/
Author: Зюскинд П. Боске А. Баргум Ю.
Tags: литературно-художественный журнал литературная критика журнал иностранная литература литературно-публицистический журнал
ISBN: 0130-6545
Year: 1991
Text
В номере:______
; iA ’’ИК
JC Av Г*4л
/Л; nJ. . v,£</>
ЛЛЕ^ L 3CKK
С^гихи
ft афоризмы
•f V Н /' Л-Г/М
* а -
'ЧЛ1- !'Ю’ ЭЛЛ
( >г:;хи
ЭРВЕ П‘С"Р
^ЭНСИ
РЕЙГАН
Мей черед
АЛЕКСАНДР
ЯКИМОБИЧ
Утраченная
Аркадия
и разорванный
Орфей
НОСТРАННАЯ
ИТЕРАТУРА
ИЗДАТЕЛЬСТВО
«ИЗВЕСТИЯ»
МОСКВА
Главный редактор
В. Я. ЛАКШИН
Редакционная коллегия:
С. С. АВЕРИНЦЕВ, А. М. АДАМОВИЧ,
О. С. ВАСИЛЬЕВ (заместитель главного редактора],
Л. Н. ВАСИЛЬЕВА, Т. П. ГРИГОРЬЕВА, Я. Н. ЗАСУРСКИЙ,
А. М. ЗВЕРЕВ, И. Ф. ЗОРИНА, Т. П. КАРПОВА, Т. В. ЛАНИНА,
Т. Л. МОТЫЛЕВА, Б. В. НИКОЛЬСКИЙ (ответственный секретарь),
В. Ф. ОГНЕВ, П. В. ПАЛИЕВСКИЙ, В. С. ПЕРЕХВАТОВ,
Р. И. РОЖДЕСТВЕНСКИЙ,
А. Н. СЛОВЕСНЫЙ (заместитель главного редактора],
Г. Ш. ЧХАРТИШВИЛИ
Международный общественный совет журнала
«Иностранная литература»:
ЧИНГИЗ АЙТМАТОВ — председатель Совета
ЖОРЖИ АМАДУ (Бразилия), ЭРВЕ БАЗЕН (Франция),
КРИСТА ВОЛЬФ (Германия), ТОНИНО ГУЭРРА (Италия),
МИГЕЛЬ ДЕЛИБЕС (Испания),
ЭРНЕСТО КАРДЕНА ЛЬ (Никарагуа),
ЗИГФРИД ЛЕНЦ (Германия), АРТУР МИЛЛЕР (США),
АНАНТА МУРТИ (Индия), КЭНДЗАБУРО ОЭ (Япония),
ЙОРДАН РАДИЧКОВ (Болгария), СВЯТОСЛАВ РЕРИХ (Индия),
НГУГИ ВА ТХИОНГО (Кения), РОБЕРТО ФЕРНАНДЕС
РЕТ АМАР (Куба), СЕМБЕН УСМАН (Сенегал),
УМБЕРТО ЭКО (Италия)
НОСТРАННАЯ
НЕЗАВИСИМЫЙ
ЕЖЕМЕСЯЧНЫЙ
ЛИТЕРАТУРНО-
ХУДОЖЕСТВЕН Н Ы й
И ПУБЛИЦИСТИЧЕСКИЙ
ЖУРНАЛ
ИТЕРАТУРА
ИЗДАЕТСЯ
С ИЮЛЯ 1955 ГОДА
ИЗДАТЕЛЬСТВО
«ИЗВЕСТИЯ»
МОСКВА
СОДЕРЖАНИЕ
июль
1991
ПАТРИК ЗЮСКИНД — Парфюмер. История одного убийцы
(Роман. Перевод с немецкого и послесловие Э. Венгеровой) 5
АЛЕН БОСКЕ — Стихи и афоризмы (Перевод с французского
Мориса Ваксмахера) 125
ЮХАН БАРГУМ — Новеллы (Перевод со шведского Ирины
Новицкой) 130
Литературное наследие
ЭМИ ЛОУЭЛЛ — Стихи (Перевод с английского Андрея Сер-
геева. Вступление А. 3.) 158
ЭРВЕ ГИБЕР—Другу, который не спас мне жизнь (Роман.
Перевод с французского М. Кожевниковой и В. Жуковой) 165
Документальная проза и публицистика
НЭНСИ РЕЙГАН при участии Уильяма Новака — Мой черед
(Воспоминания. Перевод с английского Ирины Дорониной) 196
Рубеж тысячелетий
АЛЕКСАНДР ЯКИМОВИЧ — Утраченная Аркадия и разо-
рванный Орфей. Проблемы постмодернизма 229
Возвращаясь к напечатанному
ГЕНРИ МИЛЛЕР — Размышления о писательстве (Перевод с
английского и вступление А. Зверева) 237
Новые книги, новые имена
Н. Котрелев.— Русские символисты — по-итальянски 244
Два мнения
Владимир Соловьев — Владимир Набоков. Автопор-
трет в эпистолахИВиктор Ерофеев — «Му style is all I
have» 246
Отклики, встречи, впечатления
Вольфганг Казак: терпимость — это начало любви 251
У книжной витрины 253
Авторы этого номера 256
© «Иностранная литература», 1991
В СЛЕДУЮЩЕМ НОМЕРЕ «ИЛ»
ВИРДЖИНИЯ ВУЛФ «Комната Джейкоба»
Это третий роман знаменитой английской писательницы и по сути дела
начало ее поисков новых принципов построения прозы. С импрессиони-
стической точностью стремясь как можно полнее запечатлеть «мгнове-
ния бытия», автор отстаивает уникальность и ценность жизни каждого
отдельного человека.
МАРЕК ХЛАСКО «Рассказы»
Читатель впервые познакомится с творчеством польского писателя-эми-
гранта, хорошо известного в Европе не только по книгам, но и фильмам
с участием популярных артистов 3. Цыбульского и Сони Циманн.
ДЖОН ЛЕННОН и ПОЛ МАККАРТНИ
Песни «Битлз» заказала сама эпоха—они появились как ответ на за-
прос своего времени и остались на все времена.
МАТИ ТАВАРА
Популярнейшая поэтесса Японии видит мир глазами обыкновенной со-
временной девушки и — глазами поэта, за спиной которого опыт многих
поколений.
СВАМИ ВИВЕКАНАНДА «Четыре йоги»
Главы из книги знаменитого индийского проповедника, чье учение ока-
зало влияние на многих писателей Запада; Ромен Роллан, Олдос Хакс-
ли, Герман Гессе и др. считали себя его последователями.
«Эротика и литература» (материалы «круглого стола»)
Прошедшая в стенах редакции дискуссия вызвана публикацией в «ИЛ»
романов Дж. Джойса, В. Набокова, Г. Миллера, Д. Г. Лоуренса. В ней
приняли участие видные отечественные писатели и критики.
На обложке рисунок Макса Эрнста
По всем вопросам, связанным со сроками выхода и распростра-
нения журнала, а также по поводу полиграфического брака, ре-
дакция просит обращаться в издательство «Известия».
Главный художник С. И. Мухин
Технический редактор Е. П. Поляков
Адрес редакции: 109017, Москва, Пятницкая ул., 41. Телефон 233-51-47.
Издательство «Известия Советов народных депутатов СССР»,
Москва, Пушкинская пл., 5,
Журнал выходит один раз в месяц*
Сдано в набор 06.05.91. Подписано в печать 07.08.91. Формат 70хЮ81/1б-
Печать высокая. Бумага книжно-журнальная, Усл. печ. 22,4.
Усл. кр.-отте 23,4. Уч.-изд. 25,956.
Тираж 167 200 экз, Цена 2 р. 95 к. *
Набрано и сматрицировано в ордена Ленина типографии «Красный про-
летарий». 103473, Москва И-473, Краснопролетарская, 16. Зак. 1989.
Отпечатано и изготовлен тираж в типографии издательства «Советская
Сибирь». 630048, Новосибирск, ул. Немировича-Данченко, 44. Зак. 68
ПАТРИК зюскинд
П арфюмер
История одного убийцы
РОМАН
Перевод с немецкого Э. ВЕНГЕРОВОЙ
Часть первая
1
В восемнадцатом столетии во Франции жил человек, при-
надлежавший к самым гениальным и самым отвратитель-
ным фигурам этой эпохи, столь богатой гениальными и от-
вратительными фигурами. О нем и пойдет речь. Его звали Жан-Батист
Гренуй, и если это имя, в отличие от других гениальных чудовищ вроде
де Сада, Сен-Жюста, Фуше, Бонапарта и т. д., ныне предано забвению,
то отнюдь не потому, что Гренуй уступал знаменитым исчадиям тьмы в
высокомерии, презрении к людям, аморальности, короче, в безбожии, но
потому, что его гениальность и его феноменальное тщеславие ограничи-
валось сферой, не оставляющей следов в истории,— летучим царством
запахов.
В городах того времени стояла вонь, почти невообразимая для нас,
современных людей. Улицы воняли навозом, дворы воняли мочой, лест-
ницы воняли гнилым деревом и крысиным пометом, кухни — скверным
углем и бараньим салом; непроветренные гостиные воняли слежавшейся
пылью, спальни — грязными простынями, влажными перинами и остро-
сладкими испарениями ночных горшков. Из каминов несло серой, из ду-
билен— едкими щелочами, со скотобоен — выпущенной кровью. Люди
воняли потом и нестираным платьем; изо рта у них пахло сгнившими зу-
бами, из животов — луковым соком, а их тела, когда они старели, начи-
нали пахнуть старым сыром, и кислым молоком, и болезненными опухо-
лями. Воняли реки, воняли площади, воняли церкви, воняло под моста-
ми и во дворцах. Воняли крестьяне и священники, подмастерья и жены
мастеров, воняло все дворянское сословие, вонял даже сам король — он
вонял, как хищный зверь, а королева — как старая коза, зимой и летом.
Ибо в восемнадцатом столетии еще не была поставлена преграда раз-
лагающей активности бактерий, а потому всякая человеческая деятель-
ность, как созидательная, так и разрушительная, всякое проявление за-
рождающейся или погибающей жизни сопровождалось вонью.
И разумеется, в Париже стояла самая большая вонь, ибо Париж был
самым большим городом Франции. А в самом Париже было такое место
между улицами О-Фер и Ферронри под названием Кладбище невин-
ных, где стояла совсем уж адская вонь. Восемьсот лет подряд сюда до-
ставляли покойников из Отель-Дьё и близлежащих приходов, восемьсот
лет подряд сюда на тачках дюжинами свозили трупы и вываливали в
длинные ямы, восемьсот лет подряд их укладывали слоями, скелетик к
© 1985 by Diogenes Verlag AG, Zurich
скелетику, в семейные склепы и братские могилы. И лишь позже, накану-
не Французской революции, после того как некоторые из могил угрожа-
юще обвалились и вонь переполненного кладбища побудила жителей
предместье не только к протестам, но и к настоящим бунтам, кладбище
было наконец закрыто и разорено, миллионы костей и черепов сброшены
в катакомбы Монмартра, а на этом месте сооружен рынок. И вот здесь,
в самом вонючем месте всего королевства, 17 июля 1738 года был произ-
веден на свет Жан-Батист Гренуй. Это произошло в один из самых жар-
ких дней года. Жара как свинец лежала над кладбищем, выдавливая в
соседние переулки чад разложения, пропахший смесью гнилых арбузов
и жженого рога. Мать Гренуя, когда начались схватки, стояла у рыбной
лавки на улице О-Фер и чистила белянок, которых перед этим вынула
из ведра. Рыба, якобы только утром выуженная из Сены, воняла уже
так сильно, что ее запах перекрывал запах трупов. Однако мать Гренуя
не воспринимала ни рыбного, ни.трупного запаха, так как ее обоняние
было в высшей степени нечувствительно к запахам, а кроме того, у нее
болело нутро, и боль убивала всякую чувствительность к раздражите-
лям извне. Ей хотелось одного — чтобы эта боль прекратилась и омер-
зительные роды как можно быстрее остались позади. Рожала она в пя-
тый раз. Со всеми предыдущими она справилась здесь у рыбной лавки,
все дети родились мертвыми или полумертвыми, ибо кровавая плоть,
вылезшая тогда из нее, не намного отличалась от рыбных потрохов, уже
лежавших перед ней, да и жила не намного дольше, и вечером все вме-
сте сгребали лопатой и увозили на тачке к кладбищу или вниз к реке.
Так должно было произойти и сегодня, и мать Гренуя, которая была
еще молодой женщиной (ей как раз исполнилось двадцать пять), и еще
довольно миловидной, и еще сохранила почти все зубы во рту и еще не-
много волос на голове, и кроме подагры, и сифилиса, и легких голово-
кружений ничем серьезным не болела, и еще надеялась жить долго, мо-
жет быть, пять или десять лет, и, может быть, даже когда-нибудь выйти
замуж и родить настоящих детей в качестве уважаемой супруги овдо-
вевшего ремесленника... мать Гренуя желала от всей души, чтобы все по-
скорее кончилось. И когда схватки усилились, она забралась под свой
разделочный стол и родила там, где рожала уже четыре раза, и отреза-
ла новорожденное создание от. пуповины рыбным ножом. Но потом из-
за жары и вони, которую она воспринимала не как таковую, а только
как нечто невыносимое, оглушающее, разящее — как поле лилий или как
тесную комнату, в которой стоит слишком много нарциссов,— она поте-
ряла сознание, опрокинулась набок, вывалилась из-под стола на середи-
ну улицы и осталась лежать там с ножом в руке.
Крик, суматоха, толпа зевак окружает тело, приводят полицию.
Женщина с ножом в руке все еще лежит на улице, медленно приходя в
себя.
Спрашивают, что с ней?
«Ничего».
Что она делает ножом?
«Ничего».
Откуда кровь на ее юбках?
«Рыбная».
Она встает, отбрасывает нож и уходит, чтобы вымыться.
И тут, против ожидания, младенец под разделочным столом начина-
ет орать. Люди оборачиваются на крик, обнаруживают под роем мух
между требухой и отрезанными рыбными головами новорожденное дитя
и вытаскивают его на свет божий. Полиция отдает ребенка некой корми-
лице, а мать берут под стражу. И так как она ничего не отрицает и без
лишних слов признает, что собиралась бросить ублюдка подыхать с го-
лоду, как она, впрочем, проделывала уже четыре раза, ее отдают под
суд, признают виновной в многократном детоубийстве и через несколько
недель на Грев.ской площади ей отрубают тол^ву.
6
Ребенок к этому моменту уже трижды поменял кормилицу. Ни одна
не соглашалась держать его у себя дольше нескольких дней. Они гово-
рили, что он слишком жадный, что сосет за двоих и тем самым лишает
молока других грудных детей, а их, мамок,— средств к существованию:
ведь кормить одного-единственного младенца невыгодно. Офицер поли-
ции, в чьи обязанности входило пристраивать подкидышей и сирот, не-
кий Лафосс, скоро потерял терпение и решил было отнести ребенка в
приют на улице Сент-Антуан, откуда ежедневно отправляли детей в Ру-
ан, в государственный приемник для подкидышей. Но поскольку транс-
портировка осуществлялась пешими носильщиками и детей переносили
в лыковых коробах, куда из соображений экономии сажали сразу четы-
рех младенцев; поскольку из-за этого чрезвычайно возрастал процент
смертности; поскольку носильщики по этой причине соглашались брать
только крещеных младенцев и только с выправленным по форме путе-
вым листом, на коем в Руане им должны были поставить печать; и по-
скольку младенец Гренуй не получил ни крещения, ни имени, каковое
можно было бы по всей форме занести в путевой лист; и поскольку, да-
лее, со стороны полиции было бы неприлично высадить безымянного
младенца у дверей сборного пункта, что было бы единственным способом
избавиться от прочих формальностей... поскольку, стало быть, возник
ряд трудностей бюрократического характера, связанных с эвакуацией
младенца, и поскольку, кроме того, время поджимало, офицер полиции
Лафосс отказался от первоначального решения и дал указание сдать
мальчика под расписку в какое-нибудь церковное учреждение, чтобы там
его окрестили и определили его дальнейшую судьбу. Его сдали в мо-
настырь Сен-Мерри на улице Сен-Мартен.
Он получил при крещении имя Жан-Батист. И так как приор в тот
день пребывал в хорошем настроении и его благотворительные фонды
не были до конца исчерпаны, ребенка не отправили в Руан, но постано-
вили воспитать за счет монастыря. С этой целью его передали кормили-
це по имени Жанна Бюсси, проживавшей на улице Сен-Дени, которой
для начала в качестве платы за услуги предложили три франка в не-
делю.
2
Несколько недель спустя кормилица Жанна Бюсси с плетеной кор-
зиной в руках явилась к воротам монастыря и заявила открывшему ей
отцу Террье — лысому, слегка пахнущему уксусом монаху лет пятиде-
сяти: «Вот!» — и поставила на порог корзину.
— Что это? — сказал Террье и, наклонившись над корзиной, обню-
хал ее, ибо предполагал обнаружить в ней нечто съедобное.
— Ублюдок детоубийцы с улицы О-Фер!
Патер поворошил пальцем в корзине, пока не открыл лицо спяще-
го младенца.
— Он хорошо выглядит. Розовый и упитанный...
— Потому что он обожрал меня. Высосал до дна. Но теперь с этим
покончено. Теперь можете кормить его сами козьим молоком, кашей, ре-
повым соком. Он жрет все, этот ублюдок.
Патер Террье был человеком покладистым. По долгу службы он
распоряжался монастырским благотворительным фондом, раздавал
деньги бедным и неимущим. И он ожидал, что за это ему скажут спа-
сибо и не будут обременять другими делами. Технические подробности
были ему неприятны, ибо подробности всегда означали трудности, а
трудности всегда нарушали его душевный покой, а этого он совершенно
не выносил. Он сердился на себя за то, что вообще открыл ворота. Он
желал, чтобы эта особа забрала свою корзину и отправилась восвояси и
оставила его в покое со своими младенцами и проблемами. Он медленно
выпрямился и втянул в себя сильный запах молока и свалявшейся овечь-
ей шерсти, источаемый кормилицей. Запах был приятный.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
7
— Я не понимаю, чего ты хочешь. Я действительно не понимаю, че*
го ты добиваешься. Я могу лишь представить себе, что этому младенцу
отнюдь не повредит, если ты еще некоторое время покормишь его гру-
дью.
— Ему не повредит,— отбрила Жанна,— а мне вредно. Я похудела
на десять фунтов, хотя ела за троих. А чего ради? За три франка в не-
делю!
— Ах, понимаю,— сказал Террье чуть ли не с облегчением,— я в
курсе дела: стало быть, речь опять о деньгах.
— Нет! — сказала кормилица.
— Не возражай! Речь всегда идет о деньгах. Если стучат в эти во-
рота, речь идет о деньгах. Иной раз я мечтаю, чтобы за дверью оказал-
ся человек, которому нужно что-то другое. Который, например, идучи
мимо, захотел бы оставить здесь маленький знак внимания. Например,
немного фруктов или несколько орехов. Мало ли по осени вещей, кото-
рые можно было бы занести, идучи мимо. Может быть, цветы. Пусть
бы кто-нибудь просто заглянул и дружески сказал: «Бог в помощь, отец
Терр ье, доброго вам здоровья!» Но, видно, до этого мне уже не дожить.
Если стучат — значит нищий, а если не нищий, так торговец, а если не
торговец, то ремесленник, и если он не попросит милостыню — значит
предъявит счет. Нельзя на улицу выйти. Не успеешь пройти по улице и
трех шагов, как тебя уж осаждают субъекты, которым вынь да положь
деньги.
— Это не про меня,— сказала кормилица.
— Вот что я тебе скажу: ты не единственная кормилица в приходе.
Есть сотни превосходных приемных матерей, которые только и мечтают
за три франка в месяц давать этому прелестному младенцу грудь, или
кашу, или соки, или иное пропитание...
— Вот и отдайте его такой!
— ...Но, с другой стороны, нехорошо так швыряться ребенком. Кто
знает, пойдет ли ему на пользу другое молоко? Дитя, знаешь ли, при-
выкло к запаху твоей груди и к биению твоего сердца.
И он снова глубоко втянул в себя аромат теплого пара, который
распространяла кормилица, но, заметив, что слова его не возымели дей-
ствия, прибавил:
— А теперь бери ребенка и отправляйся домой. Я обсужу это дело
с приором. Я предложу ему платить тебе в дальнейшем четыре франка в
неделю.
— Нет,— сказала кормилица.
— Ну, так и быть: пять!
— Нет.
— Так сколько же ты требуешь? — вскричал Террье.— Пять фран-
ков— это куча денег за такие пустяки, как кормление младенца!
— Я вообще не хочу никаких денег,— сказала кормилица.— Я не
хочу держать ублюдка в своем доме.
— Но почему же, моя милая? — сказал Террье и снова поворошил
пальцем в корзине.— Ведь дитя очаровательное. Такое розовое, не пла-
чет, спит спокойно, и оно крещено.
— Он одержим дьяволом.
Террье быстро вытащил палец из корзины.
— Невозможно! Абсолютно невозможно, чтобы грудное дитя было
одержимо дьяволом. Дитя не человек, но предчеловек и не обладает
еще полностью сформированной душой. Следовательно, для дьявола
оно не представляет интереса. Может, он уже говорит? Может, у него
судороги? Может, он передвигает вещи в комнате? Может, от него ис-
ходит неприятный запах?
— От него вообще ничем не пахнет.
— Вот видишь! Вот оно, знамение. Будь он одержим дьяволом, от
него бы воняло. 1 ' ; '
И, чтобы успокоить кормилицу и продемонстрировать свою собст-
венную смелость, Террье приподнял корзину и принюхался.
— Ничего особенного,— сказал он, несколько раз втянув воздух
носом,— действительно ничего особенного. Правда, мне кажется, что из
пеленок чем-то попахивает,— и он протянул ей корзину, дабы она подт-
вердила его впечатление.
— Я не о том,— угрюмо возразила кормилица и отодвинула от се-
бя корзину.— Я не о том, что в пеленках. Его грязные пеленки пахнут
хорошо. Но сам он, сам ублюдок, не пахнет.
— Потому что он здоров,— вскричал Террье,— он здоров, вот и не
пахнет! Пахнут только больные дети, это же всем известно. К примеру,
если у ребенка оспа, он пахнет конским навозом, а если скарлатина, то
старыми яблоками, а чахоточный ребенок пахнет луком. Этот здоров —
вот и все, чем он болен. Так зачем ему вонять? Разве твои собственные
дети воняют?
— Нет,— сказала кормилица.— Мои дети пахнут так, как положе-
но человеческим детям.
Террье осторожно поставил корзину обратно на землю, потому что
почувствовал, как в нем нарастают первые приливы ярости из-за уп-
рямства этой особы. Нельзя было исключить вероятности того, что в хо-
де дальнейшей дискуссии ему понадобятся обе руки для более сво-
бодной жестикуляции, и он не хотел тем самым причинить вред младен-
цу. Впрочем, для начала он крепко сцепил руки за спиной, выпятил
свой острый живот по направлению к кормилице и строго спросил:
— Стало быть, ты утверждаешь, что тебе известно, как должно
пахнуть дитя человеческое, каковое в то же время всегда — позволь те-
бе об этом напомнить, тем более что оно крещено,— есть дитя божье?
— Да,— сказала кормилица.
— И ты утверждаешь далее, что если оно не пахнет так, как долж-
но пахнуть по твоему разумению — по разумению кормилицы Жан-
ны Бюсси с улицы Сен-Дени,— то это дитя дьявола?
Он выпростал из-за спины левую руку и угрожающе сунул ей под
нос указательный палец, согнутый, как вопросительный знак. Кормилица
задумалась. Ей было не по нутру, что разговор вдруг перешел в плос-
кость теологического диспута, где она была обречена на поражение.
— Я вроде бы так не говорила,— отвечала она уклончиво.— При
чем здесь дьявол или ни при чем, решайте сами, отец Террье, это не по
моей части. Я знаю только одно: на меня этот младенец наводит ужас,
потому что он не пахнет, как положено детям.
— Ага,— сказал удовлетворенно Террье и снова заложил руки за
спину.— Значит, свои слова насчет дьявола мы берем обратно. Хорошо.
А теперь будь так любезна растолковать мне: как пахнут грудные мла-
денцы, если они пахнут так, как, по твоему мнению, им положено пах-
нуть? Ну-с?
— Они хорошо пахнут,— сказала кормилица.
— Что значит «хорошо»? — зарычал на нее Террье.— Мало ли, что
хорошо пахнет. Пучок лаванды хорошо пахнет. Мясо из супа хорошо
пахнет. Аравийские сады хорошо пахнут. Я желаю знать, чем пахнут
младенцы?
Кормилица медлила с ответом. Она, конечно, знала, как пахнут
грудные младенцы, она знала это совершенно точно, через ее руки про-
шли дюжины малышей, она их кормила, выхаживала, укачивала, цело-
вала... она могла учуять их ночью, даже сейчас она явственно помнила
носом этот младенческий запах. Но она еще никогда не обозначала его
словами.
— Ну-с? — ощетинился Террье и нетерпеливо щелкнул пальцами.
— Стало быть,— начала кормилица,— так сразу не скажешь, пото-
му как... потому как они не везде пахнут одинаково, хотя они везде пах-
нут хорошо, понимаете, святой отец, ножки у них, к примеру, пахнут,
как гладкие теплые камешки... нет, скорее, как горшочки... или как сли-
ПАТРИК ЗЮСКИНД И ПАРФЮМЕР
9
вочное масло, свежее масло, да, в точности: они пахнут, как свежее мае.
ло. А тельце у них пахнет... ну вроде галеты, размоченной в молоке.
А голова, там, сверху, с затылка, где закручиваются волосы, ну вот тут,
святой отец, где у вас ничего уже не осталось,— и она постучала Террье,
остолбеневшего от этого шквала дурацких подробностей и покорно
склонившего голову, по лысине,— вот здесь, точно, здесь, они пахнут
лучше всего. Они пахнут карамелью, это такой чудный, такой сладкий
запах, вы не представляете, святой отец! Как их тут понюхаешь, так и
полюбишь, все одно — свои они или чужие. Вот так и должны пахнуть
малые дети, а больше никак. А если они так не пахнут, если они там,
сверху, совсем не пахнут, ровно как холодный воздух, вроде вот этого
ублюдка, тогда... Вы можете объяснять это как угодно, святой отец, но
я,— и она решительно скрестила руки на груди и с таким отвращением
поглядела на корзину у своих ног, словно там сидела жаба,— я, Жанна
Бюсси, больше не возьму это к себе!
Патер Террье медленно поднял опущенную голову и несколько раз
провел пальцем по лысине, словно хотел пригладить там волосы, потом
как бы случайно поднес палец к носу и задумчиво обнюхал.
— Как карамель?..— спросил он, пытаясь снова найти строгий
тон.— Карамель! Что ты понимаешь в карамели? Ты хоть раз ее ела?
— Не то чтобы...— сказала кормилица.— Но я была однажды в
большой гостинице на улице Сент-Оноре и видела, как ее готовят из
жженого сахара и сливок. Это пахло так вкусно, что я век не забуду.
— Ну-ну. Будь по-твоему,— сказал Террье и убрал палец из-под
носа.— Теперь помолчи, пожалуйста! Мне стоит чрезвычайного напря-
жения сил продолжать беседу с тобой на этом уровне. Я констатирую,
что ты отказываешься по каким-то причинам впредь кормить грудью
доверенного мне младенца Жан-Батиста Гренуя и в настоящий мо-
мент возвращаешь его временному опекуну — монастырю Сен-Мерри.
Я нахожу это огорчительным, но, по-видимому, не могу ничего изме-
нить. Ты уволена.
С этими словами он поднял корзину, еще раз вдохнул исчезающее
тепло, шерстяное дуновение молока и захлопнул ворота. Засим он от-
правился в свой кабинет.
з
Патер Террье был человек образованный. Он изучал не только тео-
логию, но читал и философов и попутно занимался ботаникой и алхи-
мией. Он старался развивать в себе критичность ума. Правда, он не
стал бы в этом отношении заходить так далеко, как те, кто ставит под
вопрос чудеса, пророчества или истинность текстов Священного писа-
ния,— даже если они часто не поддавались разумному объяснению и
даже прямо ему противоречили. Он предпочитал не касаться подобных
проблем, они были ему слишком не по душе и могли бы повергнуть его
в самую мучительную неуверенность и беспокойство, а ведь для того,
чтобы пользоваться своим разумом, человек нуждается в уверенности и
покое. Однако он самым решительным образом боролся с суевериями
простого народа. Колдовство и гадание на картах, ношение амулетов,
заговоры от дурного глаза, заклинания духов, фокусы в полнолуние...
чем только эти люди не занимались!
Его глубоко удручало, что подобные языческие обычаи после более
чем тысячелетнего существования христианской религии все еще не бы-
ли искоренены. Да и большинство случаев так называемой одержимости
дьяволом и связи с Сатаной при ближайшем рассмотрении оказывались
суеверным спектаклем. Правда, отрицать само существование Сатаны,
сомневаться в его власти — столь далеко отец Террьер не стал бы захо-
дить; решать подобные проблемы, касающиеся основ теологии, не дело
простого, скромного монаха, на это есть иные инстанции. С другой
стороны, было ясно как день, что если такая недалекая особа, как эта
кормилица, утверждает, что ода -обнаружила какую-то чертовщину, зна-
10
чит, Сатана никак не мог приложить руку к этому делу. Именно потому,
что ей кажется, будто она его обнаружила. Ведь это верное доказатель-
ство, что никакой чертовщины нет и в помине,— Сатана не настолько
глуп, чтобы позволять обнаружить себя кормилице Жанне Бюсси. Да
еще нюхом! Этим самым примитивным, самым низменным из чувств!
Как будто ад воняет серой, а рай — ладаном и миррой! Да это самое
темное суеверие, достойное диких языческих времен, когда люди жили,
как животные, когда зрение их было настолько слабым, что они не раз-
личали цветов, но считали, что слышат запах крови, что могут по запа-
ху отличить врага от друга, что их чуют великаны-людоеды и оборотни-
волки, что на них охотятся эринии,— и потому приносили своим омерзи-
тельным богам сжигаемые на кострах вонючие чадящие жертвы. Ужас-
но! «Дурак видит носом» — больше, чем глазами, и, вероятно, свет бо-
годанного разума должен светить еще тысячу лет, пока последние ос-
татки первобытных верований не рассеются, как призраки.
«При чем же здесь это бедное малое дитя! Это невинное создание!
Лежит в своей корзине, и сладко спит, и не ведает о мерзких подозре-
ниях, выдвинутых против него. А эта наглая особа дерзает утверж-
дать, что ты, мол, не пахнешь, как положено пахнуть человеческим де-
тям?- Ну, и что мы на это скажем? У-тю-тю!»
И он тихонько покачал корзину на коленях, погладил младенца
пальцем по голове и несколько раз повторил «у-тю-тю», поскольку по-
лагал, что это восклицание благотворно и успокоительно действует на
грудных младенцев.
«Так тебе, значит, положено пахнуть карамелью, что за чепуха,
у-тю-тю!»
Через некоторое время он вытащил из корзины палец, сунул его
себе под нос, принюхался, но услышал только запах кислой капусты, ко-
торую ел на обед.
Некоторое время он колебался, потом оглянулся — не наблюдает
ли за ним кто-нибудь, поднял корзину с земли и погрузил в нее свой
толстый нос, погрузил очень глубоко, так что тонкие рыжеватые воло-
сики ребенка защекотали ему ноздри, и обнюхал голову младенца, ожи-
дая втянуть некий запах. Он не слишком хорошо представлял себе, как
должны пахнуть головы младенцев. Разумеется, не карамелью, это-то
было ясно, ведь карамель — жженый сахар, а как же младенец, кото-
рый до сих пор только пил молоко, может пахнуть жженым сахаром.
Он мог бы пахнуть молоком, молоком кормилицы. Но молоком от него
не пахло. Он мог бы пахнуть волосами, кожей и волосами и, может
быть, немного детским потом. И Террье принюхался и затем уговорил
себя, что слышит запах кожи, волос и, может быть, слабый запах дет-
ского пота. Но он не слышал ничего. Как ни старался. Вероятно, мла-
денцы не пахнут, думал он. Наверное, в этом дело. В том-то и дело, что
младенец, если его содержать в чистоте, вообще не может пахнуть, как
не может говорить, бегать или писать. Эти вещи приходят только с
возрастом. Строго говоря, человек начинает источать сильный запах
только в период полового созревания. Да, так оно и есть. Так — а не
иначе. Разве в свое время Гораций не написал: «Юноша пахнет козлен-
ком, а девушка благоухает, как белый нарцисса цветок...»? Уж римляне
кое-что в этом понимали! Человеческий запах всегда — запах плоти,
следовательно, запах греха. Так как же положено пахнуть младенцу,
который еще ни сном ни духом не повинен в плотском грехе? Как ему
положено пахнуть? У-тю-тю? Никак!
Он снова поставил корзину на колено и бережно покачал ее. Ребе-
нок все еще крепко спал. Его правая рука, маленькая и красная, высо-
вывалась из-под крышки и дергалась по направлению к щеке. Террье
умиленно улыбнулся и вдруг почувствовал себя очень уютно. На какой-
то момент он даже позволил себе фантастическую мысль, что будто бы
он — отец этого ребенка. Будто бы он стал не монахом, а нормальным
обывателем, может быть/честным^ ремесйенийком, нашелсебежёну,
ПАТРИК ЗЮСКИНД В ПАРФЮМЕР
И
теплую такую бабу, пахнущую шерстью и молоком, и родили они сына,
и вот он качает его на своих собственных коленях, своего собственного
сына, у-тю-тю... Эта мысль доставляла удовольствие. В ней было что-то
такое утешительное. Отец качает своего сына на коленях, у-тю-тю, кар-
тина была старой как мир и вечно новой и правильной картиной, с тех
пор как свет стоит, вот именно!
У Террье потеплело на душе, он расчувствовался.
Тут ребенок проснулся. Сначала проснулся его нос. Крошечный нос
задвигался, задрался кверху и принюхался. Он втянул воздух и стал
выпускать его короткими толчками, как при несостоявшемся чихании.
Потом нос сморщился, и ребенок открыл глаза. Глаза были неопреде-
ленного цвета — между устрично-серым и опалово-бело-кремовым, за-
тянуты слизистой пленкой и явно еще не слишком приспособлены для
зрения. У Террье было такое впечатление, что они его совершенно не
воспринимали. Другое дело нос. Если тусклые глаза ребенка косились
на нечто неопределенное, его нос, казалось, фиксировал определенную
цель, и Террье испытал странное ощущение, словно этой целью был он
лично, его особа, сам Террье. Крошечные крылья носа вокруг двух кро-
шечных дырок на лице ребенка раздувались, как распускающийся бу-
тон. Или скорее как чашечки тех маленьких, хищных растений, которые
растут в королевском ботаническом саду. Кажется, что от них исходит
какая-то жуткая втягивающая сила. Террье казалось, что ребенок ви-
дит его, смотрит на него своими ноздрями резко и испытующе, пронзи-
тельнее, чем мог бы смотреть глазами, словно глотает своим носом не-
что, исходящее от него, Террье, нечто, чего он, Террье, не смог ни спря-
тать, ни удержать.
Ребенок, не имевший запаха, бесстыдно его обнюхивал, вот что.
Ребенок его чуял! И вдруг Террье показался себе воняющим — потом и
уксусом, кислой капустой и нестираным платьем. Показался себе го-
лым и уродливым, будто на него глазел некто, ничем себя не выдавший.
Казалось, он пронюхивал его даже сквозь кожу, проникая внутрь, в са-
мую глубь. Самые нежные чувства, самые грязные мысли обнажались
перед этим маленьким алчным носом, который даже еще и не был на-
стоящим носом, а всего лишь неким бугорком, ритмично морщившимся,
и раздувающимся, и трепещущим крошечным дырчатым органом. Тер-
рье почувствовал озноб. Его мутило. Теперь и он тоже дернул носом,
словно перед ним было что-то дурно пахнущее, с чем он не хотел иметь
дела. Прощай, иллюзия, что тут его собственная плоть и кровь. Растоп-
тана сентиментальная идиллия об отце, сыне и благоухающей матери.
Словно оборван мягкий шлейф ласковых мыслей, который он нафанта-
зировал вокруг самого себя и этого ребенка: чужое, холодное существо
лежало на его коленях, враждебное животное, и если бы не самообла-
дание и богобоязненность, если бы не разумный взгляд на вещи, свой-
ственный характеру Террье, он бы в припадке отвращения стряхнул его
с себя как какого-нибудь паука.
Одним рывком Террье встал и поставил корзину на стол. Он хотел
избавиться от этого младенца и от этого дела как можно быстрей, сей-
час, немедленно.
И тут младенец заорал. Он сощурил глаза, разверз свой красный
зев и заверещал так пронзительно и противно, что у Террье кровь за-
стыла в жилах. Он тряс корзину на вытянутой руке и кричал «у-тю-тю!»,
чтобы заставить ребенка замолчать, но тот ревел все громче, лицо его
посинело, и он, казалось, готов был лопнуть от рева.
Убрать его прочь! — думал Террье, сей момент убрать прочь этого...
«дьявола» хотел он сказать, но спохватился и прикусил язык... прочь
это чудовище, этого невыносимого ребенка! Но куда? Он знал дюжину
кормилиц и сиротских домов в квартале, но они были расположены
слишком близко, слишкОхМ вплотную к нему, а это создание надо было
убрать подальше, так далеко, чтобы его нельзя было в любой момент
снова поставить под дверь, по возможности его следует отправить в дру-
12
ПАТРИК ЗЮСКИНД В ПАРФЮМЕР
гой приход, еще лучше — на другой берег Сены, лучше бы всего — за
пределы города, в предместье Сент-Антуан, вот куда! Вот куда мы от-
правим этого крикуна, далеко на восток от города, по ту сторону Басти-
лии, где по ночам запирают ворота.
И, подобрав подол своей сутаны, он схватил ревущую корзину и
бросился бежать, бежать по лабиринту переулков к Сент-Антуанскому
предместью, бежать вдоль Сены, на восток, прочь из города, дальше
до улицы Шаронн и вдоль этой улицы почти до конца, где он недалеко
от монастыря Магдалины знал адрес некой мадам Гайар, которая бра-
ла на полный пансион детей любого возраста и любого происхождения,
лишь бы ей платили, и там он отдал все еще оравшего младенца, запла-
тил за год вперед и бежал обратно в город, сбросил, добравшись до
монастыря, свое платье, словно нечто замаранное, вымылся с головы до
ног и забрался в своей келье в постель, где много раз перекрестился,
долго молился и наконец уснул.
4
Мадам Гайар, хотя ей еще не было и тридцати лет, уже прожила
свою жизнь. Внешность ее соответствовала ее действительному возрасту,
но одновременно она выглядела вдвое, втрое, в сто раз старше, она выг-
лядела как мумия девушки; но внутренне она давно была мертва. В дет-
стве отец ударил ее кочергой по лбу, прямо над переносицей, и с тех
пор она потеряла обоняние, и всякое ощущение человеческого тепла, и
человеческого холода, и вообще всякие сильные чувства. Одним этим
ударом в ней были убиты и нежность, и отвращение, и радость, и отча-
яние. Позже, совокупляясь с мужчиной и рожая своих детей, она точно
так же не испытывала ничего, ровно ничего. Не печалилась о тех, кото-
рые у нее умирали, и не радовалась тем, которые у нее остались. Ког-
да муж избивал ее, она не вздрагивала, и она не испытала облегчения,
когда он умер от холеры в Отель-Дьё. Единственные два известных ей
ощущения были едва заметное помрачение души, когда приближалась
ежемесячная мигрень, и едва заметное просветление души, когда миг-
рень проходила. И больше ничего не чувствовала эта умершая заживо
женщина.
С другой стороны... а может быть, как раз из-за полного отсутствия
эмоциональности мадам Гайар обладала беспощадным чувством поряд-
ка и справедливости. Ока не отдавала предпочтения ни одному из по-
рученных ее попечению детей и ни одного не ущемляла. Она кормила
их три раза в день, и’больше им не доставалось ни кусочка. Она пеле-
нала маленьких три раза в день, и только до года. Кто после этого еще
мочился в штаны, получал равнодушную пощечину и одной кормежкой
меньше. Ровно половину получаемых денег она тратила на воспитанни-
ков, ровно половину удерживала для себя. В дешевые времена она не
пыталась увеличить свой доход, но в тяжкие времена она не доклады-
вала к затратам ни одного су, даже если дело шло о жизни и смерти.
Иначе предприятие стало бы для нее убыточным. Ей нужны были день-
ги, она все рассчитала совершенно точно. В старости она собиралась ку-
пить себе ренту, а сверх нее иметь еще достаточно средств, чтобы поз-
волить себе помереть дома, а не околевать в Отель-Дьё, как ее муж. Са-
ма его смерть оставила ее равнодушной. Но ей было отвратительно это
публичное совместное умирание сотен чужих друг другу людей. Она хо-
тела позволить себе частную смерть, и для этого ей нужно было наб-
рать необходимую сумму полностью. Правда, бывали зимы, когда у
нее из двух дюжин маленьких постояльцев помирало трое или четверо.
Но тем не менее этот результат был значительно лучше, чем у большин-
ства частных воспитательниц, и намного превосходил результат боль-
ших государственных или церковных приютов, чьи потери часто состав-
ляли девять десятых подкидышей. Впрочем, заменить их не составляло
труда. Париж производил ежегодно свыше десяти тысяч' нбвык1 пд/(к‘й-
13
дышей, незаконнорожденных и сирот. Так что с некоторыми потерями
легко мирились.
Для маленького Гренуя заведение мадам Гайар было благослове-
нием. Вероятно, нигде больше он бы не выжил. Но здесь, у этой бездуш-
ной женщины, он расцвел. Сложенья он был крепкого и обладал ред-
кой выносливостью.
Тот, кто подобно ему пережил собственное рождение среди отбро-
сов, уже не так-то легко позволит сжить себя со свету. Он мог целыми
днями хлебать водянистые супы, он обходился самым жидким молоком,
переваривал самые гнилые овощи и испорченное мясо. На протяжении
своего детства он пережил корь, дизентерию, ветряную оспу, холеру, па-
дение в колодец шестиметровой глубины и ожоги от кипятка, которым
ошпарил себе грудь.
Хоть у него и остались от этого шрамы, и оспины, и струпья, и слег-
ка изуродованная нога, из-за которой он прихрамывал, он жил. Он был
вынослив, как приспособившаяся бактерия, и неприхотлив, как клещ,
который сидит на дереве и живет крошечной каплей крови, раздобытой
несколько лет назад.
Для тела ему нужно было минимальное количество пищи и платья.
Для души ему не нужно было ничего. Безопасность, внимание, неж-
ность, любовь и тому подобные вещи, в которых якобы нуждается ре-
бенок, были совершенно лишними для Гренуя. Более того, нам кажет-
ся, что он сам лишил себя их, чтобы выжить,— с самого начала.
Крик, которым он заявил о своем рождении, крик из-под разделоч-
ного стола, приведший на эшафот его мать, не был инстинктивным кри-
ком о сострадании и любви. Это был взвешенный, мы чуть было не ска-
зали, зрело взвешенный крик, которым новорожденный решительно го-
лосовал против любви и все-таки за жизнь. Впрочем, при данных об-
стоятельствах одно было возможно только без другого, и потребуй
ребенок всего, он без сомнения тут же погиб бы самым жалким обра-
зом. Хотя... он мог воспользоваться тогда предоставленной ему второй
возможностью — молчать и выбрать путь от рождения до смерти без
обходной дороги через жизнь, тем самым избавив мир и себя от огром-
ного зла. Однако, чтобы столь скромно уйти в небытие, ему понадобил-
ся бы минимум врожденного дружелюбия, а им он не обладал. Он был
с самого начала чудовищем. Он проголосовал за жизнь из чистого уп-
рямства и из чистой злобности.
Разумеется, он решился на это не так, как решается взрослый че-
ловек, использующий свой более или менее сильный разум и опыт, что-
бы выбрать между двумя различными перспективами. Но все же он
сделал выбор — вегетативно, как делает выбор зерно: нужно ли ему пу-
скать ростки или лучше оставаться непроросшим. Или как клещ на де-
реве, коему жизнь тоже не предлагает ничего иного, кроме перманент-
ной зимовки. Маленький уродливый клещ скручивает свое свинцово-се-
рое тело в шарик, дабы обратить к внешнему миру минимальную
поверхность; он делает свою кожу гладкой и плотной, чтобы не испу-
скать наружу ничего — ни малейшего излучения, ни легчайшего испа-
рения. Клеш специально делает себя маленьким и неприметным, чтобы
никто не заметил и не растоптал его. Одинокий клещ, сосредоточив-
шись в себе, сидит на своем дереве, слепой, глухой и немой, и только
вынюхивает, годами вынюхивает на расстоянии нескольких миль кровь
проходящих мимо живых, которых он никогда не догонит. Клещ мог
бы позволить себе упасть. Он мог бы позволить себе упасть на землю
леса, проползти на своих крошечных ножках несколько миллиметров
туда или сюда и зарыться в сухую листву — умирать, и никто бы о нем
не пожалел, Богу известно, что никто. Но клещ, упрямый, упорный и
мерзкий, притаился, и живет, и ждет. Ждет, пока в высшей степени не-
вероятный случай подгонит} прямо. к .нему„под> дерево кровь в виде ка-
кого-нибудь животного. И только тогда он «отрешается от своей.скрыт-
14
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
ности, срывается, и вцепляется, и ввинчивается, впивается в чужую
плоть.
Таким клещом был маленький Гренуй. Он жил, замкнувшись в
свою оболочку, и ждал лучших времен. Миру он не отдавал ничего, кро-
ме своих нечистот: ни улыбки, ни крика, ни блеска глаз, ни даже запаха.
Любая другая женщина оттолкнула бы этого ребенка. Но не мадам
Гайар. У нее ведь не было обоняния, она не знала, что он не пахнет, и
не ждала от него никакого душевного движения, потому что ее собст-
венная душа была запечатана.
Зато другие дети тотчас почувствовали, что с Гренуем что-то не
так. С первого дня новенький внушал им неосознанный ужас. Они
обходили его колыбель и теснее прижимались друг к другу на своих
лежанках, словно в комнате становилось холоднее. Те, что помладше,
иногда плакали по ночам; им казалось, что в спальне дует. Другим сни-
лось, что он как бы отбирает у них дыхание. Однажды старшие дети
сговорились его задушить. Они навалили ему на лицо лохмотья, и оде-
яло, и солому. Когда мадам Гайар на следующее утро раскопала его
из-под кучи тряпья, он был весь измочален, истерзан, весь в синяках, но
не мертв. Они попытались проделать это еще пару раз — напрасно.
Просто так, собственными руками сдавить ему глотку или зажать ему
нос или рот, что было бы более надежным способом,— они боялись.
Они не хотели к нему прикасаться. Он вызывал у них чувство омерзе-
ния, как огромный паук, которого не хочется, противно давить.
Когда он подрос, они отказались от покушений на его жизнь. Они,
кажется, поняли, что уничтожить его невозможно. Вместо этого они ста-
ли чураться его, убегать прочь, во всяком случае избегать соприкосно-
вения. Они его не ненавидели. Они его и не ревновали, и не завидовали
ему. Для подобных чувств в заведении мадам Гайар не было ни малей-
шего повода. Им просто мешало его присутствие. Они не слышали его
запаха. Они его боялись.
5
При этом, с объективной точки зрения, в нем не было ничего устра-
шающего. Подростком он был не слишком высок, не слишком силен,
пусть уродлив, но не столь исключительно уродлив, чтобы пугаться при
виде его. Он был не агрессивен, не хитер, не коварен, он никого не про-
воцировал. Он предпочитал держаться в стороне. Да и интеллект его,
казалось, менее всего мог вызвать ужас. Он встал на обе ноги только в
три года, первое слово произнес — в четыре, это было слово «рыбы» —
оно вырвалось из него в момент внезапного возбуждения как эхо, когда
на улицу Шаронн явился издалека какой-то торговец рыбой и стал гром-
ко расхваливать свой товар. Следующие слова, которые он выпустил из
себя наружу, были: «пеларгония», «козий хлев», «савойская капуста» и
«Жак Страхолюд» (прозвище помощника садовника из ближайшего
монастыря Жен Мироносиц, мадам Гайар иногда нанимала его для са-
мой тяжелой работы, и он отличался тем, что не мылся ни разу в жиз-
ни). Что касается глаголов, прилагательных и частиц, то их у Гренуя
было и того меньше. Кроме «да» и «нет» — их, впрочем, он сказал впер-
вые очень поздно — он произносил только основные слова, по сути, толь-
ко имена собственные и названия конкретных вещей, растений, живот-
ных и людей, да и то лишь тогда, когда эти вещи, растения, животные
или люди ненароком вторгались в его обоняние.
Сидя под мартовским солнцем на поленнице буковых дров, потре-
скивавших от тепла, он впервые произнес слово «дрова». До этого он
уже сотни раз видел дрова, сотни раз слышал это слово. Он и понимал
его: ведь зимой его часто посылали принести дров. Но самый предмет —
дрова — не казался ему достаточно интересным, чтобы произносить его
название. Это произошло только в тот мартовский день, когда он сидел
на поленнице. Поленница была сложена'в виде скамьи у южной. Стены
сарая мадам Гайар под к'рйшей, образующей навес. Верхние пойенья
15
пахли горячо и сладко, из глубины поленницы поднимался легкий аро-
мат моха, а от сосновой стены сарая шла теплая струя смоляных испа-
рений.
Гренуй сидел на дровах, раздвинув ноги и опираясь спиной на стену
сарая, он закрыл глаза и не двигался. Он ничего не видел, ничего не
слышал и не ощущал. Он просто вдыхал запах дерева, клубившийся
вокруг него и скапливавшийся под крышей, как под колпаком. Он пил
этот запах, утопал в нем, напитывался им до самой последней внутрен-
ней поры, сам становился деревом, он лежал на груде дерева, как дере-
вянная кукла, как пиноккио, как мертвый, пока, спустя долгое время,
может быть через полчаса, он изрыгнул из себя слово «дрова». Так, буд-
то он был до краев полон дровами, словно он был сыт дровами по гор-
ло, словно его живот, глотка, нос были забиты дровами,— вот как его
вытошнило этим словом.
И это привело его в себя, спасло от пересиливающего присутствия
самого дерева, от его аромата, угрожавшего ему удушьем. Он подоб-
рался, свалился с поленницы и поковылял прочь на деревянных ногах.
Еще несколько дней спустя он был совершенно не в себе от интенсив-
ного обонятельного впечатления и когда воспоминание с новой силой
всплывало в нем, бормотал про себя, словно заклиная: «Дрова, дрова».
Так он учился говорить. Со словами, которые не обозначали пахну-
щих предметов, то есть с абстрактными понятиями, прежде всего этиче-
скими и моральными, у него были самые большие затруднения. Он не
мог их запомнить, путал их, употреблял их, даже уже будучи взрослым,
неохотно и часто неправильно: право, совесть, Бог, радость, ответствен-
ность, смирение, благодарность и т. д.— то, что должно выражаться
ими, было и осталось для него туманным. С другой стороны, обиходного
языка вскоре оказалось недостаточно, чтобы обозначить все те вещи,
которые он собрал в себе как обонятельные представления. Вскоре он
различал по запаху уже не просто дрова, но их сорта: клен, дуб, сосна,
вяз, груша, дрова старые, свежие, трухлявые, гнилые, замшелые, он
различал на нюх даже отдельные чурки, щепки, опилки — и различал
их так ясно, как другие люди не смогли бы различить на глаз. С други-
ми вещами дело обстояло примерно так же.
То, что белый напиток, который мадам Гайар ежеутренне раздава-
ла своим подопечным, всегда назывался молоком, хотя он каждое утро
совершенно по-другому воспринимался Гренуем на запах и на вкус,—
ведь оно было холодное или горячее, происходило от той или иной ко-
ровы, с него снимали больше или меньше сливок... то, что дым, ежеми-
нутно, даже ежесекундно переливавшийся сотнями отдельных ароматов
и образующий композицию запахов, смешивающихся в новое единство,
и дым костра имели лишь одно, именно это, название: «дым»... то, что
земля, ландшафт, воздух, которые на каждом шагу, с каждым вздохом
наполнялись иным запахом и тем самым одушевлялись иной идентич-
ностью, тем не менее должны были обозначаться всего тремя, именно
этими, неуклюжими словами — все эти гротесковые расхождения меж-
ду богатством обонятельно воспринимаемого мира и бедностью языка
вообще заставили маленького Гренуя усомниться в самом языке; и он
снисходил до его использования только если этого непременно требова-
ло общение с другими людьми.
К шести годам он обонятельно полностью постиг свое окружение.
В доме мадам Гайар не было ни одного предмета, в северной части ули-
цы Шаронн не было ни одного места, ни одного человека, ни одного кам-
ня, дерева, куста или забора, ни одного даже самого маленького, зако-
улка, которого он не знал бы на нюх, не узнавал и прочно не сохранял
бы в памяти во всей его неповторимости. Он собрал десять тысяч, сто
тысяч специфических, единственных в своем роде запахов и держал их
в своем распоряжении так отчетливо, так живо, что не только вспоми-
нал о них, если слышал их снова, но и на самом деле их слышал, если
снова вспоминал о них; более того — он даже умел в своем воображе-
16
нии по-новому сочетать их и таким образом создавал в себе такие запэ ,
хи, которых вообще не существовало в действительности.
Он как бы овладел огромным словарем, позволявшим ему состав-
лять из запахов любое число новых фраз,— и это в том возрасте, когда
другие дети, с трудом подбирая вколоченные в них слова, лепечут ба-
нальные короткие предложения, отнюдь не достаточные для описания
мира. Пожалуй, точнее всего было бы сравнить его с музыкальным вун-
деркиндом, который из мелодий и гармоний извлек азбуку отдель-
ных звуков и вот уже сам сочиняет совершенно новые мелодии и гармо-
нии— правда, с той разницей, что алфавит запахов был несравненно
больше и дифференцированней, чем звуковой, и еще с той, что творче-
ская деятельность вундеркинда Гренуя разыгрывалась только внутри
него и не могла быть замечена никем, кроме него самого.
Внешне он становился все более замкнутым. Ему нравилось бро-
дяжничать в северной части Сент-Антуанского предместья, рыскать по
огородам, полям, виноградникам. Иногда он не возвращался ночевать,
пропадал из дому на несколько дней. Положенную за это экзекуцию он
выносил безропотно. Домашний арест, лишение пищи, штрафная рабо-
та не могли изменить его поведения. Нерегулярное посещение (в тече-
ние полутора лет) приходской школы при церкви Нотр-Дам-де-Бон-Се-
кур не оказало на него сколько-нибудь заметного влияния. Он научил-
ся немного читать по складам и писать свое имя, и ничему больше. Его
учитель считал его слабоумным. Зато мадам Гайар заметила, что у не-
го были определенные способности и свойства, весьма необычные, что-
бы не сказать сверхъестественные. Так, ему, казалось, был совершенно
неведом детский страх темноты и ночи. Его можно было в любое время
за любым делом послать в подвал, куда другие дети едва решались вхо-
дить с фонарем; или за дровами — в сарай на дворе, в самую непрог-
лядную ночную тьму. И он никогда не брал с собой фонаря и все же
точно находил и немедленно приносил требуемое, не сделав ни единого
неверного движения, не споткнувшись и ничего не опрокинув. Но, ко-
нечно, еще более странным было то, что Гренуй, как неоднократно
замечала мадам Гайар, умел видеть сквозь бумагу, ткань, дерево, и
даже сквозь прочно замурованные каменные стены, и плотно закрытые
двери. Он знал, кто именно из воспитанников находится в дортуаре,
не входя туда. Он знал, что в цветной капусте притаилась улитка, преж-
де чем кочан успевали разрубить. А однажды, когда мадам Гайар так
хорошо припрятала деньги, что и сама не могла их найти (она меняла
свои тайники), он, ни секунды не сомневаясь, указал на место за стоя-
ком камина, и надо же — там-то они и нашлись! Он даже будущее мог
предвидеть: случалось, он докладывал о визите какого-либо человека
задолго до его прихода или безошибочно предсказывал приближение
грозы, хотя на небе еще не появилось ни малейшего облачка.
О том, что всего этого он, конечно, не видел, не видел глазами, а
все острее и точнее чуял носом: улитку в капусте, деньги за стояком, че-
ловека за стеной на расстоянии нескольких кварталов — об этом мадам
Гайар не догадалась бы и во сне, даже если бы ее обоняние не постра-
дало от того удара кочергой. Она была убеждена, что у этого мальчи-
ка — слабоумный он или нет — есть второе лицо. А поскольку она знала,
что двуличные приносят несчастье и смерть, ей стало жутко.
Еще более жуткой, прямо-таки невыносимой была мысль, что под
одной с нею крышей живет некто, имеющий дар сквозь стены и балки
видеть тщательно спрятанные деньги, и как только она открыла эту
ужасную способность Гренуя, она постаралась от него избавиться, и так
все удачно сложилось, что как раз в это время — Греную было восемь
лет — монастырь Сент-Мерри, не объясняя причин, прекратил свои еже-
годные выплаты. Мадам не стала напоминать монастырю о его задол-
женности. Ради приличия она подождала одну неделю, и когда недо-
стающие деньги все еще не поступили, она взяла мальчика за руку и
отправилась с ним в город.: \
ПАТРИК 3 ЮС К ИНД £5 ПАРФЮМЕР
2
«ИЛ» № 8
17
На улице Мортельри недалеко от реки жил один ее знакомый — ко-
жевник по фамилии Грималь, которому постоянно нужны были маль-
чишки для работы — не в качестве учеников или подмастерьев, а в
качестве дешевых чернорабочих. Ведь в этом ремесле приходилось вы-
полнять настолько опасные для жизни операции — мездрить гниющие
звериные шкуры, смешивать ядовитые дубильные и красильные раст-
воры, выводить едкие протравы,— что порядочный мастер, обычно жалея
губить своих обученных помощников, нанимал безработный и бездомный
сброд или беспризорных детей, чьей судьбой в случае несчастья никто
не станет интересоваться. Разумеется, мадам Гайар знала, что в ду-
бильне Грималя у Гренуя — по человеческим меркам — не было шанса
остаться в живых. Но не такая она была женщина, чтобы задумывать-
ся о подобных вещах. Она же выполнила свой долг. Опека кончилась.
Что бы ни случилось с воспитанником в будущем, ее это не касалось.
Выживет он — хорошо, помрет — тоже хорошо, главное, чтоб все было
по закону. И потому она попросила господина Грималя письменно под-
твердить передачу мальчика, в свою очередь расписалась в получении
пятнадцати франков комиссионных и отправилась домой на улицу Ша-
ронн.
Она не испытывала ни малейших угрызений совести. Напротив, по-
лагала, что поступила не только по закону, но и по справедливости, по-
скольку пребывание в приюте ребенка, за которого никто не платил, бы-
ло возможно лишь за счет других детей или даже за ее собственный
счет, а может быть, и угрожало будущему других детей или даже ее
собственному будущему, и в итоге ее собственной огражденной, частной
смерти — единственному, чего она еще желала в жизни.
Поскольку здесь мы расстаемся с мадам Гайар, да и позже уже
не встретимся с нею, опишем в нескольких фразах ее последние дни.
Хотя душой мадам умерла еще в детстве, она дожила, к несчастью, до
глубокой, глубокой старости. В лето от Рождества Христова 1782-е, на
семидесятом году жизни, она оставила свое ремесло, купила, как и на-
меревалась, ренту, сидела в своем домишке и ожидала смерти. Но
смерть не приходила. Вместо смерти пришло нечто, на что не мог рас-
считывать ни один человек на свете и чего еще никогда не бывало в
стране, а именно революция, то есть происшедшее с бешеной скоростью
коренное изменение всех общественных, моральных и трансцедентных
отношений. Поначалу эта революция не оказывала влияния на личную
судьбу мадам Гайар. Но потом — ей уже было под восемьдесят — выяс-
нилось, что человек, плативший ей ренту, лишился собственности и вы-
нужден был эмигрировать, а его имущество купил с аукциона фабри-
кант брюк. Некоторое время еще казалось, что и эта перемена обстоя-
тельств не скажется роковым образом на судьбе мадам Гайар, потому
что брючный фабрикант продолжал исправно выплачивать ренту. Но
потом настал день, когда она получила свои деньги не монетой, а в фор-
ме маленьких бумажных листков, и это было началом ее материально-
го конца.
Через два года ренты стало не хватать даже на оплату дров. Ма-
дам была вынуждена продать свой дом по смехотворно низкой цене, по-
тому что кроме нее внезапно объявились тысячи других людей, которым
тоже пришлось продавать свои дома. И снова она получила взамен
лишь эти нелепые бумажки, и снова через два года они почти ничего не
стоили, и в 1797 году — ей тогда было под девяносто — она потеряла
все свое скопленное по крохам, нажитое тяжким вековым трудом иму-
щество и ютилась в крошечной меблированной каморке на улице Ко-
кий. И только теперь с десяти-, с двадцатилетним опозданием подошла
смерть — она пришла к ней в образе опухоли, болезнь схватила мадам
за горло, лишила ее сначала аппетита, потом голоса, так что она не мог-
ла возразить ни слова, когда ее отправляли в богадельню Отель-Дьё.
Там ее поместили в ту самую залу, битком цабитую сотнями умираю-
щих людей, где некогда умер ее муж, сунули в общую кровать кг пяте-
18
рым другим совершенно посторонним старухам (они лежали, тесно при-
жатые телами друг к другу) и оставили там на три недели принародно
умирать. Потом ее зашили в мешок, в четыре часа утра вместе с пятью-
десятью другими трупами швырнули на телегу и под тонкий перезвон
колокольчика отвезли на новое кладбище в Кламар, что находится в
миле от городских ворот, и там уложили на вечный покой в братской мо-
гиле под толстым слоем негашеной извести.
Это было в 1799 году. Но мадам, слава Богу, не предчувствовала
своей судьбы, возвращаясь домой в тот день 1747 года, когда она поки-
нула мальчика Гренуя — и наше повествование. Иначе она, вероятно,
потеряла бы веру в справедливость и тем самым единственный доступ-
ный ей смысл жизни.
6
С первого взгляда, который он бросил на господина Грималя,— нет,
с первого чуткого вдоха, которым он втянул в себя запах Грималя,—
Гренуй понял, что этот человек в состоянии забить его насмерть за ма-
лейшую оплошность. Его жизнь стоила теперь ровно столько, сколько
его работа, его жизнь равнялась лишь той пользе, которой измерял ее
Грималь. И Гренуй покорно лег к ногам хозяина, ни разу не сделав ни
единой попытки привстать. Изо дня в день он снова закупоривал внутрь
себя всю энергию своего упрямства и строптивости, применяя ее лишь
для того, чтобы, подобно клещу, пережить предстоявший ледниковый
период: терпеливо, скромно, незаметно, сохраняя огонь жизненной на-
дежды на самом маленьком, но тщательно оберегаемом костре. Те-
перь он стал образцом послушания, непритязательности и трудолюбия,
ловил на лету каждое приказание, довольствовался любой пищей. По
вечерам он послушно позволял запирать себя в пристроенный сбоку к
мастерской чулан, где хранилась утварь, рабочие инструменты и висе-
ли просоленные сырые кожи. Здесь он спал на голом утрамбованном
земляном полу. Целыми неделями он работал, пока было светло, зи-
мой— восемь, летом — четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать часов:
мездрил издававшие страшное зловоние шкуры, вымачивал их в воде,
сгонял волос, обмазывал известью, протравливал квасцами, колол дро-
ва, обдирал кору с берез и тисов, спускался в дубильные ямы, напол-
ненные едкими испарениями, укладывал слоями, как приказывали ему
подмастерья, кожи и шкуры, раскидывал раздавленные чернильные
орешки, забрасывал этот жуткий костер ветками тиса и землей. Через
несколько лет ему приходилось потом снова его раскапывать и извле-
кать из их могилы трупы шкур, мумифицированные до состояния дуб-
леных кож. Если он не закапывал и не выкапывал шкуры, то таскал
воду. Месяцами он таскал с реки наверх воду, всегда по два ведра, сот-
ни ведер в день, ибо кожевенное дело требует огромного количества во-
ды для мытья, вымачивания, кипячения, крашения. Месяцами он рабо-
тал водоносом, промокая до нитки, вечерами его одежда сочилась во-
дой, а кожа была холодной, мягкой и набухшей, как замша.
Через год такого — скорее животного, чем человеческого — сущест-
вования он заболел сибирской язвой, этой страшной болезнью кожевни-
ков, которая обычно имеет смертельный исход. Грималь уже поставил
на нем крест и начал подыскивать ему замену—впрочем, не без сожа-
ленья, поскольку он еще никогда не имел более скромного и старатель-
ного работника, чем этот Гренуй. Однако, против всякого ожидания,
Гренуй выздоровел. Только за ушами, на шее и на щеках у него оста-
лись шрамы от больших черных нарывов, которые уродовали его и де-
лали еще безобразней, чем прежде. Зато у него остался — бесценное
преимущество — иммунитет к сибирской язве, так что теперь он мог
мездрить самые плохие шкуры даже кровоточащими, растрескавшими-
ся руками, не подвергаясь опасности заразиться снова. Этим он выгод-
но отличался не только от других учеников и подмастерьев, но и от сво-
их собственных потенциальных7 преемников. И поскольку теперь его ста-
ПАТРИК ЗЮСКИНД И ПАРФЮМЕР
19
ло не так легко заменить, стоимость его работы повысилась, а тем са-
мым и цена его жизни. Ему вдруг разрешили не спать больше на голом
полу, а сколотить себе деревянный лежак в сарае, застелить его соло-
мой и укрываться одеялом. Его больше не запирали на ночь. Еда стала
более сносной. Грималь обращался с ним теперь не просто как с живот-
ным, а как с полезным домашним животным.
Когда ему исполнилось двенадцать лет, Грималь стал освобождать
его от работы на полдня по воскресеньям, а с тринадцати ему даже в
будни разрешалось на час после работы выходить из дому и делать,
что он хотел. Он одержал победу, ибо остался в живых, и у него была
некоторая свобода, чтобы жить дальше. Время зимовки прошло. Клещ
Гренуй снова ожил. Он чуял утренний воздух. Его охватил охотничий
азарт. Перед ним открылся величайший в мире заповедник запахов:
город Париж.
7
Это было как в сказке. Уже близлежащий квартал Сен-Жак-де-ля-
Бушри и улицы в районе церкви Св. Евстахия были сказкой. В переул-
ках, ответвлявшихся от улицы Сен-Дени и Сен-Мартен, люди жили так
плотно, дома в пять, шесть этажей стояли так тесно, что закрывали не-
бо, и воздух был стоячим, как вода в канавах, и насквозь пропитан за-
пахами. В нем мешались запахи людей и животных, испарения пищи и
болезни, воды и камня, золы и кожи, мыла и свежеиспеченного хлеба и
яиц, сваренных в уксусе, лапши и до блеска начищенной латуни, шал-
фея и пива и слез, жира и мокрой и сухой соломы. Тысячи и тысячи за-
пахов создавали невидимую лаву, наполнявшую пропасти улиц, которая
над крышами исчезала лишь изредка, а с мостовой — никогда. Люди,
обитавшие там, давно принюхались к этой смеси: ведь она возникла из
них и снова и снова пропитывала их, ведь это был воздух, которым они
дышали и жили, он был как заношенная теплая одежда — ее не чувст-
вуешь на теле, ее запаха не замечаешь. Но Гренуй все это слышал впер-
вые. И он не только воспринимал мешанину ароматов во всей ее полно-
те— он расщеплял ее аналитически на мельчайшие и отдаленнейшие
части и частицы. Его тонкий нюх распутывал узел из испарений и вони
на отдельные нити основных, более неразложимых запахов. Ему достав-
ляло невыразимое удовольствие распутывать и прясть эти нити.
Он часто останавливался, прислонившись к стене какого-нибудь
дома или забившись в темный угол, и стоял там, закрыв глаза, полуот-
крыв рот и раздувая ноздри, неподвижный, как хищная рыба в глубо-
кой, темной, медленно текущей воде. И когда наконец дуновение возду-
ха подбрасывало ему кончик тончайшей ароматной нити, он набрасы-
вался на этот один-единственный запах, не слыша больше ничего вок-
руг, хватал его, вцеплялся в него, втягивал его в себя и сохранял в себе
навсегда. Это мог быть давно знакомый запах или его разновидность,
но мог быть и совсем новый, почти или совсем не похожий на все, что
ему до сих пор приходилось слышать, а тем более видеть; например, за-
пах глаженого шелка; запах тимьянового чая, запах куска вышитой се-
ребром парчи, запах пробки от бутылки с редким вином, запах черепа-
хового гребня. Гренуй гонялся за такими еще незнакомыми ему запа-
хами, ловил их со страстностью и терпением рыбака и собирал в себе.
Досыта нанюхавшись густого запаха переулков, он уходил в места,
где запахи были тоньше, смешивались с ветром и разносились почти
как духи: скажем, на рыночную площадь, где вечерами крепко держа-
лись запахи дня — незримые, но в то же время столь явственные, слов-
но в толпе еще кишели торговцы, стояли корзины с овощами и яйцами,
бочонки, полные вина и уксуса, мешки с пряностями и картофелем и
мукой, ящики с гвоздями и гайками, рыбные столы, столы, заваленные
тканями, и посудой, и подметками, и сотнями других вещей, которые
продавались днем... вся эта сутолока и суета до мельчайшей подробно-
сти присутствовала в воздухе, который она оставляла после себя. Гре-
20
нуй, так сказать, носом видел весь этот базар. И носом он видел его
точнее, чем другой увидел бы глазами, поскольку Гренуй воспринимал
его «вслед» и потому более возвышенно: как эссенцию, как дух чего-то
прошлого, не нарушенного обычными атрибутами настоящего — таки-
ми, как шум, яркость, отвратительная толкотня живых людей.
Или он шел туда, где казнили его мать, на Гревскую площадь— в
которая подобно огромному языку высовывалась в реку. Здесь, выта- &
щенные на берег или причаленные к тумбам, стояли корабли и лодки и й
пахло углем, и зерном, и сеном, и мокрой пенькой канатов. §
А с запада, по той единственной просеке, которую река провела чс- §
рез город, проникал широкий поток ветра и приносил запахи полей, лу- к
гов под Нейи, лесов между Сен-Жерменом и Версалем, далеких городов к
вроде Руана и Казна, а иногда даже и моря. Море пахло как надутый
парус, в котором запутались вода, соль и холодное солнце. Оно пахло к
просто, это море, но запах был одновременно большим и своеобразным, ®
так что Гренуй не решался расщепить его на рыбное, соленое, водяни- о
стое, водоросли, свежесть и так далее. Он предпочел не разбивать его, 2
сохранил в памяти целиком и наслаждался им во всей полноте. Запах w
моря понравился ему настолько, что он захотел когда-нибудь получить *
его чистым, без примесей и в таком количестве, чтобы от него можно
было опьянеть. И позже, когда из рассказов он узнал, что море
большое и по нему можно целыми днями плыть на кораблях, не ветре- д
чая суши, он обычно представлял, что сидит на таком корабле высоко
наверху, в корзине на самой передней мачте, и летит куда-то вдаль по
бесконечному запаху моря, который даже и не запах вовсе, а дыхание,
выдох, конец всех запахов, и от удовольствия он словно растворяется
в этом дыхании. Но этому не дано было сбыться, ибо Греную, стоявше-
му на Гревской площади на берегу Сены и многократно вдыхавшему
маленький обрывок морского ветра, попавший ему в нос, не суждено
было никогда в жизни увидеть море, настоящее море, великий океан,
лежащий на западе, не позволено было смешаться с его запахом.
Квартал между церковью Св. Евстахия и городской ратушей он
скоро изучил на нюх так точно, что не заблудился бы там и самой тем-
ной ночью. И тогда он расширил поле своей охоты — сначала на запад
к предместью Сент-Оноре, потом вверх по улице Сент-Антуан до Басти-
лии и, наконец, даже на другой берег рфЬ до квартала Сорбонны и
предместья Сен-Жермен, где жили богатые люди, Сквозь чугунные ре-
шетки ворот пахло кожей карет и пудрой в париках пажей, а через
высокие стены из садов переливался аромат дрока и роз и только что
подстриженных кустов бирючины. И здесь же Гренуй впервые услышал
запах духов — в собственном смысле слова. Это была простая лавандо-
вая или розовая вода, которую в торжественных случаях подмешивали
в садовые фонтаны, но и более сложные, более драгоценные ароматы
мускусной настойки, смешанной с маслом нарцисса и туберозы, жон-
килий, жасмина или корицы, которые по вечерам, как тяжелый шлейф,
тянулись за экипажами. Он запоминал эти ароматы, как запоминал
вульгарные запахи, с любопытством, но без особого изумления. Впро-
чем, он заметил, что духи намеренно старались одурманить и привлечь
его обоняние, и он признал достоинства отдельных эссенций, из которых
они состояли. Но в целом они казались ему все же грубыми и пошлыми,
разбавленными, а не скомпонованными, и он знал, что мог бы изгото-
вить совершенно другие благовония, имей он в своем распоряжении та-
кие же исходные материалы.
Многие из этих материалов он уже встречал прежде, на рынке — в
цветочных рядах и рядах с пряностями, другие были для него новыми,
и их он фильтровал из ароматических смесей и безымянными сохранял
в памяти: амбру, цибетин, пачули, сандаловое дерево, бергамот, бен-
зойную смолу, цвет хмеля, бобровую струю...
Он не был привередлив. Между тем, что повсеместно обозначалось
как хороший запах или дурной запах, ((рн не{делал разл^^й — п^а ц,е
21
делал. Он был алчен. Цель его охотничьих вылазок состояла в том, что-
бы просто-напросто овладеть всеми запахами, которые мог предложить
ему мир, и единственное условие заключалось в том, чтобы запахи бы-
ли новыми. Запах конского пота значил для него столько же, сколько
нежный аромат распускающегося розового бутона, острая вонь клопа —
не меньше, чем пар жаркого из телятины, просачивавшийся из гос-
подских кухонь. Он поглощал, вбирал в себя все, все подряд. Но и в
синтезирующей кухне его воображения, где он постоянно составлял но-
вые комбинации запахов, еще не господствовал никакой эстетический
принцип. Это были причудливые фантазии, он создавал и тут же раз-
рушал их, как ребенок, играющий в кубики,— изобретательно и дест-
руктивно, без различимого творческого принципа.
8
Первого сентября 1753 года, в годовщину восшествия на престол
короля, город Париж устроил фейерверк на Королевском мосту. Зрели-
ще не было таким роскошным, как фейерверк в честь бракосочетания
короля или как легендарный фейерверк по случаю рождения дофина,
но все же это был весьма впечатляющий фейерверк. На мачтах кораб-
лей были укреплены золотые солнечные колеса. Так называемые огнен-
ные звери изрыгали с моста в реку пылающий звездный дождь. Повсюду
с оглушительным шумом взрывались петарды и на мостовых лопались
хлопушки, изготовленные в виде лягушек, а в небо поднимались раке-
ты и рисовали белые лилии на черном пологе небосвода. Многотысяч-
ная толпа, собравшаяся на мосту и на набережных с обеих сторон ре-
ки, сопровождала этот спектакль восторженными ахами и охами и кри-
ками «Браво!» и даже «Виват!» — хотя король вступил на трон трид-
цать восемь лет назад и пик народной любви давно уже остался позади.
Вот что в состоянии совершить фейерверк.
Гренуй молча стоял в тени павильона Флоры, на правом берегу,
напротив Королевского моста. Он не участвовал в ликовании, даже ни
разу не взглянул на летящие вверх ракеты. Он пришел в надежде уню-
хать что-нибудь новое, но скоро выяснилось, что фейерверк в смысле
запахов ничего ему не обещает. Все, что искрилось, и сияло, и трещало,
и свистело там в расточительном многообразии, представляло собой в
высшей степени однообразную смесь запахов серы, масла и селитры.
Он уже собрался покинуть это скучное мероприятие, чтобы, дер-
жась вдоль галереи Лувра, направиться домой, но тут ветер что-то до-
нес до него, что-то крошечное, едва заметное, обрывок, атом нежного
запаха — нет, еще того меньше: это было скорее предчувствие, чем дей-
ствительный запах, и одновременно уверенная догадка, что ничего по-
добного он никогда не слышал. Он снова отпрянул к стене, закрыл глаза
и раздул ноздри. Аромат был так нежен и тонок, что снова и снова ус-
кользал от восприятия, его нельзя было удержать, его перекрывал по-
роховой дым петард, блокировали испарения человеческих масс, разры-
вали и стирали тысячи других запахов города. Но потом — вдруг — он
снова появлялся, какую-то короткую секунду маленький лоскуток бла-
гоухал роскошным намеком... и тут же исчезал. Гренуй мучительно
страдал. Впервые страдал не только его алчный характер, натолкнув-
шийся на оскорбление, но действительно страдало его сердце. У него
появилось смутное ощущение, что этот аромат — ключ к порядку всех
других ароматов, что нельзя ничего понять в запахах, если не понять
этого единственного, и он, Гренуй, зря проживет жизнь, если ему не
удастся овладеть им. Он должен заполучить его не просто для того, что-
бы утолить жажду обладания, но ради спокойствия своего сердца.
Ему чуть не стало дурно от возбуждения. Он еще даже не устано-
вил, откуда вообще исходил этот аромат. Иногда интервалы между ду-
новениями длились минутами, и каждый раз на него нападал жуткий
страх, что он потерял его навсегда. Наконец он пришел к спасительно-
22
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
му заключению, что аромат доносится с другого берега реки, откуда-то
с юго-востока.
Оторвавшись от стены павильона Флоры, Гренуй нырнул в челове-
ческую гущу и стал прокладывать себе путь через мост. Он то и дело
останавливался, приподнимался на носках, чтобы принюхаться поверх
голов, сперва от страшного возбуждения не слышал ничего, потом на-
конец что-то улавливал, вцеплялся в аромат даже крепче, чем прежде,
убеждался, что движется к цели, снова нырял в толпу зевак и пиротех-
ников, беспрестанно подносивших свои факелы к фитилям шутих, терял
свой ориентир в едком пороховом дыму, впадал в панику, снова локтя-
ми и всем корпусом проталкивался вперед... Через несколько бесконеч-
ных минут он оказался на другом берегу, миновал особняк Майи, на-
бережную Малакэ, то место, где подходит к реке улица Сены...
Здесь он остановился, перевел дух и принюхался. Он поймал его.
Теперь он его не упустит. Аромат, словно лента, спускался по улице Се-
ны, неповторимый и отчетливый, но все такой же очень нежный и очень
тонкий. Гренуй почувствовал, как бьется его сердце, и понял, что бьется
оно не от напряжения бега, а от вдруг возникшей беспомощности перед
присутствием этого запаха. Он попытался вспомнить что-нибудь похо-
жее, сравнимое с ним, но все сравнения не годились. В этом запахе бы-
ла свежесть; но не свежесть лимонов или померанцев, не свежесть мир-
ры, или коричного листа, или кудрявой мяты, или березового сока, или
камфоры, или сосновых иголок, не свежесть майского дождя, или мороз-
ного ветра, или родниковой воды... и одновременно он источал тепло;
но не так, как бергамот, кипарис или мускус, не как жасмин и нарцисс;
не как розовое дерево и не как ирис... В этом запахе сливалось и то, и
другое, летучее и тяжелое, но они не просто смешивались, а были чем-
то единым и к тому же небольшим и слабым и в то же время прочным
и крепким, как кусок тонкого переливчатого шелка... но нет, это было
не как шелк, а как медовой сладости молоко, в котором растворяется
пирожное,— но тогда одно с другим не вязалось при всем желании: мо-
локо и шелк! Какой-то непостижимый аромат, неописуемый, он не по-
мещался никуда, собственно, его вообще не должно было быть. И все-
таки он был — в самой великолепной неоспоримости. Гренуй следовал
за ним с колотящимся от страха сердцем, потому что смутно догады-
вался, что не он следует за ароматом, но что аромат захватил его в
плен и теперь непреодолимо влечет к себе.
Он двинулся вверх по улице Сены. На улице не было ни души. До-
ма стояли пустые и тихие. Люди ушли вниз к реке любоваться фейер-
верком. Здесь ему не мешали ни лихорадочный запах толпы, ни поро-
ховая вонь. Улица пахла как обычно — водой, помоями, крысами и
овощными отбросами. Но над всем этим парила нежно и отчетливо та
лента, которая привела сюда Гренуя. Через несколько шагов слабый
свет ночного неба поглотили высокие дома, и Гренуй пошел дальше в
темноте. Ему не нужно было ничего видеть. Запах надежно вел его за
собой.
Через пятьдесят метров он свернул вправо на улицу Марэ, в сов-
сем уже темный переулок, где, разведя в сторону руки, можно было кос-
нуться домов на противоположных сторонах мостовой. Странным обра-
зом запах стал не намного сильнее. Он только становился чище и бла-
годаря этому, благодаря этой все большей чистоте, приобретал все бо-
лее мощную притягательность. Гренуй шел словно против воли. В од-
ном месте запах твердо повернул его направо, ему показалось, что он
сейчас упрется в стену какого-то дома. Но в середине стены обнаружи-
лась низкая арка прохода. Словно лунатик Гренуй прошел через арку,
ведшую во двор, завернул за угол, попал во второй дворик, поменьше,
и здесь наконец был свет: освещен был квадрат двора всего в несколько
шагов. К стене под косым углом был пристроен деревянный навес. На
столе под навесом горела свеча. За столом сидела девушка и чистила
мирабель. Она брала фрукты из стоящей слева от нее корзины, отрыва-
23
ла черенок, ножом извлекала косточку и бросала в ведро. Ей было лет
тринадцать, четырнадцать. Гренуй остановился. Он сразу понял, что
было источником аромата, который он учуял на расстоянии более полу-
мили на другом берегу реки: не этот грязный двор, не мирабель. Источ-
ником была девушка.
Он был совершенно сбит с толку. На миг ему в самом деле показа-
лось, что еще никогда в жизни он не вдыхал ничего столь прекрасного,
как эта девушка. К тому же, стоя против света, он видел только ее си-
луэт. Он, конечно, имел в виду, что никогда не нюхал ничего столь
прекрасного. Но так как он все же знал человеческие запахи, много
тысяч запахов мужчин, женщин, детей, в его мозгу не укладывалось,
что столь изысканный аромат мог струиться от человека. Обычно люди
пахли пошло или убого. Дети пахли безвкусно, от мужчин несло мочой,
острым потом и сыром, от женщин — прогорклым салом и гнилой ры-
бой. Люди пахли совершенно не интересно, отталкивающе... И вот впер-
вые в жизни Гренуй не поверил своему носу, и ему пришлось призвать
на помощь глаза, чтобы убедиться, что нюх его не обманул. Правда,
это смятение чувств длилось недолго. Ему в самом деле понадобился
один миг, чтобы оптически подтвердить свои обонятельные впечатления
и тем безогляднее им предаться. Теперь он чуял, что она была — чело-
век, чуял пот ее подмышек, жир ее волос, рыбный запах ее чресел и ис-
пытывал величайшее наслаждение. Ее пот благоухал, как свежий мор-
ской ветер, волосы — как ореховое масло, чресла — как букет водяных
лилий, кожа — как абрикосовый цвет... и соединение всех этих компо-
нентов создавало аромат столь роскошный, столь гармоничный, столь
волшебный, что все ароматы, когда-либо прежде слышанные Гренуем,
все сооружения из запахов, которые он, играя, когда-либо возводил
внутри себя, вдруг просто разрушились, утеряв всякий смысл. Сто ты-
сяч ароматов не стоили этого одного. Он один был высшим принципом,
все прочие должны были строиться по его образцу. Он был — сама кра-
сота.
Гренуй понял: если он не овладеет этим ароматом, его жизнь ли-
шится всякого смысла. Он должен познать его до мельчайшей подроб-
ности, до самого последнего нежнейшего оттенка; простого общего вос-
поминания о нем недостаточно. Он хотел как бы поставить личное клей-
мо на этом апофеозном аромате, впечатать его в сумятицу своей черной
души, исследовать до тонкости и отныне впредь мыслить, жить, обонять
мир в соответствии с внутренними структурами этой волшебной фор-
мулы.
Он медленно придвигался к девушке, ближе, еще ближе. Вот он
вступил под навес и остановился у нее за спиной на расстоянии шага.
Она его не слышала.
Волосы у нее были рыжие, серое платье без рукавов обнажало
очень белые плечи и руки, желтые от сока разрезанных слив. Гренуй
стоял, склонившись над ней и вдыхая ее аромат, теперь совершенно
беспримесный, поднимавшийся от ее затылка, волос, выреза платья и
вливавшийся в него как свежий ветер. Ему еще никогда не было так
приятно. Но девушке стало холодно.
Она не видела Гренуя. Но ощутила безотчетный испуг, странный
озноб, как будто ее вдруг охватил забытый, давно преодоленный страх.
Ей показалось, будто за спиной у нее подул холодный сквозняк, будто
кто-то распахнул настежь дверь в огромный подвал. И она отложила
свой кухонный нож, прижала руки к груди и обернулась.
Она так оцепенела от ужаса при виде его, что ему вполне хватило
времени, чтобы сжать руками ее шею. Она не вскрикнула, не пошеве-
лилась, не попыталась защититься хотя бы жестом. А он и не взглянул
на нее. Он не видел ни ее нежного, усыпанного веснушками лица, ни
алого рта, ни больших ярко-зеленых глаз, ибо, пока он душил ее, глаза
его были крепко зажмурены, и он боялся лишь одного — потерять хоть
каплю ее аромата.
Когда она умерла, он положил ее на землю среди косточек мирабе-
ли, сорвал с нее платье, и струя аромата превратилась в поток, захлест-
нувший его своим благоуханием. Он приник лицом к ее коже и широко
раздутыми ноздрями провел от ее живота к груди, к шее, по лицу и по
волосам и назад к животу, вниз по бедрам, по икрам, по ее белым ногам.
Он впитал ее запах с головы до ног, до кончиков пальцев, он собрал ос-
татки ее запаха с подбородка, пупка и со сгибов ее локтей.
Когда он извлек все и она увяла, он еще некоторое время сидел ря-
дом с ней на корточках, чтобы прийти в себя, ибо он пресытился ею.
Он не хотел расплескать ничего из ее запаха. Для начала ему надо бы-
ло плотно задраить внутренние переборки. Потом он встал и задул
свечу.
9
В это время с песнями и криками «Виват!» начали возвращаться
домой на улицу Сены участники гуляния. Гренуй нюхом нашел в темно-
те выход в переулок, а оттуда на параллельную улицу Птиз-Огюстен,
которая тоже вела к реке. Чуть позже люди обнаружили мертвую. Под-
нялся крик. Зажглись факелы. Прибыла городская стража. Гренуй дав-
но уже был на другом берегу.
В эту ночь его чулан показался ему дворцом, а дощатые нары —
пышным альковом. До сих пор он никогда за всю свою жизнь не испы-
тывал ощущения счастья. Хотя ему были знакомы редкие состояния ту-
пой удовлетворенности. Но сейчас он дрожал от счастья, не мог заснуть
от блаженства. Он словно во второй раз родился, нет, не во второй, в
первый, ибо до сих пор он просто существовал, как животное, имея весь-
ма туманное представление о самом себе. Но сегодня ему показалось,
что он наконец узнал, кто он на самом деле: а именно не кто иной, как
гений; и что его жизнь имеет смысл, и задачу, и цель, и высшее предоп-
ределение; а именно осуществить революцию, никак не меньше, в мире
запахов; и что на всем свете только он один владеет всеми необходимы-
ми для этого средствами; а именно своим изощренным обонянием, своей
феноменальной памятью и — самое важное — запечатленным в ней аро-
матом этой девушки с улицы Марэ, в котором в виде волшебной форму-
лы содержится все, из чего состоит благоухание: нежность, сила, проч-
ность, многогранность и пугающая, непреоборимая красота. Он нашел
компас для своей будущей жизни. И как все гениальные чудовища, уст-
роенные так, что через внешнее событие прокладывается прямая колея
в вихреобразный хаос их душ, Гренуй уже более не отклонялся от того,
что он принимал и признавал за направление своей судьбы. Теперь ему
стало ясно, почему он так упорно и ожесточенно цеплялся за жизнь: он
должен был стать Творцом запахов. И не каким-то заурядным. Но ве-
личайшим парфюмером всех времен.
Уже той же ночью, сначала бодрствуя, потом во сне, он провел инс-
пекцию огромного поля, где лежали руины его воспоминаний. Он переб-
рал миллионы и миллионы обломков, кубиков, кирпичиков, из которых
строятся запахи, и привел их в систематический порядок: хорошее к хо-
рошему, плохое к плохому, тонкое к тонкому, грубое к грубому, зловон-
ное к зловонному, благоуханное к благоуханному. Через неделю этот
порядок стал еще стройнее, каталог запахов еще содержательнее и диф-
ференцированнее, иерархия еще четче, уже скоро он смог приступить к
планомерному возведению зданий запахов: дома, стены, ступени, баш-
ни, подвалы, комнаты, тайные покои... с каждым днем расширявшаяся,
с каждым днем становившаяся красивее и совершеннее внутренняя кре-
пость великолепнейших композиций ароматов.
То обстоятельство, что в начале этого великолепия стояло убийст-
во, было ему (если он вообще отдавал себе в этом отчет) глубоко без-
различно. Облика девушки с улицы Марэ — ее лица, ее тела — он уже
не мог припомнить. Ведь он же сохранил лучшее, что отобрал, и присво-
ил себе: сущность ее аромата.
25
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
В то время в Париже насчитывалось более дюжины парфюмеров.
Шестеро из них жили на правом берегу, шестеро — на левом, а один как
раз посредине, а именно на мосту Менял, соединявшем правый берег с
островом Сите. Этот мост с обеих сторон был так плотно застроен че-
тырехэтажными домами, что с него ни в одном месте нельзя было уви-
деть реку, так что создавалось впечатление вполне нормальной, основа-
тельной, хорошо мощенной и к тому же чрезвычайно элегантной улицы.
В самом деле, мост Менял считался одним из самых модных кварталов
города. Здесь находились знаменитые лавки, где свой товар предлагали
ювелиры, резчики по черному дереву, лучшие изготовители париков, че-
моданов, сумок и кошельков, тончайшего нижнего белья и чулок, рамок
для картин и сапог для верховой езды, вышивальщики эполет, литейщи-
ки золотых пуговиц и банкиры. И здесь же располагались магазин и
жилой дом парфюмера и перчаточника Джузеппе Бальдини. Над его
витриной был натянут роскошный зеленого цвета навес, рядом висел
герб Бальдини, весь в золоте: золотой флакон, из коего вырастал букет
золотых цветов, а перед дверьми лежал красный ковер, также с гербом
Бальдини, вышитым золотом. Когда открывалась наружная дверь, раз-
давался звон колокольчика, исполнявшего персидскую мелодию, и две
серебряные цапли начинали извергать фиалковую воду из своих клювов
прямо в позолоченную чашу, которая в свою очередь имела форму герба
Бальдини.
А за конторкой светлого бука стоял сам Бальдини, старый и непод-
вижный, как колонна, в парике, обсыпанном серебряной пудрой, и сюр-
туке, обшитом золотым галуном. Облако миндальной воды Франжипа-
ни, которой он опрыскивал себя каждое утро, прямо-таки зримо окру-
жало его и отодвигало его особу в некую прозрачно-туманную даль.
В своей неподвижности он был похож на свой собственный манекен.
Только когда раздавался мелодичный звон колокольчика и цапли на-
чинали фонтанировать — что случалось не слишком часто,— манекен
мгновенно оживал, съеживался, становился маленьким и юрким и, отве-
шивая многочисленные поклоны, вылетал из-за конторки так стреми-
тельно, что пахучее облако едва успевало ринуться вслед; после чего
покорнейше просил клиента присесть и насладиться выбором изыскан-
нейших ароматов и косметических средств.
У Бальдини их были тысячи. Ассортимент простирался от чистых
эссенций, цветочных масел, настоек, вытяжек, секреций, бальзамов,
смол и прочих препаратов в сыпучей, жидкой и вязкой форме — через
помады, пасты, все сорта пудры и мыла, сухие духи, фиксатуары, брил-
лиантины, эликсиры для ращения бороды, капли для сведения борода-
вок и крошечные пластыри для исправления изъянов внешности —
вплоть до притираний, лосьонов, ароматических солей, туалетных жид-
костей и бесконечного количества духов. Но Бальдини не довольство-
вался этими продуктами классической косметики. Он считал делом че-
сти собирать в своей лавке все, что источало какой-либо аромат или
как-либо служило для получения аромата. И потому наряду с куритель-
ными свечками, пастилками и ленточками там имелись все пряности —
от семян аниса до палочек корицы, сиропы, ликеры и фруктовые воды,
вина с Кипра, Малаги и из Коринфа, множество сортов меда, кофе, чая,
сушеные и засахаренные фрукты, фиги, карамели, шоколадки, каштаны,
даже консервированные каперсы, огурцы и лук и маринованный тунец.
А кроме того, ароматизированный сургуч для печатей, надушенная пис-
чая бумага, чернила для любовных писем, пахнущие розовым маслом,
бювары из испанской кожи, футляры для перьев из белого сандалового
дерева, горшочки и чашечки для цветочных лепестков, курительницы из
латуни, флаконы и флакончики из хрусталя с притертыми янтарными
пробками, пахучие перчатки, носовые платки, подушечки для иголок,
набитые мускатным цветом, и пропитанные мускусом обои, которые
могли более ста лет наполнять комнату ароматом.
Разумеется, для всех этих товаров не хватило бы места в помпез-
26
ной лавке, выходившей на улицу (то есть на мост), а поскольку подва-
ла не было, то не только кладовая, но и второй и третий этажи, а также
все обращенные к реке помещения первого служили складом. В резуль-
тате в доме Бальдини царил неописуемый хаос запахов. Насколько изы-
сканным было качество отдельных товаров — ибо Бальдини покупал
товары только высшего качества,— настолько же невыносимым был од-
новременно исторгаемый ими запах, подобный звучанию оркестра, в ко-
тором каждый из тысячи музыкантов играет фортиссимо свою собствен-
ную мелодию. Сам Бальдини и его служащие давно принюхались к это-
му хаосу, как стареющие дирижеры, которые ведь все до единого туго-
ухи, и даже жена хозяина, жившая на четвертом этаже и отчаянно соп-
ротивлявшаяся дальнейшему расширению складских помещений, почти
уже притерпелась ко многим запахам. Другое дело — клиент, впервые
посетивший лавку Бальдини. Царивший здесь коктейль ароматов дейст-
вовал на него, как удар кулаком в лицо, вызывал, в зависимости от ха-
рактера клиента, восхищение или смущение, во всяком случае сбивал
его с толку до такой степени, что человек часто переставал соображать,
зачем вообще он сюда пришел. Мальчишки-посыльные позабывали
свои поручения. Нахальные господа тушевались. А некоторые дамы пе-
реживали не то истерику, не то приступ клаустрофобии, падали в обмо-
рок, и привести их в себя могли разве что самые резкие нюхательные
соли из гвоздичного масла, нашатырь и камфарный спирт.
При таких обстоятельствах в общем неудивительно, что колоколь-
чик у дверей лавки Джузеппе Бальдини все реже вызванивал персид-,
скую мелодию, а серебряные цапли все реже фонтанировали фиалковой
водой.
10
— Шенье! — позвал Бальдини из-за конторки, где он несколько ча-
сов простоял столбом, уставившись на закрытую дверь.— Надевайте
ваш парик! — И между бочонком с оливковым маслом и подвешенными
на крюки байоннскими окороками появился Шенье, подмастерье Баль-
дини, тоже уже старый человек, хотя и моложе хозяина, и прошел впе-
ред, в более изящно обставленное помещение лавки. Он вытащил из
кармана сюртука свой парик и нахлобучил его на голову.
— Вы уходите, господин Бальдини?
— Нет,— сказал Бальдини,— я удаляюсь на пару часов в мой ра-
бочий кабинет и желаю, чтобы меня абсолютно никто не беспокоил.
— А, понимаю! Вы изобретаете новые духи.
Бальдини. Вот именно. По заказу графа Верамона. Он хочет арома-
тизировать кусок испанской кожи и требует чего-то совершенно нового.
Требует чего-то вроде... вроде... кажется, это называется «Амур и Пси-
хея»— то, чего он требует, а изготовлено оно этим бездарным тупицей с
улицы Сент-Андре-дез-Ар... как его бишь...
Шенье. Пелисье.
Бальдини. Да. Пелисье. Верно. Так его зовут, этого тупицу. «Амур
и Психея» от Пелисье. Знаете эти духи?
Шенье. Еще бы не знать. Теперь их слышишь на каждом углу. Ими
душится весь свет. Но если вас интересует мое мнение — ничего особен-
ного! Они, разумеется, не идут ни в какое сравнение с вашими, госпо-
дин Бальдини.
Бальдини. Конечно, не идут.
Шенье. В высшей степени банальный запах у этого «Амура».
Бальдини. Вульгарный?
Шенье. Чрезвычайно вульгарный, как у всех духов Пелисье. Я думаю,
они на лиметине.
Бальдини. В самом деле? А что там еще?
Шенье. Померанцевая эссенция, кажется. И может быть, настойка
розмарина.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
27
Б а л ь ди ни. Мне это совершенно безразлично.
Шенье. Конечно.
Бальдини. Мне глубоко наплевать, что там намешал в свои духи
этот тупица Пелисье. Мне он не указ!
Шенье. Вы совершенно правы, сударь.
Бальдини. Как вам известно, мне никто не указ! Как вам известно,
я сам разрабатываю свою парфюмерию.
Шенье. Я знаю, сударь.
Бальдини. Я сам рождаю все свои идеи!
Шенье. Я знаю.
Бальдини. И собираюсь создать для графа Верамона нечто такое,
что произведет настоящий фурор.
Ше н ь е. Я в этом убежден, господин Бальдини.
Бальдини. Оставляю лавку на вас, Шенье. Мне нужно работать. Не
позволяйте никому беспокоить меня, Шенье.
И с этими словами старик, уже отнюдь не величественный, а сгорб-
ленный, как и подобает в его возрасте, и даже как бы прибитый, зако-
вылял прочь и медленно поднялся по лестнице на второй этаж, где на-
ходился его рабочий кабинет.
Шенье занял место за конторкой, принял точно ту же позу, в кото-
рой пребывал его хозяин, и неподвижным взглядом уставился на дверь.
Он знал, что призойдет в ближайшие часы, а именно: в лавке — ровно
ничего, а наверху, в рабочем кабинете Бальдини. обычная катастрофа.
Бальдини снимет свой голубой сюртук, пропитанный водой Франжипа-
ни, сядет за письменный стол и будет ожидать вдохновения свыше.
А вдохновение не придет. Потом он кинется к шкафу с флаконами проб
и начнет смешивать что-то наобум. Смесь не получится. Он разразится
проклятиями, распахнет окно и вышвырнет пробу в реку. Потом попы-
тается смешать что-то другое, и у него опять ничего не получится, тогда
он начнет вопить и бесноваться и, одурев от наполнивших кабинет запа-
хов, разразится рыданиями. Часам к семи вечера он спустится вниз,
жалкий, плачущий, дрожащий, и скажет: «Шенье, я потерял обоняние,
я не могу родить эти духи, не могу родить эти духи, не могу изготовить
бювар для графа, я погиб, внутри меня все мертво, я хочу умереть, по-
жалуйста, Шенье, помогите мне умереть!» И Шенье предложит послать
к Пелисье за флаконом «Амура и Психеи», и Бальдини согласится при
условии, что ни одна душа не узнает об этом позоре, Шенье поклянется,
что ни одна, и ночью они тайно пропитают бювар графа Верамона чу-
жими духами. Все будет именно так, а не иначе, и Шенье желал только
одного — чтобы эта комедия побыстрее кончилась. Бальдини больше не
был великим парфюмером. Да, прежде, в молодости, тридцать, сорок
лет назад он изобрел «Розу юга» и «Галантный букет Бальдини» — два
действительно великих аромата, которым он был обязан своим состоя-
нием. Но теперь он стар, и изношен, и отстал от моды и от нового вкуса
людей, и даже если ему вообще еще удавалось состряпать какой-нибудь
запах, то получалась допотопная неходовая дрянь, которую они через
год в десять раз разжижали и сплавляли в розницу как добавку к воде
для фонтанов. Жаль его, подумал Шенье и взглянул в зеркало прове-
рить, не съехал ли на сторону его парик, жаль старого Бальдини; жаль
его прекрасной лавки, ведь он разорится; и меня жаль, ведь пока он ра-
зорится, я успею состариться и не смогу ее купить...
11
Джузеппе Бальдини хотя и снял свой пахучий сюртук, но только
по старой привычке. Запах воды Франжипани давно уже не мешал его
обонянию: ведь за несколько десятков лет он так привык к нему, что
вообще уже больше его не замечал. Он и дверь в кабинет закрыл и ти-
шины потребовал, но он не сел к письменному столу, чтобы размышлять
и дйсййать УдЬкЙУвенйя’, йбо 'зкал куда лучше, чем Шенье, что вдохно-
вение его не посетит. Дело в том, что оно еше никогда его не посещало.
Да, верно, он был стар, и изношен, и перестал быть великим парфюме-
ром, но он знал, что никогда в жизни и не был им. «Розу юга» он полу-
чил в наследство от отца, а рецепт «Галантного букета Бальдини» ку-
пил у заезжего торговца пряностями из Генуи. Все прочие его духи бы-
ли давно известными смесями. Он еще ничего никогда не изобрел. Он и
не был изобретателем. Он был педантичным изготовителем доброкаче- gj
ственных запахов — вроде повара, который превосходно готовит по хо- §
рошим рецептам, но никогда не выдумает собственного блюда. Всю эту §
комедию с лабораторией, и экспериментами, и вдохновением, и таинст- %
вечностью он разыгрывал лишь потому, что она поддерживала его ре- с
номе мастера — парфюмера и перчаточника. Парфюмер создает чуде-
са, он наполовину алхимик, считают люди — тем лучше! О том, что его «
искусство — ремесло, как и любое другое, знал только он, и в этом была д
его гордость. Он и не хотел быть изобретателем. Изобретательство весь- к
ма подозрительно, полагал он, поскольку оно всегда означает наруше- °
ние правил. Он вовсе не собирался изобретать новые духи для графа
Верамона. Во всяком случае, Шенье не придется ни уговаривать его,
ни доставать «Амур и Психею» у Пелисье. Он уже достал эти духи. Вот я
они, на письменном столе у окна, в маленьком стеклянном флаконе с &
граненой пробкой. Он купил их несколько дней назад. Резумеется, не
сам лично. Не может же он собственной персоной явиться к Пелисье за с
духами! Он действовал через посредника, а тот тоже через посредника...
Осторожность никогда не помешает. Ибо Бальдини собирался не толь-
ко использовать эти духи для ароматизации испанской кожи, да и не
хватило бы ему одного флакона. Он задумал нечто худшее: скопировать
их.
Впрочем, это и не было запрещено. Это было только в высшей сте-
пени неблагородно. Тайно воспроизвести духи конкурента и продавать
под своим именем было ужасно неприлично. Но еще неприличнее, если
тебя поймают с поличным, а потому Шенье не должен ничего знать, ибо
Шенье любит болтать лишнее.
Ах, как это дурно, что порядочный человек должен так изворачи-
ваться! Как тяжело жертвовать самым драгоценным, что имеешь —
столь жалким образом пятнать собственную честь. Но что же делать?
Как ни крути, а граф Верамон такой клиент, которого ни в коем случае
нельзя терять. Кроме графа, и клиентов-то почти не осталось. Снова
приходится бегать за заказчиками, как в начале двадцатых годов, ког-
да он только начинал свою карьеру, таскаясь с лотком по улицам. Бо-
гу известно, что он, Джузеппе Бальдини, владелец самой большой и удач-
нее всех расположенной парфюмерной лавки в Париже, финансово воз-
вратился на круги своя, посещая клиентов на дому с чемоданчиком в
руках. А это ему совсем не нравилось: ведь ему было уже за шестьде-
сят, и он терпеть не мог ждать в холодных прихожих и расхваливать
перед старыми маркизами туалетную воду, настоянную на тысячелист-
нике, уксус «Четыре разбойника» или мазь от мигреней. Кроме того, в
прихожих царила совершенно омерзительная конкуренция. Например,
этот выскочка Бурэ с улицы Дофина, утверждавший, что у него самый
большой выбор помад в Европе; или Кальто с улицы Моконсей, пролез-
ший в личные поставщики графини д’Артуа; или вот совершенно не-
предсказуемый Антуан Пелисье с улицы Сент-Андре-дез-Ар, каждый се-
зон вводивший в моду новые духи, от которых весь свет сходил с ума.
Такие духи от Пелисье могли повергнуть в хаос весь рынок. Если
в каком-то сезоне в моду входила венгерская мода и Бальдини соответ-
ственно запасался лавандой, бергамотом и розмарином,— Пелисье вы-
ступал с «Истомой», сверхнасыщенным мускусным ароматом. Всех
вдруг охватывало зверское желание пахнуть, и Бальдини ничего не ос-
тавалось, как перерабатывать свой розмарин на воду для мытья головы
и зашивать лаванду в нюхательные мешочки. Зато когда на следующий
год он заказывал соответственное количесгуро мускуса, цибетина и касто-
29
реума, Пелисье ни с того ни с сего сочинял духи под названием «Лесной
цветок», и они мгновенно завоевывали успех. Ценой долгих ночных опы-
тов или подкупая за бешеные деньги шпионов, Бальдини наконец выяс-
нял, из чего состоит «Лесной цветок»,— а Пелисье уже снова козырял
«Турецкими ночами», или «Лиссабонским ароматом», или «Букетом ко-
ролевского двора», или черт знает чем еще. Во всяком случае, этот че-
ловек со своей необузданной изобретательностью представлял опас-
ность для всего ремесла. Как тут было не пожалеть, что суровые време-
на цехового права ушли в прошлое. К такому наглому выскочке, к та-
кому рвачу, наживающемуся на инфляции запахов, стоило бы приме-
нить самые драконовские меры. Отнять бы у него патент, запретить со-
ваться в парфюмерное дело... и вообще, пусть этот мошенник сперва
кое-чему научится! Ведь он же нё был обученным парфюмером и перча-
точником, этот Пелисье! Его отец был не кем иным, как цедильщиком
уксуса, и Пелисье был цедильщиком уксуса, никем иным. И просто по-
тому, что цедильщики уксуса имеют право доступа к спиртным продукт
там, ему удалось втереться в круг истинных парфюмеров, и теперь он
бесчинствует там, как вонючий хорек. Зачем, скажите, каждый сезон
вводить в моду новые духи? Какая в этом надобность? Раньше публика
вполне довольствовалась фиалковой водой и простыми цветочными сме-
сями, которые разве что слегка изменялись раз в десять лет. Тысячеле-
тиями люди обходились ладаном и миррой, несколькими бальзамами,
маслами и сушеными пряностями. И даже после того, как они научи-
лись с помощью колб и перегонных кубов получать дистиллированную
воду, с помощью водяного пара отбирать у трав, цветов и различных
сортов древесины их благоухающую суть в виде эфирного масла, с по-
мощью дубовых прессов выжимать ее из семян, и косточек, и кожуры
фруктов или с помощью тщательно профильтрованных жиров извле-
кать ее из цветочных лепестков, число запахов было еще ограниченным.
В те времена такой тип, как Пелисье, вообще не мог бы возникнуть:
ведь в те времена даже для изготовления простой помады требовались
способности, о которых этот уксусник не смел бы мечтать. Нужно было
не только уметь дистиллировать, нужно было быть изготовителем мазей
и аптекарем, алхимиком и ремесленником, торговцем, гуманистом и са-
довником одновременно. Нужно было уметь отличить жир бараньей
почки от телячьего жира, а фиалку «виктория» от пармской фиалки.
Нужно было знать, когда созревают гелиотропы и когда цветет пелар-
гония и что цветок жасмина с восходом солнца теряет свой аромат. Об
этих вещах субъект вроде Пелисье, разумеется, не имел понятия. Веро-
ятно, он никогда еще не уезжал из Парижа, никогда еще в жизни не
видел цветущего жасмина. Ему и во сне не снилось, какая нужна гигант-
ская черная работа, чтобы из ста тысяч жасминовых лепестков извлечь
маленький комочек конкреции или несколько капель чистой эссенции.
Вероятно, он знал только ее, знал жасмин только в виде концентриро-
ванной темно-коричневой жидкости в маленьком флаконе, стоявшем у
него в несгораемом шкафу рядом со многими другими флакончиками,
из которых он смешивал свои модные духи. Нет, в добрые старые вре-
мена, когда уважали ремесло, такой хлыщ, как этот Пелисье, не посмел
бы соваться в парфюмеры. У него для этого нет никаких данных: ни ха-
рактера, ни образования, ни скромности, ни понятия о цеховой суборди-
нации. Всеми своими успехами он обязан исключительно открытию, сде-
ланному двести лет назад гениальным Маурицио Франжипани — кста-
ти, итальянцем! — и состоявшему в том, что ароматические вещества
растворимы в винном спирте. Смешав свои пахучие порошки с алкого-
лем и перенеся тем самым их запах на летучую жидкость, он освободил
запах от материи, одухотворил его, изобрел запах как чистый запах, ко-
роче: создал духи. Какое великое деяние! Какой эпохальный подвиг!
Его действительно можно сравнить только с величайшими достижения-
ми человеческого рода, с изобретением письма ассирийцами, с евклидо-
вой геометрией, с идеями Платона и превращением винограда в l
30
греками. Поистине, прометеев подвиг! Но поскольку все великие подви-
ги духа отбрасывают не только свет, но и тени и приносят человечеству
наряду с благодеяниями также и горести и печали, постольку велико-
лепное открытие Франжипани имело, к сожалению, дурные последст-
вия. Ибо с тех пор, как люди научились зачаровывать дух цветов и трав,
деревьев, смол и секреций животных и удерживать его в закрытых фла-
конах, искусство ароматизации постепенно ускользало от немногих уни-
версально владевших ремеслом мастеров и открылось шарлатанам, ко-
торые только и умели что держать нос по ветру,— вроде этого вонюче-
го хорька Пелисье. Не заботясь о том, как и когда возникло волшебное
содержимое его флаконов, он может теперь просто исполнять капризы
своего обоняния и смешивать все, что вдруг взбредет на ум ему или
публике.
Этот ублюдок Пелисье в свои тридцать пять лет наверняка уже
нажил большее состояние, чем он, Бальдини, накопил, наконец, благо-
даря тяжелому упорному труду трех поколений. И состояние Пелисье с
каждым днем увеличивалось, а его, Бальдини, с каждым днем таяло.
В прежние времена такого вообще не могло быть! Чтобы почтенный ре-
месленник и уважаемый коммерсант был вынужден буквально бороть-
ся за существование — такое началось всего несколько десятилетий на-
зад! С тех пор как везде и всюду разразилась эта лихордка нововве-
дений, этот безудержный понос предприимчивости, это зверское бешен-
ство экспериментирования, эта мания величия в торговле, в путешест-
виях и науках!
Или взять это помешательство на скорости! Зачем понадобилось
копать такое множество новых дорог? К чему эти новые мосты? К чему?
Чтобы за неделю можно было доехать до Лиона? А какой в этом толк?
Кому от этого польза? Зачем сломя голову нестись через Атлантику?
Чтобы через месяц очутиться в Америке? А ведь люди тысячелетиями
прекрасно обходились без этого континента! Что потерял цивилизован-
ный человек в первобытном лесу у индейцев или негров? Или в Лаплан-
дии, на Севере, где вечные льды и где живут дикари, которые жрут сы-
рую рыбу? Мало этого — пожелали открыть еще один континент, где-то
в южных морях, говорят. А к чему это безумие? Другие, видите ли, то-
же так делали, испанцы, проклятые англичане, нахальные голландцы,
с которыми потом пришлось сражаться, чего вообще нельзя было себе
позволять. 300 000 ливров чистоганом — вот во что обходится один во-
енный корабль, а потом он тонет за пять минут от единственного пушеч-
ного выстрела, и прощайте навек, денежки налогоплательщиков. Госпо-
дин министр финансов требует теперь отчислять ему десятую часть всех
доходов, сплошное разорение, даже если не платить ему этой части, раз
уж кругом царит такое падение нравов.
Все несчастья человека происходят оттого, что он не желает спо-
койно сидеть у себя дома — там, где ему положено. Так говорит Пас-
каль. Но Паскаль был великий человек, Франжипани духа, собственно,
мастер в своем ремесле, а на таких нынче спроса нет. Теперь они читают
подстрекательские книги гугенотов или англичан. Или пишут трактаты,
или так называемые великие научные сочинения, в коих все и вся ста-
вится под вопрос. Будто бы нет больше ничего достоверного, и все вдруг
изменилось. В стакане воды, дескать, плавают малюсенькие зверушки,
которых раньше никто не видел; сифилис теперь вроде бы нормальная
болезнь, а не божья кара; Господь, мол, создал мир не за семь дней, а
за миллионы лет, если это вообще был Господь; дикари такие же люди,
как мы; детей мы воспитываем неправильно; земля больше не круглая,
как была до сих пор, а сплюснутая сверху и снизу, наподобие дыни —
как будто в этом дело! Все кому не лень задают вопросы, и роют, и ис-
следуют, и вынюхивают, и над чем только не экспериментируют. Теперь
мало сказать что и как — изволь еще это доказать, представить свиде-
телей, привести цифры, провести какие-то там смехотворные опыты.
Всякие дидро, и даламберы, и Вольтеры, и руссо, и прочие писаки, как
ПАТРИК ЗЮСКИНД н ПАРФЮМЕР
31
бы их ни звали— среди них есть даже духовные особы и благородные
господа! — своего добились: собственное коварное беспокойство, раз-
вратную привычку к неудовлетворенности и недовольству всем на свете,
короче, безграничный хаос, царящий в их головах, они умудрились рас-
пространить на все общество?
Куда ни погляди, всех лихорадит. Люди читают книги, даже жен-
щины. Священники торчат в кофейнях. А когда однажды вмешалась
полиция и засадила в тюрьму одного из этих прожженных негодяев, из-
датели подняли несусветный крик, а высокопоставленные господа и да-
мы пустили в ход свое влияние, так что через пару недель его снова ос-
вободили или выпустили за границу, где он потом беспрепятственно
продолжал строчить свои памфлеты. В салонах болтают исключительно
о траекториях комет и экспедициях, о силе рычага и Ньютоне, о строи-
тельстве каналов, кровообращении и диаметре земного шара.
И даже король позволил продемонстрировать при нем новомодную
ерунду, что-то вроде искусственной грозы под названием электричество:
в присутствии всего двора какой-то человек потер какую-то бутылку, и
посыпались искры, и на его величество, как говорят, это произвело глу-
бокое впечатление. Невозможно себе представить, что его прадед, тот
истинно великий Людовик, чье победоносное правление Бальдини еще
имел счастье застать, потерпел бы столь смехотворную демонстрацию в
своем присутствии! Но таков был дух нового времени, и добром все это
не кончится.
Ибо если уже позволительно самым бесстыдным и дерзким обра-
зом ставить под сомнение авторитет божьей церкви; если о не менее
богоданной монархии и священной особе короля говорится просто как о
сменяемых позициях в целом каталоге других форм правления, кото-
рые можно выбирать по собственному вкусу; если, наконец, докати-
лись до того, что самого Бога, лично Всемогущего Господа объявляют
излишним и совершенно всерьез утверждают, что порядок, нравствен-
ность и счастье на земле мыслимы без Него, просто благодаря врожден-
ной морали и разуму самих людей... о Боже, Боже!—тогда во всяком
случае не стоит удивляться, если все идет вверх дном, и нравы вконец
развратились, и человечество навлекло на себя кару того, кого оно от-
рицает. Это плохо кончится. Великая комета 1681 года, над которой они
потешались, которую они считают просто кучей звезд, была предупреж-
дающим знамением Господа, ибо она — теперь-то мы знаем — предска-
зала век распущенности, разложения духовного, политического и рели-
гиозного болота, которое человечество само создало для себя и в кото-
ром оно когда-нибудь погрязнет и где пышно расцветают только такие
махровые и вонючие болотные цветы, как этот Пелисье!
Старик Бальдини стоял у окна и ненавидящим взглядом смотрел на
реку под косыми лучами солнца. Под ним выныривали грузовые лодки
и медленно скользили на запад к Новому мосту и к пристани у галерей
Лувра. Ни одна из них не поднималась здесь вверх против течения, они
сворачивали в рукав реки на другой стороне острова. Здесь же все стре-
милось только мимо, порожние и груженые суда, гребные лодки и плос-
кие челноки рыбаков, коричневая от грязи вода и вода, отливающая
золотом,— все стремилось прочь, медленно, широко и неудержимо.
А когда Бальдини смотрел вниз прямо под собой, вдоль стены дома,
ему казалось, что поток воды втягивает в себя опоры моста, и у него
кружилась голова.
Покупать дом на мосту было ошибкой, и вдвойне ошибкой было по-
купать дом на западной стороне. И вот теперь у него постоянно перед
глазами стремящаяся прочь река, и ему казалось, что он сам, и его дом,
и его нажитое за многие десятилетия богатство уплывают прочь, как
эта река, а он слишком стар и слаб, чтобы устоять против мощного по-
тока. Иногда, отправляясь по делам на левый берег в квартал около
Сорбонны или у церкви Св. Сульпиция, он шел через остров и не по
мосту Сен-Мишель, а более длинным путем — через Новый мост, пото-
32
му что этот мост не был застроен. И тогда он останавливался у восточ-
ного парапета и смотрел вверх по течению, чтобы хоть раз увидеть, как
все стремится ему навстречу; и на несколько мгновений предавался
сладким грезам о том, что дело его процветает, семейство благоденст-
вует, женщины не дают ему проходу и его состояние, вместо того чтобы
таять, все растет и растет.
Но потом, когда он поднимал глаза совсем немного кверху, он ви-
дел на расстоянии каких-нибудь ста метров свой собственный дом, стоя-
щий высоко на мосту Менял, покосившийся и тесный; он видел окна
своего кабинета на втором этаже и самого себя, стоящего там у окна и
смотрящего вниз на реку и провожающего взглядом стремящуюся
прочь воду, как вот теперь. И на этом прекрасный сон кончался, и Баль-
дини, стоящий на Новом мосту, отворачивался, более подавленный, чем
прежде, более подавленный, чем теперь, когда он отвернулся от окна,
подошел к письменному столу и сел.
12
Перед ним стоял флакон с духами Пелисье. Золотисто-коричневая
жидкость, мерцавшая в солнечном свете, была прозрачной, без малей-
шей мути. Она выглядела совершенно невинно, как светлый чай,— и все
же кроме четырех пятых частей спирта она содержала одну пятую
часть таинственной смеси, которая могла привести в возбуждение це-
лый город. Эта смесь в свою очередь состояла, вероятно, из трех или
тридцати различных веществ, находившихся в некоем вполне определен-
ном (из бесконечного числа возможных) объемном соотношении друг
с другом. Это была душа духов — если, говоря о духах этого холодного
как лед предпринимателя Пелисье, уместно упоминать о душе,— и ее
строение нужно было сейчас выяснить.
Бальдини тщательно высморкался и немного спустил жалюзи на
окне, так как прямой солнечный свет вредит любому пахучему вещест-
ву и любой более или менее изящной концентрации запахов. Из ящи-
ка письменного стола он достал свежий белый кружевной носовой пла-
ток и расправил его. При этом он откинул голову далеко назад и сжал
крылья носа — не дай бог поймать опрометчивое обонятельное впечат-
ление прямо из бутылки. Духи следует нюхать в свободном, летучем
состоянии и никогда — в концентрированном. Он смочил несколькими
каплями носовой платок, помахал им в воздухе, чтобы убрать алкоголь,
а потом приблизил к носу. Тремя очень короткими резкими толчками
он втянул в себя запах, как будто это был порошок, тут же выдохнул
его, помахал рукой, приближая к себе воздух, еще раз принюхался и в
заключение сделал глубокий вдох и медленно, с многократными задер-
жками, выдохнул воздух, словно выпуская его скользить по длинной
плоской лестнице. Он бросил платок на стол и откинулся на спинку кре-
сла.
Духи были отвратительно хороши. Этот убогий Пелисье, к сожале-
нию, знал толк в своем деле. Боже, какой мастер, пусть он тысячу раз
ничему не учился! Бальдини хотел бы, чтобы это были его духи —
«Амур и Психея». В них не было ни тени вульгарности. Абсолютно клас-
сический запах, завершенный и гармоничный. И в то же время восхи-
тительно новый. Он был свежим, но не назойливым. Он был цветочным,
но не слащавым. Он обладал глубиной, великолепной, притягательной,
роскошной, темно-коричневой глубиной — и при этом в нем не было ни
перегруженности, ни высокопарности.
Бальдини почти благоговейно встал и еще раз поднес к лицу пла-
ток. «Чудесно, чудесно... — бормотал он, жадно принюхиваясь.— В нем
есть веселость, он прелестен, как мелодия, он прямо-таки поднимает на-
строение... Какая чепуха!» И он в ярости швырнул платок обратно на
стол, отвернулся и отошел в самый дальний угол кабинета, словно ус-
тыдился своей восторженности. Смешно впадать в столь неуместное
красноречие. «Мелодия. Веселость. Прелесть. Поднимает настрое-
ПАТРИК 3 ЮС КИНД ПАРФЮМЕР
3
<ИЛ> № 8
33
ние» — вздор! Детский вздор. ^Минутное впечатление. Старый грех. Во-
прос темперамента. По всей вероятности, итальянская наследствен-
ность. Никогда не суди по первому впечатлению! Это же золотое пра-
вило, Бальдини, старый ты осел! Когда нюхаешь — нюхай, а суди по-
том! «Амур и Психея» — духи незаурядные. Весьма удачное изделие.
Ловко состряпанная халтура. Чтобы не сказать фальшивка. А чего ино-
го, кроме фальшивки, можно ожидать от человека вроде Пелисье. Ра-
зумеется, такой тип, как Пелисье, не станет фабриковать заурядные ду-
хи. Мошенник умеет пустить пыль в глаза, сбить с толку обоняние со-
вершенной гармоничностью запаха, волк в овечьей шкуре классическо-
го искусства, вот кто эта бестия,— словом, чудовище с талантом. А это
хуже, чем какой-нибудь бездарный неумеха, не осознающий своего не-
вежества.
Но ты, Бальдини, не дашь себя провести. Тебя только в первую ми-
нуту сбило с толку ложное впечатление. Но разве известно, что станет-
ся с этим запахом через час, когда летучие субстанции испарятся и об-
наружится его сердцевина? Или сегодня вечером, когда будут слышны
только те тяжелые, темные компоненты, которые сейчас как бы скры-
ваются в полумраке под приятными цветочными покровами? Подожди,
не торопись, Бальдини!
Второе правило гласит: духи живут во времени; у них есть своя
молодость, своя зрелость и своя старость. И только если они во всех
трех возрастах источают одинаково приятный аромат, их можно счи-
тать удачными. Ведь сколько уж раз бывало так, что изготовленная на-
ми смесь при первой пробе пахла великолепной свежестью, спустя ко-
роткое время — гнилыми фруктами и, наконец, совсем уже отврати-
тельно— чистым цибетином, потому что мы превысили его дозу. Вооб-
ще с цибетином надо соблюдать осторожность! Одна лишняя капля мо-
жет привести к катастрофическим последствиям. Вечная ошибка. Кто
знает — может быть, Пелисье переложил цибетина? хЧожет быть, к ве-
черу от его амбициозных «Амура и Психеи» останется лишь след ко-
шачьей мочи? Поживем — увидим.
А для начала понюхаем. Как острый топор раскалывает деревян-
ную чурку на мельчайшие щепки, так наш нос раздробит его духи на
составные части. И тогда окажется, что этот якобы волшебный аромат
получен вполне обычным, хорошо известным путем. Мы, Бальдини, по-
томственные парфюмеры, мы поймаем с поличным этого уксусника Пе-
лисье. Мы сорвем маску с его мерзкой рожи и докажем этому новатору,
на что способно старое ремесло. Мы сварганим его модные духи зано-
во, скопируем их нашими руками с такой совершенной точностью, что
этот ветрогон сам не отличит их от своих собственных. Нет! Нам этого
мало! Мы сделаем их еще лучше! Мы обнаружим его ошибки и устра-
ним их и таким образом утрем ему нос. Ты халтурщик, Пелисье! Во-
нючий хорек! В парфюмерном деле ты выскочка, и больше ничего!
Теперь за работу, Бальдини! Прочисти нос и нюхай без всяких сан-
тиментов! Надо разложить этот запах по всем правилам искусства! Се-
годня к вечеру ты должен получить эту формулу!
И он бросился обратно к письменному столу, вытащил бумагу, чер-
нила и свежий носовой платок, разложил все это у себя под руками и
приступил к аналитической работе. Она заключалась в том, что он бы-
стро проносил под носом смоченный духами платок и пытался из про-
летавшего мимо ароматного облака выхватить обонянием ту или иную
составную часть, стараясь при этом по возможности отвлечься от цело-
стного восприятия, чтобы потом, держа платок подальше от себя в вы-
тянутой руке, быстро написать название обнаруженного ингредиента,
после чего снова провести платком под носом, подцепить следующий
фрагмент запаха и так далее...
34
13
Он работал без перерыва два часа. И его движения становились
все лихорадочней, скрип его пера по бумаге все энергичней, дозы духов,
которые он вытряхивал из флакона на свой платок и подносил к носу,—
все больше.
Теперь он почти не узнавал запахов, он давно был одурманен эфир-
ными субстанциями, которые вдыхал, но уже не мог различать,— а ведь
в начале своих проб он полагал, что безошибочно их проанализировал.
Он знал, что внюхиваться дольше было бесполезно. Он никогда не уз-
нает, из чего состоят эти новомодные духи, сегодня-то уж наверняка не
узнает ничего, да и завтра ничего, если даже его нос с Божьей помощью
снова придет в себя. Он так и не научился этому вынюхиванию. Ему
всегда было глубоко противно это занятие — разложение аромата. Рас-
членять целое, более или менее удачно скомпонованное целое, на его
простые фрагменты? Это неинтересно. С него хватит.
Но рука его механически продолжала тысячекратно отрепетирован-
ным изящным жестом смачивать духами кружевной платок, встряхи-
вать его и быстро проносить мимо лица, и каждый раз он механически
втягивал в себя порцию пронизанного ароматом воздуха, чтобы, задер-
жав дыхание по всем правилам искусства, сделать продолжительный
выдох. Наконец нос сам избавил его от этой муки: аллергически
распухнув изнутри, он как бы закупорился восковой пробкой. Теперь он
вообще ничего больше не слышал и едва мог дышать. Нос был забит
как при тяжелом насморке, а в уголках глаз стояли слезинки. Слава
Богу! Теперь с чистой совестью можно было прекратить работу. Теперь
он исполнил свой долг, сделал все, что было в его силах, согласно всем
правилам искусства и, как бывало уже не раз, потерпел поражение.
Ultra posse nemo obligator Г Баста. Завтра утром он пошлет к Пелисье
за большим флаконом «Амура и Психеи», надушит его содержимым
бювар графа Верамона и выполнит заказ. А потом возьмет свой чемо-
данчик со старомодными помадами, притираниями, саше и кусочками
мыла и отправится в обход по салонам своих древних старух герцо-
гинь. И однажды последняя старуха герцогиня умрет, и тем самым он
лишится своей последней клиентки. И сам он тогда станет древним ста-
риком, и ему придется продать свой дом — Пелисье или кому-то еще из
этих новоявленных торгашей, может, он и выручит за него пару тысяч
ливров. И возьмет он с собой пару чемоданов и свою старую жену, если
она к тому времени не помрет, и отправится в Италию. И если пережи-
вет это путешествие, то купит маленький домик в деревне под Месси-
ной, где жизнь дешевле, чем здесь. И там он, Джузеппе Бальдини, не-
когда величайший парфюмер Парижа, умрет в отчаянной нищете, когда
будет на то воля Господня. Так что все к лучшему.
