и вспомнил слова, которые непрестанно повторял его отец: «Всегда следует быть по- чтительным к лицам, стоящим выше нас по своему богатству и происхождению». И вот дрожащим, плачущим от созна- ния своего унижения, голосом он пробормотал: — Мой папа? Он скобяник. Тотчас раздались взрывы хохота и взрыв насмешек, точно струей грязи окативших лицо Себастьена. -- Скобяник! Ха, ха, ха! Скобяник! Ты что же явился сюда лудить кастрюли?.. Л может быть, ты наточишь мой перочинный нож? Скажи, сколько тебе платят в день за чистку лампы? Вот так штука! Он скобяник... Гу, гу, гу... Смех прокатился дальше, вызывая на своем пути новые иронические замечания. Себастьен поднял глаза. Керданьеля перед ним уже не было. Он присоединился к группе воспи- танников, рассказывая им с жестами о необычайном и скан- кальном происшествии. Как? Какой-то бродячий скобяник затесался в компанию молодых дворян? Раздались выкрики изумления, протеста, негодования... Как, скобяник? И нам это скушать? А, может быть, оно ядовито?.. Некоторые пред- ложили немедленно устроить охоту на этого невиданного и гадкого зверька. Смех возобновился, вызывая новый смех и новые остроты и издевательства. Одни стали подражать лаю собак, хлопанью бича, другие подражали сигналу охотни- чьего рожка «в галоп через кусты». — Смелей! ату его! ату! Гу, гу, гу... Маленький Себастьен чувствовал, что гее эти голоса, все взгляды, направленные на него, причиняют его телу чисто физические мучения, словно от множества булавок, воткну- тых в его кожу. Ему хотелось ринутЬся в эту толпу диких мальчишек, надавать им пощечин, истоптать их ногами или, наоборот, успокоить их своей мягкостью, сказав им: — Да вы с ума сошли, что издеваетесь так надо мною, не сделавшим вам ничего дурного. Ведь я шел к вам с такой любовью. Если бы в это время были при нем его пряники, его шоколадные таблетки, он их сейчас же роздал бы им. 47
— Смотрите, я ведь совсем не злой, я вам отдам и остальные. Отец-наблюдатель, читавший неподалеку свой молитвен- ник, подошел к этой группе. Себастьен стал считать себя спасенным: теперь он заставит их замолчать, он их накажет, подумал он. Узнав причину такого громкого смеха, иезуит в свою очередь принялся смеяться веселым отеческим сме- хом, а его круглый живот, слегка сотрясаясь, весело колебал черную сутану. Тогда Себастьен, повесив голову, удалился в отчаянии, чтобы не слышать этого смеха, причинявшего ему боль, чтобы не выносить этих мучительных взглядов. В обширном дворе, окруженном высоким, белым забо- ром и закрытым со стороны парка четырьмя рядами строй- ных вязов, резвились и играли дети его возраста; другие, взявшись за руки, прогуливались и болтали, а еще дальше некоторые, сидя на ступеньках зала игры в мяч повество- вали о своих подвигах, совершенных во время отпуска. Себастьен никого из них не знал. Ни одного дружественного лица, ни одного приятельского жеста, ни одной протянутой руки для поддержки новичка в несчастии. Со стесненным сердцем наблюдал он, как такие же, как он, прибывшие на- кануне новички, как и он лишенные родины, растерянные, сходились между собой, завязывали дружеские связи под благосклонным взором наставников. Он один оставался в стороне, не решаясь ни на один шаг к сближению, из боязни наткнуться на грубости; он чувствовал, как расши- ряется вокруг него пустота, увеличивается непереходимое пространство, отделяющее его от Гюи дс-Керданьеля и остальных. Все это объяснялось тем, что его отец скобяник: что же, он носил на себе клеймо этого позорного состояния? Его следует отталкивать сильнее, чем паршивую собаку? Однако ведь ему много раз говорили, что он красив, любо- вались его светлыми кудрями, его здоровыми розовыми щеками, его глазами, напоминавшими глаза его матери. И что же, все они лгали? Обманывали его? Что же, он безобразен? И это безобразие так очевидно, что возбуждает смех, отвращение, ненависть? Что всего больней давало чувствовать ему его собственное безобразие, так это красота, которой он наделял всех своих товарищей, красота, приво- дящая его в отчаяние, ротоыу что она была очевидна свя- зана с их счастливым, привиллегироваиным положением, в чем не мог с ними конкурировать он, презираемый сын презираемого скобяника... Зачем его, такого маленького, слабенького, такого безобразного, столь плохо одетого, за- чем отослали сюда, так далеко, без всякой протекции, без всякой защиты? Зачем оторвали его от спокойной жизни от тесной связи с его родиной, такой молчаливой и пре- красной, где все ему было близко, родственно, где и он сам 48
был красивее, богаче многих из своих сотоварищей по школе и по играм? Все приводит к воспоминаниям о родине в этот час страдания: и суровости изгнания, и упреки за то, что недостаточно любил ее, эту потерянную для него теперь страну, любимою всей силой еще неиспытанной любви, на- полнявшей сер,аде его страстной нежностью и горьким сожа- лением. Все ему здесь было тягостно: воздух, насыщенный каким-то необычайным ароматом, одурял его; тощие, ли- шенные своей нежной листвы деревья выделяли какой-то черный сок; здание школы, вон там в глубине, громадное, серое, загораживало небо своими угрюмыми четырьмя эта- жами, продырявленными черными отверстиями окон без занавесок; в каждом из этих окон подстерегали невидимые глаза врагов... И вот тут-то он обречен жить, в этом холоде монастыря, в этом рабстве казармы, в этом удушливом воз- духе тюрьмы; здесь он должен жить один, среди глухого ворчанья людей, которые всегда будут ему чужды и враж- дебны. Эти люди проходят возле него, равнодушные к его немым мольбам; это они бросают ему в лицо точно плевки: «У, скобяник, гу, гу,!> В конце-концов это <гу, гу» стало у него чем-то вроде галлюцинации. Оно стояло у него в ушах словно жужжанье насекомых, точно какое-то отда- ленное «атуканье» по красному зверю. Это чудилось ему с неумолимым постоянством в устах и в глазах насмешни- ков; это исходило от стен, отделялось от земли, падало с неба; оно перескакивало через заборы, разносилось по всем дворам, заражало злобной радостью отдых первого Дня. — Скобяник, у, у... Ослабевшим телом Себастьен прислонился к дереву и заплакал. В течение одной минуты маленькая душа ребенка, увидавшего и познавшего жизнь, впервые испытала всю бес- конечность скорби, безграничность человеческого одино- чества. Долгое время оставался он так, неподвижно опершись на дерево, размахивая руками. Вдруг странная мысль овла- дела его желанием: ему захотелось видеть море. Почему его нигде не видно и нигде нс слышно? Ведь купили же иезуиты большое судно? Где оно? В это время большая стая голу- бей пронеслась над двором. Он смотрел' им вслед, пока они не скрылись за домом. Ну, конечно, судно должно быть на море, как голуби в воздухе. Он вспомнил, как однажды в книжке видел изображение корабля с распущенными бе- лыми парусами точно крыльями. Его мысль, скачущая с одного предмета на другой, останавливалась преимуще- ственно на предметах колеблющихся, на облаках, на дыме, исчезающем в воздухе, на носимых ветром листьях, на хло- пьях пены во время прилива на берегу моря; но та же мысль, 4 СаПастьев Рон 1-я кв. 49
словно грубый удар бича, быстро возвратила его к жалкой действительности. Он привел себе на память последовательно все подробности своего путешествия со времени отъезда из дома. Каждый случай в этом путешествии, преувеличенный его воображением, искаженный нервным возбуждением, — результатом сцены с Керданьелем, вносил новую тяжесть в его душу. С изгнанием из Перваншера он потерял все; отвергнутый товарищами, презираемый наставниками, обре- ченный на одиночество, он не мог надеяться ни на что. О, с каким удовольствием он послушал бы теперь речи сво- его отца, так надоевшие ему. Как бы ему нравилась теперь и эта комната позади лавки, и этот вонючий двор, и эти стены, испещренные гнусными пятнами; все это теперь свер- кало ярче, чем волшебные дворцы в радостном сне. Ему пришли на память предметы давно забытые, толпа далеких, жалких лиц стала перед ним. Вспомнился ему Фран- циск Пеншар, сосед, маленький, горбатый сапожник с вьющимися волосами, с лицом чернее сапожного голенищаJ Каждый день, проходя в школу или в сад, он видел его, склоненного над своей работой, погруженного в самого себя, с грустным лицом, еще сильней подчеркивавшими безо- бразие его фигуры. Мальчишки издевались над ним, пресле- довали его по улицам: «Эй, Мейо!» А маленький горбун бежал себе на коротеньких ножках, наполовину спрятав свою курчавую голову в приподнятые плечи. Себастьену было приятно вызвать жалостное воспоминание о Пеншаре, так как он находил сходство его положения и его страданий со своими. Бедный горбун! Ведь он совсем не был злым, сов- сем напротив, не так как обычно бывают горбуны. Тогда откуда же это остервенение к нему? Всегда готовый услу- жить всем, проворный, бодрый, он был рад сделать удоволь- ствие другим, готов был оказать помощь в любом деле. Достаточно было его позвать: «Послушай-ка, иди сюда, горбун!» И он прибегал, счастливый тем, что может дока- зать свою полезность и доброту. Себастьен особенно оста- навливался с безграничной жалостью на этой трогательной доброте Пеншара; он преувеличивал, украшал, освещал се и, по свойству человеческого эгоизма, присваивал ее себе, подобно тому как ом присваивал себе и страданья бедного горбуна до такой cteneHU, что как бы жил в нем. А тревожные воспоминания все шли своей чередой. Однажды в воскрс-* сенье плотник Кудрэ, тип щеголя-гиганта, побил его без всякого основания, только чтобы доставить удовольствие красавицам, любящим разные жестокие шутки, заставляющие других плакать. Он был так смешон, его горб так комично дрожал, когда он причитал плача: «Вот тебе на, Майо». А здоровенный кулак плотника, привыкшего ворочать гро- мадные дубовые бревна, все опускался и опускался на горб 50
бедняги. «Ишь, проклятый Мейо, вот тебе». Пеншар съе- жился точно собака, побитая хозяином, и больше удивлен- ный безумием этого нападения, чем оскорбительностью по- лученных ударов, обратился с вопросом, потирая больное место: — За что ты меня бьешь? ведь ты даже нс в состоянии сказать за что ты меня бьешь? Да, да... у, дьявол! А на другой день утром его нашли повесившимся в своей мастерской. Себастьен спрашивал, отчего его больше не видно, отчего все время заперт его дом. Ему ответили, что он умер. В его нетронутой детской душе смерть не на- ходила никаких определенных, ужасных отзвуков. Его мать тоже умерла, он и нс представлял ее себе иначе, как мертвой, т.-е. отсутствующей и счастливой. Иногда он рас- сматривал ее фотографию в столовой. Глядя на ее спокой- ное лицо, немножко стертое временем, на ее хрупкую фи- гуру, платье в цветах, волосы в локонах, а позади ее какие-то балюстрады, бледные струйки пруда, леса, горы, он говорил себе: «Она умерла». Он говорил это без малей- шего толчка в сердце, без всякого сожаления, что он се нс знал, до такой степени он был уверен в том, что так оно и должно быть. Ему даже нравилось то, что он видит ее в кра- сивой местности, такой спокойной: ведь это без сомнения и есть тот самый рай, в котором живут милые мертвецы. Жить, умереть. Его детство, не тронутое горем, не останавливалась на этих загадочных словах, оставшихся для него совершен- но неясными, лишенными всякого материального предста- вления. А вот теперь он их понял. Достаточно было одного часа страданья от прикосновенья к настоящей жизни, и перед ним предстало откровение смерти. Смерть это когда ни в чем не находишь себе удовольствия, когда ты слишком несча- стен, когда никто тебя больше не любит. Смерть это какие- то спокойные, обширные пространства, с балюстрадами, покрытыми тканями и увитыми розами. «Эй, Мейо!» к этому крику теперь примешивался другой крик: «Эй, скобяник, у, у!» Оба эти крики сливались, издаваемые лающей сворой злых людей. Вот это — смерть. И он завидовал Франсуа Пеншару, он завидовал своей матери, он завидовал всем, даже незнакомым умершим. Так как все эти покойники умерли, то ведь и он тоже легко может умереть. И вот без внутренней борьбы, без физического возмущения, не терзая его маленького существа, мысль о смерти тихо со- шла в его душу, усыпляя и убаюкивая. Себастьен покинул дерево и направился вдоль забора, не обращая внимания на воспитанников, занявшихся дру- гими развлечениями, и, казалось, совсем забывших об нем. Он был умиротворен. Его мускулы стали легки и гибки, успокоенный мозг окунулся в текучие волны какого-то и 51
опьяняющего угара. Как перед наступлением сна после днев- ной усталости, он почувствовал что-то невыразимо приятное словно все его существо, чувствующее и мыслящее, рас- палось на мельчайшие части и улетучивается куда-то Но каким образом убить себя? Ему не приходила в голову мысль о грубой безобразной смерти, с пролитием крови, с переломанными членами тела, зияющими ранами, разда- вленным мозгом. Он представлял себе смерть как воздушный полет в какое-то высшее пространство или как медленное опускание по скользкой и чистой поверхности в бездну света... Он вспомнил, что молодой отец упоминал о каком- то озере или пруде... Где это находится?.. Он глядел и видел какое-то шумное гулянье. Прямо перед ним здание школы бросало на него косой суровый свет, отраженный своими ненавистными глазами. А вправо расстилалось пу- стое пространство, опоясанное вершинами мрачных елей, сурово вздымавшихся к небу. Это вероятно вон там, говорил он себе, уже рисуя в своем воображении необозримую розовую поверхность, по которой гибкий тростник и певун-камыш прокладывают светлые пути, сверкающие водные аллеи; он представлял себе неподвижную, притягивающую поверхность подобно той, которая была на пруду у Форжа, но травянистым берегам которого он бродил столько раз, вздыхая с наслаждением свежий, болотный воздух. Под сводами зала игры в мяч взад и вперед лениво про- гуливался наблюдатель, уткнув нос в молитвенник. Себастьен ускорил шаг, думая о Франсуа Пеншаре и о своей матери, и беспрепятственно вышел со двора. Теперь совершенно спокойно он шел, вперив взоры в то пустое пространство, о котором он не знал, является ли оно землей или водной поверхностью; оно представлялось ему таинственным убе- жищем в черном кругу елей. «Ах, если бы это было море», упрямо думал ребенок. Образ маленького сапожника все время не оставлял его, идя то впереди, то позади: — Эй, Мейо! Этот образ смеялся, и он улыбался ему в ответ. — Скобяник, у, у. По мере того как он продвигался вперед, он переставал чувствовать почву под ногами. Он шел словно в бреду, так легко, что ему казалось будто два огромных крыла несут его нал землей. Один брат, по виду из отбывающих наказание, косой и грязный пересек ему дорогу, везя малень- кую тележку с хлебом. Он его даже не заметил. Два других брата, оба губастые, с развращенным взглядом, чуть не задели его. Он и их не заметил. Он ничего больше не видел, ничего кроме этой притягивающей к себе поверхности, ко- 52
торая то кипела, то сверкала снегом, то казалась какой-то волнующейся белизной. Все его чувства сосредоточились теперь в чувстве обоняния. Его ноздри воспринимали приток множества разнообразных и очень сильных ароматов, дово- дивших его почти до обморока. Воздух, казалось ему, был насыщен каким-то кисловатыми, ядовитыми ароматами, как это бывает в запертой комнате, наполненной цветущими растениями. Нервы его с болезненно-удесятеренной силой воспринимали запах гниющей земли и мертвой листвы, бро- дильный запах сырой травы и опьяняющий аромат цвету- щих .плодовых деревьев. Себастьен не мог итти дальше, бледный, со спазмами в горле, почти лишаясь чувств. Он уже был за пределами школьных владений. Налево от него по- казались какие-то маленькие низенькие здания; террасами поднимались сады, доходя до самого парка: справа шла короткая каштановая алея, огороженная палисадником гра- ничившая с хозяйственными службами, а сзади них расти- лался луг, такой гладкий ровный, покрытый серебристой зеленью. Посреди этого луга блестело стекло светлой воды, без отражений. Тут Себастьен перелез через палисадник, очу- тился в аллее и уже собрался бежать дальше. Вдруг два отца прогуливавшиеся в алее загородили ему дорогу. Он испуганно остановился с невольным криком. — Так, так... Что же это такое?.. — Это же, мародерство? — спросил один из них суро- вым тоном. Уж он готовился схватить ребенка за уши, как вдруг был поражен необычайным выражением его лица, каким-то таинственным опьянением, смотревшим из Глубины его зрачков. Уже более мягко, придавая своим жестам выраже- ние ласкового ободрения, он спросил: — Послушайте, дружок, куда это вы идете? Себастьен был тронут лаской этого голоса, внезапно смягчившегося почти до просьбы. Но он не решался дать ответ. А иезуит настаивал: — Ну, зачем вы ушли со двора? Вы не бойтесь... я вас люблю... ну, скажите мне, дитя мое! Говоря это он его гладил по щеке и смотрел таким Добрым, ободряющим взглядом. Он повторил свой вопрос с выражением нежной жалости. — Ну, зачем? А? Послушайте... у вас есть какое-то горе? Правда? Вы хотели совсем уйти? И от этих вопросов, таких простых, так покоривших его, Себастьен вдруг почувствовал, что у него в груди прорва- лась какая-то плотина и хлынул неудержимый поток слез. Задыхаясь, икая от перехватившей его горло спазмы, он с рыданием бросился к отцу. — Меня— меня... меня... 53
Он больше ничего не мог выговорить. Кек утопающий растерянно хватается за что-нибудь, чудесное выброшенное ему волной, так и он скрюченными пальцами уцепился за сутану отца. Все его тело трепетало, содрогаясь от спазма, поднимаясь, стараясь прижаться к телу священника в ка- ком-то пароксизме-любви к вновь обретенной жизни. Когда он немного успокоился, отец стал его утешать: — Ну хорошо, перестаньте плакать... — Это все пустяки, дружок... Ну теперь погуляем не- множко... А потом я вас сведу на уроки... Но тут Себастьен, все еще пряча голову в сутану, про- стонал: — Нет, нет... Я не хочу, не хочу... я хочу вернуться в Перваншер... — Я из Перванщрра... ’ ГЛАВА Ш. Мало-по-<малу Себастьен примирился со своим новым существованием, которое заключалось в исполнении разно- образных ежедневных обязанностей, связанных между со- бой. Жизнь теперь потекла без грубых потрясений, с одно- образной регулярностью сменявших друг друга часов, из которых каждый приносил с собой свои обычные занятия и свои обычные события. Он уже забыл о тяжелом путеше- ствии, о печальном своем вступлении в эту большую тюрьму из серого камня, забыл этот ледяной холод, сокрушивший его сердце и подкосивший его телесные силы; он испытал его при виде длинных, бледных коридоров, маленьких дво- ров, тонувших в полусвете дня. Он забыл дикие крики, забыл мрачный пруд под мрачным небом и это странное, непости- жимое безумие, толкнувшее его в минуту растерянности в объятия смерти, как к единственному прибежищу. С другой стороны, воспоминания о своей родине утратили свою преж- нюю яркость; тоска как бы отодвинулась, стала не так колюча. Вдали от своего отца, избавленный от его скучных разговоров, он считал» его теперь прекрасным, великим, героическим, даже величественным; он его любил теперь го- раздо сильнее, даже чувствовал стыд за то, что почти отрекся от него. Его нежность к нему возрастала по мере того как увеличивались насмешки над ним; в нем ожили угрызения совести за то, что он не выступал открыто в за- щиту его. Не желая его беспокоить и из чувства гордого стыда, удерживаясь перед наставниками в излиянии своих жалоб и укоризн, так как он знал, что иезуиты прочитывают не только письмо воспитанников, но и письма родителей, он ничего не хотел сообщать ему о своих мучениях. Он огра- ничивался тем, что изливал свое сердце в наивных и горячих выражениях, усиленно обещая хорошо себя вести и много
работать. Он пробовал делать маленькие описания школы, описания прогулок, и в этих рассказах, примитивных по форме, с неумело выраженными ощущениями, все же чув- ствовалась любознательная и чуткая душа. Потом приходи- лось писать о своей родине, о связанных с ней воспомина- ниях, упоминать об этом с принужденной веселостью или горечью, говорить о безнадежном желании испытать радости жизни в родимой земле, радости семейных ласк. Все это обнаруживало подлинную скорбь, и всякий другой, кроме г. Рока, был бы встревожен проявлением такого необычай- ного душевного возбуждения. Но тот во всем увидел только пустые шутки; их бесполезность и отсутствие серьезных рас- суждений даже оскорбило его: <Я не совсем доволен тобой, я замечаю, что ты проводишь время в мальчишеских заба- вах и пустяках, а это, конечно, меня не может утешить, Я понимаю, что первые дни ты был опьянен такой резкой и лестной переменой в твоей жизни, но необходимо, все-таки постараться тебе быть посерьезней. Весь Перваншер тобой очень интересуется. Мне завидуют, а я говорю: <0 да. мой сын пойдет далеко, он займет высокое положение». Поста- райся устроить так, чтобы твой отец не оказался лгуном. Пришли мне список твоих важнейших одноклассников, осо- бенно тех, которые носят исторические имена. Кто твои ближайшие соседи в классе? С кем ты больше всего сбли- зился. Говорит ли с тобой обо мне тот преподобный отец, который тебя провожал». Выходки воспитанников, направленные против Себа- стьена случались и потом, но они утратили характер наси- лия, приняв форму перемежающихся веселых насмешек, а это делало менее чувствительной нанесенную ему рану. Однако, он живо чувствовал всю горечь социального нера- венства, окружавшую его жизнь. Быть только терпимым бедняком и не быть принятым, как равный, — это составляло его скрытое горе, было незаживающей раной его гордости, с чем он пытался тщетно бороться. Вследствие этого он чувствовал себе одиноким, а это одиночество заставило его размышлять, сделало более серьезным, почти состарило его. Розы на его щеках поблекли, почти стерлись совсем; лицо осунулось, глаза, окруженные синевой, стали беспокойны, отражая то спокойную гр}^ть, то изумленную мысль. Каж- дый день появлялись новости в его жизни, переполненной неразъяснимыми загадками. Ежедневно точно откровения являлись перед ним новые навыки, имена, целый разряд важных предметов, целая серия лиц, уважаемых и священ- ных, которые, казалось, близко известны всему свету, а к его огорчению оставались неизвестны ему; его раздра- жало, что он во всем этом многого даже не понимает. Это незнание влекло за собой обычные оскорбления. Однажды 55
после обеда Гюи де-Керданьель, глядя на него в упор, спро- сил: «За кого он, за графа Шамбора или за Узурпатора?» Не имея понятия об этих особах, не зная даже об их суще- ствовании, не зная, каким бы образом мог он «быть за того или другого», он ему ничего не ответил. И его замешатель- ство вызвало большое зубоскальство воспитанников. Себа- стьен понял, что он дал им еще одно новое доказательство своего невежества. Но как быть? Его молчание вызывало смех, а когда он говорил, его освистывали. «Может быть, это были прозвища иезуитов?» подумал он. Долго он имел против графа Шамбора и Узурпатора зуб за то, что они по- ставили его в неловкое положение. И убежденный, что так все это должно было быть, что так всегда и будет, он ие решался навесги справки, боясь какой-нибудь мистифика- ции. Да и к кому мог бы он обратиться? Школы, это — целые миры в миниатюре. Они заключают в себе в переводе на детские понятия таких же владык и таких же задавленных, как и настоящие общества, наиболее деспотические. Такая же несправедливость, такая же точно подлость бывает и там при избрании идолов, высоко подни- маемых ими, и мучеников, обрекаемых на мучения. Не подо- зревая, что всегда существуют столкновения интересов и соперничество аппетитов, раздирающие человеческие сооб- щества, Себастьен путем наблюдения вскоре ясно понял, какое положение занимает он в этом сообществе, волнуемом страстями, смущаемом столкновениями, до сего времени не подозреваемыми и удручающими его. Его положение было положение побеждённого и притом такого побежденного, который для утешения себя в понесенном поражении даже лишен воспоминания о выдержанной им борьбе и лишен надежды на отмщение. Борьба была ему противна, а о мести он и не помышлял ни одной минуты. Он понял, что он дол- жен рассчитывать только на самого себя, жить уединен- ной жизнью человека, погруженного в самого себя, человека независимого и совершенно глухого ко всяким выпадам со стороны окружающих. Но он в то же время прекрасно пони- мал, что такое отречение превышает его силы. Его благо- родная, отзывчивая натура, вся олицетворение порыва, не могла бы приспособиться к этим узким, внутренним рамкам, которые он поставил сам себе. Ему был нужен воздух, тепло, свет, широкий простор небес. Ожидая когда засияет этот свет, когда откроются небеса, Себастьен поневоле доволь- ствовался наблюдением, как мимо него идет жизнь на фоне сталкивающихся образов и беспросветной ночи. В Ванне каждый двор разделялся на отдельные группы, чуждые одна другой; эти группы образовались не в силу взаимных симпатий воспитанников, не по сходству их харак- теров, а исключительно на разнице социального положения 56
совершенно так, как это бывает при политическом устрой- стве общества: здесь снабженные привилегиями, а там обремененные обязанностями. Несмотря на беспрестанное вынужденное общение воспитанников между собой, локоть об локоть в классе, во время занятий, в церкви, столовой, где всякие углы сглаживаются, где толчки смягчаются, где инстинктивное чувство общей защиты против какого-нибудь требования или против учителя на момент объединяет самые противоположные интересы, — все-таки между этими груп- пами не существовало никакого морального единения. В часы отдыха каждый занимал присвоенное ему официальное место, вступая в свое маленькое отделение. Суровое соблю- дение этой аристократической конституции отцы поддер- живали очень охотно, без резких настояний, с улыбкой, с ви- дом бесстрастного благодушия; они поддерживали все предрассудки, рассчитывая таким образом глубже внедрить в души необходимость чиновной дисциплины и культ иерар- хического подчинения. Гюи де-Керданьель был бесспорным главой того двора, где Себастьен служил козлом отпущения. Его фантазии избалованного ребенка, быстро меняющиеся дружественные связи, беспричинные ненависти, были там высшим законом. Он сознавал свою власть и охотно злоупо- треблял ею, особенно против слабейших. Отличаемый настав- никами ввиду его почти знаменитого происхождения, окру- женный лестью воспитанников по причине того особого внимания, которое явно оказывали ему учителя, он стал воплощением того, что жизнь считала наиболее желанным и почтенным. Всем было известно солидное материальное положение его родителей, их великолепный замок на берегу реки Раис, их роскошный и шумный образ жизни. Фантазия не знала предела в рассказах об охотах, о приемах, о восстано- вленных церквах, о субсидированных монастырях, о посто- янных сношениях маркиза де-Керданьель с графом де-Шам- бор, который официально объявил его своим ближайшим доверенным, своим другом-советником. Чванливый Гюи благодаря всем этим чудесам, этой роскоши, этой королев- ской дружбе получил неоспоримый ореол. Слабый телом, с больной кожей, следы чего виднелись на его бледном лбу, неразвитой, уже поблекший, — признак вырождения, он был самоуверен, как взрослый, с короткими жестами, с по- велительным складом губ и дерзким взглядом под прищу- ренными тяжелыми веками. И вот, невзирая на эту наруж- ность грума, страдающего малокровием, он все-таки пред- ставлял собой избранный центр, главную пружину этого детского общества, уже приспособленного, благодаря полу- чаемому воспитанию и примерам других, как для всевозмож- ных видов холопства, так и для всяких форм тирании. Все тщеславие, честолюбие, всякого рода искательства, — явные 57
и тайные, свойственные этому маленькому народу, разбитому на несколько отгородившихся одна от другой завистливых партий, — ярко блистало в его хрупкой, но грозной особе, или, вернее, в том, что было создано для него ослепитель- ным богатством, проклятой роскошью и человеческим низкопоклонством. Себастьен не пытался смягчить его по- средством подлого подчинения ни открыто восстать против него. Он его презирал, и это презрение заставляло его еще больше любить его прежних, маленьких друзей, нечесаных, неумытых, в особенности жалких оборванцев, вызывавших у него слезы. Он держался в стороне и от наставников, не выпрашивал у них милостей и не добиваясь их нежности. Ему казалось, что наружная ласка в их обращении только увеличивала расстояние между’ ним и другими воспитан- никами и без того расширявшееся с каждым днем. Их «мое дитя», произносимое лукавым тоном, отзывалось ложью в его сердце. Возле них он не чувствовал себя находящимся под их защитой. В классе учителя заставляли его механи- чески отвечать уроки, прерывая, когда следовало, кратким и сухим словом <хорошо», и никогда не сказав ни одного слова одобрения или порицания, тогда как в других учени- ках они старались пробудить любознательность, руководить ими в занятиях, возбуждать их интерес терпеливыми объ- яснениями. На дворе никто не приглашал его участвовать в общих играх, шумных развлечениях, от которых, подобрав свои сутаны, с детской горячностью, не отказывались и отцы; а он в это время бродил в одиночестве, чувствуя, как эти проявления шумной радости ранят его сердце, как эти взрывы смеха еще резче подчеркивают его покинутость. Кроме того, надо было подобно всем остальным иметь не- обходимые для игр принадлежности, стоившие очень до- рого, и продававшиеся иезуитами в особом павильоне, назы- вавшемся квестурой. Этот павильончик, наполненный такими прелестными вещами, постоянно обновляемыми, издававшими чудесный запах елового и покрытого лаком дерева, напоминал ему волшебную, блиставшую мишурой лавочку в Перваншере в очаровательные дни рождества и нового года. Как он пожирал их глазами, как завидовал богачам, выходившим оттуда с праздничными лицами, с пол- ными руками и набитыми карманами. После долгих коле- баний, победив свою робость, он отправился в соблазни- тельную квестуру и купил себе воздушный шар, который на другой же день лопнул, два мячика, почти тут же у него украденые, пару ходулей, сломавшихся раньше, чем он стал на них ходить. Все пять франков, подаренные теткой, были истрачены, а десять су, которые еженедельно выдавались всем ученикам по субботам отцом префектом, пришлось по- 58
необходимости отдать взаймы. Тогда, подчиняясь внутрен- нему побуждению, редкому для ребенка его возраста, он решился отдаться всецело работе, уйти в себя и пополнить разные недочеты в уроках. И скоро работа дала ему душев- ное спокойствие, а углубившись в себя, где уже клокотал целый мир новых мыслей и ощущений, он испытал что-то вроде горького наслаждения, которое он старался удесяте- рить в часы молчания и отдыха. Однажды в среду перед прогулкой к Себастьену подо- шел один ученик и предложил ему: — Хочешь, отправимся вместе на прогулку? Я Жан де-Керраль... Ты меня знаешь? И прежде чем Себастьен успел ответить, он продолжал: — Они к тебе придираются, потому что ты скобяник... А мне это все равно... Ты мне все-таки нравишься. Ты очень мил, и я тебя очень люблю. Жан де-Керраль был небольшого роста, но коренастый мальчик, очень некрасивый по той причине, что его лицо было все покрыто веснушками и в профиль напоминало голову рыбы. Себастьену нравились его глаза-живые и добрые. У него было простое, несколько лихорадочное обра- щение, мягкий, щебечущий словно у птицы голос и он вообще напоминал птицу своей прыгающей походкой. Его насмешливо называли добрым самарянином. И действитель- но, Жан имел на дворе одну евангельскую специальность: он защищал слабых и утешал печальных. Как только какой- нибудь ученик подвергался наказанию или был побит или освистан, он тотчас же шел к нему, осыпал его шумными выражениями своей дружбы, прямо оглушал своими несвяз- ными излияниями. Он был милосердным и болтливым, и на- столько щедрым, что отдавал все, что у него было; впрочем его родители, зная эту его слабость, почти ничего ему и не давали. Такой энтузиазм обыкновенно продолжался у него дней восемь. Затем Жан столь внезапно покидал своего друга, как и являлся к нему, и уже бежал к другому. Он прибавил еще: — Мне больно видеть тебя всегда в одиночестве... Отчего- ты всегда удаляешься, когда к тебе кто-нибудь под- ходит? Почему ты никогда не участвуешь в играх? В это время к ним подбежал запыхавшись, с раскрытой грудью еще один ученик. — А, это Болорск, — пояснил Жан... — Я тоже пригла- сил его на прогулку. Он очень мил, Болорек... он мне нравится. Болорек стал рядом с Себастьеном. Шарообразный, толстощекий, с курчавыми волосами, захватившими часть лба, с очень длинным туловищем на коротких, толстых но- гах, он подобно Себастьену служил постоянной мишенью 59
для шуток товарищей. Он был сын доктора, профессии здесь неприемлемой и дававшей воспитанникам обильную пищу для всяких выходок. Но эти насмешки скользили по его вялому телу и покрытому броней самолюбию, не оставляя никакого следа. Казалось, что он ничего не чувствует, ни- чего не понимает и всегда только смеется. Ничто не мешало этому постоянному смеху: ни толчки, ни пинки ногой, ни разные обидные прозвища. Болорек расстегнул жилет, подняв свесившуюся из кар- мана брюк веревку от своего волчка, какой-то пучок прутьев и посмотрел на Себастьена добродушным взором идиота. Ряды строились. По сигналу в колокол маленький отряд молча тронулся в поход в сопровождении двух иезуитов впереди и позади колонны. Весело подпрыгивая, Жан на- клонился в Себастьену и сказал ему на ухо: — Ну как? Ты доволен, что мы с тобой вместе? Боло- рек тоже очень доволен. И я доволен, потому что я не люблю, когда -насмехаются над другими. Выйдя наружу, они прошли около сотни метров вдоль гавани. Был час отлива. Темная вода дремала в узком ка- нале. Между стоящими на мели барками в тине лежала на боку шкуна, подняв на воздухе свой киль и склонив мачту точно готовясь упасть в бездну. Там и сям виднелись ры- бачьи лодки, с вымазанными морским рассолом боками и с кузовом одинакового цвета с прибрежной тиной. Несколько дальше Жан указывал своим компанионам «Святого Фран- циска Ксавье», красивый катер, весь белый, прямо и гордо стоявший на своих подпорках, с развевающимся на острие мачты флагом. Набережные были почти пусты. Вся эта картина резко заканчивалась низко опустившимся небом над суровым профилем плоской обнаженной земли. Тщетно старался Себастьен где-нибудь отыскать море. Он был смущен этой неподвижностью, этим сном всего окружаю- щего, наводящим такую же тоску, как извержения этих мертвых стоячих вод, как раздражающий вид этой тины, один запах вызывал тошноту. Пройдя гавань и пересекши кривые и узкие улицы города, они выбрались в поле. Жан де-Ксрроль спросил Себастьена: — А ты далеко отсюда живешь? — О. да... очень далеко... — простонал тот с недоверием, опасаясь опять какой-нибудь прискорбной выходки, и по- тому отвечал робкими односложными словами и вздохами. — А я живу недалеко отсюда, в замке де-Керраль, это по дороге в Эльвен... ну, Эльвен, ты знаешь... Еще там такая широкая башня. Мы иногда ходим туда на прогулку... — А у тебя есть замок? — Нет. — Ну, это не важно. У Болорека тоже нет. 60
Тут ряды пошли посвободней. Теперь стали раздаваться громкие крики, визг многих голосов, сливавшийся с топотом маленького отряда в походе. Жан продолжал: — Я буду военным... Поступлю в Сен-Сир... А ты? Что ты будешь делать? Ты тоже поступишь в Сен-Сир? — Я не знаю, — пробормотал, заикаясь Себастьен. Граф де-Шамбор... Узурпатор... Сен-Сир... Все это такие вещи, о которых он не имеет ни малейшего понятия. Каким образом сможет он когда-либо возвыситься над другими, когда он ничего, ничего этого не знает? А ведь все это очень важно, необходимо. Ему захотелось спросить объ- яснения всего этого у Жана, но он не решался. А Жан продолжал щебетать: — Папа говорит, что теперь для дворян никакого вы- бора нет: или ничего не делать или поступать в Сен-Сир. Папа, — тот ничего не делает... он охотится... А у тебя есть барабан? , • , • — Нет. — А у меня есть... настоящий барабан... кожаный... Это папа мне подарил... А фермер учит меня на нем играть; он был барабанщиком в полку. Он очень хорошо на нем играет... И я тоже теперь хорошо играю... А еще папа пода- рил мне красную гусарскую форму... Теперь каждый день, когда я выхожу наружу, я надеваю гусарскую форму и бью в барабан... Это очень красиво и доставляет большое удо- вольствие... И потом я таким образом подготовляюсь быть офицером... Скажи, а у тебя нет гусарской формы? — Не-ет. — Однако скажи, пожалуйста, что же у тебе есть? Ты должен непременно попросить у своего отца... Себастьен чувствовал, что его сердце переполнено, но только не знал чем: огорчением ли по той причине, что у него нет гусарской формы, как у Жана де-Керраля, или же от радости, от большой радвсти, что вот теперь, в пер- вый раз после его отъезда из Перваншера, он слышит го- лос, говорящий с ним ласково, слышит слова, в которых нет ни оскорбления ни насмешки. Внезапно почувствовал он в себе к человеку, говорящему таким образом, горячий при- лив нежности, глубочайшей признательности, неудержимый порыв души, отдающей себя другой душе. Страшно растро- ганный, он схватил руку Жана, крепко пожал ее и сказал с глазами, полными слез: — Я тебя очень люблю. — Я тоже, я тебя очень люблю, — отвечал Жан де-Кер- райль. Болорек шел молча, мелкими шажками на своих корот- ких ногах. Вены на его шее раздулись, он надувал свои красные щеки шаром и потом хлопал по ним кулаком, заба- 61
вляясь шумом вылетающего изо рта воздуха. Между каждой такой операцией он улыбался своей неопределенной тре- вожной улыбкой; такая улыбка ни к кому не обращается и ничего не выражает; она несколько похожа на ту неподвиж- ную улыбку, какую смерть налагает иногда на ледяные уста своих избранников. Дорога, по которой они шли, была широка и усажена высокими каштанами; их обнаженные ветви сплетались, образуя над их головой ажурный свод — роскошно окра- шенный в цвет бледно-серого шелка и розовых кружев. Стены из сухого камня, доверху покрытые золотом мха, инкрустациями тончайшей ювелирной работы из лишаев, огораживали луга, возделанные поля, небольшие низины в полях, отделенные друг от друга то широкими лесистыми скатами, то врытыми в землю кусками гранита, заострен- ными и прямыми. Это уже не была степь гладкая, полная бесконечной грусти, расстилающая под небом свою бесплод- ную почву словно темный бархатный ковер, изъеденный червоточиной, с вкрапленными в него кусочками расплавлен- ного матового серебра, маленькими лужицами. Многообраз- ная жизнь зарождалась в этих полях, покрытых изумруд- ными всходами ржи и пшеницы, трепетавшими радостью новой жизни. По прекрасному нежному небу разливался мягкий свет сквозь прозрачное покрывало из молочных облаков, затканных золотом с легким оттенком перламутра. Под этим теплым светом, необычайно рассеянным, всюду проникающим, низводящим небо в каждый ствол дерева, в каждый обломок камня, запели гимн все роды, все виды жизни, расцветшие от этих ласк, несущих радость каждой травке. Себастьен не мог определить и выразить, какое это было пение, но он наслаждался этой чудной музыкой и восхищался ее дивной красотой. Словно тайна воскресения исполнилась в нем; восторг священной любви пронизал все его существо; в опьянении от неведомых наслаждений он праздновал обновление своего сердца. — Послушай, мы всегда будем с тобой вместе гулять? А, скажи? — умолял Себастьен. Жан ответил: — И всегда будем вместе играть на дворе, вместе с Болореком... — Я тебя ужасно люблю, — сказал Себастьен. — Я тоже, я тебя очень люблю. Для Себастьена это было каким-то волшебством. Про- шли его тяжелые дни, он не испытывал больше ни малей- шего страдания. В нем ожила доверчивость; она росла, укреплялась в нем от этого дара, только что принесенного его душой, дара добровольного, на вечные времена. Его 62 -
походка стала гордой, его члены сделались более гибкими, все казалось ему праздничным и добрым; он давал себе обещание любить Жана до самопожертвования. Прежде всего он почувствовал в себе отвагу, желание благородной борьбы. Какая-то неведомая сила разлилась по его жилам, ускорила его пульс; он стал дышать полной грудью. Ника- кое препятствие не казалось ему непреодолимым. Он готов был вызвать на бой Гюи де-Керданьеля. В сосновой роще была сделана остановка. В этой колон- наде древесных стволов вся почва, усеянная сухими иглами, казалась розовой, а ноги утопали в мягком мху. Горький и сильный запах смолы, смешанный с легким ароматом мор- ских растений, наполнял всю рощу. Действительно по на- правлению к западу, очень далеко, через темные стволы сосен показалась полоса воды, переливавшая цветами ра- дуги так же, как и небо, и почти сливавшаяся с ним. Воспитанники стали охотиться за белкой. Наиболее смелые взбирались на сучья деревьев, другие ограничивались тем, что лаяли по-собачьи и бросали камнями в испуганного зверька. Себастьен и Жан уселись у подножья дерева; Боло- рек стоя вырезал на куске древесной коры эскиз корабля. Все трое время от времени поглядывали на охоту и следили за белкой, которая, распустив хвост, в испуге прыгала с дерева на дерево, с ветки на ветку. — Знаешь о чем я думаю? — сказал Жан... — Я думаю, что надо попросить позволения у твоего отца приехать тебе к нам; это мне доставило бы удовольствие. Мама будет до- вольна, папа тоже да и отцы тоже... Ты поиграешь у меня на барабане, наденешь мою гусарскую форму.. В прошлом году пала не захотел, чтобы приехал Болорек, но ведь ты совсем другое дело... Ну, да... Потому что Болорек уж очень грязен. И он принялся отрывочными фразами описывать свой замок, своего отца с длинными светлыми усами, свою очень красивую мать, большую коляску и 6 борзых собак, с ко- торыми охотятся на лисиц и зайцев. Себастьен с жадностью упивался словами Жана. Он уже видел себя в качестве приглашенного гостя, обласканного прекрасной дамой в замке, который он представлял себе ослепительным с широкими рвами, массивными башнями вроде того, как это было в Ванне. Сердце его было пере- полнено бесконечными надеждами. А Жан все продолжал: — Ты, конечно, знаешь историю о шести собаках, моем папа и писаре судебного исполнителя? — Нет, — отвечал Себастьен, огорченный тем, что не знал того, чем интересуется его друг. 63
— Как, ты этого ис знаешь? Да ведь это все зияют у нас в школе... Так вот, однажды мой отец возвращался с охоты... Ни одного зверя затравить ему нс удалось и он был недоволен. Он уже приближался к Эльвсну, как вдруг замечает на своем пути писаря судебного исполнителя. Это очень злой писарь, очень злой... Он всегда дурно говорит о священниках, никогда нс бывает в церкви; родители его владеют фермой, совсем близко от замка; они ее купили при распродаже национальных земель. Одним словом, человек очень злой... Папа и подумал: «Собакам моим се- годня не удалось поохотиться, заставлю-ка я их поохо- титься за писарем судебного исполнителя». Конечно, идея довольно странная? Правда? Тут он их разъединяет, спу- скает со своры, и собаки бегут... Болорек бросил свою кору и стал прислушиваться, ви- димо очень заинтересованный этим рассказом об охоте на человека; вдруг с загоревшимся от смеха взором, он стал от радости топать ногами и изо всех сил принялся лаять: — Гам!., гам!., гам!.. — Ты понимаешь, — продолжал спокойно Жан, — как улепетывал этот писарь, чувствуя, что собаки гонятся за ним по пятам... Я думаю, ты его и теперь видишь, не правда ли? Он скачет по степи, шляпа с головы слетела; тут он запу- тался в кустах дикого терновника и ежевики, панталоны разорваны; он катится по земле, вскакивает* опять выбегает на дорогу, лицо в крови, бежит во все лопатки по направле- нию в Эльвен... А собаки за ним точно за зайцем. — Гам!., гам!., гам!.. — опять принялся Болорек, у ко- торого восторг выражался ужасными гримасами. — Да, кажется, было очень забавно... С обнаженной головой, волосы развеваются по ветру, собаки совсем, совсем близко, чуть не хватают за пятки... К счастью для злого писаря это было уже недалеко от Эльвен... Он вбегает в церковь, только что успев захлопнуть за собой дверь; он теряет сознание от страха и падает на плиты пола. Одной секундой позже собаки его схватили бы и разорвали... С ними ведь шутки плохи, с этими собаками. Тут Болорек залаял в третий раз с завыванием, открывая при этом страшно свою пасть точно готовясь зубами схва- тить и разорвать схваченную добычу. Жан закончил рассказ: — Ну, отец этого злого человека начал процесс, и папа был присужден уплатить ему дватцать пять тысяч франков, потому что после этой забавной охоты его сын был долгое время болен и остался на всю жизнь сумасшедшим... Но папа ему это еще припомнит, потому что он собирается по- 64
ставить свою кандидатуру в депутаты и возвратить короля. Когда ты у нас будешь, ты увидишь этих собак, это слав- ные собаки... Себастьен слушал голос своего друга, этот щебечущий голос, словно любовную песню птички на высокой ветке. Уж он любил этих собак, он любил и г. де-Керраль, несмотря на его густые, светлые усы, теперь совсем его не пугавшие; он любил и замок; он все любил, кроме только злого писаря судебного исполнителя, которому он никак не мог простить, что он не дал себя разорвать этим милым собакам, и еще того, что он содрал столько денег с г. де-Керраль. Крики в лесу стихли. Белка была поймана. Воспитанники торжественно’несли ее, привязав за хвост на палку словно трофей. Стали возвращаться домой. Это возвращение было восхитительно. А на душе у Себастьена было какое-то смут- ное беспокойство. Рассказ Жана взволновал его, поднял в его совести какие-то смутные укоризны. Перед ним вста- вали образы, едва намеченные, полные какого-то грубого символизма, устанавливающие неумолимый, варварский за- кон господства силы. Франсуа Пеншар и плотник Кудрэ, Гюи де-Керданьель и он сам, Болорек — мученик, но более жестокий, чем его мучители, белка, писарь судебного испол- нителя, собаки г. де-Керраля — все это сталкивалось в тай- никах его совести, как-то необыкновенно переплеталось странными аналогиями, внезапно озаряемое суровым светом. Поднятые кверху кулаки, раскрытые ревущие пасти, руки, разрывающие других на части, громадные дикие толпы, мрачное и тягостное ощущение вечной ненависти, смутная и мелькнувшая, как видение, мысль о всеобщем убийстве — все это создало в Себастьене чувство бесконечного недо- вольства, быстро рассеевшееся от движения и неумолкаемого щебетания Жана. Болорек опять принялся за свой корабль; ряды перестроились, наступал вечер, окрашивая горизонт тусклым оранжевым светом, как бы проходящим через стекло, придавая небесному своду таинственный вид. Свя- щенная, умиротворяющая тень под сводом каштанов оку- тала колонны деревьев, их ветви; гроздья пурпурных лилий, покрывающих каменистый скат, пламенели на зеленом ковре луга. В его взволнованное на мгновение сердце снова вер- нулась светлая, ясная радость; угрызения исчезли и вновь появилась надежда без сомнений. По дороге шли крестьяне, в длинных рубахах из белого полотна, все покрытые вшдми и грязью, некоторые выпивши. Себастьен смотрел на них, и они казались ему какими-то сверхъестественными суще- ствами, словно святые спустились на землю с церковных окон, точно ангелы слетели с потолка часовни, чтобы сопрово- ждать и охранять его. Все предметы в его воображении увеличивались в размерах, становились красивей, благород- • Себоояъеи Рои 1-я га.
