Text
                    ЛИТЕВЩРНАЯ
Литературно-критичесний и
общественно-политический
журнал
Союза писателей СССР
и ЦК ВЛКСМ
Выходит шесть раз в год
Основан
А. М. Горьким
в 1930 году
Главный редактор
ВЛАДИМИР МАЛЮТИН
Редакционная коллегия:
Алексей ИВАНОВ -
редактор отдела
по работе с молодыми
авторами,
Виолетта КАШИРСКАЯ -
заместитель главного
редактора,
Владимир КОСТРОВ,
Сергей КРАВЕЦ -
редактор отдела
классической литературы,
Валентин КУРБАТОВ,
Владимир ЛИЧУТИН,
Николай МАШОВЕЦ,
Алексей НАЛЕПИН,
Михаил ПЕТРОВ,
Евгений СИДОРОВ,
Константин СКВОРЦОВ,
Владимир СЛАВЕЦКИЙ -
редактор отдела
советской литературы,
Игорь СОБОЛЕВ -
ответственный секретарь,
Андрей ТУРКОВ,
Татьяна ШУБИНА-
редактор отдела
публицистики,
Владимир ЭТОВ —
редактор отдела
теоретических проблем
Наш адрес:
125015, Москва,
Новодмитровская ул., д. 5а,
редакция журнала
«Литературная учеба»
Москва, ордена Трудового
Красного Знамени
издательско-
полиграфическое
объединение ЦК ВЛКСМ
«Молодая гвардия»
СОДЕРЖАНИЕ
ПУБЛИЦИСТИКА
Час России. Наш собеседник писатель Виктор АСТАФЬЕВ 3
ПРОЗА, ПОЭЗИЯ
Дебюты и разборы
С. ГОНЦОВ. Стихи . . . . 13
Н. ШИПИЛОВ. «Исчезну и я, чтобы ангел вошел...» 23
С. КЛИМОВА. «Автобиографический роман» 26
А. ЛАНЩИКОВ. Робинзоны XX века (об «Автобиографическом
романе» С. Климовой) 56
ВЕРНИСАЖ «ЛУ»
Д. ЯКОВЛЕВ. Душа и ремесло 59
ЛИТЕРАТУРА И СОВРЕМЕННОСТЬ
Н. СТАРЧЕНКО. На мосту (о поисках «новой»
художественности) 64
Ю. ВИГОРЬ. Страшная дичь, или «Задушенный кабан» ... 70
Вл. СЛАВЕЦКИЙ. «Не говорю о беспристрастии...» 72
К ИСТОКАМ
Наши публикации
«...Мне сейчас хочется тебе сказать...» (из переписки
Бор. ПИЛЬНЯКА и Евг. ЗАМЯТИНА с Конст. ФЕДИНЫМ) . . 79
А. НАЛЕПИН. Иллюзии «жирного царства» 96
Е.ТРУБЕЦКОЙ. «Иное царство» и его искатели в русской
народной сказке 100


С. КРАВЕЦ. Пленник свободы 119 Н. БЕРДЯЕВ. Духи русской революции 123 Евангелие Марка 141 ИЗОАРХИВ «У него было лицо обреченного погибнуть» (В. М. Гаршин глазами художников) 168 Шаржи Марии Синяковой 1 74 ГЛОБУС Спасение —в языке. Саша СОКОЛОВ-Александр МИХАЙЛОВ 180 Н. СТРИЖЕВСКАЯ. «Настоящий двадцатый век» 185 Марсель ПРУСТ. Портреты художников и музынантов. Стихи . 186 Гийом АПОЛЛИНЕР. Зона. Стихи 189 Наши телефоны: 285-89-03 - приемная редакции, 285-89-61 - отдел публицистики, 285-88-31, 285-89-11 - отдел по работе с молодыми авторами, 285-80-60 - отдел советской литературы, 285-80-50 - отдел теоретических проблем, 285-80-56 - отдел классической литературы, 285-89-51 - отдел литературной жизни и писем. Художественный редактор А. Волошин Технический редактор Н. Строева На обложке: М. Волошин. Коктебельский пейзаж. 1928. Б., акв. Из собрания А. С. Шервинской Сдано в набор 29.12.89. Подписано в печать 07.02.90. А02253. Формат 70хЮ01/16. Бумага офсетная № 1. Печать офсетная. Усл. печ. л. 15,6. Усл. кр.-отт. 63,0. Уч.-изд. л. 21,4. Тираж 905 000 экз. (500 001-905 000 экз.). Заказ 418. Цена 1 руб. Типография ордена Трудового Красного Знамени издательско-полиграфического объединения ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия», 125015, Москва, А-15, Новодмитровская ул., 5а. © «Литературная учеба», 1990 г.
Продолжаем разговор о нультуре в провинции ЧАС РОССИИ НАШ СОБЕСЕДНИК- ПИСАТЕЛЬ ВИКТОР АСТАФЬЕВ — Винтор Петрович, третий год «Литературная учеба» ведет болезненную для нашего обширного Отечества тему — провинциальной культуры и провинциального писателя. Единомышленников долго искать не пришлось: судьба российской культуры не могла оставить никого равнодушным. Хотели мы того или нет, но уничтожением местных изданий, жесткостью контроля над всей печатной продукцией заболотили многие места нультурного и исторического значения, обратив в провинцию университетские гнезда, сдали в утиль краеведение больших и малых, удаленных от столицы областей. Да что там удаленных! В 1987 году Евгений Носов на «круглом столе», который провел на Овечкинских чтениях наш журнал, сказал: «У нас в здании писательской организации стоит бюст Овечкина. А ведь место ему на улице, чтобы люди видели, могли поклониться. Он всей своей судьбой заслужил это. Бюст к установке готов. Мы нашли его в Художественном фонде, в хламе, стоял никому не нужный. Почему его не выставил художник в свое время? Нельзя было, это Овечкин... Мы с Голубевым раскопали этот бюст, притащили сюда, и, как беглый в посольстве, скрывается он у нас». Прояснила ли соответствующая инструкция, спущенная в областной город Курск из Москвы, личность Овечнина или такой инструкции никто не издавал, а значит, пылиться бюсту писателя за стеллажами в библиотеке местного отделения Союза? Но ведь нет и инструкции, запрещающей установить в Курске бюст Овечнина. Так, может, и не в параграфе дело? Скрытая доблесть мало чем отличается от могильной бездеятельности —сказано еще Горацием... И отрадно, когда наконец является человек, способный на подвижнический поступок. Иначе не назвать ту многотрудную работу, которую Вы провели вместе с поэтом и драматургом Романом Солнцевым, составив единственный в своем роде сборник стихов провинциальных поэтов. И само название книги «Час России»... — Толчком послужило одноименное стихотворение. Каждому российскому поэту свой час, так что очень быстро пришло и это название—«Час России». Мне оно понравилось именно потому, что этот символ лежит и близко, и далеко. Вот в Москве проходят дни литератур — и Узбекистана, и Дагестана, и других республик, никто не забыт, а до России дело почему-то никак не дойдет. Даже праздника сибирской литературы —а она громадна, Сибирь-то,—никогда не было. Так пусть хотя бы книжный час... Потребность составить две книги: одну рассказов, новелл, этюдов, отрывков из повестей и рассказов писателей, живущих и работающих в областях и краях России, другую — книгу поэзии, возникла у меня давно. Работа была серьезнейшая, очень трудоемкая. Мы с Романом Солнцевым написали письма в писательские организации России, но там, где ежегодно издаются сборники поэзии, например, в Москве, Ленинграде, конечно, нашей помощи не требовалось, и мы их не запрашивали. Вся моя сознательная творческая жизнь прошла на периферии, и я знаю поэтов, живущих по инерции, потрафляющих запросам и виусам местных «ценителей муз», с готовностью выполняющих заказы город-
ских и районных газет по «торжественным датам». Есть и те, что начинали хорошо, крепко, страстно, но разленились, устали, разменялись на пятаки и теперь обижаются на всех и вся, особенно на тех, кто ближе к «столицам». Да, много пришлось повозиться... Шли неряшливые пакеты с желтыми листками, газетными вырезками, затрепанными книжками. Но это была преодолимая беда. А вот отобрать одно-единственное стихотворение из толстых томов «Избранного» местных корифеев иногда оказывалось не под силу. Книги эти, изданные в сафьянах, ситцах, ледерине, бумвиниле, были прочитаны и отложены в сторону—при всем старании и желании нельзя было взять из них даже одного стихотворения,- бледно и бедно будут глядеться они рядом с прекрасными стихами, которые присланы были. Долго выходила эта книга в издательстве «Современник». Ну и потому, что хотелось бумагу найти получше и оформить как-то подобротнее. Был, разумеется, и такой период, когда требовалось все проверить-перепроверить: и какие поэты, и кто они, и почему —по одному стихотворению. И это утряслось. Поднимался житейский вопрос —гонорар, авторов тут 360 человек... Кого из авторов спросили, а кого уже нет и в живых, и деньги решили перечислить в Детский фонд имени В. И. Ленина. Когда в прошлом году книга появилась на свет, я получил столько замечательных и трогательных писем. Люди просто в обморок падали, представьте, некоторые в столичном издательстве в первый и последний раз напечатались. Всякий поэт, который себя не переоценивает, знает, что создал в жизни одно-два стихотворения. А остальное —это путь к ним, он отрабатывал всю жизнь свой средний талант, свои возможности. Хотелось, чтобы по этой книге прошла тропа к России, к ее простому слову, к глубинному самосознанию. Для многих Россия какая-то совсем уж глухая труба, сажей забитая... Но идет там духовная жизнь, и вот на каком уровне: читайте, слушайте. Всего одно стихотворение-смотрите и угадывайте ее возможности. Что можно судить по одному стихотворению —и ничего, и мало, и много. — Тираж этой книги двадцать тысяч — не так велик для «Антологии». И тем не менее сборник вышел, начал самостоятельную жизнь. Есть, должно быть, первые отклики. Нашла ли книга читателя? Это все-таки поэтический сборник, а поэзию сейчас не больно-то читают, да и имен неизвестных, никому не ведомых много... — К сожалению, так и вышло: российская публика на сборник, как говорится, не «бросилась», книга осталась во множестве дожидаться своего часа на складах. Я приехал в Москву на сессию и узнал, что на базе лежат невостребованными золотые россыпи, кровью добытые. Заказал в гостинице через киоск десять экземпляров и слышу от девочки- продавщицы: «Заказывайте еще, сколько угодно». Вы правы: поэзия сейчас вообще плохо идет, но не только в этом дело. Между писателем и читателем стоит книжная торговля. Получает, например, книжный магазин список новинок, упомянут в нем «Час России», поэтический сборник. Ну откуда им знать, что это выстраданный, хорошо изданный том с отличными стихами? Читают наши книготорговцы, как правило, мало, поэзию, да и прозу знают по расхожим образцам и представления о настоящей литературе не имеют. Семь-десять имен, что на слуху,—вот и вся литература. Хорошая девочка в книжном киоске торгует, но она, собственно, может и селедкой торговать. Продавец широкого профиля, как у нас водится. А за границей, чтобы поступить в книжную торговлю, надо обязательно окончить двухгодичную школу. Правда, жалованье там другое, но и книготорговля другая. - За примером далеко ли ходить? Есть в Москве фирменный книжный магазин имени первопечатника Ивана Федорова. Все, написанное в столбик,-стихами —приемщицу букинистического отдела пугает: «Забирайте, забирайте, мы этим затоварены». А есть ли желанное? Есть. Детектив, причем качества самого разного, все равно отечественный ли, иностранный, хотя, конечно, иностранный лучше. Принлючения и путешествия, фантастика, и уже потом иностранная литература, но не классика, а «макулатурная» серия. Та же конъюнктура и у книжных «жуков» возле магазина, в их потертых портфелях из кожзаменителя самый ходовой товар - Дюма и Высоцкий. Создается впечатление, что всем читателям в Москве от одиннадцати до тринадцати лет, или это духовный возраст массового потребителя? Но, признаться, Виктор Петрович, мне не нравится, когда говорят, что читательский вкус надо воспитывать и развивать. Вся атмосфера общественной жизни должна быть танова, чтобы с уважением относились к ценностям, которые этим народом созданы и ему принадлежат. Долгие годы у нас царила установка на общее и равное просвещение, а результаты плачевные. Маленькая Голландия хранит домик, где когда-то жил Петр Первый, имеет там прекрасный музей, украшенный постыдной для нашего народа просьбой на русском языке-не писать на стенах своих имен. Так что, если вернуться к этой девочке из киоска, то она права правом желающего сбыть товар. И разве вкус продавца не связан со спросом читателя? - Читатель наш вроде бы тоскует, вроде бы ищет «творческую индивидуальность», но спрашивает тех, кто сей год, сей момент находится на гребне капризной, изменчивой волны, название коей мода. Высоцкого в книжном магазине запросили бы и продали, потому что слышали о нем. А вот знают ли они, к сожалению, уже ушедших от нас великолепных поэтов: Бориса Ручьева, Николая Рубцова, Алексея Прасолова, Майю Румянцеву, Николая Рыленкова, Елизавету Стюарт, Александра Люки- на, Геннадия Лысенко и других, других. Я не говорю о силах, которых пугает слово «Россия». Где только могут препятствуют. У нас же на свалках находили целые контейнеры журнала «Наш современник». Кто-то же перекупал эти контейнеры, отвозил и вываливал. А читатели, подписчики ждали, надеялись. Делалось это из раздражения, из нелюбви к русской культуре. Какой-то маленький чиновник может и наш сборник придержать на складе, а потом скажет — не берут — и обратно в котел. Хотя я знаю: сами авторы, их друзья и почитатели ищут этот сборник и достать не могут. - Будете ли Вы, Виктор Петрович, после это-
го поэтического сборника собирать, вот так же под одной обложкой и русских провинциальных прозаиков? К Вам идет поток читательских писем, рукописей, взывают к имени Астафьева, как к своего рода символу, и взывает в основном великая русская провинция. — Стихи, вошедшие в сборник, я полжизни вырезал, собирал, но только сейчас выпустил книгу. Я хорошо понимаю, сколько сил надо и времени для такой трудоемкой, важной работы. Я уже говорил, что в планах составить «Книгу для чтения», куда бы вошли рассказы, этюды, может, отрывки из пове-
стей. Даже начал готовить кое-какие материалы. Но чувствую, что не хватает времени, не хватает сил, а тут два издательства принялись за такую работу — «Детская литература» и «Молодая гвардия». Остается только пожелать им удачи, они с этой подвижнической миссией справятся, я думаю, лучше меня. — Как бы Вы оценили сегодняшний час русской литературы? Как Вы его чувствуете? Тревожитесь или видите ростки надежды? Что думаете, Виктор Петрович, о молодых литераторах? Наш журнал в меру своих возможностей пытается оказывать им поддержку и помощь, но, конечно, мы в большом долгу перед молодыми и приснорбно мало делаем для их становления. Шесть номеров в год— разве этого достаточно для тех сил, что зреют по всему нашему Отечеству? К тому же задачи нашего издания тановы, что и не всю площадь мы отдаем под прозу и поэзию. Хотя если даже взять только два-три последних года, то можно заметить, сколько интересных имен появилось в разделе «Дебюты и разборы» и «Вторая встреча». Но встретят ли наших дебютантов местные издательства, или им придется умножить великую очередь к закрытым дверям столичных издательств? — Велика Россия, но если считать, что литература все-таки неразрывна с жизнью, то глушь есть, а там и глухо, и глупо, но я тем не менее не пессимист. Конечно, наши молодые без руля и без ветрил, без надзора доброго со стороны старших. Российский наш Союз свои задачи не выполнял и не выполнил, а вот кормушку для себя сделали. Отсюда и эта заброшенность литературной провинции, отсюда и изданий ничтожно мало, даже сравнить нельзя с дореволюционной Россией. А все существующие издания жестоко контролируемые. Каким-то единицам с трудом, могучей силой, с надрывом удается прорваться, и столько здоровья на это уходит, что потом начинают по инерции плыть, запиваться, глохнуть, становиться раздражительными, завистливыми... Наверное, это и устраивает местное начальство. Глухо, глухо... Но кто-то или что-то все-таки превозмогает общий поток. Возникают журналы, вокруг них начинаются собираться силы. Стосковались люди по действительно правдивым голосам. Вот еженедельник «Семья» получил громадную подписку, потому что струн человеческих коснулся, судеб человеческих, детей. Народ это интересует, а всяких «штук-дрюк» он уже наелся, не хочет всего этого. Обещают Красноярску и Иркутску по журналу, но бумаги опять мало, так что обещания словесные. И остаются нам только мечты о необходимом издании». — Хотелось бы верить, что в Красноярске будет литературно-художественный журнал, а возле него своя «могучая нучна», которой не надо через всю Россию ехать на поклон в столицу. А разработана у Вас, Виктор Петрович, программа этого журнала? — Думаем создать его на базе альманаха «Енисей», сохранив название. — А «могучая кучка» есть на примете? — Косяк большой, обидеть вот боюсь кого- нибудь своей беспамятливостью, потом звонить будут. Так что давайте пока без этих официальных перечислений, а то они только наводят на мысль об искусственности таких рядов. Последнее время говорят: нет поэзии, все талантливые перешли на прозу. Неправда! Просто не хотят, не могут замечать, игнорируют, кто по слепоте душевной, от неразвитости, а кто по застарелой привычке ищет героический эпос в стихах, а не людской глас. Я в «Литературном обозрении» статью написал и стихи напечатал Лиры Абдуллиной. Посмотрите, какие стихи, всего два сборника в жизни она издала. Всего два. Жила в Белгороде, надо было в Союз писателей ее принимать. Но Абдуллина умерла. А стихи у нее замечательные, просто чудо! В этой статье, кстати, есть кое-какие мои соображения о современном состоянии поэзии, так что отсылаю интересующихся к ней. А стихи Абдуллиной найти будет куда трудней, но труд этот вознаградится. Я удивляюсь читающей публике, вот уж диво! Пикуль побил все рекорды. А, например, по Москве валяется зелененькая книжечка Дальтона Трамбо «Джонни получил винтовку». И перевод хороший Исидора Шрайбера, известного по переводам «Трех товарищей», «Триумфальной арки» Ремарка. С каким трудом семь лет назад мы пробивали ее в «Сибирских огнях», сколько я красноречия потратил! Объяснял: и коммунист Трамбо, и замечательный американский писатель, даже в тюрьме за свою книгу отсидел, но ни слова в ней не изменил и написал-то ее в 1939 году. И по телевизору я рассказывал о Трамбо и его книге, а потом с еще большим нажимом протаскивал ее в издательстве «Художественная литература», в «Библиотеку США». На Западе книга Трамбо широко известна, экранизирована, чего же у нас не была переведена полвека? А дело в том, что там говорится: всякая война — «дерьмо», она противна человеческому началу, жизни противна. Трамбо против всяких войн, освободительных и каких бы там ни было. А как написана книга, боже мой, как потрясающе написана! Но Пикуль нарасхват, а о Трамбо никто не слышал, даже из серьезной публики. Но кто напал на эту книжку, пишет благодарственные письма. — Внимание читающей публики приковано нынче к литературной полемике. Были времена, тоже непростые, кстати, когда писатели самоотверженно брали на себя ношу народной растерянности, гнева, веры, так быстро перелицованной в неверие, и подчиняли себе обстоятельства. Теперь, похоже, у многих обстоятельства берут верх над творчеством. Как Вы относитесь к подобным полемическим схваткам? — Кто-то пишет, кто-то возится. Ну не может он завоевать себе славу и почтение пером, мечтает вождем стать, вот и громит то от имени партии, то еще от чьего-нибудь. И пусть. Господь с ним. — А противостояние журналов «Молодая гвардия», «Наш современник», например, «Огоньну»? — Я не думаю, что это борьба. Это естественное состояние для журналов. И так было всегда. А вы побольше площади молодым оставляйте —вот ваша роль и ваша борьба. Когда я входил в литературу, у нас областные альманахи были. Какую большую работу делали! Серятины, конечно, много печатали, с серятины и начинали. И я сам начинал с этого. Счастлив был, что напечатался в альманахе, в сборнике потом. А сейчас всё позакрывали, поза-
бивали. Издательства в областях зря закрыли, этим много хороших голов погубили. Вот и приходится в одну маломощную силу помогать начинающим. Я не делю людей пишущих на молодых и старых, кто поет, тот и молод. Времени на молодых не жалею, только на них и трачу в основном. Жену мою цербером, вахтером зовут. Она меня оберегает как может. Писем лавина. Рукописей полно. В деревне был —девять отослал и четыре сжег — в один день. Это те, что написали: «Если бездарно —сожгите». Или без адреса обратного. А еще десятки лежат, ответа ждут, их читать надо. - Вы не боитесь, что Вас «растащат»? Кан Вы защищаетесь? — Марья защищает. Она же Вам сказала: картошку уберем -звоните. Хорошо так пожил в деревне, убирал картошку, на недельку в тайгу отлучился, «Пастушку» переделал. Много сделал, вот и рукописи в том числе перебрал все. Ну и бред иногда мне присылают. Одна ростовская дама пишет, что она единственная, которая сочиняет по-настоящему перестроечные поэмы, но я, вероятно, выдаю ее вещи за свои, поэтому мне отвечать ей некогда. Я с такими шибко не церемонюсь, ответил, что, мол, куда попало не посылайте стихи, а обращайтесь прямо в психиатричку... Да, почта разная, много философских трудов, экономических, этакой самоуверенной отсебятины, изобретение не велосипеда даже, а детской коляски. Пенсионеры много пишут. Вместо того чтобы брать бруснику, грибы заготавливать, орех, рыбу ловить, хотя бы себе картошку садить, пишут, на любое поветрие политическое откликаются. Не дай Бог резко ответить или на грани дерзости —пропал. Особенно военные пишут: «Вот я наконец-то вышел на пенсию, теперь могу заняться литературным трудом». Не дай Бог одному из них книгу напечатать, другие жалуются: «У меня-то лучше. Я и жил лучше, и воевал лучше... А он напечатался». И льстят, конечно,—не без этого: «Я ваши все книги прочел (перечисляет) и только вам могу доверить свою рукопись». А что я могу, если там литературой и не пахнет? Тем радостнее редкие открытия. Недавно в «Наш современник» отправил рассказ одного то- мича. Странный такой рассказ, но крепко, дерзко написано. Отличительная черта у большинства — гладкопись. Так и хочется, чтобы где-нибудь ошиблись, споткнулись, что ли. Нет, уже в среднем народ владеет литературной грамотой в пределах Литинститута, но этого мало, очень мало. - Виктор Петрович, Литинститут —альма- матер многих неплохих писателей, а уж если знаменитостей перечислять... — После того курса, где учились Ольга Фокина, Коля Рубцов, Вася Белов, Толя Передреев, Леня Мерзликин, братья Сафоновы-я называю целые косяки,- такого ведь не было больше. Ну, раз в пять лет появляется заметная личность, не чаще. Остальные выпускаются, тут в Москве оседают по журналам, начинают нас учить, как работать. Так вот рукописи идут поразительно одинаковые, гладкопись, правильность и до зависти огромная литературная самоуверенность, а дерзости мало. Сомлел бы я перед каким-то образом, перед синтаксическим оборотом, оробел бы, попятился, а они нет, пишут по написанному. Кафку читали, Джойса, Камю — считают, что им теперь подвластно все. Я- ПУБЛИЦИСТИКА то в свое время не читал все это, Бунина в 45 лет прочел. Образование мое литературное слабое, так что иногда задумаешься: вот пишут мне люди, начитанные будто бы, но уж не во вред ли им лишнее образование? Мало натуры остается. Биография слабая, жизненный опыт мал, трагедий личных и несчастий очень мало для того, чтобы быть писателем, и плюс переученность, которая приводит к литературной изощренности, белокровию подобной! Они сразу, минуя период практической учебы, берут чужие литературные высоты, еще не умеючи прикрепить к ногам крюки, еще ни разу не сходивши на гору, они уже альпинисты, презирают нас, и Пушкина заодно, и занимаются словесной эквилибристикой. И упираются в какой-нибудь психологический литературный барьер. А барьер очень простой —русская литература неумолимо логическая вещь. По логике нет ей равных литератур. Поясню свою мысль примером. Если герой полюбил медсестру в госпитале, то на следующей странице в зарубежном романе он может оказаться в Генуе, в Италии, и медсестра эта там. Миленькие мои! Но в русской литературе полагается поведать читателю, как он ее полюбил, как пах крахмалом ее халат, какого оттенка волосы были при закате, как светились глаза, какое произношение у нее было, каков нос и как они ехали в Геную — в отдельных купе или вместе, поцеловал он ее ручку или нет. Приехали в Геную —смена декораций, ощущения от перемены мест, от перемены климата,—герой- то раненый, он особенно это чувствует, и как выглядела медсестра, которая не спала ночь в поезде... И должен это ты сделать все на полутора-двух страницах. Невероятная литература, в ней так трудно работать. Но многим из моих корреспондентов (не всем, не всем, конечно) удается освободиться от нее и работать в литературе, равно бы никому не ведомой. - Может, человек ищет, передвигается в темноте на ощупь, и только выставлена вперед руна, нонечно, что-то опронидывает, что- то разбивает... - Нет, это или умышленно закрытые глаза, или слепорожденность, так или иначе они самоизолируются и, чтобы меньше работать, начинают заниматься выкрутасами. А эту неумолимую логику российскую просто отпихивают, говорят, что это архаизм, что они-де нетрадиционны, что они новаторы. Господи, не сочтите за хвастовство, но я могу за вечер надиктовать новый новаторский роман. И будет без запятых, с нюансами всякими и с произношением гнусавым. - Что ж, нельзя судить графоманию по законам какой бы то ни было литературы: где нет ничего, там нет ничего. Но если молодой человек талантлив, он должен услышать, понять и, может быть, овладеть не только книжным (обычно при нашей библиотечной и торговой ннижной политике вся эта ученость носит условный характер) миром, но и обратиться к жизни, к своим истокам... До недавнего времени только немногие, истинно просвещенные умы осознавали, насколько мы богаты, каким кладом-наследием владеем. И сонрушались,
что за семью печатями... Теперь другие времена, и богатство возвращается к своему истинному владетелю и создателю — народу. Мы читаем Карамзина и Розанова, Бердяева и Замятина, Флоренского и Набокова, Зайцева и Ходасевича. Наш журнал тоже прследова- тельно занимается возвращением философского и литературного наследия. Кстати, если Вы помните, Виктор Петрович, именно в «Пит- учебе» опубликован гениальный публицистический труд Н. М. Карамзина «О Древней и Новой России в ее политическом и гражданском отношениях». 177 лет он оставался практически недоступным русскому читателю. 177 лет над ним висело проклятие разновременных цензур... С этого года наши читатели знакомятся с новым литературным переводом Евангелий, который осуществил с древнегреческого священник о. Леонид (Лутковский). - Благородное дело, по-моему. Вообще-то я сам атеист поневоле, как и многие из моего поколения. Мало прочитал, очень мало знаю. Но эти тексты нужно открывать молодым, только делать это не просто, а как-то поступательно. Вот далекий пример: в Южной Америке людей почти не постигло бедствие рок-культуры, хотя Южная Америка и Африка —прародители рок-ритмов, но только в настоящем, целомудренном виде. В Боготе вечерняя программа телевидения начинается с того, что на экране возникает хор мальчиков, и падре с ними поет, а потом начинает проповедь. Причем, как я понял, мне переводили, он в выражениях не стесняет себя: вы, мол, погрязли в грехах, для вас Америка образец, тогда как существует древняя наша культура... Вы забыли про Бога, и он вас за это покарает... Наступательная проповедь! А у нас? Уговаривают: «Деточка моя, наркотики употреблять вредно, лучше иди помолись!» Вот и к духовному чтению нужно как-то подвести. Раз всё разрушили внутри человека, то ему, тем более молодому, Евангелие может показаться скучным чтением, на которое потребуется слишком большое усилие. А он на такое усилие себя не рассчитывает,—начнем с этого. Во-вторых, он ничего не поймет там —лучше пойдет на дискотеку, тут все ему понятно. Заряд бодрости получит без Евангелия, просто под удары барабана. А читать такой текст, постигать его-сложно, требует отдачи, требует определенного настроения, горя наконец, страдания. - Вы говорите о создании особой духовной атмосферы для восприятия такой литературы? - Да, и горя тоже. К Богу все-таки чаще обращаются в минуты скорби, к Богу шли чаще всего с горем. С радостью шли за околицу, на поляну, на цветы, с девушками играть, хороводы водить. А в церковь шли с горем, отмаливать грехи, размышлять. Духовная музыка вся такая пространственная — она это горе вроде даже немного преувеличивает, но утешает, что-то проясняет, открывает, возносит. - Что ж, и некоторые читатели наши делятся своими сомнениями. Один прямо задал нам вопрос: «Своевременно ли сейчас говорить на такие темы, когда возник мощный поток западных видеофильмов, громких, цветных, на все вкусы? Может, вас кто-нибудь и услышит, но я сомневаюсь, что многие...» — Древняя культура всегда своевременна. А с такими рассуждениями можно дойти до такой ручки, что будем спрашивать: «Своевременно ли «Слово о полку Игореве» или «Летописи», крест, старая архитектура, своевременны ли тогда, когда все сменилось — образ мыслей, ритмы шага, ритмы дум, ритм жизни. Мы уж такие энергичные, своевременные, бегом бежим, а в XVI—XVII веках ходили пешком, медленно, менуэты танцевали... Правда, и тогда убивали друг друга. Хотя и не очень по нынешним меркам быстро —копьем, топориком, а сейчас вжик — и горстка пепла, не только от человека, но и от города, материка, культуры... Духовное вечно, настоящая культура вечна —из этого надо исходить. Как одна певица мне говорила: если есть хоть один человек в зале, который меня слушает, я для него и пою. Чаще всего пою для себя, но если есть хоть один, кто слушает и услышит,—прекрасно. Так что вы не примеривайтесь к массовому читателю, не надейтесь, что он все поймет, тем более в таком сложнейшем материале. Мы настолько одичали, настолько заросли разной сорной травой и пустоцветом, что нужно вновь вести какую-то переподготовку. И комментарий будет полезен: кто не все поймет в Евангелии —поймет, прочтя комментарий. Вот «Москва» тоже предприняла культурно- просветительский шаг, два года печатала Карамзина, «который проклят и забыт». Это тоже был поступок, но это, конечно, и увеличило тираж журнала, сделало ему популярность, да рядом с Карамзиным изменился и уровень других современных публикаций. Михаил Алексеев сейчас на пенсии, но он, по- моему, свершил архиблагородный шаг, потому что Россия через журнал получила Карамзина. Отдельные книги мало кому попадутся, да и большинство поставит, не читая, на полки. И вашу публикацию Евангелия я вижу в ряду этого благородного дела. Попутно с вашими практическими материалами публикация наследия—это хорошо и нужно. Хотя бы потому, что многие молодые из журнала это вырежут, дома склеют книжечку, дадут кому-то переписывать. Страна-то наша огромнейшая, это не 11-миллионная Греция, 5-миллионная Финляндия, 39-миллионная Испания... Из 280 миллионов найдется кому почитать ваш журнал —на это и надо рассчитывать. Конечно, молодые толком не знают никакой литературы. Французская, английская имеют глубочайшие традиции. Старая испанская поэзия —это такая высь, сколько лет надо карабкаться, ногти обломаешь, чтобы добраться... А работать многим не хочется, думать не хочется. Но эти ребята, которые вот такую гладкопись пишут, они и народной жизни не видят, не понимают ее. Вот в поэзии есть Твардовский, Рубцов, Прасолов,Тарковский, Казанцев, Русаков, Боков, Тряпкин, Кузнецов, Шелехов, Мария Аввакумова, Жигулин, Смеляков, Ахматова... Можете продолжить, а мне дали альбом, что пишут в СПТУ. Открыл. Смотрю —от руки написано: Любовь —это бурное море, Любовь —это злой океан, Любовь —это счастье и горе, Любовь —это ложь и обман.