Он закупорил флакон, отложил перо и последний раз отер лоб
смоченным платком. Он почувствовал прохладу испаряющегося алкого-
ля, и больше ничего. Потом наступил закат.
Бальдини встал. Он поднял жалюзи, и его фигура по колени погру-
зилась в вечерний свет и засверкала как обгоревший факел, по которо-
му пробегают последние искры огня. Он смотрел на багровую полосу
заката за Лувром и его мягкий отсвет на шиферных крышах города.
Под ним сверкала золотом река, корабли исчезли. И похоже, поднялся
ветер, потому что водная поверхность зарябила, словно покрылась че-
шуей, там и тут засверкало, все ближе, ближе, казалось, огромная ру-
ка рассыпала по воде миллионы луидоров, и река на миг как бы повер-
нула вспять: сияющий поток чистого золота скользил по направлению
к Бальдини.
Глаза Бальдини были влажны и печальны. Некоторое время он
стоял тихо и наблюдал эту великолепную картину. ПотОхМ вдруг распах-
ПАТРИК 3 Ю С К И Н д ПАРФЮМЕР
1 Никого нельзя обязать сверх его возможностей (лат.).
нул окно, широко растворил ставни и с размаху выбросил флакон с ду-
хами Пелисье. Он видел, как флакон шмякнулся об воду и на какое-то
мгновение разорвал сверкающий водный ковер.
В комнату проник свежий воздух. Бальдини перевел дух и подож-
дал, пока распухший нос не пришел в норму. Тогда он закрыл окно.
Почти в ту же минуту настала ночь, совершенно внезапно. Сверкающая
золотом картина города и реки застыла в пепельно-серый силуэт.
В комнате сразу стало мрачно. Бальдини снова стоял в той же позе, уст-
ремив неподвижный взор в окно. «Не буду я завтра посылать к Пе-
лисье,— сказал он, вцепившись двумя руками в спинку своего стула.—
Не буду. И не пойду в обход по салонам. Завтра я отправлюсь к нота-
риусу и продам дом и лавку. Вот что я сделаю».
На его лице появилось упрямое, озорное выражение, и он вдруг по-
чувствовал себя очень счастливым. Он снова был молодым Бальдини,
отважно бросающим вызов судьбе — даже если вызов судьбе в данном
случае был всего лишь отступлением. А хотя бы и так! Ему ведь больше
ничего не осталось. Дурацкое время не оставляло ему другого выбора.
Господь посылает добрые и худые времена, но Он желает, чтобы в пло-
хие времена мы не жаловались, не причитали, а вели себя как настоя-
щие мужчины. А Он послал знамение. Кроваво-красно-золотой мираж
города был предупреждением: действуй, Бальдини, пока не поздно! Еще
прочен твой дом, еше полны твои кладовые, ты еще получишь хорошую
цену за твое приходящее в упадок дело. Решения еще зависят от тебя.
Правда, скромная старость в Мессине не была целью твоей жизни — но
все же она достойнее и богоугоднее помпезного разорения в Париже.
Пусть они празднуют свой триумф, все эти бруэ, кальто и пелисье. Джу-
зеппе Бальдини оставляет поле битвы. Но он делает это по своей воле
и не склоняя головы!
Теперь он был прямо горд собой. И чувствовал бесконечное облег-
чение. Впервые за много лет судорога услужливости, напрягавшая его
затылок и все униженнее сгибавшая его спину, оставила в покое его
позвоночник, и он выпрямился без напряжения, освобожденный, и сво-
бодный, и обрадованный. Его дыхание легко проходило через нос. Он
отчетливо воспринимал запах «Амура и Психеи», заполнивший комна-
ту, но теперь он был неуязвим для него. Бальдини изменил свою жизнь
и чувствовал себя чудесно. Теперь он поднимется к жене и поставит ее
в известность о своих решениях, а потом отправится на другую сторону
реки в собор Парижской Богоматери и поставит свечку, чтобы поблаго-
дарить Бога за милостивое знамение и за невероятную силу характера,
которой Он одарил его, Джузеппе Бальдини. С почти юношеским ши-
ком он небрежно надвинул на лысый череп парик, надел голубой сюр-
тук, схватил подсвечник, стоявший на письменном столе, и покинул ка-
бинет. Он как раз успел зажечь свечу от сальной свечки на лестничной
клетке, чтобы осветить себе путь наверх в жилое помещение, когда вни-
зу, на первом этаже, раздался звонок. Это не был красивый персидский
колокольчик у входа в лавку, а дребезжание у черного входа для по-
сыльных, омерзительное звяканье, которое всегда действовало ему на
нервы. Он все собирался убрать эту дрянь и заказать звонок с более
приятным звуком, но каждый раз ему жалко было тратиться, а теперь,
подумал он вдруг и захихикал при этой мысли, теперь ему было все
равно; он продаст назойливое дребезжание вместе с домом. Пусть по
этому поводу злится его преемник.
Звонок задребезжал снова. Бальдини прислушался. Шенье, конечно,
уже ушел из лавки. А служанка, верно, не собиралась спускаться вниз.
Поэтому он решил открыть сам.
Он отбросил задвижку, распахнул тяжелую дверь — и не увидел
ничего. Темнота полностью поглотила свет свечи. Потом он постепенно
различил маленькую фигуру, ребенка или мальчика-подростка с какой-
то ношей, перекинутой через руку.
— Что тебе надо?
36
— Меня прислал мэтр Грималь, я принес козловые кожи,— сказа-
ла фигура, и подошла ближе, и протянула Бальдини согнутую в локте
руку, на которой висело несколько сложенных в стопку кож. В свете
свечи Бальдини увидел лицо мальчика с боязливо-настороженными гла-
зами. Его поза была склоненной. Казалось, он прячется за своей вытя-
нутой рукой как человек, ожидающий побоев. Это был Гренуй.
14
Козловые кожи! Бальдини вспомнил. Несколько дней назад он сде-
лал заказ у Грималя, тончайшая, мягчайшая лайка для бювара графа
Верамона, по пятнадцать франков кусок. Но теперь она ему, собственно
говоря, ни к чему, можно было бы сэкономить деньги. С другой сторо-
ны, если он просто отошлет посыльного?.. Кто знает — это может произ-
вести неблагоприятное впечатление, начнут болтать, распускать слухи:
Бальдини, мол, стал ненадежен, у Бальдини больше нет заказов... а
это нехорошо, нет, нет, такие веши страшно сбивают продажную цену
магазина. Лучше уж принять эту бесполезную кожу. Никто не должен
раньше времени узнать, что Джузеппе Бальдини изменил свою жизнь.
— Войди!
Он впустил мальчика, и они направились на другую половину до-
ма, впереди — Бальдини с зажженной свечой, за ним — Гренуй со свои-
ми кожами. Гренуй впервые входил в парфюмерную лавку — в такое
место, где запахи не были чем-то побочным, но совершенно откровенно
занимали центральное место. Разумеется, он знал все парфюмерные и
аптекарские лавки города, он целыми ночами простаивал перед их вит-
ринами, прижимая нос к щелям в дверях. Он знал все запахи, которы-
ми здесь торговали, и часто про себя сочинял из них великолепнейшие
духи. Так что ничего нового его здесь не ожидало. Но точно так же,
как музыкально одаренный ребенок горит желанием увидеть оркестр
вблизи или как-нибудь подняться в церкви на хоры, к скрытой клавиа-
туре органа, так Гренуй горел желанием увидеть парфюмерную лавку
изнутри, и, едва услышав, что к Бальдини надо доставить кожи, он вся-
чески постарался взять на себя это поручение.
И вот он стоял в лавке у Бальдини, в том месте Парижа, где на
самом тесном пространстве было собрано самое большое количество
профессиональных запахов. В неверном свете свечи он увидел немного,
да и то мельком: тень конторки с весами, цапель над фонтаном, кресло
для заказчиков, темные полки на стенах, поблескивание латунных инст-
рументов и белые этикетки на стаканах и тиглях; и запахов он уловил
не больше, чем слышал с улицы. Но он сразу же ощутил царившую в
этих стенах серьезность, мы чуть было не сказали, священную серьез-
ность, если бы слово «священный» имело хоть какое-то значение для
Гренуя; он ощутил холодную серьезность, трезвость ремесла, сухую де-
ловитость, исходившие от каждого предмета мебели, от утвари, от пу-
зырьков, и бутылок, и горшков. И пока он шел вслед за Бальдини, в те-
ни Бальдини, ибо Бальдини не давал себе труда посветить ему, его зах-
ватила мысль, что его место — здесь, и больше нигде, что он останется
здесь, и больше нигде, что он останется здесь и отсюда перевернет мир
вверх дном.
Разумеется, эта мысль была прямо-таки до нелепого нескромной.
Не было ничего, действительно ровно ничего, что бы позволяло случай-
но попавшему сюда подмастерью кожевника, сомнительного происхож-
дения, без связей, без протекции, без всякого положения в сословии,
прочно закрепиться в самом почетном парфюмерном торговом заведе-
нии Парижа; тем более что, как мы знаем, ликвидация фирмы была де-
лом решенным. Но ведь и речь шла даже не о надежде, выражавшейся
в нескромных мыслях Гренуя, а об уверенности. Он знал, что покинет
эту лавку только еще один раз, чтобы забрать у Грималя свою одежду,
не больше. Клещ почуял кровь. Годами он таился, замкнувшись в себе,
37
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
и ждал. Теперь он отцепился и упадет — пусть без всякой надежды. Но
тем больше была его уверенность.
Они пересекли лавку. Бальдини открыл заднее помещение, распо-
ложенное со стороны реки и служившее одновременно кладовой, и ма-
стерской, и лабораторией, где варилось мыло и взбивались помады и в
пузатых бутылях смешивались нюхательные жидкости.
— Сюда! — сказал он и указал на большой стол, стоявший под ок-
ном.— Клади их сюда!
Гренуй вышел из тени Бальдини, положил шкурки на стол, потом
быстро снова отпрыгнул назад и встал между Бальдини и дверью.
Бальдини некоторое время стоял неподвижно, отведя свечу немного в
сторону, чтобы ни одна капля воска не упала на стол, и скользил ко-
стяшкой пальца по гладкой лицевой стороне. Потом перевернул верх-
нюю шкурку и погладил бархатную, грубую и в то же время мягкую
изнанку. Она была очень хороша, эта кожа. Прямо создана для лайки.
При сушке она почти не сядет, а если ее правильно разгладить, она сно-
ва станет податливой, он почувствовал это сразу, как только зажал ее
между большим и указательным пальцами; она смогла бы удерживать
аромат пять или десять лет, это была очень, очень хорошая кожа — мо-
жет быть, он сделает из нее перчатки, три пары себе, три пары жене,
для поездки в Мессину.
Он отвел руку и с умилением взглянул на свой рабочий стол — все
лежало наготове: стеклянная кювета для ароматизации, стеклянная пла-
стина для сушки, ступки для подмешивания тинктуры, пестик и шпа-
тель, кисть, и гладилка, и ножницы. Казалось, вещи только заснули, по-
тому что было темно, а утром они снова оживут. Может, забрать этот
стол с собой в Мессину? И кое-что из инструментов, самое основное?..
За этим столом очень хорошо работалось. Он был изготовлен из дубо-
вых досок — и крышка, и рама с косым крепежом, на этом столе ничего
не шаталось и не опрокидывалось, он не боялся никакой кислоты, ника-
кого масла, никакого пореза ножом... Перевезти его в Мессину? Это
обойдется в целое состояние! Даже если отправить морем! И поэтому
он будет продан, этот стол, завтра он будет продан, и все, что на нем,
под ним и рядом с ним точно так же будет продано! Ибо хотя сердце у
него, Бальдини, мягкое, но характер — твердый, а посему он исполнит
свое решение, как бы тяжело ему ни было, он отрешится ото всего со
слезами на глазах, но он все же сделает это, ибо знает, что это правиль-
но, ему было дано знамение.
Он повернулся, чтобы уйти. Тут он заметил в дверях этого малень-
кого скрюченного человечка, о котором чуть не забыл.
— Хорошо,— сказал Бальдини.— Передай своему мастеру, что ко-
жа хорошая. В ближайшие дни я зайду расплатиться.
— Я передам,— сказал Гренуй и не двинулся с места, загородив
дорогу Бальдини, собиравшемуся покинуть свою мастерскую. Бальдини
несколько опешил, но, ни о чем не подозревая, усмотрел в поведении
мальчика не дерзость, а робость.
— В чем дело? — спросил он.— Ты должен еще что-то мне пере-
дать? Ну? Выкладывай!
Гренуй стоял потупившись и глядел на Бальдини тем взглядом,
который якобы выдает боязливость, но на самом деле скрывает насто-
роженность и напряженность.
— Я хочу у вас работать, мэтр Бальдини. У вас, в вашем магазине
я хочу работать.
Это было высказано не как просьба, но как требование, и, собствен-
но говоря, не высказано, а выдавлено, как шипение змеи. И снова
Бальдини принял чудовищную самоуверенность Гренуя за детскую бес-
помощность. Он ласково ему улыбнулся.
— Ты ученик дубильщика, сын мой,— сказал он.— У меня нет ра-
боты для ученика дубильщика. У меня есть свой подмастерье, и мне
ученик не нужен.
38
— Вы хотите надушить эти козловые шкурки, мэтр Бальдини? Эти
шкурки, которые я вам принес, вы их хотите надушить? — прошелестел
Гренуй, словно не приняв к сведению ответа Бальдини.
— Именно так,— сказал Бальдини.
— «Амуром и Психеей» Пелисье? — спросил Гренуй и склонился
еще ниже.
По телу Бальдини пробежала слабая судорога ужаса. Не потому,
что он спросил себя, откуда этому парню все известно с такой точ-
ностью, но просто потому, что название ненавистных духов, состав ко-
торых он сегодня, к своему позору, не смог разгадать, было произнесе-
но вслух.
— Как тебе пришла в голову абсурдная идея, что я использую чу-
жие духи, чтобы...
— От вас ими пахнет,— шелестел Гренуй.— Они у вас на лбу, и в
правом кармане сюртука у вас лежит смоченный ими платок. Они не-
хорошие, эти «Амур и Психея», они плохие, в них слишком много берга-
мота, и слишком много розмарина, и слишком мало розового масла.
— Ага,— сказал Бальдини, который был совершенно потрясен та-
ким поворотом разговора в область точных знаний.— Что еще?
— Апельсиновый цвет, сладкий лимон, гвоздика, мускус, жасмин,
винный спирт и еще одна вещь, не знаю, как она называется, вот она,
здесь, смотрите! В этой бутылке! — И он показал пальцем в темноту.
Бальдини переместил подсвечник в заданном направлении, его
взгляд последовал за указательным пальцем мальчика к полке, где сто-
яла бутыль с серо-желтым бальзамом.
— Стираксовое масло?
Гренуй кивнул.
— Да. Оно там, внутри. Стираксовое масло.— И он скорчился, как
от судороги, и по меньшей мере десять раз пробормотал про себя слово
«стиракс»: «стиракс-стиракс-стиракс-стиракс-стиракс»...
Бальдини поднес свечу к этому человекоподобному существу, бор-
мотавшему «стиракс», и подумал: либо он одержимый, либо мошенник
и шут гороховый, либо природный талант. Ибо вполне возможно и даже
вероятно, что названные им вещества в правильном сочетании могли
составить духи «Амур и Психея». Розовое масло, гвоздика и стиракс —
эти-то три компонента он так отчаянно искал сегодня целый день; ос-
тальные части композиции — ему казалось, что он их тоже угадал,—
сочетались с ними как сегменты прелестного круглого торта. Остава-
лось только выяснить, в каком точном отношении друг к другу следова-
ло их сочетать. Чтобы выяснить это, ему, Бальдини, пришлось бы экспе-
риментировать несколько дней кряду — ужасная работа, пожалуй, еще
хуже, чем простая идентификация частей, ведь надо было измерять, и
взвешивать, и записывать, и при этом быть дьявольски внимательным,
ибо малейшая неосторожность — дрожание пипетки, ошибка в счете ка-
пель— могла все погубить. А каждый неудавшийся опыт обходился чу-
довищно дорого. Каждая испорченная смесь стоила небольшое состоя-
ние... Ему захотелось испытать маленького человека, захотелось спро-
сить его о точной формуле «Амура и Психеи». Если он знает ее с точ-
ностью до грамма и до капли — тогда он явно мошенник, который ка-
ким-то образом выманил рецепт у Пелисье, чтобы втереться в доверие
и получить место у Бальдини. Но если он разгадает ее приблизительно,
значит, он гений обоняния и как таковой заслуживает профессиональ-
ного интереса Бальдини. Не то чтобы Бальдини ставил под вопрос при-
нятое им решение удалиться от дел! Даже если этот парень раздобудет
их целые литры, Бальдини и не подумает ароматизировать ими лайку
графа Верамона, но... Но не для того же человек становится на всю
жизнь парфюмером, не для того же он целую жизнь занимается состав-
лением запахов, чтоб в один момент потерять всю свою профессиональ-
ную страсть! Теперь его интересовала формула проклятых духов, и бо-
лее того, он желал исследовать талант странного мальчика, который
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
39
прочел запах с его лба. Он желал знать, что за этим скрывается. Про-
стая любознательность, не больше.
— У тебя, кажется, тонкий нюх, юноша,— сказал он после того,
как Гренуй прекратил свое кряхтение. Он вернулся назад в мастерскую,
чтобы осторожно поставить подсвечник на рабочий стол.
— У меня лучший нюх в Париже, мэтр Бальдини,— зашепелявил
Гренуй.— Я знаю все запахи на свете, все, какие есть в Париже, только
не знаю некоторых названий, но я могу их выучить, все названия, их
немного, всего несколько тысяч, я их все выучу, я никогда не забуду
названия этого бальзама, стиракс, бальзам называется стиракс, сти-
ракс...
— Замолчи! — закричал Бальдини.— Не перебивай, когда я гово-
рю! Ты дерзок и самонадеян. Ни один человек не знает тысячи запахов
по названиям. Даже я не знаю тысячи названий, а всего несколько со-
тен, ибо в нашем ремесле их не больше, чем несколько сотен, все прочее
не запах, а вонь!
Гренуй, который во время неожиданной вспышки собственного крас-
норечия почти распрямился физически и в возбуждении даже в какой-
то момент замахал руками, описывая в воздухе круги, чтобы показать,
как он знает «все, все», услышав отповедь Бальдини, мгновенно сник,
обернулся маленькихМ черным лягушонком и неподвижно застыл на по-
роге, скрывая нетерпение.
— Я,— продолжал Бальдини,— разумеется, давно понял, что
«Амур и Психея» состоят из стиракса, розового масла и гвоздики, а так-
же бергамота и розмаринового экстракта et cetera. Чтобы установить
это, нужно, как говорится, иметь довольно тонкий нюх, и вполне может
быть, что Бог дал тебе довольно тонкий нюх, как и многим, многим дру-
гим людям — особенно в твоем возрасте. Однако парфюмеру,— и тут
он поднял вверх палец и выпятил грудь,— однако парфюмеру мало
иметь просто тонкий нюх. Ему необходим обученный за многие десяти-
летия, неподкупно работающий орган обоняния, позволяющий уверенно
разгадывать даже самые сложные запахи — их состав и пропорции, а
также создавать новые, неизвестные смеси ароматов. Такой нос,— и он
постучал пальцем по своему,— так просто не дается, молодой человек!
Такой нос зарабатывают прилежанием и терпением. Или ты смог бы
прямо так, с ходу, назвать точную формулу «Амура и Психеи»? Ну,
смог бы?
Гренуй не отвечал.
— Может быть, ты скажешь ее мне хотя бы приблизительно? —
сказал Бальдини и слегка наклонился вперед, чтобы лучше рассмотреть
притаившегося в дверях лягушонка.— Хотя бы примерно в общем виде?
Ну? А еще лучший нос в Париже!
Но Гренуй молчал.
— Вот видишь,— промолвил Бальдини в равной мере удовлетво-
ренно и разочарованно.— Ты не знаешь. Конечно, не знаешь. Откуда те-
бе знать. Ты из тех, кто за едой определяет, есть ли в супе петрушка
или купырь. Ну что ж — это уже кое-что. Но до повара тебе еще дале-
ко. В каждом искусстве, а также в каждом ремесле — заруби себе это
на носу, прежде чем уйти,— талант почти ничего не значит, главное —
опыт, приобретаемый благодаря скромности и прилежанию.
Он уже протянул руку, чтобы взять со стола подсвечник, когда со
стороны двери прошелестел сдавленный голос Гренуя:
— Я не знаю, что такое формула, мэтр, этого я не знаю, а так —
знаю все.
— Формула — это альфа и омега любых духов,— строго ответство-
вал Бальдини, ибо собирался положить конец разговору.— Она есть
тщательное предписание, в каком соотношении следует смешивать от-
дельные ингредиенты, дабы возник желаемый единственный и неповто-
римый аромат; вот что есть формула. Она есть рецепт—если ты лучше
понимаешь это слово.
40
— Формула, формула,— хрипло проговорил Гренуй, и его фигура
в дверной раме обозначилась более отчетливо.— Не нужно мне никакой
формулы. Рецепт у меня в носу. Смешать их для вас, мэтр, смешать?
Смешать?
— Как это? — вскричал Бальдини более громко, чем ему пристало,
и поднес свечу к лицу гнома.—Как это — смешать?
Гренуй впервые не отпрянул назад.
— Да ведь они все здесь, эти запахи, которые нужны, они все здесь
есть в этой комнате,— сказал он и снова ткнул пальцем в темноту.—
Розовое масло вон там! А там апельсиновый цвет! А там гвоздика!
А там розмарин!..
— Разумеется, они там,— возопил Бальдини.— Все они там! Но го-
ворю же тебе, дурья башка, от них нет проку, если не знать формулы!
— Вон там жасмин! Вон там винный спирт! Вон там стиракс! —
продолжал хрипло перечислять Гренуй, указывая при каждом названии
на то или иное место в помещении, где было так темно, что едва можно
было различить полки с бутылями.
— Ты, похоже, умеешь видеть в темноте, а? — продолжал Бальди-
ни.— У тебя не только самый тонких нюх, но и самое острое зрение в
Париже, не так ли? Если у тебя к тому же хороший слух, то раскрой
уши пошире, и я тебе скажу: ты маленький обманщик. Наверное, ты
кое-что слямзил у Пелисье, подсмотрел что-нибудь, а? И считаешь, что
можешь обвести меня вокруг пальца?
Гренуй стоял теперь в дверях совершенно распрямившись, так ска-
зать, в полный рост, слегка расставив ноги и слегка растопырив руки,
так что напоминал черного паука, цеплявшегося за порог и раму.
— Дайте мне десять минут,— довольно серьезно произнес он,— и я
изготовлю вам духи «Амур и Психея». Прямо сейчас и здесь, в этом
помещении.
— Ты полагаешь, что я разрешу тебе хозяйничать в моей мастер-
ской? Прикасаться к эссенциям, которые стоят целое состояние?
— Да,— сказал Гренуй.
— Ну и ну! — Бальдини чуть не задохнулся от неожиданности. По-
том набрал в легкие воздуха, перевел дыхание и устремил на шутника
долгий, задумчивый взгляд. В сущности, не все ли равно, думал он, ведь
завтра так или иначе все кончится. Я, конечно, знаю, что он не может
сделать того, что обещает, и даже не может этого мочь, этого не смог
бы и сам великий Франжипани. Но почему бы мне собственными глаза-
ми не убедиться в том, что я знаю? А вдруг в один прекрасный день в
Мессине мне взбредет в голову (у стариков иногда бывают странности
и самые сумасшедшие идеи), что я не узнал гения, вундеркинда, суще-
ства, щедро одаренного милостью Божьей... Это совершенно исключено.
По всему, что мне говорит разум, это исключено... Но бывают же чу-
деса? Бесспорно. И вот, когда я буду умирать в Мессине, на смертном
одре меня посетит мысль: в тот вечер в Париже тебе было явлено чудо,
а ты закрыл глаза!.. Это было бы не слишком приятно, Бальдини!
Пусть уж этот дурак прольет на стол пару капель розового масла и мус-
кусной настойки, ты бы тоже их пролил, если б тебя еще действительно
интересовали духи от Пелисье. И что значит несколько капель — да, до-
рогих, весьма, весьма дорогих — по сравнению с надежностью знаний и
спокойной старостью?
— Послушай!—сказал он нарочито строгим тоном.— Послушай!
Я... кстати, как тебя зовут?
— Гренуй,— сказал Гренуй.— Жан-Батист Гренуй.
— Ага,— сказал Бальдини.— Итак, послушай, Жан-Батист Гренуй!
Я передумал. Ты получишь возможность теперь же, немедленно, на деле
доказать свое утверждение. Одновременно тебе тем самым предоста-
вится случай путем скандального провала научиться скромности, како-
вая добродетель в твоем юном возрасте — и это простительно — еще
вряд ли развитая — есть непременная предпосылка твоего дальнейшего
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
41
преуспеяния как члена цеха, как человека и как доброго христианина.
Я готов за свой счет преподать тебе сей урок, ибо в силу определен-
ных причин настроен сегодня на проявление щедрости, и, кто знает, ког-
да-нибудь воспоминание об этой сцене, возможно, развеселит меня. Но
не воображай, что тебе удастся меня провести! У Джузеппе Бальдини
нос старый, но нюх острый, достаточно острый, чтобы немедленно об-
наружить самомалейшее различие между твоей микстурой и вот этим
продуктом! — И он вытащил из кармана пропитанный «Амуром и Пси-
хеей» платочек и помахал им перед носом у Гренуя.— Подойди-ка сю-
да, ты, лучший нос Парижа! Подойди-ка сюда, к столу, и покажи, на что
ты способен! Но смотри, ничего мне тут не разбей и не опрокинь! Не
смей ничего трогать! Сначала я зажгу побольше света. Мы устроим ил-
люминацию в честь этого маленького эксперимента, не так ли?
И с этими словами он взял два других светильника, стоявшие на
краю большого дубового стола, и зажег их. Он поставил все три свечи
рядом друг с другом на задней длинной стороне, отодвинул кожи и ос-
вободил середину стола. Потом спокойными и в то же время быстрыми
движениями снял с маленькой этажерки и принес необходимую для
опыта утварь: большую пузатую молочную бутылку, стеклянную во-
ронку, пипетку, маленькую и большую мензурки — и в образцовом по-
рядке расположил все это перед собой на дубовой крышке.
Гренуй тем временем оторвался от дверной рамы. Уже во время
высокопарной речи Бальдини с него сошли вся окаменелость, насторо-
женность, подавленность. Он слышал только согласие, только «да» с
внутренним ликованием ребенка, который упрямством добился какой-
то уступки и которому плевать на связанные с ней ограничения, усло-
вия и моральные предостережения. Его поза стала свободной, впервые
он походил на человека больше, чем на животное. Он пропустил мимо
ушей конец тирады Бальдини, зная, что пересилил этого человека, и
тому уже не справиться с ним.
Пока Бальдини возился у стола с подсвечниками, Гренуй про-
скользнул в боковую тьму мастерской, где стояли стеллажи с драго-
ценными эссенциями, маслами и тинктурами, и, следуя за уверенным
чутьем своего носа, быстро похватал с полок нужные ему флаконы. Чис-
лом их было девять: эссенция апельсинового цвета, лимонное масло,
гвоздичное масло и розовое масло, экстракт жасмина, бергамота и роз-
марина и бальзам стиракса, который он быстро сцапал с верхней полки
и водрузил на край стола. Напоследок он приволок баллон высокопро-
центного винного спирта. Потом встал за спиной у Бальдини (тот все
еще со степенной педантичностью расставлял свои смесительные сосу-
ды— немного сдвигал один стакан, слегка придвигал другой, дабы все
имело свой добрый, исстари заведенный порядок и эффектнейшим об-
разом сияло в свете свечей) и стал ждать, дрожа от нетерпения, пока
старик отойдет и уступит ему место.
— Так!—сказал наконец Бальдини, отступая в сторону.— Здесь
расставлено все, что нужно тебе для твоего.... назовем его из любезно-
сти «экспериментом». Ничего мне тут не разбей, ничего мне тут не про-
лей! Имей в виду: эти жидкости, которыми тебе будет сейчас позволено
заниматься пять минут, обладают такой ценностью и редкостностью, что
ты больше никогда в жизни не заполучишь их в руки в столь концент-
рированной форме.
— Сколько вам сделать, мэтр?—спросил Гренуй.
— Сколько — чего? — спросил Бальдини, который еще не закончил
свою речь.
— Сколько этих духов? — хрипло ответил Гренуй.— Вам их сколь-
ко надо? Хотите, я заполню до краев вон ту толстую флягу? — И он ука-
зал на смеситель емкостью в добрых три литра.
— Нет, не надо! — в ужасе вскричал Бальдини, и в крике этом был
страх, столь же глубоко укоренившийся, сколь и стихийный страх перед
расточительностью, страх за свою собственность. Но, словно устыдив-
42
шись этого разоблачительного крика, он тут же прорычал: — И не смей
меня перебивать! — затем несколько успокоился и продолжал уже с лег-
кой иронией в голосе: — К чему нам три литра духов, которые мы оба
не ценим? В сущности, достаточно и половины мензурки. Поелику, одна-
ко, столь малые количества трудно смешивать точно, я позволю тебе
заполнить смеситель на треть. ®
— Ладно,— сказал Гренуй.— Я наполню эту флягу на треть «Аму- *
ром и Психеей». Только, мэтр Бальдини, я сделаю это по-своему. Я не g
знаю, как надо по правилам искусства, я этому способу не обучен, а §
по-своему сделаю. %
— Пожалуйста! — сказал Бальдини, которому было известно, что G
в этом деле не бывает «по-своему» или «по-твоему», а есть только один,
единственно возможный и правильный способ: зная формулу и исходя «
из заданного количества духов, необходимо произвести соответствую- д
щие вычисления и из различных эссенций изготовить строго определен- а
ное количество концентрата, каковой, в свою очередь, в точной пропор- о
ции, обычно колеблющейся от одного к десяти до одного к двадцати, 2
следует развести алкоголем до конечного продукта. Другого способа,
он это знал, не существовало. И поэтому то, что он теперь увидел и за s
чем наблюдал сперва с насмешкой и недоверием, потом в смятении и си
наконец только еще с беспомощным изумлением, показалось ему самым
настоящим чудом. И сцена эта так врезалась в его память, что он не к
забывал ее до конца своих дней.
15
Малыш Гренуй первым делом откупорил баллон с винным спир-
том. С большим трудом ему удалось приподнять тяжелый сосуд почти
на высоту своего роста, потому что именно так высоко стоял смеситель
с насаженной на него стеклянной воронкой, куда он без помощи мен-
зурки влил алкоголь прямо из баллона. Бальдини содрогнулся при
виде столь вопиющей беспомощности: мало того что парень перевернул
с ног на голову весь парфюмерный миропорядок, начав с растворяю-
щего средства и не имея при этом подлежащего растворению концент-
рата,— у него и физических сил-то для этого не было! Он дрожал от на-
пряжения, и Бальдини обреченно ждал, что тяжелый баллон вот-вот
грохнется и вдребезги разнесет все, что было на столе. Свечи, думал
он, господи, только бы не опрокинуть свечи! Произойдет взрыв, он мне
сожжет весь дом!.. И он уже хотел броситься к столу, чтобы вырвать
у самасшедшего баллон, но тут Гренуй сам поставил его на место, бла-
гополучно спустил на пол и снова закупорил. В смесителе колыхалась
легкая прозрачная жидкость—ни одна капля не пролилась мимо. Не-
сколько мгновений Гренуй переводил дух с таким довольным лицом,
словно самая тяжкая работа осталась позади. И в самом деле, все по-
следующее происходило с такой быстротой, что Бальдини едва успевал
замечать последовательность или хотя бы порядок операций, не говоря
уж о том, чтобы понимать процесс.
Казалось, Гренуй наобум хватал тот или иной флакон с аромати-
ческой эссенцией, выдергивал из него стеклянную пробку, на секунду
подносил содержимое к носу, а потом вытряхивал из одной, капал из
другой, выплескивал из третьей бутылочки в воронку и так далее. К пи-
петке, пробирке, ложечке и мешалке — приспособлениям, позволяющим
парфюмеру овладеть сложным процессом смешивания, Гренуй не при-
коснулся ни разу. Он словно забавлялся, как ребенок, который хлюпа-
ет, шлепает и плескается, возясь с водой, травой и грязью; стряпает
ужасное варево, а потом заявляет, что это суп. Да, как ребенок, думал
Бальдини, и выглядит прямо как ребенок, несмотря на узловатые руки,
рябое, все в шрамах и оспинах, лицо и старческий нос картошкой. Он
показался мне старше, чем он есть, а теперь он мне кажется младше;
он словно двоится или троится, как те недоступные, непостижимые, кап-
ризные маленькие недочеловеки, которые вроде бы невинно думают
43
только о себе, хотят все в мире деспотически подчинить и вполне могут
сделать это, если не обуздать их манию величия, не применять к ним
строжайших воспитательных мер и не приучать их к дисциплинирован-
ному существованию полноценных людей. Такой вот маленький фана-
тик гнездится в этом молодом человеке; с горящими глазами, он стоит
у стола, забыв обо всем вокруг, явно не сознавая, что в мастерской есть
что-то еще кроме него и этих флаконов, которые он с проворной неук-
люжестью подносит к воронке, чтобы смешать свою идиотскую бурду,
а потом категорически утверждать — да еще и верить в это! — что он
составил изысканные духи «Амур и Психея». В мерцающем свете све-
чей Бальдини видел, как цинично и самоуверенно действовал человек у
стола,— и содрогался от омерзения! Таких, как этот, подумал он и на
какое-то мгновение испытал ту же печаль, и отчаяние, и ярость, что и
раньше, в сумерках, когда глядел на пылавший красным заревом го-
род,— таких прежде не бывало; это совершенно новый экземпляр чело-
веческой породы, он мог возникнуть только в эпоху расхлябанного, рас-
пущенного безвременья... Но его следует проучить, этого самонадеянно-
го парня! Пусть только он окончит свое смехотворное представление,
уж ему достанется на орехи, он выползет отсюда на карачках, ничто-
жество этакое! Дрянь! Нынче вообще ни с кем нельзя связываться,
столько кишит кругом смехотворной дряни! Бальдини был так занят
своим возмущением и отвращением к эпохе безвременья, что не сразу
сообразил, почему Гренуй вдруг заткнул все флаконы, вытащил ворон-
ку из смесителя, а саму бутыль схватил за горлышко, прикрыл ладонью
левой руки и сильно встряхнул. Только когда бутыль несколько раз кру-
танулась в воздухе, а ее драгоценное содержимое рванулось как лимо-
над из живота в горло и обратно, Бальдини исторг вопль гнева и ужа-
са: «Стой! — хрипло застонал он.— Хватит! Немедленно прекрати! Ба-
ста! Немедленно поставь бутыль на стол и больше ничего не трогай, по-
нятно? Больше ничего! Видно, я лишился рассудка, если вообще стал
слушать твою дурацкую болтовню. Твоя манера обращаться с вещами,
твоя грубость, твоя примитивная тупость показывают, что ты ничего
не смыслишь, ты варвар и невежа и к тому же паршивый наглый соп-
ляк. Ты не в состоянии смешать лимонад, тебе нельзя доверить торго-
вать простой лакричной водой, а ты лезешь в парфюмеры! Будь дово-
лен, радуйся и благодари, если твой хозяин еще подпускает тебя к ду-
бильному раствору! И не смей, слышишь, никогда не смей переступать
порог парфюмера!»
Так говорил Бальдини. И пока он говорил, пространство вокруг не-
го наполнилось ароматом «Амура и Психеи». В аромате есть убеди-
тельность, которая сильнее слов, очевидности, чувства и воли. Убеди-
тельность аромата неопровержима, необорима, она входит в нас подоб-
но тому, как входит в наши легкие воздух, которым мы дышим, она на-
полняет, заполняет нас до отказа, против нее нет средства.
Гренуй отставил бутыль, снял с горлышка руку, мокрую от духов,
и вытер ее о подол своей куртки. Один, два шага назад, неуклюжий
поклон всем телом под градом назиданий Бальдини достаточно вско-
лыхнули воздух, чтобы распространить только что созданный аромат.
Хотя Бальдини еще бушевал, и сетовал, и бранился, с каждым вдохом
его выставленное напоказ бешенство находило все меньше пищи в глу-
бине его души. Он догадывался, что побежден, отчего финал его речи
смог лишь взвинтиться до пустопорожнего пафоса. И когда он умолк,
он довольно долго молчал, и ему уже больше не понадобилось замеча-
ние Гренуя: «Готово». Он и так это знал.
Но несмотря на это, хотя его со всех сторон окатывал пряный за-
пах «Амура и Психеи», он подошел к старому дубовому столу, чтобы
взять пробу. Вытащил из кармана сюртука, из левого, свежий бело-
снежный кружевной платок, расправил его и смочил несколькими кап-
лями, которые высосал длинной пипеткой из смесителя. Помахав пла-
точком в протянутой руке, дабы его проветрить, он затем привычным
44
изящным жестом провел им у себя под носом, втягивая аромат. Во вре-
мя длинного, производимого толчками выдоха он вынужден был при-
сесть на табурет. Еще минуту назад его лицо было багровым от бе-
шенства — теперь он вдруг побледнел как полотно.
— Невероятно,— тихо пробормотал он,— ей-богу невероятно.— Он
снова и снова прижимал платочек к носу, и принюхивался, и качал го-
ловой, и бормотал: «Невероятно». Это были «Амур и Психея», без вся-
кого сомнения «Амур и Психея», ненавистно гениальная смесь арома-
тов, скопированная с такой точностью, что и сам Пелисье не смог бы
отличить ее от своего продукта. «Невероятно...»
Маленький и бледный, сидел великий Бальдини на табурете и вы-
глядел смехотворно со своим платочком в руке, который он то и дело
прижимал к носу, как девица, страдающая насморком. Он просто поте-
рял дар речи. Он даже не мог выговорить «Невероятно!», а только тихо
кивал и кивал головой, неотрывно глядя на содержимое смесителя, и
монотонно лепетал: «Гм, гм, гм... гм, гм, гм... гм, гм, гм...» Через неко-
торое время Гренуй приблизился и беззвучно как тень подошел к столу.
— Это нехорошие духи,— сказал он,— они очень плохо составлены,
эти духи.
— Гм, гм, гм,— сказал Бальдини, и Гренуй продолжал:
— Если вы позволите, мэтр, я сделаю их лучше. Дайте мне одну
минутку, и я составлю вам из них пристойные духи!
— Гм, гм, гм,— сказал Бальдини и кивнул. Не потому что он со-
гласился, а потому что находился в таком беспомощно апатичном со-
стоянии, что только и мог сказать «гм, гм, гм» и кивнуть. И он продол-
жал кивать, и бормотать «гм, гм, гм», и даже не попытался вмешаться,
когда Гренуй во второй раз приступил к делу, во второй раз вылил
спирт из баллона в смеситель — в те духи, что уже в нем находились,
во второй раз как бы наобум, не соблюдая ни порядка, ни пропорции,
опрокинул в воронку содержимое флаконов. Только к концу всей про-
цедуры— на этот раз Гренуй не встряхивал бутыль, а только осторож-
но покачал ее, как фужер с коньяком, возможно из уважения к чув-
ствительности Бальдини, возможно потому, что на этот раз содержи-
мое казалось ему более ценным,— итак, только теперь, когда уже гото-
вая жидкость колыхалась в бутыли, Бальдини очнулся из шокового со-
стояния и поднялся с табурета, разумеется все еще прижимая к носу
платочек, словно хотел закрыться щитом от новой атаки на его душу.
— Готово, мэтр,— сказал Гренуй.— Теперь получился совсем не-
плохой запах.
— Да, да, хорошо,— отвечал Бальдини, отмахиваясь свободной
рукой.
— Вы не хотите взять пробу? — снова прокурлыкал Гренуй.— Не-
ужели не хотите, мэтр? Неужели не попробуете?
— Потом, сейчас я не расположен брать пробы... мне не до них.
Теперь иди! Иди сюда!
И он взял подсвечник и пошел к двери, ведущей в лавку. Гренуй
последовал за ним. Узким коридором они прошли к черному ходу для
посыльных. Старик, шаркая, подошел к низкой дверце, откинул задвиж-
ку и открыл створку. Он отошел в сторону, чтобы выпустить мальчика.
— А теперь мне можно будет работать у вас, мэтр, можно? —спро-
сил Гренуй, уже стоя на пороге, снова сгорбившись, снова насторожив-
шись.
— Не знаю,— сказал Бальдини,— я подумаю об этом. Ступай!
И тогда Гренуй вдруг исчез, пропал, проглоченный темнотой. Баль-
дини стоял и пялился в ночь. В правой руке он держал подсвечник, в
левой — платочек, как человек, у которого идет носом кровь, а чувст-
вовал все-таки только страх. Он быстро закрыл дверь на задвижку.
Потом отнял от лица платок, сунул его в карман и через лавку вер-
нулся в мастерскую.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
45
Аромат был так божественно хорош, что Бальдини внезапно про-
слезился. Ему не надо было брать пробы, он только стоял у рабочего
стола перед смесителем и дышал. Духи были великолепны. По сравне-
нию с «Амуром и Психеей» они были как симфония по сравнению с
одиноким пиликаньем скрипки. И еще чем-то большим. Бальдини при-
крыл глаза, и в нем проснулись самые возвышенные воспоминания. Он
увидел себя молодым человеком на прогулке по садам вечернего Неа-
поля; он увидел себя лежащим в объятиях чернокудрой женщины, уви-
дел силуэт букета роз на подоконнике под порывами ночного ветра;
он услышал пение вспугнутых птиц и далекую музыку из портовой та-
верны; он услышал совсем близко, над ухом, шепот: «Я люблю тебя»
и почувствовал, как у него от наслаждения волосы встали дыбом, те-
перь! теперь, сию минуту, в этот самый миг! Он открыл глаза и засто-
нал от удовольствия. Эти духи не были духами, какие были известны
до сих пор. Это был не аромат, который улучшает ваш запах, не при-
тирание, не предмет туалета. Это была совершенно своеобразная, но-
вая вещь, которая могла извлечь из себя целый мир, волшебный бога-
тый мир, и вы сразу забывали все омерзительное, что было вокруг, и
чувствовали себя таким богатым, таким благополучным, таким хо-
рошим...
Вставшие дыбом волосы на голове Бальдини улеглись, и его охва-
тило одуряющее душевное спокойствие. Он взял кожу, козловые шкур-
ки, лежавшие на краю стола, и взял нож, и раскроил кожу. Затем уло-
жил куски в стеклянную кювету и залил их новыми духами. Затем за-
крыл кювету стеклянной пластиной, перелил остаток аромата в два
флакончика, наклеил на них этикетки, а на них написал название «Неа-
политанская ночь». Потом погасил свет и удалился.
Наверху, за ужином, он ничего не сказал жене. Прежде всего он
ничего не сказал жене о торжественно-праведном решении, которое он
принял днем. Жена его тоже ничего не сказала, потому что заметила,
что он повеселел, и была этим весьма довольна. Не пошел он и в Нотр-
Дам благодарить Бога за силу своего характера. Ба, в этот день он
впервые позабыл помолиться на ночь.
16
На следующее утро он прямиком направился к Грималю. Для на-
чала заплатил за лайку, причем заплатил сполна, не ворча и нисколь-
ко не торгуясь. А потом пригласил Грималя в «Серебряную башню» на
бутылку белого и выкупил у него ученика Гренуя. Разумеется, он не
сказал, почему и для чего он ему понадобился. Он наврал что-то о круп-
ном заказе на душистую лайку, для выполнения которого ему требу-
ется необученный подсобный рабочий. Нужен, дескать, скромный па-
рень, чтобы исполнять простейшие поручения, резать кожи и так да-
лее. Он заказал еще одну бутылку вина и предложил двадцать ливров
в качестве возмещения неудобства, причиняемого Грималю уходом Гре-
нуя. Двадцать ливров были огромной суммой. Грималь сразу же согла-
сился. Они вернулись в дубильную мастерскую, где Гренуй, как ни
странно, уже ждал с собранным узлом, Бальдини уплатил свои двадцать
ливров и тут же, сознавая, что заключил лучшую сделку своей жизни,
забрал его с собой.
Грималь, который со своей стороны был убежден, что заключил
лучшую сделку своей жизни, вернулся в «Серебряную башню», выпил
там еще две бутылки вина, потом около полудня перебрался в «Золотой
лев» на другом берегу и напился там так безудержно, что, когда поздно
вечером попытался снова перебраться в «Серебряную башню», перепу-
тал улицы Жоффруа Л’Аннье и Нонендьер и потому, вместо того чтобы,
как он надеялся, очутиться прямо на мосту Мари, роковым образом по-
пал на набережную Вязов, откуда сверзился в воду, как в мягкую по-
стель. Он умер мгновенно. Однако реке понадобилось еще некоторое
время, чтобы стащить его с мелководья, мимо пришвартованных грузо-
46
вых лодок, на более быстрое течение, и только рано утром кожевник
Грималь, или скорее его мокрый труп, тихо отплыл вниз по реке, на
запад.
Когда он проплывал мимо моста Менял, бесшумно, не задевая за
опоры моста, Жан-Батист Гренуй в двадцати метрах над ним как раз
ложился спать. Для него был поставлен топчан в заднем углу мастер-
ской Бальдини, и теперь он собирался лечь, в то время как его бывший
хозяин, распластавшись, плыл вниз по холодной Сене. Гренуй с удо-
вольствием свернулся и сделался маленьким, как клеш. Засыпая, он все
глубже погружался в самого себя и совершал триумфальный въезд в
свою внутреннюю крепость, где он праздновал в мечтах некую победу
обоняния, гигантскую оргию с густым дымом ладана и парами мирры
в свою честь.
17
Приобретение Гренуя положило начало восхождению фирмы Джу-
зеппе Бальдини к национальной и даже европейской известности. Пе-
резвон персидских колокольчиков больше не умолкал, и цапли не пере-
ставали фонтанировать в лавке на мосту Менял.
В первый же вечер Греную пришлось составить большой баллон
«Неаполитанской ночи», из которого в течение следующего дня было
продано восемьдесят флаконов. Слава этого аромата распространялась
с бешеной скоростью. У Шенье началась резь в глазах: столько ему при-
шлось пересчитывать денег, и заболела спина от глубоких поклонов.
А однажды дверь распахнулась настежь, и вошел лакей графа д’Аржан-
сона и заорал, как могут орать только лакеи, что он желает получить
пять бутылок новых духов, и Шенье еще четверть часа после его ухода
трепетал от почтительного страха, потому что граф д’Аржансон был
Интендант и Военный министр Его Величества и самый влиятельный
человек в Париже.
Пока Шенье один отражал в лавке атаки покупателей, Бальдини
со своим новым учеником заперся в мастерской. В оправдание этого
обстоятельства он преподнес Шенье некую фантастическую теорию, ка-
ковую обозначил как «рационализацию и разделение труда». По его
словам, он долгие годы терпеливо наблюдал, как Пелисье и ему подоб-
ные субъекты, презирающие цеховые традиции, отбивали у него кли-
ентуру и марали репутацию фирмы. Но теперь его терпение лопнуло.
Теперь он примет их наглый вызов и нанесет этим выскочкам, этим
парвеню ответный удар, отплатит им той же монетой. Каждый сезон,
каждый месяц, а если понадобится, и каждую неделю он будет козы-
рять новыми духами — и какими духами! Он вскроет золотоносную
жилу своего творчества. А для этого нужно, чтобы он — используя
только необученного подсобника — целиком и полностью занялся про-
изводством ароматов, в то время как Шенье должен посвятить себя
исключительно их продаже. Эта современная метода, внушал он Шенье,
откроет новую главу в истории парфюмерного искусства, сметет кон-
курентов и сделает нас неизмеримо богатыми—да, он сознательно и
подчеркнуто говорил «нас», ибо собирался уделить своему старому пре-
данному подмастерью определенный процент от этих неизмеримых бо-
гатств.
Еще несколько дней назад Шенье истолковал бы такие речи своего
хозяина как признак начинающегося старческого маразма. «Ну вот, он
созрел для «Шаритэ»,— подумал бы он.— Еще немного, и он оконча-
тельно свихнется».
Однако теперь он больше ничего не думал. Он просто больше не
успевал думать — слишком много было работы. Работы было так мно-
го, что по вечерам он едва находил силы опустошить битком набитую
кассу и отсчитать себе свою долю. Он ни на миг не усомнился в пра-
ведности этих доходов: ведь Бальдини чуть ли не каждый день выходил
из мастерской с каким-нибудь новым ароматом.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
47
И какие это были ароматы! Не только духи высочайшей, самой вы-
сочайшей пробы, но и кремы, и пудра, и мыло, и лосьоны для волос,
и притирания... Все, что должно было благоухать, благоухало теперь
по-новому, и по-другому, и великолепнее, чем когда-либо прежде. И на
все, ну действительно на все, даже на ароматизированные повязки для
волос, которые однажды создало капризное настроение Бальдини, пуб-
лика кидалась как околдованная, и цены не играли никакой роли. Все,
что изготовлял Бальдини, пользовалось успехом. И успех этот был на-
столько потрясающим, что Шенье воспринимал его как явление при-
роды и больше не исследовал его причин. А в то, например, что новый
ученик, неуклюжий гном, ютившийся, как собака, в мастерской, кото-
рого иногда, когда мастер выходил из дому, можно было видеть в глу-
бине помещения за мытьем стаканов и чисткой ступ, в то, что это со-
вершенное ничтожество имеет касательство к сказочному процветанию
фирмы,— Шенье не поверил бы, даже если бы ему об этом сказали.
Разумеется, гном имел к нему самое прямое касательство. То, что
Бальдини приносил в лавку и оставлял Шенье для продажи, было лишь
небольшой частью того, что Гренуй смешивал за закрытыми дверями.
Бальдини давно уже изменило обоняние. Подчас он испытывал на-
стоящую муку, стараясь выбрать какое-то одно из тех великолепных
роскошеств, которые изготовлял Гренуй. Этот волшебный ученик мог
бы снабдить рецептами всех парфюмеров Франции, ни разу не повто-
рившись, ни разу не изготовив ничего хотя бы неполноценного, не го-
воря уже о посредственном. То есть рецептами, иначе говоря формула-
ми, он как раз не смог бы их снабдить, потому что сначала Гренуй со-
чинял свои ароматические композиции тем же хаотическим и совершен-
но непрофессиональным способом, который был уже известен Бальдини,
а именно смешивая ингредиенты, казалось бы, наобум, в диком беспо-
рядке. Чтобы не то что контролировать, но хотя бы понять это безумие,
Бальдини однажды потребовал от Гренуя при составлении смесей поль-
зоваться, пусть без всякой надобности, весами, пипеткой и мензуркой;
пусть он впредь привыкает считать винный спирт не ароматическим ве-
ществом, а растворителем, который следует добавлять в последнюю оче-
редь; и наконец, пусть он, Бога ради, действует медленно, обстоятельно
и медленно, как принято среди парфюмеров.
Гренуй выполнил приказание. И впервые Бальдини смог просле-
дить и задокументировать отдельные операции этого колдовства. Он
усаживался рядом с Гренуем, вооружившись пером и бумагой, и запи-
сывал, постоянно призывая к неторопливости, сколько граммов того,
сколько щепоток этого, сколько капель какого-то третьего ингредиента
отправлялись в смеситель. Таким вот странным образом, а именно зад-
ним числом анализируя процесс с помощью тех средств, без примене-
ния которых он, собственно, вообще не мог иметь места, Бальдини, в
конце концов, добивался обладания синтетическим рецептом. Как мог
Гренуй без такого рецепта смешивать свои ароматические составы, ос-
тавалось для Бальдини загадкой и даже чудом, но теперь он по крайней
мере свел чудо к формуле и тем самым несколько утолил свою жажду
к классификациям и предохранил свое парфюмеристическое мировоззре-
ние от полного краха.
Он все выманивал и выманивал у Гренуя рецептуры ароматов, ко-
торые тот изобретал, и наконец даже запретил ему смешивать новые
благовония, пока он, Бальдини, не явится с пером и бумагой, чтобы,
как Аргус, следить за процессом и шаг за шагом документировать его.
Свои заметки — скоро набралось много десятков формул — он по-
том педантично переписывал четким почерком в две разные книжечки,
из коих одну запер в своем несгораемом шкафу, а другую постоянно но-
сил с собой, а на ночь клал под подушку. Это придавало ему уверен-
ности. Ибо теперь он смог бы, если бы захотел, сам воспроизвести чу-
деса Гренуя, которые так глубоко потрясли его, когда он впервые стал
их свидетелем. Он полагал, что коллекция записанных им формул смо-
48
жет поставить преграду ужасающему творческому хаосу, потоком из-
вергавшемуся из самого нутра его ученика. А то обстоятельство, что он
больше не просто записывал в тупом изумлении, но, наблюдая и регист-
рируя, принимал участие в творческих актах, действовало на Бальдини
успокоительно и укрепляло его самоуверенность. Спустя некоторое вре-
мя он даже сам поверил, что внес весьма существенный вклад в созда-
ние изысканных ароматов. И, сначала занося их в свои книжечки, а
потом пряча в сейфе и на груди, он уже вообще не сомневался, что те-
перь они полностью его собственные.
Но и Гренуй извлекал выгоду из дисциплинирующей процедуры,
навязанной ему Бальдини. Сам-тр он, правда, в ней не нуждался. Ему
никогда не требовалось сверяться со старой формулой, чтобы через не-
сколько недель или месяцев реконструировать состав духов, потому что
он никогда не забывал запахов. Но благодаря обязательному приме-
нению мензурок и весов он изучил язык парфюмерии и инстинктивно
чувствовал, что знание этого языка могло ему пригодиться. Через пару
недель Гренуй не только овладел названиями всех ароматических ве-
ществ, имевшихся в мастерской Бальдини, но и научился самостоятель-
но записывать формулы своих духов и, наоборот, превращать чужие
формулы и инструкции в духи и прочие пахучие изделия. Более того!
Научившись выражать свои парфюмерные замыслы в граммах и кап-
лях, он стал обходиться без всяких промежуточных проб. Когда Баль-
дини поручал ему составить новый запах, скажем, для ароматизации
носовых платков, для сухих духов или румян, Гренуй больше не хва-
тался за флаконы и порошки, а просто садился за стол и тут же запи-
сывал формулу. Он научился удлинять путь от своего внутреннего обо-
нятельного представления к готовому продукту за счет изготовления
формулы. Для него это был окольный путь. С общепринятой точки
зрения, то есть с точки зрения Бальдини, это, однако, был прогресс.
Чудеса Гренуя оставались чудесами. Но рецептура, которой он их те-
перь снабжал, лишала их пугающего ореола, и это имело свои преиму-
щества. Чем лучше Гренуй овладевал профессиональными приемами и
методами, чем нормальнее он умел изъясняться на условном языке пар-
фюмерии, тем меньше опасался и гневался на него хозяин. Вскоре
Бальдини стал считать его человеком хоть и весьма одаренным в отно-
шении обоняния, но отнюдь не вторым Франжипани и, уж конечно, не
каким-то жутким колдуном, а Греную это было только на руку. Ремес-
ленные навыки и жаргон служили ему великолепной маскировкой. Он
прямо-таки убаюкивал Бальдини своим примерным соблюдением пра-
вил для взвешивания добавок, при встряхивании смесителя, при сма-
чивании белого пробного платочка. Он умел расправлять его почти так
же манерно, проводить под носом почти так же элегантно, как сам хо-
зяин. А при случае, осторожно дозируя интервалы времени, он совер-
шал ошибки, рассчитанные на то, чтобы Бальдини их заметил: забывал
что-то профильтровать, неправильно устанавливал весы, вписывал в
формулу нелепо высокий процент амбры и давал повод указать себе
на ошибку, чтобы потом исправить ее тщательнейшим образом. Так
ему удалось убаюкать Бальдини в иллюзии, что, в конце концов, все
идет по правилам и праведным путем. Он же не хотел отпугнуть стари-
ка. Он же хотел действительно у него научиться. Не составлению духов,
не правильной композиции того или иного аромата, отнюдь! В этой об-
ласти не было никого в мире, кто мог бы обучить его чему бы то ни
было. Ингредиентов, имевшихся в лавке у Бальдини, далеко не хватило
бы для реализации его представлений о действительно великом благо-
вонии. Те запахи, которые он мог осуществить у Бальдини, были дет-
ской забавой по сравнению с теми, которые он носил в себе и собирал-
ся реализовать когда-нибудь в будущем. Но для этого, он знал, тре-
бовалось два непременных условия. Во-первых, видимость сносного
существования, хотя бы положение подмастерья, под прикрытием кото-
рого он мог бы безудержно предаваться своим собственным страстям
4 <ИЛ» № 8 49
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
и без помех преследовать свои собственные цели. Во-вторых, знание
тех приемов ремесла, которые позволяли бы изготовлять, выделять, кон-
центрировать, консервировать ароматические вещества и тем самым
в принципе предоставлять их в его распоряжение для некого высшего
применения. Ибо хотя Гренуй действительно обладал лучшим в мире
носом, хотя его обоняние было настолько же аналитичным, насколько
визионерским, он еще не умел физически овладевать запахами.
18
Итак, он с готовностью подчинялся инструкциям, осваивая искусство
варки мыла из свиного сала, шитья перчаток из замши, смешивания
пудры из пшеничной муки, и миндальной крошки, и толченого фиалко-
вого корня. Он катал ароматные свечи из древесного угля, селитры и
стружки сандалового дерева. Он прессовал восточные пастилки из мир-
ры, бензойной смолы и янтарного порошка. Он замешивал в тесто ла-
дан, шеллак, ветиверию и корицу и скатывал из него курительные ша-
рики. Он просеивал и растирал шпателем Poudre imperiale из размель-
ченных розовых лепестков, цветков лаванды и коры каскары. Он варил
грим, белый и венозно-голубой, и формовал жирные палочки, карминно-
красные, для губ. Он разводил водой мельчайшие порошки для ногтей
и сорта мела для зубов, с привкусом мяты. Он составлял жидкость для
завивки париков, капли для сведения бородавок и мозолей, отбелива-
тель для кожи и вытяжку белладонны для глаз, мазь из шпанских му-
шек для кавалеров и гигиенический уксус для дам... Гренуй научился
изготовлению всех лосьончиков и порошочков, туалетных и косметиче-
ских составчиков, а кроме того, чайных смесей, смесей пряностей, лике-
ров, маринадов и прочего; короче, он усвоил всю традиционную премуд-
рость, которую смог преподать ему Бальдини, хотя и без особого ин-
тереса, но безропотно и вполне успешно. Зато он проявлял особенное
рвение, когда Бальдини инструктировал его по части приготовления
тинктур, вытяжек и эссенций. Не зная усталости, он давил в винтовом
прессе ядра горького миндаля, толок зерна муската, или рубил сечкой
серый комок амбры, или расщеплял фиалковый корень, чтобы затем на-
стаивать стружку на чистейшем спирту. Он научился пользоваться раз-
делительной воронкой, чтобы отделять чистое масло выжатых лимон-
ных корок от мутного остатка. Он научился высушивать травы и цве-
ты— на решетках в тени и тепле — и консервировать шуршащую лист-
ву в запечатанных воском горшках и шкатулках. Он овладел искусст-
вом вываривать помады, изготовлять настои, фильтровать, концентри-
ровать, осветлять и делать вытяжки.
Правда, мастерская Бальдини не была рассчитана на оптовое про-
изводство цветочных и травяных масел. Да и в Париже вряд ли на-
шлось бы необходимое количество свежих растений. Но иногда, когда
розмарин, шалфей, мяту или семена аниса можно было дешево купить
на рынке или когда поступали довольно крупные партии клубней ири-
са, или балдрианова корня, тмина, мускатного ореха, или сухих цветов
гвоздики, в Бальдини просыпался азарт алхимика, и он вытаскивал свой
большой медный перегонный куб с насаженным на него конденсатор-
ным ковшом. Он называл это «головой мавра» и гордился тем, что
сорок лет назад на южных склонах Лигурии и высотах Люберона он в
чистом поле дистиллировал с его помощью лаванду. И пока Гренуй
размельчал предназначенный для перегонки товар, Бальдини в лихо-
радочной спешке — ибо быстрота обработки есть альфа и омега этого
дела — разводил огонь в каменной печи, куда ставил медный котел с
довольно большим количеством воды. Он бросал туда разрубленные на
части растения, насаживал на патрубок двустенную крышку — «голову
мавра» — и подключал два небольших шланга для вытекающей и вте-
кающей воды. Эта изощренная конструкция для охлаждения конден-
сата, объяснял он, была встроена им позже, ибо в свое время, работая
90
в поле, он, разумеется, добивался охлаждения просто с помощью ветра.
Затем он раздувал огонь.
Содержимое куба постепенно закипало. И через некоторое время,
сперва колеблющимися каплями, потом нитеобразной струйкой дистил-
лят вытекал из третьей трубки «головы мавра» во флорентийскую фля-
гу, подставленную Бальдини. Сначала он выглядел весьма невзрачно,
как жидкий мутный суп. Но постепенно, особенно после того, как на-
полненная фляга заменялась на новую и спокойно отставлялась в сто-
рону, эта гуща разделялась на две различные жидкости: внизу отстаи-
валась цветочная или травяная вода, а сверху плавал толстый слой мас-
ла. Теперь оставалось только осторожно, через нижнее горлышко фло-
рентийской фляги, слить нежно-благоухающую цветочную воду и полу-
чить в остатке чистое масло, эссенцию, сильно пахнущую сущность рас-
тения. ч
Гренуй был восхищен этим процессом. Если когда-нибудь в жизни
что-нибудь вызывало в нем восторг — конечно, внешне никак не прояв-
ляемый, но скрытый, горящий холодным пламенем восторг,— то имен-
но этот способ при помощи огня, воды и пара и хитроумной аппарату-
ры вырывать у вещей их благоуханную душу. Ведь благоуханная ду-
ша, эфирное масло, было самым лучшим в них, единственным, что его
в них интересовало. Пошлый остаток: цветы, листья, кожура, плоды,
краски, красота, живость и прочий лишний хлам его не заботили. Это
была только оболочка, балласт. Это шло на выброс.
Время от времени, по мере того как дистиллят становился водяни-
сто-прозрачным, они снимали чан с огня, открывали его и вытряхивали
жижу. Она была бесформенной и бесцветной как размягченная солома,
как кости маленьких птиц, как переваренные овощи, блеклой и волок-
нистой, слякотной, едва узнаваемой, омерзительно-трупной и почти со-
вершенно лишенной собственного запаха. Они выбрасывали ее через
окно в реку. Затем доставали новые свежие растения, доливали воду
и снова ставили перегонный куб на огонь. И снова в нем начинало ки-
петь, и снова жизненный сок растений стекал во флорентийские фляги.
Часто это продолжалось всю ночь напролет. Бальдини следил за печью,
Гренуй не спускал глаз со струи — больше ему нечего было делать до
момента смены фляг.
Они сидели у огня на табуретах, в плену у неуклюжего агрегата,
оба привороженные, хоть и по совершенно разным причинам. Бальди-
ни наслаждался горением огня и красными отблесками пламени на ме-
ди, ему нравилось потрескивание дров и бульканье перегонного куба,
потому что это было как прежде. Й можно было предаваться грезам!
Он приносил из лавки бутылку вина, так как жара вызывала у него
жажду, а пить вино — это тоже было как прежде. И он начинал рас-
сказывать истории, бесконечные истории о том, что было прежде. О вой-
не за испанское наследство, на исход которой он существенно повлиял,
сражаясь против австрияков, о партизанах, с которыми он наводил
страх на Севенны, о дочери одного гугенота в Эстерле, которая отда-
лась ему, опьянившись ароматом лаванды; о лесном пожаре, который
он чуть было тогда не устроил и который охватил бы весь Прованс, ей-
богу, ей-богу охватил бы, тем более что дул сильнейший мистраль; и он
рассказывал о дистилляции, снова и снова о том, что было тогда, ночью,
в чистом поле, при свете луны, о вине и стрекоте цикад, о лавандовом
масле, которое он тогда изготовил, таком изысканном и пахучем, что
его брали у него на вес серебра; о своей учебе в Генуе, о годах стран-
ствий и о городе Грасе, где парфюмеров столько, сколько в других мес-
тах сапожников, а среди них есть такие богатые, что они живут как
князья, в роскошных домах с тенистыми садами и террасами и едят в
столовых, обшитых деревянными панелями, едят с фарфоровых тарелок
золотыми вилками и ножами и так далее...
Такие-то истории рассказывал старый Бальдини за бокалом вина,
и от вина, и от пламени, и от упоения своими собственными историями
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
51
его щеки начинали пылать, как огонь. Но Гренуй, который больше дер-
жался в тени, совсем его не слушал. Его не интересовали никакие ста-
рые истории, его интересовало лишь то, что происходило у него на гла-
зах. Он не отрываясь глядел на трубочку в пробке перегонного куба, из
которой тонкой струйкой бежал дистиллят. И, глядя на него, он вооб-
ражал самого себя таким вот перегонным кубом, где все кипит, и кло-
кочет, и откуда тоже вытекает дистиллят, только еще лучше, новее, не-
обычнее, дистиллят тех изысканных растений, которые он сам вывел
внутри себя, которые цвели там, доступные лишь его обонянию, и кото-
рые могли бы своим дивным ароматом преобразить весь мир в бла-
гоуханный Эдем, где его пребывание стало бы — обонятельно — в какой-
то мере сносным. Быть большим перегонным кубом, откуда изливались
бы на весь мир созданные им дистилляты,— вот каким грезам преда-
вался Гренуй.
Но если Бальдини, разгоряченный вином, все больше увязал в про-
странных историях о том, как оно было раньше, и все безогляднее по-
гружался в туманные грезы, Гренуй скоро запретил себе предаваться
своей необузданной фантазии. Для начала он выбросил из головы об-
раз большого перегонного куба, а вместо этого стал размышлять, каким
образом использовать свои недавно приобретенные познания для бли-
жайших целей.
19
Прошло немного времени, и он стал специалистом в ремесле пере-
гонки. Он обнаружил — и его нос помог ему в этом больше, чем пра-
вила и наставления Бальдини,— что жар огня оказывает решающее
влияние на качество получаемого дистиллята. Каждое растение, каж-
дый цветок, каждый сорт древесины и каждый плод требовал особой
процедуры. Иногда приходится создавать мощнейшее парообразование,
иногда — лишь умеренно сильное кипение, а некоторые цветы отдают
свой лучший аромат только если заставить их потеть на самом малень-
ком пламени.
Не менее важным был и сам процесс приготовления. Мяту и лаван-
ду можно было обрабатывать целыми охапками. Андрес нужно было
тщательно перебрать, растрепать, порубить, нашинковать, растолочь и
даже измельчить в муку, прежде чем положить в медный чан. Но кое-
что вообще не поддавалось перегонке, и это вызывало у Гренуя чрез-
вычайную досаду.
Увидев, как уверенно Гренуй обращается с аппаратурой, Бальдини
предоставил перегонный куб в его полное распоряжение, и Гренуй не
замедлил воспользоваться этой свободой. Целыми днями он составлял
духи и изготавливал прочие ароматные и пряные продукты, а по ночам
занимался исключительно таинственным искусством перегонки. Его
план заключался в том, чтобы изготовить совершенно новые пахучие
вещества, и с их помощью создать хотя бы некоторые из тех ароматов,
которые он носил в своем воображении. Поначалу он добился кое-каких
успехов. Ему удалось изготовить масло из крапивы и семян кресс-са-
лата и туалетную воду из свежесодранной коры бузины и ветвей тиса.
Правда, дистилляты по своему аромату почти не напоминали ис-
ходных веществ, но все же были достаточно интересны для дальней-
шей переработки. Впрочем, потом попадались вещества, для которых
этот способ совершенно не годился. Например, Гренуй попытался дис-
тиллировать запах стекла, глинисто-прохладный запах гладкого стекла,
который обычный человек совершенно не воспринимает. Гренуй раздо-
был оконное стекло и обрабатывал его в больших кусках, в обломках,
в осколках, в виде пыли — без малейшего успеха. Он дистиллировал
латунь, фарфор и кожу, зерно и гравий. Просто землю. Кровь, и дерево,
и свежую рыбу. Свои собственные волосы. Наконец, он дистиллировал
даже воду, воду из Сены, потому что ему казалось, что ее своеобраз-
ный запах стоит сохранить. Он думал, что с помощью перегонного куба
он мог бы извлечь из этих веществ их особый аромат, как извлекал его
из чабреца, лаванды и семян тмина. Ведь он не знал, что возгонка есть
не что иное, как способ разложения смешанных субстанций на их лету-
чие и нелетучие составные части и что для парфюмерии она полезна
лишь постольку, поскольку может отделить летучие эфирные масла не-
которых растений от их не имеющих запаха или слабо пахнущих остат-
ков. Для субстанций, лишенных этих эфирных масел, подобный метод
дистилляции, разумеется, бессмыслен. Нам, современным людям, изу-
чавшим физику, это сразу ясно. Однако Гренуй пришел к этому выводу
ценой огромных усилий после длинного ряда разочаровывающих опытов.
Месяцами он просиживал у куба ночи напролет и всеми мыслимыми спо-
собами пытался путем перегонки произвести абсолютно новые ароматы,
ароматы, которых до сих пор не бывало на земле в концентрированном
виде. И ничего из этого не получилось, кроме нескольких жалких рас-
тительных масел. Из глубокого, неизмеримо богатого колодца своего
воображения он не извлек ни единой капли конкретной ароматической
эссенции, из всего, что мерещилось его фантастическому обонянию, он
не смог реализовать ни единого атома.
Когда он осознал, что потерпел полное поражение, он прекратил
опыты и заболел так, что чуть не умер.
20
У него начался сильный жар, который в первые дни сопровождал-
ся испариной, а потом, когда отказали кожные поры, по всему телу
пошли бесчисленные нарывы. Эти красные волдыри усыпали его с ног
до головы. Некоторые из них лопались и извергали свое водянистое со-
держимое, чтобы затем вздуться снова. Другие распухали до размеров
настоящих фурункулов, набухали, багровели и разверзались, как кра-
теры, сочась мерзким гноем и источая расцвеченную желтыми потеками
кровь. Вскоре Гренуй стал похож на мученика, продырявленного кам-
нями изнутри и изнемогающего от сотни гноящихся ран.
Бальдини, конечно, встревожился. Ему было бы весьма неприятно
потерять своего драгоценного ученика как раз в тот момент, когда он
собрался расширить свою торговлю за пределы города и даже всей
страны. И то сказать, не только из провинции, но и из-за границы, от
лиц, приближенных ко двору, все чаще поступали заказы на те ново-
модные ароматы, которые сводили с ума Париж; и Бальдини носился
с мыслью для удовлетворения этого спроса основать филиал в Сент-
Антуанском предместье, настоящую маленькую мануфактуру, откуда
самые ходовые ароматы, смешанные en gros1, разлитые в прелестные
маленькие флакончики и упакованные прелестными маленькими девоч-
ками, будут рассылаться в Голландию, Англию и Германскую империю.
Правда, подобное предприятие было бы не вполне законным для осев-
шего в Париже ремесленника, но ведь с недавних пор Бальдини пользо-
вался высоким покровительством, каковым он был обязан своим рафи-
нированным духам; покровительствовал Бальдини не только Интендант,
но и столь влиятельные особы, как господин Смотритель таможни Па-
рижа или Член королевского финансового кабинета и поощритель эко-
номически процветающих предприятий г-н Фейдо де Бру. Этот послед-
ний даже намекал на возможность получения королевской привиле-
гии— лучшее, о чем вообще можно было мечтать: ведь она позволяла
обходить все государственные и цеховые препоны, означала конещвсем
затруднениям в делах и заботам и вечную гарантию надежного, неуяз-
вимого благосостояния.
А кроме того, был и еще один план, который вынашивал Бальди-
ни, его любимая идея, некий антипод проекту мануфактуры в Сент-Ан-
туанском предместье, производство товара пусть не массового, но все
же доступного в лавке для любого и каждого.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
1 Оптом (франц.).
53
Он хотел бы создать персональные духи для избранного числа вы-
сокой и высочайшей клиентуры: духи, как сшитые по мерке платья, под-
ходили бы только к одной особе, только эта особа имела бы право поль-
зоваться ими и давать им свое светлейшее имя. Он представлял себе
духи «Маркиза де Серией», «Маршал де Вийар», «Герцог д’Эгийон»
и т. д. Он мечтал о духах «Мадам маркиза де Помпадур» и даже о ду-
хах «Его Величество Король» в изящном граненом агатовом флаконе и
оправе золотой чеканки, а на внутренней стороне донышка будет вы-
гравирована скромная подпись: «Джузеппе Бальдини, парфюмер». Ко-
ролевское имя и его собственное имя на одном и том же предмете. Вот в
какие великолепные высоты воспарила фантазия Бальдини! И вдруг
Гренуй заболевает. А ведь Грималь, царство ему небесное, клялся и бо-
жился, что парень никогда не болеет, что ему все нипочем, что даже
черная чума его не берет. А он взял и ни с того ни с сего захворал чуть
ли не смертельно. А если он помрет? Ужасно! Тогда с ним вместе погиб-
нут все мечты о мануфактуре, прелестных маленьких девочках, приви-
легии и духах Короля.
Поэтому Бальдини решил предпринять все возможное для спасе-
ния дорогой жизни своего ученика. Он велел переселить его с нар в ма-
стерской на верхний этаж дома, в чистую постель. Он приказал обтя-
нуть постель дамастином. Он собственноручно помогал заносить наверх
узкий топчан, хотя его невыносимо тошнило при виде волдырей и гноя-
щихся чирьев. Он приказал жене готовить для больного куриный буль-
он с вином. Он пригласил самого лучшего в квартале врача, некоего
Прокопа, которому полагалось платить вперед — двадцать франков! —
только за согласие на визит.
Доктор пришел, приподнял острыми пальцами простыню, бросил
один-единственный взгляд на тело Гренуя, действительно выглядевшее
так, словно его прострелили сто пуль, и покинул комнату, даже не от-
крыв своей сумки, которую неотступно таскал за ним помощник. Слу-
чай совершенно ясен, заявил он Бальдини. Речь идет о сифилитической
разновидности черной оспы с примесью гнойной кори in stadio ultimo1.
Лечение бесполезно уже потому, что нельзя как положено произвести
кровопускание: отсос не удержится в разлагающемся теле, похожем
скорее на труп, чем на живой организм. И хотя характерный для тече-
ния этой болезни чумной запах еще не ощущается — что само по себе
удивительно и с научной точки зрения представляет некоторый курьез,—
нет ни малейшего сомнения в смертельном исходе в течение ближайших
сорока восьми часов. Это столь же несомненно, как то, что его зовут
доктор Прокоп. Затем он еще раз потребовал гонорар в двадцать фран-
ков за нанесенный визит и составленный прогноз — из них он обещал
вернуть пять франков в случае, если ему отдадут труп с классической
симптоматикой для демонстрационных целей,— и откланялся.
Бальдини был вне себя. Он вопил и стенал от отчаяния. В гневе на
судьбу он кусал себе пальцы. Опять пошли насмарку все планы очень,
очень крупного успеха, а цель была так близка. В свое время ему по-
мешал Пелисье и слишком уж изобретательные собратья по цеху.
А теперь вот этот парень с его неисчерпаемым запасом новых запахов,
этот маленький говнюк, которого нельзя оценить даже на вес золота,
вздумал как раз сейчас, когда дело так удачно расширяется, подцепить
сифилитическую оспу и гнойную корь in stadio ultimo! Почему не че-
рез два года? Почему не через год? До тех пор его можно было бы вы-
черпать до дна, как серебряный рудник, как золотого осла. И пусть себе
спокойно помирает. Так нет же! Он помирает теперь, будь он трижды
неладен, помрет через сорок восемь часов!
Какой-то короткий момент Бальдини подумывал о том, чтобы от-
правиться в паломничество через реку, в Нотр-Дам поставить свечу и
вымолить у Святой Божьей Матери выздоровление для Гренуя. Но по-
1 В крайней стадии (лат.).
ПАТРИК ЗЮСКИНД Щ ПАРФЮМЕР
том он отказался от этой мысли, потому что времени было в обрез. Он
сбегал за чернилами и бумагой и прогнал жену из комнаты больного.
Он сказал, что подежурит сам. Потом уселся на стул у кровати, с лист-
ками для записей на коленях и обмакнутым в чернила пером в руке и
попытался подвигнуть Гренуя на парфюмерическую исповедь. Пусть он
Бога ради не молчит, не забирает в могилу сокровища, которые носит ®
в себе! Пусть не молчит. Теперь, в последние часы, он должен передать
в надежные руки завещание, дабы не лишать потомков лучших арома-
тов всех времен! Он, Бальдини, надежно распорядится этим завещани-
ем, этим каноном формул всех самых возвышенных ароматов, которые
когда-либо существовали на свете, он добьется их процветания. Он до-
ставит имени Гренуя бессмертную славу, он клянется всеми святыми,
что лучший из этих ароматов он положит к ногам самого короля, в ага-
товом флаконе и чеканном золоте с выгравированным посвящением «От
Жан-Батиста Гренуя, парфюмера в Париже». Так говорил или скорее
так шептал Бальдини в ухо Греную, неутомимо заклиная, умоляя и
льстя.
Но все было напрасно. Гренуй не выдавал ничего, кроме разве что
беловатой секреции и кровавого гноя. Он молча лежал на дамастовом
полотне и извергал из себя эти отвратительные соки, но отнюдь не свои
сокровища, не свои знания, он не назвал ни единой формулы какого-то
аромата. Бальдини хотелось задушить его, избить, он готов был выши-
бить из тщедушного тела драгоценные тайны, если б имел хоть малей-
шие шансы на успех... и если б это столь вопиющим образом не проти-
воречило его представлению о христианской любви к ближнему.
И так он всю ночь напролет сюсюкал и сладко разливался соловь-
ем. Преодолевая ужасное отвращение, он суетился вокруг больного,
обкладывал мокрыми полотенцами его покрытый испариной лоб и вос-
паленные вулканы язв и поил с ложечки вином, чтобы заставить его
ворочать языком,— напрасно. К рассвету он изнемог и сдался. Сидя в
кресле на другом конце комнаты, испытывая даже не гнев, а тихое от-
чаяние, он не отрываясь глядел на постель, где умирало маленькое тело
Гренуя, которого он не мог ни спасти, ни ограбить: из него нельзя было
больше ничего выкачать и можно было лишь бессильно наблюдать его
гибель. Бальдини чувствовал себя капитаном, на глазах которого тер-
пит крушение корабль, увлекая с собой в бездну все его богатство.
И тут вдруг губы смертельно больного открылись и он спросил яс-
ным и твердым голосом, в котором почти не ощущалось предстоящей
гибели:
— Скажите, мэтр, есть ли другие средства, кроме выжимки и пере-
гонки, чтобы получить аромат из какого-то тела?
Бальдини показалось, что этот голос прозвучал в его воображении
или из потустороннего мира, и он ответил механически:
— Да, есть.
— Какие? — снова прозвучал вопрос, и на этот раз Бальдини за-
метил движение губ Гренуя. «Вот и все,— подумал он.— Теперь всему
конец, это горячка или агония». И он встал, подошел к кровати и накло-
нился над больным. Тот лежал с открытыми глазами и глядел на Баль-
дини таким же настороженным, неподвижным взглядом, как и в первую
их встречу.
— Какие? —спросил он.
Бальдини очнулся, подавил свое раздражение — нельзя же отказы-
вать умирающему в исполнении предсмертной просьбы — и ответил: —
Есть три таких способа, сын мой: enfleurage a chaud, enfleurage a froid
и enfleurage a 1’huile1. Они во многом превосходят дистилляцию, и их
используют для получения самых тонких ароматов: жасмина, розы и
апельсинового цвета.
— Где? — спросил Гренуй.
1 Горячий, холодный и масляный анфлераж (франц.).
55
— На юге,— ответил Бальдини.— Прежде всего в городе Грасе.
— Хорошо,— сказал Гренуй.
И с этими словами он закрыл глаза. Бальдини медленно поднялся.
Он собрал свои листки для записей, на которых не было написано ни
строчки, и задул свечу. На улице уже рассвело. Бальдини еле держался
на ногах от усталости. Надо было позвать священника, подумал он. По-
том машинально перекрестился и вышел.
Гренуй, однако, не умер. Он только очень крепко спал, погрузив-
шись в грезы и втягивая в себя назад свои соки. Волдыри на его коже
уже начали подсыхать, гнойные кратеры затягиваться пленкой, язвы за-
крываться. Через неделю он выздоровел.
21
Больше всего ему хотелось бы уехать на юг, туда, где можно изу-
чить новые технические приемы, о которых рассказал старик. Но об
этом, конечно, не стоило и мечтать. Ведь он всего лишь ученик, то есть
никто. Строго говоря, объяснил ему Бальдини, преодолев первый при-
ступ радости по поводу воскресения Гренуя, строго говоря, он был да-
же меньше, чем ничто, ибо порядочный ученик должен иметь безупреч-
ное происхождение, а именно состоящих в законном браке родителей,
родственников в сословии и договор с мастером об обучении. А Гренуй
ничем таким не обладал. И если он, Бальдини, все-таки соглашается по-
мочь ему в один прекрасный день стать подмастерьем, то сделает это
лишь при условии безупречного поведения Гренуя в будущем и из снис-
хождения к его незаурядному дарованию. Хотя он, Бальдини, часто
страдал из-за своей бесконечной доброты, которую не в силах был пре-
возмочь.
Разумеется, чтобы выполнить обещание, его доброте потребовался
изрядный срок—а именно целых три года. За это время Бальдини с
помощью Гренуя осуществил свои возвышенные грезы. Он основал ма-
нуфактуру в Сент-Антуанском предместье, пробился со своими изыс-
канными духами в придворные парфюмеры, получил королевскую при-
вилегию. Его тонкие благовония нашли сбыт повсюду, вплоть до Пе-
тербурга, до Палермо, до Копенгагена. Один сорт, с мускусным оттен-
ком, шел нарасхват в Константинополе, а там и собственных аромати-
ческих изделий, видит Бог, хватало. В элегантных конторах лондонско-
го Сити запах бальдиниевых духов держался так же стойко, как и при
пармском дворе, варшавский Замок пропитался ими так же, как и
усадьба графа фон-унд-цу Липпе-Детмольда. Семидесятилетний Баль-
дини, смирившийся было с перспективой провести свою старость в горь-
кой нищете под Мессиной, возвысился до положения бесспорно величай-
шего парфюмера Европы и одного из самых богатых буржуа в Париже.
В начале 1756 года — к тому времени он обставил еще один дом
рядом со старым на мосту Менял, предназначив его только для жилья,
потому что старый буквально до чердака был битком набит аромати-
ческими веществами и специями,— он сообщил Греную, что теперь со-
гласен отпустить его, впрочем, при трех условиях: во-первых, тот не
имел права впредь ни изготовлять никаких духов, возникших под кро-
вом Бальдини, ни передавать их формул третьим лицам; во-вторых, он
должен покинуть Париж и не возвращаться туда, пока жив Бальдини;
и, в-третьих, он должен хранить абсолютное молчание о двух первых
условиях. Пусть он поклянется в этом всеми святыми, бедной душой
своей матери и собственной честью.
Гренуй, который не имел никакой чести, не верил в святых, а уж
тем более в бедную душу своей матери, поклялся. Он поклялся бы всем.
Он принял бы любое условие Бальдини, так как ему необходима была
грамота подмастерья — она давала ему возможность незаметно жить,
путешествовать без помех и устроиться на работу. Остальное было ему
безразлично. Да и что это за условия! Не возвращаться в Париж? За-
чем ему Париж! Он знал его наизусть до самого последнего вонючего
угла, он повсюду носил его с собой, он владел Парижем уже много лет
подряд. Не изготовлять бальдиниевых модных духов? Не передавать
формул? Как будто он не может изобрести тысячу других, таких же
хороших, еще лучших — стоит лишь захотеть! Но он же вовсе этого
не хотел. Он же не собирался конкурировать с Бальдини или с любым
другим из буржуазных парфюмеров. Он и не думал делать большие
деньги на своем искусстве, он даже не хотел зарабатывать им на жизнь,
если сможет жить по-другому. Он хотел выразить вовне свое внутрен-
нее «я», не что иное, как свое внутреннее «я», которое считал более стоя-
щим, чем все, что мог предложить внешний мир. И потому условия
Бальдини для Гренуя не значили ничего.
Весной, ранним майским утром, он отправился в путь. Он получил
от Бальдини маленький рюкзак, вторую рубашку, пару чулок, большое
кольцо колбасы, конскую попону и двадцать пять франков. Это зна-
чительно больше, чем положено, сказал Бальдини, поскольку Гренуй
приобрел у него глубокое образование, за которое не уплатил ни гроша.
Положено давать два франка на дорогу, больше ничего. Но он, Баль-
дини, не в силах справиться со своей добротой и с той глубокой симпа-
тией, которая за эти годы накопилась в его сердце к славному Жан-
Батисту. Он желает ему удачи в его странствиях и еще раз настоятель-
но призывает не забывать своей клятвы. С этими словами он проводил
его до черного входа, где некогда его встретил, и отпустил на все че-
тыре стороны.
Руки он ему не подал, так далеко его симпатия не простиралась.
Он ему никогда так и не протянул руки. Он вообще всегда избегал при-
касаться к нему, испытывая нечто вроде благоговейного отвращения,
словно боялся заразиться, осквернить себя. Он лишь коротко попрощал-
ся. А Гренуй кивнул, и отвернулся, и пошел прочь. На улице не было ни
души.
22
Бальдини смотрел ему вслед, пока он ковылял вниз по мосту к
Острову, маленький, скрюченный, с рюкзаком, похожим на горб; со
спины он выглядел как старик. На той стороне реки, у здания Парла-
мента, где переулок делает поворот, Бальдини потерял его из виду и ис-
пытал чрезвычайное облегчение.
Этот парень никогда ему не нравился, никогда, теперь он мог нако-
нец себе в этом признаться. Все время, пока он терпел его под своей
крышей, пока он его грабил, у него было нехорошо на душе. Он чувст-
вовал себя человеком безупречной нравственности, который впервые со-
вершает нечто запретное, играет в какую-то игру недозволенными сред-
ствами. Конечно, риск разоблачения был ничтожным, а шансы на ус-
пех— огромными; но столь же велика была и нервозность, и муки со-
вести. И в самом деле, в течение всех этих лет не проходило дня, когда
бы его не преследовала неприятная мысль, что каким-то образом ему
придется расплачиваться за то, что он связался с этим человеком.
«Только бы пронесло!—снова и снова боязливо молился он.— Только
бы мне удалось воспользоваться успехом этой отчаянной авантюры, не
оплачивая ее непомерными процентами с барыша! Только бы удалось!
Вообще-то я поступаю дурно, но Господь посмотрит на это сквозь
пальцы, конечно, Он так и сделает! В течение всей моей жизни Он
достаточно часто испытывал меня, без всякого права, так что будет
только справедливо, если на сей раз Он проявит снисходительность. Да
и в чем мое преступление, если это вообще преступление? Самое боль-
шее— в том, что я несколько нарушил устав цеха, эксплуатируя чудес-
ную одаренность какого-то неуча и выдавая его способности за мои соб-
ственные. Самое большее — в том, что я слегка сбился с пути традици-
онной ремесленной добродетели. Самое большее — в том, что сегодня я
совершаю то, что вчера еще проклинал. Разве это преступление? Другие
всю жизнь обманывают. А я немного жульничал всего несколько лет.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
57
Да и то потому, что подвернулся такой небывалый случай. Может, и
случая не было, может, сам Господь послал ко мне в дом этого вол-
шебника, чтобы вознаградить меня за унижения, которые я претерпел
от Пелисье и его сообщников. Может, кара Божья ожидает вовсе не.
меня, а Пелисье! Это весьма и весьма возможно! А чем же еще Господь
сумел бы покарать Пелисье, как не моим возвышением? Следователь-
но, мое счастье есть орудие промысла Божия, и я не только имею пра-.
во, я обязан его принять как таковое, без стыда и раскаяния...»
Так зачастую размышлял Бальдини в прошедшие годы, по утрам,
спускаясь по узкой лестнице в лавку, по вечерам, поднимаясь наверх
с содержимым кассы и пересчитывая тяжелые золотые и серебряные
монеты в своем сундуке, и по ночам, лежа рядом с храпящим скелетом
супруги и не будучи в силах уснуть просто от страха за свое счастье.
Но теперь наконец мрачные мысли исчезнут. Жуткий гость ушел
и не вернется никогда. А богатство осталось, и будущее было обеспе-
чено. Бальдини положил руку на грудь и под тканью сюртука нащу-
пал на сердце маленькую книжицу. В ней были записаны шестьсот
формул — больше, чем когда-либо смогли бы реализовать целые поко-
ления парфюмеров. Если сегодня он потеряет все, то только с помощью
этой чудесной книжицы в течение одного года он снова разбогатеет.
Воистину, можно ли требовать большего!
Утреннее солнце, отражаясь в черепичных крышах домов на про-
тивоположной стороне, бросало теплый желтый свет на его лицо. Баль-
дини все еще смотрел на улицу, ведущую на юг, к дворцу Парламен-
та— как все-таки приятно, что Гренуя и след простыл! — и его перепол-
няло чувство благодарности. Он решил, что сегодня же совершит палом-
ничество на другой берег, в Нотр-Дам бросит золотую монету в церков-
ную кружку, затеплит три свечи и на коленях возблагодарит Господа,
пославшего ему столько счастья и избавившего от возмездия.
Но потом ему что-то опять глупейшим образом помешало, потому
что пополудни, когда он совсем уж собрался идти в церковь, разнесся
слух, что англичане объявили войну Франции. Само по себе это не
слишком его обеспокоило. Но поскольку как раз на днях он хотел от-
править в Лондон партию духов, он отложил посещение храма, вместо
этого он пошел в город разузнать новости, а оттуда на свою мануфак-
туру в Сент-Антуанском предместье, чтобы пока что задержать от-
правку лондонской партии товара. Ночью в постели перед сном ему
пришла в голову гениальная идея: ввиду предстоящих боевых действий
в войне за колонии Нового Света ввести в моду духи под названием
«Гордость Квебека» с терпким героическим ароматом, успех которых —
он ничуть в этом не сомневался — возместит ему убытки от несостояв-
шейся английской сделки. С такими сладкими мыслями в своей старой
глупой голове, которую он с облегчением откинул на подушку, с удо-?
вольствиехМ ощущая под ней твердость книжицы с формулами, мэтр
Бальдини заснул, чтобы никогда больше не проснуться.
Дело в том, что ночью произошла небольшая катастрофа, каковая
спустя приличествующее случаю время дала повод королю издать при-
каз о постепенном сносе всех домов на всех мостах города Парижа; без
видимой причины обвалился мост Менял — с западной стороны между
третьей и четвертой опорой. Два дома обрушились в реку так стреми-
тельно и внезапно, что никого из обитателей нельзя было спасти. К сча-
стью, погибло всего два человека, а именно Джузеппе Бальдини и его
жена Тереза. Прислуга дома не ночевала — кого отпустили, а кто отлу-
чился самовольно. Шенье, который лишь под утро в легком подпитии
явился домой — точнее, хотел явиться, потому что дома-то уже не бы-
ло,— пережил нервный шок. Он тридцать лет подряд лелеял надежду,
что Бальдини, не имевший ни детей, ни родственников, составит заве-
щание в его пользу. И вот все исчезло в один миг — все наследство це-_
ликом, дом, фирма, сырье, мастерская, сам Бальдини — и даже само
58
завещание, в котором, вероятно, был пункт о собственности на ману-
фактуру!
Найти не удалось ничего — ни трупов, ни сундука с деньгами, ни
книжицы с шестьюстами формулами. Единственное, что осталось от
Джузеппе Бальдини, лучшего парфюмера Европы, был смешанный за-
пах мускуса, тмина, уксуса, лаванды и тысячи других веществ, который
еще много недель плыл по течению Сены от Парижа до Гавра.
Часть вторая
23
В то время, когда обрушился дом Джузеппе Бальдини, Гренуй на-
ходился на пути в Орлеан. Он оставил за собой кольцо испарений боль-
шого города, и с каждым шагом, по мере удаления от Парижа, воздух
вокруг него становился яснее, свежее и чище. Одновременно он терял
насыщенность. В нем перестали с бешеной скоростью на каждом метре
вытеснять друг друга сотни, тысячи различных запахов, но те немно-
гие, которые были — запахи дорожной пыли, лугов, почвы, растений, во-
ды,— длинными полотнищами тянулись над землей, медленно вздува-
ясь, медленно колыхаясь, почти нигде резко не обрываясь.
Гренуй воспринимал эту деревенскую простоту как избавление. Эти
безмятежные ароматы ласкали его обоняние. Впервые он не должен
был следить за каждым своим вдохом, чтобы не учуять нечто новое,
неожиданное, враждебное или не упустить что-то приятное. Впервые
он мог дышать почти свободно и при этом не принюхиваться насторо-
женно каждую минуту. «Почти» — сказали мы, ибо по-настоящему сво-
бодно ничто, конечно, не проникало через нос Гренуя. Даже если у него
не было к тому ни малейшего повода, в нем всегда бодрствовала ин-
стинктивная холодная сдержанность по отношению ко всему, что шло
извне и что приходилось впускать внутрь себя. Всю свою жизнь, даже
в те немногие моменты, когда он испытывал отзвуки чего-то вроде удов-
летворения, довольства, может быть счастья, он предпочитал выдыхать:
ведь он же и начал жизнь не полным надежды вдохом, а убийственным
криком. Но кроме этого неудобства — ограничения, составлявшего суть
его натуры,— Гренуй по мере удаления от Парижа чувствовал себя все
лучше, дышал все легче, шел все более стремительным шагом и даже
иногда подбирался, стараясь держаться прямо, так что издали он вы-
глядел почти как обычный подмастерье, то есть как вполне нормальный
человек. Больше всего его раскрепощало удаление от людей. В Париже
люди жили скученней, чем в любом другом городе мира. Шестьсот,
семьсот тысяч человек жили в Париже. Они кишмя кишели на улицах
и площадях, а дома были набиты ими битком, с подвалов до чердаков.
Любой закоулок был скопищем людей, любой камень, любой клочок
земли вонял человечиной.
Только теперь, постепенно удаляясь от человеческого чада, Гре-
нуй понял, что был комком этого месива, что оно восемнадцать лет кря-
ду давило на него, как душный предгрозовой воздух. До сих пор он
всегда думал, что мир вообще таков и от него нужно закрываться, за-
бираться в себя, уползать прочь. Но то был не мир, то были люди. Те-
перь ему показалось, что с миром—с миром, где не было ни души,—
можно было примириться.
На третий день своего путешествия он попал в поле притяжения
запахов Орлеана. Еще задолго до каких-либо видимых признаков бли-
зости большого города Гренуй ощутил уплотнение человеческого эле-
мента в воздухе и решил изменить свое первоначальное намерение и
обойти Орлеан стороной. Ему не хотелось так быстро лишаться только
что обретенной свободы дыхания, погружаясь в тяжелое зловоние чело-
веческого окружения. Он сделал большой крюк, миновал город, около
Шатонёр вышел к Луаре и переправился через нее у Сюлли. До Сюлли
ПАТРИК ЗЮ СКИН Д ПАРФЮМЕР
59
ему хватило колбасы. Он купил себе еще одно кольцо и, покинув рус-
ло реки, свернул в глубь страны.
Он избегал не только городов, он избегал и деревень. Он был как
пьяный от все более прозрачного, все более далекого от людей воздуха.
Только чтобы запастись новой порцией провианта, он приближался к
какому-либо селению или одинокому хутору, покупал хлеб и снова ис-
чезал в лесах. Через несколько недель ему стали неприятны даже встре-
чи с редкими путешественниками на проселочных дорогах, он больше
не переносил возникавшего иногда запаха крестьян, косивших первую
траву на лугах. Он боязливо избегал каждого овечьего стада, не из-за
овец, а чтобы обойти запах пастухов. Он шагал не разбирая дороги
прямо через поля, делал многомильные крюки, стоило ему лишь учуять
эскадрон рейтар на расстоянии нескольких часов верховой езды. Не по-
тому, что он, как другие подмастерья и бродяги боялся проверки бумаг
и отправки при первой же оказии на военную службу,— он даже не знал,
что шла война,— а только и единственно потому, что ему был отврати-
телен человеческий запах всадников. И так сам собой и без особого
решения его план — как можно скорее достичь Граса — постепенно по-
блек; этот план, так сказать, растворился в свободе, как все прочие
планы и намерения. Гренуй не стремился больше никуда, а единственно
прочь, прочь от людей.
В конце концов он стал перемещаться только по ночам. Днем он
заползал в подлесок, спал под кустами, прятался в зарослях, в самых
недоступных местах, свернувшись клубком, как животное, натянув на
тело и голову конскую попону, уткнувшись носом в сгиб локтя и отвер-
нувшись к земле, чтобы ни малейший чужой запах не мешал его гре-
зам. На закате он просыпался, принюхивался ко всему вокруг себя
и только тогда, когда обоняние убеждало его, что самый последний
крестьянин покинул поле и что самый отчаянный путник с наступлением
темноты нашел себе кров и приют, только тогда, когда ночь с ее мнимы-
ми опасностями загоняла под крыши людей, Гренуй выползал из своего
убежища и продолжал свое путешествие. Чтобы видеть, ему не нужно
было света. Уже раньше, когда он еще двигался днем, он часто часами
шел с закрытыми глазами только по нюху. Яркая картина ландшафта,
ослепительность, внезапность и острота зрения причиняли ему боль. Ему
нравился только лунный свет. Лунный свет не давал красок и лишь
слабо очерчивал контуры пейзажа. Он затягивал землю грязной серо-
стью и на целую ночь удушал жизнь. Этот словно отлитый из чугуна
мир, где все было неподвижно, кроме ветра, тенью падавшего подчас на
серые леса, и где не жило ничего, кроме ароматов голой земли, был
единственным миром, имевшим для него значение, ибо он походил на
мир его души.
Так двигался он в южном направлении. Приблизительно в южном
направлении, потому что шел не по магнитному компасу, а только по
компасу своего обоняния, а оно позволяло ему обходить каждый город,
каждую деревню, каждое селение. Неделями он не встречал ни души.
Он мог бы убаюкать себя успокоительной верой, что он — один в тем-
ном или залитом холодным лунным светом мире, если бы его точный
компас не подсказал ему, что есть нечто лучшее.
Даже ночью в мире были люди. Даже в самых удаленных местах
были люди. Только они прятались по своим укромным норам, как
крысы, и спали. Земля не очищалась от них, потому что даже во сне они
источали свой запах, проникавший сквозь открытые окна и щели их
обиталищ наружу и отравляли природу, предоставленную, казалось бы,
самой себе. Чем больше привыкал Гренуй к более чистому воздуху, тем
чувствительнее терзал его человеческий запах, который внезапно, со-
вершенно неожиданно возникал в воздухе, ужасный, как козлиное зло-
воние, и выдавал присутствие какого-то пастушьего приюта, или хи-
жины углежога, или разбойничьей пещеры. И Гренуй бежал все даль-
ше прочь, реагируя все чувствительнее на встречающийся все реже за-
60
пах человечины. Так его носуводил его во все более отдаленные местно-
сти страны, все более удалял его от людей и все энергичнее притяги-
вал его к магнитному полюсу максимально возможного одиночества.
24
Этот полюс, то есть самая удаленная от людей точка во всем ко-
ролевстве, находился в центральном массиве Оверни, примерно в пяти
днях пути от Клермона, на высоте двух тысяч метров, на вершине вул-
кана Плон-дю-Канталь.
Вулкан представлял собой огромный конус, сложенный из свинцо-
во-серых пород и окруженный бесконечным унылым плоскогорьем, лишь
кое-где поросшим серым мхом и серым стелющимся кустарником. Там
и сям из него торчали, как гнилые зубы, коричневые скалы и несколько
деревьев, обугленных от пожаров. В самые светлые дни местность вы-
глядела столь унылой и безжизненной, что даже беднейший из пасту-
хов этой беднейшей из провинций не стал бы перегонять сюда своих
овец. А уж по ночам, в бледном свете луны, эта забытая Богом пустыня
казалась чем-то потусторонним. Даже разыскиваемый по всей стране
бандит Лебрен предпочел пробиваться в Севенны, где его схватили и
четвертовали, чем скрываться на Плон-дю-Канталь, где его, правда, ни-
кто не нашел бы, но где его ждала верная смерть пожизненного одино-
чества, а она казалась ему еще более ужасной.
На много миль вокруг не было ни людей, ни обычных теплокров-
ных животных — только несколько летучих мышей, жуков и гадюк. Де-
сятилетиями никто не поднимался на вершину.
Гренуй достиг горы августовской ночью 1756 года. К рассвету до-
брался до вершины. Он еще не знал, что его путешествие закончилось.
Он думал, что это лишь этап на пути к еще более чистому воздуху и,
обшаривая нюхом грандиозную панораму вулканической пустыни, кру-
тился волчком: к востоку, где расстилалось широкое плоскогорье Сен-
Флур и болотистые берега речки Риу, к северу, откуда он пришел, много
дней подряд перебираясь через карстовые хребты, к западу, откуда лег-
кий утренний ветер доносил до него лишь запах камня и жестких трав;
к югу, наконец, где на многие мили протянулись отроги Плон-дю-Кан-
таль вплоть до темных пропастей Трюйера.
Везде, во всех направлениях, царило то же безлюдье, но каждый
шаг в любую сторону означал приближение к человеку. Стрелку ком-
паса зашкалило, она вертелась по кругу. Ориентиров больше не было.
Гренуй достиг цели. Но в то же время он попал в ловушку.
Когда взошло солнце, он все еще стоял на том же месте и ловил но-
сом ветер. С отчаянным напряжением он пытался определить направ-
ление, откуда ему грозила человечина, и противоположное направление,
куда ему следовало бы бежать дальше. Отовсюду до него долетали едва
уловимые обрывки человечьих запахов, приводившие его в ярость.
А здесь, где он стоял, не было ничего. Здесь был только покой, спокой-
ствие запахов, если можно так сказать. Кругом царило лишь подобное
тихому шороху однородное веяние мертвых камней, серых ползучих рас-
тений и сухой травы.
Греную понадобилось очень много времени, чтобы поверить в от-
сутствие человечьих запахов. Счастье застало его врасплох. Его недове-
рие долго сопротивлялось благоразумию. Он даже, когда поднялось
солнце, призвал на помощь зрение и глазами обследовал горизонт, ища
малейший признак человеческого присутствия — крышу хижины, дым
огня, забор, мост, стадо. Он приставил ладонь к ушам и постарался
расслышать звон косы, или лай собаки, или плач ребенка. Целый день
он просидел под палящим солнцем на вершине Плон-дю-Канталь, тщет-
но ожидая малейшего знака. Только на закате его недоверие постепен-
но отступило перед нарастающим чувством эйфории: он ушел от нена-
вистного зловония! Он действительно остался совершенно один! Он был
единственным человеком в мире!
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
61
В нем разразилась буря ликования. Как потерпевший кораблекру-
шение после многих недель блуждания по морю в экстазе приветствует
первый обитаемый остров, так Гренуй праздновал свое прибытие на
гору одиночества. Он кричал от счастья. Отбросив рюкзак, попону, пал-
ку, он топал по земле ногами, вздымал вверх руки, кружился в диком
танце, с рычанием выкрикивал на все четыре стороны собственное имя,
сжимал кулаки, победоносно грозил ими всей лежавшей под ним стране
и заходящему солнцу, празднуя свой триумф. Он бесновался как безум-
ный до глубокой ночи.
Следующие несколько дней он потратил на то, чтобы обосноваться
на горе — ибо ему было ясно, что он не скоро покинет это дивное ме-
сто. Для начала он поискал нюхом воду и нашел ее в расселине под
вершиной, где она тонкой пленкой сбегала по скале. Ее было немного,
но если он терпеливо лакал ее в течение часа, он утолял свою дневную
потребность в жидкости. Он разыскал и пищу, то есть маленьких сала-
мандр и змей, которым отрывал головы и проглатывал целиком, с ко-
жей и костями. Он заедал их сухим лишайником, и травой, и клюквой.
Этот рацион, совершенно немыслимый с обывательской точки зрения,
не смущал его ни в малейшей степени. В последние недели и месяцы
он уже больше не питался приготовленной человеком пищей вроде хле-
ба, и колбасы, и сыра, но, ощутив голод, пожирал подряд все съедобное,
что попадалось ему под руку. Менее всего он был гурманом. Он вообще
не знал никакого наслаждения, кроме наслаждения чистым бестелес-
ным запахом. Он и о комфорте не имел никакого понятия и удовлетво-
рился бы голым камнем в качестве ложа. Но он нашел кое-что получше.
Недалеко от родника от открыл естественную узкую Штольню, ко-
торая, образуя множество изгибов, вела внутрь горы и метров через
тридцать заканчивалась завалом. Там, в конце штольни, было так тес-
но, что плечи Гренуя едва вмещались в проем, и так низко, что стоять
он мог, лишь согнувшись. Но он мог сидеть, а если сворачивался клуб-
ком, то и лежать. Это полностью удовлетворяло его потребность в ком-
форте. Ибо такое место имело неоценимые преимущества: в конце тун-
неля даже днем царила непроглядная ночь, стояла мертвая тишина, и
воздух дышал влажной солоноватой прохладой. Гренуй сразу учуял,
что здесь никогда не бывало ни одного живого существа. Когда он за-
владел этим местом, его охватило чувство, близкое к священному тре-
пету. Он аккуратно расстелил на земле свою конскую попону, словно
покрывал алтарь, и улегся. Он чувствовал небесное блаженство. Он ле-
жал в самой одинокой горе Франции, в пятидесяти метрах под землей,
как в собственнохМ гробу. Еще никогда в жизни он не чувствовал себя
в такой безопасности — разве что в чреве своей матери. Если б даже
снаружи сгорел весь мир, здесь он ничего бы не заметил. Он тихо за-
плакал. Он не знал, кого благодарить за такое непомерное счастье.
В последующее время он выходил наружу только для того, чтобы
лакать воду из родника, быстро освобождаться от мочи и экскрементов
и охотиться за ящерицами и змеями. По ночам они ловились легко, по-
тому что забирались под камни или в мелкие норы, где он находил их
по запаху.
В первые недели он еще несколько раз поднимался на вершину,
чтобы обшарить нюхом горизонт. Но вскоре это стало больше обреме-
нительной привычкой, чем необходимостью, потому что он ни разу не
почуял ничего угрожающего. И тогда он прекратил экскурсии; он стре?
милея лишь к тому, чтобы, совершив отправления, необходимые для
элементарного выживания, как можно скорее вернуться в свой склеп;
Ибо здесь, в склепе, он, собственно, и жил. Это значит, что двадцать
часов в сутки он в полной темноте и полной тишине сидел на своей по;
пене в конце каменного коридора, прислонившись спиной к куче ссыт
62
павшейся породы, втиснув плечи между скалами, и довольствовался са-
мим собой.
Бывают люди, ищущие одиночества: кающиеся грешники, неудачни-
ки, святые или пророки. Они предпочитают удаляться в пустыню, где
питаются акридами и диким медом. Некоторые даже живут в пещерах
и ущельях на пустынных островах или сидят—немного кокетничая —
в клетках, подвешенных на ветвях или укрепленных на столбах. Они
делают это ради того, чтобы приблизиться к Богу. Одиночество нужно
им для умерщвления плоти и покаяния. Они поступают таким образом
в убеждении, что ведут богоугодную жизнь. Или же они месяцами и го-
дами ждут, что в одиночестве им будет ниспослано божественное от-
кровение, дабы они срочно сообщили о нем людям.
Ничего похожего не происходило с Гренуем. О Боге он не имел ни
малейшего понятия. Он не каялся и не ждал никакого откровения свы-
ше. Он ушел от людей единственно для собственного удовольствия,
лишь для того, чтобы быть близко к самому себе. Он купался в собст-
венном, ни на что не отвлекаемом существовании и находил это вели-
колепным. Как труп, лежал он в каменном склепе, почти не дыша, поч-
ти не слыша ударов своего сердца — и все же жил такой интенсивной
и извращенной жизнью, как никто иной из живущих в мире.
26
Ареной этих извращений была — а как же иначе — его внутренняя
империя, куда он с самого рождения закапывал контуры всех запахов,
которые когда-либо встречал. Чтобы настроиться, он сначала вызывал
в памяти самые ранние, самые отдаленные из них: враждебные душные
испарения спальни мадам Гайар; вонь иссохшей кожи ее рук; уксусно-
кислое дыхание патера Террье, истерический, горячий материнский пот
кормилицы Бюсси, трупное зловоние Кладбища невинных, убийственный
запах своей матери. И он упивался отвращением и ненавистью, и у него
вставали дыбом волосы от сладострастного ужаса.
Иногда этот аперитив мерзостей оказывался недостаточным, и что-
бы разогнаться, он позволял себе небольшой обонятельный экскурс к
Грималю и отведывал зловонья сырых, покрытых мясом кож и дубиль-
ных смесей или воображал чадные испарения шестисот тысяч парижан
в душной, порочной жаре разгара лета.
И тогда вдруг — в том и состоял смысл упражнения — накоплен-
ная ненависть с оргиастической мощью прорывалась наружу. Как гро-
за, он собирался над этими запахами, посмевшими оскорбить его свет-
лейший нос. Как град на пшеничное поле, он обрушивался на эту па-
кость, как ураган, он обращал ее в прах и топил в огромном очищаю-
щем половодье дистиллированной воды. Столь праведным был его гнев.
Столь величественной была его месть. А! Какой возвышенный миг! Гре-
нуй, этот маленький человек, дрожал от возбуждения, его тело судорож-
но сжималось в сладострастном удовольствии и извивалось так, что в
какой-то момент он ударялся о потолок штольни, затем медленно рас-
слаблялся и оставался лежать, опустошенный и глубоко удовлетворен-
ный. Этот акт извержения всех отвратительных запахов был действи-
тельно слишком приятен, слишком... В сценарии его воображаемого ми-
рового театра этот номер был, кажется, самым любимым, ибо достав-
лял чудесное чувство заслуженного изнеможения, которым вознаграж-
даются лишь истинно великие, героические деяния.
Теперь он имел право некоторое время отдыхать. Он вытягивался
на своем каменном ложе: физически — настолько, насколько хватало
места в темной штольне. Однако внутренне, на чисто выметенной тер-
ритории своей души, он с комфортом вытягивался во весь рост и преда-
вался сладким грезам об изысканных ароматах. Например, он вызывал
в своем обонянии пряное дуновение весенних лугов; тепловатый май-
ский ветер, играющий в зеленой листве буков; морской бриз, терпкий,
как подсоленный миндаль.
ПАТРИК ЗЮСКИНД И ПАРФЮМЕР
63
Он поднимался под вечер — так сказать, под вечер, потому что,
конечно, не было никакого вечера, или утра, или полудня, не было ни
тьмы, ни света, и не было ни весенних лугов, ни зеленой буковой лист-
вы... вообще во внутреннем универсуме Гренуя не было никаких вещей,
а были только ароматы вещей. (Потому-то единственно адекватная,
но и единственно возможная facon de parle1 об этом универсуме — го-
ворить о нем как о ландшафте, ибо наш язык не годится для описания
мира, воспринимаемого обонянием.) Итак, под вечер в душе Гренуя
возникало состояние и наступал момент, подобный окончанию сиесты
на юге, когда полуденное оцепенение медленно спадает с ландшафта и
приостановленная жизнь опять готова начаться. Воспламененная яро-
стью жара — враг тонких ароматов — отступала, сонм мерзких демонов
был уничтожен. Поля внутренних битв, гладкие и мягкие, предавались ле-
нивому покою пробуждения и ожидали, что на них снизойдет воля хо-
зяина. И Гренуй поднимался — как было сказано — и стряхивал с себя
сон. Он вставал, великий внутренний Гренуй, он воздвигался как вели-
кан, во всем своем блеске и великолепии, упоительно было глядеть на
него — почти жаль, что никто его не видел! — и озирал свои владения,
гордо и высокомерно.
Да! Это было его царство! Бесподобная империя Гренуя! Создан-
ная и покоренная им, бесподобным Гренуем, опустошенная, разрушен-
ная и вновь возведенная по его прихоти, расширенная им до неизме-
римости и защищенная огненным мечом от любого посягательства.
Здесь не имело значения ничего, кроме его воли, воли великого, велико-
лепного, бесподобного Гренуя. И после того как были истреблены, до-
тла сожжены скверные миазмы прошлого, он желал, чтобы его империя
благоухала. И он властно шагал по распаханной целине и сеял разно-
образнейшие ароматы, где — расточительно, где — скупо; на бесконеч-
но широких плантациях и на маленьких интимных клумбах, разбрасы-
вая семена горстями или опуская по одному в укромных местах. В са-
мые отдаленные провинции своей империи проникал Великий Гренуй,
неистовый садовник, и скоро не осталось угла, куда бы он ни бросил
зерно аромата.
И когда он видел, что это хорошо и что вся страна пропитана его
божественным гренуевым семенем, Великий Гренуй ниспосылал на нее
дождь винного спирта, легкий и постоянный, и семена прорастали, ра-
дуя его сердце. На плантациях пышно колосились всходы, и в укром-
ных садах наливались соком стебли. Бутоны просто лопались, торопясь
выпустить цветы из оболочки. Тогда Великий Гренуй повелевал дождю
прекратиться. И дождь прекращался. А Гренуй посылал стране солнце
своей улыбки, и в ответ на нее миллионы роскошных цветов в едином
порыве распускались, расстилаясь от края до края империи сплошным
ярким ковром, сотканным из мириадов флаконов с драгоценными аро-
матами. И Великий Гренуй видел, что это хорошо, весьма, весьма хо-
рошо. И он ниспосылал на страну ветер своего дыхания. И под этой лас-
кой цветы источали аромат и смешивали мириады своих ароматов в
один, переливающийся всеми оттенками, но все же единый в постоян-
ной изменчивости универсальный аромат, воскуряемый во славу Его,
Великого, Единственного, Великолепного Гренуя, и, восседая на троне
золотого ароматного облака, он снова втягивал в себя это благоухание,
и запах жертвы был ему приятен. И Он спускался с высоты, дабы мно-
гократно благословить свое творение, а творение благодарило его лико-
ванием, и восторгом, й все новыми взрывами благоухания. Тем време-
нем вечерело, и ароматы расходились все шире, сливаясь с синевой
ночи во все более фантастические знамения. Предстояла настоящая
бальная ночь ароматов с гигантским фейерверком, пахнущим брилли-
антами.
Однако Великий Гренуй испытывал некоторое утомление, он зевал
1 Манера говорить (франц.).
64
и говорил: «Вот, Я сотворил великое дело, и Я вполне доволен. Но как
все совершенное, оно начинает наводить скуку. Я желаю удалиться и
завершить сей богатый трудами день, доставив себе еще одну радость».
Так говорил Великий Гренуй, и в то время когда простой пахучий
народ внизу радостно ликовал и танцевал, Он, спустившись с золотого
облака, плавно парил на широко распростертых крыльях над ночной
страной своей души, устремляясь домой — в свое сердце.
27
Ах, это было приятно — возвращаться к себе! Двойной сан — Мсти-
теля и Производителя миров — изрядно утомлял, и выдерживать потом
часами восторги собственных созданий тоже было слегка обременитель-
но. В изнеможении от божественных обязанностей творения и представи-
тельства Великий Гренуй предвкушал домашние радости.
Его сердце было пурпурным замком в каменной пустыне: Его скры-
вали дюны, окружал оазис болот и семь каменных стен. Добраться до
него можно было только по воздуху. В нем имелась тысяча кладовых,
и тысяча подвалов, и тысяча роскошных салонов, в том числе один с
простым пурпурным канапе, на котором Гренуй, теперь уже больше не
Великий Гренуй, а вполне частное лицо Гренуй или просто дорогой
Жан-Батист, любил отдыхать после дневных трудов.
А в кладовых замках стояли высокие, до самого потолка, стелла-
жи, и на них располагались все запахи, собранные Гренуем за его
жизнь, несколько миллионов запахов. И в подвалах замка хранились
бочки лучших благовоний его жизни. Когда они настаивались до готов-
ности, их разливали по бутылкам и километрами укладывали в про-
хладных влажных проходах, в соответствии с годом и местом производ-
ства, и было их столько, что не хватило бы жизни, чтобы отведать каж-
дую бутылку.
И когда наш дорогой Жан-Батист, возвратившись наконец chez
soi \ ложился в пурпурном салоне на свою уютную софу — если угодно,
стянув наконец сапоги,— он хлопал в ладоши и призывал своих слуг,
которые были невидимы, неощутимы, неслышны и прежде всего неуло-
вимы на нюх, то есть были полностью воображаемыми слугами, и по-
сылал их в кладовые, дабы из великой библиотеки запахов доставить
ему тот или иной том, и приказывал им спуститься в подвал, дабы при-
нести ему питье. И воображаемые слуги спешили исполнить повеления,
и желудок Гренуя сжимался в судороге мучительного ожидания. Он
внезапно испытывал ощущение пьяницы у стойки, которого охватывал
страх, что по каким-либо причинам ему откажутся подать заказанную
водку. А вдруг подвалы и кладовые сразу опустели? Вдруг вино в боч-
ках испортилось? Почему его заставили ждать? Почему не идут? Зелье
требовалось ему сейчас, немедленно, он погибает от жажды, он умрет
на месте, если не получит его.
Ну что ты, Жан-Батист! Успокойся, дорогой! Они же придут, они
принесут то, чего ты так жаждешь. Вон они, слуги, летят на всех парах,
держа на невидимом подносе эту книгу запахов. Невидимые руки в бе-
лых перчатках подносят драгоценные бутылки, очень осторожно сни-
мают их с подноса; слуги кланяются и исчезают.
И, оставшись в одиночестве — наконец-то снова в одиночестве! —
Жан-Батист хватает вожделенные запахи, открывает первую бутыль,
наливает себе бокал до краев, подносит к губам и пьет. Одним глот-
ком он осушает бокал прохладного запаха, и это восхитительно! Это
так спасительно хорошо, что от блаженства у нашего дорогого Жан-Ба-
тиста наворачиваются на глаза слезы, и он тут же наливает себе второй
бокал этого аромата: аромата 1752 года, уловленного весной, в сумер-
ках на Королевском мосту, когда с запада дул легкий ветер, в котором
смешались запах моря, запах леса и немного смолистого запаха прича-
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
1 В свой угол (франц.).
5
<ИЛ» № 8
65
ленных к берегу лодок. Это был запах первой, клонившейся к концу
ночи, которую он провел, шатаясь по Парижу без разрешения Грималя.
Это был свежий запах наступавшего дня, первого рассвета, пережитого
им на свободе. Он был предвестием какой-то другой жизни. Запах
того утра был для Гренуя запахом надежды. Он бережно хранил его.
И каждый день отведывал понемногу.
После второго бокала вся нервозность и неуверенность, все сомне-
ния исчезали и его наполнял величественный покой. Он откидывался на
мягкие подушки дивана, раскрывал книгу и начинал читать о запахах
своего детства, о школьных запахах, о запахах улиц и закоулков го-
рода, о человеческих запахах. И его пронизывала приятная дрожь ужа-
са, ибо тут он заклинал сплошь ненавистные, истребленные запахи.
С отвращением и интересом Гренуй читал книгу мерзких запахов, и ког-
да отвращение пересиливало интерес, он просто захлопывал ее, откла-
дывал прочь и брал другую.
Попутно он беспрерывно пригубливал благородные ароматы. Пос-
ле бутылки с ароматом надежды он раскупоривал бутыль 1744 года,
наполненную теплым запахом дров перед домом мадам Гайар. А затем
выпивал флягу вечернего аромата, насыщенного духами и терпкой тя-
жестью цветов, подобранного на окраине парка в Сен-Жермен-де-Пре
летОхМ 1753 года.
Теперь он был уже сильно наполнен ароматами. Тело его все тя-
желее давило на подушки, а дух волшебно затуманивался. И все же на
этом его пиршество не кончалось. Правда, глаза его больше не могли
читать, книга давно выскользнула из рук — но;он не хотел заканчивать
вечер, не осушив еще одной, последней, фляги, самой роскошной: это
был аромат девушки с улицы Марэ...
Он выпивал его благоговейно и для этого выпрямлялся на своем
канапе, хотя ему это было тяжело, так как пурпурный салон качался
и кружился вокруг него при каждом движении. В позе примерного уче-
ника, сжав колени и плотно сдвинув ступни, положив левую руку на ле-
вое бедро,— вот как пил маленький Гренуй драгоценнейший аромат из
подвалов своего сердца, пил бокал за бокалом и при этом становился
все печальнее. Он знал, что выпил слишком много. Он знал, что тако-
го количества удовольствий ему не перенести. И все же пил до дна. Он
шел по темному проходу с улицы во двор. Шел на свет. А в круге света
сидела девушка и разрезала сливы. Изредка доносился треск ракет и
петард фейерверка...
Он отставлял бокал и оставался сидеть, словно окаменев от сенти-
ментальности и опьянения, еще несколько минут, пока с его языка не
исчезал последний привкус выпитого. Он неподвижно глядел перед со-
бой. В его мозгу вдруг становилось так же пусто, как в бутылках. Тог-
да он опрокидывался на бок, на пурпурное канапе и мгновенно погру-
жался в отупляющий сон.
В то же время внешний Гренуй тоже засыпал на своей попоне.
И сон его был столь же бездонно-глубоким, как сон внутреннего Гре-
нуя, ибо геркулесовы подвиги и эксцессы одного не менее изнуряли и
другого — ведь оба они, в конце концов, были одним и тем же лицом.
Правда, когда он просыпался, он просыпался не в пурпурном са-
лоне пурпурного замка за семью стенами и даже не на весенних лугах
своей души, а всего лишь в каменном убежище в конце туннеля на
жестком полу в кромешной тьме. И его мутило от голода и жажды, и
мучил озноб и похмелье, как запойного пьяницу после разгульной ночи.
На карачках он выползал из своей штольни.
Снаружи было какое-то время суток, начало или конец ночи, но
даже в полночь свет звезд резал ему глаза. Воздух казался пыльным,
едким, сжигающим легкие, ландшафт — жестким, он натыкался на
камни. И даже нежнейшие запахи терзали и жалили его отвыкший от
мира нос. Гренуй, этот клещ, стал чувствительным как рак, который
вылез из своего панциря и нагишом странствует по морю.
66
Он шел к роднику, слизывал со скалы влагу — час, два часа под-
ряд, это была мука, время не кончалось, то время, когда его настигал
реальный мир. Он срывал с камней несколько клочков мха, давясь,
впихивал их в себя, приседал на камни, испражнялся и пожирал одно-
временно — все должно было совершаться быстро, быстро, быстро — и
сломя голову, как маленький мягкотелый зверь, над которым в небе
уже кружат ястребы, бежал назад в свою пещеру, в конец туннеля,
где лежала попона. Здесь он наконец снова был в безопасности.
Он прислонялся спиной к груде щебня, вытягивал ноги и ждал.
Теперь ему надо было успокоить свое тело, совсем успокоить, как со-
суд, который грозит расплескаться, если его слишком сильно трясти.
Постепенно ему удавалось усмирить дыхание. Его возбужденное серд-
це начинало биться ровнее, шторм внутри него медленно стихал. И вне-
запно одиночество, как черная гладь штиля, падало на его душу. Он
закрывал глаза. Темная дверь в его «я» открывалась, и он входил. В те-
атре гренуевой души начинался очередной спектакль.
28
Так проходил день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем.
Так прошли целых семь лет.
Тем временем во внешнем мире царила война. Дрались в Силезии
и в Саксонии, в Ганновере и в Бельгии, в Богемии и Померании. Сол-
даты короля погибали в Гессене и Вестфалии, на Балеарских островах,
в Индии, на Миссисипи и в Канаде, если они не умирали от тифа еще
по пути туда. Миллиону человек война стоила жизни, королю Фран-
ции— его колониальных владений, а всем странам, участвовавшим в
ней,— столько денег, что они наконец скрепя сердце решили ее окон-
чить.
Однажды в это время, зимой, Гренуй чуть не замерз, сам не заме-
тив этого. Пять дней он пролежал в пурпурном салоне, а очнувшись
в штольне, не мог шевельнуться от холода. Он сейчас же снова закрыл
глаза, чтобы умереть во сне. Но тут наступила оттепель, разморозила
его и спасла.
Один раз навалило столько снегу, что у него не хватило сил про-
рыть его, чтобы докопаться до лишайников. И он питался замерзшими
летучими мышами.
Как-то перед пещерой он обнаружил и съел мертвого ворона. Это
были единственные события, воспринятые им за эти семь лет из внеш-
него мира. В остальном он жил только в своей крепости, только в са-
модержавном царстве своей души. И он оставался бы там до смерти
(ведь он ни в чем не испытывал недостатка), если бы не случилась ка-
тастрофа, которая прогнала его из горы и выплюнула во внешний мир.
29
Эта катастрофа была не землетрясение, не лесной пожар, не горная
лавина и не обвал штольни. Она вообще была не внешней катастро-
фой, но внутренней, а потому особенно мучительной, так как она блоки-
ровала предпочитаемый Гренуем путь к бегству. Она произошла во сне.
Точнее сказать, в мечтах. Еще точнее, в мечтах, во сне, в сердце, в его
воображении.
Он возлежал на канапе в пурпурном салоне и спал. Вокруг него
стояли пустые бутылки. Он ужасно много выпил, под конец целые две
бутылки аромата рыжеволосой девушки. Вероятно, это было слишком,
потому что в его сон, хотя и глубокий, как смерть, на этот раз проникла
рябь каких-то призрачных сновидений. В этой ряби были явно разли-
чимы обрывки некого запаха. Сначала они только тонкими волокнами
проплывали мимо носа Гренуя, потом становились плотнее, превраща-
лись в облако. И ему начинало казаться, что он стоит посреди гнилого
болота, а из топи поднимается туман. Туман медленно поднимался все
выше, вскоре он полностью окутал Гренуя, пропитал его насквозь, и
ПАТРИК ЗЮ С КИНД ПАРФЮМЕР
67
среди туманного смрада больше не оставалось ни капли свежего воз-
духа. Если он не хотел задохнуться, ему пришлось бы вдохнуть этот
туман. А туман этот был, как сказано, запахом. И Гренуй знал также,
чей это был запах. Этот туман был его собственным запахом — вот чем
был этот туман.
А ужасным было то, что Гренуй, хотя и знал, что это его запах, не
мог его вынести. Полностью утопая в самом себе, он ни за что на свете
не мог себя обонять!
Осознан это, он закричал так страшно, словно его сжигали живьем.
Крик разбил стены пурпурного салона, разрушил стены замка, вырвав-
шись из сердца, он пролетел над рвами, и болотами, и пустынями, про-
несся над ночным ландшафтом его души, как огненная буря, он выплес-
нулся из его глотки и стремительно ринулся по изгибам штольни нару-
жу, в мир, растекаясь по плоскогорью Сен-Флур,— казалось, кричала
сама гора. Проснувшись, он стал отбиваться, словно стараясь прогнать
невыносимый смрад, который грозил задушить его. Он был до смерти
перепуган, трясся всем телом просто от смертельного страха. Если бы
его крик не разорвал этого смрада, он захлебнулся бы самим собой —
жуткая смерть. Вспоминая об этом, он содрогался. И пока он сидел, все
еще сотрясаясь от ужаса и пытаясь привести в порядок свои перепу-
ганные, сумбурные мысли, он твердо понял одно: он изменит свою
жизнь хотя бы для того, чтобы не увидать во второй раз такой чудовищ-
ный сон. Второй раз ему этого не перенести.
Он набросил на плечи попону и вылез наружу. Там как раз было
утро, позднее утро конца февраля. Солнце светило. Земля пахла влаж-
ным камнем, мохом и водой. Ветер уже доносил слабый аромат анемо-
нов. Он присел на землю у входа в пещеру, согреваясь на солнце и вды-
хая свежий воздух. Его все еще знобило при воспоминании о смраде,
от которого он бежал, и знобило от блаженного тепла, разливавшегося
по спине. Все-таки хорошо, что этот внешний мир еще существовал,
хотя бы как цель побега. Было бы невообразимо жутко не обнаружить
при выходе из туннеля никакого мира! Ни света, ни запаха — только
этот ужасный смрад, внутри, снаружи, везде...