ней, принимали более удачные формы, возбуждали нежность, вызывали молитву. Проходя по гавани он тоже вынес утешительное впе- чатление. Все было оживлено, все сверкало. Наступал при- лив, раздавался легкий плеск воды о стены набережной и о прибрежные камни. Поднятая волной шкуна гордо взды- мала свою высокую мачту, позолоченную последним отблеском заката; несколько рыбачьих лодок, собрав паруса, подходили к берегу с легким шуршанием, напоминающим шелест шелка; чайки рассекали сверкавшую воду в своем радостном и смелом полете. Воздух был пропитан сильным запахом соли и морских трав. Ребенок с наслаждением вды- хал его, а .душа была захвачена впечатлением этого сказоч- ного путешествия, беспредельностью голубого простора и неопределенным рассеянным светом. Отрешаясь от загора- живающих горизонт грубых линий земли, особенно темных в этот час, он мысленно поднимался к воспринятию беско- нечного. Недалеко от школы, на небольшой площадке около готических домов стояли вместе со своей матерью две молодые девушки, одинакового роста, в одинаковых костю- ] мах, обе очень стройные и изящные; они смотрели на прохо- дящих мимо воспитанников. — Это сестры Ле-Тулик.,. Их брат в твоем классе, ты его знаешь... Ле-Тулик, это — тот, который всегда идет первым, — пояснил Жан... — Мама называет их «две веко- вуши», потому что они очень хотели бы выйти замуж, да только не могут никого для себя найти. Они бедны, их отец был начальником охоты на волков... Он умер... А ведь они очень красивы... В сумерках они действительно казались очаровательны; их изящные силуэты отчетливо обрисовывались на окне освещенной лавки. Под спущенными вуалетками можно было уловить черты их лиц, озаренных последними вечерними лучами, и разнеженный Себастьен был поражен двойным блеском далекого заходящего солнца в глубокой бездне их глаз. । . ,4. < На уроках он перестал работать, охваченный ленью ко всяким книжным занятиям, чувствуя отвращение при одной мысли, что надо спрягать какие-то варварские глаголы По- ложив локоть на словарь с пером в руке, он долго сидел в задумчивости. Голова его была полна многим. Много разных событий прошло за эти дни, и он пытался исполь- зовать их, связать между собой, извлечь из них какое-ни- будь правило для своего поведения, найти в них какое- нибудь предвещание будущего. Ему не удавалось закрепить какой-нибудь из этих подвижных, беспорядочных образов. В его мозгу все это перемешивалось вместе с ландшафтами, 66
морскими судами с уютными уголками парков, разукрашен- ными замками, с разными свиданиями в конце длинных освещенных аллей, звуками барабана, собачьим лаем, прыж- ками белки. На минуту задержал он свой взгляд на лице Ле-Тулик, сидящего справа, недалеко от него; наклонившись над бумагами, он был прикован к книгам, занятый своей работой, со складками на лбу, розовыми щеками и паль- цами в чернилах. Ему очень хотелось поближе познако- миться с ним, поговорить, полюбить его; тут, вспомнив его двух сестер, показавшихся ему такими изящными, при тре- петном свете сумерок, он почувствовал к нему прилив дру- жеской любви. Быть .может, Ле-Тулик, тоже подобно Жану захочет, чтобы он у него бывал. Ах, это были бы незабвен- ные часы, проведенные в обществе его матери и ее дочерей. Конечно, совместные прогулки в гавань, на берег моря; тогда приподнимется и покров, скрывающий их внутренний мир. Он умеренным шагом вступит в эту, казалось, навсегда за- крытую для него жизнь, о которой одно какое-либо долетавшее слово увеличивало се таинственную привлека- тельность. Его мечты шли дальше, за пределы возможного, даже касались тех запретных сфер, в которых царил Гюн де-Керданьель. Он опять возвратился к своей исходной точке: к Жану де-Керраль, очаровавшему его своим нежным голосом, к этим неожиданным обещаниям, снимавшим с него рабские цепи, давившим свободную жизнь. В комце- концов Себастьен вперил свой взор в спину Жана, сидевшего впереди его через три ряда пюпитров. Вся его воскресшая жизнь сосредоточивалась теперь в этой подвижной спине, то согнутой, то выпрямленной и казалось рассказывала снова свои прекрасные истории. Эта спина светила ему точно солнце. Гимны радости раздавались повсюду. Он чувствовал настоятельную потребность поделиться с кем-нибудь своим счастьем, высказаться, излить самого себя в какую-нибудь видимую материальную форму. И вот он пишет своему отцу длинное лихорадочное, несвязное письмо, полное энтузиазма, удивительных проектов и дет- ских фантазий. Первый раз в этом письме не было сказано ни одного нежного слова, ни одного воспоминания о своих забытых тамошних друзьях, о г-же Лекотель, о Маргарите, ни о ком. Следующие дни Себастьен был вполне счастлив. Прежде всего он теперь не был одинок, он чувствовал себя под охра- ной, чувствовал защищенным против возвращения прежнего горя; он стал принимать участие в играх в мяч, в волан, вовлеченный в них Жаном де-Керраль, благодаря которому это участие благосклонно терпели, а затем он в себе самом нашел нечто такое, что дало ему возможность украсить часы своего отдыха и мечтаний. При более тесном, и не только 67
в короне из молний прогуливается с ворчанием по небес- ному своду или устраивает засады за какой-нибудь звездой, чтобы одной рукой бросить молнию, а другой — поразить мечом. Себастьен отказывался признать богом такого крово- жадного демона и продолжал всем сердцем любить своего бога, бога полного очарования, Иисуса — бледного, светло- волосого, с цветами в руке, с улыбкой на устах, который непрестанно смотрит на детей взглядом бесконечной доброты и неиссякаемого сожаления. 4 Однако он не был вполне успокоен таким утешительным видением. Сомнения тревожили его и ему часто предста- влялся образ этого мрачного и необычайного бога иезуитов. Тогда он вновь старался вспомнить все свои проступки, при- поминал малейшие прегрешения из опасения, как бы этот неумолимый бог не схватил его горло и не ввергнул в ад, как, судя по рассказам, он неоднократно поступал с детьми, которые дурно себя вели и не хотели учиться. Под прямым впечатлением пройденных уроков как во время приготовления их, так и во время занятий в классе его ум как-то тяжелел, способности его пропадали, даже голос его леденел, когда наступала его очередь отвечать. Он сильно напрягал свой бедный мозг, но толку из этого не выходило; он никак не мог усвоить себе эту странную систему препо- давания, которая увековечивает, под наблюдением учителей, совершенно серьезное изучение басен о людоедах и фанта- стических сказок о феях. Иногда по субботам, во время урока учитель читал для развлечения учеников рассказы из истории французской революции, драматизированные эпи- зоды из войн Бретани и Вандеи. Себастьен и здесь встречал те же кровожадные образы, те же вторжения мрачных бе- зумцев, те же военные клики, ту же неукротимую ненависть. Но на этот раз имена Марата и Робеспьера заменяли имена королей-завоевателей; гильотина так же успешно действо- вала среди потоков крови, как и копья великих людей и божий меч. Он никак не мог понять, почему одних заста- вляют ненавидеть, а других почитать. Он внимательно при- слушивался, надеясь вдруг услышать имя Жана Рока, Перваншер, о церкви, об осле... Но очевидно это было слиш- ком маленькое убийство, оно не могло заинтересовать во- ображение детей, привыкших к иным человеческим гекатом- бам. Как только кончался этот проклятый урок, после кото- рого он чувствовал себя раздавленным и совсем одуревшим, он бежал побродить по двору, и тут его мрачные мысли быстро улетали; он даже с большей радостью предавался играм, с большим удовольствием занимался болтовней. Он даже привык к наказанию стоять на одном месте, и он не чувствовал при этом скуки. Опершись о дерево, он с удо- вольствием наблюдал кипевшую вокруг него жизнь, бросая 70
от времени до времени кусочки хлеба воробьям, любуясь их грациозными движениями. Так понемногу он совсем разу- чился работать, и в скором времени, покидая без сожаления свои уроки, он вместо этого долгие часы проводил в меч- тах о предметах более красивых, более приятных; он ста- рался постигнуть, в зависимости от состояния своего духа, то радостные, то печальные формы звуков, света; он творил многообразную поэму, в которой бессознательно, наивно t подходил к таинственной жизни высшего абсолюта. Он даже пробовал инстинктивно воспроизводить те предметы, которые его глубоко задевали: свои тетради, книги, он по- крывал рисунками, изображением листьев, ветвей, птиц, кораблей и даже изображением бледного лица своего на- ставника, который сидя на кафедре, сзади лампы, обдавал воспитанников внимательным и холодным взглядом. В такие минуты исповедь представлялась ему самым скучным религиозным занятием. Он всегда отдавался ему в чрезвычайном возбуждении, с бьющимся сердцем точно он шел на преступление. Самая обстановка этого обязатель- ного акта, торжественная и мрачная, пугала его: молчание, полутьма, одинокий, шепчущий голос. В этом мраке он казался себе свидетелем или соучастником чего-то ужасно страшного, какого-то убийства. Это ощущение было так сильно, что ему нужно было собрать все свое мужество, чтобы не закричать, не позвать на помощь. Отец Монзаль, его исповедник, священник высокого роста, с красным ли- цом, с толстыми губами, с приторным обращением, очень стеснял его своими вопросами. Он расспрашивал его о его семье, о привычках его отца, о физических и моральных условиях его детства, грубой рукой подымая покров с интимнейших подробностей домашней жизни, принуждая это маленькое и чистое существо останавливать свою мысль на всевозможных пороках, на предполагаемых позорней- ших предметах, медленно разворачивая грязь, которую всегда можно найти в самом чистом доме, в самом благород- ном сердце. Себастьен чувствовал к этому человеку, когда он был возле него, какое-то нервное отвращение, раздражение, какое испытываешь при виде некоторых мягких пресмы- кающихся. Ему казалось, что эти тягучие слова, исходящие из невидимого рта покрывают все его тело какой-то жгучей, клейкой слюной. — Дитя мое, вы обращаетесь к вашему отцу на ты? — Да, преподобный отец. — Ах, ах, ах... Это не хорошо! Никогда не следует обра- щаться к родителям на ты... Это указывает на недостаточное уважение к ним. На будущее время вы больше не обращай- тесь на ты к вашему отцу. А у вас есть ссСтры, дитя мое? — Нет, преподобный отец. 71
— Нет... гм... А есть кузины? — Нет, преподобный отец. — Тоже нет... Хорошо, хорошо, это очень хорошо, дитя мое. Но у вас наверное есть друг, так, маленькая подруга? — Да, преподобный отец. — А... так, так... Это очень опасно. А как ее зовут? — Маргарита Лекотель. Он сам удивился, что произнес это имя в такой траги- ческой обстановке. Ему казалось, что он совершил преда- тельство, что-то позорное, нечто ужасное гадкое и подлое. Голос отца Монзаля стал глуше, превратился в какое-то лег- кое шипение, в легкий хрип и стал почти сливаться с мягким шелестом стихаря и скрипом дерева. — Маргарита, а! а! А скажите мне, дитя мое... Вы ни- когда не имели с ней нечистых прикосновений? Скажите мне, когда вы оставались с ней наедине, вы ее не целовали? Или она тоже иногда, может быть, даже часто, вас не цело- вала? — Я не знаю..,- Весь дрожа, он ухватился пальцем за подлокотник у аналоя. — Так, так... ну, а как же вы ее целовали? в щеки? в губы? — Я не знаю... . — В губы. А, а, это очень оольшой грех. А скажите, вы с ней нс заходили еще дальше? Ну, например... Ну, у вас не было желания... ну, я хочу сказать, вы с ней не удовле- творяли известную потребность вместе?.. — Нет! — Ну, ну, это очень хорошо... Он забормотал латинские слова; его руки за решеткой поднимались и опускались, давая благословения. Весь крас- ный, чуть не плача, чувствуя себя опозоренным, Себастьен вышел из исповедальни, сознавая, что часть своего стыда, и часть девственной невинности Маргариты он оставил там, в цепких лапах этого человека. Около того же времени Себастьен получил большую неприятность. В тот самый день, когда это произошло, пришло письмо от его отца, одновременно грустное и во- сторженное. Г. Рок очень огорчился дурными отметками своего сына; он рассчитывал на лучшие: «Я понимаю, пи- сал он, что ты не можешь рассчитывать на лучшие места в классе, и я тебя за это не упрекаю. Было бы неестественно, если бы, находясь среди такого количества благородных и более богатых юношей, если бы ты шел впереди их. Не- обходимо соблюдать известную иерархию, и чем раньше 72
сознание этого будет внушено детским умам, тем лучше, Если бы все французы были воспитаны иезуитами, нам не- чего было бы страшиться революций. Наш кюрэ того же мнения и 'утверждает, что иерархия необходима. Однако я очень огорчен, я прямо убит, потому что из прекрасного, полного высоких идей письма префекта, я узнаю, что ты отъявленный лентяй, что ты ровно ничего не делаешь, и все учителя не могут добиться от тебя никаких серьезных результатов. Я не требую, чтобы ты был первым в классе, это невозможно, но я настоятельно требую, чтобы ты рабо- тал, потому что я приношу огромные жертвы, я выбиваюсь из сил, отказываю себе во всем, чтобы дать тебе высшее воспитание. Смотри же, что из этого выходит...» Дальше г. Рок начинает ликовать: «Теперь скажи мне, ошибся ли я, предрекая тебе блестящую будущность. Вот теперь ты входишь в знаменитую семью. Фамилия де-Кер- раль очень известная. Мы с кюрэ разыскали ее следы в лето- писях нашей славной истории. Эго — прямо историческая фамилия. Ты встречаешь ее везде во время революции. Один граф де-Керраль был эмигрантом, потом был схвачен в Ки- бероне и расстрелян в Ванне... даже в Ванне, дорогое дитя мое. Я очень горд за тебя. Когда ты будешь в этой семье, держи себя прилично, будь как можно вежливее и почти- тельней; хорошенько следи за своими манерами, за своими словами; смотри, чтобы твое платье было хорошо вычищено и вообще, чтобы мне не пришлось за тебя краснеть. Пере- дай от моего имени этой благородной семье выражения моей благодарности и засвидетельствуй мое глубокое ува- жение... Пусть это тебя ободрит...» > Он добавил еще: «Преподобный отец Монэаль прав. С точки зрения авторитета родительской власти и развития идеи семьи в на- стоящих и будущих поколениях гораздо полезнее, чтобы дети не обращались к родителям на ты. Так это и бывает в аристократических домах. Потом, дитя мое, помни хоро- шенько следующее: все, что тебе будут говорить иезуиты, основано на разуме, на сердце, на правильном чувстве со- циальной защиты. Если они вышли такими удивительными мастерами в политике, то потому только, что они — удиви- тельные мастера в воспитании». Г. Рок продолжал в таком же роде на двух длинных, сжато написанных страницах, украшенных завитками и росчерками. Себастьен занимался чтением этого письма, когда к нему приблизился Жан де-Керраль, шедший из приемной. — Послушай-ка... Ты не сердись, потому что я тебя все- таки очень люблю... Но папа говорит, что я не могу привести тебя в Керраль... 73
Точно кто-нибудь сильно толкнул Себастьена в сердце; он страшно побледнел и выронил из рук письмо. — Как раз мой отец пишет... — запинаясь проговорил он, вот, видишь ли... — Да, да, ты понимаешь, перебил его Жан... Папа вы- драл меня за ухо и сказал: «Если этого мальчишку слушать, так он притащит к нам всю школу». Одним словом, он этого не хочет, — что делать. И мама — тоже. Они меня спросили про тебя, — кто ты. й сказал, что ты скобяник... что тебя воспитанники из-за этого травили... но что ты все-таки очень мил... и что я обещал показать тебе свою гусарскую форму... Ну, и вот мне запретили с тобой видаться... .мне сказали, что ты для меня не компания... что я наберусь от тебя разным дурным привычкам... понимаешь... тут мне произнесли целую проповедь, что у меня страсть связываться всегда с разными лохматыми... Я им отвечал, что ты совсем не лохматый, что ты совсем не грязнуля, как Болорек... Однако, вот!.. Беспокойно потоптавшись на месте, Жан огляделся кру- гом. Потом прибавил: — Мне запрещено тебя видеть... запрещено ходить нам вместе... Вон пришел отец Дюмон, — он обещал пале на- блюдать за мной... Но я тебя все-таки очень люблю... Мы с тобой поговорим, когда нас не будут видеть, понимаешь. А потом — Болорек... ему не запрещено ходить с тобой... ты будешь гулять с Болореком... Ведь он очень мил, этот Болорек... Ну, я ухожу, потому что отец так и впился в меня глазами... Он меня поймает, если я буду долго с тобой раз- говаривать... Да, вот еще! не забудь возвратить мне ко- жаный шар, который я тебе дал... Ребенок не плакал. Но боль от полученного удара была так сильна, что он едва не упал в обморок. Ему хотелось крикнуть: «Жан! Жан!», и он не мог. Горло сжалось, в голове шумело, члены его оледенели. Хотел сделать шаг, и не мог. Почва из-под ног уходила, разверзались какие-то пропасти... Красные круги заходили в глазах. А Жан удалялся в при- прыжку. На другой день воспитанники отправились на прогулку по дороге в Эльвен. Остановку сделали в лесу де-Керраль. — Тебя тоже обещали привести сюда? — спросил Боло- река Себастьен, не проронивший ни слова с начала про- гулки. - Да. —’А потом не захотели?.. Болорек пожал плечами, не слушая, поднял какую-то деревяжку и принялся ее внимательно рассматривать. — И что же, тебе не было тяжело? — настаивал Себастьен. Болорек кивнул головой. 74
— Почему же тебе не было тяжело? — Потому что... — объяснил Болорек. — Послушай, ты не любил Жана? — Нет. ’ — А меня? Меня ты любишь? — Нет! । i — Почему? — Потому что, я их... — отвечал Болорек, вытащив из кармана свой нож и собираясь резать деревяжку. И прибавил тихо: — Всех! Себастьен увидел замок, то-есть большой дом с баш- нями по краям; около него лепились какие-то пристройки, а дальше какие-то угловые сооружения, совсем не подхо- дящие к целому; все это покосилось и имело очень грустный вид словно руины. Мох покрывал крыши, трещины зияли в стенах, раскрашенных дождевыми потоками. На ободран- ном фасаде во многих местах нехватало штукатурки. За- бывшие о песке дорожки поросли травой, и очень грязной травой, затоптанной скотом, смятой тяжелыми телегами, засыпанной мертвыми листьями. Высокая металлическая, ржавая решетка была увенчана гербовым щитом, потерявшим рисунок и скрипевшим на ветру, словно флюгер. Неподалеку от замка была ферма; она пряталась за большие перистые кусты остролистника и отделялась от замка рвом, наполнен- ным стоячей, синеватой водой; ферма была низенькая, уютная, безмолвная, с четырехугольным двором, предста- влявшим собой клоаку, в которой гнили сброшенные расте- ния, густо наваленные на старый коровий навоз. Там стоял невыносимый, зараженный миазмами, воздух, запах помоев, растительного брожения и человеческих отбросов. Вдруг Себастьен заметил г. де-Керраля. Это был небольшого роста коренастый человек, с красным лицом, длинными, светлыми, падающими вниз усами, в гетрах из желтой кожи. В руке у него был хлыстик, которым он похлопывал по стволам деревьев, насвистывая охотничью песенку. Он представлял собою смесь крестьянина с дворянином и солдата с бродя- гой. Г-н де-Керраль приблизился к отцам такой же подпры- гивающей походкой, как и его сын, которого он очень напоминал, с прибавкой жестокости во взгляде. Его костюм был небрежен, но с претензиями; на черном бархатном кам- золе бросались в глаза громадные металлические пуговицы, с рельефным изображением лилии. Подбежал Жан, что-то болтая, очень гордый возможностью показать себя товари- щам посреди своих владений. Воспитанники молчали, не- много стесняясь, а потом рассеялись между деревьями, разбившись на группы. Им было запрещено охотиться за белками и ломать ветки у деревьев. Г-н де-Керраль, отцы и 75
Жан направились к дому. Наверху крыльца с расшатанными ступенями их поджидала женщина, закутанная шалью с зе- леными и красными квадратами; она оперлась локтями на железную решетку. Послышался ее кисловатый голос: — Здравствуйте, преподобные отцы... Это очень лю безно, что вы избрали Керраль местом своей прогулки. Грустный, а еще более удивленный всем виденным, Себастьен направился через лес, вдоль обваливающихся стен и заброшенных садов, и везде он наталкивался на следы упадка и на обломки разных погибших вещей, заросших кустарниками терновника и ежевики. В просветы между ду- бами и соснами виднелись ланды — бесплодная степь, безна- дежная, мрачная, с попадающимися кое-где небольшими площадками, покрытыми диким терном и камнями. А дальше шли лишенные растительности косогоры, с вертящимися крыльями мельниц. Вспомнилась ему история о писаре су- дебного исполнителя и о шести собаках, рассказанная Жаном. Каждая подробность в ней, прежде вызывавшая смех, теперь вызывала скорбь. Сердце его сжалось... Как теперь были далеки его прежние мечты. Как раскаивается он теперь в этих мечтах, и не только потому, что ожидавшееся им великолепие оказалось на деле развалинами, отзывалось ни- щетой; что владелец замка оказался в сущности охотником по голытьбе; — но потому, что новое чувство проникло в него, перевернуло весь его идеал: что-то могучее и горячее, как вино, бросилось ему в голову. Он только что видел г. де-Керраля и сразу возненавидел его. Он ненавидел его и всех ему подобных. Этих людей, живущих с другими людьми, как хищные звери между' другими животными, тех самых людей, которых, как часто говаривал отец, следует уважать, которыми следует восхищаться, он сравнивал те- перь с людьми своего положения, занятыми своим ежеднев- ным трудом, с этими, сбитыми в кучу маленькими суще- ствованиями, помогающими друг другу, соединяющимися в общины, чтобы легче переносить ужасы сегодняшнего дня и лучше подготовиться к надеждам дня завтрашнего. И он гордился тем, что родился среди последних, что он несет в себе их горестное прошлое, является наследником их былой борьбы. Он думал, что в рабочем фартуке его отца, в блузах его соседей, в рабочих инстументах, под треск и шум которых прошло его детство, заключается гораздо больше благородства, в тысячу раз больше благородства, чем в этих наглых гетрах, в свистящем хлыстике, в цветах лилии этого господина, презирающего его, Себастьена, и вместе с ним всех маленьких, униженных людей, не имеющих громкого имени, но которые никого не убивали и ни у кого ничего не отнимали. Это его успокоило и дало ему новые силы. Он почувствовал истинное удовлетворение при виде
этого печального замка, распадающегося камень за камнем; при виде этой бесплодной земли, уставшей кормить людей, не имеющих ни любви, ни жалости. Он охотно представлял себе, какая грустная жизнь течет за этими разрушающимися стенами, этими гордыми, развенчанными башнями, всегда дававшими приют только избытку, злому и дикому. Там течет жизнь безнадежнее, чем у нищих, которых иногда все-таки согревает солнце милосердия; там тянется какая-то жизнь вне жизни, затерянная во мраке невозвратного, каж- дая минута которой только увеличивает муку, ускоряя неиз- бежный конец. Ему доставила глубокую и жестокую радость мысль о справедливости всего этого; эта мысль, дававшая ему опьянение возмездием, в то же время вознаграждала его самого за собственную бедность, за всех тех, кто изны- вал в нищете. В его жилах текла народная кровь, с пролетар- ской закЬаской; много поколений его предков с мозолистыми руками и рабски согнутой спиной отложили в эту кровь горечь своих вековых страданий и постоянных протестов, все это внезапно пробужденное от атавистического сна ярко вспыхнуло в невинной, хотя и маленькой душе ребенка, но достаточно большой в эту минуту, чтобы вместить в себе всю неизмеримость любви и неизмеримость ненависти всего человечества. Заметив, что он отделился от своих товарищей, Себа- стьен поспешил присоединиться к ним, охваченный мыслью, что отныне на него возложена миссия, которую он должен выполнить. Ей он посвящал себя, она казалась прекрасной, мужественной, хоть он и не мог ее точно определить, и не различал ни ее цели ни способов ее выполнения. Прежде всего он не мог примириться с тем, что дети выкинули его из своей жизни; теперь он сам выбросит их из своей жизни. Он решил теперь заставить уважать его отца, его воспоми- нания, его нежные чувства, и горе тому, кто осмелится их затронуть. Он не хотел больше быть покорным, что делало его маленьким, униженным, боязливым. Он не желал больше переносить презрение, разные жестокие фантазии, неприлич- ные выражения, не желал быть игрушкой и переносить капризы враждебной толпы, не желал, чтобы она преследо- вала его подобно тому, как собаки де-Керраля преследовали писаря. » i | — Нет, я этого больше не хочу! — громко сказал он, охваченный внезапным гневом, отбрасывая ногой сухие листья, — я этого не хочу. Болорек в это время все стоял на том же месте, продол- жая вырезать свою деревяжку. Двое воспитанников, стоя возле, дразнили его разными шуточками, которые были ни очень оскорбительны ни очень злы. Но Себастьен уже не владел собой. Он крикнул им: 77
— Уходите... я запрещаю вам придираться в Болореку!.. Ведь он вам ничего не говорит. Один из них приблизился к нему с вызовом, сжав кулаки: — Это что? Что ты тут поешь? Ах, ты скобяник! Ах ты паршивый скобянишка! Одним прыжком Себастьен бросился на него, опрокинул и надавал ему несколько пощечин. — Каждый раз, когда ты вздумаешь издеваться надо мною, ты получишь то же самое... и ты... и другие... И пока побитый с жалким видом поднимался, Себастьен продолжал: — Да, мой отец скобяник,—признался Себеастьен... — и я этим горжусь, понимаете вы?., нельзя травить несчастных людей собаками, да! • На шум прибежало несколько воспитанников. Никто не посмел возражать, и Себастьен увел Болорека, делавшего вид, что он ничего не замечает. Идя вместе с Себастьеном при возвращении домой. Болорек оказался на этот раз более разговорчивым. Он сказал: — В следующий раз я вырежу хорошую жичину и сде- лаю тебе из нее палку, а на ней вырежу собачью голову или что-нибудь другое... Знаешь, когда я бываю дома, во время вакаций, папа берет меня иногда с собой, когда ездит по больным... Вот я и вырезал ему ручку для бича... Две берцовые кости, а наверху мертвая голова... Я это видел у него в кабинете на столе, ну и в книгах тоже... Это очень интересно, эти книги... Там есть человеческое сердце, и потом еще... ну как это. Ну, вроде цветов... А здесь в на- ших книгах ничего этого нет. Потом, подойдя вплотную к Себастьену и оглядевшись по сторонам, не подслушивает ли кто-нибудь, он сказал ему шопотом: — Слушай... обещай мне никому не говорить то, что я тебе скажу, ты обещаешь? Так вот, ты знаешь, ведь те- перь царствует император... и царствует он потому, что вос- становил религию... ты это знаешь? Так вот иезуиты хотят его низвергнуть и посадить Генриха V... Это совершенно верно, потому что Жан слышал сам, как иезуиты разговари- вали об этом с его отцом. Так вот я и написал об этом префекту... Нашу школу, наверное, закроют... а потом всех иезуитов убьют, понимаешь, всех. Да! — А ты в этом уверен? — спросил Себастьен испуганно. — Конечно, вот как тебе говорю! — И значит мы, остальные, тогда отправимся по домам? — Ну да. — И уж больше никогда в школу не вернемся? 78
— Больше никогда. Остаток пути они прошли молча. Они видели только, как руки моря охватывают степь, как текут по ней потоки золота, образуя кое-где фантастические озера: где-то далеко эта степь отступала перед начавшимся проливом, образуя какие-то таинственные острова, то чудовищных рыб, то вы- брошенные на берегу барки. Они уже не видели города, где лавки начали осве- щаться, уже не видели больше двух красивых девушек на том месте, неподалеку от школы... Оба предавались мечтам. И мечты их были одинаковы. Они мечтали о приятных ве- щах, о любимых, улыбающихся лицах, внезапно пропавших за открывшейся дверью. Несколько минут спустя Жан де-Керраль подошел к Се- бастьену, пока воспитанники строились в ряды перед входом в комнату для занятий. Он спросил: — Ты видел замок? правда красив? Себастьен не отвечал ничего и смотрел на Жана в упор тяжелым взглядом. Сразу пришли ему на память и этот человек с хлыстиком, и собаки, и писарь судебного испол- нителя. Живо вспоимннлось ему все, что он перечувствовал при виде этих стен, этих башен. Его охватила ненависть к Жану. Ему захотелось крикнуть ему: «Сын убийцы!> — Почему ты на меня так смотришь? — взмолился Жан... — Ты — злой... Ведь это не моя вина, ты знаешь... Папа этого не хочет. А я, я тебя очень люблю... — Твой отец, твой замок, ты... — начал было Себастьен. Начал и остановился, взволнованный и побежденный... Жан стоял перед ним такой грустный, смотрел такими ласко- выми изумленными глазами, что гнев его сразу пропал. Он вспомнил, как тот первый подошел к нему; такой милый, ласковый в то время, когда все отвернулись от него, обли- вали его презрением. Он вспомнил их взаимные клятвы. И смягчившись, почти с нежностью он сказал ему: — Нет... Я совсем не злой... Я тоже, я очень люблю тебя. Себастьен живо интересовался Болореком. Его сбивал с толку этот бесстрастный характер. Его улыбка вроде гри- масы на дряблом и круглом лице вызывала в нем некоторый ужас. Себастьен не знал, должен ли он его бояться или посещаться им. Любил ли он его. Он не мог бы ответить. Себастьена беспокоило, что Болорек не сказал ему еще ни одного приветливого слова. Болорек никогда не играл, не раскрывал рта по целым дням, так что невозможно было вырвать из него пи одного слова. Он беспрестанно резал какой-нибудь кусок дерева или занимался мелкими камеш- ками, которые заботливо собирал во время прогулок. Он был большим мастером на разные мелкие работы, довольно 79
I трудные и сложные: он делал коробочки, вкладывающиеся одна в другую, пеналы,% снасти для корабля; у него были огромные способности к скульптурным работал!: он пре- восходно изображал собачьи головы, гнезда птиц, лица зуавов с длинными, волнистыми бородами, какие бывают на трубках. Но Болорек был дурной ученик, нисколько и не скрывавший своего отвращения к наукам, хотя он имел хорошую память, быстро схватывал предмет, но все это заключалось в теле вялом, слабом, почти уродливом и при- том под личиной идиота. Иногда он резко, без достаточных оснований, как бы желая сбросить с себя это вечное мол- чание, тяжесть которого начинала его давить, говорил, го- ворил без конца. Он бросал короткие фразы, беспорядочные, не законченные, высказывал прямо ужасные вещи, грубые, мучительные. Он излагал сумасбродные проекты поджога школы или ночного побега, с замиранием сердца, через стены по крышам. Иногда он передавал народные сказания, наивные и прелестные, легенды о святых бретонцах, слы- шанные им от матери. А потом вдруг впадал опять в свою обычную немоту. Себастьену казалось необъяснимым это полное равнодушие Болорека к оскорблениям и насмешкам. Когда его травили, даже когда били, он и не оглядывался, а только отходил подальше, совершенно спокойно, никогда не жалуясь и никогда не возмущаясь. В конце-концов эта манера надоедала даже скандалистам, как Гюи де-Кер- даньель. Тогда оставались только маленькие шавки, которые тявкали у него под ногами, зная, что это совсем безопасно. Болорек и Себастьен всегда неразлучные, кончили тем, что совсем перестали говорить друг с другом. Они проводили часы отдыха, сидя под арками, .около музыкального зала и слушая без утомления гнусавые гаммы скрипки, скачущую веселость роялей, строгие раскаты медных инструментов и раздирающие звуки корнет-а-пистон. — Мне хотелось бы учиться музыке, — вздыхал Себа- стьен. Болорек напевал старинный танец с бретонскими сло- вами, скандируя рифмы и покачивая в такт головой. Музыка давала Себастьену серьезное и глубокое наслаждение. Он умолял своего отца позволить ему учиться музыке. Но за уроки музыки следовало вносить дополнительную плату, и г. Рок был неприятно поражен такой просьбой, «стол* не- соответственной серьезному и воспитанному мальчику». Г-н Рок ответил, что музыка является недостойной забавой для мужчины и годится только для женщин, которым нечего делать, да еще .тля слепых, выпрашивающих себе кусок хлеба. Разве он когда-нибудь учился музыке? Уж не хочет ли его сын сделаться бродягой или дудеть на контртрамбоне, подобно Франсуа Мартену, над которым все насмехаются? 80
Как раз в это время компания немецких музыкантов при- была в Перваншер. Все они были грязные, оборванные, длинноволосые, с разбойничьими ухватками, их сильно подо- зревали в поджоге у бакалейщика Ришара. Впрочем, ведь все музыканты, которых он знал, — все голыши!... Это все равно как художники! Разве рисование должно входить в программу мужского воспитания? Разве Наполеон рисовал? Он выигрывал сражения, он создал гражданский кодекс, этот ни с чем не сравнимый памятник, эту Вандомскую колонну современной цивилизации!.. Нет, и сто раз нет! Он понимает так, что его сын должен обучаться только чему-нибудь основательному, еще раз основательному, и всегда только основательному! Он вовсе не намерен тянуться из всех сил ради того, чтобы его сын, его единственный сын, последняя надежда Роков, впоследствии стал бродяжничать по большим доро- гам, с кларнетом под мышкой! Скажите, пожалуйста, му- зыка!.. Рисование!.. Да, что же, он желает быть несчастием своей семьи? Себастьен покорился. Отец его. может быть, и пран. Ведь это верно, оп действительно лентяй, злой ребенок, и ведет себя дурно. Его отвращение к своим обязанностям, его стремление к разным необычным вещам, конечно, составляют его вину, но, очевидно, все это превышает его слабую волю: он только подчиняется каким-то непобедимым силам. Он отдавал себе ясный отчет в том, что со времени вступления в школу он очень изменился. Ведь он жил точно спросонья, в постоянной тревоге, переходя от одного решения к дру- гому и не останавливаясь ни на одном; от восторга пере- ходил к унынию, сегодня возмущаясь, а завтра подчиняясь. Ум и сердце его были всегда в разладе; разные чувства ки- пели в нем и не находили выхода; он чего-то ожидал, чего? Быть может, ему нужен был добрый, ободряющий взгляд? Нужна была твердая рука, которая провела бы его по за- соренным путям его ума? Он ничего этого не знал... Не- смотря на письмо своего отца, он продолжал бродить возле музыкальных зал, в смутной надежде постигнуть тайны этой великой, изумительной, но запретной науки, казавшей- ся ему громадным входом в светлое царство природы и тайн, т.-е. в царство красоты и любви. — Спой мне твою милую песенку, — просил Се- бастьен Болорека. Не отрывая глаз от деревяжки, которую он ковырял кончиком ножа, Болорск запел, прерывая иногда свое пе- ние разными пояснениями: — Понимаешь... дело происходит там, на лайдах... Все они держат друг друга за руки... они уходят и возвраща- ются... На них белые шапочки... их красные юбки украшены • Себмиев Роя 1-я ля. 81
бархатом... А Ломик, сидя на бочке, им играет на волынке... Это красиво... Однако отец Дюмон частенько выгонял их оттуда — Что вы тут вдвоем делаете?.. — замечал он им суро- вым тоном... — Это совсем неприлично, что вы всегда вдвоем. Пошли на двор. Тогда они в огорчении уходили, скитались вдоль изго- роди. Они останавливались у фонтана, забавляясь тем, что отвертывали на несколько минут его кран, а затем опять возвращались под арки, как только замечали, что отец отошел под деревья читать свой молитвенник или сыграть партию в мяч с привилегированными воспитанниками. — Почему это он сказал, что неприлично быть нам вместе вдвоем? — спросил Себастьен, преследуемый этим замечанием отца, в котором он ничего не понимал. — Это потому, — отвечал Болорек, — что в прошлом году накрыли двоих из среднего класса Жюста Дюран и Эмиля Корадек: они делали разные гадости в музыкальном зале. — Какие гадости? — Ну, гадости! И с гримасой отвращения, он прибавил: — Гадости... вот так, как, когда делают детей... Себастьен покраснел, нс решаясь углубляться в слова Болорека. Он подозревал, что тут кроется что-то порочное, что-то гнусное, имеющее отношение к тем вопросам, кото- рыми его осыпал отец Мопзаль на исповеди. Так шли недели за неделями до пасхальных вакаций. Они были прерваны во время карнавала очень веселыми празднествами. Тут были и обильные угощения, и театраль- ные представления, и даже лотереи. При розыгрыше лотерий те, кто не выиграл ничего, должны были перед всеми, на сцене, съесть по тарелки горячего супа, при чем публика смеялась и аплодировала. Был устроен и академический диспут, на котором уче- ники из класса философии с большим красноречием толко- вали о Декарте, пуская в Паскаля разные остроумные и ядовитые стрелы. Были также и концерты, и фехтовальные поединки, целая серия развлечений в исторических костю- мах. Во всем этом Себастьен не находил большого удоволь- ствия, несмотря на новизну всех этих представлений. Больше всего ему нравилось то, что он мог оставаться один с Боло- реком; дисциплина на это время смягчилась, и занятия в классах были прерваны. Была разыграна пьеса Софокла, переведенная на латинский язык отцом Марель, при чем все выступления хора пелись под музыку из Вильгельма Телля, с поправками того же отца Мареля. Обязанности отца Мареля в школе заключались в том, что он должен изгото-
влять стихи на всех языках как веселые, так и печальные, светские и духовные, приспособляя их к воспеваемому со- бытию. Это был толстый добряк, круглый, забавный на вид, всегда готовый посмеяться и которого все очень любили потому, что он один олицетворял собою радость. Его можно было видеть всегда только во время празднеств, когда он, мастер на всякого рода веселые и блестящие выдумки, ра- сточал их в изобилии. А в остальное время, как говорили, он путешествовал. В течение трех дней, пока длились празд- ники карнавала, отец де-Марель, бывший всегда среди воспитанников, обратил внимание на Себастьена. Заметив его печальный вид, его отчуждение от других, он узнал в нем того самого ребенка, который в день своего вступле- ния в школу тогда, под каштанами, так вцепился в его сутану. И Себастьен тоже узнал его. Ему хотелось погово- рить с ним, — но он не осмеливался это сделать, стыдясь своего безумия, особенно в присутствии иезуита. И вот отец де-Марель, в сопровождении отца Дюмон наткнулся на Себастьена. — Так, так, — сказал он дружелюбно. — Почему вы не веселитесь? Отчего вы всегда отдельно, всегда вдвоем, точно больные, когда теперь повсюду праздник?.. Надо смеяться, теперь самое время. И, обернувшись к отцу Дюмон, прибавил: — Он очень мил, этот мальчик... у него очень умные глаза. Отец Дюмон кивнул головой. — Да, по ужасный лентяй! Ох, какой лентяй! неиспра- вимый, характер беспечный... и к тому же в очень дурных отношениях с товарищами, но особенно — ленивец. — Та-та-та, это с такими-то глазами? Просто не умеют за него взяться. Я его узнаю, это маленький Себастьен Рок... Я ручаюсь, что у меня он стал бы работать... Ну, пойдемте- ка, господин Себастьен, дайтс-ка я вас поисповедую. Слова были ласковые и веселые. Они и трогали и заста- вляли смеяться. Для Себастьена они были словно музыка. Глубокий мир сошел в его душу: как хорошо быть с этим иезуитом, совсем, совсем не похожим на остальных, говоря- щим ему такие слова, о которых он только мог мечтать, слова, ему так понятные, одушевляющие его, внушающие доверие. Отец Марель стал расспрашивать с ласковой до- бротой, прозорливостью, все больше захватывая его; с ма- теринской ловкостью он вызывал у него сердечные излияния и доверчивые признания. А Себастьен с радостью отдавался необходимости отвечать на эти распросы, находя для себя утешение в возможности раскрыть свое измученное, слиш- ком одинокое сердце. Мало-по-малу прелестными детскими словами, сначала боязливо, запинаясь, а потом поспешно, »• 83
захлебываясь, он рассказал о своих горестях, своих востор- гах, об испытанных разочарованиях. — Так, так, — перебил его отец, тронутый серьезной наивностью этой страсти, выраженной с такой необычайной силой... — Так... а скажите, чему больше всего хотели бы вы учиться? Скажите-ка мне... — Музыке!.. Это так красиво!.. Ничего нет красивее... Он старался подыскать подходящие слова для выраже- ния того, что чувствовал, и не мог найти, продолжая что-то бормотать и указывая на сердце. — Это — она... подчас она меня так трогает, что я и передать не могу... потому, что... Я буду старательно учиться... потому что., когда я слушаю музыку, я и понимаю лучше и люблю сильнее... — Хорошо, я буду вас учить музыке, я сам, — промол- вил отец. — Я вас буду учить на корнет-а-пистоне... это слав- ный инструмент... вы довольны? а? — Мне еще хотелось бы петь в церкви. — Хорошо, вы будете петь в церкви... и вообще... Эго уж я устрою... А теперь, мой дружок, не будем больше обо всем этом думать... Сегодня нужно смеяться, играть, скакать, безумствовать... Ну, гоп! Но Себастьен, не трогаясь с места, впился в него своими зрачками, в которых светилось опьянение. — Ну, гоп, гоп!.. — повторил отец. Но ребенок повторил умоляющим голосом: — Отец мой... не сердитесь... не браните меня... Мне так хотелось бы вас поцеловать... потому что никто никогда не разговаривал со мной так, как вы... потому что... Но отец с грустной улыбкой дружески потрепал его по щеке и отошел, сильно растроганный, бормоча про себя: — Бедный мальчеиок!.. слишком много в нем нежности!., слишком много ума!., всего слишком много!., в свое время он будет очень несчастлив... Пасхальные вакация обманули все ожидания Себастьена. Он мечтал об излияниях, о бесконечных ласках, о невырази- мом счастье. Из уголка своего вагона он с тревогой наблю- дал возвращение знакомых ландшафтов. По мере приближе- ния к желанной цели волнение все сильнее сжимало его сердце. Уж он узнавал свое небо, более легкое, более глубо- кое, узнавал форму полей, деревья, фермы, на вершине какого-нибудь косогора; сверкавшую среди лугов речку, все эти извилистые дорожки, столько раз им избеганные... Ни- чего не изменилось. Яркое солнце освещало это очарователь- ное воскресенье. Вдруг из-за молодых тополевых побегов внезапно показался Псрваншер. Скученный, расположенный по откосу горы, с домами, громоздящимися один над дрч- 84
гии, он еще никогда не казался Себастьену таким блестя- щим и красивым, столь похожим на разноцветные куски шелка и бархата, развевающиеся по воздуху. Над всем этим господствовала церковь, залитая солнцем, с большой тенью, которая обхватывала ее наискось наподобие пояса. За церковным забором он увидел отца Винцента в своем саду; ему захотелось крикнуть ему: «Это я, Себастьен!> Вот, наконец, он дома. Он сейчас опять увидит все. Отец ожидал его на платформе. Тут наступил всему конец. — Омнибус захватит твой богаж, а мы пойдем пеш- ком, — решил г. Рок суровым тоном. Только что они вышли со станции, как скобяник при- казал: — Слушай, что я тебе скажу, это очень важно. Прежде всего я долго колебался, следует ли тебе сюда приезжать. Сперва я намеревался оставить тебя в школе в виде наказа- ния. Может быть, так бы и следовало поступить. При на- стоящих обстоятельствах тратиться на эту поездку из-за десяти дней, прибавлять новую тягость к тому бремени, ко- торое я несу по твоей милости, ведь это уж слишком!.. Я ведь вовсе нс миллионер, чорт возьми! Если в эту минуту ты находится здесь, то это потому, что я захотел лично переговорить с тобой, урезонить тебя. Я подумал, что я для тебя представляю все-таки больший авторитет, чем твои наставники. Ведь, в конце-концов, отец — все же отец... И я даже льщу себя надеждой — что отец не такой, как Другие. Во время пути встречные узнавали Себастьена. — А... а, это г. Себастьен! Здравствуйте, Себастьен, как вы похудели, как побледнели. — Что вы, — протестовал г. Рок, — совсем нет, о.-i сов- сем не похудел, напротив, он очень лаже толстый. Каково, его сын похудел у иезуитов! Он совершенно не мог допустить такого предположения: это казалось ему оскорблением заведенных там порядков и, кроме того, косвенным упреком его собственной особе. — Это он с дороги, — объяснял он. Он грубо мешал Себастьену принимать приветствия Встречавшихся по дороге, и в голосе его зазвучали необыч- ные раздражительные нотки. — Я доведен до крайности, понимаешь, до крайности. Ты для меня — только источник разных мучений. Вот ви- дишь, благодаря твоей лености тебя не пожелал г. де-Кер- раль. Он боялся пагубного примера для своего сына. Ей богу, это совершенно ясно. Прежде всего, я запрещаю тебе рассказывать нашим друзьям эту неприятную историю, по- тому что я уже везде говорил, что ты регулярно бываешь 85
в этой знатной семье. Это очень подняло бы тебя в глазах всех здешних... Ведь не могу же я теперь от всего этого отказаться. Если кюрэ будет тебя расспрашивать о подроб- ностях, ты ему должен что-нибудь рассказать, и много рас- сказать. Ты расскажешь о подземных тюрьмах в замке, о портретах предков, о каретах с гербами... и вообще ты должен приготовиться, чтобы не ставить меня в смешное положение... ты понимаешь... Ведь у меня есть самолюбие... и я доведен до крайности, я просто издыхаю. И для придания большей убедительности своим горь- ким упрекам он довольно грубо потряс его за плечо. Себастьен был огорошен таким приемом... Уже в самом начале речи все очарование исчезло. Теперь его душила скука. Теперь, проходя по Парижской улице, он находил Перваншер маленьким, грязным и печальным городишком, а обывателей его — довольно противными и грубыми. Он едва отвечал на обращенные к нему со всех сторон привет- ствия. Теперь он с сожалением вспомнил о Ванне, предста- влял себе тамошний лабиринт улиц, тамошние дома с готи- ческими зубцами, с этажами, выступающими один над дру- гим; вспомнил о гавани и о шкуне. — Да, да, я очень опасаюсь, что ты опозоришь мои последние дни. В какое положение ты меня поставишь, если иезуиты, побившись с тобой, отошлют тебя обратно? Ведь я каждый день ожидаю подобной катастрофы... Меня везде спрашивают: «Ну, как Себастьен? Довольны ли вы им? Какое место занимает он в классе?» Я вовсе не хочу иметь вид идиота и, конечно, отвечаю «да». Но ты-то, о чем ты думаешь? И почему ты молчишь? Ты меня понимаешь? Ну, что ты стоишь, как дурак! Неужели ты не понимаешь, что ты для меня — бремя, очень тяжелое бремя! Ты воображаешь, что я богат? А остальное тебя не касается!.. Вот, если бы тебя у меня не было, то я имел бы возможность в нынеш- нем году купить поле у приорства, а оно продавалось за пустяки. И все это я должен добывать торговлей. Ну, ко- нечно... Вот теперь я должен таскаться туда-сюда ради ре- бенка, не имеющего сердца. Ах, как я был глуп! Боже мой, как я был глуп!.. Мне следовало бы оставить тебя здесь, обучить ремеслу скобяника... Но ведь отец — всегда отец... Существует честолюбие... За это я жестоко наказан! Это как с твоей теткой Розалией. Она очень плоха. Ее опять хватил удар. Вот тоже — наследство, на которое не следует рассчи- тывать... А ты тем временем о чем думаешь?.. Учиться му- зыке! Я издыхаю на работе, лишаю себя самого необходи- мого, в то же время от меня все ускользает... А ты? Господин желает учиться музыке! А я — в крайности, крайности! При этих словах они подошли к магазину. Тут Себастьен с удивлением заметил, что над прежней вывеской появилось 86
новое объявление кричащего ярко-зеленого цвета, вырезан- ное из цинка. По этому фону был написан красными готи- ческими буквами девиз иезуитов: Ad majorem dei gloriam ’). — Смотри, — говорит г. Рок. Рисунок облупился... ну, разве это прилично?.. А вот эту витрину я не мог испра- вить к пасхе из-за тебя... А тут музыка, скажите пожа- луйста! Ну, иди в свою комнату, а я останусь поджидать твой багаж... Да, кстати, измени пожалуйста, выражение своего лица. Нет никакое основания посвящать наших со- седей в наши секреты. Эти десять дней вакаций были совершенно невыносимы. Они показались Себастьену целым веком. С раннего утра и до позднего вечера он должен был постоянно выслушивать одни и те же безумные жалобы и столь же удивительные поучения. Сев на этого конька, г. Рок уже не мог остано- виться. Он делал своего сына ответственным за все неприят- ности, случавшиеся с ним. Прямо в лицо он бросал ему язвительные упреки за понижение цен на железо, за разы- гравшийся у него ревматизм, за банкротство одного железника, па котором он потерял 50 франков, за затишье в торговле. Себастьен был замурован в комнате позади ма- газина, такой холодной и мрачной, с постоянными видом па слезящиеся стены, на двор, заваленный отбросами; един- ственным отдыхом были у него часы, когда он делал визиты. Но и они представляли собой своеобразное мучительство, и не менее жестокое: он должен был выслушивать, как отец хвастается его школьными успехами, его частыми посеще- ниями аристократических домов; выслушивать, как ои опи- сывает великолепие замка де-Керраль. А он сам вынужден был, по требованию отца, подтверждать все эти безобразные выдумки, страдая в душе от этого низкого бесстыдства и краснея от стыда. Только дважды получил он разрешение побывать одному у г-жи Лекотель. Но удовольствие видеть .Маргариту тоже было испорчено благодаря тревожному воспоминанию об исповеди. Между ним и его маленькой подругой все время стоял противный, растлевающий образ отца Монзаль. Маргарита была нездорова, и эта болезнь сделала ее еще интереснее благодаря бледности и какой-то обреченности, которая страшно смущала: в ней чувствовалось зависимость всех ее органов, всех движений от неумолимого, пожираю- щего ее полового инстинкта. Отцовский алкоголизм, придав- ший жгучесть крови этой девочке, казалось оставил следы и в ее глазах, таких расширенных, сверкавших лихорадочными искорками, окруженных синеватой тенью — клеймом иных преждевременных опьянений. Себастьен не решался на нее •) Ради вящшей славы божией. 87
смотреть; он не желал, чтобы она его целовала, как бывало. Всякий раз, как она подходила к нему, он испуганно ото- двигался: «нет, нет, не надо». Слова отца Монзаль породили в его душе какой-то смутный соблазн, и он теперь против своей воли, мысленно раздевал это хрупкое тело, такое гибкое и дразнящее, и старался разыскать на нем таинствен- ные места, делающие его запретным и столь проклинаемым. На все ласки изумленной Маргариты он давал один ответ: — Нет, нет! не надо!.. По окончании вакаций он уехал без сожаления. Напро- тив, он наслаждался тем, что находится в вагоне вместе с отцом Дюмон и несколькими товарищами, создававшими своим присутствием атмосферу школы. Почти с наслажде- нием чувствовал он ее, точно освобожденный из тюрьмы арестант, полной грудью вдыхающий в себя воздух свобод- ной жизни. При поспешном поцелуе, которым он только что обменялся со своим отцом, он почувствовал, что между ними что-то лопнуло, безвозвратно умерло. Это его нисколько не огорчало, и он с удовольствием подумал, что скоро опять увидит Болорека, и тот споет ему какую-нибудь новую пе- сенку. Он даже старался вызвать в своем воображении его лицо, когда тот говорит: — Дело было на ландах... вот они приходят... вот они уходят... И еще долго мечтал он об этих странах, о которых пел Болорек. Наступила очаровательная весна. На дворе на деревьях зазеленели листы, а парк в глубине расцветился нежными весенними красками. И Себастьен чувствовал в себе трепета- ние новых соков, прилйв энергии и силы и как бы расцвет всех своих физических и мыслительных способностей. Он стал спокойнее, легче переносил разочарования и мелкие огорчения своего существования, и даже смягчилось его отвращение к урокам. У него стали появляться приступы здоровой веселости, и он даже старался придумать, хотя и безуспешно, чем бы победить непреоборимую безучастность Болорека. В нескольких километрах от Ванна, на берегу Морби- ганского залива, у иезуитов была большая вилла, называв- шаяся Пен-Бок. В теплое время регулярно дважды в не- делю воспитанники отправлялись туда. Там они купались, потом ужинали и весело возвращались домой сосновым лесом, мимо сонных вод озера. Нельзя было налюбоваться видами этого маленького внутреннего моря, заключенного между гористым берегом Аррадона — справа, а слева — холмами Арзона и Сарзо, и имевшего выход в океан по- средством небольшого канала, прорытого между вытянув- шейся стрелкой Локмариакер и четырехугольным мысом 88
полуострова Рюис. Течения бороздили его по всем направле- ниям, оставляя после себя ла голубой поверхности белые следы, как бы тропинки из молока и перламутра. Оно было усеяно множеством островов, из которых одни, как Мона- шеский остров, были возделаны, а другие оставались в диком виде, как остров Гавринис, где друидические храмы взды- мали к небу свои глыбы дикого гранита. Все острова были очень различны, странны на вид; одни казались какими-то сказочными рыбами, поднимающими из поды свои плавники; другие были похожи па какие-то колоссальных размеров опрокинутые кресты; были и такие, которые напоминали все приближавшиеся стадо тюленей среди клокотания морской пены; а еще на иных, представлявших собой сверкающие скалы, частью покрытые приливом, под ослепительными лу- чами солнца вырисовывались выплывающие из воды группы елок, словно букеты на каких-то причудливых черных опа- халах. Это было бесконечное чередование темной земли и сверкающей воды, маленьких озер, бухточек, блистающих пурпуром потоков, точно разделенных землетрясением или вправленных в оранжевую рамку песчаных откосов. Это было смешение световых отблесков, блуждающих лучей и разноцветного пламени, по которому скользили парусные барки, отливавшие кровью на солнце и лиловые на морской пене. Но что Себастьену больше всего нравилось в этой морской атмосфере, гораздо больше, чем калейдоскоп форм и красок, — это необычайная звучность, музыкальная разме- ренность ударов волн. В этих мелодиях он подмечал все- возможные звуки, малейшие колебания звуков: то глухое ворчанье, жалобное, отчаянное, идущее откуда-то из таин- ственных далей, то колыбельные песни, то детскую скачу- щую радость, то шуршащий плеск воды, разбивающейся о прибрежные камни. Но его особенно поражал и приводил в восхищение изумительный хор голосов, то близких, то далеких, то нежных, то грозных. Это был какой-то ни с чем не сравнимый аккорд медных инструментов сверхчеловече- ской силы, это была разлитая повсюду гармония воздушных оркестров и невидимых хоров, поглощенных водоворотами, по сравнению с которой все слышанное им в церкви по во- скресеньям являлось просто детским лепетом. Из этих про- гулок он всегда возвращался немного опьяненным, натыкаясь на деревья, на камни, попадая головой в спины товарищей, весь переполненный музыкальными отзвуками моря. Ошело- мленный всем этим, словно добиваясь еще большего опья- нения, он жадно вдыхал запах иода и водорослей, смешан- ный с ароматом цветущей степи. В такие вечера он засыпал совершенно разбитым, с болезненно утомленным мозгом, и эта усталость была для него приятней всякого бальзама, слаще всякой ласки. 89
Отец де-Марель сдержал слово. Каждый четверг во время вечерних занятий он приходил обучать его музыке. Себастьен с необыкновенным жаром принялся за эту науку, с нетерпением стремясь преодолеть первые азбучные труд- ности. — А когда же я буду петь в церкви? — частенько стара* шивал он. Учителю приходилось его успокаивать. У него появи- лись сомнения, следует ли вводить его в такую область, ко- торая может только усилить мечтательность в этой душе, уже и без того переполненной мечтами, не вредно ли чрез- мерно возбуждать нервную чувствительность и без того слишком восприимчивую. — О, чорт возьми! — говорил он, качая головой. — Вот что, дружок мой. Я бы предпочел поучить вас гимна- стике. Трапеция для вас нужнее. Потом он стал прерывать уроки веселой болтовней, за- бавными рассказами, прогулками в парке, считая, что веселое настроение и побольше движения более всего не- обходимы для этой неуравновешенной натуры, предраспо- ложенной к меланхолии. Ввиду некоторых обеспокоивших его наблюдений, он заметил в один прекрасный день, что взятая им на себя задача для него слишком тяжела. Вообще, как бы он добр ни был, ему приятней было иметь дело с натурами веселыми, среди звонкого и здорового смеха. Тогда он стал откладывать занятия, заменять их и, восполь- зовавшись тем, что началась подготовка к первому прича- стию, он совершенно прекратил уроки. Первое причастие Себастьена ознаменовалось событием, много нашумевшим в школе, о котором и впоследствии еже- годно вспоминали, как о великом проявлении чудесной ми- лости. Подготовка продолжалась девять дней. Это были девять дней молитв, испытания своей совести, религиозных наставлений, столь устрашающих, что они совершенно испортили мистическую поэзию первого причастия, уничто- жили всю сладость прошлой жизни среди товарищей. Но эта подготовка сделала их обходительнее, доброжелатель- нее, заставив их сосредоточиться в себе. Этот предстоящий Себастьену священный акт представлялся ему ужасающим. Разъяснения катехизиса подтверждались разными очень драматическими примерами необычайного счастья, страш- ных наказаний. Там рассказывалась история об одном нече- стивом ребенке, которого сожрали живьем собаки; а другой разбил себе череп при падении с высокого утеса, будучи буквально сброшен в море небесным гневом. А сколько та- ких, которые горят в вечном огне! А с другой стороны, рассказывалось еще о ребенке, который так был напоем счастьем и святостью, что, по выходе из церкви, встретив- 90