Боже мой, это же то самое, что мы в детдоме переписывали, когда книги были недоступны, поэзия недоступна, почти недоступна. Так что, помимо всего прочего, помимо интеллектуальной «Литуче- бы», «Нашего современника», «Нового мира», сверхчуткого «Огонька», который очень хорошо представляет поэзию недавнего прошлого, идет какой-то процесс, мало исследованный нами: тяга к упрощенному изображению себя. Наиболее полно это реализовалось в музыке: то, что они поют,— это тоже «бурное море» и «злой океан»... пошлости. А то, что сочиняет местный композитор, особенно провинциальный (Слава Овчинников называет их «баянисты»), тоже не выше этого «океана». И эти альбомчики в стихах (я сам их в свое время писал-рисовал) предлагают «упрощенные» варианты Ахматовой, Есенина, Блока, обработанные на свой уровень «потребления». И эта российская традиция такого обживания поэзии мало исследована. Из-за нашей лени мы не знаем, что Великий князь Константин Романов был великим народным поэтом. А ему принадлежит песня «Последний нонешний денечек...», «Умер, бедняга, в больнице военной, долго, несчастный, страдал»,—это князь, брат царя, отказавшийся от престола, писал вот такие народные яркие строки, а нынешние, недавно вышедшие из деревни, пишут про эрос, сублима- тичность, про бригантины, про экстрасенсов и про небесную запредельность... Но вернемся к «альбомному искусству». Это великое: «Да, васильки, васильки... Много мелькало их в поле. Помнишь, до самой реки мы их сбирали для Оли...» Из стихотворения Апухтина «Сумасшедший», но искаженный отрывок, обкатанный, подчиненный альбому, превращенный в какую-то банальность для комнатного употребления. Искажено, измордовано прекраснейшее стихотворение... Умалишенный обращается к дочери своей, Оле, а выходит, что какой-то телеграфист на прогулке слюнявит ручку гимназистке... Альбом делается посредником между читателем и «упрощенной» литературой, чувством, музыкой, но как какая-то переходная ступень он нужен, полезен, совершенно необходим и не дай Бог, чтобы в моем лице вы увидели или услышали отрицателя его. Нет, нет, нет! Хотя бы таким образом те же фэзэушницы, пэтэушницы, детдомовские девчонки прикасались к искусству. Жаль, что они этого уже не хотят, они уже «эстеты». Многим доступны сборники с золотым тиснением, они уже и альбомов не рисуют, не пишут: «Любовь —это бурное море». — Как Вы, Виктор Петрович, относитесь к «огоньковским» подборкам поэзии, к прозе? — Евгений Евтушенко делал и делает очень серьезный комментарий. Он всегда, когда статьи пишет,— сразу выше и искренней себя обыденного, очень конъюнктурного поэта, делается. И как гражданин лучше смотрится в статьях. Отбор он делает —забытых и полузабытых имен. Очень хорошее, благородное дело. Быть может, в «Огоньке» самое лучшее, что появилось с приходом Короти- ча,—это поэтический раздел. А проза, которую они ведут, какая-то странная проза. Утрачено прежнее завоевание «Огонька» —культура рассказа, а ведь эталоном в рассказе долго был «Огонек». «Огонек» сделался бульварным журналом. У нас считается бульварный —это плохо. Нет, бульварные во всем мире есть — это массовый журнал, популярный. Но утрачена, как я уже сказал, очень важная традиция «Огонька». Раньше в этом журнале существовал суровый отбор. Там в отделе прозы работал Ступникер, его Преступникером звали в шутку. Этот человек обладал величайшим внутренним новеллистическим вкусом, отбирал действительно лучшее, имя у тебя, не имя, «свой ты в журнале», не «свой» —Ступникер этого не признавал, была бы продукция хорошего качества. И редактор ему полностью доверял. Но и платили в «Огоньке» за рассказ в то время такие деньги и премию давали такую, что некоторым молодым новеллистам хватало обжиться, а некоторым и спиться. Можно было ориентироваться на рассказ, который печатался в «Огоньке». К сожалению, это утрачено. Если при Софронове какие-то прорывы были, то сегодня хороший рассказ —редкость. Например, «Дядя Фрол и Карякин» Галины Щербаковой и тут же очень слабый рассказ Маканина. Я в «Огонек» тогда так и не прорвался, попал на его страницы, когда заместителем был уже Алексеев, и напечатал в «Огоньке» «Далекую и близкую сказку», мне тут же дали премию за нее. Это было в 1960 году. Я жил еще в Перми. - У нас был вопрос о литературной полемике, а теперь можно Вас спросить: «Как к журнальной полемике Вы относитесь?» - На очень низком уровне она ведется. «Наш современник» иногда опускается до недостойного уровня, но, упрекая в этом «Наш современник», «Огонек» тут же делает то же самое в еще более оголтелой форме. А потом еще добавляет, что не хочет вести полемику в подобном тоне, так как она «недостойна интеллигентного человека и нашего журнала». Способность извернуться, «интеллектуально» понагличать —уникальная. - Харантер полемики не нравится многим, но, может быть, для современного литературного процесса это небесполезно? - Очень полезно. Возьмите период Добролюбова, Белинского, Писарева, Никитенко. Мы плохо читаем и плохо знаем свою историю. Это же не сейчас возникло. «Отечественные записки», «Русская мысль», «Современник», «Москвитянин» крыли друг друга, не подбирая выражений. А вечером критики собирались вместе и водку пили вместе. Хотя, случалось, и руки друг другу не подавали. Но русская литература развивалась, и неплохо, по- моему, развивалась. В конце XIX века Толстой был, Лесков, Бунин, Горький, Чехов входил в силу. Целая плеяда разночинцев. Хорошо? Их подготовили общественное сознание, критическая мысль. Горький говорил, что надо читать хорошие и плохие книги. Плохие хотя бы для того, чтобы ты понимал, как не надо писать. Иванов и его журнал «Молодая гвардия» —это для того, чтобы осознать, как не надо журнал вести, как не надо существовать в литературе. - Виктор Петрович, литературные имена всегда существовали какими-то родственными купами, конечно, о формировании этого родственного единства заботятся критики, но Вы могли бы назвать имена своего «родного ряда», как Вы их видите? - Это мои друзья — Распутин, Носов, Белов, покойные Абрамов и Акулов, Василь Быков, Юра Гончаров в Воронеже, мало кем замечаемый, очень большой художник. Это Николай Никонов в
Свердловске, Володя Сапожников в Новосибирске, Борис Куликов в Ростове-на-Дону, там же Нина Суханова. Иван Акулов недавно умер, он написал великолепную книгу «Касьян Остудный». А кто знает? Умер у вас тут, в Москве. Уехал с Урала, окончил Высшие литературные курсы и остался в столице. Я говорил ему: «Зачем ты тут оседаешь?» - «Ну как же — Москва!» Вот тебе и Москва! Забыли мужика тут же. — Забыли, нто забыл? Вы же не забыли, и н «Касьяну Остудному» еще придут. Вот прочтут все о Бухарине, Троцком, о политических интригах прошлого и настоящего, и, наконец, нто-то скажет: «Вот Иван Анулов-замечательный писатель». Напишут сценарий, снимут телефильм, напечатают в журнале статей- ну, и пошли все читать-перечитывать —перепродавать, покупать на манулатурные талоны. А что, разве в провинции нельзя остаться неизвестным? — Все зависит от тех усилий, которые писатель употребит. Конечно, в провинции их надо больше. Мне не раз говорили в «Новом мире», «Октябре» и других, и просто друзья говорили: «Это я от тебя не возьму». Это мне принесут и другие, которые здесь, в Москве, живут. Ты провинциал, российский провинциал, ты должен сделать лучше. Слава богу, что меня приучали к этому с самого начала: у меня все такие друзья были — и писатели, и издатели. И первым это сказал Борис Никандрович Наза- ровский, главный редактор Пермского издательства. Первое, что он сказал: «Не пиши про уральцев, хотя живешь на Урале. У тебя такой склад языка, стиля, характера, что ты можешь говорить только про сибиряков. Когда ты пишешь про уральцев, они у тебя разговаривают сибирским языком». Он сам родился в Сибири и знал это хорошо. «Во-вторых,—сказал он,—чтобы печататься в Москве (я еще не печатался), ты должен предложить качественную продукцию, только тогда тебя будут печатать и привечать». Ну и собственный критерий был всегда, то есть лишний заход на рукопись сделать — столичные гении могут себе позволить принести сырое, полусырое-и так напечатают, а нам нельзя, с нас спрос особый. — Наверное, это нормальная установка на работу, если же столичный автор ее не имеет, то тут как о писателе-профессионале о нем не может быть и речи. Хотя кое-кому честный труд кажется более утомительным, чем оборотистость. — Вот, кстати, лежит на столе телеграмма. Посмотрите. ТЕЛЕГРАММА Москва. Верховный Совет. Народным депутатам СССР Астафьеву, Белову, Олейнику, Распутину. В течение года вы четырежды уклонялись решить простой вопрос: сделать заказ для Донецкой области на мою книгу «Избранное», выходящую в текущем году в издательстве «Советский писатель», посвященную современным проблемам рабочего класса. Через три дня книга будет подписана к печати. Учитывая пожелания ЦК профсоюза угольщиков, ВЦСПС и бастующих шахтеров всех регионов страны, прошу в течение трех дней телеграммой сообщить издательству Ваш заказ. Думаю, реальная цифра 15 тысяч экземпляров. Копию телеграммы прошу дать в Союзкнигу и автору. В противном случае буду ставить вопрос о вашем несоответствии должности и партийности. Вл. Д., писатель, член КПСС, Москва, номер телефона. — Почему в таком тоне? Может быть, Вы ему что-нибудь обещали? — Ничего я не обещал. Впервые слышу эту фамилию. Это удивительно —ультиматум. Тираж выбивает. Каковы авторы выросли, а? Я знаю своих друзей — никто бы так не поступил. Когда у меня что-то не получалось, я брал рукопись и уходил. Пять лет я писал «Зрячий посох», сейчас делаю пятую редакцию «Пастуха и пастушки». Стараюсь при любых обстоятельствах грудиться, чтобы не потерять форму. Был недавно в Болгарии —сделал наброски трех рассказов, потом работал над ними, сейчас они уже опубликованы в «Октябре», «Москве»и «Новом мире». Нужно работать. Государство рабочих и крестьян больше всего в мире породило барчуков. А коммерсантов от литературы мы имеем достаточно, одна надежда, что великая русская литература вберет в себя только достойное, настоящее, проверенное сердцем и душой... Так работал Константин Воробьев. Теперь бы ему исполнилось 70 лет. Это замечательный писатель, опередивший время, примитивно-литературно-соцреалистиче- ский реализм. Его и меня называли «густопсовыми реалистами». Только сейчас по-настоящему начали печатать, издавать Константина Воробьева. Так же вот остался за бортом прекрасный поэт Алексей Прасолов из Воронежа. Они, эти писатели, предъявляли к себе высокие требования — не несли рассказы и стихи куда попало, какие попало. Каждый, конечно, идет своим путем. Я шел от примитива, от газетной заметки и дальше, до альманаха, до детских сборников в Детгизе. Кстати, первая моя книга была издана в Детгизе, а печататься я начал впервые в «Смене», в 50-е годы с зарисовками, очерками, этюдами. И только в 1959 году напечатал первый рассказ в толстом журнале «Знамя». Мне помог Юрий Маркович Нагибин. Он тогда уже известен был. Тогда в рассказе, кроме него, задавали тон Сергей Антонов, Борис Бедный, позднее Юрий Казаков и Сергей Никитин. Но в ту пору, когда я входил, Антонов и Нагибин были «главными». Я недавно прочитал последнюю повесть Нагибина «Сильнее всех иных велений» — про Юрку Голицына. Повесть замечательная, но название какое- то витиеватое. Названия он всегда давал плохие. Как Бунин. — «Легкое дыхание», «Темные аллеи» —разве плохие? — Хорошие. Но это на десятки плохих названий. И у Нагибина так. «Браконьер», «Сын», «Отец», а рассказы хорошие. Он ведь к московской городской школе принадлежал, а я вот «деревенщик», но познакомились, в одной редколлегии работали, и дружить нам это не мешало. Наоборот: его культура, я бы сказал, тонкая культура —он образованнейший человек, не мешала и не мешает нам чувствовать себя на равных. А сколько я встречал по отношению к себе высокомерных интеллектуалов, тех, что называли Шукшина «мужик в сапогах». Когда я первый раз на гонорар купил шляпу, пальто и что-то еще и пришел в одно столичное издательство, там поднялся хохот. Надо, чтоб я в телогрейке был, да еще с номером на спине. — В человеке глубоко сидит снобизм. А На- 10
гибин сумел это преодолеть. Он почуял талант—и открылся. - Литературные отношения как раз предполагают терпимость. Много было людей в литературе, которых я по-человечески терпеть не мог, но понимал—это мастер —и уважал его, например Юрия Казакова. Мы никогда не были близки, не дружили, но я обожал и обожаю его как литератора. - Вот сейчас Вы на сессии, что называется, на виду. Как чувствуете себя в этой новой роли? И вообще в Москве? - Мне еще после окончания Высших литературных курсов предлагали остаться в Москве, но я не могу здесь жить, мне надо в провинции жить. На меня здесь, в столице, апатия нападает. Лечу в самолете и думаю: туда схожу, с тем встречусь, а потом останавливаюсь у друга, кашу варим, чай пьем, сидим, разговариваем да телевизор смотрим. - Виктор Петрович, Вы — народный депутат, что реально зависит от Вас? - Ну, выбрали меня и выбрали, напрасно согласился. Ничего от меня не зависит. Правда, удалось мне защитить две реки от молевого сплава, отстоять землю от захоронения водородных отходов, помочь Минусинскому театру, веду двадцатитомную сибирскую библиотеку для юношества, издаваемую в Иркутске; поучаствовал здесь во всяких литературных делах: помог провинциалам напечатать несколько подборок стихов. - О каких ренах идет речь? - Мана и Колба. Езжу по домам и квартирам инвалидов. На письма отчаянные отвечаю. Пока с трибун говорили об интернационализме, провели дни Украины в Красноярском крае и ответно на Черкассщине —дни сибирской культуры. - Ну вот, а Вы говорили: «Ничего не зависит». Если многочасовая полемика в Верховном Совете, свидетелями которой мы являемся уже не первый месяц, подкрепится еще конкретными делами всех вместе и каждого депутата в отдельности, глядишь, и будет сдвиг к лучшему в нашем разладившемся доме. Сколько по земле нашей беззащитных пока речек, сколько забытых, страждущих сочувствия людей, сколько ждущих решения проблем... И среди них - культура, образование, воспитание. Все то, о чем сегодня мы говорили. И о чем говорят нынче все. Бедственное состояние культуры стало нанонец предметом открытых обсуждений, а не салонных бесед в «узном кругу». И Ваши коллеги-депутаты на октябрьском заседании в Верховном Совете смело выдвинули идею о новой нонцепции развития культуры в СССР. Речь идет, как я понимаю, не только о преодолении пресловутого «остаточного принципа» финансирования, но и шире: о восстановлении престижа культуры и культурности, о выработке целостной культурной политики, в центре которой —человек. Однако многие депутаты считают, что законопроекты, ноторые рассматриваются в Верховном Совете и на ноторые мы возлагаем определенные надежды, культуру «хоронят». Выступал Ролан Быков, привел пример: «Закон о социалистическом предприятии чреват коммерциализацией иснусства. Этот занон ставит в одни условия и коллектив чулочной фабрики и «Мосфильм». Делай, что выгодно. А Достоевский —невыгодно, фотоцеху выгодно свадьбы снимать, плотникам—делать гробы». Депутаты «от нультуры» потребовали посмотреть все наши законопроекты с точки зрения культуры. Что Вы можете сказать по этому поводу? - И правильно это, отраслевой подход здесь не годится, если иметь в виду, что культура не совокупность бедных учреждений, ждущих подаяний от государственного дяди, а цель развития общества. Я не против того, что с шапкой по кругу ходим, чтобы деньги на восстановление культурных памятников собрать. Это в русской традиции — всем миром добро делать. Но одним милосердием такое дело с места не стронешь. Государство пока только «ломать» перестало — за это, конечно, спасибо. Но пора и строить. Правильно замечено депутатами: не только материальную базу —дух надо строить. Культура народа — конечная цель государственной политики. Ибо без культуры, без духовности, без корней нет ни процветания, ни уверенности, ни покоя. Беседу вела Виолетта КАШИРСКАЯ
Книжная полка «ЛУ». по совести говоря. Очерки молодых литераторов. Сост. В. А. Ильин. М., Современник, 1989. Книга эта выстраданная. Она объединила очерки восемнадцати молодых литераторов, и каждый из них с нетерпением ждал ее выхода. У авторов сборника много общего. Все они были участниками Всероссийских совещаний молодых очеркистов, которые проходят вот уже десять лет. Но, главное, почти у всех творческое становление совпало с семидесятыми годами, а бурные восьмидесятые многих из них почти окончательно определили в «молчащее поколение». Так уж случилось, что всем не до них —ни издательствам, ни толстым журналам. Над аномальностью такого положения в нашей современной литературе порой задумываются наиболее совестливые писатели. Вот что говорит по этому поводу Андрей Битов: «...можем ли мы предъявлять претензии к главным редакторам ведущих журналов? Они делают дело на свою ответственность. Что они будут печатать? Да то, что им нравится, за что они отвечают. Все правильно. Значит, нужны другие площадки. Площадок же нет. Да позволь этим ребятам, они сами бы вырезали гутенберговские доски и напечатали бы себя. И ничего бы не случилось. Произошла бы справедливость». Можно ли сказать — справедливость свершилась, раз стараниями Совета по очерку и публицистике СП РСФСР выпускается уже второй сборник участников Всероссийского совещания. В какой-то мере это, конечно, шанс для каждого, кому удалось попасть на эти тоже отборочные семинары, а потом лучшие из них удостоились включения в эти книги. И понятно, что особенно на этот шанс возлагают надежды молодые провинциальные литераторы, и, к счастью, в сборнике их большинство. Стоит назвать некоторых поименно не только потому, что очерки у них крепкие, а уровень их материалов действительно добротный, но еще в силу эффекта, когда фамилия, прозвучавшая в центральной прессе, вдруг как бы обретает для местного издательского начальства особый смысл. А творчество Татьяны Соколовой из Перми, Сергея Вахрина и Владимира Гусева с Камчатки, Виктора Шавырина из Тулы, Виктора Трошина из Улан-Удэ, Михаила Речкина, живущего в тюменском крае, ленинградца Дмитрия Губина достойно внимания. Да и нужда есть в их творчестве у земляков, потому что каждый из них по-своему, но с неизменной душевной тревогой решает сложнейшие нравственные и экологические проблемы своей малой родины. Нельзя вычленять из сборника и очерки москвичей Татьяны Любецкой, Раисы Фирстовой, Александра Ар- цибашева, потому что и в их письме бушуют страсти человеческие, и оно глубоко индивидуально по настрою, характеру и смыслу. Немаловажно отметить, что большинство авторов представленного сборника дебютировали впервые на страницах «Литературной учебы». Причем их публикации не прошли незаметно—Виктор Шавырин и Анатолий Ехалов стали лауреатами премии имени Валентина Овеч- кина, Татьяна Соколова получила премию нашего журнала за лучший дебют в 1989 году. Проза Анатолия Кирилина, очерки Татьяны Любецкой вызвали читательский отклик. Конечно, как-то полно судить о работе каждого из восемнадцати авторов по одному представленному очерку пока не представляется возможным. Но надо отметить, что сборник сделан в едином ключе и не носит осколочного характера, так как его центральная позиция — выход на диалог с миром через человека. В очерках не ставятся отвлеченные проблемы ПТУ или уже навязшие в зубах проблемы рабочего класса, строительства, экономики, а живут и действуют мебельщик Кеша, пэтэушник Мишка Мелешко, горько сетует на жизнь выгнанный мафией ревизор (хорошо еще, что жив остался!), мерзнут, собирая березовый сок, сокари, приехавшие подзаработать, сложно течет жизнь пасечника из бывших ссыльных... И хотя у некоторых из авторов уже есть первые книги, а у кого и две, но все они еще в пути, в напряженном творческом поиске.