Шок постепенно проходил. Тиски страха постепенно разжались, и
Гренуй почувствовал себя уверенней. К полудню он снова обрел свое
хладнокровие. Поднеся тыльной стороной к носу указательный и сред-
ний пальцы левой руки, он дышал сквозь пальцы, вдыхая влажный,
приправленный анемонами аромат весеннего воздуха. Пальцы ничуть
не пахли. Он повернул ладонь и обнюхал внутреннюю сторону. Он по-
чувствовал тепло руки, но ничего не учуял. Тогда он завернул обтре-
панный рукав рубашки и уткнулся носом в сгиб локтя. Он знал, что
это — то место, где все люди пахнут сами собой. Однако он не учуял
ничего. Не учуял ничего под мышками, ничего на ногах, ничего на по-
ловом органе, к которому пригнулся насколько смог. Это было чудно!
Он, Гренуй, способный за несколько миль обнаружить по запаху друго-
го человека, не мог учуять свой собственный половой орган на расстоя-
нии ладони! Несмотря на это, он не поддался панике, но, холодно по-
размыслив, сказал себе следующее: «Дело не в том, что я не пахну, ведь
пахнет все. Дело, наверное, в том, что я не слышу, как я пахну, потому
что с самого рождения изо дня в день нюхал себя, и поэтому мой нос
не воспринимает моего собственного запаха. Если бы я мог отделить
от себя свой запах или хотя бы его часть, немного отвыкнуть и через
некоторое время вернуться к нему, то очень даже смог бы услышать
свой запах, а значит — себя».
Он снял с себя попону и одежду или то, что еще осталось от его
одежды, снял эти отрепья, эти лохмотья. Он не снимал их с тела семь
лет. Они должны были насквозь пропитаться его запахом. Он побросал
их в кучу перед пещерой и удалился. И вот, впервые за семь лет, он
снова поднялся на вершину горы. Там он встал на то же место, где сто-
ял тогда, в день своего прибытия, повернулся носом к западу и позво-
68
лил ветру обвевать свое обнаженное тело. Его цель была настолько про-
ветриться, настолько накачаться западным ветром—то есть запахом
моря и влажных лугов,— чтобы этот ветер пересилил запах его собст-
венного тела, чтобы возникла ловушка для запаха между ним, Гренуем,
и его одеждой, и тогда он смог бы ясно расслышать, как она пахнет.
И чтобы к нему в нос попало как можно меньше собственного запаха,
он наклонился вперед, изо всех сил вытянул шею против ветра, а ру-
ки— назад. Он выглядел как пловец перед прыжком в воду.
В этом чрезвычайно смешном положении он пребывал несколько
часов подряд, так что его отвыкшая от света, белая, как у червя, кожа
стала красноватой, как у лангусты, хотя солнце грело еще слабо. Под
вечер он снова спустился к пещере. Он уже издали увидел кучу своей
одежды. За несколько метров он зажал нос и разжал его снова лишь
тогда, когда приблизил его вплотную к одежде. Он хотел снять пробу,
как научился у Бальдини: втянул в себя воздух, а потом толчками стал
выпускать его из себя. Чтобы поймать запах, он обеими руками образо-
вал некий колокол над одеждой, в который, как язык, всунул свой нос.
Он сделал все возможное, чтобы извлечь из одежды свой собственный
запах. Но этого запаха в ней не было. В ней была тысяча других за-
пахов. Запахи камня, песка, мха, смолы, вороньей крови — даже запах
колбасы, которую он много лет назад покупал недалеко от Сюлли, все
еще были ясно слышны. Одежда была обонятельным дневником послед-
них семи-восьми лет. И только его собственного запаха, запаха того,
кто носил ее, не снимая, все это время, у одежды не было.
И тут он все же немного испугался. Солнце зашло. Он стоял голый
у входа в штольню, где в темном конце прожил в темноте семь лет. Дул
холодный ветер, и он замерз, но не замечал, что замерз, потому что в
нем был встречный холод, а именно страх. Это был не тот страх, кото-
рый он испытал во сне, омерзительный страх задохнуться от самого
себя, который надо было стряхнуть любой ценой и от которого можно
было убежать. То, что он испытывал теперь, был страх не узнать ни-
чего о самом себе. Он был противоположен тому страху. От него
нельзя было убежать, нужно было идти ему навстречу. Нужно было —
даже если это открытие станет ужасным — узнать наверняка, есть у
него запах или нет. И узнать теперь же. Сейчас.
Он вернулся в штольню. Уже через несколько метров его охватила
полная темнота, но он ориентировался, как при самом ярком свете.
Много тысяч раз он проходил этот путь, знал каждый шаг и каждый
поворот, чуял каждый сталактит, каждый крошечный выступ. Найти
дорогу было нетрудно. Трудно было бороться с воспоминанием о кла-
устрофобическом сновидении, которое, подобно приливу, накатывало на
него все более высокими волнами. Но он не отступал. То есть страхом
не знать он боролся со страхом узнать и одержал победу, потому что
знал, что выбора у него не было. Когда он дошел до конца штольни, где
возвышалась груда щебня, оба страха оставили его. Он почувствовал,
что спокоен, что голова у него ясная, а нос — отточен, как скальпель.
Он присел на корточки, закрыл глаза руками и принюхался. В этом
месте, в этой удаленной от мира каменной могиле, он пролежал семь
лет. Если уж где-нибудь на свете должен быть его запах, то здесь. Он
дышал медленно. Он проверял тщательно. Он просидел на корточках
четверть часа. У него была безошибочная память, и он точно помнил,
как пахло на этом месте семь лет назад: камнем и влажной солонова-
той прохладой, и эта чистота означала, что ни одно живое существо
никогда сюда не ступало... Точно так же здесь пахло и теперь.
Он просидел еще некоторое время, совсем спокойно, только тихо
качая головой. Потом повернулся и пошел к выходу, сперва согнувшись,
а когда позволила высота штольни, выпрямившись,— на волю.
Выйдя из штольни, он надел свои лохмотья (башмаки его сгнили
еще много лет назад), взвалил на плечи попону и в ту же ночь, покинув
Плон-дю-Канталь, ушел на юг.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
69
30
Он выглядел чудовищно. Волосы отросли по колено, жидкая боро-
да— до пупа. Ногти стали похожи на птичьи когти, а на руках и на
ногах, там. где тело не прикрывали лохмотья, клочьями облезла кожа.
Первые встреченные им люди — крестьяне, работавшие на поле не-
далеко от города Пьерфор,— при виде его с криками бросились прочь.
В самом городе он произвел сенсацию. Люди сбегались сотнями, чтобы
поглазеть на него. Некоторые принимали его за беглого галерника.
Другие говорили, что он не настоящий человек, а помесь из человека и
медведя, какое-то лесное чудище. Один бывший моряк утверждал, что
он похож на дикаря-индейца из Кайенны, которая находится по ту сто-
рону океана. Его привели к мэру. Там он, к изумлению собравшихся,
предъявил свою грамоту, раскрыл рот и в довольно сбивчивых и неук-
люжих выражениях — ведь это были первые слова, произнесенные им
после семилетнего перерыва,—но вполне понятно рассказал, что он
странствующий подмастерье, что на него напали разбойники, утащили
в пещеру и держали там в плену семь лет. За это время он не видел
ни солнечного света, ни людей, кормился из корзины, которую спускала
в темноту невидимая рука, и, в конце концов, был освобожден с по-
мощью лестницы, так ничего и не узнав о своих похитителях и спаси-
телях. Эту историю он выдумал потому, что она казалась ему убеди-
тельней, чем правда, она и была убедительней, поскольку такие раз-
бойничьи нападения то и дело случались в горах Оверни, Лангедока
или в Севеннах. Во всяком случае мэр доверчиво занес это происшест-
вие в протокол и доложил о нем маркизу де ла Тайад-Эспинассу, лен-
ному владетелю города и члену парламента в Тулузе.
Этот маркиз уже в сорок лет потерял интерес к придворной жизни,
покинул Версаль, удалился в свои владения и посвятил себя наукам.
Его перу принадлежал значительный труд о динамической националь-
ной экономике, в коем он предлагал отменить все налоги на землевла-
дение и сельскохозяйственные продукты, а также ввести обратно про-
порциональный подоходный налог, который сильнее всего ударял бы
по бедным и тем самым вынудил бы их более энергично развивать свою
экономическую активность. Вдохновленный успехом своей брошюры, он
сочинил трактат о воспитании мальчиков и девочек в возрасте от пяти
до десяти лет, затем увлекся экспериментальным сельским хозяйством
и попытался путем переноса бычьего семени на различные сорта трав
вывести животно-растительный продукт скрещивания для получения
молока, что-то вроде дойного цветка. Поначалу он достиг некоторых ус-
пехов, позволивших ему изготовлять из травяного молока сыр, который
Академия наук в Лионе определила как «близкий по вкусу к козье-
му, хотя несколько более горький». Однако ему пришлось приостано-
вить опыты ввиду огромных расходов на бычье семя, которое гектолит-
рами разбрызгивалось по полям. Тем не менее занятия аграрно-биоло-
гическими проблемами пробудили у него интерес не только к так на-
зываемой почве, но и к земле вообще, и ее отношению к биосфере.
Едва успев закончить опыты по выведению молочно-дойного цвет-
ка, он с несокрушимым рвением принялся за большое сочинение о зави-
симостях между близостью к земле и витальностью. Его тезис гласил,
что жизнь может развиваться только на определенном удалении от зем-
ли, поскольку сама земля постоянно испускает некий газ разложения,
так называемый fluidum letale, каковой подавляет витальные силы и
рано или поздно полностью их парализует. Поэтому все живые суще-
ства стремятся путем роста удалиться от земли, то есть как бы растут
от нее прочь, а не врастают в нее; по той же причине они направляют
вверх самые ценные свои части: пшеница — колос, цветок — свой бутон,
человек — голову; и потому же, когда старость согнет их и снова скло-
нит к земле, они неизбежно попадают под влияние летального газа, в
70
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
который благодаря процессу разложения в конце концов сами и пре-
вращаются после своей смерти.
Услышав о том, что в Пьерфоре объявился индивидуум, проведший
семь лет в пещере, где его полностью окружал элемент разложения —
земля, маркиз де ла Тайад-Эспинасс пришел в восторг, и приказал не-
медленно доставить Гренуя к себе в лабораторию, и там подверг тща- ®
тельному обследованию. Он нашел, что теория витальности подтверж-
дается самым наглядным образом. Fluidum letale настолько повлиял на
Гренуя, что его двадцатипятилетнее тело обнаружило признаки старче-
ского разложения. Единственно то обстоятельство — так объяснял Тай-
ад-Эспинасс,— что Гренуй во время своего нахождения в плену питался
удаленными от земли растениями, предположительно хлебом и фрукта-
ми, предотвратило его смерть. Теперь, считал маркиз, можно было вос-
становить прежнее состояние здоровья Гренуя лишь путем радикаль-
ного удаления флюида с помощью изобретенного им, Тайад-Эспинас-
сом, аппарата для вентиляции витального воздуха. Такой аппарат сто-
ит в чулане его городского замка в Монпелье, и если Греную угодно
предоставить себя в распоряжение маркиза в качестве демонстрацион-
ного объекта, то маркиз не только избавит его от безнадежного отрав-
ления земляным газом, но и наградит изрядной суммой денег...
Два часа спустя они сидели в карете. Хотя дороги в то время были
скверные, шестьдесят четыре мили до Монпелье они преодолели всего
за два дня, ибо маркиз, несмотря на преклонный возраст, не упускал
случая собственноручно подхлестнуть кучера и лошадей, а при много-
численных поломках дышла и рессор лично участвовал в их починке,—
в таком восторге он был от своего Найденыша, так жаждал как можно
скорее представить его образованной публике. Зато Греную ни разу
не было позволено сойти с козел кареты. Он должен был восседать
рядом с кучером в своих лохмотьях, завернувшись с головой в попону,
насквозь пропитанную влажной землей и глиной. Кормили его во время
путешествия сырыми корнеплодами. Маркиз надеялся таким образом
еще некоторое время законсервировать в идеальном состоянии отрав-
ление земляным флюидом.
По приезде в Монпелье он приказал немедленно поместить Гренуя
в подвал своего дворца и разослал приглашения всем членам Медицин-
ского факультета, Ботанического общества, Сельскохозяйственной шко-
лы, Химико-Физического объединения, Масонской ложи и прочих на-
учных обществ, коих в городе было не менее дюжины.
И несколько дней спустя — ровно через неделю после того, как он
покинул убежище в горах,— Гренуй оказался на помосте в актовом за-
ле университета Монпелье перед многочисленной публикой, которой он
был представлен как сенсация года.
В своем докладе Тайад-Эспинасс охарактеризовал его как живое
доказательство правильности теории летального земляного флюида. Ме-
тодически срывая с Гренуя лохмотья, маркиз пояснял, какой ужасаю-
щий эффект произвело воздействие гнилостного газа на тело демон-
стрируемого субъекта: обратите внимание на язвы и шрамы от газового
поражения; а вот тут, на груди, огромная ярко-красная газовая кар-
цинома; вся кожа растрескалась; налицо также явное флюидальное ис-
кривление скелета в виде горба и сросшихся пальцев ноги. Внутренние
органы: селезенка, печень, легкие, желчный пузырь и пищеварительный
тракт — тяжело заражены, о чем убедительно свидетельствует анализ
пробы стула; проба собрана в тазике, стоящем на помосте рядом с де-
мострируемым субъектом, и доступна для обозрения любому желаю-
щему. Отсюда следует вывод, что паралич витальных сил, причиной
которого является семилетнее отравление fluidum letale Taillade уже
настолько прогрессировал, что субъект — чей внешний вид, впрочем,
уже обнаруживает заметные признаки вырождения—должен быть
определен как существо, обращенное скорее к смерти, чем к жизни. Тем
не менее докладчик попытается посредством вентиляционной терапии
71
в сочетании с витальной диетой в течение восьми дней добиться оче-
видных признаков полного выздоровления. Присутствующих пригла-
шают собраться здесь через неделю, дабы убедиться в успехе данного
прогноза и получить бесспорное доказательство правильности теории
земляного флюида.
Доклад имел огромный успех. Ученая публика наградила доклад-
чика бурными аплодисментами, а затем продефилировала мимо помо-
ста, на котором стоял Гренуй. Его страшная запущенность, заскорузлые
шрамы и следы переломов производили столь ужасающее впечатление,
что все сочли его полусгнившим заживо и обреченным, хотя он чувст-
вовал себя вполне здоровым и сильным. Некоторые из ученых господ
со знанием дела выстукивали его, измеряли, заглядывали ему в рот, от-
тягивали веки. Другие заговаривали с ним, интересуясь жизнью в пе-
щере и теперешним самочувствием. Но он, строго придерживаясь полу-
ченной от маркиза инструкции, отвечал на вопросы только сдавленным
хрипом и при этом обеими руками беспомощно указывал на горло, да-
вая понять, что fluidum letale Taillade уже глубоко поразил его гортань.
Когда демонстрация закончилась, Тайад-Эспинасс снова упаковал
его и отправил домой, в кладовую своего дворца. Там он в присутствии
нескольких избранных докторов медицинского факультета поместил его
в аппарат для вентиляции витальным воздухом—то есть в чулан из
тесно пригнанных друг к другу сосновых досок. Через высоченную вса-
сывающую трубу на крыше чулан проветривался очищенным от леталь-
ного газа воздухом, а отработанный воздух удалялся через кожаный
вентиль в полу. Все это сооружение приводилось в действие командой
слуг, которые денно и нощно заботились о том, чтобы встроенные в тру-
бу вентиляторы находились в непрерывном движении. Таким образом
Гренуй постоянно был окружен очищающим воздушным потоком, а че-
рез вырезанную в стене двустворчатую дверцу для пропускания возду-
ха ему каждый час подавали диетические блюда из удаленных от зем-
ли продуктов: голубиный бульон, паштет из жаворонков, рагу из диких
уток, варенье из растущих на деревьях фруктов, хлеб из специальных
высоких сортов пшеницы, пиренейское вино, молоко горной серны и
крем из взбитых яиц кур, содержавшихся на чердаке дворца.
Пять дней продолжался этот лечебный курс дезинфекции и реви-
тализации. После чего маркиз приказал остановить вентиляторы и пе-
ревел Гренуя в ванную комнату, где его несколько часов отмачивали
в ваннах с теплой дождевой водой и наконец вымыли с головы до ног
мылом с примесью орехового масла, доставленного из города Потоси
в Андах. Ему обстригли ногти на руках и ногах, тонким порошком из
доломитовой извести вычистили зубы, его побрили, постригли и приче-
сали, а волосы завили и напудрили. Пригласили портного, сапожника,
и Гренуй получил сшитую по мерке сорочку с белым жабо и белым
рюшем на манжетах, шелковые чулки, камзол, панталоны, и голубой
бархатный жилет, и красивые туфли с пряжками из черной кожи, из
коих правая искусно маскировала его изувеченную ногу. Маркиз соб-
ственноручно припудрил белым тальком рябое лицо Гренуя, тронул
кармином губы и щеки и придал бровям с помощью мягкого карандаша
из угля жженой липы поистине благородный изгиб. Затем он опрыскал
его своими личными духами с простоватым запахом фиалок, отступил
на несколько шагов и долго не мог найти слов, чтобы выразить свое
восхищение.
— Сударь,— начал он наконец,— я в восторге от самого себя. Я по-
трясен своею гениальностью. Разумеется, я никогда не сомневался в пра-
вильности моей флюидальной теории; никоим образом; но то обстоя-
тельство, что она находит столь блестящее подтверждение в практиче-
ской терапии, потрясает меня. Вы были животным, а я сделал из вас
человека. Это прямо-таки божественное деяние. Позвольте же мне уми-
литься!— Подойдите вон к тому зеркалу и взгляните на себя! Вы впер-
вые в жизни узнаете, что вы человек; не то чтобы особенный, или иск-
72
лючительный, или чем-то выдающийся, но все же вполне нормальный
человек. Да подойдите же к зеркалу, сударь! Взгляните на себя и изу-
митесь чуду, которое я с вами совершил!
Впервые в жизни Греную сказали «сударь». Он подошел к зеркалу
и всмотрелся в него. До сих пор он еще никогда не смотрелся в зерка-
ло. Он увидел господина в изящном голубом одеянии, в белой сорочке
и шелковых чулках и совершенно инстинктивно согнулся в три погибе-
ли, как всегда сгибался перед такими нарядными господами. Но наряд-
ный господин тоже согнулся, а когда Гренуй снова выпрямился, наряд-
ный господин сделал то же самое, и потом оба застыли, в упор разгля-
дывая друг друга.
Больше всего Гренуя поразил тот факт, что он выглядел так не-
правдоподобно нормально. Маркиз был прав: в нем не было ничего
особенного — не хорош собой, но и не слишком уродлив: низковат рос-
том, немного кособок, лицо невыразительное, короче, он выглядел как
тысячи других людей. Если он теперь пойдет по улице, ни один чело-
век не обернется ему вслед. Он и сам бы не обратил внимания на тако-
го, каким он стал теперь, попадись он ему по дороге. Разве что в том
случае, если бы учуял, что этот встречный ничем кроме фиалок не пах-
нет, как господин в зеркале и как он сам, стоящий перед зеркалом.
А всего десять дней назад крестьяне с криком разбегались при
виде его. Тогда он чувствовал себя не иначе, чем теперь, а теперь, за-
крывая глаза, он чувствовал себя ничуть не иначе, чем тогда. Он втянул
воздух, который окружал его тело, и услышал запах плохих духов, и
бархата, и новой кожи своих туфель; он обонял шелк, пудру, растертую
помаду, слабый аромат мыла из Потоси. И вдруг он понял, что не го-
лубиный бульон, не трюк с вентиляцией сделали из него нормального
человека, а единственно эти модные тряпки, прическа и небольшие кос-
метические ухищрения.
Заморгав, он открыл глаза и увидел, что господин в зеркале под-
мигнул ему и тень улыбки коснулась его подкрашенных кармином
губ, словно он хотел дать ему знак, что находит его не слишком про-
тивным. И Гренуй тоже нашел, что господин в зеркале, эта одетая как
человек, замаскированная, не имеющая запаха фигура тоже вполне ему
симпатична; по крайней мере ему показалось, что, если только довести
маску до совершенства, она могла бы оказать такое воздействие на
внешний мир, на которое он, Гренуй, никогда бы не осмелился. Он кив-
нул фигуре и увидел, что, отвечая ему кивком, она украдкой раздува-
ет ноздри...
31
На следующий день — маркиз как раз обучал его необходимейшим
позам, жестам и танцевальным па — Гренуй разыграл припадок голо-
вокружения и, якобы совершенно обессилев в приступе удушья, пова-
лился на диван.
Маркиз был вне себя. Он наорал на слуг, требуя немедленно при-
нести опахала и переносные вентиляторы, и едва слуги кинулись ис-
полнять приказание, как маркиз, опустившись на колени рядом с Гре-
нуем, начал обмахивать его своим носовым платком, благоухавшим
фиалками, и заклинать, прямо-таки молить все-таки снова подняться,
все-таки не испускать дух сейчас, но если возможно, потерпеть до после-
завтра, иначе будущее летальной флюидальной теории окажется в серь-
езной опасности.
Гренуй корчился и извивался, кашлял, кряхтел, обеими руками от-
махивался от платка, и, наконец, весьма драматически свалился с дива-
на, и забился в самый удаленный угол комнаты.
— Не эти духи! — воскликнул он, как бы лишаясь последних сил.—•
Не эти духи! Они убьют меня!
И только когда Тайад-Эспинасс выбросил в окно не только платок,
но и камзол, точно так же пахнувший фиалками, Гренуй дал своему
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
73
приступу ослабнуть и более спокойным голосом рассказал, что он как
парфюмер обладает свойственным людям его профессии чувствитель-
ным обонянием и всегда, но особенно во время выздоровления, весьма
остро реагирует на некоторые ароматы. То обстоятельство, что именно
аромат фиалки, в общем-то приятного цветка, так ему невыносим, он
может объяснить тем, что духи маркиза содержат высокий процент
фиалкового корня, а тот вследствие своего подземного происхождения
оказывает вредное воздействие на такую подверженную летальному
флюиду особу, как он, Гренуй. Уже вчера при первом опрыскивании
духами он почувствовал себя совершенно одурманенным, а сегодня, ус-
лышав запах корня во второй раз, он почувствовал себя так, словно его
столкнули назад, в ужасную душную земляную яму, где он пребывал
семь лет. Наверное, его природа возмутилась против насилия, он не уме-
ет этого выразить как-то иначе, ибо после того, как искусство маркиза
подарило ему жизнь в очищенном от флюида воздухе, он лучше умрет
на месте, чем еще раз поддастся воздействию ненавистного флюида.
Еще и сейчас внутри у него все сжимается при одном воспоминании о
духах из корня. Однако он совершенно уверен, что силы мгновенно вер-
нутся к нему, если маркиз для полного удаления запаха фиалки позво-
лит ему изготовить собственные духи. Ему представляется очень легкий
воздушный аромат, состоящий из удаленных от земли ингредиентов —
миндальной и апельсиновой воды, эвкалипта, масла сосновых игл и ки-
парисового масла. Всего несколько брызг на платье, всего несколько
капель на шее и щеках — и он навсегда будет застрахован от повто-
рения мучительного припадка, только что накатившего на него...
То, что мы для удобочитаемости передали косвенной речью, было
на самом деле получасовым косноязычным словоизвержением, которое
прерывалось множеством хрипов, всхлипов и приступов удушья, сопро-
вождалось дрожью, взмахами рук и красноречивым закатыванием
глаз. Маркиз был глубоко потрясен. Еще больше, чем симптомы стра-
дания, его убедила изощренная аргументация подопечного. Конечно же,
это фиалковые духи! Отвратительно близкий к земле, даже подземный
продукт! Вероятно, он сам, употреблявший его много лет, уже заражен
им. Он не имел понятия, что этот аромат с каждым днем приближал
его к смерти. И подагра, и онемение затылка, и вялость члена, и гемор-
рой, и шум в ушах, и гнилой зуб — несомненно результаты отравления
зловонным фиалковым корнем. А этот глупый человечек, это убожест-
во, забившееся в угол комнаты, открывает ему истину. Маркиз растро-
гался. Ему захотелось подойти, поднять его, прижать к своему просвет-
ленному сердцу. Но он боялся, что еще пахнет фиалками, а потому
еще раз кликнул слуг и приказал убрать из дома все фиалковые духи,
проветрить дворец, продезинфицировать свою одежду в аппарате ви-
тального воздуха и в носилках доставить Гренуя к лучшему парфюмеру
города. Именно этого добивался Гренуй, разыгрывая свой припадок.
Производство ароматов имело в Монпелье старую традицию, и хотя
за последнее время по сравнению с городом-конкурентом Грасом оно
пришло в некоторый упадок, все же в городе жили несколько хороших
мастеров — парфюмеров и перчаточников. Самый почтенный среди них,
некто Рунель, приняв в расчет деловые связи с семейством маркиза де
ла Тайад-Эспинасса, которому он поставлял мыло, притирания и бла-
говония, согласился на чрезвычайный шаг — уступить на час свое ателье
доставленному в носилках странному парижскому подмастерью. Этот
последний не выслушал никаких объяснений, не пожелал узнать, где
что стоит, сказал, что сам разберется и сообразит, что к чему; и за-
перся в мастерской, и провел там целый час, а тем временем Рунель
с управляющим маркиза отправился в кабачок, где, пропустив несколь-
ко стаканов вина, был вынужден узнать, почему его фиалковая вода
более не имеет права на существование.
Мастерская и лавка Рунеля были оборудованы далеко не так рос-
кошно, как в свое время магазин ароматических товаров Бальдини в
74
Париже. Несколько сортов цветочных масел, воды и пряностей не да-
вали простора для фантазии обычному парфюмеру. Однако Гренуй,
едва втянув воздух, сразу же понял, что имеющихся материалов для
его целей вполне достаточно. Он не собирался создавать никакого ве-
ликого аромата; не хотел он смешивать, как в свое время у Бальдини,
и престижных духов, которые выделялись бы из моря посредственности
и сводили бы людей с ума. И даже простой запах цветов апельсинового
дерева, обещанный маркизу, не был его целью. Расхожие эссенции эв-
калипта и кипарисового листа должны были только замаскировать на-
стоящий аромат, который он решил изготовить,— а этим ароматом был
человеческий запах. Он хотел присвоить себе, пусть даже сперва в ка-
честве плохого суррогата, запах человека, которым сам он не обладал.
Конечно, запаха человека вообще не бывает, так же как не бывает че-
ловеческого лица вообще. Каждый человек пахнет по-своему, никто не
понимал этого лучше, чем Гренуй, который знал тысячи индивидуаль-
ных запахов и с рождения различал людей на нюх. И все же, с точки
зрения парфюмерии, была некая основная тема человеческого запаха,
впрочем довольно простая: потливо-жирная, сырно-кисловатая, в общем
достаточно противная основная тема, свойственная в равной степени
всем людям, а уж над ней в более тонкой градации колышутся облачка
индивидуальной ауры.
Однако эта аура, чрезвычайно сложный, неповторимый шифр лич-
ного запаха, для большинства людей все равно неуловима. Большинство
людей не знает, что обладает им, а кроме того, всячески старается уп-
рятать его под платьем или под модными искусственными запахами.
Им хорошо знаком лишь тот — основной — запах, то — первичное и при-
митивное— человеческое испарение; только в нем они и живут и чув-
ствуют себя в безопасности, и всякий, кто источает из себя этот против-
ный всеобщий смрад, воспринимается ими уже как им подобный.
В этот день Гренуй сотворил странные духи. Более странных до
сих пор в мире еще не бывало. Он присвоил себе не просто запах, а за-
пах человека, который пахнет. Услышав эти духи в темном помещении,
любой подумал бы, что там стоит второй человек. А если бы ими наду-
шился человек, который сам пахнет как человек, то он по запаху пока-
зался бы нам двумя людьми или, еще хуже, чудовищным двойным су-
ществом, как образ, который нельзя больше однозначно фиксировать,
потому что его очертания нечетки и расплываются, как рисунок на дне
озера, искаженный рябью на воде.
Для имитации этого человеческого запаха — пусть недостаточной,
по его мнению, но вполне достаточной, чтобы обмануть других,— Гренуй
подобрал самые незаметные ингредиенты в мастерской Рунеля.
Горстку кошачьего дерьма, еще довольно свежего, он нашел за по-
рогом ведущей во двор двери. Он взял его пол-ложечки и положил в
смеситель с несколькими каплями уксуса и толченой соли. Под столом
он обнаружил кусочек сыра величиной с ноготь большого пальца, явно
оставшийся от какой-то трапезы Рунеля. Сыр был уже достаточно ста-
рый, начал разлагаться и источал пронзительно-острый запах. С крыш-
ки бочонка с сардинами, стоявшего в задней части лавки, он соскреб
нечто, пахнувшее рыбными потрохами, перемешал это с тухлым яйцом
и касторкой, нашатырем, мускатом, жженым рогом и пригоревшей сви-
ной шкваркой. К этому он добавил довольно большое количество цибе-
тина, разбавил эти ужасные приправы спиртом, дал настояться и про-
фильтровал во вторую бутылку. Запах смеси был чудовищен. Она во-
няла клоакой, разложением, гнилью, а когда взмах веера примеши-
вал к этому испарению чистый воздух, возникало впечатление, что вы
стоите в жаркий летний день в Париже на пересечении улиц О-Фер и
Ленжери, где сливаются запахи рыбных рядов, Кладбища невинных и
переполненных домов.
На эту жуткую основу, которая сама по себе издавала скорее труп-
ный, чем человеческий запах, Гренуй наложил всего один слой арома-
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
75
тов эфирных масел: перца, лаванды, терпентина, лимона, эвкалипта, а
их он смягчил и одновременно скрыл букетом тонких цветочных масел
герани, розы, апельсинового цвета и жасмина. После повторного раз-
бавления спиртом и небольшим количеством уксуса отвратительный
фундамент, на котором зиждилась вся смесь, стал совершенно неулови-
мым для обоняния. Свежие ингредиенты сделали незаметным латентное
зловоние, аромат цветов украсил омерзительную суть, даже почти при-
дал ей интерес, и, странным образом, нельзя было больше уловить за-
паха гнили и разложения, он совершенно не ощущался. Напротив, ка-
залось, что эти духи источают энергичный, окрыляющий аромат жизни.
Гренуй разлил их в два флакона, которые плотно закрыл пробка-
ми, и спрятал в своих карманах. Затем он тщательно вымыл водой сме-
сители, ступы, воронки и ложки, протер их маслом горького миндаля,
чтобы удалить все следы запахов, и взял второй смеситель. В нем он
быстро скомпоновал другие духи, нечто вроде копии первых, которые
тоже состояли из эфирных масел и из цветочных элементов, но основа
не содержала колдовского варева, а включала вполне обычный мускус,
амбру, немного цибетина и кипарисового масла. В общем-то они пахли
совершенно иначе, чем первые,— не так загадочно, более безупречно,
менее агрессивно,— ибо им не хватало элементов, имитирующих чело-
веческий запах. Но если ими душился обычный человек и они смеши-
вались с его собственным запахом, то их нельзя было совершенно от-
личить от тех, которые Гренуй изготовил исключительно для себя.
Наполнив флакон вторыми духами, он разделся донага и опрыскал
свое платье теми, первыми. Потом надушился под мышками, между
пальцами на ногах, в паху и за ушами; надушил шею и волосы, оделся
и покинул мастерскую.
32
Выйдя на улицу, он вдруг испугался, так как знал, что впервые в
своей жизни распространяет человеческий запах. Сам же он считал,
что воняет, отвратительно воняет. И он не мог себе представить, что
другие люди вовсе не воспринимают его запах как зловоние, и не ре-
шился зайти в пивную, где его ждали Рунель и мажордом маркиза. Ему
казалось менее рискованным испробовать новую ауру в анонимной
среде.
По самым узким и темным переулкам он прокрался к реке, где ду-
бильщики и красильщики держали мастерские и где они занимались
своим зловонным ремеслом. Встречая кого-нибудь или проходя мимо
двери дома, где играли дети или сидели старухи, он заставлял себя за-
медлять шаг и нести свой запах вокруг себя как большое плотное об-
лако.
С юности он привык, что люди, проходя мимо, совершенно не обра-
щают на него внимания; не из презрения — как он когда-то думал,— а
потому, что совсем не замечают его существования. Вокруг него не бы-
ло пространства, в отличие от других людей он не создавал волнения
атмосферы, не отбрасывал, так сказать, тени на других людей. Только
когда он лицом к лицу сталкивался с кем-нибудь, в толпе или внезапно
на углу улицы, тогда возникал короткий момент восприятия, и обычно
встречный в ужасе отшатывался, несколько секунд глядел на него, Гре-
нуя, так, словно видел существо, не имевшее, собственно говоря, права
на существование, существо, которое, хотя несомненно и было здесь,
каким-то образом не присутствовало,— а потом быстро удалялся и
мгновенно забывал о нем...
Но теперь в переулках Монпелье Гренуй снова чувствовал и ви-
дел— и на этот раз, когда он снова это увидел, его пронизало острое
чувство гордости,— что он оказывал воздействие на людей. Проходя
мимо какой-то женщины, склонившейся над краем колодца, он заметил,)
как она на мгновение подняла голову, посмотрела на него и потом, явно
успокоившись, снова занялась своим ведром. Какой-то мужчина, стояв*
76
ший спиной к нему, обернулся и довольно долго с любопытством глядел
ему вслед. Дети, которых он встречал, уступали ему дорогу — не из
боязни, а из вежливости; и даже если они выбегали из дверей домов
и нечаянно наталкивались на него, они не пугались, а просто прошмы-
гивали мимо, как будто старались не задеть приближавшуюся особу.
Благодаря нескольким таким встречам он точнее ощутил силу сво-
ей новой ауры и стал увереннее в себе и наглее. Он быстрее подходил
к людям, старался пройти как можно ближе к ним, даже немного раз-
махивал левой рукой и как бы невзначай касался руки прохожего. Один
раз он будто нечаянно толкнул мужчину, которого хотел обогнать. Он
задержался, извинился, и человек, который еще вчера при внезапном
появлении Гренуя остановился бы как громом пораженный, сделал
вид, что ничего не произошло, принял извинение, даже слегка улыбнул-
ся и хлопнул Гренуя по плечу.
Он вышел из переулков и вступил на площадь перед собором
Св. Петра. Звонили колокола. С обеих сторон портала толпились люди.
Только что закончился обряд венчания. Все хотели увидеть невесту.
Гренуй побежал туда и вмешался в толпу. Он толкался, ввинчивался в
человеческую массу, в самую гущу народа, пусть они стоят вокруг него
вплотную, пусть пропитаются его собственным запахом. И он растал-
кивал напирающую тесноту руками, и шире расставлял ноги, й разо-
драл ворот рубашки, чтобы запах мог беспрепятственно стекать с его
тела... и радость его была безграничной, когда он заметил, что другие
ничего не заметили, совершенно ничего, что все эти мужчины, и женщи-
ны, и дети, стоявшие вплотную вокруг него, так легко дали себя обма-
нуть и вдыхали его зловоние, сварганенное из кошачьего дерьма, сыра
и уксуса, как запах себе подобного, а его, Гренуя, подкидыша и ублюд-
ка, принимали в свою среду на равных.
У своих колен он почувствовал ребенка, маленькую девочку, за-
клиненную между взрослыми. Он поднял ее, ханжески изображая забо-
ту, и взял на руки, чтобы ей было лучше видно. Мать не только стер-
пела это, она поблагодарила его, а малышка радостно заверещала от
удовольствия.
Так Гренуй, в экстазе ложной святости прижимая к груди чужого
ребенка, простоял в лоне толпы примерно четверть часа. И пока сва-
дебная процессия, сопровождаемая оглушительным звоном колоколов
и ликованием людей, двигалась мимо, а над ней звенел дождь монет,
в Гренуе бушевало другое ликование, черное ликование, злобное чув-
ство триумфа, вызывавшее дрожь и дурманившее его как приступ по-
хоти, и он с трудом сдерживался, чтобы не выплеснуть его как яд и
желчь на всех этих людей и не закричать, торжествуя, им в лицо: что
он их не боится, даже почти не ненавидит, но что он со всей страстью
презирает их за их вонючую глупость, ибо они позволили ему обмануть
и одурачить себя; ибо они суть ничто, а он — все! И, словно издеваясь,
он теснее прижал к себе ребенка, набрал в легкие воздуха и вместе с
хором прочих закричал: «Ура невесте! Да здравствует невеста! Да
здравствует великолепная пара!»
Когда свадебная процессия удалилась и толпа начала рассеиваться,
он отдал ребенка матери и пошел в церковь, чтобы оправиться от воз-
буждения и отдохнуть. Воздух внутри собора был насыщен ладаном,
который холодными клубами поднимался из двух кадильниц по обеим
сторонам алтаря и как душное одеяло расстилался над более слабыми
запахами людей, только что сидевших здесь. Гренуй присел на скамей-
ку под хорами.
Внезапно на него снизошла великая удовлетворенность. Не та пья-
ная удовлетворенность, которую он испытывал тогда, в чреве горы во
время своих одиноких оргий, но очень холодная и трезвая удовлетво-
ренность, какую рождает сознание собственной мощи. Теперь он знал,
на что он способен. С помощью самых ничтожных средств он благо-
даря своему собственному гению имитировал запах человека и сразу же
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
77
добился такой точности попадания, что даже ребенок дал себя обма-
нуть. Теперь он знал, что способен достичь еще большего. Знал, что
сможет улучшить этот запах. Он смог бы создать не только человече-
ский, но сверхчеловеческий аромат, ангельский аромат, столь неопи-
суемо прекрасный и живительный, что, услышав его, каждый будет
околдован и должен будет всем сердцем возлюбить его, Гренуя, носи-
теля этого аромата.
Да, он заставит их полюбить себя. Оказавшись в сфере воздействия
его аромата, они будут вынуждены не только принять его как себе по-
добного, но полюбить его до безумия, до самозабвения, он заставит их
дрожать от восторга, кричать, рыдать от блаженства, едва почуяв его,
Гренуя, они будут опускаться на колени, как под холодным ладаном
Бога! Он хотел стать всемогущим богом аромата, каким он был в сво-
их фантазиях, но теперь — в действительном мире и над реальными
людьми. И он знал, что это было в его власти. Ибо люди могут закрыть
глаза и не видеть величия, ужаса, красоты, и заткнуть уши, и не слы-
шать людей или слов. Но они не могут не поддаться аромату. Ибо
аромат — это брат дыхания. С ароматом он войдет в людей, и они не
смогут от него защититься, если захотят жить. А аромат проникает в
самую глубину, прямо в сердце, и там выносит категорическое суждение
о симпатии и презрении, об отвращении и влечении, о любви и ненави-
сти. Кто владеет запахом, тот владеет сердцами людей.
Совершенно спокойно сидел Гренуй на скамье и усмехался. При-
нимая решение покорить людей, он не испытывал эйфорического подъ-
ема. В его глазах не было безумного огня, сумасшедшая гримаса не
искажала его лица. Он не бесновался. Он был преисполнен такой яс-
ности и веселья, что спрашивал себя: зачем вообще хочет этого. И он
сказал себе, что хочет этого потому, что он насквозь пропитан злом.
И при этом он усмехался и был очень доволен. Он выглядел вполне не-
винно, как какой-нибудь человек, который счастлив.
Некоторое время он оставался сидеть в задумчивом спокойствии и
глубокими затяжками вдыхал насыщенный ладаном воздух. И снова
самодовольная ухмылка прошла по его лицу. Какой все-таки жалкий
аромат у этого Бога! Какой смехотворно-дурной запах он распростра-
няет. То, что клубилось в кадильницах — даже и не настоящий ладан.
Это был плохой суррогат, с примесью липового угля, и корицы, и се-
литры. Бог вонял. Бог был маленькой жалкой вонючкой. Его обманы-
вали, этого Бога, или сам он был обманщиком, точно так же как Гре-
нуй,— только намного худшим!
33
Маркиз де ла Тайад-Эспинасс был в восторге от новых духов. По-
разительно, сказал он, даже для него, открывателя летального флюида,
наблюдать потрясающее воздействие столь второстепенной и летучей
субстанции как духи на общее состояние индивида: все зависит от того,
насколько связаны с землей или отдалены от земли ингредиенты этой
субстанции. Гренуй, который всего несколько часов назад лежал здесь
бледный и близкий к обмороку, выглядит таким же свежим и цвету-
щим, как любой здоровый человек его возраста; можно даже сказать,
что он — при всех недостатках, свойственных людям его сословия, и
при всей его необразованности — почти приобрел нечто вроде личной
индивидуальности. Во всяком случае он, Тайад-Эспинасс, в главе о ви-
тальной диететике своего приготовляемого к печати трактата «К вопро-
су о теории летального флюида» непременно опишет этот случай. А для
начала он сам использует новые духи по назначению.
Гренуй вручил ему оба флакона с обычными цветочными духами,
и маркиз надушился. Он был вполне доволен эффектом. Ему кажется,
признался он, что ужасный фиалковый запах годами давил на него свин-
цовою тяжестью, а теперь у него выросли цветущие крылья, и отпу-
стила ужасная боль в колене, и ослаб шум в ушах; в общем, он чувству-
78
ет себя окрыленным, бодрым и помолодевшим на несколько лет. Он
подошел к Греную, обнял его и назвал своим «флюидальным братом»,
присовокупив, что при этом имеет в виду отнюдь не социальное, но чи-
сто умозрительное обращение in conspectu universalitatis fluidi letalis,
перед коим — и только перед ним!—все люди равны; кроме того, он
планирует — а это он говорил, отрываясь от Гренуя, причем весьма дру-
жески, без малейшего отвращения, почти как от равного — в ближай-
шее время учредить сверхсословную ложу с целью полного преодоле-
ния fluidum letale, дабы как можно скорее заменить его чистым fluidum
vitale, и он уже сейчас обещает Греную, что тот будет первым прозе-
литом этой ложи. Затем он приказал записать рецептуру цветочных ду-
хов, спрятал записку в карман и подарил Греную пятьдесят луидоров.
Ровно через неделю после первого доклада маркиз де ла Тайад-
Эспинасс вторично представил своего подопечного в актовом зале уни-
верситета. Наплыв публики был огромный. Пришел весь цвет общества
не только научного, но и прежде всего светского, в том числе много
дам, которые желали увидеть сказочного пещерного человека. И хотя
противники Тайад-Эспинасса — в основном представители «Дружеского
круга университетских ботанических садов» и члены «Объединения для
поощрения агрикультуры» — мобилизовали всех своих приверженцев,
мероприятие имело феноменальный успех. Чтобы напомнить публике
о состоянии Гренуя неделю назад, Тайад-Эспинасс сначала передал в
зал рисунки, на которых пещерный человек был изображен во всей
мерзкой запущенности. Затем он приказал ввести нового Гренуя — в
красивом сюртуке синего бархата и шелковой сорочке, нарумяненного,
напудренного и причесанного; и уже то, как он шел, то есть держась
прямо, мелкими шагами, изящно покачивая бедрами, как он без посто-
ронней помощи взобрался на помост, низко поклонился, с улыбкой по-
кивал головой туда-сюда, заставило умолкнуть всех скептиков и кри-
тиков. Даже друзья университетских ботанических садов подавленно
молчали. Слишком красноречивым было изменение, слишком ошелом-
ляющим чудо, которое здесь явно произошло: если неделю назад они
видели перед собой затравленное, одичавшее животное на четверень-
ках, то теперь на том же месте стоял поистине цивилизованный, хорошо
сложенный человек. В зале распространилось почти благоговейное на-
строение, и когда Тайад-Эспинасс поднялся на кафедру для доклада,
воцарилась полная тишина. Он в очередной раз изложил свою доста-
точно известную теорию летального земляного флюида, затем объяснил,
какими механическими и диетическими средствами он удалил флюид
из тела демонстрируемого субъекта и заменил его витальным флюидом,
и в заключение призвал всех присутствующих, как друзей, так и про-
тивников, перед лицом столь убедительной очевидности отказаться от
сопротивления новому учению и вместе с ним, Тайад-Эспинассом, встать
на борьбу с дурным флюидом и признать положительный витальный
флюид. При этом он распростер руки и возвел глаза к небу, и многие
из ученых мужей повторили за ним этот жест, а женщины заплакали.
Гренуй стоял на помосте и не прислушивался. Он с величайшим
удовлетворением наблюдал за воздействием совершенно другого, много
более реального флюида: своего собственного. Учитывая размеры акто-
вого зала, он надушился очень сильно, и едва он поднялся на помост,
аура его запаха начала мощно излучаться в зал. Он видел — в самом
деле, он видел даже глазами! — как она захватила сначала первые ря-
ды, затем переместилась дальше, к центру зала, и наконец достигла
последних рядов и растеклась по галерее. И тот, кого она захватила —
у Гренуя от радости запрыгало сердце,— тот менялся на глазах. В по-
лосе его аромата люди, сами того не сознавая, изменяли выражение
лица, изменяли свое поведение, свои чувства. Тот, кто сначала глазел
на него только со сдержанным изумлением, теперь смотрел с умилени-
ем, тот, кто неподвижно и прямо сидел на стуле, критически хмуря лоб
и многозначительно кривя рот, теперь свободнее подался вперед, а лицо
ПАТРИК ЗЮСКИНД И ПАРФЮМЕР
79
его приняло детски доверчивое выражение; и даже на лицах боязливых,
испуганных, самых чувствительных — тех, кто прежде не мог смотреть
на него без ужаса, а потом без подобающего скепсиса, появился налет
дружелюбия, даже симпатии, как только их настиг его запах.
По окончании доклада все собрание поднялось с мест, охваченное
бурным ликованием. «Да здравствует витальный флюид! Да здравству-
ет Тайад-Эспинасс! Ура — флюидальной теории! Долой ортодоксаль-
ную медицину!» — кричал ученый народ Монпелье, самого значитель-
ного университетского города на юге Франции, и маркиз де ла Тайад-
Эспинасс пережил самый великий час своей жизни.
А Гренуй, который спустился с помоста и смешался с толпой, понял,
что эти бешеные овации, собственно говоря, предназначались ему, ему
одному, Жан-Батисту Греную, хотя никто из ликующих в зале этого не
подозревал.
34
Он еще несколько недель оставался в Монпелье. Он приобрел не-
которую известность, и его приглашали в салоны, где расспрашивали
о пещерной жизни и исцелении с помощью маркиза. Снова и снова ему
приходилось повторять историю о похитивших его разбойниках, о кор-
зине и о лестнице. И каждый раз он расписывал ее все красочнее и
придумывал все новые подробности. Так он снова натренировался в
умении разговаривать — правда, не очень хорошо, так как с языком у
него всю жизнь не ладилось — и, что было для него важнее, приобрел
привычку ко лжи. В сущности, понял он, он может рассказывать людям
что угодно. Доверившись однажды — а к нему они проникались дове-
рием с первого вдоха, которым вбирали в себя его запах,— они потом
верили ему. Далее он приобрел некоторую уверенность в светском об-
хождении, которой никогда прежде не обладал. Она выражалась даже
физически. Он как бы стал выше ростом. Его горб, казалось, исчез. Он
держался почти прямо. И когда к нему обращались, он больше не сги-
бался в поклоне, но оставался стоять, выдерживая направленные на
него взгляды. Конечно, за это время он не стал ни светским человеком,
ни завсегдатаем салонов, ни суверенным членом общества. Но угрю-
мая неуклюжесть сошла с него, уступив место манере, которую можно
было истолковать как естественную скромность или во всяком случае
врожденную робость и которая производила трогательное впечатление
на некоторых господ и некоторых дам—в ту эпоху в светских кругах
питали слабость к «естественному» и к чему-то вроде неотесанного
шарма.
В начале марта он собрал свои вещи и ушел, тайно, ранним утром,
едва открылись ворота, одетый в неброский коричневый сюртук, при-
обретенный накануне у старьевщика, и потрепанную шляпу, которая
наполовину скрывала его лицо. Никто его не узнал, никто его не уви-
дел, не заметил, потому что он намеренно в этот день отказался от
духов. И когда маркиз около полудня приказал начать розыски, сто-
рожа клялись и божились, что хоть они и видели разных людей, выхо-
дящих из города, но никак не того всем известного пещерного челове-
ка, который наверняка бросился бы им в глаза. Тогда маркиз распустил
слух, что Гренуй покинул Монпелье с его согласия, чтобы съездить в
Париж по семейным делам. Однако втайне он ужасно разозлился, ибо
намеревался предпринять с Гренуем турне по всему королевству, чтобы
завербовать сторонников своей флюидальной теории.
Спустя некоторое время он успокоился, поскольку его слава рас-
пространилась и без турне, почти без усилий с его стороны. В «Жур-
наль де саван» и даже в «Курьер де л’Эрон» появились длинные статьи
о fluidum letale Taillade, и со всех концов страны начали приезжать
страдающие летальным отравлением пациенты в надежде обрести у
него исцеление. Летом 1764 года он основал первую «Ложу витального
флюида», которая в Монпелье насчитывала 12 членов и учредила фили-
80
алы в Марселе и Лионе. Потом он решился рвануть в Париж, чтобы от-
туда завоевать для своей теории весь цивилизованный мир, но еще
прежде ради пропагандистской поддержки своего похода совершить не-
кий флюидальный подвиг, который бы затмил исцеление пещерного че-
ловека и все прочие эксперименты, а именно в начале декабря сопро-
водить группу бесстрашных адептов, отправлявшихся на пик Канигу.
Пик находился на долготе Парижа и считался высочайшей вершиной
Пиренеев. Этот ученый муж, стоявший на пороге старости, приказал до-
ставить себя на вершину высотой 2800 метров и там в течение трех не-
дель подвергнуть воздействию самого настоящего, самого свежего ви-
тального воздуха, дабы, как он объявил во всеуслышание, точно к Рож-
деству снова спуститься вниз в качестве крепкого двадцатилетнего
юноши.
Адепты сдались уже сразу за Верне, последним человеческим по-
селением у подножия ужасной горы. Однако маркиза ничто не могло ос-
тановить. На ледяном холоде он сбросил с себя одежду и, исторгая
громкие вопли ликования, начал восхождение один. Последнее воспоми-
нание о нем—это его силуэт с экстатически воздетыми к небу руками,
исчезающий с песней в снежной буре.
В ночь под Рождество ученики напрасно ожидали возвращения
маркиза де ла Тайад-Эспинасса. Он не вернулся ни старцем, ни юно-
шей. И весной следующего года, когда самые отважные отправились
на поиски и взобрались на все еще заснеженную вершину пика Кани-
гу, не нашлось никакого следа — ни обрывка одежды, ни кусочка тела,
ни косточки.
Разумеется, это не повредило его учению. Напротив. Вскоре разо-
шлась легенда, что на самом пике горы он слился с вечным витальным
флюидом, растворил в нем себя и с тех пор невидимый, но вечно юный
парит над вершинами Пиренеев, и тот, кто туда поднимется, причастит-
ся к нему и в течение года будет избавлен от болезней и процесса ста-
рения. Вплоть до конца XIX века несколько медицинских кафедр от-
стаивали флюидальную теорию Тайада, а многие оккультные общества
применяли ее терапевтически. И в наши дци по обе стороны Пиренеев,
а именно в Перпиньяне и Фигерасе имеются тайные тайадовские ложи,
которые встречаются раз в год для восхождения на пик Канигу.
Там они разжигают большой костер якобы по поводу солнцеворота
или в честь святого Иоанна, на самом же деле для того, чтобы воздать
божественные почести своему Мастеру Тайад-Эспинассу и его великому
флюиду и достичь вечной жизни.
Часть третья
35
Если для первого этапа путешествия по Франции Греную потребо-
валось семь лет, то второй этап он проделал менее чем за семь дней. Он
больше не избегал оживленных дорог и городов, не делал обходов.
У него был запах, он имел деньги, он верил в себя, и он торопился.
Уже к вечеру того дня, когда он покинул Монпелье, он пришел в
Гро-дю-Руа, портовый городок к юго-западу от Эг-Морта, откуда на
грузовом паруснике отплыл в Марсель. В марсельском порту он сразу
же подыскал корабль, который отправлялся дальше вдоль побережья,
на восток. Через два дня он был в Тулоне, еще через три дня —в Канне.
Остаток дороги он шел пешком. Он следовал по тропе, ведущей в глу-
бину страны, к северу, на холмы.
Через два часа он стоял на вершине плоскогорья, а перед ним на
много миль вокруг расстилался бассейн реки, нечто вроде гигантской
ландшафтной чаши, края которой составляли мягко возвышающиеся
холмы и крутые горные цепи, а далекое устье покрывали свежевспахан-
ные поля, возделанные сады и оливковые рощи. Совершенно особая,
интимная атмосфера заполняла эту чашу. Хотя море было так близко,
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
6
<ИЛ» № 8
81
что его можно было видеть с вершин холмов, в ней не было ничего мор-
ского, ничего солоновато-песчаного, ничего открытого — лишь тихая
отъединенность, словно побережье находилось на расстоянии нескольких
дней пути. И хотя к северу возвышались большие горы, на которых еще
лежал и еще долго будет лежать снег, здесь не ощущалось никакой ди-
кости или скудости, никакого холодного ветра. Весна здесь продвину-
лась дальше, чем в Монпелье. Мягкая дымка укрывала поля, как стек-
лянный колокол. Абрикосовые и миндальные деревья стояли в цвету, и
теплый воздух был пронизан ароматом нарциссов.
На другом конце этой большой чаши, примерно в двух милях, ле-
жал или, лучше сказать, лепился к крутизне гор некий город. На рас-
стоянии он не производил слишком помпезного впечатления. Там не было
мощного, возвышающегося над домами собора, а только пупырышек
церковной колокольни, не было доминирующей над пейзажем крепости,
не было какого-нибудь великолепного здания. Стены отнюдь не каза-
лись неприступными, тут и там дома выпрастывались из-за своих оград,
как бы стремясь к ровной поверхности, и придавали этой мягкой кар-
тине слегка растрепанный вид. Казалось, этот город слишком часто под-
вергался захвату и снова высвобождался, он как бы устал оказывать
серьезное сопротивление будущим вторжениям — но не по слабости, а
по небрежности или даже из-за ощущения своей силы. Он как будто не
желал тщеславиться. Он владел большой ароматной чашей, благоухав-
шей у его ног, и, казалось, этим довольствовался.
Этот одновременно невзрачный и самоуверенный городок назывался
Грас и вот уже несколько десятилетий считался бесспорной столицей
торговли и производства ароматических веществ, парфюмерных това-
ров, туалетных сортов мыла и масел. Джузеппе Бальдини всегда про-
износил его название с мечтательным восхищением. Он утверждал, что
этот город — Рим ароматов, обетованная страна парфюмеров, и тот, кто
не прошел здешней школы, не имеет права на звание парфюмера.
Гренуй смотрел на город Грас весьма трезвым взглядом. Он не
искал обетованной страны парфюмерии, и сердце его не забилось при
виде гнезда, прилепившегося к высоким склонам. Он пришел, потому
что знал, что там лучше, чем где бы то ни было, можно изучить некото-
рые технические приемы извлечения ароматов. Их-то он и хотел осво-
ить, ибо нуждался в них для своих целей. Он вытащил из кармана фла-
кон со своими духами, экономно надушился и отправился в путь. Через
полтора часа, к полудню, он был в Грасе.
Он поел на постоялом дворе в верхнем конце города на площади
Оз-Эр. Площадь по всей длине пересекал ручей, в котором дубильщики
мыли кожи, чтобы потом растянуть их для просушки. Воняло здесь так
убийственно, что некоторые постояльцы теряли аппетит. Но не Гренуй.
Ему этот запах был знаком, ему он придавал уверенности. Во всех го-
родах он первым делом разыскивал квартал дубильщиков. Потом, вы-
ходя из среды зловония и наводя справки о других местах в городе, он
уже не чувствовал себя чужаком.
Весь день, от полудня до вечера, он шнырял по городу. Город был
невероятно грязным, несмотря или скорее благодаря большому количе-
ству воды, которая струилась из дюжины источников и фонтанов, вор-
ковала в неухоженных ручьях и сточных канавах и подмывала или на-
водняла илом переулки. Дома в некоторых кварталах стояли так тесно,
что для проходов и лестничек оставалось место всего в локоть шириной
и пробиравшиеся по грязи прохожие тесно прижимались друг к другу,
если им нужно было обогнать идущего впереди. И даже на площадях и
на немногих широких улицах кареты едва могли разминуться. И, однако,
при всей грязи, при всей скученности и тесноте город распирала пред-
приимчивость ремесленников. Совершая свой обход, Гренуй насчитал не
менее семи мыловарен, дюжину парфюмерных и перчаточных ателье,
бесчисленное множество мелких мастерских по изготовлению дистилля-
82
тов, помад и специи и, наконец, около семи оптовых лавок, где торго-
вали ароматическими изделиями.
Во всяком случае, тут имелись торговцы, владевшие настоящими
крупными конторами по продаже ароматических веществ. По их домам
это часто не было заметно. Выходящие на улицу фасады выглядели по-
буржуазному скромно. Но то, что лежало за фасадами — на складах, в
кладовых и в огромных подвалах — бочонки с маслом, штабели души-
стого лавандового мыла, баллоны с цветочными эссенциями, вина, на-
стойки, рулоны пахучих кож, мешки, и сундуки, и ящики, полные пряно-
стей...— Гренуй улавливал их запахи во всех подробностях сквозь са-
мые толстые стены — было богатством, какого не имели и князья. А ко-
гда он принюхивался сильнее, сквозь выходящие на улицу прозаические
торговые и складские помещения, он обнаруживал, что на задней сто-
роне этих непритязательных буржуазных домов находились строения
самого роскошного типа. Вокруг маленьких, но очаровательных садов,
где росли олеандры и пальмы и где плескались фонтаны, окруженные
клумбами, располагались выстроенные «покоем», открытым на южную
сторону, жилые флигели усадеб: залитые солнцем, обтянутые шелковы-
ми обоями спальни в верхних этажах, великолепные гостиные с пане-
лями из экзотических сортов дерева в нижнем этаже и столовые, иногда
пристроенные в виде террас, выходящих в сад; здесь в самом деле, как
рассказывал Бальдини, ели с фарфоровых тарелок, пользуясь золотыми
вилками, и ножами, и ложками. Господа, которые жили за этими скром-
ными кулисами, пахли золотом и властью, тяжелым надежным богат-
ством, и они пахли всем этим сильнее, чем все в этом роде, что до сих
пор обонял Гренуй во время своего путешествия по провинции.
Перед одним из таких закамуфлированных палаццо он простоял
довольно долго. Дом находился в начале улицы Друат — главной ули-
цы, пересекавшей город по всей длине с запада на восток. На вид в нем
не было ничего особенного, разве что с фасада он казался шире и со-
лиднее, чем соседние здания, но вовсе не импозантнее. Перед воротами
стояла телега с бочками; ее разгружали, скатывая бочки по приставной
широкой доске. Вторая телега ожидала своей очереди. Какой-то человек
с бумагами вошел в контору, потом вышел из нее с другим человеком, и
оба исчезли в арке ворот. Гренуй стоял на противоположной стороне
улицы и наблюдал за этой суетой. То, что там происходило, его не инте-
ресовало. И все-таки он не уходил. Что-то удерживало его на месте.
Он закрыл глаза и сконцентрировался на запахах, долетавших до
него от здания. Тут были запахи бочек уксуса и вина, потом сотни тя-
желых запахов склада, потом запахи богатства, проникавшие сквозь
стены, как испарина золотого пота, и, наконец, запахи сада, по-видимо-
му, расположенного с другой стороны дома. Было нелегко уловить эти
нежные запахи сада, потому что они лишь тонкими полосками перете-
кали через крышу дома вниз на улицу. Гренуй учуял магнолию, гиацин-
ты, шелковницу и рододендрон...— но, казалось, там было еще что-то,
какое-то убийственно прекрасное благоухание. Он никогда в жизни —
или нет, лишь один-единственный раз в жизни воспринимал обонянием
столь изысканный аромат. Его потянуло приблизиться.
Он подумал, нельзя ли попытаться проникнуть в усадьбу просто
через арку ворот. Ню там столько людей занималось разгрузкой и про-
веркой бочек, что ан наверняка привлек бы к себе внимание. Он решил
вернуться назад по улице, чтобы найти проулок или проход, который
вел бы вдоль поперечной стороны дома. Пройдя несколько метров, он
остановился у городских ворот в начале улицы Друат. Он пересек ее,
взял круто влево и вдоль городской стены стал спускаться вниз. Еще
немного — и он учуял запах сада, сначала слабый, смешанный с возду-
хом полей, потом все более сильный. Наконец он понял, сад, примы-
кавший к городской стене, находится совсем близко, прямо перед ним.
Слегка отступив назад, он мог видеть верхние ветки деревьев, росших
за стеной.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
83
Он снова закрыл глаза. На него обрушились ароматы этого сада,
прочерченные отчетливо и ясно, как цветные ленты радуги. И тот, дра-
гоценный, тот, к которому его влекло, был среди них. Гренуй почувст-
вовал жар блаженства и похолодел от ужаса. Кровь бросилась ему в
голову, как пойманному мошеннику, и отхлынула в середину тела, и
снова поднялась, и снова отхлынула, и он ничего не мог с этим поде-
лать. Слишком внезапной была эта атака запаха. На один миг — на
мгновение одного вдоха, на целую вечность — ему показалось, что вре-
мя удвоилось или, напротив, исчезло, ибо он перестал понимать, было
ли теперь — теперь и здесь — здесь или теперь было — тогда, а здесь —
там, то есть на улице Марэ, в Париже, в сентябре 1753 года: аромат,
струившийся из сада, был ароматом рыжеволосой девушки, которую он
тогда умертвил. То, что он снова нашел в мире этот аромат, наполнило
его глаза слезами блаженного счастья,— а то, что этого могло не быть,
испугало его до смерти.
У него кружилась голова, его немного шатало, и ему пришлось опе-
реться на стену и медленно соскользнуть в ров. Там, собираясь с силами
и укрощая свой дух, он начал вдыхать роковой аромат короткими, ме-
нее рискованными затяжками. И он обнаружил, что аромат за стеной
хотя и невероятно похож на аромат рыжеволосой девушки, но не совер-
шенно такой же. Разумеется, он также исходил от рыжеволосой девуш-
ки, в этом не было сомнения. Воображением своего обоняния Гренуй ви-
дел эту девушку перед собой как на картине. Она не сидела тихо, а пры-
гала и скакала, ей было жарко, потом она снова остывала, она явно
играла в какую-то игру, во время которой нужно было быстро двигаться
и замирать на месте — с каким-то вторым человеком, чей запах, впро-
чем, совершенно не имел значения. У нее была ослепительно белая
кожа. У нее были зеленые глаза. У нее были веснушки на лице, на шее
и на груди... то есть — Гренуй на момент задохнулся, потом энергичнее
шмыгнул носом и попытался оттеснить воспоминания о запахе девушки
с улицы Марэ — то есть у здешней девушки вообще еще не было груди в
истинном смысле слова! У нее были едва наметившиеся зачатки груди.
У нее были бесконечно нежно и слабо благоухающие, обсыпанные вес-
нушками, может быть, всего несколько дней, может быть, всего несколь-
ко часов... только сию минуту начавшие набухать колпачки грудок. Од-
ним словом, эта девушка была еще ребенкам. Но каким ребенком!
У Гренуя выступил пот на лбу. Он знал, что дети пахнут не особен-
но сильно — так же как зеленые, нераспустившиеся бутоны цветов. Но
этот цветок, этот почти еще закрытый бутон за стеной, еще никем кроме
Гренуя не замеченный, только еще выпускающий первые душистые ост-
рия лепестков, благоухал уже теперь так божествнно, что волосы вста-
вали дыбом. А если он распустился во всем своем великолепии, он будет
источать аромат, какого никогда еще не обонял мир. Она уже сейчас
пахнет лучше, подумал Гренуй, чем тогдашняя девушка с улицы Марэ,
не так крепко, не так роскошно, но тоньше, многограннее и одновременно
естественней. А за два-три года этот запах созреет и приобретет такую
власть, что ни один человек — ни мужчина, ни женщина — не сможет
не подчиниться ей. И люди будут покорены, обезоружены, беспомощны
перед волшебством этой девушки, и они не будут знать почему. И по-
скольку они глупы и могут использовать свои носы только для чихания
и думают, что могут познавать все и вся глазами, они скажут, что по-
корены красотой, и грацией, и обаянием этой девушки. В своей ограни-
ченности они прославят ее заурядные черты — стройную фигуру, безуп-
речный овал лица. У нее глаза, скажут они, как изумруды, а зубы — как
жемчуг, а кожа — гладкая, как слоновая кость, каких только нет идиот-
ских сравнений. И они провозгласят ее Жасминовой Королевой, и бол-
ван-художник напишет ее портрет, и все скажут, что она — самая кра-
сивая женщина Франции. И юнцы будут под бренчание мандолины про-
сиживать ночи под ее окном... толстые богатые мужчины, ползая на ко-
ленях, клянчить у ее отца руку дочери... и женщины любого возраста
84
при виде ее вздыхать и во сне грезить о том, чтобы хоть один день вы-
глядеть столь же соблазнительно, как она. И все они не узнают, что в
действительности очарованы не ее внешностью, не ее якобы не имеющей
изъянов красотой, но единственно ее несравненным, царственным арома-
том! Только он будет это знать, он, Гренуй, он один. Он ведь и сейчас
уже знал это.
Ах! Он хотел завладеть этим ароматом! Завладеть не так безрас-
судно, как тогда на улице Марэ. Запах той девушки он просто выпил,
опрокинул в себя и тем разрушил. Нет, аромат девушки за стеной он
хотел присвоить по-настоящему: снять с нее, как кожу, и сделать своим
собственным. Как это должно произойти, он не знал. Но у него было
два года в запасе, чтобы научиться. В сущности, это не должно было
быть труднее, чем ограбить редкий цветок, отняв у него запах. Он встал.
Почти благоговейно, словно покидая святую или спящую, он удалился,
сгорбившись, тихо, чтобы никто его не увидел, никто не услышал, никто
не обратил внимания на его драгоценную находку. Так он добежал
вдоль городской стены до противоположного конца города, где души-
стый аромат девушки наконец затерялся. Его впустили обратно через
заставу Фенеан. Он остановился в тени домов. Зловонный чад пере-
улков придал ему уверенности и помог укротить охватившую его страсть.
Через полчаса он снова был совершенно спокоен. Во-первых, думал он,
он больше не приблизится к саду за стеной. Этого делать не надо. Это
слишком сильно возбуждает его. Цветок расцветет там, без его участия,
а каким образом он будет расцветать, ему все равно известно. Он не по-
зволит себе раньше времени опьяняться ароматом. Он должен ринуться
в работу. Он должен расширить свои знания и усовершенствовать свои
ремесленные навыки, чтобы быть во всеоружии, когда придет время
жатвы. У него было еще два года в запасе.
36
Недалеко от заставы Фенеан, на улице де-ла-Лув, Гренуй обнару-
жил маленькое парфюмерное ателье и спросил, нет ли работы.
Оказалось, что хозяин, мастер парфюмерных дел Оноре Арнульфи,
прошлой зимой скончался и его вдова, бойкая черноволосая женщина
лет тридцати, ведет дело одна с помощью подмастерья.
Мадам Арнульфи долго жаловалась на плохие времена и свое тя-
желое материальное положение, но потом заявила, что хотя она и не
может позволить себе держать второго подмастерья, но весьма в нем
нуждается, так как на нее навалилось много работы; кроме того, она
никак не может пустить второго подмастерья к себе в дом, однако, с
другой стороны, у нее имеется небольшая хижина в масличном саду за
францисканским монастырем — всего в десяти минутах отсюда,— где
непритязательный молодой человек смог бы, если понадобится, ноче-
вать; конечно, продолжала мадам, она честная хозяйка и готова нести
ответственность за телесное здоровье своих подмастерьев, но, с другой
стороны, она не в состоянии обеспечить им две горячие трапезы в день;
одним словом, мадам Арнульфи — и это Гренуй сразу учуял — была
женщиной благополучной, здравомыслящей и деловой. И поскольку его
самого деньги не интересовали и он удовлетворился двумя франками
недельного жалованья и прочими скудными условиями, они быстро уда-
рили по рукам. Позвали первого подмастерья, огромного парня по имени
Дрюо, и Гренуй сразу догадался, что мадам привыкла делить с ним по-
стель и не принимает без него деловых решений. Тот встал перед Грену-
ем (выглядевшим прямо-таки смехотворно крошечным по сравнению с
этим гунном), расставив ноги и распространяя облако запаха спермы,
окинул его придирчивым взглядом, словно хотел таким образом обна-
ружить какие-то темные намерения или возможного соперника, наконец,
снисходительно ухмыльнулся и кивком головы выразил свое согласие.
Таким образом, все было улажено. Гренуй получил рукопожатие, хо-
лодный ужин, одеяло и ключ от хижины, представлявшей собой сарай
ПАТРИК ЗЮСКИНД В ПАРФЮМЕР
85
без окон, где приятно пахло старым овечьим пометом и сеном и где он
худо-бедно устроился. На следующий день он приступил к работе у
мадам Арнульфи.
Стояла пора нарциссов. Мадам Арнульфи разводила цветы на соб-
ственных маленьких участках в пределах города или покупала их у кре-
стьян, с которыми бешено торговалась за каждую корзинку. Цветы до-
ставлялись в ателье рано утром, их высыпали из корзин десятками ты-
сяч, сгребали в огромные, но легкие, как перья, душистые груды. Тем
временем Дрюо распускал в большом котле свиное и говяжье сало; в
это сметанообразное варево, которое Гренуй должен был непрерывно
помешивать длинным, как метла, шпателем, Дрюо швырял лопатами
свежие цветы. Как смертельно испуганные глаза, они всего секунду ле-
жали на поверхности и моментально бледнели, когда их подхватывал
шпатель и погружал в горячий жир. И почти в тот же миг они уже раз-
мякали и увядали, и, очевидно, смерть их наступала так быстро, что им
не оставалось никакого другого выбора, кроме как передать свой пос-
ледний благоухающий вздох как раз той среде, в которой они тонули,
ибо — Гренуй понял это, к своему неописуемому восхищению,— чем
больше цветов он перемешивал в своем котле, тем сильнее благоухал
жир. И ведь не мертвые цветы продолжали источать аромат в жиру,
нет, это был сам жир, присвоивший себе аромат цветов.
Между тем варево густело, и им приходилось быстро выливать его
ня большое решето, чтобы освободить от влажных трупов и подготовить
для свежих цветов. Так они продолжали засыпать, мешать и фильт-
ровать весь день без перерыва, потому что процесс не допускал замед-
ления, так что к вечеру вся груда цветов пропускалась через котел с жи-
ром. Отходы — чтобы ничего не пропадало — заливались кипящей водой
и до последней капли выжимались на шпиндельном прессе, что к тому
же давало еще и нежно пахнувшее масло. Но основа аромата, душа це-
лого моря цветов, оставалась в котле, запертая и охраняемая в невзрач-
ном, серо-белом, теперь медленно застывающем жиру.
На следующий день мацерация, так называлась эта процедура, про-
должалась, котел снова подогревали, жир распускали и загружали но-
выми цветами. Так оно шло несколько дней с утра до вечера. Работа
была напряженной. У Гренуя свинцом наливались руки, на ладонях
вздувались волдыри и болела спина. Вечерами, шатаясь от усталости,
он еле добирался до своей хижины. Дрюо был, наверное, втрое его силь-
нее, но он ни разу не сменил его при размешивании, а только подбрасы-
вал в котел легкие, как пух, цветы, следил за огнем и при удобном слу-
чае, ссылаясь на жару, уходил промочить горло. Но Гренуй не жало-
вался. Он безропотно с утра до вечера перемешивал цветы в жиру и во
время размешивания почти не чувствовал напряжения, так как снова и
снова восхищался процессом, разыгрывавшимся у него на глазах и под
его носом: быстрым увяданием цветов и поглощением их аромата.
Через некоторое время Дрюо решал, что жир стал насыщенным и не
сможет больше абсорбировать аромат. Они гасили огонь, последний раз
процеживали сквозь решето тяжелое варево и наполняли им каменный
тигель, где оно тут же застывало в великолепную благоухающую по-
маду.
Это был час мадам Арнульфи, которая «являлась проверить работу,
надписать драгоценный продукт и точнейшим образом занести в свои
книги его качество и количество. Она самолично закрывала тигель, за-
печатывала и относила в холодные глубины своего подвала, потом на-
девала черное платье и вдовью шаль и обходила купцов и парфюмерные
фирмы города. Взывая к состраданию , она описывала этим господам
свое положение одинокой женщины, выслушивала предложения, срав-
нивала цены, вздыхала и, наконец, продавала или не продавала свой
товар. Парфюмерная помада долго сохраняется в холоде. И если теперь
цены оставляют желать лучшего, кто знает, может быть, зимой или сле-
дующей весной они поползут вверх. И надо подумать, стоит ли прода-
86
вать товар этим выжигам или, как это делают другие мелкие произ-
водители, отправить груз помады кораблем в Геную или, например,
принять участие в осенней ярмарке в Бокере — рискованные предприя-
тия, конечно, но в случае успеха в высшей степени прибыльные. Мадам
тщательно взвешивала эти различные возможности, сопоставляла их,
а иногда и сочетала друг с другом или использовала их все, часть сво-
их сокровищ продавала, другую часть припрятывала, а третьей торго-
вала на свой риск. И если по наведении справок у нее складывалось впе-
чатление, что рынок перенасыщен помадами и в обозримое время спрос
на ее товар не возрастет, она в своей развевающейся шали спешила до-
мой и приказывала Дрюо переработать всю продукцию в Essence
Absolue.
И тогда помаду снова выносили из подвала, осторожнейшим обра-
зом подогревали в закрытых горшках, добавляли чистейший винный
спирт и с помощью встроенной мешалки, которую приводил в действие
Гренуй, основательно перемешивали и вымывали. Возвратившись в под-
вал, эта смесь быстро охлаждалась, спирт отделялся от застывшего
жира помады, и его можно было слить в бутыль. Теперь он представлял
собой нечто вроде духов, но огромной интенсивности, в то время как ос-
тавшаяся помада теряла большую часть своего аромата. Таким образом,
цветочный аромат еще раз переходил в другую среду. Но на этом опе-
рация не кончалась. После основательной фильтрации через марлю, где
застревали даже мельчайшие комочки жира. Дрюо наполнял аромати-
зированным спиртом маленький перегонный куб и медленно дистилли-
ровал его на самом слабом огне. После испарения спирта в емкости
оставалось крошечное количество бледно-окрашенной жидкости, хорошо
знакомой Греную; однако в таком качестве и чистоте он не обонял ее
ни у Бальдини, ни, скажем, у Рунеля: это было сплошное, чистейшее
сияющее цветочное масло, голый аромат, тысячекратно сконцентриро-
ванный в лужице Essence Absolue. Эта эссенция уже не имела приятного
запаха. Она пахла почти с болезненной интенсивностью, остро и едко.
И все же достаточно было одной ее капли, растворенной в литре алко-
голя, чтобы снова обонятельно воскресить целое поле цветов.
Конечно, продукта было ужасно мало. Жидкости из дистиллятора
хватало ровно на три маленьких флакона. Всего три флакона аромата
оставалось от сотен тысяч цветов. Но они стоили целое состояние даже
здесь, в Грасе. И во сколько же раз еще дороже, если их отправляли в
Лион, в Гренобль, в Геную или в Марсель! При виде этих флакончиков
взгляд мадам Арнульфи затуманивался красивой поволокой, она ласка-
ла их глазами и, беря их в руки и закупоривая искусно притертой гра-
неной стеклянной пробкой, задерживала дыхание, чтобы не пропало
ничего из драгоценного содержимого. И чтобы после закупоривания не
ускользнул, не испарился ни малейший атом, она запечатывала пробки
жирным воском и заворачивала в рыбий пузырь, который крепко пере-
вязывала на горлышке флакона. Потом она ставила флаконы в ящички
с ватной прокладкой, относила в подвал и запирала на ключ и задвижку.
* 37
В апреле они мацерировали черемуху и апельсиновый цвет, в мае —
море роз, чей аромат на целый месяц погрузил город в невидимый слад-
кий, как крем, туман. Гренуй работал как лошадь. Скромно, с почти
рабской готовностью он выполнял все подсобные операции, которые по-
ручал ему Дрюо. Но пока он, казалось бы, тупо размешивал и сгребал
цветы, мыл бутылки, подметал мастерскую или таскал дрова, от его вни-
мания не ускользала ни одна из существенных сторон ремесла, ни одна
из метаморфоз ароматов. Исправней, чем когда-либо мог это сделать
Дрюо, благодаря своему носу, Гренуй сопровождал и охранял передви-
жение ароматов от цветочных лепестков через жир и спирт в драгоцен-
ные маленькие флаконы. Он намного раньше, чем замечал Дрюо, чуял,
когда жир начинал перегреваться, чуял, когда цветочная масса выды-
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
87
халась, когда варево насыщалось ароматом, он чуял, что происходило
внутри смесителей и в какой точно момент процесс дистилляции должен
был прекратиться. И каждый раз давал это понять, разумеется, как бы
ненароком, не снимая маски угодливости. Ему кажется, говорил он, что
сейчас жир, наверное, стал слишком горячим; он почти уверен, что пора
вроде бы заливать сита; у него такое чувство, как будто спирт в пере-
гонном кубе вот-вот начнет испаряться... Дрюо хоть и не был семи пядей
во лбу, но и полным тупицей тоже не был и со временем сообразил, что
принимал наилучшие решения как раз тогда, когда делал или прика-
зывал сделать так, как «казалось» Греную, у которого «было такое чув-
ство». И так как Гренуй никогда не важничал и не кичился тем, что у
него «было такое чувство», и никогда — тем более в присутствии мадам
Арнульфи! — даже в шутку не ставил под сомнение авторитет Дрюо и
привилегированность его положения, Дрюо не видел причины, почему
бы ему не следовать советам Гренуя; более того: с течением времени он
совершенно открыто стал перекладывать на него принятие решений.
Все чаще случалось так, что Гренуй не только мешал в котле, но
еще и закладывал цветочную массу, топил печь и процеживал помаду,
а Дрюо тем временем отправлялся пропустить стакан вина в «Четыре
Дофина» или поднимался наверх к мадам поглядеть, что и как. Он знал,
что на Гренуя можно было положиться. А Гренуй, хоть и выполнял
двойную работу, наслаждался одиночеством, совершенствовался в новом
искусстве и при случае немного экспериментировал. И с воровской ра-
достью он обнаружил, что приготовленная им помада несравненно тонь-
ше, а его Essence Absolue на порядок чище, чем изготовленная вместе
с Дрюо.
В конце июня началось время жасмина, в августе — ночных гиа-
цинтов. Оба растения обладали столь изысканным и одновременно
хрупким благоуханием, что нужно было не только срывать их цветы до
восхода солнца, но и подвергать их особенной, самой бережной обра-
ботке. Тепло уменьшало их аромат, внезапное погружение в горячий ма-
церационный жир полностью разрушило бы его. Эти благороднейшие
из всех цветов не позволяли так просто вырвать у себя душу, и ее при-
ходилось прямо-таки выманивать хитростью. В особом помещении их
рассыпали на смазанные жиром гладкие доски или не прессуя завора-
чивали в пропитанные маслом холсты, где их медленно усыпляли до
смерти. Только спустя три или четыре дня они увядали, выдыхая свой
аромат на соседствующий жир или масло. Потом их осторожно выби-
рали и рассыпали свежие цветки. Процесс повторялся десять — двадцать
раз, и к тому времени, когда помада насыщалась и можно было выжи-
мать из холстов ароматическое масло, наступал сентябрь. Здесь добычи
было еще меньше, чем при мацерации. Однако качество полученной пу-
тем холодного анфлеража жасминной пасты или изготовленного по ста-
ринному рецепту туберозового мыла превосходило по своей изысканно-
сти и верности оригиналу любой другой продукт парфюмерного искус-
ства. Казалось, что на жирных пластинах, как в зеркале, был запе-
чатлен сладостно-стойкий эротический аромат жасмина и отражался
вполне естественно — cum grano salis 1 конечно. Ибо нюх Гренуй, разу-
меется, еще обнаруживал различие между запахом цветов и их консер-
вированным ароматом: словно тонкое покрывало лежал на нем собст-
венный запах жира (сколь угодно чистого), сглаживая ароматический
образ оригинала, умеряя его пронзительность, может, даже вообще де-
лая его красоту выносимой для обычных людей... Во всяком случае, хо-
лодный анфлераж был самым изощренным и действенным средством
улавливания нежных запахов. Лучшего не было. И хотя даже этот метод
не мог полностью обмануть нос Гренуя, он знал, что для оболванивания
мира лишенных нюха тупиц его тысячу раз достаточно.
Уже очень скоро он превзошел своего учителя Дрюо как в мацери-
1 С крупинкой соли, с приправой (лат.).
88
ровании, так и в искусстве холодной ароматизации и дал ему это по-
нять проверенным угодливо-тактичным образом. Дрюо охотно поручал
ему выходить в город, на бойню, и покупать там самые подходящие сор-
та жира, очищать их, распускать, фильтровать и определять пропорции
смесей. Сам Дрюо всегда боялся этой работы и выполнял ее с величай-
шим трудом, потому что нечистый, прогорклый или слишком отдающий
свининой, говядиной или бараниной жир мог разрушить драгоценную
помаду. Он передоверил Греную определять промежутки между жир-
ными пластинами в помещении для ароматизации, время смены цве-
тов, степень насыщения помады, он вскоре передоверил ему все риско-
ванные решения, которые он, Дрюо, так же, как некогда Бальдини, мог
принимать лишь наобум, по выученным правилам, а Гренуй — со зна-
нием дела, чем был обязан своему носу, о чем Дрюо, конечно, не подо-
зревал.
«У него легкая рука,— говорил Дрюо.— Он нутром чувствует, что
к чему». А иногда он думал: «Да он просто много способнее меня, из
него выйдет парфюмер, в сто раз лучший, чем я». И при этом он считал
его законченным болваном, поскольку Гренуй, по его мнению, не извле-
кал ни малейшего капитала из своего дарования, а он, Дрюо, с меньши-
ми способностями тем временем уже успел стать мастером. А Гренуй
укреплял его в этом мнении, старательно притворялся глупым, не обна-
руживал ни малейших признаков тщеславия, делал вид, что не догады-
вается о собственной гениальности и действует только по приказанию
многоопытного Дрюо, без коего он, Гренуй, ничто.
Потом наступили осень и зима. В мастерской стало спокойней. Цве-
точные ароматы, запертые в тигли и флаконы, лежали в подвале. Вре-
мя от времени мадам приказывала проверить ту или иную помаду или
дистиллировать какой-нибудь мешок сухих трав, но в общем дел было
не слишком много. Поступали еще оливки, неделя за неделей, полными
корзинами (из них выжимали девичье масло, а остатки сдавали на мас-
лобойню) и вино, часть которого Гренуй перегонял в очищенный спирт.
Дрюо все реже заглядывал в мастерскую. Он выполнял свои обя-
занности в постели мадам, а если и появлялся, воняя потом и семенем,
то лишь для того, чтобы исчезнуть в «Четырех Дофинах». Мадам тоже
стала реже спускаться вниз. Она занималась своими имущественными
делами и переделкой гардероба к тому моменту, когда кончится год
траура. Часто Гренуй целыми днями не видел никого кроме служанки,
приносившей ему Ъа обед суп, а на ужин — хлеб и маслины. Он почти
не выходил в город. В корпоративной жизни, а именно в регулярных
встречах подмастерьев и шествиях он участвовал ровно настолько, что-
бы не бросалось в глаза ни его отсутствие, ни его присутствие. Ни дру-
зей, ни знакомых он не имел, но тщательно следил за тем, чтобы его не
сочли ни наглецом, ни отщепенцем. Он предоставил другим подмастерь-
ям находить его общество пресным и унылым. Он был мастером в ис-
кусстве распространять скуку и выдавать себя за неотесанного болва-
на — разумеется, не перебарщивая настолько, чтобы над ним можно
было злорадно насмехаться или превращать его в жертву грубых цехо-
вых шуток. Ему удалось казаться совершенно неинтересным. Его оста-
вили в покое. А он больше ничего и не желал.
38
Он проводил свое время в мастерской. Дрюо он объяснял это тем,
что изобретает рецепт одеколона. На самом деле он экспериментировал
совсем с другими запахами. Его духи, которые он изготовил в Монпелье,
хоть он и расходовал их очень экономно, уже кончились. Он сочинил
новые. Но на этот раз он не удовольствовался имитацией на скорую
руку из случайно подвернувшихся материалов основного человеческого
запаха, но вложил все свое тщеславие в создание личного аромата и
даже множества личных ароматов.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
89
Сначала он сделал для себя запах незаметности, мышино-серое буд-
ничное платье, в котором кисловато-сырный человеческий аромат хотя
и присутствовал, но пробивался лишь слегка, словно сквозь толстый
слой плотной шерстяной одежды, натянутой на сухую старческую кожу.
С таким запахом ему было удобно находиться среди людей. Духи были
достаточно сильные, чтобы обонятельно обосновать существование не-
кой особы, и одновременно настолько скромные, что никто их не за-
мечал. С их помощью Гренуй обонятельно как бы не присутствовал и
все же самым скромным образом всегда оправдывал свое наличие. Это
было ему очень кстати как в доме мадам Арнульфи, так и во время его
случайных вылазок в город.
Правда, в некоторых обстоятельствах этот скромный аромат ока-
зался помехой. Когда ему по заданию Дрюо приходилось делать покупки
или когда он хотел у какого-нибудь торговца купить немного цибетина
или несколько зерен мускуса, могло произойти так, что при его совер-
шенной невзрачности его либо совсем не замечали и не обслуживали,
либо хотя и замечали, но давали не то или забывали обслужить. Для
таких случаев он сотворил себе более породистые, слегка потливые
духи, с некоторыми обонятельными углами и кантами, придававшие
ему более грубую внешность и заставлявшие людей думать, что он спе-
шит по неотложным делам. Кроме того, с помощью имитации свойст-
венной Дрюо aura seminalis, которую он сумел воссоздать путем аро-
матизации жирного полотняного платка пастой из свежих утиных яиц
и обжаренной пшеничной муки, он добивался хороших результатов, ко-
гда надо было в какой-то мере привлечь к себе внимание.
Следующими духами из его арсенала был запах, возбуждавший со-
страдание, безотказно действовавший на женщин среднего и пожилого
возраста. Это был запах жидкого молока и чистого мягкого дерева.
В нем Гренуй — даже если он входил небритым, с кислой миной, не
снимая плаща — производил впечатление бедного бледного паренька в
рваной куртке, которому нужно было помочь. Рыночные торговки, ус-
лышав этот запах, совали ему орехи и сушеные груши — таким голод-
ным и беспомощным он им казался. А жена мясника, известная своей
неумолимостью и скупостью, позволила ему выбрать и взять задаром
старые вонючие остатки мяса и костей, ибо его аромат невинности ра-
строгал ее материнское сердце. Из этих остатков он, в свою очередь,
путем прямой пропитки алкоголем извлек главные компоненты запаха,
которым пользовался, если непременно хотел остаться в одиночестве.
Этот запах создавал вокруг него атмосферу тихого отвращения, дуно-
вение гнили, которое шибает по утрам из старых неухоженных ртов.
Эффект был так силен, что даже не слишком брезгливый Дрюо непро-
извольно отворачивался и выходил на свежий воздух, разумеется не
вполне отдавая себе отчет, что на самом деле вытолкало его из дома.
А нескольких капель этого репеллента, пролитых на порог хижины, ока-
залось достаточно, чтобы держать на расстоянии любого непрошеного
гостя, будь то человек или зверь.
Теперь, под защитой различных запахов, которые он в зависимости
от внешних обстоятельств менял, как платья, и которые позволяли ему
не выделяться в мире людей и скрывать свою сущность, Гренуй отдался
своей подлинной страсти — изощренной охоте за ароматами. И посколь-
ку перед ним была великая цель и он имел в запасе больше года вре-
мени, он не только с лихорадочным рвением, но и необычайно планомерно
и систематически стал оттачивать оружие, отрабатывать изощренные,
приемы, упорно доводить до совершенства методы. Он начал с того, на,
чем остановился у Бальдини,— с извлечения ароматов из неодушевлен-?
ных предметов: из камня, металла, дерева, соли, воды, воздуха... j
То, что тогда из-за применения грубого метода дистилляции окон-]
чилось жалкой неудачей, теперь удалось благодаря мощной абсорбируй
ющей силе жира. Ему понравился холодный заплесневелый запах ла-;
тункой дверной задвижки, и он на несколько дней обмазал ее говяжьим]
90
салом. И надо же — после того как он соскреб сало и проверил резуль-
тат, оно хоть и очень в малой степени, но все-таки однозначно пахло
именно латунью. И даже после отмывания алкоголем запах еще оста-
вался, беконечно слабый, далекий, затененный испарением винного
спирта и доступный, вероятно, во всем мире только тонкому нюху Гре-
нуя, но все-таки он был, и это значило, чтотхотя бы в принципе он был е
его распоряжении. Имей он десять тысяч задвижек, которые он смог бы
тысячу дней подряд покрывать салом, он сумел бы получить крошечную
каплю Essence Absolue, аромата такой силы, что у любого и всякого
возникла бы иллюзия, что у него прямо перед носом — латунный ориги
нал задвижки.
То же самое удалось ему с ароматом пористого известняка, кусок
которого он нашел на оливковой плантации перед хижиной. Он его ма-
церировал и получил маленький шарик каменной помады, чей неизъяс-
нимый запах восхищал его неописуемо. Он скомбинировал его с други-
ми запахами, извлеченными из всех возможных предметов, подобран-
ных вокруг его хижины, и мало-помалу смастерил миниатюрную модель
оливковой плантации за францисканским монастырем, которую, заперев
в крошечном флакончике, мог носить при себе и, если захочется, ожив-
лять из мертвых. Конечно, виртуозные кунштюки, чудесные забавы, ко-
торые он устраивал с ароматами, тешили его одного и были известны
только ему. Но сам он был в восхищении от этих бессмысленных трю-
ков, и в его жизни ни прежде, ни потом не было моментов такого по-
истине невыносимого счастья, какое он испытывал, сотворяя в азарте
игры благоухающие ландшафты, натюрморты и портреты отдельных
предметов. А вскоре он перешел на живые объекты.
Он стал ловить зимних мух, личинок, крыс, мелких кошек и топить
их в горячем жире. По ночам он залезал в сараи к коровам, козам и
поросятам, чтобы на несколько часов завернуть их в обмазанные жиром
холсты или обмотать промасленными бинтами. Или прокрадывался в
овечий хлев, чтобы обстричь ягненка, чью душистую шерсть он стирал
в винном спирте. Поначалу результаты были не слишком вдохновляю-
щими. Ибо в отличие от таких терпеливых предметов, как латунная за-
движка или камень, животные не хотели отдавать свой запах. Свиньи
терлись боками о края кормушек, сдирая с себя бинты. Овцы блеяли,
когда он ночью приближался к ним с ножом. Коровы упорно стряхивали
с вымени жирные тряпки. Некоторые из пойманных им жуков, когда он
пытался их переработать, выбрасывали отвратительно воняющие секре-
ции, а крысы, наверное от страха, испражнялись в его высокочувстви-
тельные помады. Животные, которых он хотел мацерировать, в отличие
от цветов, не отдавали свой аромат безропотно, с молчаливым вздохом,
но отчянно сопротивлялись умерщвлению, ни за что не давали себя уто-
пить, брыкались, и боролись, и выделяли непропорционально большие
количества смертного пота, вызванного страхом, так что горячий жир
портился от перенасыщения кислотами. Это, конечно, мешало разумной
работе. Объекты следовало успокоить, и так внезапно, чтобы они еще не
успели испугаться или оказать сопротивление. Ему пришлось их уби-
вать.
Сначала он попробовал это на каком-то щенке. Из конуры перед
бойней он выманил его от матери куском мяса и привел в мастерскую,
и, когда животное с радостным возбужденным тявканьем запрыгало,
пытаясь выхватить мясо из левой руки Гренуя, он поленом, которое дер-
жал в правой, нанес ему короткий и резкий удар по затылку. Смерть
Щенка наступила так внезапно, что выражение счастья еще долго сохра-
нялось в его глазах и лапах, когда Гренуй в помещении для аромати-
зации осторожно укладывал его на решетку между жирными пластина-
ми, где он теперь испускал свой чистый, не замутненный потом страха
аромат. Разумеется, нужно было все время быть начеку! Трупы, так же
как сорванные цветы, быстро портились. И потому Гренуй сторожил
свою жертву примерно двенадцать часов, пока не заметил, что из тела
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
91
собаки потекли струйки хотя и приятного, но здесь не уместного труп-
ного запаха. Он тут же прервал анфлераж, убрал труп и спрятал ку-
сочек ароматизированного жира в котел, где его тщательно промыл.
Он дистиллировал алкоголь, пока его не осталось с наперсток, и этот
остаток вылил в крошечную стеклянную пробирку. Духи отчетливо пах-
ли влажной, свежей, блестящей собачьей шкурой; запах был резким,
даже поразительно резким. И когда Гренуй дал его понюхать старой
суке с бойни, она разразилась лаем, и завизжала, и не хотела отрывать
ноздри от стеклянной пробирки. Но Гренуй плотно закрыл ее, положил
в карман и еще долго носил при себе как воспоминание о том дне три-
умфа, когда ему впервые удалось отобрать благоухающую душу у жи-
вого существа.
Потом, очень постепенно и с величайшей осторожностью, он при-
ступил к людям. Под прикрытием своего легкого запаха невзрачности
он по вечерам толкался среди завсегдатаев «Четырех Дофинов» и под
столами, и скамьями, и в укромных закутках прицеплял обрывки про-
питанной маслом или жиром материи. Через несколько дней он соби-
рал их и исследовал. Действительно, они наряду со всеми возможными
кухонными испарениями и запахами табачного дыма и вина выдыхали
немного человеческого аромата. Но он оставался очень расплывчатым
и завуалированным — скорее общим ощущением смрада, чем личным
запахом. Ту же ауру человеческой массы, но более чистую и сублимиро-
ванную в возвышенно-потливое качество, можно было получить в собо-
ре, где Гренуй 24 декабря развесил под скамьями свои пробные флажки
и откуда забрал их 26 декабря, после того как над ними было отсижено
не меньше семи обеден. На этих обрывках ткани, впитавшей атмосферу
собора, запечатлелся жуткий конгломерат запахов прогорклого пота,
менструальной крови, влажных впадин под коленами и сведенных
судорогой рук, смешанных с отработанным воздухом дыхания тысяч
поющих хором и шепчущих молитвы глоток, и с тяжелыми вязкими па-
рами ладана и мирры, жуткий в своей облачной бесформенности, вызы-
вающей тошноту сгущенности и все-таки уже узнаваемо человечий. Пер-
вый индивидуальный запах Гренуй раздобыл в богадельне. Ему удалось
украсть предназначенные, собственно, для сожжения простыни одного
только что умершего от чахотки подмастерья кожевенника, в которых он
пролежал завернутым два месяца. Полотно так сильно пропиталось
сальными выделениями кожевенника, что впитало его испарения, как
паста для анфлеража, и его можно было прямо подвергнуть отмывке.
Результат был кошмарный: под носом Гренуя из раствора винного спир-
та кожевенник восстал из мертвых, и его индивидуальный обонятельный
портрет, пусть схематический, искаженный своеобразным методом ре-
продуцирования и многочисленными миазмами болезни, но все же впол-
не узнаваемый, проступил в воздухе помещения: маленький человек лет
тридцати, блондин с широким тупым носом, с короткими руками, пло-
скими сырными ступнями, набухшим членом, желчным темпераментом
и дурным запахом изо рта, этот кожевенник не отличался красотой, не
стоило сохранять его, как того маленького щенка. Но все-таки Гренуй
целую ночь позволил привидению носиться по своей хижине и то и дело
подцеплял его нюхом, счастливый и глубоко удовлетворенный чувством
власти, которую он обрел над аурой другого человека. На следующий
день он вытряхнул его вон.
В эти зимние дни он поставил еще один опыт. Одной немой нищенке;
бродившей по городу, он платил франк, чтобы она в течение дня носила
на голом теле тряпки, обработанные различными смесями жира и мас-
ла. Выяснилось, что комбинация жира ягнячьих почек и беспримесного;
свиного и коровьего сала в соотношении два к пяти к трем при добавь
лении небольших количеств девичьего масла лучше всего подходит для>
усвоения человеческого запаха. На этом Гренуй остановился. Он отка^
зался от того, чтобы овладеть целиком каким-то живым человеком и пе^
реработать его по правилам парфюмерии. Это было бы всегда связано?
92
с риском и не дало бы новых результатов. Он знал, что теперь он вла-
деет техническими приемами, которые позволяют насильно отобрать у
человека его аромат, и это не нуждалось в новых доказательствах.
Запах человека сам по себе был ему тоже безразличен. Запах че-
ловека он мог достаточно хорошо имитировать суррогатами. То, чего он
страстно желал, был запах определенных людей: а именно тех чрезвы-
чайно редких людей, которые внушают любовь. Они-то и стали его жерт-
вами.
39
В январе вдова Арнульфи сочеталась законным браком со своим
первым подмастерьем Домиником Дрюо, который, таким образом, стал
мэтром Дрюо, мастером перчаточных и парфюмерных дел. Был дан
большой обед для мастеров гильдии, обед поскромнее для подмастерьев,
мадам купила новый матрац для постели, которую она отныне офици-
ально делила с Дрюо, и вынула из шкафа свои яркие платья. В осталь-
ном все осталось по-старому. Она сохранила за собой доброе старое имя
Арнульфи, сохранила неразделенное имущество, финансовое руковод-
ство делами и ключи от подвала; Дрюо ежедневно исполнял свои сексу-
альные обязанности, а потом освежался вином; а Гренуй, хотя и оказал-
ся первым и единственным подмастерьем, выполнял основную часть на-
валившейся работы за неизменно маленькое жалованье, скромное пита-
ние и убогое жилье.
Год начался желтым потоком кассий, гиацинтами, фиалками и нар-
котическими нарциссами. Однажды мартовским воскресным днем —
прошел примерно год с момента его прихода в Грас — Гренуй отправил-
ся на другой конец города посмотреть, как обстоят дела в саду за ка-
менной стеной. На этот раз он был подготовлен к запаху и довольно точ-
но представлял, что его ожидает... и все же, когда он ее учуял, уже у
Нового моста, на полпути к тому месту за стеной, сердце его забилось
громче, и он почувствовал, как кровь в его жилах вскипела пузырьками
от счастья. Она была еще там — несравненно прекрасное растение не-
вредимо перезимовало, налилось соком, подросло, расправилось, выпу-
стило роскошнейшие побеги! Ее аромат, как он и ожидал, стал сильнее,
не потеряв своей изысканности. То, что еще год назад искрилось брыз-
гами и каплями, теперь струилось плавным, слегка пастозным потоком
аромата, сверкало тысячью красок, и каждая краска была цельной и
прочной и больше не обрывалась. И этот поток, блаженно констатиро-
вал Гренуй, питался из все более сильного источника. Еще один год,
еще только год, еще только двенадцать месяцев, и источник забьет в
полную силу, и он сможет прийти, захватить его и приручить дикое из-
вержение его аромата.
Он пробежал вдоль стены до знакомого места, за которым нахо-
дился сад. Хотя девушка явно была не в саду, а в доме, в горнице за за-
крытыми окнами, ее аромат веял, как ровный мягкий бриз. Гренуй стоял
совсем тихо. Он не был оглушен или опьянен, как в первый раз. Он был
полон счастливым чувством любовника, который издалека подстерегает
или наблюдает за своей боготворимой возлюбленной и знает, что через
год уведет ее к себе. В самом деле, Гренуй, этот одинокий клещ, это чу-
довище, эта нелюдь Гренуй, который никогда не испытывал любви и ни-
когда не мог внушить любви, стоял в тот мартовский день у городской
стены Граса, и любил, и был глубоко счастлив своей любовью.
Правда, он любил не человека, не девушку в доме, там, за стеной.
Он любил аромат. Только его, и ничто другое, и любил его как будущий
собственный аромат. Через год он завладеет им, в этом он поклялся
себе своей жизнью. И, принеся этот своеобразный обет или заключив
эту помолвку, присягнув сохранять верность своему будущему аромату,
он в радостном настроении покинул место присяги и через заставу Дю-
Кур вернулся в город.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
93
Лежа ночью в своей хижине, он еще раз извлек ее аромат из.вос-
поминания — не смог противостоять искушению — и погрузился в
него, он ласкал его и позволял ему ласкать себя, он ощущал его сов-
сем рядом, так близко, словно во сне, словно он уже действитель-
но обладал им, своим ароматом, своим собственным ароматом, и, пока
длилось это опьяняюще-дивное мгновение, он любил его в себе и себя
благодаря ему. Он хотел заснуть с этим чувством влюбленности в себя.
Но как раз в тот момент, когда он закрыл глаза и ему осталось сделать
всего один вдох, чтобы погрузиться в грезу, аромат покинул его, вне-
запно исчез, и его место заполнил холодный запах козлиного хлева.
Гренуй ужаснулся. «А если,— подумал он,— а если этот аромат, ко-
торым я овладею, кончится? Ведь это не как в воспоминаниях, где все
запахи непреходящи. Реальный запах изнашивается, соприкасаясь с ми-
ром. Он летуч. И когда он износится, не будет больше источника, откуда
я его взял. И я останусь голым, как прежде, и мне придется снова по-
могать себе моими суррогатами. Нет, будет хуже, чем прежде! Ведь я
уже узнаю его и овладею им, моим собственным царственным ароматом,
и не смогу его забыть, так как я никогда не забываю запахов. И значит,
я всю жизнь буду терзаться воспоминанием о нем, как терзаюсь уже
сейчас, в момент моего предвкушения... Тогда зачем я вообще хочу ов-
ладеть им, зачем он мне?»
Эта мысль была чрезвычайно неприятной. Гренуй безмерно испугал-
ся, что, овладев ароматом, которым он еще не владел, неизбежно снова
его потеряет. Как долго он удержит его? Несколько дней? Несколько
недель? Может быть, целый месяц, если будет душиться очень экономно?
А потом? Он уже видел, как вытряхивает из флакона последнюю каплю,
споласкивает флакон винным спиртом, чтобы не пропало ни малейшего
остатка, и видит, обоняет, как его любимый аромат навсегда и безвозв-
ратно улетучивается. Это будет медленным умиранием, он как бы за-
дохнется, наоборот, постепенно, в муках испарит себя наружу, в омер-
зительный, жуткий мир.
Его .-.знобило. Его охватило желание отказаться от своих планов,
выйти в ночь и уйти куда глаза глядят. Ему захотелось перевалить за-
снеженные горы, и пройти без остановки сто миль до Оверни, и там за-
ползти в свою старую пещеру, и заснуть, и умереть во сне. Но он не сде-
лал этого. Он остался на месте и не поддался желанию, хоть оно и было
сильным. Он не поддался, ибо это было его старое желание уйти куда
глаза глядят и заползти в пещеру. Он уже испытал это. А то, чего он
еще не испытал, было обладание человеческим ароматом, ароматом,
столь же царственным, как аромат девушки за каменной стеной. И хотя
он понимал, что за обладание и последующую потерю аромата ему при-
дется заплатить ужасную цену, все-таки обладание и потеря казались
ему желаннее, чем простой отказ от того и другого. Ибо он отказывался
всю свою жизнь. Но никогда еще не обладал и не терял.
Постепенно сомнения отступили и с ними озноб. Он почувствовал,
как его снова оживила теплая кровь и воля к свершению задуманного
снова овладела им. И овладела им сильнее, чем прежде, ибо теперь эта
воля диктовалась не чистым вожделением, но еще и взвешенным реше-
нием. Клещ Гренуй, поставленный перед выбором — засохнуть ли в са-
мом себе или дать себе упасть, решился на второе, вполне сознавая, что
это падение будет последним. Он снова улегся на нары, зарылся в со-
лому, накрылся одеялом и почувствовал себя героем.
Но Гренуй не был бы Гренуем, если бы надолго удовлетворился
фаталистическо-героическим чувством. Для этого его воля к самоутверж-
дению была слишком непреклонной, тело слишком закаленным, ум —
слишком изощренным. Итак, он решился овладеть ароматом девушки из
сада за каменной стеной. Пусть через несколько недель он его потеряет
и умрет от этой потери, пусть так. Но было бы лучше не умирать и все-
таки владеть ее ароматом или по крайней мере оттянуть на как можно
более долгий срок эту потерю. Аромат надо сделать стойким. Нужно
94
устранить летучесть аромата, не нарушив его характера,— проблема из
области парфюмерии.
Есть запахи, которые держатся десятилетиями. Сундук, натертый
мускусом, кусок кожи, пропитанный коричным маслом, комок амбры,
шкатулка кедрового дерева в обонятельном смысле живут почти вечно.
А другие — лиметиновое масло, бергамот, экстракты нарцисса и тубе-
розы и многие цветочные ароматы — выдыхаются уже через несколько
часов, если выставить их на воздух в чистом виде. Парфюмер борется с
этим роковым обстоятельством, связывая излишне летучие ароматы —
стойкими, как бы накладывая на них оковы, укрощающие их стремле-
ние к свободе, а искусство состоит в том, чтобы наложить оковы не же-
стко, а как бы предоставляя свободу связанному запаху, но все же удер-
живая его достаточно близко, чтобы он не мог убежать. Этот трюк дваж-
ды великолепно удался Греную с туберозным маслом, чей эфемерный
аромат он сковал крошечными количествами цибетина, ванили, лабда-
нума и кипариса и именно тем выявил его прелесть. Нельзя ли сделать
нечто похожее с ароматом девушки? Разве непременно нужно расточать
драгоценнейший и самый хрупкий из ароматов, употребляя его в чистом
виде? Как нелепо! Как ужасающе бездарно! Разве алмазы оставляют
неограненными? Разве золото носят на шее самородками? Неужто он,
Гренуй,— всего лишь примитивный грабитель запахов вроде Дрюо и про-
чих мацераторов, дистилляторов и выжимателей цветов? Не он ли —ве-
личайший парфюмер мира?
Он стукнул себя по лбу с досады, что не додумался до этого раньше.
Конечно, этот единственный в своем роде аромат нельзя применять в
натуральном виде. Ему, как драгоценному камню, нужна оправа. Он
вычеканит ароматическую диадему, и его аромат будет сверкать в ней
на самом верху, одновременно и вплетенный в другие запахи, и царящий
над ними. Он изготовит духи по всем правилам искусства, и аромат де-
вушки за каменной стеной будет их сердцем. Разумеется, для аранжи-
ровки, для опорной средней и разрешающей ноты, для заострения и фик-
сации звучания не подходят ни мускус, ни цибетин, ни розовое масло,
ни амбра, это ясно. Для таких духов, для такого человеческого благо-
ухания ему нужны другие ингредиенты.
40
В мае того же года на розовом поле, на полпути от Граса к распо-
ложенному восточнее местечку Опио, был найден обнаженный труп пят-
надцатилетней девушки. Она была убита ударом дубинки по затылку.
Крестьянин, обнаруживший труп, был так потрясен ужасной находкой,
что чуть не навлек подозрений на себя, когда дрожащим голосом сооб-
щил лейтенанту полиции, что никогда еще не видел такой красоты —
хотя, в сущности, он хотел сказать, что никогда еще не видел ничего
ужаснее.
Девушка в самом деле отличалась изысканной красотой. Она при-
надлежала к тому роскошному типу женщин, которые напоминают тем-
ный мед, густой и сладкий и необычайно вязкий; которые одним плав-
ным жестом, одним поворотом головы, одним единственным медленным,
как вращение бича, взглядом овладевают пространством и при этом ос-
таются спокойно стоять в центре водоворота, словно не сознавая силы
притяжения, с которой они привлекают страсти и души как мужчин, так
и женщин. А она была молода, в поре созревания, очарование ее типа
еще не достигло совершенства. Ее роскошные формы были еще твер-
дыми и гладкими, груди упругими, а ее плосковатое лицо, обрамленное
жесткими черными волосами, еще сохраняло нежнейшие контуры и та-
инственную неопределенность черт. Впрочем, самих волос не было. Убий-
ца отрезал их и унес с собой, так же как и платье.
Подозрение пало на цыган. От цыган можно было ожидать всего.
Цыгане, как известно, ткали ковры из старых платьев, и набивали по-
душки человечьим волосом, и мастерили маленьких кукол из кожи и зу-
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
95
бов повешенных. Такое извращенное преступление можно было припи-
сать только цыганам. Но в то время никаких цыган не было, не было
нигде в округе, последний раз они проходили здесь в декабре.
За отсутствием цыган стали подозревать итальянских батраков-се-
зонников. Итальянцев, правда, тоже не было, так рано они не появля-
лись, они придут наниматься на сбор жасмина только в июне, значит,
это не могут быть итальянцы. Наконец, под подозрение попали парик-
махеры, которых обыскали, пытаясь обнаружить волосы убитой девуш-
ки. Тщетно. Потом заподозрили евреев, потом якобы похотливых мона-
хов бенедиктинского монастыря — хотя всем им было уже далеко за
семьдесят, потом цистерианцев, потом франкмасонов, потом сумасшед-
ших из богадельни, потом углежогов, потом нищих и даже безнравст-
венных аристократов, особенно маркиза де Кабри, потому что тот же-
нился уже в третий раз, устраивал, как говорили, в своих подвалах ор-
гиастические мессы и при этом пил кровь девственниц, чтобы повысить
свою мужскую потенцию. Правда, ничего конкретного доказать не уда-
лось. Никто не был свидетелем убийства, ни платья, ни волос мертвой
не нашли. Через несколько недель лейтенант полиции прекратил след-
ствие.
В середине июня прибыли итальянцы, многие с семьями, наниматься
на сбор жасмина. Крестьяне, правда, брали их на работу, но, памятуя
об убийстве, запрещали своим женам и дочерям общаться с ними. Бе-
реженого Бог бережет. Пусть эти сезонники действительно не отвечают
за совершенное преступление, но все-таки в принципе они могли бы от-
вечать за него, а потому лучше их остерегаться.
Вскоре после начала сбора жасмина произошли два других убий-
ства. Снова жертвами стали девушки — писаные красавицы того же рос-
кошного чернокудрого типа, снова нашли их на цветочных полях обна-
женными и обритыми с тупой раной на затылке. Снова — никаких сле-
дов преступника. Новость распространилась со скоростью огня, и угро-
за избиений уже нависла над пришлым народом, как стало известно,
что обе жертвы были итальянками, дочерьми одного генуэзского бат-
рака.
Это повергло людей в ужас. Они теперь не знали, на кого им
направить свою бессильную ярость. Правда, кое-кто еще подозревал
сумасшедших или бесноватого маркиза, но в это не очень-то верили,
потому что сумасшедшие днем и ночью находились под присмотром, а
маркиз давно уехал в Париж. И люди стали жаться друг к другу. Кре-
стьяне открыли свои сараи для сезонников, которые раньше кочевали в
чистом поле. Горожане в каждом квартале организовали ночные дозо-
ры. Лейтенант полиции усилил караулы у городских ворот. Но все пре-
досторожности оказались тщетными. Через несколько дней после двой-
ного убийства снова нашли труп девушки, в том же изуродованном виде,
как и предыдущие. На этот раз речь шла о девушке из Сардинии —
прачке епископского дворца, убитой недалеко от Фонтен-де-ла-Фу, то
есть прямо у городских ворот. И хотя под давлением возбужденных го-
рожан Совет консулов принял дальнейшие меры — строжайшие провер-
ки у застав, усиление ночных дозоров, запрещение выходить на улицу
после наступления темноты всем особам женского пола,— этим летом не
проходило недели, чтобы где-нибудь не был обнаружен труп молодой
девушки. И всегда того возраста, когда девушка только еще начинает
становиться женщиной, и всегда это были самые красивые смуглянки
того самого неотразимого типа. Впрочем, вскоре убийца удостоит своим
вниманием и преобладающий среди местного населения тип мягкой, бе-
локожей и несколько полноватой девушки. Даже жгучие брюнетки,
даже шатенки — если они были не слишком худыми — в последнее вре-
мя становились его жертвами. Он выслеживал их везде, уже не толька
в окрестностях Граса, но и посреди города, даже в домах. Дочь одного
столяра была найдена убитой в своей горнице на пятом этаже, и никто
в доме не услышал ни малейшего шума, и ни одна из собак, которые"
96
ПАТРИК ЗЮСКИНД D ПАРФЮМЕР
обычно издалека чуяли и громко облаивали чужого, даже не тявкнула.
Убийца казался неуловимым, бестелесным духом.
Люди возмущались и ругали власть. Малейший слух приводил к
столкновениям. Один бродячий торговец любовным напитком и прочими
шарлатанскими снадобьями был чуть не растерзан толпой за то, что в
его порошочках якобы содержался истолченный девичий волос. Кто-то 0
пытался поджечь особняк маркиза де Кабри и богадельню. Суконщик
Александр Минар застрелил своего слугу, возвращавшегося ночью до-
мой, приняв его за пресловутого Убийцу Девушек. Все, кто мог себе это
позволить, отсылали своих подрастающих дочерей к дальним родствен-
никам или в пансионы в Ниццу, Экс или Марсель. Лейтенант полиции
по настоянию Городского совета был уволен с должности. Его преемник
пригласил коллегию врачей, дабы те обследовали трупы остриженных
красавиц на предмет их виргинального состояния. Выяснилось, что все
они остались нетронутыми.
Странным образом это известие не уменьшило, а усилило паниче-
ский ужас, ибо втайне каждый считал, что девушки были изнасилованы.
Тогда по крайней мере был бы ясен мотив преступлений. Теперь же ни-
кто ничего больше не понимал, теперь все были совершенно беспомощны.
И тот, кто верил в Бога, искал спасения в молитве, уповая на то, что
дьявольское наваждение минует хотя бы его собственный дом.
Городской совет, почтенное собрание тридцати самых богатых и ува-
жаемых буржуа и дворян Граса, в большинстве своем просвещенные и
антиклерикально настроенные господа, которые до сих пор ни в чем не
считались с епископом и с удовольствием превратили бы монастыри и
аббатства в товарные склады и фабрики,— эти гордые влиятельные гос-
пода из Городского совета были настолько подавлены, что направили
монсеньору епископу униженную петицию, прося предать умерщвляю-
щее девушек чудовище, перед которым светская власть оказалась бес-
сильной, анафеме и отлучению, подобно тому как это проделал в 1708 го-
ду его святейший предшественник, когда город подвергся ужасному бед-
ствию — нашествию саранчи, угрожавшей тогда всей стране. И в самом
деле, в конце сентября Грасский Убийца Девушек, который уже погубил
не менее двадцати четырех самых красивых девиц всех сословий, был
торжественно предан анафеме и отлучению; текст отлучения был прибит
к дверям всех церквей города и возглашен со всех амвонов, в том числе
с амвона Нотр-Дам-дю-Пюи, где его торжественно прочел сам епископ.
Успех был ошеломляющим. Убийства прекратились на другой же
день. Октябрь и ноябрь прошли без трупов. В начале декабря дошли
слухи из Гренобля, что там в последнее время орудует некий Убийца
Девушек, который душит свои жертвы, рвет на них в клочья платья и
целыми прядями вырывает с головы волосы. И хотя эти топорные пре-
ступления никак не совпадали с аккуратно выполненными грасскими
убийствами, все тут же уверились, что речь идет об одном и том же пре-
ступнике. Жители Граса трижды с облегчением перекрестились: теперь
уже выродок зверствовал не у них, а в Гренобле, до которого семь дней
пути. Они организовали факельное шествие в честь епископа, а 24 де-
кабря отстояли большую благодарственную литургию. С 1 января
1766 года усиленные караулы были сняты, и женщины получили разре-
шение по ночам выходить из дому. С невероятной быстротой общест-
венная и частная жизнь вошла в нормальную колею. Страх словно вет-
ром сдуло, никто больше не говорил о том ужасе, который всего не-
сколько месяцев назад царил в городе и окрестностях. Даже в семьях
жертв об этом не говорили. Казалось, анафема, возглашенная еписко-
пом, изгнала не только убийцу, но и всякое воспоминание о нем. А лю-
дям было только того и надо.
Лишь тот, у кого была дочь, входящая в пору чудесной юности, ста-
рался не оставлять ее без надзора, испытывал страх с наступлением су-
мерек, а по утрам, находя ее живой и здоровой, был счастлив — хотя,
конечно, сам себе не признавался отчего.
7
<ИЛ> Хе 8
97
41
Однако в Грасе был человек, который не доверял наступившему
миру. Его звали Антуан Риши, он исполнял должность Второго Консула
и жил в городской усадьбе в начале улицы Друат.
Риши был вдовец и имел дочь по имени Лаура. Хотя ему не было
и сорока и он отличался завидным здоровьем, он не торопился вступать
в новый брак. Сначала он хотел выдать замуж дочь. И не за первого
встречного, но за человека благородного происхождения. У него был на
примете некий барон де Бойон, имевший сына и поместье под Вансом;
барон пользовался хорошей репутацией, состояние его расстроилось, и
Риши уже получил его согласие на будущий брак детей. А когда Лаура
будет надежно пристроена, тогда он запустит свои жениховские щупаль-
ца в какое-нибудь из благородных семейств — Дре, Моберов или Фон-
мишель,— не потому что он был тщеславен и ему приспичило иметь в
постели супругу-аристократку, но потому, что он желал основать дина-
стию и наставить свое потомство на путь, ведущий к высокому общест-
венному положению и политическому влиянию. Для этого ему требова-
лось по меньшей мере еще двое сыновей, из которых один продолжил
бы его дело, а второй достиг бы успехов на юридическом поприще и в
парламенте Экса и таким путем пробился бы наверх, в дворянское сос-
ловие. Однако подобные амбиции имели шансы на успех лишь при ус-
ловии, что он теснейшим образом свяжет свою личность и свою фами-
лию с провансальской знатью.
Столь далеко идущие планы оправдывались тем, что он был ска-
зочно богат. Антуан Риши был намного богаче любого буржуа в округе.
Он владел латифундиями не только в окрестностях Граса, где разводил
апельсины, подсолнух, пшеницу и овес, но и под Вансом, и под Антибом,
где держал аренду. Он владел домами в Эксе, домами по всей про-
винции, имел свою долю дохода от кораблей, ходивших в Индию, посто-
янную контору в Генуе и самый крупный торговый склад ароматических
товаров, специй, масел и кожи во Франции.
Однако истинной драгоценностью Риши была его дочь. Она была
его единственным ребенком, ровно шестнадцати лет от роду, с темно-
рыжими волосами и зелеными глазами. Лицо ее было так восхититель-
но, что посетители любого пола и возраста столбенели и больше не мог-
ли оторвать от нее взгляда, они прямо-таки слизывали глазами ее лицо,
как слизывают языком мороженое, и при этом у них появлялось типич-
ное для подобного занятия выражение глуповатой сосредоточенности.
Сам Риши при виде своей дочери ловил себя на том, что на некоторое
время — на четверть часа, на полчаса, может быть,— забывал весь мир
и все свои дела, чего вообще-то не случалось с ним даже во сне, совер-
шенно растворялся в созерцании царственной девушки и потом не мог
припомнить, чем он, собственно, был так занят. А с некоторых пор — он
с досадой отдавал себе в этом отчет — укладывая ее по вечерам в по-
стель или иногда по утрам, когда он приходил ее будить, а она еще ле-
жала, спящая, словно убаюканная Господом Богом, и под покровом ее
ночного одеяния угадывались формы ее бедер и груди, а из выреза ру-
башки от шеи, изгиба подмышек, впадин под локтями и гладкой руки,
на которой покоилось ее лицо, струилось ее спокойное и горячее дыха-
ние...— что-то жалко сжималось у него внутри, перехватывало горло и
заставляло сглатывать слюну, и — Боже милостивый! — он проклинал
себя, что приходится этой женщине отцом, что он не чужой, не какой-
нибудь посторонний мужчина, перед которым она лежала бы так, как
лежит сейчас перед ним, а он мог бы лечь к ней, на нее, в нее со всей
своей жаждой обладания. И у него выступал пот, и он дрожал всем те-
лом, задавливая в себе эту чудовищную мысль, и склонялся над ней,
чтобы разбудить ее целомудренным отцовским поцелуем.
В прошлом году, во время убийств, он еще не испытывал подобных
фатальных борений. Волшебная власть, которую тогда имела над ним
98
его дочь,— так ему по крайней мере казалось — была еще волшебной
властью детства. И потому он никогда, всерьез не опасался, что Лаура
станет жертвой убийцы, который, как было известно, не нападал ни на
детей, ни на женщин, но исключительно на взрослых девушек, еще не
потерявших невинности. Все же он усилил охрану своего дома, велел
поставить новые решетки на окнах верхнего этажа и приказал горнич-
ной ночевать в спальне Лауры. Но мысль о том, чтобы отослать ее из
города, как это сделали со своими дочерьми, и даже с целыми семьями,
его товарищи по сословию, была ему невыносима. Он находил подобное
поведение позорным и недостойным члена Совета и Второго Консула,
который, по его мнению, обязан подавать своим согражданам пример
сдержанности, мужества и несгибаемости. Кроме того, он был челове-
ком, которому никто не смеет навязывать своих решений — ни охвачен-
ная паникой толпа, ни тем более один-единственный анонимный подо-
нок-преступник. И в течение всего ужасного времени он был одним из
немногих в городе, кто не поддался лихорадке страха и сохранил ясную
голову. Но странным образом теперь это изменилось. В то время как
люди на улицах, словно они уже повесили убийцу, праздновали конец
его злодеяний и почти забыли то недоброе время, в сердце Антуана
Риши, как некий отвратительный яд, проник страх. Сначала он не хотел
допускать, что именно страх вынуждал его откладывать давно назрев-
шие поездки, реже выходить в город, сокращать визиты и совещания,
только чтобы быстрей вернуться. Он долго оправдывался перед самим
собой ссылками на занятость и переутомление, но в конце концов ре-
шил, что несколько озабочен, как был бы озабочен на его месте каждый
отец, имеющий дочь-невесту, ведь такая озабоченность — дело житей-
ское... Разве не разнеслась уже по свету слава о ее красоте? Разве не
вытягиваются все шеи, когда по воскресеньям входишь с ней в церковь?
Разве некоторые господа в Совете уже не намекали на возможное сва-
товство от своего имени или от имени своих сыновей?..
42
Но однажды в марте Риши сидел в гостиной и видел, как Лаура вы-
шла в сад. На ней было синее платье, по которому рассыпались ее ры-
жие волосы, искрившиеся в солнечном свете, никогда он не видел ее та-
кой красивой. Она скрылась за живой изгородью и появилась из-за нее,
может быть, на два удара сердца позже, чем он ожидал,— и он смер-
тельно испугался, ибо в течение двух ударов сердца думал, что потерял
ее навсегда.
В ту же ночь он пробудился от ужасного сна, содержания которого
не помнил, но сон был связан с Лаурой, и он бросился в ее комнату,
убежденный, что найдет ее в постели мертвой, убитой, оскверненной и
остриженной,— но нашел невредимой.
Он вернулся в свою спальню, весь мокрый от пота и дрожащий от
возбуждения, нет, не от возбуждения, а от страха, теперь наконец он
себе в этом признался, он успокоился и в голове у него прояснилось.
Если говорить честно, то он с самого начала не верил в действенность
епископской анафемы; не верил и в то, что теперь убийца орудует в Гре-
нобле; и в то, что он вообще покинул город. Нет, он еще жил здесь, сре-
ди жителей Граса, и когда-нибудь снова нанесет удар. В августе и сен-
тябре Риши осматривал некоторых убитых девушек. Зрелище это ужас-
нуло его и, признаться, одновременно восхитило, ибо все они, и каждая
на свой лад, отличались изысканной красотой. Никогда бы он не поду-
мал, что в Грасе столько неоцененной красоты. Убийца раскрыл ему гла-
за. Убийца отличался отменным вкусом. И действовал по системе. Мало
того что все убийства были выполнены одинаково аккуратно, сам выбор
жертв выдавал почти математический расчет. Правда, Риши не знал,
чего, собственно, убийца желал от своих жертв, ибо главное их богат-
ство — красоту и очарование юности — он ведь у них не похитил... или
похитил? Во всяком случае, как ни абсурдно это звучит, казалось, что
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
99
цель убийств не разрушение, а бережное коллекционирование. Если, на-
пример, рассуждал Риши, представить все жертвы не как отдельные
индивиды, но как часть некоего высшего принципа и идеалистически по-
мыслить их столь различные свойства слитыми в единое целое, то кар-
тина, составленная из подобной мозаики, была бы в общем-то картиной
красоты, и волшебство, исходящее от нее, имело бы не человеческую, но
божественную власть. (Как мы видим, Риши был просвещенным и мыс-
лящим человеком, который не шарахался в страхе даже от кощунствен-
ных выводов, и хотя он мыслил не в обонятельных, но в оптических ка-
тегориях, он все же был весьма близок к истине.)
Допустим, рассуждал далее Риши, убийца является таким коллек-
ционером красоты и работает над портретом Совершенства, пусть даже
это фантазия его больного мозга; допустим далее, что он человек высо-
чайшего вкуса и скрупулезно методичный, что на самом деле весьма ве-
роятно, тогда нельзя думать, что он откажется от драгоценнейшего
строительного камня для этого портрета, какой только можно найти на
земле,— от красоты Лауры. Вся пирамида убийств ничего не стоит без
нее. Она была камнем, венчающим его здание.
Выводя это ужасающее заключение, Риши сидел на своей постели
в ночной рубашке и изумлялся собственному спокойствию. Он больше
не дрожал от озноба. Неопределенный страх, терзавший его несколько
недель, исчез, уступив место осознанию конкретной опасности. Замысел
убийцы был явно направлен на Лауру — с самого начала. А все осталь-
ные убийства — антураж этого последнего завершающего убийства.
Правда, оставалось неясным, какую материальную цель преследуют эти
убийства и вообще есть ли у них цель. Но основное, а именно системати-
ческий метод убийцы и его стремление к идеалу, Риши угадал верно.
И чем дольше он над этим раздумывал, тем больше нравилось ему и то
и другое и тем большее уважение он испытывал к убийце — впрочем,
подобное уважение как в гладком зеркале отражало его отношение к
себе, ведь не кто иной, как он, Риши, своим тонким, аналитическим умом
проник в замысел противника.
Если бы он, Риши, был убийцей, одержимым теми же страстными
идеями, он не мог бы действовать иначе, чем до сих пор действовал тот,
и он бы поставил на карту все, чтобы увенчать свое безумное предприя-
тие убийством царственной, не имеющей себе равных Лауры.
Эта последняя мысль ему особенно понравилась. То, что он оказался
в состоянии мысленно стать на место будущего убийцы его дочери, да-
вало ему, в сущности, огромное преимущество над убийцей. Ибо убий-
ца, разумеется, при всей своей сообразительности, конечно, не был в со-
стоянии поставить себя на место Риши — хотя бы потому, что он, ко-
нечно, не мог предполагать, что Риши давно поставил себя на его ме-
сто — на место убийцы. По сути, здесь все обстояло так же, как и в де-
ловой жизни — mutatis mutandis \ а как же. Если ты разгадал замысел
конкурента, преимущество на твоей стороне; он уже не положит тебя
на лопатки; не положит, если твое имя — Антуан Риши и ты про-
шел огонь, воду и медные трубы и не привык уступать в борьбе.
В конце концов, Антуану Риши принадлежит крупнейшая во Фран-
ции торговля ароматическими товарами, ни богатство, ни должность
Второго Консула не свалились на него с неба, он завоевал их упор-
ством и хитростью, вовремя распознавая опасность, проницательно
разгадывая планы конкурентов и сметая с пути противников. И своих
будущих целей — власти и дворянского титула для потомков—он до-
стигнет точно так же. И точно так же он перечеркнет план убийцы —
своего конкурента в борьбе за обладание Лаурой,— хотя бы уже потому,
что Лаура — венец в здании и его, Риши, планов. Конечно, он любил ее,
но он и нуждался в ней. А того, в чем он нуждался для осуществления
1 С соответствующими изменениями (лат.).