шись в приемной комнате со своими родителями, он подал им свой ножик, прося их немедленно его зарезать: «Убейте меня!.. Я вас умоляю!., ибо я уверен, что тогда я прямо попаду на небо». Все это очень волновало Себастьена. Он жил в постоянном ужасе, одержимый всеми демонами пре- исподней, которые поджаривают детские души на кончике вил в пламени, никогда не угасающем. Ежегодно, после испытаний своей совести, следовала общая исповедь. При этом нужно было пользоваться специальными руковод- ствами, в которых в алфавитном порядке шел уж <сающий скорбный перечень грехов, проступков и преступлений. Это было собрание такого позора, такого неизгладимого стыда, что обезумевшие дети сразу почувствовали себя святотат- цами, нравственно прокаженными, чудовищами, а души свои настолько грязными, что никакое прощение не в состоянии их очистить и исцелить. В такие дни их случалось видеть бледными, дрожащими от страха, бьющими себя в грудь, с криком: «Я грешен, грешен! Боже мой, спаси мееня от осуждения! Боже мой, избавь меня от вечных мучений». Некоторые из них падали в нервном припадке; их уносили, укладывали, за ними ухаживали. Жозеф ле Гюадек даже умер от менингита. В таком состоянии чрезвычайной экзальтации находился Себастьен, когда наступил день причащения. Он весь дрожал, горло его сжималось. Опершись подбородком на скатерть, он выжидал своей очереди, охваченный смертельным вол- нением. Скосив глаза, он видел, как священник, неся золо- тую дароносицу и произнося тихим голосом молитжы, кончи- ками согнутых и необычайно белых пальцев от уст в уста подавал святое причастие. Получив его, Себастьен сначала был изумлен. Вместо предсказанного ему неизбежного жара и столь же необузданного экстаза, он ощутил «а своем языке ледяной холод; этот холод проник в его горло, его грудь, разлился по всему телу. Все члены его тела вздрог- нули, и зубы застучали, как в лихорадке. В то же самое время это тягостное удивление увеличилось: он не знал, как ему проглотить святое причастие, — ведь это тело и кровь самого бога. Его язык неловко и совсем непочтительно пере- двигал его по небу. Здесь, склеившись, оно образовало слизистый комок и не могло пройти в горло. Холодный пот выступил у него на лбу и на висках: он считал себя осужден- ным. Бог не принимает его. Он не желает войти в него. «Боже мой, будь милостив, будь милостив ко мне». Но молитва бесполезна. Бог оставил его. Горловая спазма вы- толкнула святое причастие на края губ, этот небольшой ша- рик из теста, покрытый горькой слюной. Тогда несомнен- ность осквернения святыни и невозможность избежать за это должной кары стали для него так очевидны, что у него 91
потемнело в глазах, голова его закружилась, и все закружи- лось вокруг него: и церковь, и священнослужители, и дети в хоре, и свечи, и дарохранительница, вся красная, открытая перед ним, словно чудовищная пасть. И встала перед ним ночь, давящая своей тяжестью, полная ужасов: тут были и скалы, и пропасти, и страшное, всепожирающее пламя, и все это колыхалось, танцовало. Он, однако, не потерял оконча- тельно сознания и, пошатываясь и цепляясь рукой за скамьи, добрался до своего места и упал как бы сложенный вдвое, в припадке совершенного расслабления. И вдруг раздался крик, а вслед за ним — рыданье... Они покрыли голоса хора, бешеный экстаз скрипок и звучное торжество органа. Этот крик был полон такой остроты, в рыдании вылилось столько скорби, что произошло смятение, и служба была прервана. В алтаре священник, коленопреклоненный, испуганно обер- нулся. Все повернули головы по направлению этого крика. Это закричал Себастьен; распростертый у своего аналоя для молитвы, закрыв руками трепещущую голову, подняв плечи как бы для защиты от внутренней бури, он рыдал, рыдал отчаянно. Сильнейшая горловая спазма выбросила святое причастие из его горла вместе со струей слюны, и несчастный в течение нескольких секунд не мог взять его обратно в рот, с лицом, измазанным этой слюной, разбавлен- ной телом Иисуса. Он рыдал таким образом в продолжение всей службы и проповеди, произнесенной отцом ректором. В то время, когда пение благодарственного гимна «Тебя бога хвалим» восторженно оглушало своды церкви, было видно, как Себастьен с безумным видом бил себя в грудь, а из его уст беспорядочным потоком лились молитвы, пла- менные призывы, полные любви и мольбы. Он, продолжал рыдать и тогда, когда перешли в столовую для отцов, где на этот раз был приготовлен обеденный стол для воспитанни- ков, принимавших в первый раз причастие. Казалось, что слезы у него никогда не иссякнут. Его веки были словно открытые раны: он двигался, ничего не замечая, колени его подгибались и приходилось опираться об стены, чтобы не упасть. Он говорил: «Боже, пощади меня... не дай мне уме- реть. Ведь я маленький ребенок, и это совсем не моя вина. Я искуплю мои согрешения... Я буду много трудиться, буду любить моих товарищей и моих учителей, буду носить вла- сяницу, подвергну себя бичеванию, подобно тем великим святым, о которых говорит история и которые были тоже грешниками, а теперь находятся на небесах». — Ваше первое причащение было очень назидательно, мое дорогое дитя, — сказал ему в столовой отец ректор. — Мы очень счастливы. Это будет вашей охраной в жизни, а сегодня это для вас знак прощения. 92
Не отдавая себе отчета, Себастьен слушал и смотрел на этого священника, с такими правильными чертами лица, благородными манерами, такого красивого — спокойной, точно мраморной, красотой; голос его был ласков и мягок, а в глазах святилось что-то сухое, непроницаемое, еще более лукавое и непроницаемое, чем судьба. В течение нескольких недель Себастьен представлял со- бой образец суровой набожности, редкого прилежания. То- варишн считали его между собой за святого и за героя. А потом, когда он заметил, что с ним не только не случилось ничего неприятного после всей этой ужасной истории, а что, напротив, он сделался предметом совершенно неожиданных почестей, очень лестных дружественных отношений, востор- женного удивления, — он принялся размышлять, и в нем закрылось сомнение относительно святого причастия, и отно- сительно отца ректора, и своих товарищей, и себя самого. И вот, хотя еще смутно, явилось у него сознание о проника- ющей всю жизнь иронии, этой великой, всемогущей иронии, царящей над всем, даже над человеческой любовью и боже- ственной справедливостью. И понемногу, незаметно для себя, он уменьшил свое рвение к работе и прекратил свои благо- честивые упражнения. И начались опять сиденья вместо с Болореком под арками возле музыкального зала. — Что ты чувствовал во время твоего первого прича- щения? — спросил он его однажды. — А ничего! — отвечал Болорек. — Гм., а святое причастие?.. Что такое святое прича- стие?.. — Я не знаю... Мой отец тоже дает это самое больным для очищения желудка... Себастьен на минуту' задумался, а потом вдруг сказал: — Ну, спой мне эту красивую песенку... ты знаешь... «Это было на лайдах... Они приходят и они уходят...> Однако по окончании года он, к своему удивлению, получил две награды. ГЛАВА IV. Прошло два года. Со двора для маленьких Себастьен перешел на двор для средних, где порядки были такие же. За это время в школе не произошло никаких значительных событий, кроме одновременного увольнения четырех воспи- танников: им приписывались довольно гадкие деяния, о ко- торых воспитанники перешептывались между собой в очень неопределенных, но негодующих выражениях. А затем про- изошло внезапное исчезновение обеих барышень ле Тулик. Себастьену было грустно не видеть их больше по вечерам, вместе с их матерью, при возвращении с прогулки. Ему 93
доставляло удовольствие присутствие этих барышень-близ нецов, дававшее его еще неопределенным мечтам нечто пре- красное и осязаемое, что служило толчком к пробуждению в нем чистой любви. Одна, к сожалению, умерла от чахотки, а другую похитил офицер. Эти драмы, происшедшие одна за другой, долго были предметами досужей болтовни, и несчастный ле Тулик стал еще больше сторониться от това- рищей. Морщины на его лбу стали еще глубже, пальцы еще более были замараны в чернилах, а сам он, бедный, сгор- бился от непрерывного сидения над книгой. Некоторые, завидовавшие его успехам, довольно жестоко и подло изде- вались над ним. Никто его не жалел, кроме Себастьена, по- тому что он не был ни богат, ни весел, ни проявлял особой ловкости при игре в мяч. К тому же было известно, что он учится у иезуитов даром. Но он не обращал никакого внимания на это равнодушие и насмешки; всегда молчали- вый, одинокий, он только удвоил свое рвение к работе. Себастьен перенес свои привычки, свои восторги, свое отвращение с одного двора на другой. Попрежнему он был близок только с Болореком. Этот последний очень усовер- шенствовался в скульптуре и попрежнему мечтал о поджоге школы и избиении иезуитов. Даже прогулки остались те же: вдоль песчаного морского берега и под скалистыми развалинами пещеры короля Иоанна. Те же периодические праздники, те же обременительные и скучные работы, с ко- торыми он не мог примириться. Однако три года жизни в этом маленьком мирке, среди интриг и лицемерия, приучили его не показывать своих чувств и своих мыслей. Он приучился стыдливо скрывать свои радости и страдания и не выбрасывать перед каждым кровоточащие куски собственного сердца. Не будучи недо- верчивым, он научился следить за своими словами и поступ- ками, в особенности перед наставниками, потому что его откровенность с ними доставляла только минутное удовле- творение, вызывала быстро забываемые обещания. Он ду- мал одно время, что отец де-Марель является полуоткрытой дверью в рай его мечтаний, но эта дверь скоро была грубо захлопнута. Не имея возможности продолжать свои музы- кальные занятия и побуждаемый могучей внутренней силой он нашел в рисовании пищу для своих стремлений выразить каким-нибудь материальным образом, то, что смутно тянуло его к идеалам гармонии и формы, и со страстью отдался этому делу. Один из приходящих учеников принес ему по- тихоньку из дома рисунки разных моделей: головы с очень тонкими и чистыми чертами; испанских погонщиков мулов с выпуклыми икрами, профили разных мифологических бо- жеств, бюсты императоров в лавровых венках, разных дев, облаченных в ниспадающие прекрасными складками одежды; 94
библейские фигуры с амфорами в руках; деревья с красиво переплетенными ветвями. Он копировал эти рисунки, засло- нившись кучей книг и изгородью из словарей от взоров на- ставника-наблюдателя, копировал наивно, наслаждаясь, главным образом, доступными его пониманию формами обычной невыразительной красоты; он предпочитал физио- номии с условно выраженными на них религиозным чув- ством: с большими округленными глазами, полными экстаза, с гладкими прическами, удлиненным овалом лица, неесте- ственными складками костюма. Частенько у него отбирали как самые образцы, так и его не очень искусные копии. Но он обладал изумительной памятью форм и пытался по па- мяти востановить отнятое. Да и вообще лишение его моде- лей, несмотря на всю трудность добывания их, его не обес- кураживало. Он ухитрился воспроизводить по памяти то, что во время прогулок наиболее поражало его, преимуще- ственно какие-нибудь прямые, определенные, красивые предметы, что-нибудь радостное, здоровое. Он еще не на- учился понимать поэзию старины, слабости, кривых линий, всего того, что постепенно стирается и исчезает, того, что заволакивается; ему еще не были понятны ни печаль кам- ней, ни прелесть пустынных, обнаженных пространств, ни худоба человеческого лица, ни его желтая окостенелость — печать горя и нищеты. Он еще не понимал ни всей значи- мости благородных и высоких побуждений, ни величествен- ной красоты исключительного безобразия. Его приводили в восторг ходившие на дворе по рукам тетрадки с запре- щенными стихами и разные запретные книги. Отдельные фразы и целые строфы из них он знал наизусть и с увлече- нием говорил их Болореку в часы отдыха и прогулок. Произведение Виктора Гюго «Для бедных» ему казалось какой-то небесной песнью, небесной музыкой, лучем боже- ственной любви к ближнему, исходящим из сердца самого Иисуса. А некоторые из ямбов Барбье воспламенили его мо- гучим пылом сражений. Для него это было целым откро- вением какого-то нового мира, ослепительный блеск кото- рого привлекал к себе все его инстинкты; но этот мир представлялся ему химерой, был недоступен для охвата его слишком грубой природой человека. А все-таки этот мир существует, и при том вполне реально. А в нем-то и заклю- чается истина, именно там и была высшая жизнь. И какая разница между этим горячим, красочным, животрепещущим языком, насыщающим воздух звуками арф, труб и рожков, в котором каждое слово живет, словно машет крылами, каж- дая мысль соответствует человеческому крику любви или ненависти, — какая разница с холодным, угрюмым, пресмы- кающимся языком учебников, в которых слова порабощены, а мысли точно нарочно расставлены так, чтобы мешать вся- 95
кому желанию узнать что-нибудь, прочувствовать, подняться выше, — подобно угрюмым сторожам, не пускающим в сад, наполненный звуками и ароматами ярких цветов, полный легких птичек и небесной лазури, просвечивающей сквозь переплетающиеся ветви деревьев. Такое открытие, такое вне- запное освещение значимости слова сделало еще тягостнее его уроки. И вот, чтобы легче было их выносить и поскорее забыть, он занялся переписыванием этих стихов и стал еще больше рисовать. К удивлению своем)' он иногда подмечал какую-то таинственную аналогию и тождественность законов между распределением линий в рисунке и сочетаниями рит- мов в стихах. Новые конфискации этих его мараний, этих тетрадок, наказания в виде лишения свободы, частые оста- вления на сухом хлебе не устрашали его, а еще напротив увеличивали наслаждение от этих запретных удовольствии, а это влекло за собой новые преследования. Однако в один прекрасный день он был поражен необыкновенным собы- тием. Когда уже кончились часы отдыха, к нему подошел отец де-Керн, его наставник-наблюдатель, и возвратил ему его тетради. Это был красивый священник с темным и не- проницаемым взором, с несколько ленивой походкой, с ма- нерами, отзывающимися изнеженностью и беспечностью, почти сладострастием. Он наклонился к Себастьену и, обда- вая своим дыханием молодое лицо своего ученика, сказал мягким голосом: — Я возвращаю их вам... Но теперь спрячьте их хоро- шенько, чтобы мне опять не пришлось отбирать. При этом он посмотрел на Себастьена мутным взором, в котором мелькнуло пламя, быстро потухшее под опущен- ными веками. Этот взгляд смутил Себастьена, и он невольно покраснел, словно совершил тайно какой-то проступок, хотя он и не мог объяснить себе причины этого смущения. Себастьен вырос. Черты его стали тоньше, лицо поху- дело, но оно было розовым, точнее бледно-розовым, подоб- но цветку, лишенному солнца. В это время его перехода в юношеский возраст это лицо своим мягким изяществом очень походило на лицо женщины. А его прекрасные глаза были попрежнему глубоки, меланхоличны и мягки. В Перваншере произошли большие перемены. Тетя Ро- залия умерла, не остаазив завещания. Себастьен не был сильно огорчен этим известием, полученным им в письме от отца. Он не очень-то любил свою тетушку, от которой всегда слы- шал только неприятные вещи. Но при своем последнем посещении се он был тронут и почувствовал к ней большую жалость. Старуха лежала без движения, подбородок с же- сткими седыми волосиками был приподнят, глаза полуза- крыты веками; она не узнала его. Она уже ничего не гово- рила и нс чувствовала ничего, что происходит вокруг нес. 96
Ее сочли бы мертвой, если бы не раздавалось размеренное легкое хрипение и не раздувались от времени до времени ноздри, указывавшие на присутствие механической и частич- ной жизни. А около ее постели стояли наклонившись ста- рухи, жадно подстерегая наступление смерти... Вот эта-то обстановка ее последних дней и оставила такое тяжелое воспоминание. Г. Рок совсем не рассчитывал на это наследство. Он проявил приличествующую случаю печаль, соответственную четырем тысячам фанков дохода, которые свалились на него с неба, и нашел, что это очень подходящий момент для прекращения своей торговли. Ему удалось очень выгодно продать свою скобяную торговлю. Потом он построил себе дом в саду, разукрасив последний искуственными гротами, устроив бассейн, где плавали золотые рыбки, и расставив среди газона разноцветные стеклянные шары. Он зажил как настоящий буржуа и заскучал. Теперь он уже был мэром Перваншера, заместителем мирового судьи, и втихомолку питал надежды попасть в члены окружного совета. Однако, несмотря на обилие своих новых обязанностей, он не чув- ствовал себя счастливым в этом новом, пустом доме, имея соседями только мертвецов на кладбище. По старой при- вычке он ежедневно приходил в свой прежний магазин и в продолжение двух часов сидел там около конторки, поджав ноги, положив руки на набалдашник своей палки; благоже- лательно и авторитетно давал он советы, интересовался по- ложением торговли и без конца ораторствовал на всевоз- можные темы. В один прекрасный день он почувствовал необходимость создать себе домашний уют, завести около себя живых существ, то-есть, иметь всегда под рукой таких людей, ко- торые должны были бы выносить его речи, которым он мог бы доверять свои тайные желания, свои честолюбивые мечты, наконец, свои проекты городских реформ. Он серь- езно задумал вновь жениться. Г-жа Лекотель ему очень нравилась. У нес были хорошие манеры, она была хорошо воспитана, и он не мог бы желать ничего лучшего, как ви- деть ее у себя хозяйкой, например, при приеме у себя пре- фекта, во время его ревизионных объездов. И потом, это тоже ведь не шутка — быть наследником бригадного гене- рала в сердцр женщины. Взвесив все основательно, он решился сделать предло- жение своей прекрасной квартирантке. — Я полагаю, — говорил он ей, — что в данном слу- чае все приличия соблюдены. Вы вдова, я тоже вдовец, ваш первый супруг был генерал, а я мэр; таким образом для вас это не будет унизительно. У меня есть известное состоя- ние, честным образом нажитое на металлическом деле. А что 7 Себаопеа Рок 1-е ха. 97
касается моего возраста, — прибавил он галантно, — то вы на этот счет не беспокойтесь. Я всю свою жизнь не был подвержен никаким страстям... Ну, конечно, Что назы- вается, я не молодой человек... но, однако... Впрочем, вы в этом сами убедитесь. Вежливый отказ г-жи Лекотель старый скобяник счел просто стыдливым смущением женщины. Он ответил: — Все будет хорошо, я вас уверяю... Боже мой, ведь я же хорошо понимаю, что в нашем возрасте не приходят в голову разные глупости. Но однако, однако! иногда почув- ствовать себя молодым, — это нс плохо, ведь это украшает жизнь. А потом: вы небогаты, а я бы мог предложить вам весьма приличный дар без всякого ущерба для моего сына... Так вот, подумайте-ка... Так как же, могу ли я вас называть супругой мэра? Г-жа Лекотель была вынуждена отказать ему оконча- тельно. Он был очень рассержен и злился в продолжение нескольких недель. — Что она воображает, таких мэров как я, считают дюжинами что ли? — жаловался он частенько. — Мэр! Это тоже генерал., гражданский'генерал! Между прочим, ради развлечения, он возымел необычай ную идею, конечно навеянную ему соседством с покойни- ками. Посредине кладбища, по прямому направлению от входных ворот, он купил пустой участок земли и окружил его невысокой чугунной решеткой с изображением гирлянд из иммортелей и роз. Затем был выкопан глубокий склеп для одного лица. «Зачем вытаскивать из земли мою жену! объяснил он. Ей и так хорошо на своем месте. А что ка- сается Себастьена, то кто знает, где он умрет». Когда склеп был выкопан, его выложили внутри кирпи- чей, а сверху вымостили каменными плитами; затем был возведен своеобразный четырехугольный памятник из алан- сонского гранита, в виде большого чемодана с выпуклой крышкой. Он не хотел прибавлять к нему никаких украше- ний, никаких символических изображений. — «Солидно, но никакой роскоши, что называется, никакой...». На одной из боковых сторон внизу было устроено отверстие, предна- значенное для опускания гроба. Г. Рок сам наблюдал за ра- ботами, руководил ими с непререкаемой авторитетностью настоящего архитектора и с невозмутимым спокойствием истинного философа. Иногда он прерывал свои технические советы разными афоризмами из-тему о смерти, вроде сле- дующего: «Смерть — это. знаете ли, это вопрос привычки». Однажды г-жа Лекотель пришла на кладбище положить цветы па чью-то могилу: он упросил ее почтить и его памятник. 98
— О, если бы вы пожелали! — сказал он ей со вздохом сожаления. * Он ей показал внутри ограды низкие грядки различной формы, засаженные молодыми зелеными деревцами. А по желтому песку были разбросаны сердца из букса, кресты и чаши из гераннума. Была даже плакуная ива, проливавшая на пустую могилу свои бесконечные слезы. — Не правда ли, это очень мило? бее очень просто. — А вот это прочтите-ка! И очень важно он огласил выгравированную красными буквами надпись на погребальной доске: «Здесь покоится тело г. Жозефа-Ипполита Эльфеж Рок, мэра г. Перваншера, заместителя мирового судьи и проч... и пр., скончался в во- расте . . . , в 18 . . г. Помолитесь за него». — Вы знаете, я сам редактировал эту надпись. Теперь останется только заполнить пропущенные места. Возвращаясь к своей прежней мысли, он повторил грустным тоном: — Ах, если бы вы пожелали... Было бы и два места и две надписи! Бросив грустный и презрительный взгляд на заброшен- ные могилы, на разбросанные кругом маленькие покривив- шиеся кресты над поблекшими цветами, он пробормотал, пожав плечами: — Что делать! вы не пожелали... Что касается меня, то я уверен, что мои наследники не оставят меня без прилич- ного погребения... А ведь это что-нибудь да значит... Г. Рок сам приготовил себе также и гроб. Доски были им тщательно выбраны из старого дуба, очень сухие, солид- ные, испещренные жилками. Он иногда пробовал в него ло- житься в присутствии секретаря мэрии и тетки Цеброн, приглашаемых для консультации. Самому ему очень нрави- лось, то, что лежа в гробу, он мог там свободно двигаться. В течение всего времени, пока г. Рок был занят этим стран- ным делом, он чувствовал себя очень весело, словно ребе- нок. Стругая рубанкам свои гробовые доски, он пел, или насвистывал песенки своей молодости, но никогда нс позво- лял себе никаких шуток, связанных с воспоминанием о смерти, вообще шуток дурного вкуса. Он всегда оставался себе во всем верен. Теперь его письма к сыну уже не были наполнены проповедями; рассказывая ему о городских де- лах, об устройстве для себя могилы и памятника, он со стоическим спокойствием рассуждал о смерти. Когда со &сем этим было покончено, он почувствовал утрату душев- ного равновесия, а вслед за тем пастушила полная душевная прострация. Его захватил страх смерти. Он не мог спокойно, без ужаса проходить мимо своей будущей могилы. Страшно бледный возвращался он домой, при каждом пустяковом ?• 99
ушибе он чувствовал себя больным, посылал за доктором; по ночам просыпался, обливаясь холодным потом, одержи- мый какими-то безотчетными страхами. От этого ужаса он укрывался чаще всего в свою мэрию и старался засыпать Перваншер своими проектами разных постановлений и сочи- нением добавочных сантимов к существующим налогам. ГЛАВА V. Себастьен обещал себе никогда больше не доверяться мнимым и обманчивым проявлениям благосклонности своих наставников. К этому общем)' правил)' присоединилось инстинктивное недоверие к отцу де-Керн, несмотря на явные поблажки и чрезмерную свободу, которую тот стал ому отныне разрешать. Теперь уже не нужно было, как прежде, прятаться за книги и словари для удовлетворения все возра- стающей страсти к рисованию и поэзии. Теперь отец де-Керн не только допускал свободное проявление этой страсти, стоившее стольких наказаний, но и явно поощрял ее. Ко- нечно, Себастьен был счастлив, получив возможность отда- ваться тому, что ему представлялось самым желанным, но он уже не пользовался этой возможностью с такой беспеч- ностью и наивной откровенностью, как это было в отношении отца де-Марель. Напротив, в отношении отца де-Керн он испытывал постоянно какое-то смутное и необъяснимое беспокойство, а по отношению в себе самому — какое-то острое недовольство, точно угрызение совести. Почему угрызение? Он сам не умел себе объяснить этого. Во время своих занятий он не мог поднять глаз от то- питра без того, чтобы не встретиться с устремленным на него взором отца. В этом странном взоре чувствовались улыбка и какая-то томность, отчего Себастьену иногда бы- вало не по себе. Его смущал не толькр этот взгляд, но и белизна его лица, эти полные лени движения, эти ухватки ласкающегося кота. Что это был за взгляд? Чего хотел этот смущенный и жгучий взгляд, слегка прикрытый веками, окруженными синеватой тенью? Этот взгляд равнодушно пробегает по согнутым спнам и склоненным к пюпитрам головам и останавливается исключительно и упорно только на нем. Он так мало похож на взгляды других; в нем скры- вается что-то затаенное и нечистое. Часто приходится Себа- стьену отворачивать свои взоры от этого взгляда, который его околдовывает, погружает в какой-то полусон. Он под- менивает его волю чьей-то чужой волей, расслабляет его ум, лихорадочно возбуждает его тело как-то по-новому, ” все это страшит его. Он пробовал воздвигать между этим взглядом и собой целые стены из книг и развернутых те- 100
традсй, думая задержать, сломить эти магнетические лучи. Однако, не видя его, он еще сильнее его чувствовал; этот взгляд, то давящий и дерзкий, то слегка только задевающий, вызывал холодную дрожь в его теле, какое-то отчаянное щекотанье, и это ощущение напоминало ему, то, что он испытывал при ласках Маргариты. О, эти ручки с синими жилками, такие гибкие и ловкие... Они были проводниками загоравшихся в нем восторгов и муки; их прикосновения жгли его, леденили и терзали. И вместе с этими ручками — ее горячее дыхание, смешанное с терпким запахом точно от молодого зверька; а эти волосы, источавшие словно аромат леса и тонкий, незаметный яд. Вот этот взгляд был как те ручки; он тоже вызывал в воображении что-то страшное я запретное. Но почему же это? Все это одновременно и пугало и притягивало его. В такие минуты он не был спо- собен сосредоточиться ни на какой работе — ни на рисо- вании, ни на стихах; опасаясь, что этот околдовавший его взгляд, подмеченный товарищами, может возбудить их недоброжелательство, он просил разрешения выйти из класса, рассчитывая успокоиться на дворе. Уверенный в без- наказанности, он пропускал полагавшиеся в подобных слу- чаях четверть часа и бродил по соседнему маленькому дво- рику, где одиноко чахла магнолия с бледными цветами. Отец де-Керн разыскал его, одобрил его вкусы, возбу- дил вновь его энтузиазм, и Себастьен живо был завоеван его мягким музыкальным голосом, захватывающе сладким. Все его предубеждения, в сущности только неопределенные, смутные предчувствия, разлетелись и, несмотря на свое решение быть господином своего сердца, он отдался всецело отцу де-Керн, как он и раньше отдавался тем, кто мягко обращался с ним, разговаривал с ним мягким певучим го- лосом. Себастьен мыслил, действовал и вообще жил, руко- водясь только своей чувствительностью: жизнь нервов, жизнь чувства доходила у него до болезненности, до нару- шения физической уравновешенности. Он воспринимал все глубже, чем другие, и воспринимал сразу, всеми своими способностями. Было совершенно достаточно, чтобы одно из его чувств было захвачено чем-нибудь, чтобы все дру- гие чувства тотчас же откликнулись, учетверяя, углубляя полученное впечатление, каждое в отведешюй ему области. Таким образом, когда он воспринимал звук, то одновремен- но с этим пробуждались и соответствующие представления о цвете, запахе, форме, и в таком виде полученное ощуще- ние делалось достоянием жизни его ума и чувства. Особен- ную власть над его умом имел человеческий голос, и он сильно действовал на его волю. Подчиняясь впечатлению голоса, он чувствовал удовольствие или неудовольствие, он любил или ненавидел, он отдавался или отрекался, не ветре- 101
чая в своем разуме противовеса. Он отдался, таким образом,! отцу де-Керн, обаяние голоса которого победило страха внушаемый его взглядом. И вот в продолжение нескольких недель он испытывал необычайную, глубокую безмятеж- ную радость, сильней которой он до сего времени не знал. Отец стал наставлять своего воспитанника в таких предме- тах, которые тому нравились. Сам он был полон разнообраз- ных знаний и обладал всеми качествами, делающими еги уроки наслаждением и вследствие того возбуждающими еще большее рвение. Он открыл ему красоты литературы, о чем тетрадки Себастьена давали только жалкое представление и к чему лишь подстрекали любопытство. Оставив в стороне авторов семнадцатого столетня с их холодной торжествен- ностью и размеренным блеском, он познакомил его и заста- вил полюбить Софокла, Данте и Шекспира. С очарователь- ной ясностью, изящно, с большим чувством он не только рассказывал, но и объяснял их бессмертные творения. Он цитировал Виктора Гюго, Ламартина, Альфреда де-Виньи. Теофиля Готье, прочитывал целые страницы из Шотобриана, и в его устах эти стихи, эта проза казались какой-то ошело- мляющей музыкой, сверхчувственным проникновением, зву- чали еще неслыханной им гармонией. Слушая их, Себастьену казалось, что он качается в каком-то странном гамаке, убаю- киваемый этими звуками, освежаемый легким дуновением каких-то ароматных опахал, в то время как перед нии I бесконечной лептой тянутся фантастические ланшафты, перламутровые и испаряющееся алые леса, колеблющиеся женские фигуры и соблазнительные тени, скорбные души и влюбленные цветы... В противоположность отцу де-Марель, натуре сангвинической, довольствовавшейся только опреде- ленными сильными радостями жизни, шутками, от которых люди хохотали до упаду', отец де-Керн имель склонность к нежной меланхолии, к опьянению и покаянию, безнадеж- ному мистицизму, в котором мысль о любви неразрывно связана с мыслью о смерти, ко всяким предметам одновре- менно нематериальным и плотским. Это наиболее соответ- ствовало тому, что было великодушного и страстного в душе Себастьена, этой маленькой душе, слишком хрупкой для того, чтобы безнаказанно совместить эти резкие противопо-1 ложности и безнаказанно вдыхать этот развращающий яд. Но отец не ограничивался этим. Он давал ежедневно своему нетерпеливому ученику учить наизусть стихи, задавал пись- менные работы; в них он должен был в краткой форме пере- давать свои впечатления от прочитанного и объяснять, почему он считает прекрасной ту или другую вещь. Себа- стьен отдавался этим ежедневным обязанностям с большим жаром, который часто приходилось умерять его наставнику. Отец де-Кери загадочно улыбался, читая эти неловкие, не- 102
правильно составленные фразы, где при неизбежной припо- днятости тона, при подражании и неясности изложения, сверкали искорки самостоятельного, не совсем обыкновен- ного и поэтически настроенного ума. Зная о его любви к рисованию, он ему рассказывал также и о великих художниках, воспламенял его повество- ванием о чудесной жизни Леонардо да-Винчи, Рафаэля, Корреджио, об их близости к государям и к папам, об их божественных триумфах. При каждой подобной беседе при- поднималась немного завеса над какой-нибудь тайной, пол- ной страсти, являлась смелая попытка глубже проникнуть в заповедную область запретных вещей. Себастьен жадно впивал в себя рассказы о том славном и чудесном времени, когда искусство, героизм, милосердие, преступление были украшены обворожительными образами женщин; когда лю- бовь была повсюду, одинаково как под камзолом артиста, так и под тиарой папы; когда умирали за улыбку и предавали себя проклятию за один поцелуй. — Почему у нас ничего не учат об этом в классе, ведь это же все грехи? — Можно все изучать и даже можно все делать, если только любишь бога и святую деву, — отвечал уклончиво отец де-Керн. Лаская своего ученика длинными, гибкими, белыми паль- цами, он прибавил:. — Если вы останетесь таким же милым, я вас обучу еще более прекрасным вещам. Такие разговоры обыкновенно происходили на дворе, в часы отдыха, а также во время прогулок, при остановках на залитом солнцем морском берегу. Кроме того каждый вечер они беседовали у открытого окна дортуара и остава- лись так до наступления ночи; ученик с восторгом слушал тихий голос своего наставника. Был июнь месяц, сумерки и вечера дышали очарованием.. Из садов, с лугов, из лесов несся легкий блуждающий аромат. За темной массой парка еще виднелось пламя закатившегося солнца, а по небу нес- лись маленькие тучки, сливавшиеся друг с другом; наконец стали появляться и первые звезды. Тогда Себастьен возвращался в свою келью несколько взволнованный беседой, с головой, переполненной образами и словами, открывающими ему новый мир. С горящей голо- вой он долго не мог заснуть, перебирая в памяти все им слышанное, пытаясь мысленно восстановить победную кра- соту этих людей, более прекрасных, чем боги, пытаясь во- скресить непостижимый блеск всего этого, более яркий, чем мечты. Однажды наставник свел его в библиотеку для отцов. Сначала он дал ему полюбоваться стеклянными шкафами, 103
где стояли книги, старинные инфолио, в переплетах из овечьей кожи, но все это очень мало заинтересовало Себа- | стьена. Его тошнило от этих толстых томов с противными латинскими названиями, издававших густой запах клея и старой бумаги. Он предпочел рассматривать старинную ко- пию распятия работы Алонзо Кано, помещенную между двумя облупленными и потрескавшимися полотнами, в кото- рых темный налет почти совсем закрыл первоначальные краски. Он с удивлением узнал, что это — две картины Ри- бейры, о котором отец говорил ему с таким восторгом. Не- большого роста, с косыми глазами, брат, с обритой головой, точно у каторжника, подметавший паркет в противополож- ном углу библиотеки, скромно удалился при их приходе. Они остались вдвоем в этой пустой комнате. Отец де-Керн открыл один ящик, вынул из него большую картонную папку и развернул ее на столе. Это был ряд эстампов, воспро- изводящих знаменитые картины эпохи Возрожения: три- умф богородицы, Мария Магдалина, распростертая у ног Христа и целующая их... Отец пояснял каждый эстамп. Мало- по-малу он настолько приблизился к Себастьену, что его дыхание смешивалось с дыханием ребенка. — Посмотрнте-ка на этого ангела, — сказал он. — Он похож на вас... Он так же красив, как и вы... Голос его дрожал. Пальцы его делали неровные движе- ния, перевертывая гравюры. Лицо было очень бледно. Себастьену стало не по себе. Под предлогом тяжелого воздуха в комнате, он вышел. К ужасу своему, он подметил под полз'опущенноми веками тот тяжелый взгляд, который так долго давил его. В эту же ночь он внезапно проснулся на средине очень тяжелого сна... Он видел во сне, что дьяволы несут его в своих косматых лапах. Открыв глаза, он увидел какую-то большую тень, склоненную над его постелью. Это был отец де-Керн. Его бледное лицо было едва освещено спущенными с потолка лампами, перегородка скрадывала терявшиеся во тьме очертания знакомого силуэта. Но Себастьен сразу узнал его по этому незабвенному сверкавшему в темноте взгляду. Одеяло с него было сброшено к спинке кровати, ноги его были обнажены. Он испугался, закричал и выста- вил перед собой щитом руки, как бы с целью закрыться от какой-то неведомой, но неминуемой опасности. — Не бойтесь, дитя мое, — мягко пробормотал ему отец. — Это я... Я услыхал ваш плач, и испугался, не забо- лели вы... Ну, вот и пришел... Вы, наверное, видели какой-ни- будь сон?.. Ну, оденьтесь... Смотрите, как вы взволнованы... Он накрыл его одеялом до плеч и оправил постель с чисто материнской заботливостью. — Ну, вот, оденьтесь и засните!.. Дорогое дитя мое!.. 104
Эти два случая поразили Себастьена и снова пробудили в нем уснувшее недоверие. Почему всякое приближение к нему отца де-Керн вызывает в нем такое замешательство, что-то в роде инстинктивного отвращения, какую-то боязнь головокружения, ощущение чего-то ненормального, похожее на то, какое он испытал, глядя в бездну с высоты утеса? Зачем это он пришел к нему ночью в келью? Зачем он на- клонился над его постелью? . Приведенное им объяснение неестественно, это — вы- думка. Он пришел с каким-нибудь другим намерением, в ко- тором он, быть может, и себе самому не смеет признаться. Но с каким? Себастьен был еще целомудрен, не знал всей нечистоты, гнездящейся в душе человека. Порок лишь мимо- ходом задел его. То, что ему было известно, или, вернее, о чем он смутно догадывался, — все это им было получено на исповеди из бесстыдных вопросов отца Монзаль. Его ум воспринял все это, хотя в форме очень неопределенной, но беспокойной и опасной для его душевной чистоты и девственной наивности. А потом кое-какие грязные выраже- ния, иногда слышанные им в разговорах воспиташшков между собою, хотя и возбуждали его любопытство, но оно всегда оставалось неудовлетворенным, потому что он из боязни доноса и опасаясь поступить дурно никогда не ре- шался ни у кого, даже у Болорека, попросить объяснения этих выражений. Однако у него крепко засели в памяти слова Болорека о двух исключенных товарищах: «гадости, которые совершают, когда делают детей». Хотя он частенько задумы- вался, пытаясь уяснить себе это, но все-таки никак не мог связать мысль о детях с какими-то тайными гадостями, со- вершенными двумя мальчиками. По жизненному инстинкту и в силу полового чутья он знал, что между мужчиной и женщиной существуют какие-то таинственные, но необходимые сближения, которые назы- ваются любовью. Любовь, вечная любовь, воспеваемая поэ- тами с таким жаром! О грустной, но благословенной любви все время упоминалось в заучиваемых им наизусть стихах, звучащих для него точно очаровательная музыка. И всегда то были там поцелуи, объятия, распущенные волосы, обна- женные руки, обхватывающие доведенные до бесчувствия тела; но эти поцелуи целовали только воздух, объятия обни- мали бестелесные образы, распущенные волосы превраща- лись в неосязаемые лучи, руки обхватывали только души. Хотя подобные стихи вызывали в действительности торже- ство счастливой плоти, самая любовь оставалась всегда в нем самом и заключалась в переживании невещественной ра- дости, в умственном опьянении, в небесном наслаждении. Любовь проявилась и в изображении успения богоматери... Иисус был уже мертв и, вися на кресте, истекая кровью, 105
истерзанный, все же сохраняет в себе этот вечный неугаси- мый свет. Любовь проявляется также в том чарующем сму- щении, в том неопределенном возбуждении, которые он переживал при ласках Маргариты, ставших еще чище в ее отсутствие. Любовь же мелькнула, словно видение, в барыш- нях ле-Тулик, она же сказалась и в нежном увлечении фан- тастическими и давно мертвыми существами, о которых рас- сказывал отец де-Керн. Любовь — это своего рода благород- ный расцвет всех способностей, всех чувств, к восприятию красоты и страдания. Он не видел в ней ничего грубо-физи- ческого; несмотря на все волнения своей юности, он был чужд суровой дикой половой борьбы. Но почему же в таком случае к его близости с отцом де-Керн примешивается смутный страх перед какой-то дру- гой, невозможной, грязной любовью? Ведь любовь олицетво- ряется в образе женщины. Не лучше ли ему со спокойным сердцем совершенно отделаться от него, не дожидаясь ката- строфы, для него совершенно неясной, но неотвратимой, к к говорит его инстинкт. Как это случилось, что мысль о каком- то воображаемом преступлении, но в то же время неотвра- тимом, совершенно овладела его воображением, и он никак не может от нее отделаться? Ои стал рассуждать, и все больше убеждался, что он является жертвой ошибки, жерт- вой собственного безумия. Ведь поведение отца совсем не подтверждает таких предположений. Он просто почувство- вал расположение, интерес к нему; ведь он направил его ум по тому пути, о котором он сам мечтал, так можно ли было за это на него сердиться? Он его находит красивым, беспо- коится о его здоровье. Что же тут дурного, разве запре- щается кому-нибудь выказывать свое расположение? Для большей убедительности он вспомнил, что отец де-Керн пользуется репутацией очень благочестивого священника, почти святого. Говорят, что он носит власяницу, подвергает себя бичеванию. Вот поэтому иногда и бывает он так бле- ден, а глаза его, окаймленные темным кольцом страдания, блестят таким странным, мистическим огнем. Несмотря на все эти рассуждения, в нем неискоренимо оставалось сомнение. На следующий день после появления ночью отца, в часы отдыха, Себастьен избегал его и подо- шел к Болореку, с какой-то мальчишеской шуткой. Болорек был молчалив; он вырезал из дерева ящерицу и что-то пел потихоньку, качая в такт головой. На все предложенные ему Себастьеном вопросы он не отвечал ничего, ворчал и пожи- мал плечами. Под предлогом нездоровья в тот вечер Себа- стьен не пошел к окну. Но он видел в щелку в занавеске, что отец де-Керн занял свое обычное место. Опершись на подо- конник, отец смотрел на темнеющий парк, на сады, на дворы, постепенно тонувшие в прозрачной тени. Наступала чудная 106 * •
ночь, когда обычно говорилось так много нежных слов и передавалось столько интересных историй. Себастьену по- казалось, что отец очень серьезен, что он рассержен, а если и не рассержен, то грустен. Сердце у него сжалось. Он стал обвинять себя в неблагодарности, и у него явилась мысль пойти и сейчас же попросить у него прощения.-С наступле- нием ночи отец закрыл окно и стал медленными шагами прохаживаться вдоль кроватей. Все спало. Себастьен долго еще видел мелькание его тени на занавеске, слышал шур- шаниье его сутаны и звон его четок. Потом ему слышалось только дыхание спящих и виделся тусклый свет лампы. Он заснул. Себастьену очень скоро пришлось убедиться, что обще- ство Болорека удовлетворить его больше не может. Осталь- ные же воспитанники казались ему теперь слишком грубы и скучны; они издевались над поэтическими излияниями Себа- стьена. В жизни его как-то сразу обнаружилась пустота. Стало действительно нехватать чего-то существенного, неза- менимого, как хлеб для голодного. И его охватила тоска, еще более тягостная от томивших его сожалений. Он нуж- дался в защуте, в интеллигентном руководителе, в таком голосе, который говорил бы его уму и сердцу, пролил бы бальзам утешительных и чарующих слов. И все это у него было, и притом совершенно неожиданно, у него, столько времени презираемого всеми; а вот теперь он все это оттол- кнул под влиянием каких-то глупых и даже преступных опа- сений, которых он даже определить точно не может. Отец де-Керн не страшил уже больше Себастьена с тех пор, как прекратились их частые беседы. Напротив, Себастьен был удивлен, даже растроган, замечая, что тот оставался к нему все таким же. Ведь он мог бы отомстить за такую гадкую неблагодарность. Ничто не изменилось в доброжелательном обращении этого удивительного и ласкового священ- ника. Себастьен не был лишен ни одной из тех специальных вольностей, какие были ему предоставлены; даже в глазах этого святого человека, взгляд которого стал совсем нор- мальным, не было заметно ни гнева, ни суровости; в этих глазах светилось только страдание, добровольное и яркое, подобное тому, какое светится в бесплодных лицах муче- ников. Себастьен все это видел, полный раскаяния и угрызе- ний совести. Да, да, он наверное носит власяницу, умерщ- вляет свою плоть, раздирает свое тело острыми иглами раз- ных послушаний. Это проявляется в его удрученной походке, в его согнувшемся стане, в землистом цвете его лица. Себа- стьен видел проявление внутренней боли во всем, что так беспокоило его в обращении отца, что оттолкнуло его от него. За все, что иезуит сделал для него, так благородно напитав его своими знаниями, удовлетворив его стремления, 107
за пробуждение в нем всего красивого, высокого и пламен- ного, ему хотелось в припадке благодарности и раскаяния раскрыть складки его сутаны, целовать кровавые раны на его груди, перевязать их. Кроме того, его давила еще и одна эгоистическая мысль. Если теперь отец де-Керн не пожелает продолжать свои уроки, если скажет: «вы мне не доверяли, так вы и не заслуживаете, чтобы я вами занимался», — то ведь для него вернется его прежняя ужасная жизнь, опять наступит время его морального отчуждения, время приди- рок и презрительного обращения наставников, и он снова станет добычей этого давящего воспоминания, снова воца- рится ночь в его душе. Выбрав время, когда отец, вдали от других, прогуливался под деревьями, читая свой молитвен- ник, Себастьен подошел к нему и с пылающими щеками, опустив глаза, заикаясь сказал: — Простите меня, мой отец. Я злился. Я никогда больше не буду. Отец впился глазами в Себастьена, и этот взор точно бурав пронизал его. А затем тоном тихой грусти он сказал со вздохом: — Как -мне было вас жалко, дитя мое... дорогое дитя мое. А потом, помолчав, прибавил, тяжело дыша: — Но милосердный господь услышал меня, потому что вы раскаиваетесь... Он закрыл свой молитвенник и тихо пошел, устраняя красивым жестом мешавшие ему ветви. Себастьен боязливо и покорно шел около него, опустив глаза в землю, испещрен- ную дрожью солнечных лучей. — Не будем больше говорить об этом, никогда не бу- дем, — правда, дорогое дитя мое? — сказал отец. — Нужно забывать обиды... мы даже должны их любить, как любил их Иисус, потому что обиды ведут за собой покаяние, а люди кающиеся нам особенно дороги, и так сладко изрекать слово прощенья... И прибавил каким-то особенным тоном, тронувшим Себастьена до глубины души: — О, маленькая, но беспокойная душа, как она мне ясна!.. Себастьен не решался поднять глаза на отца. Ему каза- лось, что тот при ходьбе совсем не мнет травы своими но- гами, а весь он на ярком свете представлялся таким огром- ным, высоким, каким-то сверхчеловеком, головой своей касавшимся неба. Ежедневные беседы и уроки стали продолжаться по- прежнему. По вечерам они оба сходились у окна, и малень- кий Себастьен стал еще живее испытывать удовольствие от этих обычных свиданий. Ночь увеличивала их 108
таинственность, придавая им значение религиозного празд- нества и чего-то запретного. Отец де-Керн проявил всю свою изобретательность, чтобы сделать уроки как можно привлекательнее. Он имел дар своей речью убеждать и ласкать, вызывать новые мысли, придавать самым отвлеченным идеям незабываемую образность, рисовать людей далекого прошлого в оболь- стительной обстановке своего времени, и это делало их такими яркими, близкими, родственными. Себастьен очень удивлялся, что он так горячо был заинтересован разными историческими подробностями, приобретавшими на уроках отца почти сказочную поэтическую красоту, тогда как на уроках в классе те же самые повествования отталкивали своей сухостью. Его слова все оживляли, одушевляли, придавали всему неизъяснимую прелесть. Его снисходи- тельность была чрезмерна, его жалость распространялась на всех. Его увлечения были введены в такие рамки, кото- рые оставляли широкое место и для других мечтаний. Он был еще более опасен, когда молчал или когда заставлял своими намеками догадываться о чем-либо. Между тем такие слова, как «любовь, грех», бывшие всегда у него на языке, произносились им медленно, с оттяжкой, как будто он смаковал их. Особенно слово «грех» в его устах казалось каким-то странным цветком, обольстительным по своему аромату; и хотя он притворно выражал ужас и отвращение перед ним, оно все же оставалось желанным и чарующим. — Ведь вы теперь уже маленький мужчина, — говорил он Себастьену, — вам надо приучаться смотреть греху прямо в глаза. Чем больше знаешь грех, тем больше его избега- ешь. Он доходил до того, что пускался в откровенности, ка- савшиеся его личной жизни, о том, как долго эта жизнь была посвящена греху. За несколько позорных удовольствий — какое искупление, какие упреки совести. Хватит ли его мо- литв, чтобы изгладить следы этой прежней грязи? — Если я с вами откровенничаю обо всех позорных делах, дорогое дитя мое, так это потому, что мне так хочется предохранить вас от греха, — шептал он, сжимая руки Себастьена своими дрожащими руками — Ах, если бы вы знали, в каком виде грех является перед нами! Весь в цветах, с улыбкой на устах... Если бы вы знали, сколько у него красивых тел, одуряющих ароматов, какие у него соблазны, чтобы нас мучить, нас погубить! Сколько раз мне приходилось дрожать за вас. Для меня было мукой видеть вас с Керралем или с другими товарищами. Я спрашивал себя: «О чем они говорят? Чем они занимаются?» Когда вам случалось во время прогулки отходить в сторону, я ду- мал: «Куда они пошли?» Мне было страшно застигнуть вас 109
врасплох где-нибудь за плетнем или в тени какой-нибудь скалы... Как я оберегал вас по ночам, дорогое дитя мое! Ах, ночи бывают так печальны! Они меня сокрушают. По ночам страсть томится, грех ползет. Да, я сам знаю таких маленьких созданий с прокаженным сердцем, бормочащих такие жгучие слова, от которых покраснела бы святая дева и заплакал Иисус. Доверьтесь мне, откройте ваше сердце. Не скрывайте от меня никакой дурной мысли, никакого нечи- стого поступка... Если вы совершили какой-нибудь позорный грех, не бойтесь излить его перед мной... Ведь это так- хорошо громко говорить о своих ошибках! Иисус так мило- стив, у него столько снисхождения к таким маленьким ду- шам, как ваша! Предлагая совершенно точные вопросы, бывшие до того времени очень боязливыми и неопределенными, он вынуждал Себастьена признаться в разных воображаемых искушениях, воображаемых нечистых помыслах. Ведь и он тоже в свое время был развращен в школе своим любимым това- рищем. О, какой позор!.. А потом. С краской на лице, в ка- ком-то стыдливом замешательстве, с самоунижением, он рас- сказывал о домашней жизни своей семьи, воскрешал такие подробности интимной жизни... Его мать умерла за грани- цей, покинув своего мужа... Отец был гуляка, заводивший наложниц в своем собственном доме... Замужняя сестра, бывало, принимала его у себя полуодетая, в каких-то круже- вах н тряпках, пропитанных духами; она посвящала его в развращающие подробности человеческой любви... Она первая толкнула его в объятия одной женщины, закончив- шей его развращение, начатое еще в школе. Так постепенно скатывался он по ступеням греха, в бездну запретных нас- лаждений... Наконец, бог сжалился над ним... Однажды ве- чером, в самый разгар оргии, божественная милость чудес- ным образом коснулась его. — И вот с тех пор, дорогое дитя мое, я вижу в любви, истинной любви, проявление безмерной любви Иисуса. О, как безумны те люди, которые считают доступными для человеческого существа лишь краткий экстаз, опьянения на короткий срок, тогда как обладание божественным телом Иисуса делает такие восторги бесконечными, невыразимыми. Касаться своими кающимися устами его божественного тела, зияющих ран на его боку, целовать его переломленные члены, ощущать своим смертным телом пламень его небесного тела! Разве можно сравнить что-либо с таким наслаждением? Разве можно мечтать о каком-нибудь ином подобном счастье, ко- торого даже смерть не может уничтожить? Мало-по-малу Себастьен втянулся в эту жизнь, привык к этой расслабляющей, сладострастной атмосфере, где под личиной божественной любви выступает самый обыкновен- но
ный телесный экстаз, чувственное раздражение, всякого рода органическая развращенность. В девственном теле эта атмо- сфера овладевает рассудком, уже несколько загрязненным, и человек постепенно, йезаметно для себя, утрачивает мо- ральное равновесие, здоровье своей души, честность своих инстинктов. Себастьен не сопротивлялся и не мог сопротив- ляться развращению своей маленькой души, насыщенной разным поэтическим бредом и уже начавшей разлагаться под наркозом расслабляющих ласк. В помощь своей глухой, сдержанной, но завоевательной работе, подобно старухе, желающей овладеть мужчиной, отец де-Керн использовал всю природу: и солнце, и густые туманы, море, томные ве- чера, звездные ночи. И он и природа не затрагивали непо- средственно низменных инстинктов ребенка, не будили гру- бых желаний, дремлющих в глубине даже самых чистых сердец. Нет, тут затрагивалось благородство его ума, его вера в идеал, который старались напитать смертельным ядом. Момент был выбран очень удачно для совершения насилия над этой мягкой чувствительной душой, легко впа- дающей в крайности, поддающейся соблазнам, пораженной в самых основах своей жизни. Под влиянием всех этих бе- сед, этих развращающих мечтаний, Себастьен почувствовал, что в нем зарождается какое-то новое ненормальное, часто физическое волнение, словно приступ какой-то серьезной болезни. Кровь в его жилах стала горячее, мускулы стали эластичнее, появились головокружения, обмороки, по но- чам — спазмы, поллюции, как первые признаки наступления зрелости у преждевременно созревших натур. В этот вечер все воспитанники отправились на исповедь. На следующий день утром следовало причаститься, а затем все отправились на поломничество к святой Анне д’Орэй. Это ежегодное паломничество было всегда предметом нетерпели- вого ожидания, оно было вроде пикника. Было девять ча- сов, когда Себастьен вместе с другими запоздавшими това- рищами возвратился из церкви и вошел в спальню. Отец де-Керн в мечтательной позе сидел у открытого окна, опер- шись беспечно о подоконник. Вечер был жаркий; воздух насыщен грозой. Темные тучи заволакивали луну. Вдруг поднялся ветер, задрожали, глухо ворча, деревья парка, словно отдаленные морские валы. Отец де-Керн остановил Ссбастена, подошедшего к своему обычному месту. — Я все думал о вас, дорогое дитя мое, — сказал он, когда другие воспитанники разошлись по своим кельям. — Вы завтра причащаетесь?... Это великий день!.. О, я хорошо помню ваше первое причастие... Как это было трогательно! С того момента я заинтересовался вами и полюбил вас... Вы так мало похожи на всех этих, здешних... Каждую ми- нуту я открываю в вас все новые, совсем особенные ка- 111
чества и я стараюсь их развить, направлять их... Ведь я раз- говариваю с вами, как не говорю ни с кем, и это потому, что вы понимаете, вы чувствуете так, как не чувствуют и не понимают никто из ваших товарищей. Если бы я мог быть единственным вашим наставником, я бы сделал из вас нечто, — думается мне, — нечто очень крупное... Я часто об этом думаю... Ах, как бы мне этого хотелось!.. Он вздохнул и стал смотреть в темноту ночи. В при- роде чувстовалось смятение, небо зыбилось, неслись огромные черные тучи, освещенные с боков и отливавшие металлическим блеском. После минутного раздумья он продолжал грустныьМ голосом:. — Все это так, но вы мне не доверяете... Вы смотрите на меня как на учителя, а ведь я — ваш друг, дорогое дитя мое... друг вашего сердца, вашего ума. всего, что есть в вас, вам даже неизвестное, но известное мне. А, как эго мне обидно! Он замолчал. В спальне наступила тишина. Сильный порыв ветра ворвался в окно, крыша над домом задрожала; сорванные черепицы полетели и упали на двор. Отец де-Керн закрыл окно. — Пойдемте со мной, — сказал он. Он пошел мимо келий, вышел из спални, спустился по лестнице и очутился в коридорах, освещенных слабым светом мигающих ламп; дальше он пересек темные кори- доры, где бледные лучи луны, падавшие на плиты пола, ярко обрисовывали четырехугольники окон. Себастьен следовал за ним без рассуждений. Куда это направлялись они по этому колеблющемуся свету, в этом мраке, в таком одиночестве, в такой глубокой тишине, что едва слышались их шаги? Он даже не спрашивал себя об этом. — Идите тише, — приказал отец. Он тихо продвигался вперед, беспокойно озираясь, с настороженным ухом, на ципочках, нащупывая рукой стены. Себастьен старался сообразовать свои движения с дви- жениями своего проводника. У него не было никакой дур- ной мысли, никакого страха. Он только удивлялся; но ему доставляло удовольствие нтти в этот поздний час по зако- улкам, по этим извилистым лестницам, по этим коридорам, через эти мрачные площадки, где тьма еще гуще, где фонари едва 'Мерцают. Наконец они остановились перед дверью, ко-, торую отец бесшумно открыл. — Войдите, — сказал он. Себастьен остановился те- перь с легкой дрожью, но отец де-Керн взял его за руку, вовлек в темноту и закрыл дверь, тщательно заперев ее на ключ. Себастьен чувствовал в своей руке его руку, теперь влажную и тоже дрожащую. Вот в этот момент он ощутил страх, ужас, смешанный с тоской. Теперь весь пройденный 112