Сергей ГОНЦОВ КНИЖКА В ЖУРНАЛЕ ТРИЗНА Шатер степного небосвода. Весь мир как дерево в пыли. Шумит неверная свобода. Летают ангелы вдали. Куда пойдешь? Повсюду та же Отрада жизни мировой — Юдоль господствует в пейзаже, Но гулом радости живой. Три пастуха на солнцепеке, Храня спокойствие во всем, Наверно, думают о Боге Да о кресте, что мы несем. Вино у них да сыр овечий, Как это было до Христа, На радость скорби человечьей, Чьи несмыкаемы уста. Но я приблизился, и горше Надежд пленительных земных — Громадный гриф, орел и коршун Взлетели розно с трав степных. И отвратительно, и страшно, Едва поднявшись от земли, Отягчены кровавым брашном, Махали крыльями вдали. Сайгак, разорванный когтями, Лежал, как женщина, за ним Холмы зеленые с цветами, Ветвей сплетенья, блеск и дым. Как в оны дни, где были новы И всякий звук, и цвет любой, Как бы оклад земной основы, Куда и нам войти с тобой... ДЕТСТВО. ВОЗВРАЩЕНИЕ С ВЕЧЕРНИ Церковь темная пуста. Даль уносит восвояси. В мире этом без боязни Только Дух и Красота. 13
Сергей Гонцов родился в 1954 году в Курганской области. Учился в Уральском государственном университете. Работал журналистом в Сибири и на Дальнем Востоке. Участник IX Всесоюзного совещания молодых писателей. Настоящая подборка —первая большая публикация молодого поэта в центральной печати. Жутко, весело в санях. Взгляд блистает в двух вселенных. Небо чудное в камнях, Неземных и драгоценных. Ледяная благодать Недоступного реченья. Отзвучавшая вечерня И лесов летящих рать. Черной нитью мир прошит. Все забыто — время, имя. Всадник с крыльями златыми Наравне с тобой летит. Страшно дивного родства. Страшно вьющейся одежды, Отреченья и надежды На прекрасные слова... К РАДОСТИ Прощай, моя радость! Мы встретимся в новом краю. Еще не унижена доблесть, не прервана мука Неначатых дней, и несчетны, как листья в раю, Ночные дороги земного волшебного круга. По щепкам от леса, по долям от далей былых, По лагерной пыли, столпом восходящей к созвездьям, Узнаем, что будет, велением весен гнилых, Уже подожженных последней бедой и возмездьем. Прощай, моя радость, и ношу земную свою Отдай, моя радость, я больше от мира достану, Чем знаю и помню. А встретимся в новом краю — Верну, как волна возвращает себя океану... Рис. И. Райтмана Встану и миром пойду, Чуть заграждая рукой Пламя свечи, как звезду. Господи, кто я такой? Ночь возвращает стада. Вьется туман над рекой. Крепче не видно моста. Господи, кто я такой? Запах цветов и травы. Бор, точно царский покой. Хоть не сносить головы, Господи, кто я такой? Зыблется тысяча лет. Листья шумят под ногой. Если ты знаешь ответ, Господи, кто я такой? Конь белоснежный впотьмах. Дети, старуха с клюкой. Страшный собор на холмах, Да незнакомый, другой. Понял я, скорбь не тая, Горе на крепкой земле. Господи, это же я В городе или в селе... 14
В КРАСНОМ ТЕРЕМЕ В полночном тереме неточная свеча. И киевский боярин тонколикий В провал окна глядит из-за плеча, В раскол времен, пленительный и дикий. Кусать перо и мыслить надоест, И век измеренный постигнув беспробудно, Взор вознесет на темно-алый крест И смотрит долго, холодно и чудно. Востоком Ксеркса твердь обнажена И Западом разорвана всевещным, И нет Христа, и вьется тишина, Колеблемая промыслом зловещим. Он знает мир, и впору зарыдать Над суетным законом вечной славы, Во мгле последней чуя благодать, Чьи пересвисты дики и кровавы. Небесные съезжаются возы. Всенощных женщин легкое дыханье Окрест сквозит, и зарево грозы, И время, вдаль бегущее, кабанье. Густеет пустота вокруг свечи. Качаются немыслимые тени. «Великий мир! —он скажет.—Замолчи! Я расскажу об Игоревом плене». ВИНА Как век осьмнадцатый с «виват», Мой крик, пустой расшитый славой: «Я виноват! Я виноват!» Да в чем же, в чем же, Боже правый! Но изощренная мечта Меня заставила виниться, Что-как огонь —она пуста. А после плакать и дивиться. Я виноват, что недопил, Недоиграл, недозаврался, Недозабыл, недолюбил И перенедособирался. Недораспущен, недогруб, Не первый из земных чудовищ. И не пророк, хоть с этих губ Слетали призраки сокровищ. Из лучших худший, из других Я лучший —о спешите видеть! Я помню древние долги, Умею ждать и ненавидеть. Я слишком весело люблю И слишком горько забавляюсь, И слишком набожно молю, И слишком дико удивляюсь. Я виноват, что перечел В трехсотый раз «Хаджи-Мурата». Я виноват, что перешел В свой круг волшебный без возврата. 15
Что я изящен, весел, дик, Что легок на подъем и руку, Что дивно темен мои язык, Но узнают его по звуку. В меня с пеленок влюблена Жена чужая —блеск и прелесть. А пуще прочего вина, Что вся вина —пустая ересь. Я виноват, что всем богат. Меня ничем не обделили. Я виноват, что виноват. О жизнь! Что мы не поделили! Я виноват, что волшебство Шумит из призрачных столетий, Что я не вижу ничего В пыли бытующих наследий. Я виноват, что я устал Во мраке оскверненных храмов. Я виноват, что мне блистал Не Солженицын, так Шаламов. Какая дивная вина! Я вечно прав, вот что тревожно. Как будто веет глубина, И явственно, и невозможно. Как будто все мы хороши, Землей прощенные заране За баснословный ворох лжи И за скрижали на экране. Нас научили знать и быть. И впрок великое ученье. Я разучился мир любить. Молчи! Не надо утешенья! Я разучился всех прощать, Пусть все, что есть, амбивалентно, Пусть все, что есть, несет печать, Как знак фабричный кинолента. Я этим всем ни брат, ни сват, Ни пращур, ни кумир, ни идол. Я виноват! Я виноват! Вот все, что я в толпе увидел. Во мне горит другой огонь. Другое время ум тиранит. Да на моей твоя ладонь, И твой зрачок меня дурманит. Я на руки тебя возьму. Ты —девочка моя. Ты —тайна. Весну и свет, вину и тьму, Ты подарила мне случайно. «Не надо,—скажешь,—тяжело. Я —вся твоя и тем чревата». Я виноват, что повезло, А ты ни в чем не виновата... КРУГ Вновь твердишь о презрительном мире, И смеешься, и плачешь навзрыд. 16
Я играю на варварской лире За дорогой побед и обид. Опьяненная буйным простором И забытой земле предана, Ты глухим занята разговором, За которым юдоль да страна. Я наряда коснулся простого. Ты —нагая, блаженно-светла! Но молчанья обет золотого Я нарушил, а ты умерла. Жизнь проходит светлей и напрасней. Верно, смерть миновала давно. Ничего я не знаю прекрасней, Чем шиповник в цвету и окно... ИСПЫТАНИЕ Испытывает Дух иль Бог, Я все стерплю; но разве это — Полупризнанье и подвох, Полупрезренье, полувздох, Исчезновенье тьмы и света? Нет, Крепкий, я перед Тобой И прост, и чист, и тверд духовно, И милостью Твоей любой Я одарен перед толпой Моей, со мной единокровной. Но я не знаю, что творю На тверди этой изъязвленной, Где точно ангел говорю Сквозь дьявольский, черно-зеленый Простор, отринувший зарю... ОБРЫВ Небесно-земная дорога полнощного бора. Песчаника точного черная строгая влага. Серебряный вздох! Это темное знаменье хора. А дальше, я знаю, без неба не сделать ни шага. Златая ли цепь, опустившая купол небесный, Ночная ли мысль о чудесной дороге единой, Нечаянный мост над всемирной колеблемой бездной Вся эта земля, что была и осталась чужбиной. Как мост над мостом; о, мостов баснословных без счета! И зыбко строенье, но прочно во тьме непроточной. Не сдвинуться с места, так вот что такое свобода, Небесно-земное растенье дороги полнощной! Не сдвинуться с места, но зыблется видимый облик Небесной горы и земного незримого часа. И только осталось, что слышать пленительный оклик, Но дымчатый, нежный, он время другого рассказа. Не сдвинуться с места, но зыблется ночи дыханье. Потворствует осень —весне, а весна расцветает, Как новая осень, и осени новой дыханье Все ярче и жарче, и скоро навек рассветает. Не сдвинуться с места, но имя земли потерялось. И даль неизвестна, а близость черна и огромна. Прекрасной и ясной земле, что вчера простиралась, Есть новое имя, но речь весела и бездомна. 2 «Литературная учеба» № 2 17
Недолго еще, и немного еще, и нетрудно Разрозненный мир собирать озорными руками. И видеть, и слышать, и мыслить, тревожно и чудно, И черную землю полетными звать облаками. И если я плачу, то слово веселое емлет Недальние слезы, и дальним весельем богато. И долго еще золотое уныние дремлет, Печальное слово, но больше не надо! не надо! Я знаю, что слезы, что слезы еще отольются, Коль сказано слово, по имени названо диво. И черные песни, великие песни вернутся, Как ночью прозрачной весна окликает с обрыва. А время внизу. И несчетные крыши земные, И рощи нагие, повитые дымом веселым, И чудные песни, и темные крылья иные Всенощной печали, что словом разъята высоким... ГЕОРГИЕВСКИЙ КРЕСТ Двунадесять колен любви и ратоборства, И верная земля, и слава дальних мест Забыты наизусть, но вечное упорство Тобой утверждено, Георгиевский Крест. Ни другу, ни врагу постигнуть не удастся, На что нам Божий дар, мерцающий окрест, В лесах и на горах ночного государства. Ты знаешь и таишь, Георгиевский Крест. В молчании святом раскаты океана, И молнии, и гром, и Запад, и Восток, Библейская печаль и радости Корана, Великая земля, чей жребий столь жесток. Но если ты молчишь, и нам даруешь слово, Испепелится пусть и сгинет в свой черед Презрительный оплот позора векового, Да воссияешь ты, венчая свой народ... ВОЗВРАЩЕНИЕ Древнерусская зависть к тревожной природе земной, Европейских зеркал отражающий звезды осколок, И великие дали, что вечно сильны за спиной, И грядущей поры непрозрачный узорчатый полог. Что за миром стоит? Чье там зеркало в тонкой руке? В нем легко отражен вечный путь по земле без возврата, И веселая мысль, что в ребячьем свистит кулаке, И печальная весть, за талант и удачу расплата. Нас никто не спасет. Нам спасение хуже чумы. Но прости мне, творец, я твое золотое растенье, И творили меня без печали земные умы, И учили меня, что за счастьем играет спасенье. Я счастливей себя! Драгоценное спит ремесло, Уступая волшебному слову законное место. Я счастливей себя, но и это меня не спасло, И веселое зеркало раной стоустой разверсто. Я завидовал мертвым, ревнуя к ним тени и свет, И две музыки выбрал —любовь и великую скуку, 18
Я счастливей себя, в этой жизни меня больше нет, Мне простили мое, но оставили крестную муку. Древнерусская зависть к тревожной природе земной Потрясла мою душу, открыв сундуки потайные, И последняя вера ревниво следила за мной, И не скоро явились тревожные дали иные. То ли в прошлое канул, а то ли грядущим пленен, Я счастливей себя, но, спасение вечное, где ты?! Наяву и во сне тот же грозный и призрачный сон, Вздох военной беды и развеянный пепел победы. И уйти не дано, и вернуться, вернуться нельзя! Но я слышал, я знаю, обещано мне возвращенье, И затеплена миром, как свечка, ночная стезя, И шумит за спиной, точно крылья, другое спасенье. Отцы пустынники и жены непорочны. А. Пушкин На желто-серых склонах в тишине, У стен неопалимых монастырских, Не ангелы в ночи являлись мне, Свидетели ристалищ богатырских, Не чертенята наглые во мгле Неверный дух таинственно смущали, А скорбный свет, горящий на челе И мимо всех плывущий без печали. Откуда в нашем городе-селе Божественные, истинные лики? Есть дивная печать на сей земле! И лес шумит, как Новгород Великий. Смирение гордыни тяжелей! Но тихо отвечают: «Нет гордыни. Но помним дни, как стало веселей, И до сих пор не вышли из пустыни». И вьются складки праздничных одежд, И черный воздух празднично струится, И жизнь идет, и века не боится, Но без страстей, без мира, без надежд. Моя любовь стоит за той чертой. Она уходит, глаз не поднимая; Дорога монастырская, прямая, Полна весенней влажной чернотой. Цветы больные грезят на платках, Те кареглазы, эти синеглазы. Цветы! Цветы! Далекие рассказы. И воздух пропадает на глазах, Проваливаясь сам в себя, в подвалы Столетия. И желтая луна, Как череп лакированный, кивала На голос золотой: весна! весна! ЗАКЛИНАНИЕ Не зря ночная птица Из чащи прилетала. Не зря господним летом Разлука трепетала. Не зря гроза ночная Дороги развязала. Не зря печаль земная Веселье рассказала. И смерть еще безмерна, И жизни не боится. 19
И жизнь уже бессмертна, И смертью не гордится. На лицах золотистых То свет, то мгла струится. Но встреча состоится. Но встреча состоится. ВИДЕНИЕ НА ПОГАНОМ ОЗЕРЕ «...в них нет величья властелинов И мощной плоти истинных рабов. На всех одна озерная равнина Да грязь целебная зыбучих берегов!» — И отвернулся, войско Темучина Представив обок и созвездий ход По воле Бога, что земли пучины Вдруг Чингисхану в руки отдает. Детей и жен, и старцев бесполезных, Зверей и птиц, дороги и стада, И вздрогнул вдруг от помыслов железных, От светлой воли или от стыда. Сказал: «Вот здесь лежит моя могила. Меня там нет. Поганая вода Сокрыла прах, но воли не сокрыла, Зверей и птиц, дороги и стада, Детей и жен, и древние светила, Темна передо мной моя орда, Ее печаль моя не осветила!» А на пологих мертвых берегах, Награбив от щедрот целебной грязи, Народ смеялся, черный, при рогах, Из прихоти своей желая в князи... Сказал: «Такого не было в веках. Позор почти божественный. И вижу Вослед позору —веру и печаль. Пусть черную сильнее любят жижу, И черную скорей возлюбят даль!» И млечный пар струился над долиной, Как будто новых семьдесят котлов Уже явились эмблемой причиной Побед несчетных. Пепел с облаков Как будто сыпался. И путь открылся вечный В одно мгновенье пепельный и млечный, Над озером раскрылись небеса. Но точно так же, черные, с рогами Зыбучими скользили берегами, И дикие метались голоса. Сказ-ал: «Я подожду, пока из смрада, Почуя смрад, не выйдет мой народ. И ждет его великая награда, Я жду его! А нас никто не ждет!» Послушливую голову склоняю, Гордыней и раскаяньем объят. Я вижу свет! Но я не виноват, Что сумерками сердце наполняю. Я ничего не знаю драгоценней. Кляни меня! Но только отпусти Из полуночной пропасти весенней. Моей гордыне с ней не по пути. Но истинным раскаяньем окован, Как под размахом тайного меча, 20
Я голову склоняю сгоряча. Два жребия. Какой мне уготован? Как бельма исполинского слепца, Суровый свет. Но сумерки —тревожней, Страшней, прекрасней, горше, невозможней, Из тех, что провожают до конца... КУЛИКОВО. ЗАСАДНЫЙ ПОЛК За последней дорогой поганые лица светлы. Как набеглой свободы пожар исполинский светлеет! Я забуду молитвы, глазами окинув углы Всей —нерусской земли,—о, земля никого не жалеет! Меч спокоен и чист. Ни единого пятнышка нет. Он тяжел или легок, я скоро узнаю по звуку. Я тревожно смотрю на великий нерусский рассвет, Поднимая к звезде золотую и смуглую руку. Звери чуют добычу. Я чую добычу, как зверь. Я —из всадников степи, я легок, силен и тревожен. Всей —нерусской земле —не уйти от великих потерь, Но я знаю, прости, без меня этот мир невозможен! Вьется синий туман, укрывая мой сумрачный полк. Вьются тени друзей, как дыханье последнего часа. Ходят волки окрест. Но я тоже в сказаниях волк, Я в легендах —дракон, а в пиру — величальная чаша. Я любить обречен —черный лес и великую степь. Мне мешают любить. Как светлы их поганые лица! Что за вечный народ? Где учился смеяться и петь? Это было давно, это было и не повторится. Я пришел ниоткуда. Глаза мои сини и злы. И доспехи приятны — печаль вековая ковала. Я забуду молитвы, глазами окинув углы, Как тревожно шумит бесполезной зари покрывало! Что за вечный народ? Я не знаю, откуда они. Позабытые богом, поганые лица прекрасны! Точно белые храмы, встают осторожные дни, Это мысли мои, холодны, веселы и опасны. Что за вечный народ? Да откуда они, наконец! Вольно княжить над нами, но меч мой хорош для размаха, И простит меня Бог, ни один не ушел удалец От руки моей легкой и воли, не знающей страха! И простит меня Бог, что я крестик ношу золотой Не из веры своей. Как слова мои дерзки и грубы! Я неверьем палим, но тревожной спасен красотой, То боярыни дар, темноликой московской голубы. Веет с юга, собратья! Простор помолился за нас! Ни Бориса, ни Глеба не ждите с высокого неба. Меч мой светлый рассек перевитый забвением час- Ради черного стяга и черного божьего хлеба! За последней дорогой победная скорбь глубока. Тяжела голова удалая без крепкого тела. Как слетела легко! Чем же сила моя велика? «Я не знаю, кто ты!»— Беспокойная смерть просвистела. Великий мир передо мной Всемирной полон тишиной. 21
И молнии в углу долины Лежат, как скарб полуземной. Вчера хозяева ушли, Касаясь истинной земли, Кремнистой, жирной и духовной. И пламя бросили в пыли. Они спустились с этих гор, Как я сейчас, в далекий год, Минуя синий лес и рощи, Закат минуя и восход. Прекрасный, ясный разговор Доселе в воздухе струится. И отдыхающая птица На камне дремлет до сих пор. Вспахали молниями дол. Как веет земляной раскол Могуществом! И жизнь прожили, И молнии в углу сложили. Не знаю, для чего пришел. Но те, что жили, точно знали, Когда приду. И этот дол Найду. А прочее детали... К ЗЕМЛЕ И выхода нет мне отсюда, и я не хочу В простор просветлеть, пересилить чудесную дрему, Что жизни огромней. И мне этот мир по плечу. По зимнему лесу, по вьюге, к полночному дому! А лес за дорогой, не то, что волшебный, другой, Силен красотой и могуществом зимним просквожен, Он лучше меня, как летучая тень под ногой, Но, Боже, прости, без меня этот лес невозможен. Полнощные птицы, великие птицы Руси, Глядят мне вослед, расправляя кровавые перья, Колебля печальные клювы. О мир, не грози, Сквозь лес простирая созвездья, снега и деревья! По зимнему лесу, к полночному часу, к нему! То час примиренья, то время любви и победы. Как дивно и дико в морозном светлеют дыму Две рощи кедровых, два вздоха всемирной беседы. А легкой походке моей все равно! все равно! Нет выхода лучше, печальней, чудесней и строже, И мраком полно золотое резное окно Полночного дома в драконьей чешуйчатой коже. Просвистан великими птицами путь мой прямой, Пронизан дурманящим звоном сверкающих бусин, Они безымянны, они восстают над зимой, О ветер имен, безобразен, тревожен и грузен! Тут бродят Быки, тут шатается вольный Стрелец, Тут спит Водолей, не умея вздохнуть и проснуться. Тут прежде, слыхал я, ходил по зарям удалец, И бродит досель, не желая для худа вернуться. Все ^же тропинка, все строже леса и поля, Но вьется, уводит, смеется по весям и чащам. Я знаю! Я знаю! Навстречу другая земля Зеленой звездой рассиялась в просторе чадящем! 22
Там нет никого! Но там все, что угодно душе: И звери, и люди, и чудища вечного света. Зеленое вече затеяно миром уже, Разорванным миром, он весело знает про это! И выхода нет мне, как только —на бездну шагнуть, Простертую мирно в урочище зелено-черном Всемирного неба, и тайно продолжить свой путь К полночному дому, в морозном дыму иссеченном. На обе вселенных, на обе дороги размах Нам дивно завещан. И весело обе приемлю. Я думаю: третья, как месяц горит на холмах, А дальше четвертая, набожно скрытая в землю. Но к дому дорожка! Он царственной вьюгой обвит. Две рощи кедровых да я —человечий кедровник. На черной земле баснословных побед и обид Земли новоявленной первый поэт и виновник... Представляя читателям журнала с почти миллионным тиражом подборку стихов молодого русского поэта Сергея Гонцова, я очень взволнован. Еще несколько лет тому назад в общежитии Литературного института стихи Сергея читала мне по памяти одна женщина, которой уже нет в живых, и я хорошо помню, как меня знобило от сближения с настоящей поэзией, от этого волшебства, называемого вымыслом, от фантомного узнавания русского языка. Это как голос крови, когда ребенок, увезенный на чужбину и возмужавший там, узнает музыку забытого языка в разговоре чужестранцев, приехавших с его родины. Сергей Гонцов —поэт глубоко национальный, со своей неповторимой интонацией и лексикой. Его, наверное, невозможно будет перевести на другие языки, поскольку язык его стихов далек от усреднен- ности, а переводить его - все равно, что прокручивать магнитофонную запись с конца к началу. Хоть и написаны они в традициях русского стихосложения, но удивительно современны — вот чудо! Пытаюсь понять: кто из ныне живущих поэтов пишет столь же горделиво, широко, может быть, с таким же мистическим подтекстом и кажущейся архаичностью? Виктор Лапшин? Да. Но он более склонен к детализации, он более теплый, что ли, поэт. Вспомним хотя бы его «Кадь». Юрий Кузнецов? Да. Но это мастер завязать узел едва ли не оккультной тайны. Его стихи—то грозящая ужалить, свернувшаяся клубком змея, то надменное и гордое стояние дуба среди равнины, то тусклое, но обнадеживающе блеснувшее меж туч солнце. Сергей же Гонцов как бы отсутствует в своих стихах. Его нет, несмотря на то, что в них встречается местоимение «я», и нередко. Но это «я» —каждый человек, живший, живущий и могущий жить на земле, в Поднебесной. Этим гонцовским «я» может ощутить себя каждый, кто жил, любил и страдал, кто размышлял об истории и судьбе Отечества. Исчезну и я, чтобы ангел вошел, Из слова певучего, в сумрачный дол, До первого снега. ...Нет, Крепкий, я перед Тобой И прост, и чист, и тверд духовно, И милостью Твоей любой Я одарен пере^ толпой Моей, со мной единонровной. Основа, на которой строится поэтика Сергея Гонцова,—это, пожалуй, христианское триединство: Бог-Отец, Бог-Сын, Бог — Дух Святой. Это проецируется на такие вечные и обожествляемые понятия, как Дух и Красота,—они, эти слова, пишутся поэтом с заглавной буквы. И цифра три, столь любимая русскими, словно незримо присутствует в Николай ШИПИЛОВ «ИСЧЕЗНУ И Я, ЧТОБЫ АНГЕЛ ВОШЕЛ...» 23
стихах Гонцова: «...громадный гриф, орел и коршун...», «...три пастуха на солнцепеке...», «...ледяная благодать недоступного реченья, отзвучавшая вечерня и лесов летящих рать...», «...я виноват, что перечел в трехсотый раз «Хаджи-Мурата». Не знаю: верующий ли человек сам поэт, но уважение и приязнь к историческим корням православия и духовности чувствуется почти в каждом его стихотворении. Если говорить о системе образов в стихах, то легко можно попасть впросак. Для меня, например, все затмевает образ самого Поэта, который как бы отсутствует в стихах. Это Сеятель, ногами попирающий землю, а головой уходящий в облака. И брошенные щедрой рукой семена из его короба уже потом прорастают то тремя пастухами на солнцепеке, то громадным грифом, то всадником «с крыльями златыми», то «белоснежным конем впотьмах...». ...Сайгак, разорванный когтями, лежал, как женщина, за ним холмы зеленые с цветами, ветвей сплетенья, блеск и дым... Одна только метафора в начале этого четверостишия привлечет, мне кажется, к стихам Гонцова истинного любителя поэзии. А сколько их посеяно на белых бумажных полях его рукописи! ...Прощай, моя радость, и ношу земную свою Отдай, моя радость, я больше от мира достану, Чем знаю и помню. А встретимся в новом краю — Верну, как волна возвращает себя океану... Гонцов эпичен, как романист, если б он был прозаиком. Будь он музыкантом, он писал бы не эстрадные мелодии, а симфонии, где лиризм и патетика были б неразделимы. Это поэт глубоко историчный, но стихи его, на мой взгляд, опережают современность, что свойственно только истинному и талантливому творчеству. Не скуплюсь на похвалы потому, что такого поэта, созревшего в «глубинке», как в материнской утробе, поэта, возросшего на материнских сказках и хороших книгах, похвала не испортит и не убьет. Он жил, не думая о публикациях, и еще два года назад с яростью и любовью переводил на современный язык «Слово о полку Игореве», зная, что это никому не нужный труд. Он знал и то, что, не сделав этого, не почувствует крыльев за спиной. А перевод, помнится, получился блестящий... Убить такого поэта могут лишь нищета, долгие изнурительные, жестокие после тридцати лет скитания и бесприютность. То, что косило и косит носителей духовности в нашем Отечестве. Говорю об этом, зная, что Сергей Гонцов автостопом проехал Урал, Сибирь, Дальний Восток да еще и пешочком прошел немало в поисках пристанища для себя и семьи... Говорю об этом, зная, что любой мошенник- управдом, любой базарный барыга не знают тех унижений и бесправия, которыми полна жизнь человека, одержимого и ведомого талантом. Поэты падают в дороге, если не идут на компромиссы с совестью и честью. Сергей Гонцов из тех, кто выжил ценой горьких и невозвратимых потерь. Он дал нам радость сопричастности к высокому и вечному миру поэзии. «ЗАЛ ДЕБЮТА» О Гурзуфской средней школе имени А. С. Пушкина и её директоре Анатолии Федоровиче Пазухине, талантливом педагоге-новаторе, наш. журнал уже писал несколько лет тому назад. В частности, мы рассказывали и об уникальной, которой вправе позавидовать и некоторые гуманитарные вузы страны, библиотеке редкой книги (имеет школьная библиотека и собственный экслибрис). На базе этой библиотеки было основано школьное Пушкинское общество, замыслены Пушкинские тетради, в которых ученики и учителя смогут проявить свои исследовательские навыки, а юные литераторы — напечатать первые стихи и рассказы. В декабре прошлого года в школе состоялось открытие «Зала дебюта». В «Зале дебюта», пока единственном в стране (а может и в мире?!), будут представлены первые книги молодых прозаиков, поэтов, критиков — авторов нашего журнала. Мы уже передали туда несколько десятков книг, подаренных молодыми литераторами журналу, подшивки журнала «Литературная учеба» за несколько лет, но, конечно, многого у нас не оказалось. Поэтому мы обращаемся ко всем писателям, которые дебютировали в «Литературной учебе», с просьбой, снабдив книгу автографом, выслать ее по адресу: 334264, КРЫМ, г. ГУРЗУФ, средняя школа имени А. С. Пушкина, «Зал дебюта». Если Вы стали счастливым автором двух-четырех (и т. д.) книг, то «Зал дебюта» будет рад следить за вашим творчеством.