100
своих высочайших амбиций, он не уступал никому, за это он цеплялся
когтями и зубами.
Теперь ему полегчало. После того как ему удалось свои ночные
размышления касательно борьбы с демоном спустить на уровень дело-
вого конфликта, он почувствовал, что снова полон отваги и даже азарта.
Улетучился последний остаток страха, исчезло ощущение подавленности
и гнетущей заботы, мучившее его как впавшего в маразм старика, раз-
веялся туман мрачных предчувствий, в котором он несколько недель
ощупью искал дорогу. Он находился на знакомой территории и был го-
тов принять любой вызов.
43
Почувствовав облегчение, почти удовлетворение, он спрыгнул с кро-
вати, потянул за шнур звонка и приказал слуге, едва державшемуся на
ногах спросонья, укладывать платье и провизию, поскольку он решил на
рассвете в сопровождении своей дочери ехать в Гренобль. Затем он
оделся и поднял с постелей всю прочую челядь.
Посреди ночи дом на улице Друат проснулся, и в нем забурлила
жизнь. На кухне пылали очаги, по проходам шмыгали возбужденные
служанки, вверх-вниз по лестницам носился личный слуга хозяина, в
подвалах звенели ключи кладовщика, во дворе горели факелы, кучера
выводили лошадей, другие вытягивали из конюшен мулов, взнуздывали,
седлали, бежали, грузили — можно было подумать, что на город насту-
пают, как в 1746 году, австро-сардинские орды грабителей, сметающие
все на своем пути, и хозяин дома в панике готовится к побегу. Но ничего
подобного! Хозяин дома спокойно и гордо, как маршал Франции, сидел
за письменным столом в своей конторе, пил кофе с молоком и отдавал
приказания сбивавшейся с ног челяди. Попутно он писал письма мэру
и Первому Консулу, своему нотариусу, своему адвокату, своему банкиру
в Марселе, барону де Бойону и различным деловым партнерам.
К шести часам утра он отправил корреспонденцию и отдал все не-
обходимые для его планов распоряжения. Он положил за пазуху два
дорожных пистолета, защелкнул пряжку на поясе с деньгами и запер
письменный стол. Потом он пошел будить дочь.
В восемь утра маленький караван тронулся в путь. Впереди верхом
ехал Риши, он великолепно смотрелся в своем камзоле цвета красного
вина, с золотыми позументами, в черном английском плаще и черной
шляпе с дерзким султаном из перьев. За ним следовала его дочь, одетая
более скромно, но столь ослепительно красивая, что народ на улице и у
окон не мог оторвать от нее глаз, в толпе раздавались благоговейные
охи и ахи, и мужчины снимали шляпы — якобы перед Вторым Консулом,
на самом же деле перед этой девушкой с осанкой королевы. За ней
скромно следовала ее горничная, далее слуга Риши с двумя лошадьми
под поклажей — использование кареты исключалось из-за скверного со-
стояния гренобльского тракта,— замыкал кортеж десяток мулов, гру-
женных всевозможными товарами, под надзором двух грумов. У заставы
Дю-Кур стража взяла на караул и опустила ружья лишь тогда, когда
последний мул проследовал сквозь ворота. Дети еще долго бежали за
процессией, махали вслед каравану, медленно удалявшемуся по крутой,
извилистой дороге.
На людей отъезд Антуана Риши с дочерью произвел странно глубо-
кое впечатление. Им казалось, что они присутствовали при какой-то ар-
хаической церемонии жертвоприношения. Кругом только и было раз-
говоров, что Риши уезжает в Гренобль, то есть в город, где с недавних
пор орудует убивающий девушек монстр. Люди не знали, что об этом
и думать. Чем объяснить поступок Риши? Предосудительным легкомыс-
лием — или достойным восхищения мужеством? Был ли он вызовом или
попыткой умилостивить богов? Но их томило смутное предчувствие, что
красивую девушку с рыжими волосами они только что видели в послед-
ний раз. Они предчувствовали гибель Лауры Риши.
ПАТРИК ЗЮСКИНД В ПАРФЮМЕР
101
Это предчувствие сбылось, хотя оно и основывалось на совершенно
ложных посылках. Дело в том, что Риши отправился вовсе не в Гре-
нобль. Помпезный выезд был не чем иным, как финтом. В полутора ми-
лях к северо-востоку от Граса, неподалеку от деревни Сен-Валье, он
приказал остановиться, вручил своему слуге полномочия и сопроводи-
тельное письмо и приказал доставить караван мулов в Гренобль; гру-
мов он тоже отослал с караваном.
Сам же он с Лаурой и ее горничной повернул на Кабри, где уст-
роил остановку на обед, и затем двинулся через горный перевал Танне-
рона на юг. Эта дорога была чрезвычайно тяжелой, но она позволяла
обогнуть Грас и грасскую долину широким полукругом с запада и к ве-
черу незаметно достичь побережья... Риши планировал на следующий
день перебраться с Лаурой на Леренские острова, на самом маленьком
из которых находился хорошо укрепленный монастырь Сент-Оноре. Мо-
настырское хозяйство вела горстка монахов, которые несмотря на ста-
рость еще вполне могли постоять за себя. Риши хорошо знал их, так
как много лет подряд покупал и перепродавал всю монастырскую про-
дукцию: эвкалиптовый ликер, семена пиний и кипарисовое масло.
И именно там, в монастыре Сент-Оноре, который наряду с замком Иф
и государственной тюрьмой на острове Сент-Маргерит считался самым
надежным местом Прованса, он собирался на первых порах укрыть свою
дочь. Сам же он немедленно вернется на побережье и обогнет Грас на
этот раз с востока через Антиб и Канн, чтобы к вечеру того же дня
попасть в Ванс. Он уже пригласил туда своего нотариуса, чтобы подпи-
сать соглашение с бароном де Бойоном о бракосочетании их детей —
Лауры и Альфонса. Он хотел сделать Бойону предложение, которое тот
не смог бы отклонить: уплата долгов барона в размере 40 000 ливров,
приданое на ту же сумму, несколько земельных участков и маслобойня
под Маганоском, ежегодная рента в размере 3000 ливров для молодой
пары. Единственное условие Риши заключалось в том, чтобы контракт
вступил в силу через десять дней и чтобы молодые сразу же после свадь-
бы переехали в Ванс.
Риши понимал, что такая поспешность несоразмерно поднимет раз-
мер платы за соединение его семьи с семьей этих Бойонов. Он заплатил
бы много дешевле, будь у него время на выжидание. Пришлось бы тогда
барону, как нищему, вымаливать у богатого купца согласие на эту сдел-
ку: ведь слава о красоте Лауры будет расти, как и богатство Риши, а
Бойоны того и гляди совсем разорятся. Ну да ладно! Ведь его противни-
ком был не барон, а неизвестный убийца. Вот кому надо было испортить
обедню. Замужняя женщина, потерявшая девственность и, может быть,
беременная, уже не впишется в его изысканную галерею. Последняя кле-
точка этой мозаики останется пустой, Лаура потеряет для убийцы вся-
кую ценность, его предприятие лопнет. И надо дать ему почувствовать
горечь поражения! Риши хотел сыграть свадьбу в Грасе, с большой пом-
пой при всем честном народе. И пусть он не знает и никогда не узнает
своего противника, все же будет наслаждением сознавать, что тот при-
сутствует при событии и собственными глазами видит, как желанную
добычу уводят у него из-под носа.
План был рассчитан тонко. И мы снова должны изумиться чутью
Риши — тому, как близко он подошел к разгадке истины. Ибо в самом
деле брак Лауры Риши с сыном барона де Бойона означал бы полное
поражение Грасского Убийцы Девушек. Но план еще не осуществился.
Риши еще не спрятал Лауру, еще не доставил ее под спасительный на-
дежный кров монастыря Сент-Оноре. Три верховых путника еще проби-
ваются через негостеприимный перевал Таннерона. Иногда дорога ста-
новится такой трудной, что всадники спешиваются. Все идет очень мед-
ленно. К вечеру они надеются достичь побережья около Ла Напули—
маленького селения недалеко от Канна.
102
44
В тот момент, когда Лаура Риши со своим отцом покидала Грас.
Гренуй находился на другом конце города в мастерской Арнульфи и ма-
церировал жонкилии. Он был один и в хорошем настроении. Его время
в Грасе кончалось. Предстоял день триумфа. У него в хижине, в ящич-
ках, проложенных ватой, лежали двадцать четыре миниатюрных флако-
на с каплями пролитой ауры двадцати четырех невинных девушек —
драгоценные эссенции, добытые Гренуем в прошлом году путем холод-
ного анфлеража тел, дигерирования волос и платья, лаважа и дистил-
ляции. А двадцать пятую — самую роскошную, самую важную эссен-
цию— он получит сегодня. У него уже приготовлен тигелек с много-
кратно очищенным жиром, кусок тончайшего полотна и баллон чистей-
шего спирта для этой последней добычи. Местность была разведана.
Стояло новолуние.
Он знал, что усадьба на улице Друат хорошо охраняется и проник-
нуть в нее с помощью взлома не удастся. Поэтому он хотел пробраться
туда еще в сумерках, до закрытия ворот, и под прикрытием отсутствия
собственного запаха, которое как шапка-невидимка делало его незамет-
ным для людей и животных, спрятаться в каком-либо углу дома. Позже,
когда все уснут, он, следуя в темноте за компасом своего нюха, подни-
мется наверх, к своему сокровищу. Он обработает его тут же, на месте,
завернув в пропитанную жиром простыню. Только волосы и платье он,
как всегда, возьмет с собой, потому что эти части могут быть промыты
прямо в винном спирте, что удобнее проделать в мастерской. Для конеч-
ной переработки помады и ее дистиллировки в концентрат ему понадо-
бится еще одна ночь. И если все пойдет хорошо — а у него не было ос-
нований сомневаться в том, что все пойдет хорошо,— тогда послезавтра
он станет владельцем всех эссенций, необходимых для изготовления луч-
ших в мире духов, и он покинет Грас как человек, пахнущий лучше всех
на земле.
К обеду он покончил с жонкилиями. Он погасил огонь, закрыл ко-
тел с жиром и вышел из мастерской, чтобы проветриться. Ветер дул с
запада.
Уже с первого вдоха он насторожился. В атмосфере было что-то не
так, что-то не в порядке. В запахе города, в этом его одеянии, в его не-
видимом шлейфе, сотканном из многих тысяч нитей, не хватало золотой
нити. За последние несколько недель эта благоухающая нить стала та-
кой крепкой, что Гренуй явственно ощущал ее даже за городом, у своей
хижины. Теперь она пропала, исчезла, ее нельзя было обнаружить обо-
нянием. Гренуй словно окаменел от страха.
Она мертва, подумал он. Потом еще ужаснее: меня опередил дру-
гой. Другой сорвал мой цветок и присвоил себе аромат! Он не закричал,
для этого его потрясение было слишком велико, но слезы набухли в угол-
ках его глаз и вдруг хлынули потоком.
И тут явился к обеду Дрюо из «Четырех Дофинов» и между прочим
рассказал, что сегодня утром Второй Консул с двенадцатью мулами и
со своей дочерью отбыл в Гренобль. Гренуй сглотнул слезы и бросился
бежать через весь город к заставе Дю-Кур. На площади у ворот он оста-
новился и принюхался. И в чистом, не тронутом городскими запахами
западном ветре он действительно снова обнаружил свою золотую нить,
пусть тонкую и слабую, но ни с чем не сравнимую. Впрочем, любимый
аромат доносился не с северо-запада, куда вела дорога на Гренобль, а
скорее с юго-запада, с направления на Кабри.
Гренуй спросил у стражи, по какой дороге поехал Второй Консул.
Один из сторожей показал на север. А не на Кабри? Может, он отпра-
вился к югу, на Орибо или Ла Напуль? Нет, конечно, сказал сторож,
он видел это собственными глазами.
Гренуй ринулся назад, через город, к своей хижине, запихнул в за-
плечный мешок кусок полотна, горшок для помады, шпатель, ножницы
ПАТРИК ЗЮСКИНД в ПАРФЮМЕР
103
и маленькую гладкую дубинку из оливкового дерева и не мешкая от-
правился в путь — не по дороге в Гренобль, но по дороге, указанной ему
нюхом: на юг.
Этот путь, прямой путь на Ла Напуль, вел вдоль отрогов Таннерона
через речные рукава Фрайеры и Сианьи. Идти было легко. Гренуй бы-
стро продвигался вперед. Когда справа возник пейзаж Орибо, словно
повисшего на склонах гор, он учуял, что почти нагнал беглецов. Скоро
он оказался на одной высоте с ними. Теперь он чуял каждого из них в
отдельности, он даже различал на нюх их лошадей. Они, наверное, на-
ходились самое большее в миле от него, где-то в лесах Таннерона. Они
держали путь на юг, к морю. Точно так же, как он.
Около пяти часов пополудни Гренуй пришел в Ла Напуль. Он на-
шел постоялый двор, поел и спросил насчет дешевого ночлега. Дескать,
он — подмастерье дубильщика из Ниццы и идет в Марсель. Можно пе-
реночевать на конюшне, был ответ. Там он забрался в угол и выспался.
Приближение трех верховых он почуял издалека. Теперь оставалось
только ждать.
Через два часа — уже сильно смеркалось — они подъехали. Чтобы
сохранить свое инкогнито, все трое переоделись. Обе женщины были в
темных платьях и вуалях, Риши — в черном камзоле. Он выдавал себя
за дворянина из Кастелланы; завтра он хочет переправиться на Лерин-
ские острова, пусть хозяин приготовит завтрак к рассвету. Есть ли в
доме другие постояльцы? Нет, сказал хозяин, только подмастерье ду-
бильщика из Ниццы, но он ночует на конюшне.
Риши отправил женщин в комнаты. Сам же заглянул на конюшню,
чтобы взять кое-что из поклажи, как он сказал. Сначала он не смог
найти подмастерья, и ему пришлось попросить конюха принести фонарь,
тогда он заметил его в углу: подмастерье дубильщика лежал на соломе
и старой попоне и крепко спал, положив под голову заплечный мешок.
Он выглядел таким невзрачным и незаметным, что Риши на момент по-
казалось, что его вообще нет, что это химера, причудливая тень, отбро-
шенная колеблющимся светом свечи в фонаре. Во всяком случае, Риши
тут же стало ясно, что от этого прямо-таки трогательного безобидного
существа не исходит ни малейшей опасности, и он тихо удалился, чтобы
не нарушить его сон, и вернулся в дом.
Он поужинал вместе с дочерью в ее комнате. При отъезде он не объ-
яснил ей цели их путешествия, не сделал этого и теперь, хотя она и про-
сила его об этом. Завтра он посвятит ее во все, сказал он, и она может
не сомневаться, что все, что он планирует и делает, направлено к ее бла-
гу и в будущем принесет ей счастье. После ужина они сыграли несколь-
ко партий в ломбер, и он все проиграл, потому что не смотрел в свои
карты, а любовался красотой ее лица. Около девяти он проводил ее в
ее комнату, расположенную напротив его комнаты, и запер дверь сна-
ружи. Потом и сам он лег спать.
Он вдруг почувствовал страшную усталость — сказалось напряже-
ние тяжелого дня и предыдущей ночи, но в то же время он был доволен
собой и ходом вещей. Без малейшей озабоченности, без мрачных пред-
чувствий, терзавших его бессонницей вплоть до вчерашнего дня каждый
раз, когда он гасил лампу, он тут же заснул и спал без сновидений, без
стонов, без судорожных вздрагиваний или нервозного переворачивания
с одного бока на другой. Впервые за долгое время Риши обрел глубо-
кий, спокойный сон.
В то же время Гренуй поднялся со своей подстилки в конюшне. Он
тоже был доволен собой и ходом вещей и чувствовал себя вполне отдох-
нувшим, хотя не спал ни секунды. Когда Риши заходил на конюшню, он
только притворялся спящим, чтобы сделать еще нагляднее то впечатлен
ние безвредности, которое уже сам по себе внушал его «невзрачный»
запах. Он-то воспринял Риши чрезвычайно остро, то есть нюхом, и от
него отнюдь не укрылось облегчение, испытанное Риши при виде его.
104
Таким образом, в момент их краткой встречи оба они убедились в
безобидности друг друга, и, по мнению Гренуя, это было хорошо, ибо
его мнимая безобидность и действительная безобидность Риши облегча-
ли дело для него, Гренуя. Впрочем, Риши был совершенно того же мне-
ния о положении собственных дел.
45
Гренуй приступил к делу с профессиональной осмотрительностью.
Он открыл мешок, вынул оттуда кусок полотна, помаду и шпатель, рас-
стелил полотно на попоне, на которой лежал, и начал обмазывать его
жирной пастой. Эта работа требовала времени, потому что жир следо-
вало наносить неравномерно — где более тонким, где более густым сло-
ем, в зависимости оттого, на какое место тела придется та или иная
часть полотна. Рот и подмышки, грудь, половой орган и ступни выде-
ляют больше аромата, чем, например, голени, спина или локти; внутрен-
ние стороны ладони — больше, чем тыльные; брови — больше, чем рес-
ницы, и т. д.— и соответственно для них нужно больше жира. Так что
Гренуй одновременно моделировал на полотне ароматическую диаграм-
му подлежащего обработке тела, и эта часть работы доставляла ему,
собственно говоря, наибольшее удовлетворение, ибо речь шла о некой
артистической технике, занимавшей в равной мере органы чувств, фан-
тазию и руки и, кроме того, позволявшей предвкушать наслаждение от
ожидаемого конечного результата.
Израсходовав весь горшочек помады, он нанес несколько заверша-
ющих штрихов — где-то положил слой жира погуще, где-то снял лиш-
ний жир, подретушировал и еще раз проверил смоделированный жиром
ландшафт — впрочем, пользуясь носом, а не глазами, ибо все происхо-
дило в кромешной тьме, что было, возможно, лишним поводом для ров-
ного и радостного настроения Гренуя. В эту ночь новолуния ничто не от-
влекало его. В мире не было ничего кроме запаха да, пожалуй, шума
прибоя, доносящегося с моря. Он был в своей стихии. Потом он сложил
полотно, как складывают кусок обоев, чтобы обмазанные жиром по-
верхности приходились друг на друга. Для него это было болезненной
операцией, ибо он хорошо знал, что при всей осторожности части смо-
делированных контуров из-за этого смажутся и сдвинутся. Но у него не
было другой возможности перенести полотно. Сложив его так, чтобы
можно было без больших затруднений взять его под мышку, он положил
в карман шпатель и ножницы, захватил оливковую дубинку и прокрался
во двор.
Небо было затянуто тучами, дом погружен в темноту. Единствен-
ная искра в этой кромешной тьме мерцала на востоке: маяк форта на
острове Сент-Маргерит, расположенный в миле от Ла Напули, напоми-
нал сверкающую булавочную головку на черном, как вороново крыло,
покрывале. С бухты дул легкий ветер, доносивший запах рыбы. Собаки
спали.
Гренуй подошел к сараю с зерном, к стене которого была пристав-
лена лестница. Он захватил свободной правой рукой три перекладины,
приподнял лестницу, удерживая ее в вертикальном положении и оперев
на правое плечо выступающую часть, перенес через двор к ее окну. Окно
было приоткрыто. Поднимаясь по перекладинам наверх, как по удоб-
ным ступеням, он поздравил себя с тем обстоятельством, что имеется
возможность собрать урожай аромата этой девушки здесь, в Ла Напули.
В Грасе, где окна были зарешечены, а дом строго охранялся, все было
бы намного труднее. Здесь она даже спала одна. Ему не придется из-
бавляться от служанки.
Он открыл створку окна, проскользнул в комнату и положил на пол
сложенную простыню. Потом повернулся к кровати. Аромат ее волос
доминировал, так как она лежала на животе, уткнув в подушку обрам-
ленное сгибом руки лицо, и ее затылок был прямо-таки идеально под-
ставлен под удар дубинки.
ПАТРИК 3 Ю С К И Н д в ПАРФЮМЕР
105
Звук удара был глухим и скрипучим. Он ненавидел его. Он нена-
видел его уже потому, что это был шум, шум в его бесшумном деле.
Лишь стиснув зубы, он смог вынести этот отвратительный звук, и когда
звук затих, он еще некоторое время стоял в застывшей и горькой позе,
судорожно сжимая рукой дубинку, словно боясь, что звук может возвра-
титься откуда-то, как эхо. Но звук не возвратился, а в комнате снова
воцарилась тишина, даже более глубокая тишина, ибо ее уже не нару-
шало захлебывающееся дыхание девушки. И только тогда Гренуй изме-
нил позу (которую можно было бы истолковать как почтительную или
как что-то вроде судорожной минуты молчания), и его тело обмякло и
расслабилось.
Он отставил в сторону дубинку и со всей старательностью принялся
за дело. Сначала он расправил принесенное полотно и расстелил его чи-
стой стороной на столе и стульях, следя за тем, чтобы не коснуться жир-
ной стороны. Роскошный аромат девушки, который вдруг хлынул из нее
теплой густой волной, на этот раз не растрогал его. Он ведь был ему
знаком, а наслаждаться до опьянения он будет позже, после того как
действительно им завладеет. Теперь надо было собрать его как можно
больше, упустить его как можно меньше, теперь от него требовались со-
средоточенноть и проворство.
Ловкими движениями ножниц он взрезал ночную сорочку, вынул из
нее девушку, схватил простыню и набросил ее на обнаженное тело. По-
том приподнял тело, пропустил под ним свисающую часть полотна и за-
вернул в ткань — так булочник сворачивает рулет,— сложил концы и
забинтовал ее как мумию — с головы до пят. Незабинтованными оста-
лись только волосы. Он обрезал их как можно ближе к коже и упаковал
в ночную сорочку, завязав ее в узел. Затем он прикрыл стриженый че-
реп свободным куском полотна и разгладил перекинутый конец береж-
ным нажатием пальцев. Он проверил весь пакет. В нем не было ни еди-
ной шелочки, ни одной дырочки, ни одной нерасправленной складочки,
откуда мог бы просочиться аромат. Девушка была упакована велико-
лепно.
Больше делать было нечего. Оставалось только ждать, ждать шесть
часов — до рассвета.
Он взял маленькое кресло, на котором лежало ее платье, поставил
его у постели и сел. В широком черном одеянии еще держалось нежное
дуновение ее аромата, смешанного с запахом анисовых лепешек, кото-
рые она сунула в карман перед дорогой. Он положил ноги на край ее по-
стели у ее ног, прикрылся ее платьем и съел анисовые лепешки. Он ус-
тал. Но спать он не хотел, так как спать за работой не подобало, даже
если работа состояла только из ожидания. Он вспомнил ночи, когда он
занимался отгонкой в мастерской Бальдини; покрытый сажей перегон-
ный куб, пылающий огонь, легкий, призрачный звук капель дистиллята,
ударяющихся о дно флорентийской фляги. Время от времени приходи-
лось следить за огнем, доливать воду, подставлять новые флорентийские
фляги, заменять выдохнувшуюся массу дистиллируемого материала.
И все-таки ему всегда казалось, что спать нельзя. Не потому, что надо
выполнять те или иные очередные операции, но потому, что бодрство-
вание имеет свой собственный смысл. Даже здесь, в комнате постоялого
двора, где процесс анфлеража происходил сам по себе, даже больше
того — где несвоевременная проверка, переворачивание и возня вокруг
благоухающего свертка могли оказаться только помехой,— даже здесь,
как казалось Греную, его неусыпное присутствие играло важную роль.
Сон мог бы спугнуть духа удачи.
Впрочем, несмотря на усталость ему не было трудно бодрствовать
и ждать. Это ожидание он любил. И все двадцать четыре раза с други-
ми девушками ему нравилось такое ожидание — не отупляющая тоска
по прошлому и не страстное нетерпение — но осмысленное, заботливое,
в известной степени действенное ожидание. Во время такого ожидания;
что-то происходило. Происходило самое существенное. И даже если он
106
не совершал этого сам, оно совершалось благодаря ему. Он сделал все,
что от него зависело. Он проявил все свое искусство. Не допустил ни
единой ошибки. Его деяние было единственным и неповторимым. Оно
увенчается успехом... Ему оставалось только несколько часов подождать.
Оно давало ему глубочайшее удовлетворение, это ожидание. Никогда в
жизни он не чувствовал себя так хорошо, так покойно, так уравнове-
шенно, не чувствовал такого единения с самим собой — даже тогда, в
своей горе,— как в эти часы требуемого ремеслом перерыва, когда он
сидел глубокой ночью около своих жертв и не смыкая глаз ждал. Толь-
ко в такие моменты в его мрачном мозгу возникали почти веселые мысли.
Странным образом эти мысли не были устремлены в будущее. Он
думал не об аромате, который добудет через несколько часов, не о ду-
хах из двадцати пяти девичьих аур, не о планах на будущее, не о сча-
стье и не об успехе. Нет, он вспоминал прошлое. Он вызывал в памяти
остановки на своем жизненном пути — от дома мадам Гайар и влажной
прогретой солнцем поленницы дров перед этим домом до его сегодняш-
него путешествия в маленький, пропахший рыбой поселок Ла Напуль.
Он вспоминал дубильщика Грималя, Джузеппе Бальдини, маркиза де ла
Тайад-Эспинасса. Он вспоминал город Париж, его огромные, перелива-
ющиеся тысячами оттенков смрадные испарения, рыжеволосую девушку
с улицы Марэ, свободные просторы земли, слабый ветер, леса. Он вспо-
минал и гору в Оверни — он отнюдь не избегал этого воспоминания,—
свою пещеру, воздух без человеческого запаха. Он вспоминал и свои
сны. И он вспоминал обо всех этих вещах с большим удовольствием. Да,
оглядываясь назад, он думал, что счастье было к нему особенно благо-
склонно и что судьба вела его пусть запутанным, но в конечном счете
верным путем,— а иначе разве мог бы он очутиться здесь, в этой темной
комнате, у цели своих стремлений? Он, если хорошо поразмыслить,—
воистину благословенная личность!
Он совсем расчувствовался в приливе смирения и благодарности.
«Я благодарю тебя,— тихо сказал он,— я благодарю тебя, Жан-Батист
Гренуй, что ты таков, каков есть!» Настолько он был в восхищении от
самого себя.
Потом он прикрыл глаза — не для того чтобы заснуть, а чтобы пол-
ностью предаться умиротворению этой Святой Ночи. Мир наполнял его
сердце. Но ему казалось, что и вокруг него царит мир. Он обонял мир-
ный сон служанки в соседней комнате, глубокий, умиротворенный сон
Антуана Риши в комнате напротив, он обонял мирную дрему хозяина и
слуг, собак, животных в стойлах, всего местечка и моря. Ветер улегся.
Все было тихо. Ничто не нарушало мира.
Один раз он отодвинул ногу в сторону и очень мягко коснулся ноги
Лауры. Собственно, не ноги, а как раз полотна, которое ее укрывало, с
тонким слоем жира на изнанке, который впитывал ее аромат, ее —
его! — царственный аромат.
46
Когда запели птицы — то есть задолго до рассвета,— он поднялся и
закончил работу. Он развернул полотно и стащил его, как пластырь, с
мертвой. Жир хорошо сходил с кожи. Только в углубленных местах еще
оставались небольшие сгустки, которые ему пришлось собирать шпате-
лем. Остальные потеки помады он вытер нижней сорочкой Лауры, кото-
рой напоследок вытер все тело с головы до ног так тщательно, что извлек
мельчайшие капли жира даже из пор ее кожи и вместе с ними послед-
ние ниточки и обрывочки ее аромата. Теперь она была для него дейст-
вительно мертвой, увядшей, блеклой и дряблой, как цветочные отходы.
Он бросил нижнюю сорочку в большое ароматизированное полотно,
в котором только она и продолжала жить, положил туда же ночную
рубашку с ее волосами и свернул все в маленький тугой пакет, уместив-
шийся у него под мышкой. Он не дал себе труда прикрыть труп на по-
стели. И хотя чернота ночи уже превратилась в серую синеву рассвета
ПАТРИК ЗЮСКИНД В ПАРФЮМЕР
107
и вещи в комнате начали обретать контуры, он больше не взглянул на
ее постель, чтобы хоть раз в жизни увидеть ее глазами. Ее фигура не
интересовала его. Она больше не существовала для него как тело, а
только как не имеющий тела аромат. А его он держал под мышкой и
уносил с собой.
Он тихо вспрыгнул на подоконник и спустился по приставной лест-
нице вниз. На дворе снова поднялся ветер, небо прояснилось и разли-
вало над землей холодный темно-синий свет. Через полчаса одна из слу-
жанок развела огонь в кухонном очаге. Выйдя во двор за дровами, она
заметила прислоненную лестницу, но не сделала никаких выводов, так
как была еще слишком сонной. Вскоре после шести взошло солнце. Ог-
ромное, цвета червонного золота, оно поднялось из моря между обоими
Леринскими островами. На небе не было ни облачка. Начинался сияю-
щий весенний день.
Риши, чья комната выходила на запад, проснулся в семь. Впервые
за много месяцев он отлично выспался и, против обыкновения, еще чет-
верть часа нежился в постели, потом блаженно потянулся, и вздохнул,
и прислушался к приятным звукам, доносившимся из кухни. Тогда он
встал, и настежь открыл окно, и увидел, что на дворе прекрасная по-
года, и вдохнул свежий пряный утренний воздух, и услышал шум при-
боя, и его хорошее настроение стало совсем безудержным, и он, сложив
губы трубочкой, засвистел какой-то веселый мотив.
Одеваясь, он продолжал свистеть и все еще свистел, выходя из ком-
наты, и быстрым шагом пересекая коридор, и подходя к двери комнаты
своей дочери. Он постучал. И снова постучал, совсем тихо, чтобы не ис-
пугать ёе. Ответа не было. Он улыбнулся. Он решил, что она еще спит.
Он осторожно вставил в скважину ключ и повернул ручку, тихо,
совсем тихо, чтобы не спугнуть ее, почти желая застать ее спящей, что-
бы разбудить ее поцелуем, еще раз, последний раз, прежде чем придется
отдать ее другому мужчине.
Дверь отворилась, он вошел, и солнечный свет ударил ему в лицо.
Комната была словно залита расплавленным серебром, все сияло, и от
боли ему пришлось на мгновение прикрыть глаза.
Открыв их снова, он увидел лежащую на постели Лауру — голую
и мертвую, остриженную наголо и ослепительно белую. Это было как в
кошмарном сне, который он видел прошлой ночью в Грасе — и забыл, а
теперь этот кошмар, словно удар молнии, возник в его памяти. Все вдруг
стало в точности, как в том сне, только немного ярче.
47
Новость об убийстве Лауры Риши так быстро разнеслась по окре-
стностям Граса, словно кто-то объявил: «Король умер!», или: «Война!»,
или: «Пираты высадились на берег!» — и вызвала подобный же или еще
более панический ужас. В мгновение ока вернулся старательно забы-
тый страх, столь же заразительный, как прошлой осенью, со всеми его
побочными явлениями: паникой, возмущением, яростью, истерическими
подозрениями, отчаянием. По ночам люди оставались в домах, запирали
своих дочерей, баррикадировались, не доверяли друг другу и лишались
сна. Каждый думал, что теперь все повторится, как тогда: каждую не-
делю будет совершаться убийство. Казалось, время отодвинулось на пол-
года назад.
Страх был еще более парализующим, чем полгода назад, ибо вне-
запное возвращение опасности, которую считали давно преодоленной,
распространяло среди людей чувство беспомощности. Если не помогло
проклятие самого епископа! Если Антуан Риши, всесильный Риши, са-
мый богатый житель города, Второй Консул, влиятельный, рассудитель-
ный человек, располагавший всеми средствами самозащиты, не смог убе-
речь свое собственное дитя! Если рука убийцы не дрогнула при виде не?
бесной красоты Лауры — ибо она в самом деле казалась святой всем,
кто ее знал, особенно теперь, когда она была мертва. Как же после
108
всего этого питать надежду на избавление от убийцы? Он был ужаснее
чумы, потому что от чумы можно было убежать, а от этого убийцы —
нельзя, как доказал пример Риши. Он явно обладал сверхъестественны-
ми способностями. Он, конечно, состоял в союзе с дьяволом, если не был
самим дьяволом. И многим, прежде всего людям попроще, недалекого
ума, осталось только одно — идти в церковь и молиться; каждое ремес-
ленное сословие молилось своему патрону: слесари — святому Алоизу,
ткачи — святому Криспину, садовники — святому Антонию, парфюме-
ры — святому Иосифу. И они брали с собой своих жен и дочерей, вместе
с ними молились, ели и спали в церкви, не выходя из нее даже днем,
уверенные, что обезопасить себя от чудовища (если вообще была еще
какая-то безопасность!) они смогут только под защитой отчаявшейся
общины прихожан и перед ликом Мадонны.
Другие, более сообразительные головы, сплачивались, поскольку
церковь уже один раз оказалась бессильной, в оккультные группы, на-
нимали за большие деньги хорошо зарекомендовавшую себя ведьму из
Гурдона, заползали в какой-нибудь из многочисленных гротов грасского
подземелья и служили черные мессы, чтобы показать нечистому, что сог-
ласны ему поклоняться. Некоторые почтенные буржуа и образованные
дворяне делали ставку на научные методы — магнетизировали свои
дома, гипнотизировали своих дочерей, образовывали флюидальные тай-
ные кружки в своих салонах и пытались путем совместной передачи
мыслей на расстояние телепатически изгнать дух убийцы.
Церковные коллеги устраивали покаянные процессии из Граса в
Ла Напуль и обратно. Монахи пяти монастырей города ввели кругло-
суточные богослужения с пением псалмов, так что то на одном, то на
другом конце города слышались беспрерывные причитания — днем и
ночью. Почти никто не работал.
Таким образом все население Граса пребывало в лихорадочном без-
действии, почти с нетерпением ожидая следующего убийства. В том, что
оно предстояло, не сомневался никто. И втайне каждый желал поскорее
услышать жуткую новость в единственной надежде, что она коснется не
его, а кого-то другого.
Однако власти в городе, округе и провинции на этот раз не зарази-
лись истерическим настроением народа. Впервые с тех пор, как Убийца
Девушек заявил о себе, началось планомерное и разветвленное сотруд-
ничество городских властей Граса, Драгиньяна и Тулона на уровне ма-
гистратов, полиции, Интенданта, парламента и морского флота.
Причиной такой солидарности сильных мира сего было, с одной
стороны, опасение всеобщего народного восстания, с другой же стороны,
тот факт, что с момента убийства Лауры Риши появились отправные
точки, позволявшие наконец начать систематическое преследование
убийцы. Убийцу видели. Речь несомненно шла о том подозрительном под-
мастерье дубильщика, который в роковую ночь находился на конюшне
постоялого двора в Ла Напули, а наутро бесследно исчез. Хозяин, конюх
и Риши согласно свидетельствовали, что это был невзрачный, малорос-
лый человек в коричневатой куртке с холщовым заплечным мешком.
Хотя в остальном показания этих трех свидетелей были странно рас-
плывчатыми и они не смогли описать, например, черты лица, цвет волос
или речь этого человека, хозяин постоялого двора все же припомнил,
что, если он не ошибается, в повадке и походке незнакомца обращало
на себя внимание что-то неуклюжее, словно у него была когда-то сло-
мана голень или изуродована ступня.
Снабженные этими приметами, два верховых отряда береговой ох-
раны примерно в полдень того же дня, когда произошло убийство, на-
чали преследование в направлении на Марсель — один вдоль побережья,
другой — по дороге в глубь провинции. Ближайшие окрестности Ла На-
пули было приказано прочесать добровольцам. Двое уполномоченных
грасского суда отправились в Ниццу, чтобы там навести справки о под-
мастерье дубильщика. Во Фрежю, в Канне й Антибе подверглись до-
ПАТРИК ЗЮСКИНД в ПАРФЮМЕР
109
смотру все выходящие в море суда, все дороги в Савой были перекрыты,
у путешественников требовали документы, удостоверяющие личность.
Гончий лист с описанием преступника вручался всем, кто умел читать,
у всех городских ворот Граса, Ванса, Гур дона и у церковных дверей в
деревнях. Трижды в день его зачитывали на площадях глашатаи. Прав-
да, упоминание о хромоте усиливало подозрение, что преступником был
сам дьявол, и скорее сеяло панику, чем помогало сбору достоверных
сведений.
Лишь после того, как председатель грасского суда от имени Риши
пообещал за сведения о преступнике не мене двухсот ливров вознаграж-
дения, в Грасе, Опио и Гурдоне было задержано по доносам несколько
подмастерьев, из коих один в самом деле имел несчастье быть хромоно-
гим. Его уже собирались, несмотря на подтвержденное многими свиде-
телями алиби, подвергнуть пыткам, но тут, на десятый день после убий-
ства, в мэрию обратился один человек из городской стражи и сделал
судьям следующее заявление: в полдень того самого дня, когда он, Габ-
риэль Тальяско, капитан стражи, как обычно нес службу у заставы Дю-
Кур, к нему обратился некий субъект, который, как ему теперь кажется,
вроде бы отвечает описанию примет в гончем листе; субъект этот не-
сколько раз настойчиво спрашивал, по какой дороге уехал из города ут-
ром Второй Консул со своим караваном. Капитан не придал этому слу-
чаю никакого значения ни тогда, ни позже и наверняка ни за что не при-
помнил бы этого субъекта — уж больно он невзрачный,— если бы слу-
чайно не встретил его, причем здесь, в Грасе, на улице де-ла-Лув, перед
ателье мэтра Дрюо и мадам Арнульфи; и на этот раз ему бросилось в
глаза, что этот человек, входя в мастерскую, заметно прихрамывал.
Через час Гренуй был арестован. Хозяин постоялого двора в Ла
Напули и его конюх, еще прежде вызванные в Грас для опознания дру-
гих задержанных, сразу же узнали ночевавшего у них подмастерья ду-
бильщика: это он, и никто другой, заявили они, это и есть разыскивае-
мый убийца.
Обыскали мастерскую, обыскали хижину в оливковой роще за фран-
цисканским монастырем. В углу, почти на виду, лежали разрезанная
ночная рубашка, нижняя сорочка и рыжие волосы Лауры Риши. А когда
вскопали земляной пол, одно за другим обнаружились платья и волосы
остальных двадцати четырех жертв. Нашлась дубинка — орудие пре-
ступления и холщовый заплечный мешок. Улики произвели потрясаю-
щее впечатление. Было приказано звонить в колокола. Председатель
суда велел расклеить объявления и оповестить народ через глашатаев,
что пресловутый Убийца Девушек, которого ловили почти год, наконец
схвачен и посажен в тюрьму под строгий надзор.
48
Сначала люди не поверили этому оповещению. Они считали, что это
трюк, которым власти пытаются прикрыть свою беспомощность, чтобы
успокоить назревающее в народе волнение. Все еще слишком хорошо
помнили время, когда говорили, что убийца убрался в Гренобль. На этот
раз страх слишком глубоко въелся в души людей.
Только на следующий день, когда на соборной площади перед зда-
нием суда были выставлены на всеобщее обозрение улики — жутко было
глядеть на эти двадцать пять одеяний и двадцать пять пучков волос, на-
саженные, как пугала, на жерди и расставленные в ряд,— только тогда
общественное мнение всколыхнулось.
Многие сотни людей медленно продефилировали мимо этой чудо-
вищной галереи. Родственники жертв, узнававшие платья, с криками па-
дали в обморок. Остальная толпа, частью из любви к сенсациям, частью
желая устранить сомнения, требовала показать убийцу. Вскоре выкри-
ки стали такими громкими, волнение на маленькой площади, заливае-
мой толпами людей, таким угрожающим, что председатель суда решил-
110
ся: он приказал вывести Гренуя из камеры и показать его толпе из окна
второго этажа.
Когда Гренуй подошел к окну, толпа умолкла. Внезапно стало сов-
сем тихо, как тихо бывает в жаркий полдень, когда все уходят на рабо-
ту в поля или забираются в тень домов. Не было слышно ни шарканья
ног, ни шороха, ни вдоха. Целую минуту толпа стояла раскрыв глаза и
рот. Никто не мог постичь, что этот хилый, маленький, согбенный чело-
век, стоявший там, в окне, что этот червячок, эта горстка праха, это ни-
чтожество совершило две дюжины убийств. Он просто не был похож на
убийцу. Правда, никто не мог бы сказать, как он, собственно, представ-
лял себе убийцу — этого дьявола,— но в одном все были единодушны: не
так! И все же — хотя убийца совершенно не соответствовал представле-
ниям людей и потому его наглядная демонстрация, казалось бы, должна
была быть малоубедительной — уже само появление этого человека в
окне и то обстоятельство, что именно он, и никто другой был показан
как убийца, парадоксальным образом оказало убеждающее воздейст-
вие. Все подумали: не может быть, это неправда! — ив тот же момент
поняли, что это должно быть правдой.
Разумеется, как только сторожа оттащили человечка назад, в тем-
ноту комнаты, как только он перестал быть присутствующим и видимым,
но еще, пусть на кратчайшее время, продолжал оставаться воспомина-
нием, чуть ли не символом мерзкого убийцы в мозгах людей — ошелом-
ление толпы схлынуло, уступив место подобающей случаю реакции: за-
работали языки, тысячи глаз снова оживились. И тогда все крики сли-
лись в один-единственный громовой раскат гнева и мести: «Отдайте его
нам!» И они бросились штурмовать здание суда, чтобы собственными
руками задушить его, разорвать, разодрать в клочки. Страже с огром-
ным трудом удалось забаррикадировать ворота и оттеснить беснующую-
ся толпу. Гренуя немедленно увели в его застенок. Председатель подо-
шел к окну и обещал, что суд будет скорым и беспощадным. Тем не ме-
нее понадобилось еще несколько часов, чтобы разошлась толпа, и еще
несколько дней, чтобы хоть немного успокоился город.
Действительно, процесс против Гренуя продвигался чрезвычайно
быстро, ибо в деле имелись неопровержимые улики, да и сам обвиняе-
мый на допросах без обиняков признался в совершении убийств, в ко-
торых его обвиняли.
Только на вопрос о мотивах преступлений он не сумел дать удовлет-
ворительного ответа. Он лишь повторял, что девушки были ему нуж-
ны и поэтому он их убивал. Зачем они были ему нужны и что это вооб-
ще значило, что они «были ему нужны»,— об этом он молчал.
Тогда его подвергли пыткам, на несколько часов подвесили за ноги,
влили в него семь пинт воды, надели испанские сапоги — без малейшего
успеха. Этот человек казался нечувствительным к телесной боли, он не
проронил ни звука и на повторный вопрос все так же отвечал: «Они мне
были нужны». Судьи сочли его умалишенным. Они прекратили пытки и
решили как можно скорее, без дальнейших допросов, закончить процесс.
Единственная небольшая оттяжка была вызвана юридической пе-
ребранкой с мэрией Драгиньяна, в подчинении которой находилась Ла
Лапуль, и парламентом в Эксе, поскольку и Драгиньян и Экс желали
присвоить процесс себе. Но грасские судьи не позволили отнять у себя
это дело. Они, и никто другой, схватили преступника, в сфере их юрис-
дикции было совершено преобладающее большинство убийств, и им уг-
рожал взрыв народного гнева, если бы они передали убийцу другому
суду. Его кровь должна была пролиться в Грасе.
15 апреля 1766 года приговор был вынесен и зачитан обвиняемому
в его камере. «Подмастерье парфюмера Жан-Батист Гренуй,— гласил
приговор,— должен быть в течение сорока восьми часов выведен за за-
ставу Дю-Кур и там, лицом к небу, привязан к деревянному кресту и ему
будет нанесено двенадцать ударов железным прутом по живому телу,
каковые удары раздробят ему суставы рук, ног, бедер и плечей, после
111
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
чего он останется прикрученным к кресту до его смерти». На этот раз
палачу было категорически запрещено оказывать преступнику обычную
милость — удушение ниткой после раздробления суставов,— даже если
предсмертные мучения будут продолжаться несколько дней. Затем труп
следовало закопать на живодерне, а место не отмечать.
Гренуй никак не отреагировал на приговор. Служащий суда спро-
сил, есть ли у него последнее желание. «Нет»,— сказал Гренуй; у него
было все что нужно.
В камеру вошел священник, чтобы исповедовать Гренуя, но уже че-
рез четверть часа вышел оттуда, не выполнив своей миссии. Пригово-
ренный при упоминании имени Господа взглянул на него абсолютно от-
решенно, словно только что услышал это имя впервые, а потом растя-
нулся на своих нарах, чтобы тотчас же погрузиться в глубочайший сон.
Дальнейшие увещевания, сказал священник, не имели бы смысла.
В течение двух следующих дней приходило множество людей, что-
бы поглядеть на знаменитого убийцу вблизи. Сторожа позволяли им за-
глянуть в камеру через глазок в двери, и за каждый взгляд брали шесть
сольди. Один гравер по меди, который хотел сделать набросок, был вы-
нужден заплатить им шесть франков. Но рисунок скорее разочаровывал.
Заключенный, прикованный цепями за запястья и лодыжки, все время
лежал на своих нарах и спал. Он отвернулся лицом к стене и не реаги-
ровал ни на стук, ни на окрики. Вход в камеру посетителям был строго
воспрещен, и сторожа, несмотря на соблазнительные предложения, не
рисковали нарушить этот запрет. Опасались, что заключенный может
быть преждевременно убит кем-нибудь из близких его жертв. По той же
причине ему не передавали от посетителей еды. Она могла бы оказаться
отравленной.
Все время пребывания в тюрьме Гренуй получал еду из кухни для
челяди епископского дворца, и главный надзиратель обязан был снимать
с нее пробу. Впрочем, последние два дня он вообще не ел. Он лежал и
спал. Время от времени его цепи позванивали, и когда сторож кидался
к глазку, он успевал увидеть, что Гренуй делал глоток из фляжки с во-
дой, снова валился на нары и засыпал. Казалось, что человек этот так
устал от своей жизни, что не желает проводить в состоянии бодрствова-
ния даже ее последние часы.
Между тем лобное место у заставы Дю-Кур было подготовлено для
казни. Плотники сколотили эшафот двухметровой высоты, с трехметро-
выми сторонами помоста, с перилами и прочной лестницей — такого ве-
ликолепного в Грасе еще никогда не бывало. Кроме того, они соорудили
деревянную трибуну для почетных гостей и ограду, чтобы удерживать
на расстоянии простонародье. Места у окон в домах слева и справа от
заставы Дю-Кур и в здании городской стражи давно были сданы внаем
по бешеным ценам. Даже в богадельне, расположенной несколько наис-
косок, подручный палача снял на время у больных их комнаты и с боль-
шой выгодой пересдал их любопытствующим взглянуть на казнь. Про-
давцы лимонада кувшинами запасали лакричную воду, гравер отпеча-
тал несколько сотен экземпляров портрета убийцы, сделанного в тюрь-
ме и весьма приукрашенного полетом фантазии, бродячие торговцы
дюжинами стекались в город, пекари пекли памятные пряники.
Палач, мсье Папон, которому уже много лет не приходилось совер-
шать казни через раздробление суставов, заказал у кузнеца тяжелый
четырехгранный железный прут и ходил с ним на бойню, чтобы поуп-
ражняться в ударах на трупах животных. Он имел право нанести только
двенадцать ударов, и этими двенадцатью ударами должны были быть
наверняка раздроблены двенадцать суставов, но при этом не повреж-
дены ценные части тела, например, грудь или голова — сложная задача,
требовавшая величайшей чувствительности пальцев.
Жители города готовились к этому событию как к торжественному
празднику. То, что день будет нерабочим, было понятно само собой.
Женщины наглаживали свои воскресные наряды, мужчины выколачи-
112
вали пыль из сюртуков и курток и до блеска начищали сапоги. Те, кто
имел военный чин или занимал должность, был цеховым мастером, ад-
вокатом, нотариусом, главой братства или еще чем-то значительным, на-
девал мундир или мантию, ордена, шарфы, цепи и белый как мел пуд-
реный парик. Верующие предполагали post festum 1 собраться в церкви
для богослужения, поклонники сатаны — устроить пышную благодарст-
венную мессу Люциферу, образованная знать — отправиться на магне-
тические сеансы в отели Кабри, Вильнева и Фонтмишеля. В кухнях уже
вовсю пекли и жарили, из подвалов несли вино, с рынков — цветы для
украшения столов, в соборе репетировали органист и церковный хор.
В доме Риши на улице Друат было тихо. Риши запретил себе вся-
кую подготовку ко Дню освобождения, как назвали в народе день каз-
ни. Ему все было отвратительно. Отвратителен внезапно воскресший
ужас людей, отвратительно их лихорадочное предвкушение радости.
И сами они, эти люди, все вместе, были ему отвратительны. Он не уча-
ствовал ни в представлении преступника и его жертв на соборной пло-
щади, ни в процессе, ни в омерзительном променаде зевак перед каме-
рой осужденного. Для опознания волос и платья своей дочери он при-
гласил членов суда к себе домой, кратко и сдержанно дал свои показа-
ния и попросил оставить ему эти вещи в качестве реликвий, что и было
сделано. Он отнес их в горницу Лауры, положил разрезанную ночную
рубашку и нижнюю сорочку на ее кровать, распустил по подушке ее
рыжие волосы, сел перед кроватью и больше не отходил от нее, словно
эта бессменная вахта могла восполнить то, чего он не сделал в ту ночь
в Ла Напули. Он был так полон отвращения, отвращения к миру и к
самому себе, что не мог плакать.
И к убийце он испытывал отвращение. Он не желал больше видеть
в нем человека, но только жертву, обреченную на заклание. Он увидит
его только в момент казни, когда тот будет лежать на кресте и на него
обрушатся двенадцать ударов, вот когда он его увидит, увидит его сов-
сем вблизи, он оставил за собой место в самом первом ряду. И когда
народ разойдется, через несколько часов, тогда он поднимется к нему
на окровавленный эшафот, и сядет рядом, и будет нести вахту целыми
днями и ночами, если понадобится, и смотреть ему в глаза, этому убийце
своей дочери, и по капле будет вливать в его глаза, вливать в его аго-
нию все свое отвращение как едкую кислоту, пока эта гадина не сдох-
нет...
А потом? Что он сделает потом? Он не знал этого. Может быть, он
вернется к привычной жизни, может быть, женится, может быть, зачнет
сына, может быть, не сделает ничего, может быть, умрет. Ему это было
совершенно безразлично. Думать об этом казалось ему столь же бес-
смысленным, как думать о том, что делать после смерти: разумеется,
ничего, о чем он мог бы знать уже теперь.
49
Казнь была назначена на пять часов пополудни. Уже утром при-
шли первые любители зрелищ и обеспечили себе места. Они принесли
с собой стулья и скамейки, подушки для сидения, провизию, вино и при-
вели своих детей. Когда ближе к полудню со всех сторон к городу нача-
ли стекаться толпы сельского люда, на площади у заставы Дю-Кур уже
было так тесно, что новоприбывшим пришлось располагаться на полях
и в садах, разбитых террасами на склонах плато, и вдоль дороги на
Гренобль. Бродячие торговцы уже развернулись вовсю, люди ели, пили,
кругом стоял шум и смрад, как на ярмарке. Вскоре собралось тысяч де-
сять народу, больше чем на праздник Королевы Жасмина, больше чем
на самый большой крестный ход, больше чем когда-либо вообще собира-
лось в Грасе. Люди усыпали все склоны. Они залезали на деревья, они
карабкались на стены и крыши, они десятками, дюжинами теснились в
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
1 После праздника (лат.).
8
«ИЛ» № 8
113
проемах окон. Лишь в центре площади, за барьером ограждения, слов-
но вырезанное ножом из теста человеческой толпы, еще оставалось сво-
бодное место для трибуны и эшафота, который вдруг стал совсем ма-
леньким, как игрушка или сцена кукольного театра. И еще оставался
свободным узкий проход от места казни к заставе Дю-Кур и на улице
Друат.
Примерно в три часа появились мсье Папон и его подручные. Их
встретили одобрительным гулом. Они подтащили к эшафоту сбитый из
бревен крест и установили его на четырех тяжелых плотницких козлах,
подобрав подходящую для работы высоту. Подмастерье плотника при-
бил его к козлам. Каждое действие подручных палача и плотника толпа
сопровождала аплодисментами. А когда после этого к эшафоту при-
близился Папон с железным прутом, обошел крест со всех сторон, от-
мерил число своих шагов и стал то с одной, то с другой стороны нано-
сить воображаемые удары, разразилась настоящая овация.
Около четырех начала заполняться трибуна. Явилось много благо-
родных господ, богачей с лакеями и прекрасными манерами, красивых
дам, больших шляп, блестящих туалетов — было на что полюбоваться.
Собралась вся знать города и провинции. Прошли на свои места члены
Городского совета, держась сомкнутым строем, во главе с обоими кон-
сулами. Риши был в черном, в черных чулках, в черной шляпе. За Со-
ветом выступал магистрат под предводительством председателя суда.
Последним появился епископ в открытых носилках, в сиянии фиолето-
вого облачения и в зеленой камилавке. Те, кто еще не снял шляпу, по-
спешил хотя бы теперь обнажить голову. Торжественный момент при-
ближался.
Потом минут десять не происходило ничего. Господа заняли места,
народ замер, никто больше не ел, все ждали. Папон и его подручные
стояли как вкопанные на сцене эшафота. Солнце, большое и желтое, ви-
село над Эстерелью. Из грасской долины дул теплый ветер, доносивший
аромат цветущих апельсиновых деревьев. Было жарко и прямо-таки не-
вероятно тихо.
Наконец, когда уже казалось, что напряжение достигло предела и
тишину вот-вот разорвет тысячеголосый вопль, свалка, драка или еще
какое-нибудь событие в толпе, послышался топот копыт и скрип колес.
На улице Друат появилась запряженная парой карета, карета лей-
тенанта полиции. Она проехала через городские ворота и, видимая те-
перь всем, въехала в узкий проулок, который вел к месту казни. Лейте-
нант полиции настоял на таком способе доставки, так как думал, что
иначе не сможет гарантировать безопасность преступника. Вообще-то
это не было принято. Тюрьма находилась всего в пяти минутах от места
казни, и если приговоренный по какой бы то ни было причине не мог
преодолеть это расстояние пешком, то его привозили туда на открытой
телеге, запряженной ослом. Чтобы кого-то везли на собственную казнь
в богатом экипаже, с кучером, ливрейными лакеями и конным эскор-
том — такого еще никогда не бывало.
Несмотря на это, в толпе не возникло ни беспокойства, ни недоволь-
ства, напротив, все были довольны, что вообще что-то происходит, и вос-
приняли экипаж как удачную идею, подобно тому как в театре благо-
склонно принимают известную пьесу в неожиданно новой постановке.
Многие даже нашли уместным такой выход главного героя. Такому иск-
лючительно мерзкому преступнику полагалось исключительное обраще-
ние. Нельзя же его как заурядного разбойника тащить на площадь в
цепях и бить батогами. В этом не было бы ничего сенсационного. То ли
дело поднять его с мягкого сиденья богатого экипажа да подвести к
кресту — в этом была куда более изобретательная жестокость.
Карета остановилась между эшафотом и трибуной. Лакеи спрыг-
нули с запяток, открыли дверцу и спустили маленькую откидную под-
ножку. Вышел лейтенант полиции, за ним офицер охраны и наконец Гре-
нуй. Он был в голубой куртке, белой рубашке, белых шелковых чулках
U4
и черных туфлях с пряжками. Никаких оков на нем не было. Никто не
вел его под руки. Он вышел из кареты как свободный человек.
И тогда произошло чудо. Или нечто вроде чуда, а именно нечто на-
столько непостижимое, неслыханное и невероятное, что все свидетели
назвали бы это потом чудом, если бы они вообще еще когда-нибудь ре-
шились заговорить об этом, а они никогда не говорили, ибо все они поз-
же стыдились признаться, что вообще были причастны к такому делу.
А дело было в том, что десять тысяч человек на площади у ворот
и на окружающих склонах внезапно, в один миг, прониклись непоколе-
бимой верой, что маленький человек в голубой куртке, только что вы-
шедший из кареты, никак не мог быть убийцей. Не то чтобы они усом-
нились в его идентичности! Перед ними стоял тот самый человек, кото-
рого они несколько дней назад видели на соборной площади в окне суда
и которого они, попадись он им тогда в руки, линчевали бы с бешеной
ненавистью. Тот самый, которого два дня назад по закону приговорили
к смерти на основании неопровержимых улик и собственного призна-
ния. Тот самый, чьего умерщвления палачом они страстно ждали всего
минутой раньше. Это был он, несомненно он!
И все-таки не он, не мог он им быть, не мог он быть убийцей. Чело-
век, стоявший на лобном месте, был воплощенная невинность. В тот мо-
мент это знали все — от епископа до продавца лимонада, от маркиза до
маленькой прачки, от председателя суда до уличного мальчишки.
И Папон это знал. И его кулаки, сжимавшие железный прут, за-
дрожали. Его сильные руки вдруг стали такими слабыми, колени таки-
ми мягкими, сердце таким пугливым, как у ребенка. Он не смог бы под-
нять этот прут, никогда в жизни у него не нашлось бы сил поднять его
против маленького невинного человека, ах, он боялся того момента, ког-
да его приведут сюда, наверх, он зарыдал, он был вынужден опереться
на свой убийственный прут, чтобы не упасть от слабости на колени,—
большой, сильный Папон!
И десять тысяч собравшихся мужчин, и женщин, и детей, и стари-
ков испытывали то же самое: они стали слабыми, как маленькие девоч-
ки, неспособные устоять перед обаянием совратителя. Их захлестнуло
мощное чувство влечения, нежности, безумной детской влюбленности, да,
видит Бог, любви к маленькому злодею, и они не могли, не хотели ему
сопротивляться. Это было как плач, от которого нет защиты, который
поднимается из нутра, из живота и чудесным образом разлагает, раз-
жижает, уносит прочь все, что ему сопротивляется. Люди как бы рас-
плавились, их разум и душа растворились, превратились в аморфную,
жидкую стихию и ощущали еще только комок сердца, безудержно коло-
тящийся внутри, и они — каждый, каждая из них — вложили его на веки
вечные в руки маленького человека в голубой куртке: они любили его.
Гренуй вот уже несколько минут стоял у открытой дверцы кареты
и не двигался. Лакей, оказавшийся рядом с ним, опустился на колени и
продолжал опускаться, пока не принял той распластанной позы, какую
на востоке принимают перед султаном или Аллахом. И даже в этом по-
ложении он еще дрожал, и раскачивался, и стремился опуститься еще
ниже, растечься по земле, под землей. Ему хотелось уйти под землю,
просочиться в нее до другого конца света, из чистой преданности. Офи-
цер охраны и лейтенант полиции, двое здоровенных мужчин, чьей зада-
чей было отвести осужденного на эшафот и передать в руки палачу, по-
теряли координацию движений. Они заплакали и сняли шляпы, снова их
надели, бросили их на землю, кинулись друг другу в объятия, расцепи-
лись, бессмысленно замахали руками в воздухе, начали заламывать себе
руки, судорожно дергаться и гримасничать, как одержимые пляской свя-
того Витта.
Находившиеся на некотором расстоянии почетные граждане преда-
вались своему умилению еще более нескромно. Каждый дал полную
волю своему сердцу. Были дамы, которые при виде Гренуя застонали от
блаженства, засунув кулаки между колен; и другие, которые от страст-
115
ПАТРИК ЗЮ СК ИНД ПАРФЮМЕР
ного влечения к царственному юноше — ибо таким он им казался,— не
издав ни звука, попадали в обморок.
Были господа, которые вдруг взвились со своих сидений, и снова на
них рухнули, и снова вскочили, оглушительно сопя и сжимая в руках
рукояти шпаг, словно хотели вытащить их из ножен и, уже вытаскивая,
снова совали их в ножны, так что стояли лязг и треск; были другие, мол-
ча устремлявшие глаза к небу и судорожно сжимавшие руки для молит-
вы; и монсеньор епископ, словно ему стало дурно, наклонившись всем
телом вперед, уткнулся головой в колени, и зеленая камилавка кубарем
слетела с его головы; при этом ему вовсе не было дурно, но впервые в
жизни его обуял религиозный восторг, ибо на глазах у всех свершилось
чудо: Господь Бог самолично удержал руку палача, явив ангельскую
сущность того, кого свет принимал за убийцу,— довелось же такому про-
изойти еще в восемнадцатом веке. Воистину, Господь велик! А сам ты
мал и ничтожен, ибо предал ангела анафеме, не веруя в это, но лишь для
успокоения народа! О, какая дерзость, какое маловерие! И вот Господь
являет чудо! О, какое великое унижение, какое сладкое уничижение, ка-
кая благодать ниспосланы Господом епископу ради усмирения гордыни.
Между тем народ по ту сторону барьера предавался чувственному
опьянению, которое охватило всех при появлении Гренуя. Тот, кто при
виде его испытал лишь сострадание и умиление, теперь преисполнился
вожделения, тот, кто испытал изумление и влечение, дошел до экстаза.
Человек в голубой куртке предстал перед всеми самым прекрасным, са-
мым привлекательным и самым совершенным существом, которое они
могли только вообразить; монахиням он казался Спасителем во плоти,
поклонникам сатаны — сияющим князем тьмы, людям просвещенным —
Высшим Существом, девицам — сказочным принцем, мужчинам — иде-
альным образом их самих. Все чувствовали себя так, словно он угадал
и нащупал у них самое чувствительное место, поразил их прямо в эро-
тический центр. Как будто у этого человека было сто тысяч невидимых
рук и как будто каждому из десяти тысяч окружавших его людей он
возложил руку на половой орган и ласкал его именно тем способом, ко-
торого сильнее всего жаждал каждый в отдельности, мужчина или жен-
щина, в своих самых сокровенных фантазиях.
В результате запланированная казнь омерзительнейшего преступ-
ника своего времени превратилась в величайшую вакханалию, какую ви-
дел мир со второго века от Рождества Христова: благонравные женщи-
ны раздирали на себе блузы, с истерическими криками обнажали грудь,
высоко задрав юбки, кидались на землю. Мужчины с безумными взгля-
дами, спотыкаясь, блуждали по этому полю сладострастно распростер-
той плоти, дрожащими пальцами вынимали из штанов отвердевшие как
от невыносимого озноба члены, падали с хрипом куда придется, совоку-
плялись в самых немыслимых положениях и сочетаниях: старец с не-
винной девушкой, поденщик с супругой адвоката, мальчишка-подма-
стерье с монахиней, иезуит с франкмасонкой — все вперемешку, кому с
кем придется. Воздух отяжелел от сладкого потного запаха похоти и на-
полнился криками, хрюканьем и стонами десяти тысяч бестий. Это
был ад.
Гренуй стоял и улыбался. Более того, людям, которые его видели,
казалось, что он улыбается самой невинной, самой ласковой, самой оча-
ровательной и одновременно самой неотразимой улыбкой в мире. Но в
действительности не улыбка, а гадкая, циничная ухмылка змеилась на
его губах, отражая весь его триумф и все его презрение. Он, Жан-Батист
Гренуй, рожденный без запаха в зловоннейшем месте мира, вышедший
из отбросов, грязи и гнили, выросший без любви, выживший без душев-
ной человеческой теплоты из одного упрямства и в силу отвращения,
маленький, горбатый, хромой, уродливый, отринутый, физический и нрав-
ственный калека — он достиг того, что понравился миру! Мало того! Он
любим! Почитаем! Обожаем! Он совершил прометеев подвиг. Божест-
венную искру, которая с колыбели дается людям ни за что ни про что
116
и которой он, единственный в мире, был лишен, эту искру он добыл бес-
конечным изощренным упорством. Больше того! Он, в сущности, высек
ее сам, в своем «я». Он был более велик, чем Прометей. Он создал себе
ауру, такую сияющую и неотразимую, какой не обладал до него ни один
человек. И он не обязан ею никому — никакому отцу, никакой матери и
менее всего какому-то милосердному Богу,— но исключительно самому
себе. Он в самом деле был своим собственным богом и богом более ве-
ликолепным, чем тот, воняющий ладаном Бог, который ютился в церк-
вах. Живой епископ валялся перед ним на коленях и визжал от удоволь-
ствия. Богатые и власть имущие, гордые господа и дамы умирали от
восхищения, а окружавший его широким кольцом народ, в том числе
отцы, матери, братья, сестры его жертв, праздновали оргию в его честь
и во имя его. Ему достаточно кивнуть, и все отрекутся от Бога и будут
молиться на него, Великого Гренуя.
Да, он был Великий Гренуй! Именно сейчас это стало ясно. Он был
им, как когда-то в его самовлюбленных фантазиях, так и теперь — в
действительности. В этот миг он пережил величайший триумф своей
жизни. И он ужаснулся.
Он ужаснулся, ибо ни секунды не смог им насладиться. В этот мо-
мент, когда он вышел из камеры на залитую солнцем площадь, наду-
шенный духами, которые внушают людям любовь, духами, над которы-
ми он работал два года, духами, которых он жаждал всю жизнь... в
этот момент, когда он видел и обонял, что люди не в силах ему проти-
востоять и что аромат, захлестываясь, как петля аркана, притягивает к
нему людей,— в этот момент в нем снова поднялось все его отвращение
к людям и отравило его триумф настолько, что он не испытал не только
никакой радости, но даже ни малейшего чувства удовлетворения. То,
чего он всегда так страстно желал, а именно чтобы его любили другие
люди, в момент успеха стало ему невыносимо, ибо сам он не любил их,
он их ненавидел. И внезапно он понял, что никогда не найдет удовлетво-
рения в любви, но лишь в ненависти своей к людям и людей — к себе.
Но ненависть его к людям не получала отклика. Чем больше он не-
навидел их в это мгновение, тем больше они его боготворили, ибо ни-
что в нем не воспринималось ими как истина, кроме присвоенной ауры,
кроме ароматической маски, краденого благоухания, а оно в самом деле
было достойно обожествления.
Теперь он был бы рад всех их стереть с лица земли, этих тупых, во-
нючих, эротизированных людишек точно так же, как тогда, в стране его
души, черной, как вороново крыло, ему хотелось стереть все чужие за-
пахи. И он желал, чтобы они заметили, как он их ненавидит, и чтобы
они ответили взаимной ненавистью на это единственное, когда-либо ис-
пытанное им подлинное чувство и, со своей стороны, были бы рады
стереть его с лица земли, что они первоначально и намеревались сде-
лать. Он хотел один раз в жизни разоблачиться. Раз в жизни ему захо-
телось стать таким, как другие люди, и вывернуть наружу свое нутро:
как они обнажали свою любовь и свое глупое почитание, так он хотел
обнажить свою ненависть. Он хотел один раз, всего один-единственный
раз, быть воспринятым в своей истинной сути и получить от людей от-
клик на свое единственное истинное чувство — ненависть.
Но ничего из этого не вышло. Из этого и не могло ничего выйти.
Ведь он был замаскирован лучшими в мире духами, а под этой маской
у него не было лица, не было ничего, кроме тотального отсутствия за-
паха. И тут ему внезапно стало дурно, потому что он почувствовал, как
снова поднимаются туманы.
Как тогда в пещере, в сновидении, во сне, в сердце, в его фантазии
внезапно поднялись туманы, жуткие туманы его собственного запаха,
который нельзя было воспринять обонянием, ибо он имел иную природу.
И как тогда, он испытал бесконечный ужас и страх и подумал, что вот-
вот задохнется.
ПАТРИК ЗЮСКИНД ПАРФЮМЕР
117
Но сейчас это было не сновидением и не сном, а голой действитель-
ностью. И он не лежал один в пещере, а стоял на площади на виду у
десятков тысяч людей. И сейчас здесь не помог бы крик, который раз-
будил бы и освободил его, и не было пути назад в добрый, теплый, спа-
сительный мир. Ибо это, здесь и сейчас, было миром, и это, здесь и сей-
час, было его осуществленным сном. И он сам этого так хотел.
Ужасные зловонные туманы все поднимались из бездонной топи его
души, пока народ вокруг него стонал, изнемогая в безудержных сладо-
страстных содроганиях. К нему бежал какой-то человек. Он вскочил с
самого переднего ряда трибуны для почетных зрителей так стремитель-
но, что его черная шляпа свалилась с головы, и в развевающемся чер-
ном сюртуке пронесся через эшафот как ворон или ангел мести. Это был
Риши.
Он убьет меня, подумал Гренуй. Он — единственный, кого не ввела
в заблуждение моя маска. Он не даст себя обмануть. На мне — арома-
ты его дочери, эта улика неопровержима, как кровь. Он должен узнать
меня и убить. Он должен это сделать.
И он простер руки, чтобы принять в объятия низвергшегося на него
ангела. Ему уже казалось, что он ощущает удар меча или кинжала,
этот благостный удар в грудь, чувствует, как лезвие рассекает все аро-
матические кольчуги и зловонные туманности и проникает в середину
его холодного сердца — наконец, наконец в его сердце нечто, нечто иное,
чем он сам. Он почти уже почувствовал избавление.
И что же? Риши лежал у него на груди, не ангел возмездия, но по-
трясенный, жалобно всхлипывающий Риши, и обнимал его руками,
прямо-таки цеплялся за него, словно не нашел иного пристанища в море
благорастворения. Никакого освобождающего удара меча, никакого
укола в сердце, даже никакого проклятия или хотя бы крика ненависти.
Вместо этого мокрая от слез щека Риши прилипла к его щеке, а дрожа-
щие губы тянулись к нему с визгом: «Прости меня, сын мой, мой доро-
гой сын, прости меня!»
И тут все побелело у него в глазах, а внешний мир стал чернее чер-
ного. Не нашедшие выхода туманы слились в бурлящую жидкость, как
поднимающееся из-под пены кипящее молоко. Они захлестнули его, с
невыносимой силой надавили на внутреннюю оболочку его тела, но им
некуда было просочиться. Ему хотелось бежать, ради Бога бежать, но
куда... Ему хотелось лопнуть, взорваться, чтобы не захлебнуться самим
собой. Наконец он повалился наземь и потерял сознание.
50
Снова придя в себя, он обнаружил, что лежит в постели Лауры
Риши. Ее реликвии, одежда и волосы, были убраны. На ночном столике
горела свеча. Из притворенного окна доносился далекий шум ликующе-
го города. Антуан Риши сидел на скамеечке у его постели и бодрство-
вал. Он держал руку Гренуя в своей и грел ее.
Прежде чем открыть глаза, Гренуй прозондировал атмосферу. Вну-
три него было тихо. Ничто больше не бурлило и не давило. Снова в его
душе царила привычная холодная ночь, которая была нужна ему для
того, чтобы сделать его сознание ледяным и ясным и направить его во-
вне: там он услышал запах своих духов. Они изменились. Пики немного
сгладились, так что сердцевина аромата — запах Лауры Риши — за-
сверкала еще великолепнее — мягким, темным, мерцающим огнем. Он
чувствовал себя уверенно. Он знал, что еще несколько часов будет не-
прикосновенным, и открыл глаза.
Риши нё сводил с него глаз. В его взгляде были бесконечная доб-
рота, нежность, умиление и полая, глуповатая глубина влюбленного.
Он улыбнулся, крепче сжал руку Гренуя и сказал: «Теперь все бу-
дет хорошо. Магистрат отменил приговор. Все свидетели отказались от
показаний. Ты свободен. Ты можешь делать что хочешь. Но я хочу, что-
бы ты остался у меня. Я потерял дочь, я хочу усыновить тебя. Ты так
118
похож на нее... Ты так же красив, как она, твои волосы, твои губы, твоя
рука... Я все время держал тебя за руку, у тебя такая же рука, как у
нее. А когда я смотрю в твои глаза, мне кажется, что она смотрит на
меня. Ты ее брат, и я хочу, чтобы ты стал моим сыном, моей радостью,
моей гордостью, моим наследником. Живы ли еще твои родители?»
Гренуй покачал головой, и лицо Риши стало пурпурно-красным от в
счастья. «Значит, ты согласен стать мне сыном? — выдохнул он и веко-
чил со своей скамеечки, чтобы пересесть на край кровати и сжать вто- S
рую руку Гренуя.— Согласен? Согласен? Ты хочешь, чтобы я стал тво-
им отцом? Не говори ничего! Не разговаривай! Ты еще слишком слаб, gs
чтобы разговаривать. Только кивни!» и
Гренуй кивнул. И тут счастье как красный пот выступило из всех
пор Риши, и он склонился к Греную и поцеловал его в губы. «
«Теперь спи, дорогой мой сын,— сказал он, выпрямляясь.— Я по- ®
сторожу тебя, пока ты не заснешь.— Он еще долго глядел на него с мол- и
чаливым благоговением.— Ты делаешь меня очень, очень счастли- £
вым». ~
Гренуй слегка растянул углы губ, подражая людям, которые улы- а
баются. Потом закрыл глаза. Некоторое время он подождал, успокаи- s
вая и углубляя свое дыхание, как это делают спящие. Он ощущал любя- £
щий взгляд Риши на своем лице. Один раз он почувствовал, что Риши <
наклонился над ним, чтобы еще раз поцеловать, но не решился, боясь е
разбудить его. Наконец, задув свечу, Риши на цыпочках выскользнул из
спальни.
Гренуй оставался лежать, пока в доме и в городе не затих шум. Ко-
гда он поднялся, уже светало. Он оделся и, тихо пройдя через прихо-
жую, тихо спустился с лестницы и через гостиную вышел на террасу.
Отсюда можно было заглянуть за городскую стену и увидеть чашу
грасской долины, в ясную погоду — до самого моря. Сейчас над полями
висел легкий туман, даже марево, и доносившиеся снизу ароматы тра-
вы, дрока и роз казались отмытыми дочиста, простыми, просто утеши-
тельными. Гренуй пересек сад и перелез через стену.
На площади у заставы Дю-Кур ему еще раз пришлось пробиваться
сквозь человеческие испарения, прежде чем он выбрался на волю. Вся
площадь и склоны холмов напоминали огромный бивуак разложившего-
ся войска. Тысячами лежали опьяневшие, обессилевшие от излишеств
ночной оргии тела, некоторые были голы, некоторые полуобнажены и по-
луприкрыты одеждой, под которую они забрались, как под кусок одея-
ла. Воняло кислым вином, шнапсом, потом и мочой, детским поносом и
пригорелым мясом. Тут и там еще чадили остатки костров, вокруг ко-
торых еще недавно жрали, пили и танцевали люди. Там и сям из тыся-
чекратного храпа вдруг вырывалось чье-то бормотание или хохот. Воз-
можно, кое-кто еще бодрствовал и заглушал последние вспышки созна-
ния. Но никто не заметил Гренуя, который перешагивал через распро-
стертые тела, осторожно и в то же время быстро, будто шел по болоту.
А тот, кто замечал, не узнавал его. Он больше не издавал запаха. Чудо
миновало.
Дойдя до конца площади, он не повернул ни в сторону Гренобля, ни
в сторону Кабри, но пошел прямиком через поля в западном направле-
нии, ни разу не оглянувшись назад. Когда взошло солнце — жирное, и
желтое, и жгуче жаркое, его давно уже и след простыл.
Жители Граса проснулись в ужасном похмелье. Даже те, кто не
пил, чувствовали свинцовую тяжесть в голове, рези в желудке, тошноту
и дурноту. На площади среди бела дня, при всем честном народе скром-
ные крестьяне разыскивали одежду, сорванную с себя в возбуждении
оргии, благонравные женщины разыскивали мужей и детей, совершенно
чужие друг другу люди в ужасе высвобождались из интимнейших объя-
тий, знакомые, соседи, супруги вдруг публично оказались друг перед
другом в самой мучительной наготе.
119
Многим это событие показалось столь жутким, столь необъяснимым
и совершенно несовместимым с их собственными моральными представ-
лениями, что они буквально в тот момент, когда оно произошло, выклю-
чили его из памяти, а потому и позже в самом деле не могли о нем
вспомнить. Другие, не столь суверенно владевшие своим аппаратом вос-
приятия, пытались не видеть, не слышать и не думать, что было не так-
то просто, ибо позор был слишком очевидным и публичным. Те, кто на-
шел свои причиндалы и своих ближних, постарались как можно скорее
скрыться с места происшествия. К полудню площадь опустела, словно
ее вымели метлой.
Только к вечеру люди в городе, и то далеко не все, вышли из домов
по самым неотложным делам. Встречаясь, они едва здоровались, гово-
рили только о пустяках. О вчерашних событиях и о прошедшей ночи не
упоминалось ни слова. Если вчера все еще чувствовали себя непринуж-
денными и здравомыслящими, то сегодня все были охвачены стыдом.
Казалось, никогда между жителями Граса не было лучшего взаимопо-
нимания. Воцарились тишь и гладь.
Правда, некоторые были вынуждены по долгу службы более непо-
средственно заняться тем, что произошло. Традиция публичной жизни,
незыблемость права и порядка потребовали принятия энергичных мер.
Уже после полудня собрался Городской совет. Господа, в том числе и
Второй Консул, молча обнялись, словно этот заговорщицкий жест был
призван заново учредить почетное собрание. Затем без всякого упоми-
нания о событиях, а уж тем более об имени Гренуя, было единодушно
решено «незамедлительно снести трибуну и эшафот на площади у за-
ставы Дю-Кур и привести в первоначальный опрятный вид площадь и
окружающие ее истоптанные поля». На это было отпущено сто шесть-
десят ливров.
Одновременно прошло заседание суда. Магистрат без обсуждения
согласился считать «инцидент Г.» исчерпанным, акты закрыть и не
регистрируя сдать в архив и возбудить новое дело против неизвестного
Убийцы Двадцати Пяти Девиц в грасском округе. Лейтенанту полиции
был отдан приказ незамедлительно начать следствие.
Уже на следующий день он добился успеха. На основании явно
подозрительных моментов был арестован Доменик Дрюо, мастер-пар-
фюмер с улицы де-ла-Лув,— ведь в конце концов хижина, где были най-
дены волосы и платья всех жертв, принадлежала ему. Сначала он от-
рицал свою вину, но судьи не дали ввести себя в заблуждение. После
четырнадцатичасовой пытки он во всем признался и даже просил по
возможности ускорить казнь, которую ему и назначили на следующий
день. На рассвете его вздернули — без большой помпы, без эшафота и
трибун, просто в присутствии палача, нескольких членов магистрата,
врача и священника. После того как наступила, была установлена и
запротоколирована смерть, труп приказали немедленно предать земле.
Таким образом с делом было покончено.
Город и так уже забыл о нем — настолько, что приезжие, попавшие
в город в следующие дни и между прочим осведомлявшиеся о пресло-
вутом грасском Убийце Девушек, не находили ни одного разумного че-
ловека, который смог бы поведать об этом. Только несколько дурачков
из богадельни, всем известные сумасшедшие, несли какую-то чушь о
большом празднике на площади Дю-Кур, из-за которого им пришлось
освободить свои комнаты.
И скоро жизнь вошла в свою колею. Люди прилежно работали, и
хорошо спали, и занимались своими делами, и вели себя благопристой-
но. Вода по-прежнему струилась из множества родников и колодцев и
разносила по переулкам ил и грязь. Скаредный город снова гордо вы-
сился на склонах холмов над плодородной долиной. Солнце пригревало.
Вскоре наступил май. Начался сбор роз.
120
знак классической удачи!). Метафорами такого масштаба в немец-
коязычной прозе XX века могут похвастаться разве что Томас Манн
(болезнь Адриана Леверкюна) или Герман Гессе (игра в бисер).
Герой Патрика Зюскинда, лишенный материнской любви, семей-
ного тепла, дружеского участия и всякого представления о Боге,
опровергает привычную русскому слуху формулу: «Гений и злодей-
ство— две вещи несовместные». История Жан-Батиста Гренуя чи-
тается как предосторежение о преступлении, таящемся в разрыве
с природой, в бесстыдном и безжалостном насилии над ней, в
стремлении человечества присвоить, высосать, поглотить ее красо-
ту, в забвении заповедей смирения и воздержания, в самодоволь-
ном и ненасытном тщеславии обладания, разъедающем нашу циви-
лизацию,— будь то притязания тирана (любого) на мировое гос-
подство, экологическая нечистоплотность или обыденная уголовщи-
на. Поистине, все зло мира проистекает из одного источника, и этот
источник — вакуум человеческой любви к Богу и ближнему.
Э. ВЕНГЕРОВА
Часть четвертая
51
Гренуй шел пешком. Как и в начале своего путешествия, он обходил
города, избегал дорог, на рассвете укладывался спать, вставал вечером
и шел дальше. Он пожирал то, что находил по пути: траву, грибы, цве-
ты, мертвых птиц, червей. Он пересек Прованс, переплыл в украден-
ном челноке Рону южнее Оранжа, вдоль течения Ардеши углубился в
Севенны и затем двинулся к Аллье на север.
В Оверни он приблизился к Плон-дю-Канталь. Вершина лежала
к западу, высокая, серебристо-серая в лунном свете, и он чуял запах
доносящегося с нее холодного ветра. Но его не тянуло туда. У него
больше не было страстной тоски по пещерному одиночеству. Этот опыт
уже был проделан и оказался непригодным для жизни. Точно так же,
как и другой опыт, опыт жизни среди людей. Задыхаешься и тут и там.
Он вообще не хотел больше жить. Он хотел вернуться в Париж и уме-
реть. Этого он хотел.
Время от времени он лез в карман и сжимал в руке маленький стек-
лянный флакон со своими духами. Флакончик был еще почти полон. На
выступление в Грасе он истратил всего одну каплю. Остального хва-
тит, чтобы околдовать весь мир. Если бы он пожелал, он смог бы в Па-
риже заставить не десятки, а сотни тысяч людей восторгаться им; или
отправиться гулять в Версаль, чтобы король целовал ему ноги; послать
папе надушенное письмо и явиться перед всеми новым Мессией; выну-
дить королей и императоров помазать его в Нотр-Дам на царство как
сверхимператора, даже сделать из него Бога на земле — если вообще
можно Бога помазать на царство...
Все это он мог бы совершить, если бы только пожелал. Он обладал
для этого властью. Он держал ее в руке. Эта власть была сильнее вла-
сти денег, или власти террора, или власти смерти: неотразимая власть
внушать людям любовь. Только одного не могла дать эта власть: она
не могла дать ему его собственного запаха. И пусть перед всем ми-
ром благодаря своим духам он предстанет хоть Богом — раз сам он не
может пахнуть и потому никогда так и не узнает, кто он такой, то пле-
вать ему на это: на весь мир, на самого себя, на свои духи.
Рука, недавно державшая флакон, едва слышно благоухала, и ког-
да он приближал ее к носу и принюхивался, ему становилось грустно,
и он на несколько секунд останавливался, и стоял, и нюхал. Никто не
знает, как на самом деле хороши эти духи, думал он. Все только поко-
ряются их воздействию, даже не зная, что это духи, что они обладают
колдовскими чарами. Единственный, кто сумел оценить их настоящую
красоту,— это я, потому что я сам их создал. И в то же время я —
единственный, кого они не могут околдовать. Я — единственный, перед
кем они бессильны.
И еще как-то раз (он тогда был уже в Бургундии) ему подумалось:
когда я стоял за каменной стеной у сада, где играла рыжеволосая де-
вочка и до меня доносился ее аромат... пожалуй, даже обещание ее
аромата, ведь ее позднейший аромат вообще еще не существовал —
может быть, то, что я ощутил тогда, похоже на то, что чувствовали лю-
ди на площади, когда я затопил их своими духами?.. Но он тут же от-
бросил эту мысль. Нет, здесь было что-то другое. Ведь я-то знал, что
хочу иметь аромат, а не девочку. А эти люди думали, что их влечет ко
мне, а к чему их действительно влекло, осталось для них тайной.
Потом он ни о чем больше не думал, так как вообще не любил пре-
даваться размышлениям; скоро он очутился в Орлеане.
Он переправился через Луару у Сюлли. Через день его нос уловил
запах Парижа. 25 июня 1767 года он вступил в город через улицу Сен-
Жак рано утром, в шесть.
День становился жарким, такой жары в тот год еще не было. Ты-
сячи разных запахов и вонючих испарений текли наружу, как из ты-
ПАТРИК ЗЮСКИНД П ПАРФЮМЕР
121
сячи лопнувших гнойников. Не было ни малейшего ветра. Зелень на
рыночных прилавках завяла еще до полудня. Мясо и рыба испорти-
лись. В переулках стояло зловоние. Даже река, казалось, больше не
текла, а стояла и источала смрад. Это было как раз в день рождения
Гренуя.
Он перешел через Новый мост на правый берег и дальше к рынку
и к Кладбищу невинных. В аркадах божьих домов вдоль улицы О-Фер
он присел на землю. Территория кладбища расстилалась перед ним
как развороченное поле битвы, разрытое, изборожденное, иссеченное
могилами, засеянное черепами и скелетами, без дерева, куста или тра-
винки— свалка смерти.
Вокруг не было ни единой живой души. Трупное зловоние было
таким тяжелым, что спасовали даже могильщики. Они вернулись толь-
ко после захода солнца, чтобы до глубокой ночи при свете факелов рыть
могилы для мертвых следующего дня.
Лишь после полуночи — могильщики уже ушли — сюда начал сте-
каться всевозможный сброд: воры, убийцы, бандиты, проститутки, де-
зертиры, малолетние преступники. Разложили небольшой костер, что-
бы сварить еду и уменьшить вонь.
Когда Гренуй вышел из-под аркад и смешался с толпой этих лю-
дей, они сначала не обратили на него внимания. Он смог беспрепятст-
венно подойти к их костру, словно был одним из них. Позже это укре-
пило их во мнении, что они имели дело с духом или ангелом. Так как
обычно они очень остро реагируют на близость чужака.
Но этот маленький человек в голубой куртке внезапно оказался
среди них, будто вырос из-под земли, с маленьким флакончиком в ру-
ках, из которого он вынимал пробку. Это было первое, о чем они все
могли вспомнить. И потом он весь, с головы до ног, опрыскал себя со-
держимым этого флакончика и вдруг весь засиял красотой, как от лучи-
стого огня.
На миг они отпрянули из благоговения и глубочайшего изумления.
Но тут же почувствовали, что отпрянули так, словно бросились к нему
толпой, их благоговение превратилось в вожделение, их изумление —
в восторг. Этот человек-ангел притягивал их. От него исходила беше-
ная кильватерная струя, против которой не мог устоять ни один чело-
век, тем более что ни один человек не желал устоять, ибо то, что взды-
мало эту струю, что увлекало их, гнало их по направлению к нему,
было волей, волей в чистом виде.
Они окружили его кольцом, двадцать — тридцать человек, и стя-
гивали этот круг все сильнее и сильнее. Скоро круг уже не вмещал их
всех, они начали теснить друг друга, отпихивать и выталкивать, каж-
дый хотел быть как можно ближе к центру.
А потом их последние сдерживающие рефлексы отказали, и круг
разомкнулся. Они кинулись к этому ангелу, набросились на него, опро-
кинули его наземь. Каждый хотел коснуться его, каждый хотел урвать
от него кусок, перышко, крылышко, искорку его волшебного огня. Они
сорвали с него одежду, волосы, кожу с тела, они ощипали, разодрали
его, они вонзили свои когти и зубы в его плоть, накинувшись на него,
как гиены.
Но ведь человеческая плоть отличается прочностью, и ее не так-то
просто разорвать; когда четвертуют преступника, даже лошадям при-
ходится тянуть изо всех сил. И вот засверкали ножи, кромсая мышцы,
и топоры, и мечи со свистом опустились на суставы, с хрустом дробя
кости. В кратчайшее время ангел был разделен на тридцать частей, и
каждый член этой дикой своры ухватил себе кусок, отбежал в сторону,
гонимый похотливой алчностью, и сожрал его. Через полчаса Жан-Ба-
тист Гренуй до последней косточки исчез с лица земли.
Когда, завершив трапезу, эти каннибалы снова собрались у огня,
никто из них не сказал ни слова. Кто-то срыгнул, кто-то выплюнул
косточку, слегка прищелкнул языком, подбросил ногой в пламя обры-
122
вок голубой куртки. Им всем было немного неловко и не хотелось гля-
деть друг на друга. Убийство или какое-то другое низменное преступ-
ление уже совершал каждый из них, будь то мужчина или женщина.
Но чтобы сожрать человека? На такое ужасное дело, думали они, они
не пошли бы никогда, ни за что. И удивлялись тому, как легко все-таки
оно им далось, и еще тому, что при всей неловкости они не испытали
ни малейшего угрызения совести. Напротив! Хотя в животе они и ощу-
щали некоторую тяжесть, на сердце у них явно полегчало. В их мрач-
ных душах вдруг заколыхалось что-то приятное. И на их лицах высту-
пил девический, нежный отблеск счастья. Может быть, поэтому они и
робели поднять взгляд и посмотреть друг другу в глаза.
Когда же они все-таки решились сделать это, сначала тайком, а
потом совершенно открыто, они не смогли сдержать ухмылки. Они бы-
ли чрезвычайно горды. Они впервые совершили нечто из любви.
От переводчика
«В немецкую литературу вошло чудовище... Жан-Батист Гренуй.
И стало литературным событием» («Штерн», Гамбург).
«...международная издательская братия до беспамятства влюби-
лась в этот роман, который прямо-таки благоухает успехом...»
(«Либерасьон», Париж).
«Достойно изумления, достойно прославления, достойно зави-
сти» («Зюддойче цайтунг», Мюнхен).
«Читательское потрясение, какое редко доводится пережить,
феноменальный замысел» («Свенска дагбладет», Стокгольм).
«Восхитительный анахронизм посреди модного литературного
косноязычия» («Шпигель», Гамбург).
«До дрожи прекрасный романтический детектив» («Абендцай-
тунг», Мюнхен).
«Блистательно, образно, осязаемо и импонирующе иронично»
(«Тагес анцайгер», Цюрих).
«Счастливый случай в немецкоязычной литературе» («Нюрнбер-
гер нахрихтен»).
Все эти комплименты можно прочесть на клапане суперобложки
знаменитого романа, вот уже много (семь!) лет занимающего место
в первой десятке мировых бестселлеров. Он чуть ли не каждый год
выходил по-немецки, переведен почти на все европейские языки,
О его авторе известно, что он довольно молод, родился в семье
профессионального литератора, изучал историю в Мюнхене и Эксе,
писал короткие новеллы и сценарии для ТВ, зарабатывал на жизнь
редактированием реферативного журнала и игрой в настольный
теннис, что он никогда не выступает по телевизору, редко появ-
ляется на публике и принципиально никогда не дает интервью. На-
писал одноактную пьесу-монолог «Контрабас», имеющую заметный
успех на немецкой сцене. Живет в Париже и Мюнхене, издан и в
Латинской Америке.
Меня роман увлек так же, как и других читателей (и даже, на-
верное, больше, раз я рискнула его перевести). Но это отнюдь не
значит, что мне удалось до конца расшифровать феномен его обая-
ния. Уверена, что многое в нем осталось загадочным и еще долго
будет манить и интриговать и читателей, и критику.
Лежащая в основе замысла метафора запаха как универсальной
подсознательной, всеохватной связи между людьми позволяет пред-
ложить бесконечное количество интерпретаций (классический при-
123
знак классической удачи!). Метафорами такого масштаба в немец-
коязычной прозе XX века могут похвастаться разве что Томас Манн
(болезнь Адриана Леверкюна) или Герман Гессе (игра в бисер).
Герой Патрика Зюскинда, лишенный материнской любви, семей-
ного тепла, дружеского участия и всякого представления о Боге,
опровергает привычную русскому слуху формулу: «Гений и злодей-
ство— две вещи несовместные». История Жан-Батиста Гренуя чи-
тается как предосторежение о преступлении, таящемся в разрыве
с природой, в бесстыдном и безжалостном насилии над ней, в
стремлении человечества присвоить, высосать, поглотить ее красо-
ту, в забвении заповедей смирения и воздержания, в самодоволь-
ном и ненасытном тщеславии обладания, разъедающем нашу циви-
лизацию,— будь то притязания тирана (любого) на мировое гос-
подство, экологическая нечистоплотность или обыденная уголовщи-
на. Поистине, все зло мира проистекает из одного источника, и этот
источник — вакуум человеческой любви к Богу и ближнему.
Э. ВЕНГЕРОВА
АЛЕН БОСКЕ______
Стихи и афоризмы
Перевод с французского МОРИСА ВАКСМАХЕРА
Из книги стихов
«Тревоги Господа Бога»
jfc * *
«Я не решаюсь,— говорит Бог,—
предлагать вам верить в меня.
Спросите-ка лучше об этом совета
у росы, у куницы, у легкого бриза.
Как следует взвесьте
все «за», и все «против»,
и все «вероятно».
Пожалуй, заря, полуостров и галька
тоже вам могут присоветовать что-то полезное.
И непременно проконсультируйтесь
со своею аортой, кожей и легкими:
это ведь им в конечном счете решать,
удачно ль вы выбрали время
для веры в Господа Бога».
* * *
«Я не хочу быть обузой для тех,
кто верит в меня,— говорит Бог,—
мне достаточно, чтобы люди
просто со мной говорили,
как с яблоком, с пауком
или с уличным фонарем.
Я ведь не злой, меня нетрудно пленить
тремя музыкальными тактами
и чистосердечной улыбкой.
А еще я люблю,
когда мне по почте приходит открытка
с приморским видом
или с неприхотливым стишком».
Бог говорит: «Я хочу быть обузой для тех,
кто не верит в меня».
* ♦ *
«Я бы хотел, чтоб меня предоставили
самому себе,— говорит Бог,—
и перестали на каждом шагу поминать мое имя.
Постигнуть меня невозможно:
© Editions Gallimard, 1986.
125
я тело, лишенное тела,
я душа, антитеза всякой души.
Оставьте меня одного
с моей неизбывной заботой —
я постоянно, и ночью и днем, изменяюсь,
ибо себя осудил на бессрочную метаморфозу.
Природа моя —
неведомая никому и при этом известная всем,—
природа моя такова,
что я ни на миг не могу согласиться
со своим пониманием Бога».
* * *
«Если я начинаю дряхлеть,— говорит Бог,—
замените меня:
когда руководитель в себе не уверен,
вряд ли нужно его оставлять
на высоком посту.
Я приведу вам других, компетентных, богов,
преподав им сперва три-четыре урока
божественности и такта.
А сам в богадельню уйду,
взяв с собою несколько душ
и несколько любимых симфоний.
Обо мне не печальтесь.
Пока я жил среди вас,
я вкус приобрел к бытию».
* * ♦
«О верховный владыка богов,— говорит Бог,—
избавь меня от человека!
Я его сотворил развлечения ради,
просто от скуки,
и вложил в его крохотный мозг
бредовую мысль,
будто он мой создатель.
И теперь он меня оскорбляет
и уже дошел до того, что мне предпочел
мифы, легенды и прочую чепуху.
О верховный владыка богов,
я больше не в силах терпеть такое распутство!
Уничтожь нас обоих — его и меня!
И постарайся сей случай досадный забыть,
а потом возроди меня снова,
но уже без этой обузы».
* * *
Бог говорит:
«В теперешние времена,
когда люди так ненавистны друг другу,
когда небо заляпано грязью,
когда сомненье
в черепа отложило свои протухшие яйца,—
мне трудно представить себе, как сейчас можно
обходиться без бога.
Клянусь вам, в этом вопросе
нет никакой моей личной корысти,
я выступаю скорей как эксперт:
я берусь иа планете
126
восстановить подобье гармонии.
Могу вам представить солидные рекомендации.
Нет, квартиры я не сменил — живу я все там же,
внутри вас».
* * ♦
«На первых порах я изобрел весьма отвлеченные вещи,—
говорит Бог,— конец и начало, зло и добро,
грех, угрызения совести —
и вскоре совсем заблудился в лабиринтах теорий.
Тогда я придумал шальные, вконец сумасбродные вещи:
лошадь, вулкан, хлебное дерево, иней,
веко, колено.
Вот и решайте,
конкретен я или же неуловим.
Должно быть, и то и другое одновременно —
чтобы ставить в тупик
тех, кто надеется
докопаться до сути моей».
♦ * ♦
Бог говорит: «Среди птиц
я изъясняюсь крылом,
среди цветов — лепестком.
Говорю языком камней,
когда камни переговариваются между собою,
и спорю с пеной морской,
когда она вдруг принимается со мной спорить.
Во время бури
я использую слова бриза,
порой — восклицания аквилона.
И долгие звездные речи веду
под усыпанным звездами небом.
У меня нет своего языка —
беседы ведя с мирозданьем,
я никогда не могу быть уверен,
что меня понимают».
» * *
«Если б ты знал,— говорит Бог,—
насколько долгой кажется вечность
тому, кто, как я, управляет Вселенной
в одиночестве полном
и знает один лишь закон — свою прихоть!
Прости, если тебя я на свет произвел
лишь ради забавы, о мой двуногий,
мой хрупкий и слабый, словоохотливый и лицемерный...
Ты для меня всего лишь игрушка,
как майский жуй или радуга,
в которую я почему-то вложил семь цветов,
а не двенадцать или, скажем, не двадцать.
Ты себя принимаешь всерьез? Не стоит, мой милый,
ибо творенья свои
я предаю в конце концов смерти:
у меня других забот полон рот —
там, в небытии.
И все же признаюсь: ты по-прежнему мой любимец
среди всех временных моих созданий».
127
Из книги афоризмов
«Раздумья вопреки себе»
Дайте поэту десять тысяч читателей, и вот он уже морализирует,
проповедует, наставляет.
Стихотворение — это грядущая истина.
Трагедия стихотворения: в краткий миг внезапной конвульсии мыс-
ли и чувства оно все высвечивает и проясняет, но неспособно что-либо
изменить — разве лишь в воображаемом мире.
В конце будет Слово. И когда — уже без нас — вселенная возро-
дится, будет Слово.
Поэт обладает только одним правом — противоречить себе.
Будь у меня побольше мужества, я бы писал стихи анонимно.
Поэзия — это безумие (бред, сновидение и т. п.), каковое, будучи
выражено, становится для автора логичнейшей из аксиом, но остается
для читателя безумием (бредом, сновидением и т. п.).
В поэзии все тщетно: удачная находка — еще не стихотворение, от-
шлифованность и завершенность — уже не стихотворение.
Готовь похороны своих стихов так, будто готовишь их коронацию.
Слово сочетает в себе робкое послушание и безоглядную дерзость.
Да, тяжела она, должность поэта, состоящая в том, чтобы развлечь
читателя, обольстить его, привести в восторг, ввести в заблуждение и в
результате не сдержать своих обещаний.
Поэт всегда двоеженец: рано или поздно он сочетается браком со
своей мечтой.
Вода мыслит, дерево пишет — ты больше не нужен, поэт.
Все будет как надо: сороконожки и крапива в моей голове уничто-
жат друг друга ради капли росы.
Мои слова отворачиваются от меня, как подсолнухи.
Я буду всегда играть второстепенную роль в своей жизни.
Мое сомнение защищает меня, точно пальто.
На эшафоте я больше не должен буду гадать, кого мне следует
опасаться.
Я запятая, а вы угадайте, в каком тексте.
— Вам нужен страховой полис?
— Да. Застрахуйте меня, пожалуйста, от меня самого.
128
Между абсурдом и абсолютом мне хотелось бы скромно поместить
прекрасное яблоко.
ЧехМ я меньше приемлю себя, тем больше ощущаю себя достойным
быть приемлемым для других.
Я одинок в своей ночи, как неопределенная форма глагола.
Если бы я мог прочитать свою жизнь, вместо того чтобы ее про-
жить...
Я знаю одно лишь несчастье — быть понятым до конца.
Похороните меня на лужайке пословиц.
Как только я начинаю себя анализировать, я прекращаю сущест-
вовать.
Хиросима — первородный грех номер два.
Я услыхал, как молится компьютер.
Проходя мимо чертополоха, я слышу, как он думает обо мне: «Вот
человек, предмет весьма нежелательный».
Даже роза учится лгать.
Прекрасное царство «Почему» уступает место убогому царству
«Почему бы и нет».
Я присутствую при торжественной церемонии передачи власти: че-
ловеку наследует вещь.
Писать — значит размышлять вопреки себе.
Отчаянье тоже отращивает брюшко.
Звезда всегда анархистка.
Абсурд слишком возмужал.
Тот, кто потребляет, все больше и больше походит на то, что он
потребляет. Стану я хлебом или гусиной печенкой?
«Я чересчур существую»,— говорит небытие.
9
«ИЛ» № 8
ЮХАН БАРГУМ
II ов&ллы.
Перевод со шведского ИРИНЫ НОВИЦКОИ
ИЗДАТЕЛЬ
В издательстве как-то по-особенному тихо в эту последнюю
неделю перед отпуском. Всё позади: писатели, припозднив-
шиеся со своими рукописями, писатели, требующие слиш-
ком большие авансы, писатели, спорящие о сроке публикации, писатели,
забывшие прислать свои корректуры, писатели, бракующие один пере-
плет за другим, писатели, целыми днями одолевающие меня и хлопаю-
щие дверями, писатели, сидящие у меня на диване и плачущие в жи-
летку о своем потерянном «детище».
Теперь же ничего этого нет. Никто не звонит, никто не приходит.
Чертовски здорово!
Я сижу, листаю рукопись Мартина и не знаю, что мне с ней делать;
он казался таким одаренным. Может, мне следовало предугадать, что
он способен рассказать лишь одну-единственную историю?
Без сомнения, это относится к большинству писателей. Но некото-
рые из них умеют рядить свою единственную историю в столь различ-
ные одежды, что ее бывает почти невозможно распознать.
Иногда я подхожу к окну, останавливаюсь возле него и смотрю на
улицу. Все люди, кажется, спешат — навстречу отпуску, прочь отсюда.
Я долго стою у окна, пока не замечаю, что ищу глазами Юханну, там,
внизу, в людской толпе.
Я уселся впереди всех в салоне самолета, вылетающего в Хельсин-
ки (издательство оплатило мне эту поездку), поток пассажиров вли-
вался в салон, я пристегнул ремни, посмотрел из окна на острые и бле-
стящие металлические крылья самолета и почувствовал, что мне, как
всегда, немного боязно лететь, как вдруг чей-то низкий голос произнес:
— Фредрик! Ты тоже летишь в Финляндию?
Я сразу же узнал его голос.
Он был, по обыкновению, в синих бархатных брюках (порой меня
одолевало любопытство — может, эти брюки у него единственные), в
мешковатом лиловом свитере и с винно-красным шелковым шарфом, об-
мотанным вокруг шеи. Под мышкой он сжимал пару дневных газет, за
плечами у него висел рюкзак — человек этот выглядел типичным «ше-
стидесятником» четверть века спустя.
— Привет, Улоф,— сказал я.
Он снял с плеч рюкзак и поставил его на сиденье рядом со мной.
— Ты тоже летишь на встречу писателей?
Я кивнул.
© 1988 Johan Bargum
130
— Какого черта они тебя пригласили?
Он загораживал дорогу другим пассажирам, и те злобно косились
на нас.
— Увидимся после,— прервал я разговор.
— Да уж будь уверен,— отозвался он.
Я вздохнул. Разумеется, я был в этом уверен.
Как только мы приземлились в Хельсинки, ко мне подошла стюар-
десса. Она чувствовала себя неловко и улыбалась несколько смущенно.
— Простите,— сказала она,— там сзади в салоне сидит один гос-
подин, он говорит, что вы расплатитесь с нами за спиртные напитки,
которые он брал в полете, он говорит, что вы его издатель.
Я кивнул и достал бумажник.
Всякий раз, как эвонит телефон, я бросаюсь к трубке. Но всякий
раз это не Юханна.
С каждым днем я все больше беспокоюсь. Должен ли я что-нибудь
предпринять? Должен ли просить у кого-нибудь совета? Должен ли
позвонить в полицию?
Я листаю свою записную книжку. Здесь полно имен: редакторы
отделов культуры разных газет, чиновники, зарубежные коллеги и кол-
леги-соотечественники, писатели, множество писателей.
А, собственно говоря, есть ли у меня друзья? Есть ли хоть кто-ни-
будь, у кого можно попросить совета, кому можно позвонить и задать
вопрос: «Что делать, если жена испарилась?»
Писатели остаются моими друзьями до тех пор, пока речь идет об
их книгах.
В писательских встречах я никогда раньше не участвовал. Всегда
там окажется кто-нибудь, кто доставляет другим неприятности, кто, по-
догретый алкоголем, теряет всякий стыд.
Короче говоря, там оказывается слишком много писателей.
Большинство из них интриганы, мелочные людишки и эгоцентри-
сты. Кроме того, большинство из них — настоящие зануды.
Бывает, что они пишут хорошие книги. Это другое дело.
Это не перестает удивлять меня.
Но в Финляндии, думал я, на международной писательской встре-
че, вероятно, не будет слишком уж много шведских писателей?
К тому же я был несколько польщен. Я все-таки выпустил два
сборника своих очерков, и оба их Еран взялся издавать; может, мои
очерки пробудили в Финляндии больший интерес, чем дома?
На встречу писателей поехал лишь один шведский писатель —
Улоф.
Нас пригласили на аперитив на верхнем этаже Дома радио. Лю-
ди подходили к Улофу, жали ему руки, хлопали по спине. Все, каза-
лось, знали его.
На террасе я встретил Антти.
— Рад видеть тебя здесь,— сказал он, но вид у него был столь же
изумленный, как и у Улофа.
— Я выпустил два сборника очерков, как ты, вероятно, помнишь.
— Да, конечно.
— Те самые, которые ты не захотел издать на финском языке.
Антти рассмеялся.
— Ты же сам меня отговорил,— сказал он.
Какая-то молодая женщина, качаясь, подошла к Антти, бросилась
ему на шею и ухитрилась при этом выплеснуть полбокала грога на мои
сандалии. Она перемолвилась с Антти несколькими словами на своем
непонятном языке и, качаясь, побрела дальше.
Антти улыбнулся.
— Прекрасная поэтесса,—объяснил он,— одна из лучших.
131
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
Поэтесса,, едва держась на ногах, приблизилась к Улофу, стоявше-
му за стойкой бара в центре внимания, и бросилась ему на шею.
— У тебя тоже есть неплохой поэт,— задумчиво сказал Антти.
Настроение у меня вдруг испортилось; неужели он что-то слышал?
Это никак не возможно. Кто мог ему насплетничать? Издатели — та-
кие же сплетники, как и писатели, но Юханна убеждена, что никто ни-
чего не знает, никто, кроме меня.
— У него большая слава здесь, в Финляндии,— заметил Антти.
— В Швеции он тоже очень известен,— отозвался я,— чертовски
известен. Ты хочешь его издавать?
Антти разглядывал свою поэтессу и Улофа, которые, склонив друг
к другу головы, уселись теперь в углу.
— Ты же знаешь, каково сейчас с поэзией,— ответил он.— Ну так
что — будем меняться поэтами?
На странице сто шестьдесят три в рукописи Мартина все еще ни-
чего не случилось, не считая привычной старой истории — девушка со-
бирается утопиться. В общем-то с рукописями, в которых на первых
ста шестидесяти трех страницах ничего не случается, нет проблем, к
тому же, как правило, совсем не нужно читать такой огромный кусок
текста, трех с половиной страниц обычно бывает достаточно. В случае
с Мартином вся сложность состоит в том, что мы издали две его книги.
Первая из них стала сенсацией, такие удачи у романистов случаются
раз в десять лет. Может, мне уже тогда следовало; предугадать, что
он не найдет другой темы? Рассказывал же он всем желающим послу-
шать его, что описал в романе собственную дочь (факт, который мы
с определенным успехом использовали в рекламе). Следующий его ро-
ман оказался блеклой копией первого. Может, мне стоило бы попытать-
ся остановить его? Махнуть рукой на денежные сметы Карла-Акселя
по продаже Мартиновых книг? Может, мне следовало поговорить с
Карлом-Акселем о том, что, несмотря на все это, наша ответственность
за Мартина не исчерпывается одной лишь продажею его книг, она го-
раздо больше? А потом случилось то, чего я опасался: ни на кого так
не обрушиваются критики, как на удачливого дебютанта, не оправдав-
шего их ожиданий; они ведут себя в этом случае как дети — будто бы
их лично обманули.
Единственный, кто ничего не заметил, был сам Мартин. Напротив,
он отказался от своей практики, купил дом в Упсале и решил все свое
время посвятить писательской деятельности. Это просто конъюнктура,
сказал он, когда я попытался предостеречь его. И вот сейчас он сидит
по уши в баснословных долгах, а я торчу здесь, разложив перед собой
его третью рукопись, и вижу, что для публикации она совсем не го-
дится.
Неужели это я во всем виноват?
Когда раздается телефонный звонок и я беру трубку, то в какой-
то миг мне кажется, что я наконец-то слышу Юханну; у Лотты с ма-
терью так похожи голоса!
Лотта, по-видимому, удивлена.
— Так ты здесь? — говорит она.— А я думала, ты уехал в отпуск.
— Почему это?
— Потому что дома никто не отвечает.
На странице сто шестьдесят четыре появляется то, чего я и опа-
сался: уже знакомое озеро, кругом сумрачно и безветренно, девушка
складывает одежду на берегу аккуратной горкой и входит в воду. Даже
нырок на месте, в третьей рукописи подряд. Неужели я снова буду вы-
нужден издавать такую муру, чтобы только не признаваться, что сам
во всем виноват?
— Алло, папа! Ты меня слышишь?
— Мама, наверное, отключила телефон. Ты же знаешь, она его
иногда отключает, когда работает.
132
Улоф вошел в автобус, таща за собой финскую поэтессу, и сразу
же заметил меня.
— Фредрик,— промычал он,— ты собираешься бросить меня на
произвол судьбы?
Я вспомнил, что сказала в тот раз Юханна, в тот раз, когда мы
полночи молчали и не могли заснуть, в тот раз, примерно год назад;
рассвет заглянул в окно спальни, и жена сказала: «Он так ужасно оди-
нок». Я ничего не ответил. Через минуту она добавила: «Хотя, в об-
щем-то, это не объяснение».
Чтобы избавиться от Улофа, я уселся рядом с незнакомым муж-
чиной в темном костюме. Мужчина приехал из Болгарии. Все мои по-
пытки завязать с ним разговор ни к чему не привели. Он внимательно
смотрел на меня, пока я говорил, а потом произносил «Very interes-
ting» 1 на ломаном английском языке.
Улоф рассовал свой рюкзак, свою поэтессу и себя самого по си-
деньям, как раз за нами.
— Это мой издатель,— сказал он и похлопал меня по плечу.— От-
личный мужик!
— Привет шведам! — кивнула мне финская поэтесса.
Я представил Улофа болгарину, который при этом вежливо покло-
нился и сказал:
— Very interesting.
— Он обычно* просматривает мои стихи,— рассказывал Улоф фин-
ской поэтессе,— и всегда вносит какие-то небольшие поправки.
— Они делают все, что в их силах,— заметила финская поэтесса.
Улоф протянул болгарину фляжку, тот взял ее, рассмотрел с любо-
пытством и отпил глоток.
— Шведская водка,— объяснил Улоф.
— Very interesting,— ответил болгарин, сморщив нос.
Улоф вытащил из рюкзака один из сборников своих стихотворений
и стал читать стихи. Он читал тихо, читал финской поэтессе. Она не
говорила ни слова. Все время, пока мы ехали в автобусе, она сидела,
прижав к груди его фляжку, и глядела прямо перед собой, безмолвная
и словно загипнотизированная.
Возле отеля я потерял их из виду. Я поднялся к себе в комнату,
распаковал сумку и улегся на кровать. У Юханны было множество
объяснений ее поступку, одно глупее другого. Наверное, мне следовало
рассердиться, наверное, так было бы лучше и для нее тоже. Но все, что
я чувствовал,— это свою вину, как будто бы все ее объяснения служили
одной лишь цели: доказать нам обоим, что в ее взаимоотношениях с
Улофом виноват, собственно говоря, я сам. «Выбрала бы себе лучше
кого-нибудь другого»,— сказал я. «Любимых не выбирают»,— ответи-
ла она. «Да,— заметил я,— может, и не выбирают, зато переизбирают».
«Кого?» — спросила она. «Меня»,— ответил я. «Я никогда этого не де-
лала»,— сказала она.
Зазвонил телефон.
— Алло, Улоф,— послышался в трубке чей-то невнятный голос,—
это ты?
— Нет, это совсем не он,— ответил я злобно и в тот же миг все
понял: в моем номере стояла еще одна кровать.
Номер-то был, оказывается, на двоих.
В прихожей воняет. Ксеркс демонстративно наложил довольно при-
личную кучу под вешалкой, где стоит обувь. Ему ни капельки не стыд-
но, напротив, он разлегся на постели Юханны и обиженно смотрит на
меня, как бы желая показать — он знает, кто виноват в том, что днем
с ним не гуляют.
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
1 Очень интересно (англ.). (Здесь и далее — прим, перее.)
133
Июньские сумерки ложатся на землю медленно и как будто бы
даже задумчиво. Аромат растущей у стены дома сирени льется в от-
крытое окно. Соседские дети сидят на лужайке и играют с игрушечным
грузовиком, ничего другого вне дома не происходит. Девочка сидит на
редкость тихо, она возит машину туда-сюда — грустная фигурка, окру-
женная пустотой одиночества, всеми забытое маленькое существо. Ча-
сы идут. Возле высотного дома на той стороне улицы останавливается
такси. Оно стоит там двадцать минут. Но ничего не случается. Никто
не выходит из дома. Потом такси уезжает. Я вдруг замечаю, что стою
у окна уже много часов, ничего не делая, ни о чем не думая. Чувство
при этом довольно жуткое, словно я просто-напросто перепрыгнул че-
рез несколько часов своей жизни. Я сажусь на диван. Я не включаю
ни телевизор, ни проигрыватель. Не зажигаю света. Я не делаю ничего,
что сделал бы, будь я героем книг моих писателей: тогда я перерыл
бы весь ее письменный стол, пошел бы по кабакам, улегся бы в постель
с ее сестрой, вернулся домой и разнес бы в мелкие щепки всю свою хи-
бару. Я же ничего этого не делаю. Я просто сижу на диване и смотрю
в окно. Голубое небо утрачивает чуть розовый оттенок, оно становится
желтоватым и каким-то прозрачным. Напротив меня в кресле-качалке
по вечерам обычно сидит Юханна и читает. На журнальном столике
лежит ее открытая книга и пачка сигарет, словно жена вышла на ми-
нутку в кухню приготовить чашечку кофе.
Год тому назад она объявила, не отрывая глаз от книги: «Мы с
Улофом в близких отношениях». Я не сразу понял смысл ее слов. А по-
том сказал: «Зачем ты мне об этом говоришь?» Тогда она подняла гла-
за от книги, и я прочел в ее взгляде разочарование. Может, мне сле-
довало бы выразиться как-то иначе? Сначала подумать, а потом ска-
зать, найти подходящие слова, что я и делаю, когда передо мной сидят
писатели, теребя свои рукописи; вот тогда я умею находить слова, всю
свою жизнь я находил подходящие слова. «Затем, что я хочу покончить
с этим»,— ответила она мне. Я молчал. Внезапно я почувствовал ужа-
сающую боль в голове, словно чья-то здоровенная ручища сдавила мой
мозг. И я сказал:
— Ну что ж, хорошо.
На краю лужайки устроители встречи поставили в ряд скамейки,
а перед ними — длинный стол с массой микрофонов. Светило солнце,
щебетали птицы. Группа сидящих за столом писателей из разных ча-
стей света выступала с торжественными речами. Участники встречи
рассаживались на скамейки, нацепив на головы шляпы от солнца, на
шеи — фотоаппараты, а на уши — крохотные наушники.
Теплый летний ветерок играл в кронах лип. В вышине ласточки
расчерчивали голубое небо штрихами своих стремительных бросков.
На заднем плане по песчаной дорожке катилась полицейская ма-
шина, катилась тихо и осторожно.
Писатели говорили на разных языках, переводчики-синхронисты
потели в своих крошечных кабинках, казалось, они единственные, кто
принимал все здесь происходящее всерьез.
Под березой на спине лежал Улоф. Финская поэтесса сидела с ним
рядом и вязала.
Сам же я зевал украдкой, сидя на скамейке. Я не сомкнул ночью
глаз.
Портье подтвердил мои опасения: нас с Улофом поселили в одну
комнату. Свободных номеров не было.
— Вы же оба из Швеции,— ободряюще сказал он.
Я вздохнул. Портье вдруг с интересом посмотрел на меня.
— С ним... что-то неладно?
Я решил принять снотворное и заснуть до прихода Улофа.
Сразу после полуночи в дверь постучали, энергично и решительно.
— Открывай своим ключом! — обозлился я.
134
Стук раздался снова. Я натянул на себя халат и открыл дверь.
За дверью стояла женщина лет пятидесяти. С сонным видом. В ха-
лате, как и я.
Мы оба стояли в халатах и смотрели друг на друга.
— Здесь живет поэт из Швеции? — спросила она.
Я кивнул.
— Хорошо,— сказала женщина.
Она просочилась в дверь, стала посреди комнаты и указала на
мою кровать:
— Вы спите здесь?
— Да, но...
— Ладно,— изрекла она,— тогда я лягу вон там.
Она сняла халат. Под халатом на ней была надета длинная ноч-
ная рубашка из фланели. Женщина откинула одеяло и забралась в по-
стель.
— Доброй ночи,— сказала она.— Спите спокойно!
— Послушайте,— ошарашенно произнес я,— вам нельзя сюда ло-
житься.
— Почему нельзя?
— Потому что здесь спит Улоф. Это его кровать.
— Я знаю,— сказала женщина.
— А что я скажу Улофу, когда он вернется?
— Ничего. Тогда я уйду на свою кровать.
— А почему вы сразу не можете туда лечь? — спросил я и внезап-
но все понял.
Женщина с легкой улыбкой смотрела на меня.
— Так это Улоф прислал вас сюда?
— Да будет вам! — махнула она рукой.— Ну прислал и прислал...
Он сказал, что вы, наверное, все поймете.
Я сел на край своей кровати. Был час ночи, небо начинало свет-
леть.
— Какая разница, где спать,— сказала женщина.
Минуты через три она заснула.
И захрапела.
Я улегся в постель. По коридору толпой шли писатели, громко пе-
реговариваясь на разных языках. Вскоре за окном защебетали птицы.
Я оделся тихо, чтобы не разбудить ее.
— A-а, наш шведский гость! — сказал портье, когда я оставлял у
него свой ключ.— Хотите совершить небольшой утренний променад?
Я кивнул.
— А ваш сосед по комнате, из Швеции, еще не пришел?
— Пришел,— ответил я.
Портье с любопытством разглядывал меня.
— Все в порядке? У вас с ним никаких хлопот?
— Ну что вы! — сказал я.— Разумеется, никаких!
Я побрел к морю. Под старыми липами стояла огромная шахмат-
ная доска, выложенная белыми и черными каменными плитками, а на
ней — грубо обтесанные фигуры с мощными ручками наверху. Здесь
была в разгаре шахматная партия. Болгарину составлял компанию аф-
риканец в пестрой феске на голове. Оба противника играли не спеша,
молчаливо и сосредоточенно.
Я побрел дальше. На берегу моря я уселся на скамейку. Солнце
вставало над вершинами деревьев. «Надо было взять с собой книгу»,—
подумал я. Через минуту ко мне припрыгала белка. Она уселась возле
моих ног и с любопытством поглядела на меня, словно хотела спросить,
что я здесь делаю.
— Да кто его знает — что,— сказал я ей.
Белка состроила забавную гримаску, похожую на улыбку, и за-
прыгала дальше.
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
135
При легком утреннем бризе к берегу плыл парусник, он пришвар-
товался к большому причалу. Женщина в белом появилась на носу
судна и сошла на берег. Она налегла на штевень, парусник медленно
развернулся и взял курс в открытое море. Мужчина, севший у руля,
обернулся к причалу и посмотрел на женщину. Судно, бесшумно сколь-
зя по морю, все больше удалялось от берега. Женщина по-прежнему
стояла на берегу, стояла неподвижно до тех пор, пока парусник не ис-
чез в утренней дымке.
Когда женщина проходила мимо меня, я заметил, что она плачет.
Вернувшись к себе в кабинет после ленча, я нахожу на письмен-
ном столе письмо от Юханны. На конверте написано только мое имя,
и больше ничего. Ни марки, ни почтового штемпеля.
Никто не знает, как оно тут оказалось. Никто из секретариата не
приносил его сюда. Никто не видел Юханну в коридорах издательства.
Ничего не понимаю.
В письме всего лишь три короткие фразы: «Не волнуйся. Не жди.
Ничего не предпринимай».
Уму непостижимо. Какая-то тайнопись. Я сижу с крохотным ли-
сточком в руке и пытаюсь расшифровать ее; три кратких распоряже-
ния, из которых первые два для меня совершенно невыполнимы и к
тому же противоречат друг другу: единственное, что может заставить
меня меньше волноваться, так это сознание, что я жду не напрасно.
Ничего не предпринимай.
Что она хотела этим сказать? Она боится, что я отправлюсь в по-
лицию?
Я останавливаюсь у окна и смотрю вниз, на улицу.
Звонит Мартин.
— Ну как? — спрашивает он.
— Что — как? — говорю я. (Скверно.)
— Я думал, ты мне позвонишь.
— Ах, ты думал? (Скверно, очень скверно, как бы это поскорей
закончить?)
Он замолкает на минуту. А потом спрашивает:
— Что с тобой, Фредрик?
— А что со мной может быть?
— У тебя голос не такой, как всегда.
В этом он, бесспорно, прав.
— Черт побери,— сердито бросает Мартин,— сидишь тут, пишешь
целый романище, а ты еще имеешь наглость удивляться, когда тебя
спрашивают, почему ты не звонишь!
Я ссылаюсь на свою поездку в Финляндию, ссылаюсь на издатель-
ство, в котором перед летними отпусками дым стоит коромыслом,
ссылаюсь на то, что, когда пытался ему звонить, никто не брал трубку,
но все это только жалкие отговорки, все это просто ложь. Он молчит.
Я ссылаюсь на то, что он немного припозднился: план осенних изданий
утверждается в феврале, однако он не дает себя убедить.
Он тяжело дышит в трубку.
— Фредрик,— произносит он наконец,— мне нужен аванс. Сейчас.
Иначе ты пожалеешь.
Я говорю, что мне надо подумать, чем я смогу ему помочь, и про-
шу его позвонить мне через несколько дней, а сам иду прямо к Карлу-
Акселю и кладу рукопись Мартина перед ним на стол.
— Ты должен это прочесть.
Карл-Аксель бросает взгляд на рукопись.
— А что случилось?
— Да, черт, не знаю, как нам с ней быть.
Карл-Аксель снимает очки и смотрит на меня. Я гляжу в окно.
Карл-Аксель листает рукопись, читая то там кусочек, то тут.
136
— Вообще-то мне кажется, издав этот роман, мы совершили бы
ошибку,— говорю я.
Карл-Аксель не отвечает. Он улыбается. Я знаю почему. «Ты со-
вершил бы ошибку,— думает он.— Ведь именно ты должен следить за
тем, чтобы мы не делали таких ошибок».
— Во всяком случае мне бы хотелось услышать твое мнение.
Карл-Аксель бросает на меня быстрый взгляд, и его губы еще ши-
ре раздвигаются в улыбке, как бы говоря: «Ты хочешь знать мое мне-
ние? Ты, который всегда смеялся над моими возражениями? Ты, кото-
рый всегда все лучше меня знал? Ты, который всегда считал, что я ни-
чего не смыслю в литературе?»
— Эту книгу тоже вряд ли удастся продать,— говорю я.
Он откидывается на стуле, нацепляет на нос очки и смотрит в по-
толок. Рот его полуоткрыт, и я как будто бы слышу его слова: «Так
ты хочешь знать мое мнение? Ты, который всегда говорил, что прода-
жа — это» еще не все, что кое-какие капиталовложения надо делать,
даже если они и не дают немедленной прибыли. Ты, который всегда
распространялся о культурно-политической ответственности издатель-
ства,— красивые слова, а по сути дела происходит неслыханное: ком-
мерческое предприятие добровольно (по твоему совету) из года в год
издает массу книг, заранее зная, что они убыточны».
Я понимаю, Карл-Аксель. Но сейчас все, что зовется писателем,
у меня вот где сидит! У моей жены, которая только что исчезла, год
назад была некая история с одним из них. Ты, наверное, знал об этом.
Об этом, наверное, все знали, кроме меня. Однажды ночью она мне рас-
сказала обо всем, но я так и не понял, что мне надо было делать. Что
делают в таких случаях, Карл-Аксель? Мои писатели постоянно пишут
об этом в своих книгах, и я постоянно черпаю оттуда множество раз-
ных вариантиков, как лучше всего поступить. Но когда сам оказыва-
ешься в подобном положении, то вдруг замечаешь, что тебе не хватает
слов, или начинаешь говорить не то, а она встает, выходит из комнаты
и закрывает за собой дверь. А ты все сидишь на том же месте, как по-
следний дурак, и гадаешь: что она там делает, за закрытой дверью?
Укладывает чемодан? Сидит за столом в кухне и смотрит в окно? Нет,
оказывается, ни то, ни другое. Она ложится спать. На ночном столике
у нее горит лампа. Жена забирается под одеяло и поворачивается к
тебе спиной. Ты тоже раздеваешься и ложишься рядом. Через минуту
она говорит: «Мне очень жаль, но я должна была сказать тебе об этом».
Хочешь спросить ее: «Почему должна?» — но молчишь и вместо этого
брякаешь вдруг: «Почему именно Улоф?» Она вздыхает. «Я должна
была сказать тебе об этом,— повторяет она,— иначе этому не будет
конца». «Так вот чего ты хочешь,— говоришь ей,— конца?» С минуту
она лежит тихо. Только плечи у нее вздрагивают. А ты вдруг чувству-
ешь, что она плачет. Буквально ощущаешь, как слезы медленно, точно
дождевые капли по Оконному стеклу, ползут по ее щекам и скатывают-
ся на подушку. «И все-таки я должна была,— говорит она,— ты же зна-
ешь Улофа, ты понимаешь, что он за человек». «Я знаю его стихи,— от-
вечаешь на это жене,— но не его самого». «Ты должен помочь мне»,—
говорит она, не поворачиваясь. А ты лежишь на спине и пытаешься
понять, что она имеет в виду. Огни автомобильных фар мелькают за
темным окном спальни. «Чего тебе надо? Что я должен сделать? —
спрашиваешь ее.— Пригласить на ужин и объяснить, что чужая жена
не входит в его гонорар?» Она ничего на это не отвечает. Она тихо
лежит в постели. Может, надо схватить ее, обнять, сказать, что любишь
ее, что все прощаешь? А возможно ли это, возможно ли простить ее?
Да и любишь ли ты ее?
«А что говорит Улоф?» — спрашиваешь вместо этого жену. «Улоф
ничего не знает»,— отвечает она. И тогда вдруг бросаешь ей: «Ты ни-
когда не должна говорить ему о том, что все мне рассказала!» Она мол-
чит, «Ты обещаешь?» — спрашиваешь ее. «Это так важно для тебя? —
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
137
отвечает она вопросом на вопрос.— Это все, что ты можешь мне ска-
зать?»
Карл-Аксель больше не листает рукопись. Он сидит и с любопыт-
ством смотрит на меня. Давно ли он так на меня смотрит? Он потирает
рукой подбородок словно для того, чтобы скрыть улыбку. Неужели я
сидел тут и бормотал все это себе под нос?
Мне кажется, внутри меня что-то снимается со швартовов. Сейчас
я сорвусь и меня понесет по волнам.
Карл-Аксель откидывается на стуле, вытягивает ноги и спрашивает:
— Ты получил письмо?
— Какое письмо?
— От Юханны. Я положил его тебе на стол.
— A-а, да-да,— говорю я, чувствуя, как загораются уши,— конеч-
но, получил.
Он поднимается, подходит к окну и останавливается возле него,
ко мне спиной.
— Она уехала?
— Что-что?
— Она шла с дорожной сумкой в руке.
Тут у меня загорается все лицо.
— Вот я и подумал, что она, наверное, поехала куда-то,— говорит
Карл-Аксель.
— Ее мама заболела,— выдумываю я, но выдумка эта дурацкая,
никуда не годная — моя теща уже умерла, шестнадцать лет назад.
Карл-Аксель кивает. И засовывает руки в карманы. Он стоит у Ок-
на, покачиваясь на пятках.
— В это время года я чувствую себя каким-то до странности ста-
рым,— говорит он,— как будто бы все свое я уже сделал.