путь показался ему страшным: страшна была и эта тьма, в которой очутился он наедине с этим человеком. Сначала он видел только тусклый свет на полу и на потолке, прони- кавший из окна, сквозь опущенные занавески. Это был какой-то мертвый свет, белый, непрозрачный, словно цвет белья. По этому светлому пятну двигалась взад и вперед тень отца, а вокруг была ночь. Но эта ночь была полна галлюцинаций, так как глаза, привыкнув к темноте, стали различать смутные контуры предметов, какие-то очертания мебели, а дальше в глубине, как будто возле стены, стояло что-то горизонтальное, длинное и строгое, точно гробница. Зачем это там сгоит? Какая дьявольская сила толкнула его итги вслед за отцом и притом ничего не спросив? Если у него не было никакого дурного намерения, то зачем про- явил он столько беспокойства, опасаясь встречи, боясь быть захваченным, точно преступник, идущий на преступление. Что собирается он сделать? Тут пришли ему на память страшные истории об убийствах, и он совсем обезумел. Ему начали представляться наводящие ужас лица убийц, протя- нутые руки душителей, поднятые ножи. На потолке, в свето- вом квадрате, качалась тень отца, точно тень повешенного. Ветер прекратился. Можно было различить далекий, глухой шум, как будто отзвук придушенных рыданий. Отец молчал и ходил взад и вперед. Но его присутствие наполняло эту ночь каким-то сверхъестественным ужасом. Его присутствие сказывалось в каких-то толчках, шелесте, в непонятных стуках. Себастьен слышал, как скрипели замки, дрожало стекло, множество других звуков, причина которых в этом месте наводил страх. Что он там приготовляет? какое му- чение? какую смерть?.. Он принялся думать о прогулках в Пен-Бок, к морю, вспомнил о Болореке; хватался, хотя и безнадежно, за веселые мысли, за успокоительные мечты; пытался уцепиться за все то, что его любило, что могло бы его защитить: за отца, за г-жу Лекотель, за Маргариту. Но все эти видения убегали, исчезали одно за другим, точно птицы, когда их вспугнут, с громкими криками взлетают с высокой изгороди... Он стал задыхаться. Холодный пот покрыл его кожу, ноги дрожали. — Отец мой!.. Отец мой!... умолял он. —- Говорите тише, дитя мое... Нас могут услышать. Этот голос, да еще в потемках, звучал как-то совсем по-другому, был отрывист, сдавлен; это только удвоило страх Себастьена. Могут услышать... Ему очень хотелось, чтоб услышали... Он закричал еще громче: — Отец мой! прошу вас... умоляю вас... отведите меня обратно туда, в спалню... Отведите меня... 8 Себастьсв Рок 1-я кв. ИЗ
— Да, замолчите вы, несчастный... Ну, чего вы боитесь? Отец стоял возле него; он искал его руку и тихо шептал: — Ну, успокойтесь, дорогое дитя мое, нс бойтесь. По- чему это у вас всегда такой страх ко мне? Чем же я это заслужил? Ну, говорите... ну!... Он тихо увлек его в глубину комнаты и посадил на край постели. — Как вы дрожите! Бедный малютка! Вот выпейте не- множко. Это вам будет полезно. Приставив к его губам стакан с каким-то крепким и аро- матным напитком, он повторил: — К;Гк вы дрожите! Пока Себастьен делал несколько глотков ликера, отец чиркнул спичкой по своей сутане и зажег сигаретку. При коротком, но ярком свете ее, Себастьен увидел очень чистую комнату, строго обставленную; увидел белую деревянную мебель, посредине выбеленной стены распятие, а дальше в разных местах — благочестивые изображения. Чистота этой комнаты, суровой, точно монашеская келья, спаситель- ное явление религиозных предметов несколько уменьшило страхи Себастьена. Но эта сигаретка, наполнившая своим ароматным дымом комнату, его удивила. Она после испытан- ных ужасов, возбудила его любопытство, даже развесилила немного, вообще заинтриговала. Отец сел около него и некоторое время молчал. Себа- стьен, немного успокоившись, вдыхал с удовольствием та- бачный дым и наблюдал светящуюся точку в сигаретке, казавшейся во мраке комнаты какой-то сверкающей мухой. — Теперь вы успокоились немного? — спросил отец де-Керн мягким шепотом, едва прервавшим молчание. Вздохнув, он прибавил тоном ласкового упрека: — Зачем вы не доверяете мне? Разве не доказал я вам тысячу раз и тысячью способами, что я вас люблю? Ну, что же вас страшит, дитя мое? Ну, скажите мне... Быть может, этот мрак? Это он поразил ваше пылкое воображение? Бед- ное сердечко, которое я так люблю, со всеми его слабостями... Напротив, разве нс очаровательна эта темнота? А слова, произноимые тихо, шопотом, разве они не кажутся красивее, когда приходят откуда-то издалека? Вы привыкнете к этому, дорогое дитя мое, потомз^ что мы станем часто сюда прихо- дить. И как еще вы полюбите это тихое убежище, вдали от других, вдали от всякого шума... Я буду говорить вам стихи, буду рассказывать красивые легенды из истории. Вы уви- дите, как это изящно: ночь, это уединение, точно в храме, этот мир, словно в лесной чаще, где ничто не помешает... и вот все здесь одушевляется, все оживает, все приобретает краски, все расцвечивается в великолепные цвета тайны и мечты... Бывало сколько раз, когда мне становилось грустно, 114
когда я впадал в отчаяние, когда мне казалось, что сердце Иисуса удалилось от меня, — сколько раз я скрывался в эту комнату!.. Если бы вы знали, дорогое дитя мое, как горячо я здесь молился!.. Какие счастливые слезы проливал я здесь... Это здесь всего живее чувствовал я являвшегося мне Иисуса, здесь припадаю я вполне реально к его плоти, которую люблю ради скорби моей... здесь восторг обожания его — бесконечен!.. О, дорогое дитя мое, если бы вы только знали... Он приблизился к Себастьену, положив свою руку в его. Он тяжело дышал. Слова вылетали из уст раздельно, преры- ваемые нервной дрожью, какими-то гортанными звуками. И все твердил: — О... да!., как я молился!.. Несмотря на свое волнение, Себастьен не мог не заме- тить с некоторым лукавством, что эта благочестивая экзаль- тация и этот пылкий божественный восторг плохо согласо- вались с чисто мирскими удовольствиями курить сигаретки и пить стаканчиками ликер. Это необычайное волнение отца, задевание его ляжек, но особенно его рука — внушали бес- покойство. Эта рука отца бегала по всему телу Себастьена, сначала боязливо, едва касаясь, а потом смелее, нетерпеливо. Она щупала его, обнимала, прижимала к себе............. Теперь Себастьен находился на краю постели, наполо- вину раздетый, со свешенными ногами, чувствуя себя совер- шенно разбитым и в одиночестве. Он — один?.. Да. Он провел рукой около себя — пустота; пощупал постель — одеяло в беспорядке. Он был действительно один. Он чув- ствовал, что члены его словно изломаны, щеки пылают. Голова точно разможжена, тяжелая, как налитая свинцом. В его воспоминаниях был перерыв, какой-то грубой, насиль- ственный ужасный перерыв. Не видит ли он этого во сне? Да, нет, это совсем не сон, потому что и отец тоже здесь. Он там в тени копается в чем-то. Его силуэт быстро двигался по всей комнате взад и вперед, бледный, как смерть, и так отчетливо видный в четырехугольном просвете окна, из ко- торого на полу ложились удлиненные косые световые лучи. И опять слышались те же толчки, то же шуршание, как тогда, при входе в эту комнату... а давно это было?.. Откуда- то издалека глухо доносилось однообразное и печальное завывание ветра, смягченное толстыми стенами. — Выпейте вот это, дитя мое, вам это будет полезно... Звук этого голоса привел его в себя. Он жадно прильнул губами к стакану, который ему поднесли. Жажда у него была ужасная, неугасимая. Он сделал несколько глотков. — Благодарю! — сказал он машинально. Затем опять послышалось прежнее скрипенье замков, такое же дрожание стекла. Потом комната осветилась огнем » 115
спички; это отец закурил сигарепсу, и маленький огонек за- пылал и заколебался в темноте. Себастьен ле чувствовал не- нависти, потому, что вообще у него не было никакой мысли. В его душе не осталось никакого впечатления от всей этой гнусности, только что происшедшей, от этого ненавистней- шего из преступлений — убийства детской души. Он испыты- вал только изнеможение в позвоночнике и страшную жажду; все его тело было словно придавлено какой-то тяжестью, и это ощущение лишило его возможности воспринимать какие бы то ни было впечатления. Но никакого внутреннего страдания он не испытывал. Заметив, что он наполовину раздет, он привел в порядок свое платье и больше не дви- гался. Главное, ему очень хотелось пить. В его ушах стоял непрерывный плеск фонтанов чистой воды на свежих лугах, под висящими ветвями цветущих лиан; он вдыхал аромат сырой травы, он склонялся над каменными крышками ко- лодцев. Так хотелось ему растянуться на кровати, как на мху, и долго, долго спать. Но больше всего ему хотелось не ви- деть этого бледного, лунного света, разделявшего эту комнату пополам, и остаться в темноте, остаться навсегда. Ему было тяжко подумать о необходимости итти назад через эти коридоры, взбираться на эти лестницы, пересе- кать эти озаренные лунным светом площадки, войти в дортуар. Отец подошел и сел возле него. Себастьен почувствовал тяжесть его тела возле своего; он не подвинулся. — Оставьте меня, отец .мой, — сказал он, — оставьте. В этом голосе слышалась печаль, но совсем не было ни ужаса, ни отвращения. Отец ободрился. — Ах, оставьте меня, прошу вас, оставьте меня! Царившая темнота окутывала их обоих и скрывала от него лицо и взгляд «того», и Себастьен решился заговорить. Но он понял, что при свете он лишился бы голоса при одном виде этого человека, ставшего отныне для него невыноси- мым, что он умер бы от стыда, если бы решился поднять на него свои глаза. Его давила мысль, что отныне он обречен постоянно быть в его присутствии. Это навязчивое, всегда живое воспоминание о его неустранимом позоре, — и во* время занятий, и в часы отдыха и прогулок, наконец даже в спальне, где тень отца каждый вечер мелькает на занаве- сках его кельи, — всегда, всегда будет напоминать ему о неизгладимом ужасе этой ночи. Ах, зачем он не послу- шался своих предчувствий? Зачем он дал себя убаюкать стихами, ласками, ядовитыми советами, за которыми таилось преступление? Но что его раздражало, так это то, что он совсем не чувствовал ненависти к нему, он даже не сердится на него; он сердится на себя самого за свое нелепое доверие и непротивление. 116
— Ну, дитя мое, — сказал отец, — надо итти. И цинично, пощупав рукой и убедившись, что Себастьен одет, он спросил: — Вы оправили ваше платье? — Нет, нет, оставьте меня, я не хочу итти.„ не трогайте меня... Да, да, я оправил мое платье. — Но А1Ы не »{ожем оставаться здесь дольше, уже поздно... — Нет, нет, оставьте меня! — Себастьен, дитя мое, дорогое дитя мое, поймите, что это невозможно... — Да, я понимаю, понимаю... Я хочу остаться, оставьте меня... Наступило молчание. Отец поднялся и озабоченно за- шагал по комнате. Он совершенно не предвидел такого упор- ного сопротивления ребенка, оно совсем не входило в его предположения и может его погубить. Перед ним быстро и отчетливо встали те неприятности, тот скандал, который произойдет, а также и возможные последствия всего этого: дисциплинарное наказание, какая-нибудь далекая ссылка, а в случае неподчинения этому он будет выброшен из своей колеи в самые низины человеческой жизни. Однако, что же делать, если Себастьен откажется уйти? Никакие убеждения не подействуют на его потрясенный рассудок, если в нем сломлено самое стойкое человеческое чувство, чувство само- сохранения. Употребить силу? Но об этом и подавно нечего думать. Крики, борьба, — это еще хуже, чем такая безна- дежная апатия. А потом он стал горько упрекать себя за это предприятие, совсем не давшее ему ожидаемого удо- вольствия: «Я думал, что он лучше подготовлен. Следовало бы подождать». Беспокоило его и будущее: «Ну, хорошо, я его отведу назад. А что будет завтра? Ведь этот дурачок способен предать и себя и меня». Сколько приходило в эту комнату других, обольщенных им, как испорченных, так и совершенно чистых, и ни с кем не выходило таких неприят- ных историй! И вот мгновенно, в этой полутьме, где на оскверненной постели корчился от стыда Себастьен, перед ним прошла вереница его жертв, этих маленьких, развращен- ных, лишенных невинности мучеников, то покорных, то удру- ченных, побежденных страхом, или обольщенных удоволь- ствием. А что будет, если утро захватит их обоих, если им будет отрезано возвращение? Ему пришло в голову, на- сколько приятней было бы совершить убийство, если бы только оно было возможно при данных обстоятельствах и в этом месте; как был бы он спокоен, если бы не пришлось ему отдавать отчета за это маленькое существо, такое тем- ное и жалкое, за эту человеческую личинку, в которой даже не расцвел еще столь приятный ему цветок порока. 117
Отец де-Керн подошел к Себастьену. Он сказал ему про- стым повелительным тоном учителя, напоминающего о за- бытом уроке: — А вы помните, что завтра вы должны причащаться? Эффект этой фразы был подобен электрическому взрыву. Себастьен вскочил, дрожа всем телом. Ведь это правда. Завтра, через несколько часов он должен прича- щаться. Теперь он, конечно, не может. Все его товарищи пойдут серьезные, благочестивые, со сложенными на груди руками; все остальные пойдут к святой вечере. Он один, как проклятый, останется на своем месте, обреченный на всеоб- щее призрение, с лицом, носящим печать неизгладимого позора, с телом, издающим запах преисподней. И он снова упал на постель, пробормотав со слезами на глазах: — Но я ведь этого не могу. — А что же вам мешает? — спросил отец. — Но, после того, что вы... после того что я... после этого греха? — Так, дорогое дитя мое, но разве я здесь не присут- ствую? Разве я не могу принять вашу исповедь? — Как, вы? — закричал Себастьен, охваченный ужа- сом. — Вы? Голос отца сделался ласковым и медленным, полным унижения и грусти: — Да, я... ведь я священник... я имею власть дать вам отпущение греха... хотя бы я был недостоин, хотя бы был виновен... Мной не потерян тот священный дар, благодаря которому я могу, как бы ни был я ничтожен, могу даровать мир вашей совести и незапятнанность вашему телу и чистоту вашей маленькой ангельской душе... Я, упавший в глубину ада, я могу вам вернуть рай... Послушайте... Вот сейчас... вот тогда, я не знаю, кто отнял у меня разум... Я поддался какому-то припадку безумия... Не знаю... Бог мне свиде- тель, что намерения мои были благородны... Как ужасны эти внезапные ураганы страстей, которые считаешь побе- жденными годами молитв и покаяния! Он преклонил колена, положил свою голову на колени Себастьена и продолжал: — Я не хочу уменьшать своей ответственности, умень- шать совершенное мной преступление. Нет, нет, я чудовище... но все-таки пожалейте меня... Я у ваших ног, я прошу у вас прощения... Вас ничто не коснулось, вас ничто не замарало, потому что вы дитя, но я, я! Чтобы искупить мою душу, чтобы загладить это преступление... Да и смогу’ ли я это сделать?.. Понадобятся долгие годы искупления! А вот это мое тело, которое я загрязнил, в котором все еще дремал грех, несмотря на посты, на молитвы, на мучения, это тело 118
надо терзать, разрывать жилу за жилой, и я должен это де- лать своими собственными ногтями... Себастьен)' сейчас же представились орудия пыток, куски вырванного щипцами мяса, переломленные кости, по- токи крови, и он закричал, охваченный и ужасом и жалостью: — Отец мой!.. Нет, нет... Я совсем не хочу, чтобы вы все это делали из-за меня... Я не хочу... — Но это необходимо, дорогое дитя мое, — отвечал отец де-Керн тоном обреченного. — И эти муки будут мне сладки, и я их буду благословлять, если только вы меня про- стите и позволите мне очистить вашу душу и внести в нее мир посредством отпущения вам вашего греха, который в сущности не ваш, а мой грех... Я прошу у вас, чтобы завтра во время причащения вы помолились за меня. Себастьен встал. Он решился. Он уже не страдал больше. С опьяненным сердцем, с окрепшим телом, он желал, чтобы свет, яркий свет, исходящий из церкви, внезапно залил эту комнату и очистил ее своими лучами. Теперь он в свою оче- редь преклонил колена, горячо припал к ногам отца и, обли- ваясь слезами, ударяя себя в грудь, стал исповедываться в уверенности, что он этим искупает душу того человека и умилостивляет гнев божий. — Отец мой, я грешен в том, что нарушил целомудрие, грешен, что дозволил себе греховное наслаждение. Я грешен... И в то самое время, когда отец де-Керн простирал свои благословляющие руки, гнусные руки, только что во мраке загрязнившие навсегда душу ребенка, и бормотал «absolve te> *), он подумал: «По крайней мере, он не пойдет теперь болтать об этом с отцом Монзаль». ГЛАВА VI. Путь из Ванна к святой Анне был длинен и скучен. Полу- чалось впечатление, будто он идет по каким-то библейским землям, по пустынным долинам Малой Азии. Рассказывают, будто какие-то древние светила, теперь уже угасшие, иссу- шили, обесплодили, превратили в известь эту почву, состоя- щую из отвердевшего пепла и превращенного в пыль железа. Все, что здесь произрастает, — мрачно и хило; здесь сама вода жжет, как кислота; трава редкая, видны только ржавые листья дикого терновника да розоватые цветы мел- кого кустарника. Инстинктивно ищешь на мертвой пыли отпечатки шагов пророков и следы вековых паломничеств •) Разрешаю тебя от греха. 119
богомольцев. Вот в такой-то обстановке святой Иоанн вы- крикивал свои призывы к покаянию. Проявление религиозных тайн всегда происходило в местах проклятых, обесславленных. У колыбели религии совсем нежелательна была радость жизни, отвлекающая от бога. Религиям всегда нужна тень, ужас скал, безнадежность неродящей земли, небо без солнца, как сон, а по небу про- носящиеся бесконечной вереницей облака, неустанно напо- минающие о грядущем отечестве и покое в небесах. Миновав луга и площадь, занятую огородами, путь идет через пустынные степи, пересекает леса из редких сосен, проходит через молчаливые ущелья, где скалы рушат- ся над бесплодными скатами. Как печальны эти камни, как невыразима грусть этих угрюмых мест, про которые с пол- ным правом можно сказать, что здесь иссякли все источники жизни. Все здесь меньше, все более чахло, более хило, чем в других местах. Получается впечатление, что здесь останови- лись в своем росте и человек, и животные, и растения. Де- ревья, устав расти, совсем маленькие, превращаются в каких- то рахитических горбунов, и здесь же встречаешь стариков, похожих на захиревших детей. При виде всего этого сжи- мается сердце, начинает тревожно работать воображение, и делается так понятно, что для этого несчастного человече- ства, ютившегося в продолжение веков нищеты на этой бес- плодной почве, нужнее хлеба насущного — утешительные легенды и молитвы, отверзающие мистические врата упова- ний. Иногда по дороге встречаются, славно грациозные цветки, заблудившиеся среди грубых степных растений моло- дые крестьянки, сохранившие тип древней красоты с блед- ными лицами, напоминающими лица святых. Медленными шагами проходят они в своих чепцах с четырехугольными крыльями, в разноцветных наколках, прикрывающих вол- нистые волосы, в этих тиковых платьях, с тяжелыми склад- ками, как на готических статуях. Глядя на них, вспоминаешь далекие времена Ван-Дейка, писавшего вот таких дев — с прямым станом, спокойным лицом и длинными скрещен- ными руками. Себастьен следовал за рядами воспитанников, шедших вразброд, нс замечая, кто его подталкивает и куда он идет. После нескольких часов свинцового сна он поднялся с тя- жестью в голове и с тяжестью во всех членах. Он чувство- вал, что его давит ощущение минувшего страдания. Еще не очнувшись от ужасов ночи, он совершенно машинально принял причастие, уделив этому религиозному акту, обычно так волновавшему его, не больше внимания, чем своему туалету... Ночью прошел дождь, гроза разразилась страш- ным ливнем; теперь легкий пар поднимался с омытой листвы, а в степи, где местами сверкали лужицы воды, 120
зелень казалась черней обыкновенного. Утренний воздух понемногу рассеял давивший его душу туман, ходьба рас- правила одеревеневшие члены, и у него явилось сознание действительности. Наедине с собой он привел в порядок свои воспоминания: коридоры, лестницы, комната, светлый четырехугольник окна. Потом момент ужасной муки и все страдания этой незабываемой ночи, — все это он пережил с чувством физического стыда и физической боли... А в де- сяти шагах перед ним шагал отец де-Керн, вне рядов, с молитвенником подмышкой, раскачиваясь с беспечным видом, с очень бледным лицом, но с веселым взглядом и без угрызений. Да, без угрызений! Это было для него со- вершенно непонятно. Он ожидал видеть его таким же удрученным, как он сам, с распухшими от слез веками, с плечами, опустившимися под тяжестью раскаяния. Таким, быть может, он полюбил бы его, и уже во всяком случае пожалел бы. Так вот же нет... Во всей повадке сквозило довольство собой, полное забвение того, что так мучило Себастьена. Отец даже ни разу не взглянул на него, ни на мн нуту не подумал о нем. Шел он с веселым видом, без всякого раскаяния, как будто ровно ничего не случилось, как будто никакого преступления он не совершал, и вды- хал полной грудью утренний воздух и аромат свежей земли. Себастьен просто не мог выносить вида этого же- стокого, противного попа. Он даже хотел было, под пред- логом внезапной болезни, отстать от товарищей. Но потом опустил голову и молча, устремив глаза в спины передних товарищей, продолжал путь. По мере их приближения на дороге увеличилось число богомольцев. Они подходили со всех сторон по степи, изда- лека, отдельными группами, появлялись из ущелий, шли по тропинкам.. На перекрестках встречались переполненные экипажи, повозки с веселым народом, останавливавшиеся У кабачков; этот народ, уже слегка опьяневший от водки и от святой воды, мешал звон стаканов, наполненных черно- смородиновой настойкой, с пением духовных песен. Если бы у Себастьена душа была спокойнее, он залюбовался бы костюмами и головными уборами женщин. Вся художествен- ная история Бретани проходила перед ним в этих неболь- ших кусках батиста, кисеи и тюля: шаловливые наколки, внушительные диадемы, еврейские чалмы, дикие шапочки черкесов, кокетливые токи. Проходили девушки из Сен- Поля, из Пон-Лаббе, в своих странных шапочках, обложен- ных блестящей мишурой; бледные девушки из' Кемперла, с тонкими чертами лица, хрупкие, монашеского вида; сме- лые кумушки из Трегонь и Конкарно, созданные для любов- ных утех; сардинщицы из Дуарнеза, зубоскалки и ругатель- ницы, в бедных вдовьих платках, с узкими плечами; 121
девушки, вылавливающие водоросли из Плогова, с тол- стыми боками и большим животом. Степь повеселела от этих больших развевающихся лент, от живых движущихся цветков, от полета белоснежных птиц, сопутствующих бого- мольцам. Все это нарушало мрачное уединение равнин, уеди- нение серого неба, упорное молчание одиноких камней. Ветер проносил вместе со звуками песнопений, аромат ва- нили от кустов дикого терновника. Все это так украшало, так смягчало суровый пейзаж. Но Себастьен ничего этого не чувствовал, ничего не слышал, ничего не замечал. Возле него шагал Болорек, с праздничным лицом, блестящими глазами, готовый немедленно запеть родные песни. Между проходившими мимо них девушками он узнавал своих зе- млячек по их плоским наколкам на темени, с развивающимися краями, как крыльями. Ущипнув за руку Себастьена, он ему сказал: — Ты только посмотри... Вот эти, — они с моей сто- роны... Это вот такие танцуют в степи и поют... ты ведь знаешь они поют:.. Когда минет мне четырнадцать годов,— Ночи целые я стану гулять, Забавляться, играть, Шутки шутить И любить Милых, Любезных, Как чайки красивых Парней молодых... Но Себастьен не слушал Болорска, а тот все продолжал: •— Ты вот посмотри на этих мальчишек в белых кафта- нах и больших шляпах с воткнутыми в них колосьями проса. Они тоже с моей стороны, эти мальчишки. И он снова начал, покачивая в такт головой: <Когда 1.минет мне четырнадцать годов...» При приближении к святой Анне пришлось замедлить ход и сомкнуто ряды. Толпа все возрастала, задерживаясь у лавочек, продававших освященные медальки, наплечники, пламенеющие сердца Иисуса, маленькие изображения святой Анны и святой девы. Возле лавочек, подбрасывая в огонь сухую степную траву, женщины жарили сардинки и предла- гали разнообразную снедь проходящим. Кислый запах сидра и разбавленного спирта стоял в воздухе, насыщенном тяже- лым дыханием людской массы. Множество самых невероят- ных нищих, покрытых копошащимися насекомыми и заста- релой грязью, старательно подготовленными нарочно для богомольцев, выпрашивали милостыню, напевая духовные 122
X песни. По обе стороны пути на окраинах расположились разные калеки; уроды, выброшенные неизвестно из какой клоаки, выставляли напоказ свои зловонные тела, кошмар- ное уродство, поддельные безобразия, которым нет имени. Сидя на траве или в грязи рва, одни выставляли свои ужас- ные культяпки, опухшие и кровоточащие; другие с гордостью показывали совершенно срезанный нос, губы, изъеденные раком. Были такие безрукие и безногие, которые ползали на животе, пытались отыскать комическую сторону в утрате ими того или другого члена своего тела, рассказывая по этому поводу изобретенные ими отвратительные фантасти- ческие истории. Женщины с изъеденной раком грудью, с иссякшими сосцами кормили детей с головами, раздутыми водянкой; а рядом с ними другие, рыжие, точно какие-то ужасные гномы с потухшими глазами, прыгали на сведенных ногах, превратившихся в отвратительные мягкие, покрытые лишаями, комки мяса. Был момент, когда ряды воспитан- ников приостановились, и Себастьен, увидел справа около себя распростертый на камнях какой-то обрубок обнажен- ного человеческого тела со сведении ранами на груди, покры- той блестевшим гноем точно панцирем, с чудовищно разду- тым водянкой животом, поднимавшимся при дыхании и испещренным сплошными ранами, — словом, увидел груду гниющего разноцветного человеческого мяса, нечто столь ужасное, что почувствовал тошноту и отвернулся. «И все-таки я теперь так же отвратителен, как и эти не- счастные, я тоже предмет ужаса, — подумал Себастьен, — все мое тело покрыто несмываемой грязью...» Обратившись к Болореку, он спросил его боязливо: — А что, я ветушаю тебе ужас, скажи мне?., да говори же... Но Болорек не слушал. Бросив равнодушный взгляд на этих чудовищ, распростертых по откосу дороги, он разыски- вал в толпе своих земляков. Он был счастлив, что опознал некоторых из них, хоть немножко подышал воздухом род- ной степи, мысленно повидался с дорогими ему уголками, где все было полно свободой, ленивым бездельем и деревь- ями, с которых он сдирал кору и делал из нее бантики. Эта светлая радость, отражающаяся в глазах его друга, казалась ему идиотской, и была в то же время истинным мученьем для Себастьена. Она говорила о том, что Болорек со спокой- ным духом предается своим чистым воспоминаниям, а для него навсегда закрыт доступ к этой чистой радости; он не сможет больше мечтать ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем, потому что, при этом на дороге встала бы про- клятая тень, это оскверняющее, вечно гложущее его напо- минание о его гибели. 123
— Да, Скажи Мне, внушаю ли я тебе ужас? — повторил Себастьен. Но Болорек все не слушал. Он унесся мечтами в родные долины и бормотал про себя: «Когда минет мне четырнадцать годов...» В те времена еще не существовало той пышной, но безо- бразной церкви, какая ныне воздвигнута на этой бесплод- ной почве, кажущейся еще беднее от грубой роскоши этого храма; еще не было этой массы обделанного камня, этой гигантской башни, придавившей колоссальную статую святой Анны. Тогда стояла маленькая деревенская церковь неподалеку от кладбища местечка Беченно; она была низенькая и бедная, как и приходившие сюда молиться несчастные люди, согнувшаяся, с по- темневшей штукатуркой; она мало отличалась от окружающих ее домов. Под этими простыми сводами с грубой и неискусной отделкой нельзя было найти ни зо- лота, ни мрамора, ни бронзы, ни горделивых колонн, ни изысканно украшенных алтарей, напоминающих постель куртизанки. Единственная роскошь, единственное богатство составляли покрывавшие ее голые стены —наивные пожерт- вования, сделанные по обету; это были подвешенные фи- гурки кораблей, принесенные моряками, спасшимися при кораблекрушениях, да еще алтарь, соблюдаемый в большой чистоте; там, украшенное всегда свежими цветами и ни- когда неугасимыми свечами, стояло изображение святой нз позолоченного гипса, источавшее на верующих драгоценную иллюзию своих чудес и милостей. Себастьен не мог молиться. В главной церкви, в том же ряду, между скамеек стоял на коленях отец де-Керн, опер- шись руками на аналой для молитвы. Он не видел его, но чувствовал его присутствие, и оно леденило его порывы; отравляло его усердие. Начатая им молитва не доходила до конца; она незамепйэ разлеталась, как дым. И потом ему казалось, что святая отвратила от него свой взор, что она знает все. Пока доилась служба, он устремил свой взгляд на висевший перед ним на цепочке фрегат. Этот маленький, словно детская игрушка, фрегат своими мачтами, распущен- ными парусами говорил ему о далеких плаваньях. Как бы хотелось ему уехать, унестись на этих изящных парусах в какие-нибудь неведомые воды, куда-нибудь далеко, далеко; как бы хотелось воздвигнуть непроходимые горы, целые континенты, моря — между собой и этим человеком, кото- рый осмеливается молиться, может молиться. Он не видит его, но его образ повсюду с ним: он на- полняет его мысли, его молитвы, и свет неба, и тайну лесов, 124
и суровую душу степи, и ночной мрак, и даже взоры доброй матери — святой Анны. Он даже забыл рассмотреть как следует эти простодушные приношения, напоминающие о чрезвычайных и утешительных событиях: об укрощенных львах, о воскрешенных мертвых, о грешницах, просвещенных внезапной милостью. Выходя из церкви в дверях, в давке, Себастьен случайно задел отца де-Керна, и это вызвало чисто физическое раздражение во всем его теле. * После завтрака, устроенного в парке Шартрез д’Орэй, Себастьен почувствовал, что ему со своей грустью нужно куда-нибудь уйти, чтобы не видеть раздражавшей его шум- ной, безудержной веселости товарищей. Даже общество Болорека тяготило его. Он отошел подальше, на небольшой холмик и уселся в траву, опершись спиной о дуб, покрывший его своею тенью. Оттуда он смотрел на товарищей. Одни из них растянулись на земле и спали, утомленные путешествием, другие забавлялись играми. У него в памяти не осталось ничего из того, что он видел сегодня утром, хотя обычно все запоминалось им с большой отчетливостью. Он успел забыть и церковь, и чудотворные источники, привлекающие эту живописную и доверчивую толпу; забыл и ущелье в Лохе с бурлящей внизу, по камням, рекой; и эту дорогу по крутому спуску, с огромной, свисавшей над ней отвесной скалой в виде головы сфинкса; забыто им и Поле Мучени- ков в его трагических границах, с его болотной раститель- ностью, с его солоноватой, жгучей на вкус водой; и тихие аллеи Шартреза, его четырехугольные, окруженные стен- ками небольшие садики, полные тишины и роз; и эту усы- пальницу с белым мраморным надгробием, с отверстием, через -которое при мерцающем свете фонаря можно раз- глядеть груды костей — всех расстрелянных в Ванне и Кибероне. Он не замечал и ничего окружающего его в эту минуту: ни ласкового солнца; ни скудости почвы, ни по- коя этой зачарованной природы, ни этой мечтательной красоты леса, полной религиозного настроения, полной зву- ков, так похожей на глубины вод, в которых блуждают, волнуются, дрожат какие-то прелестные цветы, резвятся причудливые насекомые, и с мягким шуршаньем кружатся и падают оторвавшиеся от чего-то одинокие листья. Так лежал он не двигаясь, как вдруг сквозь листву заме- тил отца де-Керн, тихо шедшего с Жаном де-Керраль. Этот последний казался очень счастливым, а отец что-то гово- рил, делая размеренные, умилительные жесты, которые он лю- бил делать, читая стихи или рассказывая какие-нибудь исто- рии. Эти жесты были так хорошо знакомы Себастьену, что он сам смог бы под них тоже говорить стихи. Они медленно шли краем аллеи, Жан своей обычной подпрыгивающей по- ходкой, с задранной вверх головой, обращенной к спутнику, 125
а отец — раскачивая слегка свое тонкое туловище с обрисо- вывающимися под сутаной толстыми бедрами. Тут Себастьен вспомнил, что он часто встречал их вместе; он вспомнил также, что Гюи де-Керданьель, Ле Тулик и много других, тоже любили гулять с ним и слушать его рассказы, ревниво цепляясь за складки его сутаны. И вот теперь у него явилось подозрение, чего собственно добивается от них отец... Ну, конечно, того же самого... Со своего места он не мог слу- шать, что говорил Керралю отец, но он мог бы наизусть повторить эту яркую, чарующую речь, которой он сам в свое время поддался, которая привела его в эту комнату. В эту комнату пойдет и Жан, если только он там уже не был. «О маленькая беспокойная душа, которая так ясна для меня». Он конечно повторяет это и Керралю своим сладким голо- сом; и ему говорит об его душе, о нежности его души, об ее восторгах... всегда, всегда только о его душе. И в то же самое время он почувствовал какую-то странную, жгучую боль, жалость к этим маленьким жертвам, жалость, смешан- ную с ревностью и удивлением перед этим отвратительным, проклятым, но обольстительным попом... Ревность? К чему? Удивление? Перед чем? Он этого не знал сам. Себастьен старался найти в своей памяти что-нибудь точное, несом- ненное, что превратило бы его подозрение в уверенность. Множество забытых мелких подробностей, разные ничтож- ные, тогда совсем непонятные, факты пришли ему в голову; в то время всему этому он не придавал никакого значения. Конечно, он добивался того же самого... Теперь ему стала понятна подкладка его поведения, стала понятна эта быстрая смена благоволений, предпочтений, разного рода покровительств. Теперь ему припомнилось, что однажды ночью, когда он был нездоров и должен был подняться с постели, при возвращении в спальню он заметил какую-то тень, показавшуюся из кельи Жана, — неподалеку от его кельи. Но эта потревоженная тень, заметив, что кто-то идет по коридору, тотчас юркнула обратно в келью. Но была ди то именно келья Жана?.. Да, потому что проходя мимо, он подметил легкое колебание занавески, закрывавшей ее. А была ли эта тень — отец де-Кери? Несомненно. Хотя все это происходило несколько месяцев назад и, несмотря на то, что эта тень старалась остаться незамеченной, он, судя по ее контуру в освещенной глубине спальни, опознает в ней теперь отца де-Керн. Ему бы надо было тогда вы- ждать, подстеречь эту тень, приложить ухо к перегородке. Не подозревая ничего дурного, он ни о чем не подумал, и решил, что это просто был обман его чувств; то, что пока- залось ему тенью человека, было тенью какого-нибудь дру- гого предмета, или, быть может, просто результатом коле- бания лампы от ветра. Ну, конечно, он добивался того же! 126
Для этой же цели во время купанья отец де-Керн всегда отдалялся с Жаном, обучал его плавать, поддерживал его на воде — с явным и, разумеется, преступным удовольствием. Воспоминания все прибавлялись в изобилии, одно к одному; они терзали, срывали маску лжи с покровов лицемерия. Каждый поступок отца, каждый его жест, каждое слово он объяснял теперь его похотливостью. Его расположение, да- ваемые им отпущения грехов, — все это Себастьен связывал теперь с какими-нибудь грязными интересами. Охваченный этой навязчивой идеей, он соединил теперь всех товарищей в общую массу жертв отца. Разве они не носят на себе таких же позорных клейм от поцелуев этого попа, от его чудовищ, ных объятий? Это бледные болезненные лица, мягкая по- ходка, жалобные глаза в каких-то помятых ресницах, — разве все это не обличает этого позорного пожирателя ма- леньких душ, этого преступного детоубийцу? Желая оправ- дать себя посредством распространения своего позора на всех, наглядно представить всю эту грязь, он стал вызывать в своем воображении разные соблазнительные образы, сладо- страстные сцены, — и совсем обезумел. Окружающий его лес закрылся стенами, день превра- тился в темную ночь. Он опять увидел эту ужасную комнату, эту белеющую в глубине постель, похожую на гробницу, тусклый свет из окна и эту проклятую двигающуюся взад и вперед тень. Он видит Жана, Гюи, Ле Тулик, и всех, всех воспитанников, как они один за другим входят сюда, сначала сопротивляются, а потом отдаются греху. Он слышит их ры- дания, их крики, их призыв, смех, толчки, заглушаемые ужасными побоями, подушками; он видит множество ма- леньких обнаженных тел, слышит как их топчут ногами, слышит хрипенье их маленьких глоток, хруст ломаемых ко- стей, и — все это глухо, придушенно, словно совершается убийство. Потом эти галлюцинации сменяются другими. Другие образы появляются в этой комнате. Растрепанные, пьяные, перепачканные какими-то смрадными ликерами, они с пением танцуют непристойные танцы, с дьявольским сме- хом окружают его, строя бесстыдные гримасы, даже трогают его, и эти прикосновения обжигают, как огонь: «Узнаешь ты нас? Мы — твои минувшие детские годы, годы невинности и чистоты. Как ты тогда нам наскучил, как мы были некра- сивы! Посмотри-ка, как мы милы теперь, когда отец де-Керн открыл нам. в чем заключается наслаждение! Не желаем мы тебя больше, не желаем... Он нас уже поджидает... До сви- данья!»... Появились другие. Эги были в расстегнутых непри- стойно рубахах, они дымили ему прямо в нос сигаретками: «Мы — твои молитвы, твои поэтические увлечения и во- сторги... О, ла-ла!.. Будет с нас, довольно мы побыли в роли душ, а теперь мы отправляемся на свиданье с отцом 127
де-Керн!.. До свиданья!»... Они делали вид, будто онани- руют, и вообще проявляли крайнюю степень полового бе- шенства. <А я!.. Зачем ты .меня избегаешь?.. Зачем ты меня избегаешь?.. Зачем ты отворачивается от моих губок?» Это говорила Маргарита. «Ну, пойдем со мной. Я знаю такое местечко, где цветы так же сильно опьяняют, как дыхание моих уст; где плоды еще мягче и вкуснее, чем мое тело. Я тебя научу там таким штучкам, о которых ты не имеешь понятия... им научил меня отец де-Керн... ты от них только зубами застучишь от удовольствия. Ну, посмотри на меня. Что, красива я в таком виде?» Она при этом поднимала свою юбку и протягивала ему для поцелуя свое обесчещенное и сплошь забрызганное грязью тело: «а потом, вечерком мы пойдем с тобой в лес; там мы спрячемся в темную комнату, я сделаю для тебя мягкую-премягкую постель, а потом упад)’’ на тебя... Хорошо?.. Ты не хочешь?».. Закатив глаза, она нагло притягивала его к себе: «я д.ъм тебе такое на- слаждение, равного которому нет в мире, ты умрешь под моими ласками... Ты не хочешь? Ну, тогда я возвращусь к отцу де-Керн». Себастьен задыхался. Он пытался удержать, схватить Маргариту, но его руки обнимали пустоту. Но эта пустота заполнена совсем другим: здесь все чисто, ясно и спокойно. Он огляделся кругом. День был превосходный. Лес стоял зачарованный. В ногах у него наперстянка поднимала из травы свой стебель с пурпуровыми колокольчиками. Меж деревьев повсюду бегали воспитанники, гонялись друг за другом, карабкались на деревья. Что это с ним было? спал он, видел все это во сне? может быть он и теперь еще видит сон? Себастьян протер себе глаза. От этих сновидений у него остались какие-то клочья, но и они грязнили воскресшую перед ним незапятнанную природу; он еще чувстовал огнен- ный поток в своих жилах, невыносимый жар в груди; он чув- ствовал как вздуваются его мускулы, что наступает какой-то желанный и в то же время страшный припадок расслабления всего его существа. Как бы хотелось ему окунуться в ледя- ную воду, поваляться на чем-нибудь холодным... Он поры- висто выдернул из земли кусок свежего мха и принялся тереть им лицо, вздыхая острый запах сырой земли. — Почему вы одни? Зачем вы отделились от всех, доро- гое днтя мое? При звуках этого знакомого голоса, Себастьен живо обернулся, готовый вскочить и бежать, бежать, бежать. Отец де-Керн стоял слева около него, прислонившись к стволу дуба и покусывая какую-то веточку. — Вы спали?.. Вы утомлены?.. Вы страдаете? — спросил он нежным голосом. 128
Сначала Себастьен нс отвечал ничего... Потом он по- чувствовал, как вспыхнули его щеки, как его горло перехва- тило от гнева; — Уходите, — закричал он. — Не говорите со мной... Не разговаривайте со мной никогда... Или, иначе я все рас- скажу.» Да, да, я расскажу... Уходите... — Успокойтесь, дорогое дитя мое, успокойтесь... Ведь вы очищены от греха, и вы меня простили... Я так несчастен!.. Эти слова падали на Себастьена точно капли раскален- ного масла. — Нет, нет, не говорите со мной... никогда... потому что... И проворно вскочив, одним прыжком он очутился в чаще ветвей, точно молодая козочка.* Наступило время итти домой. Шли сокращенным путем по проселку. Себастьен и Болорек шли молча, а сзади них Жан де-Керраль все время болтал со своим кампаньоном. — А ты знаешь, сегодня утром у святой Анны случилось чудо? — говорил Жан. — Да, большое чудо... Это мне рас- сказал отец де-Керн... Три дня назад прибыл на покло- нение к святой Анне один бельгиец и остановился на посто- ялом дворе. Хотя он был болен, но совершил путь пешком. Только что он вошел на постоялый двор, как сейчас же и умер. Ну, хозяин послал сначала за священником, а потом за доктором. А бельгиш умер по-настоящему. Пришел свя- щенник, прочитал молитву святой Анне и ушел. На следую- щее утро, когда надо было класть его в гроб, вдруг бельгиец встает и говорит: <Я был мертв, а теперь я воскрес!> — н потребовал себе есть! Да, так вот что произошло... А пока этот бельгиец лежал мертвым, в его комнату пробрался жулик, так какой-то нечестивец, обшарил его платье и вы- тащил его портмонэ с деньгами; деньги взял себе, а вместо них положил маленькую медальку святой Анны... Он, ко- нечно, сделал это в насмешку. И вот в ту минуту, когда бельгиец воскрес, этот жулик внезапно умер... Но что всего любопытней, так это то, что украденные у бельгийца су превратились в серебряные монеты, а серебряные стали зо- лотыми... Таким образом этот бельгиец стал очень богат. — А я знаю шутку еще лучше, — возразил компаньон Жана. В прошлом году пришел к святой Анне из глубин Персии како-то персианин... Конечно, он — ни слова ни по французски, ни по-бретонски... И никто не знал, чего соб- ственно ему нужно... Только вот кому-то пришла в голову мысль положить ему на язык медальку св. Анны, освящен- ную архиепископом Рейнским. И сейчас же этот персианин заговорил по-бретонски... Знаешь, я сам эти видел, сам... а он теперь служит швейцаром в семинарии... Ну, а что ты просил дтя себя у нашей матери с». Анны? 9 Себастьен Рок 1-я кн, 129
— Я молился о том, чтобы был восстановлен король Генрих V, потому что тогда моему папе вернут двадцать тысяч франков, писаря судебного исполнителя посадят в тюрьму, а у его отца отберут ферму, которую он купил из земли национального фонда... А ты что? — А я просил у святой Анны, чтобы мне дали первый приз по гимнастике. Потом они заговорили о св. Тюжане, исцеляющем от бешенства, н о св. Иве, помогающем морякам. С вершины Понзальской возвышенности влево, по на- правлению к Ванну, открывается широкий вид. Тут рас- стилается мрачная равнина, с волнистой поверхностью, перерезанная кое-где оврагами и поросшая запушенным ле- сом, удобными для устройства засады. Поля окружены скатами валов, высоких, точно крепости. Вправо тянете т степь, вплоть до слияния речек Бадена и Доре, степь чер- ная, изрезанная естественными траншеями, с ровными площадками; эти площадки защищены точно окоп .и складками почвы и нависшими скалами, наподобие крепостей. Резко перервав разговор, Жан обвел рукой открыв- шийся вид. Он сказал: — А ведь здесь можно будет их подстрелить? — Кого это? — Да синих... Ах, как мне хотелось бы быть офице- ром, когда они сюда придут... уж я б им тут задал! Переходя на другую тему, он обратился к Болорску, который шел перед ним, тяжело ступая своими раскорячен- ными ногами: — Ну, а ты о чем просил святую Анну! Болорек, не удостаивая обернуться, только пожал пле- чами и употребил неприличное выражение. — Вот, что я просил, — сказал он. Жан завопил печальным голосом: — Ах, это очень дурно, очень... ведь это святотатство... я тебя очень люблю, но ты все-таки заслуживаешь того, чтобы я сказал об этом отцу де-Керн... Они замолчали. Разговоры, при начале пути очень оживленные, понемногу стихали. День был очень томитель- ный. Теперь они тащились, тяжело шагая по твердой почве, бессильно опустив наклоненные вперед плечи. Себастьен не мог никак ни обрести душевный покой ни заглушить огонь, сжигавший его тело. Яд заключался в нем самом. Он проникал все его существо, не давая ни одной спокойной минуты, чтобы он мог собрать остатки покида- ющего его рассудка. Галлюцинации продолжали его пре- следовать, скользя с головокружительной быстротой. Несмотря на все свое желание оказать сопротивление на- 130
пору этого внутреннего сжигающего его пламени, он чув- ствовал ежеминутно, что в его организме больше всего потрясена и парализована его воля. Он пытался останавли- вать свое внимание на предметах, находящихся перед гла- зами, но эти предметы сейчас же превращались в какие- ни- будь грязные образы. Он пробовал закрывать глаза, но тогда подобные образы увеличивались в числе и станови- лись ярче. Они перебегали с одной стороны на другую, с циничным видом, в одиночку, или похабными группами, исчезали и вновь появлялись без конца, в еще большем числе. Он стал было молиться, умолять Иисуса, святую деву, святую Анну, одной улыбкой своей совершавшую чудеса, но и они представлялись ему в форме дразнящих, обнажен- ных фигур. Это отвратительное искушение давило его, про- никало в его мозг и раздирало его тело острыми когтями. Если бы, по крайней мере, он мог кому-нибудь сказать об этом, опереться на сердце истинного друга, освободить себя от этой ужасной тайны. Двадцать раз на языке был у него этот секрет; он готов исповедаться, готов кричать об этом Болореку, но его удерживал стыд, останавливала беспечность и насмешливая грубость его друга. Воображая, что Болорек кое о чем догадывается, и надеясь, что тот первый начнет его расспрашивать, он попрежнему ограни- чивался только вопросом: — Скажи мне, внушаю ли я тебе отвращение? — Отстань, ты надоел, — отвечал Болорек, сделав- шийся мрачным с тех пор, как перестал видеть развеваю- щиеся головные уборы своих землячек. Себастьен попробовал, хотя и безуспешно, отвлечь свои мысли от той среды, живя в которой он совершил свой грех, и старался найти покой, вспоминая свою прежнюю спокой- ную жизнь. Он стал думать о Перваншере, стал вспоминать, какой он был прежде спокойный, сильный и веселый ребе- нок; вспоминал об этих избеганных им вдоль и поперек до- рожках, о лесе, о реке, столь обильной раками. Вспомнил он и своего отца, с его смешным красноречием, с шутовской торжественностью его жестов, с его цилиндром, шелк кото- рого с каждым годом стирался все больше и больше; пред- ставил себе отца в этом цилиндре, — живую карикатуру, выскочившую из какого-нибудь старинного журнала. Он вспомнил Франсуа Псншлра в его печальной мастерской, вспомнил тетю Розалию, — полуживую на своей большой белой постели, окруженную старыми ведьмами, с нетерпе- нием ожидавшими ее смерти. Но все эти воспоминания, — веселые или грустные, — быстро пропадали. Оставался один только образ, господствовавший над всеми, поглощавший их, — это образ Маргариты. Но не прежней реальной Мар- гариты того времени, уже и тогда смущавшей его, и таин- 131
ственной в своем балахончике с бесчисленными складками и коротенькой юбочке, как полагается девочке;'нет, — другой фантастической Маргариты, как она ему представлялась то- гда, в лесу, Маргаритой отца де-Керн, раздетой, преступной, насилующей; это чудовище бесстыдства, с губами, заражен- ными грехом, с руками, несущими проклятье. И вот, отчаяв- шись в возможности отогнать от себя эти навязчивые образы, он кончал тем, что незаметно для себя всецело отдавался их власти. У пего теперь совсем пропал прежде мучивший его стыд, внушаемый ими, пропали упреки совести, л за то, что он их слушает, ужас от их пламенных прикоснове- ний, от их похотливого дыхания. Он даже стал упрекать себя за то, что так сурово оттолкнул от себя отца де-Керн, стал с сожалением вспоминать об его комнате, стал надеяться на возвращение туда, чтобы остаться там и вполне удовле- творить клокотавшую в нем страсть к сладострастным на- слаждениям. Он с удовольствием представлял себе, как он теперь будет смел при свидании с Маргаритой, представлял ее будущие ласки, ее объятия, незнакомые ему формы се женского тела. — Ты знаешь, как все устроено у женщин? — спросил он у Болорека. Болорек, недовольным тоном, но совсом не удивленны!! непредвиденным вопросом, промямлил: — Ну, как у всех людей. Только у них растут волосы подмышками.. — Неужели? А ты никогда... Он так и не кончил вопроса. С нетерпением стаз он до- жидаться наступления ночи, чтобы остаться одному в своих 4 перегородках, одному со своими образами. На следующий день после утреннего звонка занавески Себастьена все не открывались. В его келье не было заметно никакого движения. Отец де-Керн, делая обход, заметил это, открыл занавеску и увидел, что ребенок, в рубашке стоит на коленях возле своей постели и спит глубоким сном. Он, должно быть, был захвачен сном во время молитвы, потому что его сложенные руки еще не были разъединены. Голова его покоилась на одеяле, смоченном еще не высохшими слезами. — Бедный малютка! — подумал священник и сердце его сжалось. Он не стал его будить, чтобы, открыв глаза, Себастьен не увидел ненавистного ему человека. Он потихоньку за- крыл занавеску. В это время по спальне проходил один брат. — Уложите в постель этого ребенка, — приказал отец... — Он нездоров... И скажите ему, чтобы он хорошенько заснул... 132
ГЛАВА VII. Маленькая комнатка на чердаке под крышами. Глубокое молчание; сюда не проникает шум школьной жизни, задер- живаемый стенами, дворами и высокими зданиями. Узкая железная кровать за узкими белыми занавесками; в про- стынке между двумя окнами стоит что-то в роде стола-бюро, а на нем бумага, чернильница и двухтомное описание путе- шествия в Тибет отца Гюк. На камне гипсовая статуя святой девы. Такова эта комната... Вот уже около часа в ней находится Себастьен, отделенный от своих товарищей и приведенный сюда маленьким, костлявым и желтолицым братом, потрясающим клю- чами, как настоящий тюремщик. Себастьен с уди- влением рассматривает мебель и боязливо прислушивается к тишине. Вскоре другой брат, на этот раз очень толстый, приносит ему обед. Но тщетно старается Себастьен узнать у него что-нибудь. Этот брат делал только таинственные жесты и безмолвно удалился, заперев дверь на замок Была половина первого, время, когда воспитанники выходят из ст оловой и начинаются часы отдыха. Маленький узник отво- рил окно, стараясь ориентироваться. Со всех сторон горизонт был загражден крышами, а также печными и черными метал- лическими трубами. Наверху было молочного цвета небо, с прорезью блед- ной лазури, а внизу шел ряд окон по какой-то серой стене; двор внизу казался еще печальнее, еще сырее и темнее, чем колодезь; по этому холодному двору шныряли служители в скуфейках и в грязных фартуках, трепавшихся по ногам. А нот где-то слева послышался неясный отдаленный шум. Ну, это воспитанники играют на дворах. Сердце сжалось у него и он глубоко вздохнул. Тут он вспомнил о Болореке; тот же желтый и костлявый брат приходил и за ним, и тоже увел его куда-то. Где оп теперь может быть?.. Если бы можно было его повидать. Он пробежал взглядом по окнам, что перед ним, по эти окна темны и совершенно не пропу- скают света. Очень заинтересованный всем этим, он сел около стола и, опустив голову на руку, задумался. Он никак не мог понять, что это с ним произошло... Почему он здесь? У него было какое-то смутное предчувствие, что отец де-Керн приложил свою руку к этому делу. Но «каким обра- зом? Размышляя таким образом, он заметил, что на столе вырезаны перочинным ножиком какие-то слова, замазанные потом чернилами. Это были молитвы и разные призывы, на- половину стертые. Себастьен прочел: «Боже мой! будь ми- лостив ко мне и дай мне силу вынести твое правосудие». А потом еще: «Боже мой, я согрешил, я должен нести наказа- ние, но пощади моих родителей. О, мой дорогой папа, о моя 133
дорогая мама, о, дорогие мои сестренки, простите, что я вам причинил столько горя». И еще «Мса culpa, mea culpa, mea maxima culpa!» *)• Все эти молитвы были подписаны большими глубокими буквами: <Жюст Дюран». Себастьен вспомнил, что именно Жюст Дюран был выгнан из школы. Он поблед- нел, острая боль пронизала его душу. Что же, значит и его выгонят? Но за что? И вот он старался восстановить в своей памяти минуту за минутой своей жизни после поломничества к святой Анне... С того времени прошло четыре дня, четыре тяжелых дня, притупивших его рассудок; в течение этого вре- мени он немного успокоился. Отец де-Керн с ним больше не заговаривал. Видимо он его избегает. Даже во время занятий он не смотрит на пего. Быть может, ои действительно рас- каивается? Себастьену удалось украдкой пробраться в его келью и оставить письмо, в котором он ему запрещает, умо- ляет его никогда к нему не обращаться ни с какими словами. И отец этому подчинился. Чувствуя себя свободным от этого взгляда, этого голоса, этих непрерывных преследований, Себастьен хотел отдаться работе, занятиям со своими на- ставниками. Но его внимание постоянно прерывалось по разным тягостным поводам. Даже когда он был завален ра- ботой, он смущался и страдал от какой-то тоски, внезапной дрожи. Он теперь значительно успокоился, но все-таки время от времени опять появлялись раздражающие его образы, опять огонь пробегал по его жилам и тело пропитывалось ядом. Но теперь он мог молиться и это его утешало. В часы отдыха ои не покидал Болорека. А Болорек с своей стороны, стал его охранителем, так как Себастьен его заинтересовал; последнему иногда даже удавалось рассмешить его своими дикими вопросами, необычайными ответами, а иногда и своим молчанием, полным значения. Оба они часто прихо- дили попрежнему посидеть под арками возле музыкального зала. Болорек по обыкновению что-нибудь вырезывал и, чаще всего пел при этом. А Себастьен смотрел на его работу' и слушал. Это убаюкивало его, отвлекало от его навязчивых мыслей. Вчерашний день, занимаясь скульптурой и пением, Болорск вдруг прервал сам себя и сказал: — Ах, как мне здесь надоело!., как надоело!., а тебе? — Да мне тоже надоело, — отвечал Себастьен. — Нет, мне слишком надоело, чересчур... чересчур!.. Помолчав немного, Болорек продолжал: — Ну ладно! я задумал одну штуку... На этот раз нам надо убежать. Эти слова, словно дружеский ветерок, пронесли откуда-то Себастьену аромат полей, освежающих ручейков; словно радостный луч блеснули они, осветив на мгновенье •) «Моя вина, моя очень тяжелая вина!» 134