Книжная полка «ЛУ». КИПЛИНГ Р. Слоненок/Пер. К. И. Чуковского; Художник В. В. Лебедев.-СПб.: Эпоха, 1922.- 16 с: ил. «Слоненок» Р. Киплинга — вторая детская книжка, целиком оформленная и иллюстрированная замечательным советским художником Владимиром Васильевичем Лебедевым (1891—1967). Созданный в пору его наибольшей творческой активности,, падающей на 1920—1930-е годы, «Слоненок» заслуженно встал в ряд самых значительных достижений в области отечественной детской книги. Оригинальность силуэтных рисунков Лебедева для этой книжки заключается в том, что он решительно отошел от традиционной техники силуэта (к лучшим ее достижениям относятся работы Ф. П. Толстого, Е. М. Бем, Г. И. Нарбута и др.) и вместо контура с черной заливкой предложил, как точно охарактеризовал искусствовед Ю. Я. Герчук, «цельное, обобщенное по форме пятно, где контур —это естественная граница массы, а не цепь выступающих из нее наружу деталей». Один и тот же черный цвет выступает в рисунках весьма разнообразно, но всегда точно и лаконично подчеркивает и выявляет не только фактуру, но и характер персонажей. Части тела зверей предельно упрощены, обобщены и соединены между собой как бы на шарнирах, что придает им вид игрушек и делает более привычными для детей. Виртуозность техники и цельный графический язык, достигнутые Лебедевым в «Слоненке»,—результат серьезной работы художника в других областях изобразительного искусства: живописи и станковой графике, плакате и карикатуре... Лебедев, по его словам, стремился к тому, «чтобы ребенок мог войти в работу художника, то есть понял бы, что было костяком рисунка и как шла его стройка», он добивался активного, осознанного восприятия графики зрителем любого возраста. ЖИТКОВ Б. С. Про слона /Художник Н. А. Тыр- са.-М.-Л.: Госиздат, 1929.-12 с: ил. БОРИС ЖИТК ПРО СЛОНА Эта книжка родилась в результате плодотворного содружества писателя Бориса Степановича Житкова (1882—1938) и художника Николая Андреевича Тыр- сы (1887—1942). Их союз был не случаен — он определился прежде всего сходством их творческих и жизненных позиций. Житков — энциклопедист, человек с богатым жизненным опытом — нашел в лице Тыр- сы не только блестящего, разностороннего художника, но и весьма вдумчивого читателя, наблюдательного анималиста, пробуждающего в детях подлинный интерес и любовь к миру животных. Во многих иллюстрациях художника ярко проявился также талант рассказчика, наиболее удачные сюжетные рисунки которого построены на столкновении характеров или (как в данной книжке) на желании удовлетворить познавательный интерес детей. Главное же, что всегда было присуще авторам книги,—это способность благотворного воздействия на мировоззрение детей, становление их эстетического вкуса. В книжке «Про слона», при всем лаконизме изображения, Тырса вовсе не пытался сосредоточиться на комментировании того, о чем рассказывает автор, а наоборот — сумел расширить и углубить содержание рассказа, затрагивая те стороны индийской жизни, которые не нашли отражения в тексте. О литературной и художественной ценности этой небольшой книжки с цветными литографированными рисунками свидетельствуют не только несколько переизданий, осуществленных вскоре после ее выхода из печати, но и массовое факсимильное издание «Художника РСФСР» 1977 года.
Светлана КЛИМОВА «АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЙ РОМАН» Светлана Климова родилась в Харькове. Закончила Литературный институт имени А. М. Горького. Участница IX Всесоюзного совещания молодых писателей. Работает в Харьковском литературном музее. «Автобиографический роман» — первая публикация автора. Илл. А. Волошина I Мы начнем рассказ о жизни Алексея Григорьевича Омбеле- ва с 1924 года — и об этом времени он вскользь обмолвился в своих воспоминаниях... Тогда он был женат уже, и жизнь его несколько упорядочилась. Нам почти неизвестно, как он прожил до революции, чем занимался, как выжил-Алексей Григорьевич о многом умалчивает в рукописи,—достаточно предположения, что судьба к Омбелеву благоволила. Осенью двадцать четвертого года он приехал к жене в Ах- тырку, где она учительствовала в местной школе. Они не виделись около двух лет, с тех пор, как смутное голодное время вытеснило жену из столичного города в это уездное захолустье с полупустой школой, угрюмыми, себе на уме, обитателями, с нависшей над городом бандитской Гулевой горою, а его самого забросило искать актерского счастья в Одессу, в тамошний оперный театр. Омбелев понимал, что именно сейчас, когда первые потрясения позади и страсти несколько улеглись, им необходимо немедленно возвращаться в свой дом. Что пора начинать жить по-человечески. Омбелев жену в школе не застал. Было уже далеко за полдень, но и на квартире ее не оказалось. Хозяйка показала дорогу на монастырь,-и тут только Омбелев вспомнил, что жена писала, как при странных обстоятельствах встретила Веру Кречетович, подругу по гимназии, племянницу игумена здешнего монастыря отца Иосифа. — Верно,—обрадованно сказал он хозяйке,—она должна быть там. - Ты, милый человек, подожди ее дома, лучше не ходи,- равнодушно посоветовала хозяйка.—И без тебя, чужого, там все дела сделаются, да и на Гулевой еще не всех Чека прибрала. - Нет, пойду,—сказал Омбелев,-а вдруг она там заночует? — Иди,-сказала хозяйка, отворачиваясь,—ищи свою учительницу. Омбелев, миновав дощатый мост через Ворсклу, покурил, глядя на синеющую справа вниз по течению печально знаменитую гору. О ней также писала жена и еще писала о том, что школу бандиты не тронули —там учились их сыновья и племянники. Ему никто не встретился по дороге. Омбелев шел быстро, и хоть был приметен с виду-высокий, плечистый,—по одежде ничем не выделился бы среди провинциального люда: в скверно сшитой пиджачной паре дешевого сукна, в темной кепке-восьмиклинке. Уже тогда у Омбелева зябла поясница, и под рубахой он носил старый кашемировый платок. Он был уже не тем Алешей Омбелевым, только что окончившим университет по юридическому факультету, тогда же и снявшимся в студенческой тужурке на любительскую карточку: красивое лицо его вышло полным силы, воли и упрямства. Но еще не тем Алексеем Григорьевичем, который в тридцатые годы любил просторные светлые костюмы, хоро- 26
шие мягкие шляпы, и знакомые дамы говорили, что вот так, в бородке, со вкусной улыбкой, с душистой папиросой в приподнятой руке, которую плотно охватывала полосатая манжетка безукоризненной шелковой сорочки, он неотразимо похож на дореволюционного писателя Куприна. Но до этого было еще далеко, а пока он шел по немощеной дороге, и слева должен был показаться Свято-Троицкий монастырь... Однако монастырь как бы хоронился за приречной возвышенностью, и только костлявая звонница четким силуэтом отпечатывалась на кубово-синем небе зрелого сентября. Пробираясь по извилистой тропинке и с любопытством вглядываясь в темную Ворс- клу, столетние осокори, в насыщенную влагой, исковырянную следами землю под обрывом, Омбелев не заметил, как очутился на монастырском подворье. Было чувство, что шел он долго, а в то же время никакого пути не было,-и вдруг: замкнутое пространство, а то, что осталось позади, как бы и не существует. На подворье, заросшем дурнишником, пустом и одичалом, он спросил какого-то оборванного хуторянина, как отыскать Иосифа. — А вона там преосвященный,—мужичонка трясущейся рукой показал на дверь трапезной. Омбелев снял кепку и вошел. На лавке у стены худой высокий старик, запахивая то и дело сползавшее с плеч пальто, надетое внакидку, живо говорил молодой женщине, укладывавшей вещи в плетеный короб: — Верочка, книг не бери. Не нужно. Это все увезет послезавтра Володя, а ты не нагружайся, пожалуйста! В глубине, у лестницы, сидели два рослых крестьянских парня. При виде чужого человека они поднялись. Омбелев остановился перед стариком и несколько раз кашлянул. — Чему обязан? — Вы архимандрит? — Да,—сказал отец Иосиф,—бывший глава монастыря. Слушаю вас. Омбелев спросил о жене. Старик взмахнул рукою, подзывая женщину, а другою легким коротким движением сбросил пальто и пригласил сесть. Вера, угрюмо поглядывая на Омбелева, коротко сообщила, что, да, жена его была, приходила проститься, ушла, видимо, они разминулись. Омбелеву было неловко от строгого лица Веры, но он все-таки спросил, не опасно ли жене одной возвращаться в город. — Она спешила по делу,—сказала Вера,—да и вы, вероятно, не предупредили ее о своем приезде. — Скоро будет подвода, мы подвезем вас в город,—сказал отец Иосиф.-Здесь не опаснее, чем где-либо. Все в руках божьих. — Нет-нет,—заторопился Омбелев,—я не могу задерживаться, спасибо, я доберусь, так сказать, своим ходом.- — Прощайте,—он привстал и поклонился Вере,—пойду... — Я провожу вас,—сказал отец Иосиф. — Дядя, недолго,—Вера уже отходила от них к вещам. Омбелев вышел из трапезной вслед за стариком и спросил рассеянно: — Вы ведь вернетесь сюда? — Друг мой,—сказал архимандрит,—простите, не знаю, как вас величать, вы, очевидно, не совсем в курсе наших церковных дел. Власти утверждают, что Ахтырка не нуждается в четырнадцати храмах, имевшихся доселе. Даже и один малообязателен. Монастырь перестал функционировать еще в девятнадцатом году, а я оставался здесь по распоряжению епархиального управления. Мне нелегко расставаться с этими местами, здесь вся моя жизнь, здесь-как бы вам объяснить-я понял: слово мое мертво, а живому человеку— главное избежать бесчестья и суеты. Осторожнее, слева яма. Они миновали монастырские постройки, старик молчал, мягко улыбаясь, и щурился на солнце. — Здесь лучше дорога,-наконец сказал он,-легче спускаться. Прощайте. — Вы сказали: избежать бесчестья? —неожиданно спросил Омбелев. — Понимаете,—не задумываясь, ответил отец Иосиф,-жизнь моя практически завершена, но что я могу вам сказать? Видели вы, как строится церковь? Будто бы сразу, ввысь всем своим стройным телом и главою, но кладка прилежит неровно, порой растрескивается, порою строители гибнут, но мысль и цель человека —всегда от основы. Не от того, что будет сверкать в высоком небе, а от земли, где уложен первый камень. Так и в человеческой жизни... На обратном пути Омбелев почувствовал усталость. Непривычная тишина этих мест манила передохнуть, и Алексей Григорьевич присел у края дороги. Здесь, среди безмолвной сосновой поросли, его внезапно поразило ощущение собственной незначительности: «Получается так, что я никому не нужен»,—впервые подумал он. А ведь он был молод, здоров, верил в свои силы; и все же то необычайное, что происходило вокруг, удивительным образом существовало как бы само по себе, не втянуло его в свой сумасшедший круговорот и не отшвырнуло, изжевав, на обочину. Омбелев уцелел. Он уцелел и еще не подозревал, под какою счастливою звездою родился, не ведал того, что везение как раз и заключалось в самой что ни на есть его малости и ненужности,—и не надо глупо испытывать судьбу. Не герой, не воитель, и способности средние-в будущем вся эта обыкновенность сослужит ему хорошую службу, подсобит вброд одолеть смертоносные времена,—а герои, люди нетерпеливые, одержимые, те, кто из ряду вон,—где они? Их место в ряду пустует. Не к ним ли обращены речи отца Иосифа? А его жизнь пока укладывается в несколько строк: родился в крестьянской семье с достатком, последыш, любимец. Учился в 27
гимназии. Остальные шестеро детей так и не выбрались в город. Окончил юридический факультет, встретил Людмилу, женился по любви и, наконец, уповая на обнаружившееся еще в гимназические годы небольшое вокальное дарованиие, решил стать профессиональным певцом, уехал в Одессу... Все это и дальнейшее Омбелев последовательно и подробно изложит в своем «Автобиографическом романе». Рукопись попала к нам случайно, когда автора ее не было уже в живых. То, что он в какой-то момент своей жизни начал писать, заполнять торопливо и подчас неразборчиво затрепанные блокноты, изредка печатать заметки о культурной жизни нашего города в местной периодике и в конце концов попытался создать свое жизнеописание, удивления не вызывает: кто только не подпадал под власть слова, кто не пытался поведать миру о себе? И Алексей Григорьевич не уберегся от этого искушения. К тому времени жена его умерла, и желание писать отчасти порождено одиночеством. Жизнь его в ту пору была тягостной —о ней рассказали нам его знакомые, передавая рукопись Омбелева. Так что над ним витал ореол уже как бы и мученика. Мы еще не знали ни дома Омбелева, ни его многочисленных фотографий, ни его архива, ни того, кто коротал с ним последние часы и проводил на кладбище, ни его фантастического стремления не затеряться во времени, не исчезнуть без памяти о себе. Кем же был Алексей Григорьевич? В рукописи, где он говорит о себе в третьем лице, есть такие строки: «Людмила (жена) полюбила его (Омбелева) не только за красивую внешность и высокий рост, но и за голубые лучезарные глаза, которые всегда выражали правду и не могли лгать даже по пустякам, за его необыкновенную любовь к искусству и желание жить в нем и, если можно, творить в нем свое маленькое дело». И наряду с этим в одном из блокнотов встречается запись, не вошедшая в текст повести,-не о себе ли пишет Омбелев? «...вы все любите учителя А. Г., а я его побаиваюсь. Мне всегда кажется — в застывшем холоде взгляда его серо-зеленых глаз кроется ужасный магнетизм. Я всегда ощущаю, что этот человек знает то, чего другие не знают. В его голосе звучит бархатистая мягкость, а в движениях —безукоризненная учтивость. Глядя на его удлиненное лицо, крупное, с молочно-белой кожей, с яркими, будто нарисованными кружками румянца на щеках, полуоткрытыми глазами и сжатыми губами, меня не покидало ощущение...» (не окончено, и далее): « — Ты очень тонко разбираешься в людях,—заметила она на это,—я же вижу их такими, какими они мне кажутся с первого взгляда: добрыми или злыми, и только...» То, о чем писал Алексей Григорьевич, об- ратясь к своему прошлому, сомкнулось в его памяти в непрерывную цепь событий, хронологически следующих друг за другом: цельная, без изъянов жизнь, как бы уже не живопись, а чистописание. Множество раз он создавал себя, лепил свой собственный образ, чтобы в конце концов остаться неузнанным. Ибо, как было сказано не нами, когда близится конец, от воспоминаний не остается образа, остаются только слова. Но и это еще не главная загадка его рукописи. Читая ее, мы понимали, что Омбелев далеко не искренен по отношению к себе и своему поколению, тогда зачем и кому он оставил воспоминания — «Автобиографический роман»-и что скрыто за его обыкновенностью? Мы продолжим рассказ о молодом Алексее Григорьевиче, который присел на сыпучий, устланный хвоей пригорок невдалеке от дороги, ведущей из города в монастырь. Точнее, в обратном направлении, в город, где, еще ничего не ведая о его приезде, жила его жена —Людмила Ивановна —по первому, умершему незадолго до революции мужу- Гумбольдт. «Людмила и Алексей сошлись мужем и женою, как два семечка одного плода. Оба они верили в вечность чувства любви и ее бессмертие, и их живила правда человеческой души. Оба они дали друг другу обещание избегать лжи, развивать в себе и вокруг себя справедливость и беречь чистой душу. Их брак не благословила церковь. Они прожили вместе сорок восемь лет. Только смерть Людмилы расторгла их брачные узы...» —так писал Омбелев почти полвека спустя, вспоминая новогоднюю вечеринку, где он впервые повстречался со своей будущей женой. Маленькая сероглазая женщина, отнюдь не пленившая Омбелева своей внешностью, сумела сделать так, что одичавший, бездомный, потерявший надежду выжить Алексей Григорьевич воскрес. Именно так. И не яркость свечей на праздничном столе, и не безумная метель за окном —она запомнилась ему сильно, на всю жизнь,—и даже не «известнейшая Ирма Яунзен, певшая в большой прекрасной комнате», в угловой комнате второго этажа особняка Гумбольдтов, доставшейся Людмиле Ивановне после уплотнения,—не только это заставило Омбелева вновь и вновь в своих заметках возвращаться к встрече нового 1921 года. Он почувствовал, именно каким-то особенным сверхчутьем угадал, что милая, интеллигентная хозяйка этого застолья сумеет оградить его жизнь от любой опасности. Этот новогодний вечер стал как бы предварительной моделью его будущей семейной жизни. Ею поверял он устройство своего существования—даже не из стремления к прочности жизни, столь сильного в крестьянском выходце, и не к красоте, как понимал ее Омбелев,—ему достаточно было не переступать, держаться у границы общепринятого. Омбелеву всегда хватало чувства меры. Этот замечательный вечер повторился, и не раз. По старой памяти в доме бывали мно- 28
гие известные в городе люди —покойный Гумбольдт был ценителем изящного. По- прежнему звучали музыка и Ьтихи, не переводились свечи и спокойные рассудительные беседы. Одного только долгое время еще не мог предположить Алексей Григорьевич: как улиточно-хрупко все это; дело было не в смерти, которая могла поджидать человека за каждым углом, а в том, что все вокруг катастрофически быстро менялось, как в лихорадочном видении. С пожирающим азартом все двинулось вперед, в рост, иное —вразнос, в ожесточенной борьбе, в смене директив, вкусов мнений,—и как ни хотелось Омбелеву уберечь свой островок незыблемым среди бури, но и сюда докатывался ее отзвук —давила грозовая духота. Да-да, ему хотелось чистого, ровного дыхания! Когда однажды с Людмилой Ивановной, будучи уже счастливыми супругами, они забрели в городскую библиотеку на литературный вечер и у дверей полупустого читального зала на втором этаже, из-за спин незнакомой, еще из былого, публики, он услышал: «Век мой, зверь мой, кто сумеет заглянуть в твои зрачки и своею кровью склеит двух столетий позвонки?» —ему стало тяжело дышать. «Кровь-строительница хлещет горлом из земных вещей, захребетник лишь трепещет на пороге новых дней». Омбелев почувствовал обморочную дурноту, и неприязнь к поэту, лица которого он не мог видеть, к людям, устроившим это сборище из пустого желания доказать неизвестно что и неизвестно кому, захлестнула его. — Пойдем,—сказал он,—это невозможно слушать. Жена удивленно взглянула на него. — Это невозможно слушать,—раздраженно повторил Омбелев.—Я чувствую себя отравленным... И тем не менее они с женою как бы дополняли друг друга. Людмила Ивановна была чуть старше, энергичнее, веселее Омбелева. Будто стряхнув пятилетнее оцепенение после смерти первого мужа, она начала жить и действовать с жадным интересом ко всему, что ее окружало. Омбелев подчас пугался этого в ней напора, этих беспокойных черт ее отца —«неустойчивого дворянина», по семейному преданию некогда в бытность студентом запустившего чернильницей в Ректора университета. Омбелев так потом и записал —«в Ректора», с прописной литеры. Это она придумала поездку в Одессу, с горячностью доказывала, что Омбелеву необходимо работать именно там, в театре. -Действовать, действовать, Алеша,-говорила она ему.—Что проку киснуть и ожидать неведомо чего? Жизнь наладится, налаживается уже, и преступно не использовать свои силы и возможности. О деньгах не думай, из того, что оставил Рихард Фридрихо- вич, одних камешков... Да что там! Я же вижу, как ты сидишь у рояля вечерами, и все это в тебе гаснет... Ты же брал уроки, у тебя прекрасный голос... Омбелев болезненно морщился при упоминании о деньгах, закуривал. - Я не профессионал, Люда,—твердил он.- Моя приватная учеба пению и студенческие актерские грехи не имеют никакой цены. Пустое дилетантство. - Не надо, не надо цепляться за прошлое!—горячо протестовала Людмила Ивановна.—Поверь мне, все получится, послушай меня... Он верил и привыкал ничему не удивляться, как не удивился и тому, что месяц спустя после его отъезда в Одессу Людмила Ивановна отправилась из города в захолустье- служить учительницей. Все вокруг было отравлено тревогою, непростой и беспочвенной яростью. Так объяснял себе Омбелев неудачу своей краткой актерской карьеры в Одесской опере, где поначалу ему удалось успешно утвердиться на сцене. Нет нужды гадать, из-за чего оборвалась его актерская судьба,-в романе достаточно разъяснений на сей счет: здесь и защита Ом- белевым от нападок энергичных и горластых новаторов «престарелого, но замечательного дирижера», и туманные рассуждения о силе сплетни как таковой, и сам неустроенный актерский быт. Так или иначе, миг блаженства истек, и Омбелев покинул Одессу, оставив позади глупую кличку «Балалайкин» и пересуды о том, что этот незадачливый зазнайка вовсе не промах —ухитрился жениться на больших деньгах. Справедливы ли были эти толки, мы не знаем и более возвращаться к этим страницам биографии Алексея Григорьевича не будем. Все осталось в прошлом, и теперь он приехал в небольшой городок в самой глубине Левобережной Украины, чтобы забрать оттуда жену и, вернувшись в большой город, начать жить как бы с нуля. Земля отдавала влагу в этот теплый сентябрьский день оттого, что над Ахтыркой прошла небывалая трехдневная гроза. Почва напиталась надолго и источала крепкий погребной запах ускользающего лета. Прошло немало времени, прежде чем Омбелев поднялся, почувствовав сырость земли. «Кажется, я вздремнул,—подумал он, быстро выходя на размытую дорогу,—продрог и лежал на земле совершенно напрасно. Вот к чему приводят пустые размышления: надо жить, жить. Просто жить!» Уже смеркалось, когда он вошел в городок. На афишной тумбе поверх разодранных ветром извещений о процессе над Савинковым пестрели объявления заезжего кинематографа. Чтобы отдышаться, Омбелев прислонился к ней и стал высматривать знакомую улочку к школе. Городок, казалось, вымер, и в этом кладбищенском безмолвии четко и раздельно, где- то ближе к северной окраине, раздались вторящие, как бы догоняющие друг друга звуки: щелчки копыт по булыжнику и приглушенный гром тележных колес. «Спрошу,-решил Омбелев,—у тех, кто на телеге, этак и заблу- 29
диться недолго». Но, когда раздался яростный крик вдалеке: «Стой! Буду стрелять!» — замер и вдавился в тумбу. Омбелев еще не видел, но уже понял, что сейчас начнется, однако вздрогнул, когда вслед за мелькнувшей догадкой началась стрельба. Стреляли нечасто, и он сообразил, что кричавший был один. Но то, что там происходило, Омбелев предугадать не мог. Редкие крики и выстрелы заглушались нарастающим грохотом телеги. Оттого, что она так гремела, подскакивая на разбитой мостовой, и, гремя, приближалась, Омбелев перестал что-либо соображать и, с места не сходя, цепенел от еще большего ужаса. Крики и беспорядочная стрельба будто бы утихли, и телега наконец пронеслась мимо. В ней были трое. Тот, что припал на дно и съежился сзади,—стрелял, и по тому, как этот, задний, неспешно прикладывал кавалерийский карабин к плечу и после медлительно передергивал затвор, Омбелев понял, что он палит для острастки. Другой, в серой хуто- рянской свитке, стоял, перегнувшись, и лупил каблуком крепкого, с коротким голенищем сапога по борту телеги, в который вцепились белеющие в сумерках руки девушки, и одновременно силился перевалить ее ставшее текучим тело через борт. Третий, упершись в передок и намотавши вожжи на руку, отчаянно рвущий губы ошалевшим лошадям, оборачиваясь, орал что-то о монастырском золоте. И потом, когда все это быстро и близко пронеслось мимо него, Омбелев выбрался из оцепенения и на слабых ногах двинулся прочь из города,—он наткнулся на недвижное, как тряпочный куль, брошенное в дорожную пыль тело. Не осознавая, что делает, Омбелев перевернул его, увидел изуродованное рваной ссадиной вдоль всей левой стороны лицо и изжеванную веревочной петлей шею и узнал отца Иосифа-тотчас восстановилось увиденное: телега, Вера в ней, трое, архимандрит, захлестнутый удавкой... Веревка оборвалась именно там, где Алексей Григорьевич его обнаружил. И тогда сквозь морок, не отпускавший Ом- белева с той секунды, когда проклятая телега показалась из-за угла, пробилась мысль, проще которой трудно было что-либо представить: на телеге, прими он любезное приглашение священнослужителя, возвращался бы он сам. Мысль эта была так прозрачно- ясна в своей доступности, что Алексей Григорьевич даже как бы и заулыбался. И вот так, то ли смеясь, то ли всхлипывая, он повернулся и бросился бежать прочь, обратно в город, уже не разбирая дороги и желая единственного: скорее ощутить хоть что-нибудь близкое, свое, кровное... II Уже после смерти жены Омбелеву приснился сон: ему сообщили, что в комнате соседей лежит его жена. Мертвая. Как тяжко и мучительно было ему туда идти, как плакал он по дороге, потому что жена была только что живая, рядом, и вдруг такое горе, и почему-то в комнате Маши, которая его бессовестно изводила, когда жены не стало. Когда жена умерла в жизни, а не во сне. Так он шел, коридор был длинный, тесный и холодный, хотя наяву комната Маши Ковтуненко находилась в двух шагах, налево от двери. Он вошел к соседке, и там было пусто. Стол стоял посреди пустой комнаты, и Омбелев, немного успокоившись —ведь это уже было,—пошел к столу, чтобы с женою попрощаться. Хотя это уже и произошло однажды, тяжесть он ощутил страшную и боль —слева под мышкой. Омбелев подошел к столу и наклонился, чтобы поцеловать мертвую. Но там, на столе, лежало платье. Пустое - без тела. Он присмотрелся —действительно, это было любимое платье жены. На этом сон Омбелева кончался... Почему именно это платье Омбелев носил на толкучку в сорок седьмом году —он не помнил. Была ведь тогда еще и посуда, и кое-что посолиднее, но он снес платье. Это темно-синее шелковое платье, довоенное, жена так любила... Возможно, это было потому, что такая вещь достаточно высоко ценилась молодыми женщинами и стоила недешево. Он запомнил городских женщин тех лет почему- то такими-бегущими сквозь плотный строй базарных торговцев, возбужденно, жадно заглядывающими в их руки. В ярких немецких эрзац-платьишках, после дождя линявших и садившихся на четыре размера, или в коротких юбках и жакетках с подкладными плечами, они со своими взлохмаченными, сожженными перекисью хохолками причесок «фрау» были похожи на голодных, назябшихся пестрых пичужек, невесть как залетевших в этот трехсотметровый базарный коридор,- они, шурша, проносились по нему, зорко высматривая убогую поживу. Омбелеву предстояло последовательно побывать продавцом и покупателем, и он занял место в ряду торгующих —подле куч стоптанной обуви, осыпающихся багетовых рам, ржавых деталей к трофейным велосипедам. Его соседи по ряду распяливали на тонких старушечьих лапках, словно на просушку, детские беличьи шубки, изъеденные молью до основы, переставляли с места на место диковинную посуду, робко потряхивали линялыми платками и распашонками с порыжевшими кружевцами. Омбелев не спешил предлагать свой товар, оценить по достоинству который могла только женщина под стать его жене. Раньше он уже прошелся там, где продавали еду, но пока нужного не увидал —лишь две горки мелкой картошки да пакетики с горелым сахаром. Оборотистые тетки торговали горячим красным киселем из чайников — естественно, на сахарине. Шустро сновали рыночные цыгане, но что-либо съестное трудно было заметить в их быстрых руках- там, жужжа, вращался свой обменный круг: 30