— А ее письмо,— спрашиваю я,— как оно к тебе попало?
— Мы столкнулись с ней у Центрального вокзала.
Он отходит от окна и снова усаживается за письменный стол.
— Что-то случилось?
— Нет, что ты, ничего.
Раздается телефонный звонок. Но Карл-Аксель сидит себе преспо-
койно и смотрит на меня. Он и не собирается брать трубку.
— Вид у нее был какой-то задерганный. Она написала несколько
строк на клочке бумаги и сунула листок в конверт. Она сказала, что
это для тебя.
С минуту он смотрит на телефон, который звонит у него на столе.
— Она сказала, что не нашла тебя.
— Таким образом, ты стал нашим postilion d'amour1,— говорю я,
пытаясь непринужденно рассмеяться.
Он улыбается.
— То же самое я сказал ей. Мы с тобой слишком долго работали
вместе, Фредрик.
Он вздыхает.
— Возможно, мы свое уже сделали, оба.
Потянувшись через стол, он кладет передо мной рукопись.
— Не забудь ее, когда будешь уходить,— предупреждает он и, по-
ворачиваясь к телефону, собирается снять трубку,
Но звонки прекращаются.
Перед обедом Улоф исчез. Я, словно по обязанности, проглотил
одну совершенно сухую свиную котлету с рисом и почувствовал, как
усталость невидимым обручем все сильнее сжимает мне голову.
Антти с улыбкой смотрел на меня.
— Беспокойная ночка была?
Я кивнул.
1 Посланцем любви (франц.).
138
За соседним столом сидели друг против друга болгарин и африка-
нец. Они ели в учтивом молчании, время от времени протягивая друг
другу то хлебницу, то графин с вином, то солонку, они жевали и без-
молвствовали.
Один из организаторов встречи, длинный юнец с бисеринками по-
та на носу, остановился на минуту у нашего стола.
— Жаль, что так вышло с Марио! — сказал он.— Я ведь и знать
не знаю, почему он сюда не явился.
Антти пожал плечами.
— Не понимаю,— продолжал организатор,— я написал ему...
Антти повернулся ко мне и спросил:
— Ты собираешься издавать этой осенью что-нибудь серьезное?
Но организатор не унимался:
— Я написал, что ты будешь на месте и что мы позаботились о
том, чтобы сюда приехал издатель из Швеции.
Я ничего на это не сказал. Антти тоже. Мы смотрели вниз, в свои
тарелки, и ели. Организатор пожал плечами и поспешил дальше. Антти
невнятно пробормотал что-то, похоже даже выругался.
С минуту мы продолжали орудовать вилками.
— У Марио есть в Швеции издатель,— сказал я наконец.
Антти кивнул.
— Он хочет другого. Знаешь, как бывает, когда они начинают пре-
успевать.
И мы заговорили о другом. Ведь мне не нужно было сообщать
Антти, что я внезапно понял, зачем меня сюда пригласили. Он же не
настолько глуп.
Настолько глуп был, без сомнения, я сам.
Болгарин с африканцем, как по команде, поднялись из-за стола и
плечом к плечу целеустремленно направились к выходу.
Я выпил три чашки кофе, и совершенно напрасно. Так как после-
обеденную дискуссию должен был начать один немецкий семантик-
постмодернист.
Нет, это слишком тяжко слушать.
Я решил поспать несколько часов.
Портье с любопытствующей улыбочкой протянул мне ключ.
— Все в порядке?
Я кивнул и вдруг заметил, что второго ключа на крючке нет. Портье
улыбнулся.
— Ваш сосед в номере.
Улоф был раздет. На стуле в куче валялись его брюки, фуфайка,
рубашка, носки и кальсоны. На столе в беспорядке были разбросаны
бумаги, здесь же лежала книга, похожая на финский стихотворный
сборник. На спинке стула висело полотенце. На подоконнике красова-
лись электробритва, зубная щетка и множество мелких монет. Посреди
комнаты, на полу, стоял его рюкзак.
Улоф завладел всей комнатой.
Сам же он лежал под одеялом, свернувшись калачиком, как ребе-
нок. Он дышал равномерно и тяжело.
Я снял ботинки, улегся на кровать и закрыл глаза.
При каждом выдохе из груди у него вырывался легкий стон, слов-
но он жаловался во сне на все неудачи своей жизни; сколько раз
Юханна тихо лежала вот так же, как я сейчас, и слушала эти тихие
печальные звуки? Оба они делали все, о чем можно прочесть в книгах:
снимали плохонький номер в отеле; когда я куда-нибудь уезжал, она
перебиралась жить к нему; долгие тихие послеполуденные часы они
просиживали в маленьких кафе в Старом городе, держась за руки.
Встречу переводчиков в Копенгагене она придумала, чтобы поехать
туда вместе с ним. Она болтала об этом много вечеров подряд. Я же
говорил не слишком много. Я сидел, отвернувшись, с закрытыми гла-
зами. В ушах у меня слегка шумело. (Не стоит обращать внимания,
ЮХАН ВАРГУМ НОВЕЛЛЫ
139
сказал мой врач, это годы шумят.) «Я должна была рассказать тебе
обо всем,— призналась она,— знаю, что поступаю по отношению к тебе
несправедливо, но мне необходимо все рассказать, понимаешь? Ты по-
нимаешь?» Одна из многих ошибок обманутых людей — вера в то, что
может быть восстановлена какая-то справедливость. Поэтому они вы-
творяют массу глупостей, от которых им самим нет никакой пользы.
«Не забудь, что ты мне кое-что обещала»,— сказал я. «Что именно?» —
спросила она. «Никогда не рассказывать ему, что я все о вас знаю»,—
ответил я.
Вдруг в комнате стало совсем тихо. Дыхания Улофа больше не
было слышно. У меня возникло ребяческое чувство, что меня подслу-
шивают; словно Улоф, подобно Богу, мог услышать мои мысли. Потом
он вдруг начал стонать на другой манер, это был какой-то растянутый
скрипящий звук, который, казалось, никогда не прекратится.
Мне стало неприятно. Мне почудилось, что Улоф сам себя душит.
Будила ли она его в таких случаях? Садился ли он в таких случаях в
постели с легкой полусонной улыбочкой? Склонялся ли к ней, терся ли
щекой о ее грудь?
— Фредрик,— вдруг произнес он,— Фредрик, это ты?
— Да, я.
Он вздохнул.
— Прекрасно,— сказал он.
В квартире витает слабый запах сигаретного дыма. Ксеркс спокой-
но спит в своей корзинке. Его поводок, который я всегда вешаю на сте-
ну вверху, у зеркала, валяется на полу.
Я останавливаюсь в прихожей и прислушиваюсь. Все тихо.
— Юханна?
Ксеркс поднимает голову и с безразличием смотрит на меня.
Пепельница в гостиной пуста. Я иду дальше, в спальню. Но там
тоже пусто.
В пакете для мусора я нахожу четыре окурка.
Она взяла с собой немного. Почти вся ее одежда по-прежнему ви-
сит в гардеробе.
На ее письменном столе верещит персональный компьютер.
На экране ничего не видно, кроме одной буквы — «J».
Жена не заперла ящики своего письменного стола.
В них, как всегда, царит тот же безупречный порядок: отпечатан-
ные материалы, фотографии, копии переводов, контракты, корреспон-
денция, бумага для писем, конверты — все на своих местах. ;
Нет только ни одного письма от Улофа.
А на дискете нет ни одного ее письма Улофу.
И ее паспорта тоже нет в верхнем ящике стола, где он обычно
лежал.
Ее энциклопедия и словари по-прежнему стоят на полке.
Единственно, что на книжной полке отсутствует,— так это книги
Улофа. Она взяла их с собой, все до единой.
Я опускаюсь на край кровати, с минуту я сижу там и смотрю на
серый телефонный аппарат, стоящий на ее ночном столике.
«J»? Первая буква в слове «jag» ]?
Почему жена вдруг перестала писать то, что начала? Может, Улоф
сгреб ее со стула и увез из дома?
Может, он повел ее прямиком в постель?
И вдруг я замечаю, что на кровати нет ее подушки. Это огорчает
меня больше всего; я вижу жену в большой толпе народа, в скоплении
незнакомых людей, на незнакомой площади, она идет, зажав под мыш-
кой свою подушку; тогда я начинаю действовать: я хватаю телефонную
1 Я (шведск.).
140
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
трубку и набираю номер Улофа (который он дал мне втайне от всех,
чтобы ему не трезвонили целыми днями, как он обычно говорит).
«Чтобы написать новую книгу стихов, поэт ушел в подполье, что
является единственным местом, где могут создаваться стихи,— разда-
ется в трубке голос автоответчика.— Но если вы хотите что-то сооб-
щить мне, сделайте свое сообщение после короткого сигнала, который
сейчас последует»,— продолжает автоответчик голосом Улофа.
В трубке раздается «пип».
Но я не говорю ни слова.
Я только молча сижу на краю ее кровати с прижатой к уху труб-
кой. Нас разъединяют, в трубке слышатся короткие гудки. Когда раз-
дается звонок в дверь, мне на мгновение кажется, что это телефон, что
меня по ошибке соединили с каким-то чужим континентом.
В прихожей начинает лаять Ксеркс.
Снова звонок. Пусть звонят. У нее же есть ключ, так что мне нет
нужды мчаться открывать...
И все-таки я бросаюсь к двери и распахиваю её так стремительно,
что Лотта вынуждена отступить, чтобы не свалиться с лестницы.
— Папа, дорогой,— немного испуганно спрашивает она,— что с
тобой?
— А что такое? — говорю я.— В чем дело?
— Можно мне войти?
Ксеркс, виляя хвостом, вьется у нее под ногами, но она не обра-
щает на него внимания. Она направляется прямо в гостиную, останав-
ливается посреди комнаты и спрашивает:
— А мама?
— Ее нет дома.
Лотта обеспокоена.
— Нет дома?
— Нет. А разве она должна быть дома?
— Она звонила мне часа два назад...
— Откуда?
Лотта смотрит на меня.
— Я думала — из дома,— говорит она, усаживаясь в кресло на
Юханнино место.
Лотта достает сигарету из оставленной Юханной пачки и зажигает
ее. Она сидит и курит, не говоря ни слова. В комнате тихо, лишь где-то
вдалеке, за окном, воет автомобильная сирена.
— Папа,— говорит наконец Лотта,— у вас что-то случилось?
— Почему это?
— У нее был какой-то странный голос по телефону...
Юханна просила дочь погулять с Ксерксом, поскольку сама она не
может, так она сказала. Лотта поинтересовалась, почему бы мне не
погулять с ним, но Юханна ответила, что этого она не может от меня
требовать и что правильнее всего оставить меня в покое. «Так ему бу-
дет лучше»,— сказала она. Когда Лотта спросила ее, что она имеет в
виду, Юханна сперва промолчала, а потом ответила: «Ты и от меня не
должна ничего требовать».
Ксеркс подходит к Лотте и кладет голову ей на колени. Она чешет
его за ухом и говорит, глядя на собаку:
— Папа, где мама?
Пошел дождь. Поэтому участники писательской встречи уселись в
палатке, как в цирке-шапито. Перед микрофоном писатели занимались
интеллектуальной акробатикой. Казалось, все они сговорились разгла-
гольствовать о том, что пишут не для кого-то, а для самих себя, что из-
датели, критики и средства массовой информации только и делают, что
овеществляют, превращают в товар плоды их творческой фантазии и
что сами они никогда не должны заниматься ни маркетингом, ни тира-
жами будущих изданий.
141
Это меня позабавило.
Они говорят совсем другое, сидя з моем кабинете с прижатыми к
груди рукописями только что написанных книг. («Писателя надо чи-
тать, а не интервьюировать»,— любят повторять они в своих обширных
интервью.)
Иногда мне бывает любопытно, не сама ли эта профессия делает
шизофреником писателя, или все как раз наоборот: человек изначаль-
но носит в себе зачатки этого недуга и потому выбирает писательскую
стезю.
В палатке сквозило, было холодно. Ноги промокали.
— Пошли выпьем пивка,— сказал Улоф.
Болгарин с африканцем играли в шахматы, каждый под своим зон-
тиком. У входа в ресторан стояла финская поэтесса с долговязым ху-
дым верзилой в таких же очках на носу, какие носил Рюнеберг, и со
старым «роллейкордом» 1 на животе.
— Я тебя ждала,— сказала финская поэтесса.
Улоф кивнул.
— Очень может быть.
Странно, но в его устах эти слова прозвучали совсем не так не-
сносно, как могло бы случиться, произнеси их кто-нибудь другой.
— Это мой муж,— представила финская поэтесса верзилу.
Верзила церемонно поклонился.
— Он очень хотел познакомиться с тобой.
Улоф улыбнулся ей.
— Очень может быть.
— У него фотоаппарат,— сказала финская поэтесса,— он хочет
сфотографировать нас с тобой, вдвоем.
Верзила снова поклонился.
Я улизнул от них, уселся на веранде и заказал пиво.
За соседним столиком известный русский романист писал открыт-
ки, одну за другой.
Шел дождь.
Шведоязычная финка подошла к моему столику, представилась и
долго жала мне руку. Одновременно она рылась в сумке, висящей у
нее на плече. Женщина извлекла из сумки книгу и положила ее передо
мной. Это был сборник новелл. Под названием «Якобинцы». Она сама
написала все новеллы.
— Вы, может быть, уже слышали о нем?
Я не слышал. Но кивнул.
Она искала шведского издателя.
— Я говорила с Улофом, он сказал, что вас это наверняка заин-
тересует.
Я заверил писательницу, что меня уже заинтересовал ее сборник.
Дождь шел целый день.
Вечером я позвонил домой. Юханна, казалось, была немного удив-
лена, поскольку мы обычно не перезванивались, когда кто-то из нас
уезжал. Она спросила:
— Что-нибудь случилось?
— Нет,— сказал я,— ничего.
— У тебя все в порядке?
Я не ответил. Вместо ответа я сказал:
— Улоф тоже здесь.
— Где?
— Здесь, на конференции.
— A-а,—сказала она.
С минуту мы молчали. Потом она сообщила:
— У Ксеркса понос.
— Мы с ним живем в одном номере,— сказал я.
1 Марка фотоаппарата.
142
— С кем?
— С Улофом.
Она молчала. Потом вздохнула.
— Фредрик,— спросила она,— ты трезвый?
— Конечно.
— А зачем тогда ты звонишь? Какой смысл в этом нашем раз-
говоре?
Я не нашелся, что сказать.
— Ты хочешь всего лишь сообщить мне, что живешь с Улофом в
одном номере? Ну и на что это тебе нужно?
«Настал тот момент, когда в какой-нибудь из их книг герой навер-
няка ответил бы: «Я люблю тебя!» — подумал я и ответил:
— Не знаю.
Я советуюсь с моим юристом. Я утверждаю, что речь идет об од-
ном из моих знакомых, чему он, конечно же, не верит почти так же,
как Лотта не поверила тому, что ее мама уехала в пансионат в Стренг-
несе, чтобы в тишине и покое закончить работу над переводом; я запу-
тываюсь в сетях лжи, а все остальные, как мне кажется, держатся на
плаву, в том числе и мой юрист, который обстоятельно объясняет, что
если ты всего лишь через день после исчезновения известной особы по-
лучил от нее письмо, то подобную особу нельзя, по крайней мере с юри-
дической точки зрения, считать исчезнувшей, о чем свидетельствует и
тот факт, что она в день отправления письма находилась лично на Цент-
ральном вокзале в Стокгольме. «Привет Юханне»,— говорит он на про-
щание. Я размышляю, не позвонить ли мне в полицию, но снова отка-
зываюсь от такой затеи и, как обычно, стою у окна; все эти люди... ну
разве не странно, что никто из них ни разу на моих глазах не упал за-
мертво. С минуту я размышляю о подобной статистической возможно-
сти: сколько мне надо простоять вот здесь, у окна, чтобы дождаться,
пока кто-нибудь не упадет и не умрет у меня на глазах.
Сколько мне надо простоять здесь, чтобы увидеть Юханну, идущую
по улице с дорожной сумкой в руке?
Единственной неожиданной вещью, которую я обнаружил в одном
из ящиков ее письменного стола, была заметка из газеты «Дагенс ню-
хетер»: небольшая измятая вырезка, она выглядела так, словно жена
долго носила ее с собой в сумке, часто вынимала и перечитывала, ко-
ротенькая заметка, всего одно небольшое сообщение: «По данным фран-
цузской статистики, каждый год бесследно исчезают десять тысяч
французов. Исчезновение некоторых из них возбуждает чувства печали
и сожаления. Исчезновение же других вызывает у окружающих вздох
облегчения. Среди исчезнувших — мужчины и женщины, которые хотят
перечеркнуть все свое прошлое и начать новую жизнь. Они достают
себе новые удостоверения личности. Властям по большей части не уда-
ется разоблачить их».
Почему эта вырезка лежала в ящике ее стола? Жена должна бы-
ла, вероятно, принять во внимание, что рано или поздно я начну рыться
в ее бумагах. Может, она просто забыла эту заметку? Или, наоборот,
специально положила ее сюда, чтобы таким образом дать мне понять,
что она собирается делать?
В дверь стучат. Я вздрагиваю. Но делать ничего не делаю и ни
слова не говорю, а просто стою по-прежнему у окна. Внизу, по улице,
в потоке машин колесит тандем, на нем едут мужчина и женщина, к
багажнику привязан гигантский рюкзак; женщина ведет.
Я не вынесу, если Юханна увидит сейчас мое лицо.
Но это Карл-Аксель, это он входит в комнату, я узнаю его по по-
ходке.
— Я выплатил Мартину аванс,— говорит он.
Мужчина и женщина на тандеме беспечно едут на красный свет.
— Тебе не кажется, что ты чересчур неосторожен с ним?
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
143
— Почему это?
— Ему же сделали предложение в другом месте.
Я оборачиваюсь. Он сидит на краешке письменного стола и задум-
чиво разглядывает меня.
— Потому-то и пришлось заплатить ему больше, чем следовало бы.
— У него плохая книга, Карл-Аксель.
— Возможно, ты прав,— говорит он,— но это всего лишь одна точ-
ка зрения из многих.
Я снова обращаюсь лицом к окну. Тандем заворачивает за угол и
исчезает, сначала женщина, потом мужчина.
Карл-Аксель спрашивает:
— Ты встречался в Финляндии с Марио?
— Он не приехал на встречу.
— Ах, так! Жаль.
Я слышу, как он поднимается и идет к двери.
— Как здоровье тещи?
— Какой тещи?
И тут я вспоминаю. Я чувствую, как он, стоя у двери, смотрит мне
в спину, но я не в силах ничего сказать, не в силах обернуться.
— Привет Юханне,— говорит он и уходит.
Поздно ночью был организован футбольный матч между командой
Финляндии и «остальным миром» — нелепейшее событие, которое в до-
вершение всего передавали по телевидению и по радио в прямом эфи-
ре. Улоф согласился стать капитаном команды «остального мира». Аф-
риканец был левым крайним нападающим. Он делал с мячом что хо-
тел, он обходил всех игроков, он обращался с ними, как с деревянными
шахматными фигурами.
Сам же Улоф стоял в воротах. Я понятия не имел, что он и это
умеет.
Болгарин молча следил за игрой. Когда африканец за несколько
секунд до финального свистка забил в ворота победный гол, болгарин
кивнул и сказал:
— Very interesting.
После матча Улофа несли на руках. Я ушел к себе в комнату.
Меня разбудил глубокий вздох. В комнате было тихо. Я уж поду-
мал, что это я сам так вздохнул, как вдруг в тот же миг вздох послы-
шался снова.
Я сел в кровати. Рассвет, белый и холодный, озарял белые гарди-
ны на окнах.
На стуле, подперев голову обеими руками, сидел Улоф. У ног его
стояла бутылка.
Он был совершенно наг.
— Улоф, что случилось?
Он вздохнул.
— Ты болен?
Он покачал головой. Он опирался локтями на широко расставлен-
ные ноги. Его член, как маленькое грузило, свешивался с сиденья стула.
Я отвел глаза в сторону.
«А если он узнал, что я все знаю? — подумал я.— Тогда я не вы-
держу и не останусь в этой комнате ни секундой больше».
Улоф сказал:
— Фредрик...
Как только он начнет делать мне признания, я сразу же положу
этому конец, даже если придется...
Он сказал:
— Не бросай меня на произвол судьбы.
Я ничего не ответил. Мне было любопытно: неужели он так на-
пился, что перепутал меня с Юханной.
— Ты сердишься на меня?.
144
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
Он встал со стула, кое-как доплелся до меня и опустился на край
моей кровати. Он положил руку мне на плечо. И приблизил свое лицо
вплотную к моему. Из его рта на меня пахнуло перегаром.
— Надень пижаму.
Он вздохнул. Его рука упала с моего плеча.
— Ты многого не понимаешь, Фредрик. Ты многого не знаешь. Но и
делать нечего.
Я молчал. Я знал больше, чем он думал, но не собирался призна-
ваться ему в этом, ни за что на свете!
— Так и должно быть,— сказал он.— Раз есть на свете такой
Улоф, то обязательно должен быть и такой Фредрик. Понимаешь?
Я не ответил.
Я был сыт им по горло.
Поэтому я отправился в аэропорт первым же автобусом. Улоф
спал, я оделся и уложил свои вещи, я действовал тихо, как вор. Я и
мысли не допускал разбудить его, ехать с ним в одном автобусе, си-
деть рядом, лететь в одном самолете, прощаться с ним в Арланде L
Я был сыт им по горло.
Африканец с болгарином сидели в автобусе впереди меня. За весь
путь они не сказали друг другу ни слова.
В аэропорту болгарин крепко пожал мне руку.
— I bid you farewell, mister,— сказал он,— it has been very inte-
resting to talk to you 1 2.
Я зарегистрировался. Я просил посадить меня на первый же само-
лет, вылетающий в Стокгольм.
В Арланде я взял такси. Юханны не было дома.
После обеда я получил экспресс-письмо. Она написала его в Ар-
ланде.
«Фредрик, я решила встретить тебя в аэропорту. Себе я сказала,
что делаю это потому, что у тебя был такой, странный голос по теле-
фону. На самом же деле не знаю, почему я так поступила. Может, мне
хотелось увидеть Улофа. Его я и встретила. А куда делся ты, я не знаю,
и Улоф тоже не знает. Он говорит, что, когда проснулся утром, тебя
уже не было.
Еще он говорит, что не рассказал тебе того, о чем ты не знаешь.
Поэтому я должна сделать это сама.
Я не могла не встречаться с ним время от времени, не могла отка-
заться от этих встреч, сколько ни пыталась. Может, мне и удалось бы
не видеться с ним, если бы ты этого потребовал. Но ты не потребовал.
Странно все-таки. Единственное обещание, которое ты с меня взял,—
не говорить Улофу о том, что ты все знаешь о наших с ним взаимоот-
ношениях.
Но такое обещание я не могла сдержать. Прости.
Может, мне и это удалось бы, если бы я понимала, почему для те-
бя так важно, чтобы я молчала.
Улоф сейчас в плохом состоянии. Я хочу отправить его домой. Что
я буду делать потом — пока не знаю.
И еще одно, о чем я, пользуясь случаем, хочу тебе сказать. Если
бы Улоф был другим, я бы тотчас оставила тебя. Но Улоф, как мне
кажется, не нуждается во мне, а если все-таки и нуждается, то как-то
по-своему. Не знаю, поймешь ли ты, что я имею в виду.
Улоф не знает, о чем я тебе написала в этом письме. Таким обра-
зом, он не знает, что ты теперь и это тоже знаешь о нас. Я не собираюсь
рассказывать ему об этом. Так что ты сейчас получил то, что хотел,
наконец-то».
1 Стокгольмский аэропорт.
2 Прощайте, мистер, было очень интересно беседовать с вами (англ.).
Ю <ИЛ» № 8
145
В дверь ко мне стучат, три раза. Я сразу же узнаю, кто это, он сту-
чит всегда одинаково, он никогда не нажимает на кнопку звонка.
Он подходит к моему столу. Я встаю. И чувствую, что краснею,
против воли.
Мы жмем друг другу руки.
Под мышкой у него толстенный конверт.
— Привет, Фредрик,— говорит он и улыбается, немного застенчи-
во,— благодарю тебя за приятно проведенное время.
Он выглядит иначе, чем тогда, когда я его видел в последний раз,
обнаженного, в номере гостиницы в Финляндии. В лице у него появи-
лись краски. Движения спокойные, размеренные, как будто бы даже
осторожные.
Но вид у него все-таки еще усталый.
Мы садимся друг против друга.
— Куда ты пропал тогда?
Он разглядывает меня серьезно, с некоторым любопытством. Я мол-
чу. Я утомлен и обессилен. Что же в конце концов ему известно? И что
известно мне? И что я знаю такого, чего не знает он? И вообще какая
разница, что мы знаем?
— Юханна встречала тебя в Арланде, не правда ли?
Он потирает переносицу и закрывает глаза.
— Юханна встречала тебя,— говорит он,— но ты так и не при-
летел.
Он умолкает. С минуту мы сидим и смотрим друг на друга. За
дверью, в коридоре, кто-то весело смеется. Улоф говорит:
— Она помогла мне добраться до дома. Это был такой день...
Он сконфуженно улыбается.
Мне становится ясно, что он не знает, где сейчас Юханна, и что я
не могу говорить о ней, с ним — не могу.
Он кладет конверт передо мной на стол. Потом откидывается
назад, засовывает руки в карманы и вздыхает.
В конверте лежит рукопись, его новые стихи. Они написаны от ру-
ки, как всегда. У него невероятно красивый почерк.
Стихи эти лучшее из всего, что он до сих пор написал. Мне дав-
ным-давно не приходилось читать ничего подобного.
И все они о Юханне, все без исключения.
Вместо ее имени всюду стоит буква «J».
Пока я читаю его стихи, он неподвижно сидит на стуле и смотрит
на меня.
Стихи чертовски хороши.
— Ты издашь их осенью? — тихо спрашивает он.
Я поднимаюсь из-за стола и встаю на свое привычное место у ок-
на. Люди, кажется, спешат прочь отсюда. Я проглатываю подкатив-
ший к горлу ком.
И все-таки у меня такое чувство, что мне каким-то образом верну-
ли ее, мою Юханну.
Я киваю.
— Яс радостью издам их,— говорю я.
АРХИТЕКТОР
У нее был вернисаж в Стокгольме, а когда она вернулась домой, то
узнала, что его уже отвезли в морг.
Это Сикстен нашел его. Сикстен и сейчас был не многословнее, чем
всегда. Он нашел его на холме, уже окоченевшего. Паралич сердца, ве-
роятно. Ничего не поделаешь.
Она позвонила в полицию. Ей не нужно приезжать для опознания
трупа, если она того не желает. Причина смерти неизвестна, все станет
ясно при вскрытии. Вскрытие производится непременно, когда люди
умирают при подобных обстоятельствах. Возможно, с ним случился
Мб
удар. Нет никаких оснований подозревать, что здесь замешан кто-то из
посторонних.
Ей была неприятна мысль, что они станут резать мертвое папино
тело (как они это делают?), но протестовать против вскрытия казалось
невыносимо. Все казалось невыносимо. О многом ей предстояло поза-
ботиться: о помещении в газету объявления о смерти отца, о похоронах,
об описи его имущества; ничем таким ей никогда прежде не доводи-
лось заниматься. С чего начать? Как это делается?
Она находилась в полном оцепенении.
Просто сидела в своей мастерской без всякого дела и чувствовала
себя совершенно разбитой от горя. Такое чувство оказалось неожидан-
ным, даже каким-то загадочным. У них с отцом было так мало общего.
Когда он в августе решил остаться в деревне, она почувствовала лишь
облегчение, что он, без сомнения, заметил, поскольку она и не стара-
лась этого скрыть. Папа, разумеется, не мешал ей. Да она и не позво-
лила бы ей мешать. Однако несмотря ни на что, она была не прочь по-
лучить весь дом в свое распоряжение.
И вот сейчас весь дом находился в ее распоряжении, пожалуйста,
а она все плакала и плакала.
«Мне надо было завести себе ребенка,— думала она,— впрочем,
еще не поздно это сделать».
Сикстен встретил ее у паромной переправы. Взглянув на него, она
расплакалась. Ей было стыдно, она ругала себя; как будто она недо-
статочно ревела по отцу, которого, по правде говоря, не любила, чтобы
еще на этого едва знакомого ей Сикстена выплескивать потоки своей
тоски, это же было нелепо. Сикстен пожал ей руку, выразил соболез-
нование, не скрыв, однако, смущения, и повез ее через залив к причалу.
Она слишком легко оделась дома и теперь, сидя в лодке на носу, мерз-
ла и плакала.
Сикстен причалил и, даже не выключив мотора, высадил ее на бе-
рег. Ока понимала, что ему не терпится поскорее уехать отсюда, и все-
таки не могла не спросить:
— Когда ты видел папу в последний раз?
Он удивленно посмотрел на нее.
— Я имею в виду: до того, как... ну, когда еще он был жив.
— Несколько дней назад,— ответил Сикстен,— а может, неделю.
— Он был... таким же, как всегда?
Сикстен вытащил из кармана дождевика носовой платок и высмор-
кался. Вид у него был недовольный, словно она задала ему неумест-
ный вопрос. Потом он утвердительно кивнул, отвернулся к корме и дал
задний ход.
— Сикстен,— сказала она,— ты должен показать мне, где он
лежал.
С минуту Сикстен сидел тихо и смотрел в воду. «Если он спросит
меня, почему должен показывать мне место смерти отца, я и знать не
буду, что ему ответить»,— подумала она. Он заглушил мотор и шагнул
на берег.
Она брела за ним вверх по холму. Невдалеке от дровяного сарая
он остановился и ткнул пальцем себе под ноги.
— Здесь,— сказал он.
Она стала рядом с ним. Не было видно никаких следов. Просто
кусок земли, и все.
Она почувствовала, что снова готова заплакать.
— Наверное, он пошел за дровами.
— Так, значит, у вас в сарае дрова?
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
Она смотрела, как он оставляет окаймленные пеной борозды на
по-осеннему серой зеркальной глади залива. Она просила его заехать
за ней через пару часов. Она жалела, что осталась здесь. Ей хотелось
147
сбежать вниз, на причал, помахать ему рукой, чтобы он вернулся,
уехать отсюда в город и начать наконец-то действовать; ну что ей здесь
делать? Листья в сухих коричневых пятнах валялись повсюду. Не за-
щищенный листвой берез, дом казался старым и обветшалым, вид его
был даже отталкивающим. Отец заново обшил тесом кусок стены над
дверью погреба, но не успел покрасить новые доски; он словно бы на-
нес рану стене дома.
Она замерзла.
«Теперь и этот дом в моем распоряжении»,— подумала она и, ре-
шив взять себя в руки, твердым шагом направилась к входной двери.
«Не удается со слезами, удастся со злостью»,— говорил обычно отец.
«Дрова в сарае? — сердито подумала она.— Вот черт! И что Сикстен
хотел этим сказать?»
Входная дверь была заперта.
Дочери стало неприятно, как будто бы отец напоследок специ-
ально запер дверь у нее перед носом. Ключа не оказалось ни на гвоз-
де, ни на каменном цоколе. Может, папа сунул его в карман? Но где
его вещи? Что они сделали с его вещами?
Черт побери.
Она стиснула зубы, взяла камень и с силой бросила его в одно из
маленьких дверных оконцев.
Послышался страшный грохот. Звон выбитого стекла эхом раска-
тился над заливом. Сидящая на крыше дровяного сарая ворона карк-
нула, взметнулась вверх и полетела к лесу.
Она огляделась по сторонам, испугавшись, как бы кто ни показал-
ся на опушке леса и ни захватил бы ее на месте преступления: Сикстен,
или полиция, или отец...
— Ну уж нет, какого черта! — крикнула она, сунула руку в разби-
тое оконце, открыла изнутри замок и вошла в дом.
На веранде одиноко висели на крюке его длинный черный дожде-
вик и зюйдвестка.
Она взяла дождевик и, чтобы хоть немного согреться, сунула в ру-
кава свои озябшие руки.
Надо было снова собраться с силами.
Она вошла в гостиную и огляделась вокруг. Все здесь было как
обычно, все на своих местах.
И все-таки что-то смущало ее, она не знала, что именно.
Она отправилась в кухню. Столик для мытья посуды был пуст,
тщательно вытерт. Вся посуда аккуратно расставлена в шкафу. Кухон-
ный стол тоже пустовал, даже солонка с сахарницей были убраны..
В’ведрах не осталось ни капельки воды.
И тут вдруг она сообразила, что именно этот абсолютный порядок
и смущал ее.
Неужели кто-то убрал за отцом?
Все в доме было так, как бывало прежде, в конце августа, когда
они уезжали в город, зная, что уже долго не вернутся сюда.
Или папа сам навел в доме порядок? Разве он знал, что больше
сюда не вернется?
На столах в гостиной оказалось так же пусто: ни пепельниц, ни
карт, ни спичек, ни ручек, ни газет — все на своих местах. Все книги
расставлены на книжных полках.
На одной из полок лежала записка.
Она узнала папин почерк: «Библиотечные книги. Надо сдать в биб-
лиотеку».
Она стояла и смотрела на это краткое распоряжение — кому оно
адресовано? Ей? Но ведь в таком случае папа должен был знать,
что он...
Она почувствовала, что падает духом.
Книги из библиотеки оказались сборниками стихов. Стихи? Папа?
Она села за письменный стол. Она выдвигала один за другим ящи-
148
ки стола. В верхнем ящике лежали папины банковские книжки, кредит-
ные карточки, водительски? права, паспорт. В следующем ящике ока-
залось несколько старых фотографий и пачка писем, она узнала на кон-
верте свой почерк.
Вот и все, почти все.
Стол был прибран на редкость тщательно.
В нижнем ящике лежала голубая тетрадь. На обложке он напи-
сал: «Дневник».
Дневник? Папин?
17.9. Я не имею ни малейшего понятия о том, как ведут дневник.
Я и не думал этого делать. Дневники, казалось мне, изобрели люди,
которые мнят себя более интересными, чем они есть на самом деле.
Людей такого рода предостаточно.
С другой стороны признаю — есть много такого, о чем я никогда
прежде не думал.
Когда я решил поселиться здесь, в деревне,— это было скорее экс-
периментом, попыткой, от которой всегда можно отказаться. Собствен-
но говоря, я не верил в успех такого эксперимента. Люди, которые ни
с того ни с сего уезжают в деревню, тоже зачастую бывают слишком
высокого мнения о себе. Чего у меня никогда не было (утверждение,
довольно парадоксально отрицающее собственную истинность). Осень,
мрак и одиночество вскоре погнали бы меня обратно, в город, где чело-
веку легче скрыть свою осень, свой мрак, свое одиночество.
Марион ничего не имела против моего эксперимента, я это за-
метил.
Как ни странно, у меня и мысли не возникало уехать отсюда. Мне
не нужны товарищи по работе из нашей конторы (они регулярно зво-
нят мне по какому-нибудь дурацкому поводу или скорее всего из веж-
ливости, уверен, что я им тоже не нужен), мне не нужны вечера в Тех-
ническом обществе, не нужны театры и кинотеатры (в которые я, ко-
нечно же, никогда не ходил). У меня нет никакой потребности в зна-
комствах, никакой потребности вновь увидеть все дома, которые я
спроектировал (чаще всего там и посмотреть-то не на что, по правде
говоря), у меня даже нет потребности обыграть Матса в теннис.
Мне ничего не нужно, ничего.
Марион мне тоже не нужна.
Я никогда не понимал, почему люди считают, что надо быть как-то
по-особенному привязанным к своим детям только потому, что нечаян-
но породил их. Это тоже одна из форм тщеславия.
По утрам я спускаюсь на берег мыться. И замечаю, прибыла во-
да или спала. У меня нет никакой особой надобности заниматься таки-
ми наблюдениями. На этой широте, в этом заливе колебания уровня
воды зависят в первую очередь от направления ветра; пытаться пред-
сказывать погоду исходя из этого всегда казалось мне дилетантством.
К тому же для меня не играет роли, какая погода у нас сейчас или ка-
кая будет потом. Свою лодку я держу у причала такой конструкции
(моей собственной), на которую не действует никакой уровень воды.
Другими словами, уровень воды с любой точки зрения не имеет ни ма-
лейшего отношения к моему существованию.
И все-таки каждое утро я изучаю его. С интересом.
Прямо загадка какая-то.
Днем я ремонтирую стену над дверью погреба. Понятия не имею,
почему стена начала гнить как раз в этом месте. Да меня это и не ин-
тересует. Почему с вещами и предметами начинает вдруг происходить
то, что происходит, именно в том месте, а не в другом? Если бы люди
не фиксировали с таким пылом свое внимание на подобного рода про-
блемах, им удалось бы избежать многих несчастий и бед. То, что инте-
ресует меня,— это сам процесс работы: отпиливать сгнившие доски и
заменять их новыми.
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
149
Всю свою жизнь я «строил» дома за чертежным столом. И плотниц-
кую работу я «выполнял» там же, за столом на бумаге. Поэтому у
моих домов именно такой вид, а не другой. Да это меня и не интересо-
вало. Меня интересовало, каковы они в эксплуатации. Из-за того, что
большинство архитекторов работает так же, как я, Хельсинки и его
окрестности заполнены весьма приличными, но довольно некрасивыми
строениями, неплохими в эксплуатации.
В противоположность тому, что люди обычно думают, финская ар-
хитектура — результат деятельности посредственностей. Между прочим,
я чувствую, это касается не только архитектуры.
Занимаясь своими досками, я замечаю, как меняется погода. Та-
кие изменения могут происходить быстро в это время года, бриз при-
гоняет откуда-то низкие облака, расчерчивает залив черными полоса-
ми и с безжалостной игривостью срывает с березовых ветвей желтые
листья.
Природа — пленительный спектакль.
Я придумал одно соревнованьице. Березы внизу, на побережье, ра-
стут слишком близко друг к другу. Поскольку я не знаю, какую из них
срубить, то предоставил решение этого вопроса самой природе: та бе-
реза, которая дольше всех сохранит свою листву, погибнет.
Такое решение может показаться несправедливым, если предполо-
жить— что, убежден, люди и делают,— будто береза хочет сохранить
листву как можно дольше. Но почему все должно обстоять именно так,
а не иначе?
Кто знает, чего, собственно говоря, хочет береза?
Ворона сидит целыми днями на крыше дровяного сарая и смотрит
на меня.
Чайки и морские ласточки улетели — на юг или еще куда-нибудь.
О них вспоминаешь, только когда они уже исчезнут.
Я пытался побеседовать с вороной, но она не отвечает, сколько бы
я ни каркал.
В дневнике я пишу по вечерам, перед сном. Я вообще-то еще
не уяснил толком, зачем я это делаю. Некоторым образом это связано
с вороной — странная мысль, должен признаться.
1&9. Весь день моросит дождь. Уровень воды поднялся.
19.9. Я убираюсь на чердаке. Вообще-то это ни к чему. Все вещи,
которые за год становились лишними, складывались за длинную зана-
веску. Иными словами, они валялись здесь и никому не мешали. Я ото-
двинул занавеску и вытащил одну за другой все вещи. Они были не
нужны, они исполнили свое предназначение. (Задавать предметам иные
функции, нежели те, что были предусмотрены изначально,— романти-
ческие бредни; Марион, разумеется, возразила бы мне.) Металлический
хлам я утопил в море. Остальное сжег в старой бочке за домом.
Странно, что старые вещи совсем не интересовали меня, они рас-
прекрасно могли бы и дальше лежать на чердаке за занавеской.
Как и в случае с дневником, я посвящаю свой досуг делу, которым
никогда прежде и не думал заниматься; почему?
Может быть, именно потому?
20.9. На паромной переправе тихо и спокойно. Отдыхающие и чай-
ки— о них вспоминаешь, только когда они уже исчезнут. И лодки то-
же исчезают с причала одна за другой. В магазине отдыхающие упорно
заговаривали со мной обо всякой чепухе, словно я, сидя один у себя на
даче, нуждался в этом.
Однажды возле почтовых ящиков припарковался автобус-библио-
тека. Собственно говоря, книги мне были тоже не нужны. Все-таки я
заглянул туда, чтобы посмотреть, какова та духовная пища, которую
предлагают жадным до литературы провинциалам.
ISO
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
Я взял там несколько старых стихотворных сборников.
С подросткового возраста мне не приходилось больше читать
стихи.
21.9. Девиз сегодняшнего дня: «Все наоборот». В дровяном сарае
я нашел старую удочку. (Наверняка кто-нибудь из приятелей Марион
принес ее сюда.) Рыбная ловля на досуге меня всю жизнь ни капельки
не интересовала; редко что бывало для меня менее соблазнительным,
чем насаживать на крючок бедного червяка. Сегодня же я, однако,
рылся в цветочной грядке и набрал в старую банку из-под кофе нема-
ло жирных дождевых червей, которых без всяких признаков брезгли-
вости наживлял на крючок и, сидя на причале, смотрел на покачиваю-
щийся поплавок, пока время медленно уплывало прочь, точно легкое
облако на ясном, светлом осеннем небе (вода убыла).
Я поймал множество окуней, которых тут же выпустил в воду; не-
возможно есть тех, кого сам вытащил,— это тоже не менее странно,
чем все остальное.
Звонит Марион, спрашивает, не надоело ли мне еще жить в де-
ревне. Наоборот, отвечаю я (девиз сегодняшнего дня). Кажется, она
не слишком разочарована моим ответом. Я никогда не любил разгова-
ривать по телефону. К тому же у меня редко когда было, что сказать
ей, это часто делало наши телефонные разговоры какими-то неловкими.
Она собирается выставляться в Стокгольме, рассказывает Марион.
Я никогда не разбирался в ее картинах. Что я ценю, так это ремесло,
которым она владеет. Когда я говорю ей об этом, она снисходительно
смеется. «Ты любуешься буквами, не умея читать»,— говорит она.
О том, что я начал удить рыбу, я ей не сказал.
Как бы там ни было, мы проговорили с ней сорок пять минут.
Столько времени я никогда не уделял частным телефонным разго-
ворам.
Но девиз сегодняшнего дня: «Все наоборот».
22.9. Стихи выныривают в моей памяти, как поплавки.
Я по лесу бродил средь веселых кустов,
милурум.
Как странно кричат этим летом кукушки:
Юрум, Юрум.
До тех пор пока я вот сейчас не произнес эти стихи, я и не подоз-
ревал, что знаю их наизусть. Но это еще не все: помню, как я стоял
перед всем классом и декламировал стихи. Потом учитель спросил ме-
ня, что означают в этом стихотворении незнакомые слова. Я не знал,
что они означают, и надо мной стали смеяться.
Я и по сей день не уверен, что понимаю значения этих слов.
Две березы выбыли из игры, то есть спаслись. Сикстен, осмотрев
свои вентеря, причалил к берегу и подарил мне одну щуку. Он уверял,
будто ему приятно, что у него появился сосед, и был явно разочарован,
когда я не пригласил его к себе на угощение. Перед тем как Сикстен
без особого желания снова забрался в лодку, он спросил, не хочу ли я
пойти с ним поохотиться на лосей. Я убил в своей жизни много лосей,
вместе с ним и с другими охотниками. Он наверняка ожидал, что меня
обрадует его предложение. Я действительно должен был бы обрадо-
ваться.
Но я отказался.
Щуку я оставил у себя. Я собираюсь положить ее в лесу за дровя-
ным сараем, чтобы моя ворона устроила себе пир.
23.9. Потемневшие листья берез валяются на лужайке. Мне надо
собрать их граблями и уложить в груду компоста. О лужайках и о ком-
посте я знаю только то, что и все остальные: палую листву сгребают,
чтобы трава на будущий год могла свободно взойти, и потом собира-
151
ют на компост, чтобы к весне получить запасы перегноя, который в
случае необходимости помогает траве всходить.
У меня нет никакого желания заниматься ни тем ни другим; слов-
но меня не заботят ни листва, ни компост, ни будущая весна.
За домом в лесу стреляют. Через минуту появляется Сикстен, не-
сколько сконфуженный; это совсем не он промахнулся.
Сикстен утверждает, что им повстречался настоящий великан, ста-
рый самец, по меньшей мере с восьмью ответвлениями на рогах. «Он,
должно быть, направился сюда,— говорит Сикстен,— иначе бы мы на-
ткнулись на него».
Он ведь такой громадный!
«Мы возьмем его,— говорит Сикстен,— пошли с нами, нам нужны
хорошие стрелки».
24.9. На рассвете в дверь ко мне стучат. Впрочем, стучат не то сло-
во, барабанят. Впечатление такое, словно кто-то бьет в дверь чем-то
тяжелым.
Так оно и есть. То тяжелое, чем долбают мне в дверь, оказывается,
копыто.
Признаюсь, это непостижимо.
Он стоит на крыльце у самой входной двери, и когда я открываю
ему, то пугаюсь до полусмерти.
Он действительно громадный.
В лесу, недалеко от дома, слышны звуки приближающейся облавы.
На губах лося выступила пена, он задыхается. Он бежал.
Он поворачивает туда-сюда свою гигантскую корону, словно ка-
чает головой. И утихает. Он смотрит на меня. Вид у него дружелюб-
ный и чуточку печальный.
С минуту мы стоим и смотрим друг на друга.
Из лесу доносятся отдаленные крики.
Пятясь, он осторожно спускается с крыльца. Делает несколько ша-
гов. Останавливается и, обернувшись, смотрит на меня, как собака,
которая хочет что-то показать хозяину.
Вслед за ним я спускаюсь с крыльца. Он несколько раз наклоняет
голову, он кивает и негромко фыркает.
Потом он идет дальше. Время от времени он оборачивается, что-
бы убедиться, что я следую за ним.
Он направляется к дровяному сараю.
Остановившись у двери, он скребет ее копытом.
Облава приближается.
Я открываю дверь. Он склоняет свою ветвистую корону к самой
земле и входит в сарай.
25.9. Сегодня я напишу только одно: «Мой дневник как-то связан
с вороной, которая все еще сидит на крыше дровяного сарая, и с тем
фактом, что я приютил в сарае невероятно огромного лося».
Ничего другого я сегодня не напишу.
26.9. Он стоит там — и все. Он не издает ни звука. Он простоял
там уже почти двое суток.
Понятия не имею, что мне с ним делать.
Почти сразу же после того, как он вошел в сарай, прибрел Сикстен
с ружьем за плечами. Одно мгновение при виде его я был вне себя от
радости, словно мне угрожала большая опасность и Сикстен оказался
моим спасителем.
— Эй! — крикнул Сикстен.— Ты его видел?
Сикстен уверенно шел через луг, где завесы утренних туманов мед-
ленно колыхались в воздухе, словно от дыхания сухой пожелтевшей
травы, он был широкоплеч, коренаст, а ствол ружья восклицательным
знаком торчал у него над плечом, но я этого не сделал: я не побежал
152
к нему и не сказал, что поймал добычу, за которой он гонялся, как
рыбу в сети, и от всего сердца предоставляю ему и его ружью право
позаботиться обо всем остальном.
Я должен был сделать это. Не могу понять, почему я этого не
сделал.
На меня навалилась такая усталость. Все, на что я оказался спо-
собен, так это на то, чтобы закрыть дверь сарая.
•— Он двигался сюда,— сказал Сикстен,— ты не видал его?
Я покачал головой. Сикстен поглядел на меня.
— Что-то случилось?
— Да нет, все в порядке,— ответил я.
И я отправился спать. Я сразу же заснул. Как убитый.
Когда я проснулся, было уже больше часа дня. На улице было ту-
манно и безветренно; солнце светило блекло, нерешительно, вода про-
должала спадать.
И только внизу, на берегу, когда я чистил зубы, я вспомнил все,
что произошло накануне.
Я потихоньку пробрался к сараю и приоткрыл дверь.
Лось-великан обернулся и посмотрел на меня.
Я взял с собой только самое необходимое. Я без конца потел. Я по-
мчался на берег, прыгнул в лодку и повернул штевень к паромной пе-
реправе. Там стояла моя машина, все, что мне нужно было, это сесть
за руль и ехать в город.
Однако я этого не сделал.
Вместо того чтобы сесть в машину, я обернулся и посмотрел на
залив. На меня снова навалилась такая усталость!
А что я скажу Марион? Что мне отнюдь не надоело жить в дерев-
не, но пришлось убраться оттуда, потому что у меня в сарае поселился
лось?
Должно же быть какое-то приемлемое объяснение всему этому. Он
чувствовал, что за ним охотятся, не мог не чувствовать. Может, он при-
вык к людям, может, он убежал из какого-нибудь зоопарка, может, он
на самом деле смирный, как теленок. Может, он заболел и нуждался в
помощи.
Он стоял на берегу у причала и ждал меня.
Он был таких колоссальных размеров! «Его же кто угодно может
заметить»,— подумал я, не отдавая себе отчета, почему я так подумал.
Он ждал до тех пор, пока я не причалил и не вышел из лодки на
берег. Тогда он повернулся и отправился обратно, в дровяной сарай,
он толкнул рогами дверь сарая и вошел внутрь.
Я сидел на причале и удил рыбу. Ну стоит лось в сарае и стоит.
Через минуту примчался на моторке Сикстен.
— Видал? — закричал Сикстен на весь залив.— Куда он делся?
Я нацепил на крючок нового червяка.
Сикстен спрыгнул на берег — лицо его пылало — и помчался мимо
меня и мимо сарая прямо в лес за домом.
Клевало у меня плохо.
Сикстен долго не показывался. Когда же он наконец вернулся, то
пыхтел, как загнанный пес.
— И что ты все носишься? — спросил я.
Сикстен недоверчиво разглядывал меня.
— Ты должен был видеть его,— сказал он с некоторой неуверен-
ностью.
— Кого?
— Лося, черт побери! Ведь он такой громадный. Ты должен был
видеть его из лодки!
Я вытащил окуня, осторожно снял его с крючка и бросил обратно
в воду.
— Так ты считаешь,— вырвалось у меня,— что сейчас, когда я под-
153
ЮХАН БАРГУМ В НОВЕЛЛЫ
плывал к берегу, здесь стоял здоровенный лось и кричал мне: «Добро
пожаловать!»?
Сикстен покачал головой.
— Но я не понимаю... я же видел его собственными глазами...
— Да не волнуйся ты, Сикстен,— сказал я,— ты же знаешь, как
оно бывает в разгар охоты.
Он провел рукой по глазам.
— Да-а,— произнес он,— черт его знает...
Ворона взлетела с крыши дровяного сарая и сделала круг над на-
шими головами.
27.9. Я устал от него. Ясное дело, он должен уйти. Я вооружаюсь
крепким колом.
Я открываю дверь.
— Уходи!
Никакого толку.
Я просовываю голову в дверь сарая. Он неподвижно стоит и смот-
рит на меня.
Я осторожно вхожу в сарай. Чистейшее безумие: ведь там тесно,
а лоси могут быть опасны, когда они так странно себя ведут.
Но я устал от него. Он должен уйти.
Я держусь поближе к стене и осторожно пробираюсь вперед, пока
он не оказывается между мною и дверью.
— Уходи!
Он фыркает. Он качает головой, словно понял мои слова.
Он никуда не уходит.
Я тычу в него колом, хотя лось может прикончить меня одним
ударом копыта; и все-таки он должен отсюда уйти, будь что будет.
Он смотрит на меня, не отрываясь, он озабочен, разочарован. Он
опускает голову и выходит из сарая,
Я иду следом за ним. Он отправляется на опушку леса, медленно,
опустив голову. Посреди луга, он останавливается, поднимает голову и,
вытянувшись, неподвижно стоит на фоне темных елей.
Такой громадный и красивый. Но я устал от него и потому беру
камень, бросаю в него и попадаю ему в спину.
Он вздрагивает. И оборачивается. Я крепко сжимаю свой кол и
поднимаю его перед собой, как копье: если лось пойдет на меня, я и
не подумаю удирать от него со всех ног; это безумие, чистейшее само-
убийство, это то же самое, что пытаться остановить зубочисткой танк;
но мне все равно.
Прилетает ворона и садится на землю рядом с ним. Она каркает
несколько раз, а он качает головой, словно они ведут меж собой беседу.
А потом он уходит, исчезает в лесу. Я же остаюсь на месте, глядя
через луг вдаль. В лесу потрескивает, там, где он пробирается сквозь
заросли.
Потом наступает тишина, благословенная тишина.
Мне хочется прыгать, плясать и громко кричать от облегчения.
Но я не решаюсь. Он может подумать, что я зову его обратно.
Кроме того, я не в состоянии сделать это. Я задыхаюсь, колени у
меня дрожат.
Я запираю дверь сарая на засов и закрепляю его закладной шпон-
кой. Потом усаживаюсь на камень и отдыхаю.
С северо-востока тянет ветерок, всего лишь на двух березах оста-
лось несколько листочков.
Ворона усаживается на крышку колодца и разглядывает меня, на-
клонив голову.
Остаток дня я посвящаю ремонту стены. В лесу благостно-тихо.
Я благостно-одинок. Одна лишь ворона упорно не покидает меня. Эта
птица уже начинает действовать мне на нервы. Если она не оставит
меня в покое, придется припугнуть ее из дробовика.
154
Вечером я звоню Марион, но к телефону никто не подходит. Она
наверняка уже уехала в Стокгольм.
28.9.
29.9. Вчера ничего не было написано. Сегодня утром я проснулся
со странным давящим чувством в груди, словно ночью кто-то положил
мне на грудь что-то тяжелое. Я остался в постели и взял книгу; я пом-
ню наизусть все стихотворение, особенно одна строфа беспрерывно
всплывает у меня в памяти:
У журчащей криницы, я видел, стояла корова одна,
милурум.
Влажным ртом она хрипло мычала:
Юрум, Юрум.
30.9. Дни идут, я усердно рыбачу, то есть сижу на причале да
смотрю на поплавок, который покачивается на волнах. Сознаю, что я
сам во всем виноват, иными словами, я виноват, что не делаю того
единственного, что придает смысл ужению рыбы, а именно: когда по-
плавок ныряет в воду, не тяну удочку вверх, чтобы крючок на конце
лески крепко засел у окуня во рту. И все-таки я этого не делаю.
Я лишь сижу да смотрю на поплавок.
Сикстен проезжает мимо меня на моторке. Возле моего причала
он замедляет ход, поглядывая на берег. Я же смотрю на залив.
Вода начала прибывать.
Листва кое-где осталась на одной только березе. На той, которую
придется срубить.
Меня беспокоит, что он ничего не ест. Я пробовал рвать на лугу
сухую траву и давать ему. Но он к ней не притрагивается.
Больным он не кажется. Здесь что-то другое, Марион.
31.9. В тот день я встал с постели поздно, в тот день, когда в днев-
нике ничего не было записано. Тяжесть в груди не проходила. Натяги-
вать одежду было трудно, утомительно и некоторым образом бессмыс-
ленно. (Я никогда раньше не замечал, что делаю, когда одеваюсь.)
Я вышел на крыльцо. Погода переменилась, ветер дул с моря, гнал по
небу низкие тучи.
Ворона сидела на крыше дровяного сарая.
Дверь сарая была приоткрыта.
Что-то схватило меня за сердце и сжало его. Я вынужден был при-
сесть.
Не понимаю, как ему удалось выбить шпонку из засова.
32.9. Я просиживаю у него целыми днями, как долго — и сам не
знаю. Иногда я задремываю — я ощущаю такую странную усталость, та-
кую тяжкую сонливость и постоянную тяжесть в груди.
Я разговариваю с ним:
— Ну чего же ты хочешь?
Меня бы ничуть не удивило, если бы он в один прекрасный день
открыл рот и ответил мне.
По всему заливу разнесся звук подвесного мотора на лодке Сик-
стена. Звук все ближе. Лодка замедлила ход и остановилась.
Я вышел встретить соседа.
— Не бойся,— сказал я лосю.
За плечами у Сикстена висело ружье.
Я закрыл дверь сарая.
Сикстен подошел ко мне и остановился. С минуту мы стояли и мол-
ча смотрели друг на друга, потом он сказал:
— Здесь что-то неладно.
Я не ответил.
ЮХАН БАРГУМ НОВЕЛЛЫ
155
— Что у тебя в сарае?
Я сказал:
— Не твое дело.
Он шагнул вперед.
— Прочь с дороги!
- У стены сарая стоял прислоненный к ней топор. Я схватил его. Сик-
стен сбросил с плеча ружье и положил руку на курок, ствол ружья
был направлен в землю, у самых моих ног.
Мы стояли и в упор глядели друг на друга, как два разозливших-
ся пса.
Потом он резко повернулся и ушел.
— Ну подожди у меня! — крикнул он через плечо.— Завтра я при-
веду сюда людей и собак!
«Завтра будет поздно»,— подумал я, сам толком не поняв, что
имею в виду.
(Позднее.) Марион, я убираюсь в доме.
Я начинаю сознавать, что, вероятно, именно к тебе обращен этот
странный дневник. Сначала я этого не понимал.
Я многого не понимал.
Я хочу оставить после себя порядок. Я не вполне отдаю себе от-
чет, почему я этого хочу. Может быть, чтобы ты поняла, что я спокоен
и не отчаиваюсь.
У меня такая страшная боль в груди, но она скоро пройдет.
Я должен просить тебя отнести книги в библиотеку.
Надеюсь,твоя выставка в Стокгольме прошла с успехом. Я с удо-
вольствием побывал бы на ней. Может, я лучше понял бы твои карти-
ны теперь.
Береза, которая должна погибнуть,— вторая справа. Будь добра,
сруби ее. Не думаю, чтобы я сам смог это сделать.
— Завтра будет поздно,— сказал я лосю.
С минуту он смотрел на меня. Уверен, что он улыбнулся. И кивнул.
Все сильнее давило на грудь, меня словно прижимало к земле.
— Сделай это сейчас,— сказал я ему, не сдвигаясь с места.
Но он стоял неподвижно. Он не был готов, пока еще не был.
33.9. За окном светает. Северный ветер бушует и свистит вокруг
дома.
Теперь все в порядке, дом можно оставить.
Меня разбудила ворона. Она уселась на крышу, за окном моей
спальни. Она стучала клювом в окно, осторожно, но настойчиво.
Она улетела не раньше, чем я встал с постели и оделся.
Итак, пора.
С этим дневником делай что хочешь; тот, кто остается, всегда де-
лает все что хочет с тем, что остается. Может, он тебя немного обра-
дует, может, так или иначе будет полезен в твоей жизни тебе и твоим
картинам. Мне он помог. Разговор с кем-либо придает силу,'даже если
ты разговариваешь всего лишь с самим собой.
Теперь я наконец-то понял, что все это время говорил с тобой. Не-
ожиданное открытие. Нам нечего было сказать друг другу.
Этот дневник, как я теперь понимаю,— мой способ прощания с то-
бой. Правда, мы уже давно попрощались друг с другом; я точно не
знаю, когда или зачем.
Вероятно, так было нужно.
Я запру за собой дверь. Не хочу, чтобы Сикстен или еще кто-ни-
будь из посторонних рылся в моих вещах и, может быть, нашел бы эту
тетрадь.
Я пойду к дровяному сараю. Лось будет стоять в дверях, поджи-
дая меня. Когда я упаду навзничь, он подойдет и укроет меня своим
телом. Перед моими глазами расстелется тьма, и тяжесть в груди ис-
156
чезнет. Произойдет ли так на самом деле — я не знаю. Но необходимо,
чтобы так все и произошло. Поэтому он здесь.
Через минуту он поднимется и исчезнет в лесу, из которого пришел.
Ветер внезапно утихнет. Будет становиться все светлее. И вскоре
наступит день.
Она уложила в сумку библиотечные книги, паспорт отца, его води-
тельские права, кредитные карточки и дневник. Потом села в кухне и
стала ждать Сикстена.
Ей не хотелось выходить во двор.
Когда он подплыл к причалу, она спустилась на берег: медленно
сбежала на берег, не отрывая глаз от залива, чтобы не смотреть на
дровяной сарай,— ведь она знала, что ужаснется, если увидит сидящую
на крыше сарая ворону.
Сикстену она ничего не сказала. Она уселась на носу лодки и по-
вернулась к нему спиной. Она чувствовала себя пристыженной, была
раздражена. Неудивительно, что старикам порой мерещится то или
иное, из-за этого не стоит бояться призраков и к тому же сердиться на
Сикстена, который был так любезен, что по-дружески приплыл за ней
на моторке и перевез ее через залив.
Но она не могла себя пересилить и почувствовала странное облег-
чение, сойдя на берег у паромной переправы по ту сторону залива и
увидав свой автомобиль, дожидавшийся ее на стоянке.
— Сикстен,— сказала она,— тут ходят слухи о каком-то лосе-вели-
кане. Ты ничего об этом не знаешь?
Сикстен пожал плечами и отвел глаза в сторону.
— Тут ходит много всяких слухов,— ответил он.
Она отнесла книги в библиотеку. Ей хотелось как можно скорее из-
бавиться от них. Потом она поехала прямо в похоронное бюро и приня-
лась за дела.
Полицейский сообщил, что ей можно увидеть отца, несмотря на то,
что они резали его. В морге она спросила патологоанатома, как это
можно — показывать распотрошенные трупы. Врач, казалось, немного
забеспокоился и объяснил ей, что разрез делается со спины и что его
потом, само собой разумеется, зашивают.
Отец лежал в тяжелом металлическом ящике, в одном из многих.
Его глаза были закрыты. Лицо его казалось пустым, словно бы
даже начисто опустошенным.
Вид у отца был мертвый.
Свидетельство о смерти было написано на профессиональном язы-
ке, малопонятном ей. Врач объяснил, что, как они и думали, у него
оказался паралич сердца.
Он пробежал глазами свидетельство и утвердительно кивнул. Все
случилось так, как они и думали.
Вдруг врач наморщил бровь.
- — Вот только ребра у него почему-то слегка помяты,— удивленно
сказал он.— Вы не знаете, отчего бы это могло быть?
ЭМИ ЛОУЭЛЛ
Перевод с английского АНДРЕЯ СЕРГЕЕВА
Фамилия эта из самых известных в анналах американской культуры, как у нас
Аксаковы или Тургеневы.
Среди предков Эми Лоуэлл (1874—1925) были видные общественные деятели,
проповедники, дипломаты. Она приходилась внучатой племянницей Джеймсу Расселу
Лоуэллу, автору прогремевших в середине прошлого века стихотворных сатир. Один
ее брат был знаменитым астрономом, чьи исследования Марса не забыты по сей день,
другой — президентом (по-европейски — ректором) Гарвардского университета, ста-
рейшего в Америке.
И в наше время престиж Лоуэллов все так же высок, главным образом стара-
ниями Роберта Лоуэллаодного из лидеров поэтического поколения, пришедшего
после второй мировой войны.
С детства Эми Лоуэлл ощущала себя наследницей семейных традиций, требо-
вавших деятельного труда на ниве просвещения, и готовилась посвятить себя творче-
ству— поэзии прежде всего: ведь томики Теннисона и Китса, поразивших воображение
десятилетней девочки, были ею выучены чуть не наизусть от первой до последней
страницы. Впоследствии Теннисон для нее померкнет, уступив место другим увле-
чениям, а любовь к Китсу останется навсегда. Последнее, что она успела опублико-
вать,— двухтомная биография этого английского романтика, на которую все еще ссы-
лаются его бесчисленные современные исследователи.
Осенью того же 1925 года посмертно вышел итоговый сборник «Какое время?»
и поразил критику, при жизни Эми Лоуэлл относившуюся к ее поэзии с изрядной до-
лей скепсиса. Ставшую хрестоматийной «Сирень» заметили только в этой книге, хотя
стихи были напечатаны в одном скромном журнале тремя годами раньше. Только
в книге заметили, по-настоящему оценив, и «Церковный холм», и многое другое.
Вдруг сделалось очевидным, что у Эми Лоуэлл было истинное лирическое дарование.
Прежде на нее смотрели лишь как на версификатора и на теоретика, а главным обра-
зом— как на вдохновительницу всяческих литературных начинаний.
Ее фантастическая энергия, помноженная на какой-то ребяческий энтузиазм,
вызывала немало насмешек, но с годами выяснилось, что эти усилия не пропали да-
ром. Утвердилась новая поэтическая школа — имажизм, и с нею оказались связаны
судьбы художников, чей след в литературе XX века неизгладим: Д. Г. Лоуренса и
Р. Олдингтона, начинающего Уильяма Карлоса Уильямса, Эзры Паунда1 2, почти неиз-
вестной у нас Хильды Дулитл. Не суть важно, насколько последовательными имажи-
стами все они были, важно, что на время имажизм сделался самым очевидным
знаком бурного обновления, происходившего в тогдашней молодой поэзии. А в том,
что он приобрел такое значение, заслуги Эми Лоуэлл первостепенны.
Составленные Эми Лоуэлл антологии, написанные ею манифесты — все это
осталось в истории американской поэзии, пусть сами идеи, сплотившие приверженцев
имажизма, принадлежали не ей, а Эзре Паунду, да и значение имажистских экспери-
ментов она преувеличивала безмерно.
Ей казалось, что имажизм — то новое художественное слово, в котором так нуж-
дается XX столетие, когда резко возросли в цене конкретность, предметность изобра-
жения, точный, узнаваемый, а не условно-литературный образ, богатство и неожидан-
ность ассоциаций — в противовес книжным, умозрительным метафорам хотя бы того
же Теннисона. Имажизм все это и проповедовал, да к тому же стремился освободить
ритм от жесткой схематичности традиционных метрических форм, смело вводя еще
1 См. «ИЛ», 1970, № 3 (перев. А. Вознесенского); 1967, № 3; 1980, № 2 (перев.
2 Переводы стихов Д. Г. Лоуренса см. «ИЛ», 1986, № 3; 1990, № 1; У. К. Уиль-
ямса— «ИЛ», 1971, № 8; 1984, № 2; Э. Паунда — «ИЛ», 1991, № 1.
158
далеко нс утвердившийся верлибр. Эми Лоуэлл верила, что имажизм — поэзия бу-
дущего.
Все свои силы Эми Лоуэлл отдавала прежде всего Делу, каким для нее были
затеваемые одна за другой антологии молодых поэтов. Для творчества времени почти
не оставалось. К тому же ее отличала вечная неуверенность в своем таланте. Десяти-
летиями сочиняя «в стол», первую книгу она выпустила, когда ей было уже под сорок,
и тяжело пережила язвительные отзывы рецензентов. «Острия мечей и маковые се-
мена» (1914), единственный ее сборник, о котором заговорили если не с сочувствием,
так с интересом, оказался на виду лишь по причине возбуждения, вызванного декла-
рациями имажизма, а о собственно поэтических достоинствах этих очень небаналь-
ных стихов не было проронено ни слова. Все последующие ее книги — их было четыре,
и они очень разные — воспринимались лишь под одним углом зрения: исчерпал себя
имажизм полностью или еще не до конца? Хотя ни «Картины плывущего мира» (1919),
ни в особенности «Легенды» (1921) с имажизмом уже не были связаны впрямую.
Есть понятия, на наш взгляд, аксиоматичные, однако восемьдесят лет назад их
приходилось отстаивать в трудных баталиях с литературными староверами. Эми Лоуэлл
писала, что поэт призван «создавать новые ритмы как необходимое средство выра-
жения новых настроений, а не копировать старые ритмы, которые являются просто
эхом ушедших настроений... В поэзии новый ритм означает новую идею». Теперь с
этим кто же не согласится, однако для тех, кто в 10-е годы проявлял интерес к аме-
риканской поэзии, подобные заявления выглядели ошарашивающе дерзкими. Счита-
лось, что ритмы неизменны если не со времен Горация, так уж во всяком случае с
елизаветинской эпохи. А верлибр вообще не признавали явлением литературы.
Если принять бытующее разделение поэтов на архаистов и нововводителей, Эми
Лоуэлл, конечно, принадлежала к последним. Было два художественных впечатления,
оказавшихся для нее неизгладимыми,— концерты Дебюсси, которые она подростком
посещала в Париже, и, много позднее, спектакли балетной труппы Дягилева, приез-
жавшей за океан в 1915 году. Мысль о «полиморфной прозе» взамен традиционного
стиха, видимо, и возникла у нее под прямым воздействием этих впечатлений, потому
что идея состояла в том, чтобы естественно соединить «поэзию, музыку, момент дви-
жения», добившись их синтеза. Верлибр, на взгляд Эми Лоуэлл, создавал идеальную
возможность для органичного слияния ассонанса, аллитерации, нерегулярного метра,
повтора, и все это должно подчиняться ритму, доносящему смысл.
Опыты Эми Лоуэлл в «полиморфной прозе», что и говорить, оказались по пре-
имуществу лабораторными, но как характерна для той эпохи исканий и обновления
сама цель, которой она направлялась. Да и не вовсе бесплодным был ее имажистский
период, если памятью о нем сохраняются в современных антологиях такие стихотво-
рения, как «В такси» или фантазии-имитации в стилистике пленивших Эми Лоуэлл —
вслед за Паундом — старых японских поэтов.
Она доверялась имажизму безоглядно, вовсе не смущаясь тем, что за этой эсте-
тикой, всерьез говоря, не стояло никакой философской или культурологической кон-
цепции — был поиск «нового языка», как будто он самоценен. Паунд, быстро обна-
руживший эту слабость им же возвещенной программы, охладел к ней совершенно,
предоставив хлопоты о школе Эми Лоуэлл, а саму школу презрительно переименовав
в «эмижизм»,— ему претила «демократическая пивная, куда открыт вход всем, кто
что-то кропает свободным стихом». Сказано зло и несправедливо — по отношению к
имажизму, а тем более к Эми Лоуэлл. Наивность упований, возлагаемых ею на има-
жизм, ясна, но ясно и другое: имажизм был необходимой ступенью в начавшейся
художественной ломке, которая будет происходить на протяжении всего нашего века.
И «Церковный холм», и «Сирень», и еще несколько стихотворений, сохранивших
имя их автора в поэзии, без имажистских опытов звучали бы совсем по-другому, если
бы вообще были написаны. Ведь очаровывает в них как раз та музыкальность, та
полифония, которых упорно добивалась Эми Лоуэлл, когда, экспериментируя в сбор-
никах имажистского периода, озадачивала немногочисленных своих читателей то клас-
сическими хокку с подчеркнуто американскими и современными реалиями, то синко-
пическим ритмом своего верлибра, то прозаическими фрагментами, иной раз растя-
нутыми на целую страницу. Дань эксперименту была выплачена щедрая, но и
вознаграждение оказалось по справедливости. Вознаграждением стал тот заворажи-
вающий «балет слов», которым, читая «Сирень», восхищались Олдингтон и Маклиш.
Нечасто встречающаяся зрительная яркость метафор, богатство цветовых сочетаний,
четкость графических линий — и правда, не вспомнятся ли тут спектакли Михаила
Фокина, его «Петрушка», его «Жар-птица»?
Нет ничего удивительного в том, что лучшие стихотворения Эми Лоуэлл навеяны
не Венецией, воспетой в «полиморфной прозе», не Японией, стилизованной в има-
жистских хокку, а родной ее Новой Англией. Писались эти стихи в предчувствии скоро-
го ухода, когда резко обостряется эмоциональная память, а мысль — тем более
поэтическая мысль — силой вещей оказывается обращена к главному, непреходящему.
Эми Лоуэлл никогда не забывала, что ее семья числит свою американскую историю
с 1637 года, когда в Ньюберипорте высадились первые Лоуэллы-колонисты. Не каж-
дому дано право сказать о себе, что он и есть земля, на которой живет. Но корни
Эми Лоуэлл очень глубоко вросли в почву Новой Англии, и поэтому ей вправду при-
надлежали этот сиреневый ветер, и белые облака за высокими соснами, и благоухание
вермонтского лета — весь неповторимый мир, который ею запечатлен,
159
Сирт
Сирень
Голубая,
Белая,
Пурпурная,
Сиреневая,
Твои облака цветов
Повсюду здесь в моей Новой Англии,
Твои листья сердечком и в них золотые скворцы,
Как из музыкальной шкатулки, выскакивают, поют
Прозрачные тихие песенки;
В развилках твоих ветвей
Воробьихи сидят на крапчатых яйцах,
Встревоженными глазами смотрят сквозь свет и тень
Всех весен.
Сирень у дверей
Тихонько шепчется с ранней луной;
Сирень сторожит заброшенный дом,
Выбегая на траву заросшей дороги;
Сирень согнулась под ветром, накренилась под ношей цветенья
Над ледником, врытым в холм.
Ты везде.
Ты была везде.
Ты стучала в окно, когда проповедник читал проповедь,
Ты шагала рядом с мальчишкой, идущим в школу.
Ты стояла у слег на выгонах и заботилась об удое,
Ты вндяпала хозяйке, что поднос ее из серебра,
А муж из чистого золота.
Ты дразнилась и посылала
Благоуханье в раскрытые двери таможен;
Когда корабль приходил из Китая,
Ты вместе с сандалом и чаем
Осаждала носы клерков.
Ты звала их: — Эй вы, гусиные перья,
Май для того, чтобы всем порхать! —
И они корчились на высоких стульях
И, отодвинув гроссбухи, писали на бланках стихи.
Странный народ наши новоанглийские клерки —
Днем составляют реестры,
На ночь читают Песнь Песней, стихи,
Потому что они — Библия.
Среди покосившихся темных надгробий
Тебя вскормили усопшие.
Они посадили тебя
И ночью выходят, бледные призраки,
Их редкие волосы вьются в твоих пышных ветвях.
Ты у зеленого моря
И в горах, уходящих вдаль.
Ты на ильмовых улицах, где в лавчонках — воздушные змеи и фишки,
Ты в огромных парках, где все гуляют и все не как дома.
Ты тянешься вверх по глухим стенам теплиц
И, перегнувшись, спешишь сквозь стекло сказать слово
Дружку своему винограду.
Сирень
Голубая,
Белая,
№0
Пурпурная,
Сиреневая,
Ты забыла родной свой Восток,
Женщин в чадре и с глазами пантеры,
Огромные и воинственные тюрбаны осыпанных бриллиантами шахов.
Ныне ты скромный куст,
Благовоспитанный молчаливый куст,
Четко очерченный доброжелательный куст
У вымытого крыльца;
Ты дружишь с кошкой и бабушкиными очками
И рождаешь поэзию из осколка лунного света
И сотни-двух острогранных цветков.
Мэн знает тебя
Годы, долгие годы;
Нью-Гэмпшир знает тебя.
И Массачусетс,
И Вермонт.
Кейп-Код пускает тебя по азморью до Род-Айленда;
Коннектикут по реке ведет тебя к морю.
Ты ярче яблонь,
Душистей тюльпанов,
Ты великий потоп наших душ
Над сиреневыми листочками наших сердец;
Ты благоухание каждого лета,
Любовь жен и детей,
Воспоминание о садах детства;
Ты парламенты и конституции штатов
И знакомые сердцу шаги на знакомой дороге.
Май — это месяц сирени у нас в Новой Англии,
Май—это дрозд, кричащий с макушки ясеня: — Солнце взошло!
Май — это белые облака за высокими соснами,
Пышно плывущие по голубому небу.
Май — это зелень, как никогда,
Май — это множество солнца сквозь мелкие листья,
Май — это мякоть земли
И цветение яблонь,
И окна, открытые южному ветру.
Май — это полный и яркий сиреневый ветер
От Канады до бухты Наррангансетт.
Сирень
Голубая,
Белая,
Пурпурная,
Сиреневая,
Сердечки листьев по всей Новой Англии,
Корни сирени во всей земле Новой Англии,
Сирень во мне, потому что я Новая Англия,
Потому что в ней мои корни,
Из нее мои листья,
Для нее цветы,
Потому что это моя страна,
И я говорю ей о ней самой
И пою о ней своим голосом,
Ибо он воистину мой.
11
<ИЛ> Хе 8
161
Ночные облака
Белые кони луны мчатся над головой,
Золотыми копытами цокают по стеклянному Небу;
Белые кони луны остановились, вздыбились,
Бьют копытами у зеленых фарфоровых врат отдаленного Неба.
Летите, кони!
Сил не щадите!
Вздымайте молочную звездную пыль,
Не то тигровое солнце вас уничтожит,
Небо лизнув киноварным языком.
В такси
Когда я уезжаю от тебя,
Мир фальшив и неполнозвучен,
Как слабо натянутый барабан.
Я кричу твое имя колким нависшим звездам
И шепчу его горным отрогам ветра.
Улица сменяется улицей,
Быстро, одна другой,
Углы их вбивают меж нами клинья,
И фонари пытаются выколоть мне глаза,
Чтобы я никогда не увидела вновь твое лицо.
Зачем же я от тебя уезжаю
И раню душу об острые грани ночи?
Церковный холм
Я, должно быть, сошла с ума или слишком устала,
Ибо изгиб голубого залива за железной дорогой
Пронзает и очаровывает меня, как внезапная музыка,
А вид белой церкви среди тощих деревьев на площади
Изумляет меня, точно вид Парфенона.
Чистая, молчаливая, дивно законченная,
Изысканные колонны — само осмотрительное изящество,
Она покорила чахлые городские деревья
И спокойно и откровенно
Стрелой посылает свой шпиль
В податливые небеса.
Незнакомая церковь
Задержалась на миг на убогом холме.
Я гляжу, как шпиль несется по небу,
Голова моя кружится от движения неба;
Вероятно, я вижу мачту,
Четыре натруженных яруса
Наполненных парусов.
Вероятно, я вижу клипер,
Он идет в голубой залив,
Он приплыл из Кантона с чаем
И зеленым и синим фарфором,
И китайские кули на борт навалились,
И сонно смотрят на белый шпиль
Полинявшими в море глазами.
162
Вольная фантазия на японскую тему
Все время с полудня до вечера щебетание птах,
Солнце, спокойное, мирное, на западных ветках с набухшими почками,
Ветра нет;
На кончиках веток не дрогнут самые тонкие прутики,
Сосновые иглы — глухие
Штрихи немой черноты
На синем и белом небе,
Тихом и настороженном;
Так и сердце мое тихо и настороженно,
Бездеятельное на теплом солнце,
Оно грезит о приключениях.
Узнать бы неведомые ощущения,
Поддаться новым очарованиям,
Подчиниться влияниям
Прихотливого и нездешнего,
Свежего, точно лопающиеся почки.
Взойти бы на священную гору,
С паломниками карабкаться по крутой тропе между сосен
К голым безлесным склонам,
Простереться бы перед священной гробницей,
Бить ладонями по нагретой земле,
Успокаивать взор отдаленным блеском
Весеннего блеклого моря.
Выйти бы на балкон
В одеянье из пурпурного шелка,
На котором вытканы серебром
Бабочки, ласточки,
И чтобы черная лента бби1
Сверкала блестками золота
И переливалась при каждом движении.
Припасть бы к балконным перилам,
Когда ты запоешь о войнах
Прошлых и будущих
И сыграешь на сямисэне.
В такт бы твоей песне
Постукивать пальцами по барабанчику;
А может быть, только следить за игрой света
На эфесах обоих твоих мечей.
Плыть бы нам в крытой лодке,
Покачиваясь на узких волнах реки,
И чтобы аркой живых фонариков
Изогнулся над нами мост,
И шипящее золото
Расцветало во мраке,
Ракеты взрывались
И умирали падающими цветными звездами.
Плыть бы между высоких причалов,
Удалиться от прочих лодок,
Так чтоб ракеты вспыхивали беззвучно
И падающие их звезды молча свисали с неба,
Как гроздья глицинии над воротами древнего храма.
1 Оби — пояс кимоно. (Прим, перев.)
Предпочту что угодно
Этой холодной бумаге,
Когда вне меня спокойное солнце на ветках с набухшими
почками,
А во мне — одни мои книги.
ЭРВЕ ГИБЕР
Другу,
который не спас
мне усизнъ
РОМАН
Перевод с французского
М. КОЖЕВНИКОВОЙ и В. ЖУКОВОЙ * 1
1
Три месяца я болел СПИДом. Вернее, целых три месяца мне ка-
залось— у меня смертельная болезнь, именуемая СПИДом. Нет,
это не выдумка, я был болен на самом деле, обследования и ана-
лизы подтверждали: в крови идет процесс разрушения. И все-таки три месяца
спустя случилось чудо, и я почти поверил, будто сумею избавиться от болезни,
которую весь мир до сих пор считал неизлечимой. Никому, кроме самых близ-
ких друзей, а их можно пересчитать по пальцам, я не говорил, что обречен, и
никому, кроме тех же друзей, не сказал, что сумел выпутаться и благодаря чуду
стану одним из первых людей в мире, выживших после этой неумолимой бо-
лезни.
2
Сегодня, 26 декабря 1988 года, когда я начинаю свою книгу; в Риме, куда
я приехал один, сбежав от горстки друзей, которые пытались удержать меня,
опасаясь за мое душевное состояние; сегодня, в выходной день, когда все ма-
газины заперты и на улице можно встретить только иностранцев; в Риме, где
я окончательно понял, что не люблю людей и готов бежать от них, как от чумы,
и поэтому не знаю теперь, с кем и где мне пообедать; через много месяцев
после тех трех, когда я каждой клеточкой мозга верил в свою обреченность, а
потом точно лак же поверил, будто произошло чудо и я спасен,— переходя от
сомнения к уверенности и от отчаяния к надежде, живя меж двух крайностей,
меж обреченностью и спасением, я не знаю теперь, за что мне уцепиться. Иногда
мне кажется: мое выздоровление — всего-навсего приманка в западне, для уте-
шения, или в самом деле научно-фантастическая история, героем которой из-
бран я, или, скорее всего, я просто-напросто достоин осмеяния, ибо по-челове-
чески жажду этой благодати, этого чуда. Пока я нащупываю костяк своей но-
вой книги, которую уже несколько недель ношу в себе, но не знаю еще, какой
она будет, конец у нее пока не один, их много, и каждый — не то предчувствие,
не то некое смутное желание развязки, поскольку истина еще сокрыта от меня;
и вот, пытаясь нащупать этот костяк, я убеждаю себя, что смысл существова-
ния книги — в вибрирующем, размытом сомнении, которым живут все больные
на свете.
3
Здесь я один, но за меня тревожатся — я, мол, не жалею себя, со мной
вместе мучаются; те самые друзья, которых можно перечесть по пальцам, как
говорит Эжени, постоянно звонят мне, выражают сочувствие, а я окончательно
понял, что не люблю людей, нет, совсем не люблю, скорее, ненавижу, и этой
упорной ненавистью, пожалуй, все и объясняется; я задумал книгу, чтобы иметь
собеседника, товарища, с которым можно обедать, спать рядом, видеть сны,
хорошие и дурные,— иметь единственного реально существующего друга. Кни-
© Editions Gallimard, 1990.
Редакция выражает признательность посольству Франции в СССР за помощь в
осуществлении данной публикации.
1 Главы 1—23 переведены М. Кожевниковой, главы 24—44 — В. Жуковой.
165
га — мой друг, вроде бы я уже хорошо его знаю,— а сейчас она водит меня за
нос, хотя иллюзия того, что капитан корабля — я, есть. Но дьявол, Т. Б.!, засел
у меня в трюме. Я перестал его читать, чтобы приостановить процесс отравле-
ния. Говорят, вторичное попадание в организм вируса СПИДа через кровь,
сперму, слезы заново поражает страдающих этих недугом; а может быть, эти
слухи просто помогают сузить область его распространения?
4
Начавшийся у меня процесс разрушения крови ширился день ото дня, мой
тогдашний диагноз — лейкопения. В последних анализах, сделанных 18 ноября,
число клеток Т4 равно 368, тогда как у здорового человека их от 500 до 2 000.
Т4 — та разновидность лейкоцитов, которую вирус СПИДа разрушает в первую
очередь, постепенно ослабляя иммунную защиту организма. Окончательный рас-
пад (пневмоцистоз — разрушение легких, токсоплазмоз — мозга) начинается
при падении уровня Т4 ниже 200, теперь этот процесс замедляют с помощью
АЗТ1 2. Когда СПИД только появился, Т4 называли «the helpers», сторожами,
а другую разновидность лейкоцитов, Т8,— «the killers», убийцами. До того как
заговорили о СПИДе, один изобретатель электронных игр показал на экране его
распространение в крови. Он придумал игру для подростков: по лабиринту бе-
гает приводимая в движение ручкой желтая фигурка, поедая все на своем пути,
уничтожая в углах и закоулках исконных обитателей. Ей угрожает только одно:
размножение и нашествие красных фигурок, еще более прожорливых. Со
СПИДом все как в этой популярной игре, но аборигены лабиринта — Т4, жел-
тые фигурки — Т8, которые преследует ВИЧ-вирус — красные фигурки, с нена-
сытной жадностью поглощающие иммунных аборигенов. Анализы пока не под-
твердили мою болезнь, но как-то раз я неожиданно ощутил, что кровь у меня
словно бы обнажилась, оголилась, а до этого ее словно бы защищала некая
оболочка, покров, я не чувствовал его, но знал, что он есть, так и должно быть,
а потом покров почему-то исчез. И теперь мне предстояло жить с обнаженной,
уязвимой кровью, которой грозят всяческие ужасы, словно голому нежному
телу. У меня беззащитная кровь, вся и навсегда, если только мне не заменят
ее на чужую, что маловероятно, постоянно обнаженная кровь, она всюду под
угрозой — в городском транспорте, на улице, на нее постоянно нацелено жало
опасности. Интересно, можно ли угадать это по глазам? Нет, я не стараюсь
придать взгляду выразительность, думаю лишь о том, чтобы он не стал черес-
чур выразительным, как у узников концентрационных лагерей из документаль-
ного фильма «Ночь и туман».
Смерть пришла ко мне из зеркала, я увидел ее в собственных глазах за-
долго до того, как она и в самом деле прижилась во мне. Неужели я делюсь
тайной смерти, когда смотрю другим в глаза? Я никому ведь об этом не рас-
сказывал. Пока не начал писать книгу, никому особенно не рассказывал. Как
Мюзиль, я предпочел бы иметь достаточно сил, неуемной гордыни и благород-
ства, чтобы не брать друзей в заложники, оставить их вольными, как ветер,
беспечными и вечными. Но что поделать, когда сил нет, когда ты издерган до
предела, когда болезнь посягает уже и на дружбу? И я сказал кое-кому — Жю-
лю, потом Давиду, Густаву и еще Берте, я не хотел ничего говорить Эдвиж, но
почувствовал, только раз пообедав с нею в молчании и притворстве,— она от
меня отдалилась, и если сейчас же не вернуть наши отношения искренностью,
произойдет непоправимое, и я сказал, чтобы не изменить дружбе. Обстоятель-
ства вынудили меня поделиться и с Биллом; после этого мне показалось, будто
я окончательно закабален и болезнь уже вышла из-под моего контроля. Еще
я сказал Сюзанне, она так стара, что не боится уже ничего на свете, ибо в жиз-
ни никого и ничего не любила, кроме своей собачонки, которую недавно опла-
кала, отправив в душегубку. Сюзанне девяносто три года, но мы сравнялись
с ней в возрасте благодаря моему признанию, хотя, может быть, она тут же за-
была о нем или сочла его своей собственной выдумкой. Да, я сказал Сюзанне,
которая способна тут же позабыть о такой чудовищно важной вещи. Не сказал
я ничего Эжени, мы с ней завтракали в «Клозери», и, наверное, она все прочла
по моим глазам. С Эжени я скучаю все больше и больше. Кажется, хорошо мне
только с теми, кто знает, потому что все обесценилось, обесцветилось, стало
пресным по сравнению со страшной новостью. Признаться родителям — значит
стать мишенью, тут меня обольют грязью сразу все ничтожные людишки, сунут
мордой прямо в кучу дерьма. Главная моя забота сейчас — умереть вдали от
родителей, укрыться от их взгляда.
1 Имеется в виду австрийский писатель Томас Бернхард. (Здесь и далее — прим,
ред.)
2 АЗТ — азидодезокситим иднн.
W6
6
ЭРВЕ ГИБЕР В ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
Когда я понял это, я сразу же сообщил доктору Шанди, едва став его па-
циентом. Я сказал ему: СПИД, собственно, не болезнь, счесть его болезнью
было бы чрезмерно просто, нет, это — отсутствие сил, апатия, она выпускает на
волю живущего в человеке монстра, и я вынужден добровольно отдать ему себя
на растерзание, позволить изъязвить живую плоть, как бывает обычно с мерт-
вой. Пневмоцистоз, что душит легкие, закрывая доступ воздуху, подобно боа-
констриктору, и токсоплазмоз, разлагающий клетки мозга, скрыты в организме
каждого человека, но сбалансированность иммунной системы лишает вреди-
телей возможности окрепнуть и утвердиться. Зеленую улицу им открывает
СПИД, он прорывает все шлюзы, и тогда приходят разрушение, хаос. Мюзиль,
не зная всей серьезности своей болезни, уже лежа на больничной койке, сказал
мне — до того, как это обнаружили ученые: «Зараза, видно, пришла к нам из
Африки». СПИДом, перекочевавшим в нашу кровь из крови зеленых мартышек,
болеют ведьмы и колдуны.
7
Доктора Шанди, у которого я лечился с год — после того как внезапно по-
кинул доктора Насье, крайне нескромного, позволявшего себе сплетничать про
обвисшие мошонки своих знаменитых пациентов; но главную вину Насье я, ра-
зумеется, видел в другом: когда он диагностировал у меня опоясывающий ли-
шай, уже было известно, что у серопозитивных больных происходят обострения
подобного рода герпетиформных заболеваний, однако, несмотря на это, он не-
сколько лет складывал в ящик стола направления на мое собственное имя и на
вымышленные тоже и так и не отправил меня на специальное обследование,
выявляющее СПИД, который сначала называли ЛАВ, лимфаденопатическим
вирусом, а потом ВИЧ, вирусом иммунодефицита человека, считая, что тем са-
мым толкнет на самоубийство такого мнительного и нервозного субъекта, как
я, ведь результат ему был ясен и без всяких обследований, хотя Насье, то ли
мудрствуя, то ли излишне упрощая проблему, утверждал, будто по элемен-
тарным нравственным соображениям, думая вступить в любовную связь, мы
должны вести себя так, словно поражены болезнью, быть все осмотрительнее,
ибо считал надежду одним из средств лечения и был уверен в бессмысленности
обследования, оно только повергнет больного в отчаяние, раз средства излече-
ния нет; именно так я и ответил своей матери, непроходимой эгоистке, когда
она молила успокоить ее насчет моей болезни,— итак, моего нового терапевта
доктора Шанди мне рекомендовал Билл, превознося его умение держать язык
за зубами и подчеркивая, что именно он лечит от СПИДа нашего общего дру-
га; да, я сразу понял, о ком идет речь, имя у пациента громкое, но за двери
клиники слухи не просочились, и вот, каждый раз, когда доктор Шанди осмат-
ривал меня, после традиционного измерения давления и выслушивания стето-
скопом он непременно внимательно изучал мои стопы, подъем, кожу между
пальцами, бережно осматривал мочеиспускательный канал, место весьма чув-
ствительное, ощупывал пах, живот, подмышки, подчелюстные лимфатические
узлы, осматривал ротовую полость; потом я напоминал ему, что с детства не
переношу прикосновения деревянной палочки, которой смотрят горло, лучше
я открою пошире рот под лампой и сам, мускульным усилием, уберу язычок,
загораживающий зев, но доктор Шанди каждый раз забывал об этом; хотя ему
удобнее было так смотреть горло, я боялся гладкой палочки, казавшейся мне
занозистой; кроме мягкого нёба, которое доктор осматривал как-то очень при-
дирчиво, словно потом я сам должен был постоянно проверять, не появился
ли бесспорный симптом прогрессирующей болезни, он смотрел еще голубова-
тые или ярко-красные ткани языка близ нервных окончаний и уздечку. Затем,
держа мою голову одной рукой, большим и указательным пальцами другой да-
вил мне на середину лба и спрашивал, не больно ли, следя за реакцией по зрач-
кам. Осмотр заканчивался вопросом: не страдаю ли я последнее время часты-
ми поносами? Нет, все в порядке, я же пью трофизан на глюцидной основе;
после истощения, вызванного лишаем, мой вес вернулся к норме — семьдесят
килограммов.
8
Первым мне рассказал о необыкновенной болезни Билл, году, кажется, в
1981-м. Он вернулся из Штатов, а там в медицинской газете опубликовали пер-
вые клинические отчеты о смертельных случаях болезни, этиологически доволь-
но неясной. Даже Биллу, реалисту и скептику, она показалась загадочной.
Билл — менеджер большой фармацевтической фирмы по производству вакцин.
167
На следующий день мы обедали с Мюзилем вдвоем, и я не преминул поделить-
ся с ним привезенными Биллом тревожными новостями. Мюзиль, корчась от
хохота, просто сполз со стула на пол: .«Особый рак для гомосексуалистов? Нет,
это слишком красиво, неужели правда? Ну надо же, просто помрешь со сме-
ху!» Подумать только, а ведь тогда Мюзиль уже был заражен ретровирусом,
инкубационный период длится примерно шесть лет, так мне сказал Стефан;
сейчас врачи знают, но не очень-то об этом распространяются, чтобы не сеять
лишней паники среди серопозитивных. В общем, я здорово повеселил Мюзиля,
а спустя несколько месяцев у него началась жуткая депрессия; было уже лето,
я услышал по телефону его искаженный голос и из окна своего кабинета с тос-
кой глядел на его балкон. «Моему соседу» — так скромно выглядело посвяще-
ние одной из моих книг Мюзилю, а следующую придется посвящать— «умер-
шему другу». Я боялся, вдруг он бросится с балкона вниз, и растягивал вооб-
ражаемую сетку от своих до его окон в надежде помочь. Я не знал, что у него
за беда, но по голосу понял, большая, а позже узнал — поделился он ею лишь
со мной, в тот день он сказал мне: «Стефан болен мною, я наконец понял, для
Стефана я — болезнь, и что бы я ни делал, так будет всегда, если только я не
исчезну. Я понял: он не выздоровеет, пока не исчезну я». Но ставок уже больше
не было.
9
В те времена мы еще дружили с доктором Насье. Он долгое время жил в
Бискре, где проходил интернатуру, это ему зачли как воинскую службу, а по-
том, занялся гериатрией и перешел в дом призрения под Парижем. Насье при-
глашал меня туда с фотоаппаратом, обещая одеть в халат и выдать за коллегу,
приглашенного на консультацию, чтобы дать мне возможность поснимать. Из-за
моего фоторомана о девяностопятилетней и семидесятипятилетней двоюродных
бабушках он решил, что я питаю тайное пристрастие к дряблой стариковской
плоти. Большего заблуждения нельзя было себе представить, я не сделал ни
единого снимка в его приюте, даже не пытался, чувствуя отвращение и нелов-
кость оттого, что я ряженый. Доктор Насье из тех хорошеньких мальчиков, кото-
рые обычно нравятся пожилым дамам, бывший манекенщик, попытавший сча-
стья на подмостках, прежде чем, наступив себе на горло, пойти на медицинский,
красавчик, хваставший, будто в возрасте пятнадцати лет в Веве, где они
остановились с родителями в «Гранд-отеле» как раз накануне автомобильной
катастрофы, в которой погиб его отец, его изнасиловал известный актер, испол-
нитель роли Джеймса Бонда; так вот, нашего честолюбца не устраивала карьера
терапевта, берущего по 85 франков за визит с пузатых и пропахших потом
нищих клиентов, жалких ипохондриков, в кабинете, смахивающем на выгреб-
ную яму. Поэтому он стал искать способа прославиться и для начала задумал
создать что-то вроде фирменного санатория для обреченных, по типу современ-
ных набитых новой техникой клиник, словно бы собранных — последнее слово
дизайна! — из готовых блоков; тошнотворную агонию там заменит феерическое
переселение на Луну в салоне первого класса, не оплачиваемое, правда, соци-
альной страховкой. Чтобы несколько сомнительный проект не смутил банкиров,
доктору Насье нужна была поддержка по-настоящему авторитетного человека.
Идеальным крестным отцом мог бы стать Мюзиль. По моей просьбе он охотно
согласился встретиться с доктором. А после их встречи мы с ним собирались
поужинать. Глаза у Мюзиля сияли, он глядел весело. Проект сам по себе
казался ему нелепым, но подействовал возбуждающе. Мюзиль никогда столько
не смеялся, как в те дни, когда был уже обречен. Насье ушел, и Мюзиль ска-
зал мне: «Знаешь, я посоветовал твоему приятелю построить санаторий не для
умирающих, а для тех, кто хотел бы разыграть собственную смерть. Повсюду
замечательные картины, прекрасная музыка, все для того, чтобы как можно
тщательнее скрыть тайну — крошечную дверцу в дальнем кабинете клиники,
может, за какой-нибудь из картин, чистеньких, без единой пылинки, или слад-
ко манящий нирваной укол. Потихоньку скользнешь за картину, и — хоп! — для
всех на свете ты умер, а ты тем временем объявляешься по ту сторону стены,
на заднем дворе, без багажа, с пустыми руками, без имени и фамилии и за-
ново выдумываешь себе судьбу».
10
Собственное имя сделалось для Мюзиля наваждением. Он хотел избавить-
ся от него. Как-то я попросил его написать эссе о критике для журнала, в ко-
тором сотрудничал. Он помрачнел, но, не желая меня огорчать прямым отка-
зом, сослался на жуткую мигрень, мешающую работать. Я предложил опубли-
ковать текст под псевдонимом и на следующий же день получил колкое, блес-
168
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ. КОТОРЫЙ НЕ СПАС-МНЕ ЖИЗНЬ
тящёе эссе с запиской: «Каким чудом ты угадал, что дело нё в головной боли,
а в имени?» Он подписался «Юлиан Странноприютец» л. Два-три года спустя,
навещая умиравшего Мюзиля в больничном приюте, я каждый раз вспоминал
мрачный псевдоним, так и не попавший на страницы журнала: само собой разу-
меется, моему толстому еженедельнику совершенно не интересно было эссе о
критике, которое сочинил никому не ведомый Юлиан Странноприютец. Копия g
довольно долго валялась у нас в редакции и исчезла, когда Мюзиль попросил
ее вернуть. Я нашел дома оригинал и отдал ему. После смерти Мюзиля Сте-
фан заметил, что и это эссе погибло вместе с другими рукописями, которые
Мюзиль торопливо уничтожал в последние месяцы перед смертью. На мне ле-
жит вина за уничтожение книги о Мане; однажды Мюзиль рассказал мне о ней,
и. позже я попросил разрешения взять ее прочитать, надеясь, что она поможет
мне продвинуться в начатой работе: я задумал книгу «Живопись умерших», но
так и не окончил ее. Мюзиль пообещал, раскопал из-за меня рукопись в своих
завалах, перечел ее и тут же уничтожил. Это означало для Стефана потерю
десятков миллионов. Впрочем, завещания не оказалось, Мюзиль оставил не-
сколько коротких и, как видно, хорошо продуманных распоряжений, ограж-
дающих его творчество от любых посягательств, как материальных, так и мо-
ральных: в пику семейству архив он оставил Стефану, но наложил вето на
все посмертные публикации, лишив того возможности брести по своим следам,
ходить проторенными тропами и вынудил искать собственный путь, сведя та-
ким образом до минимума возможный ущерб своему наследию. Сама по себе
смерть Мюзиля сделалась занятием Стефана: Похоже, Мюзиль преподнес ему
эту смерть в качестве подарка, изобретя новую должность: защитник доселе
невиданной, причудливой, ужасной смерти.
11
И точно так же, как старался Мюзиль приглушить бесконечный звон своего
имени, он хотел там, где это не касалось его творчества, обезличить и свое лицо,
характерное, узнаваемое благодаря множеству портретов, которые газеты и
журналы помещали вот уже добрый десяток лет. Когда ему случалось пригла-
сить в ресторан кого-нибудь из многих своих друзей — их ряды значительно по-
редели в последние годы перед смертью, он сам услал их за горизонт дружбы,
избавив себя от необходимости наносить визиты, ограничиваясь редкими пись-
мами или телефонными звонками,— так вот, войдя в ресторан, он чуть ли не
отталкивал друга, чье общество еще доставляло ему удовольствие, торопясь
сесть спиной к залу или зеркалу, и только потом, спохватываясь, учтиво пред-
лагал стул напротив своему спутнику. Посетителям ресторана оставалось созер-
цать наголо обритый, поблескивающий череп — некую «вещь в себе»: Мюзиль
не ленился брить голову каждый день, и случалось, приходя, я замечал и за-
сохшую уже кровь от пореза, который он не разглядел, и свежесть его дыха-
ния, когда он двукратно целовал меня в щеки, быстро и звонко, и каждый раз
я поражался его деликатности: он обязательно чистил зубы перед встречей.
Вечера Мюзиль проводил чаще дома, в Париже ему мешала известность. Если
он отправлялся в кино, все зрители на него оглядывались. Иногда по ночам я
видел с балкона дом 203 по улице дю Бак, как он выходил из своей квартиры
в черной кожаной куртке с цепочками и металлическими кольцами и проби-
рался внутренними переходами и лестницами дома 205 в подземный гараж, от-
куда уже выезжал на машине; он вел ее неловко, нервно, будто полуслепой,
чуть ли не прижимаясь лицом к ветровому стеклу, мчался через весь город
в бар «У Келлера», в XII округ, где подыскивал очередную жертву. В стенном
шкафу квартиры, не подвергшейся посягательствам семьи Мюзиля благодаря
его собственноручно написанному завещанию, Стефан нашел мешок с хлыста-
ми, кожаными капюшонами, тонкими ремнями, кляпами и наручниками. Все
эти приспособления, о существовании которых Стефан якобы не подозревал, по-
хоже, вызвали у него приступ отвращения, словно отныне и они были мертвы,
от них шел могильный холод. По совету брата Мюзиля Стефан продезинфициро-
вал унаследованную им квартиру, прежде чем туда переселиться. Он не знал
еще, что большая часть рукописей уничтожена. Мюзиль обожал чудовищные
оргии в саунах, хотя, опасаясь своей известности, в парижские сауны не ходил,
но вот в Сан-Франциско во время ежегодного семинара отводил душу; теперь
большинство тамошних саун переоборудованы в супермаркеты или автостоянки.
Там, в саунах, гомосексуалисты Сан-Франциско выделывали самые немыслимые
вещи: вместо писсуаров ставили старые ванны и укладывали в них жертву на
целую ночь, а тесные кузова разбитых грузовиков использовали как камеры
1 Аллюзия на имя героя средневековой легенды св. Юлиана Странноприимца.
169
пыток. Осенью 1983 года Мюзиль вернулся с сильным кашйем, приступы бук-
вально доводили его до изнеможения. Но как только кашель отпускал, Мю-
зиль с наслаждением рассказывал о своих похождениях в саунах Сан-Францис-
ко. Я тогда сказал ему: «Теперь из-за СПИДа в этих саунах, наверное, днем
с огнем никого не сыщешь».— «Да ты что,— ответил он,— столько народу там
еще никогда не собиралось, и стало удивительно хорошо. Нависшая над нами
угроза теснее сплачивает, чувствуешь особую нежность, особую близость. Рань-
ше многие молчали, сейчас не боятся вступать в разговор. Каждый понимает,
почему пришел»,
12
С секретарем Мюзиля я познакомился уже на похоронах, мы были там со
Стефаном, а спустя несколько дней я встретил его в автобусе, и он мне кое-что
рассказал. До сих пор неизвестно, знал Мюзиль или нет, от какой болезни уми-
рает. Секретарь заверил меня, что по крайней мере в неизлечимости своей бо-
лезни он не сомневался. В 1983 году Мюзиль аккуратно посещал собрания гу-
манитарного общества в здании дерматологической клиники, руководитель
которой входил в лигу врачей, рассылающую медицинскую помощь по всему
миру — туда, где происходили экологические катастрофы или политические пе-
ревороты. В клинике изучали и первые случаи СПИДа, изучали его кожные
проявления, называемые синдромом Капоши,— красные пятна с фиолетовыми
прожилками, что появляются сначала на стопах, на ногах, а затем распростра-
няются по всему телу и даже по лицу. На заседаниях, где обсуждалось поло-
жение Польши после государственного переворота, Мюзиль кашлял беспрерыв-
но. Мы со Стефаном настаивали, чтобы он пошел к врачу, он отказался наот-
рез. И сдался только тогда, когда тот же совет дал ему руководитель клиники,
удивившись его сухому, резкому, затяжному кашлю. Все утро Мюзиль провел
в больнице на обследовании, он уже успел забыть, насколько чужим делается
тело, попав в руки врачей, оно теряет индивидуальность и превращается в ме-
шок костей, который врачи швыряют то так, то эдак, административная мясо-
рубка перемалывает его, обращая в почти безымянное существо, зачеркивая
всю жизнь, лишая его достоинства. В рот Мюзилю засунули узкую лампу и об-
следовали легкие. В результате шеф клиники быстро сообразил, с какой бо-
лезнью имеет дело, но решил оградить от неприятностей известного человека,
своего собрата по заседаниям общества, не допустить, чтобы его имя связали
с недавно обнаруженной болезнью. Подтасовывая и пряча часть анализов, он
смог сберечь тайну и этим дал своему пациенту возможность спокойно рабо-
тать и не страшиться никаких пересудов. Вопреки общепринятому правилу, он
ничего не сообщил и Стефану, с которым был немного знаком,— пусть страш-
ный призрак не омрачит их с Мюзилем дружбы. Но зато он предупредил сек-
ретаря, чтобы тот с предельной внимательностью исполнял все просьбы метра,
помогал ему в осуществлении любых замыслов. В автобусном разговоре сек-
ретарь сказал мне, что встретился с руководителем дерматологической клини-
ки вскоре после того, как тот в общих чертах познакомил Мюзиля с результа-
тами обследования. Взгляд у Мюзиля, по словам дерматолога,— как я месяц
назад узнал от секретаря,— стал еще острее и проницательнее, чем всегда, ко-
ротким взмахом руки он прервал его и спросил: «Сколько у меня времени?»
Только это его интересовало, из-за работы, из-за книги. Сказал ли ему тогда
врач, чем именно он болен? Не думаю. Может; Мюзиль и не дал ему ничего
сказать. Годом раньше, когда мы обедали у него на кухне, я заговорил о взаи-
моотношениях врача и пациента и о правде — нужно ли говорить больному
правду, если недуг его смертелен. Я боялся тогда, что у меня рак печени, по-
следствие недолеченного гепатита. И Мюзиль сказал мне: «Врач никогда не
выложит пациенту всю правду, но предоставит ему возможность в свободной
беседе узнать ее самому или же уклониться от нее, если для пациента второй
вариант предпочтительнее». Шеф клиники прописал Мюзилю антибиотики в ло-
шадиных дозах, чтобы приостановить кашель и отсрочить фатальный исход.
Мюзиль продолжал работать над своей книгой и решил даже прочесть цикл
лекций, который поначалу намеревался отложить. Ни мне, ни Стефану он ни-
чего не сказал о своем разговоре с дерматологом. Только однажды сообщил,
как бы прощупывая меня, что принял решение отправиться вместе с коллегами
из своего общества в дальнюю экспедицию, опасную, и дал мне понять — он
может оттуда и не вернуться. По глазам Мюзиля я видел: он просит совета и
окончательного решения еще не принял. Он хотел отправиться на край света и
там отыскать ту маленькую дверцу, что спрятана за картиной в том идеальном
170
санатории для обреченных. Я испугался и, пытаясь изо всех сил скрыть испуг, с
беззаботным видом заявил: мне кажется, ему лучше закончить книгу. Книгу,
которой нет конца.
13
Когда мы познакомились, он уже писал свою «Историю человеческого по-
ведения», было это, наверное, в начале 1977 года, ведь первая моя книга «Смерть
манит за собой» появилась, кажется, в январе; мне повезло, благодаря ее вы-
ходу в свет я и оказался в тесном кружке его друзей. Первый том монумен-
тальной «Истории» был уже готов, но случилось так, что введение к нему раз-
рослось и стало само по себе целой книгой; публикация первого тома, который
внезапно сделался вторым, отодвинулась,— практически он уже был в типогра-
фии, и тут на горизонте, словно хвостатая комета, возникло введение и сыграло
с Мюзилем по весне 1976 года первоапрельскую шутку. Тогда я еще не знал его
лично, он был для меня загадочным и знаменитым соседом, чьих книг я пока не
читал. Введение разрослось, поскольку Мюзиль развил в нем свою фундамен-
тальную теорию цензуры, бросающую вызов общепринятой, и когда оно отдель-
ным изданием вышло в свет, Мюзиль в первый и последний раз в жизни согла-
сился принять участие в телепередаче «Апострофы», обзоре интеллектуальных
событий. В те времена я не интересовался этим детищем Кристины Окран, лю-
бимой ведущей Мюзиля — любимой настолько, что впоследствии, придя к нему
на ужин чуть раньше назначенного срока, я должен был кружить по соседним
улицам, чтобы не прерывать их телесвидания, которое кончалось ровно в 20 ча-
сов 30 минут. Эти-то кадры из «Апострофов» — Мюзиль не пропустил бы их ни
за что на свете — и передали в день его смерти, июньским вечером 1984 года.
Кристина Окран—Мюзиль ласково называл ее «мое солнышко» и «мое солн-
це» — сняла, собственно, его заразительный безудержный смех. Во время пере-
дачи от облаченного в строгий костюм Мюзиля ожидали пасторской серьезности
в изложении незыблемых основ человеческого поведения, под которые он уже
подвел мину своей «Историей»,— а он попросту расхохотался, и его смех ото-
грел меня, заледеневшего, нашедшего в день его смерти прибежище у Жюля и
Берты: я на секунду включил телевизор, чтобы узнать, какой некролог дадут
в новостях. Так я в последний раз видел Мюзиля на экране, с тех пор никогда
не смотрел записи передач с его участием, было бы мучительно оказаться ли-
цом к лицу с псевдоживым подобием Мюзиля, только во сне меня это не стра-
шило, но его смех — остановленное в «Апострофах» мгновение — поразил меня в
самое сердце, я заворожен им по-прежнему, иногда я ощущаю укол ревности:
как он мог так счастливо, беззаботно, божественно смеяться, ведь мы еще не
были знакомы? Своей «Историей» он разгромил общепринятые основы сексу-
альной гармонии и принялся подрывать ответвления собственноручно построен-
ного лабиринта. На обложке первого тома, поскольку второй был завершен, а
необходимые материалы для следующих четырех уже лежали у Мюзиля на
столе, он поместил все шесть названий сразу. Но начертив план будущего зда-
ния и на треть построив его, рассчитав опорные конструкции, своды, разметив
навесы и переходы в соответствии с разработанной в прежних книгах системой,
которая принесла ему мировую славу, Мюзиль вдруг впал в тоску или, вернее,
его обуяли страшные сомнения. Строительство было прекращено, чертежи
уничтожены, фундаментальная «История», заранее продуманная — по законам
его диалектики, до мелочей,— брошена на полдороге. Поначалу ему хотелось
передвинуть второй том в конец или отложить его и ринуться в атаку совсем
с другой стороны, обнажить исходные позиции своего исследования, проложить
новые пути. Свернув на скользкую тропу, уклонившись от первоначального за-
мысла, он понял: коротенькие примечания разрастаются в отдельные самостоя-
тельные книги — и заплутал, растерялся, стал все рушить, забросил, потом сно-
ва строил, восстанавливал, пока не докатился до полнейшей бездеятельности —
этому лишь способствовало зудящее отсутствие публикаций, злые слухи о том,
что он исписался, впал в слабоумие, способствовала боязнь ошибиться или зай-
ти в тупик; в то же время им уже завладела мечта о книге, которая не будет
иметь конца, она охватит все проблемы сразу и оборвать ее сможет разве что
смерть или полное бессилие, мечта о самом мощном и самом хрупком творе-
нии, о чудо-книге, балансирующей на краю бездны — от поворота мысли, от
вспышки внутреннего огня, о некоей Библии, обреченной на адовы муки. Уве-
ренность в близком конце убила эту мечту. Мюзиль положил себе за остав-
шееся время заново перестроить и продвинуть вперед свой прежний фунда-
ментальный труд. Весной 1983 года они со Стефаном отправились в Андалусию.
Я удивился, что номера Мюзиль заказал в третьеразрядном отеле, он экономил,
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ. КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
171
а после его смерти обнаружилась пачка банковских чеков на несколько мил-
лионов, он так и не удосужился отнести их в свой банк., Мюзиль в самом деле
боялся роскоши. Но его покоробила скаредность матери, которая отдала ему.
лишь выщербленные кружки для нового загородного домика, где он мечтал* вме-
сте с нами поработать летом. Накануне отъезда в Андалусию он пригласил
меня к себе и, указав на две объемистые, туго набитые папки на письменном
столе, торжественно произнес: «Вот моя рукопись, если со мною во время пу-
тешествия что-нибудь случится, ты придешь сюда и ее уничтожишь. Я могу до-
верить это только тебе и полагаюсь на твое слово». Я ответил, что исполнить
подобной просьбы не смогу и прошу меня избавить от испытания. Мюзиль не
ожидал такого ответа, был им очень огорчен и подавлен. Окончил он работу
много месяцев спустя, успев еще раз переписать все заново. Когда Мюзиль рух-
нул без чувств у себя на кухне и Стефан нашел его бездыханным в луже крови,
обе папки давно лежали в издательстве, но Мюзиль. все еще ездил по утрам
в библиотеку «Шоссуар» и выверял постраничные сноски.
14
В октябре 1983 года я в панике бежал из Мексики, упросив помочь мне
управляющего агентством «Эр-Франс» в Мехико — он сидел, задрав ноги на
письменный стол, и меланхолически наблюдал, как с потолка каплет в таз вода,
как в комнату просачивается бушующий снаружи потоп,— и тут появился я,
из глаз чуть ли не капают слезы, взывал к милосердию й человеколюбию, умо-
ляя срочно отправить меня домой, переменить мне проклятый билет с фикси-
рованной датой, купленный по льготному отпускному тарифу, ждать остава:
лось еще целых две недели! Сильно лихорадило меня даже в самолете, хотя
я вместе с толпой шумных туристов в сомбреро, допивавших последние глотки
текилы, наконец-то приближался к сулящей утешение родной земле. Прямо из
аэропорта я позвонил Жюлю и узнал, что все время, пока я был в Мексике, он
пролежал в больнице, у него тоже сильнейшие приступы лихорадки и к тому
же воспаление лимфатических узлов, его обследовали в университетской боль-
нице, но определить болезнь не смогли и сейчас выписали. Глядя, как за окном
такси, вдруг показавшегося мне «скорой помощью», проплывают серые париж-
ские предместья, я вспомнил, что перечисленные Жюлем симптомы уже связы-
вают с проклятой болезнью, и понял: да, у нас обоих СПИД. И все разом пе-
ременилось, мое озарение все сдвинуло с места, по-другому выглядел даже плы-
вущий мимо пейзаж: оно и придавило меня, и окрылило, пробудило во мне си-
лы и обессилило, я ощущал страх и сладкое опьянение, покой и смятение, воз-
можно, я наконец-то достиг, чего хотел. Разумеется, все остальные постарались
меня разубедить. Первым — Густав, я позвонил ему в Мюнхен вечером, и он
иронически посоветовал мне не поддаваться всеобщей панике. Потом —Мю-
зиль, у него я ужинал на следующий день, и,, хотя его собственная болезнь пе-
решла чуть ли не в конечную стадию и жить ему оставалось меньше года* он
сказал мне: «Бедный малыш, ну что тебе мерещится? Если бы все вирусы, гу-
ляющие по свету с тех пор, как ввели дешевые самолетные рейсы, были смер-
тельны, думаешь, много на земле осталось бы народу?» Слухи тогда ходили
самые фантастические, но им верили, так как ничего не знали ни о природе,
ни о развитии того, что медики даже и не определяли как вирус, а как лентиви-
рус или ретровирус, сродни тому, что поражает лошадей: то ли мы вдыхали его
с амилнитритом, и это вещество внезапно удалили из продуктов потребления,
то ли Брежнев, а может, Рейган пускали его в ход как новейшее биологическое
оружие. В самом конце 1983 года Мюзиль снова начал отчаянно кашлять, по-
скольку прекратил принимать антибиотики, услыхав от аптекаря, что такими
дозами и впрямь можно убить лошадь,— и однажды я сказал: «На самом деле
ты успокоишься, если узнаешь, что это СПИД». Он посмотрел на меня мрачно
и отчужденно.
15
По возвращении из Мексики у меня в горле обнаружили чудовищный абс-
цесс, я не мог глотать и принимать какую бы то ни было пищу. К доктору Леви
я обращаться не хотел, он запустил мой гепатит и небрежно относился ко всем
моим недугам, особенно к постоянной боли в правом подреберье, наводившей
меня на мысль о раке печени. Доктор Леви вскоре умер от рака легких. По со-
вету Эжени я обратился в Центр функциональных исследований и завел себе
нового терапевта, доктора Нокура, брата одного из моих коллег-журналистов.
Я буквально допек врача, чуть не каждый месяц обращаясь к нему со своими
болями в печени, и в конце концов он выписал мне направления на все обсле-
172
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
дования, какие только существуют на свете, мне сделали даже специальный
анализ крови, показывающий уровень содержания трансаминазы в крови. Схо-
дил я и на ультразвук. Во время исследования ультразвуком, пока мы вместе
с доктором смотрели на экран и он водил зондом по моему слегка обросшему
жирком животу, особенное внимание обращая на кишечный аппарат, я обру-
шился на него, мне не понравился его бесстрастный взгляд: показалось, будто ц
равнодушие — это маска, он пытается что-то скрыть; в конце концов доктор Но-
кур рассмеялся. «Редко кто умирает от рака печени в двадцать пять лет!» —
сказал он мне. Отправил он меня и на урографию, которая оказалась тягчайшим
и унизительнейшим испытанием: ни о чем не предупредив, меня целый час про-
держали голым на ледяном металлическом столе, а в потолке было окно, через
него мною могли любоваться кровельщики, чинившие крышу; некого было даже
позвать на помощь, обо мне просто-напросто забыли, оставили лежать с тол-
стой иглой в вене — в меня втекала какая-то лиловая жидкость, безумно жгу-
чая; потом я услышал, как за ширму вернулась врач и заговорила со своим
коллегой. Оказалось, она улучила минутку, сбегала вниз и купила себе на
ужин бифштекс, а сейчас расспрашивала коллегу, как он провел отпуск на ост-
рове Реюньон. Но доктор Нокур счел, что именно это исследование дало резуль-
тат, он и успокоил и огорчил меня: речь шла о не имевшем ничего общего с ра-
ком необычайно редком явлении, которого за тридцать лет своей практики
доктор ни разу не наблюдал,— о врожденном дефекте почек, небольшом углуб-
лении, где скапливается песок и причиняет болевые ощущения; уролог посове-
товал мне есть как можно больше лимонов и пить минеральную воду. Но преж-
де чем я успел наброситься на лимоны, боль справа исчезла. Я узнал, в чем
дело, и она больше не давала о себе знать. На очень краткое время я, как ни
странно, вообще перестал испытывать боль.
16
Между тем Эжени посоветовала мне обратиться к доктору Лериссону, го-
меопату. Марина с Эжени были от него без ума. Эжени с мужем и сыновьями
просиживали у него в приемной ночи напролет рядом с великосветскими дама-
ми и нищенками — доктор поставил себе за правило брать по тысяче франков
за визит с графинь и ни гроша с побродяжек. Эжени до головокружения., гипно-
тизировала дверь кабинета, пока перед глазами не начинали плыть круги; порой
случалось, что часам к трем ночи усталый доктор Лериссон приоткрывал ее, в
щель просачивалось вполне здоровое семейство Эжени и выходило оттуда на-,
груженное рецептами: десять желтых капсул величиной с орех нужно глотать
перед едой, пять небольших красных капсул и семь голубых таблеток после,
а неисчислимое количество белых крупинок класть под язык. Сын Эжени чуть
было концы не отдал от всех этих лекарственных пиршеств: у него был приступ
самого обыкновенного аппендицита, но доктор Лериссон, возражавший против
грубого хирургического вмешательства, ампутаций и лечения химическими пре-
паратами, полагался только на сбалансирование природных сил при помощи
вытяжек лекарственных и прочих растений. Тем временем у сына Эжени на-
чался перитонит со всевозможными инфекционными осложнениями, в результа-
те потребовались три операции, оставившие по себе чудненький рубчик от лоб-
ка едва не до ключицы. Марина восторженно уверяла, будто доктор Лерис-
сон — святой, он принес в жертву своему врачебному искусству личную жизнь,
даже его бедняжка жена счастлива тем, что он достиг столь необычайных вы-
сот. Марина ходила к нему по три-четыре раза в неделю, но никогда не си-
дела в приемной: ассистентка, завидев знакомые темные очки, сразу пропус-
кала ее через боковую дверь в комнату, непосредственно примыкавшую к каби-
нету, где доктор Лериссон проводил самые чудодейственные эксперименты на
самых прославленных пациентках, например, он помещал их голыми в металли-
ческий ящик, предварительно утыкав все тело иголками, через которые посту-
пали жидкие концентраты трав, помидоров, бокситов, ананаса, корицы, пачу-
лей, репы, глины и моркови. После процедуры больные выходили, шатаясь, крас-
ные, словно бы под хмельком. У доктора Лериссона пациентов было хоть от-
бавляй. Но благодаря особым рекомендациям Эжени и Марины, после длитель-
ных тайных переговоров с секретаршей меня все-таки удостоили консультации,
хотя и назначили ее только на будущий квартал. И вот уже четвертый час я то-
мился в приемной, с неудовольствием поглядывая на малосимпатичные физио-
номии окружающих, как вдруг ассистент с невыразительным лицом, облачен-
ный в белый халат, открыл дверь и назвал мою фамилию. Я объяснил, что при-
шел к доктору Лериссону. «Проходите»,— повторил он. Я, чувствуя подвох, твер-
до стоял на своем: мне нужен доктор Лериссон. «Я и есть доктор Лериссон,
173
проходите же!> — ответил он и в сердцах захлопнул за мной дверь. И Марина,
и Эжени так обожали его, что я невольно вообразил его красавчиком, поко-
рителем сердец. С первого взгляда доктор Лериссон сообразил, чем я болен. Он
взял меня за подбородок, пристально вгляделся мне в зрачки и спросил: «Го-
ловокружениями страдаете?» Услышав ожидаемый утвердительный ответ, доба-
вил, что в жизни не встречал такого спазмофилика и что я дам сто очков впе-
ред своей приятельнице Марине. Доктор Лериссон объяснил мне: спазмофилия,
собственно, не заболевание, не функциональное расстройство и не нервное, это
имитация либо того, либо другого, причем она особенно мучительна для орга-
низма, страдающего от недостатка кальция. Спазмофилия не имеет никакого от-
ношения к психосоматике, она лишь овеществляет и локализует болезнь, кото-
рую человек полубессознательно, а чаще всего подсознательно себе воображает.
17
Успокоительное известие о врожденном дефекте почек и предположение о
спазмофилии озадачили мой организм; лишившись привычных страданий и вож-
делея новых, он принялся вслепую, на ощупь исследовать собственные закоул-
ки. Припадков эпилепсии у меня никогда не было, хотя я в любую секунду мог
скорчиться от нестерпимой боли. Боли прошли, лишь только я понял, что зара-
зился СПИДом, и вот теперь я весьма пристально слежу, как расползается по
телу вирус, слежу, будто по карте, за его продвижением вперед и задержками,
смотрю, где он прочнее угнездился и откуда атакует, угадываю и не зараженные
еще участки. И все-таки эта вполне реальная борьба, которую ведет мой ор-
ганизм и которую подтверждают анализы, значит для меня куда меньше — по-
годи, что-то еще будет, дружище! — чем значили те, наверняка воображаемые
болезни. ?Люзиль, сочувствуя моим тогдашним мучениям, отправил меня к ста-
ренькому доктору Арону; тот давно уже оставил практику, но по-прежнему
проводил два-три часа в день у себя в кабинете, доставшемся ему по наследст-
ву от его отца: здесь, казалось, ничего не переменилось с прошлого века — ма-
ленький, седой как лунь старичок тихонько семенил среди массивных, допотоп-
ных рентгеновских аппаратов. Выслушав все мои жалобы, доктор Арон провел
меня в дальний угол кабинета, напоминавший подводную лодку, ибо тут и
громоздились его древние монстры с торчащими во все стороны ручками и круг-
лыми подобиями иллюминаторов, и велел мне раздеться. Маленький, прозрач-
ный человечек наклонился ко мне и стал легонько постукивать деревянным мо-
лоточком по отзывавшимся дрожью пальцам ног, по щиколоткам, коленкам,
словно играл на цимбалах. Затем он водрузил на лоб сферическое зеркало, ис-
следовал мою радужную оболочку и, наконец, протяжно вздохнув, сказал: «За-
бавный вы, однако, человек!» Я сел за его письменный стол и произнес — очень
хорошо помню эту фразу, произнес в 1981 году, Билл еще не сообщил нам об
открытой недавно болезни, ныне связавшей нас всех — Мюзиля, Марину и мно-
жество других людей, о существовании которых мы вовсе не подозревали,— так
вот, я произнес: «Руки буду целовать тому, кто назовет мне мою болезнь!» Док-
тор Арон полез в медицинскую энциклопедию, прочел какой-то параграф и ска-
зал: «Я нашел вашу болезнь, она достаточно редкая, но не волнуйтесь, штука
неприятная, зато с возрастом пройдет, это юношеская болезнь и годам к тридца-
ти должна бесследно исчезнуть, самое доступное ее название — дисморфофобия,
что означает — болезненная реакция на любые проявления уродства». Он вы-
писал мне рецепт, я попросил взглянуть, оказалось, антидепрессант. Интересно,
а не думает ли он, что такое лекарство больше навредит мне, чем поможет?
Рассказав мне однажды о режиссере, который во время репетиции вдруг вбе-
жал в комнатку за сценой, где спал его декоратор, и пустил себе пулю в лоб,
Тео заметил, что виной всему антидепрессанты и только антидепрессанты, они
выводят больного из оцепенения и вселяют в него эйфорическое желание дей-
ствовать. Едва закрыв за собой дверь кабинета доктора Арона, я разорвал ре-
цепт и отправился к Мюзилю поведать о приеме. Мюзиль взъярился. «Черт бы
побрал этих районных терапевтов,— процедил он,— поносы и мокрота им, види-
те ли, надоели, на психоанализ потянуло, не диагноз, а черт знает что!» Да,
незадолго до того, как Мюзиль упал без сознания у себя на кухне, за несколько
недель до смерти, мы со Стефаном, не в силах больше слышать его надсадный
кашель, заставили его пойти к врачу, и Мюзиль отправился к старому терапев-
ту, по соседству. Тот осмотрел его и весело сообщил: такому здоровью можно
позавидовать.