внезапно открывшееся широкое свободное пространство. Но его энтузиазм живо пропал. — Нам нужно убежать- Л куда? Тогда Болорек, с серьезным видов, сделал своими корот- кими руками такой жест, словно он обнимал всю вселенную. — Куда убеЖать?.. Нам надо убежать, — и все тут!.. Послушай-ка... в среду, во время прогулки мы спря- чемся... Л потом, когда они все уйдут... мы дождемся ночи, а потом, — свистнем прямо в поле... Себастьен продолжал задумчиво сидеть. — Так!., а затем нас схватят жандармы... И потом, ведь для этого надо иметь деньги... — Ну, что-ж! .мы их украдем... А ты никогда не воро- вал?.. А я раз украл... Я украл однажды кролика у какой-то старухи... — Это нехорошо — воровать... Воровать не следует... — Не надо- воровать? возразил Болорек, пожимая пле- чами... Так!.. Л зачем это старухе нужен кролик? И почему у Ксрданнеля карманы полны денег, и золотые часы, — а у нас у всех нет ни денег ни золотых часов, нет ничего, — хотя мы все учимся в одной и той же школе? Я-вот украду у Керданнеля деньги и мы отправимся... — Но’куда, куда? — упорствовал Себастьен. - - А, я не знаю куда... Ну, куда? — домой. — А тогда наши родителя отправят нас в другую школу. — Ну, что ж!., но ведь она будет не эта!.. Себастьен простонал: — Да! и уж мы не будем больше вместе!.. Что же со мной будет без тебя! — Что будет, что будет!.. Так ты, значит, не хочешь бежать? Ты предпочитаешь, чтобы над тобой постоянно ругались, и чтобы тебя колотили, — только потому, что твой отец — скобяник, а меня, — что мой отец — врач?.. Я ведь все это сношу только потому, что они сильнее меня... Ну, ладно, подожди-же!.. У меня был дедушка, — брат моего деда, — он был каким-то начальником во время революции... Так вот он — убивал дворян! Мой папа не любит говорить о нем, потому что папа — роялист, и называет этого де- душку просто разбойником... А я, я его очень люблю... — Как, он убивал дворян! — повторил Себастьен, испу- ганный ненавистью, загоревшейся в глазах Болорека при этих словах. — Да, да, убивал дворян! Он их убил больше пятисот!.. Я очень люблю этого дедушку, и всегда . об нем думаю. Если будет революция, я тоже буду их убивать, — вот уви- дишь... И потом я буду еще убивать иезуитов! Болорек продолжал рассказывать об этом своем де- душке, и вопрос о бегстве больше нс поднимался. 135
Себастьен припомнил теперь этот разговор, сопрово- ждавшийся дикими гримасами Болорека... Быть может, их тогда подслушали? Однако в то время около них никого не было, и они разговоривали очень тихо. Каждый раз, когда какой-нибудь воспитанник проходил под арками, входя в музыкальный зал, или выходя оттуда, <)ни осторожно умолкали. А остальные играли далеко, на дворе. Отцы про- гуливались вдоль забора, под вязами... Несомненно, их иикто не мог подслушать. Он совершенно точно припоми- нает, как он сидел на ступеньках; видит возле себя и Боло- река с красным лицом и горящим взглядом; он видит двор, видит решительно все, до воробьев включительно, которые маленькой кучкой около них дерзко и насмешливо подпры- гивая, клевали песок. Он припоминает еще, что был момент когда дверь в один музыкальный зал осталась открытой. В зале не было никого. На кресле возле пюпитра лежала скрипка. Болорек в это время молчал, а он смотрел на скрипку. Скрипка зачаровала его, притягивала его к себе; одну минуту ему ужасно хотелось подержать ее в руках, ему хотелось извлечь из нее звук, чувствовать его дрожание, его жалобьии слезы. Отчего бы не попробовать войти в этот зал? Не попробовать взять в руки эту скрипку? Этот угол двора совершенно пуст, кругом решительно никого не видно. — Пойдем скорей со мной, — сказал он Болореку, мы сейчас поиграем на скрипке. Они оба незаметно проскользнули в зал и наполовину прикрыли за собой дверь. Себастьен схватил скрипку, по- вернул ее, удивляясь ее легкости; он подтянул колки и ущип- нул четыре струны, издавших неровный, дребезжащий звук. А потом он остановился перед ней с глупым видом, потому что в его руках она была только бесполезным инструментом Ему стало бесконечно грустно от сознания, что в этой скрипке заключена душа, что в этом пустом ящичке дремлет чудесная мечта о любви и страдании, и что он не может оживить эту душу, пробудить эту мечту. А внутренний голос говорил ему: «Ты похож на эту скрипку. У тебя тоже есть душа и в твоем мозгу тоже обитают мечты. А кто это знает? Кому это нужно? Те люди, которые должны бы заставить звучать твою душу и помочь расцвести твоим мечтам, разве они не оставили тебя одного, в уголке, подобно этой бро- шенной скрипке, на волю первого попавшегося прохожего, который из любопытства, по невежеству, или с преступной целью может схватить и навсегда уничтожить этот хрупкий инструмент, созданный для постоянных восторгав». Разоча- рованный Себастьен положил скрипку на место и вышел из зала, сопровождаемый Болореком, насмешливо поглядывав- шим на него. И вот как раз в ту минуту, когда они стояли в дверях залы, мимо них, едва нс задев их своей сутаной, 1?б
прошел отец де-Кери, не останавливаясь, не повертывая го- ловы. Инстинктивно они подались назад в зал. Опустив глаза в молитвенник, отец продолжал итти медленным шагом до глубины арки, а затем направился не спеша в верхнюю часть двора. Себастьен смущенно спросил Болорека: — Как ты думаешь, видел он нас? — Ну и что ж? Если и видел, что же из того? — Ведь это Правда! Ну что из того? Ведь они ничего дурного не сделали. И вот тогда он целый день думал об этой печальной скрипке, брошенной на кресло. Вечером, уже предубежденный, он старался незаметно прочитать в глазах отца что-нибудь такое, что указывало бы на какую-ни- будь перемену в его отношениях, что-нибудь, что говорило бы: я вас видел! Но обращение его оставалось без перемен; его глаза спокойно и безучастно блуждали по всей комнате, наполненной шуршаньем бумаги, шумом перевернутых листьев, скрипеньем перьев. Ни на одну минуту эти глаза не остановились на нем. И вот сегодня утром явился во время урока этот жел- тый и костлявый брат и увел Болорека. Потом, четверть часа спустя, он пришел опять и увел Себастьена. Себастьен, весь красный, прошел через класс, среди поднятых голов, очень заинтересованных событием. Проходя, он даже слы- шал перешептывание, сопровождавшееся насмешливым призывом: <кис!.. кис!., кис!..» Гюи де-Керданнель из-под своего пюпитра подставил ему ножку, заставившую его споткнуться, и пробормотал сквозь зубы: <у, грязная тварь». Отец де-Керн сидел, облокотившись на высоком кресле, со спокойным, лицом перед развернутой книгой. Когда разго- воры по поводу Себастьена стали слишком громки, он по- звонил и твердым голосом приказал быть тише. Совершенно так, как и тогда, в ту страшную ночь, Себастьен снова дол- жен был лазать по лестницам, проходить по коридорам, по темным площадкам, пустынным закоулкам. Куда его вели? Он этого не знал. На все вопросы, обращенные к брату, тот оставался нем, храня на своих плохо выбритых губах коварную улыбку дурного попа. Этот брат внушил Себастьену отвращение. Его длинный, грязный редингот издавал смешанный запах часовни и отхожего места, его брюки какими-то гладкими склад- ками ниспадали на носки с каймой наверху и с проды- рявленным большим пальцем; спина рабски гнулась; его взгляд, одновременно подлый и хитрый, выражал предатель- ство; в этом человеке была противная смесь тюремщика и лакея, церковника и убийцы. Себастьен испытал истинное утешение, когда этот брат удалился. Теперь он один взаперти в этой комнате, в этой тюрьме. Он догадывается, что здесь произойдет что-нибудь совсем 137
необычайное. Но что именно, его мучит эта неизвестность. Почему эти братья не отвечают на вопросы? Зачем оста- вляют его в этих стенах, от которых так дышит холодом? Он стал прислушиваться. Шум на дворах понемногу стихает. 1 Над неподвижными крышами, над непроницаемыми окнами 1 движутся, бегут безостановочно облака: они одни только и живут; за запертой дверью — тоже тишина, изредка нару- шаемая шуршаньем скользящих по плитам коридора шагоз. ' Еще никогда не давили так на его душу ш тело стены этой школы, ее гнетущая дисциплина, липкий холод этого мрака. Из глубины школы, от тысяч маленьких существ, заключен- ных в ней, не доходит сюда ничего, кроме ползущих шагов I отвратительного тюремщика, ощупывающего самые стены, 1 подслушивающего у дверей. И опять стоят перед глазами вырезанные на столе наивные и терзающие сердце молитвы Жюста Дюран: <0, добрая мать наша, святая Анна, сотвори чудо для меня; избавь моего отца, мою мать, моих сестер — 1 от грозящего им позора — моего изгнания из школы. О, свя- тая Анна, и ты, святая дева Мария, матерь Иисуса, молю вас...» Сердце Себастьена переполнено невыразимой неж- ностью, неизреченной жалостью к этому Жюсту Дюран, ко- торого он никогда не знал, но которого он любит ради его скорби, столь родственной его собственной скорби. Где-то он теперь? Быть может, родители сплавили его куда-нибудь, или поместили в какое-либо исправительное заведение. Л может быть, он уже умер? Пока он изнывал об участи Жюста Дюран и всех других, безымянных, прошедших через эту комнату, — дверь отворилась. Вошел жирный и пузатый братец и сказал с улыбкой: — Мне приказано доставить вас к высокопреподобному отцу ректору. Но у вас в большом беспорядке волосы. Причешитесь немножко... Наконец, вот ваши пожитки, гос- подин Себастьен Рок... Брат положил на стол узелок, и Себастьен узнал там свои туалетные принадлежности, свой гребешок, свои щетки, губку... — Вот... Вам сейчас подадут еще тазик и кувшин с во- дой. Ну, отправляйтесь, господин Себастьен Рок. — Скажите пожалуйста, спросил Себастьен, долго ли будут меня здесь держать? — Я ничего не знаю! господин Себастьен Рок, — воз- разил брат с униженным видом... Я ничего не должен знать... Мне запрещено даже знать что-либо... — Скажите, а Жюст Дюран?.. Долго его здесь дер- жали?.. вы знавали его? — А, это был милый ребенок. Я ему обыкновенно при- носил пищу, я же водил его гулять... Да, это было очень 138
назидательно. Он так плакал, так плакал, — просто сердце надрывалось!.. — А где теперь Болорек? — Я не знаю... Ну, вы теперь готовы, вымылись и почи- стились, — все исправно... Ну, пойдемте! Себастьен последовал за братом. На сердце у него была тоска, ноги его подгибались. Кабинет отца ректора представлял собою обширную комнату в строгом стиле, выходившую своими тремя окнами на двор для взрослых. Широкий письменный стол красного дерева был завален бумагами; высокое бюро, с картонными ящиками, небольшая библиотечка, составленная из книг, которые должны быть под рукой, два кресла возле ка- мина, — вот вся обстановка кабинета. Висевшие на стенах портрет папы, священное изображение св. Игнатия и разные священные вещички квадратной формы составляли строгое украшение кабинета. При входе Себастьена отец ректор си- дел против света, скрестив ноги, и рассматривал какую-то связку бумаг. Не поднимая головы, он указал жестом на стул, на который Себастьен точно упал. Еще несколько се- кунд продолжал он свое чтение. Его шапочка лежала на углу стола; он был с обнаженной головой, с лицом, почти целиком покрытым тенью, но вся фигура его выступала отчетливо на ярком просвете окна: она дышалаа изяществом и силой. Отец ректор не слишком часто показывался учени- кам, у которых он пользовался большим уважением. Его появление на дворах, на уроках, при совершении некоторых церемоний являлось целым событием и производило боль- шое впечатление. При всяких обстоятельствах он был полон ласки, смешанной с величием; каждого ученика он называл по имени, одного поздравлял, другого ободрял, третьему де- лал замечания, и притом всегда кстати, с отеческой непри- нужденностью и авторитетностью наставника. Его верный взгляд, исключительная память, глубокое знание недостат- ков и достоинств каждого, внушали удивление и заставляли воспитанников уважать его и бояться. Его считали каким-то сверхчеловеком. При всем этом он имел очень красивую на- ружность и совершенно царственную представительность. Под светской аскетической внешностью, серьезной и в раз- умных границах, его лицо оживлялось иногда очарователь- ной иронией, печальный блеск которой смягчал сухость и непроницаемость его взгляда. Всегда тщательно одетый, он умел подчеркнуть мельчайшие подробности своего туалета: свой белый воротничек, прекрасно сшитые башмаки и стро- гую выдержанность своего монашеского костюма. Неиз- вестно почему, но он был очень любим и эта любовь, точно по наследству, передавалась прежними поколениями воспи- танников последующим. В день его именин, который празд- 139
нойался всей школой очень торжественно, прежние воспитанники издалека приезжали засвидетельствовать неиз. менность своей горячей любви к нему; причину згой любви можно было объяснить только тем, что она входила в про* грамм}' воспитания, подобно латинскому языку. Ни в одном иезуитском учреждении не было такого начальника. О нем ходили трогательные легенды, число которых ежегодно по- полнялось самыми удивительными и таинственными расска- зами. Про него между прочим говорили, что он уже давно мог бы получить в управление какую-нибудь епархию, но что он предпочитает оставаться в среде своих дорогих во- спитанников, которых, однако, он старался видеть как можно реже. Наконец, все свои вакации он проводил в Риме, где состоял в постоянном общении со святым отцом, высоко ценившим его характер и его исключительные способности. Себастьен понимал хорошо серьезность своего положе- ния, о-н уже видел себя погибшим, осужденных, он чувство- вал себя таким ничтожным, так подавленным этим торже- ственным и могущественным иезуитом; у него пропала всякая мысль о возможности защиты или борьбы с этим человеком, держащим в своих руках столько человеческих участей, пронизывающим своим острым взглядом столько человеческих душ, проникающих в суть вещей. Он не мог рассчитывать на жалость этого человека, он ничем нс мог бы растрогать этот мраморный лоб, вызвать улыбку на этих строгих губах, в этих бесстрастных глазах. Совершенно незнакомый с историей общества Иисуса, он все-таки смут- но догадывался о том значении, какое имеет этот неумоли- мый, грозный священник. Да и что могла бы значит жизнь маленького ребенка с точки зрения его правосудия и других соображений. Он уже приготовился к самому худшему и съежившись ожидал, что скажет отец ректор. Наконец, тот положил свои бумаги на стол, облокотился и сложил руки. — Дорогое дитя мое, — произнес он, — я должен вам сообщить очень печальную весть, печальную для вас, и осо- бенно печальную для нас; поверьте, у нас разрывается сердце... Мы не можем больше оставить вас в школе... Так как Себастьен сделал какой-то неопределенный жест, то отец поспешил прибавить фальшивым тоном, на- помнившим мальчику звук мокрого стекла, по которому про- водят пальцем. —• Нс просите у меня никакого снисхождения, не умо- ляйте, это только причинило бы мне бесполезную скорбь... Решение наше бесповоротно... Мы взялись оберегать души. Благочестивые семьи, вверившие нам своих чистых детей, требуют, чтобы мы вернули их такими же чистыми. Мы 140
должны быть беспощадны к блудливым овцам и изгонять их из стада. Подняв гоЛову, он сказал с тяжелым вздохом: После вашегв первого причастия, так глубоко всех нас растрогавшего, разве можно было ожидать такого скандала? ( Себастьен ровно ничего пе понимал в словах отца рек- тора. Ему было ясно только одно, что его выгоняют, вот и все! Но за что его выгоняют? Может быть за разговор с Болореком? Или может быть из-за этой скрипки? Сомне- ние так и осталось неразрешенным. Ему и в голову не при- ходило, что отец де-Керн мог подстроить всю эту драму, сделать на него донос, чтобы навсегда избавиться от его опасных выходок, от неукротимых проявлений его горячего раскаяния. Его чистая душа, незнакомая со злом, не могла даже подозревать такой низости. Положительным является одно: его выгоняют. С того момента, как отец это сказал, он почувствовал удовлетворение; он был этим утешен, стал свободно дышать. Итак, его выгоняют. Значит их желания осгществились, и Болорека и его. Значит он покинет эту школу, эти давящие стены, эту враждебную среду, пе увидит больше отца де-Керн. Не все ли равно какая этому причина? А потом будь, что будет. Ведь куда-бы он ни попал, никогда и нигде он не будет так несчастлив, как он был здесь, нигде нс будет так заброшен, так презираем, так загрязнен. Поэ- тому он и не подумал протестовать против своего ареста или требовать его объяснения. Отец ректор продолжал; — Теперь вы подумайте об этом хорошенько, мое дорогое дитя... Все свои прегрешения может искупить тот, кто хочет свою жизнь по вершенный вами искренно раскаяться и потом вести указаниям господа. Несмотря на со- грех, .мы сохраним к вам наше ра- сположение и будем ежедневно молиться за вас... Издали мы будем следить за вами в вашем новом существовании, потому что мы никогда не забываем наших детей, хотя бы и грешных, раз они росли под охра- ной нашей любви. Если когда-нибудь позже с вами случится несчастье и вы вспомните о днях вашего детства, проведен- ного в этом мирном доме, то приходите и постучитесь в нашу дверь. И она будет открыта для пас во всю свою ширину, и вы здесь встретите дружественные вам сердца, ко- торые разделят с вами ваше горе, с которыми вы будете плакать... А вам еще придется плакать, много плакать... Ну, идите, дитя мое. Себастьен слушал одним ухом этот голос, казавшийся ему фальшивым, а выраженное им чувство искусственным. Он смотрел в окно и видел в просвет занавески уголок 141
двора, видел эти вязы, под которыми он так часто рыдал. I Не сказав ни слова он поднялся и сделал несколько шагов 1 по направлению к двери. Отец его остановил: — Ваш отец не может прибыть сюда раньше как через | четыре дня. Может быть, вы хотите сделать какие-нибудь особые заявления? Может быть, вы хотите у меня чего-ни- , будь попросить? Вдруг Себастьен вспомнил о Болореке, который тоже I сидит под замком, и, победив свою робость, он сказал: — Я хотел бы видеть перед отъездом Болорека, чтобы проститься с ним. — Это невозможно, — сказал отец сухим тоном... И если 1 вы желаете хоть немножко сохранить наши симпатия, я со- . петую вам забыть это имя... — Я хотел бы видеть Болорека, — настаивал Себа- | стьен. — Он один только ко мне хорошо и относился... Когда | я бывал грустен, когда мне причиняли разные неприятности, ’ ои один меня никогда не отталкивал, он один... Мн? хоте- | лось бы с ним проститься, потому, что я его никогда больше . не увижу. Но отец уже не слушал его и обратился к своему столу. 1 Себастьен вышел. Брат уже поджидал его около двери, пере- ] бирая свои четки. Он отвел его обратно в его комнату, пред- I варитсльно осмотрев, все ли в ней в порядке. — Может быть вы желаете чего-нибудь господин Соба- I стьен Рок? — спросил он перед тем как запереть дверь.. ' Может быть, хотите книг? Например, описание жизни святого I Франциска Ксавье, нашего патрона? Эго очень занимагель- I пая книга. Да, может быть вы желаете, чтобы я свел вас I в исповедальню? — Нет, брат мой. — Это напрасно, господин Себастьен Рок... Если хоро- I шая исповедь... знаете, ничто не может так успокоить, как I она.., г. Жюст Дюран исповедывался не менее шести раз I в течение четырех дней... Ах, какой это был милый ребенок... I Всякий раз, когда я сюда входил, я заставал его стоящим на коленях... и все он бил себя в грудь... Да, это было ему большое облегчение! — Но его все-таки выгнали? — Да!.. Но какое облегчение, какое облегчение! Оставшись в одиночестве, Себастьен растянулся на по- стели. Ои несколько успокоился, даже удивлялся своему спокойствию. Он теперь считал этот публичный позор своего изгнания из школы — своим освобождением. Одно обстоя- тельство его беспокоило, это то, что он не может повидать Болорека, и даже не знает, что с ним сделали. И потом еще долгое время он с нежностью вспоминал его песенки, ма- ленькие вещички из дерева, его короткие ноги, так уставав- 142
шие во время прогулок и эту странную немоту, продолжав- шуюся иногда по нескольку дней и заканчивавшуюся какой-нибудь вспышкой дикого смеха или жестокого гнева. Прожив эти долгие и тяжелые три года бок-о-бок со своим странным приятелем, Себастьен сохранил о нем самое теплое воспоминание, хотя, тот остается для него и посей- час неразрешенной загадкой. Из всех этих лиц, только лицо Болорека очень некрасивое, толстое и круглое, оно одно осталось ему дорого и верно до конца, несмотря на все его страшные гримасы, несмотря на его странные глаза, в кото- рых никогда нельзя было прочесть, что у него происходит на душе, и которые подчас внезапно загорались таинствен- ным светом. С благодарным чувством, он останавливался в своих воспоминаниях на бедном Ле Тулик, этом вечном труженике, старавшемся отблагодарить за свое даровое обу- чение усиленной работой, героически выносящим жесто- кости своих товаршцей, понимая, что он должен хоть не- много утешить свою безутешную мать, вернуть ей хоть маленький кусочек утраченного счастья. У Себастьена вы- звало улыбку воспоминания о двух красивых сестрах, об этом чудном видении, там на площади. А на ряду с этими дорогими и приятными воспоминаниями, особенно дорогими, потому, что эти люди были так же несчастны, как и он, сколько встает отвратительных воспоминаний, сколько не- навистных лиц! Жестокие и разнузданные товарищи, лука- вые и ко всему равнодушные наставники! А главное — эта ложь, положенная в основу всего — ложь! Ложь в проявле- нии нежных чувств, ложь на уроках, ложь во время молитв! Всюду, всюду ложь — под иезуитской шапочкой в черной сутане! Нет, таким маленьким, униженным, беднякам без имени, без богатства, ничего ожидать от этих безжалостных мальчиков, испорченных от рожденья классовыми ненави- стническими предрассудками. Нечего им ожидать и от этих наставников, черствых, низкопоклонник, преклоняющих своп колена перед богатством, точно перед богом. Чему он здесь выучился, что узнал? Он узнал здесь, что такое скорбь, и только. Он вошел сюда невежественным, но чистым, а ухо- дит невежественным и замаранным грязью. Он принес сюда гнаивную веру, а его выгоняют полным тревожных сомнений. Тот душевный и телесный мир, с которым он вошел в этот проклятый дом, были здесь заменены ужасным пороком, повлекшим за собой упреки совести, физическое отвращение и непрерывную тоску. И все это совершалось именем Иисуса. Уродовали, убивали детские души во имя того, кто сам ска- зал: «не запрещайте детям приходить ко мне>, кто так вы- соко ценил несчастных, покинутых, грешников, во имя того, каждое слово которого было словом любви, справедливости и прощенья. Нет, он теперь знает, что такое их любовь, их 143
справедливость, их прощенье! Чтобы иметь на них пра о, надо быть дворянином или богатым. А если ты ни то, и ни другое, то нет тебе ни любви, ни справедливости, ни про- щенья; тебя просто выгоняют вон, и не говорят за что. Себастьен вспоминая вообще свою жизнь в школе и останавливаясь на некоторых фактах из этой жизни в отдель- ности, не мог не заметить, как мало чувства, как мало ума было проявлено по отношению к нему; некоторые из этих воспоминаний даже вызвали его улыбку. Так он вспомнил, что однажды он был на восемь дней посажен в карцер за то, что написал в своем сочинении: <когда дитя выходит из своей разорванной оболочки». Когда его профессор во время урока громко прочел эту фразу, какое негодование вызвало это у него, какое остолбенение, какую краску на щеках вызвало это у учеников. Это был целый скандал! Его сосед даже отодвинулся от него; по скамьям пробежал глухой ро- пот: <где это вы научились такому неприличию, такой грязи? Это прямо стыд!» И не только Себастьен был наказан, но профессор даже разорвал в клочки его произведение. А в другой раз тот же профессор по поводу его одной ра- боты сурово заметил ему: «У вас замечается отвратительная наклонность к мечтательности. Вы высказываете такие идеи, которые вам и знать не следует. Я советую вам наблюдать за собой». Он, видите ли мечтал! А «мечтать», — это что же преступление? Он старался подыскивать красивые, подходя- щие, живые слова, — а что же, это запрещено? Впрочем, это были единственные обращенные к нему замечания его профессора. За последнее время этот профессор совсем пере- стал заниматься им, предоставил ему безмятежно плесневеть на своем месте, и отдавал все свое благосклонное внимание другим ученикам. Установился взгляд, что у него опасный, мятежный ум, что ничего хорошего из него извлечь невоз- можно. Отец Дюмон, страстный любитель разных смелых сравнений, говорил про него: «в нем мы согреваем на своей груди змееныша. Пока это еще только небольшой уж, но поглядите...» Он не допущен никуда, где он имел бы возмож- ность добиться какой-нибудь благосклонности или распоря- жения. Он никогда не получал бы ввозможности вступить в члены какой-либо конгрегации или в акаде- мию. Даже в столовой было все устроено так, что ему подавали кушанья после всех, и он таким образом получал то, что не взяли его товарищи. А их лотереи? — продолжал он свои размышления, — ведь я никогда ничего в них не выиграл. А вот Гюи де-Керданьель всегда почему-то получал главные выигрыши». Для того, чтобы придать себе бодрости он нарочно преувеличивал, сгущал краски, вспоминая все эти злобные выходки, разные мелкие надувательства, все- возможные неудовольствия из-за пустяков, словом все, что 144
только могло возбудить в нем зависть по отношению к уче- никам и ненависть к учителям. Однако, все это мало ему уда- валось. Проходило некоторое время, и опять возобновлялись его беспокойства; поднимался страх за будущее, целая уйма разных неприятностей и бесконечная скука грозила ему. Свидание с отцом, возвращение домой, заточение его у себя в доме, этот стыд, ожидающий его там, и позор, оставляемый нм здесь, — все это очень тревожило его мнимую беззабот- ность, господствовало над его злобным чувством. И потом, как бы он ни доказывал себе невозможность продолжать жить в этой враждебной ему среде, где все напоминало о его грехе, он все же чувствовал могучую Связь свою со здешним миром, как животные чувствуют привязанность к тому углу, где они перенесли страдание. Да, он все вспоминал о своих страданиях; но разве он не испытал здесь и радости? Разве не было у пего таких драгоценных радостей, о которых он не вспомнил бы с сожалением. Разве ои найдет где-нибудь море, или эти возвращения из Пен-Бока, эту чудную цер- ковную музыку, Болорека, и даже, — хоть и не хотел он в этом признаться, — даже эти восхитительные вечера у окна — в дортуаре, когда отец де-Керн читал ему стихи и рассказывал о бессмертных произведениях литературы и искусства. Так мечтал он до вечера, то примиряясь, со своей уча- стью, то возмущаясь вновь. Был момент когда он решил было потребовать объяснения у отца ректора. А минуту спустя он подумал: «К чему это? Нет, лучше мне отсюда уехать. Пройдет еще восемь тяжелых дней и я, быть может, вдали отсюда буду очень счастлив». Когда брат принес ему обед, он застал его лежащим на постели в дремоте. — Как! Господин Себастьен Рок!.—воскликнул он... — вы лежите на постели? А я думал, что захвачу вас на мо- литве! Ай... ай... ай!.. Это не то, что Жюст Дюран' Этот милый ребенок, он не валялся бы на кровати! И держу пари, что у вас нет четок? — Да, брат мой, у меня их нет. — Каково, нет четок!.. А я еще принес вам грушу, господин Себастьен Рок, прекрасную грушу, прямо с дерева преподобных отцов... У него нет четок!... О святой Лавр! И вы хотите, чтобы у вас сердце было спокойно?.. Ну, я вам принесу свои, у меня их целая дюжина. — Очень благодарен, брат мой... Только скажите мне, где находится Болорек?.. — Г. Болорек... Да я же этого не знаю... Г. Болорек на- ходится там, где он находится; вы находитесь таьм, где вы находитесь; я нахожусь там, где я нахожусь, а бог нахо- дится везде... Вот только это я и знаю, г. Себастьен Рок. 10 Себастьен Рок >-п ки. 145
Приподнявшись с кровати, Себастьен спросил его грубо: — Вот что, брат мой, скажите мне, за что меня выго- няют? — За что вас... — воскликнул брат, сложив молитвенно руки... О, святой Франциск Ксавье. Да я даже не знаю и того, что вас выгоняют! Ведь я же ничего не знаю. И как это вы хотите, чтобы простой брат, так сказать существо менее зна- чительное, чем крыса, чем навозный червяк, чем какой-ни- будь морской анемон, мог бы что-нибудь знать?.. Да, Жюсл Дюран, этот милый ребенок, он не стал бы мне предлагать таких вопросов! Эти четыре дня, проведенные взаперти, в молчании, в этой ужасной обстановке, были очень мучительны для Се- бастьена. По утрам он слушал мессу в маленькой, пустын- ной часовне. После полудня, во время уроков, в продолжение часа он прогуливался в саду или в парке, в сопровождении брата, очень елейного, болтливого, но непреклонного стража. Он не пытался уж больше его расспрашивать, пони мая всю бесполезность этого; молча шагал он возле этого толстого, задыхавшегося добряка, останавливавшегося через каждые сто шагов, чтобы перевести дух. — Постойте, г. Себастьен Рок! — говорил он, — по- смотрите на это прекрасное дерево, какие на нем чудесные груши!.. Вы знаете, в нынешнем году ни у кого нет фрук- тов... А вот здесь есть... Да, бог охраняет наши деревья... как милосерд господь! О, сколь он милосерд! В парке, перед статуями богоматери, в гротах, украшен- ных благочестивыми изображениями, запыхавшийся брат приказывал: — Постойте, сотворим небольшую молитву, г. Себастьен Рок! Оба склоняли колена, брат делал крестные знамения, а Себастьен устремил взоры в даль, вдыхал запах листвы, прислушивался к шуму деревьев. Между стволами деревьев, сквозь листву, за уступами сада виднелось немое и мрачное здания школы, увенчанное ложью креста. Никогда им не попадалось навстречу никакого живого существа. Раз как-то. повернув из аллеи, они заметили силуэт какого-то отца; тогда они сейчас же свернули с дороги и пошли по тро- пинке. Однажды Себастьену показалось, что идет отец де-Мэ- рель; а в другой раз он увидел как будто Болорека, тоже сопровождаемого братом. — Нет, нет, это не он! — возражал брат, да здесь ни- кого и нет. И что это вам представляется, г. Себастьен Рок? Остаток дня, запертый в своей комнате, он целые часы занимался мечтами и самоутешением, да еще смотрел, как бегут облака. Очень тревожно настроенный, он был слишком переполнен своими переживаниями, чтобы принудить себя 146
к какому-нибудь занятию; поэтому он ничего не читал из принесенных ему книг, и даже не пытался развлечься каким- нибудь трудом. В часы отдыха, опершись локтями на подо- конник, он прислушивался у открытого окна к отдаленному шуму дворов, и этот глухой гул, такой родной, напоминал ему о его теперешнем положении, напоминал, что вот сов- сем рядом бежит жизнь, идет постоянное движение. И он всей душой своей был там, среди них. Сквозь стены он ясно видел эти дворы, оживленные тысячами разных игр, видел оживленные лица и ловкие движения товарищей, отцов, про- гуливающихся под вязами, видел схватки, смех. Вот стоит Ле Тулик, опершись на загородку; вот оно, это чахоточное лицо, согнутая спина, изрезанный морщинами, точно у ста- рика, лоб; он долбит свои уроки, упорно, всем напряжением своей воли, борясь со своей медлительностью, с недостатком способностей, с постоянной слабостью своей памяти. А вот Гюи де-Карданьель, окруженный своими, как всегда, — наглый, к кому-нибудь придирающийся. Вот и Керраль, при- прыгивающий в поисках какого-нибудь несчастливца, нуж- дающегося в утешении. А их место, — его и Болорека, — на ступеньках под арками, — оно пусто до сих пор; только воробьи скачут там, весьма обеспокоенные, что сколько дней не видят их и не слышат их песен. Все эти предметы, эти лица еще живут в его памяти, но скоро начнут понемногу забываться и исчезнут навсегда. Думают ли они о нем? что они говорят между собой об этой внезапной, вынужденной разлуке? Разумеется, ничего. Ну, что тут особенного? при- шел какой-то ребенок: его забросали камнями, осыпали насмешками. Ребенок ушел, — вот и все. А сейчас будет другой. Но его удивляет, что отец де-Керн не зашел наве- стить его. Казалось бы, ему-то следовало это сделать, хоть наведаться об его горе, показать, что еще живо в его сердце чувство жалости. — А что, отец де-Керн не спрашивал вас обо мне? обра- щался он с вопросом к брату всякий раз, когда тот входил в его комнату. — И вы 'думаете, что преподобный отец станет об вас со мной разговаривать... Да ведь я — ничто! Лев не будет разговаривать с земляным червем, — вот что, господин Себастьен Рок. Это обстоятельство причиняло ему истинное огорчение; к этому примешивалась и досада, что у этого человека не осталось даже угрызений совести. Предоставленный самому себе, он проводил время в полной бездеятельности, то сидя, то лежа на своей кро- вати. Он не оказывал никакого сопротивления бесчисленным искушениям, ежедневно посещавшим его, не противился разнузданному' безумству нечистых образов, грязнивших и 147
сжигавших его ум, не дававших покоя его телу; они толкали его на новые падения, влекущие за собой отвращение и состояние полной прострации, когда душа его омрачалась, точно в час смертный. Затем он засыпал тяжелым тревож- ным сном, переполненным кошмарами; задыхаясь, он про- буждался, но эти пробуждения бывали ужасны, словно он приподнимался из-под чего-то тяжелого, давящего, точно пробуждался после -неудавшегося самоубийства. Утром на четвертый день он спросил брата, когда тот отводил его в церковь на мессу: — Вы не знаете, приехал ли мой отец? — Как же я могу это‘знать, господин Себастьен Рок? Это правда. Другого ответа не могло и быть. А он все- таки рассердился. Довольно с пего этой неизвестности, оди- ночества, этого ежеминутного страха, что вот сейчас отво- рится дверь и вдруг появится рассерженный отец, с разными угрозами. Ему очень хотелось чувствовать кого-нибудь возле себя, поговорить с кем-нибудь. Он вспомнил об отце де Ма- рель, наиболее мягком из всех отцов всегда улыбающимся, и отрывистым тоном приказал: — Я хочу поговорить с отцом де-Марель... Пойдите и передайте отцу де-Марель, что я сейчас же желаю с ним поговорить! — Это так не делается, господин Себастьен Рок'. Же- лаю с ним говорить... и сейчас же... О, святой Игнатий... Прежде всего вы должны обратиться через меня с мотивиро- ванной просьбой к высокопреподобному отцу ректору, а ом в своей мудрости постановит, подлежит ли удовлетворению' ваше желание. Но Себастьен в гневе прервал его, затопав ногами: — Я этого хочу... Хочу, хочу!.. Отец, не выходя из комнаты, стал не спеша пригото- влять лист бумаги, а потом продиктовал на имя отца ректора просьбу в очень униженном тоне и с соблюдением разных формальностей. Час спустя отец де-Марель вошел в комнату Себастьена. — Ах, несчастный ребенок! — вздыхал он... несчастный ребенок!.. Лицо его было грустно, но совсем не сурово. И под личиной грусти оно сохранило выражение чрезвычайной доброжелательности. Он все повторял: — Ах, несчастный ребенок!.. Потом он сел со вздохом. Себастьен не знал, что ему говорить. Он желал видеть отца, он хотел выложить перед ним все, что тяготило его сердце, а теперь он нс находил слов. Молча, с глупым ви- дом он стоял, опустив голову. Отец вздохнул еще раз, смахнул несколько крошек со стола и сказал: 148
— Ну, возможно ли это? — и замолчал снова. После минутного замешательства, он спросил опять: — Все это устроил Болорек? Правда? Так как Себастьен ничего не ответил, тот продолжал: — Ну, конечно, этот Болорек... Это он вас втянул, ои вас развратил? Ей-богу, это так. 11а отрицательный жест Себастьена, он с живостью возразил: — И не защищайте вы его! Этот Болорек чудовище. Желая защитить Болорска, Себастьен немного ободрил- ся. Он заикаясь проговорил: — Клянусь вам отец мой, клянусь вам перед богом, что это совсем не Болорек... Болорек всегда ко мне очень хо- рошо относился... но мы с ним никогда ничего не сделали, никогда! Клянусь вам! — Зачем же лгать, — грустным голосом упрекнул его отец. — Да я совсем не лгу, клянусь вам... клянусь, что го- ворю правду. — Та, та, та... Ведь не можете же вы отрицать, что вас видели, что вас захватили вместе с ним!.. Дитя мое, ведь вас же захватили на месте! В один момент сразу все прояснилось в уме Себастьена и он понял все. Он понял, что это отец де-Керн изобрел эту ужасную историю, что он донес на них обоих, на Боло- река и на него, донес самым подлым образом, потому что опасался, что Себастьен может когда-нибудь разгласить свой грех. Было недостаточно обесчестить одного Себа- степа, он желал обесчестить тоже и Болорека. Ему мало было замарать Себастьена втихомолку, в ночной тиши, он желал, чтобы эта грязь обнаружилась при полном свете и перед всеми. В первый момент он не мог произнести ни одного слова. Горло сжалось, из него вылетал только хрип- лый свист. Но мало-по-малу страшным усилием воли, с рас- ширенными от ужаса глазамии, он принудил себя во- скликнуть: — Это отец де-Керн, который меня... да, да, это он, ночью... у себя в комнате!.. Это он, он! Он меня взял, он Меня изнасиловал... — Да замолчите, несчастный! — приказал отец дс-Ма- Рель, сразу побледнев и даже привскочив на своем стуле. Он сильно потряс Себастьена за плечи. — Это он... это он... и я это скажу, я буду это расска- зывать всему свету! В коротких, резких, несвязных словах, с искренностью, вторая сама говорит за себя, он рассказал ему историю воего обольщения, свои ночные беседы в спальне, его пре- ^едования, описал и его комнату. Ему нужно было сразу 149
облегчить свою душу, сбросить с нее эту давящую, уду- шающую тайну... И он рассказал ему свои ужасы, упреки совести, искушения, свои видения; он рассказал ему о путе- шествии к св. Анне, передал свой разговор с Болореком, ( не утаил ничего и про музыкальный зал... Отец де-Марель был прямо сражен. Выслушав такую исповедь, он не мог больше сомневаться. Он ходил по комнате большими ша- гами, делая неопределенные жесты и издавая какие-то не- ясные восклицания. Когда Себастьен рассказал ему про эпизод со скрип- кой, он закричал: — И тут эта сатанинская музыка! Опять эта дьявольская музыка. Ведь не будь этой проклятой скрипки, ничего бы и не случилось, ничего, ничего!.. Кончив свой рассказ, Себастьен все твердил: — Ия расскажу это, я расскажу моим товарищам, я расскажу отцу ректору. Когда миновал первый ошеломляющий момент этого важного и неожиданного разоблачения, отец быстро со- брался с мыслями. Предоставив Себастьену расточать крики, угрозы и различные беспорядочные излияния, и хорошо зная, что этот сильный подъем энергии не может быть продолжительным и скоро сменится упадком духа, он спокойно ожидал этого момента, когда можно будет руко- I водить им по своему желанию и добиться от него чего угодно, коварно воздействовав на его высокие чувства,I Этот человек, в общем добрый в обыденных обстоятель- ствах, в данном случае преследовал одну цель: помешать1 разглашению этой позорной тайны, даже ценою явной не- справедливости, даже — ценою принесения в жертву не- винного и несчастного существа. Как бы ни был мал и ничтожен этот ученик, и как бы ни было ничтожно в общественном мнении само по себе обвинение, предъ- являемое таким учеником, да еще вдобавок исключенным, если даже допустить, что все это происшествие будеЧ истолковано в благоприятном для них смысле, то все таки I навсегда останется гадкое, хотя бы и предвзятое, подозре-1 ние, марающее репутацию их гордой конгрегации. Надо было этого избежать, в особенности теперь, когда обще- свенное недоброжелательство особенно обострилось благо- даря недавней скандальной истории с одним иезуитом, за- стигнутым на месте в вагоне с матерью одного из и* учеников. Эта повелительная необходимость, это требова- ние, так сказать, высшего интереса, задушило в нем всякое другое чувство, всякую жалость и превратило его почтя в сообщника отца де-Керн. Он это чувствовал, но нисколько! не упрекал себя. Он совершенно сознательно преврагилс! в лукавого иезуита, неумолимого попа, жертвующего есте 150
ственным благородством своего сердца ради высших инте- ресов своего ордена: возлагающего на жертвенник мрачной политики бедное существо, являющееся жертвой отврати- тельного преступления, которое сам он, — человек незапят- нанный, — ненавидел и проклинал. В эту минуту он испытывал по отношению к ребенку, владеющему такой страшной тайной, — который тем не менее еще жив, — испытывал такую ненависть, какую ему следовало бы испы- тывать к отцу де-Керн; а вот к этому последнему у него ее не было. Скоро гнев Себастьена прошел, появились слезы, а вместе со слезами нервный упадок сил; все это понемногу привело к тому, что он, совершенно обессилев, лишился способности сопротивления: ум его омертвел, члены отяже- лели и он превратился в какой-то мешок, брошенный на стул. Отец де-Марель сидел возле него, почти касаясь его колен, и убаюкивал его по-детски, нежными словами. Через несколько минут, заметив, что тот успокоился, как бы одереенел, он сказал: — Ну, вот, дитя мое, вы теперь немного успокоились. Ведь теперь можно говорить с вами рассудительно? Так вот, послушайте меня... Я ваш друг и вы это знаете... я вам это доказал... Вспомните ваше бегство, в день вашего прибытия сюда... вспомните наши уроки музыки... наши прогулки... Так вот... Он ласково, отечески выгер платком глаза ребенку, а потом и щеки, покрытые слезами: — Так вот... допуская, что это преступление действи- тельно совершилось... Заметив сделанное при этом Себастьеном движение, он поспешил, как бы мимоходом добавить: — И оно действительно совершилось, оно соверши- лось... Потом он продолжал: — Допуская, что все это справедливо и все это несом- ненно, скажите мне, не являетесь ли вы хоть немножко сообщником? Я хочу сказать, не могли ли вы сделать так, чтобы оно не совершалось? Как ни верти, а выходит, что и вы должны подвергнуться наказанию. Поймите меня. Отец де-Керн будет наказан, он понесет жестокое наказа- ние... Я беру на себя сообщить об этом отцу ректору, а ведь он — сама справедливость. Он будет изгнан из этого дома, будет сослан в какую-нибудь отдаленную миссию. Но вы? Подумайте!... Скажите по совести, могли ли бы вы здесь остаться? Ради вас самих, ради нас, которые вас так неж- но любят, — нет, вы не могли бы остаться. Это значило бы растравлять рану, а ее следует лечить и лечить немед- ленно. Вы говорите, что будете разглашать об этом пре- 151
отуплении, будете кричать о нем везде. Но чего же вы достигнете этим скверным поступком? Вы только еще шире распростаните ваш позор. К этому преступлению, которое нс должно остаться безнаказанным, но должно остаться втайне, вы только прибавите еще скандал, и при- том без всякой выгоды для себя. Вы доставите радость всем врагам религии, огорчите благочестивых, скомпроме- тируете святое дело и окончательно опозорите себя. Нет, нет, я ведь знаю ваш характер, — я знаю, что вы этого не сделайте. Правда, мне вас очень жалко... Я жалею вас от всей души. Но в то же время я вам говорю: «Примите с бодростью то испытание, которое вам посылает господь»... Себастьен сделал попытку стряхнуть с себя эгу тяжесть и сказал со вздохом еще дрожащим от рыданий голосом: — Господь!.. Мне вот все время говорят о боге... А что бог сделал для меня? Отец принял торжественную позу и произнес важно про- роческим тоном: — Бог посылает вам скорбь, дитя мое. Это означает, что для вас намечены какие-то неведомые нам пути; может быть, вы предназначены для какой-нибудь великой цели. О, не сомневайтесь никогда, даже среди самых жестоких страда- ний, в бесконечной таинственной милости божьей. Ни- когда не спорьте об этом; подчиняйтесь беспрекословно. Какие бы слезы ни пришлось вам пролить, какую бы чашг горестей ни пришлось испить, — вы воспряньте духом и скажите... Тут, указывая на небо своим поднятым пальцем, он про- читал с чувством глубокого религиозного подъема: lute, boniine, speravi, пои confundar in aeferuum!*). В течение нескольких секунд отец простоял в таком по- ложении, с поднятым вверх пальцем и взором, прямо устре- мленным в глаза Себастьену. И вдруг, сложив свои руки, сразу смягчившись, он стал горячо, почти со слезами, умолять его: — Обещайте мне, что вы без ненависти покинете этот дом? Обещайте мне принести эту благородную жертву?.. Обещайте мне, что вы всегда, всегда будете молчать об этом ужасном деле? Никогда еще не приходилось Себастьену чувствовать над собой такую массу лжи... Но он не чувствовал негодова- ния: он слишком был потрясен всем происшедшим, сломлен этой сменой душевных переживаний. Он теперь испытывал только отвращение к этому отцу, единственному, в которого он верил, в котором он нашел немного доброты. Ему •) Я на тебя, господи, уповал, да не постыжуся во век. 152
было тошно от произносимых важных слов, так плохо со- гласовавшихся с выражением его толстого лица; на этом лице, невзирая ни на что, под маской грусти, растроган- ности, энтузиазма, всегда просвечивала добродушная беспеч- ность н веселый комизм, — но они же допустили совершение и бесчестного поступка. Себастьен ответил: — Я вам это обещаю. * — Поклянитесь мне в этом, дорогое дитя мое! У Себастьена появилась горькая складка около губ. Однако он уступчиво произнес: — Я клянусь в этом! Тогда отец воскликнул: — Вот это хорошо... это очень хорошо. Я всегда знал, что вы славный ребенок! Лицо у него совсем повеселело. Он спросил: — Ну ладно! Есть у вас ко мне какая-нибудь просьба? — Нет, отец мой, ничего нет... — Я хотел бы вас, по крайней мере поцеловать, дитя мое! — Пожалуйста! И Себастьен почувствовал у себя на лбу поцелуй этих липких губ, оскверненных ложью. Он, едва сдерживаясь, вырвался из этих объятий, кото- рые были ему столь же противны, как и объятия отца де-Керн, и сказал: — А теперь, отец мой, оставьте меня, пожалуйста... мне хочется побыть одному... Когда за отцом закрылась дверь, Себастьен вздохнул полной грудью и, дав волю своему возмущению, с чувством глубокого отвращения, закричал: — Ох, поскорее бы уехать... когда же я уеду отсюда! В тот же вечер он был снова приведен к отцу ректору. Входя в кабинет, он увидел там своего отца. Он стоял очень бледный и что-то говорил, сильно жестикулируя. Он был в своем парадном костюме, со своей знаменитой антикварной шляпой в руке. На его черных брюках ла высоте колен, — как заметил Себастьен, — были пятна от пыли: очевидно, он ползал на коленях перед бесстрастным ректором, умоляя о прощении сына. Это появление не было неожиданностью для Себастьена и нисколько его не тронуло. В продолжение четырех дней он достаточно подготовился к свиданию с отцом и к выслушиванию его упреков. Спокойным шагом он направился к отцу поздороваться с ним. Но тот грубо отпихнул его. — О, негодяй! — завопил тот. Да как ты осмелился?.. Не подходи ко мне!.. Ты мне больше не сын... 153
Он был страшно рассержен. Седые волосы на голове всклокочены, а борода, воротничек — в ужасном беспо- рядке. Он даже заикался от возбуждения. Тогда Себастьен взглянул на отца ректора. Тот держал себя очень спокойно, с большим достоинством, хотя на щеках был легкий ру- мянец, — результат некоторого волнония, вызванного не- приятным инцидентом. «Знает он, или не знает?» спрашивал себя ребенок. И он старался прочесть ответ в его выцветших глазах, где не было заметно никаких отблесков занимающих его мы- слей. Г. Рок снова заговорил, с трудом двигая челюстью. Он заикаясь, декламировал:. — В последний раз, преподобный отец мой, в послед- ний и единственный раз я дерзаю нас умолять... Я это делаю совсем не ради этого негодяя... он не заслуживает никакого сожаления... Нет! Но я! Ведь этот удар поражает меня, и только меня!... А ведь я не виновен! Я пользуюсь известным уважением!... Ведь я мэр, чорт возьми!... Что же это со мной будет? Ну, с вашего позволения, хотя бы до начала вакаций? — Прошу вас, милостивый государь отвечал отец рек- тор, прошу вас не настаивайте... Мне очень тяжело, вам отказывать... — Во имя Жана Рок, моего знаменитого предка... — продолжал умолять старый скобяник... во имя этого муче- ника, умершего за святое дело. — У меня просто сердце разрывается, милостивый государь, очень прошу вас, не настаивайте... — Ну хорошо, я хочу вам сделать такое предложе- ние... Я не прошу вас оставить его совсем; кому нужен такой негодяй? Но оставьте его до начала вакаций. Если хотите, посадите его в тюрьму, на хлеб и на воду, это мне все равно... По крайней мере там, у меня это не будет известно, вы понимаете? Мое положение от этого не по- страдает... Мне не придется краснеть, так сказать, перед всем светом. Видите ли, высокопреподобный отец, я готов сделать значительное пожертвование, хотя этот негодяй мне уже стоит тысяч и тысяч... Вот я вношу двойную стои- мость его содержания. На отрицательный жест иезуита, он прибавил с живостью: — Я заплачу столько, сколько вы прикажете. Он уже вытащил из кармана кожаный кошелек и, опустившись на колена, протягивал его иезуиту с каким- то жестом безумной мольбы. — Сколько вы желаете! Да, да, сколько вы желаете! Отец поднял г. Рока, видимо задетый всей этой сце- ной, и сказал отрывисто: « 154
— Успокойтесь, пожалуйста, милостивый государь, прекратим наше свидаанье, которое тягостно для всех нас троих. Тогда г. Рок весь свой гнев обратил на сына, грозя ему поднятьем кулаком: — Негодяй!.. Бандит! — рычал он... Что мне с тобой де- лать? Я тянусь изо всех сил, и вот какая благодарность! Ах ты негодяй! Он сильно ударил кулаком по столу, так, что несколько бумажек упало на пол. — И прежде всего, кто тебя научил этим гадостям, ну говори мне, кто?.. Даже животные не делают ничего подоб- ного. Собака... собака и та не делает того, что ты сделал, ты хуже собаки! Отцу ректору с большим трудом удалось его успокоить. Себастьен жестоко страдал за отца во время этой сцены. Ему внушал непобедимое отвращение этот грубый эгоизм, эта неизменность чувств, эта вывороченная наружу изнанка души, лишенная оболочки величественного, хотя и комиче- ского, красноречия. В эту минуту весь остаток уважения и сыновней любви был поглощен в нем чувство стыда. Именно в эту- минуту он понял, что ои не сможет его больше любить, и что он остался совсем одиноким в жизни. — Ваша печаль совершенно законна, милостивый госу- дарь, говорил отец ректор, провожая г. Рока до двери... и я вполне понимаю ваш гнев. Но послушайтесь меня, и зай- митесь хоть немного этим ребенком. Ведь одна минута за- блуждения не может же погубить всю жизнь — ведь он раскаивается. — Да, во-время, нечего сказать! — вздохнул г. Рок. — И вы полагаете, что его раскаяние может поправить мои дела!.. И как же я теперь могу, после такого скандала поставить свою кандидатуру на выборах в окружной совет. Ну, да все равно... Поникнув головой он горько усмехнулся: все равно... — Все равно! Л я еще думал, что у людей той же пар- тии... вообще у честных людей... я смогу найти больше поддержки! На следующий день рано утром, они покинули Ванн. В продолжение всего пути г. Рок был очень мрачен и раз- дражен. Голова его была полна разными ужасными проек- тами и изобретениями каких-нибудь исключительных нака- заний. А Себастьен посматривал на поля, леса, на небо. Больше всего его занимала мысль: «Знает ли отец ректор? Что сделали с отцом де-Керн ?> Потом он стал думать о Болореке. Где он? Что он теперь делает? Ему захотелось познакомиться с его родиной Плоермель, чтобы легче себе представить, лучше вжиться во все, что касается его друга, 155
единственного друга дней его скорби, единственного, о ком он вспоминает с грустью. Он старался представить себе эту степь, вроде той, как около святой Анны, ту степь, в кото- рой пляшут девушки и поют: «Когда минет мне четырнадцать годов...» Приезд в Перваншер произошел ночью. То было боль- шим утешением для г. Рока. «Лишь бы не было никого на вокзале... Какими глазами буду я смотреть!», повторял он часто во время пути. Но на станции не было никого. Улицы были пусты, и они пришли домой, не встретив никого. Себастьен был заключен в свою комнату и выходил оттуда только в обеденное время. Он не мог еще привык- нуть чувствовать себя не в школе. Ему все еще слышался глухой шум на дворе, слышалось шушуканье за стенами, какие-то легкие, скользящие шаги... Когда к нему вошла тетка Цеброн, он точно пробудился от сна, но ведь здесь горизонт не был ограничен серыми стенами, крышами, да печными трубами; здесь у него перед глазами было много любимых картин: далекие, покрытые голубым налетом скаты святого Якова; скрытая зеленью лугов река, очарова- тельные изгибы которой можно было проследить но волни- стой линии орешника и тополей; дорога с двигающимся по ней народом; многих он узнавал в лицо, узнавал родные телеги, родных животных. Подобно тому как у лиц только что совершивших путешествие по морю, еще долгое время стоит в ушах свист ветра и чувствуется морская качка, так и у Себастьена все чувства его все еще хранили живые вос- поминания о пережитом в Ванне. Так прожил он три дня, три дня в каком-то оцепенелом состоянии, без страдания, без радости, без мысли. Утром, на четвертый день, тетка Цеброн onnjb вошла в его комнату. Она пришла прямо с рынка, вся красная, зады- хаясь, не успев даже положить в кухню свою корзину, на- полненную овощами. — Ах, г. Себастьен!., г. Себастьен!., мне кажется ваш отец сошел с ума. Вы знаете, он свихнулся, это верно!.. Вам надо принять какие-нибудь меры! Он там на площади возму- щает народ, и при этом сердится, ужасно сердится... Он кри- чит: «A-а, вы увидите, что я с ним сделаю! Это негодяй! О, я его замучаю!» Его никогда не видали в таком состоя- нии... И чорт возьми, это ведь производит впечатление... Потом он еще кричит: «Я заставлю его отправиться, вы уви- дите... хотя бы мне пришлось переломать ему кости». И что он про вас рассказывает! Какие ужасы! Нет, это верно, у него в голове не все в порядке. Да, я думаю, что он просто сошел с ума... Нужно принять какие-нибудь меры, г. Себастьен; ведь когда имеешь дело с сумашедшими людми, то не знаешь, что может произойти... А скажите, г. Себастьен, 156
правда это, будто вас захватили вот с таким же мальчиком, как вы... ну во время... ну вы понимаете сами? — Нет, тетка Цеброн, это неправда. — Ну вот, я так и знала... я вам говорю: он совсем с ума сошел! Она прибавила, пожав плечами: — Да если бы даже это так и было. Есть из-за чего под- нимать такой крик. Ах, вот еще, встретила я мамзель Мар- гариту. Как она выросла за эти пять месяцев! Правда, в по- следнее воскресенье она в первый раз надела длинное платье... Она очень мила... Спрашивала она и про вас... Ах, чорт! Нет, вы послушайте!.. Она меня спрашивала, есть ли у вас борода!.. Нет, как вам это нравится? И откуда у этих девченок берутся такие мысли? Да, а вот насчёт вашего отца, я все-таки думаю, что он сошел с ума... За завтраком Себастьену действительно показалось, что его отец возбужден более обыкновенного. Ел он с каким-то сердитым ворчаньем; его движения были так резки, что он разбил стакан и две тарелки. Это привело его в еще большее раздражение. Вдруг он заговорил: — Ты, ведь, небось воображаешь, что я позволю тебе здесь жить и ничего не делать, кормить тебя, а ты ничего нс будешь делать? Скажи, пожалуйста, ты действительно во- ображаешь такую нелепость? Ты меня должно быть счи- таешь за дурака? Себастьен молчал. — Так вот-с, милый мальчик, ты ошибаешься. Зав- трашний же день я тебя отвезу в Зеец, в маленькую семи- нарию... Там ты проведешь свой вакации, там же проведешь ты и всю свою жизнь. Он одушевился и, с рагу во рту», повторил, поклявшись в первый раз: . — Да, ей-богу! Всю твою жизнь, понимаешь? Себастьена охватила дрожь. Он вспомнил свою школу: эти удушающие стены, эти проклятые уроки; он опять ви- дит этих учеников — ненавистников, этих бесчестных учителей; вспомнил весь этот школьный мирок, с его обма- нами, страданьями, с его позором, и он решил ни в коем случае не повторять такого мучительного существования, на пороге которого, при вступлении в эту жизнь, он видел смерть, а при уходе из нее он нашел только бесчестье и позор. Бодро встал он из-за стола, взглянул прямо в глаза своему отцу, сразу побледневшему и захрипевшему от гнева, и сказал ему совершенно спокойно, но твердо: — Я туда не пойду! При этих словах г. Рок точно подавился. Вытаращив глаза, налитые кровью, он спросил в бешенстве: — Что ты сказал? Что ты осмелился сказать? 157
Слова его со свистом вылетали из судорожно сжатого горла. Себастьен ответил: — Я туда не пойду! — Ты пойдешь, когда я потащу тебя туда за волосы, негодяй! — Нет, я не пойду! Г. Рок потерял остаток рассудка. Зверская жажда убийства захватила его: он зарычал. С искаженным лицом, с пеной на губах, он схватил со стола нож и, ринувшись на сына с ножом в руке, прорычал: — Нет, ты дойдешь... или... Себастьен опустился на колени к ногам отца. Высоко подняв голову, глядя прямо ему в глаза, он подставил свою грудь под нож, и, побледнев еще больше, спокойно отче- канил: — Если хочешь, убей меня... я туда не пойду. Побежденный этим взглядом ребенка, г. Рок уронил нож и выбежал из комнаты.