вещи появлялись на мгновение и так же быстро исчезали. Между рядами бродил запойного вида мужчина с белой крысой на сгибе локтя и коробочкой со свернутыми, словно аптечные облатки, бумажками. За бумажный рубль крыса вытаскивала бумажку, где значилось: «Вернется», «Будет», «Прощайся» и прочие приговоры судьбы. Продавали самодельные открытки с трофейными Диной Дурбин, Марикой Рокк... 'У Омбелева не было рабочей карточки — работа его была всего лишь договорной, и они питались как придется. Хозяйственные дела вела жена, но, как только кончилась оккупация, она сразу сдала, и Омбелев, опасаясь, что вернется ее непонятная довоенная болезнь, старался хоть чем-нибудь ее подкрепить. Старых знакомых, врачей, в городе не было, да и тогда, перед войной, когда жена внезапно слегла, они мало чем помогли ей. Выручали травы и то, что была возможность выезжать за город на все лето. Война ее болезнь излечила, но теперь боли вернулись, жена не могла ничего есть, и Омбелев сбился с ног в поисках хоть какой-то приличной еды. Но самое сложное было добыть ей вот эти самые целебные травы. Они мало говорили. После всего пережитого говорить стало не о чем, иногда жена, что- то перебирая в доме, копаясь в хламе, вдруг садилась в изнеможении и просила: «Алеша, поиграй мне». Он шел к роялю. На полдороге оборачивался, с живостью сообщал: — Мне один знакомый сменял талоны в столовую, пойдем завтра пообедаем? — Господи! —вскрикивала тогда жена.—Ты каким-то торгашом стал, все о еде да о еде... Омбелев обижался, но садился к инструменту и пел ей низким, хрипловатым баритоном. Она любила украинские песни. О еде?! Только незадолго до смерти жены—а она умерла спустя двадцать лет после войны —Омбелев наконец почувствовал, что такое быть сытым. И хотя он знал, что не от голода страдает жена и что, пережив страшное время оккупации, она уже ничему не ужасалась,—Омбелев, как бы снижая ее душевное напряжение и тоскливость, ставшие столь очевидными в эти первые послевоенные годы,—упрямо возвращал ее к вещам обыденным, сиюминутным. — Как ты себя чувствуешь?-то и дело спрашивал он. — Хорошо,-отвечала она. — Я принес зверобой и мелиссу,-радовался Омбелев,-был на рынке, чудом набрел. — Прекрасно!—говорила жена.—Алеша, я уже совершенно здорова. По утрам она часто просыпалась раздраженной. «Выключи это!»—шепотом кричала она. Утро радио начинало с одной и той же песни: «Широка страна моя родная...» — Что ты?—также шептал Омбелев.-Можно уже и привыкнуть. — Можно,—отвечала жена.—Можно ко всему привыкнуть. Она стала безразлична к вещам, ее окружавшим. Так же равнодушно она и отдала ему свое платье. Омбелев же мечтал добыть для нее что-нибудь особенное: банку американской тушенки или крестьянского масла, скажем. Но какая там тушенка, какое масло! И в тот день на толкучке он медлил достать из сумки платье, еще не зная, чего же наконец ему надобно, вглядываясь в снующую деловитую базарную толпу. Что он выменял—время стерло, но домой он вернулся без платья. Этот факт он хорошо запомнил, потому что года через три, когда они собирались в гости к знакомым, жена, улыбаясь, заметила, что, вот, нет у нее ничего такого —особенного-надеть. Если бы она захотела принарядиться тогда, в период болезни и душевной смуты, это его обнадежило бы, но сейчас он только сказал дурашливо: «Во всех нарядах ты, голубка, хороша!» В самом начале пятидесятых в знакомых домах, как и до войны, начали изредка устраиваться небольшие вечера, где присутствовало не больше пяти-шести человек, обычно хорошо знавших друг друга. Говорили об искусстве, актерах, о книгах осторожнее, и ни о чем больше. Посторонних не приглашали, ибо компании порицались. Тогда же и Омбелевы возобновили свои музыкальные четверги, приглашали консерваторских музыкантов, исполнявших Глазунова и кое- что другое, редкое по тому времени. Чай пили с горячими булочками —как гордилась этими румяными, из первоклассной муки плюшками и слойками жена Омбелева! Читали вслух Чехова. Вспоминали, как до войны Алексей Григорьевич отменно поставил со студентами-юристами чеховского «Медведя». ...И вот-вот, казалось, все могло вернуться. Каким счастливым и полным был прежде дом Омбелевых, когда до рассвета Алексей Григорьевич мог засиживаться в увлекательной беседе с заночевавшим гостем. — Тише вы,—говаривала прикорнувшая в просторном кресле Людмила Ивановна,—соседей разбудите! —и шла вновь заваривать крепкий чай. Ведь не пылкий юноша был уже Омбелев, а так казался одухотворен-и приподнятый настрой этих довоенных вечеров сквозит в его воспоминаниях. Все поломала война! Исчезли почти все близкие друзья-кто как, кто куда, растаяло Гумбольдтово наследство, но не в этом было дело... ничего не возвращалось: ни друзья, ни прежняя радость; жизнь проходила неслышно и как бы стороною, и четверги Омбелевых постепенно сошли на нет. Острым оставалось лишь желание жить. По дворам выпевали старьевщики: «Старые вещи берем!» И все несли что оставалось. Никогда еще не было такой жажды жить и радоваться жизни —ни в обнаженности страшного военного времени, ни в оцепенелом молчании предвоенного. Жить долго, оттаять, отогреться, любить, наконец... Запомнились гастроли танцовщицы Тамары-Ханум, 31
«Девушка моей мечты» —в кассах кинотеатров были очереди на два-три часа ожидания. В городском парке каждую субботу и воскресенье играл симфонический оркестр: Глинка, Шуман, Берлиоз. Осенью бродили по желтым гремучим листьям. Молчали. Присаживались на некрашеные скамьи послушать духовую музыку пенсионеров. Старики, потирая озябшие руки, брались за инструменты... и —«Амурские волны»... Однако Омбелев был без постоянной работы. До войны он мог еще с этим не считаться, подрабатывая сезонно в драмстудиях и Домах культуры. Что-то давали и уроки музыки. Теперь же все связи были разорваны. С весны ему обещали подработку в местной газете, а в юридический институт, где прежде он читал лекции по ораторскому искусству, его не пригласили. Спрос же на частные уроки отсутствовал. Так что Омбелев почитывал, кое-что заносил в свои блокнотики, подолгу бродил по улицам-все, казалось ему, из любопытства. В нем происходило как бы новое узнавание привычных, давно забытых вещей. Неизвестно, для чего это было ему нужно. Возможно, уже тогда он силился все запомнить и записать, оставить как свидетельство времени хоть какие-то воспоминания? Но в его «Автобиографическом романе» нет и следа увиденного им в те годы. Пусто, будто вокруг Омбе- лева ничего не случалось. Кроме того —и это было тайной пружиной его скитаний по городу,—Омбелев, очевидно, начал пробовать писать стихи. Вот страничка одного из сохранившихся блокнотов: Спасибо, Родина моя, За то, что ты меня растила, Что целый мир в меня вместила, Когда учился думать я... За смех-ровный снег (подчеркнуто) Задачи —иначе Лады-солдаты В глубине-на войне Ломая —Люблю грозу в начале мая Трава-синева Земля-грязна-ни ручья-ни ключа Ночь-помочь. И подобное тому же. Нечувствительно Омбелев переступил пятидесятилетний свой рубеж: его это и не обеспокоило вовсе, он не пугался приближающейся старости. Он чувствовал себя бодрым и был по-прежнему подтянут, собран и тщательно следил за своей внешностью. Кроме стихотворных строк, он заносил в блокнотики размышления о музыке, делал выписки из энциклопедий —все, казалось ему, впрок. Не было там только непосредственных впечатлений от прогулок по городу... Ну а тем временем разразилась недолгая эпоха сельскохозяйственных выставок. Всякий областной центр почитал священным долгом обзавестись собственной экспозицией, расположив ее по возможности в приспособленном для массовых гуляний месте. Дорожки хрустели толченым кирпичом, загнанно дышал все тот же духовой оркестр, народ шел и шел, в чудном, нам уже и непонятном, радостном возбуждении, бойко торговали ларьки и павильоны, а на притоптанных, пепельно выгоревших августовских газонах и площадках стихийно взрывались танцы под баян. Вечерами в зеленеющем небе-тогда было так много прекрасной погоды —всхло- пывали алые и голубые бородатые звезды фейерверков, крутились, слепя магнием, бесовские колеса в темных кустах, и сморщенный беспалый городской пиротехник уныло, как коростель, поскрипывал из темноты, адресуясь к гуляющим: «Граждане, осторожненько, граждане! Шнур не зацепите!» Призывы его оставались без внимания, а граждане в ответ на всякий новый треск или вспышку разражались ликующим, освобожденным «Ур-ра-а-а!!!» Когда и в нашем городе открылась выставка, Омбелев, поначалу отнесшийся к ней скептически, странным образом привязался к этому месту. Определенно, его туда тянуло, а временами он просто не мог обойтись без того, чтобы побродить в толпе, поглазеть, испытать еще и еще раз смутное и приподнимающее чувство единения со всеми. Так и в этот раз Алексей Григорьевич, как бы непреднамеренно забредши на территорию выставки, отдался слитному движению толпы, иногда несколько отклоняясь, отрываясь от общего течения, потому что здесь, на выставке, как и в иное время на толкучем рынке, имел свой маршрут. Маршрут начинался у площадки, где сияла свежей краской членистоногая, неуклюжая сельскохозяйственная техника, вел далее мимо груд неестественно огромных, словно и не к человеческому потреблению приспособленных, овощей и фруктов, к павильону животноводства. Шел Алексей Григорьевич - со стороны поглядеть—покойно, возвышаясь красиво посаженной, крупной седеющей головой над толпою, пряча в чисто промытой шелковистой бороде ироническую улыбку, понимающе щурился, касаясь суковатой тростью черного дерева пламенеющих боков шестипудовых тыкв или глянцевитых баклажанов размером с молочного поросенка, чувственно схватывал мягкой розовой ладонью пригоршню элитного зерна из дощатого закрома, пропускал между пальцами скользкую тяжесть, извлекал из кармана отглаженного чесучового пиджака свежий платок и отирал с рук незримую пыльцу. В конце маршрута был бык. Первое время любители ходили на быка специально —на выставке было достаточно породистого, ухоженного скота, но этот оставался вне конкуренции. Приземистая, медно-рыжая, невероятной ширины в плечах, почти безрогая тварь весом едва не в полторы тонны каждым своим движением сотрясала бетонные опоры предназначенного ей загона. Благо- 32
родныи навоз не успевал коснуться влажного настила, как двое служителей со шлангами поспешно удаляли его. Признаки пола животного заставляли мужчин сокрушенно покачивать головами, а дам и девиц стесненно хихикать. Бык вызывал в Омбелеве робость и недоумение. Вот и теперь, достигнув конца своего маршрута, он протолкался к быку и, как всегда, с надеждой попытался заглянуть чудовищному созданию в глаза. Взгляд у быка был неуловимый, скользящий, зеленоватый из-под закурчавленной патрицианской челки —взгляд избалованной скотины, которая с самого рождения получала все, чего ей пожелается, пресытилась, заматерела и обнаглела вконец. Рядом с быком во всякий час работы выставки стоял с каменным лицом и лихорадочным румянцем на загорелых скулах молодой животновод, вскормивший скотину. На парне топорщилась, как жестяная, новая, толстого синего сукна пара, брюки были заправлены в сапоги с яростно надраенными голенищами. Это были его звездные часы. Иногда животновод слетал с облака и снисходительно давал пояснения. Среди зрителей, естественно, и в этот раз нашелся гражданин, позавидовавший на семейную жизнь быка. Животновод сокрушенно вздохнул и сказал, почему-то адресуясь к Омбелеву: — И так всякий день до десяти раз... Гражданин, сколько можно разъяснять? Це ж племенной фонд! Они до коров касательства не имеют совершенно. Искусственное осеменение! — Он со значением помахал пальцем где- то вверху.-Понимать надо... Бык, словно уразумев что-то, коротко гуд- нул, как океанский лайнер. И тут Омбелев поймал наконец-то его взгляд. Там было пусто, зелено, и такая понятная тоска изливалась оттуда, что Алексей Григорьевич отступил, сжавшись, и стал прокладывать в толпе дорогу к выходу с выставки, туда, где она переходила в городской парк, где вертелись увеселительные механизмы и репродукторы разносили бравурные мелодии хоровых кантат. Людмиле Ивановне после каждого своего похода на выставку он взволнованно, как бы приводя в споре заветный, решающий довод, говорил: - Воля твоя, но там я как-то особенно остро чувствую меру наших свершений. Так сказать, наглядный ход истории, ее материальное воплощение. Жена кивала и морщилась от головной боли, хватаясь за виски. Однако в этот день Алексей Григорьевич Омбелев пережил неслыханное потрясение. Причиной тому были отнюдь не выставочные впечатления. Дело было в том, что поутру, разбирая бумажный хлам, загромоздивший ящики письменного стола и копившийся годами, он обнаружил в дальнем углу небольшую, плотно перевязанную пачку писем. За шнурок перевязи была втиснута тронутая с краев желтизною визитная карточка. На плотном шероховатом прямоугольнике кудреватой вязью было оттиснуто: «Рихардъ Фридриховичъ Гум- больдтъ, Уполномоченный Черноморского Общества Цементного производства». Раньше письма эти Омбелеву на глаза не попадались, да и вообще вроде бы их и не было. Жена отсутствовала, в доме было тихо, и Алексей Григорьевич с плохо сдерживаемым волнением, весь взмокнув, суетливо расправился с тугим узлом. Пачка распалась, и первое, что остановило его внимание, было то, что конверты не были адресованы и не имели почтовых штемпелей, а следовательно, никуда не отправлялись. Омбелев прочитал наугад, из середины, затем еще, еще, пока не начал поспешно, с брезгливостью проглядывать письма одно за другим, словно отыскивая в груде мусора какую-то затерявшуюся важную вещь, может быть, и жизненно необходимую. Письма были довоенные, и всего их оказалось двадцать три. Что можно о них сказать, что вообще можно говорить о письмах немолодой женщины мужу, которого нет в живых, полных девической нежности, томления, грусти? О письмах, написанных так, словно ее дом после тридцатилетней разлуки хранил еще тепло и запах Рихарда Фридриховича, не остыли еще его утренние поцелуи и где-то слышался морозный хруст его крахмальных рубах? Алексей Григорьевич был поражен неистовым чувством, которое источали письма, испытал отвращение, шок, жалость, словно бы уличил жену в постыдном, но по-человечески понятном отклонении от нормы. Страшнее было другое. Нигде, ни единым словом, ни в какой, даже самой отдаленной связи жена не обмолвилась о нем, Алексее Григорьевиче Омбелеве, ее законном супруге и рыцаре, без упрека служившем ей не первый десяток лет, сносившем все ее немощи и странности без ропота, но с преданным благоговением. Омбелев посмотрел последнее письмо, аккуратно восстановил первоначальный вид пачки, перевязал и задвинул подальше в стол, забросав бумажным мусором. Визитную карточку сунул в нагрудный карман пиджака, как бы имея на ее счет особую мысль. Мысли, впрочем, никакой не было. Алексей Григорьевич силился что-нибудь понять во всем этом, но связь вещей не давалась ему, не было привычной определенности суждений и устоявшихся фраз «по поводу». На время он перестал ощущать себя собою, ему стало казаться зыбким собственное естество- такое прочное и бодрое на неискушенный взгляд, и дело дошло до того, что, пребывая в полном смятении, Омбелев вопросил себя, чего с ним прежде и вовсе не случалось: «Так кто же я-то оказываюсь таков?!» И себе же ответил в растерянности: «Фантом. Химера... Призрак!» Вот тогда-то он и отправился на выставку, ,в ее потную смешливую толчею, к ее прочным, красивым, настоящим вещам и людям, не осознавая, что ведет себя как мифическая нежить, затесавшаяся в толпу живых в надежде их плотью и кровью восполнить дефицит собственной материальности. 3 «Литературная учеба» № 2 33
Потом он забрел в провонявший гнилою сыростью буфет неподалеку от входа в парк, спросил стакан чаю и торопливо закурил отдающую гудроном папиросу, затем еще одну и, не присаживаясь, вгляделся в смутную жизнь завсегдатаев заведения. Его потянули за полу —человек с синим лицом и угарными глазами клокочущим шепотом велел Омбе- леву сесть и выслушать жизнь бывшего пилота авиации дальнего действия. Но Алексей Григорьевич вдруг слепо пошел к выходу, как бы и противясь чему-то, но и будучи уже не в силах противиться. Никакого облегчения не находилось. Стало еще хуже — все, что было в нем на ту пору, когда он толокся без дела на выставке, глазел на быка, внезапно переставилось с ног на голову, вывернулось, как застиранные подштанники, и Алексей Григорьевич Омбелев наконец-то вернул себе ощущение подлинной реальности —увы, полной безысходного срама и муки. Омбелев пошарил в темноте, словно отыскивая виновника этой муки, тупо ткнулся коленом в садовую скамью, но обми- нул ее с досадой и, завершая начатое движение, вдвинулся в пыльную массу невидимой листвы, обдирая тонкими сучками лицо и шею, и сел на жесткую землю, чувствуя себя хорошо укрытым и защищенным. - Климактерическая истеричка...—сказал он в темноту своим мелодичным баритоном. «...Ах, Боже мой, Рихард, зачем мы так далеко друг от друга? Когда мы тебя провожали, а я не могла понять, примириться с внезапностью этого твоего ухода, с пустотою, которая сомкнулась вокруг меня,— мама, сострадая, все же не удержалась напомнить, что всегда была против нашего брака. Как ты мог ей не нравиться? Ее раздражало все: твоя мягкость, твои маленькие руки, твой дом, даже твои слишком пышные последние проводы! Ей и тогда ничего не стоило бросить камень вместо горсти земли, будто никогда ей не придется пройти тем же путем...» «Какая несуразная чушь!—подумал Омбелев, припоминая письмо,—я не застал ее мать в живых, но не думаю, чтобы она так ненавидела Гумбольдта... Все это фантазии...» «... Ах, Боже мой, Рихард, не могу без тебя! Все это время жила в Ахтырке. Поднималась рано, будто и не было ночи, дорога, прозрачный воздух, тишина; ты шел навстречу, хрупкий, порывистый, прижимая руки к груди, как бы удерживая нетерпение. Но ведь было еще раннее утро, но позже в любую минуту ты мог войти в мой класс, и я была готова к этому. Любимый, мы так редко бывали вместе... А какой ужас я испытала однажды, когда услыхала, что на окраине города убит молнией человек! Гроза была ужасающая. Утром только и разговоров об этом несчастном. И чем больше я узнавала о нем: и то, что нездешний, и что невысок и худ, и, видно, спешил куда-то, да не успел укрыться от грозы,—тем отчаяннее я рвалась, бежала туда, пока, пробравшись сквозь толпу, с облегчением не поняла-нет, не ты... Мне всегда казалось, что я не переживу твоего исчезновения...» «...Рихард! Помнишь ли угловую комнату на втором этаже нашего дома? Там мы мечтали устроить детскую. Наш дом все тот же, только мне достаточно и одной этой комнаты, чтобы было место, куда ты всегда мог бы вернуться. Вокруг —люди: внизу, сбоку, во дворе, ты их не знаешь. Я редко бываю одна, и мы с тобою почти не видимся. Как это мучительно! Как светло и просто было любить тебя, говорить с тобою! Все вокруг полно молчаливого недоверия, не поэтому ли каждый вечер эта комната наполняется ненужными словами, бессмысленным шумом... Помнишь, как после смерти вашего отца в Берлине приехал в двенадцатом году твой старший брат, а у меня гостила Вера Крече- тович, и он шутя ухаживал за нею? Вера отмалчивалась, ей нездоровилось, и он, окончательно заскучав, увез нас с Верой ужинать? Потом началась война, вы больше никогда с ним не встречались, но я не забуду, как в ту ночь ты сказал мне: «Я не знаю, но пока ты рядом, я ничего не боюсь...» Я стараюсь не оглядываться, любимый. Я живу, и все кажется сном, потом я проснусь - мы будем вместе...» «Вот так,-думал Омбелев.—«Любимый». Она никогда не рассказывала о Гумбольдте. Всегда была скупа на слова чересчур, даже когда этого и не требовалось... «Все пройдет,—говорила она,—мои дела никого не касаются». И подумать только —всем она по душе: «Ах, добрый, преданный человек! Ах, как вам повезло с женою!..» Правда, все это было уже неважно. Омбелев думал о себе. «Странно,—невинно изумлялся он,—весьма странно, ведь я, собственно говоря, совершенно не признан. Но почему? Дают же мои скромные дарования право хоть на какое-то признание? Ну пусть негромкое. Так нет же. Значит,—он всмотрелся в шевелящуюся мглу, где должен был обретаться невидимый собеседник,-дело неладно, неладно дело в нашей культуре. Не то делается, не так. Не так!— страстно шептал он.-Ведь я даже постоянной работы не имею. Что это может означать? Общество не хочет и не умеет использовать меня целесообразно... А я не последняя в нем спица... Я музыкант! И что же?- Омбелев принялся загибать пальцы.—Я был рецензентом (слово он выговорил с омерзением), корреспондентом не в штате, аккомпаниатором в детских учреждениях и даже директором музыкальной школы, я писал- без счета писал стихи, статейки, фельетоны, наконец. Я был лектором-почасовиком. Как принимали меня юристы! Риторика, тонкое, умирающее искусство воплощения слова!.. Иные по сей день благодарно помнят мои лекции. Музыка периодов и фигур речи... Опять музыка...» Алексей Григорьевич чему-то сардонически улыбнулся: «Не всплыл... Все равно не всплыл,—сокрушался он.-Да почему же, почему? Ведь она всегда говорила: делай, что тебе нравится, проживем... И прожили ведь! Столько лет 34