174
18
ЭРВЕ ГИБЕР В ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
Сегодня, 4 января 1989 года, я сказал себе: мне осталась ровно неделя,
чтобы успеть набросать историю моей болезни, в этот срок мне, понятно, не
уложиться, ведь я постоянно нервничаю, потому что 11 января во второй поло-
вине дня нужно звонить доктору Шанди, он сообщит мне результаты обследо-
вания, которое я прошел 22 декабря в клинике имени Клода Бернара, и этот н
анализ крови обозначит для меня совершенно иной этап моей болезни. Анализ,
прямо скажем, дался мне тяжело, в клинику я явился с утра пораньше, на го-
лодный желудок, а ночью практически не сомкнул глаз, опасаясь опоздать к
назначенному еще месяц назад часу. Договаривался с сестрой доктор Шанди,
он продиктовал ей по телефону мою фамилию, адрес, дату рождения и тем са-
мым как бы выставил меня на всеобщее обозрение, начался новый этап моей
жизни — публичное признание болезни. Но мне грозила не только опасность
проспать и таким образом пропустить жестокое испытание, столь важное в моей
судьбе — причем на анализ у меня возьмут неимоверное количество крови,—
мне к тому же надо было пересечь из конца в конец весь Париж, парализован-
ный чуть ли не всеобщей забастовкой. На самом деле я пишу эти строки вече-
ром 3 января, потому что боюсь ночью отдать концы и пытаюсь изо всех сил
осуществить задуманное, понимаю — это неосуществимо, и с тоскливым ужасом
вспоминаю то утро, когда голодным вышел в леденящий холод улицы, перепол-
ненной болезненным возбуждением забастовки,— вышел, чтобы отдать немысли-
мое количество собственной крови, пусть Институт здравоохранения украдет ее
для неведомых мне экспериментов, отнимет у меня последние силы под пред-
логом проверки уровня Т4 в крови, присвоит часть резервов моего организма и
превратит их потом в дезактивированное вещество вакцины, в какой-нибудь
гамма-глобулин, который после моей смерти спасет жизнь другим людям, или,
напротив, пусть моим вирусом заразят лабораторную обезьянку. Но до этого
я вместе с гнусно-покорной толпой должен был ехать в страшной давке, в метро
(обычно четкую работу метро нарушила забастовка), а потом, не выдержав,
полузадушенным выбрался на улицу и долго ждал возле кабины телефона-ав-
томата, пока стоявшая внутри девушка-иностранка, увешанная сумками, не по-
няла по моим жестам, куда вставить телефонную карточку и как прихлопнуть
щиток счетного устройства; наконец она любезно уступила мне место и сама
ждала на холоде, пока я безнадежно накручивал диск, вызванивая такси, а в
это время подъехала поливальная машина и с ходу окатила кабину, в ней сразу
потемнело до синевы, я уже в сотый раз набирал номер такси, и меня тошнило
от черного кофе без сахара, есть и пить что-либо другое в то утро доктор Шан-
ди мне запретил. (...Когда я наконец добрался до единственного обитаемого
островка, вообще вся клиника имени Клода Бернара недавно переехала, я бро-
дил по более не существующей больнице, словно по туманному, призрачному
лабиринту где-нибудь на краю света, и вспоминал свое посещение Дахау,— по-
следним закутком в этом мертвом царстве было отделение СПИДа, где за
матовыми стеклами мелькали белые силуэты, а сестра, набирая в кюветку пус-
тые пробирки, одну, вторую, третью, потом большую, четвертую, две маленьких,
всего не меньше дюжины, чтобы через минуту наполнить их моей теплой чер-
ной кровью, пока же они перекатывались в кюветке, натыкались друг на дру-
га, ища себе места, точь-в-точь как возбужденные пассажиры в вагоне метро,
выведенного из рабочего ритма забастовкой, эта сестра, повторяю, спросила, хо-
рошо ли я позавтракал: оказалось, я непременно должен был хорошо позавтра-
кать вопреки приказанию доктора Шанди, хотя для чего-то я с ним советовался.
«Ну, в следующий раз не забудете»,— успокоила сестра и осведомилась, из ка-
кой руки лучше брать кровь, будто не догадывалась, что никакого следующего
раза я не перенесу, ужас мой был сродни безумию, и я чуть не расхохотался...)
Тут поливальщик кончил мыть телефонную будку снаружи и, скрестив руки на
груди, стоял и ждал, пока я дозвонюсь до такси, чтобы приняться за уборку
внутри будки; по-моему, он собирался оттолкнуть и девушку-иностранку, но
вдруг передумал и укатил. После десяти минут ожидания, «ждите ответа», мне
наконец ответили: «Свободных такси нет» — и тут же повесили трубку, я про-
пустил в будку девушку-иностранку, а сам опять пошел к метро, на этот раз
приготовившись ко всему, отвращение и слабость обратив в силу, почему-то
весело ожидая самого худшего: получить ни за что ни про что по морде или
очутиться под колесами поезда, но нет, я снова с трудом втиснулся в вагон, вы-
соко подняв голову, задерживая дыхание; стараюсь дышать только носом, смер-
тельно боюсь ко всему прочему подцепить еще и китайский грипп, приковавший
к постели два с половиной миллиона французов. Доктор Шанди посоветовал
мне ехать по линии «Мэри-д’Исси — Порт де ла Шапель», но можно и по-дру-
175
тому, до Порт де ла Виллетт, а затем пройти минут десять вдоль окружной до-
роги,— тут вагон совсем опустел. Человек в фуражке с меховыми наушниками
на конечной станции «Порт де ла Шапель» показал мне, куда идти, широким
жестом, словно меня ожидала дорога в несколько километров. Он спросил, ка-
кой именно дом мне нужен на улице Порт д’Обервилье; я назвал клинику име-
ни Клода Бернара, и мне почудилось, будто он обо всем догадался, о моей
тоске и отчаянии тоже, ибо вдруг стал необычайно вежлив, шутил, причем без
малейшей развязности, однако я плохо слушал, по-прежнему тошнило от чер-
ного кофе. Он сообщил, что недавно читал статью о клинике, она была пост-
роена в двадцатые годы и сейчас состояние помещения уже не соответствует
санитарным нормам — ее перевели в другое место, и внутри мертвой больницы
работает только корпус «Шантмесс», отведенный для больных СПИДом, куда
доктор Шанди направил и меня, не сочтя нужным предупредить о сопутствую-
щих обстоятельствах. Доктору Шанди я специально пбЗвонил накануне, уточ-
нить, как добираться в забастовочные дни, ведь бумажка с полученными месяц
назад объяснениями куда-то запропастилась, и он произнес только: «Неужели
завтра уже анализ? Господи, ну и летит время!» Я еще подумал, не нарочита ли
эта фраза, может, он хотел мне напомнить, что дни мои сочтены и я не должен
тратить их попусту, не стоит уже ничего публиковать пбД псевдонимом или пи-
сать за других, нет, только за себя, и вспомнил потом другую его фразу, почти
ритуальную, он произнес ее месяц назад, убедившись по результатам анализа,
что разрушительная работа вируса значительно пошла-вперед, и попросив сде-
лать еще один тест, убедиться, не появился ли в крови антиген П24, знак пе-
рехода вируса из пассивного состояния в активное, это дало бы право получить
по официальным каналам АЗТ, единственный лекарственный препарат, приме-
няемый на последней стадии, и вот тогда он сказал: «Теперь, если ничего не
делать, счет пойдет не на годы, а на месяцы». Я еще раз уточнил дорогу у за-
правщика бензоколонки, на этой улице не было ни людей, ни магазинчиков,
одни машины, плывущие бесконечным потоком, и по глазам заправщика я по-
нял: было нечто общее во взглядах, в выражении лиц людей от двадцати до
сорока лет, которые, нервничая, но стараясь сохранить уверенность и беспеч-
ность, обращались к нему с одним и тем же вопросом — как пройти в упразд-
ненную клинику в час, когда визиты к больным еще не разрешены. Я снова пе-
ресек окружную дорогу и подошел к воротам клиники имени Клода Бернара,
где уже не было ни сторожа, ни проходной, а только объявление: больные, при-
глашенные в корпус «Шантмесс» (а именно туда велел- мне пойти доктор Шан-
ди), должны обращаться непосредственно к медицинским сестрам, корпус нахо-
дится в глубине больничной территории, проход указан стрелками. Мокро, хо-
лодно, пусто, кругом разор и беспорядок, похоже, будто тут недавно побывали
грабители, а теперь только разлохмаченные голубые занавески жалобно трепы-
хаются на окнах под порывами ветра. Я шел вдоль заколоченных зданий кир-
пичного цвета, надписи на фасадах возвещали: «Инфекционные болезни», «Аф-
риканская эпидемиология», и так — до последнего корпуса, единственного, где
горел свет и где за матовыми стеклами кипела жизнь, где без устали тянули из
вен зараженную кровь. По дороге я не встретил ни души, если не считать одного
негра, он заблудился и умолял сказать ему, где телефон. Доктор Шанди говорил
мне, будто сестры в этом отделении весьма любезны. С ним — разумеется, когда
он приходит в среду утром на консультацию. Я шел по выложенному плиткой
коридору, переоборудованному в приемную для таких же, как я, бедолаг, они
пристально поглядывали друг на друга и, наверное, думали: и у них, и у меня
болезнь кроется внутри, пышет здоровьем только лицо. Попадались молодые,
красивые, но в зеркале, вероятно, они видели не красоту свою, а смерть, а мо-
жет, наоборот, смерть видели в чужих усталых взглядах, а сами, беспрестанно
поглядывая в зеркало, пытались убедить себя — у них все в порядке, они здо-
ровы, подумаешь, плохие анализы. И вот, проходя по коридору, в одном из
боксов, где матовые стеклянные перегородки ниже человеческого роста, я уви-
дел знакомый профиль, с этим человеком я однажды имел дело,— и тут же от-
вернулся, о ужас, неужели придется с ним обменяться понимающим взглядом
людей, ставших теперь равными друг другу. Три медсестры по очереди, словно
исполняя цирковой трюк, выглядывали то из нижнего, то из верхнего окошеч-
ка регистратуры и, торопливо листая списки, выкрикивали фамилии, выкрик-
нули и мою, есть стадия заболевания, когда хранить тайну уже не имеет смысла,
эта тайна делается мерзкой и невыносимой; одна из сестер заговорила о ново-
годней елке; нельзя поддаваться ужасу, тогда всему конец, болезнь и болезнь,
одна из разновидностей рака, теперь хорошо изученная благодаря успешным
исследованиям. Я спрятался в одном из боксов, где берут кровь, поспешно за-
176
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
крыл за собой дверь и уселся в самое низкое кресло, боясь, как бы тот, кого
узнал я, не узнал в свою очередь и меня, но медсестра каждую минуту откры-
вала дверь, то уточняя мою фамилию, то предлагая мне перейти в другой бокс.
Готовясь брать у меня кровь, она взглянула на меня необыкновенно мягко,
взгляд ее говорил: «Ты умрешь раньше меня». Эта мысль помогала ей
испытывать сочувствие и, не надевая перчаток, погружать иглу прямо в вену, н
предварительно пересчитав в кюветке пустые пробирки. Она спросила: «Вы на
анализ перед АЗТ? Сколько времени уже наблюдаетесь?» Я подумал и отве-
тил: «Год». Девятую пробирку она подсоединила к вакуумному устройству и,
взяв кровь, спросила: «Хотите, я принесу вам позавтракать — чашку раство-
римого кофе, хлеб с маслом и джем, ладно?» Я тут же поднялся со стула, но
она испуганно усадила меня обратно: «Посидите немного, вы так побледнели,
а может, все-таки позавтракаете?» Я хотел одного — уйти, ноги меня, ясное
дело, не держали, но хотелось бежать сломя голову, так на бойне перебирает
копытами лошадь с уже перерезанным горлом, бежит в никуда. Медсестры,
словно артистки цирка, выглянув из своих окошечек, записали меня к доктору
Шанди на утро 11 января. Выйдя на холод, я подумал: не хватает еще заблу-
диться здесь, в призрачной клинике, как тот негр, подумал — и стало смешно,
хлопнешься в обморок в этой единственной во всем мире больнице, и неизвест-
но, сколько часов пройдет, прежде чем тебя обнаружат и поднимут. Я старался
идти по стрелкам, чтобы не заблудиться, но все-таки очутился у запертых во-
рот и расстроился, значит, придется идти обратно, искать выход. Проехал мото-
циклист в закрывающей лицо каске, похожий на фехтовальщика. Я снова про-
шел мимо отделения СПИДа, мимо корпусов африканской эпидемиологии, ин-
фекционных болезней, вокруг не было ни души — как выйти на улицу? А мне
все время ужасно хотелось смеяться, болтать, позвонить поскорее тем, кого я
люблю, все рассказать им, избавиться от гнета переживаний. Обедать я дол-
жен был со своим издателем и во время обеда обсудить выплату аванса по
новому контракту; это дало бы мне возможность либо объехать вокруг света
в реанимационной камере, либо пустить себе золотую пулю в лоб. Во второй
половине дня я позвонил доктору Шанди и сказал, что утренний анализ пока-
зался мне нелегким испытанием. Он ответил: «Я должен был бы предупредить
вас, да, вы правы, но я, знаете ли, ничего такого не замечаю, я прихожу туда
раз в неделю по утрам. Сделать же анализ было необходимо, мне нужен ре-
зультат, чтобы продолжить лечение». Я ответил: нисколько не сомневаюсь в его
необходимости, иначе доктор просто не отправил бы меня туда, но если воз-
можно, я просил бы мои походы в пресловутую клинику сократить до миниму-
ма — мы и сами вполне можем решить наши проблемы. Обеспокоенный глухой
угрозой, прозвучавшей при моем последнем визите, зная, что я еще не выбрал —
самоубийство или работа над книгой, доктор Шанди пообещал мне сделать
все возможное, чтобы избавить меня от тягостных впечатлений, однако выдает
АЗТ только специальный контрольный комитет. Вечером я передал наш раз-
говор Биллу, пообедав до этого с издателем и побывав в больнице у двоюрод-
ной бабушки, и Билл сказал: «Они, должно быть, боятся, что свой АЗТ ты кому-
нибудь продашь, африканцам, к примеру». В Африке, поскольку это лекарство
стоит очень дорого, средства предпочитают тратить на научные исследования,
а больные подыхают и всё. 22 декабря мы и договорились с доктором Шанди,
что я не пойду туда 11 января и он получит лекарство вместо меня, сделав вид,
будто он — это я, в необходимости подобной подмены доктор был совершенно
уверен, или во всяком случае уверял меня, будто он, врач, сможет обмануть
бдительность контрольного комитета, выступив в роли пациента. Я должен зво-
нить ему во второй половине дня 11 января и узнать, каковы результаты. Вот
почему сегодня, 4 января, я говорю: мне осталась ровно неделя, чтобы набро-
сать историю своей болезни. Какое бы известие ни сообщил мне доктор Шанди
11 января, хорошее или дурное,— однако, судя по всему, на хорошее рассчиты-
вать не приходится,— сообщение его способно погубить мою книгу, уничтожить
ее на корню, свести на нет все мои усилия, разом зачеркнуть пятьдесят семь
написанных мною страниц, прежде чем я вдребезги разнесу свой череп.
19
В 1980 году у меня был гепатит, Жюль заполучил его от англичанина по
имени Бобо и наградил меня, а Берту едва удалось спасти при помощи гамма-
глобулина. В 1981-м Жюль ездил в Америку, в Балтиморе стал любовником
Бена, в Сан-Франциско — Йозефа, вскоре после того как Билл впервые сооб-
щил мне о существовании этой болезни,— если разговор уже не произошел в
конце 80-го. В день моего рождения в декабре 81-го, дело было в Вене,
12 <ил> № 8 177
Жюль у меня на глазах трахнул Артура, курчавого блондинчика-массажиста,
которого подцепил в сауне, кожа у того была вся в каких-то пятнах и боляч-
ках. На следующий день я записал в дневнике, в общем-то не особенно заду-
мываясь, ведь тогда еще не очень верилось в реальность бедствия: «И одно-
временно мы заражались друг от друга болезнями. Если бы возможно было,
заражались бы и проказой». В 1982 году в Амстердаме Жюль сообщил, что за-
чал ребенка, которого хочет назвать Артуром, потом там все кончилось выки-
дышем, но тогда известие меня страшно потрясло, и я умолял его, заливаясь
слезами в амстердамском ресторанчике, при свечах, чтобы мое тело он напол-
нил противоборствующей силой, «черным семенем», как повторял я ему; ника-
ких особых последствий мои мольбы не возымели, я-то хотел покорного слу-
жения, побоев, муштры, хотел стать его рабом, а вышло наоборот, и временами
он становился моим рабом. В декабре 1982 года в Будапеште, куда Жюль при-
ехал поклониться праху Бартока, я переспал с америкашкой по имени Том из
Каламазу, который называл меня «Малышок». В 1983-м я съездил, в Мексику,
у меня был абсцесс в горле, а у Жюля воспаление лимфатических узлов.
1984-й — измена Марины и моего издателя, смерть Мюзиля и обеты, принесен-
ные в Японии в Храме Мхов. В 85-м не произошло ничего, что имело бы от-
ношение к этой истории. В 86-м умер кюре. В 87-м у меня был опоясывающий
лишай. В 1988-м я окончательно понял, что болен, и три месяца спустя чудесная
случайность убедила меня, будто я выздоровел. Вся эта хронология, определяю-
щая и, словно вехи, расставляющая признаки моей болезни, занимает примерно
восемь лет. А теперь известно, что инкубационный период, так по крайней мере
сказал мне Стефан, длится от четырех с половиной до восьми лет и что фи-
зиологические травмы для этой болезни не менее значимы, чем сексуальные от-
ношения, а всевозможные предчувствия — не менее значимы, чем обеты и за-
клинания. Да, эта хронология и стала основой моего повествования, если толь-
ко движение вперед не порождает хаоса.
20
Когда в октябре 83-го я вернулся из Мексики и у меня начало нарывать
горло, я не знал, к кому обратиться. Доктор Нокур не ходил на дом, доктор
Леви умер, ни о докторе Ароне после истории с дисморфофобией, ни о докторе
Лериссоне, который засыпал бы меня шариками, тоже не могло быть и речи.
Я решил пригласить молодого ассистента доктора Нокура, он прописал мне
антибиотики, и три-четыре дня я исправно их пил без всякого толку, нарыв все
увеличивался, из-за дикой боли я не мог глотать и почти ничего не ел, кроме
жидких продуктов, ими снабжал меня Густав, он был тогда проездом в Пари-
же. Жюль занят, едва лихорадка его отпустила, он взялся за трудоемкую рабо-
ту в театре. Страшная язва разъедает мне горло, терзает еще и воспоминание
о поцелуе на танцплощадке «Бомбей» в Мехико: старая шлюха, удивительно
похожая на влюбленную в меня итальянскую актрису, ровесницу моей матери,
просунула мне чуть ли не в горло свой язык, словно ужа, тесно прижавшись
ко мне на освещенной танцплощадке «Бомбей»; сюда притащил меня амери-
канский продюсер, набиравший шлюх для фильма по любимому роману Мюзи-
ля «У подножия вулкана»; перед отъездом он дал мне с собой свою книгу,
растрепанную, с пожелтевшими страницами. Шлюхи, от самых молоденьких до
старух, подходили к столу своего хозяина по прозвищу «Злодей» поглядеть на
меня поближе, потрогать, а то и утащить на танцплощадку, и все потому, что я
блондин. Они со смехом липли ко мне, со смехом или со стоном, как та пах-
нувшая румянами старуха, казавшаяся мне воскресшей итальянской актрисой,
которая когда-то любила меня; они протягивали мне губы и шептали, что со
мной они готовы задаром в любой комнатушке на этаже, а все потому, что я
блондин. Правительство прикрыло старые бордели, где проститутки прогулива-
лись во внутренних двориках, а двери выходили в длинный коридор, здесь в
нише с подсветкой стояла статуя Пресвятой Девы. Закрытые, охраняемые поли-
цией дома терпимости были срочно заменены огромными дансингами на аме-
риканский лад. За несколько дней до этого я имел несчастье заглянуть в заве-
дение гомосексуалистов; свел меня туда один мексиканец, приятель Жюля, и
тамошние мальчики точно так же выстроились передо мной в очередь, посмот-
реть, а кто посмелее — и потрогать, на счастье. Старая шлюха сделала то, чего
я не позволил итальянской актрисе: без предупреждения просунула язык мне
в горло, и теперь, на далеком расстоянии, я все глубже чувствовал его болью
моего нарыва, словно прикосновение раскаленного добела железа. Старуха по-
няла, что до смерти меня напугала, извинилась, погрустнела. Вернувшись к
себе в гостиницу на улице Эдгара Аллана По, я тер язык мылом и гляделся в
зеркало, а потом сфотографировал свое странное лицо, искаженное хмелем и
ИЗ
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
отвращением. К вечеру в воскресенье, когда боль сделалась невыносимой и до-
вела меня до слез, растерявшийся Густав не смог найти ни одного из моих вра-
чей, и я наконец согласился, чтобы он позвонил домой доктору Насье. Насье
был скорее приятелем, как врача я его никогда не воспринимал. Тот велел мне
немедленно прийти, осмотрел горло, высказал предположение — сифилитический
шанкр, прислал мне на следующее утро сестру взять анализ крови и мазок, в
желая точно определить микроб или бактерию и подобрать соответствующий
антибиотик. Быстрота действий и любезность доктора Насье, который, не в
пример другим врачам, прописал мне анальгетики и мгновенно покончил с моей
болью, убедили меня в его профессиональном умении, и, поскольку его кабинет
был недалеко от моего дома, я стал заходить к нему два-три раза в неделю,
ибо решил постоянно наблюдаться у него. Я заходил к нему уже будучи без
сил, чуть ли не при смерти, но мало-помалу, совершенно измотав доктора свои-
ми частыми посещениями, сам почувствовал себя значительно бодрее. Настрое-
ние доктора зависело от меня, а я, здорово развеселившись после привычного
визита к нему, отправлялся полакомиться эклерами с шоколадным кремом и
яблочными слойками в соседнюю кондитерскую. Доктор Насье внезапно при-
знался мне, что прошел проверку на СПИД, результат оказался положитель-
ным, и он тут же оформил профессиональную страховку; позже он скажет, что
заразился от пациента — тогда еще мало знали об этой болезни, подобные
жульничества сходили с рук,— и получит солидную сумму, чтобы спокойно и
без забот дожить последние дни на Мальорке.
21
«Театро колониаль» на площади Гарибальди в Мехико заворожил меня
зрелищем мужчин, взволнованных женским естеством, жаждущих в нем утолить
свою жажду — как приподнимались они на руках над креслами, как яростно
дрались и отпихивали своих же дружков и прочих старых греховодников, про-
биваясь вперед, туда, к подмосткам, где в луче света не спеша, одна за другой
шествовали женщины и выбирали мужчину, которому будет позволено уткнуть-
ся лицом между их раздвинутых ног. Я сидел в стороне на деревянной лавке и
все глубже вжимался в нее, чувствуя грозную радость бушующей передо мной
стихии, первозданной и самой прекрасной в мире: мужчины причащались, ло-
бызая женское лоно, рвались к нему с юной страстью, все, даже старшие, а я
упивался их лицезрением, сердце у меня бешено колотилось, мне хотелось сде-
латься невидимкой, чтобы меня не выбрала какая-нибудь виртуозка стрипти-
за: ведь если к этому треугольнику припаду я, то погибну вконец, не видать
мне больше белого света; раздеваясь на ходу, девица теперь приближалась ко
мне, смеясь над моим испугом, превращая меня в посмешище для остальных
молодых людей, готовясь присесть на корточки перед самым моим носом, взять
обеими руками мою кудрявую, светловолосую голову — единственную среди
моря смоляных — и сдавить ее так, чтобы рот приоткрылся и-я оказал честь
боготворимому мужчинами лону, разделил бы жажду тех, кто утолял ее преж-
де, и тут вдруг дали полный свет, королева стриптиза от неожиданности вздрог-
нула, подхватила с соседнего стула накидку, а служители стали выгонять мо-
лодежь, будто стадо, но не кнутами, а свистками, а у нее, и жаждущей и вместе
с тем пресыщенной, пыл разом пропал, подобно оптической иллюзии — иллюзии,
подаренной мраком, и в ярком свете юноши превратились в усталых работяг
в потертой, поношенной одежде; так и мерещились рядом с ними съежившиеся
в креслах бессловесные жены.
22
Не сразу, неспешно завладевает нашим телом нечеловеческая усталость,
собачья, обезьянья, заставляя желать одного — поскорее закрыть глаза, пре-
вращая все, даже дружбу, в непосильную ношу и оставляя ему только сон.
Эта чудовищная усталость проистекает из крошечных лимфатических узелков,
кольцом обнимающих мозг, защищающих его, подобно тонкому обручу, узелки
есть еще и на шее, подчелюстные, рядом с барабанными перепонками, вирус
осаждает их — и лимфа гибнет, забивая собою сосуды; глазные яблоки жжет
утомление донельзя истощенной защитной системы. Моя книга борется с уста-
лостью, которую накапливает мой организм, в свою очередь борясь с наступ-
лением вируса. Сил мне отпущено на четыре часа в день, начиная с той минуты,
когда я раздвигаю тяжелые шторы на окнах; окна — потенциометры моего гас-
нущего напряжения, я раздвигаю шторы, впускаю в комнату свет и сажусь за
работу. Вчера к двум часам дня силы мне изменили, ни на что я не был спо-
собен, выпит изнуряюще жизнедеятельным вирусом, результаты его действия
поначалу схожи с признаками сонной болезни или мононуклеоза, который на-
179
зывают еще «болезнью затраханных», но я не хотел поддаваться и снова на-
бросился на работу. Книга, рассказывая о моей усталости, заставляет о ней
забыть. Но каждая фраза, вырванная из моего мозга — ему грозит вторжение
вируса, если только лопнет лимфатический обручик,— добавляет мне усталости,
и мне еще больше хочется закрыть глаза.
23
В самом деле, уже несколько дней я не прикасался к книге, хотя решил
именно сейчас рассказать историю своей болезни. Время я проводил в мучи-
тельном ожидании нового приговора, вернее, не совсем нового, суть его мне была
известна в мельчайших подробностях, однако я делал вид, будто ничего не
знаю, даже попросил доктора Шанди способствовать моему мнимому неведению,
намекнув, что хотел бы иметь возможность обманываться и дальше, сохранить,
таким образом, надежду, пусть и призрачную. Но сегодня, 11 января, в день
ожидаемого приговора, я сижу и кусаю локти, ничего не зная о том, что знаю
давным-давно: я звонил доктору Шанди и не смог дозвониться, он должен был
получить сегодня с утра мои анализы в клинике имени Клода Бернара, как и
обещал в конце прошлого года по телефону и записал это в новый ежедневник
на нужной странице, собираясь сыграть разом две роли, врача и больного, во
всяком случае уверив меня, будто непременно их сыграет, обманет медсестер,
назначивших мне именно этот день. Но ведь по средам доктор Шанди не кон-
сультирует, я не мог дозвониться к нему в кабинет — и 11 января, в день, ко-
торого дожидался с 22 декабря, понимая, что точно буду знать результат,
остался в полном неведении, а накануне мне как раз приснилось: никаких ре-
зультатов анализа я не получил, но только по иной причине. Я, как и договори-
лись, якобы дозвонился доктору Шанди, поздравил его с Новым годом, а он,
едва ответив на мои поздравления, очень неприятным тоном, видно, занят свои-
ми делами, говорит, что ему некогда со мной разговаривать, я мог бы позво-
нить в другое время, а не тогда, когда он осматривает больного; однако пре-
небрежение к себе я могу истолковать и как добрый знак — выходит, мне нет
никакой необходимости немедленно мчаться в Париж, поскольку я задумал
смехотворную драму — посещение родных мест — в тот самый момент, когда
всего естественнее было бы сидеть в Париже вместе с друзьями или отправить-
ся, как сделал бы каждый больной на моем месте, за анализом в назначенный
срок, чтобы сразу получить лекарство, единственное на свете лекарство, кото-
рое поможет мне преодолеть немыслимую слабость. Но доктор Шанди во сне
говорит, будто приезжать в Париж нет никакой необходимости, говорит это
мне потому, что по моим анализам понял всю безнадежность моего положения
и теперь надеется только на быструю кому. Два дня тому назад, а родители из-
вестили меня об этом вчера, у моей сестры родился сын, она решила назвать
его Эрве, хотя ничего не знает пока о моей болезни и даже, может быть, близ-
ком конце, но, вероятно, что-то чувствует и хочет мне сделать сюрприз. Родители
сообщили мне новость, когда мы на Рождество обедали у нашей двоюродной
бабушки Луизы, а до этого я съездил в больницу к двоюродной бабушке Сю-
занне. Сестре даже пришло в голову назвать сына Эрве Гибером, ведь она
опять взяла девичью фамилию, поскольку новоиспеченный отец не горел жела-
нием дать ребенку свою, а мне-то моя сестра всегда казалась уравновешенной
и благополучной. В последнее время против ожидания, а также невзирая на
ультиматум, который сам себе предъявил, я оставил в покое повествование о
своей болезни и правил с утра до ночи предыдущую рукопись. Давид не одоб-
рил ее, а ведь я проник на завоеванную им территорию и никогда бы не напи-
сал обо всяких кровавых ужаюах, не познакомься я с ним и не начитайся его
книг. Он назвал меня недостойным учеником, а книгу, которую я писал с 15 сен-
тября до 27 октября, обуреваемый страхом, что мне ее не кончить,— всего лишь
заготовкой; все триста двенадцать страниц машинописи он гневно исчеркал, и
когда я увидел его пометки, а потом, работая, начал стирать их с полей, мне
было по-настоящему больно. Давид не понял—едва я узнал о близости смер-
ти, захотелось написать все возможные на свете книги, которые я еще не на-
писал; пусть даже плохо, но все-таки написать, и злую, смешную, и философ-
скую, столкнуть их все на сужающийся край времени и вытолкнуть прочь само
время, записать и молниеносные романы моей преждевременной зрелости, и
медленно созревающие романы моей старости. Но два последних дня перед звон-
ком доктору Шанди, пропахав от начала до конца все триста двенадцать стра-
ниц старой рукописи, я уже ничего не делал, только рисовал.
W0
24
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
В последнее время Жюль, подобно доктору Шанди, был обеспокоен не
столько моим физическим, сколько душевным состоянием, и, раз уж здесь, в
Риме, я обрек себя на одиночество, дал мне совет: «Займись-ка живописью».
Я уже подумывал об этом с тех пор, как в торгующем книгами по искусству ц
магазине на виа ди Рипетта — это напротив школы, я иногда прохожу мимо,
не задерживаясь, лишь рассеянно следя за царящей здесь оживленной суетой;
притягивают меня, скорее, чары молодости, нежели она сама, ибо мне нравится
лавировать в этой толпе, а то и, свернув чуть в сторону с намеченного пути, от-
даваться во власть стихии юных, не ища ни с кем из них контакта, теперь я
испытываю к ним лишь платоническое влечение, бессильную страсть, словно
призрак, уже не способный к желанию,— итак, стоя у прилавка и перелистывая
альбомы по искусству, в каталоге выставки итальянской живописи XIX века,
что проходила в миланском Палаццо Реале и закрылась совсем недавно, я на-
ткнулся вдруг на репродукцию картины некоего Антонио Манчини. Изображала
она облаченного в траур юношу; его черные кудри были взъерошены, это слег-
ка нарушало строгую гармонию одежды — черный камзол с кружевными ман-
жетами, черные чулки, черные туфли с пряжками и черные перчатки; перчатка
на руке, в отчаянии прижатой к сердцу, разорвалась, запрокинутая назад го-
лова касалась желтой, в прожилках, стены дома, обрывавшей перспективу, от-
деланный под мрамор фриз хранил страшные следы пожара, другой рукой юно-
ша опирался на каменную кладку, как бы отталкивая ее силой страдания или
надеясь вдавить свою боль в камень. Картина называлась «После дуэли»; на
заднем плане, в правом нижнем углу, белела мужская рубашка в пятнах уже
запекшейся крови, ткань хранила отпечаток руки, сорвавшей ее с тела; рубаш-
ка болталась на едва выглядывавшем наружу кончике шпаги, словно саван или
сорванная кожа. Понять, каков сюжет картины, было невозможно, казалось,
художник намеренно — мне всегда это нравилось — окружает ее завесой тайны.
Кто же герой — убийца невинного человека, которого нам не дано увидеть? оче-
видец? брат? любовник? сын? Удивительное полотно вдохновило меня на по-
иски недостающих сведений в библиотеках, в книжных магазинах, в букинисти-
ческих лавках. Я узнал, что Манчини написал картину в двадцатилетием воз-
расте. Позировал ему некий Луиджиелло, сын неаполитанской привратницы;
художник часто изображал его в серебристом трико паяца, на украшенной пав-
линьим# перьями венецианской гондоле, рядом с Пульчинеллой, лукавым меч-
тателем, воришкой, музыкантом, канатным плясуном; Манчини обожал Луид-
жиелло и взял его в Париж на свою первую большую выставку, но вскоре по
требованию родни отослал юношу назад в Неаполь, после чего благодаря ста-
раниям все тех же родственников, действовавших из благих побуждений, уго-
дил в психиатрическую лечебницу, откуда вышел уже полностью раздавлен-
ным — в дальнейшем Манчини не писал ничего, кроме стандартных портретов
богатых буржуа. Внезапное увлечение чуть не подвигло меня на занятия живо-
писью, то есть на беспомощные попытки передать таким образом свое восхи-
щение; я полагал, будто посредством бесконечного копирования — по памяти,
по репродукции или оригиналу — пресловутой картины Манчини «Dopo il du-
ello»1, находившейся в вечно закрытой на ремонт Галерее современного искус-
ства в Турине,— при помощи живописи и одновременно своей неспособности
писать — определю точки соприкосновения с картиной, а также отделяющее
меня от нее расстояние и благодаря неустанному исследованию ее целиком по-
стигну ее тайну. Разумеется, я сделал нечто противоположное, моя мечта о
живописи обернулась несравненно более скромным занятием: по совету единст-
венного знакомого мне художника я стал рисовать, поначалу выбирая самые
простые предметы,— например, бутылки чернил,— а затем, прежде чем взяться
за изображение человеческих лиц,— кто знает, может быть, совсем скоро мне
предстоит нарисовать и свое собственное перед смертью,— я начал делать на-
броски ритуальных восковых головок детей, которые привез из Лиссабона.
25
Манчини завещал похоронить его, положив в гроб кисть и «Руководство»
Эпиктета; в желтом томике издательства «Гарнье — Фламмарион» оно напе-
чатано после сочинения Марка Аврелия «Наедине с собой»; за несколько меся-
цев до смерти Мюзиль достал с полки томик в глянцевой обложке — это была
одна из любимых его книг — и дал мне, рекомендуя прочесть для самоуспокое-
1 «После дуэли» (итал.).
181
ния.— в то время я был совершенно издерган, потерял сон и даже вынужден
был, по совету моей знакомой Коко, решиться на сеансы иглоукалывания в
больнице «Фальгьер»; врач с китайской фамилией уложил меня в одних плавках
под продуваемый насквозь навес и воткнул мне в макушку, локти, колени, в
пах и пальцы ног длинные иголки, они покачивались в ритме моего пульса, и
скоро на коже появились подтеки крови, которые врач даже не вытирал; этому-
то человеку с обведенными траурной каймой ногтями я два-три раза в неделю
вверял свое тело, хотя и отказался от дополнительных внутривенных инъекций
кальция,— пока в один прекрасный день меня не передернуло от отвращения:
я увидел, как он опускает грязные иголки в банку с мутным спиртом. Марк
Аврелий, как объяснил мне Мюзиль, давая мне книгу, начал работу над своим
сочинением с похвального слова предкам, членам семьи, наставникам — воздал
хвалу каждому в отдельности, и в первую очередь усопшим, за все, чему они
его научили, за благо, которым одарили на всю жизнь. Самому Мюзилю сужде-
но было умереть через несколько месяцев; он сказал мне тогда, что в ближай-
шее время собирается составить в таком же духе похвальное слово мне — а
ведь я, конечно же, ничему не мог его научить.
26
Я был в Мексике, когда Марина начала репетировать в театре; едва я вер-
нулся, слухи о ее неудаче дошли и до меня. Она наделала массу ошибок: подго-
няла весь спектакль к роли, которую выбрала из упрямства, по всей Европе ра-
зыскивала подходящего режиссера, знаменитые постановщики отказывались от
абсурдной затеи, прославленные актеры тоже,— а ведь замыслом был предусмот-
рен именно дуэт звезд. Неприятности не заставили себя ждать: Марине, види-
мо, пришлось выгнать никуда не годного режиссера, он к тому же запил; без-
дарь-партнер, второразрядный актеришка, все больше хорохорился — заметил,
что из-за неурядиц она хуже играет, и до сладострастия наслаждался тем, что
может унижать звезду, кичившуюся талантом, на самом же деле никакого
таланта, все это скоро заметят, у нее нет в сравнении с его актерским гением,
взращенным на театральных подмостках, а не где-нибудь на страницах жен-
ских журналов. Премьера и вовсе смахивала на крестную муку. Марине не
удавалось войти в роль, ее сбивали с толку технические трюки партнера—тот
двигался по сцене, как ему заблагорассудится; к тому же, якобы стремясь
правдоподобнее изобразить ненависть героя к героине, он просто измывался над
Мариной, чуть не дошел до рукоприкладства, а в конце и вовсе поднял ее на
руки и бросил на пол. Марина потеряла надежду мало-мальски прилично до-
играть спектакль, рисунок роли погубили замена постановщика, коварство парт-
нера, да еще и вечные комплексы Марины: она уже была близка к помеша-
тельству. Марина обратилась к одному романисту, который ждал тогда обе-
щанной ему Гонкуровской премии,— как это всегда бывает, и сейчас, шесть
лет спустя, он все еще ждет ее, видимо, полагая, что все написанное им до-
стойно этой награды, хотя с тех пор способен на один-единственный подвиг —
за три месяца до присуждения премий огласить название якобы написанной им
книги, а ее и в помине нет; издатель уже начинает рекламировать новый опус,
разворачивает кампанию в прессе и узнает — правда, слишком поздно,— что
кроме названия автор ничего не сподобился сочинить,— и вот этого отчаявше-
гося пройдоху Марина попросила собрать для нее материалы по проблеме жен-
ской истерии, для работы над ролью. Марина, бедная, беззащитная звезда, ока-
залась одна в целом мире, одна против ополчившихся на нее злодеев,— после
огромного успеха в кино ей мстили, мстили за сотворенный ими самими ми-
раж. Отец ее сына, Ришар, снимал какой-то фильм в пустыне и каждый день
присылал ей по длинному письму; он рассказывал, как созерцает звезды в чис-
том небе пустыни, как бессонными ночами читает Гастона Башляра. Сумка
Марины была набита его смятыми письмами, она их без конца перечитывала.
Директриса театра, где ставился спектакль, перед премьерой подарила ей брил-
лиант. Но эта деловая женщина и думать не думала о том, что роль Марину из-
мучила, что она была на грани нервного срыва, директрису волновало одно:
появится ли в первом ряду партера принцесса Монакская, прославленный ар-
тист балета или знаменитый модельер — все они были приглашены на публич-
ное издевательство. Зрители громко аплодировали, но про себя посмеивались.
Назавтра они принялись бойко распространять слухи, совпадавшие с неспра-
ведливым приговором критиков: Марина-де была похожа на бешеную обезьяну,
вопила, металась по сцене, будто по клетке. Лавры достались толстому хряку,
ее партнеру, он на самом деле — я видел спектакль по возвращении из Мек-
сики — подло использовал промахи в игре звезды и за кулисами даже не раз-
182
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
говаривал с нею. Директриса-садистка упивалась критическими статьями и раз-
вешивала их в коридорах театра, радуясь, что места забронированы на все спек-
такли; она дежурила у двери в Маринину уборную, не допуская к ней друзей н
позволяя туда врываться лишь самым назойливым поклонникам, чтобы усилить
у Марины ощущение одиночества и тем самым подтолкнуть ее к срыву, послед-
нее непременно послужило бы прекрасной рекламой. Я не побоялся стычки с g
директрисой и после спектакля пригласил Марину на ужин. Не заговаривая ни о
пьесе, ни о трактовке роли — тут даже при хорошем к ней отношении коммен-
тариев не требовалось,— я посоветовал любым способом прекратить изнурявшие
ее выступления. Она сама думала об этом, но как выкрутиться, как избежать
выплат по страховым полисам на сотни миллионов, вложенных в постановку?
Марина заявила, что готова вырезать аппендицит, лишь бы избежать ката-
строфы. На следующий день она проконсультировалась с доктором Лериссо-
ном, и тот ответил: в операции нет необходимости, можно придумать другой
выход, например, обнаружить по анализам инфекционное заболевание. Еще че-
рез день Марину срочно отправили в больницу в Нейи, спектакли были отме-
нены, одни органы печати были обеспокоены состоянием здоровья Марины, а
другие, по наущению директрисы театра, заинтересовались причинами ее вне-
запного исчезновения; хищные фотографы газеты, публиковавшей скандальные
сообщения, прорвались в ее палату — вспыхнули блицы, Марина с криком за-
билась под одеяло,— после этого вторжения пришлось поставить у ее дверей
охрану. Я пришел навестить больную, принес отрывки своего сценария для
фильма, в котором Марина хотела сниматься; она жадно проглатывала одну
страницу за другой и складывала их на ночном столике, мы смеялись; в тот
день, помню, запястья у нее были забинтованы, и я сказал, что хотел бы на-
писать с нее вариант портрета святой Терезы Марии Эмерих кисти Габриэля
фон Макса — светящейся насквозь, воздушной, в прозрачном покрывале, скры-
вающем стигматы на лбу и венцом ложащемся вокруг чела; и руки у Марины
были забинтованы точно так же, как у святой. Я спросил ее, не симуляция ли
это на потребу прессе. Нет, отвечала она, ей делали переливание крови.
27
Я писал сценарий, конечно же, думая о Марине, она послужила прототипом
главной героини, я позаимствовал и другие ее черты, в частности нервный
характер, на съемочной площадке нервы у нее всегда были на пределе, не за-
был и о мании то обожествления, то неприятия собственного облика: она либо
окружала себя мириадами своих фотографий — звезда терпеливо, подобно му-
равью, созидала памятник себе самой,— либо, желая все истребить, обрушива-
лась на фотонегативы с ножницами и иголками; в конце фабула обретала ужа-
сающий символический смысл — таков был замысел сценария: героиня сгорала
живьем в свете прожекторов, их смертоносные лучи испепеляли ее дотла. Что-
бы Марину не задело сходство с моей героиней, я вынужден был заявить —
играть эту роль она, разумеется, не должна. И все же я испытывал некоторую
неловкость, ибо использовал факты ее биографии без предупреждения; и тогда
я решил честно показать ей сценарий, надеясь, впрочем, услышать ее замеча-
ния. Пакет я опустил в ее почтовый ящик, и Марина позвонила мне вечером
того же дня: текст она нашла просто великолепным, хотя некоторые детали
вызвали у нее сомнение, и намерена непременно сыграть в фильме главную
роль. Я был ошеломлен, потрясен и безумно рад, что Марине понравилось,—
значит, мы почти без труда найдем продюсера, но вместе с тем меня тревожила
неуравновешенность ее характера, это могло значительно усложнить дело. В то
время, случайно прочтя одну статью, а недостающие сведения позже откопав в
научных изданиях, я узнал о существовании недавно открытого астрономами
и называемого «черной дырой» небесного тела — то есть космической массы,
обладающей свойством поглощения, а не рассеивания материи, она пожирала
самое себя по закону самодовлеющей системы истребления, пожирала собст-
венные края и тем увеличивала негативный периметр; астрономы окрестили
новую «черную дыру» Гемингой — это имя я и дал своей героине. Кинооператор
Ришар, отец Марининого сына, вернулся из пустыни; он, как возлюбленный
Марины, разумеется, стал у меня прототипом главного героя, по долгу дружбы
я дал ему прочесть текст; Ришар вернул мне сценарий, заметив: ну и ну, по-
хоже, за ним годами шпионили, а он ничего не подозревал и вдруг обнаружил
микрофон, который я вмонтировал ему в ботинки пять лет назад. Мы с Мари-
ной несколько раз встречались и работали над сценарием, она заставила меня
изменить кое-какие фамилии, переписать ряд сцен, убрать одни, добавить дру-
гие, а потом подтвердила согласие сниматься и дала обещание — в присутст-
183
вии свидетелей, коллег-кинематографистов,— вложить свои деньги в производ-
ство. Так был запущен наш злополучный фильм; сразу же, привлеченные име-
нем Марины, нашлись продюсерша, прокатчик, организовали передачу по теле-
видению. Но Марина не позволила мне продать сценарий, хотя тогда я очень
нуждался в деньгах и собирался покончить с журналистикой, основным своим
средством к существованию: она считала необходимым для нас сохранить пол-
ную свободу в работе над столь дорогим ее сердцу фильмом. Однажды вечером
я провожал Марину в театр — мы ехали в автобусе, мне не удалось поймать
такси, а до начала спектакля оставалось совсем мало времени,— и тут признал-
ся ей, что в финансовом отношении довольно уязвим и не смогу долго отстаи-
вать эту независимость. Она странно на меня посмотрела. Марина, получавшая
гонорары по три миллиона, как рассказал мне Ришар, без конца занимала у
него деньги; впрочем, он и сам то и дело просил у меня, человека без гроша в
кармане, в долг. Разговор с Эжени, моим тогдашним директором-распорядите-
лем, происходил в самолете, мы возвращались из Нью-Йорка, там ей удалось
наконец добиться согласия одного бизнесмена на финансирование журнала по
проблемам культуры: я ответил, что не смогу поступить на службу в ее редак-
ционную группу и стать одним из основных сотрудников, как она просила,—все
мое время поглощала подготовка к съемкам. Я почти совсем перестал писать
в газету и, поскольку жил только на гонорары, оказался в затруднительной си-
туации. Обсуждая замысел с продюсерами и прокатчиком, мы ворочали сот-
нями миллионов на бумаге; суммы, добываемые нами на финансирование филь-
ма, росли, а мой банковский кредит истощался. Из больницы Марина вышла,
интерес к скандалу давно пропал; она подала в суд на своего партнера, а ди-
ректриса театра — на нее. Я увидел Марину в начале марта на церемонии при-
суждения «Оскаров»: она появилась там в безобразном наряде белого цвета,
увешанная жемчугами, со старушечьим шиньоном. Марина ковыляла на высо-
ченных каблуках, в слишком узком платье и напоминала пьяную Мей Уэст, а
ведь ей не было еще и тридцати,— такой наряд принесет ей несчастье, сказал я
себе, теперь, после провала в театре, придется подставить и вторую щеку, ведь
соперница, которая без репетиций заменила ее в театре и также оказалась в
числе претенденток на премию, своего не упустит. Но все же Марина появи-
лась на этой злополучной церемонии, стало быть, «Оскар» ей гарантирован.
На том же торжестве я получил премию за лучший сценарий, и Мюзиль,
смотревший передачу по телевизору, говорил, будто вид у меня сделался
«страшно довольный». Я был и вправду доволен; Марина потащила меня за
собой в гущу проныр-репортеров, и перед теми же фотографами, что не так
давно ломились в дверь ее больничной палаты, великолепно разыграла сцену
своего триумфа: плача от радости, звонила матери, в свете вспышек ярко бле-
стели ее слезы, и эту радость разделяли с ней собравшиеся у телефона повара
от Фуке, как и я, опьяненные удачей — возможностью сфотографироваться
рядом со звездой. Через пару дней мы с Мариной собрались поужинать вместе,
наедине. По телефону я попенял ей, что в своих интервью она ни разу не упо-
мянула о нашем совместном проекте, и Марина измученным, раздраженным и
умоляющим голосом попросила меня немного потерпеть. Я заказал столик в
индийском ресторане, но за час до встречи она ее отменила через секретаршу.
В течение нескольких дней я не мог застать Марину дома и как-то позвонил ве-
чером — она никогда не стеснялась названивать мне поздно, даже ночью. Кто-
то моментально снял трубку; стараясь не дышать громко, я попытался загово-
рить — трубку тут же повесили. Я лежал в постели, и вдруг этот явный симп-
том предательства пронзил меня до самых печенок, кровать поплыла, закружи-
лась пыточным колесом, казалось, Марина намеренно его подгоняла. На сле-
дующий день мне удалось поймать Ришара, и он под большим секретом сооб-
щил мне причину резкой перемены: у Марины начался роман с одним амери-
канцем, бездарным актером, зато мультимиллионером, и в обмен на брачный
контракт тот обещал ей контракт на три главные роли в американских филь-
мах, о чем она давно мечтает. Ришар с досадой спросил, что я об этом думаю,
и я ответил буквально следующее: «Она довольно скоро вернется оттуда, по-
терпев полное фиаско»,— а потом, помню совершенно точно, добавил: «Словно
попав в аварию». Я не верил, будто Марина подписала контракт, хотя она, ви-
димо, для очистки совести и со свойственным ей эгоизмом сообщила о его за-
ключении письмом, посланным через агента на следующий же день после сво-
его отступничества; с этой минуты мне пришлось выкручиваться: что-то объяс-
нять продюсерам и прокатчикам, с которыми я был связан деловыми обяза-
тельствами, предлагать им вместо Марины других исполнительниц на глав-
ную роль, что, разумеется, их совсем не устраивало. Сумма, предоставляемая
104
мне банком в кредит без перечисления, возрастала день ото дня, угроза фи-
нансового краха уже нависла надо мной, и все же я как одержимый сопротив-
лялся возврату в журналистику, не мог покорно подставить шею под нож гильо-
тины; тогда-то я и решил полностью опубликовать свой дневник — к тому вре-
мени в трех его тетрадях уместилось описание всех постигших меня злоключе-
ний; надо было отнести эти тетради издателю, уже опубликовавшему пять моих
книг, и договориться с ним о гонораре. Я не осмеливался просить у него аванс,
не мог и заговорить со своей продюсершей о ссуде. «Никогда не влезай в дол-
ги,— говорил мне Мюзиль,— иначе тебя сожрут с потрохами». За несколько ме-
сяцев до смерти Мюзиль настойчиво предлагал мне деньги в долг, но в силу
обстоятельств я никоим образом уже не смог бы их вернуть.
28
Когда я положил дневник на стол издателю, славному малому,— он вы-
пустил пять моих книг, но каждый раз заставлял подписывать договор на сле-
дующий же день по представлении рукописи, не давая прочесть ни одного па-
раграфа,— это, дескать, типичный контракт и я могу полностью доверять ему,—
то услыхал, что у него нет времени читать рукопись в четыреста машинопис-
ных страниц, хотя он всегда просил меня написать большую книгу, настоящий
традиционный роман, без экспериментаторства, ведь критики нынче слишком
отупели и не рецензируют книги, лишенные стройного сюжета, они просто не
способны их понять и в итоге не пишут рецензий вообще, а если история хоро-
шо закручена, можно по крайней мере рассчитывать, что они кратко изложат
содержание в своих статьях, коль скоро иного ждать не приходится, вот и по-
ищи такого идиота, чтобы согласился прочесть дневник в четыреста страниц; к
тому же набранная книга может оказаться чуть ли не вдвое больше по объему,
не забудьте о затратах на бумагу, вот и получается книга ценой франков в сто
пятьдесят, но, друг мой, кто же отдаст сто пятьдесят франков за написанную
вами книгу, не хочу быть жестоким, но последнее ваше творение оказалось не
слишком ходовым, хотите, я сейчас же запрошу цифры у бухгалтера? За два
года этот человек продал около двадцати тысяч экземпляров моих книг, не уде-
лив им ни единой строчки рекламного текста, и вот теперь обстоятельства вы-
нуждают меня вновь трепетать перед ним, даже не из-за аванса — он задолжал
мне процент от реализации книги; однако издатель парирует: «Зарубите себе
на носу, что я вам не добренький папочка!»
29
На следующий день после присуждения «Оскаров» Жюль — он смотрел це-
ремонию по телевизору и, наверное, досадовал, ведь я его туда не пригласил —
пришел стричь меня. Обычно он справлялся с этим неплохо, но тем воскресным
утром, не предупредив, не посоветовавшись со мной, снял почти всю шапку
белокурых кудрей, делавших меня похожим на круглолицего ангелочка; стриж-
ка внезапно обнажила худое, усталое, осунувшееся лицо, высокий лоб, горькую
складку у губ — облик, чужой и для меня самого, и для окружающих, многие
пришли в ужас, увидев меня таким, и принялись, кто более, кто менее яростно,
обвинять меня: до сих пор я-де злоупотреблял их доверчивостью, притворяясь
кем-то иным, в действительности я не тот, кого они любили; в первую очередь —
сам Жюль, затем — в редакционном кабинете — Эжени; та вскрикнула от ужа-
са и заявила, что у меня теперь вид злодея; и наконец, Мюзиль— он открыл
мне дверь, и его словно обухом по голове хватило, надо было подождать, при-
выкнуть, оправиться от удара, ведь еще накануне меня показывали по телеви-
зору с обычной прической. Сегодня я рад, Мюзиль увидел меня таким, каким я
буду к тридцати годам, а если заглянуть чуть дальше — и на смертном одре.
Я счастлив, благодаря Жюлю Мюзиль успел застать меня настоящим муж-
чиной, которому не сегодня-завтра стукнет тридцать, и в тот день, поборов ис-
пуг и оторопь, Мюзиль по доброте душевной сказал, что новый, подлинный об-
лик предпочитает некогда очаровавшему его: точнее, новый кажется ему более
естественным, ярче выражающим сущность моего характера, нежели преж-
ний— очаровательная головка кудрявого ангелочка. В конце концов он заявил,
что восхищен поступком Жюля, и даже радостно захлопал в ладоши — вот та-
ким был Мюзиль, мой незаменимый друг. Тогда он просил найти ему нотариу-
са; я обратился к Биллу, недавно составившему завещание в пользу своего
юного возлюбленного, с условием, что сам он «не умрет насильственной
смертью»,— так он хотел оградить себя от убийства. Мюзиль сходил к нотариу-
су и вернулся в замешательстве: он, конечно, собирался все завещать Стефану,
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
185
однако нотариус пояснил — наследование от мужчины к мужчине без законных
на то оснований при существующем порядке налогообложения обернулось бы
против Стефана; лучше Мюзилю обратить свой капитал в дорогие картины,
после его смерти можно тайком перевезти их из одной квартиры в другую.
В тот день, провожая меня, Мюзиль послал мне прощальный воздушный поце-
луй и, трогательно улыбнувшись, сказал: «Кстати, я не забыл оставить и тебе
кое-что»,
30
Марина уехала в Соединенные Штаты; писем от нее не было, только на
страницах газет, печатавших скандальные новости, появлялись нечеткие, размы-
тые фотографии: она разгуливала по Лос-Анджелесу в темных очках, за ручку
со своим престарелым красавцем, но я между прочим заметил—держась за
ненавистную мне руку, Марина не снимала перчаток, белых батистовых пер-
чаток,— значит, она не изменила нам, Ришару и мне. Я ждал итогов конкурса,
куда я шесть месяцев назад послал свой сценарий, еще полагая, что съемки
вот-вот начнутся; теперь же, после предательства Марины, лишь победа на кон-
курсе дала бы мне возможность хоть когда-нибудь снять фильм. Мюзилю была
известна вся унизительность моего положения, и он посоветовал мне написать
Марине в Беверли-Хилс, полагая, что от обращения к ней меня удерживает
гордость. Мюзиль рассказал, возможно слегка приукрашенную им, историю
создания так называемой «Прощальной симфонии» Гайдна. Гайдн был компози-
тором при дворе князя-эстета Эстерхази и «Прощальную симфонию» задумал
как протест, ибо, исполняя прихоть вельможи, музыкантов не отпускали в го-
род, к семьям, и до самых холодов задерживали в летнем дворце. Симфония
начиналась торжественно, одновременно вступал весь оркестр, но вскоре испол-
нители начинали удаляться один за другим, ведь Гайдн предусмотрел последо-
вательное исключение инструментов, в финале звучало лишь соло, он даже внес
в партитуру дыхание музыкантов, задувающих над пюпитрами свечи, скрип
натертого паркета в концертном зале у них под ногами. Безусловно, прекрасная
ассоциация, созвучная и угасанию Мюзиля, и исчезновению Марины; эту под-
сказанную Мюзилем историю я изложил в письме к Марине, но ответа так и не
получил.
31
Мюзиль упал без чувств у себя на кухне накануне Троицы, Стефан обна-
ружил его лежащим в луже крови. Не подозревая, что этого Мюзиль как раз
хотел избежать — потому и хранил в тайне свою болезнь,— Стефан тут же по-
звонил его брату, и Мюзиля отвезли в соседнюю больницу «Сен-Мишель». На
следующий день я пришел навестить его; в палате, расположенной рядом с
кухней, воняло жареной рыбой. Погода стояла отличная, Мюзиль лежал обна-
женный по пояс, у него было великолепное, прекрасно тренированное, стройное
и могучее загорелое тело, усыпанное веснушками; Мюзиль часто загорал на бал-
коне, а за несколько недель до больницы племянник, помогавший ему оборудо-
вать загородный домик — затея, видимо, с самого начала обреченная на неуда-
чу,— обнаружил в неподъемной дядиной сумке гантели: тот, несмотря на вызван-
ное пневмоцистозом нарушение дыхания, тренировался ежедневно, борясь с
пожирающей его легкие дьявольской саркомой. Как только я появился, сестра
Мюзиля решила оставить нас одних и вышла из палаты; она принесла ему вкус-
ную еду, пироги с фруктами; я никогда раньше ее не видел — эта женщина с
седым пучком на затылке казалась весьма энергичной особой, но тут сами
обстоятельства, а может быть, тайна, сообщенная ей другим братом, хирургом,
смягчили ее твердый нрав, она плакала. Мюзиль сидел в обтянутом белой кожей
кресле-качалке перед залитым солнцем окном, сидел в пропахшей рыбой пала-
те, в тиши опустевшей под Троицын день больницы. Пряча от меня глаза, он
сказал: «Люди полагают, будто в такой ситуации можно что-нибудь сказать, а
выходит, и сказать-то нечего». Очков он уже не надевал, я впервые увидел не
только его молодой, совсем не дряблый торс, но и его лицо без очков; нет, опи-
сать не смогу — таким я Мюзиля не запомнил; образ друга я гоню прочь, одна-
ко он запечатлелся в моей памяти и в сердце именно в очках, те краткие мгно-
вения, когда он снимал их в моем присутствии, потирая глаза,— не в счет. От
удара головой у него на затылке запеклась кровь, я увидел это, когда он, устав
сидеть, приподнялся и снова лег в постель. Над его кроватью укрепили ручку —
ухватившись за нее, он мог ложиться или вставать, немного облегчая себе мус-
кульное и дыхательное напряжение, раздиравшее ему грудь, сотрясавшее нерв-
ными спазмами все тело. Мюзиль задыхался от бесконечных приступов кашля,
186
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
которые сдерживал лишь затем, чтобы попросить меня выйти. На ночной сто-
лик ему поставили плевательницу из темного картона, и докторша, заглядывая
к нему, каждый раз говорила: надо сплевывать, сплевывать как можно больше,
и сестра, выходя из палаты, тоже указала на плевательницу и повторила, что
он должен отхаркивать, сплевывать как можно больше; это раздражало Мюзи-
ля— он знал, из легких ничего уже не отходит. Ему должны были делать ц
пункцию спинного мозга, он боялся.
32
Я навещал Мюзиля в больнице «Сен-Мишель» каждый день; в палате по-
прежнему пахло жареной рыбой, яркое солнце так же освещало край квадрат-
ного окна; сестра его при моем появлении исчезала; пироги оставались нетрону-
тыми, плевательница — пустой, пункция не удалась, надо было делать ее вто-
рично, снова претерпеть ужаснейшую боль; медсестры говорили — возрастное
уплотнение позвонков не позволяет дренажу протиснуться до костного мозга;
теперь, когда Мюзиль знал, что это за боль, он боялся ее больше всего на свете,
в его глазах горел страх перед страданием, которое не рождается в самом теле,
а приходит извне, его вызывают искусственно, путем проникновения в очаг боли
якобы для борьбы с нею; было ясно — для Мюзиля эта боль отвратительнее
внутреннего, уже привычного страдания. Отрезвленный пока еще никому не
ведомым крушением надежд на запуск фильма — об этом все узнают, если толь-
ко я не получу премию на конкурсе,— я потихоньку вернулся к газетной работе,
писал статьи то для одного, то для другого издания. Недавно я брал интервью
у коллекционера, собиравшего детские портреты примитивистов; он подарил мне
каталог организованной им выставки. Каталог лежал у меня на коленях вместе
с газетами, которые я принес для Мюзиля. Я сидел рядом с кроватью. Мюзиль
лежал, отказавшись от сверхчеловеческого усилия — попытки сесть в кресло.
Я решил показать ему альбом. Мы сразу обратили внимание на портрет под
названием «Грустный мальчик», он вполне мог быть написан с юного Мюзиля,
хотя я не видел ни одной его детской фотографии,— художник изобразил при-
лежного задумчивого ребенка, упрямого и растерянного одновременно, замкну-
того, но, похоже, любознательного. Мюзиль внезапно спросил меня, как я про-
вожу время. Прежде он был в курсе всех моих дел, знал, чем я занимаюсь
практически каждый час, ведь мы ежедневно разговаривали по телефону, а те-
перь сознание его помутилось — и мой распорядок дня сделался чем-то зага-
дочным, он недоверчиво поглядывал на меня, казалось, он вдруг распознал во
мне закоренелого лентяя, человека, до омерзения праздного, или же неожидан-
но обнаружил, что я трачу свое время и силы на поддержку его врагов, рас-
плодившихся в великом множестве и мечтающих ускорить его конец. «Скажи,
на что же уходит все твое время?» — повторял каждый день Мюзиль. Увы, его
деятельность сводилась теперь к размеренному движению зрачков вслед за
теннисным мячиком — по телевизору передавалась прямая трансляция турнира
памяти Ролана Гарроса. Я сказал ему, что опять работаю над книгой о сле-
пых, и в его глазах промелькнула тень ужасного страдания, он сознавал соб-
ственное бессилие, невозможность хоть немного поработать над рукописью по-
следнего тома «Истории», оставшегося в набросках. После первого же посеще-
ния больницы я стал все записывать в дневник, не упуская ни одной детали, ни
жеста, ни слова — пусть разговоры наши, как правило, были редки и ужасно
скомканы в силу обстоятельств. Это ежедневное занятие утешало меня и вызы-
вало отвращение, я понимал, Мюзилю было бы очень больно, узнай он, что я,
подобно шпиону или врагу, заношу унизительные мелочи в дневник: наверное,
записям суждено — и это самое отвратительное — пережить его и стать свиде-
тельством правды, которую он предпочел бы стереть с оправы своей жизни, ос-
тавив лишь отшлифованную до блеска грань, она обрамляет сверкающий и не-
проницаемый черный алмаз, надежно хранящий тайны; дневник, быть может,
станет его биографией, хотя уже и сейчас грешит неточностями.
33
Конечно, кое-какие события ускользают из памяти, но я не хочу заглядывать
в дневник — сегодня, пять лет спустя, лучше заглушить тоску, она бьет беспо-
щадно, только дотронься до больного места. Мюзиля перевели в больницу
«Пйтье-Сальпетриер». Когда я вошел к нему в палату, там было полным-полно
друзей, но его самого увезли на последнюю пункцию — вскоре, отняв еще час-
тичку мозга, опять уложат на место. Стефан пачками приносил Мюзилю кор-
респонденцию из дома, но вскрывал письма и пакеты сам и, показав их боль-
ному, выбрасывал присланное в корзину; в сегодняшней почте оказалась книга
187
Кота, название отдавало трупным запахом; Мюзиль перелистал ее, нашел дар-
ственную надпись и прочел: «Этот аромат». В ужасе спросил он, что это зна-
чит, и я подчеркнуто безразлично ответил: Кот, мол, в своем репертуаре, да и
нечего тут понимать. Чтобы прервать возникшую паузу, кто-то из друзей начал
рассказывать о выставке в Гран-Пале, там экспонировалась знаменитая кар-
тина, которой Мюзиль посвятил в свое время целое эссе. Сейчас он никак не
мог понять, о какой картине идет речь. Он спросил, что на ней изображено, и
по всеобщему замешательству догадался: для него началось самое ужасное —
помрачение рассудка. Мы все вместе вышли из палаты — больному пора было
делать процедуры — и во дворе больницы узнали от Стефана: недуг смертелен,
но Мюзиль скрывал от всех страшную тайну, он хотел, чтобы мы не раскисали и
«держались» в его присутствии, сам Стефан тоже узнал об этом совсем недавно.
Он сказал: некоторые участки мозга уже затронуты, недуг неизлечим, но глав-
ное — новость не должна получить огласки в Париже — тут он круто повернул-
ся и ушел, наотрез отказавшись от предложенной нами «моральной поддержки».
34
Я появился у Мюзиля на следующий день, мы были одни, и я долго держал
его за руку, словно просто пришел в гости, у него дома мы иногда сидели рядом
на белоснежном диване, глядя на закатное солнце, пылавшее меж распахнутых
балконных дверей; потом я прильнул к его руке губами, поцеловал ее. Но, вер-
нувшись домой, со стыдом и облегчением принялся отмывать губы с мылом,
будто их коснулась зараза,— точно так же я намыливал их в Мехико, в номере
отеля на улице Эдгара Аллана По, когда старая проститутка глубоко засунула
язык мне в горло. Стыд и облегчение были настолько сильны, что я достал свой
дневник, решив записать и этот случай после отчетов о предыдущих посещениях.
И, описав свой мерзкий поступок, испытал еще больший стыд и в то же время
облегчение. По какому праву я марал дружбу? Дружбу с тем, кого просто бого-
творил? И тогда — что-то поистине снизошло на меня, а может, в голове про-
яснилось,— я вдруг почувствовал, будто мне все позволено — и даже положено
вести эти гнусные записи; их узаконило, мои действия оправдало смутное пред-
видение, неколебимое предчувствие: я имею на них полное право, ибо описы-
ваю сейчас не совсем агонию друга, скорее, свою собственную, похожую на
нее как две капли воды, но ожидаемую в недалеком будущем,— теперь мы с
Мюзилем связаны не только узами дружбы, но и узами смерти.
35
Мюзиля перевели в реанимационное отделение в конце коридора; Стефан
предупредил меня: прежде чем заходить к нему, нужно дезинфицировать руки,
надевать резиновые перчатки и пластиковые туфли, а также стерильный халат
и шапочку. В реанимации — скандал, какой-то негр отчитывает сестру Мюзи-
ля— она тайком пронесла сюда еду,— швыряет на пол баночки с ванильным
кремом, так как это запрещено, на ночном столике вообще ничего нельзя дер-
жать и нельзя ничего вносить в палату по соображениям гигиены, к тому же
в критической ситуации все это может помешать ему, санитару реанимацион-
ной бригады. Здесь не библиотека, заявил он, схватив две последние книги
Мюзиля, они только что вышли в свет, Стефан принес их от издателя, даже
книгам тут не место, в палате должно находиться только тело больного и ме-
дицинские инструменты для ухода. Двор больницы залит июльским солнцем —
трагический контраст с участью Мюзиля, злая насмешка судьбы. Наконец-то я
понял, ибо до того не хотел верить Стефану, что Мюзиль умрет, и совсем ско-
ро,— очевидность этого исказила мой облик, я кожей ощущал странные взгляды
прохожих: мое лицо вспухало, расплывалось от слез, рвалось на куски от боли,
я обезумел от горя, стал воплощением «Крика» Мунка.
36
На следующий день, стоя в коридоре, я сквозь стекло увидел Мюзиля, под
белой простыней, с закрытыми глазами, веки сомкнуты, на лбу виднелась ды-
рочка, ему только что сделали пункцию головного мозга. Накануне, только я
пришел, он сразу закрыл глаза и попросил меня говорить о чем угодно, не
ожидая ответа, лишь бы он слышал мой голос, говорить, пока я сам не устану
и не уйду тихонько, не прощаясь. И я, полный кретин, сообщил ему новость,
которую узнал утром,— кредита на съемки фильма я не получу, надежды
мои рухнули, и тут Мюзиль изрек, подобно сфинксу, одну-единственную фразу:
«Все опять закружится в 86-м году, после выборов». Медсестра поймала меня
в коридоре — оказывается, я не имею права находиться в реанимационной па-
188
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
лате без особого разрешения, ведь я не член семьи, за разрешением нужно зай-
ти к врачу; посещения теперь контролируются, чтобы не прорвался, к примеру,
«хищник-репортер», охотящийся за фотографией Мюзиля. Молодой врач ос-
ведомился, как меня зовут, и заявил — с намеком, будто я прекрасно пред-
ставлял себе, о чем идет речь, хотя тогда я еще ровным счетом ничего не по-
нимал: «Видите ли, с болезнями такого рода лучше быть поосторожнее, о них, g
честно говоря, мало что известно». Он не разрешил мне больше посещать Мю-
зиля, мол, предпочтение они отдают членам семьи, а не друзьям, конечно, я
был очень близок больному, он в этом не сомневается,— и тут мне захотелось
плюнуть ему в морду.
37
Мы с Давидом так и не увидели больше Мюзиля, а он между прочим тре-
бовал, чтобы нас впустили,— нам рассказал об этом Стефан, каждый день мы
звонили ему и узнавали, как идут дела. Я послал в «Питье» записку на имя
Мюзиля, признание в любви — стоило дожидаться этой минуты! — и вложил в
конверт цветной снимок, сделанный Густавом на балконе отеля в Асуане, где я,
повернувшись к объективу спиной, глядел, как садится солнце над Нилом,—
слава Богу, хоть письма принимали! Чтобы доставить мне удовольствие, Стефан
сказал, будто часто застает Мюзиля с этой фотографией в руке. Теперь Мю-
зиль, объяснил мне Стефан, говорил только загадками, например: «Боюсь, как
бы талисман не повредил тебе» или «Надеюсь, что Россия снова станет белой».
По праву родства, кроме Стефана — основного посетителя — Мюзиля ежеднев-
но навещала сестра, они сохранили добрые отношения, хотя последние лет
двадцать были уже почти чужими друг другу. Молодой врач — он сам расска-
зывал об этом Стефану — по ночам подолгу беседовал с Мюзилем. Однажды
вечером, едва я вошел в квартиру, раздался звонок, коллега-журналист спра-
шивал, нет ли у меня фотографий Мюзиля. Я сначала не понял, тот вдруг раз-
рыдался, я швырнул трубку и тут же помчался в больницу на такси. Во дворе
у корпуса, где находилось отделение реанимации, я встретил Стефана и дру-
гих знакомых, он сказал мне спокойным голосом: «Иди скорее, обними его, он
так тебя любит». Я ехал в лифте один, и внезапно меня кольнуло сомнение:
«любит», а не «любил» — может, Мюзиль не умер и это просто слухи, но дер-
жался Стефан чересчур спокойно, кажется, спокойствие это наигранное: я пошел
по коридору, пусто, никого уже нет, ни дежурного, ни медсестры, будто тяжкий
труд завершен и все наконец уехали отдыхать; сквозь стекло я снова увидел
Мюзиля, под белой простыней, он смежил веки, на торчавшей из-под простыни
не то руке, не то ноге болталась бирка с дырочкой, у меня уже не было сил
войти в палату и обнять его; заметив медсестру, я вцепился в нее: «Он вправду
умер? Да? В самом деле?» Страшась ответа, я со всех ног ринулся прочь из
больницы и понесся по Аустерлицкому мосту, во всю мочь горланя песню
Франсуазы Арди, которую выучил наизусть благодаря Этьену Дао:
Уйду ли первым в день любой,
Запомни — я всегда с тобой.
Сплетусь я с ветром, стану ливнем,
Землей и солнцем в сплаве дивном
И губ твоих коснусь потом,
И будет воздух невесом
На радость нам.
Но коль нема душа твоя,
Увидишь, как страдаю я.
Я буду полон злобой фурий
И обвенчаюсь с адской бурей,
Чтобы тебя под снежной вьюгой
Пронзить и холодом и мукой.
И коль забудешь ты про нас,
Я, с ливнем разлучусь тотчас,
Расстанусь с солнцем и землею,
С тобой расстанусь и с собою,
И ветер заберет свое
И нашу жизнь накроет мглою,
Как забытье *.
Я летел по Аустерлицкому мосту, я один владел еще не ведомой прохожим
тайной, которой суждено было изменить облик мира. В этот вечер в теленовос-
тях Кристина Окран — «солнышко», как называл ее Мюзиль,— воскресит его
1 Перевод А. Солянова.
189
счастливый смех. Я зашел к Давиду, у него был Жан, оба сидели голые по пояс
и чесались изо всех сил, приняв по дозе, чтобы не раскиснуть, они и мне пред-
ложили порошок, но я предпочел вернуться на улицу и снова запел.
38
На следующий день мы со Стефаном обедали в пиццерии неподалеку от
его дома. Мюзиль умер от СПИДа, Стефан не подозревал об этом до вчераш-
него вечера, пока не пошел вместе с его сестрой в ординаторскую и не прочел в
регистрационной книге: «Причина смерти — СПИД». Сестра Мюзиля потребо-
вала, чтобы эту запись зачеркнули, подчистили, густо замазали или соскребли,
но лучше было бы вырвать страницу и вклеить новую; конечно, записи кон-
фиденциальные, но кто знает, может быть, через десять — двадцать лет какой-
нибудь биограф, навозный жук, захочет сделать ксерокопию этой страницы или
просветит рентгеновскими лучами ее отпечаток на предыдущей. Стефан предъ-
явил единственное написанное рукой Мюзиля завещание, оно ограждало его
квартиру от нашествия родственников, но формулировки были слишком рас-
плывчаты и не давали основания считать Стефана бесспорным наследником.
Я успокоил его, сообщив, что Мюзиль в последние месяцы обращался к нота-
риусу, и дал ему адрес. От нотариуса Стефан вернулся ни с чем: завещание
существовало, и, конечно, в его пользу, однако Мюзиль не успел подписать и
по всей форме заверить составленный нотариусом текст — документ не имел
никакой юридической силы, поскольку даже не был написан его рукой. Стефа-
ну пришлось торговаться с родственниками, в конце концов за ним осталась
квартира с находившимися в ней рукописями, но право наследования он по-
терял.
39
В то утро, когда во дворе больницы «Питье» близ крематория должен был
состояться вынос тела и церемония прощания, транспортники опять объявили
забастовку; я опаздывал, на площади Алезии такси поймать не удалось, и я
решил спуститься в метро, ехать надо было с двумя пересадками, а потому я
еще больше задержался; в серых переулках старого квартала на набережной
Сены, совсем недалеко от Института судебной медицины, у морга — каждый
раз, когда я прохожу теперь мимо, у меня просто мороз по коже — уже скопи-
лось множество людей, разыскивающих условное место встречи: Стефан решил
опубликовать объявление сразу в двух ежедневных газетах, опасаясь, как бы
церемония не оказалась слишком скромной по сравнению с пышными похорона-
ми другого крупного мыслителя, умершего несколько лет назад; в результате
квартал оцепили полицейские, а во дворе, куда должны были вынести тело,
собралось столько народу, что я не смог протиснуться ближе к гробу, встал на
цыпочки и смотрел, как философ, друг Мюзиля, кажется, взобравшись на ящик
и забыв даже снять шляпу, тихим голосом произносит траурную речь; его про-
сят говорить громче, он заканчивает и потом вручает текст Стефану. Тело унес-
ли, и толпа рассеялась. Я подошел к Стефану и Давиду. Стефан сказал: мне
повезло, я не видел умершего — зрелище было не из приятных. Давид не хотел
ехать на похороны в деревню Морван, на родину Мюзиля, боялся, что просто
не хватит сил; мне хотелось, чтобы он поехал, но Давид отказался наотрез —
и зря, похороны вовсе не были такими уж тяжкими по сравнению с муками
последних недель. Пока кортеж не тронулся, к Стефану все время подходили
люди; известная актриса, дружившая с Мюзилем, вручила ему розу из своего
сада и попросила бросить ее в могилу; тем временем секретарь, которого я то-
гда увидел впервые, рассказал мне вот что: в последний день, когда он видел
Мюзиля, тот велел ответить согласием на все приглашения, полученные с раз-
ных концов света, хотя сроки их частично или полностью совпадали; потирая
руки, Мюзиль от души веселился — он не прочтет лекцию в Канаде, не прове-
дет семинар в Джорджии не выступит на коллоквиуме в Дюссельдорфе. По
дороге мы со Стефаном и секретарем остановились у какой-то забегаловки и от-
ведали жареных колбасок — сделать это предложил Стефан, Мюзиль просто
обожал колбаски. Мать, очень сдержанная, царственная, прозрачная от старо-
сти, встретила нас без единой слезинки; застыв в кресле, над которым висела
картина XVIII века, она по-светски принимала важных соседок, пришедших
выразить ей соболезнование; на видном месте—на круглом столике посреди
комнаты — лежал еженедельник с фотографией Мюзиля на обложке. Брат
Мюзиля показал нам усадьбу, она оказалась огромной, их род принадлежал к
крупной провинциальной буржуазии, в деревне их уважали больше прочих;
главенствовал в доме отец — хирург, практикующий в главном городе депар-
190
ЭРВЕ Г И БЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
тамента. Я даже не предполагал, что Мюзиль вырос в такой зажиточной семье,
но если поразмыслить, этим легко объяснялось все: вечное стремление к эконо-
мии наряду с полной безответственностью в денежных делах, равнодушие и
даже нелюбовь к какой бы то ни было роскоши — эти качества я скорее отнес
бы к проявлениям мелкобуржуазности. Брат, удивительно похожий на Мюзиля,
показал нам великолепный сад; во время прогулки он вдруг остановился, скло- н
нил голову и произнес: «Эта болезнь неизлечима». Потом провел нас в комнату
Мюзиля, где тот работал в студенческие годы,— самое запущенное помещение в
доме, там никогда не топили, как в лачуге садовника, где Мюзиль устроил себе
библиотеку, позже мать велела туда поставить все написанные им книги. Я до-
стал с полки первую попавшуюся и прочел дарственную надпись: «Маме — пер-
вый экземпляр книги, которая обязана ей своим рождением». На следующий
день по телефону моя мать рассказала мне, что слышала по радио интервью с
матерью Мюзиля. Та сидела на складном стуле у ограды кладбища и беседо-
вала с журналистами, словно на пресс-конференции: «Когда мой сын был сов-
сем маленьким, то хотел стать золотой рыбкой. Я отвечала: зайчик мой, это
невозможно, ты же не любишь холодную воду. Он задумывался, а потом го-
ворил: ну только на секундочку, просто узнать, о чем она там думает». Ма-
тери непременно хотелось заказать мемориальную доску, где бы упоминалось
название престижного института—там Мюзиль в конце жизни читал лекции;
Стефан сказал ей: «Ведь все и так знают», а она ответила: «Конечно, сейчас
знают, но через двадцать — тридцать лет, когда останутся только его книги,
разве кто-нибудь вспомнит...» Мы по очереди брали из корзины по цветку, бро-
сали их в могилу, и корреспонденты фотографировали каждого из нас. Вер-
нувшись вечером домой, я позвонил Жюлю, но он не захотел со мной долго
разговаривать—развлекался с двумя юнцами, видимо, наркоманами, которых
только что подцепил в кабаке и слегка побаивался. Берта с их пятимесячной
дочкой уехала за город.
40
Я пытался как мог облегчить другу тяжкое бремя траура, удержать его
от погружения в бездну проблем, связанных с наследованием, и уговаривал со-
вершить путешествие, развеяться. Когда-то мы думали, что к этому времени
Мюзиль и Стефан приедут к нам на остров Эльба, еще месяца за три до смерти
Мюзиля обсуждали втроем, как будем отдыхать; мы со Стефаном искренне ве-
рили, что поедем туда, а Мюзиль, одновременно и понимая все и заблужда-
ясь, делал вид, будто тоже верит в осуществимость этих планов, пока не на-
чалась настоящая подготовка к отъезду, и тут он втайне от меня признался
Стефану — я узнал все после смерти Мюзиля,— что никогда не думал всерьез
об этом путешествии. Стефан беспокоился и о себе, он считал, что смертельный
вирус Мюзиль почти наверняка передал ему, а потому отправился на консуль-
тацию к дерматологу; тот не очень-то был подкован, но зато попытался успоко-
ить пациента: по его словам, Стефан, конечно же, избежал опасности, посколь-
ку СПИД скорее всего передается лишь при проникновении в организм не-
скольких видов инфекции, по меньшей мере двух,— две зараженные спермы
одновременно попадают в организм и действуют подобно детонатору. Я при-
гласил Стефана приехать к нам на Эльбу, Густав уступил свою комнату вдов-
ствующему другу; тот не упускал случая погоревать на виду у всех или —
что было еще эффектнее,— покинув сотрапезников в разгар обеда, убегал к
себе и запирался. Минут через пятнадцать мне приходилось идти наверх и сту-
чать в дверь, чтобы остановить поток слез. Стефан сначала не открывал, потом
впускал меня и огрызался сквозь слезы: «Я не знал, что ты такой злой, Мю-
зиль тоже не догадывался, ты нас всех обманул, ты — воплощенное коварство;
бедный Мюзиль, как он ошибся в тебе!» Я отвечал Стефану: да, действительно
мне трудно общаться сразу с несколькими людьми, никак не удается найти зо-
лотую середину, я то погружаюсь в угрюмое молчание, то впадаю в непонят-
ную эйфорию; однажды я рассказал Мюзилю о своих терзаниях, и он посове-
товал мне ни в коем случае не пытаться изменять самого себя, это худшее ос-
корбление для друзей; вот я и остался таким, какой я есть, таким меня видят
окружающие, таким любят. Стефан чуть не бросался целовать мне руки и потом
беспрестанно восхищался мною, легко прощал мне, в отличие от других, при-
ступы раздражительности. Он ужасно страдал потому, что именно смерть Мю-
зиля открыла ему доступ в прекрасный дом, где так много юных красавцев.
Тем летом, когда мы лежали на скалистом берегу нагими после купания, я ска-
зал однажды Густаву: «Мы все сдохнем от этой болезни, я, ты, Жюль, все, кого
мы любим». С Эльбы Стефан отправился в Лондон и разыскал там людей из
191
Ассоциации гуманитарной помощи жертвам СПИДа. Вернувшись во Францию»
он решил организовать такое же общество.
41
Прежде чем переехать в квартиру Мюзиля» Стефан попросил меня сфо-
тографировать квартиру такой, какой покинул ее владелец. Он хотел, чтобы
я в качестве свидетеля присутствовал при передаче имущества и подготовил
необходимые документы для будущих исследователей. Войдя во двор, я заме-
тил: со стены соседнего дома уже сорвали плющ и не было воробьев, громко
чирикавших, когда я, бывало, шел по двору к Мюзилю на ужин. После его смер-
ти я в квартиру не входил; в то утро погода стояла пасмурная, но только я до-
стал фотоаппарат, солнце осветило комнаты, словно по мановению волшебной
палочки. Для общей съемки интерьера гостиной с африканскими масками и ри-
сунком Пикабиа, напоминавшим черты Мюзиля, я захватил маленький «рол-
лей-35», а для съемки всяких деталей попросил у Жюля «лейку»: в корзине для
бумаг, к примеру, до сих пор валялся смятый конверт с адресом, который Мю-
зиль не успел дописать. За четыре месяца печаль отсутствия уже успела лечь
на вещи, подобно пыли, просто стряхнуть ее было невозможно, квартира сде-
лалась неприкосновенной, и мы спешили сфотографировать прежний хаос, пока
его не уничтожила суета новой жизни. Стефан показал мне шкаф со стопками
рукописей, показал заметки и наброски неоконченной книги, которые Мюзиль
не успел порвать. На диванах лежали кипы давным-давно собранных Мюзилем
материалов о социализме — он собирался написать эссе на тему «Социалисты и
культура», но, как сказал мне в автобусе его секретарь, он уже тогда слегка
повредился в уме. Стефан настоятельно просил меня сфотографировать постель
Мюзиля, я никогда ее не видел, ведь Мюзиль открывал дверь в спальню в ред-
ких случаях, когда мы вместе отправлялись куда-нибудь ужинать и он вспоми-
нал, что забыл ключи или чековую книжку в кармане другой куртки. Спаль-
ня Мюзиля оказалась клетушкой без окна, на полу валялся тощий тюфяк; Мю-
зиль оставил за собой просторный кабинет с библиотекой, а Стефану, который
теперь не мог себе этого простить, уступил самую удобную, изолированную
часть квартиры. Мне совсем не хотелось заглядывать туда, но Стефан подтал-
кивал меня в спину, фотография спальни, считал он, станет бесценным доку-
ментом для исследователей; я пытался заснять жалкий матрац, брошенный на
пол, хотя отойти на необходимое для съемки расстояние здесь было невозмож-
но, я знал, что ничего не получится, к тому же и аппарат не сработал, кончи-
лась пленка. Благодаря этой серии снимков — фотографий с негативов я не пе-
чатал, только передал Стефану дубликат контрольных кадров — мне удалось
освободиться от навязчивой идеи; подобно колдуну, я очертил магическим кру-
гом место гибели нашей дружбы, не для того, чтобы предать ее забвению —
чтобы увековечить, скрепив ее печатью фотокадра. Ассоциация Стефана по ока-
занию гуманитарной помощи жертвам СПИДа уже действовала вовсю, Давид,
Жюль и я были первыми ее спонсорами,— я внес деньги через доктора Насье.
Однако, сказал мне Стефан, работать там каждый день далеко не весело, нуж-
ны крепкие нервы: «Вдруг как снег на голову на нас свалилась семья с Гаити;
все — отец, мать и дети — больны СПИДом, представляешь себе картинку!»
Перед уходом я заглянул в библиотеку Мюзиля — мне надо было посмотреть
выходные данные тома Гоголя, я собирался его прочесть,— но Стефан, заглянув
в книгу, которую я держал в руках, сказал: «Нет, Гоголя оставь, Тургенева,
если хочешь, забери всего, я его читать не буду».
42
Я снова стал работать в газете. Эжени предложила мне поехать с нею и с
ее мужем Альбером в Японию на съемки нового фильма Куросавы, значит, это
было зимой 1984 года, ведь моя книга о слепых еще не вышла; мы с Анной
встретились тогда в Асакусе 1 и очень удивились, что оба пишем на одну и ту
же тему — о слепых. Я не ожидал увидеть Анну в Токио — мы столкнулись с
ней в холле отеля «Империал», где Альбер назначил ей встречу,— но особой
радости не испытал. Любительница приключений несколько ошалела от трех-
недельного путешествия в транссибирском экспрессе; в дороге, мчась по России
и затем по Китаю, она только и делала, что пила водку и объедалась икрой с
аппаратчиком из Владивостока. Перед отъездом Анны я взял у нее интервью,
она предложила мне опубликовать ее детскую фотографию, отец сделал снимок,
когда ей было семь лет,— и вот остался единственный экземпляр, который она
1 Район Токио.
192
ЭРВЕ ГИБЕР ДРУГУ, КОТОРЫЙ НЕ СПАС МНЕ ЖИЗНЬ
берегла как зеницу ока. За восемь лет работы в газете у меня никогда ничего
не пропадало, но все же я попросил проследить за этой фотографией — сначала
технического редактора, затем сотрудницу, ведавшую материалами отдела офор-
мления; и тут как назло, словно не выдержав строгого надзора, злополучная
фотография исчезла. Анна сердито потребовала вернуть ее, вышла из себя; я
перевернул редакцию газеты вверх дном, все пять этажей, в надежде отыскать у
пропажу. «Плевать мне на вашу надежду, верните фотографию»,— отрезала она.
Накануне отъезда Анна даже явилась ко мне домой и снова на меня накину-
лась. Я не пустил ее дальше лестничной клетки и, мстя за бесцеремонность,
захлопнул дверь перед самым ее носом. Между тем фотографию мне вскоре
вернули. Кто-то украл альбом, в который, к несчастью, технический редактор
спрятал ее для пущей сохранности; вора (или воровку), видимо, мучили угры-
зения совести, и поскольку мои препирательства с Анной чуть ли не месяц
происходили у всех на глазах, альбом попросту положили в мой шкафчик для
бумаг. Я сообщил радостную новость Анне, как только увидал ее в холле то-
кийского отеля «Империал», а эта мегера немедленно заявила: «Вы легко отде-
лались». Бог с ней, подумал я. Анна продолжала цепляться к нашей малень-
кой группе — ко мне с Эжени и Альбером. Однажды вечером мы встретились
с ней в Асакусе на ведущей к храму улочке, в склепанных из листов жести лав-
чонках торговали сладостями, веерами, расческами, брелоками и печатками
из драгоценных и искусственных камней; Эжени и Альбер замешкались в ма-
газине, где продавали шлепанцы, а мы с Анной пошли дальше в сторону паго-
ды и приблизились к медному чану, там курили благовония; паломники, подер-
жав руки над дымком, словно бы мыли им щеки, лоб, волосы. Вокруг было
множество прилавков с крошечными ящичками, верующие открывали их на-
угад, доставали свернутую бумажку с предсказаниями, сделанными тайно-
писью, и затеям несли любому из двух бонз, которые священнодействовали по
обе стороны алтаря с золотой статуей Будды, защищенной стеклянной перего-
родкой; из-за алтарных стоек эта часть храма, где за небольшую мзду расшиф-
ровывали недоступные разумению непосвященных знаки, напоминала камеру
хранения. Если предсказание сулило удачу, верующий бросал его через щель
в стеклянной перегородке к ногам Будды, туда же следовало опустить день-
ги — залог осуществления чаемого. Бумажку с дурным предсказанием прикру-
чивали проволокой к мусорному ящику или к дереву, чтобы, отданное на волю
злых духов, оно потеряло силу. В Киото, например, вокруг храмов стояли голые
деревья, шелестевшие белыми бумажками,— издалека нам показалось, будто
цветет сакура. Мы с Анной вместе вошли в храм в Асакусе; задержавшись у
прозрачной дарохранительницы в форме пирамиды, трепетавшей огоньками,
Анна протянула мне малюсенькую тлеющую палочку и сказала: «Вы не хотите
загадать желание, Эрве?» В ту же секунду раздался звук гонга, люди заторопи-
лись к выходу, сияние в алтаре вокруг золотого Будды погасло, железный за-
твор, лязгнув, наглухо закрыл величественную главную дверь, и не успели мы
опомниться, как оказались запертыми в храме. Бонза вывел нас через малень-
кую заднюю дверь, и мы очутились на праздничной базарной площади. Зага-
дать желание я не успел, но это необычное происшествие сдружило нас с Анной.
И вот мы поехали в Киото, там она познакомила нас с художником Аки, при-
ехавшим в родной город на семидесятилетие отца; Аки показал нам весь Киото
и-Золотой Храм. Токийцы советовали еще посетить Храм Мхов, но попасть туда
можно было, только если местный житель соглашался уступить свое место в
списке избранных, имеющих право на одно посещение в месяц. Храм Мхов на-
ходится вдалеке от центра Киото, в загородной местности. Холодным и сол-
нечным утром мы, человек десять посетителей, ждали у ворот бонзу; он появил-
ся и для начала проверил по нашим удостоверениям личности свой список, по-
том подвел нас к окошечку кассы, каждый уплатил весьма внушительную сум-
му. Затем, разувшись, мы в носках пробежали по двору, усыпанному ледяным
гравием, вошли в промозглый зал — его загромождал стоявший у алтаря огром-
ный барабан; на полу лежали подушечки, перед ними — расставлены в ряд
тушечницы, разложены кисточки, тут же палочки туши и чашечки, чтобы их
разводить, а на столике — пергаментные свитки, на них ясно виднелась тон-
чайшая вязь сложных знаков; как сказал Аки, они обозначали и вовсе зага-
дочные, непонятные слова, и — судя по их количеству и расположению — это
была таинственная ритуальная молитва Храма Мхов; монахи, сопровождав-
шие чтение текста монотонными ударами в барабан, заставляли пас — в полной
тишине— повторять за ними каждое слово; тем, кто хотел получить доступ в
чудесный сад мхов, надо было заслужить право им полюбоваться, каллиграфи-
чески переписав молитву, пусть ничего не понимая, иероглиф за иероглифом,
13
«ИЛ» № 8
193
воспроизвести ее, осторожно заполнив тушью еле заметные ложбинки на
пергаменте. Муж Эжени, Альбер, кипя от злости, отшвырнул пергамент прочь:
бонзы — бандиты, они нас просто ограбили, к тому же здесь можно околеть от
холода; если на каждый иероглиф уходит целых пять минут, понадобится не
меньше двух часов, чтобы разделаться с этой тряпкой, усеянной идиотскими
значками, да еще сидишь скрюченный, ноги затекают до судорог,— и Альбер
ушел, так ему и не довелось попасть в сад мхов. Мы с Анной, устроившись
рядышком, втянулись в игру, пытаясь перещеголять друг друга — тщательно
перерисовывали иероглифы, выводили их как можно аккуратнее, точнее, ста-
раясь не насажать клякс. Аки объяснил нам: закончив молитву, мы должны
написать под ней свое имя и желание, а затем положить свиток перед алтарем,
ибо труд жизни священнослужителей в Храме Мхов — неустанная молитва об
исполнении желаний безвестных людей, редких посетителей. После двух часов
усердной работы, когда благодаря предельной сконцентрированности исчезли
судороги и ощущение времени, я был уже почти готов изложить свое невыска-
занное желание, на сей раз, думал я, оно не улетучится с дымом догорающей
палочки. Я боялся, что любопытная Анна захочет узнать мою тайну, и решил
зашифровать желание; ее фразу я прочел, заглянув ей через плечо. Она напи-
сала: «Улица, опасность, приключение», потом вычеркнула слово «опасность», но
мне уже было неинтересно, чем она его заменила. Я прибавил к молитве свою
шифрованную мольбу о жизни — для себя и Жюля,— и Анна сразу же спроси-
ла, что означают эти слова. А потом мы отправились в чудесный сад мхов.
43
Я возненавидел Марину. Она действительно снялась в каком-то фильме в
Соединенных Штатах, газеты много писали о ее браке, позже — о разрыве с му-
жем и о возвращении во Францию. Однажды Эктор пригласил меня поужинать
в ресторане «Набережная Вольтера», мы оставили пальто в гардеробе, метрдо-
тель пригласил нас следовать за ним, я сбежал вниз — там всего три ступеньки,
и тут в глубине зала, в нише, сразу же увидел Марину в темных очках; она
сидела напротив молодого человека, совсем рядом со столиком, за который
приглашал меня метрдотель; я устроился у стены, только перегородка теперь
отделяла меня от Марины, и в зеркале, висящем на противоположной стене, мы
видели друг друга, один другого — и никого больше. Встретив здесь Марину
после ее предательства и двухлетнего молчания, я стал лихорадочно думать,
как себя вести, мысли кружились со скоростью шрифтовой насадки на электри-
ческой пишущей машинке: воспользоваться случаем и подойти, дать ей пощечи-
ну, чего мне до смерти хотелось, или нежно поцеловать ее, а может, сдержать-
ся и спокойно продолжать беседу с Эктором, как будто ничего не происходит?
Поединок с Мариной длился несколько минут. От соседнего стола до меня доле-
тали обрывки вдруг ставшего взволнованным разговора. «Вы себя плохо чув-
ствуете?» — спрашивал молодой человек, он бы вполне мог быть моим двой-
ником — типичный мечтатель, начинающий режиссер, по всем статьям одура-
ченный звездой. Ответа нет, но он не смутился и снова за свое: «Вы скоро уез-
жаете отдыхать?» Вдруг соседний столик отодвигают резким движением и,
оторвав на секунду взгляд от Эктора, я вижу: Марина убегает из ресторана, за
ней — ошарашенный молодой человек; поскользнувшись на ступеньке, он успе-
вает извиниться перед метрдотелем, сует ему двухсотфранковую купюру и запу-
тывается в дверной занавеске. Я оборачиваюсь — салфетки на их столе смяты,
стоит едва початая бутылка вина, им принесли только закуски — я выиграл
партию. Через несколько месяцев ночью голос Марины с трудом вырывает меня
из плена снотворного: «Я воскресла». В голове туман, но у меня хватает на-
ходчивости ответить: «Так что, звонить теперь во все колокола?» Она очень лас-
ково возражает: «Ну что ты, Эрве». Я говорю: «Я столько из-за тебя пережил».
А она: «Подумай, сколько пережил из-за меня Ришар». Услышав этот бред, я
повесил трубку. А проснувшись, вспомнил, как раньше, прощаясь, говорил ей:
«Обнимаю тебя, Марина»,— это звучало отпущением грехов с того света. После
обеда рассыльный от Даллуайо доставил мне два шоколадных колокола,
один — большущий, другой — крошечный, без записки, ведь только что прошла
Пасха. Еще через несколько месяцев я собрался однажды пообедать с Анри в
«Виллидж войс», пришел в ресторан немного раньше, сел за столик и, под-
жидая его, стал читать. Появился Анри, но не успел он занять свое место, как
за его спиной, вынырнув из глубины ресторана — как это я ее не заметил? —
возникла Марина: в темных очках, с длинными распущенными волосами а ля
кукла Барби, а за ней, как тень, Ришар, оба невероятно возбуждены. При ви-
де их кровь у меня мгновенно застыла в жилах, я оледенел, побелел лицом;
194
Анри перепугался — что случилось? Появление Марины произвело на меня
сильное впечатление, я будто увидел призрак, привидение. Вернувшись домой,
взялся за перо, хотел написать Марине, что в самом деле увидел призрак на-
шей дружбы юных лет, которую она погубила своим сумасбродством. Едва я
закончил письмо, зазвонил телефон; Жюль сразу объявил: «Знаешь, что слу-
чилось с Мариной? Говорят, у нее лейкемия, выпали волосы, видимо, проходит
страшный курс химиотерапии». В моем письме много раз повторялось слово
«кровь». Можно было принять звонок Жюля за перст судьбы и не отправлять
письмо, но обида на Марину была так сильна, что я все же вышел на улицу
и опустил его в ящик, особенно безжалостным казалось оно теперь, когда раз-
несся слух о ее болезни; я вполне мог сказать потом, что Жюль позвонил, когда
письмо уже ушло. Но на следующий день меня стали мучить угрызения совести,
и я избавился от них, послав Марине второе письмо, оно как бы зачеркивало
предыдущее.
44
Слухи о болезни Марины становились все тревожнее; теперь говорили, что
у нее СПИД,— мне сказал это мой массажист, а он услыхал новость от дирек-
тора клиники, где она лечилась. Сегодня говорят, будто она заразилась от бра-
та-наркомана— кололись одним шприцем; на следующий день — будто инфек-
цию внесли при переливании крови, на третий день — ее якобы заразил этот
бездарный америкашка, всему свету известно, что он бисексуальный тип, и так
далее. Слух о Маринином заболевании СПИДом, должен признаться, доставил
мне удовольствие; я хотел, чтобы это был не слух, а правда, нет, я не садист,
меня просто преследовала мысль о том, что в конце концов — недаром мы ка-
зались братом и сестрой — нам уготована одна и та же, общая судьба; слух уже
проник в газеты, по радио сообщили, что ее поместили в больницу в Марселе,
по телетайпам всех редакций прошла информация «Франс-пресс» о ее кончине.
Я представлял себе: Марина бежит, задыхаясь, ее преследуют, она устремляет-
ся в Марсель, чтобы сесть на корабль, отправлявшийся в Алжир, на родину ее
отца, пусть ее тоже похоронят по мусульманскому обычаю: завернув в три по-
крывала, положат прямо в землю. Я видел мысленным взором ее фальшивые
длинные волосы а ля Барби, ее забинтованные запястья — тогда в американской
клинике, где ей сделали переливание крови. Никогда еще я так сильно не лю-
бил Марину. Однако, заручившись поддержкой своего адвоката, она не замед-
лила появиться в вечерних теленовостях, чтобы положить конец слухам: предъ-
явив медицинское свидетельство, Марина заявила, что здорова, но в то же вре-
мя глубоко удручена — ей приходится в каком-то смысле предавать больных, вот
так демонстрируя свою принадлежность к здоровым. В тот вечер я не смотрел
телевизор, но утренние газеты об этом уже сообщили; своим выступлением Ма-
рина глубоко разочаровала меня. Билл видел передачу и сказал, что она про-
изводила впечатление сумасшедшей, хоть сейчас сажай в психушку. Зато Кот,
вот уж кого нелегко пронять, оценил появление Марины в «Новостях» как са-
мый потрясающий телесюжет за всю его жизнь. Мы постепенно отошли друг от
друга; я — больной, хотя она этого не знала, она — здоровая, мое отношение
к Марине постепенно становилось все прохладнее, она снималась не в тех филь-
мах, в которых я хотел бы ее видеть; впрочем, и она, я в этом уверен, читала
совсем не те мои книги, которые ждала от меня.
(Окончание следует)
НЭНСИ РЕЙГАН
при участии
Уильяма Новака
Мои черед
Воспоминания
Перевод с английского ИРИНЫ ДОРОНИНОИ
Глава первая
«СТРЕЛЯЛИ...»
Это случилось вскоре после полудня 30 марта 1981 года. Про-
шло всего семьдесят дней, как мой муж был приведен к присяге
в качестве президента Соединенных Штатов. Я только что вер-
нулась в Белый дом после какого-то официального завтрака и разговаривала
на верхней террасе с Тедом Грейбером, нашим художником-декоратором, и Рек-
сом Скауте, главным администратором Белого дома.
Вдруг я увидела внизу, на подъездной дорожке, Джорджа Опфера, на-
чальника моей охраны. Он делал мне знаки рукой спуститься к нему.
«Что это здесь делает Джордж? — подумала я.— Видно, что-то случилось».
«В отеле стреляли,— сказал он.— Несколько человек ранены, но ваш муж
невредим. Все в больнице».
При слове «стреляли» я начала двигаться. Когда мы подошли к лифту,
меня уже охватила паника, я заявила Джорджу, что еду в больницу.
«Лучше бы вам остаться здесь,— сказал Джордж.— Там сумасшедший
дом. С президентом все в порядке. Вам незачем туда ехать».
«Джордж,— сказала я.— Я еду в больницу. Если вы не вызовете мне ма-
шину, я пойду пешком».
Служебный лимузин остановился перед дипломатическим входом, и мы
сели в него.
По мере того как мы приближались к больнице Университета Джорджа
Вашингтона, улица становилась все более запруженной — полицейскими маши-
нами, репортерами, зеваками. В конце концов пробку удалось прорвать, и мы
подъехали к отделению «Скорой помощи». Служба безопасности уже сообщила
по радио, что я еду, и Майк Дивер встретил меня у входа. Майк был замести-
телем начальника канцелярии у Ронни и близким другом нашей семьи.
«Он ранен»,— сказал Майк.
«Но мне сказали, что он не ранен»,— пробормотала я.
«Нет, он ранен,— сказал Майк,— но, говорят, ничего серьезного».
«Куда? Куда он ранен?»
«Неизвестно. Ищут пулю».
Ищут пулю. «Я должна его видеть»,— сказала я.
«Нельзя. Пока нельзя».
«Минутку,— сказала я, голос у меня зазвенел.— Если с ним ничего серь-
езного, почему же я не могу его увидеть?»
«Подождите. Они сейчас как раз с ним возятся».
«Майк,— начала я умоляющим голосом, будто что-то зависело от него,—
они не знают, но у нас так заведено. Он должен знать, что я здесь!»
Майк снова объяснил мне, что врачи ищут пулю, что Джим Брейди, пресс-
секретарь Ронни, тяжело ранен в голову, и вот его-то состояние, кажется, дей-
ствительно опасно. Были ранены еще двое — охранник и полицейский округа
Колумбия.
© 1989 by Nancy Reagan
196
Кто-то отвел меня в кабинет врача, а Майк пошел разузнать, когда можно
будет повидать Ронни. Это был какой-то кошмар — паника, неразбериха, ожи-
дание, неизвестность. Но что-то происходит внутри в такие моменты, и мне кое-
как удалось собраться. Я сказала себе: «Они делают все, что могут. Не мешай
им. Врачи знают свое дело». Мой отец, врач, столько раз повторял эти слова, и
сейчас они эхом отдавались у меня в голове. Мысли проносились одна за дру-
гой, и вдруг моему воображению отчетливо представилась картина паркленд-
ской мемориальной больницы в Техасе в день убийства президента Кеннеди.
Теперь, семнадцать с лишним лет спустя, я молила Бога, чтобы история не
повторилась, чтобы мой муж остался жив.
Врачи трудились в поте лица. Медсестры все время приносили сообщения,
которые раз от разу становились тревожнее. Дважды мне говорили, что у Рон-
ни пропадает пульс; они боялись, что может быть шок. Я знала, что если бы
это произошло, мы могли его потерять.
Когда Ронни только привезли в больницу, все решили, что у него сер-
дечный приступ. Если бы две медсестры не разрезали специальными травма-
тическими ножницами его одежду, а врач не поднял его левую руку, никто не
заметил бы маленькой пулевой раны. Выходного отверстия не было, а это оз-
начало, что пуля засела внутри. До тех пор пока они не обнаружили пулевого
отверстия, врачи и медсестры не могли понять, в чем дело. Они лишь видели,
что у них на глазах умирает президент Соединенных Штатов.
Ронни был ранен пулей, которая разрывается в момент удара. По какой-то
случайности эта не разорвалась. Отскочив от бронированной панели автомобиля
и сплющившись в лепешку величиной с десятицентовик, зазубренный по кра-
ям, она проникла в тело Ронни.
Я настойчиво твердила: «Дайте мне повидать мужа!»
Мне сказали: «Скоро». Позднее я узнала, что тогда они еще боялись раз-
решить мне войти к нему, чтобы не испугать. И если судить даже по тому, что
я увидела позднее, они скорее всего были правы.
Наконец мне объявили, что можно его повидать, и я мигом слетела по
лестнице в палату. Войдя, я застала ужасающую картину — использованные
бинты, зонды, кровь. Из раны в груди у Ронни была отведена трубка, дышал он
через кислородную маску. В углу валялись лохмотья его нового голубого кос-
тюма в тонкую полоску.
Лицо было землисто-серым. На губах под кислородной маской запеклась
кровь. Он увидел меня, оттолкнул маску и прошептал: «Дорогая, я забыл «ныр-
нуть».
Мне стоило слишком больших усилий сдержать слезы, а заставить себя
улыбнуться я так и не смогла, только наклонилась и поцеловала его. Затем сно-
ва приложила маску к его рту и сказала: «Пожалуйста, не разговаривай».
Через несколько минут ко мне подошел доктор Бенджамин Аарон, заве-
дующий отделением кардиоторакальной хирургии. «Он теряет слишком много
крови,— сказал врач.— Нужно оперировать. Поищем пулю и попытаемся из-
влечь ее из легкого. Она видна на снимке».
Когда Ронни везли в операционную, я шла рядом и держала его руку.
Вокруг нас была целая команда врачей и медсестер, некоторые — в зеленых
хирургических халатах. По обе стороны каталки висели системы для перели-
вания крови.
Джон Симпсон из секретной службы сопровождал Ронни в операционную
и в течение всей операции находился рядом с ним, как того требует устав служ-
бы президентской безопасности.
Чтобы усыпить Ронни, ему сделали укол пентотала. Но прежде чем наркоз
подействовал, 'он снова успел пошутить: «Умоляю, скажите, что все вы — рес-
публиканцы».
Следом за Ронни в операционную везли и другого пациента. Это был
Джим Брейди — голова его невероятно распухла, и рана на ней кровоточила.
Я никогда не видела черепных ран, это было ужасно. Когда спустя несколько
минут медсестра сказала: «Вряд ли мистер Брейди выкарабкается»,— я ей по-
верила.
Пока Ронни оперировали, я сидела в большой приемной. Там работал те-
левизор, и я слышала, как Фрэнк Рейнолдс сообщил по Эй-би-си, что Джим
Брейди скончался; Эн-би-си и Си-би-эс тоже объявили о смерти Джима, и
Си-би-эс предложила почтить его память минутой молчания.
Больше печальных новостей не было, и все телекомпании снова и снова
прокручивали кадры, снятые в момент покушения. По сей день, закрыв глаза,
я вижу, как это было. Ронни выходит из отеля, улыбаясь, рукой приветствуя
НЭНСИ РЕЙГАН МОИ ЧЕРЕД
197
толпу. И вдруг — этот ужасный треск; позже он сказал мне, что принял его
тогда за звук фейерверка. Удивление на его лице. Джим падает. Тела, распро-
стертые на тротуаре, и агенты, окружающие убийцу. А потом охранник Джерри
Парр хватает Ронни в охапку и заталкивает в машину.
Пока Ронни был еще в операционной, кто-то спросил, не хочу ли я зайти
в больничную церковь. Я сказала, что хочу. Вскоре после нас туда вошла Сара
Брейди, жена Джима, мы обнялись. Новая администрация приступила к рабо-
те так недавно, что это была наша первая встреча с Сарой. Она не видела сво-
его мужа, поэтому не имела представления о том, сколь ужасна его рана.
«Они сильные мужчины,— сказала она.— Они выдержат все».
«Да,— ответила я.— Да». Но в голосе не было уверенности. Прежде чем
покинуть церковь, мы с Сарой помолились вместе, держась за руки.
Каждые несколько минут медсестры прибегали из операционной с новос-
тями. Наконец пришла и добрая весть: в результате сложной операции врачам
удалось обнаружить и извлечь пулю из тела Ронни. Она задела седьмое ребро
и, отклонившись при этом, проникла в нижнюю долю левого легкого.
Пуля прошла в дюйме от сердца. Ближе просто не бывает,
Рон был первым из наших детей, примчавшимся в больницу. Он услышал
сообщение, сидя в кафе в Линкольне, штат Небраска, и, поскольку ближайший
рейс в Вашингтон был не скоро, он нанял самолет, и они с женой Дорайей
сразу же присоединились к нам. Остальные дети — Пэтти, Майк и Морин —
были в Калифорнии, и военный самолет смог доставить их лишь рано утром
следующего дня.
Ронни начал приходить в себя около половины восьмого вечера. Рона,
Дорайю и меня впустили в послеоперационную палату через заднюю дверь и
подвели к его постели. Когда я увидела его, без кровинки в лице, с трубкой,
торчащей из горла, я чуть не разрыдалась. «Я тебя люблю»,— сказала я.
Долго-долго мы просто смотрели друг на друга. Потом Ронни взял лист
бумаги и карандаш. «Не могу дышать»,— написал он.
Я закричала: «Он не может дышать!»
«Не волнуйтесь, миссис Рейган,— сказал один из врачей.— За него дышит
респиратор. Ему просто нужно привыкнуть».
Ронни был очень слаб после операции, он то просыпался, то снова про-
валивался в сон. Я никуда не хотела уезжать из больницы, но ничем не могла
ему помочь. Кроме того, я понимала, что, останься я там на ночь, это означало
бы, что состояние Ронни критическое. А я, конечно, меньше всего хотела, чтобы
люди так думали.
Когда Рон, Дорайя и я ехали в тот вечер из больницы, во всех окнах ярко
светились телеэкраны. На домах повсюду были прикреплены листки с надпи-
сями, например: «Выздоравливай поскорее, мы тебя любим». Или — больше
всего понравившаяся мне: «Сегодня мы все — республиканцы».
Когда мы вернулись в Белый дом, телефон там не умолкал, но мне ни с
кем не хотелось говорить. Ужин был готов, и я поковыряла вилкой в тарелке с
яичницей. Позднее попробовала заснуть — безуспешно. Ночь провела, не отры-
ваясь от телевизора.
В ту ночь я записала в дневнике: «С моим Ронни ничего не может слу-
читься. Иначе моя жизнь окончена».
Утром я снова отправилась в больницу. Трубку из горла удалили, и со-
стояние его было чуть получше. После целой ночи интенсивной терапии он еще
не спал. Он писал записки, волновался: кто еще пострадал?
Узнав о Джиме Брейди и о других, прослезился. «Проклятье,— все время
повторял он.— Джима ранило в голову?»
Я кивнула. «Проклятье»,— снова сказал он.
Позднее я собрала некоторые из записок, которые Ронни писал врачам и
медсестрам, и была потрясена, хотя и не так уж удивлена, тем, что в них много
юмора. Например, он спрашивал: «Нельзя ли переписать эту сцену, начиная с
момента, когда я выхожу из отеля?» А когда медсестра, причесывая его, вос-
пользовалась случаем, чтобы осмотреть корни волос, Ронни написал: «Теперь
вы можете рассказать всему свету, что я не крашу волос». В реабилитационной
палате с ним так носились, что в его записке сказано: «Если бы в Голливуде
мне уделяли столько же внимания, я бы никогда оттуда не ушел».
Но не все записки так забавны.
«Что с парнем, который стрелял?»
198
НЭНСИ РЕЙГАН МОИ ЧЕРЕД
«Почему он это сделал? Кто-нибудь еще пострадал?»
«Можно мне дышать самому?»
«Я смогу снова работать на ранчо?»
Пока Ронни спал, я поговорила с врачами. На них лежало бремя огром-
ной ответственности, и мои вопросы, конечно, не облегчали им жизнь. Но я не ц
хотела быть в неведении. Я из тех людей, которые предпочитают знать по воз-
можности всю истину, даже если она не радует. И я действительно опасалась,
что из лучших побуждений врачи скроют от меня правду. Ведь первое, что мне
сказали в Белом доме,— что Ронни не ранен. Это было честное заблуждение,
но у меня-то в глубине души осталось подозрение, что от меня что-то могут
утаивать.
Вручение премий Академии было назначено на 30 марта, но отложено из-за
покушения. Весь мир молился за Ронни, и отовсюду шли сочувственные посла-
ния, а сам он лежал в больничной палате, отрезанный от всех, в состоянии по-
лусна-полубодрствования. Он не мог видеть даже неба: окна были плотно за-
навешены, потому что все еще подозревали, что Джон Хинкли, несостоявшийся
убийца, действовал не один.
Множество людей хотели навестить Ронни в больнице. Одни — чтобы по-
желать ему скорейшего выздоровления. У других были неотложные дела.
Друзья звонили мне, чтобы выразить сочувствие. Мой брат Дик, нейрохирург,
приехал из Филадельфии и разъяснил кое-какие медицинские тонкости.
Я была благодарна всем за помощь и поддержку. Но в глубине души мне
хотелось остаться со своим горем наедине. Однажды, вернувшись, как всегда,
после целого дня, проведенного в больнице, в Белый дом, я написала в дневнике
одну-единственную строчку. Даже теперь, читая эту давнюю запись, я снова
испытываю чувство безграничного одиночества, владевшее мной всю ту неделю:
«Когда ты здесь одна, этот дом кажется слишком большим».
На пятый день после покушения, когда обнаружились было действитель-
ные признаки улучшения состояния Ронни, вдруг наступило резкое ухудшение,
температура поднялась до ста трех градусов Ч Тревога моя усилилась, когда у
него еще и пропал аппетит. Я попросила приготовить и привезти еду из Белого
дома, надеясь, что она покажется ему более привлекательной, чем больничная.
Когда и это не помогло, я позвонила Энн Оллман, которая много лет вела у нас
хозяйство в Лос-Анджелесе, и попросила приготовить для Ронни два его люби-
мых блюда: суп из лущеного гороха и бифштекс по-гамбургски.
К этому времени врачи велели ему понемногу прохаживаться по коридору,
опираясь на мою руку. Каждый день мы старались чуть-чуть удлинить прогулку.
Но вернуть Ронни аппетит не смогла даже стряпня Энн, поэтому однажды ве-
чером я вошла в палату и объявила: «Мы едем обедать».
«Едем? — спросил Ронни.— Куда?»
«В маленький диско-бар неподалеку отсюда,— ответила я.— Пошли».
Я отвела его по коридору в другую комнату, где заранее поставила перед
телевизором два стула. Я думала, если он будет смотреть новости во время
обеда, как это часто бывало в Белом доме, мне удастся что-нибудь в него впих-
нуть. Он и в тот вечер съел очень немного, но все же съел.
Врачи и сестры не раз говорили о том, каким он был скромным пациен-
том. Однажды, придя проведать, Джордж Буш застал его в ванной стоящим на
коленях и вытирающим воду на полу. Из-за высокой температуры врачи не раз-
решали Ронни принимать ванну. Но, часто покрываясь испариной, он протирал
тело мокрой губкой.
Джордж сказал: «Вы бы позвали для этого санитарку».
«Нет,— ответил Ронни.— Ведь это я нарушил распоряжение. А если врачи
увидят, что она здесь подтирает пол, влетит ей».
Наконец Ронни позволили вернуться домой. Он надел красный джемпер
на пуговицах, но под ним был пуленепробиваемый жилет. Все медсестры и
врачи выстроились коридором, чтобы попрощаться с ним. Единственное, что я
помню о той поездке, это что шел дождь, что мы с Ронни были вместе и ехали
домой.
В течение последующих трех недель я следила за тем, чтобы, следуя пред-
писаниям врачей, он как можно меньше работал. Его рабочий день был реши-
тельно сокращен. Утром он мог встречаться со своими ближайшими помощни-
1 По Фаренгейту, что соответствует 39,4° по Цельсию. (Здесь и далее прим, перев.)
199
ками, затем — с сотрудниками Совета Национальной Безопасности. Но это и
все. Остальную часть дня он отдыхал.
Теперь, когда он был дома, я могла поразмыслить над тем, что случилось,
и по-настоящему стала осознавать, что мы действительно могли его потерять.
Менее чем за две секунды Хинкли выстрелил шесть раз и ранил четырех чело-
век. Эти две секунды Ронни был на волосок от смерти, а я была на волосок
от того, чтобы лишиться любимого человека. Теперь только я поняла, что каж-
дый новый прожитый день — подарок судьбы и что мой долг — сделать все воз-
можное, чтобы муж был в безопасности.
Скольким же людям мы обязаны тем, что Ронни остался жив. Врачам и
сестрам больницы, где он лежал; Делаханти, полицейскому из Вашингтона,
округ Колумбия; охраннику Тиму Маккарти, который метнулся к Ронни, что-
бы прикрыть его собой от пуль; Джиму Брейди. И наконец Джерри Парру, на-
чальнику охраны Белого дома.
Когда у входа в отель началась стрельба, первая же пуля попала Джимми
Брейди в голову. Вторая ранила полицейского Делаханти; третья — Тима Мак-
карти. Четвертая пуля попала в стекло автомобиля, как раз то, за которым
обычно сидел Ронни, а пятая, отскочив от дверцы машины, рикошетом угодила
в Ронни. Шестая не попала никуда. По свидетельству очевидцев, Хинкли про-
должал нажимать на курок и тогда, когда у него уже не осталось патронов.
Как только раздались выстрелы, Джерри Парр бросился на Ронни и, по-
валив, прижал его к полу лимузина. Другой охранник втолкнул внутрь их тор-
чавшие наружу ноги, захлопнул дверцу и закричал: «Пошел!» Вся процедура
заняла тринадцать секунд. Пока они не отъехали, Джерри продолжал прикры-
вать Ронни сверху своим телом.
«Джерри, слезь. Ты сломаешь мне ребра»,— сказал Ронни. Ни тот ни
другой тогда еще не осознали, что Ронни ранен.
Они мчались к Белому дому. Но когда Ронни начал кашлять кровью и по
ярко-алому цвету ее Джерри догадался, что она — из легких, он велел шоферу
тут же свернуть на Пенсильвания авеню и мчаться к больнице Университета
Джорджа Вашингтона, находящейся менее чем в миле оттуда. Сам того не
ведая, Джерри второй раз в течение двух минут спас Ронни жизнь. Если бы он
привез президента в Белый дом, ему бы уже не смогли помочь.
Когда они прибыли в отделение «Скорой помощи», Ронни настоял, чтобы
идти самому, но, как только он вошел в больницу, ноги у него подкосились.
К счастью, в этот момент как раз заканчивалось общее собрание персонала и
все врачи были на месте.
Пока Ронни поправлялся, я размышляла и о молодом человеке, спустившем
курок, а особенно о его родителях, которые прислали мне трогательные изви-
нения. Я представляла себе, как ужасно все это должно было быть для них.
Как мать я знала, что хоть большинство из нас и старается изо всех сил, не
всегда все получается, как нам хотелось бы. Но если мне действительно было
жаль родителей Джона Хинкли, то для него самого в сердце у меня жалости
не находилось.
Случившееся заставило меня задуматься и о контроле за торговлей оружи-
ем. Позиция Ронни была неизменна: он считал, что не в этом дело, и был сто-
ронником установления испытательного срока для тех, кто хочет купить ору-
жие. После всего пережитого в больнице я не уверена, что разделяю его мне-
ние.
Что же до охраны, то я не согласна с теми хозяевами Белого дома, кото-
рые чувствовали себя постоянно в ее окружении и негодовали на вторжение в
их частную жизнь. Я благодарна охранникам. Ведь если бы не они, у меня те-
перь не было бы мужа.
Мысленно возвращаясь назад, вижу, что психологические последствия
злополучного дня 30 марта для меня были более длительными, чем для Ронни.
При всей нашей близости, каждый перенес эту травму по-своему. Для него она
была главным образом физическим испытанием, для меня — душевным.
Я ожидала, что со временем память о случившемся сотрется, но этого так
и не произошло. Все последующие годы президентства Ронни — еще почти во-
семь лет — каждый раз, когда он уходил из дома, а особенно когда отправлял-
ся в какую-нибудь поездку, у меня было ощущение, что сердце мое останавли-
валось и начинало снова биться, лишь когда он возвращался.
События той весны так потрясли меня, что только года через два я смогла
снова выговорить слово «стрелять». Долгое время я упоминала о них лишь в
200
НЭНСИ РЕЙГАН а МОЙ ЧЕРЕД
иносказательной форме — «тридцатое марта», или — еще более окольным пу-
тем — «то, что случилось с Ронни». Словами они для меня были невыразимы.
Хотя поправлялся Ронни быстро, он был очень подавлен, потому что по-
страдали и другие люди. Особенно он переживал из-за Джима Брейди, который
остался инвалидом. Как только ему позволили выходить, Ронни отправился к
Джиму и заверил его, что место пресс-секретаря будет свободно до тех пор, g
пока Джим не сможет снова его занять. И хотя большинство обязанностей
Джима взял на себя Ларри Спике, все то время, что Ронни оставался прези-
дентом, Джим официально значился пресс-секретарем. Люди поплатились лишь
за то, что оказались в окружении президента Рейгана, и это мучило Ронни.
Что же касается меня, то через несколько недель после покушения я ска-
зала ему, что меня охватывает паника каждый раз, когда он выезжает из Бе-
лого дома. Он улыбнулся в ответ: «Не понимаю, чего ты беспокоишься. Я все-
гда знал, что со мной все будет в порядке». Меня же, однако, постоянно пресле-
довали воспоминания о случившемся, а равно и призрак того, что едва не слу-
чилось.
Глава вторая
НИКОГДА НЕЛЬЗЯ ЗАРАНЕЕ ПОДГОТОВИТЬСЯ
Когда в январе 1981 года мы приехали в Вашингтон, я искренне полагала,
что знаю, какие требования и тяготы ложатся на первую леди. Я не была нович-
ком в политике: в течение восьми лет я была первой дамой Калифорнии — са-
мого большого штата страны и единственного места в мире, где пресса имеет
такую власть над сознанием людей. Хоть мне и было известно, что Вашингтон —
это нечто совсем другое, я думала, что достаточно подготовлена к жизни на
виду у общественности.
Но оказалось, и это было нелегким открытием для меня, что никогда —
никогда — нельзя заранее подготовиться к роли первой леди.
С того момента, когда я вошла в Белый дом, все выглядело так, словно
никакой частной жизни у меня вообще нет. Что бы я ни сделала и ни сказала —
как первая леди, жена или мать,— все немедленно становилось предметом об-
суждений, догадок, толков и домыслов. Как я одеваюсь. Кто мои друзья. Со
вкусом ли я обставляю свой дом. Какие у меня отношения с детьми. Как я
смотрю на мужа. Вся моя жизнь в одночасье стала объектом пересудов.
Первый скандал разгорелся из-за нововведений в Белом доме.
Я всегда была наседкой, и первое дело на любом новом месте для меня —
навести в доме порядок. Такова уж я есть. Мне нравится налаживать быт и
устраивать для мужа теплое уютное гнездо. Я так делала всегда, а теперь, ко-
гда Ронни стал президентом, это казалось мне особенно важным. И для него,
думаю, тоже много значило.
Я знала, что в Белом доме мне придется потрудиться, но, пока мы туда
не переехали, я не отдавала себе отчета в том, насколько велик будет труд —
особенно это касалось личных апартаментов. В некоторых спальнях на верхнем
этаже стены и потолки не красили лет пятнадцать! В Овальном кабинете, в
одном из ящиков стола, мы нашли недоеденный бутерброд и пустую банку из-
под пива.
Осознав всю грандиозность предстоявшей работы, я была ошеломлена. В
конце концов, это не был наш дом в полном смысле слова; Белый дом принад-
лежит всем американцам. Предполагается, что они должны им гордиться, но
зрелище, которое он являл собой, когда мы впервые появились там, вызывало
скорее чувство стыда. У меня не было намерения превращать Белый дом в им-
ператорский дворец, но я хотела вернуть зданию, хоть отчасти, его престиж и
достоинство. Мне и в голову не могло прийти, что за это я подвергнусь кри-
тике.
Когда новые хозяева въезжают в Белый дом, конгресс выделяет на обнов-
ление обстановки и ремонт пятьдесят тысяч долларов. Мы с Ронни решили не
брать этой дотации. Во-первых, потому что этого едва ли хватило бы для уст-
ранения последствий многолетней бесхозяйственности. Во-вторых, потому что
мы предпочитали, чтобы это были частные пожертвования, а не деньги налого-
плательщиков.
Мы намеревались собрать двести тысяч долларов, но очень скоро у нас
было уже в четыре раза больше. Чистая правда, что многие наши состоятель-
ные друзья, как писали газеты, были очень щедры. Но и многие другие аме-
риканцы, загоревшиеся желанием приобщиться к знаменательному проекту,
201
тоже делали взносы, пусть не такие крупные. Они не указывали в переводах
своих имен, но я благодарна всем им за участие.
Думаю, я никогда не работала столько, сколько в первые три недели после
инаугурации. Иногда поздно вечером мне вдруг приходило в голову, что какую-
то люстру или картину нужно перевесить. Часов в одиннадцать Ронни, бывало,
кричал мне: «Дорогая, ты где? Уже поздно. Пора спать!» А я была внизу, в
Желтом овальном зале, двигала какой-нибудь приставной столик или сража-
лась с креслом.
Некоторые сокровища Белого дома были спрятаны и не выставлялись.
Многие другие хранились в Александрии, штат Вирджиния, на старом складе
времен второй мировой войны и в двух сборных домиках из гофрированного же-
леза. Температурный режим при этом не соблюдался, и у меня сердце кровью
обливалось, когда я видела, как сотни исторических реликвий, иным из кото-
рых больше ста лет, разрушались и нуждались в срочной реставрации. Я этого
не могла понять. Почему не разместить прекрасные вещи так, чтобы люди
могли видеть их и наслаждаться ими?
Мы с Тедом Грейбером отобрали несколько дюжин стульев, письменных
и прочих столов, зеркал, отдали их отреставрировать и расставили в Белом
доме. Мы отполировали также многие двери из красного дерева и полы из
твердой древесины. Мы восстановили мраморные стены на парадном и первом
этажах и прочистили все двадцать девять каминов Белого дома. Мы начали
также огромное множество будничных, но очень важных дел, например, замену
электропроводки и вытоптанных ковровых покрытий, покраску стен и установ-
ку обогревателей и кондиционеров.
Никогда не забуду момента, когда поняла, что все это я делаю не зря.
Однажды вечером, после того как третий этаж в основном был закончен, мы с
Ронни ужинали в той части Западного зала, которая представляет собой гости-
ную. Ужин подавал дворецкий, который служил здесь тридцать семь лет. Ста-
вя передо мной поднос, он улыбнулся и сказал: «Это снова начинает походить
на Белый дом».
Я почувствовала себя так, словно меня только что наградили медалью за
личную доблесть.
Но за пределами Белого дома реакция была совершенно иной. На теле-
видении сообщения обо всех этих новшествах намеренно подавались рядом с
информацией о росте безработицы и увеличении числа бездомных. Некоторые
комментаторы высказывали предположение, что оплачиваются они из общест-
венных фондов. В других передачах критике подвергался тот факт, что многие
наши личные друзья жертвовали деньги на реставрацию. А уж коль скоро прес-
са вцепилась в эту тему, она не выпускала ее, словно собака кость.
И если реконструкция Белого дома вызывала у публики такое недоволь-
ство, то приобретение нового фарфора и вовсе взбесило ее.
После нашего первого официального обеда, устроенного в честь Маргарет
Тэтчер, газеты доложили, что я использовала для сервировки стола посуду из
разных сервизов, собранных несколькими предыдущими президентами. Так оно
и было, но сделала я это вовсе не для того, чтобы отдать должное ушедшим
лидерам. Просто предметов из одного какого-нибудь сервиза на всех не хва-
тало.
Во-первых, многое было разбито. Тонкий фарфор хрупок, как известно, и
когда им долго пользуются и часто моют, он бьется. Во-вторых, существовала
проблема воровства. Хотя подавляющее большинство гостей ведут себя при-
лично, всегда бывает кто-нибудь, кто просто не может побывать в Белом доме
и не унести домой сувенир. Когда-то, в 1930 годы, Элеонора Рузвельт вынуж-
дена была дополнительно заказать большее, чем обычно, количество хлебных
тарелочек, потому что очень многие из ее гостей украдкой засовывали их в
карманы и сумочки!
Но главное, почему была нужна новая посуда, то, что со времен Трумэна
никто не приобретал полного комплекта.