ХУДОЖЕСТВЕННАЯ АНТИРЕЛИГИОЗНАЯ БИБЛИОТЕКА под редакцией проф. П. Q КОГАНА ОКТАВ МИРБО СЕБАСТЬЕН РОК РОМАН НРАВОВ ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО В Д. СОРОКОУМОВСКОГО ПРЕДИСЛОВИЕ проф. П. С. КОГАНА ЧАСТЬ ВТОРАЯ АКЦИОНЕРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСКОЕ ОБЩЕСТВО „БЕЗБОЖНИК МОСКВА-1929

ЧАСТЬ 11. ГЛАВА I. Были первые дни июля месяца 1870 года. В этот день небо, с утра облачное и хмурое, к полудню совершенно прояснилось. Яркое солнце заливало всю деревню. Себастьен вышел из дома, прошел город и зашел на почту к г-же Лекотель. Почта обыкновенно была закрыта от двенадцати до двух часов. Обычно, если позволяла погода, г-жа Лекотель пользовалась этим временем для прогулки с дочерью. Через несколько минут все трое спустились по Парижской улице и вышли в поле. Себастьену было 20 лет; он очень вырос, но остался худым и бледным. Он немного горбился, его походка стала медленной, даже ленивой; его умные глаза сохраняли свой чудесный блеск, но часто заволакивались и потухали. К его прежнему открытому взгляду примешивалась теперь недоверчивость и какое-то дву- смысленное беспокойство, прибавлявшее каплю трусости в ту нежную грусть, которой дышало все его существо. Жиденькая, запоздалая бородка покрывала его подбородок и щеки. Золоти- стые усики только еще пробивались. Глядя на его походку, казалось, что он всегда чувствует усталость: казалось, что его чересчур длинные члены были для него слишком тяжелы и их приходится ему тащить, как бы волочить. Они пробрались на маленькую глубокую дорожку, всю покрытую зеленью, которая ведет к скатам возвышенности святого Якова. На высоких откосах, поднимавшихся с обеих сторон дорожки, среди кустов черной калины — стояли высокие стволы дубов, сплетавшихся сучьями над дорожкой и дававших свежую тень, обрызганную пятнами солнца. — Ну? — спросила г-жа Лекотель, — работали вы не- множко эти дни? — Я хотел посеять цветы в саду, — сказал Себастьен. — Семена, которые мне дал отец Венсен... Номой отец запретил... Вы знаете, ведь он ненавидит цветы. Он говори, что они попусту занимаютместо и ни на что не нужны... Тогда я пошел в лес и мечтал... 163
— И только? — Ну да, бог мой... Я бы охотно читал, но у меня нет больше книг. — Как вы должны скучать. — Не очень, право не очень... Я наблюдаю, я думаю, и время идет... Например, вчера я целый день наблюдал мура- вейник. Вы не можете себе представить как это интересно и полно тайны, по крайней мере для меня, который ничего не знает... В этом муравейнике заключена какая-то особенная жизнь, целая история социальной жизни, изучать которую было бы гораздо интересней, чем борьбу афинской респуб чки. Об этом, как и о многом другом, не говорят ни слова в школах. — Все это очень мило, мой бедный Себастьен, — сказала г-жа Лакотель укоризненным тоном,— но вы не можете влачить такое существование... Вы больше не дитя... Здесь, где вас любят, начинают уже дурно поговаривать о вас, я вас уверяю... Нужно решиться работать, верьте мне... — Это правда... — вздохнул Себастьен, понурив голову, и на ходу сбивая верхушки травы концом своей палки... — Но что я могу делать? У меня нет ни к чему вкуса... Г-жа Лекотель простонала: — Ведь этак можно впасть в отчаяние... можно впасть в отчаяние... Такой большой мальчик и такой лентяй... — Нет, я не ленив, клянусь вам, — протестовал Себастьен... Я бы очень хотел, но что? Скажите, что? — Я вам сколько раз уже говорила. И повторяю еще раз. Я вижу для вас единственное средство выйти из этого скверного положения, это — военное ремесло... Такой способный человек, как вы, скоро достигнет какого-нибудь значительного поло- жения... Мой муж служил в военной службе... в 26 лет он уже был капитаном, а в 42 года — генералом. Себастьен сделал гримасу: — Быть солдатом. Боже мой, нет... Это то, к чему у меня больше всего отвращения... Я предпочел бы быть нищим и выпра- шивать кусок хлеба на больших дорогах. Немного задетая за живое, г-жа Лекотель отвечала: — Это, может быть, как раз то, что вас ожидает, мой бедный Себастьен. Они замолчали. Дорога стала каменистой и крутой. Г-жа Лекотель замедлила шаги. Маргарита все время не произнесла ни слова. Она шла легкая, гибкая, тоненькая, прямо очаровательная в своем простеньком платье из сурового полотна, стянутая красным шелковым кушаком; в большой соломенной шляпе, отделанной тоже красными лентами, бросавшей на ее пылающее лицо про- зрачную тень. Глаза ее остались те же, что и были раньше: они были красивы, но это была беспокойная болезненная красота; они были невинные, чистые и в то же время развратные, не- 164
сколько удивленные и чего-то ищущие; словно два уголька пламенели они, открывая бездну ее чувственной жизни. Цве- тущий ротик с пухлыми губками напоминал какой-то розовый ядовитый цветок. Довольно широкие, трепещущие ноздри жадно вдыхали стоящий в воздухе аромат цветов, приносящий каждой чашечке каждого цветка любовь и зарождающий новую жизнь. Иногда Маргарита нагибалась к откосу сорвать какой- нибудь цветок и прикалывала его к своему корсажу: движения, которые она делала при этом, — поводя плечами или наклоняя слегка свой корпус, были полны чисто женской грации и изя- щества. Себастьен старался возобновить оборвавшийся разго- вор, опасаясь, что оскорбил г-жу Лекотель своим презрением к военному ремеслу. — Есть ли сегодня какие-нибудь новости?..— спросил он.— Отец по обыкновению унес газету, и я ничего не знаю... — Все то же. — отвечала г-жа Лекотель. — Однако гово- рят, что война неизбежна... Г-жа Лекотель, рано утром, до прихода почтальона, пере- читывала все газеты, казавшиеся ей заслуживающими внимания. Поэтому она всегда была в курсе дела, особенно в курсе военных известий, столь близких ее сердцу по старой привычке. — И вот, Себастьен, — продолжала она, — если будет война, а это весьма вероятно, потому что национальная честь уже слишком сильно задета, то ведь для вас было бы лучше, если бы вы сделались солдатом пораньше. — Да как же это, мама,—воскликнула внезапно Маргарита,— ведь Себастьен купил квитанцию, значит, нанял за себя чело- века. — Ну что же из этого? Он все-таки обязан отправиться на войну. — Тогда как же это будет? — спросила заботливо Марга- рита, — а тот человек, которого он нанял? — А тот тоже отправится. — Как? Они пойдут оба? Да ведь это же несправедливо, это называется воровством? Девчонка, смеясь, грозила матери зонтиком. — Скажи, мамочка, это ты сказала, чтобы нагнать на него страху, правда? И изменив выражение лица, добавила: . — Война, это должно быть прекрасное зрелище. Люди... Масса людей верхом, в панцирях... И раненые, за которыми ухаживают... Раненые очень бледные, и очень кроткие... Ах, я буду за ними отлично ходить. Дорожка подходила к широкой каштановой аллее; эта аллея вела к источнику св. Якова, снабжавшему водой весь Перваншер. Они шли по аллее и остановились неподалеку от источника, на холме, с которого открывался вид на город, окру- 165
женный зеленью и залитый ярким солнцем. Г-жа Лекотель села на траву в тени, под деревом. Маргарита искала цветы. — Себастьен, Себастьен... — звала она, — помогите мне на- рвать букет. Тут же совсем близко начиналось колосившееся поле, оно колыхалось и зеленые колосья уже золотлиись и перели- вались на солнце, как прекрасный муар. Там и сям оно было покрыто маленькими красными и голубыми цветочками. Марга- рита шла по меже и почти скрылась в пшенице, только одна шляпа ее, как огромный и причудливый движущийся цпеток, выделялась среди колыхающихся колосьев, а ее смех, как пение снегиря, звенел и переливался среди стеблей пшеницы. — Сюда, Себастьен, сюда. Себастьен подошел к ней, и когда очутился совсем возле, она блеснула на него тяжелым взглядом и сказала отрывисто: — Сегодня вечером приходи туда. Голос ее дрожал, но в нем слышалась власть. — Маргарита... — умолял Себастьен; на лице его мелькнуло выражение страха и тоски... — Я этого хочу... Я хочу... Я должна с тобой говорить. — Маргарита... подумай только... а если мать застигнет тебя? — настаивал Себастьен. — Я хочу. Я хочу... Ты придешь? — Ну хорошо, приду... Она принялась опять рвать цветы. Ее шляпа плавала в море колосьев, дрожала в солнечных лучах, как маленькая лодочка, унизанная красными бантиками. На ее пути раздавался веселый смех, и пшеница шевелилась и покрывалась зыбью. Она верну- лась к своей матери, с полными руками душистых цветов. — Смотри, мама, какой чудесный букет... Эго я его нарвала, одна я... Себастьен не рвал совсем. Он не умеет... — Меня это нисколько не удивляет, — сказала г-жа Леко- тель, приподнимаясь с земли с помощью дочери... — Конечно его этому нс учили в его школе. Себастьен нисколько не обиделся на иронию, звучавшую в этих словах. Быть может он их даже и не слышал. Лицо его сразу потемнело: на нем появилось выражение беспокойства, немного смягчаемое его открытым взглядом. Г-жа Лекотель слегка устала; она сказала несколько без- различных слов, на которые Себастьен еле отвечал. Молча вернулись они домой. Только Маргарита все пела, связывая свой букет. Г. Рок читал газету, сидя в саду на лавочке, когда Себастьен прошел мимо него. Услыхав шум шагов, он машинально поднял голову и сейчас же опустил глаза на газету. — Прекрасная погода, — сказал он. — Да, прекрасная погоЛа, — повторил Себастьен. Он взбе- жал на четыре ступеньки крыльца и заперся в своей комнате. 166
ГЛАВА П. В начале 1869 года, Себастьен начал вести дневник, при- нялся изо дня в день записывать свои впечатления, заносить свои мысли и даже все мелкие события своей духовной жизни. Эти летучие листки, из которых мы берем несколько отрывков, покажут лучше нас его душевное состояние со времени возвра- щения в отцовский дом, 2 января 1869 г. Зачем исписываю я эти страницы? От скуки и безделья? Или для того, чтобы как-нибудь заполнить эти томительные дни, такие длинные и тяжело переживаемые? Или, чтобы попро- бовать себя на этом поприще, которое мне нравится, и попы- таться получить на литературном поприще то, чего я не мог добиться ни в музыке, ни в живописи? Или для того, чтобы лучше уяснить себе то, что во мне есть и что самому мне кажется необъяснимым? Ничего этого я не знаю. Да и к чему это знать? Эти страницы быть может никогда не будут окончены, но они не нуждаются ни в разъяснении смысла их существования, ни в оправдании себя, потому что я их пишу' только для себя... После ужасной сцены, когда отец угрожал меня убить, я сделался довольно покоен и свободен. Какое впечатление произвело на моего отца мое упорство, такое спокойное и реши- тельное? Определенно не могу на это ответить. Но с этого дня я заметил перемену в его обращении со мной. Пропала не только злоба, состояние для него ненормальное, но он даже избавил меня от своих красноречпгых упреков и бесконечных советов. Мне казалось, что ему было неловко со мной, и он невольно чувствовал какое-то уважение, даже восхищение, какое испы- тываешь иногда к физической силе. Не было и помина о поме- щении меня в какую-нибудь школу, не было и вообще разговора. Мы встречались очень редко, и только во время завтрака и обеда, когда он почти не говорил. Он вернулся к своей прежней жизни. Часть дня проводил в мэрии и в лавке своего заместителя, и тут он наверстывал потерянное время в бесконечных разговорах и ненужных рассуждениях, от которых он воздерживался дома. Но его молчание было тоже весьма красноречиво. Что касается меня, то хотя я и был совершенно свободен в своих действиях, все же долго не решался выходить из дома. Стыд удерживал меня. Я не мог отважиться подвергнуть себя любопытным взо- рам моих сограждан. Самыми длинными прогулками были аллеи нашего сада, моим единственным развлечением бассейн с золо- тыми рыбками, которые сделались белыми. Наконец в одно прекрасное утро я расхрабрился, и не случилось ничего не- приятного. Все меня встречали приветливыми улыбками. Г-жа Лекотель обошлась со мной очень радушно, а Маргарита, увидя меня, закричала: 167
— Ах... у него нет бороды... Мне так хотелось, чтобы у пего была борода. Потом она расплакалась, а затем расхохоталась. Я находил ее красивой, капризной и нервной, как и прежде. Помимо этого се длинное платье, лиловое, из легкой материи, внушало мне такое уважение к ее особе, что с этого момента я стал с ней на вы. Я страшно скучал. Может быть я скажу большую глупость? Но я приписываю цвету обоев в моей комнате свою тоску, отвращение, потепю равновесия. Эти обои ужасны: грязнокоричневые, цвета при- горелого соуса, с цветами совершенно невиданными ни в как м определителе растений, ни в каком сборнике орнаментов. Что-то землисто-желтое, наводящее только на непристойные сравнения. Эти обои меня всегда угнетали, я не мог их видеть, не испытывая чувства тоски, безысходной, томящей, уничтожающей, и однако я обречен смотреть на них целый день, так как это моя комната оклеена ими. Конечно пребывание в школе меня слиьно потрясло, она была для меня гибельной. Но если бы по выходе из школы я был перенесен в иную обстановку, или даже в другую комнату, мне сдается, что мой больной мозг, больной от воспоминаний пережитого, мог бы быть направлен в нормальное и лучшее русло. Все обои в нашем доме такого же угрюмого, угнетающего вида и мой отец очень гордится ими. Окраска дверей, плинту- сов, лестниц коробит глаз и замораживает мозг. Человек, особенно молодой человек, у которого мысли еще только пробу- ждаются, положительно нуждается в том, чтобы в его обстановке было хоть немного веселости, радости и улыбки. Есть краски, звуки, формы, также необходимые для развития его психической жизни, как хлеб и мясо для развития физической. Я вовсе не требую роскоши, золоченой мебели, мраморных лестниц; мне бы хотелось только, чтобы мой взгляд встречал живые, веселые краски, красивые формы, общую гармонию, из-за которой проглядывал бы образованный вкус. Здесь же все люди грустны, грустны до безобразия; и это потому, что они живут окруженные уродством, в мрачных, грязных домах, в которых было полное отсутствие того, что развивает чувства. Когда они сыты и одеты и сумели запрятать свои сбережения под замок, они считают исполненным свой социальный долг. Украшение жизненной обстановки, так сказать, осмысление ее, для них ненужная роскошь, отказаться от которой даже похвально. Как будто наша истинная жизнь не заключается в том, что превышает удовлетворение наших первых потребностей. Нужна была решимость, а совсем не привычка, чтобы жить в этом ужасе грязи и мрачных обой. Нужно было претерпеть и многое другое. Тетка Цсброн очень дурно содержала дом. Это была прекрасная женщина, но ужасающая грязнуха. Ее грязные тряпки валялись всюду. Запах гари из кухни прони- кал в комнаты первого этажа и также сильно раздражал мое 168
обоняние, как обои раздражали мое зрение. Однажды я застал эту славную женщину за стиркой в кофейнике своих чулок, которые она носила целый месяц. Эти мелкие подробности, кажущиеся незначительными и вульгарными, упоминаются мною лишь потому, что в течение двух лет я мог прожить среди них без стыда за себя лишь благодаря моим постоянным возму-' щениям, которые они производили, и тому брезгливому отчая- нию, в которое они меня повергали. Помимо обоев и разных ежедневных мелких и хозяйственных неприятностей, я испы- тывал, сознаюсь, довольно низкие чувства. Я чувствовал себя вырванным из родной обстановки, я чувствовал стыд, как будто я привык жить в роскошных дворцах. Школа, разговоры с бога- тыми товарищами познакомили меня с изяществом жизни, которое я живо чувствовал, и я скорбел, что не могу им обладать. Конечно, я ничего не делал и только скучал. И это безделье, под давящим влиянием этих коричневых обоев с желтыми цве- тами давало пищу странным мечтам. Я часто мечтал об отце де Керн, без раздражения, иногда даже снисходительно, остана- вливаясь на воспоминаниях, заставлявших меня больше всего краснеть, от которых я больше всего страдал. Мало-по-малу под гипнозом этих воспоминаний я пристрастился к бесстыдней- шим действиям, совершаемым в одиночку, и предавался им, потеряв рассудок, с животным остервенением. Иногда целые дни, а то и недели, — потому что это захватывало меня перио- дически, — я посвящал самым бессмысленным непристойностям. Вслед за тем наступал период удвоенной тоски, отвращения и жесточайших упреков совести. Вся моя жизнь проходила в удовлетворении своих неистовых желаний, а потом в раскаянии, что я допустил себя до этого. В конце-концов все это изнуряло меня чрезвычайно. Поведение моего отца по отношению ко мне очень изумляло меня. Никогда он не делал мне никаких замечаний, никогда не расспрашивал, что я делал, где я был, если мне случалось поздно возвращаться домой. Получалось такое впечатление, что я для него не существую вовсе. По вечерам после ужина он опять принимался за свою газету, которую уже дважды успел прочитать; я желал ему покойной ночи и уходил из комнаты. Этим все и кончалось. Мы не разговаривали вовсе. Меня брала досада за его молчание, за его индиферентное отношение ко мне; иногда даже я чувствовал раздражение против него и недо- вольство самим собой. По правде сказать, я ровно ничего не делал, чтобы прекратить такое положение. Хотя очень редко, но иногда он приглашал к себе обедать кого-нибудь; и вот когда этот гость из вежливости справлялся у пего обо мне, он обыкно- венно отвечал ему очень уклончиво, но для меня благосклонно, и в крайне лаконической форме, страшно меня оскорблявшей. Однажды его спросили: «Скажите, что же выйдет из этого молодого человека?» И мой отец ответил на это: «Да разве после моей 169
смерти у него не останется достаточно средств, чтобы жить, ничего не делая?» Я готов был расплакаться. Единственной случай, когда мой отец счел нужным самому обратиться ко мне, был довольно комичен. Мне подарили щенка. Я торжественно принес его домой, очень счастливый, что буду иметь себе това- рища. Его увидал мой отец и спросил, что это такое. — Это собака, папа. — Я не хочу иметь собаки в своем доме, я не люблю жи- вотных. И действительно, он не любил ни животных, ни цветов. И мне пришлось возвратить щенка. Единственным человеком, с которым я видался, была г-жа Лекотель. Она вообще интересовалась мною и в отношении меня проявляла прямо материнское чувство; это являлось для меня большим удовольствием, и хоть немного поднимало меня в моих собственных глазах. Она убеждала меня, что ведь нельзя же мне оставаться в таком положении, в этой растлевающей празд- ности, и доказывала необходимость окончить школу. Но я с такой энергией восстал против этого, возражал с таким ужасом, что она больше не настаивала. Тогда мы сошлись на том, что я зай- мусь коммерцией и изучу ремесло моего отца. В сущности, мне это совсем не улыбалось, но я все-таки уступил желанию г-жи Лекотель. Я сообщил об этом намерении моему отцу, — и тот, не высказывая ни одобрения, ни порицания, свел меня к своему преемнику и сказал ему: «Вот я привел к вам нового ученика». Внешний вид лавки нисколько не изменился; понреж- нему она выкрашена в зеленый цвет: выставка на окнах пред- ставляет собой такое же собрание симметричсски-расставленных предметов. А внутри те же кастрюли, те же чугунчики; в глубине магазина та же стеклянная дверь, открывающаяся в заднюю комнату, откуда идет вход на тот же самый двор, окруженный теми же грязными, мокрыми стенами. Преемника звали Франсуа Тринкар. Это был маленький человечек, с приторным голосом, очень набожный, плохо выбритый, подобно «братьям» в школе, и вдобавок имевший, подобно им, какие-то двусмысленные ухватки, не внушающие доверия. Он тоже был членом приход- ского совета и очень уважаем в городе. К своему официальному ремеслу скобяника он присоединил не очень чистое, но зато более доходное занятие ростовщика на короткие сроки. Франсуа Тринкар часто говаривал: «О, коммерция прекрасное ремесло», и прежде всего заставил меня убирать старое ржавое железо на дворе, которое он купил по случаю. Восемь дней я убирал железо, иногда с помощью г-жи Тринкар, толстой женщины, с чувственными губами, лоснящимся лицом, посматривавшей на меня с какой-то странной усмешкой. Я не мог удержаться от мысли: «А что, если бы мои товарищи из Ванна увидели меня теперь!» И эта мысль заставила меня покраснеть. Мой отец регулярно каждый день в два часа приходил в магазин. Он 170
садился и беседовал о разных предметах. А я то уходил, то приходил и все время вертелся перед его глазами, но он делал вид, что не замечает меня и никогда не осведомлялся, насколько успешно я справляюсь со старым железом. Однажды во время отсутствия моего патрона жена его позвала меня в заднюю комнату. Там она совсем, совсем близко притянула меня к себе, и вдруг в упор спросила меня: — А правда это, Себастьенчик, что в школе вас захватили с одним маленьким товарищем? Ошеломленный этим внезапным вопросом, я покраснел и молчал. — A-а, значит, правда? прибавила она... —Это очень дурно... О, маленькая каналья. Ее корсаж колыхался, точно девятый вал в море; я внезапно почувствовал, как ее жирные губы впились в мои губы жадным поцелуем, при чем этот поцелуй сопровождался таким жестом, в значении которого я не мог ошибиться. — Пустите меня, — едва проговорил я. Мне бы очень хотелось остаться... однако не знаю почему, я освободился от ее объятий и убежал. Так окончились мои занятия коммерцией. Мой отец не обнаружил ни удивления, ни гнева. Г-жа Леко- тель прочитала мне длинную нотацию и, страстно желая найти мне какое-нибудь занятие, убедила меня «пощупать» нотариат, раз коммерция пришлась мне не по вкусу. Я сказал об этом отцу, и он подобно тому как водил меня к скобяпику, так же точно свел меня и к нотариусу, сказав ему при этом: «Вот привел вам конторщика». Нотариус г. Шампье был очень веселый чело- век, большой балагур, проводивший почти целые дни на пороге своей конторы, насвистывая арии из опереток и окликая про- хожих. Он только ставил свои подписи на исходящих бумагах, да подписывал акты, но и это он делал продолжая посвистывать. Очень часто он отлучался в Париж, где, по его словам, у него были очень важные дела. Всю заботу по управлению своей конто- рой он возложил на своего помощника. Он принял меня с весе- лым видом, сказав: «А, нотариат — это славное ремесло». По- свистывая, он сейчас же дал мне работу, и в продолжение месяца я занимался копированием реестров. Г-жа Шампье довольно часто приходила в контору. Малень- кого роста, сухая брюнетка, с темной, негладкой кожей и боль- шими влажными глазами, опа имела какой-то мечтательный и скорбный вид. — У вас такой прекрасный почерк, г. Себастьен, — говорила она томным голосом, вздыхая. — Мне хотелось бы, чтобы вы переписали для меня вот эти стихи... И я переписывал в принесенную ею маленькую тетрадку стихи г-жи Тастю и Ежезипа Моро. 171
При получении от меня исполненной работы она про- стонала: — Ах, бедный молодой человек! Стакой прекрасной душой... * и умереть таким молодым... Благодарю вас, г. Себастьен. Однажды, когда ее муж отправился в Париж по своим важ- ным делам, г-жа Шампье позвала меня к себе. Она была одета в голубой, очень широкий, развевающийся пенюар; удушающий запах туалетной воды стоял в комнате. Совершенно так, как и жена скобяннка, она позвала меня поближе к себе, посадила совсем около себя и спросила: — Скажите, это правда, Себастьен, что в школе вас застигли с одним товарищем? Я еще нс успел притги в себя от удивления по поводу этого вечного вопроса, как она сказала, вздыхая: — Это очень дурно... очень дурно... О, маленький поганец. И мне пришлось оставить занятия нотариальным делом по той же причине, по какой я покинул и коммерцию. Г-жа Лекотель была очень рассержена моим поведением и не захотела больше никуда меня пристраивать. И вот началась у меня жизнь тяжелая, ко всему равнодушная, точно в полу- сне, — жизнь ужасная, наполненная тягостным видом бурых обоев с желтыми цветами. 3 января. С этого времени, уже отдаленного, какие перемены произо- шли со мной? Во что я превратился и чего достиг? С виду я остался тем же грустным, ласковым и нежным. Я, как и прежде, ухожу, возвращаюсь, все как и было. Однако во мне произошли заметные перемены, и я думаю, очень показательный умственный бес- порядок. Но прежде чем в них покаяться, я скажу несколько слов о моем отце. Я знаю причину его теперешнего обращения со мной; оно и останется таким. От этого происходит то, что, живя под одной кровлей, встречаясь каждый день, мы совершенно чужды друг другу, как совсем незнакомые люди. И вот причина этого: я служил предметом тщеславия для моего отца, надеждой повышения его социального положения, основанием для его пустых мечтаний и странных претензий. Я не существую для него сам по себе, благодаря мне он чувствовал свое собственное воскресение. Он не любил меня; он любил себя во мне. Как это ни кажется странным, я уверен, что, посылая меня в иезуитскую школу, мой отец представлял себе, что это он сам отправляется туда; он воображал, что это он пожнет все преимущества воспи- тания, ведущего, по его понятиям, к самым высшим должностям. С того самого дня, когда он узнал, что все его мечты рухнули и не могут для него осуществиться, я превратился для него в ни- что: я больше не существую. Теперь он привык видеть меня только в определенные часы и находит это вполне естественным. 172
Но в его жизни я ничто. Для него я значу не больше километри- ческого столба, стоящего перед нашим окном, не больше облез* лого золотого петушка на верхушке нашей колокольни, не больше какого-либо неодушевленного предмета, к которому он привык. Очевидно я занимаю меньше места в его заботах, чем вишневые деревья его сада, ежегодно дающие ему сладкие, вкусные вишни. Признаться ли? Я нисколько не страдаю от создавшегося положения, по крайней мере, странного, и дошел до того, что стал его считать настолько приятным и удобным, чтобы не желать ничего лучшего. Это положение избавляет меня от игры в сыновние чувства, которых нет в моем сердце. Иногда, за столом, глядя на этот узкий череп, на этот плоский лоб, без всяких выпуклостей, на эти ничего не выражающие глаза, в которых не увидишь ни мысли, ни любви к чему-либо, я думаю меланхолически: «Да о чем же могли бы мы разговари- вать? Пусть лучше продолжается все так, как оно обстоит теперь». А все-таки я должен признаться, что у меня есть к нему немного жалости: когда он был болен, ведь я был этим очень встревожен. Я долгое время точно дремал, и эта дремота одуряла и при- стыжала меня. Мой порок, являвшийся вначале просто резуль- татом распущенности, потом стал чем-то регулярным, превра- тился в нормальное отправление моего организма. Затем я при- нялся за чтение, я стал много читать, без всякого разбора, без системы; я читал книги всякого рода, хотя преимущественно романы и стихи. Но в скором времени все книги, какие мне удавалось добыть где-нибудь, случайно или на время, перестали меня удовлетворять. Все эти книги не давали мне ничего опре- деленного и положительного, часто даже заключали в себе се1ггиментальную и развращающую ложь, донельзя раздража- вшую меня. Действительно, как прежде, так и теперь, я очень чуток к красоте форм, но как бы ни была красива форма, я всегда старался найти заключенную в этой форме основную идею, объяснение того, что меня в ней беспокоило, чего я в ней не понимал; я искал объяснения самого зародыша моих волнений. Мне хотелось найти очевидный смысл жизни, причину всего сущего в природе. И мне никогда не удавалось найти нужную мне книгу, а ведь такие книги должны существовать. Также никогда не случалось мне и встретить человека, который мог бы меня понять и направить. Мне больше всего недоставало именно такого товарища по духу, и это было чрезвычайно тяжело. Каждый новый день, принося мне сознание глубины моего невежества, в то же время обнаруживает, что это невежество все увеличивается, вследствие вновь открывающейся много- образности окружающих меня тайн. Мне нравится наблюдать, как распускаются почки на конце ветки, смотреть по целым дням, как работают муравьи и пчелы, потому что эти наблюдения показывают мне, как из почки получается листок и как обра- зуется плод; они говорят мне о законе мировой гармонии, кото- 173
рому подчинены такие высокие художники, как муравьи и пчелы. На самом деле, я не очень-то подвинулся вперед с того времени, как был в школе и как усилились мои внутренние муки. В моем мозгу нечувствительно, почти бессознательно идет какая-то глухая продолжительная, ио беспорядочная работа; она заста- вляет меня задумываться над множеством разнообразных вещей, однако, без заметных результатов. Из этой работы родилось во мне возмущение, родилась борьба со всем тем, чему меня учили, и с тем, что я вижу кругом, родилась и выросла борьба со всеми предрассудками моего воспитания. Но это тщетная борьба и бесплодная. Очень часто происходит, что предрас- судки оказываются сильнее и побеждают мои самые благородные, самые справедливые мысли. У меня не может создаться такого морального понятия о вселенной, — хотя бы самого смутного,— которое было бы свободно от всех видов лицемерия, от всей этой лютости, которую внесли в жизнь религия, политика, закон и социальные отношения. Меня сейчас же охватят все ужасы религиозной и социальной жизни, которые мне вбили в голову еще в школе. Несмотря на короткое время моего пре- бывания в школе, несмотря на мою невосприимчивость к этому унизительному и рабскому воспитанию, благодаря врожден- ным мне инстинктам справедливотси и жалости, — все-таки все эти ужасы, эта покорность насквозь пропитали мой мозг, отравили своим ядом мою душу. Они сделали меня трусом перед идеей. Я даже не могу себе представить какой-либо формы свободного искусства, чуждой всем этим условностям класси- цизма; я сейчас же спрошу себя: «А это дозволяется? Это не грешно?» Наконец, я просто испытываю ужас при виде священ- ника: я чувствую ложь в его морали, ложь в его утешениях, ложь в этом неумолимом и безумном боге, которому он служит. Я чувствую, что священник существует в обществе только для того, чтобы держать человека в невежестве, чтобы держать в порабощении человеческие массы, — это глупое и трусливое стадо скотов. И все-таки оставленный им в моем уме отпечаток не может быть стерт: сколько раз я спрашивал сам себя: «Что я сделаю, когда почувствую приближение смерти?» И всякий раз, несмотря на протесты рассудка, я отвечал: «Я позову свя- щенника». Сегодня утром я пошел навестить Жозефа Ларрок, моего старого товарища по школе в детские годы. Он умирал в ча- хотке. В прошлом году та же болезнь свела в могилу и его стар- шую сестру. Родители его, бедные рабочие, ленивые, набожные, питающиеся около церкви. Отец Ларрок числится «братом мило- сердия» и очень желает занять должность пономаря. Кюрэ интересуется им. По его просьбе, он поместил Жозефа в малень- кую семинарию, а потом и в большую; но бедный мальчик не мог в Heit остаться по случаю своей болезни. Он вернулся на родину и слег в постель. Я несколько раз ходил его навещать. 174
Он лежал в маленькой, мрачной, весьма грязной комнатке, с очень дурным запахом. Он совершенно не сознавал опасности своего положения и все толковал о скором возвращении в семи- нарию. Его родители были в отчаянии: они убаюкали, было, себя такими очаровательными надеждами: они думали, что он успокоит их старость... Для сына священнический дом, такой славный домик с большим садом... Мать ведет в нем хозяйство, а отец наблюдает за садом. И вот, все это теперь от них усколь- зает. Хотя было очень холодно, однако, комната оставалась истопленной... Теперь, когда их сын был уже приговорен к смерти, мать стала даже продавать присылаемые им дрова, а отец по вечерам напивался хинной настойкой, которую доставляло больному благотворительное общество. Сегодня Жозеф был грустен, был в унынии. — Плохо, плохо... — стонал он. — Меня что-то грызет вон там в легком... Глаза его горели лихорадочным блеском; его посиневшее лицо было совершенно измучено; в груди что-то свистело, она прямо разрывалась от кашля. В соседней комнате бродила мать и все вздыхала: — Да нет, я же тебе говорю, что это ничего... напротив, ты поправляешься... — Нет, нет, — твердил Жозеф. — Я очень болен, очень... Я погибаю... Вчера я сам слышал, как мать говорила, что я поги- баю... Как умел, я старался его ободрить. В это время вошел вика- рий. Эго — здоровенный малый, большой, толстый и шумливый; его так и распирало от здоровья. — А, плохо мне... плохо, — пробормотал ему Жозеф. А тот принялся громко хохотать: — Ишь, шутник... это он для того, чтобы его все жалели... чтобы ему пироги носили... • — Нет, нет... уверяю вас... — Э, брось, пожалуйста... Через неделю ты уже встанешь с постели. И, знаешь, что мы тогда сделаем? Мы пойдем в Кулонж к кюрэ есть кролика... Да, да... Лицо больного сразу оживилось. Он забыл о своей болезни. Умирающим голосом он проговорил: — Кролика?., а что же? это хорошо... пойдем есть кролика. — И будем пить Помар... знаешь, его старый Помар... Жозеф повеселел. И опять стал надеяться. Тут они оба, один с кашлем, а другой со смехом, принялись вспоминать разные приключения в семинарии. Я ушел удрученный. Вот молодой человек; он должен скоро умереть. Это не дикарь какой-нибудь, не невежда, он ведь и книги читал и кое-чему учился в школе. И у него были тоже разные душевные волнения, были мечты. Как бы ни был он беден, груб и вообще недоделан,—все-таки у него должен же 175
быть какой-нибудь идеал. Ему предстоит скоро умереть и он в отчаянии от этого. И вот достаточно было одного обещания покушать вместе кролика, — и уже снова является надежда на жизнь. Как это грустно, и особенно грустно это потому, что так и должно быть; потому что живой человек нс мог предложить, а умирающий не мог получить от него никакого другого уте- шения, которое соответствовало бы их обоюдным желаниям. Это меня расстроило на целый* день. Я возвращался домой по пустынным улицам. Было холодно. Небо покрыто словно свинцовой завесой. Несколько снежип ', гонимых колким ветром, носятся в воздухе. Дома на запсре. Сквозь запорошенные стекла окон виднелись одурелые полу- сонные лица. Я почувствовал не то жалость, не то раздражение против этого человечества, скучившегося в этих конурах и обре- ченного на вечный застой под давлением религиозной морали и гражданского закона. Существует ли где-нибудь такое пла- менное и размышляющее юношество, которое мыслит, работает и которое освободит наконец и себя и нас от тяжелой, преступной, человекоубийственной руки попа, столь пагубной для челове- ческого ума? Есть ли такое юношество, которое решительно, в упор бросает этой поповской морали и ее дополнению — жандармским законам: «Я буду жить без морали, я буду бутов- щиком». Хотелось бы мне это знать. 4 января. Снег шел всю ночь и покрыл наконец землю. Лень надолго удержала меня в постели: не хотелось вставать. Есть минуты, когда мне кажется, что я буду спать недели, месяцы, годы. В конце концов я встал, и, не зная, что делать, стал бродить по дому. Отец был в мэрии. Тетка Цеброн подметала пол в сто- ловой. Мой взор случайно упал на портрет моей матери. В нашем новом помещении он был поставлен на камине, между голубыми вазами. Мало по малу он стирался от времени и его фон стал уже совсем желтым. Теперь у>ке нельзя было различить ни балюстрады, ни прудов, ни гор. Даже на самом изображении матери можно было разобрать только се платье, кружевной платок и длинные локоны, обрамлявшие лицо, но все тени его, штрихи уже стерлись. Все остальное почти исчезло. Я. взял в руки эту фотографию и несколько секунд внимательно рас- сматривал ее, не испытывая никакого волнения. А все-таки я спросил тетку Цеброн: — А что, у отца ничего не сохранилось после моей матери? — Есть, есть... На чердаке целый ящик с ее вещами. — Мне хотелось бы его видеть... Пойдемте со мной, тетка Цеброн. Под запасенными на зиму бобами и сухой шелухой мы нашли этот ящик. В нем оказалось три чепчика, одна шляпка, 176
несколько рубашек. И больше ничего... Все это было изъедено червями, изменило цвет, частью сгнило. Едкий запах плесени исходил от этих тонких тканей, превратившихся в лохмотья, от этого испорченного белья. Тщетно старался я отыскать какой нибудь предмет, что-нибудь такое, что напомнило бы об се привычках, что-либо живое, оставшееся от моей матери, сердце которой билось под этим клочками сукна и полотна. Это были только лоскутки, разрывавшиеся на части в моих руках. Я при- нялся допрашивать тетку Цсброн: — А что была она добра? — Добра? Да, конечно, она была добра. Старуха сказала это таким тоном, который мне не понра- вился. Я продолжал настаивать: — Едва ли она была всегда счастлива с моим отцом. — Конечно, она была счастлива с вашим отцом. Ведь она, дорогая барыня, делала все, что хотела... Она его почти что водила за нос... Ах, бедный барин... Уверяю вас, что он не обманывал барыню. И потом вот... Тетка Цеброн оборвала разговор. Больше она не хотела говорить. Это меня заинтересовало. Это «потом вот» казалось мне полным какого-то таинственного значения, и в одно мгно- вение я горячо заинтересовался моей матерью. Мое воображение устремилось по пути, намеченному старухой; строя всевозмож- ные предположения, я остановлен на одной идее, ужасной, свято- татственной, но чарующей. «Быть может моя мать любила кого- нибудь? А этот кто-нибудь любил се»? По мере того как вне- дрялась в меня эта идея, я почувствовал совсем новую, но без- граничную любовь к моей матери. Так как я не мог предлагать тетке Цеброн никаких вопросов на этот счет, то я направился к этой цели обходным путем. — Скажите, а много ли народу у нас бывало в доме в те времена? — Да, бывало, бывало... и много и мало. — А не случалось ли, чтобы кто-нибудь бывал чаще других? — Э, нет, чаще других не приходил никто. Но тетка Цеброн говорила неправду. Приходил кто-то, и этот кто-то любил мою мать, и моя мать любила его. Тогда я схватил из ящика эти жалкие лоскутья и стал их бешено целовать долгим, ужасным, кровосмесительным поцелуем. 8 января. Сегодня утром я получил письмо от Болорека. Письмо очень длинное, написанное каракулями, с весьма странной орфографией, несвязное, и во многих местах даже безумное. Всего письма я не понял, но чего не понял, о том догадался. Сердце у меня прыгало от радости. Болорек, — да, ведь это самое лучшее мое воспоминание о школе. Ведь его 12 Себгсхьев Рок 2-я я. 177
одного коснулись мои разочарования. Как сейчас вижу, как он подбегает занять свое место между Керралем и мной, итти на прогулку... Какой был мне неприятен, и в то же время смешон своим странным безобразием. А потом как я его полюбил. К этому странному, мало-общительному другу моих тяжелых дней, несмотря на его отсутствие, на его продолжительное молчание, сохранилась бесконечная нежность, для меня самого трудно объяснимая. Я думаю совершенно определенно, что эта нежность увеличивается благодаря его загадочности для меня и некоторш о внушаемого им мне страха. Ну, что представляет собой Болоре: ? Я этого в сущности не знаю. Сколько раз я спрашивал себя об этом? Сколько раз я писал ему, не получая от него ответ.'’ Я воображал, что он забыл обо мне, и это меня огорчало. И гю, наконец-то от него письмо. Это письмо я читал и перечитывал раз двадцать. Болорек в Париже. Как он туда попал? Что было с пим после нашей разлуки? Об этом в письме ни слова. Болорек пишет так, точно мы только вчера расстались, точно мне хо- рошо известна его жизнь, его мысли, его проекты. На каждой строчке у него какое-нибудь непонятное мне умолчание, или намеки на дела и события мне совершенно не известыне. Из письма я мог разобрать только то, что Болорек находится в Париже у какого-то скульптора, своего земляка. Судя по дальнейшему и скульптор этот и Болорек не очень-то усердно занимаются своим делом. Я даже думаю, что он совсем ничего не работает. Днем они видаются с «главарями», которые сходиться в мастер- ской и готовятся в какому то «большому делу». А по вечерам они ходят по клубам, где скульптор ораторствует об этом «боль- шом деле». Что это за «большое дело»? Болорек этого не объ- ясняет, но, кажется, он совсем зачарован. «Оно подвигается и подвигается очень хорошо». Когда наступит надлежащий момент, он меня об этом уведомит. Наконец, он рассказывает,— и это меня окончательно сбивает с толку, — что он был назначен для выполнения какого-то «важного дела», но это вовсе не то «большое дело», а оно должно было лишь подвинуть вперед это «большое дело». Но оно оказалось недостаточно подгото- вленным и его пришлось отложить. Одна особенность поразила меня в этом письме: почти на каждой странице его стояло слово «Справедливость» Это слово, написанное гораздо лучше остальных, прямым твердым почерком, производило страшное впечатление среди окружавших его каракулей. А потом, в письме рассеяны мелахнолические нотки. Болореку не нравится Париж. Он тоскует по своим ландам. Но приходится оставаться там. Когда произойдет «большое дело», тогда он вернется к себе на родину и будет очень счастлив. По временам он ходиг на укрепления, окружающие город; там он садится в траву и начинает мечтать о родной стороне. Раз утром мимо него прошла одна молодая женщина с солдатом, его землячка; он поджидал, — когда она пойдет назад одна, — 178
хотел поговорить с ней. Зовут се Матюрана Госсек. К сожалению, она не вернулась. А еще, по воскресеньям скульптор играет на волынке, а Болорек поет бретонские песенки. Бедняга! Напрасно искал я в письме хоть одного дружеского слова по отношению - ко мне, хоть намека на его желание познакомиться с моей тепе- решней жизнью. Ничего нет. Это забвение обо мне меня опе- чалило. А впрочем, он всегда был таков. А любил ли он меня меньше от этого? А вот этого я не знаю. Долгое время, повторяя слова этого письма, сквозь просве- чивавшие в них гримасы, я старался вызвать в своем вообра- жении это смешное и дорогое для меня лицо, подчас такое таин- ственное и всегда возбуждавшее во мне беспокойство. Теперь оно внушало мне еще большее беспокойство и казалось более значительным, благодаря нахлынувшей на меня волне грустных и трагических предчувствий. Глядя на эти не очень вразуми- тельные страницы, где буквы в беспорядке то лезли на верх, то скучивались в груду, то торчали какими-то колючками или скучивались, а слово «Справедливость» сверкало и кричало точно знамя, — я живо представлял себе Болорека на баррикаде с диким видом, в дыму, закопченного порохом, с окровавленными руками. И вот, страстно желанную радость узнать что-либо о Болореке, сменила невыразимая грусть. Я испытывал теперь тягостное чувство: я испытывал страх за будущее моего друга, и меня грызло чувство стыда от сознания своей бесполез- ности и своей подлости... А любил ли он меня в действитель- ности? 8 января. Полночь. Письмо Болорека лишило меня покоя и мучит. Странное дело, отсутствующий Болорек дает .мне столько забот о себе. Вопреки основному требованию эгоизма, я один захвачен всеми этими заботами, и так страдаю от них. Да правда ли то, что я подлец? Я тоже хотел посвятить себя другим, но на другой лад, не так, как Болорек; я хотел посвятить себя другим из жалости и по требованию разума, но я понял, что это было бы глупо и не привело бы ни к чему. Здесь я знаю всех, я бываю везде. Как бы ни был мал этот городок, он все же заключает в себе . элементы социального организма. Я видел всегда только вещи, приводящие в отчаяние, возбуждающие тошноту. В сущности все эти люди ненавидят и презирают друг друга. Буржуазия терпеть не может рабочих, рабочие ненавидят бедноту, а беднота находит еще более бедных бродяг, чтобы тоже кого-нибудь ненавидеть и презирать. Каждый с остервенением старается сделать еще более непримиримо!! человекоубийственную вражду общественных классов, сделать еще уже то узенькое пространство каторжной тюрьмы, в котором человсчесвто потрясает своими вечными цепями. В тот день, когда несмогря на свое невежество, побуждаемый только своей чувствительностью, я захотел по- 179
казать несчастным несправедливость их нищеты и их всегдашнее право на бунт, когда я пробовал направить их ненависть не на низших, а на высших,—тогда они усумнились во мне и отвернулись от меня, принимая меня за опасного человека или сумасшедшего. Тут действует сила инерции, укрепленная ве- ками, и вековой атавизм уважения к религии и к власти, которые невозможно победить. Человеку стоит только протянуть руки, чтобы цепи свалились с них, стоит только раздвинуть колени, чтобы сломать сковывающее их ядро, и он все-таки не еде. ает этого освобождающего движения. Он размяк, он обессилен великой ложью высоких чувств. Ложь, заключающаяся в чувстве милосердия, — вот что удерживает его в прежнем моральном унижении, сдерживает его покорность раба. О милосердие, которое казалось мне сверхчеловеческой добродетелью, не- посредственным и ослепительным излиянием бесконечной, бо- жеской любви, — милосердие — вот тайна человеческого уни- жения. Посредством милосердия правительство и поп увеко- вечивают нищету, вместо того, чтобы ее облегчить, они раз- вращают сердце жалкого человека, вместо того, чтобы возвы- сить его. Дурачье, благодаря этой благотворительной лжи они убедили себя, будто они привязаны к своим бесконечным страда- ниям. А эта ложь благодеяния является самым большим, самым чудовищным из всех социальных преступлений. Я говорил им: «Не принимайте милостыни, отталкивайте благотворительность, а прямо берите сами, хватайте, потому что вам принадлежит все». А они меня даже не поняли. Признаться ли? По правде сказать, они даже не интересовали меня настолько, насколько я старался сам себя убедить в этом. Очень часто грубость этих людей отталкивала меня от них. Во мне есть какое-то непобе- димое отвращение к некоторым видам нищеты, быть может, только любопытство художника влекло меня к ним? Сколько ужасных стонов, сколько изумительных уродств пришлось мне слышать и видеть, — и все это были яркие клейма скорби и голода на лицах бедных людей. В конце-концов я совсем не чувствую в себе склонности к совершению какого-нибудь важного действия, мне совсем не улыбается перспектива умереть за идею, — на баррикаде или эшафоте; и это вовсе не из страха смерти, а по причине иного, весьма горького чувства, с каждым днем захватывающего меня все больше и больше: сознания бес- полезности таких поступков. Во всяком случае, эти идеи сидят во мне и от времени до времени напоминают о себе. Обыкно- венно они посещают меня, когда я в бездельи сижу запершись у себя в комнате, или в угрюмые дождливые дни, а чаще всего за обедом, при моем отце, который является живым и полным отрицанием всего, что я чувствую, о чем я мечтаю, всего, что мне нравится. А когда я бываю наружи, под солнцем, эти идеи мои улетучиваются, они разбиваются как густые туманы, нависшие над болотами. Тут природа захватывает меня целиком, 180
она говорит со мной совсем иным языком, чудным языком тайны, сокрытой в ней, и языком любви, которая гнездится во мне самом. И я упиваюсь этим сверхчеловеческим, неземным голосом природы, и, внимая ему, я вновь переживаю былые восторги, опять испытываю те смутные, девственные, но возвышенные чувства, которые испытал когда-то в моем раннем детстве. Это минуты высшего блаженства, когда моя душа освобо- ждается от ненавистной телесной оболочки и уносится в не- осязаемые неоткрытые миры! Чувствую, как я становлюсь до- бычей очаровательных химер!.. Но это проходит, и я падаю со страшной высоты, с ужасной болью, и опять погружаюсь в этот неотвратимый вечный позор моего мрачного одиночества. А у меня на столе все еще лежит письмо Болорека. Я снова перечитываю его. Бедный Болорек... А может быть, я ему и завидую. У него, по крайней мере, есть страсть, наполняющая его жизнь. Он все ожидает «большого дела», а оно, конечно, не наступит никогда... но он все же ожидает, живет этим... а я, я ничего не ожидаю, ничего, ничего... 10 января. Вот прошли уже пять лет, как я покинул свою школу. А за это время редкую ночь я не вижу ее во сне. И эти сны всегда бывают очень тягостны. Хотя они подчас имеют не мало фанта- стического, уродуют предметы, изменяют лица, все же эта полу- реальность снов угнетает. Обыкновенно школа представляется мне во сне приблизительно такой, как она была в действительно- сти, эти классы, дворы, эти противные лица, все, что я тал» пре- терпел и отчего я страдал. Днем влияние школы сказывается во мне незаметно, в моей развращенности, а ночью пока не засну, я опять переживаю испытанные там неприятности. И, странное дело, эти сны всегда бывают одного и того же характера... Вот мой отец входит в комнату. Лицо его искажено гримасой и очень сурово. Он в своем парадном костюме и в цилиндре. — Пойдем, — говорит он, — пора. Мы идем. Мы проходим через какие-то ужасные мрачные страны, где злобыне собаки гоняются за крестьянскими маль- чиками. Во всю длину нашего пути над глыбами юридических памятников наклонились какие-то длинные иезуиты, много, очень много иезуитов; они зубоскалят и размахивают своими развернутыми сутанами, наподобие крыльев летучей мыши... Некоторые из них, беспрестанно перевертываясь, летают над водяными лужами. Потом, вдруг, показывается школа, с ее скрипящей входной дверью, с ее узким двориком; в глубине часовня, увенчанная золотым крестом, а направо — приемная, охраняемая какими-то ужасного вида братьями, сидящими на корточках; а вот и коридоры, вот фасад здания, двор для игр. Я возвращаюсь назад; отца больше уже нет со мной. Вот на дво- 181
pax поднимается страшный крик. Воспитанники, учителя, братья бегут, выкрикивают какие-то угрозы, злобно машут лопатами, вилами, палками, бросают мне в ноги громадные латинские книги в камни. — Это он. Это он... Отец ректор, отец де Марель, отец де Керн сопровождал эту жестокую толпу. И вот начинается бег, стремительный, бешеный бег... Все, что я знал там отвратительного, — все гго с угрожающим видом гонится за мной. Я наталкиваюсь на испо- ведальни, стукаюсь об углы кафедр, качусь кубарем по ступень- кам алтаря, наконец, упадаю на какие-то постели, где меня топчут ногами, убивают, четвертуют... Я внезапно просыпаюсь, весь покрытый потом, тяжело дыша, и больше уже не могу заснуть. Чего только я ни делал, чтобы избавиться от этих снов, делавших незабываемым то, что так хотелось мне поскорее забыть. Перед сном я старался утомить и тело свое и ум: словно безумный, целыми днями бродил я по полям или долго засижи- вался за столом за писанием этих пустых строчек. Я пытался вызвать в своем воображении иные образы, веселые, смеющиеся, с которыми у меня связаны какие-либо счастливые воспоминания; старался останавливаться на сладострастных, жгучих сценах, и отвлекать свои мысли от непристойных представлений, от этих невыносимых снов. Но все было напрасно. Теперь я стра- шусь сна и стараюсь насколько возможно воздерживаться от него. Я готов предпочесть скуку томительных бессонных ночных часов... но все-таки, как они томительны, эти часы, как томи- тельны... Прошлую ночь я видел совсем другой сон и если я отмечаю его здесь, то потому только, что меня заинтересовал его симво- лизм. Мы находимся в театральном зале в Ваннах. Посреди сцены стоит что-то вроде кадки, наполненной до краев трепе- щущими бабочками разных ярких и блестящих цветов. Это. души маленьких детей. Отец ректор, засучив рукава своей сутаны, в поварском фартуке, запускает руки в кадку и целыми горстями вынимает оттуда маленькие, прелестные дрожащие души, испускающие такой жалобный стон. Он опускает их в ступ- ку, затем мнет их, толчет и приготовляет из них очень густое тесто; после этого он режет тесто тонкими ломтиками и бросает ломтики большим жадным псам, которые на задних лапах стоят вокруг него, одетые в иезуитские шапочки. А разве они поступают иначе? ' 24 января. Сегодня через Перваншер прошел драгунский полк. При- бытие военного отряда в маленький городок является важным событием для последнего. Разговоры об этом начинаются еще за неделю, каждый по этому поводу ожидает для себя каких-то 182