прожили... Я ничего не хватал, в драку не лез. Мне нравилось там, где все интеллигентно, где нет надобности в рукоприкладстве, а получается что надо, надо было доказывать себя, что ты - еси! А жизнь духа-то? А вечная музыка сфер? С этим как? —Омбелев язвительно засмеялся.—Ну, спасибо, Людоч- ка моя, за то, что ты... меня...—как там дальше-то? А, неважно...» Он поискал платок, не нашел и стал, цепляясь за куст, подниматься. Утвердился на ногах, отер мокрое лицо рукавом и, безумно озираясь, держась в тени оград, направился в сторону дома. Впрочем, напрасно Алексей Григорьевич так переволновался. Во всяком случае, впоследствии многие знавшие его встречали Омбе- лева на главной аллее Первого городского кладбища прогуливающимся с супругой. Оба видные —ишь порода, шуршали кладбищенские старухи,—в светлой летней одежде, они здесь, под сенью величественных лип и елей, гляделись пришельцами из иного мира-мира, где властвует разум, где течет умная, радостная, лишенная болей и нечистоты жизнь. На согнутом локте Алексея Григорьевича поскрипывал букет сочных, багрово-фиолетовых гладиолусов, а Людмила Ивановна играла небольшой плоской сумочкой с застежкой в виде двух ласкающихся болонок. Они держали путь к месту последнего упокоения Рихарда Фридриховича Гумбольдта. Но сейчас Омбелев приближался к своему дому, дому, где каждый треск половицы был накрепко связан с недоброй памяти цементным уполномоченным. Может, и в самом деле им нужно было из этого дома уехать. Из этого проклятого Гум- больдтова гнездовья, цепко берегущего свою особенную жизнь. Дом находился на одной из старинных городских улиц и фасадом выходил на бывший Московский тракт, но не вплотную к проезжей дороге, а как бы полшага отступя, настолько удачно, что заурядный особняк внешне так и оставался господским домом. Рядом справа лепился аптекарский магазинчик, скрытый кустами желтой акации, слева-больничный корпус, позднее ставший интернатом для слепых детей. В особняке было что-то от круто пожившего старца. Стены цокольного этажа несколько скосились вовнутрь, под постройку, напоминая дрогнувшие слабиной подагрические колени. Большой балкон, опертый на четыре ампирные колонки, пуст, просвистан ветром и холоден, как железнодорожная платформа в степи, выше-тройная арочка и венчающий ее откровенно фальшивый кусок фасада с пустым овальным проемом в центре —характерным признаком домов «бекетовского», как его окрестили в городе знатоки, стиля. В овале проема на ветру мотаются бледные ветви выросшей на крыше молоденькой липы. Со двора дом почему-то в четыре этажа, хотя на улицу выходят всего два и цокольный. Но как же разительно они отличаются! С улицы —зеркальные венецианские окна в строгом орнаментальном обрамлении, с панели сквозь них видны туманные выси потолков, ощутимы гулкие объемы комнат. Если услыхать оттуда внезапный обморочный гром рояля... Но нет. Тихо. В окне меховая игрушка-собачка. Плющ виднеется за переплетом рамы на втором этаже слева. Он посажен в корзину, из тех, что подносят с цветами актерам, увил ее скрипучую лозовую ручку и плетется к форточке. Лестница парадного —из пестрого искусственного мрамора, так полюбившегося провинциальным архитекторам начала века. Бронзовые колечки в ступенях для удержания испарившегося ковра. Двери с ребристыми затейливыми филенками украшены тугими гроздьями кнопок звонков и списками проживающих лиц. Однако именно здесь, на самом верху, где кончается лестница и повизгивает на сквозняке плохо прикрытая рама окна, притаился свидетель, которому ведомо все. Это простое стекло —Омбелев сейчас коснется его по привычке влажной рукой,—стекло в форточке. Толстое, голубоватое и даже на вид тяжелое, с. ^лмазным скосом по краю, который нынче/ бывает только у хороших зеркал. Стекло из минувшего века, единственное, выстоявшее без перемен. Омбелев осторожно заглядывает в него, и в сумрачной игре теней проступает острый чужой облик, откинутый назад задымленный профиль с полоской геометрически выстриженных усиков. Это он, вечно молодой властитель особняка, дома, где Омбелев простодушно вознамерился основать и свое убежище, свою крепость. Ему нет дела до всех, кто вселился сюда со своим убогим скарбом, как нет дела и до Алексея Григорьевича Омбеле- ва, чья жена —а чья, собственно, жена? —не пожелала из особняка выехать, как Омбелев ее ни упрашивал. В их комнате уже тридцать лет ни одна вещь не меняла своего места, но ему, этому, еще и нужно, чтобы его любили — «вечной» любовью. А что же тогда остается живым?! И что же тогда делать тем, кто так хочет жить, а если и исчезнуть —то не бесследно и, может быть, не навсегда? III Зачем называть время? Уточнять месяц, год, день, тем более в записках Омбелева этот в общем-то спокойный день позднего лета едва ли не полувековой давности никак не обозначен, и к жизнеописанию нашего героя ничего существенного-так уж получается - эта маленькая глава добавить не сможет... И дома в тот дождливый день Омбелева не было, и ничего особого с ним не случилось, разве только, когда, вернувшись, он за поздним чаем, выслушав взволнованный рассказ Людмилы Ивановны, резонно таки заметил: «Но чго мы можем сделать? Ты, я?» А она безнадежно прошептала: «Что? Попытаться спасти хотя бы одну жизнь!» —и этот невнятный захлебывающийся шепот, вслушайся Алексей Григорьевич в него, мог бы всю жизнь их перевернуть, но так ничего и не произошло. 37
Мы изучили газеты в поисках тайных следов события, так потрясшего жену Омбеле- ва. В местной прессе наше внимание задержали статьи Алексея Григорьевича, мы с ними внимательно ознакомились: заметки о музыке, подписанные «О. Аркадьев», интервью с орденоносцем Тамарой-Ханум; «Джаз Бориса Ренского выходит на правильную дорогу...»-так начиналась одна из его статей. Но это все не имело никакого отношения к тому, как безнадежно Людмила Ивановна сказала слово: «Спасти...» Да и кого спасать внезапно потребовалось Омбелевым в тот благостный месяц, когда вся страна после двенадцатого августа боготворила Чкалова, готовила избирательную кампанию, читала о гастролях МХАТа в Париже, праздновала День авиации; а «над нашим городом прошел циклон, и в связи с этим надолго установилась дождливая погода», да было объявлено о снижении цен на овощи, и Людмила Ивановна на рынке покупала свежие огурцы по пятьдесят копеек за килограмм вместо шестидесяти, а помидоры-по рублю? Конкурсы, фильмы, местная хроника. Иной раз на первой полосе повторяют передовицу о борьбе с диверсантами, но это как раз Омбелевых меньше всего интересовало. К этому они как раз уже привыкли. Алексей Григорьевич выписывал две газеты-«Советское искусство» и местную. В местной он читал объявления, потом аккуратно вырезал нужные и подклеивал в специальную папку... Именно эту папку —для школьных тетрадок, оклеенную ворсоватой бумагой в мраморных разводах,—и держала на коленях Вера Кречетович, поджидая, когда заплаканная Людмила Ивановна окончит хлопотать с едою. Мокрые руки Веры, мокрое ее платье и лицо - опять шел теплый дождь-все это не имело прямого отношения к тому времени, разве только то, что Вера осталась жива и после двадцать четвертого года они снова видят друг друга. Она оставляла на школярской этой папочке руками мокрые следы, которые тут же просыхали, с белесо-пегих, стриженных по- мужски волос ее капало. — Что это?—говорила она, судорожно улыбаясь худым лицом.-«Продается мотоцикл «Индиан», продается пальто женское, ковер новый. Телефон 7-27-78»,—переворачивала газетные вырезки: «Нужна маленькая комната для интеллигентной старушки. Район безразличен. Уплатим вперед». А вот это как раз для меня: «Одинокий ищет комнату. Согласен на любые условия, произведу ремонт. Звонить от 6 до 9 вечера». Только куда? — Оставь это, Вера. Омбелев подыскивает подержанное пианино,-сказала Людмила Ивановна,—рояль чересчур громоздок. Садись к столу. И переоденься в конце концов. Вера отложила вырезки и встала. — Не во что,—сказала она,—переодеться, мои вещи на вокзале. И вот обида какая: папиросы напрочь промокли. Как изменился город... — Возьми папиросы Омбелева, там —на окне. Что ты все мечешься? — Думаю вот: изменился удивительно город. Ехала на трамвае, полагала-прямо к вам, как прежде конкой, но куда-то меня завезли. Петля да и только. И Андреевской церкви нет, торчит глупый фонтан. Пошла пешим ходом, потихоньку, дождик, хорошо, знакомые дома, вдруг эта громадина конструктивистская на площади, и впрямь: столичный город. Людмила Ивановна улыбнулась. — Ты улыбаешься, а мне показалось, что прежнего осталось совсем немного. Впрочем, так и должно быть. Прежней осталась вот эта улица, на которой твой дом. Кто теперь живет в той комнате, где балкон? И козырек над нашим парадным подъездом... помнишь? Нет, не хочу воспоминаний... Что Алексей Григорьевич, где он? — Алеша в бывшем Рабочем Доме. Ставит оперу. Да-да, не смейся. Идем в кресла, кури. Боже мой! Вот такая забавная история! Год назад он в любительском кружке срежиссировал чеховского «Медведя» —и удачно. Здесь у нас очень любят самодеятельность, все сочиняют, пишут что-то, даже мои школьники. «Писатель Заграничный заканчивает лирическую комедию «Капитан Ковалев» из быта и жизни наших славных пограничников»,-открой лишь газету и не такое прочтешь. — Вся страна пишет,—сказала Вера, усмехаясь.-Так что же Алексей Григорьевич? — Вот ему и предложили поставить оперу по мотивам, а музыку к ней сочинил наш местный композитор. Любитель, впрочем. Некий Плющ, он за мною слегка ухаживает. Чем уж его этот водевиль прельстил? Вообще-то Плющ —специалист по хоровым кантатам, но тут явился, просидел робко с Омбелевым два вечера, а Алеша почему-то отказать ему не решился, хотя все это порядочный бред. — Плющ...- сказала Вера,- странно. Нет ли у него родственника? Брата? ... А Николай Евсеевич Плющ тем временем пребывал в прекрасном расположении духа и направлялся к дому Омбелевых. Его ничуть не смущала погода и даже то, что придется отмахать такую же часовую дорогу обратно в клуб, где раздражительный Омбелев еще с утра хватился партитуры. За нею и шел, насвистывая, под зонтиком Плющ. Был он невысок, полноват, молочно-розов. «Сказка» —было его любимым словом. «Музыка—сказка, Людмила Ивановна —сказка, жизнь — сказка». Любимым словом его брата-погодка было «факт». Что и определяло его отношение к младшему. — Зачем тебе этот «Медведь»? —строго спрашивал Семен Евсеевич, глядя, как в зеркало, на этого легкомысленного ветреника. Помимо фамильного сходства, характеры братьев представляли собою полную противоположность. — Тонко, камерно, но сколько страсти! — вскрикивал легко возбуждавшийся композитор. 38
— Да, хозяин нужен,—сдержанно итожил старший.-Шутки шутками, но хозяин-мужчина!-должен быть во всем. Это факт. ...Через несколько лет Николай Евсеевич Плющ будет месить грязь на аэродроме запасного авиаполка под Красноярском, в обслуге, по глупости уже к концу войны потеряв два пальца на левой ноге, а до того стараниями всесильного брата избавленный от фронта. После он долгие годы будет служить вахтером в одном тихом особняке для высокопоставленных гостей областного начальства, а для души останется музыка —до конца шестидесятых его кларнет звучал в городском парке. Но и тогда, и позже оптимизм юности его не покинет. С легкой, недоумевающей улыбкой Плющ однажды будет смотреть на старого городского врача, вцепившегося ему в рукав. Николай Евсеевич и ведать не ведал, кто это. Они с Омбелевым были в филармонии, слушали «Богатырскую симфонию», и Плющ с нежной грустью излагал Алексею Григорьевичу обстоятельства недавней кончины своего брата. Брат тихо умер у телевизора, последние семь лет после отставки просидев в кресле: «как дитя». И теперь Плющ жил словно за двоих, а это было тяжело. Так рассказывал он Омбелеву в антракте, но тут налетел этот шалый лекарь и впился в него, как оса. Алексей Григорьевич также изумился: до войны доктор лечил его жену, но потом куда-то подевался, и вот теперь они впервые, спустя два десятка лет, встретились. Сморщенный, оплешивевший доктор, досадливо отмахиваясь от омбелевских восклицаний: «Голубчик! Где вы пропадали? Сколько лет, сколько зим!»,—пытливо теребил Плюща за руку и, испытывая мучительнейшую неловкость от своих новых, поминутно вываливавшихся вставных зубов, твердил: — Мне знакомо ваше лицо! Где мы с вами встречались? Ведь я не лечил вас, так? Где же я вас видел? Врач до немоты напугал Плюща и, заметив, как в докторском старом, измученном неразрешимым вопросом лице зреет ужас узнавания, Омбелев поспешил Плюща увести. Пройдут годы, и Алексею Григорьевичу придется так же бережно вести рыдающего, как бы уже и ослабевшего разумом от старости и горя Плюща от могилы Людмилы Ивановны, а потом отдать письма и ее книги, и несколько платьев, только чтобы не слышать нескончаемых объяснений бывшего композитора в любви к своей покойной жене. Однако до этих безрадостных времен еще было далеко. — Володю арестовали месяц назад,-рассказывала Вера.—Потом перевезли сюда на Наркоматскую, где он точно, я узнать не успела, я здесь второй день, но еще в Ахтыр- ке Володе чудом удалось передать мне известие, что его делом занимается некий Семен Плющ из области. Он написал: «Положение ужасное и тяжелое, тебе надо исчезнуть. Со мной работает Семен Плющ, и место таким людям, быть может, только в аду. Целую, прощай. Твой несчастный брат». Я сначала не поверила, что это писал Володя. Ты ведь знаешь —нас воспитывал дядя, и Володя с его неисчерпаемым терпением и мягкостью никогда о человеке плохо подумать не смел... Мы с братом долго были неразлучны, потом он уехал учиться в Петербург, а я занялась черт знает чем: какие-то кружки, собрания, эсеры, любовь, революция, служба на ахтырской почте, пока Володя воевал сначала у белых, потом у красных —и все с той же несокрушимой готовностью понимать и прощать. Занимался беспризорными, учил, хотел забрать нас в Петроград, но опоздал. А я тем временем становилась все жестче, все злее и не принимала уже любую власть, и никто не смог меня переубедить в том, что ничего хорошего никогда не будет,—ни дядя, ни брат. Я расплатилась за это Володей, ты это понимаешь? Мы могли еще десять лет назад уехать отсюда, но он уговорил меня остаться: здесь умерли наши родители, здесь погиб дядя, здесь, видите ли, «моя родина». «Посмотри, Вера, на детей. Они с рождения преданы своей земле без искушений. Я не могу их бросить». И скажи мне —почему именно он, когда я должна быть там? Людмила Ивановна слушала Веру и думала о Володе. Она очень хорошо его понимала, понимала, почему он, великолепный педагог, ученый, остался в маленькой Ахтырке навсегда, обретя в больнице полумертвую сестру.. Он ее выходил, а в остальном —ему все равно было, где жить и работать. Людмила Ивановна догадывалась также, что оттуда, где был сейчас Володя, возвращения не бывает, что единственное-это нужно спасти Веру, уговорить ее уехать, не искать брата и выбросить из головы надежду заменить его собою. «Она поедет туда и наговорит неизвестно что. «Господи,—сказала себе Людмила Ивановна,—как мы стали беззащитны, и что же делать с этим наваждением —страхом, с Верой, Володей, с людьми, которые не знают, что ожидает их завтра, но все-таки живут, несмотря ни на что?» Она не заметила, что произнесла это вслух, и Вера тотчас откликнулась: — Живут? Разве это... да что об этом обо всем рассуждать? Все верят в то, что именно так и должно быть, а главное - еще долго будут верить. Но при чем, Людочка, объясни мне, Володя? ...Что можно еще рассказать об этом длинном августовском дне? Одним из многих, который кончится и сменится другим, а тот, в свою очередь, растает, так и не принеся ответа? Что еще можно рассказать о двух женщинах, любовь и понимание которых не приносили облегчения, а прошлое удерживало друг подле друга? И Людмила Ивановна решила оставить Веру у себя, пока что-нибудь не прояснится с Володей, только нужно было забрать вещи с вокзала и предупредить Вериных знакомых, чтобы они не ждали ее. - Так мы и сделаем,-сказала она притих- 39
шей Вере,—придет Омбелев, попьем чаю, все обсудим, я вот пирог испеку... Но тут появился Плющ, сияющий, счастливый, в промокших насквозь парусиновых туфлях, с бутылочкой вина, и пока он стыдливо натягивал на плоские ступни омбелевские носки, Людмила Ивановна представила его Вере Кречетович. Вера угрюмо кивнула. И в то короткое время, как Людмила Ивановна искала партитуру, она у Плюща все выспросила, и оказалось, что Володин следователь действительно брат, Семен Евсеевич Плющ —«замечательный мой братишка»,-сказал Николай Евсеевич. Вера тут же ему решительно все о Володе и выложила. Людмила Ивановна смотрела на нее с ужасом. Они сидели за столом, Плющ разливал вино, Вера молча, бледная, курила. Партитура не нашлась*, и Плющ, отзвонив Омбелеву в клуб, где уже как-то сумели обойтись и репетиция шла, отговорился у Алексея Григорьевича на сегодня не присутствовать. Ему было хорошо, к тому же Вера для него как бы и не существовала, принадлежа к иной, недоступной ему реальности. - Так вы, Николай Евсеевич, поговорите с братом?-в упор спросила Вера, не чувствуя ни взгляда Людмилы Ивановны, не замечая розового благостного лица Плюща. - О чем, голубушка? —переспросил Николай Евсеевич.-Я так и не уразумел, что же вас беспокоит? - Меня беспокоит,-раздельно выговаривая слова, сказала Вера,—что мой брат Володя сидит ни за что ни про что в тюрьме, а ваш брат ведет следствие по его делу. И вы как порядочный человек и друг Людмилы Ивановны должны поговорить с Семеном Плющом. - Экая вы, Верочка, право,-смеясь, сказал Плющ,-деловая женщина. А все-таки не знаете, как дела делаются. Все —потом... - Что-потом? - Потом и решим наши проблемы, а сейчас, милые женщины, давайте чуть-чуть выпьем, и я вам спою. Вместе споем. Нужно уметь отдохнуть немного в наше и без того сложное время. - Что вы имеете в виду, уважаемый Николай Евсеевич, говоря «сложное время»? — упрямо спросила Вера.—Все так просто: мы бездельничаем в уютной компании, потягиваем винцо, вы сочиняете мотивчики, ваш брат служит на благо Отечества, а мой брат сидит в тюрьме. - Помилуйте, Людмила Ивановна, ваша подруга чересчур серьезна. Ну хорошо. Допустим, мой брат служит, а ваш лишен свободы, сидит в камере. Но ведь почему сидит? Должно быть, за дело. Кругом враги, и если, как вы полагаете, он там по недоразумению, то будьте уверены: во всем разберутся и без нас. И беспокоиться вам нечего. Ведь так, бесценная моя Людмила Ивановна? - Так,—сказала Вера.—Мне все ясно. Все нормально, Люда, проводи меня. Я поеду за вещами. Звонил Омбелев, велел Плющу ехать, партитура нашлась, но что-то было неясно. О Вере ему при Плюще Людмила Ивановна ничего не сказала. Ей было очень тоскливо. И, провожая Веру, она долго крестила ее и плакала. — Мы ждем тебя, ждем тебя с Алешей, все устроится и будет хорошо,-шептала Людмила Ивановна у двери... О, если бы Алексей Григорьевич на ее отчаянный ночной вскрик: «Спасти хотя бы одну жизнь!» - ответил что-нибудь, лишь одно, незначительное, но успокаивающее слово, Людмила Ивановна никогда не отправилась бы к Николаю Евсеевичу Плющу домой в полдень следующего августовского дня. Никогда она не вышла бы из своего дома на Московской, не миновала бы маленький аптекарский магазинчик, который всякий раз напоминал единственное: как умирающему Гумбольдту поздно ночью, разбудив и напугав своим осипшим голосом хозяина, она несла кислородную красную подушку; не свернула бы прочь с безлюдной Бассейной и не прошла бы весь остальной путь, ничего больше вокруг не замечая. — В двенадцать, завтра,—шепнул ей Плющ, целуя руку,— я вас жду, Людмилочка. Она пошла проводить его к двери, как полчаса назад Веру. Он сказал: — Странная таки особа ваша гимназическая подруга,—все целовал ей руку и не отпускал. Они вышли из квартиры и зачем-то двигались к концу площадки, в сырой сквозной полумрак, и там Плющ ее обнял и бормоча: «Завтра, завтра, милая моя, зачем вам все это, зачем Вера, зачем Омбелев?» —прижимал ее к скрипящей раме окна. — Ну один поцелуй! — Вы поговорите с братом,—сказала громко Людмила Ивановна, отстраняясь. — Сегодня вечером, милая, я ведь вам обещал. — Так я позвоню? Не обнимайте меня, пожалуйста. — Звонков не надо,—обиженно сказал Плющ.—Вы мне не верите? Завтра в двенадцать все будет ясно. Так я жду вас, не уходите так, сказочная моя... Но Людмила Ивановна уже бежала к себе в комнату. Она еще не захлопнула двери и слышала, как Плющ, насвистывая, спускается по лестнице. «Сейчас Вера придет,-подумала она,-скажу ей, что Плющ все сделает». Она вспомнила, как в первый вечер этот чудак Плющ, рассказывая Алексею Григорьевичу о своей опере, кричал, хохоча: — А медведь всех подмял! Слушайте, Омбелев, ведь какая в этом изюминка! То-то! Она вошла в комнату, присела. В этом, давно прошедшем для нас времени, в ту самую минуту, как Людмила Ивановна опустилась в кресло, молодой и окрыленный надеждой Николай Плющ торопился в рабочий клуб, а его брат Семен Евсеевич только готовился заступить на свою трудовую вахту. В их общей квартире на кухонном столе лежала записка: «Поешь, купи хлеб. Буду завтра с 18.00 выходным —факт. Поедем рыбачить». Брат сел в служебную машину и отъехал. 40
Николай Евсеевич сбегал в клуб. Алексей Григорьевич Омбелев в который раз втолковывал робким студийцам, что им делать в опере, которая никогда не увидит сцены. Людмила Ивановна, не зажигая огня, ждала Веру... А в это время Вера Кречетович спала, сидя на мокрой скамье привокзального сквера, и рядом, плотно прижатые к ее вытянутым скрещенным ногам, стояли вещи —картонка и брезентовый баул. В дом Омбелевых она больше никогда не возвращалась. IV -Я помираю!-сообщил дворник и стал боком оседать на нары. Омбелев исподлобья посмотрел на него, а Людмила Ивановна спросила: — Что случилось, Егор? — Помираю...—глухо отозвался дворник, еще минуту назад опрометью выбегавший из убежища и тут же возвратившийся, держа перед собою на вытянутых руках, как дароносицу, помятое пожарное ведро. Он наконец сел, сатиновые шаровары его хлюпнули, и тут же вскочил, повизгивая. Ведро покатилось с корявым грохотом, а Омбелев сообразил, что в промежутке, когда Егор выбегал за дурацким ведром, был еще один, запоздалый, разрыв неподалеку. Из вентиляции сладко тянуло толовой гарью и слабо, как из преисподней, доносился сытый гул отбомбившихся «юн- керсов». — Немедленно лечь!-приказала Людмила Ивановна.-Помоги ему, Алексей. Вздыхая и ропща, прощаясь с жизнью и родными, Егор стал на четвереньки, и ничто не могло заставить его изменить эту позу. Людмила Ивановна шарила в аптечке, с которой она не расставалась с начала бомбардировок города. В пору первой большой войны она посещала курсы сестер милосердия, которые, впрочем, не окончила, и впоследствии никакой практики не имела. Однако она решительно подступилась к старику, одним взмахом ножниц перехватив веревочную опояску. Штаны с сырым шумом съехали, а Егор еще пуще запричитал и даже попытался оказать сопротивление. — На кой черт вам понадобилось это ведро?—спросила Людмила Ивановна, выливая на крохотную черную ранку полфлакона перекиси и пытаясь зацепить пинцетом пильчатый уголок осколка, засевшего в ягодице.— Вы думаете, немцам только и дела — бомбить ваше ведро? — А-а-хх!— откликнулся дворник и попытался уползти по нарам.—Оно же подотчетное... С меня спросят... — Не дергайтесь, уже все,-сказала Людмила Ивановна.-Можете вы лечь по-человечески? Когда она закончила перевязку, старик от пережитого потрясения спал. Наутро его перевели в дом, и несколько дней Людмила Ивановна навещала его, меняя повязки и втолковывая жене Егора, бабе Варе, что если, не дай бог, у раненого начнется жар, немедля бы звали ее... Воистину клин клином вышибают. Месяц назад, тотчас после начала войны, тяжело больную Людмилу Ивановну перевезли из дачного поселка в город. Немыслимо было и думать об эвакуации, а враг надвигался. Бомбили по нескольку раз в сутки, и небывалое нервное напряжение, ночные бдения, необходимость двигаться, спускаться в убежище, возвращаться в дом, не чая его застать в целости, что-то переломили в ней —состояние Людмилы Ивановны поразительным образом улучшилось настолько, что трудно было поверить, что еще недавно эта женщина считалась безнадежно больной. Враг вступил в город в октябре, когда разразились небывалой силы ранние морозы, сковавшие оголенную, испакощенную землю. К этому времени город уже пришел в запустение, улицы были завалены булыжником и щебнем от развороченных обстрелами и бомбежками мостовых, фонарными столбами, мешками с песком. Еще раньше умерли электростанция и водопровод. В шесть часов пополудни город погружался в ледяной мрак. Те пришли днем. День выпал сине-солнечный, холодный, скрипучий. В Московскую улицу втянулась крупная часть. С гамом, похожим на галочий, немцы суетились вокруг тяжелых повозок, заглядывали в окна домов, то ли ожидая торжественной встречи, то ли просто любопытствуя: должна же здесь, в обшарпанных строениях, ютиться хоть одна живая душа. В конце концов они пошли по домам, стуча во все двери. Им испуганно открывали. Солдаты со смехом разглядывали тех, кто появлялся в дверях, и через переводчика требовали, чтобы подъезды домов и квартиры жителей были постоянно, в любое время, открыты для немецких военнослужащих. Запираться никто не имеет права. Жители, впрочем, до темноты могут выходить по своим делам на улицы. Во дворе дома, где обитали Омбелев с женой, обосновалась комендантская рота. Через окно первого этажа летели вороха тряпья — солдаты готовили помещение под постой, а на середине двора в старой, венской работы качалке, визжавшей на морозе, неторопливо, словно в полном уединении, покачивался молодой офицер, очевидно, командир роты. Время от времени к нему с докладом подбегал кто-то из солдат. Омбелеву было видно в окно, как из дворовых закоулков выбирались любопытствующие мальчишки, постепенно окружая дышащую теплом полевую кухню. — Ваня? —благодушно улыбаясь, тыкал офицер розовым пальцем в ближайшего пацана. Тот отступал, помалкивая. - Хорошо. А ты?-переводил офицер перст.—Твое имя? — Руслан,—отвечал, супясь, мальчишка. - А-ха, очень хорошо. «Руслан и Людмила». Так. Я это читал. Ты, мальчик, пойдешь в дом и скажешь всем, что офицер немецкой 41