Новый сервиз для Белого дома был изготовлен в Нью-Джерси, мастерами
той же компании «Ленокс», которая делала посуду для Вильсона, Ф. Д. Руз-
вельта и Трумэна. Следуя их совету, я выбрала новый эскиз — цвета слоновой
кости с красной окантовкой, на столовых и десертных тарелках — рельефная
золотая президентская печать.
Сервиз был по себестоимости приобретен фондом Наппа из Мэриленда и
подарен им Белому дому. Я была в восторге, но и по сей день иногда можно
прочесть, что я купила сервиз,
202
НЭНСИ РЕЙГАН МОЙ ЧЕРЕД
Человеком, взявшим меня под защиту, была представительница Демокра-
тической партии. Маргарет Трумэн Дэниел, которая жила в Белом доме в пе-
риод президентства ее отца, заявила в «Нью-Йорк тайме»: «Отвратительна вся
возня по поводу того, что она просто выполняет свои обязанности. Это просто
смешно... Некоторые считают, что миссис Рейган должна с бору по сосенке
собирать обстановку дома из всего, приобретенного всеми предыдущими прави- g
тельствами. Могу лишь сказать, что выглядело бы это ужасно. Любая хозяйка
знает, что нельзя ставить на стол тарелки от разных сервизов. Когда прези-
дент и первая леди дают официальный обед, посуда должна быть соответствую-
щей. В наше время, разумеется, было именно так».
Ну, и конечно, моя манера одеваться. О да, моя манера одеваться!
Критика началась с первого дня, с инаугурационного туалета: прелестного,
шитого бисером белого платья с одним оголенным плечом, сделанного Джейм-
сом Гелейносом, которое газеты оценили в двадцать пять тысяч долларов.
Джимми Гелейнос подарил мне это платье, позднее оно было передано в
Смитсоновскую коллекцию инаугурационных нарядов.
Мне всегда нравились модели Джимми, и я носила их многие годы. Я
встретилась с Джимми Гелейносом раньше, чем со своим мужем. Впервые при-
ехав в Голливуд, я познакомилась там с Амелией Грей, у которой был магазин
в Беверли-Хилс. Амелия знала Джимми, и я купила одну из первых его мо-
делей — черное платье для коктейлей с белым воротником, белыми манжетами
и прямой юбкой. Стоило оно сто двадцать пять долларов, что по тем временам
было немало. Страшно подумать, сколько бы стоило такое платье сегодня!
Когда Ронни выбрали президентом, я позвонила Джимми; его воодушеви-
ла возможность создать модель инаугурационного туалета. Он сделал несколь-
ко эскизов, и мы вместе выбрали то самое белое шитое бисером платье. Оно
мне очень нравилось, и я им гордилась.
Став первой леди, я не изменила своих привычек в одежде. Сколько себя
помню, всегда любила одеваться. Да, обожаю красивые вещи. Как всякая жен-
щина, в них я чувствую себя уверенно, так же как когда у меня хорошая при-
ческа. Я ведь тоже вышла из мира кино, где — по крайней мере, так было в мое
время — нельзя появиться на людях плохо одетым. В Вашингтоне аудитория
была более многочисленной и событий больше, но и здесь я всегда помнила, что
на меня смотрят, и понимала, да и сейчас понимаю, что должна выглядеть как
можно лучше. В конце концов я представляла страну.
Дело в том, что, не будучи на виду, я одевалась самым небрежным обра-
зом. На ранчо и в Кэмп-Дэвиде всегда ходила в джинсах, а во время долгих
путешествий первое, что делала в самолете, переодевалась в вельветовый спор-
тивный костюм, в котором было тепло и удобно. Вечерами, если мы никуда не
собирались, я обычно надевала ночную рубашку и поверх нее халат.
Но когда я переехала в Вашингтон, мне понадобился более обширный гар-
дероб, чем тот, что был у меня в Лос-Анджелесе или Сакраменто. Первая леди
выполняет непрерывный ряд официальных обязанностей, и каждый раз, когда
она выезжает из Белого дома, это становится как бы ее сольным выступлени-
ем. Поскольку мне нужно было много туалетов — гораздо больше, чем я могла
купить,— в особых случаях я брала их напрокат из коллекций своих любимых
модельеров. Клянусь, я никогда не ожидала, что из этого можно сделать про-
блему. Первые дамы и прежде часто одалживали наряды или, купив, прода-
вали их затем по меньшей цене.
Кстати, интересно, что было бы, если бы я перестала брать костюмы
напрокат и носила лишь то, что было мне по карману? Очень скоро вместо того
чтобы обвинять в экстравагантности, пресса объявила бы меня старомодной и
безвкусно одетой. И газеты скрупулезно подсчитывали бы, сколько раз меня
видели в одном и том же наряде. Боюсь, с этим было бессмысленно бороться.
Критика по поводу обновления Белого дома, по поводу посуды, одежды —
все это вытекало из того представления обо мне, которое существовало еще до
того, как мы с Ронни поселились в Белом доме. Не знаю почему, но я все боль-
ше становилась объектом нападок. В октябре, как раз за две недели до выборов
1980 года, лос-анджелесская «Геральд икзэминер» разразилась серией из пяти
статей под заглавием «Женщина, которая может стать королевой». Я до сих пор
ёжусь, вспоминая об этом. Ужасный, во всю полосу рисунок, на котором я была
изображена с короной на голове, в королевском одеянии, склоняющейся над
шахматной доской, сопровождался словесным портретом, представлявшим не-
кую расчетливую особу, умело добивающуюся власти и жаждущую поселиться
в Белотл доме.
203
Другие авторы развивали ту же тему. За небольшими исключениями все
они описывали меня как женщину, которая интересуется только богатыми
друзьями и модными тряпками,— высокомерную и пустую представительницу
высших кругов общества.
Кличек мне дали столько, что я все и не упомню. Королева Нэнси. Желез-
ная Бабочка. Картонная Кукла. В своем шоу «Сегодня вечером» Джонни Кар-
сон саркастически поведал, что моя любимая повседневная еда — черная икра.
Все это не только было обидно, но и черт знает как бесило меня. Я при-
ходила в ярость, читая, что, оказывается, являюсь одной из тех, кто целыми
днями только и бегает по ресторанам и магазинам. Когда мы с Ронни жили в
Пэсифик-Пэлисейдз, к северу от Лос-Анджелеса, у нас были маленькие дети, и
большую часть дня я работала шофером — то везла их к зубному врачу, то еха-
ла на рынок,— а то во время школьного благотворительного базара стояла за
прилавком с горячими сосисками — словом, делала все, что делают нормальные
матери. Позволяла ли я себе иногда ленч в ресторане? Конечно. Ходила ли в
магазины? Разумеется. Но ни то ни другое нигде не заполняло всей моей жизни.
Ко времени, когда я стала первой леди, в средствах массовой информации
уже сложилось обо мне определенное представление. Легко винить во всем
прессу, но нынче я думаю, что обе стороны были не без вины. Журналистам
следовало бы потратить чуть-чуть времени на то, чтобы лучше узнать меня, а
не полагаться на старые рассказы и представления. А мне бы следовало при-
ложить побольше усилий к тому, чтобы найти с ними контакт и дать возмож-
ность увидеть, какова я на самом деле. Я человек очень замкнутый, и мне все-
гда было трудно открываться перед людьми, особенно перед репортерами, и
особенно в том, что касается частной жизни. Вначале, когда я пыталась, это
часто оборачивалось против меня же. А будучи обижена, я обычно замыкаюсь
в себе — форма самозащиты. Теперь понимаю, что иногда этим можно навре-
дить себе, создав у людей впечатление холодного равнодушия и снобизма.
Тешу себя надеждой, что к тому времени, когда мы покидали Белый дом,
пресса и я лучше узнали друг друга. Я не была первой леди, постоянно находя-
щейся под огнем средств массовой информации, но едва ли кому-то из моих
предшественниц приходилось подвергаться таким нападкам, как мне, в течение
первого года. Я пальцем не шевельнула, чтобы сделать мнение о себе более
благоприятным. К концу 1981 года рейтинг моей непопулярности был выше,
чем у кого бы то ни было из первых леди новейшей истории.
Нечасто выпадает человеку на долю начать все сначала, пять минут весны
1982 года решительно изменили мои взаимоотношения с вашингтонским жур-
налистским корпусом.
Это случилось во время традиционного обеда в клубе «Гридайен» — одно-
го из самых значительных событий года в общественной жизни Вашингтона.
«Гридайен» — клуб для избранных, члены его — шестьдесят журналистов из
разных газет и журналов. Каждую весну они устраивают изысканный обед во
фраках, куда приглашается не более шестисот гостей. Программа всегда бы-
вает одна и та же. Представители прессы показывают острые, а иногда и смеш-
ные скетчи, в которых подтрунивают как над демократами, так и над респуб-
ликанцами. Вечер заканчивается тостом в честь президента, на который тот
отвечает своим тостом.
Каждый президент, начиная с Бенджамина Гаррисона, хоть раз побывал
на обеде «Гридайена», мы с Ронни за время пребывания в Вашингтоне не про-
пустили ни одного. За несколько недель до этого обеда в 1982 году мой пресс-
секретарь Шила Тейт сказала, что после злополучного года, проведенного мной
в Белом доме, на вечере совершенно очевидно будет разыграна сценка и обо
мне. Она считала, что будет ужасно, если они сделают из меня какую-нибудь
маску, которая ко мне пристанет.
На самом деле оказалось, что у гридайенцев обо мне должны были петь
песенку. Кто-то предложил, чтобы я в ответ спела свою, про прессу.
«И не думай,— сказала я Шиле.— Я не хочу нападать на прессу. Если и
спою, то это будет шутка в свой собственный адрес».
«Ты собираешься петь?» — спросила она.
«Конечно».
«И танцевать?»
«Обязательно. Но я не хочу, чтобы кто-нибудь, даже мой муж, знал об
этом заранее!»
Дабы облегчить подготовку достойного ответа на свой номер, правление
«Гридайена» снабдило нас текстом своей песенки — исполнитель пел от имени
Нэнси Рейган новые слова на мотив «Подержанной розы» — популярной в
204
1920-е годы и пережившей недавно второе рождение песенки Фанни Брайс1. Пе-
сенка начиналась так:
Старые вещи,
Раздала свои я старые вещи
Для музейных экспозиций и витрин.
Их восторг был таким безоглядным,
Что они и не стали разглядывать
Ни потертых манжетов, ни пятен на юбках от вин.
Шила попросила одного из лучших наших сочинителей речей поработать
над стихотворным ответом. Тем временем нам пришлось решать, в чем я пойду
на обед. При вдохновенной помощи моего ближайшего окружения мы сваргани-
ли нечто действительно смешное — белые с голубыми бабочками брюки, жел-
тые резиновые сапоги, голубая в белую крапинку блузка, а поверх всего заме-
чательно уродливое красное домашнее платье из набивного ситца без рукавов.
Кроме этого на мне была голубая ситцевая юбка, подколотая с одной стороны
блестящей бабочкой, длинная нитка фальшивого жемчуга, драное боа и красная
соломенная шляпка с перьями и цветами. Это было потрясающе!
Во время обеда — одетая, разумеется, как положено — я так нервничала,
что кусок не шел в горло. Быть может — это вполне вероятно — из-за того, что
мне, первой леди, предстояло корчить из себя дурочку перед шестью сотнями
наиболее влиятельных в Америке людей.
Но отступать было поздно. Когда исполнитель пропел на сцене половину
«Подержанных вещей», я повернулась к Ронни и сказала, что мне нужно выйти.
Шила Тейт, которая нервничала еще больше, чем я,— если это возможно,— си-
дела между двумя газетными издателями. «Ого,— сказал один из них.— Миссис
Рейган не выдержала. Ничего ее отделали».
За кулисами я переоделась. Потом спряталась за большой вешалкой, где
никто не мог меня увидеть, и дождалась, пока шуточный номер закончился.
Когда певец смолк, я расправила костюм и вышла.
Меня встретили зловещим молчанием. Несколько мгновений никто не мог
сообразить, что это за женщина. Но как только до них дошло, зал встал и
наградил меня овацией, еще до того как я успела открыть рот. Когда снова на-
ступила тишина, я запела свою песенку на мотив «Подержанной розы»:
Старые вещи,
Да, ношу я старые вещи.
Но они — последней моды писк.
И за эту вот «новую» шубейку
Ронни заплатил всего копейку,
А на выставке о ней сказали: «Шик!»
Старые платья,
Да, дешевые старые платья.
Вещь единственная новая — сервиз.
Хоть твердят мне, что я не герцогиня,
Не купить ли, Ронни, швейную машину?
С Эдом Мисом мы сварганим
И всего лишь только за день
Гардероб, достойный и маркиз!
Когда я закончила, зал, стоя, опять устроил мне овацию, и тогда лишь я
расслабилась и развеселилась. Аудитория стала требовать повторить номер, и я
спела всю песенку еще раз.
Никогда бы я не подумала, что это мое выступление будет иметь такие
важные последствия. Сколько мы жили в Вашингтоне, столько об этом вспо-
минали. Одна эта песенка и то, что я захотела спеть ее, послужили законодате-
лям общественного мнения сигналом о том, что, быть может, я не такая, как они
думали,— не холодная, не царственная, не надменная. Начиная с того вечера,
представление обо мне в Вашингтоне начало меняться.
Я давно не читала о себе в печати ничего приятного, поэтому мне очень
дороги были газетные отклики на то выступление: «Первая леди положила всех
на лопатки своей песенкой и танцем»,— писала «Нью-Йорк дейли ньюс». А
«Нью-Йорк тайме» отметила: «Президент Никсон однажды играл здесь на роя-
Н ЭНС И Р Е И Г А Н ЕЗ МОИ ЧЕРЕД
1 Фанни Брайс — популярная в 20-е годы американская актриса. В 70-х годах в
Голливуде был снят фильм, демонстрировавшийся в СССР под названием «Смешная
девчонка», сюжет которого воспроизводит события из жизни Фанни Брайс. В этом
фильме и пережила «второе рождение» песенка .«Подержанная роза». Роль Фанни Брайс
исполнила в фильме американская кинозвезда Барбра Стрейзанд.
205
ле, а Бетти Форд однажды танцевала, но все сошлись во мнении, что ни одна
первая леди никогда еще не приходила сюда, так отлично подготовившись...
Потрясающий успех!»
Глава третья
АСТРОЛОГИЯ
Та критика, которая обрушилась на меня в первый год президентства Рон-
ни, была ничто по сравнению с лавиной, накрывшей нас в последний год. Пре-
жде я ничего не говорила по этому поводу. Но теперь настал мой черед объяс-
нить, что я делала тогда на самом деле — и почему.
После покушения я чувствовала себя совершенно опустошенной. Ронни по-
правлялся, но я человек беспокойный, а на сей раз действительно были причи-
ны для беспокойства: это могло случиться снова, и теперь я рисковала потерять
его навсегда. Астрология была просто одной из возможностей справиться со
страхом, который я испытывала с той поры, как мой муж чуть не умер.
В течение долгого последующего периода мир казался охваченным насили-
ем. Через шесть недель, после того как Ронни чуть не убили, прямо на площади
Святого Петра был ранен папа римский. Еще через четыре месяца во время
военного парада в Каире был убит президент Садат. Все говорили, что это про-
сто совпадение, но я беспокоилась.
Да еще этот так называемый двадцатилетний цикл смерти американских
президентов. На протяжении более чем столетия каждый президент, избранный
или переизбранный в году, окончивающемся на ноль, умирал при исполнении
обязанностей. А вдруг Рональд Рейган, избранный в 1980, будет следующим?
Ночь за ночью, лежа рядом с мужем, я старалась гнать от себя эти страш-
ные мысли. Ронни спал, а я не могла. Когда Ронни был в больнице, я ложилась
в постель с его стороны: чтобы чувствовать себя ближе к нему. Теперь он был
дома, но я по-прежнему не спала ночами.
Если человек напуган так, как была напугана я, он кидается за помощью
куда угодно. Я молилась больше, чем когда бы то ни было. Обращалась к ре-
лигиозным пастырям, таким как Билли Грэм. Беседовала об этом с друзьями,
звонившими, чтобы поддержать.
Однажды днем я говорила по телефону с Мервом Гриффином, старым дру-
гом еще по Голливуду, и он между прочим сказал, что только что разговари-
вал с Джоан Куигли, астрологом из Сан-Франциско. Когда-то давно я видела ее
в телепрограмме Мерва, она участвовала в «круглом столе» астрологов. Позже
Мерв, кажется, даже знакомил нас, хотя я не помню этой встречи. Тогда Джоан
любезно предложила свою помощь в избирательной кампании Ронни 1980 года
и несколько раз звонила мне, сообщая о благоприятных и неблагоприятных для
Ронни днях. Я обрадовалась, когда она предсказала Ронни победу,— это было
написано в его и моей астрологических картах.
Помню, словно это было вчера, свою реакцию на то, что сообщил мне то-
гда по телефону Мерв. Джоан сказала ему, что могла предостеречь меня насчет
30 марта. По словам Мерва, Джоан сказала: «Президенту следовало остаться
дома. Я вижу по своим звездным картам, что тот день был для него опасным».
<0 Боже,— помню, сказала я Мерву.— Значит, я могла это предотвра-
тить!» Я повесила трубку, сняла снова и позвонила Джоан Куигли.
«Мерв говорит, вы знали о тридцатом марта?» — спросила я.
«Да,— ответила она,— я видела, что это был плохой день для президента».
«Я так боюсь,— сказала я.— Я боюсь всегда, когда он уходит из дома, и
пока он не вернется, у меня сердце не на месте. Я сжимаюсь каждый раз„ когда
мы выходим из машины или из любого дома».
Джоан умела слушать и реагировала с теплотой и сочувствием, в которых
я так нуждалась. Вначале беседы с ней были для меня опорой, одним из не-
скольких способов, которые я испробовала, чтобы заглушить страх за Ронни.
Но за год или два общение с Джоан вошло у меня в привычку; быть может,
я не так уж и полагалась на астрологию, но не видела необходимости ничего
менять. Потому что, если я и не была уверена, что советы Джоан помогают обе-
регать Ронни, то факт оставался фактом: ничего похожего на 30 марта больше
не случалось.
Есть ли в этом заслуга астрологии? Не то чтобы я действительно в это ве-
рила, но я не верю, что астрология тут ни при чем. Одно я знаю точно: вреда
от нее нет, и я не жалею, что прислушивалась к: советам астролога.
206
НЭНСИ РЕЙГАН И МОЙ ЧЕРЕД
В очередной нашей беседе однажды Джоан сказала: «Почему бы вам за-
ранее не сообщать мне о том, когда президент собирается выезжать из дома?
Я могла бы предупреждать, благоприятствуют ему эти дни или нет». Я поду-
мала: что в этом дурного? И раз или два в месяц стала перезваниваться с
Джоан. Смотрела в расписание Ронни и хотела знать лишь одно: были ли оп-
ределенные даты для него безопасны. Если, к примеру, Ронни предстояло вы- g
ступать с речью в Чикаго 3 мая, следовало ли ему лететь туда из Вашингтона
в то же утро или лучше перенести полет на предыдущий день?
Когда Джоан давала ответы на мои вопросы, я, если было нужно, звонила
Майклу Диверу, ответственному за распорядок работы Ронни. Иногда произ-
водились незначительные перемены. Начиная с 1985 года я имела дело по тому
же поводу с Доналдом Риганом, тогдашним начальником канцелярии Ронни.
Когда ничего изменить было нельзя, я полагалась на Майкла или Дона. Если
астрология и играла какую-то роль при составлении расписания Ронни, то не
главную и не единственную, и ни одно политическое решение не основывалось
на ней.
Конечно, я понимала, что если бы это все вышло наружу, ситуация оказа-
лась бы неприятной, но я никогда не могла себе представить, насколько непри-
ятной. Пока это зависело от Майкла Дивера, я была уверена, что секрет ос-
танется между нами. Майк знал нас с Ронни много лет и был одним из самых
близких моих друзей.
Поскольку Дона Ригана я так хорошо не знала, с ним я была осторож-
нее — так подсказывала мне интуиция, и очень жаль, что я не прислушалась к
ней повнимательнее. При Ригане, например, я никогда не упоминала имени
Джоан, говорила просто: «Моя подруга». Дон никогда никак не высказывался
по поводу моей информации. И, разумеется, никогда не говорил: «Давайте не
будем этого делать. По-моему, это ни к чему». Мне легко иметь дело с людьми,
которые прямо высказывают свое мнение, но я не могу общаться с теми, о ком
никогда не знаешь, что они думают.
Хочу заявить еще раз и совершенно определенно: рекомендации Джоан не
имели никакого отношения к политической жизни и политическому курсу — ни-
когда. Ее советы, касались исключительно времени — распорядка дня Ронни и
того, какие дни для него благоприятны, какие неблагоприятны, особенно когда
речь шла о поездках в другие города.
Должна также сказать, что мысль о консультациях с астрологом никогда
не казалась мне такой уж странной. Я и прежде, читая газеты, каждое утро
просматривала свой гороскоп, хотя через пятнадцать минут обычно все забы-
вала. И хотя я далека от того, чтобы быть правоверной поклонницей астрологии,
думаю, какие-то черты, характеризующие всех людей, родившихся под одним
знаком, все же существуют. Я не руководствуюсь советами астрологов в жизни
и — нет-нет! — я не пристаю ко всем с вопросом, под каким знаком они роди-
лись!
Сама я родилась 6 июля, стало быть, я — Рак. Женщины, родившиеся под
знаком Рака, прежде всего — хозяйки, хранительницы семейного очага, имен-
но так я представляла себе всегда собственную роль. Раки обычно обладают
также развитой интуицией, они легкоранимы, чувствительны и боятся пока-
заться смешными — все это, нравится оно мне или нет, мне свойственно.
Наш символ — изображение рака, а раки чаще всего обращены к внешне-
му миру панцирем, скрывающим все, что есть в них ранимого. Если их обижа-
ют, они прячутся в панцирь. Вот и я такая же точно.
Никто не в состоянии представить, что это такое, когда в твоего мужа
стреляют, чуть не убивают его, а после этого он постоянно находится на виду у
десятков, даже тысяч людей, каждый из которых может оказаться безумцем с
винтовкой. После 30 марта 1981 года я готова была на все. Астрология помога-
ла мне сохранять душевное равновесие — и никогда никто виду не показывал,
что это наносит какой-то ущерб Ронни или стране.
Сначала Ронни ничего не знал о моих отношениях с Джоан. Я думала, что
нужно рассказать ему, но особого желания не испытывала и все откладывала и
откладывала этот разговор, Но как-то раз он вошел в спальню в момент, когда я
говорила с ней по телефону.
«Доротая, о чем это ты беседовала?» — спросил он.
Когда я все открыла ему, он сказал: «Если тебе так спокойнее, что ж, по-
жалуйста. Но будь осторожна. Это может показаться немного странным, если
когда-нибудь выйдет наружу».
Обычно это я заранее чую неприятности. На сей раз их почуял Ронни. Бог
ты мой, как он был прав! С политической точки зрения я сделала чудовищную
207
ошибку, начав звонить Джоан, и больше всего жалею о том, что поставила
Ронни в чрезвычайно неловкое положение.
К 1988 году я уже, разумеется, на собственном горьком опыте убедилась,
что, когда речь идет даже о самом незначительном поступке первой леди, мож-
но ожидать каких угодно последствий. Отчасти это происходит потому, что,
если обязанности президента четко определены, то никто точно не знает, что
должна делать первая леди. В Конституции жена президента не упоминается,
и официальных обязанностей у нее нет. Каждая новая первая леди определяет
их для себя сама. Когда-то давно президентская жена лишь появлялась на лю-
дях, но не произносила ни слова. Конечно, всегда бывали исключения. После
Элеоноры Рузвельт первая леди не только заняла более видное место, но и
стала более деятельной. Я с самого начала понимала, что буду объектом наи-
пристальнейшего внимания, что бы ни делала. И вскоре после переезда в Ва-
шингтон постаралась найти способ частично отвлечь это внимание, занявшись
проблемой наркомании среди молодежи. Я помнила то, что незадолго до выбо-
ров 1980 года сказала мне Хелен Томас, старейшая сотрудница ЮПИ1. Мы
вместе летели на агитационном самолете, и она сказала: «Если вашего мужа
выберут, у вас появятся возможности, какими располагают лишь очень немно-
гие. Вам нужно серьезно подумать, как их использовать. Другого такого шанса
не будет никогда».
Борьба с наркоманией стала частью моей работы, и теперь, вернувшись в
Лос-Анджелес, я продолжаю принимать участие в ней через Фонд Нэнси Рей-
ган.
Кроме явных обязанностей первой леди, есть еще и такие, которые никому
не видны: составление программ обедов и приемов, ведение корреспонденции,
раздача автографов, встречи с сотрудниками и со многими людьми, которые при-
водят разные уважительные причины, заставляющие их просить «уделить им
всего пять минут вашего времени». Я в жизни так тяжело не работала — но в
основном эту работу любила. Больше всего мне нравилось быть полезной Ронни,
отдельным людям и даже всей стране — последнее касается борьбы с наркома-
нией.
Я с головой окунулась в разные дела: представительствовала, была хозяй-
кой, руководила обслуживающим персоналом — но было одно дело, которое я
считала превыше всех прочих. Прежде всего первая леди — жена президента.
В конце концов только поэтому она и называется первой леди. В течение всего
периода президентства Ронни шли нескончаемые публичные дискуссии о том,
какое влияние должна оказывать на президента первая леди. Едва ли эта про-
блема нова. Сколько люди живут коллективами, столько интересует их вопрос:
как найти путь к сердцу жены начальника.
Я привыкла ко всяким высказываниям на эту тему, иные из них меня
даже веселили. Однажды мы с Ронни были в Театре Форда; выступал очень хо-
роший чревовещатель. «Знаешь, кто сидит вон там? — спросил он свою куклу.—
Это лидер свободного мира».
«Да,— ответила кукла,— и я вижу, она прихватила с собой своего мужа!»
Я с удовольствием посмеялась над этой шуткой. Но нет, я не была силой,
стоящей за спинкой трона.
Давала ли я Ронни советы? Конечно, давала. Я была единственным в Бе-
лом доме человеком без самостоятельных задач; моим делом было — только по-
могать ему. И я не стесняясь говорила Ронни все, что думала. Если вы заму-
жем, это вовсе не значит, что у вас не может быть собственного мнения. Восемь
лет я спала бок о бок с президентом, и, если это не обеспечивает особых прав
в отношении него, тогда я не знаю, что еще может обеспечить такие права!
Да, я давала Ронни, надеюсь, добрые советы — когда бы он ни попросил,
а иногда и без просьбы с его стороны. Но это вовсе не значит, что он им следо-
вал. У Рональда Рейгана своя голова на плечах.
По большей части мои рекомендации касались сотрудников. Я мало смыс-
лю в экономике или военном деле, но хорошо разбираюсь в людях. При всей
моей любви к Ронни вынуждена признать, что по крайней мере один недоста-
ток у него есть: он порой наивно судит об окружающих. Ему свойственно думать
о людях только хорошее. Если в дружбе это прекрасно, то в политике может
стать причиной неприятностей.
Раз или два я высказала свое несогласие и по политическим вопросам, на-
пример, в мае 1985 года, когда Ронни собирался возложить венок на немецком
1 Юнайтед пресс интернэшнл.
208
НЭНСИ РЕЙГАН МОИ ЧЕРЕД
военном кладбище в Битбурге. Визит Ронни в Битбург должен был стать сим-
волом нашего примирения с немцами в сороковую годовщину победы союзников
в Европе. Но после того как вся поездка была согласована и программа ее об-
народована, мы узнали, что среди двух тысяч немецких солдат, похороненных в
Битбурге, около сорока — представители войск СС.
Многие американцы, особенно ветераны войны и члены еврейской общины, н
выражали понятное возмущение. Я тоже. Я умоляла Ронни отменить поездку.
У него тоже были серьезные сомнения относительно посещения Битбурга.
За два дня до визита в Европу он позвонил канцлеру Гельмуту Колю и попро-
сил его предусмотреть изменение в этом пункте программы. Но Коль реши-
тельно отказался. Он утверждал, что из-за подобного изменения будет выгля-
деть марионеткой Америки. Я жутко рассердилась на Гельмута Коля за то, что
он не захотел нам помочь, и снова убеждала Ронни отменить визит. Но Ронни
дал Колю слово и считал долгом чести сдержать его.
В конце концов Ронни, конечно, поехал в Битбург и я поехала с ним. Мы
пробыли на кладбище всего несколько минут, но они показались вечностью.
Несколько большего успеха я добилась, уговаривая Ронни подумать о
более миролюбивых отношениях с Советским Союзом. Многие годы меня тре-
вожило то, что оппоненты изображают моего мужа поджигателем войны, а он
просто верил, совершенно искренне, в необходимость укрепления нашей обо-
роноспособности. Я знала, что характеристика Ронни как «поджигателя вой-
ны» совершенно несправедлива,, но была уверена: называя Советский Союз
«империей зла», едва ли поможешь установлению диалога с ним. Мир стал
слишком мал для того, чтобы две сверхдержавы могли позволить себе не раз-
говаривать друг с другом. Некоторые помощники Ронни советовали ему придер-
живаться жесткого стиля высказываний, а я была не согласна с этим. Ронни,
как всегда, выслушал разные точки зрения, а затем принял решение, которое
считал наилучшим.
В большинстве известных мне удачных семей женщина является ближай-
шим другом и советчицей мужа. Конечно, в определенных пределах. Когда пре-
зидент каждый день, возвращаясь из Западного крыла, делится мыслями с са-
мым близким ему человеком, это только естественно, равно как и то, что он при-
нимает во внимание, мнение этого человека.
Разумеется, ситуация всегда имеет свои особенности, и каждая пара, жи-
вущая в Белом доме, вырабатывает собственные правила. Президент Картер
любил, чтобы Розалин присутствовала на заседаниях Кабинета, а мы с Ронни
считали, что это неловко. И в то же время я лишь недавно узнала, что именно
Розалин Картер предложила мужу в 1978 году пригласить премьер-министра
Бегина и президента Садата в Кэмп-Дэвид. Я бы не удивилась, если бы узнала,
что и другие недавние первые леди были гораздо более полезны своим мужьям
и принимали гораздо большее участие в делах, чем об этом известно публике.
Но сколь бы ни была важна эта роль первой леди, уникальная и самая
важная ее роль — заботиться о муже. И естественно, что она не скрывает от
него своих мыслей. У нас с Ронни всегда так было и так будет.
Глава четвертая
НЭНСИ ДЕЙВИС
Тому, как быть хорошей женой, и многому другому меня учила моя мать,
Эдит Лакетт Дейвис. Она оказала глубокое влияние на ту женщину, какой я
стала, как и ее второй муж доктор Лоял Дейвис, которого я всегда почитала за
настоящего отца.
Они были очень разные — просто противоположные друг другу — люди, и
разные миры, которые они представляли, были источниками невероятных конт-
растов и постоянных решительных перемен, сопровождавших первые десять лет
моей жизни. Миром моей матери был театр, она была актрисой, и у нее был
замечательный характер — она любила шутки, никого не подавляла, была об-
щительна и неотразима. Лоял Дейвис, известный чикагский нейрохирург, был
серьезен, исполнен достоинства и принципиален.
Мама всегда говорила, что я должна была родиться четвертого июля, но
«Янки» играли в тот день два матча подряд. Мама жила в Нью-Йорке и была
такой страстной бейсбольной болельщицей, что отложила по этому поводу мое
рождение до шестого июля.
14 «ИЛ> № 8 203
В 1917 году она вышла замуж за человека по имени Кеннет Роббинс, вы-
пускника Принстона, выходца из когда-то обеспеченной, но обедневшей семьи.
Он был не слишком честолюбив и торговал автомобилями в Нью-Джерси. Брак
оказался неудачным, и к тому времени, когда я родилась, отношения между
ними были испорчены настолько, что Кеннет Роббинс даже не пришел в клини-
ку взглянуть на меня. Вскоре они развелись.
При крещении мне дали имя Энн Фрэнсис — в честь обеих бабушек, но на-
зывали всегда почему-то Нэнси. Не помню, как называлась клиника, где я ро-
дилась. Она сгорела много лет назад, но слух о том, что это я сожгла ее, чтобы
уничтожить какие бы то ни было свидетельства своего истинного возраста, ко-
нечно, чушь.
Когда точно я родилась? Пока Ронни был президентом, каждый год
6 июля в какой-нибудь газете непременно появлялась байка о том, как Нэнси
Рейган говорит, что она родилась в 1923 году, в то время как всем известно, что
на самом деле она родилась двумя годами раньше. Я еще не решила, когда я
родилась. Кроме того, моя мать, бывало, говорила: «Женщина, способная выбол-
тать свой возраст, может выболтать вообще все что угодно».
Мама родилась в Вирджинии и была младшей из девяти детей. Свою сце-
ническую деятельность она начала в 1900 году, когда ей исполнилось три года.
Ее брат Джо был администратором одного из вашингтонских театров, и, когда
заболел ребенок, участвовавший в постановке, он заменил его своей малолетней
сестрой. У маленькой Эдит была роль без слов, единственное, что она должна
была сделать,— умереть на сцене. И она проделала это так убедительно, что
зал рыдал. Когда занавес опустился, она встала и помахала всем рукой, чтобы
было видно, что она умерла не по-настоящему.
Мама утверждала, что в тот момент, когда зал взорвался аплодисментами,
она решила посвятить свою жизнь театру. В конце концов она бросила школу
и до двадцати лет работала в театральных труппах, выступая со многими вы-
дающимися актерами и актрисами, такими как Джордж М. Коэн, Луис Кэлхен
и Уолтер Халстон. Она оставила сцену после замужества, но после развода вер-
нулась в театр, и первые два года своей жизни я провела за кулисами.
Мама повсюду брала меня с собой. Ее подруга, актриса Коллин Мор, од-
нажды описывала, как она встретила мою мать на большом приеме на Лонг-
Айленде. «Мое внимание привлекла одна женщина,— рассказывала Коллин.—
Это была красивая блондинка с огромными голубыми глазами, я таких никогда
не видела. А на руках у нее был крошечный ребенок».
Коллин поинтересовалась у хозяина, кто эта женщина, и спросила: «Она
всегда ходит по вечеринкам с ребенком на руках?»
«А что ей делать? — ответил он.— Она только что развелась, и у нее нет
ня гроша».
Но потом мама решила, что таскать меня с собой со спектакля на спек-
такль — не самая удачная затея; она хотела, чтобы у меня было более нормаль-
ное детство. И когда я вышла из пеленок, отвезла меня в Бетесду, штат Мэри-
ленд, к своей сестре Вирджинии, ее мужу Одл и Гэлбрейту и их дочери Шар-
лотте. У Гэлбрейтов была уютная, крепкая, счастливая семья, и они быстро
приняли меня в нее. Шарлотта была на три года старше меня, и скоро мы ста-
ли неразлучны с ней, как настоящие сестры.
И все же для нас с мамой это был болезненный период. Спустя много лет
я наткнулась на ее дневник того времени; в конце каждой страницы написано:
«Как я скучаю по моей девочке!»
И я скучала по ней — страшно! Может быть, именно благодаря этой шести-
летней разлуке я так ценила мать и, вероятно, поэтому между нами никогда
не было отчуждения. Этим же, наверное, объясняется и то, что много позже, в
60-е годы, я не могла понять, как это дети — в том числе и мои собственные —
могут выступать против родителей. Мне всегда хотелось им сказать: «Вы не
представляете себе, какое счастье, что все эти годы мы были вместе».
Но несмотря на боль разлуки с мамой, я была счастлива у Гэлбрейтов.
У меня даже был приятель, который катал меня по нашему кварталу в своей
маленькой красной тележке.
Мы жили в Бэттери-парк — скромном районе Бетесды, в типичном при-
городном доме: три маленькие спаленки и огороженная веранда с продавлен-
ной старой кушеткой, на которой все мы, бывало, сидели теплыми летними ве-
черами. У одного из наших соседей была гаревая подъездная аллея, на которой
я так часто падала, что в конце концов тетушка вынуждена была сшить мне
наколенники. Я была толстушкой, и с этими наколенниками вид у меня, на-
до
верное, был еще тот! Но мой маленький приятель с красной тележкой, похоже,
не обращал на это внимания.
Больше всего я любила, когда мама выступала в Нью-Йорке и тетушка
Вирджи отвозила меня к ней на поезде. Хотя я смотрела все спектакли по мно-
гу раз, они мне никогда не надоедали. Я сразу же полюбила особую атмосферу
и пыльный запах кулис.
Иногда мама навещала меня в Бетесде. Когда она внезапно врывалась к
нам, это было похоже на появление в городе тетушки Мейм L В один из таких
визитов она обучала нас с Шарлоттой новомодному танцу — чарльстону. В
другой раз привезла очаровательного маленького терьера со свисающей шнура-
ми шерстью по имени Джинджер.
Мама любила рассказывать историю о своем приятеле-актере, которого
звали Спенс. Они играли с ним в одной пьесе. Как-то мама купила новый кор-
сет. Ей хотелось быть особенно красивой, потому что в тот вечер на спектакль
должен был прийти человек, который ей очень нравился.
За несколько минут до начала она была в своей уборной и зашнуровывала
новый корсет, как вдруг шнур запутался.
Она закричала в соседнюю грим-уборную: «Спенс! Иди сюда, помоги мне!»
Спенс вбежал и, увидев, в чем дело, стал хохотать.
«Черт тебя побери, Спенс,— сказала она,— прекрати смеяться и помоги
мне».
В конце концов, когда занавес уже поднимался, Спенс дернул шнур и рас-
путал его.
Я помню эту историю по двум причинам. Во-первых, человеком, на которого
мама хотела в тот вечер произвести впечатление, был Лоял Дейвис, ее будущий
муж. Во-вторых, Спенс, чье полное имя Спенсер Трейси, стал любимым другом
нашей семьи и особенно помогал мне в моей актерской работе.
В тот раз мама приехала навестить меня в Бетесде ранней весной 1929 года.
«Выйдем на веранду,— позвала она,— мне нужно что-то тебе сказать».
Мы сели на кушетку, и она сообщила мне, что влюбилась в замечательного
человека. Его имя Лоял Дейвис, он высокий, красивый и очень добрый. Он врач
из Чикаго и хочет жениться на ней, но мама сказала ему, что выйдет замуж
только в том случае, если я дам на это добро. Если я скажу «да», она оставит
сцену и мы обе переедем в Чикаго, где будем жить все вместе одной счастливой
семьей.
Я не знала, что сказать. В Бетесде мне было хорошо, но жить вместе с ма-
мой оставалось моей заветной мечтой. Я не могла тогда об этом знать, конечно,
но то, что сообщила мне мама, повлияло в конце концов на мою судьбу не
меньше, чем на ее собственную. Не могу представить себе, как сложилась бы
моя жизнь, если бы они не встретились.
Они венчались в Чикаго, в Четвертой пресвитерианской церкви, а я была
подружкой невесты. В свой медовый месяц они сначала отправились на какую-
то медицинскую конференцию, а потом совершили поездку по памятным местам,
связанным с Гражданской войной — доктор Дейвис увлекался историей Граж-
данской войны. Спустя годы наш с Ронни медовый месяц оказался почти таким
же «романтичным». Мы ехали на машине в Феникс, и по пути мой молодой муж
останавливался на обочине и показывал мне кучки, оставленные разной живно-
стью,— например, гремучими змеями и другими столь же милыми существами.
Он все время повторял: «У нас есть ранчо, и ты должна знать, как выгля-
дят такие вещи».
Разумеется. Но не в медовый же месяц этому учиться!
Лоял Дейвис был человеком исключительно цельным, он являл собой воп-
лощение старомодных и вечных ценностей. Он считал, что девочки и мальчики,
взрослея, должны становиться дамами и джентльменами. Что дети должны
уважать родителей. Что какую бы вы работу ни выполняли — делаете ли вы
сложнейшую медицинскую процедуру или просто подметаете пол,— вы должны
выполнять ее наилучшим возможным образом.
Хотя я полюбила этого человека, переход к новой жизни в Чикаго не был
для меня ни гладким, ни легким. Лоял Дейвис казался официальным и сухим, и
поначалу я противилась необходимости делить с ним свою мать. Я ревниво от-
носилась к их близости. Помню один особенно неловкий момент: молодожены
сидели рядышком на диване, а я с трудом протиснулась и уселась между ними.
НЭНСИ РЕЙГАН МОИ ЧЕРЕД
1 Тетушка Мейм — персонаж давней бродвейской комедии и снятого по той же
пьесе голливудского фильма.
211
Но доктор Дейвис все понимал и никогда не подталкивал меня к тому, что-
бы я поскорее признала его. Быть может, потому, что у него был собственный
ребенок от предыдущего брака, мальчик по имени Ричард, чуть младше меня,
который жил со своей матерью. (Когда она умерла, Ричард — мой брат Дик —
переехал к нам.) Но как бы то ни было, доктор Лоял дал мне возможность по-
ближе узнать его самой, не торопя.
Вскоре после того как я приехала в Чикаго, он объяснил мне, что они с ма-
мой любят друг друга и что он будет хорошо к ней относиться. Он выразил на-
дежду, что и мы с ним полюбим друг друга. Но мы оба знали, что на это по-
требуется время.
И оно потребовалось. Более двадцати лет я называла его «доктор Лоял».
Я знала, что ему очень хотелось, чтобы я звала его папой, и теперь жалею, что
не делала этого. Но тогда просто не могла. И хотя мы были очень близки, толь-
ко когда у меня самой родилась дочь, я отказалась наконец от этого официаль-
ного обращения. Пэтти была еще слишком мала, чтобы выговорить «дедушка»,
она звала его «бапа», и я тоже стала его так называть.
Он ненавидел имя Лоял, а я считала, что оно идеально ему подходит, ибо
каким же еще, если не верным, «лояльным» он был — по отношению к семье, к
ученикам, к профессии и превыше всего — к своим нравственным ценностям.
Внешне он казался несколько угрюмым, но на самом деле был сердечным и
нежным. Большинство людей никогда не видели его таким и не знали, что
он может писать стихи и подсовывать их под дверь или посылать шуточные
стишки мне в колледж.
Однажды я спросила его, что такое счастье. Он ответил: «Нэнси, ответ на
этот вопрос найден почти двадцать пять веков назад, об этом сказали еще гре-
ки. Счастье — это стремление к совершенству во всех сферах человеческой
жизни».
Лоял Дейвис был классическим примером «человека, который сделал себя
сам», и мне хотелось бы развеять миф о том, будто он был богатым, ультракон-
сервативным общественным деятелем, который обратил меня, а потом и Ронни
в республиканцев. В действительности, когда Ронни впервые решил заняться
политикой, Лоял пришел в ужас, что его любимый зять окунется в то, что он
называл акульим морем.
Его интересовала не политика, а медицина. Он обожал свою работу, и я
им гордилась. Вот какой замечательный, красивый, образованный и воспитан-
ный человек — и это мой отец!
Мои родители представляли собой замечательную пару, несмотря, а мо-
жет быть, благодаря тому, что были такими разными. Отец — высокий брюнет,
мама — маленькая блондинка. Он — республиканец, она — демократка. Он часто
бывал суров, она всегда смеялась. Они чудесно дополняли друг друга. Однажды
я вернулась домой из колледжа с заданием выучить несколько сонетов Шелли
и Китса. Отец послал меня наверх за учебником английской литературы, а ко-
гда я спустилась снова, мама, тихонько пританцовывая, декламировала стихи о
мистере Шитсе и мистере Келли.
Я никогда прежде не видела свою мать в роли жены, в этой роли она
была бесподобна. Она заботилась о муже, расширяла круг его знакомств —
помогала ему как только могла. Через год у нее в Чикаго было больше знако-
мых, чем у него. Она давала ему возможность расслабиться, представляла
своим друзьям, приобщала к искусству. В свою очередь, он обеспечивал ей та-
кое ощущение надежности, какого она никогда не испытывала.
Все это время мама поддерживала связь со своим бывшим мужем и его
новой женой Пэтси. Хотя у меня с моим настоящим отцом никогда не было осо-
бо теплых отношений, в детстве я изредка навещала его. Маленькой я его не
интересовала, а когда стала старше и во мне проявилась какая-то личность, он
захотел видеться со мной чаще. Однажды он сделал какое-то пренебрежитель-
ное замечание в адрес мамы — не помню уж, какое именно,— я пришла в страш-
ную ярость и завопила ему прямо в лицо, что хочу уйти. Он рассердился и за-
пер меня в ванной. Я испугалась и вдруг почувствовала себя так, словно была
одна среди чужих.
Пэтси ужасно переживала и написала маме письмо с извинениями, но я к
ним больше не ездила. И по сей день не могу находиться в запертой комнате.
Спустя годы, когда во время избирательной кампании мы с Ронни останавлива-
лись в гостиничных апартаментах, я вынуждена была просить его не запирать
дверь спальни. Он не мог понять почему, пока я не объяснила, что тот случай,
когда меня заперли в ванной, все еще не изгладился из памяти.
212
НЭНСИ РЕЙГАН МОИ ЧЕРЕД
Вскоре после того как моя мать вторично вышла замуж, мы переехали в
квартиру на четырнадцатом этаже прелестного многоквартирного дома на
Лейк-Шор-драйв. Одним из наших соседей был отставной судья. Несколько лет
спустя, поднимаясь с ним как-то в лифте, я спросила: «Что нужно сделать, что-
бы тебя удочерили?»
Судья все понял, позвонил моей матери, и она, должно быть, обрадовалась, g
потому что он выразил готовность помочь мне с оформлением бумаг. Я уже
знала, что, по законам штата Иллинойс, ребенок, достигший четырнадцати лет,
мог сам решать вопрос о своем усыновлении. К этому времени у меня не было
никаких сомнений, и в конце концов я заявила об этом официально, посетив
Кеннета Роббинса в Нью-Йорке. Я объяснила, чего хочу, и он нехотя согласился.
Когда он подписал нужные бумаги, я отправила в Чикаго телеграмму, в которой
сообщала своим, что удочерение состоялось. Я не посылала прежде телеграмм,
но знала, что они должны доходить быстро. И в тот раз я назвала Лояла Дей-
виса тем именем, которое он заслуживал. Телеграмма начиналась словами:
«Привет, папа!»
Когда бы мамины старые театральные друзья ни бывали проездом в нашем
городе, они останавливались у нас. Возвращаясь днем из школы, я не удивля-
лась, застав в гостиной Мери Мартин или Спенсера Трейси, читающего газету,
или умопомрачительную Лилиан Гиш, свернувшуюся клубочком на тахте и
болтающую с мамой. Спенсер Трейси останавливался у нас так часто, что прак-
тически стал членом нашей семьи. Другой частой гостьей была Кэтрин Хэпберн.
После того как я сказала ей, что хочу стать актрисой, она прислала мне длин-
ное письмо, в котором предупреждала, что это очень трудная профессия и что
я пока видела лишь блестящую ее сторону. Мамины друзья — звезды, напоми-
нала она, а большинство девушек, пытающихся пробиться в кино или на сцену,
кончают официантками или приемщицами.
Из друзей моей матери, которые имели отношение к шоу-бизнесу, самым
близким был Уолтер Хастон. Теперь Уолтера, наверное, лучше всего помнят по
роли старика в фильме «Сокровище Сьерра-Мадре», поставленном его сыном
Джоном Хастоном, где главную роль исполнял Хамфри Богарт. Для меня он
был дядюшкой Уолтером. Когда я была девочкой, мы несколько раз проводили
лето на его чудесной даче в Лейк-Эрроухеде, в горах Сан-Бернардино. После
обеда, бывало, собирались в гостиной, где дядюшка Уолтер читал нам отрывки
из пьес и книг. А в одно лето мы написали сценарий и поставили свой собст-
венный домашний фильм. И я в нем играла—да еще с настоящими профес-
сионалами, такими как мама и дядюшка Уолтер!
Сколько себя помню, всегда интересовалась театром. В школе моим люби-
мым занятием было участие в драмкружке. Я была лишь посредственной учени-
цей женской классической школы в Чикаго, но два или три раза меня выбирали
старостой класса, и я играла во всех школьных спектаклях.
По окончании школы поступила в Смит-колледж, где специализировалась
в английском и драматургии. В колледже исполнила несколько ролей, но пер-
вый настоящий сценический опыт получила во время летних каникул, практику-
ясь в старых сезонных театрах Новой Англии, в труппах без звезд. Практиканты
были там на побегушках, убирали в гримерных и раскрашивали декорации. Ино-
гда мы даже выходили на подмостки. Но главным образом учились — сидя на
репетициях и наблюдая за актерами и режиссерами.
Свою первую профессиональную роль я получила после войны в пьесе под
названием «Полуразвалившаяся гостиница», ее предложил мне мамин старый
друг Зейзу Питтс. Я присоединилась к труппе в Детройте, заменив выбывшую
актрису. Играла я крохотную роль—роль девушки, которую на протяжении
всей пьесы, за исключением небольшого эпизода в конце, держат на чердаке, но
это было начало!
То был не последний раз, когда я получала помощь от обширного круга
маминых друзей, работавших в шоу-бизнесе. Дети многих известных людей, в
том числе и мои собственные, стесняются пользоваться связями родителей. Но
ведь единственное, что дают такие связи,— они открывают первую дверь. Ос-
тальное зависит от вас самих.
«Полуразвалившаяся гостиница» в конце концов докатилась до Нью-
Йорка, и когда она ушла из репертуара, я решила остаться в городе. Нашла
себе жилье на четвертом этаже дома без лифта по адресу: Восток, Пятьдесят
первая улица, дом 409. В 40-е годы Нью-Йорк был волнующим местом для де-
вушки, жаждущей успеха. Я чувствовала себя там в безопасности и не боялась
поздно ночью пешком возвращаться-домой из .театра.
213
Нэнси Рейган в период работы на ки-
ностудии «МГМ».
К тому времени я влилась в ряды безработных актеров, которые бродят
с одного просмотра на другой в надежде получить роль. Это называлось «на-
шествием мелкой скотинки», и я это ненавидела. Если везло и вам давали роль,
первые пять репетиционных дней считались испытательным сроком. Во времена,
когда начиналась моя сценическая карьера, актеров очень часто выгоняли во
время испытательного срока — и без всякой оплаты.
В конце концов я получила приглашение в «Песнь лютни», мюзикл из вос-
точной жизни, в котором главные роли исполняли Мэри Мартин и Юл Бриннер.
После долгих и бесплодных попыток пробиться, меня потрясли волшебные сло-
ва: «Вы будете играть эту роль». Режиссер сказал: «Вы выглядите так, что вас
можно принять за китаянку». Такого мне еще никто не говорил. Но Мэри
Мартин и моя мама были старинными подругами.
Юл играл там свою первую большую роль, и все девушки, кроме меня,
были от него без ума. Да, тогда у Юла была шевелюра!
Спустя годы я узнала, что режиссер Джон Хаусмен вовсе не собирался
брать меня, но вмешалась Мэри и отвоевала мне роль. Как описывал это по-
том в мемуарах сам Джон, «в «Песни лютни» был обычный блатной состав...
По требованию Мэри на роль цветочницы принцессы мы взяли розовощекую и
миловидную, но неуклюжую и непрофессиональную девицу по имени Нэнси
Дейвис».
Мне всегда хотелось верить, что Джон желал сделать мне таким образом
комплимент!
«Песнь лютни» была моей первой и единственной ролью, сыгранной на
Бродвее, и вечер премьеры пугал и волновал. Мои родители приехали из Чика-
го, и, в соответствии с давней традицией, все участники отправились после
премьеры на ужин в ресторан Сарди. Рецензии были достаточно хорошими, и
«Песнь лютни» продержалась в Плимут-театре шесть месяцев.
Однажды осенним вечером мама сказала мне по телефону: «Нэнси, если
тебе позвонит мужчина, который назовется Кларком Гейблом, не вздумай отве-
тить: «Привет, а я Грета Гарбо». Это может на самом деле быть Кларк
Гейбл».
Гейбл собирался в Нью-Йорк, Спенс дал ему мой телефон, а затем, испу-
гавшись, что сделал что-то не так, позвонил маме и сказал ей, что «Король»,
может быть, зайдет ко мне.
Я не особенно волновалась — трудно было представить себе Кларка Гейбла
214
НЭНСИ РЕЙГАН в МОИ ЧЕРЕД
взбирающимся пешком по лестнице на четвертый этаж, чтобы повидать никому
не известную артистку. После выхода на экран «Унесенных ветром» он был
самым популярным актером Голливуда. Но он зашел и пригласил меня пообе-
дать!
Я видела многих знаменитых актеров и прежде, но Гейбл не походил ни на
кого. Он был красив и обладал тем неуловимым качеством, которое называют g
обаянием.
Целую неделю мы днем и вечером бывали вместе — днем на бейсбольных
матчах, вечером в театре или еще где-нибудь. Я впервые появлялась в сопро-
вождении такой знаменитости, и, случалось, нам требовалась помощь полиции,
чтобы войти и выйти из театра или с международного матча. Но он никогда не
давал автографов и, думаю, так же, как и Спенс, никогда не чувствовал себя
уютно в качестве звезды.
У него было свойство, которым обладают хорошие куртизанки,— когда он
был с вами, он действительно был с вами. Однажды он пообещал присутство-
вать на какой-то вечеринке, и я боялась, что весь вечер простою одна в углу,
пока Кларк Гейбл будет разговаривать с дюжинами красивых актрис. Но он
ни на секунду не отрывал глаз от меня. С ним я чувствовала себя главной пер-
соной в том зале. Уверена, что он был скорее не соблазнителем, каким его счи-
тали, а добрым, романтичным и любящим повеселиться человеком. Думаю, он
так уставал от роли героя-любовника, исполнения которой все ждали от него,
что отдыхал со мной, поскольку я ничего от него не требовала.
Хотя мы с Кларком Гейблом были не просто случайными знакомыми, на-
ши отношения так и не переросли в настоящий роман. Однако того, что писали
в газетах, конечно, оказалось достаточно, чтобы мама позвонила мне и спро-
сила: «Нэнси, только честно, что между вами происходит?»
Я ответила, что рассказывать особенно не о чем, но она, мне кажется, не
поверила.
Мы провели вместе лишь неделю, однако «журналы для поклонников» сня-
ли с нее богатый урожай. У меня до сих пор хранится вырезка с заметкой в фор-
ме вопроса: «Следует ли понимать дело так, что с Кларком Гейблом наконец
что:то произошло, что-то, похожее на стройную красавицу с карими глазами по
имени Нэнси Дейвис, и не привнесет ли это постоянства в его судорожные лю-
бовные отношения? Похоже, это действительно так, даже несмотря на то, что
это — если это вообще любовь — мало похоже на любовь сокровенную».
Я бы даже сказала, потаенную. Быть может, я пропустила, не приняла ка-
кие-то сигналы, которые он посылал мне. Он жил в Энсино и называл свой дом
«ранчо». Однажды во время обеда он спросил: «Что бы ты сказала, если бы те-
бе предложили жить на ранчо?»
Я промямлила какую-то глупость вроде: «Хм, не знаю. Никогда не пробо-
вала». Но часто вспоминаю этот эпизод и думаю, не было ли это со стороны
Кларка Гейбла намеком на наше возможное общее будущее? А если да, что
мне следовало ответить? Я не была тогда влюблена в него, но если бы мы про-
были вместе подольше, могла бы влюбиться. Конечно же, меня покорили его
внимание и скромность.
После «Песни лютни» я играла еще в двух постановках Зейзу Питтса и
немного снималась на телевидении. Единственное, что помню о своей первой
роли на телевидении, это что у меня был зеленый грим и черная помада! Те-
левидение тогда еще только начиналось и, чтобы хорошо выглядеть на тех не-
совершенных черно-белых экранах, порой приходилось краситься в весьма
странные цвета.
Я играла в телеверсии небольшой пьесы под названием «Разбитая посуда».
Мало что помню о самой постановке, но это был самый мощный прорыв во всей
моей актерской карьере. Кто-то из «Метро-Голдвин-Майер» увидел меня в «Раз-
битой посуде» и передал через моего агента приглашение в Голливуд на кино-
пробу.
А вскоре после того мой агент сообщил, что мне предлагают типичный для
начинающей актрисы контракт — на семь лет с правом пересмотра. Иными сло-
вами, студия могла разорвать контракт в любой момент, а я была связана по
рукам и ногам. Мне платили двести пятьдесят долларов в неделю в течение
студийного года, то есть сорок недель в году, двенадцать недель считались
свободными.
Я была на седьмом небе. Работать на «Метро» значило приобщиться к ми-
ру грез. В буфете на студии «МГМ» я видела таких звезд как Фред Астер, Ла-
на Тернер, Джун Эллисон и Роберт Тейлор. Становилось очень не по себе, если
215
утром в гримировочной ты обнаруживала, что сидишь между Элизабет Тейлор
и Авой Гарднер.
Звездой сколько-нибудь яркой я так и не стала, но в кино мне повезло
куда больше, чем в театре. Я снялась всего в дюжине картин, в основном на
«Метро», до замужества, но мне очень нравилась эта работа. Не была я и вос-
ходящей звездой ни на экране, ни на сцене; никто никогда не преследовал меня,
пытаясь назначением на роль купить мою благосклонность. Я встречалась с ак-
терами, с писателями, мне нравились мужчины чуть постарше, обладающие чув-
ством юмора. Мне всегда хотелось влюбиться в хорошего человека и выйти за-
муж, о том, чтобы проводить вечера в одиночестве, я никогда не мечтала.
Актеры предпочитают играть роли, которые им подходят. Я не была ти-
пом девушки в свитере с большим бюстом. Поэтому обычно играла юных мам
или беременных женщин. Большинство своих фильмов я начисто забыла, но
два или три все еще живы в памяти. Один из них — «Голос, который ты услы-
шишь в следующий раз». Премьера его состоялась в Музыкальном зале радио-
городка в Нью-Йорке в 1950 году, а потом студия послала меня на восток рек-
ламировать картину. Хотя для меня это был всего лишь второй фильм, мое имя
было написано над названием! После нескольких лет, отданных эпизодическим
ролям, я испытала огромное волнение, увидев на огромной афише, опоясываю-
щей полкинотеатра, начертанное большими буквами — «НЭНСИ ДЕЙВИС».
Я снялась еще в нескольких фильмах, в том числе в картинах «С вечера
до утра» и «Мозг Донована» — научно-фантастической ленте, которую и теперь
иногда показывают по телевидению в ночное время. Снялась я и в маленькой
роли в фильме «Ист-сайд, Вест-сайд». За этот фильм мне не стыдно и, вспо-
миная о нем, думаю, что могла бы сделать неплохую карьеру в кино, если бы
продолжала сниматься.
«Ист-сайд, Вест-сайд» памятен для меня и еще по одной причине. Во вре-
мя его съемок наш режиссер и старинный друг семьи Мервин Лерой познако-
мил меня с актером из «Уорнер бразерз», которого звали Рональд Рейган.
Глава пятая
РОННИ
Я уже говорила и повторю снова: моя жизнь по-настоящему началась, лишь
когда я встретила Ронни.
Вот как это случилось.
Однажды осенним вечером 1949 года я сидела у себя в квартире и читала
одну из голливудских газет и вдруг увидела имя — свое имя — в списке со-
чувствующих коммунистам голливудцев. В то время я мало смыслила в поли-
тике, но точно знала, что к этому списку никакого отношения не имею. В Нью-
Йорке меня, бывало, принимали за какую-то другую Нэнси Дейвис; я иногда
даже получала ее корреспонденцию, и ко мне по ошибке попадали те, кто зво-
нили ей. Не такое уж редкое у меня имя.
Когда я поделилась своей проблемой с Мервином Лероем, он устроил так,
что в очень популярной рубрике светской хроники, которую вела Луелла Пар-
сонс, появился материал, в котором, в частности, объяснялось, что Нэнси Дей-
вис, упомянутая в списке сочувствующих коммунистам,— это не та актриса,
которая работает на студии «Метро».
Он также сказал: «Может быть, стоит позвонить Рональду Рейгану. По-
жалуй, пусть Гильдия вмешается».
Рональд Рейган был президентом Гильдии актеров кино. Я видела его в
нескольких фильмах, и, по крайней мере на экране, он казался мне милым и
симпатичным человеком — я не имела ничего против того, чтобы с ним встре-
титься.
«Подумай об этом,— сказал он,— вы вдвоем могли бы все уладить. Я ска-
жу Рону, чтобы он тебе позвонил».
Весь тот вечер я прождала звонка. И чем дольше ждала, тем больше мне
хотелось встретиться с Рональдом Рейганом. Но он не позвонил.
На следующее утро Мервин подозвал меня и сообщил, что говорил с Ро-
нальдом Рейганом и тот сказал ему, что в Голливуде было еще по крайней
мере три других Нэнси Дейвис. «Если когда-нибудь снова возникнут затрудне-
ния,— сказал Мервин,— Гильдия тебя защитит».
Это было утешительно, но не совсем то, что хотелось бы услышать. По-
этому я скорчила очень несчастную мину. «Я все же очень беспокоюсь,— ска-
216
зала я.— Мне было бы легче, если бы мистер Рейган сам мне все это объяс-
нил».
Чуть позже в тот же день у меня зазвонил телефон. «Нэнси Дейвис? Это
Рональд Рейган из Гильдии актеров кино. Мервин Лерой просил меня разо-
браться в вашей проблеме; я могу вам кое-что сообщить. Если вы свободны се-
годня, мы могли бы вместе поужинать и обо всем потолковать».
«Ну,— запинаясь, произнесла я,— думаю, я могла бы освободиться».
«Как насчет половины восьмого?—спросил он.— Позже я не могу, так
как мне предстоит утром ранний визит».
Я улыбнулась, услышав это. В Голливуде всякий, кто шел на случайное
свидание, обязательно предупреждал о раннем визите на следующий день.
Если вечер оказывался неудачным, у вас был готов предлог, чтобы закончить
его пораньше.
«Прекрасно,— ответила я.— У меня тоже назначен ранний визит». Это бы-
ло неправдой, но должна же и девушка иметь свою гордость!
Первое, что я подумала, открывая дверь два часа спустя, было: «Пре-
красно! В жизни он так же хорош, как на экране»,— а в Голливуде в этом
никогда нельзя быть уверенным заранее.
К моменту, когда мы садились за стол, обсуждение проблемы Нэнси Дей-
вис было закончено, и мой спутник, лучше знакомый с голливудскими нравами,
предложил решение, которое считал идеальным: «Заставьте студию поменять
вам имя».
«Это невозможно,— ответила я.— Нэнси Дейвис — мое имя».
Более двух лет спустя, когда мы вернулись к этой теме, я была счастлива
поменять свое имя — на его.
Мне сразу же понравилось в Ронни, что он не говорил о себе. Я встреча-
лась со многими актерами, и их разговор всегда сводился приблизительно к од-
ному и тому же: его первая картина, его вторая картина, его последняя кар-
тина. Этот человек от них отличался. Он рассуждал о Гильдии и о том, почему
этот актерский союз так много для него значит. Он говорил о своем неболь-
шом ранчо, о лошадях и их породах; он был также знатоком истории Граждан-
ской войны и хорошо разбирался в винах.
Даже когда он и говорил о себе, это был хоть и личный, но не слишком
личный рассказ. Все знали о его недавнем разводе с Джейн Уаймен, но в под-
робности он не вдавался, да я бы и не хотела этого.
У него было чудесное чувство юмора, и, слушая его, я вспоминала маму.
Как и она, он знал множество смешных историй и искренне веселился, рас-
сказывая их. Если вы смеялись, он смеялся вместе с вами.
Но говорил не только он. Я поведала ему о родителях и дядюшке Уолтере
и, вероятно, прихвастнула хирургическим искусством отца.
Под конец ужина Ронни сообщил, что Софи Такер открывает сегодня свой
новый сезон в «Сайро», и предложил поехать туда «только на первое отде-
ление».
«Отлично,— сказала я.— Только на первое отделение».
Разумеется, мы остались и на второе, а к тому времени, когда Софи Та-
кер заканчивала выступление, выяснилось, что ни у одного из нас на самом
деле не назначено никакого визита на завтра. Домой мы попали не раньше
трех часов утра.
Не знаю, точно ли это была любовь с первого взгляда, но что-то очень
похожее. На следующий день мы снова ужинали вместе. И на следующий то-
же. И на следующий. Почти сразу же после того как мы начали встре-
чаться, газеты стали писать о нас и строить предположения насчет брака.
Мы же, поняв, что никто из нас не спешит с этим, вместо того чтобы' каж-
дый вечер появляться на людях, стали коротать большую часть времени уеди-
ненно в моей квартире: смотрели фильмы по телевизору и ели кукурузные
хлопья. Время от времени проводили вечерок с близкими друзьями Ронни —
Биллом и Ардис Хоулденами. (Ардис была более известна под артистическим
псевдонимом Бренда Маршалл.)
Мне бы очень хотелось сказать, что мы ничего и никого кроме друг друга
не замечали, но это было не совсем так: Ронни не спешил принимать решение.
Рана, нанесенная ему неудачным первым браком, была глубока и все еще бо-
лела. Хотя мы виделись с ним регулярно, он встречался и с другими женщи-
нами.
Я знала, что разведенному мужчине нужно время, чтобы созреть для пов-
торной женитьбы. Моя мать напомнила мне, как тяжело был травмирован пер-
НЭНСИ РЕЙГАН D МОИ ЧЕРЕД
217
Рональд и Нэнси Рейган в
день свадьбы.
вым семейным опытом Лоял Дейвис. Он очень боялся повторить ошибку, и ей
пришлось ждать, пока он не оказался готовым к этому новому шагу.
Развод причинил Ронни такую боль, что ему понадобилось много времени,
прежде чем он начал допускать саму мысль о другом браке. Как и большин-
ство людей его поколения, он воспитывался в убеждении, что семья — это навсе-
гда. Хороша она или дурна. Если ты ошибся и брак оказался не таким удач-
ным, как рассчитывал, нужно переживать это молча. Развод Ронни произошел
как-то неожиданно, он был совсем к нему не готов.
Ронни часто приходилось ездить по делам Гильдии. Я, бывало, отвозила его
на вокзал и, когда поезд трогался, бежала рядом и махала рукой. Затем воз-
вращалась домой и начинала вязать ему носки «ромбиками», очень жалея себя.
Как-то Ронни собирался остановиться в Чикаго по дороге в Нью-Йорк, и
мама должна была его там встретить. Я звонила родителям каждое воскресенье,
Ронни брал трубку и говорил: «Привет». Как я и ожидала, мама и Ронни по-
нравились друг другу. Очень скоро моя роль в беседе начала делаться все ко-
роче, а их — все длиннее и длиннее. У меня возникло ощущение, что, если бы
у нас с Ронни ничего не вышло, они с мамой все равно остались бы большими
друзьями.
Когда он пригласил меня к себе на ранчо, я подумала, что это уже нечто
серьезное. Я провела там несколько выходных, покрасив огромное количество
заборов.
В то же время помню, какое почувствовала разочарование, когда однажды,
везя меня на ранчо, Ронни сказал: «Знаешь, ты бы лучше купила дом. Ты бро-
саешь деньги на ветер, снимая квартиру».
Ну, вот! А я-то думала о некой совместной собственности.
Спустя несколько недель Ронни нужно было ехать в Сан-Диего делать до-
клад, и вдруг, впервые, он понял, что больше не хочет пускаться в путь один и’
что единственный человек, с которым он хотел бы поехать вместе,— я. (Это он
рассказал мне много позже.) Помню, как была счастлива, когда он попросил
меня составить ему компанию.
Незадолго до.того Ронни купил новое ранчо, неподалеку от Лейк-Малибу.
И когда он пригласил меня туда вместе со своими детьми, я начала верить, что
мы’ когда-нибудь и впрямь поженимся. К тому времени мы встречались уже два
года, и нам было хорошо и уютно вместе. За мной ухаживали многие, но я
знала, что именно Ронни — тот, кто мне нужен. В нем было все, чего я искала
в мужчине.
Уже тогда Ронни мог видеть, что я абсолютно во всем его поддерживаю и
что он всегда может на меня положиться. Накануне Рождества 1951 года, в
Сочельник, он принес мне маленькую елочку, и я решилась наконец, собрав все
свое мужество, задать чрезвычайно важный вопрос: «Ты хочешь, чтобы я тебя
ждала?»
Он ответил: «Да, хочу».
Вскоре свадьба была уже делом решенным, но он все никак не мог объ-
явить о ней официально. У меня же больше не было сил терпеть неопределен-
218
НЭНСИ РЕЙГАН в МОИ ЧЕРЕД
ность, и я задумала подтолкнуть события. Через несколько недель после Рож-
дества я заявила Ронни, что велела своему агенту подыскать мне работу в
Нью-Йорке.
Мы объявили о своей помолвке 21 февраля 1952 года и назначили свадьбу
на первые числа марта. Луелла Парсонс писала: «Долгожданный брак Нэнси
Дейвис и Рональда Рейгана наконец состоится в начале следующего месяца», q
Мы были взволнованны, и наши родители тоже. Однако Ронни по-прежнему не
хотел никакого шума. Мы решили, что свадьба будет очень скромной,— и ни-
какой прессы. Я бы, конечно, предпочла церемонию попышней, но, понимая чув-
ства Ронни, не огорчилась.
Мы обвенчались совсем тихо 4 марта 1952 года в Маленькой глиняной
церкви в Долине. Никого не звали — ни прессу, ни родственников,— не хотели
никакой суеты. Единственными людьми, присутствовавшими на венчании, были
Ардис Хоулден — замужняя подруга невесты, и Билл — шафер. Из церкви от-
правились к Хоулденам, где нас ждал свадебный торт и обед.
К свадьбе Ронни подарил мне букет цветов; на мне был серый шерстяной
костюм с белым воротником и маленькая шляпка из цветов, с вуалью. Я все
еще храню свой свадебный наряд, наткнулась на него снова осенью 1988 года,
распаковывая вещи при переезде в новый дом в Лос-Анджелесе. Он и теперь
совсем недурно смотрится и все еще мне подходит! Есть у меня и мой свадеб-
ный букет и, конечно же, пластмассовые жених и невеста, венчавшие свадебный
торт.
Весь тот день я провела в счастливом оцепенении. Даже не помню, как
священник произнес: «Объявляю вас мужем и женой». Однако Ронни поклялся
мне, что это было и что мы действительно обвенчаны.
Ночь мы провели в гостинице Старой миссии в Риверсайде, Калифорния, и
как сейчас помню волнение, охватившее меня, когда я увидела, что Ронни пишет
в книге посетителей: «Мистер и миссис Рональд Рейган». На следующий день
мы отправились в Феникс, где ждали мои родители, чтобы отпраздновать нашу
свадьбу.
После помолвки Ронни позвонил моему отцу в Чикаго, чтобы сообщить, что
мы хотим соединить наши судьбы, и объяснить, почему мы устраиваем такую
скромную церемонию. А я долгие годы дразнила Ронни, сокрушаясь, что не
сбылась моя мечта услышать от него предложение на закате солнца в каноэ, где
я лежала бы на дне, опустив пальцы в воду, а он бренчал на гавайской гитаре.
Двадцать пять лет спустя, в день нашей серебряной свадьбы, он подарил
мне каноэ под названием «Настоящая любовь» и повез покатать в нем по ма-
ленькому озеру на нашем ранчо.
«Я не прихватил гавайской гитары,— сказал он.— Ничего, если я просто
промурлыкаю что-нибудь?»
Понимаю, выглядит невероятно старомодно, но мне все это ужасно понра-
вилось.
Медовый месяц был очень счастливым, а вот первый год нашего брака —
трудным. В тот год родился наш первый ребенок, Пэтти, несколько преждевре-
менно, 22 октября 1952 года,-*-ну-ну, давайте, считайте!—но это была для
нас большая радость. Я плохо представляла себе, что значит быть родителя-
ми, и оказалась весьма беспечной матерью. К тому же карьера Ронни в Голли-
вуде пошла на спад. Я всегда говорила, что, выйдя замуж и став матерью, бро-
шу работу, но пришлось вернуться в студию и сняться в нескольких фильмах:
нам нуэйны были деньги. Да и совместная жизнь не всегда шла гладко, и все
же никогда, за исключением одного-единственного эпизода, я не сомневалась,
что мы с Ронни предназначены друг для друга.
Каков же он на самом деле, Рональд Рейган? Мы женаты почти сорок лет,
поэтому, думаю, могу считать себя специалистом.
Ключ к разгадке секрета Рональда Рейгана состоит в том, что никакого се-
крета нет. Он точно такой, каким кажется. Рональд Рейган, которого вы видите
на людях, это тот же самый Рональд Рейган, с которым я живу. Оказалось, что
некоторые из недавних президентов были на поверку вовсе не такими, какими
мы их себе представляли. Я, честно, не верю, чтобы кто-нибудь мог сказать
нечто подобное о Ронни. В характере Рональда Рейгана нет темных уголков,
которые могут высветиться через двадцать лет,— у него не бывает моментов не-
выносимых мук отчаяния, нерешительности и сомнений. Конечно, и его посе-
щают разные настроения, случаются разочарования, но в целом Ронни самый
уравновешенный человек, какого мне доводилось встречать.
219
Как и в любом другом случае, чтобы понять Рональда Рейгана, нужно на-
чать с прошлого — с его корней и воспитания.
Он рос в Диксоне, Иллинойс, где образ жизни был здоровым и никто не
запирал дверей на ночь. Люди держались вместе и помогали друг другу. Рон-
ни и теперь считает, что именно так следует жить, и поэтому-то так яростно
настаивает на том, что правительство обязано взять на себя функции, которые
прежде выполняли добрые соседи в отношении друг друга.
Отец Ронни Джек был алкоголиком, а это значит, что Ронни и его стар-
шему брату Нейлу пришлось стать самостоятельными раньше, чем многим дру-
гим мальчишкам. Мать Ронни, Нелли, бывало, говорила ребятам, что отец их
страдает болезнью, которая порой лишает его возможности контролировать
себя. «Ваш отец может иногда сказать или сделать что-то, что нам непонят-
но,— объясняла Нелли.— Это потому, что он болен. Он нуждается в нашей по-
мощи и любви».
Джеку трудно было удержаться на работе, и семья постоянно скиталась.
Первые пять лет жизни Ронни прошли в Тампико, Иллинойс; они жили над
главным универмагом, где Джек работал продавцом в обувном отделе. Оттуда
переехали в Гейлсберг, прожили там два года, потом сменили еще несколько
мест, прежде чем попали в Диксон, где Ронни оставался до поступления в кол-
ледж.
Трудно заводить близких друзей, если все время переезжаешь с места на
место; думаю, поэтому — а еще потому, что все знали, что отец его алкоголик,—
Ронни стал замкнутым. Хоть он и любит людей, часто кажется слишком сдер-
жанным. Его окружает стена. Меня он подпускает ближе, чем кого бы то ни
было, но даже я порой чувствую эту преграду.
Джек Рейган был католиком и ненавидел какие бы то ни было предрас-
судки. Ронни с гордостью рассказывал, как однажды зимой ночь застала Джека
в пути и он зашел в единственную в том городишке гостиницу. «Вам понравится
у нас, сэр,— сказал администратор.— Мы не пускаем евреев».
Джек пришел в ярость. «Я католик,— сказал он,— и если вы не пускаете
евреев, догадываюсь, вы не обрадуетесь и католику». Он ушел и всю ночь мерз
в машине. У Джека Рейгана были свои слабости, но какие бы то ни было пред-
убеждения в доме Рейганов запрещались.
Когда Ронни переехал в Голливуд, он перевез туда и родителей, купив им
дом неподалеку. Джек умер в 1941 году, когда Ронни был в Нью-Йорке. Нелли
сказала ему по телефону: «Не садись в самолет, потому что, если что-нибудь
случится с тобой, я этого не перенесу». Ронни поехал на поезде, и Нелли за-
держала похороны до его возвращения.
Ронни очень похож на мать. Нелли верила, что все люди от природы хо-
рошие. .Она навещала пациентов в санаториях и клиниках для душевнобольных
и носила гостинцы и Библии заключенным. Нелли никогда не видела в людях
дурного, и Ронни такой же. Иногда меня это бесит, но таков уж он есть.
Поскольку Ронни верит в то, чему учила его мать, он не позволяет неуда-
чам и разочарованиям сбивать себя с ног. Если что-то и тревожит его, вы об
этом никогда не узнаете. Если он взволнован, держит все в себе. Подавлен? Он
не знает даже, что значит это слово.
Я почти никогда не слышала, чтобы он жаловался. Если Ронни что-то не-
приятно, он редко говорит об этом. И никогда никому, даже мне, не показывает,
что плохо себя чувствует.
Ронни нельзя назвать непробиваемым, но у него высокая сопротивляе-
мость. В трудные минуты окружающие, в том числе и я—да, да, признаю, осо-
бенно я,— могут быть взвинченными и нетерпеливыми. Ронни сохраняет спо-
койствие, и обычно оказывается, что он прав.
Но бывает трудно жить с человеком столь непоколебимо уравновешенным.
Порой его оптимизм или отсутствие чувства реальности выводят меня из себя
и я мечтаю, чтобы его волнение хоть как-то проявилось. А с годами я стала да-
же больше чем прежде беспокоиться из-за того, что Ронни никогда не беспо-
коится. Кажется, я беспокоюсь за нас обоих.
Президентство — быть может, самая обременительная должность на све-
те, но Ронни не стал раздражительным или невыдержанным с сотрудниками.
Нужно очень постараться, чтобы рассердить его, хотя бывают случаи, когда он
все же теряет самообладание. Когда это происходит в Овальном кабинете, он
снимает очки и швыряет их. Я сама этого никогда не видела, но все знают,
что это сигнал: если летят очки — берегись!
Некоторые президенты менялись на службе, Ронни не менялся нигде с
того дня, как я его встретила. Однажды утром во время избирательной кампа-
220
нии 1980 года он посетовал помощнику, что слишком рано начинается рабочий
день. «Привыкайте, губернатор,— ответил помощник.— Если станете президен-
том, парень из Совета Национальной Безопасности будет являться с докладом
каждое утро в семь тридцать».
«Вот как? — сказал Ронни.— Тогда ему придется черт знает сколько
ждать!»
Будучи президентом, Ронни не видел необходимости являться в Овальный
кабинет на рассвете или засиживаться за письменным столом до поздней ночи.
Он никогда не притворялся, что работает дольше, чем на самом деле. Однако
большую часть вечеров он трудился после обеда в своем кабинете. И всегда
уделял работе несколько дополнительных часов в выходные дни. Я редко ви-
дела его без стопки бумаг.
Моему мужу очень нравилось быть президентом. Он наслаждался
всем, что связано с этой работой,— необходимостью принимать решения, пре-
одолевать трудности, ответственностью, а равно и церемониями, появлениями
перед публикой, встречами. Как сказал обозреватель Джордж Уилл, у Рональда
Рейгана талант быть счастливым.
Думаю, одна из причин, почему люди неправильно понимают Ронни, со-
стоит в том, что они ставят на первое место его профессию, а не характер. Это
человек, который не баллотировался ни на какой государственный пост до пя-
тидесяти пяти лет. И даже когда занялся политикой, политиком так и не стал.
У него хорошие задатки политика, но он никогда до конца не понимал,
как работают мозги у большинства из них. Вскоре после того как стал гу-
бернатором Калифорнии, он как-то пришел домой и сказал: «Черт знает, как
это расстраивает! Я делаю заявление, а через час журналисты и законодатели
начинают ломать головы: «Конечно, он это сказал. Но что он имел в виду?»
«Я этого не понимаю,— сказал Ронни.— Если бы они исходили из того, что
я имею в виду именно то, что говорю, они сберегли бы уйму времени!»
Но самое поразительное отличие Ронни от многих других политиков заклю-
чается в том, что власть никогда не интересовала его сама по себе. Когда
друзья спрашивали его: «Ну, и каково это, чувствовать себя самым могущест-
венным человеком в мире?» — Ронни всегда отвечал: «Вы обо мне?» И это не
было ложной скромностью. Он просто не смотрел на себя под таким углом зре-
ния.
Может быть, именно потому, что Ронни никогда не отождествлял прези-
дентство с собой, ему удавалось избегать поступков, совершаемых обычно под
давлением положения, которое обязывает. Даже в трудные периоды президент-
ство не было для него обузой и не воспринималось как «самая одинокая долж-
ность на свете».
И всегда, когда бы мы ни выезжали из Белого дома на обед или какое-
нибудь выступление, Ронни оглядывал кортеж и, качая головой, говорил: «Ни-
когда не пойму, почему для пятиминутной поездки нужно столько машин».
Ронни не стремился к президентству, чтобы стать важной персоной; он и
так кое-что из себя представлял. Он принял эту должность, отдавая себе ясный
отчет в том, что хочет сделать. Он мечтал осуществить эти цели лет двадцать.
Оздоровление экономики. Большая экономическая свобода. Более надежная
оборона. Сокращение аппарата управления. Это были главные задачи, осталь-
ное приходилось откладывать. Он понимал, что, пытаясь достичь всего, риску-
ешь не добиться ничего.
Теперь, когда Ронни не у дел, легко забыть, что, когда мы только прибыли
в Вашингтон, большинство «специалистов» не ожидали, что его деятельность
на посту президента будет плодотворной. На протяжении всей его политической
карьеры люди вообще недооценивали Ронни. Почему? Отчасти, не сомневаюсь,
из-за его личных качеств. Им трудно было поверить, что такой милый человек
может действовать успешно и, когда нужно, быть твердым.
Но добродушие Ронни обманчиво. Хоть он и не столь податлив или, на-
против, силен характером, как некоторые его предшественники по Белому до-
му, под спокойной внешностью его скрыт настойчивый, упрямый и очень знаю-
щий человек. Почитайте протоколы: Ронни почти всегда ставил на своем.
Одна из самых трудных задач для жены политика — да и вообще для же-
ны — критиковать мужа. В политике критикуют всех, и я ничего не имею про-
тив объективной и честной оппозиции. Но когда критика несправедлива, бес-
честна и просто лжива, она может больно ранить,. Ронни всегда был толстоко-
НЭНСИ РЕЙГАН МОИ ЧЕРЕД
221
жим по отношению к критике, в то время как я оказалась весьма уязвимой.
Сейчас я выносливей, чем прежде, но все еще недостаточно.
Меня до сих пор раздражает масса недоразумений, связанных с Ронни,
о которых годами беспрерывно судачили. Настал мой черед поставить все на
свои места.
Вопреки тому, что вы слышали или читали, Ронни вовсе не любитель по-
спать. Во время долгих перелетов на президентском самолете номер один 1 нуж-
но было приложить немало усилий, чтобы заставить его прилечь. И несмотря на
все шутки, в том числе и его собственные, Ронни никогда не возвращался после
ленча в резиденцию вздремнуть.
Обычно Ронни ложится в одиннадцать и спит спокойно. В тех редких слу-
чаях, когда он просыпается среди ночи, вместо того чтобы считать овец, он
декламирует про себя стихотворение канадского поэта Роберта Сервиса «Кре-
мация Сэма Макджи».
Многие годы Ронни любил читать другое стихотворение Роберта Серви-
са — «Убийство Дэна Макгру». Никогда не забуду одну сцену, произошедшую
в Англии во время официального обеда, где Ронни сидел между королевой Ели-
заветой и королевой-матерью. Оказалось, что королева-мать тоже очень любит
«Убийство Дэна Макгру». Не помню уж, с чего началось, но прежде чем я что-
либо успела понять, они на пару декламировали это стихотворение — все один-
надцать строф — прямо за столом!
А вот то, что однажды Ронни задремал во время публичной встречи с па-
пой в 1982 году, правда. Мы отправились в Париж 3 июня и прибыли 4, к на-
чалу совещания по экономическим проблемам. 5 июня у него были в Версале
переговоры с лидерами Японии, Канады, Италии, Западной Германии, Англии и
Франции. 6 июня мы присутствовали в Версале на банкете, который затянулся
за полночь. Когда же он наконец закончился, Ронни тут же отправился на
встречу со своими советниками, чтобы обсудить вторжение Израиля в Ливан,
произошедшее несколькими часами раньше. В ту ночь он почти не спал, рано
утром мы вылетели в Рим, где из аэропорта нас повезли прямо в Ватикан на
встречу с папой.
Она происходила в папской библиотеке, и Ронни сидел рядом с папой.
В комнате было очень жарко. Когда Папа начал говорить своим убаюкиваю-
щим голосом, я увидела, что у Ронни опускаются веки. Я начала кашлять и
шаркать ногами как можно громче, но тщетно. Сейчас это выглядит забавным,
но тогда — в присутствии папы и всех этих важных людей — было ужасно. Мне
казалось, что сейчас папа наклонится и, подтолкнув Ронни локтем, скажет:
«Понимаете, что я имею в виду, Рон?»
Естественно, фотографию Ронни с закрытыми глазами напечатали все. И
напрасно Майк Дивер пытался объяснить, что Ронни иногда прикрывает глаза
и на заседаниях Кабинета. Ведь у каждого бывают моменты, когда с трудом
удается держать глаза открытыми во время заседаний Кабинета.
Я и сейчас натыкаюсь иногда на высказывания о том, что Ронни якобы ни-
чего не читает. Он читает постоянно, и его помощникам и советникам приходит-
ся напоминать, чтобы они не давали ему того, что не слишком важно, потому
что Ронни имеет обыкновение читать все. Он может так сосредоточиться на чем-
то, что порой, если я заговариваю с ним в этот момент, он меня не слышит.
Когда мы жили в Белом доме, на его ночном столике всегда лежала стоп-
ка журналов и книг, и по вечерам, лежа в постели, мы оба читали, пока не
приходило время спать. Ронни особенно любит историческую литературу, био-
графии и романы Луи Ламура и Тома Клэнси.
Ронни ведет жизнь уравновешенную. Он спит ночью шесть-семь часов, пра-
вильно питается и выкраивает время для ежедневной зарядки. Не курит и
только в редких случаях что-нибудь выпивает, обычно стакан вина — или, в
Кэмп-Дэвиде, позволяет себе аперитив (для аппетита) перед обедом.
Ронни никогда не был гурманом. Человек, которому, как президенту, по-
давали самые утонченные и изысканные в мире блюда, предпочитал бифштекс
по-гамбургски. Он обожает макароны с сыром и с удовольствием ест их на
завтрак. В основном его еда — мясо и картошка. Еще одна его слабость, как
всем известно,— конфеты «джелли-бинз»1 2. Сейчас он уже не ест их столько,
сколько раньше, и он никогда не съедал их столько, сколько рассказывают.
Но он действительно их любит.
1 Существует также президентский самолет номер два, которым могут пользо-
ваться ближайшие помощники президента.
2 В буквальном переводе с английского — «фасолинки из джема». Очень сладкие
мягкие конфеты, сделанные в виде разноцветных фасолин.
222
Ронни часто включают в список самых элегантных мужчин, но это честь,
им не заслуженная. Он мало обращает внимания на одежду и вполне удовлет-
ворился бы одной парой джинсов и рубашкой в клетку. Ему никогда в голову
не пришло купить себе что-нибудь новенькое. Мы оба привыкаем к старым ве-
щам и долго носим их, и мне приходится чуть ли не силком заставлять его
сшить себе новый костюм.
Однажды, в начале первого президентского срока, я заказала ему костюм
у прекрасного английского портного. Ткань в серо-голубую клетку в образце
выглядела потрясающе. Но когда костюм прибыл из Лондона, я пришла в
ужас. Он оказался кричащим и уродливым, просто оскорбительным для глаза.
По глупости я все же отдала его Ронни, и, конечно же, он стал самым лю-
бимым костюмом. Вскоре я уже просто не могла его больше видеть. Однажды
Ронни был в нем, когда мы летели на президентском самолете номер один, и я
наконец сказала: «Дорогой, пожалуйста, отдай кому-нибудь этот костюм. А то
я вынуждена буду его сжечь».
Ронни ушам своим не поверил: «Он тебе не нравится?!»
«Ты знаешь, нет,— ответила я.— И я говорила тебе об этом раз сто».
С нами был Майк Дивер. «Давай спросим Майка,— предложил Ронни.—
Майк, как тебе нравится мой костюм?»
«Хочешь, чтобы я сказал честно?» — спросил тот.
«Разумеется».
«Ну, тогда...— ответил Майк.— Между собой мы называем его «Матт и
Джефф» L Каждый раз, когда ты его надеваешь, кто-нибудь говорит: «Если он
действительно хотел, чтобы его убили, нужно было надеть этот костюм».
Словом, у него не самый изысканный в мире вкус в одежде и еде. Но по
части галантности он мастер!
Ронни не нужно уезжать далеко, чтобы стать ласковым, иногда он целует
меня, даже перед тем как выйти в соседнюю комнату. Он часто повторяет: «Я
люблю тебя», и я тоже. Мы физически ощущаем нежность друг к другу, как на
людях, так и” наедине, и мы всегда держимся за руки. Один репортер когда-то
сказал мне, что ему и его коллегам иногда бывает неловко смотреть на нас,
особенно когда я встречаю Ронни в аэропорту, потому что вместо того, чтобы
клюнуть друг друга в щечку, мы целуемся по-настоящему.
Хотя Ронни никогда не показывает своих чувств, он всегда был роман-
тиком. Он посылал цветы моей матери в день моего рождения — в благодар-
ность за то, что она дала мне жизнь.
Значит ли это, что мы сходимся во всем? Конечно же, нет. Как бы мы ни
были близки, каждый из нас — и сам по себе человек. Когда мы были в Бе-
лом доме, моя жизнь решительно отличалась от его. Как первая леди я встре-
чалась и беседовала с людьми, о которых он понятия не имел. И мне, конечно,
было гораздо проще, чем ему, пойти куда-нибудь на ленч, что я частенько и де-
лала.
Ссоримся мы редко, хотя, естественно, у нас бывали разногласия — особен-
но по вопросахМ воспитания детей и из-за денег. «Никогда не злись, ложась в
постель»,-^- говаривала мама, и мы этого не делали.
Но иногда после размолвки мы целовались, желали друг другу спокойной
ночи и Ронни тут же проваливался в сон. А я бывала так возбуждена, что ча-
сами не могла заснуть и злилась на него снова и снова.
К счастью, наши ссоры бывали недолгими. Когда-то давно, когда мы с
родителями проводили отпуск в отеле в Фениксе, мама рассказала нам о моло-
доженах, которых наблюдала в бассейне. Молодая заплакала, и муж подплыл к
ней, чтобы узнать, в чем дело. «Ты был холоден со мной в бассейне»,— объяс-
нила она.
Эта фраза у нас привилась. Когда между нами пробегает кошка, один из
нас говорит: «Ты был холоден со мной в бассейне». И тогда мы понимаем, что
пора что-то сделать, чтобы не дать маленькому недоразумению вырасти в боль-
шую проблему.
Если наш брак был удачным, то потому лишь, что мы с Ронни прилагали
к тому большие усилия. Быть может, нам приходилось прилагать даже больше
усилий, чем другим, потому что после развода Ронни боялся, как бы в с е это
не повторилось. А поскольку у меня через развод прошли и мать, и отец, я тоже
представляла себе, что это значит.
Как и мама, выйдя замуж, я отказалась от артистического будущего. Вре-
мена меняются, и я, конечно, не советую молодым женщинам жертвовать соб-
НЭНСИ РЕЙГАН МОИ ЧЕРЕД
1 Персонажи когда-то популярного, а ныне забытого комикса. Матт — маленький
и толстый, Джефф — длинный и тощий, и оба — страшно нелепо одеты.
223
ственной карьерой. Но я видела слишком много захлебнувшихся актерских бра-
ков, чтобы верить, что мне удалось бы вытянуть и карьеру, и семью. Не сомне-
ваюсь, что-то да страдало бы, и, боюсь, скорее всего это была бы семья —
особенно в Голливуде, где все постоянно твердят вам о том, как вы милы и лю-
бимы. Поэтому, возвращаясь вечером домой, вы, естественно, ждете такого же
льстивого поклонения от мужа и детей. А вместо этого слышите: «Привет, ма,
что у нас на обед?»
Ронни не просил меня оставить кино, но позднее признался, что очень об-
радовался, когда я сама так решила. И когда он это сказал, я подумала о его
первой женитьбе.
Ронни всегда был рядом со мной, даже тогда, когда держал на плечах
весь мир. А когда он был ранен, он утешал меня так же, как я утешала его.
Когда мне предстояла операция мастэктомии, он сказал: «Это для нас ничего
не меняет. Не затем я на тебе женился». Я всегда чувствовала, что со мной не
может случиться ничего, с чем бы Ронни не справился.
Он заботится обо мне. Если я уезжаю на пару дней, он точно отсчитывает
нужное количество таблеток витаминов и откладывает их в коробочку. После
стольких лет, проведенных вместе, он все еще оставляет мне на столе записоч-
ки: «Я тебя люблю». В День Святого Валентина, мой день рождения, или в
нашу годовщину я нахожу за завтраком с полдюжины записочек от него. Часто
в конце их стоит: «Н. В. Б. С.», что означает — «На всем белом свете». На-
пример, «Я люблю тебя больше всего Н. В. Б. С.».
«Знаешь,— сказал он кому-то,— если бы Нэнси Дейвис не появилась тогда,
я мог бы потерять душу».
Выходя замуж за Ронни, я думала, что выхожу за актера. Но, оглядыва-
ясь в прошлое, понимаю: и тогда уже мне следовало догадаться, что актерской
профессии ему недостаточно для ощущения полноты жизни. К тому времени его
уже в пятый раз выбирали президентом Гильдии актеров кино, и он всегда
участвовал в кампаниях по выборам кандидатов в разные органы власти. Я
должна была бы обратить на все это внимание, но не обратила. Честно говоря,
я никогда не ожидала, что Рональд Рейган займется политикой.
Я думала, что выхожу не просто за актера, а за преуспевающего актера.
Но после войны карьера Ронни пошла на убыль, и вскоре после свадьбы мы
столкнулись с денежными трудностями. За некоторые фильмы Ронни очень хо-
рошо платили, но он находился тогда в тисках девяностооднопроцентного нало-
га — что впоследствии сказалось на его отношении к налогам вообще.
Несколько первых месяцев мы жили в моей квартире. А потом устроились
в доме в Пэсифик-Пэлисейдз, бывшем тогда тихим и доступным предместьем.
Никто не мог понять, зачем нам ездить оттуда — из деревни, как тогда счи-
тали.
Но у Ронни не было никаких выгодных предложений в кино, и скоро мы
оказались в долгах. В 1953 году, несмотря на решение не становиться работаю-
щей женой, я снова пошла сниматься; это была картина об ученом, «Мозг До-
нована», и бюджет ее был весьма скромен. Но что же делать — мы нуждались
в деньгах. Для Ронни это было ударом, но фактам нужно было смотреть в
лицо и предпринимать что-то вместе. Мне работу найти удалось, а вот его ар-
тистическая карьера была на точке замерзания. Мы не отдавали себе тогда в
этом отчета, но голливудская деятельность Рональда Рейгана заканчивалась.
У меня нет сомнений в том, что увлеченность политикой начала мешать
его творческому развитию. Ко времени нашего знакомства он уже так много за-
нимался делами Гильдии актеров кино, что руководители студии стали воспри-
нимать его не как актера, а, скорее, как противника. Было, конечно, еще теле-
видение, но Ронни не хотел подписывать контракт на какой-нибудь телесериал,
так как боялся превратиться в актера одной роли.
Тогда Эм-си-эй, агентство, которое представляло его интересы, предложи-
ло ему участвовать в ночном шоу в одном из клубов Лас-Вегаса. Идея казалась
ему отвратительной, но деньги были хорошие, и мы сдались. Сначала его по-
просили быть ведущим программы со стриптизом, это он отверг с ходу!
В конце концов сошлись на том, что в течение двух недель Ронни будет
выступать с «Солдатами войны за независимость», известной мужской вокаль-
ной группой. Несмотря на все опасения, он согласился попробовать.
Ронни мог поехать в Лас-Вегас один, но если когда-нибудь мой муж и нуж-
дался во мне, так именно тогда. Позади был ужасный год, у нас родился пер-
вый ребенок, и Ронни пробовал себя в чем-то совершенно новом. Никто не знал,
224
Нэнси и Рональд Рейган в 1987 году.
что из этого получится. Это чуть не убило меня, но я оставила трехмесячную
Пэтти дома с женщиной, которая вела у нас хозяйство.
К счастью, Ронни имел большой успех. Я-то это видела — не пропустила
ни одного представления. Еще до истечения двух недель стали поступать пред-
ложения от ночных клубов Чикаго, Майами и Нью-Йорка. Но двух недель в
Лас-Вегасе было достаточно, чтобы мы поняли то, что и так уже знали: ноч-
ные клубы не для нас.
Через несколько недель Эм-си-эй сообщила Ронни, что «Дженерал элект-
рик» хочет субсидировать вечернюю воскресную театральную телепрограмму.
Им был нужен «хозяин» программы, который представлял бы номера, а также
выступал в качестве посланца корпорации, посещая заводы и заводоуправле-
ния «Дженерал электрик».
И снова Ронни сомневался, но это было все же лучше, чем Лас-Вегас! И
конечно же, и здесь он имел большой успех. К тому же он обожал эту рабо-
ту. Он представлял каждый номер программы «Театр «Дженерал электрик» и
заканчивал всегда той самой всем известной фразой — «Самая важная продук-
ция нашей «Дженерал электрик» — прогресс».
К 1956 году, через два года этой работы Ронни, мы смогли построить но-
вый дом, побольше, неподалеку от того места, где жили раньше. Это была
идея Ронни — объединить рабочий кабинет, гостиную и столовую, чтобы дом
казался гораздо просторнее, чем был на самом деле. Он стоял на высоком фун-
даменте и смотрелся замечательно.
Если верить, как верит Ронни, что все происходящее в жизни имеет свой
смысл, то в его работе на «Дженерал электрик», конечно же, скрытый смысл
был. Хотя он не баллотировался ни в какой орган власти, за эти восемь лет
он приобрел по существу богатый опыт , ведения предвыборных кампаний —
встречаясь и разговаривая с людьми, вникая в их проблемы и делясь собствен-
ными соображениями о том, как их решить.
Именно тогда стали постепенно меняться его политические убеждения. Он
вырос в семье демократов и был — и теперь остается — горячим поклонником
Франклина Рузвельта. В 1948 году он участвовал в президентской кампании,
поддерживая Гарри Трумэна. Два года спустя Ронни был одним из тех, кто
пытался убедить генерала Эйзенхауэра баллотироваться в президенты — по
мандату демократов.
Но, путешествуя по стране от «Дженерал электрик», Ронни начал менять
свои взгляды. Его все больше беспокоило вмешательство правительства в си-
15
«ИЛ> Кв 8
225
стему свободного предпринимательства — а также и в частную жизнь граж-
дан. Однажды, вернувшись домой из такой поездки, он сказал, что начинает
понимать: демократы, за которых он агитирует во время выборов, несут ответ-
ственность за те самые вещи, против которых он выступает в промежутках
между выборами.
В 1962 году, когда Ричард Никсон боролся с Пэтом Брауном за пост гу-
бернатора Калифорнии, Ронни хотел поддержать Никсона и спросил у него, сле-
дует ли ему это делать, оставаясь демократом или став республиканцем.
«Демократом вы принесете больше пользы»,— ответил Никсон.
Чуть позднее, когда Ронни выступал с речью в поддержку Никсона, какая-
то женщина подняла руку и спросила: «Мистер Рейган, а вы все еще демо-
крат?»
«Да, мэм, демократ»,— ответил Ронни.
Тогда она сказала: «Я заместитель начальника службы регистрации и
хотела бы внести поправку».
С этим она, к восторгу присутствующих, поднялась на сцену и зарегистри-
ровала Ронни как республиканца. Он и сам собирался вскоре изменить партий-
ность, и момент оказался подходящим, не хуже любого другого.
К этому времени «Театр «Дженерал электрик» уже кончался. Но не кон-
чалась телевизионная карьера Ронни. Еще два года он представлял «Дни До-
лины Смерти» — сериал в жанре вестерна, снимавшийся на деньги компании
«Бораке».
Во время президентской кампании 1964 года он произнес речь в поддержку
Барри Голдуотера, изменившую всю нашу жизнь. В речи, написанной им са-
мим, он касался тех тем, о которых рассуждал, работая на «Дженерал элект-
рик»: опасности, коими чревато непомерное разбухание аппарата управления,
утрата личной свободы, падение традиционной морали. Речь заканчивалась на
драматической ноте следующими словами: «Нам с вами предстоит решающая
встреча с судьбой. Мы можем либо сохранить для наших детей последнюю пре-
красную надежду человека на земле, либо обречь их на первый шаг в тысяче-
летие мрака. Если даже нам не удастся то, к чему мы стремимся, пусть наши
дети и дети наших детей будут иметь основания сказать, что свой краткий миг
на земле мы прожили не зря. Мы сделали все, что было возможно».
Хоть Голдуотер и проиграл Линдону Джонсону на выборах, речь Ронни
позволила собрать такую сумму денег, какой никогда еще не собирал ни один
кандидат,— в общей сложности восемь миллионов долларов. Почти сразу же
был организован комитет в поддержку кандидатуры Ронни на пост губернатора
Калифорнии.
Ронни считал, что они сошли с ума. «Нет,— говорил он.— Нельзя выдви-
гать человека в губернаторы на основе одной-единственной произнесенной им
речи. Кроме того, я не собираюсь заниматься политикой».
Но они не отставали от него, и после долгих наших сомнений Ронни нако-
нец сказал: «Я подумаю. Дайте мне поездить и посмотреть, есть ли у меня ка-
кая-нибудь поддержка».
Он, конечно же, победил в 1966 году. Губернатор Пэт Браун баллотировал-
ся на третий срок и не воспринимал Ронни как серьезного соперника. В ходе
избирательной кампании его люди сделали ужасный рекламный плакат: на нем
губернатор, обращаясь к группе чернокожих детей, говорил: «Мой противник —
актер. А вы знаете, что это актер убил Линкольна?»
Когда губернатор Браун обрушился на Ронни за отсутствие политического
опыта, Ронни с готовностью признал, что не является профессиональным поли-
тиком: «У человека, который работает, опыта больше, чем у кого бы то ни бы-
ло,— сказал он.— Вот почему я баллотируюсь».
Другое удачное высказывание Ронни периода той кампании касалось щед-
рости губернатора за счет общественных фондов. «Поступать в соответствии с
обещаниями губернатора Брауна,— сказал Ронни,— это все равно, что читать
«Плейбой», когда жена переворачивает тебе страницы».
Однако его жена не хотела принимать никакого участия в кампании.-
Я робела тогда, была испугана, а мне предстояло выступить с речью. Многие
недоумевали, почему после стольких лет, проведенных в театре и кино, я так
волновалась. Но для меня разница была огромной. Как актриса я играла роль,
которую мне написали. Выступать же с политической речью — совсем другое
дело. Здесь не спрячешься под маской персонажа, для того же, чтобы играть
самое себя, я была слишком скрытна.
И тогда советники Ронни пришли ко мне и сказали: «Нэнси, Калифорния —
большой штат. Твой муж не в состоянии побывать во всех маленьких город-
226
НЭНСИ РЕЙГАН МОЙ ЧЕРЕД
ках. Ты можешь помочь? Было бы прекрасно, если бы ты поехала в некоторые
из них и провела там встречи вопросов и ответов».
Они, конечно, знали мое слабое место! Чтобы помочь Ронни, я готова была
на что угодно, нужны вопросы и ответы — пусть будут вопросы и ответы. Это
не так официально, как произнесение речи, и контакт с аудиторией меня устраи-
вал. Кроме того, это еще и познавательно. Из их вопросов я могла узнать, о чем в
думают люди, и, вернувшись, рассказать об этом Ронни.
Я начала также кое-что понимать в том, как вести избирательную кампа-
нию. Например, я запомнила, что нельзя упоминать названия города, в котором
находишься, потому что, когда посещаешь шесть таких городков в один день, не
мудрено где-нибудь и ошибиться. Поэтому вместо того чтобы сказать: «Мне при-
ятно посетить Филмор», следует говорить: «Я рада, что приехала сюда».
Ронни одержал сокрушительную победу над Пэтом Брауном с перевесом
почти в миллион голосов. Вечером в день выборов мы ужинали с друзьями и о
результатах услышали по радио в машине, когда ехали в штаб избирательной
кампании. Я столько раз представляла себе это ожидание и то, как мы всю
ночь слушаем отчеты о результатах выборов, но — пусть это покажется глу-
пым— здесь я почувствовала разочарование. Мы приложили столько усилий,
что быстрая и ошеломительная победа Ронни вызвала едва ли не упадок сил.
Став губернатором, Ронни должен был переехать в Сакраменто. В течение
первых двух месяцев я оставалась в Пэсифик-Пэлисейдз и лишь на выходные
приезжала в Сакраменто: мне не хотелось срывать с занятий посреди учебного
года нашего сына Рона, которому было тогда восемь лет. (Пэтти к тому вре-
мени училась в школе в Аризоне.) Но мне страшно не хотелось и оставлять Рон-
ни одного в губернаторском дворце, весьма унылом сооружении.
За несколько недель до приведения Ронни к присяге миссис Браун провела
меня по дворцу. Когда осмотр закончился, представители прессы спросили, как
он мне понравился. «Обожаю старые дома»,— ответила я. Но не добавила
вслух: и ненавижу аварийно ветхие старые дома! — каковым, несомненно, был
этот.
Так называемый дворец, построенный в 1877 году, объявили пожароопас-
ным еще за несколько лет до того, как мы в нем поселились. Это была гнилая
коробка, деревянные части которой превратились в сухую труху. Миссис Браун
не скрывала этого. Отсутствовало заземление. Дом располагался на шумной
улице в деловой части города, напротив него находился мотель, а с другой сто-
роны — заправочная станция.
По дому, кроме того, гуляли сквозняки, и нам не разрешали пользоваться
каминами, поскольку это было небезопасно. Проблема безопасности выдвину-
лась на первый план, когда однажды в пятницу днем сработала пожарная сиг-
нализация. Потом оказалось, что тревога была ложной, но в тот момент —
тогда мы уже все там жили — я ворвалась в комнату Рона, схватила его за руку
и мы скатились с ним вниз по лестнице. В доме не было аварийных пожарных
выходов. В нашей спальне лежала веревка, которую можно было выбросить в
окно и спуститься по ней на землю. Смешно!
Я пошла к начальнику пожарной охраны и поинтересовалась, какие инст-
рукции мне следует дать сыну на случай действительного пожара: «Мы ведь не
можем даже окна открыть, потому что несколько лет назад рамы были намерт-
во закрашены».
Он ответил: «О, миссис Рейган, это же очень просто. Скажите, чтобы он вы-
тащил ящик из комода и, держа его прямо перед собой, разбежался, разбил
окно и выкарабкался наружу».
Какой кошмар, подумала я. Как я объясню такое восьмилетнему маль-
чику?
Когда в тот вечер Ронни вернулся домой, я заявила: «Знаешь что? Мы
переезжаем. Я не допущу, чтобы ребенок рос в аварийном доме».
Ронни согласился со мной, но советники его пришли в ярость. Я терпеть
не могу идти против подчиненных мужа, но здесь была тверда. «Ничего не могу
поделать,— сказала я им.— Я не в состоянии выполнять обязанности жены гу-
бернатора и нести ответственность за ребенка в таких условиях. Что-то да пост-
радает непременно. К тому же я уверена, что жители Калифорнии все поймут».
И они поняли, особенно матери. Моя правота подтвердилась через несколь-
ко лет, когда во дворце устроили музей и начальник пожарной команды Сакра-
менто запретил допускать посетителей на верхний этаж. Значит, нам можно бы-
ло спать там, куда посетителям опасно даже просто подниматься!
227
В апреле 1967 года мы поселились в предместье, это был загородный дом в
английском стиле. Хотя семью губернатора положено обеспечивать жильем,
мы сами платили за аренду дома. Позднее несколько наших друзей купили этот
дом, и мы продолжали снимать его у них.
Когда Ронни решил баллотироваться в губернаторы, я поняла, что жизнь
наша станет совершенно иной. Но я и представить себе не могла, насколько иной
она будет, до тех пор пока мы не переехали в Сакраменто. Впервые в жизни
нам пришлось столкнуться с прессой, далеко не всегда доброжелательной, и с
политической оппозицией, всегда агрессивно враждебной.
Если ваш муж занимает официальный пост, вы не можете позволить себе
говорить, что вздумается, и по-своему оценивать события. Поэтому у меня во-
шло в привычку каждый раз, когда появлялась критическая статья о Ронни,
уходить в ванную и там, лежа в воде, вести воображаемый диалог с журналис-
том или политиком, написавшим или сказавшим о Ронни нечто ужасное. В этих
поединках я была великолепна. И, разумеется, не слыша никаких возражений,
всегда одерживала победу. Потом это банное честолюбие улеглось. Я прекра-
тила воображаемые устные баталии еще до того, как мы переехали в Вашинг-
тон — и правильно сделала. А то мне пришлось бы провести в ванне полных
восемь лет!
Здесь не место спорить о том, чего достиг Ронни за два срока своего гу-
бернаторства в Сакраменто. Но я была поражена тем, насколько захватила его
политика — отчасти, уверена, из-за того, что он получил возможность каким-то,
пусть незначительным, образом помогать людям. Когда некий восьмидесятилет-
ний человек написал ему, что собирается жениться, но у него нет подходящего
для свадьбы костюма, Ронни отдал ему один из своих. Когда один солдат, слу-
живший тогда во Вьетнаме, прислал Ронни чек и попросил, чтобы его жене пе-
редали цветы в годовщину их свадьбы, Ронни вручил ей их лично, чем потряс
молодую женщину.
Одним из самых больших огорчений для него в те годы было то, что он
часто не мог найти общего языка со студентами.
Во время избирательной кампании его прекрасно принимали в студенческих
городках, потому что он был кандидатом со стороны. Но как только его выбра-
ли, он стал для них частью истеблишмента. Однажды в Университете штата Ка-
лифорния какой-то студент вскочил и заявил, что люди поколения Ронни не
способны понять нынешнюю молодежь. «Вы росли в другом мире,— продолжал
он.— Сегодня для нас обычное дело телевидение, реактивные самолеты, косми-
ческие путешествия, атомная энергия, компьютеры...»
Когда он на секунду замолчал, чтобы перевести дыхание, Ронни сказал:
«Вы правы. Когда мы были молоды, у нас всего этого не было. Мы все это
изобрели».
Помню последний час, проведенный мною в доме в Сакраменто в последний
день второго губернаторства Ронни. Уже несколько недель я паковала вещи
и присматривала за их отправкой. Этот предмет мебели возвращается штату,
этот едет на наше новое ранчо близ Санта-Барбары. (Когда Ронни выбрали
губернатором, ранчо в Лейк-Малибу мы продали.) Все остальное отправляется
обратно в Пэсифик-Пэлисейдз. В этой суете я не нашла минутки, чтобы осо-
знать факт нашего отъезда.
И вдруг оказалась в доме одна. Кроме кровати, всю мебель уже увезли.
Садилось солнце, и в ожидании Ронни, который должен был за мной заехать, я
присела на кровать и взглянула на сад, который теперь, когда цвели камелии,
был так прекрасен. Мы полюбили этот дом.
Опускались сумерки, и я подумала: так вот как это кончается? Восемь
лет нашей жизни в политике были позади. Кое-кто из советников Ронни, правда,
поговаривал о его участии в борьбе за президентский пост в 1976 году, но я не
придавала серьезного значения этим разговорам. Когда мы в тот вечер покида-
ли Сакраменто, я искренне верила, что с политикой покончено навсегда.
(Окончание следует)
РУБЕЖ ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ
АЛЕКСАНДР ЯКИМОВИЧ
УТРАЧЕННАЯ АРКАДИЯ
И РАЗОРВАННЫЙ ОРФЕЙ
Проблемы постмодернизма
дним из многих симптома-
тических явлений последне-
го времени была статья (первоначально —
доклад) профессора Ханса Кюнга (ФРГ)
«Религия на переломе эпох», опубликован-
ная в «Иностранной литературе» (1990?
№ 11). Патер Кюнг известен своими вы-
ступлениями в пользу новых экумениче-
ских отношений между церквами и верую-
щими. Примечательно то, что дух плюра-
лизма и толерантности, защитником кото-
рого он выступает, ассоциируется для него
с теми парадигмами сознания и культуры,
которые именуются сегодня «постмодерни-
стскими».
Это актуальное слово приводит нас, вслед
за священником-профессором, в причудли-
вый мир современной философской, социо-
логической, культурологической мысли.
В этом странном мире очень часто под
«модернизмом» понимается нечто иное, как
господствующее умонастроение Нового вре-
мени — условно говоря, умонастроение Де-
карта — Ньютона — Канта — Маркса. Уве-
ренность в возможностях просвещенного
Разума и могущественного Прогресса обоз-
начается у Кюнга, как и у многих других,
существительным «модернизм» и его про-
изводными. Что же касается пресловутого
постмодернизма, то он, с этой точки зрения,
является выводом или следствием, неотвра-
тимо заявившим о себе в результате тех
неудач, угроз и парадоксов Разума и Про-
гресса, которыми так обилен XX век.
Отсюда следует, что все, именуемое в ис-
кусстве и литературе модернизмом или
авангардизмом (то есть начиная с Пикас-
со, Дюшана, Аполлинера, Джойса), реши-
тельно не совпадает с тем, о чем говорят
философы, историки, социологи, теологи,
пользующиеся этим же термином. С точ-
ки зрения литературоведения и искусство-
знания к «модернизму» причисляют произ-
ведения искусства и литературы, основыва-
ющиеся на таких парадигмах сознания,
которые решительно противостоят классиче-
скому рационализму. Если принимать кюн-
говское словоупотребление, то модернистом
придется назвать, например, Пуссена; Пи-
кассо и Кандинский уже будут постмодер-
нистами.
Уже из этих беглых первоначальных наб-
людений становится ясно, что в сфере гума-
нитарных знаний начисто отсутствует кон-
сенсус по поводу одного из ключевых по-
нятий конца XX столетия. Интерес же к
этому понятию и к стоящим за ним реа-
лиям жизни и культуры поистине огромен.
Достаточно сказать, что в этой области ак-
тивно работают ведущие умы современной
философии, социологии, истории, литерату-
роведения и искусствознания.
А вот по каким причинам нужно — если
нужно — интересоваться этими спорами и
проблемами в Советском Союзе? Я полагаю,
что нас подталкивает к изучению проблем
постмодернизма не только чисто академиче-
ский интерес.
Мы начинаем понемногу догадываться к
концу столетия, что у нас самих есть неко-
торые зачатки своеобразной независимой
философской мысли, каким-то образом раз-
вившейся в стороне от официальной. До-
статочно упомянуть книги А. Синявского,
А. Зиновьева и М. Мамардашвили ’. Не-
трудно заметить, что их осмысление совет-
ского «жизненного мира» (Lebenswelt —
очень удачный термин немецкой социальной
философии) неотделимо от главного русла
развития мировой философской мысли то-
го же времени.
Наши мыслители описывают «новую ре-
альность», которая отличается несколькими
необычными свойствами. В ее рамках как
бы не действует логический закон противо-
речий. Поэтому, например, официальные
структуры позднего социалистического го-
сударства (истребившего в себе поползно-
вения частной собственности), с удивитель-
ной легкостью и непосредственностью прев-
ращаются в некие подобия акулоподобных
монополий раннего капитализма. И дело
здесь, скорее всего, вовсе не в «перерожде-
нии» КПСС. Партия верна своему курсу.
•A. Si п у a v sky. Soviet Civilization. A Cui
tural History. N. Y. 1990. А. Зиновьев. Гомо
Советикус. M., 1990; М. Мамардашвили.
Как я понимаю философию. М., 1990.
229
Суть дела в том, что ее структуры сущест-
вуют в таком «жизненном мире», где про-
тивоположные вещи акцентируются как ве-
щи идентичные. Например, диктатура рас-
сматривается как «высшая форма демокра-
тии».
Серьезная философская мысль, в отличие
от крикливой перестроечной публицистики,
не предлагает простых и радикальных ре-
цептов улучшения мироустройства. Она
предлагает наконец задуматься всерьез о
том, в каком же мироустройстве существует
советский человек. Она описывает парамет-
ры этой «новой реальности». Пересказывать
или комментировать идеи нашей независи-
мой философии здесь не место. Речь идет
о другом.
Если говорить об аналогиях и паралле-
лях советского «жизненного мира», то, как
давно уже понятно историкам, надо преж-
де всего вспомнить «новый порядок» гитле-
ровской Германии. Оскар Негт и Алек-
сандер Клюге точно уловили суть национал-
социалистской системы в своих парадок-
сальных холодноватых заметках: «...человек
именовал себя в частной жизни Вольфом,
звался Адольфом, целовал женщинам руку,
отдавал преступные приказы, был вегета-
рианцем, заботился о национальной кухне
и единстве, чудовищным образом притеснял
чужие народы 2».
Якобы отчужденный взгляд известных пу-
блицистов уловил едва ли не самое главное.
Перед нами —такая реальность, где теряет
смысл наша способность различать проти-
воположности (Unterscheidungsvermo-
gen). Здесь не действует закон исключен-
ного третьего, и потому некий «дядюшка
Вольф» — совершенно обычный человек, а
вовсе не демон — может заниматься, наря-
ду с целованием дамских ручек, еще и ге-
ноцидом, причем в мировом масштабе.
Он не злодей и не сумасшедший, как о
нем говорили его политические противники.
Он в самом деле хотел человечеству добра
(не всему человечеству, а избранному, и не
всякого добра, а только определенного, но
это уже другое дело). Ради блага своего
народа он придумал, например, обновить и
усовершенствовать религию путем соедине-
ния двух источников: древней, почвенной,
истинно народной «Эдды» с Новым Заве-
том Иисуса Христа. Прямодушный энтузи-
аст Вольф полагал, что могущество Ново-
го Человека, Сверхчеловека, настолько ве-
лико, что может соединить что угодно с
чем угодно и превратить что угодно во что
угодно. 'Правда, он не додумался до прев-
ращения елки в сосну и до поворота тече-
ния Рейна в обратном направлении, пос-
кольку. вероятно, вечная немецкая ограни-
ченность сковывала его фантазию. И все
же он был человеком «новой реальности»,
человеком мощной утопической энергии. Ес-
ли бы Германия имела своего Андрея Пла-
тонова, то в написанном им немецком вари-
анте «Чевенгура» наверняка фигурировал
бы подобный же энтузиаст, вегетарианец,
мечтатель, галантный мужчина и бич бо-
жий.
2 О. N е g t, A. Kluge. Die Geschichte von
den sieben Geisslein. In: Stichworte zur «Gelsti-
gen Situation der Zeit», I Band. Frankfurt/M.,
1979, S. 151.
230
Утопическая энергия чевенгурцев и наци-
онал-социалистов была столь сильна, что
она отбрасывала попытки просвещенного
разума и нравственного инстинкта сказать
о том, что есть на свете вещи непозволи-
тельные и есть вещи несоединимые. Бур-
жуазная ложь, расово неполноценные из-
мышления! Пределов нет для нас. Мы сое-
диним «Эдду» с Четвероевангелием, почвен-
ный мистицизм крови (германской или рус-
ской) — с атеистическим социализмом и за-
поведями Христа. Мы можем отчеканить
такие формулы, как «социализм с челове-
ческим лицом» или «регулируемый ры-
нок» — то есть фактически провозгласить,
что противоречие в определении является
основой нашего мышления.
Велика сила утопических энергий, она за-
ставляет верить в то, что несоединимое вот-
вот будет соединено, что истина и рай зем-
ной совсем близко, только надо идти за
теми, кто знает правильный поворот — за
харизматиками. Когда корабль утопии гиб-
нет, утописты умеют перепрыгнуть на дру-
гой корабль. Бурный старт «перестройки»
был именно таким прыжком.
Впрочем, новый корабль не мог далеко
уплыть. Нельзя не считаться с тем, что вто-
рая половина XX века оказалась для всего
мира главным образом эпохой прощания с
иллюзиями и эпохой утраты утопических
энергий. В этом смысле Восток и Запад
двигались в одном направлении, хотя и в
разном ритме. Поэтому неудивительно, что
многие формулировки и выводы западных
мыслителей обладают поразительной акту-
альностью для тех, кто пытается осмыслить
духовную ситуацию позднего, распадающе-
гося тоталитаризма.
Вера в Человека (с большой буквы) и
его способность самостоятельно, с помощью
своего просвещенного Разума (тоже с боль-
шой буквы), стать властелином бытия и
устроить совершенный миропорядок — эта
вера основательно подорвана. Ханс Магнус
Энценсбергер составил примечательное пе-
речисление достоверных истин конца XX ве-
ка. Он написал, что ныне любой прохожий
уже интуитивно понимает, «что никакого
«мирового духа» не существует; что зако-
ны истории нам не известны; что даже клас-
совая борьба есть процесс сугубо органи-
ческий, так что никакой авангард не в со-,
стоянии сознательно планировать и направ-
лять его; что общественная (как и природ-
ная) эволюция не знает субъекта и пото-
му непредсказуема; что, действуя в поли-:
тической сфере, мы никогда не достигаем
именно тех целей, которые были поставле-*
ны, а достигаем чего-то иного, чего мы и
вообразить себе не могли; и что именно
во всем этом находятся причины кризиса4
всех позитивных утопий»3. В общем, ситуа-
ция такова, что, как мрачновато шутил
«евромарксист» Петер Глоц, даже самое:
упорное из всех идеологических страховых
обществ — марксисты — вынуждено прек-
ратить платежи.
Один из известнейших социальных мыс*,
лителей современного Запада, Юрген Ха-
бермас, читает в 1984 году принципиально
важный доклад под названием «Исчерпан-
8Н. М. Enzensberger. Bemerkungen
zum Weltuntergang. In: Kursbuch, 5, 2, S. 7.
ность утопических энергий». Хабермас из-
бегает пользоваться громкими и эффектно
звучащими словами вроде «постмодерниз-
ма» (точнее, он отводит этому термину оп-
ределенное место, ограничивая его преде-
лами искусства, но не шире того). Прибли-
зительность эссеистических формулировок и
пафос проповедничества — это как раз то,
чего он хочет избежать. Но когда он опи-
сывает состояние «исчерпанности утопиче-«
ских энергий», он говорит, в сущности, о
том самом, что именуется другими авто-
рами постмодернизмом. Речь идет о диск- у
редитированности суверенного Разума, о
кризисе идентичности современного челове-
ка, который как бы потерялся в мире. Ока-
залось, что в этом мире не так уж много
«рациональности». Впрочем, и Макс Вебер
говорил о том, что процесс рационализации
всех сторон жизни человека не уничтожа-
ет иррациональных сил. Эти иррациональ-
ные силы выходят наружу в то самое вре-
мя, когда рациональность, казалось бы,
торжествует. «Автономия превращается в
зависимость, эмансипация — в подавление,
рациональность — в неразумность»,— заяв-
ляет Хабермас4.
По его словам, в конце XX столетия че-
ловек обнаруживает, что существует в ка-
ком-то тягостном безвременье, в каком-то “
не-времени. Рациональная ясность мироуст-
ройства не достигнута, а «магическая яс-
ность» утеряна. Вероятно, сам автор этих
определений не подозревает о том, в какой
степени они адекватны ситуации в России:
доклад «Исчерпанность утопических энер-
гий» мог бы очень естественно поместиться
в какой-нибудь постперестроечной, посту-
топической книге (вроде «Анатомии застоя»,
изданной «Прогрессом» в 1991 году).
В конце столетия западная культура, как
загипнотизированная, не может оторваться (
от мысли о своем внутреннем антропологи- *
ческом кризисе, о своей сомнительности.
Мысль о ненадежности и шаткости ценно-
стей европоцентристского мира — одна из
постоянных идей 1970 и 1980 годов. Жак
Деррида неоднократно развивал мысль о
том, что человек поздней западной цивили-
зации живет в такой действительности, ко-
торая полна «неразрешимостей», indecidables. *
Это действительно так. Человек не знает —
и не может знать — устройства тех небы-
валых механизмов и приборов, которые об-
легчают его жизнь и труд. Он может не
знать и не понимать писателей и филосо-
фов, но умело цитировать их — потому что
компьютер найдет и скомбинирует эти ци-
таты. Более того. Человек не знает, в сущ-
ности, что такое деньги, как действуют
банки и как устроена финансовая система.
Ему, в сущности, достаточно знать, что кра-
сиво сделанный кусочек пластика, именуе-
мый «кредитная карточка», обеспечит ему
жизнь и комфорт. Мир состоит из неизве-
стных величин, о которых необязательно
заботиться. О них кто-то заботится. Делай
свое дело как следует и не ломай себе го-
лову, или, как сформулировали неоконсер-
ваторы, «поменьше рассуждай». Это не
очень интеллигентно, зато удобно.
Однако, как выяснилось, комфортность
4J. Habermas. Die neue Untibersichtlichkeit.
Frankfurt / M., 1985. S. 144.
существования при минимальнОхМ количест-
ве рассуждений в мире, который состоит в
значительной степени из неизвестных вели-
чин («неразрешимостей»),— это очень слож-
ное дело. Какое-то беспричинное смятение
поселяется в душах людей. Мир вокруг не-
ясен, а оттого бесприютен (при том что
он как будто безмятежен, обилен и благо-
устроен). Этот мир и стал предметом изо-
бражения так называемого постмодернизма
в искусстве, архитектуре, литературе.
В постмодернистской архитектуре иног-
да как будто намечается логика, система
координат: глаз различает там то класси-
ческий ордер, то инженерную металличес-
кую конструкцию в духе Эйфеля, то лапи-
дарный геометризм конструктивизма. Од-
нако все воспоминания об архитектурных
системах возникают главным образом ради
того, чтобы себя же и опровергнуть. Они
сочетаются вызывающе странным образом,
они нежданно-негаданно выплывают нару-
жу из хаоса форм и так же внезапно про-
валиваются в пустоту, в бесстильность и в
какое-то Ничто. Здесь масса исторической
эрудиции и большое умение играть с цита-
тами, но принцип этой игры — неуверен-
ность, двусмысленность и парадокс.
Венский «Хаас-хаус» отражает в своем
криволинейном, абсолютно зеркальном фа-
саде противолежащий ему фасад собора
Св. Стефана, а причудливыми надстройка-
ми над боковыми фасадами перекликается
со средневековой застройкой старой Вены.
Но, зайдя внутрь, натыкаешься на пульси-
рующие органически-биоморфные формы,
немного в духе позднего Корбюзье, а вы-
соко над головой, как венец всему, видне-
ется традиционный японский мостик, слов-
но с гравюры Хокусая.
«Храм потребления и досуга» в центре
австрийской столицы — здание символиче-
ское, знак времени. Его магазины, рестора-
ны, лавочки и места отдыха вполне уютны
и дружелюбны. Но здесь возникает ощуще-
ние, вообще неотделимое от постмодерниз-
ма в искусстве и литературе. Когда в них
вживаешься, то становится непонятно, где
находишься и что с тобой происходит. Кто
мы такие, спим ли мы или бодрствуем, в
своем ли мы уме или нет, на каком мы
находимся континенте и что это за мир
вокруг нас? Постмодернизм заставляет ста-
вить перед собой именно такие или подоб-
ные вопросы.
Это было в то самое время, когда соци-
альная мысль и культурология Запада опи-
сывали мироощущение человека, который
не только «исчерпал утопические энергии»,
но и утратил вообще уверенность в обос-
нованности своего бытия, утратил ясность
ориентации в мире, состоящем из неясно-
стей и «неразрешимостей».
Человек до сих пор ориентировался в ре-
альности (природной, исторической, соци-
альной) и определял свое положение в ней
за счет того, что он противопоставлял друг
другу понятия, рассматриваемые как про-
тивоположные. От стадии первобытного ми-
фа до стадии философии структурализма
человек исходил из того, что друг другу
противостоят такие вещи, как небо и зем-
ля, мужчина и женщина, жизнь и смерть,
добро и зло, истина и ложь, реальное и
нереальное, смысл и бессмыслица.
231
Очень трудно представить себе даже ги-
потетическую возможность такого созна-
ния, в котором эти противоположности не
действительны. Можно ли вообще считать
его человеческим и земным сознанием? Тем
не менее в конце XX столетия — в эпоху
самых невероятных вещей, ставших реаль-
ностью,— философская мысль начинает
всерьез рассматривать такую парадоксаль-
ную ситуацию, когда в сознании рушится и
исчезает система символических противопо-
ложностей, когда сам принцип оппозиции и
закон исключенного третьего теряют власть.