непонятных мне радостей, — для меня не существующих; однако большое значение таких радостей для грубых сердец большинства населения по этой причине нисколько не уменьшается. Разве не курьезно в самом деле, что народное сердце живее всего откли- кается на два чувства — религиозное и военное; а ведь каждое из них, при своем дальнейшем моральном развитии, является наиболее враждебным другому? У нас в доме все вверх дном, и мой отец, как главный представитель города, находится в страш- ных хлопотах. Приготовляется комната для полкового коман- дира, которого предполагается принимать и угощать у нас в доме. Оказалось, нужно переставить мебель, почистить вход- ную лестницу, украсить столовую, вычистить дорожки в саду. Утром, чуть не с рассвета, отец отправился в мэрию, где он должен заняться распределением билетов для постоя солдат, проверить все мешки с хлебом, а дома наблюсти за работой тетки Цеброн. Он вытащил очень красивую сервировку дня обеденного стола и заказал самую отборную провизию в мясной лавке. Я поступил так, как поступило большинство людей, которым нечего делать, — я просто отправился встречать полк к городской заставе по дороге из Беллема. Там собралось уже много народа. Шампье с энергичной жестикуляцией уже оратор- ствовал перед группой зевак. Он жил неподалеку и пришел по-домашнему — прямо в вышитых туфлях и в черной бархатной шапочке. Он говорил: — Я всегда с удовольствием смотрю на военных... Как только я слышу звук барабана или трубы, — хотите верьте, хотите нет, — у меня на глазах выступают слезы... Ах, армия, армия!.. И только она... И отечество, как оно прекрасно... Пускай г. Гамбетта и эти революционеры болтают и делают все, что им угодно, а отечество всегда останется отечеством... Это всегда останется известной идеей... французской идеей... в выс- шей степени французской идеей... Слушатели соглашались и кивали головами. Потом зашел спор о том, что, по их мнению, всего лучше олицетворяет собой идею отечества. — По-моему, это — кавалерия, — признался г. Шампье. — А по-моему, — артиллерия, — сказал другой... — потому что без артиллерии, сколько бы у вас ни было кавалерии... Но туг воскликнул третий: — А инфантерия?., нет, господа, пехота это... Ах, чорт возьми, а этот французский пыо-пью... В течение нескольких минут только и было слышно: фран- цузы, французский. Эти слова звучали как звуки рожка в мяг- ких и трусливых устах этих отчаянных буржуев. Хотелось бы мне знать мнение моего отца на этот счет. У него их наверное несколько, и все они замечательны. Как досадно, что его нет в этой компании. Я оставляю г. Шампье ораторствовать перед 183
толпой патриотов и направляюсь дальше по дороге, где мне попадаются лица, радостные от ожидания. Было прекрасное тихое утро, полное весенней ласки. Блед- ное солнце по временам разрывало белые шелковистые облака, покрывавшие небо. Бесконечные дали необычайно мягки и чисты. Над сосновыми лесами, замыкавшими горизонт, пробегали разноцветные огоньки полупотухшей радуги. Поля раскинулись словно широкие зеленые скатерти с легким розовым налетом; они сверкали прозрачным блеском драгоценных камней, то покрывались волнами испарений; а по этим полям были раз- бросаны, точно пурпурные штрихи, разделявшие их изгороди. Все увеличивавшаяся толпа вся была охвачена одним общим инстинктом. Она прямо внушала мне омерзение. Никогда еще, кажется, так ярко не бросалась мне в глаза неисправимая глу- пость человеческого стада, невозможность для этих пассивных существ почувствовать красоты природы. Для того, чтобы вытащить их наружу из их нор, чтобы вызвать широкие улыбки атавистического скота на их лицах, необходимо обещание им каких-либо зрелищ, каких-либо низменных удовольствий, спо- собных затронуть то, что только есть в них самого унизительного, самого рабского. Маргарита находится тоже там в сопровождении своей служанки. Она, как и все, обнаруживает чрезвычайное возбу- ждение, что мне очень не нравится. Она едва обратила внимание на мое приветствие, сказанное ей. — А вы знаете, авангард уже давно прошел, — крикнула она мне. Она взбирается на откос, чтобы видеть дорогу как можно дальше. Она теперь совершенно не обращает на меня внимания, это — она, постоянно делающая мне глазки, так конфузящая меня проявлениями своей безмолвной нежности; это та самая Маргарита, которая то и дело старается поближе подойти ко мне, дотронуться до меня. Мне это досадно! даже больше чем досадно, я просто ревную. Когда я с ней заговариваю, она одва отвечает мне короткими словами, а то и совсем не отвечает. Поднявшись на цыпочки, она вдруг принялась хлопать руками и закричала: — Вот они! Вот они! Действительно, там внизу, на дороге что-то блестит, свер- кает, точно зеркало, отражая лучи бледного солнца. Что-то приближается, протягиваясь по дороге. Маргарита повторяет: — Вот они. Вот они. Глаза у нее горят, движения нетерпеливы, вся она дрожит от каких-то желаний, — да я ее еще никогда не видал такой, если только нечто подобное не происходило вместе со мной и ради меня. Я очень сердит на нее за то, что я не играю решитель- но никакой роли в этой охватившей ее радости, что я не при чем в этой страсти, которой пышет все ее существо. Я сержусь и 184
на г-жу Лекотель за то, что она отпустила ее сюда. Я нахожу, что ей тут совсем не место. — Ах, вот они! Вот, наконец, подходят они, прямые, стройные, сидя на лошадях в полном конском уборе; тяжелые, блестя и сверкая, двигаются они среди тихого звона оружия. Земля под ними дрожит и гудит. Под сияющими касками видны бронзовые лица, могучие мускулы, грудь выпячена, точно покрыта латами, а черные хвосты, прикрывающие крепкие затылки, напоминают какие-то древние варварские времена. Я сам почувствовал, как дрожь пробегает по моему телу. Чувство сильней меня овладевает мной, это не гордость, не восхищение, не какой-нибудь порыв к идее о родине; это какой-то скрытый, неопределенный героизм. Услышав его при- зыв, просыпается все, что есть во мне животного и дикого. Это мгновенный возврат к боевому животному, к человеку сечи, побоища, к временам моих отдаленных предков. II я подобен этой толпе, которую я презираю. Душа этой толпы, приводящая меня в ужас, это — моя душа, со всей ее грубостью, с покло- нением перед силой и смертью, убийством. А они все идут предо мной. Я все слежу за .Маргаритой. Она так и не сошла со своего откоса. Она стоит такая серьезная, точно окоченелая, вытянув- шись, как бы в ожидании припадка. Ноздри ее вдыхают крепкий запах проходящих самцов. И меня прямо пугает ее взор, сбро- сивший с себя стыдливость и ставший кровожадным, диким и точно загипнотизированным. Она тоже подпала под власть этих широких плеч, этих могучих грудей, загорелых лиц, побе- дительной суровости, этой силы, горевшей на солнце. Но она подпала под эту власть как женщина. Однако и я чувствую, как в эту минуту зашевелились во мне еще не совсем угасшие мрачные инстинкты разрушителя; в ней это желание тоже не- ясное, но бесконечно более могущественное, желание материн- ства; это оно так волнует ее тонкое хрупкое тело клокотанием грозной священной жизни. Один драгун взглянул на нее и улыбнулся непристойной скотской улыбкой. Но она этого не замечает. Это вовсе не тот мужчина, которого она увидала и сама избрала, — нет: она в одном объятии готова отдаться всем этим мужчинам, готова все претерпеть от них. На мой взгляд, она очень красива, она еще красивее, чем была; она красива какой-то почти божественной красотой, потому что я вот только что постиг проявление в ней одного из великих законов жизни, потому что только теперь впервые мне стала ясна тяжелая и возвышенная роль женщины в жизненном творчестве. Мне представляется чем-то чудовищным, прямо преступлением оскор- бления человечества — такой брак, в котором изумительная плодовитость женского тела отдается во власть разнузданности бесплодного мужчины. И с каким глубоким чувством жалости и уважения вспоминаю я в эту минуту о тех несчастных прези- 185
раемых созданиях, которые выходят на улицу или в запретных конурах хриплым голосом предлагают свою любовь всем про- хожим. Наконец они прошли. Толпа идет следом за ними. Мы идем домой. Маргарита очень молчалива, попрежнему серьезна и немного утомлена. Но я скоро прихожу в другое настроение. У меня скоро прошло то представление о любви, которое я сам создал себе при свете разума или безумия, — нс знаю сам. Я быстро возвратился к своим сладострастным ощущениям. Так у меня бывает всегда. Какая бы благородная мысль подчас ни пришла мне в голову, я непременно сведу ее на сальность, в силу естественной, хотя и отвратительной склонности моего ума. Весь день я был не в духе и очень мрачен. Только во время обеда я немножко развеселился. Оказывается, что полковник отказался от гостеприимства господина мэра; он предпочел остановиться в гостинице и обедать вместе со своими офицерами. Отец мой в бешенстве. Он наблюдает меня исподтишка, и, я уве- рен, считает меня виновником этой неприятности. Когда тетка Цеброн торжественно внесла зажаренную индейку, огромную, жирную, золотистую, блестящую от жира, отец уже не мог сдержать своего гнева. — Несите назад, — закричал он. — Да как же, барин... — Говорю вам, несите ее назад--* Мне думается, что если бы мой отец не считал ниже своего достоинства ораторствовать при мне, то кавалерии досталось бы на орехи. 25 января. Два или три раза в неделю я провожу вечера у г-жи Леко- тель. Эти визиты развлекают меня и хоть немножко нарушают мое одиночество. Но настоящего удовольствия я там не испы- тываю. Г-жа Лекотель не настолько интеллигентна, как бы мне этого хотелось. Она вся полна буржуазными предрассудками и мелочыми интересами. Опа ничего не понимает в той скорби, которая гложет меня. Зачем же я буду об этом с ней говорить? Мы беседуем о безразличных пустяках, о чем она только может беседовать. Когда мне вздумается выложить перед ней какую- нибудь из мучащих меня идей, я чувствую, что это приведет ее в ужас, и я умолкаю... О, как горько никогда не иметь около себя руководителя, или, по крайней мере, простое и искреннее сердце, доброе и жалостливое, перед которым вы могли бы показать себя тем, что вы есть на самом деле; и чтобы это сердце было одних с вами чувств, одних мыслей, чтобы оно исправляло ваши ошибки, ободряло вас и направляло... Обыкновенно все наши разговоры вертятся около прислуги, которую г-жа Декотель меняет каждый месяц. Самая главная мысль, господствующая в ее жизни, это, что если «так будет 186
продолжаться еще некоторое время то нельзя будет совсем достать себе прислугу». Кроме того идут бесконечные вариации на экономические темы. И в то время как г-жа Лекотель пове- ствует о своих домашних несчастьях, я думаю, что вот она платит своим прислугам 12 франков в месяц, плохо их кормит, а обращается с ними сурово, по-военному, требует оскорбитель- ной покорности, чтобы они заботились только об ее интересах и держали бы себя, как самая опытная и умелая прислуга, и все это за 12 франков... Я конечно не возражаю, — к чему? И вторю ей: «Да, это беда». Другой очень важный у нее вопрос, это — зачем я не солдат. Она не находит ничего лучше военного ремесла. Я думаю, что в основе этого желания видеть меня в воен- ном мундире, лежит просто эгоистический предлог пережить вновь свое блестящее прошлое, окунуться в тщеславные мелочи этого прошлого, вспомнить почести, которых она теперь лишена, вспомнить громкие подвиги своего мужа. Ах, этот муж! Его портреты расставлены и развешаны у нее повсюду, и в большом и в малом виде; в чине капитана, полковника, генерала. Они покрывают стены, заняли каменные выступы, завладели столами, Это на вид здоровенный простяк, с вульгарной наружностью, в кепи, надетой набекрень, или в боевой шапочке, с грудью, увешанной крестами, с виду дуралей и силач с густыми опущен- ными вниз усами и длинной остроконечной эспаньолкой. Мне так и кажется, что я слышу, как он выкрикивает клятвы и трубит своим осипшим от водки и абсента голосом. А она считает его красивым, славным и удивительным. Однажды она с большим одушевлением рассказывала мне, что в Алжире он в один прием убил собственной рукой пятерых арабов и приказал расстрелять пятьдесят остальных. Она прибавила при этом: — Боже мой. Ну, конечно, у него были свои недостатки, но все-таки он был герой. А в другой раз она мне сказала: — Посмотрите на Маргариту, как она на него похожа. Сначала мне показалось, что никакого сходства нет, а потом, сравнив эти портреты с красивым, изящйым, немного странным лицом Маргариты, я кончил тем, что нашел сходство между ними, хотя отдаленное, и скорее моральное, чем физическое, но действительно существующее. Лбы у обоих, — у дуралея и у очаровательного ребенка, — носят на себе печать упрямства, а в глазах, да, да, — в глазах, сквозит что-то дикое и в то же время героическое. Можно поверить, что отец, в сражении, опустив голову, как ураган кидался в бойню; чувствуется, что и дочь с такой же стремительностью бросится в любовь. А какое у меня чувство к Маргарите? Что это любовь? Ненависть? Или это просто чувство досады, которое она мне причиняет? Я нс очень-то в этом разбираюсь. Все это вместе вэятое, — то и вместе с тем — не то. Во всяком случае я занят ею. Трудно встретить девушку более невежественную, чем она. 187
Она ничего не знает и знать ничего не хочет. Г-жа Лекотель нс поместила свою дочь в пансион Сен-Дени, благодаря ее сла- бому здоровью и нервным припадкам, которые не оставляли ее все детство и даже угрожали ее жизни. Г-жа Лекотель сама занималась ее образованием. Занятия шли с большими пере- рывами, и были очень поверхностны, но и против них Маргарита бунтовала. Благодаря нетерпению, вспыльчивости, открытому бунту своей дочери, мать совсем отказалсь от этих бесполезных занятий, боясь повторения у нее припадков. Однако со стороны • Маргариты не было в этом деле ни плутовства, ни лени. Сама г-жа Лекотель совсем не замечает, чего нехватает ее дочери, а кроме того опа усвоила себе манеру обращаться с нею, как с больным ребенком, даже тогда, когда она совершенно здорова. Иногда Маргарита бывает действительно точно малый ребенок, лепечущий разный вздор; иногда она хуже развратной женщины; в ее очах отражается бездна: они сверкают и становятся дикими зверски, но глубоки и страшны. Подчас она внезапно пускается в сердечные излияния или вдруг па нее нападает потребность каких-то бешеных ласк. Иногда на нее находит мрачное молча- ние, из которого ее невозможно вывести. Она смеется и плачет без видимых причин. Она создана для любви, исключительно для любви. Любовь ею владеет так, как, быть может, ни одним человеческим существом. Любовь переливается в ее жилах, сжигая ее, как горячка; она расширяет ее глаза, светится в них; наливает кровью ее губы, ореолом окружает ее голову; она испаряется от всего ее тела, как слишком сильный и ядовитый аромат. Любовь управляет всеми движениями ее тела. Маргарита несчастная раба и мученица любви. Она нс целует меня больше, но я чувствую, что ее губы всегда этого желают. Она больше не осыпает меня горячими ласками, стремительными ласками, жаждущими самца, как она это делала, когда была девочкой; но я чувствую, что ее тело ищет моего. Когда она только под- ходит ко мне, она уже вся отдается; совершенно бессознательно она иногда так изгибает поясницу, так напрягает живот, что эти движения как будто раздевают ее, ясно обрисовывают ее чарующую наготу. Как только я прихожу, она оживляется, глаза ее загораются, щеки покрываются румянцем, тень ложится вокруг глаз, появляется потребность движения. Она бегаег туда, сюда, вертится и прыгает в каком-то нервном возбуждении. Но это возбуждение кладет на ее лицо отпечаток страдания. Ее глаза, упорно устремленные на меня, глядят так смело и жадно, что мне часто приходится краснеть от их нестерпимого мрачного блеска. Г-жа Лекотель ни в чем этом не дает себе отчета. Мне думается, что она смотрит на это как на фантазии избало- ванного ребенка, не влекущие за собой ничего серьезного. Она ограничивается тем, что говорит своим спокойным голосом, как бывало, говаривала, когда Маргарита была совсем малень- кой: «Ты не волнуйся так сильно, дорогая моя... будь спокойней». 188
Я не раз собирался на все это открыть ей глаза, но все никак не могу решиться. Я не могу решиться, а тем временем переживаю странные и довольно сложные чувства. Вдали от нее... у меня сердце бывает переполнено каким-то опьянением ею,—это должно быть и есть любовь. Я весь бываю охвачен чисто физическим волнением, очень нежным, но в то же время очень сильным, — словно новая жизнь вторгается в меня. В то же время мысли мои становятся яснее и шире: без малейшего усилия моя мысль поднимается в совершенно чуждые ей до того времени области. Мне начинает казаться, что во мне заклю- чены священные зачатки всех видов жизни; что все человечество, еще нс появившееся на свет, — все оно бурлит в Маргарите и во мне; что достаточно одного только столкновения наших губ, одного соединения наших грудей, как появится от нас прекрас- нейшее творение, сама торжествующая жизнь. В такие минуты экзальтации я ухожу из дому и долго, долго брожу по полям. Моя грусть пропадает; все представляется мне прекрасным, полным какой-то сверхчеловеческой красоты. Я разговариваю с моими братцами—деревьями; я пою радостные брачные гимны цветам, моим зачарованным сестричкам. Теперь я вновь завоевал свою чистоту. Теперь сила и надежда возрождающими и могучими волнами снова переливаются в моих жилах. А возле нее я точно леденею. Я смотрю на нее, и весь мой энтузиазм пропадает; я вижу ее, и мое сердце сжимается; оно опустело, в нем не осталось ничего сильного, благородного, что может оживить меня. Нередко одно ее присутствие раздра- жает меня. Я не могу выносить, чтобы она ходила около меня, подходила ко мне. Одно ее прикосновение ко мне, — это почти мука. Ее юбка слегка коснулась моих ног, — во мне буря. Я избегаю ее руки, уклоняюсь от се дыхания, от ее взора, горя- щего любовью. Два раза ей удалось украдкой схватить мою руку и слегка пожать ее: я готов был избить ее за это. Да, когда она возле меня, я чувствую к ней какую-то странную смесь жалости и отвращения. Л когда случалось видеть их обеих рядом, — мать и дочь, — дочь такую красивую, возбуждающую желания, олицетворение пламенной юности, и мать, уже ста- реющую, с морщинами на лице, с седеющими волосами, с утра- тившими прежние формы телом, — сколько, сколько раз, — по причине ли моей преступной развращенности или вследствие какого-то необъяснимого безумия, мои похотливые желания обращались на мать. Ее рука, болезненно ограниченная в своем движении, слишком широкая талия ее, приплюснутые бока — соблазняли меня: я чувствовал себя как-то досадно опьяненным при виде этих телесных рунн, этих почтенных материнских морщин. Однажды, когда ее дочери не было дома, может быть даже, рассчитывая осуществить свои низкие мечты, я издалека завел разговор с г-жей Лекотель. 189
— А знаете, мне не надо так часто приходить к вам. Мне это очень тяжело... но все-таки не надо. — Это почему, дитя мое? — спросила она удивленным тоном. — Потому, — отвечал я, разыгрывая комедию замеша- тельства и стыда... — потому, что в городе болтают... болтают... что я... что вы, ну, одним словом, говорят... И я остановился, как бы подыскивая слова. — Что же такое говорят? — спросила очень заинтересо- ванная г-жа Лекотель. Исподтишка, бросив на нее подлый взгляд, я не постыдился бросить ей такие слова: — Да говорят, что вы... моя любовница. — Замолчите... какая гнусность... .Ах! Какой взгляд она при этом бросила на меня. Никогда не забуду я этого возмущенного взгляда, полного чувством оскорбленной стыдливости... Да, это был взгляд оскорбленной честной женщины; от него болезненно сжалось мое сердце; я стал обожать ее с этого времени как святую, но в то же время я подметил, что, несмотря на причиненную ей моими словами обиду, она польщена ими, и в ее глазах мелькнуло сожаление, точно скрытый огонек любви. Как я полюбил ее за этот взгляд. В нем в первый раз увидал я такую острую грусть, какая может зародиться только в сердце женщины, переполненном бесконеч- ной, бессмертной жалостью. Сегодня утром я нашел в кухне газету моего отца и слу- чайно принес ее к себе. Пробежав се, я прочитал там следующее: «Объявляется, что преподобный отец де Керн в нынешнем году, в течение поста, будет произносить проповеди в храме св. Т роицы. Преподобный отеоде Керн является одним из наиболее красно- речивых проповедников Общества Иисуса. Еще не забыт шум, который был возбужден в прошлом году в Марселе его изуми- тельными, поистине вдохновенными проповедями. К ученой диа- лектике п. о. Феликса, п. о. де Керн присоединяет чарующую прелесть слова, делающую каждую его проповедь вполне закон- ченной и даже классической частью духовной литературы. Кра- сноречивый проповедник высокого росга; манеры его совершенно аристократические, а лицо дышет высоким благочестием. В цер- кви св. Троицы наверное соберется много народа*». Какая ирония. Когда прошел первый момент удивления, я себя спросил, какое впечатление это на меня производит. У меня совсем нет ненависти к отцу де Керн. Воспоминание о нем мне не внушает отвращения. Бесспорно, он мне причинил зло, и следы этого зла заключены в глубине моей души. Но мог ли я избежать этого зла? Разве не было во мне фатального зародыша этого зла? Это очень любопытно и меня волнует. Он наименее мне про- тивен из всех священников, которых я знал. Мне хотелось бы 190
его послушать. У меня до сих пор стоит в ушах его голос, такой захватывающий и ласковый. В конце-концов, быть может, он был вполне искренен, когда говорил мне столько прекрасных вещей, сидя у окна в спальне; я как сейчас вижу его на фоне ночного неба и вспо- минаю с сожалением. И потом, кто знает, быть может он рас- каялся. Может быть это раскаяние и является причиной его вдохновенного красноречия. Но моя мысль не задерживается долго на отце де Керн. Она останавливается па бесстрастном лице отца ректора; вспоминаются его светлые глаза, иронический склад губ. такой высокомерный и в то же время благосклонный, но это та благосклонность, которая никогда не прощает, которая убивает. Знал ли он все, когда меня исключал? Он должен был знать... Напишу сейчас Болореку, чтобы он пошел в Троице послушать отца де Керн и чтобы он мне сообщил, каков он теперь и на какую тему он говорит проповеди. Болорек ничего мне не ответил, а газета ничего больше не говорит об отце де Керн. Часто спрашиваю об этом у г-жи Лекотель, просматривающей на почте газеты, — ведь она в курсе всех текущих дел. Но и она ничего не знает... Это досадно... 10 мая. Мое первое свидание с Маргаритой... Вот никогда не думал, что оно может когда-нибудь произойти. Вчерашний день, провожая меня до уличной двери, она вдруг тихо, скороговоркой, сказала мне: — Сегодня вечером, в десять часов, будь на дороге у аллеи Руврэ. Я сперва был ошеломлен, а потом ответил: — Нет, Маргарита, это невозможно... я этого не сделаю... — Да, да, да, я этого хочу... В нетерпении она стала говорить громко. Я испугался, что мать может нас услышать. Я боялся также какой-нибудь сцены, припадка, потому что Маргарита была в очень возбу- жденном, нервном состоянии. — Ладно, я буду. — В десять часов. — И Маргарита захлопнула дверь. Целый день я раздумывал, итти ли мне на это свидание. Не пойти, оставить ее одну на улице, я не мог. И потом я боялся, что Маргарита, со своим решительным и капризным характером, придет ко мне сама, не найдя меня на месте. Я дал себе слово поговорить с ней решительно. Однако время шло, и та далекая Маргарита заняла место в моем воображении, отодвинув образ настоящей, только что мною оставленной. Теперь я опять весь захвачен ею, и сознание этого мне так приятно, так мучительны 191
эти часы ожидания, что я жду не дождусь, когда же наступит это теперь столь желанное мне таинственное свидание. Ночь была темная, безлунная. Сырой туман стелился по земле. Воздух был насыщен ароматом. Уже за полчаса до срока я стою в условленном месте. Я немного огляделся в темноте, но пугаюсь каждого звука, полный глубокого волнения, подобно этим бесчисленным теням, по которым тоже пробегает любовная дрожь. Под безмолвным небом, сквозь туман смутно обрисовы- вается множество теней, и благодаря этим блуждающим силуэ- там, яснее выделяется белой полосой та дорога, по которой сейчас должна притги Маргарита, тоже крадучись, как тень, как силуэт, затерянный в таинственной ночной мгле. Я услышал ее приближение еще не видя ее. Я услыхал шум размеренного поспешного движения, похожего на стреми- тельный бег зверя в лесной чаще. Потом я увидел ее, хотя очень смутно, она еле выделялась в темноте, то исчезала, то показы- валась вновь. Вдруг я почувствовал, что она возле меня. Она была закутана в черную шаль, такую темную, что лицо ее каза- лось, блестело, словно звезда в ночной тьме. — Я опоздала, — сказал она, запыхавшись. — Думала, что не дождусь, когда мать уляжется спать. И схватив мою руку, потащила куда-то: — Пойдем вон туда, в аллею — сядем на скамейку, — хочешь? Когда мы сели и она, дрожа, прижалась ко мне, все мое очарование сразу пропало. Меня стала мучить совесть за то, что я сюда пришел. Стало так тоскливо. Я резко вырвал свою руку из ее руки. — Это очень дурно, Маргарита, то что мы тут делаем,— сказал я серьезным тоном. Мне не следовало бы... Но она тихо перебила меня: — Молчи, не говори этого. Мне так давно этого хотелось. Правда, ты не можешь этого попять... Послушай, будь мил, и не сердись. А я ужасно счастлива. Она прибавила со вздохом: — Это невыносимо! никогда нельзя быть вместе одним. Правда, я, наконец, потеряла терпенье: ведь я ничего не могла тебе передать. А между тем мне так много надо тебе сказать, так много... Дай свою руку. Она говорила тихим голосом, прислонившись своим телом ко мне и положив голову на плечо. Я весь прямо похолодел. Я ощущал трепет этого юного тела, такого красивого и гибкого, я чувствовал как оно дышет, бьется, почти обвивается вокруг меня. По моей коже с головы до пят пробежала нервная дрожь, что-то похожее на ощущение невыносимой щекотки или как если бы ко мне прикоснулось какое-нибудь нечистое животное. У меня поистине был какой-то физический ужас перед этим женским телом, трепетавшим около меня. Я думал только об 192
одном: как бы заставить ее уйти. Я поспешно отодвинулся от нее. • — Прежде всего, — начал я жестким тоном, — скажите мне, Маргарита, каким образом вы вышли из дома? — О... «вы»!.. Он мне говорит вы... Говори мне «ты», слы- шишь?.. сейчас же говори мне «ты»... — Послушайте, Маргарита, я вас прошу... — Говори мне «ты»! Говори мне «ты»!.. Голос у нее дрожал; я испугался, что может разыграться какая-нибудь сцена со слезами. — Ну, хорошо, — как же ты вышла из дома? Она опять подвинулась ко мне, и по-детски, со смехом, в беспорядочных, коротких фразах рассказала, что она уже давно больше месяца, ежедневно смазывала маслом замки и крючки у выходной двери; что она уже несколько раз пробовала выхо- дить таким образом на улицу... и что все это делается очень просто... — Понимаешь, это совсем не производит шума... Я выхожу босиком, мать спит. А потом на улице,—да, да, — пройдя босиком по улице еще шагов пятьдесят, — вот тогда я надеваю ботинки, и затем бегу что есть мочи... Высвободив свои руки и вскочив, она быстрым движением ноги подбросила в воздух свою ботинку, а потом положила свою голую ногу ко мне на ляжку. — Пощупай мою ногу, — сказала она. — Ну пощупай же. Нога была холодная, сырая и покрыта песчинками. — Да ведь это просто безумие, — закричал я. — Э, пустяки, я попала ногой в лужу, — вот и все... ну, что из этого'? Ведь все это только ради того, чтобы видеть тебя... — Ну, пощупай еще... согрей меня... Я разыскал ее ботинку, ускакавшую на средину аллеи, и вновь обул Маргариту. Она охотно позволяла все это делать, счастливая уже тем, что хоть немножко отдалась моим заботам об ней, которые были для нее моей лаской, — и при этом без умолку болтала разный невинный вздор. Должно быть, эта дет- ская выходка, этот лепет, рассеяли другие, так страшившие меня мысли. Мое раздражение улеглось и сменилось грустью и жалостью к этому существу, такому красивому и такому без- ответственному; мне было ясно видно ее печальное будущее: мрачная жизнь и какие-нибудь необычайные Катастрофы. Я про- бовал образумить ее, поговорить с ней с братской нежностью. Она безмолвно, комочком, прижалась ко мне, вложив свою Ев мою и смотрела вверх, в эту трепещущую листву аллеи. । еще скрывалась за вершинами святого Якова, но ее блед- ный свет понемногу захватывал небо и падал на дорогу. — Если только мать заметит твое отсутствие, подумай, Маргарита, как страшно она будет огорчена. Ведь она может даже умереть. Ты хорошо знаешь, как она тебя любит... По- 13 Себастьен р»к 2-я 193
мнишь, как она ухаживала за тобой, когда ты была больна? И день и ночь она не отходила от твоей кровати, как она мучи- лась от одной мысли о возможности потерять тебя. Ведь у нее никого нет кроме тебя. Ты не только ее утешение, но ты един- ственный смысл ее жизни... Я уверен, что она встает по ночам и смотрит, хорошо ли ты спишь; прислушивается к твоему дыханию. Маргарита, ты ничего этого не знаешь. Сколько раз, беседуя со мной о тебе, она бывало плачет, бедная, и говорит: «Да, Маргарите теперь лучше, но по временам она бывает такая странная, такая экзальтированная... Я всегда боюсь за нее... А она меня не слушается». Маргарита, маленькая моя Маргари- точка, ведь это было бы ужасно, подумай... Вдруг твоя мать увидала, что тебя нет, зовет тебя, кричит, обезумев от горя. Сию же минуту надо итти домой, Маргарита, не теряя ни ми- нуты... Слышала ли она меня? Не думаю. Мой голос ее убаюкивал, но слова мои не долетали до ее слуха. Я чувствовал трепет ее тела. Но ее волнение не находило отклика во мне. Ее руки сжимали меня, но эти пожатия совсем не соответствовали чувству сердечной жалости, наполнявшей в настоящую минуту мою душу. — Пойдем домой, Маргарита, — повторял я. — Даю тебе слово, что я приду завтра, что буду приходить каждый день, да, каждый день, даю тебе слово... Она меня нс слушала. Точно пробудившись от сна, который не могли нарушить мои просьбы, она тихонько, совсем по-детски, прошептала: — А вот отгадай-ка, что я хочу сказать. — Надо итги, — настаивал я несколько раздраженным тоном. — Отгадай, прошу тебя, отгадай, А, так ты не хочешь отгадать?., у, гадкий! Ну так вот, ты как-то сказал, что у тебя нет книг... что, разве ты не говорил? И что тебе тоскливо без книг, ведь говорил? Ну, отгадай. — Да, я говорил, но что из этого? — Ну. а я не хочу, чтобы тебе было скучно, и я хочу, чтобы ты имел книги... Ты не можешь отгадать? Нет? Она вскочила со скамьи, отбросила шаль и с нетерпением стала рыться в кармане. Вдруг она радостно вскрикнула, села около меня, взяла мою руку, раскрыла ее и положила несколько металлических монет, торжественно проговорив: — Вот. Теперь у тебя будут книги, много, много книг... И я буду очень, очень рада. Я был поражен, оглушен, да так и остался с протянутой дрожащей рукой. По звуку монет, я понял, это что золото. Их было пять или шесть, а может быть и больше. Я не испытывал никакого гнева, никакого стыда, я почувствовал только какую-то жалость до боли, до страдания, бросившую меня на колени перед 194
этим ребенком, наивность которого восхищала меня. Я проле- петал: — Где ты взяла эти деньги? — Я их не брала... Они мои. Я прижал ее к своей груди; и она обвила руками мою шею. — Скажи мне правду, Маргарита... Ты их стащила у своей матери? — Ну и «по же?.. Разве это не одно и то же — мать и я? Я положил обратно деньги к ней в карман и сказал: — В тот раз я солгал... У меня есть книги. А ты положишь эти деньги туда, где ты их взяла, ты даешь мне слово? Она была почти без чувств. Сгорбившись, она тяжело дышала. — Ах, зачем? Я сжал ее в своих объятиях и поцеловал в лоб. В этом поцелуе заключалось чувство сильнее любви, — это была бес- конечность прощения. — Jiy, а я так хочу... Мы возвращались прижавшись друг к другу, опьяненные и совершенно чистые. Только что появившаяся луна, отража- лась в слезах ребенка... С этого времени Себастьен стал постепенно забрасывать свой дневник. Промежутки между записями становятся все больше; он редко записывает свои впечатления. В сущности, продолжается та же борьба его инстинктов с его воспитанием, те же бесплодные протесты, та же смута в уме. Он никак не может освободиться от того тумана, который заволакивает в его созна- нии самые основные понятия. Его воля с каждым днем ослабе- вает. У него нехватает энергии отдаться какой-нибудь работе, не только умственной, но и физической. Он устает даже ходить. Сделавши несколько шагов, он останавливается, охваченный непреоборимой ленью при виде этих все убегающих вдаль дорог и все удаляющегося горизонта. Он садится на каком- нибудь пригорке, облокотившись на землю или растянется на спине в тени на лужайке; и вот он и валяется там целыми днями, без мыслей, без страданий, совершенно не чувствуя окружающего. Но все-таки иногда попадаются его краткие заметки о свиданиях с Маргаритой. Но теперь он уже не нахо- дит в себе тех чувств, которые волновали его при первом сви- дании. Теперь эти свидания надоедают и нервируют его. Теперь Маргарита, склонясь к нему на плечо, чаще всего плачет, а он упорно молчит; пока еще он предоставляет ей плакать, но он уже предвидит с отвращением, почти с ужасом, что скоро она не удовольствуется слезами, а потребует от него поцелуев. Однажды Маргарита до того осмелела, что вдруг позволила себе одну довольно грубую ласку. Себастьен резко отпихнул ее и сейчас же ушел, покинув ее одну ночью, бившуюся в нерв- 13» 195
ном припадке. Трусливо ссылаясь на этот случай он хотел было совсем прекратить такие свидания; но потом все-таки стал ходить опять, подчинившись снова какому-то доброму, нежному, цело- мудренному чувству, которое, таясь под покровом физического отвращения, было в нем столь же сильно, как и чувство жалости к этой бедной девушке. А Маргарита, сломленная его упорством, опять отвечала слезами; несмотря на то, что во время этих пе- чальных свиданий она не услышала от него ни одного любовного слова, не видала ни одной любовной ласки, она все же пред- почитала их возможности совсем лишиться Себастьена, лишиться удовольствия класть свою голову к нему на плечо и вообще чувствовать его около себя. Часы свиданий, проведенные таким образом, вконец сломили и извели ее. Она похудела; синева около глаз ее увеличилась; ее несдержанная веселость пропала. Но что же было делать? С августа до октября Себастьен пролежал в постели, про- болев тифозной лихорадкой, грозившей его жизни. Позднее он отмечает в своем дневнике, что эта болезнь мало повлияла на ту моральную обстановку, в которой протекала его жизнь; что ощущение лихорадочного бреда нисколько не болезненнее нормальной мысли и этот бред не безумнее самых обыкновенных мечтаний. Его кошмары всегда вращались в кругу невыносимых видений, связанных с воспоминаниями о школе. Он пишет: «В продолжение месяца или около того, пока у меня был бред, я как будто вновь пережил годы моего пребывания в Ванне, и это вовсе не было ни тягостнее, ни нелепее того, что я действи- тельно пережил там за это время». Однако, в его жизни произо- шла одна перемена. Во время опасного периода болезни отец его с большим самоотвержением ужахивал за ним, целые ночи проводил у его изголовья и вообще казался чрезвычайно обеспо- коенным и подавленным. Раз утром тетка Цеброн окончательно подкосила его, сказав:«Надежды больше нет». А потом он с неж- ной заботливостью все время наблюдал за выздоровлением сына. Себастьен отмечает в своем дневнике; «Теперь нередко мы с отцом под руку выходим вместе гулять, точно старые друзья. Эго обстоятельство интригует здесь очень многих, потому что это происходит впервые после моего возвращения из школы. Мы ничего не говорим о прошлом, которое отец, кажется, по- забыл, ни о будущем. Будущее, это — мое настоящее: он, пови- димому, уже давно привык к моему теперешнему положению и находит его вполне естественным, даже едва ли представляет себе в этом отношении что-либо иное. Долгих разговоров мы не ведем, и вообще мы ограничиваемся небольшим количеством идей. Каждое мое сдово является для отца загадкой, если только не безумием. Я думаю, что в глубине души он меня побаивается, и даже, быть может, уважает. У него заметна даже некоторая робость по отношению ко мне: словно он находится в присутствии какого-то опасного, но высшего существа. При мне он очень 196
следит за собой, за своими словами во время своих ораторских излияний из опасения сказать какую-нибудь глупость. Я под- метил, что при обычной важности тона его беседы, самые идеи его очень ограничены. Мне известны только три таких идеи, смысл которых для него совершенно ясен и точен; эти идеи мира физического он применяет и в области морали. Эго идеи высоты, ширины и ценности. В них заключается весь багаж его ума и сердца. Когда мы с ним выходим за город, я прямо поражаюсь ничтожным количеством воспринимаедшх им впечатлений. Он, например, никогда не скажет о каком-либо предмете, что он зеле- ный или синий, квадратный или остроконечный, мягкий или твердый; он говорит всегда: «однако, это высоко», или «но, ведь, это очень широко», или «это должно стоить вот столько-то». Однажды вечером мы возвращались домой при закате солнца. Небо было великолепно, все красное, точно охваченное пожаром; оно искрилось, как горящие угли, переливало светло-желтым и бледно-зеленым и сияло изумительным блеском. А под этим небом расстилались поля, поднимались холмы, утонувшие в движущихся, феерически расцвеченных испарениях. Мой отец остановился и долго смотрел на этот пейзаж. Я думал, что он поражен им и с любопытством ожидал результата этого необычайного душевного движения. Через несколько минут он обратился ко мне и спросил очень серьезно: «Скажи, Себастьен, как ты думаешь, будут ли холмы св. Якова такой же высоты, как и возвышенности Рамбюра?.. мне думается, что они ниже». Я никак не могу приноровиться к подобным разговорам. Они меня раздражают. Таким образом постепенно я привык отвечать ему сухо, односложными словами. Признаться ли? Я даже жалею теперь о том времени, когда мы жили каждый сам по себе, не ведя между собой никаких разговоров; тогда мы были менее чужды друг другу, чем теперь, когда мы стали разговаривать между собой». В этом разброде мыслей и чувств, среди литературных впечатлений и различных опытов в области искусства, беспре- станно затрагиваются разные социальные вопросы. Он постоянно мечется между любовью и отвращением, внушаемым ему бедно- той, между бунтом, на который толкают его инстинкты, — и размышлением и известными буржуазными предрассудками, к которым приводит его полученное воспитание: «быть может, бедность необходима для существования мирового равновесия,— пишет он. — Быть может, бедняки нужны для питания богатых, слабые — для того, чтобы толстели сильные, подобно тому как маленькие птички необходимы для существования ястреба? Быть может именно бедность является тем топливом, которое только и может раскалить великие котлы человеческой жизни. Какой ужас заключается в невозможности знать это и как же- стоки эти вечные «быть может», держащие мой ум в удушающем мраке сомнения». А потом он пишет: «Я думаю, что чисто физио- 197
логическая причина заставляет меня удаляться от бедноты: чрезмерная, до болезненности развитая восприимчивость моего обонятельного аппарата. В моем детстве я падал в обморок от одного запаха цветов мака. Теперь моя умственная жизнь в значительной мере зависит от чувства обоняния: я нередко составляю свои мнения об известных предметах только по их запаху или даже по запаху, который они вызывают. Никогда не могу я заглушить в себе этого чувства, этого страдания, вну- шаемого моему обонянию запахом нищеты. Я вроде тех собак, которые обычно лают на лохмотья нищих». А потом дальше он пишет так: «Нет, как бы ни старался я подыскать основания и оправдания, — правда состоит в том, что несмотря на все- возможные усилия, я все-таки трус>. Дневник Себастьена заканчивается январем 1870 г., такой незаконченной страницей: 18 января Сегодня, как выражаются, «я тянул жребий», и вынул неблагоприятный для себя номер — 5. Вопреки наблюдениям г-жи Лекотель, мой отец совсем не желает, чтобы я служил в солдатах. Однако я не думаю, чтобы у него было предубеждение против военного ремесла. Он и мечтать себе не позволяет о какой- либо социальной организации, хотя бы более справедливой, более человечной, чем та, которая существует и которой он без рассуждения"служит. Я думаю, что он таким образом решил это просто из тщеславия. Ему было бы неприятно слышать, как стали бы говорить, что вот, мол, сын г. Жозефа Ипполита Эльфеж Рока служит самым обыкновенным пехтурой, как и все остальные. Вот мой отец и нанял мне заместителя. Я никогда не забуду лица этого торговца людьми, торговца человеческим мясом. Я видел его в маленькой комнатке мэрии, пока отец мой торговался с ним о моем выкупе. Кургузый, с брозновым цветом лица, мускулистый, с черными курчавыми волосами, ничего не выражающими глазами, крючковатым носом, — он был весел какой-то мрачной веселостью рабовладельца, — как я предста- влял себе торговцев неграми. В бараньей шапке, в толстых смазных сапогах, он был одет в какой-то длинный зеленоватый балахон, доходивший почти до грязных каблуков его сапог. Пальцы его были унизаны множеством золотых колец и перстней. Они торговались долго, споря из-за каждого франка, из-за каждого су, очень горячо, с бранью, точно дело шло о скотине, а вовсе не о человеке. Я не знаю этого нанятого за меня человека, но я уже люблю его, беднягу: ему предстоит страдать за меня, быть может, даже быть убитым, и все это только нагому, что у него нет денег. Раз двадцать хотелось мне прекратить этот мучительный торг и крикнуть: «Я иду служить». Но меня удер- живала трусость. Живо представил я себе ужасную жизнь в ка- зармах, грубость начальников, варварский деспотизм дисци- 198
плины, это низведение человеческого существа на положение избиваемого скота. Я вышел из комнаты, стыдясь самого себя и оставив отца продолжать этот позорный спор. Через полчаса отец догнал меня на улице. Он был весь красный, очень возбу- жденный, и все говорил, покачивая головой: — Две тысячи четыреста франков и ни су меньше. Да ведь это грабеж, просто грабеж. Целый день Перваншер был в волнении. По улицам то и дело проходили группы новобранцев с гордо приколотыми к шапкам номерами, украшенных трехцветными кокардами и развевающимися лентами, с пением патриотических песен. Я заметил одного небольшого парня, сына фермера, у моего отца, и спрашиваю его: — Зачем ты поешь? — Н-не знаю... пою... — Ну, что же, ты доволен, что теперь ты солдат? — Нет, конечно нет... пою, потому что и другие поют... — А почему другие поют? — Я не знаю... уже это такой порядок, что когда взят в солдаты... — А ты понимаешь хорошо, что такое отечество? Он с изумлением смотрел на меня. Очевидно, что такого вопроса он никогда себе не задавал. — Так вот, милый мой, отечеством называется тот случай, когда несколько бандитов захватят право сделать из тебя нечто меньшее, чем человек, меньшее, чем скотина, лаже меньшее, чем растение, словом, сделать из тебя просто номер. И чтобы придать больше силы своей аргументации, я живо сорвал с его шапки номер и ткнул ему в пос. Я продолжал: — Другими словами, ради непонятных тебе комбинаций, ради комбинаций, тебя совершенно не касающихся, тебя отры- вают от твоего труда, твоей любви, твоей свободы, твоей жизни. Теперь ты понимаешь? — Да, хорошо. Но он не слушает меня и беспокойным взором следит за кусочком картона в моей руке, проделывающим зигзаги в воз- духе: он говорит боязливым тоном: — Послушайте, отдайте мне мой номер, господин Себастьен. — Так ты что же, хочешь сохранить этот номер? — Чорт возьми... Конечно сохраню... Я поставлю его на камин рядом со своим портретом, снятым в день моего первого причастия. Он вновь прицепил свой номер к шапке, догнал своих това- рищей и опять принялся петь. Вечером в тот же день я увидел его еще раз. Он был уже пьян и нес какое-то знамя, бахрома которого волочилась по грязи. Ах, как я иногда завидую пьяницам... 199
После своей болезни Себастьен ухитрялся довольно искусно уклоняться от вечерних свиданий в аллее Руврэ. Он делал это под предлогом, во-первых, своей слабости, еще не вполне восстановившегося здоровья, а во-вторых, вследствие стеснения отцом его свободы. Маргарита ничего не имела против первой причины, но она возражала против второй. А разве мать не стес- няет се свободы? И, несмотря на это, разве не находит она спо- собов ускользать из дома, когда ей это нужно, пренебрегая опасностями, преодолевая всякие препятствия? Хотя он устро- ился таким образом, чтобы никогда не оставаться наедине с Мар- гаритой, она с удивительной ловкостью пользовалась всяким случаем, когда мать отворачивала голову, чтобы бросить словечко Себастьену, чаще всего просьбу, а иногда и угрозу. А он делал вид, будто не слышит. Она просто бесилась, в какой-то нервной лихорадке. Мрачный огонь светился в ее зрачках, ставших как будто еще больше. «Прямо не понимаю, что это творится с Маргаритой, стонала г-жа Лекотель... с некоторого времени она выглядит гораздо хуже; и вообще она стала какая-то стран- ная. Дай бог, чтобы это прекратилось!» Как-то раз после обеда Маргарита была что-то очень молчалива; опустив бессильно руки, вяло сидела она с каким-то бесполезным вязаньем на коленях, сурово наморщив лоб. Вдруг она вскочила с своего стула, подбежала к Себастьену, ущипнула его за руку и нада- вала ему пощечин. Потом, с криком затопала ногами и наконец разразилась потоком слез. Г-жа Лекотель увела ее, уложила в постель и принялась успокаивать. — Маргарита, Маргариточка, милая... прошу тебя, не будь такой!., я умру от горя... И потом целый день Маргарита только и говорила: — Я его ненавижу!.. Я его ненавижу!.. Наконец Себастьен задумал во всем признаться; не потому, что его мучили угрызения совести, не ради интересов Маргариты, а единственно с цель*) избавиться от ее бешеных натисков, ставших для него настоящей казнью. С недели на неделю откла- дывал он эту тягостную минуту. Наконец однажды он решился и начал: — Я должен признаться вам, г-жа Лекотель, в одном очень важном деле... Это дело уже давно меня мучает... — Ну что ж, признавайтесь, дорогой мой мальчик, при- знавайтесь... что это за важное дело? — Это... это... Он остановился, внезапно испуганный тем, что он хотел рассказать: ему пришло в голову, как мерзко будет с его стороны так страшно огорчить эту мать. — Нет, ничего, — сказал он. — Когда-нибудь потом... Г-жа Лекотель давно привыкла к странной манере Себа- стьена: ей были известны прорехи в его чувствах, путаница, 200
царящая в его мыслях. Она даже не удивилась, а только грустно улыбнулась: — Я теперь вижу, что это важное дело не очень-то важно... Ах, какой вы странный, бедный мой Себастьен!.. Посещения его стали реже. Тогда Маргарита начала писать ему письма измененным почерком, без подписи; это были коро- тенькие письма, написанные повелительным тоном, но Себастьен не отвечал на них, а при свиданьях и виду не подавал, что ему они известны. Однажды, провожая его, она спросила: — Ты получил мои письма?.. Почему ты на них не отве- чаешь?.. Себастьен сделал удивленное лицо и возразил: — Письма?.. Какие письма?., ты мне писала?., нет, я ничего не получал... — Ты лжешь. — Уверяю тебя... Это, должно быть, мой отец их скрывает. — Твой отец! твой отец!., это неправда! — Смотри, Маргарита, он, того гляди, отдаст их твоей матери... ведь это чистейшее безумие... — Ладно, тем лучше!., отдаст матери... тем лучше! Эти письма действительно очень интриговали г. Рока, который стал каждое утро поджидать на дороге почтальона. Передавая эти письма сыну, он исподтишка наблюдал за ним. — Эй, эй... молодчик, — говорил он. — Вот, если не оши- баюсь, тебе есть письмецо. Частенько он добавлял с коварным видом. - — Вчера я встретил обоих Шампье... да... Г-жа Шампье говорила со мной о тебе... почему это се касается... хотя... В сущности, несмотря на свои идеи о высшей морали, г. Рок был весьма польщен, что его сын состоит в тайных и преступных сношениях с г-жей Шампье, самой элегантной дамой, из высших буржуазных кругов Перваншера. Все эти выходки Маргариты очень беспокойли Себастьена. Он изменил свою тактику по отношению к ней и вздумал усыпить ее своей нежностью и внешними знаками любви. Теперь он старался быть как можно внимательнее к ней, нежно смотрел на нее, иногда украдкой брал ее руку и прижимал к себе, при- жал к своей груди и Маргариту, когда она в коридоре про- вожала его. Маргарита отдавалась ему без сопротивления, растроганная, побежденная им. Она говаривала ему: — Скажи, а скоро мы увидимся с тобой там? — Да, да!., скоро... я тебе скажу это завтра. — Подумай только!., ведь это тянется так давно!.. И Себастьен тоже говорил с нежным вздохом: — Да, действительно, очень давно... Она сновала сделалась гибкой, счастливой, доверчивой и веселой. Ее мать была очень рада, увидав опять розы на щеках 201
своей дочери, детские выходки которой, начавшиеся снова, совсем успокоили ее. Она сказала Себастьену: «Слава богу, я думаю, что у нее это прошло... она выздоравливает, вы заме- чаете?» А время все шло. У Маргариты приступы возмущения сме- нялись покорностью, а у Себастьена муки идеальной любви чередовались с физическим отвращением, пока не наступил тот июльский день, когда оба они оказались друг возле друга среди пшеничного поля, возле источника св. Якова. В этот день, в эту минуту, повелительный тон Маргариты, ее отрыви- стая, не допускающая возражений речь, когда она говорила: «Я хочу, хочу, хочу!» — все это ясно показало Себастьену, что отныне она уже не удовольствуется одними обещаниями, обманчивой милостыней бесконечно откладываемых ласк. Надо сделать какой-нибудь решительный шаг: или грубо прекратить это невыносимое и тяжелое по своим последствиям положение, или же опять возобновить грустные ночные свидания на ска- мейке в меланхоличной алее Руврэ. Себастьен не осмелился взять на себя ответственность за разрыв не только потому, что в глубине его души лежал остаток жалости в Маргарите, несмотря на все тягостные переживания, связанные с этим чувством, но также и потому, что этот разрыв повлек бы за собой очень досадные и сложные последствия. И он снова подчинился требованиям этого ненасытного и безумного существа. Он вер- нулся домой после прогулки недовольный собой, обвиняя себя в трусости; тоска глодала его. Всякий раз, когда он был чем- нибудь неприятно озабочен, он ложился на кровать, раскинув ноги, с руками под головой. Так он поступил и теперь, но он не мог долго пробыть в таком положении: на этот раз оно не успокоило его. Он быстро вскочил на ноги и словно зверь в клетке, принялся бегать взад и вперед по своей узкой комнате, наты- каясь на мебель, отбрасывая ногой попадавшиеся ему на дороге стулья. Вдруг он вспомнил, что теперь стоят светлые лунные ночи; в эту пору все влюбленные парочки избирают местом своих прогулок поля, лесные опушки, пыльные дороги и травя- нистые тропинки. Что-то злобное заговорило в нем и он громко крикнул: — О, сука! сука! сука! Ночь наступила скорей, чем он ожидал. Минуты, всегда такие томительные, теперь, казалось, пожирали часы. Когда он подходил к аллее, луна действительно рахтивала свой холодный, молочный свет с совершенно чистого неба; какие-то большие синие тени мелькали на белом пути; деревья, казавшиеся при свете такими могучими, сохраняли свой зеленый колорит, только листья чуть-чуть потемневшие были осыпаны серебряными блестками. Но поля, пригорки и разбросанные на них дома, окутанные каким-то легким, таинственным покры- валом, виднелись почти так же хорошо, как днем. 202