армии ожидает для беседы мирное население. Быстро! Должны быть все! Руслан побежал, погодя из дому потянулись старики и кутающие лица женщины. - Быстрее, быстрее,—выдыхал жгучим паром офицер.-Вам нечего бояться. Все есть? —Он оглядел топчущуюся перед ним кучку народу. - Так вот, вы, конечно, удивляетесь, что я так хорошо говорю на вашем языке. Нет ничего удивительного. Мои пра-ро-дители —из Украины, я сам изучал в университете Гей- дельберга славянскую культуру. Филология!—Лицо его молниеносно передернулось.— Но и сам я удивлен. Ваши дети воспитанны. Они, на мой взгляд, ведут себя хорошо. Итак, я и в моем лице все немецкое командование надеемся, что их родные также не заставят нас огорчаться. Из этого следует, что мы не собираемся сеять зло на этой земле. Мы пришли как строгие, но заботливые старшие, чтобы указать заблудшимся младшим путь к подлинной свободе. Ослуши-ва- ние не имеет смысла. За нами придут части СС. Они не будут рассуждать, они строго спросят за малейшее неповиновение. СС имеет слишком мало времени на теорию... Но довольно об этом!-Офицер пожевал губами, как бы пробуя небольшую кисловатую ягоду.—Я имею сведения, что в вашем городе много лет работал колосс филологии профессор Потебня. Он похоронен тоже здесь. Я хочу видеть его могилу. Кто может указать? Офицер поползал глазами по лицам жильцов, и Омбелев, в то мгновение, когда было названо имя Потебни, ощутивший, что судьба подбирается к нему (супруга покойного ученого, случалось, бывала на омбелевских музыкальных четвергах), покорно выдвинулся вперед и с чувством, что за него говорит кто-то другой, глухо, как из-под перины, отозвался: «Я укажу». Омбелев запомнил, как глядели на него соседи. - Прошу!-Офицер развернулся вместе с качалкой в сторону тяжелого черного мотоцикла, загораживавшего въезд во двор. Омбелев бессловесно полез в коляску, задыхаясь от чужих запахов кожи, лака, синтетического бензина. За руль прыгнул бледный чернявый водитель, машина взревела, и они понеслись. Город кишел немецкими войсками. Ближе к центру на Московской стояла танковая колонна. Танки были угластые, рыжие, туполобые. Спешили, вскидываясь на выбоинах, штабные «опели». Патруль гонялся за подгулявшим ефрейтором, без толку палившим по окнам здания партшколы, куда деловитые штабисты уже волокли армейское имущество. Кругом шла самодовольная суета и толкотня, но город от этого не казался менее мертвым. Он и в самом деле был мертв, душа его отлетела, а если что и осталось, то глубоко-незримое и потаенное. На старом кладбище офицер потоптался у профессорской могилы, похмыкал, отодрал ветку от кладбищенской елки и вдел ее между прутьев поржавевшей ограды. Омбелев молчал, выжидая, что скажет красноречивый знаток славянской культуры, но тот не спешил с соображениями. На обратном пути он неожиданно крепко хлопнул Омбелева по плечу и, перегнувшись из высокого кожаного седла, что-то закричал сквозь ветер и сумасшедший треск мотора. Смысла слов Омбелев не разобрал —ему мучительно хотелось поскорее попасть домой. В голове шевелилась слабая мысль о том, что слухи о немецких зверствах, кажется, существенно преувеличены. Может быть, и обойдется. «Народ Бетховена, Гёте, Шиллера». Наутро комендантская рота перебазировалась. Офицер, обер-лейтенант Деблин остался жить в их доме-ему предстояло занять должность при комендатуре, в «интеллектуальной службе». Деблин облюбовал квартиру в первом этаже. При нём состояли двое рядовых —те самые, что в первый день повыкидывали из окон пожитки Маши Ковтунен- ко, ответственной квартиросъемщицы. В городе начались грабежи и повальные обыски-искали раненых военнослужащих, скрывавшихся по домам. Искали, располагая точными данными, что при отходе наших эвакуация госпиталей сорвалась. Стены и заборы были облеплены уведомлениями германского командования, что за укрывательство раненых и партизан виновные будут расстреляны на месте. Так что фраза Алексея Григорьевича, произнесенная по благополучном возвращении домой — он тогда бодро возвестил, адресуясь к Людмиле Ивановне: «Что ни говори, а Германия была и остается страной высокой духовной культуры!»,—фраза эта повисла в воздухе. В январе Омбелев свалился в тифу. Все пало на плечи Людмилы Ивановны, и как она изворачивалась в это время, когда стакан молока стоил на рынке сорок оккупационных марок, а печеного хлеба не было вовсе,—одному Богу известно. Она исхудала и стала слаба, как завиток тумана, и если бы не помощь бабы Вари, не миновать ей, так счастливо избежавшей тифа, лежать на Московской за разгромленным овощным киоском, что возле угла бывшей улицы Восьмого съезда Советов. Здесь складывали тела людей, умерших за минувшие сутки от голода. На рассвете их подбирала команда трупарей. Счастье еще, что им повезло с колодцем — он был во дворе интерната по соседству. Вода в нем, хоть и мутная, глинистая, годилась для питья и не замерзла. Жители центра и рабочих районов вынуждены были ходить на реку: с утра и до темна тянулись черными цепочками по грязному льду, чтобы зачерпнуть ведро бурой жижи с радужными пятнами нефти и моторного масла. На обратном пути их поджидали солдаты тыловых команд, неукоснительно отбиравшие воду для своих хозяйственных нужд. Так что некоторым приходилось ради ведра воды по пять и шесть раз возвращаться к реке. Считалось удачей прорваться с первого или второго захода. Возражать было бесполезно и опасно, воду 42
просто выливали на недовольного, что при больших расстояниях и тридцатиградусном морозе почти всегда кончалось одинаково. Омбелев вынырнул из марева тифозной горячки, когда наши войска на короткий срок вновь вошли в город. Он застал последние часы их пребывания, горечь отступления и всеобщее чувство надвигающегося ужаса, который уже не пережить. Он еще успел увидеть, как, спотыкаясь, теряя шапку, вновь нахлобучивая ее на синюю бритую голову, весь перемазанный мелом еврей-скорняк с водевильной фамилией Шампаньер, пересидевший неведомо где эти месяцы, бежал за откатывающимися к окраине тридцатьчетверками, умоляя взять его с собой. Алексей Григорьевич был слишком слаб, чтобы сочувствовать Шампаньеру. Ему было не до того. Он был полон ощущением редкостного покоя и бессуетной радости выздоровления, мягкой пульсацией воротившейся жизни настолько, что не замечал, как вокруг сгущается тьма. Все вернулось, но с еще большим страхом и ожесточением. Въехал обратно в первый этаж «интеллектуальный» сотрудник комендатуры обер- лейтенант Деблин, чрезвычайно привязавшийся к мебели черного ореха, которой была обставлена занимаемая им квартира. Мебель эта, монументальная основа бывшей гум- больдтовской обстановки, хотя и была от- чуждена по ордеру в начале двадцатых, но из дома не ушла, сменив хозяина. -Ты знаешь, Алексей, кажется, Поляковых предала Маша Ковтуненко. Это на ее совести. Из-за мешка картошки!—с омерзением как-то сказала Людмила Ивановна. Косвенной причиной гибели Поляковых явился просторный балкон дома, выход на который, к несчастью, был в их комнате. Кроме них, балконом пользовалась еще и Маша, развернувшая в своем полуподвале после того, как из квартиры номер два ее вытурили солдаты Деблина, бурную коммерческую деятельность. Через руки этой Маши проходило громадное по тем временам количество продовольствия, которое доставлялось из подгородней деревни неким Губи- ным, бывшим пожарным, уклонившимся от призыва и оставшимся в городе. Продовольствие по договоренности складировалось на балконе Поляковых. Кое-что перепадало и им. По документам старший Поляков значился украинцем, но все знали, что он из евреев-выкрестов. Обороты Маши росли, и старик Поляков как-то намекнул, что следовало бы быть поосторожнее —солдаты обер- ^ейтенанта уже не раз обращали внимание на кули, сваленные на балконе под рогожей. Маша вдруг окрысилась с неожиданной свирепостью: «Тесно вам все, пархатым! В лагере еще теснее». А через пару дней старого Полякова взяли, несмотря на документы, выправленные в полиции. Донести мог только свой. Жена Полякова, сутки промаявшись в неизвестности, не слушая уговоров Людмилы Ивановны, отправилась на Наркоматскую, где помещалось гестапо, пытаться разузнать об участи мужа. Оба они не вернулись. Их комнату спустя короткое время заняла Маша. К началу сорок третьего года положение на фронтах складывалось не самым благоприятным образом для армии рейха. Однако раз запущенная машина слепо продолжала набирать обороты —тыловые службы, отвечающие за внедрение в массы славянского населения здоровой немецкой идеологии, требовали от властей на местах строгой отчетности. Культурная жизнь новых территорий нуждалась в умелом руководстве. Служба коменданта спрашивала с управы, управа, в свою очередь, фабриковала соответствующие случаю липовые сводки и отчеты —порядок есть порядок,- а также предпринимала случайные шаги. Тем временем население города, охваченное культработой на новый манер, в духе арийского возрождения, вымирало. Трупы свозили в Саввину балку за городом и по причине холодного времени укладывали поленницами. Они тянулись на сотни метров. Алексей Григорьевич и Людмила Ивановна умирали. То, что изредка удавалось,сменять на толкучке, помогало ненадолго удержать тлеющую жизнь, но больше ни на что сил не оставалось. Расстрелы и облавы в районе рынка настолько участились, что из двух зол приходилось выбирать меньшее, и они перестали ходить туда. В их комнате стоял холод, вода в ведре за ночь промерзала до дна. В эту пору они много разговаривали, но как-то беспредметно, лишь бы слышать, что другой жив. К числу авантюр управы того времени относилось и открытие музыкальной школы. Доведенный до отчаяния Омбелев поверил слухам о возникновении этого загадочного учреждения, отправился t& управу— узнать, не найдется ли там для него .работы. В сущности, решение это он принял не сам, а был склонен к нему Людмилой Ивановной, видевшей, как Омбелев неотвратимо впадает в топкое дистрофическое равнодушие. Омбелев ушел обреченно, ни во что не веря. В управе с ним и разговаривать не стали, а сразу переадресовали в комендатуру, ведавшую якобы этим делом. В помещение комендатуры его все же пропустили, и трижды, ломая в соответствии с приказом шапку, он совался в разные комнаты, но везде его гнали, пока он не оказался перед знакомым обер-лейтенантом. - О-о, мой высокоученый сосед и проводник!—воскликнул Деблин, как бы раскрывая объятия.-Какими судьбами? У вас дело? Впрочем, без дела сюда не ходят. — Я с прошением, господин обер-лейте- нант,—сказал Омбелев, преодолевая горловой спазм.—Речь идет о жизни и смерти... Я музыкант... знаю вокал... Не нашлось ли бы места во... вновь открытой властями музыкальной школе для народа? Я имею опыт и был бы полезен... Обер-лейтенант, видимо, обрадовался: 43
— Но это же превосходно! У нас сейчас очень сложно с кадрами. Вы пришли вовремя. Он позвонил куда-то, сказал несколько немецких фраз. — И потом —вы не пожалеете. Наша школа-настоящая Privatschule. Ученики должны вносить помесячную плату. Так что, кроме марок, вы будете получать немного продуктов. Можете завтра же приступать. Момент- я заполню бланк, сегодня же поставлю в известность директора. Вы, видимо, знаете его - господин Гомольша, преподаватель консерватории в прошлом, превосходный работник. Омбелев благодарил, ловя себя на том, что в голосе сквозили какие-то приниженные интонации. Неужели потому, что обер-лейтенант Деб- лин, чиркнув несколько слов на бланке, дарил ему жизнь? Занятия в школе велись по программе, утвержденной немецким командованием. Всякое исполнение произведений неклассического репертуара было строжайше запрещено. К классическим был причислен и фундаментальный свод шлягеров рейха в русских переводах. Ученики оказались обычными истощенными детьми от десяти до четырнадцати лет, и, что особенно поразило поначалу Омбелева, их никто не принуждал к посещению школы —едва стало известно, что школа открывается и преподавать будут не немцы, как сразу же записалось полсотни подростков. — Это нужно пережить,—сказала Людмила Ивановна Омбелеву, ободряя его, поглаживая по костлявому, заросшему дьячковской косицей затылку.-Зато будет хлеб. Служба заняла все время и силы Омбелева, но относительная устойчивость его положения продолжалась недолго. В развалинах на Рыбной площади, неподалеку от здания школы, был обнаружен труп ее директора, прекрасного, по определению обер-директора, труженика. Омбелеву, единственному мужчине среди преподавателей, пришлось принять эту должность волей-неволей. Жизнь страшно осложнилась: переговоры с управой и инспекцией оккупационных властей легли на его плечи, кроме того, в школе среди подростков замечалось брожение, и приходилось не на шутку опасаться, что какая- нибудь мальчишеская выходка погубит и школу, и всех, имеющих до нее касательство. Но беда, как водится, пришла не с той стороны, откуда ее ждали. В начале августа, когда в город начали просачиваться слухи о событиях на Курской дуге, Алексея Григорьевича срочно вызвали в управу к заместителю головы. Готовый к самому худшему, Омбелев переступил порог этого учреждения, страшно напрягшись, как перед прыжком в темную, неизвестную воду. В кабинете, кроме хозяина—сутулого белобрысого господина в черепаховом пенсне, очень смахивающего на колхозного счетовода иных времен,-находился и обер-лейтенант Деблин. Алексею Григорьевичу с порога было предложено немедленно весь личный состав школы направить на строительство оборонительной линии в тридцати километрах от города. Ответственность за неявку хотя бы одного учащегося возлагалась на директора, то есть на него. Алексей Григорьевич опустился на стул. Сказалось все разом: измученный скверной пищей желудок, нервное ожидание и просто страх. Он начал неудержимо икать. Деблин засмеялся, и Омбелев вместе с сотрясавшими его бурными спазмами проглотил те слова, произнести которые его обязывала простая порядочность. Нечто вроде того, что дети истощены и какие из них землекопы. Алексей Григорьевич тупо глядел на обер- лейтенанта и икал. Заместитель головы покрутил пальцем у виска, переглянулся с офицером и вякнул: - Можешь идти на свое место! Убирайся! Дальнейшие распоряжения-по телефону. Алексей Григорьевич вернулся в пустую школу в беспамятстве, с полчаса пометался, соображая, как быть. Им владела вязкая беспомощность, и, чтобы что-то предпринять, надо было переговорить с женой. ...Все остальное, вплоть до возвращения в освобожденный город, Омбелев еще долго вспоминал как нескончаемый кошмарный сюжет, который быстро прокручивался, словно без его участия. Как только он переступил порог своего дома, еще мучимый редкими, как бы послегрозовыми раскатами отвратительной икоты, и с ходу выложил все, Людмила Ивановна сказала: - Надо уходить, Алексей, но сначала предупреди детей, чтобы в школу ни ногой. Это, наверное, и я смогу. А тебе —уходить. - Куда? - спросил Омбелев.- Везде немцы, на каждом шагу патрули. А ты? Ты как же? - Ну... Я перетерплю,-Людмила Ивановна отвернулась.—Ты же знаешь-дорогу мне не одолеть. Оставалось только решить, как лучше выбраться из города, и нам представляется, что Людмила Ивановна, не будучи уверена в том, что Омбелеву в одиночку это удастся, обратилась к бабе Варе. Баба Варя согласилась сразу. Месяц назад погиб ее муж. Его прихватили в базарной облаве, и по пути в комендатуру он умер от разрыва сердца. При нем была банка эрзац-жира и два куска немецкого мыла, которые могли быть признаны ворованными. - У меня осталась бумажка,-сказала баба Варя.—С тех пор, как мы с Егором собирались на менку в село, лежит разрешение на выезд за черту города двух человек. Тогда пускали. Оно уже не годится, но попробовать надо... Ее темное большеносое лицо сухо блестело, она исхудала так, что казалось, кости вот- вот прорвут кожу. В четверть часа Людмила Ивановна собрала Омбелева в путь, перекрестила. Баба Варя забежала в дворницкую за мешками и кое- какой одеждой, и они отправились в сторону вокзала. Жара стояла оглушающая. Низко стлалась паровозная гарь, а за полуразрушенным, изгло- 44
данным бомбежками зданием вокзала все пути были загромождены составами платформ, на которых дыбилось изувеченное немецкое имущество. Никакие поезда не шли. Мешочников, норовивших забиться под вспоротые животы боевых машин на платформах, выдворяла железнодорожная охрана, пока по приказу какого-то армейского чина не был открыт огонь по толпе. Началась паника, и Омбелев с бабой Варей покинули вокзал. Назад в городской дом ходу уже не было. Они решили переночевать у знакомой бабы Вари, жившей неподалеку от железнодорожных мастерских с сыном-инвалидом, работавшим стрелочником. Утром эта знакомая на сортировочных путях чудом посадила их в сборный эшелон, идущий в сторону Полтавы. В пути стояли часами, дважды была поголовная проверка документов. Но все прошло благополучно- бумажка комендатуры как-то сработала. Однако поезд так и не дополз до места назначения. На исходе ночи над ним появилось звено наших штурмовиков, и закрутилась сумасшедшая карусель. Ломая кустарник, оглохнув от грохота и истошного рева паровоза, Омбелев и баба Варя продирались сквозь перелесок прочь от этого воя и полыхающего пламени. Еле живой от усталости, Алексей Григорьевич перестал что-либо понимать в своей жизни... Едва начало светать, они выбрались на знакомую бабе Варе по прежним поездкам на менку дорогу. Шли порожняком, голодные весь день, устало загребая тихую пыль, и казалось, что нет ничего, кроме этой клочьями распаханной равнины, бледного неба, слабо шевелящегося наверху, да выгоревших акациевых лесополос. Всякие признаки пребывания немцев отсутствовали. К вечеру набрели на хутора, где и прожили месяц, нанявшись на обмолот. Иногда ночью изнуренному работой Алексею Григорьевичу вспоминалась жена, и тогда, тоскуя, он шел будить бабу Варю, говорил ей шепотом, что необходимо немедленно вернуться и какая разница, где умирать... Когда работы не стало и слухи об отступлении немцев усилились, они решили пробираться в Полтаву, к железной дороге и постепенно продвигаться на северо-восток, домой. Омбелев обносился вконец. Из вещей, предназначенных для обмена, у него остался старый кашемировый платок, который он и сменял на ржаную черствую паляницу. В Полтаве на путях стоял единственный эшелон, состоявший из непривычно маленьких вагонов, обшитых желтой доской, с тормозными площадками в виде прилепленных на отлете будок. Эшелон шел как будто в нужную сторону. Едва он тронулся, баба Варя и Омбелев у выходной стрелки станции забрались в тормозную будку, улеглись на пол, и Омбелев попытался заклинить дверь изнутри обломком доски. Доска упиралась в ржавую табличку с надписью по-французски. Весь состав оказался груженным никелированными двухспальными кроватями, и какого черта этот спальный инвентарь немцы так упорно волокли к откатывающей на запад линии фронта, так и осталось неизвестным. Километрах в пятидесяти от их города эшелон загнали в тупик на маленькой станции, вдоль вагонов забегала охрана, и Омбе- леву с бабой Варей пришлось пробираться на станцию, прячась за насыпями и обгорелыми остовами пульманов. Далеко впереди стояли под парами два паровоза, тендеры их были облеплены шевелящейся массой людей. - Швыденько,-торопила баба Варя отстававшего Омбелева,—уйдут же, уйдут, проклятые! Но их и близко не подпустили... Что можно еще рассказать об остальном пути возвращавшегося домой полуживого от голода, отчаяния и страха Омбелева? То, как к концу дня они добрались до какого-то пустого села, решили переночевать, но уже через час туда хлынули толпы отступавшей немецкой пехоты? Или то, как Омбелев и баба Варя, не зная, куда бежать, чтобы не нарваться на немцев, залегли в высоком бурьяне и Омбелев впервые заплакал? Вокруг трещала бессмысленная пальба, доносились неистовые крики и треск мотоциклов. В час ночи пошел проливной дождь, к четырем по дороге протарахтела какая-то отставшая двуколка, и стало ясно, что все кончено. Только при свете, когда вместе с солнцем с земли тяжело поднялось и задышало радужно-серое марево, они вновь услышали на дороге голоса. Перекликались по-русски, и они, выбравшись из мокрых зарослей, пошли навстречу нашей полковой разведке. Через полчаса Омбелев давал показания в особом отделе дивизии капитану с лицом хронического малярика. Капитана интересовало, каким образом Алексею Григорьевичу и его спутнице удалось незамеченными пройти по дороге, которая уже двое суток прочесывалась пулеметным огнем со многих точек и подвижными патрулями. На дорогу выползали остатки рассеянных немецких частей. Этот человек поразил Омбелева уверенностью слов и твердых жестов. «Победитель!»—подумал Алексей Григорьевич и сказал, что по дороге просто шли, даже не скрываясь, возвращались домой. Нигде ничего не заметили. - Как — домой? — спросил капитан, глядя на оборванного, в присохшей глине Омбелева. Но раскисшей справке немецкой комендатуры почему-то поверил. Их отпустили, и опять они где-то провели ночь, сидя на узкой лавке — единственной мебели в заново обмазанной, еще сырой хате, прислонившись к теплому боку печи, дыша испарениями извести и сырого дерева. - Чудна истота человек,-сказала тогда баба Варя.-Вот он хату мазать начал при немцах, а закончил при наших. Ему дом нужен. Ну разве не чудна? Омбелев промолчал, засыпая. Утром они пошли в свой город, так как железнодорожная линия была разбита. 45
Путь их лежал по Симферопольскому шоссе, размолотому гусеницами в крошево. Мимо в сторону города осторожно ползли переполненные грузовики с ранеными, голосовать не имело смысла. Однако в конце концов один из грузовиков затормозил, и конопатый ефрейтор, обежав машину, подсадил бабу Варю в кабину, где сидел пожилой угрюмый военврач с полковничьими погонами. Тяжелая машина рванула, из-под колес полетел щебень и сырой песок, а баба Варя, высунувшись в окно, тонко закричала: - Я передам, я передам, я все передам Людмиле Ивановне!.. Через четыре часа Омбелев, тяжело переставляя чужие, как бы обутые в мокрые валенки, ноги, достиг Стахановского поселка — рабочей окраины. У ног его в туманной котловине лежал в развалинах огромный город, казавшийся безжизненным. Кое-где подымались ленивые жирные дымы. Сил у Алексея Григорьевича уже не было, но он все же пошел, шаг за шагом, одолевая крутой спуск, держась только сознанием того, что вольно или невольно, но все превозмог... Ах, знать бы ему, чем обернется его собственная маленькая победа над смертью и косным ужасом этих военных лет! Слепящий вихрь времени унесет и жену его, и бабу Варю, и других —многих, кто мог помнить. Уцелев, он попытается облечь свою жизнь в законченную форму, но так и не успеет убедиться, что никакая жизнь не выносит такой попытки. Ибо жизнь —это другое, и какая может быть награда за единственную жизнь?.. Из архива Алексея Григорьевича Омбелева. «Прокурору Кировского района Омбелева Алексея Григорьевича, проживающего по ул. Московской, 57, кв. 15 Заявление Не так давно домоуправлением № 23 Кировского района вселен в наш дом на наш этаж к одиннадцати квартиросъемщикам дворник, обслуживающий соседний дом, г. Куксенко Д. А., бывший парикмахер. Со дня вселения, часто находясь в состоянии опьянения, гр. Куксенко стал оскорблять меня, подзуживаемый квартиранткой гр. Ковтуненко Марией, несколько раз судимой ранее за склоку. Не далее как 15 июня она, когда я проходил в коридоре, доверительно сообщила гр. Куксенко, что я якобы якшался во время войны с офицерами немецкого командования. Теперь гр. Куксенко, когда я выхожу из дома, посылает мне вслед: проклятый фашист, с тобой пора кончать. Я и другие соседи обращались в домоуправление с просьбой унять дебошира и нарушителя правил социалистического общежития. Нам обещали принять соответствующие меры, но дебошир не унимается. 18 июня он, пьяный, стоя у входа в парикмахерскую, оскорблял меня. Я в книге жалоб записал требование к администрации освободить вход от хулиганствующего Куксенко. После этого Куксенко преследовал меня до самого дома, непрерывно оскорбляя, а в коридоре пытался запустить в меня табурет. Теперь я не могу без опаски пользоваться службами. Мне 79 лет, я лектор общества «Знание», в течение многих лет преподавал в юридическом институте и сотрудничал в городских газетах и журналах. Имею ли я право на спокойную старость? А. Г. Омбелев». V «... Дед Алексея Григорьевича Омбелева по отцовской линии, доживший до ста одного года, любил философствовать. «Душа человека-это то же поле,-поучал он.—На этом поле ничего стоящего не вырастет, если ты сам его хорошо не обработаешь, не посеешь на нем доброго и отобранного семени». Следует признать, что заветы эти и направления не оказались напрасными. В семье деда сыновья и дочери с молоком матери, как говорится, всосали в себя эти непреложные и ненарушаемые движения души...» Так в повести Омбелева начинается глава, названная им «Неискренние родственники». Здесь мы широко предоставляем слово герою жизнеописания —Алексей Григорьевич сам расскажет о последнем десятилетии своей жизни. Вполне сознательно сохраняя своеобразный стиль повествования, мы лишь изредка позволим себе прокомментировать некоторые положения. «... К сожалению, как провозглашает мудрая пословица, в семье не без урода. Сестры Алексея Григорьевича вышли замуж за людей, где в семьях, видно, были другие убеждения о движениях души человека. Людмила Ивановна часто говорила мужу: «Какой ты счастливый, у тебя так много родичей. У меня же одна сестра, да и у той судьба так сложилась, что она вышла замуж за швейцарского подданного, уехала за границу. Связь у меня с ней прервана».—«Не завидуй мне пока, дорогая моя подруга,-говорил ей супруг,-из большой нашей семьи осталось несколько зятьев и одна сестра, живущая далеко от нас на селе. Родственники бывают разные. Ты часто видела, чтобы мои племянники и племянницы посещали меня? Я мало родству племянников верю,— говорил муж.-Недаром же Пушкин так ярко охарактеризовал родственные чувства племянника к дядюшке». Скоро в этом пришлось убедиться и Людмиле Ивановне. Из деревни после окончания школы прибыл к дяде первый племянник для поступления в университет. Он сначала был принят в число студентов, выдержав конкурс. Однако, так как в то время было увлечение чисткой студентов по социальному состоянию их родителей, то его и еще некоторых исключили из университета...» Здесь, как нам кажется, увлекшись, Омбе- 46