И это не просто игра ума, а острая акту-
альная проблема жизни.
Прежде чем приступить к собственно фи-
лософии, следует закончить краткий экскурс
в искусство и литературу постмодернизма.
Это тем более оправданно, что и искусство,
и искусствознание так же неотделимы от
культурологии, как культурология — от об-
щей теории познания. Постмодернизм раз-
мывает границы творческих занятий.
В 1971 году вышло фундаментальное ли-
тературоведческое исследование И. Хассана,
носящее заглавие «Расчленение Орфея. К
проблеме постмодернистской литературы»ь.
Для того чтобы определить основное свой-
ство новой постмодернистской литературы,
Хассан вспоминает миф об Орфее, разор-
ванном на куски обезумевшими менадами.
Само название книги говорит о том, что
отсутствие целостности, разорванность смы-
словых структур — это и есть то самое, что
определяет новое искусство и нового чело-
века в конце столетия.
«Расчлененный Орфей» не вызывает со-
жаления у автора знаменитого исследова-
ния. Сочувствие, упрек или поучение —
это совсем не то, что нужно американскому
ученому, который не выносит «идеологич-
ности» и любит прагматизм. Прагматики и
позитивисты американского склада умеют
иронизировать и критиковать, и делают это
довольно едко, но только в определенном
духе. Позитивист хочет избежать впечатле-
ния, что он хоть как-то фантазирует насчет
того, какой должна была бы быть литера-
тура. Его самое большое желание (очень
трудное в осуществлении) — отразить поло-
жение вещей, как оно есть, без всяких до-
мыслов.
Этого хочет и Хассан, но он хочет до-
биться еще и стройности изложения. Он
строит схему: модернизм с одной стороны,
постмодернизм — с другой. Для модерниз-
ма характерны «форма», «намерение», «про-
ект», «иерархия» (иными словами, модер-
низм весьма рационален, разумен, органи-
зован). Напротив, постмодернизм отлича-
ется такими чертами, как предпочтение «ан-
тиформы», «игры», «случайности» и «анар-
хии».
Нет необходимости подробно излагать
или обсуждать книгу И. Хассана. Она —
часть общего движения мысли об искусст-
ве. Активность авторов книг и статей, опе-
ративность журналов и издательств доволь-
но быстро привели к возникновению целой
библиотеки о культуре постмодернизма. Об-
зорная книга Стивена Коннора «Постмо-
дернистская культура» явилась своего ро-
5 I. Hassan. The Dismemberment of Orpheus.
Towards a Postmodern Literature. New York, 1971.
232
да проспектом и каталогом этой библйоте*
ки; там приведены довольно обширные
списки литературы, изданной до 1990 го-
да 5 6.
Основные мотивы и идеи этой библиоте-
ки нам уже в какой-то мере известны. Речь
идет то и дело о неопределенности и из-
менчивости темы, сюжета и смысла, о прин-
ципиальной и последовательной «деконст-
рукции» смысловых построений («деконст-
рукция» — еще один, и очень знаменитый
термин Жака Деррида). Речь идет об от-
сутствии единого подхода и фиксированной
точки зрения, о принципиальной бесконеч-
ности подходов и комбинаций, о децентра-
лизованности произведений искусства и ли-
тературы, то есть об отсутствии главного
героя, главного сюжета, главной идеи. Те-
оретики говорят, что художники отказыва-
ются от самого принципа «смысла», то есть
определенного, структурированного, одноз-
начно понимаемого послания.
Особенно часто критики и теоретики ис-
кусства и литературы ссылаются на роман
Умберто Эко «Имя розы»7. Эта книга, на-
писанная в 1980 году, стала как бы симво-
лом времени.
Она, в сущности, подвергает сомнению
разумность разумного миропорядка, где
господствуют смысловые системы. С одной
стороны, «Имя розы» наполнено отголос-
ками мистического богословия (причем они
вполне серьезны и свидетельствуют о под-
линной теологической эрудиции автора). С
другой стороны, перед нами детектив, об-
разцовый жанр «массовой культуры» вто-
рой половины XX века. Богопознание в
форме триллера? Разве одно не опроверга-
ет другое, как несовместимые формы в ар-
хитектурном сооружении постмодернизма?
Речь идет и о поисках мистических связей
человека с высшими силами, и о розыске
преступника. Сюжет и действие сконцент-
рированы вокруг тайны, загадки или не-
скольких загадок. Загадочен монастырский
лабиринт, а точнее, закрытая от мира и для
мира древняя библиотека, расположенная
в лабиринте. Она — и символ культуры, и
символ мироздания, и вообще чего угодно.
Загадочен и весь монастырь. Его жизнь, его
обитатели — тоже своего рода «лабиринты»,
в которых не так-то просто разобраться,—
может быть, еще сложнее, чем в секретах
библиотеки. Здесь вдохновенная мысль и
святое подвижничество причудливо переп-
летены с сомнительными тайнами, убийст-
вами и эротическими похождениями. Здесь
что угодно оборачивается чем угодно. Ис-
тина и ложь, высокое и низкое, добро и
зло переворачиваются и меняются места-
ми таким непостижимым образом, что за
ними невозможно уследить.
Иррациональное, немыслимое, «безумное»
часто служило в мистической мысли дока-
зательством присутствия Бога, который не-
измеримо выше человеческого разума. Но
это подтверждало системность мироздания,
его устроенность по определенному прин-
ципу. Книга Умберто Эко о странностях и
тайнах средневекового монастыря повеству-
ет, скорее, о неустроенности, неясности, «не-
6 S. Connor. Postmodernist Culture. An
Introduction to Theories of the Contemporary.
Cambridge/Mass., 1990.
? См. <ИЛ», 1988» Xs 8—10.
разрешимости» мироздания, которое не да-
ет нам возможности быть уверенными в,
чем-либо.
Характерно и многозначительно то обсто-
ятельство, что в самом начале романа его
главный герой (человек тоже странный и
загадочный) произносит слова, которые яв-
ляются, быть может, ключевыми для пони-
мания всей книги. Мысль заключается в
том, что сам рай господень, вероятно, есть
не что иное, как ад, но только увиденный
с другой стороны. Эта причудливая идея
естественным образом вытекает из мисти-
ческой теологии прошлого (например, по-
добные мысли об аде и рае есть у Якоба
Бёме). Но это уже мысль не мистическая,
или, если угодно, мистика без Бога. Мисти-
ка мироздания, понятого как неразрешимый
узел противоречий, как лабиринт.
Примерно то самое, что художники эпо-
хи изображают, мыслители пытаются сфор-
мулировать в более или менее строгих оп-
ределениях — хотя и трудно было разре-
шить такую проблему, как разумный, ра-
циональный подход к внерациональным за-
кономерностям. Возможно ли описать в ло-
гически структурированном тексте неструк-
турированное, разорванное сознание?
Показательно, что в решении этой проти-
воречивой задачи впереди всех прочих ока-
зались представители французской эссеисти-
чески-афористической традиции философско-
го мышления. Наследникам Монтеня и Па-
скаля было в известном смысле проще
иметь дело с комплексом вопросов, связан-
ных с понятием «постмодернизм», нежели
последователям Канта или Гуссерля.
Жан-Франсуа Лиотар описывал менталь-
ность конца XX века как сугубо хаотичес-
кое состояние души, как потерянность ума 8.
Такому сознанию, которое находится в «по-
стмодернистской кондиции», сама реаль-
ность является как что-то сомнительное и
неубедительное. Где мы пребываем — на ка-
ком вообще свете — и почему и как проис-
ходит все то, что происходит, да и проис-
ходит ли вообще — все это суть вопросы
без ответов. Разумное от безумного отде-
лить невозможно. Подлинно твердых пара-
метров не существует ни в так называемом
объективном мире, ни в человеке.
Лиотар назвал такое положение вещей
«кризисом легитимности». Он имел в виду
то, что всякое знание о реальности и любая
интерпретация реальности человеком в оп-
ределенной точке истории потеряли подлин-
ную убедительность для человека. Все то,
что до сих пор помогало осмыслять мир и
легитимизировать его, то есть считать его
существование оправданным и нужным
(наука, искусство и религия), оказалось «не-
обязательным». И не то что появилась соз-
нательная оппозиция. Нет, скорее, чувству-
ется некое глубокое равнодушие человече-
ства к интерпретациям мира, к системам фи-
лософии, к идеям о мире, к образам мира.
Мир и человек каким-то образом утратили
значительную часть своей легитимации.
Такими же или подобными утверждени-
ями изобилует современная мысль о чело-
веке и обществе. Да и трудно было бы
ожидать чего-то другого. Исторический
8 J. - F. Lyotard. The Postmodern Condition.
Manchester, 1984.
опыт XX века дал свои плоды. Неслыхан-
ное по масштабности и «глубине» насилие
над человеком (физическое, моральное и
прочее) в виде тоталитарных режимов и в
разных прочих видах показало людям та-
кие истины о них самих, каких прежде они,
по-видимому, не знали (достаточно вспом-
нить описание «дядюшки Вольфа» у Негта
и Клюге). Появились такие неслыханные
реалии, как возможность конца истории и
самоубийства человечества в результате
ядерного или экологического (включая
ядерный) коллапса. Пароксизмы национа-
лизма и фундаментализма оттеняют эти ито-
ги века. Триумфы разума и реальная воз-
можность практически всеобщего благопо-
лучия человечества имели дополнение в ви-
де угрозы истребления всего живого на пла-
нете.
Права постоянного гражданства в фило-
софии приобретает к концу тысячелетия
проблема антропологического кризиса. Изу-
чение западного общества — общества пот-
ребления, информации и досуга — показа-
ло, что «качество человека» в этом общест-
ве не возрастает, а падает. Неутомимый
труженик и независимая индивидуаль-
ность — то есть тот человек, на плечах ко-
торого построена западная цивилизация,—
уходит с общественной арены. Одномерный
человек и конформист берут верх. Правда,
еще тревожнее обстояло дело в «мире со-
циализма». Независимая социальная мысль
сталкивалась здесь с таким кризисом цен-
ностей, рядом с которым процессы Запада
представлялись совсем не страшными — а
ведь эти процессы побудили столь глубо-
кого мыслителя, как Мишель Фуко, еще в
1960-е годы метафорически задавать вопрос:
а не умер ли уже сам человек? Фуко не
мог найти в современности того человека,
каким он был изображен в трудах филосо-
фов и произведениях художников.
Социальная мысль Запада двигалась при
рассмотрении этих вопросов по нескольким
направлениям. Пожалуй, нагляднее всего и
ярче всего действовали те, кто занимался
парадоксальными следствиями развития мас-
совых коммуникаций и «общества инфор-
мации». Особенно же выделился Жан Бод-
рийяр.
Его мысль о том, что в конце XX столетия
дело дошло до того, что сама реальность
«агонизирует», стала крылатой и вездесу-
щей. «Агонию реальности» стали поминать
как аксиому современности. Бодрийяр имел
в виду, что сама идея реальности как чего-
то объективного, независимого от человека
и отличного от выдумки или иллюзии про-
падает в сознании. Сама реальность «аго-
низирует» — то есть человеку уже не изве-
стно доподлинно, существует ли то, что по
традиции именуется «реальностью» или
«объектом». Причиной этой трансформации
сознания Бодрийяр считает прежде всего
средства массовой коммуникации.
Казалось бы, их небывалое развитие во
второй половине XX века должно было оз-
начать небывалое приближение к реально-
сти. В известном смысле так и было. Каж-
дый мог узнать если не обо всем на свете,
то во всяком случае о столь многом, что
этому множеству информации нет аналогий
в прошлом. Можно мгновенно связаться с
любой точкой планеты (правда, «точки» со-
233
ветской Евразии были исключением, но это
уже особый разговор). Моментально узнать
можно не только о том, что происходит
везде в мире, но и о том, что хранится в
памяти человечества. Одно нажатие клави-
ши — и факты, сведения, данные любого ро-
да в вашем распоряжении.
Человек таким образом приближает к се-
бе реальность и добивается нового успеха
в освоении истины. Но тут случается не-
предвиденное. Общество тотальной инфор-
мированности вовсе не есть общество ис-
тины, утверждает Бодрийяр. Наоборот. Ре-
альность почему-то уходит тем дальше, чем
она казалась ближе. Дело в том, что самая
могущественная в истории технология до-
бывания истины начисто лишена способно-
сти отличать истину от фикции. Система
массовых коммуникаций современного типа
прямо-таки провоцирует работающих в ней
людей «фабриковать реальность» по своему
усмотрению.
> Реальность и истина оказались множест-
венными. Единственной реальности как бы
и нет вообще. Без всякой лжи можно — с
помощью некоторых односторонностей в ос-
вещении фактов — создавать разные, равно
обоснованные фактами картины реальности.
Если же требуется радикально подменить
реальность, то и для этого есть великолеп-
ные средства. Современная технология ком-
муникаций позволяет уже «документально
воспроизводить» факты, предметы, процес-
сы, явления, которых никогда не существо-
вало в реальности — то есть в той реаль-
ности, которая до сих пор считалась тако-
вой. Пока еще есть методы и критерии, поз-
воляющие выяснить «подделку». Но можно
быть уверенным, что наука добьется того,
что этих критериев не станет. Вероятно, уже
в скором будущем можно будет воспроиз-
вести реальность (или «реальность») не на
фотографии, не на видеокассете, а в мозгу
человека. Причем любую реальность. Чело-
век сможет жить в той реальности, в какой
захочет. Будут решены проблемы потреб-
ления, политической системы, религии и все-
го прочего. Все это — за счет полной туман-
ности в одном: а где же «настоящая» ре-
альность?
Озадачивающие рассуждения Бодрийяра
о судьбе реальности в «обществе информа-
ции» прозвучали на пороге 70-х годов (на-
пример, его ранняя работа «Реквием по мас-
совым коммуникациям» появилась в 1972 г.).
Шок и разочарование итогами «молодеж-
ной революции» 60-х годов обернулись, сре-
ди прочего, насмешливыми и безжалостны-
ми парадоксами о «гибели реальности».
Бодрийяр стал одним из интеллектуальных
«гуру» западного мира. Он умел чеканить
красивые афоризмы и эффектные пассажи.
Те, кому было трудно осилить действитель-
но нелегкие книги Хабермаса или не хвата-
ло на это времени, могут прочитать в газе-
тах последние парадоксы Бодрийяра. Серь-
езные ученые и академическая среда отно-
сятся к нему настороженно: какой-то слиш-
ком эффектный, газетный, экранный, сенса-
ционный человек. И тем не менее его ос-
новные идеи вошли в «корпус» социальной
мысли конца века. Противоположность под-
линного и неподлинного, истинного и неис-
тинного, реального и нереального — то есть
один из краеугольных камней человеческой
культуры вообще — ставится под сомнений
самим существованием информационного об?
щества.
Разумеется, для России эта проблема «по-
терянной реальности» первостепенно важна*
Проблема «подмены» реальности, исчезно-
вения различий между добром и злом, ис-
тиной и фикцией — это едва ли не самая
фундаментальная проблема человека, исчер-
павшего энергию социалистической утопии
советского типа. Как это ни странно для
нас, западная мысль практически никогда
не имеет в виду сочеловека из Восточной
Европы. Молчаливо предполагается, что
уровень развития общества там таков, что
проблемы Хабермаса — Лиотара — Бодрийя-
ра не актуальны для русских, поляков или
чехов. Но откуда тогда признаки постмодерн
нистского мышления в литературе и искус-
стве «не доросших» до постмодернизм#
стран? Может быть, они столкнулись #
этим общественно-культурным синдромоц
как-то иначе, на другом витке развития*
или выйдя к нему с другой стороны — не со
стороны изобилия, потребления, досуга и
информации, а со стороны дефицита, недо-
потребления, не-досуга и недо-информации?
Может быть, действовали какие-то особые
факторы, которые приводили к «подмене*
реальности в сознании?
Феномен «превращенного» сознания, для
которого теряет смысл понятие объектив-',
ной и независимой реальности, крайне за-f
нимает и неомарксистскую социологию. Эта
традиция не прервалась ни на Франкфурт-
ской школе, ни на «новых левых». Помимо
Хабермаса, традицию продолжали в 1970-е
и 1980-е годы, например, Эрнест Мандель и
Фредерик Джеймсон9. Разумеется, их кри^
тика «позднего капитализма» не имела ни?
чего общего с официальными советскими ра*
зоблачениями язв капитализма, с заране^
предрешенным выводом об «исторической
поражении» соперника — выводом, который
находился в резком противоречии с факти|
ческими данными. |
Исследования Манделя и Джеймсона бьй
ли обращены к реальным проблемам, а Н|
идеологическим постулатам. Что происходи!
с понятиями и ценностями культуры в уй
ловиях сверхпроизводства, сверхпотребл^|
ния и широчайших возможностей самореа^
лизации? Что происходит с отношениям!
людей в условиях изобилия и демократии!
Какую цену приходился платить за сущест?
вование в благополучном высокоразвитой
обществе западного образца? г
Карл Маркс не мог (и никто другой тая?
же не мог) предвидеть ни живучести кап$
тализма в XX веке, ни его преимуществ |
обеспечении научно-технического прогресс#
ни его способности создать самый высокий
уровень жизни. С другой стороны, Маркб
предсказал тот процесс, который действие
тельно имеет место в рамках позднего, «со*
циализованного» капитализма. Последствии
процесса очень значительны. с .
Меняется качество человека. Законы тсМ
варопроизводства и товарообмена распрф
страняются даже на помыслы людей. МарЙ!
предсказывал, что успешное развитие кап#-
9 Е. Mandel. Late Capitalism. London, 1971,
F. Jameson. Postmodernism, or the Culture
Logic of Late Capitalism. New Left Review, 198#
146, p. 55—92. i
234
гализма должно будет привести к тому, что
законы меновой стоимости, спроса и пред-
ложения полностью возобладают в обла-
сти духовных ценностей. Капитализируется
внутренний мир. Неомарксисты утвержда-
ют, что принципы купли-продажи и ориен-
тация на потребление материальных и пре-
стижных благ превратились к концу XX ве-
ка в способ мышления массы людей. В этом
новом сознании не укладывается мысль о
том, что может быть значительная творчес-
кая личность, у которой нет ни дохода, ни
престижа, ни рекламы, ни прочих атрибу-
тов успеха. Утверждение о том, что внут-
ренняя значительность, высота и глубина
творчества художника не связаны с внеш-
ними признаками успеха и не обусловлены
последними, презрительно отметается как
нелепая романтическая болтовня прадедов-
ских времен.
В сущности, этот прагматизм одного цз-
мерения (успех и общественное вознаграж-
дение как мера художественности) есть
поизнак неверия в объективную реальность.
Принцип реальности, в которой господству- г
ют оппозиции (добро и зло, правда и ложь,
Бог и дьявол), не нуждается в успехе, при-
знании и вознаграждении. Небывалое бла-
гополучие позднего капитализма (притом
благополучие перед лицом угрозы полного
небытия) куплено ценой трансформации со-
знания. Человек перестает моделировать ре-^
альность, он уже не выстраивает ее карти-
ну с помощью разума и духовных усилий.
Он смешивает, как уже ненужные играль-
ные карты, все прежние понятия. Для не-
го окружающее — лабиринт (Эко), анархия
(Хассан), совокупность «неразрешимостей»
(Деррида). Прежний человек, видимо, уже*
умер, исчез с лица земли (Фуко), новый!
человек лишен онтологических оснований \
бытия и переживает кризис легитимации
себя самого и своего окружения (Лиотар).,
Как пишет Бодрийяр, «все великие гума-'
нистические критерии... оказались стертыми
в нашей системе образов и знаков» 10 11.
С этим кругом идей (обрисованных здесь
по необходимости кратко и схематично) не
может не считаться и философия, и соци-
альная теория, и теория культуры, и кри-
тика искусства и литературы. Но, конечно,
нельзя сказать, что новая философская ан-
тропология и связанная с ней концепция
постмодернизма были везде приняты бла-
гожелательно. Наоборот, они вызвали мас-
су неудовольствия и множество претензий.
Идеалы рационализма и системности мыш-
ления прочно укоренились в академических
гуманитарных традициях Запада. Неокон-
серватизм 70-х и 80-х годов на все лады *
варьировал тезис: «прочные ценности любой t
ценой», а мыслители, от Хабермаса до Бод-
рийяра, указывали на то, что заморозить
«прочные ценности» не удастся: не так сей-
час сформировано сознание человека. Клас-
сический «оксфордский» рационализм ре-
шительно возражает против континенталь-
ного «нигилизма» (особенно в варианте
Жака Деррида) и против заокеанской «на-
ивности» в обращении с разлагающим умы
марксизмом. Чарльз Тейлор выступает в
10 J. Baudrillard. Simulations. New York,
Semiotext(e), 1984, p. 12.
защиту гуманистических ценностей Европы u.
Спор продолжается, и его результат не
предрешен. Защита разума имеет мощные
опоры в традициях европейской культуры.
Но, однако же, критика разума тоже не
беззащитна. Философская мысль, пошедшая
путями Ницше и Фрейда, стоит на ногах
крепче, чем когда бы то ни было. Нравится
нам это или не нравится, но углубление
недоверия к разуму и углубление его кри-
тики — это одна из основных тенденций
мысли XX века. Фрейдизм и его ответвле-
ния показали, что и мир морали, и мир
формальной логики не имеют абсолютной
власти над человеческим существом — и не
по причине его порочности, а потому, что
такова его биопсихическая природа.
Даже рационализм XX века оказался
весьма своеобразным в том смысле, что ча-
ще всего был лишен пафоса своего всеси-
лия. Например, Виттгенштейн считал глав-
ной философской проблемой вопрос о язы-
ке. Он был энтузиастом изучения знаков и
способов их сочетания, но проявлял знаме-
нательное равнодушие к тому, что эти зна-
ки обозначают, то есть к обозначаемому.
Для него вопрос о «реальности как она
есть» был вопросом весьма сомнительным.
Для него существовала реальность высказы-
вания, а что там находится (если находит-
ся) позади нее — материя, Бог, социум или
еще что-либо — к ведению серьезного пози-
тивного философского знания не относится.
Что же касается «иррационалистов», то
характерна такая фигура, как Жорж Ба-
тай. Он говорил, что «воля к власти» и «дио-
нисийское начало» в человеке вечно нахо-
дятся в неразрешимом противоборстве с ра-
зумным началом. Поэтому насилие, садизм,
сексуальные перегибы и извращения и про-
чие табуированные развитием культуры ве-
щи не могут не вызывать в человеке под-
спудного тяготения. Нечеловеческое, доче-
ловеческое, античеловеческое столь же от-
талкивающи для нас, сколь и притягатель-
ны. Пафос всех моралистов и гуманистов
на свете не в состоянии отменить тот про-
стой факт, что, осуждая «дурное» созна-
тельно, человек подспудно и подсознатель-
но восхищается «дурным» — и это доказа-
но вполне точными и убедительными науч-
ными методами 12. Следует ли отсюда, что,
как выражался герой Пушкина, «добро и
зло — одни мечты»?
Знаменитая книга М. Хоркхаймера и
Т. Адорно «Диалектика просвещения», впер-
вые изданная еще в 1947 году и во многом
определившая интеллектуальный климат За-
пада, лаконично и остро сформулировала
причины и результаты неверия в разум.
Особенно же два тезиса этой книги были
внушительными и имели под собой основа-
ния. Первый гласил, что именно разумность,
сделавшая человека человеком, является и
главной угрозой самому существованию че-
ловека. Второй тезис указывает на недока-
зуемость какой-либо связи разума со сфе-
рой моральных ценностей. Как сказано в
«Диалектике просвещения», именно тот
факт, что нашлись умы, заявившие об иммо-
ральности разума и о том, что не сущест-
11 С h. Taylor. Sources of the Self. Cam-
bridge/Mass., 1989, p. 489.
12 G. В a t a i 1 1 e. Der heilige Eros. Frank-
furt/M., 1982, S. 10 ff.
235
вует «разумных» аргументов даже против
убийства, стал причиной широко распрост-
раненной ненависти к де Саду и Фридриху
Ницше 13. Они бесчеловечны и циничны, ибо
выдали секрет рода, о котором сами обла-
датели секрета ничего не хотели знать. Та-
кие вещи не прощают.
* * *
Скандинавский художественно-теоретиче-
ский журнал «Сикси», пытающийся дать ин-
терпретацию постмодернизма, начал 1991
год со статьи Гертруд Сандквист, где речь
идет о том, что в основе современного «не-
оклассицизма» (постклассицизма) лежит
«тоска по Аркадии», по утраченным ценно-
стям и поруганной гармонии. Правда, этот
реставраторский синдром не связан сегодня
с уверенностью в осуществимости чаемо-
го 14.
Журнал открывается воспроизведением
19 М. Horkheimer, Th. Adorno. Dia-
lectics of Enlightenment. N. Y., 1972, p. 118.
14 Gertrud Sandqvist. The Neo-Classi-
cal Project. «Siksi», Nordic Art Review. 1991/1,
p. 8.
картины современного шведского художни-
ка Ларса Андерссона, изображающей сек-
суальное единение фавна и козы. Итог «то-
ски по Аркадии» представлен в конпе жур-
нала, где можно увидеть иллюстрацию с
картины Одда Нердрума, где на фоне идил-
лического лесного пейзажа испражняется
девушка совершенно классических, пуссе-
новских пропорций. Я не хотел бы ни мо-
рализовать, ни опровергать тезисы теоре-
тиков. Я просто хочу закончить вопросами.
Где находятся странные циклопические1
сооружения, запечатленные в известных
картинах знаменитого Ансельма Кифера, од-
ного из самых первых в иерархии сегод-
няшних живописцев? Знаменуют ли эти за-
брошенные, мертвые залы «прочные ценно-'
сти европейской культуры»? Или же речь-
идет о другом — о действительности, кото-
рая утратила критерии своей реальности,5
лишилась легитимации, наполнилась «не-*
разрешимостями» и отрешилась от смысло-1
вых оппозиций разума?
Что же изображено у Андерссона и Нер-;
друма—Аркадия или Анти-Аркадия, Уто-
пия или Анти-Утопия?
МОСКОВСКИЙ КОММЕРЧЕСКИЙ ФИЛИАЛ
ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНОГО ЦЕНТРА ИССЛЕДОВАНИЙ В ИНФОРМАТИКЕ
«ГЕРМЕС»
Предлагает
всем пользователям персональных компьютеров типа IBM PC, а также организациям,
занимающимся распространением программного обеспечения и печатной продукции,
оригинальные программные средства различного назначения.
Перечисленные в этом разделе программы содержат (а также обеспечивают вывод на
экран и печать) самую ПОЛНУЮ ИНФОРМАЦИЮ НА РУССКОМ ЯЗЫКЕ по наиболее
популярным системам и языкам программирования.
УСЛОВИЯ ПОСТАВКИ
Для пользователей и организаций, желающих приобрести наши программы до
1 ноября 1991 г., установлены следующие цены:
программы-справочники:
Парадокс 3.0/Док.................................. 3000 руб.
Парадокс Энджин 1.0/Док . . ....................... 1000 руб.
Турбо Ассемблер 2.0/Док......................« . 1500 руб.
Турбо-отладчик 2.0/Док............................. 1000 руб.
Турбо C++ 1.01/Док................................. 1800 руб.
Турбо Си 2.0/Док................................... 1000 руб.
Турбо Паскаль 5.5/Док.............................. 1000 руб.
Турбо Пролог 2.0/Док ............................. 1000 руб.
Турбо Бейсик 1.0/Док . . ......................... 810 руб.
Турбо Профайлер 1.0/Док............................ 1000 руб.
Учебник по Турбо Си / Док............................ 300 руб.
Программирование на Турбо Си / Док................... 550 руб.
Техника программирования на Турбо Си / Док . . . 300 руб.
Си для профессиональных программистов / Док . . . 300 руб.
Приемы программирования на Турбо Си / Док . . . 500 руб.
Работа на Турбо Паскале / Док....................... 400 руб.
Турбо профешнл 5.0/Док (для Турбо Паскаля 5) . . . 1000 руб.
Краткий курс Обджект профешнл / Док (для ТП 5.5) . . 1000 руб.
Учебник по Кларион / Док........................... 1500 руб.
Клиппер Лето-87+Клиппер Тулз 1/Док................. 1000 руб.
Планет / Док для Clipper S’87 • . • *.............. 1500 руб.
КодБэйз 4/Док....................................... 900 руб.
R&R for dBase III + (Формат-Микро) / Док............ 890 руб.
Си-интерфейс NetWare/Док........................ . 3000 руб.
Средство отладки Перископ версии М40 / Док .... 1000 руб.
«Интерфейс между языками Майкрософт» / Док . . , 500 руб.
МюЛисп-85/Док....................................... 780 руб.
Лап-Линк 2/Док (связь между двумя ЭВМ).............. 500 руб.
Мы ждем Ваши гарантийные письма и предложения по адресу:
123103, Москва, а/я 18, МКФ ЭЦ «Гермес»
Справки по телефону:
(095) 217-50-85 с 14 до 18 часов
k напекавшими^
ГЕНРИ МИЛЛЕР
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ПИСАТЕЛЬСТВЕ
Перевод с английского А. ЗВЕРЕВА
От переводчика
«Размышления о писательстве» включены
Генри Миллером в сборник «Мудрость
сердца» (1941) — своего рода литературную
автобиографию, содержащую также про-
странные очерки о Бальзаке и Д. Г. Лоу-
ренсе. Однако создано это эссе чуть рань-
ше, через пять лет после появления «Тро-
пика Рака» *. Скандал, вызванный романом
Миллера, запрещенным сразу вслед за тем,
как в 1934 году его выпустило независимое
парижское издательство «Обелиск Пресс»,
по своему резонансу превзошел все опа-
сения и автора, и публикаторов. Но интерес
к книге только рос по мере того, как
ужесточались преследования ее тайных по-
читателей. На букинистических развалах у
Нотр-Дам за хорошие деньги можно было
достать сильно потрепанный зеленый томик,
который потом переправляли через Ла-
Манш или через Атлантику, положив на
самое дно чемодана и понадеявшись на
беспечность таможенников. Было несколь-
ко случаев, когда таможня оказывалась
внимательной; следовали изъятия и штра-
фы, фамилию провинившегося трепали в
газетах, и о хулиганском сочинении Мил-
лера узнавали миллионы* обывателей, ко-
торые в жизни не прочли ни одного рома-
на, но теперь требовали подробностей об
этом одиозном бумагомарателе, заклей-
менном поборниками приличий.
Миллер оказался в странном положении
прозаика, официально изгнанного из лите-
ратуры, однако известного публике — хотя
бы только по имени — гораздо лучше тех,
перед кем был распахнут парадный вход в
сады изящной словесности. Нам такая
ситуация очень хорошо знакома по совсем
еще свежей истории литературного «дис-
сидентства», но не сказать, чтобы она была
совсем уж внове и для Запада полвека с
лишним назад. Различие заключалось толь-
ко в том, что на Западе причиной гонений
никогда не становилась «порочность идео-
логической тенденции». Преследовали ис-
ключительно за «аморальность».
Подвергшемуся травле подобные нюан-
сы, впрочем, не облегчали последствий.
«Улисса» запретили за «безнравственность»,
1 Опубликован в «ИЛ», 1990, № 7-8.
а не за «клеветнические наветы», но Джой-
су все равно предстояло провести послед-
ние двадцать лет жизни писателем непеча-
тающимся, хотя почти единодушно приз-
нанным всей молодой европейской лите-
ратурой той поры. «Любовника леди Чат-
терли» никто из хулителей (может быть,
исключая Горького, назвавшего Лоуренса
«бездарным попом», по-видимому за по-
рочный, на взгляд пролетарского классика,
проповеднический пафос этого романа) не
бичевал за «очернение действительности».
Однако шумные возмущения по поводу не
произносимых вслух слов и вообще эро-
тизма, к которому в книге будто бы все и
сводится, способствовали тому, что после
своего шедевра Лоуренс прожил всего два
года.
Надо сказать, что схожие сюжеты извест-
ны и в отечественной литературной исто-
рии — они просто подзабылись. Вот что,
например, можно прочесть в постановле-
нии петербургского Комитета по делам
печати «О наложении ареста на повесть
«На куличках»: автор (Е. Замятин) «рисует
самые интимные и для публичного разгла-
шения непристойные стороны супружеской
жизни и приводит порнографические выра-
жения, чем оскорбляет чувство благопри-
стойности». И далее: «Рассказ «На кулич-
ках» представляется явно противным нрав-
ственности», а поэтому номер журнала
«Заветы», где он напечатан, надлежит унич-
тожить. 1914 год, апогей серебряного
века, который за давностью лет восприни-
мается как идиллическое для литературы
время. Но механизм запретов исправно ра-
ботал и тогда, вступая в действие, как
только писатель решался заговорить о со-
кровенном, о неупоминаемом.
Миллер пошел по этому пути намного
дальше предшественников, включая даже
Лоуренса, и молнии общественного него-
дования обрушились на него с невиданной
силой. И чем выше поднималась ярость,
тем — естественно — громче делалась сла-
ва изобличаемого. Скандальная, одиоз-
ная,— но слава.
Позднее Миллер вспоминал, как в 30-е
годы его буквально осаждали журналисты.
Главной их целью было получить докумен-
тальные подтверждения, что эскапады того
Генри Миллера, который является дейст-
237
вующим лицом в романе, на самом деле
не выдуманы, а списаны с натуры. Что все
это действительно приключилось с дотоле
безвестным американским литератором,
который почти сорока лет от роду окон-
чательно отказался следовать по стопам
отца, владевшего небольшой швейной ма-
стерской, и, прихватив в дорогу свой един-
ственный — тощий и невыразительный —
прозаический опыт «Подрезанные крылья»
(1922), перебрался в 1930 году на берега
Сены, чтобы вести жизнь хаотическую,
неустроенную, беспутную, зато подобаю-
щую художнику, сыну богемы...
Репортеров разочаровывало, что Миллер
относится к себе очень серьезно. Эпатаж-
ных интервью и признаний, распаляющих
ночные грезы, от него не добились. Уло-
мал Миллера, заставив сформулировать
свое понимание литературы, а отчасти и
реальности, лишь один его американский
друг, когда в 1939 году прозаик ненадолго
приезжал на родину. «Размышления о пи-
сательстве» были напечатаны сразу в двух
престижных литературных журналах — лон-
донском и чикагском.
Эффект этого эссе был расхолаживаю-
щим для широкой публики, уже составив-
шей о Миллере вполне однозначное пред-
ставление, и завораживающим для тех не-
многих, кто в «Тропике Рака» сразу ощутил
большую литературу, а не похабщину, о
которой прокричали на всех углах, «Раз-**-
мышления» многое сказали о книге и ав-
торе, а главное, об определенном умона-
строении, которое Миллер выразил, пожа-
луй, первым, во всяком случае, последова-
тельнее и ярче, чем другие.
Со временем мысли, поразившие чита-
телей этого эссе своей неординарностью,
стали расхожим местом в декларациях
постмодернистов. Но тогда, на исходе 30-х,
они поразили каким-то подчеркнутым не-
соответствием духу времени: «ангажиро-
ванность» художника, поглощенного непри-
миримой схваткой идей, считалась чем-то
само собой разумеющимся. Когда вся куль-
турная жизнь политизировалась, кажется,
до предела, Миллер, явно двигаясь против
течения, провозгласил, что «искусство не
учит ничему, кроме понимания того, как
значительна жизнь». Что «перегородка, раз-
деляющая положительное и отрицатель-
ное», для него, Миллера, не так уж и су-
щественна — можно жить и по ту и по эту
ее сторону. Что никакого совершенства в
литературе быть не может, если это живое
творчество, отразившее несовершенство
мира, а не дистиллированный настой из
абстракций. И что искусство ничего общего
не имеет с полезностями, равно как с мо-
рализированием, потому что оно самоцен-
но — вся «целительность» заключается
лишь «в его значимости, в его бесцельно-
сти, в его незавершимости».
«Тропик Рака» был еще слишком нестер-
шимся в памяти, чтобы кому бы то ни
было пришло в голову, будто Миллер не
ко времени возмечтал о давно разрушен-
ной башне из слоновой кости. Что-то иное
скрывалось за этим вызывающим эстетиз-
мом, и знаменитая башня тут действительно
ни при чем. Миллер звал «нырнуть вглубь,
уходя с поверхности»,— но не ради уеди-
нения среди социальных битв, а только
238
ради честного самопознания, которое не-
возможно, если в плаванье по бурному,
засоренному житейскому морю пускаешь-
ся, заботливо обзаведясь спасательным
поясом из наперед все объяснивших кон-
цепций кабинетного изготовления. Миллер
убеждал выбросить как балласт все накоп-
ления высокой культуры и не верить ниче-
му, кроме собственного чувства,— но не
оттого, что по самонадеянности метил в
авангардистские Колумбы, а лишь затем,
чтобы обрести свое видение и свой голос,
труднее же этого и вправду «нет ничего на
свете».
В его эссе не найдешь ни одного амери-
канского имени, однако сама установка
этого манифеста чисто американская.
Вспомним Уитмена с его гимном большой
дороге, по которой надо идти в одиночку,
жадно вбирая все впечатления жизни —•
красочные, отталкивающие,— и в одиночку
же, без оглядки на великие умы, ре-
шая для себя коренные, метафизические
проблемы. Вспомним сформулированный
Эмерсоном принцип «Верь себе!» — на нем
выросло несколько поколений американ-
цев, ценивших личностное, незаемное по-
нимание вещей выше, чем самые автори-
тетные теории.
Об Америке Миллер всегда писал с при-
страстностью, желчно, порой почти не скры-
вая презрения и недоброжелательства.
И все-таки более американского по духу
художника трудно вообразить.
Но, помимо крепко им усвоенных духов-
ных традиций родины, была — и проступа-
ла на его страницах даже более рельеф-
но — гнетущая, катастрофическая атмосфе-
ра той поры, когда созданы и «Тропик
Рака», и эссе о писательстве. Достоев-
ский — вовсе не мимоходное упоминание в
этом эссе. О Достоевском постоянно за-
ходит речь и в другой главной книге Мил-
лера — «Тропике Козерога», и много где
еще. Причем всегда в одном и том же
контексте: Достоевский — гений, но «мы
уже прошли точку, запечатленную Досто-
евским,— прошли в том смысле, что деге-
нерация увлекла нас д а л ь ш е». Настоль-'
ко дальше, что созданные Достоевским
картины теперь кажутся чуть ли не гармо-
ничными. Потому что они одухотворены
верой и надеждой. Тогда как сегодняшнему
писателю приходится воссоздавать реаль-'
ность, вообще покончившую с понятием
души. Омертвевшую реальность, в которой
сохраняются лишь какие-то распавшиеся
безжизненные элементы былой духовно-
сти, «сор феноменов», лишенных гуманного
содержания и ставших немыми для сокру-
шенного человеческого «я».
Подобные взгляды на Достоевского, ко-
нечно, можно оспаривать, но сложнее по-
ставить под сомнение небеспочвенность
подобного взгляда на эпоху, одним из па-
мятников которой остался «Тропик Рака».
Тогда новизна этого ощущения времени;
совсем по-другому истолкованного «анга^
жированной» литературой, могла выглядеть
чистой субъективностью и даже произво-
лом. С дистанции лет очевидно, что создан*
ный в «Тропике Рака» образ агонизирую-
щего мира, где жизненосным остается
только акт соития,— как бы вопреки мерт-
вящей реальности, обступившей со ecei
сторон,— был заряжен большим смыслом
для близкого будущего. Ученики и продол-
жатели появились у Миллера сразу после
войны, давшей достаточные подтверждения,
что кажущийся примитивизм его воззрений
на действительность был прикосновением
к истине. Постмодернизм с его навязчивой
идеей всеобщей и неостановимой энтропии
признает Миллера провозвестником и боль-
ше того — наставником.
Впрочем, значение Миллера было поня-
то и писателями, к постмодернизму ника-
кого отношения не имеющими — уже и по
хронологии. В 1937 году Георгий Иванов
написал по-своему замечательную прозу —
«Распад атома», и, читая ее, трудно сомне-
ваться, что утаиваемый от полиции нравов
Миллеровский зеленый томик побывал в
руках былого петербургского акмеиста.
Дело не в обилии эротических мотивов, не
без нарочитой откровенности пронизываю-
щих эту прозу, дело в тональности и в са-
мом ощущении мира. «Так болезненно
отмирает в душе гармония. Может быть,
когда она совсем отомрет, отвалится, как
присохшая болячка, душе станет снова
первобытно легко. Но переход медлен и
мучителен. Душе страшно. Ей кажется, что
отсыхает она сама. Она не может молчать
и разучилась говорить. И она судорожно
мычит, как глухонемая, делает безобраз-
ные гримасы. «На холмы Грузии легла
ночная мгла»—хочет она звонко, торже-
ственно произнести, славя Творца и себя.
И с отвращением, похожим на наслажде-
ние, бормочет матерную брань с метафи-
зического забора, какое-то «дыр бущыл
убешур».
А еще три года спустя Джордж Оруэлл
опубликовал свое известное эссе «Во чреве
кита», где Миллер не просто назван, а сде-
лан главным героем. Оруэллу, воевавшему
в Испании и до конца осознававшему себя
участником борьбы за выживание демокра-
тии в век тоталитаризма, невозможно было
принять Миллеровскую позицию безразли-
чия к «перегородкам» между добром и
злом, вообще Миллеровский пассеизм, за-
ставлявший держаться подальше от идей-
ных коллизий времени. Но Оруэлл обладал
слишком отточенным художественным слу-
хом, чтобы не почувствовать: как раз в лице
Миллера время и обрело более всего ему
созвучного художника. Пусть Миллер оста-
нется только «создателем одной книги»,
зато «очень трудно вообразить сегодня
более позитивный, конструктивный роман,
при этом создающий ощущение эмоцио-
нальной подлинности».
По прошествии десятилетий эта подлин-
ность чувствуется еще острее каждым, кто,
преодолев первоначальный шок, вниматель-
но прочтет «Тропик Рака». И поэтому Мил-
лер сохраняет место не только в истории
литературы XX века, но и среди не столь
уж многих литературных сверстников, ко-
торые живы и для нынешнего читательско-
го поколения.
ак-то, отвечая на анкету,
Кнут Гамсун заметил, что
пишет исключительно с целью убить время.
Думаю, даже если он был искренен, все
равно заблуждался. Писательство, как са-
ма жизнь, есть странствие с целью что-то по-
стичь. Оно — метафизическое приключение;
способ косвенного познания реальности, по-
зволяющий обрести целостный, а не ограни-
ченный взгляд на вселенную. Писатель су-
ществует между верхним слоем бытия и
нижним и ступает на тропу, связывающую
их, с техМ чтобы в конце концов самому
стать этой тропой.
Я начинал в состоянии абсолютной рас-
терянности и недоумения, увязнув в боло-
те различных идей, переживаний и житей-
ских наблюдений. Даже и сегодня я по-
прежнему не считаю себя писателем в при-
нятом значении слова. Я просто человек,
рассказывающий историю своей жизни, и
чем дальше продвигается этот рассказ, тем
более я его чувствую неисчерпаемым. Он
бесконечен, как сама эволюция мира. И
представляет собой выворачивание всего со-
кровенного, путешествие в самых немысли-
мых широтах,— пока в какой-то точке
вдруг не начнешь понимать, что рассказы-
ваемое далеко не так важно, как сам рас-*'
сказ. Это вот свойство, неотделимое от
искусства, и сообщает ему метафизический
оттенок,— оттого оно поднято над време-
нем, над пространством, оно вплетается в
Целокупный ритм космоса, может быть да-
же им одним и определяясь. А «целитель-
ность» искусства в том одном и состоит:
в его значимости, в его бесцельности, в его
незавершимости.
Я почти с первых своих шагов хорошо
знал, что никакой цели не существует. .Ме-
нее всего притязаю я объять целое —
стремлюсь только донести мое ощущение
целого в каждом фрагменте, в каждой кни-
ге, возникающее как память о моих скита-
ниях, поскольку вспахиваю жизнь все глуб-
же: и прошлое, и будущее. И когда вот так
ее вспахиваешь день за днем, появляется
убеждение, которое намного существеннее
веры или догмы. Я становлюсь все более
безразличен к своей участи как писателя, но
все увереннее в своем человеческом пред-
назначении.
Поначалу я старательно изучал стилисти-
ку и приемы тех, кого почитал, кем восхи-
щался,— Ницше, Достоевского, Гамсуна, да-
же Томаса Манна, на которого теперь смот-
рю просто как на уверенного ремесленника,
этакого поднаторевшего в своем деле ка-
менщика, ломовую лошадь, а может, и ос-
ла, тянущего повозку с неистовым стара-
нием. Я подражал самым разным манерам
в надежде отыскать ключ к изводившей ме-
ня тайне — как писать. И кончилось тем,
что я уперся в тупик, пережив надрыв и
отчаяние, какое дано испытать не столь мно-
гим; а вся суть в том, что не мог я отде-
лить в себе писателя от человека, и провал
в творчестве значил для меня провал судь-
бы. А был провал. Я понял, что представ-
ляю собой ничто, хуже того, отрицатель-
ную величину. И вот, достигнув этой точки,
очутившись как бы среди мертвого Саргас-
239
сова моря, я начал писать по-настоящему.
Начал с нуля, выбросив за борт все свои
накопления, даже те, которыми особенно
дорожил. Как только я услышал собствен-
ный голос, пришел восторг: меня восхища-
ло, что голос этот особенный, ни с чьим дру-
гим не схожий, уникальный. Мне было все
равно, как оценят написанное мною. «Хо-
рошо», «плохо» — эти слова я исключил из
своего лексикона. Я безраздельно ушел в
область художественного, в царство искус-
ства, которое с моралью, этикой, утилитар-
ностью ничего общего не имеет. Сама моя
жизнь сделалась творением искусства. Я
обрел голос, я снова стал цельным сущест-
вом. Пережил я примерно то же, что, если
верить - книгам, переживают после своей
инициации приобщившиеся к дзэн-буддизму.
Для этого мне нужно было пропитаться от-
вращением к знанию, понять тщету всего
и все сокрушить, изведать безнадежность,
потом смириться и, так сказать, самому се-
бе поставить летальный диагноз, и лишь тог-
да я вернул ощущение собственной лично-
сти. Мне пришлось подойти к самому краю
и прыгнуть — в темноту.
Я упомянул о Реальности, но ведь я знаю,
что приблизиться к ней невозможно, ина-
че как посредством писательства. Я теперь
меньше познаю и больше понимаю,— но ка-
ким-то особенным, незаконным способом.
Все увереннее удается мне овладеть даром
непосредственности. Во мне развивается
способность постигать, улавливать, анали-
зировать, соединять, давать имя, устанав-
ливать факты, выражать их — причем все
сразу. То, что составляет структуру вещей,
теперь легче открывается моему глазу. Ин-
стинктивно я избегаю всех четких истолко-
ваний: чем они проще, тем глубже настоя-
щая тайна. А то, что мне ведомо, становит-
ся все более неизъяснимым. Мною движет
убежденность, которая не нуждается в до-
казательствах, равно как вере. Я живу для
одного себя, но себялюбия или эгоизма в
этом нет ни следа. Я всего лишь стараюсь
прожить то, что мне отпущено, и тем са-
мым помогаю равновесию вещей в мире. По-
могаю движению, нарождению, умиранию,
изменению, свершающимся в космосе, и де-
лаю это всеми средствами, день за днем.
Отдаю все, чем располагаю, отдаю в охот-
ку, но и вбираю сам — все, что способен
вместить. Я и венценосец, и пират. Я сим-
вол равенства, олицетворение Весов, став-
ших самостоятельным знаком, когда Дева
отделилась от Скорпиона. На мой взгляд,
в мире более чем достаточно места для каж-
дого — ведь сколько их, этих бездонных про-
валов между текущими мгновеньями, и ве-
ликих вселенных, населенных одним-един-
ственным индивидуумом, и огромных остро-
вов, на которых обретшие собственную лич-
ность вольны ее совершенствовать как заб-
лагорассудится. Со стороны внешней, ког-
да замечают одни только исторические бит-
вы и все на свете оказывается подчинено
схваткам ради богатства и власти, жизнь
выглядит как мельтешение толпы, однако
по-настоящему она начинается лишь после
того, как нырнешь вглубь, уходя с поверх-
ности, и откажешься от борьбы, и исчез-
нешь из поля зрения остальных. Меня ни-
что не заставляет писать или не писать, и
более не знаю принуждений, и уже не на-
хожу в своих писательских занятиях ниче-
го целительного. Все, что мною делается,
сделано исключительно ради удовольст-
вия — плоды падают на землю сами, дозрев
во мне, словно на дереве. Мне решительно
безразлично, как станут судить о них кри-
тики или обычные читатели. Я не устанав-
ливаю никаких ценностей, просто исторгаю
вызревшее, чтобы оно стало пищей. И ни-
чего другого в моем писательстве нет.
Состояние изысканнейшего безразличия —
вот логическое следствие эгоцентричной жиз-
ни. С проблемой существования в обществе
я справился тем, что омертвел; истинная
проблема не в том, чтобы выучиться оби-
тать рядом с другими, как и не в том, что-
бы способствовать процветанию своей стра-
ны, истинная проблема — это познать свое
назначение и провести жизнь в согласии со
строго организованным ритмом космоса.
Выработав в себе способность без трепета
мыслить такими понятиями, как космос и
душа, овладев искусством постигать «духов-
ное», но при этом избегая всяческих дефи-
ниций, аргументов, доказательств, обяза-
тельств. Рай — он повсюду, к нему ведут
любые дороги, если только пойти по ним
достаточно далеко. Но продвинуться вперед
возможно, лишь возвращаясь назад, затем
направившись вбок, и вверх, и затем вниз.
Нет никакого прогресса, есть только вечное
движение и перемещение — оно идет по кру-
гу, спиралеобразно, бесконечно. У каждого
человека свое назначение, и единственный
наш императив — это следовать своему наз-
начению, приняв его, к чему бы это ни вело.
Не имею ни малейшего понятия, какие
книги напишу я в будущем, даже какой ока-
жется моя следующая книга. Мои замыс-
лы, мои планы направляются самым нена-
дежным стимулом; я просто что-то набра-
сываю на ходу, выдумываю, уродую, дефор-
мирую, измышляю, изобретаю на пустом
месте, преувеличиваю, путаю, корежу — и
все в зависимости от настроения. Подчиня-
юсь я одним лишь своим инстинктам, своей
интуиции. Наперед мне не известно ничего.
Часто я описываю вещи, которых сам не
понимаю,— зная, что в дальнейшем они
прояснятся и обретут для меня некий смысл.
Я верю в человека, который пишет, то есть
в себя, в писателя. И не верю в слова, да-
же если их нанизывает самый искусный ма-
стер, но верю в язык, а он нечто высшее
по отношению к слову, поскольку слова соз-
дают только искаженную иллюзию, что он
такое. Слова не существуют порознь, так
они могут существовать только для уче-
ных— этимологов, филологов и прочих. От-
деленные от языка слова становятся мерт-
вой шелухой, и из них не извлечь тайны.
Человек открывается в своем стиле, в том
языке, который он создал для себя. Для
того, кто чист сердцем, все на свете — я в
этом убежден — обладает прозрачной яс-
ностью, даже если подразумевать самые
эзотерические писания. Такому человеку во
всем видится тайна, но эта тайна лишена
мистичности, она естественна, соразмерна,
обладает логикой и приемлема по своему
существу. Понимание заключается не в том,
чтобы разгадать тайну, но в том, чтобы ее
принять, и насладиться жизнью, и жить с
нею — жить ею самой, жить благодаря ей.
Мне бы хотелось, чтобы мои слова свобод-
240
но плыли, как плывет, не ведая маршрутов,
сам мир, в своем петляющем движении по-
падая на совершенно непредсказуемые ши-
роты и долготы, оказываясь в незнаемых
наперед условиях и климатических поясах,
сталкиваясь с измерениями, которых никто
не исчислит. Заранее признаю свою неспо-
собность осуществить этот идеал. И меня
это нисколько не удручает. В некоем высшем
смысле сам мир заряжен неудачей, он пред-
ставляет собой совершенный образ несовер-
шенства, он есть сознание провала. Когда
это понимаешь, провал перестает ощущать-
ся. Творец, иными словами художник, по-
добен первоначалу мира, вековечному Аб-
солюту, Единому, Всему, и выражает он се-
бя своим несовершенством. Оно — суть жиз-
ни, свидетельство ее неомертвелости. Приб-
лизиться к конечной истине, в чем и зак-
лючается, по-моему, высшая цель писателя,
можно лишь в той степени, насколько по
силам отказаться от борьбы, насколько уда-
ется подавить в себе волю. Великий писа-
тель — это олицетворение жизни, то есть
несовершенного. Он делает свое дело без
усилий, создавая видимость, что его труд
безупречен, и путь его ведет от какого-то
неведомого центра, расположенного, уж ра-
зумеется, не среди мозговых извилин, но
несомненно являющегося центром, который
улавливает ритм целой вселенной и оттого
предстает столь же надежным, неизно-
симым, неистребимым, столь же прочным,
независимым, анархичным, столь же бес-
цельным, как сама вселенная. Искусство не
учит ничему, кроме понимания, как значив
тельна жизнь. Великое произведение с неиз-
бежностью должно быть по своему смыслу
темно для всех, кроме горстки тех, кто, по-
добно его создателю, приобщился тайн. Со-
держащееся в нем сообщение по своей зна-
чимости вторично, а главное — это его спо-
собность увековечить. А оттого вполне до-
статочно, чтобы у него нашелся всего лишь
один понимающий читатель.
Обо мне говорили, что я революционер,
но если так, то произошло это помимо мо-
ей воли. Я не восстаю против установлений
мира. О себе я мог бы сказать словами
Блеза Сандрара: «Я революционизирую». А
это не то же самое, что быть революционе-
ром. Я мог бы жить и по ту сторону пере-
городки, разделяющей положительное и от-
рицательное. В общем-то мне кажется, что
я поднялся над такими разделениями и соз-
даю некую гармонию двух этих начал, вы-
раженную— пластически, но не в категори-
ях этики — в том, что я пишу. Считаю, что
необходимо стоять вне сферы искусства и
вне его воздействия. Искусство — только
один из способов жизни, а жизнь щедрее,
чем оно. И само по себе оно не является
жизнью, превосходящей обычную жизнь.
Оно лишь указывает путь, а этого часто
не понимают не только зрители, но и сам
художник. Становясь целью, оно себя пре-
дает. А художники чаще всего предают
жизнь своими усилиями взять над ней верх.
Они расщепляют то, что должно быть це-
лым, как яйцо. Я Совершенно убежден, что
когда-нибудь все искусство исчезнет. Но ху-
дожник останется, а жизнь будет не «обла-
стью искусства», но самим искусством, ре-
шительно и навсегда заместив собой то, что
к искусству относится. Говоря по существу,
мы, конечно, еще не начинали жить. Мы
уже не животные, но, несомненно, еще не
люди. С той поры как возникло искусство,
об этом твердил нам каждый великий ху-
дожник, но сколь мало тех, кто это понял.
Как только искусство обретет истинное при-
знание, оно исчезнет. Ведь оно только под-
мена, язык символов, посредством которого
воссоздается то, что мы не в состоянии вы-
разить непосредственно. Но чтобы такое
свершилось, нужно, чтобы человек стал по-
настоящему религиозным: не прихожани-
ном, а действительно носителем веры, ис-
тинным богом — без всяких метафор. И он
им в конце концов неизбежно станет. А из
всех троп, которые выводят к этой главной
дороге, искусство самая важная, проложен-
ная в самом надежном направлении и бо-
лее всех других вознаграждающая путни-
ка. Художник, который и вправду понял
свое назначение, по этой причине переста-.
ет быть художником. И все клонится к то-
му, что должно прийти это понимание, это
ослепляющее, как вспышка, новое сознание,
постигшее, что в сегодняшней жизни ничто,
включая даже искусство, не способно к рас-
цвету.
Кто-то сочтет все эти рассуждения мис-
тификацией, но я лишь излагаю то, в чем
сейчас действительно убежден. Разумеется,
необходимо помнить, что есть неизбежное
несоответствие между истинным положени-
ем вещей и тем, как мы осознаем это по-
ложение, даже наше собственное положе-
ние; впрочем, помнить надо и о столь же
явном несоответствии между истинным по-
ложением вещей и тем, как его представ-
ляет себе кто-то другой. Но между субъек-
тивным и объективным жизненно важных
различий не существует. Все иллюзорно и
более или менее эфемерно. Все явления,
включая человека с его мыслями о самом
себе,— не более чем набор знаков, измен-
чивый и непостоянный. Твердых фактов, ко-
торых можно было бы придерживаться, нет.
А оттого и в книге, пусть я осознанно буду
стремиться к искажению и деформации, во-
все не обязательно конечный результат ока-
жется дальше от истины, чем было бы в
противоположном случае. Можно быть со-
вершенно правдивым и искренним, при этом
ничуть не скрывая, что врешь напропалую.
Фикция, вымысел — они вплетены в самую
ткань жизни. Истину ничуть не колеблют
никакие яростные пертурбации духа.
Оттого, каких бы эффектов ни достигал
я с помощью того или иного профессио-
нального приема, они ни в коем случае не
являются просто кунштюком, но точно пе-
редают колебания моего сейсмографа, фик-
сирующего хаотичный, многомерный, таин-
ственный, непостижимый опыт, которым ме-
ня одарила жизнь, и пока я пишу книгу,
этот опыт я переживаю наново — по-иному,
может быть, еще более хаотично, непости-
жимо, таинственно. Так называемый пласт
бесспорных фактов, являющихся отправным
пунктом и все время воссоздаваемых, уко-
ренен во мне очень глубоко, и, сколько ни
пытайся, я не могу ни освободиться от не-
го, ни что-то в нем переделать, ни выдать
его за нечто иное. Но вместе с тем он все-
таки меняется, подобно тому как меняет-
ся внешний облик мира—каждое мгнове-
нье. с каждым нашим выдохом и вдохом.
16
<ИЛ» № 8
241
А из этого следует, что запечатлевать мир
можно, лишь создавая двойную иллюзию,—
ты останавливаешь движение и ты же до-
носишь его непрерывность. И вот этот, ска-
жем, двойной трюк производит впечатле-
ние, что перед нами фальсификация, но ведь
суть искусства и состоит в такого рода лжи,
в том, что оно создает подвижную, мета-
морфическую маску. Ты бросаешь якорь
посреди потока; ты соглашаешься носить
маску лжеца, чтобы выразить истину.
Мне часто думалось, что надо бы напи-
сать книжку, объяснив, как у меня возник-
ли те или другие страницы, может быть,
даже одна какая-нибудь страница. Думаю,
я мог бы написать довольно толстую книгу,
в которой просто растолковывалась бы на-
удачу выбранная страница из моих произ-
ведений. Растолковывалось бы, как я заду-
мал эту страницу, как она появилась, как
менялась, в каких была рождена муках,
сколько времени прошло, прежде чем мельк-
нувшая идея облеклась плотью, и какие мы-
сли роились в голове, пока я это место пи-
сал, какой был тогда день недели, как я
себя ощущал, как обстояло дело с моими
нервами, как меня прерывали или я сам
прерывался, какие разные лексические фор-
мулы подвертывались под перо, как я чер-
кал и правил, на чем останавливался, с че-
го возобновлял, изменяя даже исходный им-
пульс, а потом накладывая последний шов,
словно хирург, старающийся скрыть, что
операция прошла неудачно, и решая для
себя, что непременно вернусь еще к этой
странице, но никогда не возвращаясь, а ес-
ли возвращаясь, то лишь к самому импуль-
су, который вовсе изгладился из памяти, но
вдруг опять выплывает, хотя я уже успел
написать несколько других книг. А можно
было бы поговорить про несколько стра-
ниц, сравнив их одну с другой, и взять та-
кие, которые для холодного критика явля-
ются олицетворением того или иного, но я
бы привел их в замешательство, этих ана-
литичных критиков, я бы им показал, что
страничка, вроде бы написанная с полной
непринужденностью, на самом деле далась
ценой предельного напряжения, тогда как
другая — загадочная, словно лабиринт, и
трудно читающаяся — вылилась, подобно
тому, как бьет из земли гейзер, и писал я
ее, словно подталкиваемый в спину попут-
ным ветерком. Или я бы написал, как вот
эту страницу я задумал, еще не встав с
постели, и переделывал, одеваясь, а потом
переделал еще раз, усевшись за стол. Или
воспроизвел бы свой блокнот, чтобы все
увидели, как теплые, живые, человечные
слова рождаются из самых чужеродных им,
самых искусственных стимулов. Воспроиз-
вел бы обрывки фраз, попавшихся на гла-
за, когда я перелистывал какую-то книгу,
и написал бы, что вот эти обрывки разбу-
дили во мне воображение,— однако кто же
на свете объяснит, каким образом это про-
исходит, как свершается эта работа? Что
бы ни говорили о произведении критики, да-
же самые лучшие, самые умные, умеющие
убедить и доброжелательно, любовно рас-
положенные к автору,— чего почти не бы-
вает,— все равно их рассуждения чистая
эфемерность, если знать истинную механи-
ку, истинный процесс рождения искусства.
То, что написано мною самим, я помню,
разумеется, не слово в слово, но достаточно
ясно и верно; так вот, мои книги — что-то
наподобие поля, которое я обследовал тща-
тельно, как геодезист, и не в кабинете, во-
оружившись пером и графиками, а физи-
чески, ползая на четвереньках и на брюхе,
прощупывая сантиметр за сантиметром,— и
так долгие недели, все равно какая ни вы-
далась погода. Короче говоря, работа эта
для меня и сейчас столь же буднична, как
была в самом начале, и может быть, даже
более привычна. Финал книги я всегда вос-
принимал лишь сугубо физически: нужно
переменить позу. Книга могла бы завер-
шаться тысячью других развязок. В ней ни
одна часть не была по-настоящему оконче-
на, и я мог бы возобновить рассказ с лю-
бого места, продолжить его, прорыть новые
каналы и туннели, построить новые дома,
фабрики, мосты, населить это пространст-
во новыми обитателями, изменив фауну и
флору, причем все это не меньше, чем преж-
де, отвечало бы фактам, которых я коснул-
ся в произведении. Собственно, ни завязки,
ни финала у меня не бывает. Жизнь начи-
нается в любой момент, когда происходит
акт понимания; так и книга. Однако всякое
начало — книги ли, страницы, абзаца, фра-
зы, предложения — знаменует собой завя-
завшуюся новую жизненную связь, и вот в
эту жизненность, непрерывность, вневремен-
ность, неизменность мыслей и событий я
каждый раз ныряю заново. Любое слово,
любая строка жизненно связаны с моим су-
ществованием — только моим, будь то ка-
кой-то поступок, случай, факт, какая-то
мысль или эмоция, какое-то желание, бег-
ство. томление, мечта, фантазия, причуда,
вообще нечто недовершенное и бессмыслен-
ное, что застряло у тебя в мозгу и оплета-
ет его вроде рвущейся паутины. Хотя в об-
щем-то не бывает ничего расплывчатого, ту-
манного— даже такие «нечто» жестко очер-
чены, неразрушимы, определенны и прочны.
И сам я вроде паука — все тку и тку, вер-
ный .своему призванию и сознающий, что эта
паутина выткана из вещества, которое есть
я сам, а оттого никогда не подстроит мне
ловушку и никогда не иссохнет.
Поначалу я мечтал о соперничестве с До-
стоевским. Надеялся, что раскрою перед ми-
ром неистовые и загадочные душевные бо-
рения, а мир замрет, пораженный. Но до-
вольно скоро я понял, что мы уже прошли
точку, запечатленную Достоевским,— прош-
ли в том смысле, что дегенерация увлекла
нас дальше. Для нас исчезло само поня-
тие души, верней, оно теперь является в
каком-то химически преображенном и до
странности исказившемся виде. Мы знаем
лишь кристаллические элементы распавшей-
ся и сокрушенной души. Современные ху-
дожники выражают это состояние, видимо,
даже откровеннее, чем писатели: Пикас-
со — замечательный пример в подтвержде-
ние сказанному. Оттого для меня оказалась
невозможной сама мысль писать романы и
столь же невозможным — примкнуть к раз-
ным литературным движениям в Англии,
Франции, Америке, потому что все они ве-
ли к тупику. Со всей честностью призна-
юсь, что ощутил себя вынужденным, наблю-
дая разрозненные, распавшиеся элементы
жизни,— я говорю о жизни души, не о
жизни культуры,— соединять их по собст-
242
венному моему рисунку, используя собст-
венное мое распавшееся и сокрушенное «я»
с той же бессердечностью, с той же безог-
лядностью, с какой готов я был использо-
вать весь сор окружающего мира феноме-
нов. Я никогда не испытывал ни враждеб-
ности, ни настороженности по отношению к
анархии, воплощенной в преобладающих
художественных формах, напротив, всегда
радовался исчезновению былых норм. В эпо-
ху, отмеченную распадом, исчезновение
представляется мне добродетелью, более
того, моральным императивом. Я не только
никогда не испытывал ни малейшего жела-
ния что-то законсервировать, искусственно
оживить или сберечь, оградив стенами, но
скажу больше — смолоду считал, что рас-
пад — такая же чудесная и творчески за-
манчивая манифестация жизни, как и ее цве-
тение.
Должен, видимо, признать, что к писа-
тельству меня тянуло, поскольку это было
единственное, что мне было открыто и за-
служивало приложения сил. Я честно испы-
тал все иные пути к свободе. В так на-
зываемом реальном мире я был неудачни-
ком по собственной воле, а не по неспособ-
ности к нему приладиться. Писательство не
было для меня «бегством», иначе говоря,
способом отгородиться от повседневной ре-
альности; наоборот, оно означало, что я еще
глубже ныряю в этот замусоренный пруд —
с надеждой добраться до родников, посто-
янно обновляющих плещущуюся в нем во-
ду, не замирающих, вечно бьющих. Огля-
дываясь на свой путь, я вижу себя чело-
веком, способным взяться почти за любую
задачу, за любое дело. К отчаянию меня
привели монотонность и стерильность всего
внешнего бытия. Мне нужно было такое
царство, в котором я буду одновременно
и господином, и рабом, а им могло стать
лишь искусство. И я вошел в этот мир, не
обладая никакими явными талантами, ниче-
го не умея, ни к чему не годясь,— неловкий
новичок, который почти онемел от страха
и понимания грандиозности того, за что
берется. Мне пришлось строить кирпичик
за кирпичиком, изводить миллионы слов,
пока на бумаге не появлялось то настоя-
щее, доподлинное слово, которое я вытя-
нул из своего сокровенного нутра. Я умел
гладко говорить, и это мне мешало; у меня
были все пороки просвещенного человека.
Мне предстояло учиться думать, чувство-
вать, видеть совершенно по-новому, забыв
про свое образование, на собственный
лад, а труднее этого ничего нет на све-
те. Надо было броситься в поток, зная, что
я, возможно, не выплыву. В большинстве
своем художники бросаются в поток, сна-
чала обзаведясь спасательным кругом, и
чаще всего этот круг их и губит. Никому
не дано странствовать по океану реально-
сти, если отгораживаешься от опыта. Если
в жизни что-то меняется к лучшему, то не
путем приспособления, а благодаря вызову
и способности откликнуться слепому побуж-
дению. «Дерзание не бывает фатальным»,—
сказал Рене Кревель, и эту сентенцию я за-
помнил навсегда. Вся логика, на которой
держится вселенная, предуказана дерзани-
ем или же творчеством, основывающимся
на самой ненадежной, самой шаткой под-
держке. Сначала такое дерзание отождест-
вляют с волевым актом, но проходит вре-
мя, и воля ослабевает, а остается автома-
тический процесс, который в свою очередь
тоже надо прервать, остановить, чтобы ут-
вердилась новая уверенность, ничего обще-
го не имеющая со знанием, умением, навы-
ком или верой. Дерзание дает возможность
приобщиться к этой загадочной — сплошной
Икс — позиции художника, которая одна те-
бя и оберегает в мире, и никому не выра-
зить словами, что она такое, но тем не ме-
нее она. есть и видна в каждом написанном
тобой слове.
Русские символисты —
по-итальянски1
последние лет тридцать
принципиально изменилось
положение новой русской литературы в ми-
ре. Оказалось, что изучать ее, не владея
европейскими языками,— больше нельзя.
Конечно, и прежде было так: не зная в су-
губых подчас подробностях, к примеру,
французскую словесность XVIII века, как
понять многое у Пушкина, тем паче — у
меньших русских литераторов, более, чем
гений, зависимых от чужеземных источни-
ков? Конечно же, и историю восприятия
русской литературы за рубежом нельзя бы-
ло изучать, не читая в оригинале тех, кто
осваивал русский опыт. Но с шестидесятых
годов уходящего века так быстро стал на-
капливаться запас интересных, важных и
необходимых исследований по русской ли-
тературе, что более невозможно ответст-
венное осмысление ее проблем помимо ос-
воения результатов упорной работы запад-
ных литературоведов. В каком-то отноше-
нии завершился процесс утверждения рус-
ской литературы на мировой арене: наше
слово не только слышат и делают своим
художники, оно признано объектом истори-
ческого и теоретического рассмотрения, не
просто равным по ценностям всякому дру-
гому ( тогда бы какая важность — по любой
литературе, живой ли, мертвой ли, в мире
найдется несколько университетских специ-
алистов), нет — русская словесность осозна-
на и разрабатывается академической нау-
кой в европейских странах с тем прилежа-
нием, с каким занимается она главными
своими литературами. Об этом явлении
нужно было бы написать большую и вни-
мательную работу, книгу.
Особая глава в ней должна была бы рас-
сказать о том, как итальянская русистика
заняла второе место в мире, после немец-
кой. Когда стоишь перед стеллажами в
1 Simbolisti russi: Belyi — Brjusov — Iva-
nov — Sologub (A cura di Angela Dioletta Siclari;
trad, di A. Aloysio, E. Chilo, P. Dusi, M. C. Ghi-
dini, Parma, Zara, 1990.
библиотеке с систематической расстанов-
кой фонда, на которых сотни метров зани-
мают немецкие славистские и русистские
серии, тебя пробирают невольная горькая
зависть и восхищение — таковы упорство
ученых и готовность общества это упорство
поддержать и обеспечить. Многие серии воз-
никли в самые первые послевоенные годы,
голодные, холодные, в побежденной и раз-
громленной стране: книги напечатаны на
бумаге, ныне уже рассыпающейся,— но они
были созданы и напечатаны в свое время!
Итальянскую русистику вынесла к ее ны-
нешнему расцвету всемирная волна масси-
фикации научной деятельности. Прежде —
между двумя войнами, первые десятилетия
после второй — она жила энтузиазмом оди-
ночек: был замечательный апологет и про-
светитель Этторе Ло Гатто, был тонкий, по-
моему, неправедно неоцененный историк Ре-
нато Поджоли (единственный, пожалуй, кто
русский модернизм умно и императивно
рассматривал как ипостась европейского),
был несравненный Анджело Мариа Рипел-
лино, себя самого лепивший из глины рус-
ского «авангарда». Но были то — одиночки,
хотя рядом работали и конкуренты, сотруд-
ники, ученики. В целом итальянская русис-
тика, количественно и методологически, бы-
ла провинциальною.
Рецензия не может перерасти в обзор, не
должна, но и обойтись без этого приступа я
не могу, поскольку обзор, скорее всего, пи-
сать не буду, а лирический импульс заглу-
шить нет сил, да и ради чего?.. Скольких
бы ученых, получивших признание за пос-
ледние три десятилетия, нужно было бы
назвать! Нина Каухчишвили, Анджело Там-
борра, Витторио Страда, Эридано Бацца-
релли, покойный Марцио Мардзадури, Ми-
келе Колуччи, Чезаре Де Микелис, Фаусто
Мальковати. А чего стоит один из лучших
в мире журналов «Europa orientalise, кото-
рый в Риме издают вдвоем, без редакцион-
ного коллектива Антонелла Д’Амелиа и Ма-
рио Капальдо! Но оставим все это до дру-
гого раза и, к сожалению, другому автору...
Среди итальянских русистов среднего по-
коления Анджела Диолетта Сиклари —
один из самых серьезных. Сейчас она — про-
фессор Миланского католического универ-
244
ситета Святого Сердца. Фундамент ее про-
фессиональной культуры — многолетняя раз-
работка наследия славянофилов. Диолетта
Сиклари дебютировала в 1974 году перево-
дом писем А. С. Хомякова к Ю. Ф. Сама-
рину, снабженным фундаментальным вве-
дением (собственно, на восемьдесят стра-
ниц перевода пришлось сто двадцать вве-
дения — монографического исследования
философии Хомякова) 2. Затем последовала
книга переводов И. В. Киреевского3, за ко-
торой — естественным результатом — прек-
расная монография «Искусство и культура
в русском романтизме: И. В. Киреевский» 4.
Цени мы отечественную культуру, книга
Анджелы Диолетта Сиклари давно уже
должна была бы продаваться в русском
переводе: у итальянцев есть все, за самы-
ми малыми исключениями, научно-значимое,
что написано об итальянцах по-английски,
французски, немецки и по-русски, и нельзя
ведь сказать, что итальянский филолог или
историк хуже нашего владеют европейски-
ми языками (а мы, прости Господи, едва
получили право переводить что хочется,
бросились вперегонки публиковать «Анже-
лику»— Боже, прости, вразуми и просвети
«самый читающий в мире народ»!) Законо-
мерно от славянофилов интерес итальян-
ского ученого распространился на их пре-
емников— русских символистов. В 1986 го-
ду появилась в свет книга Анджелы Дио-
летта Сиклари «Этика и культура в симво-
лизме Андрея Белого»5. И эту работу нуж-
но издавать по-русски: тема у нас еще не
поднята, при всей ее первостепенной важ-
ности... Потом — ученицы перевели осново-
положные статьи Андрея Белого, а учитель
написала к ним введение6.
Книга «Русские символисты: Белый —
Брюсов — Иванов — Сологуб», послужив-
шая поводом этим, повторяю, лирическим
заметкам — тоже антология. В нее вошли
четыре статьи Белого из книги «Симво-
лизм» (в переводе А. Алоизио и П. Дузи),
«Ключи тайн» и фрагменты «Miscellanea»
Брюсова (в переводе Э. Кило), статьи
«Эстетика и исповедание» и «Манера, лицо
и стиль» Вяч. Иванова (перевод М. К. Ги-
дини), «Искусство наших дней» Сологуба
(перевод А. Алоизио). Серьезное единство
антологии придают пятьдесят страниц
(большого формата, опять, считай по-наше-
му, листов на пять-шесть монография)
предисловия Диолетта Сиклари. Она иссле-
дует здесь три основные темы символист-
ского самосознания: связь декадентства и
символизма, анархии и мистики, мифа и сим-
вола. Знакомый с творчеством символистов
сразу поймет, что речь здесь идет о путях
религиозного самоопределения русских поэ-
тов в их движении от начального постиже-
ния личного и эпохального кризиса — рубе-
жа веков.
2 A. S. Chomjakov. Saggi di filosofia.
Trad., introd., note di A. Dioletta Siclari. Padova,
Liviana, 1974.
3 I. V. Kireevsky. Scritti filosofici (A cura
di A. Dioletta Siclari).— Perugia, Benucci, 1978.
4 A. Dioletta Siclari. Arte e cultura
nel romanticismo russo. Milano. Angeli, 1981.
5 A. Dioletta Siclari Etica e cultura
nel simbolismo di Andrej Belyi. Parma, Zara,
1986.
6 Andrej Belyi. Saggi sul simbolismo (A cura
di A. Dioletta Siclari: trad, di A. Aloysio e P. Du-
si). Parma, Zara, 1987.
Огромное достоинство всех работ Диолет-
та Сиклари для нас в том, что она по об-
разованию не литературовед, а философ, и
более того, специалист по немецкой фило-
софии.. Поэтому она с такою надежностью
вскрывает немецкие источники и паралле-
ли как в наследии славянофилов, так и в
корпусе символистского теоретизирования.
Разбирать в специальных аспектах по-
следнюю работу итальянской исследователь-
ницы здесь неуместно. Скажу только, что
многое из нее останется надолго значимым
в литературе о русском символизме (напри-
мер, строгая констатация того, что преодо-
ление антиномии «декадентства» и «симво-
лизма» у Белого-теоретика оказалось лишь
«транспозицией опыта противостояния в
план выражения и... не действительным
примирением противоречий, а всего лишь
изображением их вечной и непреодолимой
реальности»).
Не буду настаивать и на своих несогла-
сиях, из коих важнейшее имеет в виду не со-
держание критики, которой Диолетта Сик-
лари подвергает воззрения символистов, а
стиль ее подхода к ним, для меня слишком
отвлеченный от дробности исторической кар-
тины; для синтезов время еще не пришло,
мы еще не овладели разнообразием запе-
чатленных в материале высказываний, дей-
ствий и их мотивизаций (в этой связи не
могу сдержать глубокого сожаления оттого,
что тексты во всех названых антологиях
лишены комментария — отсылок к источни-
кам прямых и скрытых цитат, к параллелям
и т. д.,— итальянская школа, воспитанная
дантоведением, петраркистикой, гумани-
стической школой, должна была бы сказать-
ся тут).
Я выскажу в заключение только восхи-
щение свободой, с какою коллега подает
свою эрудицию и труд читателю. Никаких
скидок, что итальянец, возьми он в руки эту
книгу, не будет знать, кто такие Сологуб с
Брюсовым и прочими; нет, либо пусть тут
же и отложит ее в сторону, как не свое
чтение, либо пусть вгрызается в этот текст,
а дополнительную (и даже исходную) ин-
формацию добирает сам, с помощью за-
ботливо приложенной библиографии. Ника-
кого пустячного, игрушечного культпросве-
та советского литературного канона (возник-
шего, даю руку на отсечение, от подыгры-
вания неграмотности начальственных ин-
станций, а не из заботы о просвещении той
части «масс», которая к специальным видам
просвещения не способна, да и не нуж-
дается в них, по чести говоря). Зато и по-
следняя и все предыдущие книги снабже-
ны именными и предметными указателями,
вот истинная забота о читателе, об удоб-
стве читательской работы с текстом.
Стоит ли говорить, что книга напечатана
на хорошей бумаге, хорошим шрифтом, в
хорошем переплете, если это — необходимое
и беспременное условие итальянской ака-
демической печати.
Н. КОТРЕЛЕВ
245
Два мнения
Владимир Набоков.
Автопортрет в эпистолах
натоки Набокова делят его
творчество на два периода:
европейский, когда он писал по-русски, и
американский, когда он перешел на ан-
глийский и продолжал сочинять на нем, пе-
реехав после скандального успеха «Лоли-
ты» в Швейцарию, где и скончался в 1977
году. Как это ни прозвучит странно, но
смерть писателя, оборвав его жизнь физи-
чески, не прервала того потока его новых
произведений, которые чуть ли не ежегод-
но приходят к читателю. За двенадцать
лет — десять новых книг, на выходе еще не-
сколько томов, и Вера и Дмитрий Набоковы,
его вдова — увы, недавно скончавшаяся,—
и сын, не знают, что делать с романом, ра-
бота над которым была прервана смертью:
уничтожить, как завещал Владимир Вла-
димирович, или сохранить. Соблазн нару-
шить волю покойного велик — так хороша,
по их мнению, эта незаконченная книга.
А их мнению доверять можно: Вера Набо-
кова — первый читатель и первый критик
большинства книг мужа, а Дмитрий Набо-
ков переводил русские романы отца на ан-
глийский язык, а английские — на итальян-
ский и французский. Проблема и в самом
деле серьезная. Если бы Макс Брод, ду-
шеприказчик Кафки, послушался его и сжег
рукописи, в литературе XX века было бы
одним великим писателем меньше, а их не
так уж много, великих.
Вопрос, будет ли сожжен незаконченный
шедевр Набокова, так волнует еще и по-
тому, что каждая его посмертная книга вы-
зывает острый интерес читателей. Несколь-
ко лет назад я присутствовал на банкете в
честь выхода английского перевода — сде-
ланного, естественно, Дмитрием Набоко-
вым — сначала утерянного, а потом чудом
найденного русского романа Владимира
Набокова «Волшебник», где впервые был
нащупан сюжет будущей «Лолиты». Дмит-
рию Набокову достались лавры и как пе-
реводчику и как сыну Мастера, однако мне
не показалось, что он был весел. Гости, не
успевшие прочесть «Волшебника», живо об-
суждали совсем другую^ только что вышед-
шую книгу. Называлась она «VN», а ее под-
заголовок был «Жизнь и искусство Влади-
мира Набокова». Казалось бы, что обсуж-
дать, ведь ее автор, австралиец Эндрю
Филд, уже до этого выпустил две книги о
Набокове, которые вызвали сугубо акаде-
мический интерес. На этот раз автор пошел
ва-банк и написал не академическую, а
скандальную книгу о скандальном писателе.
Подражая набоковским приемам, но поль-
зуясь ими с куда меньшим блеском, он по-
пытался развенчать своего прежнего куми-
ра, от которого скорее всего просто устал,
исписав добрую тысячу страниц. Я много го-
ворил в тот вечер с Дмитрием Набоковым;
его огорчало не то, что Э. Филд оттянул
часть читательского внимания на себя от
книги отца, а то, что Набоков в этой био-
графии предстал в ложном свете: сноб, гор-
дец, игрок, фокусник, имморалист, эротоман.
На банкете был Уильям Бакли, консерватив-
ный комментатор и редактор «Нэшнл ре-
вю», где спустя несколько недель было
опубликовано протестующее письмо Набо-
кова-младшего.
Мнения читателей тогда разделились —
одни обвиняли австралийца, что тот специ-
ально бил на эффект и сенсацию и менее
всего был озабочен истиной, другие упре-
кали Веру и Дмитрия Набоковых в попыт-
ках монополизировать память о писателе.
Я не знаю, когда именно была задумана
книга, которую я сегодня представляю чита-
телю, но она выглядит как ответ на био-
графию Эндрю Филда. Хотите узнать, каким
Набоков был на самом деле, загляните в
его письма, вот они, целый том избран-
ных «Писем», более четырехсот, которые
Набоков на всех известных ему языках —
иногда на нескольких сразу — писал с 1940
по 1977 год
Причем этот том — не первый и не по-
следний. Лет десять назад под редакцией
Семена Карлинского и с прекрасным его
предисловием вышла переписка Владимира
Набокова и Эдмунда Уилсона, известного
критика, который на первых порах аме-
риканской жизни Набокова очень ему помог,
свел с нужными людьми, порекомендовал
его работы в журналы и издательства. Счи-
тается, что они в конце концов поссорились
из-за четырехтомного издания «Евгения
Онегина», на которое Набоков ухлопал мно-
го лет — перевод, комментарии — и которое
Уилсон оценил отрицательно. Судя по пе-
реписке, однако, разрыв между ними назре-
вал давно, рецензия на набоковского «Оне-
гина» была скорее поводом, нежели причи-
ной. Слишком разными они были людьми и
слишком разных взглядов придерживались
на искусство. Уилсон настаивал" на его со-
циальной значимости. Набоков противопо-
ставлял этому художество как таковое. Из-
вестен их спор о Чехове: Уилсон его ценил
за то, что тот показал «социальный фено-
мен», а Набоков — за художественные дета-
ли, за уникальные образы, за ужас, неж-
ность и внезапность его прозы (перевожу с
английского — сам Набоков подобрал бы,
наверное, более точные слова). И еще —
легко и приятно было покровительствовать
беспомощному дебютанту, но когда Набо-
ков стал литературным метром и в славе
обогнал своего бывшего литературного пат-
рона, Уилсону стало не по себе. Здесь надо
добавить, что американец был дико, не по
таланту, честолюбив: его не раз разыгрыва-
ли, сообщая о присуждении Нобелевской
премии, и каждый раз он попадался на
удочку и верил...
Несколько лет назад, на этот раз по-рус-
ски, издательство «Ардис» выпустило пере-
писку Набокова с сестрой Еленой Сикорской
и братом Кириллом (часть из этих писем во-
шла в нынешний английский том), а Дмит-
рий уже готовит следующие тома, в том
числе переписку с Верой Набоковой — хотя
когда им было писать письма, ведь они жи-
ли неразлучно?
‘Vladimir Nabokov Letters, 1940—1977.
Edited by. Dmitri Nabokov and Matthew J. Brucco-
li. Harcourt Brace lovanovich, San Diego, New
York, London, 1989.
246
Несомненно, Набоков предстает в письмах
совсем иным, чем в разоблачительной био-
графии Эндрю Филда, да и в некоторых
воспоминаниях (включая, несомненно, ин-
тересные, но «обиженные» мемуары Зинаи-
ды Шаховской). Сам эпистолярный жанр,
который в наше время уже на исходе, под
пером Набокова приобретает черты, прису-
щие изящной словесности. Недаром Набоков
всегда сохранял копии отосланных писем.
Ему больше нравилось их писать, чем полу-
чать ответы. Даже деловые, меркантильные
соображения, из которых многие из них пи-
сались, не оттесняют, а скорее оттеняют их
несомненные художественные достоинства.
Набоков пишет остроумно, изящно, вирту-
озно, пылко, нежно, литературный талант
так и играет в его «эпистолах». Для того
чтобы это продемонстрировать, я приведу
русские оригиналы, ибо английский язык в
моем переводе, конечно же, потускнеет.
«Пополнел, потолстел, обзавелся чудными
фальшивыми зубами — но внутри осталась
все та же прямая как стрела аллея».
Узнав о смерти брата в концлагере: «Если
бы моя ненависть к немцам могла увели-
читься (но она достигла предела), то она
бы еще разрослась».
«...как ни хочется спрятаться в свою ба-
шенку из слоновой кости, есть вещи, кото-
рые язвят слишком глубоко, напр., немецкие
мерзости, сжигание детей в печах — детей
столь же упоительно забавных и любимых,
как наши дети. Я ухожу в себя, но там на-
хожу такую ненависть к немцу, к конц. ла-
герю, ко всякому тиранству, что как убежи-
ще се n’est pas grand chose»
Жалуясь на усталость и отсутствие време-
ни на литературу: «Я завален всяческой ра-
ботой, слишком много вещей делаю сразу,
хочется уйти в норку и писать там роман.
...муза тянет за полу и скулит».
«У меня брыла, как у старого бульдога».
«Когда образуется новая пустота, туда
сразу наплывают воспоминания, и чувству-
ешь с новой силой вечный напор прошлого».
Получив снимок дома Набоковых на
Большой Морской в Петербурге — сейчас
ул. Герцена: «Спасибо за душераздирающий
снимок. Этих лип, конечно, не было, и все
серее, чем живопись памяти, но все очень
подробно и узнаваемо».
О Нью-Йорке: «Тут дивный вид из окна
на Central Park 1 2: гобеленовые купы деревь-
ев, а с боков, оттененные сиреневой гуашью,
таинственные небоскребы под пуссеновым
небом».
О «Лолите»: «Это моя лучшая книга, мой
лучший tour de force» 3.
Брату о стихах: «Рифма должна вызы-
вать у читателя удивление и удовлетворе-
ние — удивление от ее неожиданности, удов-
летворение от ее точности или музыкально-
сти».
Вольно соглашаться или не соглашаться
с Набоковым — многим русским читателям,
к примеру, «Дар» ближе, чем «Лолита». Ко-
го-то, несомненно, заденут или смутят его
литературные оценки. Он не любил Эзру Па-
унда, Т. С. Элиота, Хемингуэя, Томаса Ман-
на, Беллоу, Борхеса, полагая их «второ-
1 Букв: ничего особенного (франц.).
2 Центральный парк (англ.)
8 Трюк, ловкая штука (франц.).
классными писателями»; в «Докторе Жива-
го» находил «жалкое мастерство и баналь-
ную мысль»; Солженицына не считал вели-
ким писателем, а Фрейда считал великим
шарлатаном; произведения Сартра, с его
точки зрения,— «модный вздор», а Генри
Миллера — «бездарная похабщина». Доста-
ется на орехи многим — от Бертрана Рассе-
ла до Романа Якобсона.
Не надо, однако, забывать, что речь идет
не о литературной критике, а о частной пе-
реписке. Впрочем, вспомним Льва Толстого:
он публично отрицал Уильяма Шекспира.
В литературных оценках Набокова—соче-
тание оригинальности и эпатажа. Его упре-
кают в необъективности, в пристрастиях, в
ошибках — можно подумать, что у тех, кто
его упрекает, истина в кармане. К примеру,
Набоков считал, что лучшая поэзия в два-
дцатые и тридцатые годы создана на рус-
ском языке — и одновременно худшая бел-
летристика. Смешно напоминать ему о Бул-
гакове, которого он не мог знать в 1941 го-
ду, когда написал эти слова,— «Театраль-
ный роман», «Мастер и Маргарита», «Моль-
ер», пьесы, полный текст «Белой гвардии»
были опубликованы значительно позднее.
Вообще каждый из нас — не только Набо-
ков — вправе любить в литературе одно и
не любить другое.
Как раз любопытнее узнать, кого он лю-
бит, кого перечитывает — Пруста, Джойса,
Стивенсона, Кафку. Кого он переводит с
русского на английский: «Слово о полку
Игореве», «Евгения Онегина», стихи Лер-
монтова и Тютчева. «Россия должна будет
поклониться мне в ножки (когда-нибудь) за
все, что я сделал по отношению к ее неболь-
шой, но замечательной по качеству словес-
ности».
Среди переведенных им на английский
язык и, очевидно, любимых — знаменитое
тютчевское «Silentium». Мне кажется, в этом
стихотворении — ключ к загадочной лично-
сти самого Набокова, я потому и приведу
его полностью, несмотря на всю известность.
Естественно, в русском оригинале, хотя на-
боковский перевод выполнен безукоризнен-
но, с каким-то особым вдохновением.
Тютчев:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства, и мечты свои!
Пускай в душевной глубине
И всходят и зайдут оне,
Как звезды ясные в ночи,—
Любуйся ими и молчи!
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи:
Питайся ими и молчи.
Лишь жить в себе самом умей:
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные ослепят лучи,—
Внимай их пенью и молчи!
Что касается литературы, то, судя по
письмам и интервью, Набоков тоже считал
изреченную мысль ложью, а потому все его
произведения представлялись ему далеко не
адекватными тем образам, которые сложи-
лись в воображении: лист белой бумаги не
только вдохновлял, но и расхолаживал его.
Что же касается публичной жизни, то там
он был и вовсе замкнут и горделив и умел
247
«жить в себе самом» согласно отчаянному
постулату Тютчева: молчал, скрывался и
таил все, чем обладал и что рвалось нару-
жу. Может быть, отчасти потому он и стал
таким прекрасным писателем, что, кроме ли-
тературы, никаких других отдушин не при-
знавал.
Дмитрий Набоков не скрывает своих на-
мерений, издавая этот том набоковских пи-
сем,— очеловечить образ отца, очистить его
от легендарных наносов, опровергнуть при-
ставшие к нему характеристики. Удается ли
это ему?
Сказать по правде, только частично.
Более того, рядом с нежным семьянином,
непримиримым ненавистником тоталитариз-
ма и антисемитизма, изящным шутником и,
конечно же, почти оскаруайльдовского пла-
на литературным денди возникает еще де-
ловой, расчетливый, осмотрительный и оза-
боченный литератор, понимающий, что од-
ного литературного таланта мало — необхо-
дима еще литературная стратегия. И он
пользуется ею с не меньшим искусством, чем
своим даром, но — и это глав-ное — не в
ущерб этому дару. Не нарушая нравствен-
ных приличий, не расталкивая литературных
коллег. То, что «не продается вдохновенье,
но можно рукопись продать», ему известно
не хуже, чем Пушкину, и даже лучше, но,
продавая рукопись, он не поступается прин-
ципами, остается самим собой. Я бы сказал
о его безусловной и редкой в литературном
мире нравственной чистоплотности.
Конечно, в его письмах легко обнаружить
противоречия, непоследовательность. С тем
же Эндрю Филдом. Он то отпускает ему
комплименты, то жалуется, что в его писа-
ниях он, Набоков, представлен кретином.
В переписке с Алфредом Хичкоком Набо-
ков делает несколько заявлений, которые
вроде бы противоречат его художественным
принципам, что объяснимо понятным же-
ланием сотрудничать с этим прославленным
режиссером. Иногда он излишне дидакти-
чен, а иногда, наоборот, чересчур игрив. Не
всегда можно понять, пишет ли он серьез-
но либо разыгрывает респондента. В своем
художественном иконоборчестве он не все-
гда утруждает себя аргументами и скорее
страстен, нежели убедителен. Сколько изящ-
ных стрел пущено им в основателя психо-
анализа, но я с трудом себе представляю,
что «Лолита», или «Волшебник», или «Дар»
написаны без скрупулезного чтения Фрейда.
Я верю Набокову, когда он гордится, что
четыре бабочки, им пойманные, названы его
именем, но я все-таки сомневаюсь, что он
хотел бы остаться в истории как энтомолог,
а не как писатель.
Однако несомненно — и это просве-
чивает сквозь его письма,— Набоков был
человеком не только эстетических, но и вы-
соких моральных принципов: он ненавидел
морализаторство, ханжество и филистерство.
Как истинная вера противоположна суеве-
рию, так настоящей нравственности чужды
ригоризм и риторика. В конце концов, и
«Лолита» — книга о раскаявшемся греш-
нике, чья нимфетомания превратилась в на-
стоящую любовь, и, по авторской воле,
грешник дорого платит за грех своей жиз-
ни— если, конечно, воспринимать «Лолиту»
как художественное целое, а не судить о ней
по пикантным подробностям. Тогда, и толь-
ко тогда, становится понятным, почему ав-
тор «Лолиты» считал автора «Тропика Ра-
ка» творцом похабщины.
Не может быть аморальным человек, ко-
торый, не будучи евреем, приходил в бешен-
ство от любых, самых ничтожных проявле-
ний антисемитизма и лез с кулаками на его
адепта, не признавая никаких споров в этой
области. Не может быть аполитичным пи-
сатель, создавший «Приглашение на казнь»
и «Истребление тиранов» и оставшийся на
всю жизнь непримиримым как к нацизму,
так и к большевизму. Не может быть иг-
роком и снобом человек, так серьезно, стра-
стно и безупречно относившийся к искусст-
ву слова — к литературе. Дело вовсе не в
том, что гений и злодейство несовместны —
увы, совместны, но не в этом случае. Авст-
ралийский набоковед возвел на своего ге-
роя напраслину, исходя, очевидно, из собст-
венных литературных и моральных пред-
ставлений.
Да разве в одном австралийце дело! Мне
пришлось прочесть и услышать в последнее
время несколько высказываний советских
критиков о Набокове — как-то больше стали
говорить о его успехе, чем о таланте, о его
литературной стратегии, а не о художествен-
ном подвижничестве и бескорыстии. Я пони-
маю, всякому бы хотелось достичь той сла-
вы, которая была у автора «Дара», «Других
берегов», «Лолиты», «Пнина» и «Ады». Но
ее можно достичь только с помощью «Да-
ра», «Других берегов», «Лолиты», «Пнина»
и «Ады — одной стратегии недостаточно.
Однако кем Набоков никогда не был, так
это «хлопотуном». Он мог покривить душой,
мог сказать не то, что думает, но никогда
ему не приходилось ронять своего достоин-
ства. Он был горд не от спеси, а от уязви-
мости, потому что слишком долго жизнь его
унижала и пинала. Я не стану здесь под-
робно обсуждать, почему уже прославлен-
ный автор «Лолиты» не поклонился старой
приятельнице Зинаиде Шаховской на при-
еме в Париже — не узнав по близорукости
либо держа на сердце обиду на нее? Мой
друг Гай Даниэле рассказывал мне, что по-
сле его отрицательной рецензии на набоков-
ского «Онегина» Набоков при встречах с
ним переходил на немецкий язык — своеоб-
разная демонстрация неудовольствия. С
Шаховской, я думаю, было сложнее — вряд
ли набоковское мнимое неузнавание (если
оно было мнимым, а не действительным:
помимо близорукости, столько лет прошло!)
объясняется только рецензией Шаховской
на роман Набокова, хотя он и не жаловал
своих критиков. В воспоминаниях Шахов-
ской проглядывает такое явное желание
противопоставить Набокова его жене, что
если эта неприязнь к Вере Набоковой су-
ществовала и до войны, в «европейский» пе-
риод, то, думаю, в ней и крылась причина
расхождения Набокова с Шаховской. До
конца своих дней Набоков был бесконечно
привязан к жене, и их соединяли не только
любовь и семейные узы.
Легкоранимый человек, Набоков созна-
тельно ограничил себя семейным кругом, где
его любили и почитали и где он не мог ни
от кого ждать подвоха или обиды. Не толь-
ко к жене и сыну,— полны удивительной
нежности его письма к сестре, которой он
много лет помогал материально и испыты-
248
вал что-то вроде комплекса из-за того, что
годы войны он сравнительно безбедно и уж
несомненно безопасно провел в Америке, в
то время как она жила в оккупированной
Европе. Кстати, такое чувство вины тоже не
возникает у безнравственных людей.
Впрочем, вряд ли Набоков нуждается в
моей защите. Он боялся казаться смешным,
а потому всячески избегал высокопарности
и сентиментальности, которые, судя по пись-
мам, да и по прозе, были ему вовсе не чуж-
ды. Он писал одному из адресатов (пере-
вожу дословно): «...разница между коми-
ческой стороной вещей и их космической
стороной зависит от одной свистящей». Од-
нако он не побоялся сентиментализма как
такового, когда в великих традициях рус-
ской литературы написал своего Акакия
Акакиевича — профессора русской литера-
туры Пнина. Это очень добрый роман ’, мо-
жет быть, самый добрый у Набокова, по-
этому я очень удивился, когда прочел у од-
ного советского писателя, что в «Пнине» На-
боков сатирически открещивается от сво-
его чудаковатого и непрактичного героя. Со-
всем напротив — он приглядывается к нему
с нежностью и состраданием, находя в нем
родственные черты. Точнее — наделяя его
собственными чертами. Хоть у Набокова и
была в то время, по его словам, брыла, как
у старого бульдога (в самом деле — похож),
он оставался тем же человеком, каким был
во времена далекой юности и еще более да-
лекого детства. Может быть, именно бла-
годаря этой своей душевной «сохранности»
он и писал так воздушно и так прекрасно.
«Должен сказать, что я до глупости мало
изменился за все эти годы»,— признается он
в одном из писем.
«Одомашненный» Набоков, каким он
предстает в переписке, зажил третьей, по-
смертной жизнью в сердцах его читателей.
Когда-то он написал скрытый автопортрет в
«Даре», спрятавшись за человеком с ужас-
ной фамилией Годунов-Чердынцев. Затем —
том автобиографических рассказов «Другие
берега», который, кстати, имеет еще три на-
звания: «The House was Неге» — «Conclu-
sive Evidence» — «Speak, Memory», из кото-
рых самое удачное последнее, даже по-рус-
ски: «Говори, Память». А теперь, оказыва-
ется, Набоков вдобавок всю жизнь писал
автопортрет в эпистолах...
Кстати, будь я на месте Дмитрия Набо-
кова, я бы нарушил волю Владимира Вла-
димировича и ни в коем случае не предавал
бы огню рукопись его последнего романа.
ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ
Нью-Йорк
«Му style is all I have»* 2
и, здавать писательскую пере-
писку всегда рискованно. И
частная, и даже деловая, априорно пред-
назначенная для печати, она по сути своей
есть невольное сочленение двух плоскостей
* Опубликован в «ИЛ», 1989, № 2.
2 «Мой стиль — это все, что у меня есть»
(В. Набоков, англ.}. Публикуемая статья была
напечатана в «Нью-Йорк тайме бук ревью».
(Прим, ред.)
писательского бытия, которые трудно при-
мирить между собой: они принадлежат раз-
ным геометриям.
Если верить тому, что человек — социаль-
ное животное, то писатель — животное пи-
шущее, и его художественное слово, если он
стоит такого определения, не столько оказы-
вается инструментом писателя, сколько само
выбирает писателя в качестве своего инст-
румента. Отсюда неизбежный момент не-
осознанного и иррационального в писатель-
ском деле, которое принято рассматривать
как тайну. Отсюда призрачность писатель-
ского образа, проступающего сквозь его
произведения.
Но в писательской переписке происходит
эксплуатация стиля, известная его профана-
ция. Переписка — жанр по преимуществу
корыстный. В этом жанре опытный писатель
без труда моделирует свой образ, пользуясь
силой своего стиля, и эта модель (или эти
модели) пугает навязчивой убедительностью.
Есть вещи, однако, с которыми стоит счи-
таться. Популярность писателя неизбежно
влечет читателя к подробностям его частной
жизни, а следовательно, не в последнюю оче-
редь, к письмам. Публикация писем — неиз-
бежное зло. С ним нужно смириться, имея
в виду не только любопытных читателей, но
и «голодных» исследователей, которым веч-
но недостает информации. Так вот, с подо-
зрительностью относясь к качеству инфор-
мации, которую можно почерпнуть из пи-
сательских писем, я всегда с интересом сле-
жу за тем, какой образ выбирает себе в
них писатель — как в гневе, так и в ли-
рических признаниях.
В этом смысле Набоков, всемирно приз-
нанный виртуоз слова, конечно же, клад. У
него целый запас стилистического оружия, и
он пользуется им как фехтовальщик, за вы-
падами которого приятно наблюдать.
Говоря о переписке писателей, надо учи-
тывать еще одно обстоятельство. Они неиз-
менно много пишут своим издателям и в
этой части эпистолярного наследия обычно
очень схожи.
Вот и Набоков в письмах к издателям
(которыми изобилует солидный том избран-
ной переписки, с очевидной скрупулезностью
подготовленный его сыном), как и другие
писатели, предельно вежлив, оживлен, шут-
лив и, разумеется, внутренне напряжен: из-
дателя нужно заинтересовать проектом кни-
ги, рассказав о ней как можно доступнее.
Понятна опасность судить об истинном за-
мысле книг по таким письмам.
С тем чтобы несколько разнообразить су-
хость деловой переписки, Дмитрий Набоков
включил, даже идя на нарушение хронологи-
ческих рамок сборника, несколько нежных
писем своего отца к жене, брату и сестре,
относящихся к доамериканскому периоду и
написанных по-русски. Возможно, привлече-
ние этих писем нужно было и для доказа-
тельства тезиса, высказанного в предисло-
вии: «В каждодневной жизни Набоков был
самым сердечным человеком и обладал по-
разительным чувством юмора».
Впрочем, переписка в целом не слишком
в этом убеждает. Мне больше бросилась в
глаза поразительная сдержанность, чопор-
ность писателя, а вместе с тем его интел-
лектуальная капризность и мощные взрывы
гнева, когда что не по нему.
249
Переписка Набокова с Эдмундом Уилсо-
ном, отдельно опубликозаниая в свое вре-
мя Семеном Карлинским, по-моему, более
увлекательна, поскольку сюжетна: речь шла
о странной дружбе двух очень разных лю-
дей, рассорившихся затем в пух и в прах.
Но и в новом томе есть свой скрытый сю-
жет. Может быть, внутренняя напряжен-
ность Набокова в письмах к издателям бо-
лее сказывается, чем у других. В этом нет
ничего удивительного, ибо, если прочертить
общий сюжет изданной переписки, он не-
посредственно связан с уникальной и дра-
матической метаморфозой, которая происхо-
дит с Набоковым, начиная с его приезда в
США в 1940 году.
Из русскоязычного, «контраверзивного»,
но, бесспорно, наиболее талантливого про-
заика, развившегося после большевистской
революции за пределами России, в эмигра-
ции, Набоков заставляет себя превратиться
в американского писателя. Его обращение к
английскому языку, который он знал с мла-
денчества, во многом объяснялось безнадеж-
ными переводами, тем, что «при переводе на
другой язык не только стиль, но и предмет
изображения обескровливаются и подверга-
ются искажениям».
О новом рождении писателя рассказыва-
ется в письмах как о чем-то ужасном: «...ка-
кой это было мукой в начале 40-х перехо-
дить с русского на английский». По тем
почти физическим страданиям, с которыми
связано для Набокова расставание с род-
ным языком, чувствуешь всю тяжесть этого
испытания. Набоков с честью его выдер-
жал.
В первоначальные годы в Америке были
и отчаяние, и случайная работа, и вообще
возможность ее не иметь: «В последнее вре-
мя я пребываю в довольно-таки плохом на-
строении, потому что у меня нет ни малей-
шего представления о том, что будет даль-
ше с моей семьей и со мной».
Писатель с завидным терпением и целе-
устремленностью строил свой «американ-
ский дом», заводя полезные знакомства в
«Нью-Йоркере» и других журналах, но ни-
когда не унижаясь и твердо отстаивая свои
интересы. В сущности, он всегда знал, чего
хочет, и решительно шел к цели, разрушая
трафаретный образ русского обиженного
писателя — бессребреника, отдав профес-
сору Пнину из одноименного романа рас-
сеянность и беспомощность в практических
делах.
Это было не только языковое, но и мен-
тальное рождение «Иногда мне кажется,
что я исчезаю за дальним серо-голубым го-
ризонтом, в то время как мои бывшие со-
отечественники продолжают цедить клюк-
венный морс на пляже».
Набоков нашел в Америке вторую родину
и скучал, когда уезжал из нее, но парадокс
в том, что в конечном счете он эмигрировал
и из Америки, остаток жизни прожив в
Швейцарии. Письма не дают объяснения
этому поразительному явлению.
Боюсь, он был сильно одинок (я говорю
не о семейном окружении: после того что он
написал в «Других берегах» о своих роди-
телях и своем «совершеннейшем» детстве,
трудно представить себе, чтобы он не ценил
семейные связи, не гордился сыном) в об-
щественном отношении. В этом одиночестве
формировался его характер, его представ-
ления о достоинстве. Но одиночество вооб-
ще награда за писательский труд, здесь то-
талитаризм может протянуть руку демокра-
тии, весьма плохо воспринимающей «элитар-
ность» подлинного творчества.
Набоков в последние годы жизни предпо-
читал относить себя, как видно из пере-
писки, к американским, а не к русским пи-
сателям, но, наверное, это скорее единст-
венный удачный русско-американский лите-
ратурный «гибрид», имеющий право пре-
тендовать на роль классика XX века. Он
был непреклонен в делах искусства, его
презрение к искусству как социополитичес-
кому феномену было безгранично. Это мож-
но понять, только беря в расчет безумный
гиперморализм русской литературной тра-
диции, ее прямолинейный, порой нравствен-
ный пафос. Вместе с тем автор «Лолиты» не
был* аморалистом, циником или гедонистом.
В письме по поводу своей книги о Гоголе,
написанной по-английски, Набоков высказы-
вается достаточно твердо о внутренней
взаимосвязи искусства и морали: «Я нико-
гда не имел в виду отрицание нравственного
воздействия искусства, которым непременно
обладает подлинное произведение. Что я в
действительности отрицаю и против чего го-
тов бороться до последней капли имеющих-
ся у меня чернил, так это преднамеренное
морализаторство, которое, с моей точки зре-
ния, губит произведение, сколь мастерски
оно бы ни было написано».
За отсутствие гиперморализма его долго
не принимали и в консервативных эмигрант-
ских и в советских кругах, подозревали в
том, что он сошел с рельсов русской лите-
ратуры, но именно в этом схождении было
продолжение русской литературы, о чем
спонтанно догадывались сотни поклонников
Набокова в России еще задолго до пере-
стройки: портреты писателя украшали сте-
ны во многих московских «интеллигентных»
квартирах.
Если сейчас на Западе, несмотря на мно-
жество переизданий Набокова в виде от-
дельных книг и собраний сочинений, к пи-
сателю в целом относятся достаточно спо-
койно, если не сказать — равнодушно и вя-
ло, не считая, конечно, узких кругов после-
дователей и поклонников, то в России нын-
че вторично «болеют» Набоковым,— и уже
широкий читатель. У набоковской прозы
учатся не только прекрасному русскому
языку, но и человеческому благородству,
стойкости, служению культуре. Это не про-
сто мода на еще вчера полностью запре-
щенного писателя,— хотя, конечно, запрет-
ный плод всегда сладок,— но скорее про-
буждение интереса к подлинным литератур-
ным ценностям.
Набоков утверждал, что писатель не име-
ет социальных обязательств; вместе с тем
он был бескомпромиссен по отношению к
тоталитарному режиму в СССР и отказы-
вался от сотрудничества с Романом Якоб-
соном по причине его поездок в страны
восточного блока.
«Хотя он не считает Солженицына вели-
ким писателем» (по словам Веры Набоко-
вой), Набоков пишет ему приветственное
письмо, когда автора «Архипелага ГУЛАГ»
высылают на Запад, и в этом письме ут-
верждает, что во многих произведениях Сол-
250
женицын не переставал «высмеивать мещан-
ство советизированной России». Противник
публичных деклараций, Владимир Набоков
в конце жизни встает на защиту политичес-
ких и литературных диссидентов, преследуе-
мых в СССР.
К сожалению, иные из его высказываний
кажутся не столько «решительными», сколь-
ко безапелляционными и порой некомпе-
тентными: «У меня сложилось впечатление,
что, несмотря на политическое давление,
лучшая поэзия (и худшая проза) за по-
следние двадцать лет была создана в Ев-
ропе на русском языке...» Это сказано в
1941 году. Набоков внимательно следил за
советской литературой, и взгляд его был
пристально-критическим. Может быть, это
не дало ему возможности разглядеть в соц-
реалистическом мареве фигуры создателей
новой русской прозы — таких, как Платонов,
Зощенко, Булгаков, Мандельштам (автор
«Шума времени» и «Египетской марки».)
В коненчном счете, писатель не обязан
быть последовательным. Но он, возможно,
должен отдавать отчет в своей непоследо-
вательности, и хотя в таком случае ослаб-
ляются некоторые из его «решительных мне-
ний», это ослабление придает писательским
чертам известное обаяние.
Набоков, судя по письмам, был скорее не-
последовательно последователен, нежели по-
следовательно непоследователен.
ВИКТОР ЕРОФЕЕВ
Отклики, встречи, впечатления
Вольфганг Казак:
Терпимость — это начало
любви
а последние годы мне не раз
довелось бывать в вашей
стране. И я не устаю радоваться тому, что
могу свободно приезжать, общаться с писа-
телями, с литературоведами и филологами.
Признаюсь, ни я, ни мои коллеги не ожи-
дали, что все будет меняться так быстро и
в сфере литературы, и в сфере общения.
Мне нередко приходится выступать с лек-
циями о процессах демократизации и глас-
ности в вашей стране, отвечать на самые
разные вопросы. Некоторые люди на Запа-
де, хорошие люди, упрекают нас, славистов,
советологов, в том, что мы переоцениваем
перестройку, идеализируем ее. Не скрою, и
я подчас многое еще до конца не могу себе
объяснить. Но надеюсь, что благодаря воз-
можности видеть все собственными глазами,
беседовать с людьми постепенно все прояс-
нится.
Мы часто говорим о том, что человечест-
во находится на грани самоубийства, об
экологических, ядерных, космических бедст-
виях... Разум человеческий ищет выхода, но,
видимо, если не изменится духовная приро-
да современного человека, его способность
на вражду, жестокость, насилие, разум не
поможет. Всем нам, наверное, нужна самая
великая из революций — революция духа.
Позволю себе процитировать папу Иоанна
Павла II: «Торжество мира наступит только
тогда, когда все человечество проникнется
чувствами сострадания, справедливости и
любви». Когда эта мысль дойдет до созна-
ния каждого человека, поможет ему обре-
сти мир в собственной душе, вероятно, толь-
ко тогда можно будет говорить о спасении
человечества, о том, что оно возможно.
Я внимательно слежу за тем, что проис-
ходит в Советском Союзе. И если бы меня
спросили, чего вам сейчас больше всего не
хватает, я бы ответил — терпимости. Мне
кажется, что нетерпимость проявляется у
вас слишком часто — ив печати, и в повсед-
невной жизни. Терпимости надо учиться —
это начало любви. Наверное, самое главное
сейчас — отказаться от весьма советской
идеи, что на свете существует какое-то одно
правильное мнение, и признать право каж-
дого думать по-своему. Говорят, что в Со-
ветском Союзе сейчас происходит внутрен-
няя борьба. Это очень опасная вещь. Увы,
борьба эта — налицо, и основной ее при-
знак — нетерпимость. На человека, на пи-
сателя можно ополчиться, совершенно игно-
рируя его заслуги в области литературы, в
сфере сохранения культурного наследия и
т. д. Случайно вырвавшееся слово, может
быть и ошибочное,— и художник становит-
ся объектом нападок. Это вовсе не дискус-
сия, а политическая борьба в чистом виде.
Не лучше ли оставить это товарищам по-
литикам?
А писатели и литературоведы, на мой
взгляд, должны посвятить себя иной мис-
сии — служению читателю. Должны помочь
ему найти самого себя. Кажется, Борис Ва-
сильев писал о создании нового героя, стре-
мящегося к нравственному совершенствова-
нию. Разговор об этических, моральных,
культурных ценностях очень важен сегодня
для всей мировой литературы. К сожалению,
современные писатели не предлагают чита-
телю нравственный идеал, который необхо-
дим каждому отдельному человеку,— без
него невозможен духовный прогресс.
Несколько слов о покаянии. В Москве я
встречался со многими людьми, которые
признавались мне, что у них на душе нема-
ло грехов, которые они должны искупить. В
чем-то это напоминает простонародный под-
ход к грехам, о которых вспоминают только
под Пасху. Я предпочитаю говорить о про-
щении. И сам готов просить прощения у тех
советских писателей, которых, быть может,
обидел оценками их творчества в своем
«Лексиконе». Работая над ним, я был убеж-
ден, что пишу правду, не хотел никого за-
девать. В конце концов, это всего лишь мое
мнение, и не больше. Но все-таки мне горь-
ко сознавать, что кто-то мог испытать боль
из-за того, что я написал. Все это я говорю,
чтобы подчеркнуть главное: терпимость —
это путь к широкой демократизации, ее не-
обходимое условие.
Что касается моей литературоведческой
деятельности ученого-русиста, то многое в
последние годы здесь изменилось. Еще как!
После семнадцати лет запрета на въезд я
могу снова посещать СССР. Выступал по
советскому телевидению в «Зеленой лампе»,
на общественных вечерах в Москве, в со-
ветской печати.
251
В Мюнхене я издаю серию «Исследования
и тексты по славистике». Раньше включал
туда запрещенные в СССР тексты, чтобы
сохранить их для русской литературы. Там
вышли стихи Айги, Вагинова и Оболдуева,
«Мандат» Эрдмана, ранняя проза Булгакова
и другие. Эта серия, в том виде, в каком
она была задумана, выполнила свою зада-
чу. Но, планируя к выпуску следующие то-
ма, я надеюсь вдохнуть в нее новую жизнь,
скажем, пытаясь предварять некоторые
публикации в Советском Союзе.
Каждый год я пишу обзор о всех книгах
русских писателей XX века, которые появи-
лись в ФРГ, Австрии и Швейцарии в пере-
воде на немецкий. В среднем это шестьдесят
книг в год. Прежде я вынужден был раз-
делять эти книги на две категории: призна-
ны в СССР, не признаны. Сегодня такого
разделения не требуется.
Для нас, западных славистов, появилась
возможность публиковать свои труды в
СССР. И это просто замечательно. Я, на-
пример, составил сборник повестей, расска-
зов и фельетонов молодого Булгакова, ко-
торый выйдет в издательстве «Молодая
гвардия» с моим предисловием. «Книга» в
сотрудничестве с Институтом мировой ли-
тературы АН СССР готовит к выпуску мой
«Лексикон русской литературы XX века».
Этот лексикон впервые появился на немец-
ком языке в 1976 году, а в 1988-м вышел
в Англии на английском и русском1. Для
этого издания я дописал восемьдесят новых
статей, которые пополнят семьсот восемь
предыдущих; тем самым я надеюсь внести
вклад в позитивное развитие свободной рус-
ской литературы в ее собственной стране.
Мюнхен Материал подготовил В. Ж.
1 Вольфганг Казак. Энциклопедиче-
ский словарь русской литературы с 1917 года
Перевели с немецкого Елена Варгафтик и Игорь
Бурихин. London, Overseas Publication, Inter
change, 1988.
ВЫХОДИТ В СВЕТ
Девушка в тюрбане. Молодая проза Италии.
Сборник. М., Радуга, 1992.
Мне хотелось бы, чтобы картина... вернулась к Вам. Не знаю,
представляете ли Вы себе ее ценность,— это портрет в три чет-
верти: девушка с жемчужной сережкой, в тюрбане.
Марта Мораццони. Девушка в тюрбане
Подзаголовок этой книги во многом условен: ее авторов и по возрасту, и по той нема-
лой известности, какую приобрели их имена в стране и за ее рубежами, трудно назвать
молодыми. Давая изданию такую характеристику, «Радуга» основывалась прежде всего
на двух моментах: во-первых, все пять авторов практически не знакомы русскоязычному
читателю; во-вторых, их произведения представляют собой своеобразный срез сегод-
няшней итальянской прозы. Как сможет убедиться читатель, произведения эти совре-
менны,— пусть историко-фантастические новеллы Марты Мораццони переносят нас в
XV1-XVII века — на таинственную виллу, где работает над реквиемом Моцарт; или
на корабль голландского купца, везущего к берегам Дании бессмертный шедевр Яна
Вермеера; или в монастырь Эстремадуры, где окончил свои дни император Карл V.
А Джузеппе Конте в «Осеннем равноденствии» уводит нас еще дальше — в мир северных
языческих легенд. Рассказы Антонио Табукки и Джанни Челати, хотя и снабжены
приметами времени и места, но разворачиваются в некоем ирреальном измерении; не
говоря уж о «Комиках, напуганных воинах» — этой гротескно-пессимистической сатире
Стефано Бенни, что приложима и к нашей нынешней действительности.
Писателей объединяет, как убедительно рассказано во вступительной статье А. Ве-
селицкого, концепция «завершающего начала», сформулированная Бенни и так или иначе
поддержанная остальными авторами сборника. «Завершающее начало» —это смерть
как утверждение бессмертия души, как символ начала новой жизни, как знак того, что
ни одно творение природы,— и менее всего человек, не умирает, не исчезает бесследно.
Оно неизменно возвращается к людям, подобно «Девушке в тюрбане», запечатленной
на полотне голландского живописца, подобно произведениям, собранным под облож-
кой этой книги.
У кни^сной витрины
ТАХАР БЕН ДЖЕЛЛУН
Опущенные глаза
Изд-во «Сёй»
Tahar Ben Jelloun. «Les yeux bais-
ses>
В этой книге франкоязычный мароккан-
ский писатель, получивший Гонкуровскую
премию за роман «Священная ночь», вновь
обращается к теме душевного разлада, ко-
торый испытывает человек, оказавшийся на
перекрестке двух культур — европейской и
арабской.
Героиня романа — девочка из селения
берберских пастухов — оказывается в Пари-
же. Здесь она разучится, подобно всем
женщинам Востока, ходить с «опущенными
глазами», ощутит свою независимость, но,
вернувшись на родину, почувствует себя чу-
жой среди своих сородичей. Рациональному
западному миру в книге Бен Джеллуна
противопоставлен другой, где явь причудли-
во переплетается с фантастикой, где живут
колдуньи, джинны, а также «торговцы вос-
поминаниями». Они предлагают свой товар
людям, потерявшим память после землетря-
сения в Агадире. Да и сама героиня спо-
собна творить чудеса: она помогает снять
проклятие со своей родной деревушки, най-
дя в горе клад, правда, это не сокровища
Али-бабы, а источник чистой воды.
ЭРВЕ ГИБЕР
Последний церемониал
Изд-во «Галлимар»
Herve Guibert. <Le protocole compas-
sionel»
Хотя перу 35-летнего Эрве Гибера при-
надлежит более десяти книг, настоящую
известность ему принес роман «Другу, кото-
рый не спас мне жизнь», названный крити-
ками «хроникой объявленной смерти» (чи-
тайте его в текущих номерах нашего жур-
нала). Мужество писателя, красивого мо-
лодого человека, ведущего борьбу со смер-
тельной болезнью, открыто и честно расска-
зывающего о том, что другие предпочитают
скрывать, привлекло к Эрве Гиберу симпа-
тии читателей, правда, ни одно литератур-
ное жюри не решилось присудить этой кни-
ге премию.
Считая себя обреченным, Э. Гибер объ-
явил, что у его исповеди продолжения не
будет. Однако на прилавках книжных мага-
зинов появился новый роман, где писатель
возвращается к рассказу о своей судьбе.
Если в основе сюжета предыдущего произ-
ведения — попытки пробиться всеми прав-
дами и неправдами в клинику знаменитого
профессора, то здесь действие разворачива-
ется с того момента, как в руки Гибера по-
падает экспериментальное лекарство, еще не
разрешенное в США. Из-за ошибок в дози-
ровке уже погибло несколько сот человек,
принимавших его. Но писатель решает риск-
нуть, поскольку это лекарство позволяет ему
работать, а значит, жить.
Из первой книги во вторую перешло мно-
го персонажей, прежде всего верные друзья
Эрве — Жюль и Берта. Есть и новые — на-
пример, лечащий врач Гибера «с внешностью
фашиста-садиста», две преклонного возра-
ста родственницы, с которыми герой, ощу-
тивший, как в его молодое тело вселился
старик, чувствует своеобразную солидар-
ность.
ДЖЕЙМС МИЧЕНЕР
Роман
Изд-во «Рэндом хаус»
James Michener. «The Novel»
Романы-эпопеи популярного американ-
ского писателя и путешественника, лауреата
Пулицеровской премии Джеймса Миченера
давно кочуют по спискам лонгселлеров и
бестселлеров. И взрослые и дети зачиты-
ваются этими весьма объемными сочинения-
ми, где историческая реальность переплета-
ется с авторским вымыслом. «Иберия»,
«Гавайи», «Польша», «Аляска», «Техас» —
таков далеко не полный перечень страно-
ведческих изысканий Джеймса Миченера.
Однако свой очередной роман он посвятил
книге, внутренней механике ее создания.
«Роман» (как и в предыдущих произведе-
ниях, заглавие книги обозначает ее тему)
делится на четыре части, каждая из кото-
рых представляет собой отдельную повесть.
В начале речь идет о писателе, неожиданно
ставшем знаменитостью. Во второй части
рассказывается о женщине-редакторе, в
третьей — о литературном критике, а чет-
вертая посвящена рядовому читателю.
Любимый персонаж автора — героиня
второй повести. Миченер несколько лет про-
работал в издательствах, так что редактор-
ское дело знает не понаслышке.
В чем же секрет писательского и издатель-
ского успеха? На этот вопрос и пытается
253
найти ответ Джеймс Миченер в новой кни-
ге, хотя, может быть, уже ответил на него
своим творчеством.
ЖАН Д'ОРМЕССОН
История Вечного жида
Изд-во «Галлимар»
Jean D’O г m е s s о n. «Histoire du juif er-
ront»
Взяв за основу «бродячий сюжет» — прит-
чу об иерусалимском сапожнике Агасфере,
отказавшем в глотке воды шедшему на Гол-
гофу Христу и обреченном за это на бес-
конечные скитания, Жан Д’Ормессон пред-
принял в своем романе «История Вечного
жида» грандиозное путешествие во времени
и пространстве. Библейский персонаж возни-
кает на страницах книги то в образе Джо-
ванни, нищего, путешествующего по доро-
гам Италии XII века в обществе богатого
торговца, отца будущего святого Франциска
Ассизского, то обретает лик генуэзца Хуана,
друга великого мореплавателя Христофора
Колумба. «Вечный жид» перевоплощается
в Исаака Лакдема, фельдъегеря Наполео-
на, которого император посылает из горя-
щей Москвы в Париж. Благодаря изобрета-
тельности Д’Ормессона, читатель оказыва-
ется в Древнем Риме, в Китае, на улицах
Брюсселя, на поле Ватерлоо. На страницах
романа — своеобразной исторической энци-
клопедии — мелькают имена Понтия Пилата,
Нерона, Эразма Роттердамского, Бодлера и
Стендаля...
«Жертвой синдрома Шехерезады» назва-
ли французские критики Жана Д’Ормессо-
на. Но как бы то ни было, новый роман пи-
сателя оказался в списках бестселлеров.
МАСАХИКО СИМАДА
Царь Армадилл
Изд-во «Синтёся»
Симада Масахико. «Арумадзиро-о»
В июне вышел сборник рассказов и но-
велл молодого, но уже вполне маститого
прозаика Масахико Симады, одного из ли-
деров новой японской литературы. Еще не-
сколько лет назад книги Симады причисля-
лись к молодежной контркультуре, но сего-
дня, пожалуй, уже можно сказать, что
именно эта писательская генерация опреде-
ляет нынешнее лицо художественной прозы
Японии. Герои произведений, включенных в
сборник,— одинокие, неприкаянные души:
непризнанные мессии, низвергнутые с небес
ангелы, люди-мумии. Симада по образова-
нию филолог-славист, считающий своими
учителями Е. Замятина и В. Гомбровича.
Целый ряд его повестей и романов посвя-
щен «русской теме». Б новелле «Чернодыр-
ка» описан странный и симпатичный горо-
док, якобы находящийся недалеко от Ле-
нинграда. Жители городка сумели пронести
сквозь семидесятилетние испытания дух сво-
боды и чистоты; это своего рода ностальгия
по России, которую сегодня можно встре-
тить разве что на страницах старых книг.
Название сборнику дала повесть, действие
которой происходит в Нью-Йорке, Ника-
рагуа и Токио. Главный герой — обычный
для Симады скиталец-одиночка из «сирот-
ского племени», пытающийся обрести в пре-
успевающей, холодной Японии спасение, но
находящий лишь страшную и нелепую
смерть.
ЭНТОНИ БЁРДЖЕСС
У тебя было время:
продолжение исповеди
Изд-во «Гроув/Вайденфельд»
Anthony Burgess. «You’ve Had Your
Time: The Second Part of the Confessions»
В США вышла вторая автобиографичес-
кая книга Энтони Бёрджесса. Если в первой
(«Маленький Уилсон и Большой Бог») он
рассказывает в основном о творческих ис-
каниях, то здесь вспоминает свою жизнь.
В 1959 году он вернулся в Англию, при-
говоренный врачами к смерти. Ему было от-
пущено меньше года. Бёрджесс начал лихо-
радочно писать: романы, сценарии, статьи —
не важно что, лишь бы успеть гонорарами
обеспечить будущее жены. Но судьба распо-
рядилась иначе. Умерла эна, оставив ему
бремя вины. Последовали годы глубокой
депрессии, когда писатель постепенно уга-
сал, поддерживая себя спиртным. Но
вдруг — шумный успех «Заводного апельси-
на». Жизнь вновь обрела смысл. Бёрджесс
женился, к нему вернулась жизненная и
творческая активность.
Очень откровенно, с блистательным юмо-
ром Э. Бёрджесс рассказывает о себе: о сво-
ей неприязни к «Битлз», о работе над «За-
водным апельсином» — книгой и фильмом, о
скитаниях от Сингапура до Манхэттена, о
бремени учительской работы. Он раскрывает
перед читателем свою душу и свою жизнь.
РАЙНЕР КУНЦЕ
Кличка — Лирик
Изд-во «С. ФИШЕР»
Reiner Kunze. «Deckname «Lyrik»
В объединенной Германии за последнее
время появилось довольно много книг, ра-
зоблачающих грязные методы работы «шта-
зи» — бывшей службы государственной безо-
пасности ГДР. Интересен тот факт, что лю-
бой гражданин теперь может получить на
руки «досье» на себя., если таковое было за-
ведено. Один из тех, кто сделал из такого
«досье» книгу — поэт Райнер Кунце.
Кунце, разумеется, давно знал, что орга-
ны безопасности проявляют интерес к его
персоне; однако всех масштабов слежки,
обернувшейся прямыми преследованиями,
которые заставили его в конце концов гоки-
нуть ГДР, не мог представить себе ни он,
ни кто-либо другой.
Полный объем «дела Кунце», сохранив-
шегося в архивах,— 12 больших томов. Оно
было начато в сентябре 1968 года и закон-
чено в декабре 1977-го, восемь месяцев спу-
стя после того, как поэт с женой и дочерью
вынуждены были эмигрировать. Однако
слежка за ним началась еще в начале 60-х,
тогда же «объекту» была присвоена i лич-
ка Лирик.
Поэтическим творчеством Лирика попа-
254