При самом входе в аллею, опершись на осину, стояла Марга- рита. Все еще в своем платье из небеленого полотна, перехва- ченном красной лентой, закутанная с головой в белую шелковую шаль, она вся сияла на лунном свете. Чистые и яркие стволы осин убегали в даль, словно какая-то высокая белая изгородь, с просветами неба. Маргарита, заметив Себастьена, бросилась к нему навстречу и, не сказав ни слова, обхватила его, прижавшись всем своим телом и жадно ища его губы своими губами. Но он отстранил ее. — Сейчас!.. Сейчас!.. — сказал он. И прибавил тоном сурового упрека: — Это ты что же, нарочно осталась в том же платье? Его видно за целый километр. А эта шаль сверкает, точно каска. — Это потому, что я очень спешила, Себастьен, — отвечала Маргарита, любовный порыв которой был так расхоложен этой грубой встречей. — Да и кто может нас увидеть в этот час? — Кто, кто? все могут! Ей-богу!.. Здесь нельзя оставаться... Молча они прошли дальше и уселись на лавку. Маргарита почувствовала, что слезы подступают у нее к горлу; это те долго сдерживаемые слезы, которые вдруг заливают грудь, горло, мозг, которые наполняют уши шумом. Но она все-таки нашла в себе силу спросить его: — Себастьен, скажи, я тебя огорчаю? Тот отвечал ворчливым тоном: — Дело не в том, что ты меня огорчаешь... Но скажи мне, пожалуйста, чего ты собственно хочешь? Она склонилась к нему на плечо. — Зачем ты говоришь со мной таким злым тоном?.. И потом этот противный голос? Чего я хочу?.. Да я тебя хочу!.. Я хочу чувствовать тебя, вот взять твою руку, как мне вздумается, и чтобы никого между нами не было, никого, кто может нас видеть и нам мешать... Вот как мы сейчас... Себастьен, милый мой Себастьенчик!—Она задыхалась, голос ее ослабел, переходя в рыдания. — Чего я хочу... — повторила она с усилием. — Видишь ли, меня сжигает то, что я тебя не имею, это меня душит. По ночам я не могу'болыпе спать... Я стала точно сумасшедшая, прямо сумасшедшая... Если бы ты знал!., но ты этого не понимаешь... Ты ничего не понимаешь... Ах! если б ты знал! Часто по вечерам, когда мать заснет, я выхожу из своей комнаты, — я там прямо задыхаюсь, — я ухожу, ухожу из этого дома, где я умираю... и я бегу, точно ты меня поджидаешь... И я брожу около тебя, около твоего дома. И всегда-то я вижу огонь в твоей комнатке... Что ты там делаешь в эту пору?.. Я зову тебя... бросаю песок, маленькие камешки к тебе в окна, но только не могу их достать... Если бы калитка была отперта... да... я думаю, что я бы вошла... А то я прихожу сюда и просиживаю здесь часами, целыми ча- 203
сами!.. Себастьен, милый, ну скажи мне что-нибудь... Ну возьми меня на руки... Себастьен, прошу тебя... ну почему ты молчишь? Себастьен молчал и был сумрачен. По мере того как Маргарита говорила, рассказывала ему о своих обманутых ожиданиях, о своих напрасных надеждах, мучениях, мечтах, о своих порывах; о том, как ей хотелось схватить его и целовать, даже при матери; по мере того как ее обостренная чувственность начинала влиять и на него, все силь- ней и сильней воспламеняя его своим огнем, — все отврати- тельней делался ему ее голос, и до такой степени, что хотелось прямо придушить его; все нестерпимее становились ее прикосно- вения. Он забыл все, чем она была для него, забыл свои восторги, свои думы о ней, жалость к ней, и только живо ощущал свое отвращение к ее половому чувству, терзавшему его тело словно уколами тысячи жадных пиявок. Лютым взглядом посмотрел он на бледное, точно у мертвеца, лицо Маргариты, наклонив- шееся к нему на плечо, и задрожал. Он дрожал весь, чувствуя, как в мрачных и неведомых ему самому тайниках его души поднялся и все растет какой-то страшный и могучий инстинкт. Это не было только физическим отвращением, испытываемым им в настоящую минуту, это была ненависть, даже больше чем ненависть, что-то чудовищное, фатально приводящее его к пре- ступлению, толкающее его вместе с этим слабым ребенком не в бездну любви, а в бездну убийства. Ему, бывало, причиняло боль убийство какой-нибудь птички, был невыносим вид откры- той раны или лужи крови, и теперь он почувствовал, что может броситься па Маргариту, опрокинуть ее, переломать ей кости, окровавить лицо, слышать ее предсмертное хрипенье. Он чув- ствовал, что головокружение усиливается: кровавое опьянение захватывает его мозг, направляет его на убийство. Живо, одним прыжком он отскочил от нее, впился пальцами себе в ляжку, да так и застыл. А луна спокойно продолжала свой небесный путь. Поднявшийся ветерок слегка колебал листву осин, стволы которых отливали серебром. — Пу скажи мне что-нибудь, прошу тебя, — умоляла Марга- рита, с живостью подвигаясь к Себастьену. — Ну, обними же меня... Зачем ты уходишь? — Молчи... молчи... — Разве я не мила? Мне хотелось бы быть такой красивой, такой интересной, чтобы ты не покидал меня никогда... Ах, да, я мечтаю о том, как мы пойдем вместе... Милый... Хочешь вместе итги? — Молчи, молчи... Он схватил ее пальцы, сжал их, потом сжал ее руки с такой силой, точно хотел переломать их, хотел, чтобы брызнула кровь. Рука его проворно пробежала по плечам и с дрожью остановилась у горла. 204
— Да, вот здесь у меня иногда так подступает, что я задыхаюсь... приласкай же меня... Маргарита отдавалась, тянулась в это смертоносное объя- тие, считая его объятием любви. Охваченная какой-то безгра- ничной радостью, она и не подозревала его безумной скорби. — Ну, ну же, ласкай меня еще... И поцелуй меня... Вот все на свете целуются, все... кроме меня! — Молчи... молчи... Но она не замолчала, подвинулась к нему еще ближе, опять прижалась всем телом, точно обвилась около него: — Возьми же меня, вот как Жан берет свою жену. По вече- Еам я часто вижу из своей комнаты как они ложатся спать... лк они целуются! как ласкаются! Если бы ты знал... ах, если б ты только видел! Это так мило, так мило! Это виденье, вызванное ее словами, внезапно остановило Себастьена. Пальцы его разжались и страшное объятие закон- чилось лаской. Он сказал хриплым еще голосом, но уже гораздо мягче: — Это правда, что ты видишь, когда они ложатся спать? — Ну, конечно. — И что же они делают?., расскажи мне, расскажи мне все. Тяжело дыша, слушал он рассказ Маргариты и вызывал свои воспоминания о сладострастных удовольствиях, свои ста- рые развратные мечты. Он вызывал из своего далекого прошлого давно знакомые тени; он вызывал их из глубины той комнаты в школе, где его взял иезуцт, вызывал из глубины дортуара, где среди ночного безмолвия, при трепетном мерцании ламп, продолжалось и закончилось развращенно Себастьена, которое привело его сегодня сюда, на скамью и поставило его между бездной крови и бездной порока. — А ты сама? что ты чувствовала, когда смотрела на все это? — Я?.. я только завидовала... Он забрасывал грязью и Маргариту и самого себя, выну- ждая ее марать себя своими собственными словами. И вот им овладело неудержимое желание взять это тело, еще недавно им проклинаемое. Это желание жгло его, грызло, оно все еще было преступно, но теперь оно было направлено не на лишение жизни, а на захват этого тела, подобно тому как нож убийцы не спеша понемногу приближается к горлу своей жертвы. Он все про- должал ее расспрашивать, требовал более ясного изображения, самого точного описания того, как они обнимались, и что именно они ощущали при этом. Маргарита рассказывала о сброшенных платьях, об обнаженных телах, о том, как они извивались на постели. А он в это время притягивал ее к себе, прижимал к своей груди. Его рука обшаривала все ее тело, как бы подчеркивая произносимые мерзкие слова, срывала одежды с тех частей тела, на которых она заминалась в своем описании: — Так они делали — вот так? 205
И Маргарита, замирая от страсти, но совершенно серьезным и искренним тоном вздыхала: — Да, да! вот так... как это приятно! Их ласки смешались. Грубо, неловко он овладел ею. ...В первый момент, это было как бы чувство изумления, ощущение ужаса перед оказавшейся действительностью после дурного сна. В течение нескольких секунд он как-то плохо понимал, почему над ним расстилается это молочное небо, зачем здесь эти белые стволы осин, точно призраки, освещенные луной. Потом он почувствовал себя совершенно разбитым и глубокая грусть охватила его. Маргарита была возле него, даже на нем. Своими руками она обхватила его шею, и говорила нежно уста- лым счастливым голосом: — Себастьен!., милый мой Себастьенчик! Теперь у него уже не было ни гнева, ни отвращения, появи- лось чувство скорби. Эти чудовища, поднявшиеся из пучины его души, это безумие, только что проявленное им, — все это отошло от него, пропало. Он был даже удивлен, что слышит голос Маргариты, что она возле него. Мысли его были далеко. Они были там... они были у окна в дортуаре, на песчаном берегу моря, в сосновом бору; он точно слышит этот чарующий голос, сливающийся с шумом морского прибоя и свистом ветра. Вот в его воображении стоит эта комната, а в ней этот капризный, летающий огонек сигареты. Он с грустью вспоминает обо всем этом. Теперь он уже не проклинает этого воспоминания, А не проклинать его, не значит ли это — сожалеть, что оно прошло? Он нежно снял с себя руки Маргариты и мягким жестом укло- нился от ее объятий. — Ах, зачем ты меня снял с себя? — вздохнула она...— Разве тебе тяжело? — Нет, Маргарита, мне не тяжело... — Ну, так зачем же? Мне было так хорошо, дорогой мой! Голосок у нее был чистый, точно у пробудившейся птички. Казалось, что ничего дурного с ней не произошло. Этот детский голос, словно шелест катящихся волн, растрогал Себастьена. Его охватила глубокая жалость к ней, жалость к самому себе, сознание, что они оба осуждены на большие страдания, на страш- ный позор... Он задрожал и слезы хлынули из его глаз. — Как, ты плачешь? — закричала Маргарита. — Ты ду- маешь, что я тебя больше не люблю? — Да нет, нет... совсем не то!., ты этого не понимаешь... бедняжка! — Так значит, ты меня больше не любишь? Он обнял ее и долго держал в чистом, братском объятии. — Я люблю тебя, бедняжка моя, — проговорил он. — И отчего только я не любил тебя всегда вот такой любовью?.. Я ведь очень несчастен!., очень несчастен... Я угадываю те страдания, 206
которые заключены в тебе, и вот ради этих-то страданий я и люблю тебя теперь. Он наклонился головой к плечу Маргариты и, ища ее руки, шептал: — Не говори мне ничего... не говори... О, как бьется твое сердце... Маргарита, слегка встревоженная, начала было: — Себастьен! милый Себастьенчик... Но Себастьен повторил: — Не говори со мной... Маргарита замолчала и положила свою голову на голову Себастьена. Она представила себе, что это ребеночек, которого надо баюкать, чтобы он уснул. Чтобы не нарушить его сон, она не хотела говорить громко и принялась мурлыкать разные колыбельные песенки, превратившись опять в маленькую де- вочку. Она была в восторге, что Себастьен нуждается в ее охране и совсем вошла в роль мамаши, как бывало, когда она играла в куклы. — Баю-бай! баю-бай!., дорогой мой. А потом и она убаюкалась собственными песнями, понемногу забылась, закрыла глаза и с мурлыканьем на устах, заснула спокойным детским сном. А Себастьен не спал. Физически он чувствовал себя очень хорошо, отдыхая на плече Маргариты возле ее успокоенного, ровно бившегося сердца. Даже еще не высохшие у него слезы были ему сладки. Долго пролежал он, скорчившись, без дви- жения, возле Маргариты. Среди этого безмолвия, при мягком лунном свете, беспокоящие его образы один за другим исчезли и на смену им пришли хотя и грустные, но не лишенные надежд мысли. Правда, эти новые мысли, эти новые возможности пред- ставлялись еще весьма смутно, но все же это было обратное завоевание своего рассудка, возвращение, хотя и медленное, способности к спокойному восприятию впечатлений, способности переживать свежие и чистые чувства, наконец расширение и очищение самой области воспринимаемых впечатлений. Среди этих новых смутных чувств оказались давно забытые энтузиазм, доброта, преданность, способность наслаждаться чарующими формами в области звуков и запахов, благородные желанья, стремления ко всему светлому и бесконечная любовь к страданию и нищете человечества. Все это поднималось из глубины его души, в сущности благородной и доброй, — поднималось, тре- петало и быстро улетучивалось, подобно тому как с цветущих полей и залитых солнцем лугов вдруг поднимется и улетит в даль целая туча полевых певцов-птичек. Весь ушедший в чув- ство приближающегося искупления, он не замечал, как летели минуты, часы. Часы и минуты летели, и вот перед ним последовательно прошла вся его жизнь, начиная с безмятежных дней его детства, 207
когда он только что поступил в школу, вплоть до этой печальной ночи, когда он плачет на плече у Маргариты. Еще никогда не сознавал он с такой ясностью, как была пуста, бесполезна и даже преступна его жизнь; каким глубоким падением угрожала она ему, благодаря тому, что вся была запятнана, пропитана его пороком. Этот гнусный порок лишил его способности сопроти- вления, лишил его сил, бросил его в жертву самых постыдных умственных извращений, совершенно расстроил его чувства. Все это внушало ему ужас и он думал: «Вот мне двадцать лет, а я еще ничего не сделал. Однако, ведь кажды^человек работает, исполняет свой долг, как бы ни был он низок и ничтожен. А я, я ничего ровно не делал, я не исполнил своего долга. Я, словно больной человек, бродил из одной комнаты в другую, таскался по дорогам, расслабленный, грешный. Я был подлецом, подле- цом относительно самого себя, относительно окружающих меня, относительно вот этого бедного ребенка, относительно всей моей жизни, опустошенной моим бездельем и моим безумием. Неужели же я потеряю свою молодость, как потерял свое отро- чество? Нет, нет, этого не должно быть». В своем воображении он возлагал на себя грандиозные и неведомые миссии, пере- мешанные с какими-то необыкновенными, изумительными откры- тиями в области искусств; все это представлялось ему очень необходимым и весьма легким. «Я буду любить бедных людей, думал он, я не стану выталкивать их из моей жизни, как Кер- даньель и ему подобные вытолкнули меня из своей... Я буду любить их и сделаю их счастливыми. Я начну посещать их дома, стану присаживаться за их пустыми столами, я буду наставлять их, ободрять, я буду разговаривать с ними, как с братьями по несчастью. Я стану...» Словом, он ставил себе обширные, возвышенные, цскупляющие его прошлое, но очень неопределен- ные задачи, и не пытался ни углубить их, ни уточнить эти химе- рические мечты, освежавшие его душу, как дыхание спящей Маргариты освежало его лоб. Луна бледнела; восток заалел, предвещая близость утра. А Маргарита все спала. С появлением зари Себастьен разбудил ее. — Маргарита, надо итти домой... уж день. На дороге, в конце аллеи уже слышались голоса и тяжелые шаги полевых рабочих, отправлявшихся на работу. — Слышишь, Маргарита! ведь уже день... Поднявшийся с востока сырой и свежий ветерок принес вместе с первыми каплями росы какой-то неясный шум, — этот легкий трепет всего живущего при пробуждении. Высокие ветви осин засверкали едва заметными капельками росы. — Маргарита! Маргарита! Да проснись же, ведь уже~ день. Сначала, казалось, она была очень удивлена и небом, и деревьями, и светлой ночью, и даже присутствием Себастьена. Потом, дрожа от холода, — с легким криком, точно птичка, приветствующая зарю, она бросилась в efo объятия. 208
— Как? уж день?.. Ну что ж из этого, побудем еще не- множко... — Это невозможно. Того гляди совсем рассветет... Смотри, луна почти исчезла, все видно, и дровосеки уже спешат в лес!.. Маргарита! — Ну? ну что ж из того?.. — Да ты разве не понимаешь, что сейчас наступит день, что тебя увидят, Маргарита. — Ну! ну что же яз того? Поцелуй меня... Себастьен встал, поднял с 'земли белую шелковую шаль и закутал Маргариту, дрожавшую от холода. — Пойдем скорей, — умолял он. — Ты совсем замерзла... И волосы сырые... Она отвечала грустным голосом: — Нет... это мне холодно оттого, что надо итги... У! гадкий! Она тоже поднялась и повисла на руке Себастьена. — А теперь! теперь обещай мне одну вещь! Да, сейчас же обещай мне... что мы будем приходить сюда каждую ночь... Ну, обещай! Себастьен не хотел ее огорчать, потому что хорошо знал ее внезапные вспышки, эти резкие скачки от радости к гневу, от покорности к возмущению, от смеха к слезам. — Я тебе обещаю это, Маргарита! — Правда... все... все ночи? Ну, поцелуй меня еще раз! В порыве бесконечной жалости он прижал ее к груди. Заря все разгоралась, захватывая небосклон. Звезды мер- цали словно тухнущие лампы. — Ну, ладно! идем, — сказала Маргарита. Кто-то шел по дороге, насвистывая песенку. Они выждали пока замолкли шаги. Потом они тронулись, выбирая маленькие тропинки, окружавшие город. Ловко и живо, подпрыгивая, как козочка, шла Маргарита. — А знаешь ли, о чем я думаю?.. Мне даже хотелось бы, чтобы нас видели вдвоем!.. Потому что, понимаешь, потому что нам теперь не к чему скрываться: я пошла бы жить к тебе, или ты ко мне!.. Вот, это было бы хорошо, всегда целоваться, всегда!.. Внезапно остановившись, она сказала с лукавой улыбкой: — А знаешь, ты мне сделал очень больно, очень больно!.. Себастьен, ничего нс понимая, переспросил ее, но она схва- тила его голову и поцеловала. — О, милый!., милый!., милый!., как я тебя люблю! Они расстались у входа в темный переулок, который вел к почте. Он продолжал стоять, пока не замолкли ее легкие шаги по камням, следя взглядом за этой убегавшей от него мечтой, пока она нс превратилась в тень и пока совсем не про- пал из глаз маленький кусочек белой материи. 14 Себастьен Рок "-л ч. 209
Себастьен вошел к себе. Душа его была смущена тяжелыми упреками. Спать ему не хотелось, он открыл окно и стал смотреть на появление нового дня. Он чувствовал себя несчастным, прямо разбитым тяжелыми переживаниями этой ночи; в голове у него не было никакой мысли. Около восьми часов г-н Рок вошел в его комнату. Он был очень бледен и держал в руках развернутую газету. Он даже не заметил, что постель его сына стоит нетронутой. Он со вздо- хом упал на стул. — Война объявлена!.. Конец! На, читай! Протягивая газету Себастьену, он бормотал: — Две тысячи четыреста франков... Заплатить две тысячи четыреста франков... Это все-таки очень много... очень много!, и заплатить ни за что!.. Пока Себастьен, тоже побледнев, с дрожью пробегал газету, г-н Рок скользнул по нему косым взглядом, взглядом сурового упрека, казалось подводившим счет всем деньгам, которые стоил ему его сын... и все это даром. Вечером Себастьен записал: «Часть дня я бродил по городу. Все очень возбуждены. Все стоят у своих дверей, обсуждая событие. Большинство не знает, с каким народом нам придется воевать; пришлось слышать такие фразы: — Эго должно быть русские или англичане идут на нас. Вообще все были смущены, грустны, но предались на волю божию. Однако кучка молодежи с флагом впереди ходила по улицам с песнями. Их разогнали, и они рассеялись по кофейням, где и продолжали завывать до вечера. Почему они поют, они сами не знают. Они знают не больше, чем мой маленький ново- бранец, вынувший дурной номер и оравший во все горло песни вместо того, чтобы плакать. Я заметил, что чувство патриотизма, самое грубое и неразумное из всех чувств, волнующих толпу: в конце-концов оно имеет наибольший успех у пьяных людей. Я не посмел итти к г-же Лекотель; я боюсь, что Маргарита себя выдаст, а это было бы только бесполезным и неприятным осложнением. Сказать ли?.. С того момента, как ко мне в комнату вошел отец, Маргарита стала для меня чем-то далеким, безраз- личным, почти забытым. Мой ум переполнен теперь другими мыслями, новым стоящим передо мной фактом: война. Это очень простые и ясные чувства: возмущение и страх. Вообще я не могу себе представить человека, бегущего на жерла пушек или подставляющего свою грудь под штыки, не зная даже, что его толкает на это. А он никогда этого не знает. Эта храбрость, на которую я совсем не способен, кажется мне абсурдной, гру- бой, низкой. И в обыденной жизни такого человека засадили бы в тюрьму. Много раз я думал о войне и много раз старался ее себе представить. Я закрывал глаза и вызывал в своем вообра- 210
женин картины человеческой бойни. Мои впечатления всегда оставались те же: возмущение и страх, страх не только за себя, но и за других. Несмотря на привычку, на свое воспитание, я совершенно не признаю военного героизма за добродетель: я считаю его опасной и прискорбной формой бандитизма и убийства. Я пони- маю войну гражданскую, когда завоевывают себе свободу и права на жизнь, пищу и на свободную мысль. Я не понимаю, как можно сражаться людям, не имеющим никакого отношения друг к другу, никакого общего интереса, и которые не могут иметь взаимно ненависти уже просто потому, что друг друга не знают. Я читал, что существуют высшие законы жизни, и что война один из этих законов, что она необходима для под- держания равновесия между народами и для распространения цивилизации. Мой ум не может возвыситься до таких понятий. Мне кажется, эпидемии и замужество достаточно гарантируют людей от человеческого перепроизводства. Война уничтожает в народах все молодое, сильное и здоровое; она убивает все луч- шие надежды человечества. Я уезжаю и буду драться. И я даже не знаю, зачем я еду драться. Мне скажут только: «Бей и умирай, а остальное наше дело!» Так вот же нет, я не буду убивать! Может меня убьют, но я не стану убивать. Я пойду в сражение с ружьем на плече, без пороха и пуль. Я не убью... Глядя на отца у меня разрывается сердце. Бедняга, у него очень комичный вид и мне делается от этого невероятно грустно. Он подтянулся, он уже не выглядит таким убитым, как был утром, когда принес мне газету. Я думаю, что он почти забыл про те две тысячи четыреста франков, которые я ему стоил. По крайней мере, он о них больше нс говорит, а меня ими не попрекает. Им овладело какое-то необычайное волнение. Он не может спокойно посидеть на месте. Он сделался величествен и красноречив даже со мной. Он быстро сообразил, что объявле- ние войны возлагает на него новые обязанности и новую ответ- ственность, облекает его более высоким авторитетом, прибавляет к его чисто гражданскому положению что-то военное, щекочу- щее его самолюбие. Он уже толкует о созыве национальной гвардии, об устройстве смотра пожарной команде. Он добился постановления о непрерывности заседания городского совета. С радостью, сквозившей в его словах, жестах, во взглядах, он уже предвкушал удовольствие производить реквизиции, издавать инструкции и патриотические постановления, входить в сношения с высшим командованием над ополчением, словом, приготовился ко всему, что только могло льстить его самолюбию и возвысить его. В то же время он всячески ободрял граждан, как бы говоря им: «Чего вы боитесь, раз я вместе с вами?» Нако- нец он приказал прочесть с барабанным боем на всех улицах нечто вроде дневного приказа по городу, — произведение изу- U. 211
мительное по своему содержанию и весьма напоминающее прокла- мации Наполеона I. Раз вечером за обедом он мне сказал: — Может быть, как раз теперь мы уже перешли Рейн! Мы молодецки проделаем эту кампанию.^. Ну, прежде всего, что такое Пруссия? Это даже не народ, что называется... это так— ничто! Пришел нотариус г-н Шампье. Он полон одушевления. Налив себе стакан водки и высоко подняв плечи, он воскликнул: — Бисмарк!.. Фью... фю... да мы его просто расстреляем... Я чувствую упрек совести, упрек, не дающий мне покоя. Г-жа Лекотель с дочерью в продолжение двух часов звонили у калитки нашего дома. Я их видел и приказал тетке Цеброн сказать, что никого нет дома. Они ушли. Маргарита была очень бледна и все упорно смотрела в окна моей комнаты. Г-жа Леко- тель в своей черной шали выглядела очень грустной, даже слегка сгорбилась. Я их люблю, да! Я люблю их обеих, но у меня нехватает духа их видеть...» Два дня спустя Себастьен получил приказ отправиться в Мортань, где предстояло сформирование ополченского батальо- на, куда он был зачислен. Г-н Рок пожелал его сопровождать. — Я повидаю там подпрефекта и поговорю с ним. Я поговорю также и с твоим будущим начальником... ты не падай духом. Я уверен, что в эту минуту наша армия уже побеждает по всей линии!.. А все-таки каждый должен исполнить свой долг. Вот я ведь исполняю же свой, а ведь я — старик. Франция все-таки есть Франция, чорт возьми! И сейчас же спросил: — А не нужно ли тебе чего-нибудь?.. А ты распрощался со всеми? Был у г-жи Лекотель? Себастьен покраснел. Он хорошо сознавал, что скрываться от них при таких обстоятельствах было бы просто глупо и зло. Сокрушаясь за свою трусость, он пробормотал: — Да, отец. Себастьен простоял целый месяц в Мортани, занимаясь разными военными упражнениями, подготовляясь к предстоящим боям. Новая жизнь, деятельная и чисто физическая, постоянное утомление от длинных переходов и беспрерывных маневров внесли некоторое успокоение в его душу, хотя и не изменили направления его ума. Ему некогда было заниматься размышле- ниями. Отец навещал его каждое воскресенье и весь день про- водил с ним. Одушевление г-на Рока значительно понизилось. Неожиданные неудачи, следовавшие одно за другим поражения совсем придавили его, и он начал серьезно беспокоиться за сына. Он уже перестал толковать о том, что необходимо «сорганизо- ваться», а напротив, подумывал об отказе от должности мэра, 212
сделавшейся очень тяжелой и чрезвычайно ответственной во всех отношениях. Последнюю неделю он совсем не покидал Мортань. Его можно было видеть где-нибудь около плаца, где производились военные упражнения, или же простаивавшим целыми часами на улицах и на дорогах, по которым должен был проходить батальон. — Все ли у тебя есть? Хватает ли тебе фланелевого белья?— часто спрашивал он с нежным беспокойством.—Я не хочу, чорт возьми, чтобы могли сказать, что мой сын в чем-нибудь ну- ждается... Однажды он спросил Себастьена: — Скажи, пожалуйста, что такое у тебя вышло с г-жей Лекотель? Она очень недовольна тобой... Невидимому ты даже не зашел с ней проститься? А тебе известно, что Маргариточка сильно больна? — Маргарита! — воскликнул Себастьен, почувствовав уколы совести. — Да, она очень больна, — продолжал г-н Рок. — У нее горячка, она кашляет и как будто повредилась в уме... Ее мать прямо с ума сходит... Да, она очень плоха... А это нехорошо! Тебе бы все-таки следовало зайти с ними проститься! Несмотря на свои страхи перед войной, Себастьен почув- ствовал себя почти счастливым, что мог тронуться дальше. Отец был с ним слишком нежен, а Маргарита находилась слишком близко, все это расслабляло его. Его батальон через несколько остановок должен был при- соединиться к бригаде, формировавшейся в Маисе. ГЛАВА IV Накануне дрались в окрестностях Маршнуара, наленькой деревушки, округа Луары и Шеры. Битва осталась нерешенной, и противники заночевали на своих прежних позициях. Утром на следующий день среди широкой, опустошенной и мрачной равнины еще догорали две фермы, зажженные снарядами. Рожок разбудил ровно в пять часов. Ночь была очень суровая: люди совсем не могли заснуть от холода в своих палатках, не имея даже соломенной подстилки; наполовину голодные, они остались совсем без съестных припасов, потому что интендантство, в пред- видении поспешного отступления, получило приказ ретироваться в самый момент раздачи пищи. Упаковывали палатки, уклады- вали мешки; еще горело несколько костров, у которых скучи- лись, сгорбившись какие-то дрожащие черные силуэты. Здесь и там мрачно блестели штыки в ружейных козлах, и только одни звуки рожка нарушали зловещую тишину лагеря. Часть ночи Себастьен стоял на часах около стоек с ружьями. Он так устал, что чувствовал себя совершенно разбитым и дро- жал от холода; веки его щипало, как будто он окунул их в ки- 213
слоту. Накануне в первый раз Себастьен присутствовал при короткой ружейной перестрелке. Он сдержал слово и не выпу- стил ни одного заряда. Да в конце-концов в кого и во что стал бы он стрелять? Он видел только дым, и шел опустивши голову, кланяясь от страха всем пулям, которые словно дождь сыпались около него. Ему было очень трудно передать точно свои впе- чатления. Он ничего не помнил, ничего кроме дыма и своего страха. Это был не страх смерти, а какой-то странный страх, опасение чего-то худшего. Он уже ни о чем не думал, не раз- мышлял, а жил чисто механически, увлекаемый какой-то слепой силой, заменившей ему все: и рассудок, и чувства, и волю. При- шибленный усталостью и ежедневными лишениями, охваченный развращающим безумием окружающей его среды, он шел точно в какой-то духовной темноте, не помня ни себя, ни своего про- шлого, забыв свою семью и друзей. Напрасно старался он подойти поближе к огню, около которого грелось много людей. Лица их, худые и усталые, зловеще освещались прыгающим пламенем. Но его грубо оттол- кнули, и он стал быстро ходить и бегать, стараясь согреться, топоча ногами по звонкой и затвердевшей земле. Ночь была темная. Красные остовы двух догорающих ферм грустно све- тились кровавым светом в темноте ночи. А на холмах, где-то далеко, за темной долиной, сверкали огоньки, как мерцающие звездочки; это был лагерь противника. Рожки все время пере- кликались и каждый звук их заставлял его вздрагивать и оста- навливаться на мгновение. Потом он опять принимался ходить, потирая свои озябшие, потрескавшиеся руки и ежась под шерстя- ной фуфайкой, тонкой и рваной. От времени до времени он слы- шал с какой-то неизъяснимой дрожью движение войсковых частей, проходивших в темноте мимо него и удалявшихся в до- лину; и он думал, что скоро настанет его очередь. Какой-то товарищ догнал его и стал рядом с ним бегать. — Сегодня, думается, будет жаркое дело! — сказал он, пофыркивая на бегу. Себастьен ничего не ответил. Помолчав немного, тот про- должал: — А знаешь, Готье сегодня не отозвался на перекличке! — А что, он убит? — спросил равнодушно Себастьен. — Уа!.. Он удрал, негодяй!.. Уж он давно мне говорил, что убежит!.. И когда только эта проклятая война кончится!.. Оба глубоко вздохнули и умолкли. День долго не начинался. Сначала равнина очистилась от тумана, темная, гладкая, вся истоптанная, точно плац для маневров. Кое-где гарцовали в развевающихся плащах кава- леристы с винтовками в руках. Темные массы пехоты маневри- руя продвигались вперед; громыхая, тронулась батарея, повер- нув куда-то вправо к пригорку, покрытому лесом; стук и гром от тряски ее металлических частей далеко разносился по мерзлой 214
земле. Склоны холмов были еще покрыты тревожным таинствен- ным мраком, скрывавшим ту невидимую армию, которая сейчас ринется на равнину, неся с собой смерть. Небо наверху было все серое, как форменное сукно, и предвещало снег. Снежинки уже начали летать в воздухе. Каждую минуту раздавались залпы ружейной стрельбы очень отдаленные, сухие, как удар бича. — Да, будет сегодня жаркое дело! — повторил, побледнев, сосед Себастьена. Себастьен удивлялся, что нс видит Болорека; он расстался с ним накануне перед сражением. Их батальоны стояли рядом; и с тех пор как они одновременно покинули Маис они видались каждый вечер, за исключением тех дней, когда приходилось долго стоять па часах или добывать фураж. Единственно, что еще связывало его с жизнью, был Болорек. Благодаря ему он еще продолжал сознавать себя чувствующим и мыслящим суще- ством. Что будет с ним без Болорека? После трехдневного форсированного перехода к Мансу, где собирали разрозненные и отбившиеся части, первое лицо, которое увидал Себастьен, был Болорек. Болорск призван из запаса! Болорек стоял перед книжной лавкой и рассматривал рисунки в журналах. — Болорек, — закричал он, изнемогая от радости. Болорек обернулся и узнал Себастьена, энергично махавшего по воздуху ружьем, чтобы привлечь его внимание. Болорек подошел и стал рядом с ним в сомкнутом строю. Очень взволнованный Себастьен мог только заикаясь пробормотать: «Это ты? Как ты сюда попал, Болорек?»... А Болорек, в своей шинели бретонского ополченца, сидевшей на не.м мешком, не то гримасничал, не то улыбался своей прежней загадочной улыбкой. Глядя на своего друга, маршировавшего рядом с ним в строю, Себастьен был счастлив • и вспомнил свои прежние школьные прогулки с ним. — Помнишь, Болорек?... — говорил он, — помнишь как ты, бывало, занимался своей скульптурой и напевал мне свои бретонские песенки?.. Помнишь? — Да! да! — отвечал Болорек, стараясь попадать в ногу. Он совсем не изменился... только чуть-чуть вырос. Такой же шарообразный, с курчавыми волосами, с мягкими и толстыми щеками, совершенно лишенными растительности, он катился на своих коротких и кривых ножках. — А как ты попал сюда? — Мы из лагеря в Конли... У нас уже много умерло... — Ты дрался? — Нет, тиф... голодовка... много, много умерло из моих земляков... моих друзей... Это несправедливо!.. — Почему ты мне не писал, Болорек? — Потому, что... 215
Так они шли до Пон-лие, предместья Маиса, где и стали лагерем на правой стороне Сарты. — Ия там же стою, — сказал Болорек. И какая была радость, когда на следующий день стало известно, что они в одной бригаде. С этой минуты они не рас- ставались. Во время стоянки в Маисе они гуляли вместе, бродя по городу. На остановках, во время переходов, они тоже прово- дили время вместе. По вечерам Болорек частенько прокрады- вался в палатку к Себастьену и приносил ему кусочки колбасы и белый хлеб, которые он раздобывал чорт знает откуда. Они старались как можно дольше быть вместе; редко разговаривая между собой, они были скованы нежной дружбой и несокруши- мыми связями общей тайны и пережитых страданий. Иногда Себастьен допрашивал Болорека: — Да, что ты делаешь в Париже? — Я делаю... ну, ты увидишь... увидишь... Он оставался таинственным и непроницаемым. На всякие вопросы отвечал какими-то пророческими жестами и неясным намеками на что-то, чего Себастьен решительно не мог понять. Он иногда спрашивал Болорека: — А вот насчет войны!., тебе не страшно? — Нет!., я ее ненавижу, потому что это несправедливо, но мне нисколько не страшно... — Ну, а если тебя убьют, Болорек? — Ну что ж, ну и убьют. — А если и меня убьют, Болорек? — Ну?., и тебя убьют. — А скажи пожалуйста, что это за штука «большое дело»? При этом вопросе глаза Болорека загорелись, и он сказал глухим голосом, строя совершенно невероятные гримасы, делав- шие его страшным: — Это... это... это — справедливость!.. О, о! ты увидишь... ты еще увидишь! Бегая, чтобы согреться, Себастьен восстанавливал в своей памяти все эти подробности своих встреч с Болореком и очень беспокоился, что не видел его со вчерашнего дня. Вдруг хорошо знакомый ему звук рожка заставил его вздрогнуть. Люди с сожа- лением покинули свои места, и он сам, мучимый тревожным предчувствием, поспешил присоединиться к своим товарищам. Вскоре они двинулись по направлению к лесному пригорку, где стояла батарея, в которую справа летели артиллерийские снаряды. Там уже находились ополченцы, копавшие твердую, словно гранит, землю и воздвигавшие окопы, для защиты пушек. Себастьен был страшно счастлив, встретив там Болорека, воору- женного стальной лопатой, которой он тщетно ковырял мерзлую землю. Себастьену дали кирку и он присоединился к Болореку под самой пастью зловещих, но пока еще немых пушечных 216
жерл. Между солдатами прохаживался капитан, с озабоченным видом покуривая свою трубочку. Он казался удрученным, хорошо сознавая бесполезность сопротивления. От времени до времени он следил за движением противника и покачивал голо- вой. Это был небольшого роста человек, толстый, короткий, с немного отвисшим брюшком, с коротко остриженными седыми усами, имевший вид добряка. Возле порохового ящика орди- нарец держал под уздцы его любимую белую лошадь, с широкой спиной и такую же короткую, как и ее хозяин. Проходя мимо он гладил ее, желая ее успокоить. Он отечески относился к своим солдатам, болтал с ними, очевидно тронутый тем, что эти бедняги пропадают ни за что. — Ну, детки, поторапливайтесь, — говорил он. Но работа подвигалась плохо, так как земля была очень твердая, и лопаты слишком скоро притупились. Теперь холмы, занятые неприятелем, освободились от покрывавшего их тумана, и стало заметно, точно в муравейнике, какое-то происходящее на них непрерывное движение. Далекие покатости почвы все были покрыты бессчисленным множеством каких-то черных козявок, конца которым не было видно: получалось впечатление, будто весь горизонт ожил, шевелится и постепенно надвигается. А на равнине все время передвигались войсковые части, словно какие-то низенькие подвижные изгороди; между ними то и дело скакали всадники и кое-где появлялись генералы со своими свитами; их легко можно было распознать по флажкам, разве- вавшимся в мутном воздухе, под низко нависшим, трагически багровым небом. В то время, когда солдаты, согнувшись, рыли землю, с рав- нины поднялась телега, сопровождаемая госпитальным служи- телем, и остановилась как раз около Себастьена и Болорека. Служитель попросил закурить свою потухшую трубочку* и дать ему водки, так как его тыквенная фляжка была пуста. Себастьен отдал ему свою. Телега была наполнена трупами: это был пе- чальный хаос окоченелых и скрюченных членов, сломанных рук, поднятых кверху ног, и между ними виднелись распухшие лица, перепачканные черной запекшейся кровью. Сверху на спине лежал труп с открытыми глазами, в серой форме папских зуавов, махавший своей окоченелой, вытянутой вверх рукой, точно древком знамени. Увидав его, Себастьен мгновенно по- бледнел. Он узнал Гюи де Керданьеля. Лицо его было спокойно, только немного бледнее обыкновенного; опушенное светлой бо- родкой, покрытой инеем и грязью, оно сохранило свое прежнее наглое выражение, не лишенное некоторой болезненной грации. Было видно, что Гюи убит сразу, ядром в шею: оно оторвало кусочек галстуха, закрывавшего рану, из-под которого видне- лись ее красные края. Себастьену стало его глубоко жаль. Он забыл, что он вытерпел в свое время от Гюи де Керданьеля и, отдавая долг уважения покойному, благоговейно снял шапку 217
перед холодным трупом и даже готов был бы его поцеловать. Болорек спокойно и безучастно смотрел на убитого. — Ты не узнаешь его? — спросил Себастьен. — Нет... узнаю... — сказал Болорек. — Бедный Гюи, — вздохнул еще раз Себастьен, почувство- вав, что слезы выступают у него на глазах... Бедный Гюи! Тогда Болорск живо схватил его за руку и указал ему уа испуганных ополченцев, продолжавших копать землю. Все это были дети крестьян и бедняков. — Ну, а вот эти?., это что же, справедливо? Скоро и из них многие умрут... а тот... Он оглянулся на удалявшуюся телегу, громко стучавшую по мерзлый! кочкам дороги. — Он... богатый, дворянин, злой... это справедливо... Ну, копай. Он опять принялся копать землю. Где-то вдали раздавались, с промежутками, ружейные выстрелы. В это время к батарее подъехал верхом офицер-ординарец. Он соскочил с лошади и в течение нескольких минут разговаривал с капитаном. Последний был видимо взволновал этой беседой, стал делать гневные жесты, а затем вскочил на свою белую ло- шадь и куда-то поскакал галопом. Ординарец был очень моло- дым человеком, хрупким и красивым, словно женщина; он был обут в желтые сапоги, в кожаных перчатках, с туго перетянутой талией и в плаще, отороченном каракулем. Он подошел к пушкам и, казалось, заинтересовался техникой пушечной стрельбы. Его сопровождал лейтенант. — А что, можно мне разок выстрелить? — спросил он. — Если вам угодно, пожалуйста... — Благодарю вас. А ведь это будет довольно забавно послать снаряд вон в ту кучку пруссаков? Как вы думаете, это будет забавно? Оба они сдержанно засмеялись. Молодой человек поставил прицел и скомандовал «огонь». Ядро полетело в равнину разорвалось в пятистах метрах от пруссаков. Это послужило сигналом к началу сражения. Тотчас же горизонт осветился пожаром и утонул в дыму. Пять снарядов один за другим упали и разорвались среди рабо- тавших ополченцев. Ординарец, скрючившись над шеей своей лошади, удирал во все лопатки. Солдаты лежали, а батарея гремела без отдыха, потрясая воздух своим страшным гулом. Себастьен и Болорек лежали рядом, вытянувшись и уткнув подбородки в землю; они не видели ничего кроме колоссальных столбов дыма, которые расширяясь захватывали все видимое пространство, а сквозь этот дым, точно яркие звезды, проносились раскаленные гранаты и ядра. А на равнине начавшие колебаться войска, затеяли ружейную перестрелку. — Слышишь? — спросил Болорек. 218
Себастьен ничего не ответил. Земля гудела, стоял непрерывный рев пушек, но все-таки они услыхали сзади себя какие-то крики, звуки рожков, лоша- диный галоп и передвижение больших тяжестей. — Слышишь? — повторил Болорек. Себастьен опять промолчал. Тогда Болорек, поднявшись во весь рост, обернулся на мгно- вение назад. Батарея встала перед ним словно кошмарный сон: она была охвачена красным туманом, посреди которого ясно обрисовывалась фигура капитана; вытянувшись на своей ло- шади, он махал саблей, выкрикивая командные слова; тут же метались какие-то черные солдаты. Упал один француз, потом другой; рухнула одна лашадь, за ней — другая. Болорек снова улегся рядом с Себастьеном. — Слышишь?.. Я вот расскажу тебе сейчас кое-что... ты меня слушаешь? — Да, я слушаю! — пробормотал Себастьен слабым и дро- жащим голосом. Болорек очень спокойно начал свой рассказ. — Мой капитан был мой земляк... Ты его, кажется, видел?., маленький такой, черный, коренастый, очень нервный и доста- точно наглый... мой земляк... Он был дворянин и очень суровый человек. Его не любили потому, что он не позволял беднякам подходить к его замку и запрещал гулять по воскресеньям в его лесу... Я имел разрешение на такие прогулки, так как он состоит в той же партии, что и мой отец... только я никогда не ходил в этот лес, потому что я его просто ненавижу... его зовут граф дю Ларик... да ты слушаешь меня? Себастьен пробормотал еще тише: — Да, да, я слушаю. Болорек приподнялся на локтях, положил голову на руки и продолжал: — Вот прошло три недели, как мы тронулись в поход... Маленький Леген, сын одного рабочего, — тоже моего земляка,— очень утомился от такого перехода и заболел и дальше итги не может. Тогда капитан говорит ему: «марш!» А Леген отвечает ему: «Не могу, я нездоров». Тут капитан стал над ним издеваться: «Ты, говорит, просто грязная скотина!» да как хватит его кула- ком по спине... ну, Леген упал... А я был при этом, все это видел, только ничего не сказал. Но я дал себе обещание сделать одну штуку... А эта штука... В это время разорвавшаяся неподалеку граната осыпала их землей. А Болорек все продолжал: — И вот эту-то штуку... да ты меня совсем не слушаешь?!.. Себастьен простонал: — Да нет, я слушаю, слушаю... — И вот эту штуку... 219
Он наклонился совсем близко к Себастьену и тихо-тихо шепнул ему на ухо: — Одним словом, дело сделано... вчера я убил капитана. — Ты его убил? — повторил Себастьен. — Вчера во время сражения он все время шел передо мной... я выстрелил в него из ружья — прямо в спину... Он упал, растопырив руки, и даже не шелохнулся... — Ты его убил, — повторил машинально Себастьен. — Строго!., а все же это справедливо! Болорек умолк и стал смотреть на равнину. Ружейный огонь все приближался. Яростней становилась и канонада. Она напоминала непрерывное глухое рычание, которое поддерживалось ужасающим сотрясением почвы, каза- лось, выворачивающим недра земли, — а также взрывами в воз- духе, разрывавшими атмосферу, как тонкое полотно. Гранаты буравили землю вокруг него, и их взрывы, словно налетевший шквал, с зловещим шипеньем и свистом осыпали батарею до- ждем картечи. Батарея отвечала с промежутками и очень слабо. Уже три пушки, с подбитыми лафетами, молчали на ней. Дым делался все гуще, закрывал горизонт и все небо, затопляя поля каким-то рыжеватым туманом, уплотнявшимся с каждой мину- той. Перед Болореком мелькали в этом тумане какие-то мча- щиеся мимо призраки, завороченные полы шинелей обезумев- ших, потерявших голову людей, бегущих с поля сражения. Без перерыва двигались они, сначала по одиночке, потом куч- ками, и наконец в разброд, целыми колоннами, с диким ревом. Все это колеблясь, проносилось в мрачном беспорядке, в каком-то странном виде, с нелепыми жестами. В это человеческое месиво вдруг врезывались скачущие галопом без всадников лошади с развевающейся гривой, вытянутой шеей и бьющимися о бока стременами. Солдаты без фуражек, без ружей, без мешков пере- бегали между лежащими " на земле ополченцами. Себастьен лежал без движения, уткнув лицо в землю, без мыслей, ничего не видя, не чувствуя. Вначале он хотел было взять себя в руки, казаться храбрым, как Болорек. Он старался вспомнить о чем- нибудь, что могло бы отвлечь его от этой ужасающей действи- тельности. Но воспоминания или бежали от него, или превра- щались в какие-то страшные образы. Несмотря на все его уси- лия собрать всю оставшуюся в нем энергию и побороть свою трусость, он ничего не мог поделать с собой: страх сковал его в своих тисках и пригнул к земле. Иногда, не обертываясь назад он звал дрожащим голосом Болорека, чтобы убедиться, что Болорек еще жив, и находится около него. Это успокоительное сознание, что он находится под покровительством Болорека, единственное чувство, уцелевшее при наступившем параличе его воли, тоже исчезало. Ему чудилось, что он в пропасти, в могиле; появилось ужасное чувство, что он мертв и вместе с тем слышит приглушенные и неясные звуки далекой-далекой 220
жизни, теперь для него потерянной. Он даже не заметил, что совсем возле него какой-то бежавший человек вдруг завертелся на одном месте и рухнул, раскинув руки крестом; появившаяся под ним струйка крови все увеличивалась и скоро превратилась в большую кровяную лужу. Батарея постепенно замолкала, как умирающий, и, нако- нец, затихла совсем. Это молчание казалось особенно зловещим ввиду того, что одновременно огонь неприятеля удвоился. Вдруг раздался сигнал к отступлению. — Вставай, — сказал Болорек Себастьену. Тот не двигался. — Ну, вставай же! Но Себастьен не шевелился. Болорек сильно потряс его за плечо. — Вставай же ради бога! Тогда Себастьен медленно, как будто машинально, под- нялся, словно лунатик. Блуждающим взором окинул он все окружающее, едва узнавая Болорека, который поддерживал его, считая раненым. — Наши удирают, идем скорей! Как раз в этот момент показался дымок и блеснул маленький желтый огонек; раздавшийся взрыв ослепил Болорека, засыпав его горячей пылью и камешками. Но он все-таки устоял на ногах, только был ошеломлен и задыхался, точно от налетевшего ура- гана. В то же время он почувствовал, как Себастьен выскользнул из его рук и упал на землю. Болорек опустил глаза вниз. Себа- стьен лежал без движения, с разбитым черепом. На голове его зияла большая красная дыра, через которую вытекал мозг. Ополченцев не было видно, они уже убежали. Болорек оста- вался один. А бегущие тени двигались непрерывной чередой, скрываясь в расстилавшемся дыму... Он опустился на колени и, наклонившись к телу Себастьена, пощупал его посиневшее окровавленное лицо, от которого поднимался легкий пар... — Себастьен! Себастьен! Но Себастьен уже ничего не слышал. Он был мертв. Болорек оправил покойника и попытался его поднять. Но он был слобосилен, а труп — тяжел. А тени все шли, шли... Болорек крикнул: — Помогите мне! помогите мне! Никто не остановился. Они все двигались и почти тотчас же рассеивались, точно в воображении больного человека. — Да помогите же мне! помогите! Он кинул свое ружье, сбросил стеснявший его мешок и, сделав страшное усилие, поднял Себастьена, держа его в руках. Он понес его, еле передвигаясь, обливаясь потом, спотыкаясь и задыхаясь под тяжестью мертвеца. Так взобрался он на бата- рею, где и положил Себастьена на сломанный лафет пушки. 221
Батарея была пуста. Остатки колес, какое-то крошево из дере- вянных частей и лафетов и походных фур, скрученные железные листы, трупы и людей и лошадей, — вот что покрывало истоптан- ную и залитую кровью землю. Как раз около него лежал капитан рядом с своей белой лошадью, у которой было распорото брюхо. — Это несправедливо, — бормотал Болорек, тяжело дыша. Он наклонился к трупу и повторил еще раз, точно Себастьен мог его слышать: — Это несправедливо... но ты увидишь... увидишь... А потом, передохнув, он взвалил себе на плечи тело своего друга и поплелся с трудом, еле-еле переступая, под летящими над ним ядрами и гранатами, и скоро оба они, — и живой и мертвец, — исчезли в пороховом дыму.
| АНТИРЕЛИГИОЗНЫЕ НОВИНКИ^ № ПОСТУПИЛИ В ПРОДАЖУ» w М ШеЙнган ВОИНА И РЕЛИГИЯ Ц. 5 а. Ем. Яросласскай РАЗВЕРНУТЫМ ФРОНТОМ РЕКОНСТРУКТИВНЫЙ перНГи борьба с религией Ц. 5 к. ПОЛИТИЧЕСКАЯ РОЛЬ СОВРЕМЕННЫХ РЕЛИГИЙ Ц. I р. В Зыбховец ДЕНЬ УРОЖАЯ Ц. 15 к. И. Атр шенко БЕЗБОЖНЫЙ ПОСЕВ Ц. <0 «. ГОДА РАБОТЫ БЕЗБОЖНИКОВ Ц. 75 к. П Бляхми И ПУЛЕМЕТ Ц 64 к. ЧЕТЫРЕ СОЮЗА КРЕСТ 2-е аздаане Б. ЗаваловскеИ С. Бессчсртяая ЧТО ГОВОРЯТ О ПРОИСХОЖДЕНИИ ЖИВОТНЫХ НАУКА И РЕЛИГИЯ 2-е издание Ц. 50 к. Малияко ПРИРОДА И МУДРОСТЬ ТВОРЦА 3-е аэдаине Ц. 40 к. II! К. Левин ЗА КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКОЙ Ц 15 к. ЛЕТНИЕ РЕЛИГИОЗНЫЕ ПРАЗДНИКИ 11. 7 к. Заказы выполняются наложенным платежом по получении 25% задатка. Заказы на сумму до 2-х руЛ. выполняются по получе- нии их стоимости и стоимости пересылки, так как пересылка за счет заказчика. Акц. изд. о во „БЕЗБОЖИИ МОСКВА, Сретенка, 10.
БЮЛЛЕТЕНЬ ПРЕССБЮРО| ЦЕНТРАЛЬНОГО СОВЕТА СОЮЗА ВОИНСТВУЮЩИХ БЕЗБОЖНИКОВ СНАБЖАЕТ АНТИРЕЛИГИОЗНЫМ МАТЕРИАЛОМ ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ, ПОЛИТИНОПРОСВЕТИ- ТЕЛЬНЫЕ, ВОЕННЫЕ, КООПЕРАТИВНЫЕ И ДР, ОРГАНИЗАЦИИ ДЛЯ ОБСЛУЖИВАНИЯ ИХ СТЕНГАЗЕТ РЕКОМЕНДОВАН К ВЫПИСКЕ НАРКОМПРОСОМ, ГЛАВПОЛИТПРОСВЕТОМ, СОЦВОСОМ ЦК СОЮЗОВ и др. ПОДПИСНАЯ ПЛАТА: 3 мес, —4 руб., 6 мес. —7 р. 80 к., 12 мес. —15 руб. Подписка принимается всеми распростран. печати и в изд-ве „БЕЗБОЖНИК*1 МОСКВА, СРЕТЕНКА, 10.

f АКЦИОНЕРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСКОЕ ОБЩЕСТВО „БЕЗБОЖНИК- МОСКВА, ЦЕНТР, СРЕТЕНКА, Ю-ТЕЛЕФОН 41-98