лев нарушает временные границы своего повествования. Ведь речь идет о шестидесятых годах. Хотя он поневоле и утрачивает свою обычную сдержанность, но конкретно о событиях этого времени не говорит, подменяя их обширными рассуждениями на морально- этические темы, которые мы и опускаем. «Это страшно травмировало племянника и тоже дядю и тетю. Дядя ищет работу племяннику в учреждениях, но племянник это отвергает. Он решил испробовать себя в работе журналиста и писателя. Пришла же такая дурь молодому парню в голову. Такая идея стала идеей фикс у племянника, в которой его трудно было разубедить. Этому способствовало и то, что он сдружился с товарищами зажиточных родителей. Они, исключенные, привольно жили. Они занялись писанием стихов, рассказов и даже повестей. (Это «даже» привело нас в восхищение, и как бы ни спотыкалась проза Алексея Григорьевича, мы ничего не редактируем.) Увлекательная карьера захватила все существо молодого человека. Он долго не хотел и слышать о работе. Только явная угроза преследования за тунеядство заставила племянника остепениться и заняться работой честного труженика и пойти сначала в чернорабочие. Настоящий труд оздоровил психику племянника. Как раз в это время открылись курсы по подготовке учителей младших классов для средних школ (где преподавала Людмила Ивановна), в которых обнаружилась вдруг крайняя нужда. Окончив курсы, племянник стал учительствовать на селе. Однако он затаил скрытую злобу на дядюшку, оказавшего ему двухгодичный приют и определившего на реальный путь труженика. В сердце его угнездилась страшная ложь — источник всех его последующих страданий. Племянник наклеветал матери, что хоть он и прожил у дяди более двух лет, но его дядя и тетя оказались изуверами. Они убили в нем талант незаурядного журналиста и писателя, признанного товарищами, и принудили к нелюбимой работе. Ложь имела успех, сестра поверила сыну и прервала с братом всякие отношения... Непутевого первого племянника вскоре сменил другой. Он прожил у дядюшки только несколько месяцев, имея и стол, и дом, и радушие близких. Этот племянник окончил бухгалтерские курсы и уехал работать в один из районных городов на Украине. Он больше не писал писем. Видно, ложь и у этого племянника основательно укоренилась в сердце. Года через три этот племянник перешел на работу в город, где жил и дядя. Только спустя еще год Алексей Григорьевич встретился с ним. Оба они длительное время ехали в одном автобусе. Дядя с радостью приветствовал племянника, но тот ему ответил, что он не знаком с ним. Это так обескуражило Алексея Григорьевича, что он уже и не пытался разговаривать с посторонним ему человеком. Только значительно позже на праздничном гулянии на площади этот племянник признал своего дядю и заговорил с ним. На вопрос дяди: почему он в автобусе его не признал, племянник заявил, что он такого случая не помнит. Вот оно родство с племянниками. Это и поняла Людмила Ивановна...» Людмила Ивановна многое понимала. Бог весть, какие слова утешения она говорила огорченному мужу. В последние годы своей жизни она стала предельно молчалива. Можно только предположить, как она смотрела на «первого племянника», узнавая черты молодого Алексея Григорьевича, словно на размытой временем фотографии. Они и теперь были похожи. Племянник будто с ходу вобрал в себя все, к чему Омбелев пришел не вдруг: и внушительную грузность фигуры, и вальяжную привычку сидеть, отвалясь, закинув ногу за ногу в кресле и охватив колено крупными —в породу — кистями так, что большие пальцы оставались свободны и играли, и твердую определенность жеста и выражений незаурядно красивого лица. Новыми были деловитость, непредсказуемость и одержимость. Людмила Ивановна не смела сказать племяннику, что он бездарен. Впрочем, ей это уже было безразлично —пришлось бы многое объяснять, а объяснять тому, кто привык действовать не задумываясь, она не хотела, экономила силы. «...Людмила Ивановна никогда не жаловалась на большие боли. У нее часто побаливали ноги. Ей приходилось лечиться на Миргородском курорте-ванны целебной миргородской воды облегчали ее страдания. Катастрофическая болезнь поразила внезапно. В одно ясное солнечное утро Людмила Ивановна пробудилась ото сна бодрой и счастливой. Она пожелала доброго здоровья мужу и поднялась с постели, чтобы омыться после сна. Только она совершила несколько шагов к комнатному умывальнику, как, не дойдя, упала и криком просила о помощи. К ней подбежал муж. И соседская девушка Вита тоже выбежала из соседней комнаты, услышав ее отчаянный крик. Людмила Ивановна уже не могла подняться на ноги. Левая рука и нога у нее бездействовали. Ее с трудом подняли, усадили в передвижное кресло, подвезли и уложили в постель. Был немедленно вызван врач, который констатировал у больной паралич всей левой стороны тела. Речь у больной не отнялась, но она молчала и без посторонней помощи не могла двигаться. На помощь мужу по уходу за больной включились (о господи, что за слово!) друзья мужа и в первую очередь Н. Е. Плющ. Виктория тоже оказывала постоянную помощь больной. Очевидно, она сразу вспомнила, как Людмила Ивановна выхаживала ее маленькую, когда так называемые родственники-и в первую очередь Мария Ковтуненко — забросили ее и не обращали внимания на несчастного приемного ребенка. Теперь Вита, как и прежде, почти ежедневно заглядывала к Людмиле Ивановне. Началась отчаянная борьба за ее жизнь. Были вызваны на консультацию несколько врачей разных специальностей. Врачами назнача- 47
лись самые совершенные новейшие лекарства, которые пришлось выписывать даже из Москвы. Скоро у больной обнаружилось много пролежней. Начались ежедневные перевязки ран. Эти операции вызывали у нее стоны и боли, которые терзали сердце мужа. Однако без таких процедур нельзя было обойтись. В течение двух месяцев все пролежни у больной были излечены. ...Муж и его друзья, буквально не щадя сил, боролись за каждый день и час жизни Людмилы Ивановны. Больная все время теряла аппетит и силы, и ей были необходимы постоянная забота и уход. Главная тяжесть в этом, конечно, выпала на мужа, который один ночью выполнял свой долг безропотно. С утра и до позднего вечера к нему на помощь приходили друг-композитор Плющ и Вита в свободное от дежурства время. Она работала рядом с домом в аптекарском магазине и даже несколько раз на дню, когда муж отлучался, забегала к больной, приносила лекарства. «Вог видите,-говорила она,-хорошо, что я пошла на фармацевтический, а не в музучилище или пединститут, куда готовила меня ваша жена». Вита часто говорила Алексею Григорьевичу, что не переживет смерти любимого ею «Люханчика», как она ласково называла Людмилу Ивановну... Отчаянная борьба за выздоровление Людмилы Ивановны все же не увенчалась успехом. После пяти месяцев и семнадцати дней она умерла, повергнувши мужа в страшное горе. Одна соседка по квартире, увидевшая Алексея Григорьевича до крайности истощенным, изможденным и удрученным на похоронах, заявила Плющу Н. Е., что и муж скоро последует за женой в могилу. Умерла Людмила Ивановна, видно, перед рассветом, когда утомленный муж забылся сном на час-другой. Когда он проснулся от чуткого сна в шесть часов утра и подошел к постели жены, то увидел ее мертвой и холодной. Он упал на колени перед ее кроватью и стал смотреть на умершую. Она показалась ему спокойно уснувшей. Глаза и рот были плотно закрыты. На лице отражалось такое спокойствие, как будто она не страдала более пяти месяцев от страшных болей в руке и ноге, которые он (Алексей Григорьевич) по нескольку раз массировал за ночь. Далее- правая рука у мертвой была приподнята" в локте, как будто покойница хотела поднести ее к лицу. Оторвавшись от лица мертвой жены, Алексей Григорьевич попросил соседку немедленно сообщить по телефону знакомым о смерти его жены-друга. Вита вызвала из поликлиники врача... Мертвую начали обмывать и обряжать в последний путь и тут только заметили, что у нее открылся свежий пролежень. Это, видно, было результатом предсмертного движения больной перед полным параличом... (Здесь рукою Алексея Григорьевича сделана в машинописном тексте приписка: «Не осталось у мужа ничего дороже ее жизни. Я бушевал, не желая примириться с этой потерей».) Безмерная печаль обуяла Алексея Григорьевича еще за несколько дней до смерти его жены. Он перестал видеть и замечать, что делается вокруг него в комнате. Он только следил за тем, дышит ли его жена еще... Состоялись похороны Людмилы Ивановны. По ее завету Людмилу Ивановну похоронили на кладбище рядом с могилой первого мужа. Этому помогли искренние друзья Алексея Григорьевича...» Да, быть похороненной рядом с первым мужем было единственным предсмертным желанием Людмилы Ивановны, на нем она настаивала. Однако исполнить ее волю оказалось довольно сложно, ведь Рихард Фрид- рихович покоился на лютеранском кладбище, которое, соединившись уже в наше время с Первым городским, стало как бы заповедной зоной. Там изредка еще хоронили тех, у кого оставалось фамильное место. Площадка для захоронения, принадлежавшая Гумбольдту, была довольно велика, и с этой стороны препятствия отсутствовали, необходимо было только преодолеть корыстное сопротивление кладбищенских властей. Что и было сделано друзьями Алексея Григорьевича. Симметричные ели, посаженные после войны Людмилой Ивановной, холодно и пристойно серебрились, и весь клочок земли, обнесенный невысокой чугунной оградой, приобрел такую завершенность, что Омбелева не посетила и тень мысли о том, что ему выпадет жребий покоиться рядом с женою в мшистом сумраке. «...В сопровождении друзей пришел вдовец с кладбища в слезах, упал пластом на постель и так пролежал два дня. Друзья не оставили его одного в эти дни, всячески утешали и даже кормили его в постели... (Несмотря на банальные обороты в описании тех тягостных дней, Алексей Григорьевич и в самом деле страдал невероятно.) На девятый день смерти его жены друзья снова собрались у больного и страдающего вдовца по обычаям глубокой старины для беседы и утешения дорогого им друга. Алексей Григорьевич как хозяин дома подошел к буфету, чтобы достать чайные ложечки. Их в буфете не оказалось. «Где же это они и кто мог их переложить?» —только и сказал хозяин. «Их нет —видно, кто-то украл,—сказал Николай Евсеевич,—ложечки сами не перекладываются». Все присутствующие как-то недоуменно двинули кто бровями, кто плечами. В числе гостей была и Вита. Вдруг она вся покраснела и вспыхнула. Она поднялась из-за стола и сказала: «Мне эти ложечки подарила Людмила Ивановна и даже золотые часы с браслетом». Она выскочила из-за стола, принесла эти вещи Алексею Григорьевичу из своей комнаты. Все присутствующие как-то особенно замолчали, будто увидели скорбную тень умершей. Алексей Григорьевич тяжело вздохнул и только сказал: «Не было у нас с женою случая в общей совместной жизни, чтобы она тайно от меня дарила ценные вещи, не посоветовавшись со мной. Ну, это теперь не главное в моей одинокой жизни...» 48
Спустя одиннадцать месяцев Плющ увез Алексея Григорьевича в экскурсию по Днепру. «Августовская теплая погода оздоровила больного и нервно утомленного старика». Потом был санаторий, и Алексей Григорьевич стал потихоньку приходить в себя. Он долго скорбел не только по причине смерти Людмилы Ивановны, но и из-за «вероломства» Виты. Его можно понять: Вита вместе со своим семейством устроила Омбелеву такой фейерверк ежедневной брани и мелочных дрязг, что старик совсем онемел и пал духом и плотью. К такой борьбе он не был готов. То, что Вита кричала ему в запальчивости, невозможно поверить даже бумаге. Самым чудовищным было, что она-то и обвинила его в смерти Людмилы Ивановны. Это, безусловно, является неправдою. Без Людмилы Ивановны он старился очень быстро. Приходили друзья все реже, но жизнь продолжалась, ему иногда перепадали лекционные почасовки, он по-прежнему сотрудничал в газетах— «даже в «Правде», много читал. Открыл как-то Алексей Григорьевич и Библию покойной жены, но так и оставил, потому что книга показалась ему «холодной и страшной»... Опять нам приходится только догадываться, как все-таки жил Алексей Григорьевич. То время, породившее глубокую и мутную волну делового, слегка раздраженного благодушия, нам кажется еще более неясным, чем годы, о которых Омбелев старался не упоминать. Так мы пришли, созвонившись заранее, к Вите. - У меня от них ничего не осталось,-сразу же сказала нам Виктория Владимировна.- Его я не хоронила, а то, что дарила мне в память Людмила Ивановна, вам неинтересно. Она когда-то хотела меня удочерить, еще давно, маленькой. Интеллигентная женщина, но, по-моему, немного непрактичная. Ее бумаги и старинные фотографии унес Плющ. И ее платья— только зачем, все равно Плющ умер в богадельне. Омбелев же с нами в последние годы не общался. Что о нем писать — противный был старик... Трудно было в этой прекрасно одетой, розовощекой, но несколько мрачноватой блондинке узнать ту доверчивую девочку-сиротку, которую с таким горестным пылом описывал, недоумевая, Алексей Григорьевич. Принимала она нас в бывшей комнате Омбеле- вых, и рояль его громоздился в углу, нелепый на фоне новехоньких финских обоев. — У них всё старики бывали и старухи,— уже увереннее сказала Виктория Владимировна, посмотрев на рояль.— Он играл, а после ее смерти собирались редко, кладбищами интересовались старинными, чтобы знаменитых покойников не растаскивали. Вы лучше с их знакомыми поговорите. Мы отвечали ей, что все это мы уже знаем и друзей Омбелевых видали, и про кладбище нам известно, а вот каково было бытие этой пары в житейском смысле... Мы еще стояли друг против друг а, когда на пороге, как согбенная древняя тень, возникла Маша Ковтуненко. Она шуршала и тикала. — Чего им нужно?—хрипло спросила она в пол. — Вот Омбелевыми интересуются. — Померли они,—усмехнулась старуха.— Какой уж тут интерес?! Все помрем. Мы промолчали. Постояли. И ушли, унося сказанное вслед Витой, звучавшее эхом, заблудившейся цитатой из повести Алексея Григорьевича: — Он всегда считал себя артистом. Потому и придумывал, что лучше всех знает, как надо жить. А потом всех заставлял... Как восстановить давно прошедшую жизнь, если у каждого она имеет свой собственный вкус, цвет, ни с чем не сравнимый след в памяти? Но вот мы получили письмо и включили его в свое, уже как бы и потерявшее всякие ориентиры, повествование, потому что прошлое как зеркало, в котором может отразиться каждый, и кто, собственно, сказал, что жизнь, подобно взгляду, не бесконечна? «...Значит, о шестидесятых?.. Почему о них? Тогда мне было почти столько, сколько вам сейчас, но я иная, за тем невидимым барьером, отделяющим одно поколение от другого. Во-первых, наивная, во-вторых, нет-во-первых,— сытая (жив отец), а сытый иначе воспринимает мир. Да и вокруг прибывала сытость. Невозможно писать, не возвращаясь к еще более давнему... Отшумели нескончаемые разговоры о «развенчании Сталина». Уже так давно наши мальчики-однокурсники на крышах поездов ездили на великие похороны. А я в те дни марта пятьдесят третьего стояла в почетном карауле у бюста (и боялась пошевелиться). А шестидесятые... Оттепель. Болтовня в молодых компаниях (уже привычная и ни к чему не обязывающая, и —шипенье мамы: «Ты не очень-то язык распускай» —страх старших), глуповатые пьяненькие голоса: «А мы тут поспорили, сколько генералиссимусов на Руси было». Это анекдоты о «хрущо- бах», это действительно ошеломляющий день: «В космосе Гагарин!»-и все празднично нарядны, все-все, на улицах, в трамваях, на работе. Это выезды на сельхозработы —с любопытством раз-два в сезон, потом на недели и месяцы... Это несмолкающие песни Окуджавы, Визбора, Галича, это Высоцкий. Это бесконечные зимние посиделки за чаем, а летом - сын Сережа и городской парк, где я гуляла пару раз с царственным старцем Омбелевым. Этакий с виду Лев Толстой. И речь его отличалась от моей, и мысль блуждала в местах, мне недоступных... Но все-таки мне больше помнился Краматорск, где я встретила 9 мая 1945 года. В шесть часов в нашу дверь колотила рябая соседка Таня (у нее муж погиб на фронте) и, рыдая, кричала на весь дом: кончилось, кончилось! А дальше как во всех фильмах. Дальше пил мой отец (по-моему, вечером он был принесен домой), плакала мать, а я шлялась 4 «Литературная учеба» № 2 49
с девчонками по переполненным улицам. Помню полно —до деталей. Помню массу инвалидов. Костыли, костыли, драку, помню молодого военного, что мороженым кормил, мороженое —две рубчатых лепешки и между ними розовая вода, подмерзшая, но вафли-ух!.. Немного позже, в 1945 году, в Краматорск приезжал Каганович («Железный»). Все заборы около цемзавода были покрашены в зеленый цвет, ярко-желтым кладбищенским песочком посыпаны улицы, в столовой появился мясной суп. Очевидно, на Руси такое было всегда, и в наш город приезжали —и все менялось за один день... Сюда мы вернулись в сорок шестом. Вот после сорок пятого —сытого года —у всех в этой полосе и, кажется, в России был голод. То есть это был настоящий голод, чуть поменьше, чем в сорок втором, сорок третьем. В те годы «население» чаще всего ело «за- тируху». Все ели, и ваш Омбелев тоже. Зати- руха горячая, затируха застывшая (запаренная мука к утру застывает, если мука все-таки была, и такой клейстер можно резать утром и лакомиться). Помню, тогда же стояли очереди за «жухлым мылом». Стояли час, два, с ведрами, кастрюлями. Жухлое мыло очень резко пахло керосином. Все, все в те годы искали вшей, искали по швам одежды —белых. Чесали густым гребнем на белую бумагу из головы— черных. Омбелевых это тоже не миновало, но, может быть, характернее всего это было для тех, кто ездил в поездах. Самое жуткое были посадки в поезд. Это крик толпы у дверей, никакого порядка, только сила, плач детей, кражи, грязные подножки вагонов, мат. Вагоны— только теплушки. Между составами все время кто-то присаживался, без стеснения — мужчины, женщины, ведь надо успеть... поэтому вокзалы- это вонь. Эвакуированные, возвращаясь из Азии, привозили урюк. Как правило, набивали в чулки. И вот такие чулки с урюком продавали (сама продавала в Подольске в сорок третьем). Еще я торговала солью. Мы купили, проезжая мимо Арала, два ведра соли, почему-то она была розового цвета. И я ее маленькими стаканчиками продавала. Каждый покупатель мне говорил: «А ну попробуй, может отравлена?» Я пробовала, потом продавала... В сорок шестом наша семья в четыре человека получала по карточкам хлеб. Это была тяжелая, темная, сырая масса, из которой легко катать шарики. Шариков никто не катал. Хлеб делила мама. Потом отворачивался отец, мать спрашивала «кому?»-и мне почему-то всегда попадался кусок «с довеском»... Одеты все были уже довольно прилично. У отца были бостоновые брюки, входили в моду габардиновые плащи, мягкие шляпы. Шиком считались котиковые шубы, их немногие носили. Но ватники уже исчезли окончательно. Обувались в бурки с калошами (те, что победнее) —это простроченные войлок и вата, черные, синие. Потом, осенью, ходили в ботах, позже модными стали румынки —сапожки на каблуке, чуть повыше щиколотки. У отца, инженера, был вонючий синий прорезиненный плащ, была «спецовка»-это такой простой костюм, самый дешевый... Было очень много мужчин, подражавших в одежде Сталину,— администраторы, ответработники. Строгое выражение лица. Была я в сорок седьмом на свадьбе. Невеста с рюмкой в руке: «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина. Выпьем и снова нальем!» Гости поднимались и говорили: «Спасибо вождю, освободил нас, будьте счастливы...» Вообще, все те воспоминания так или иначе вращаются вокруг еды. Так памятен творог с сахаром —как чудо. И еще —кислые щи на воде с перцем, вареная картошка... Но в сорок седьмом все уже ели пирожки с мясом (коммерческие), хоть еще были карточки... Тогда очень много было массовых гуляний. И совершенно разные по воспитанию, по вкусам и уровню, по прожитой до войны жизни люди болтались по этим площадям, паркам. Очевидно, отголосок войны-соскучились по миру, мирному шуму, толпе. А уж когда умер Сталин, то было вообще странное время... Но вам этого не понять, ей-богу... А город шестидесятых... Люди, вкусы... У таких, как Омбелев, они неизменно свои, а вокруг другой мир, мир все более напористых, жизнеспособных, что ли,—это я сейчас понимаю, а тогда, в шестидесятых, я очень хорошо жила, лучше, чем когда бы то ни было, все вокруг тоже казалось благополучным, и Омбелевы были как бы уже и не к месту... другие отстаивали право жить по-человечески... Зачем вам все это, эти отрывочные и крайне субъективные воспоминания? Наверное, нужно писать о природе, творчестве, о смысле жизни, о нравственности —это и есть главное. А мы переводили тонны времени на «кто прав, кто виноват?» и «что делать?»,— ну а делали... да в общем-то работали... жили. Я уже совсем как моя мама в шестьдесят втором. Шепчу вам: «не надо». Зачем вам нужен Омбелев?» VI В конце семидесятых Омбелев умер. Болел он недолго, пролежав без надежды три недели в онкологической клинике, а оставшееся до конца время был в своей комнате, уже не вставая, на лекарствах, на болеутоляющем, впрочем, находясь в ясном сознании. Он очень исхудал в эти дни, истаял, и лицо его, претерпевшее последнее превращение, с очистившимся высоким лбом, потерявшим упрямство тяжелым подбородком, запавшими глазами, казалось задумчивым. Омбелев умирал без наследников, промотав за длинную безалаберную жизнь состояние покойной жены,—полагали соседи,—но они же считали, что там кое-что еще оставалось, и возникали пересуды: кому достанется то, среди чего сейчас, слабея, лежал вдовый старик и так безучастно взирал окрест, ожидая, когда начнутся боли и придет сестра делать инъекцию. Так судачили соседи, а женщина, которую 50
звали Клавдия Клементьевна, появившаяся в этом доме полтора года назад, и о которой в рукописи Омбелева нет ни одного слова, молила о единственном: чтобы Алексей Григорьевич не оставил ее, как все, не умер, еще побыл немного с нею, еще раз взял за руку, смотрел, говорил, сказал бы... В доме до нее царило запустение. Похоже было, что после смерти первого мужа Людмила Ивановна, еще в эпоху уплотнения свезя вещи и часть мебели сюда, наверх, комнату никогда не ремонтировала и убирала лишь изредка, когда приходилось продавать или выбрасывать ту или иную вещь. Так что с годами дом Омбелевых окончательный свой вид приобретал благодаря как бы изживанию наполнявших его предметов. Комната была широкой, светлой, в три окна, но угловой, дальней по коридору. За двумя плотно зашторенными окнами шумела улица, одно окно выходило во двор. Между окном и ручным фаянсовым умывальником стояли напольные старинные часы в футляре лимонного дерева, замершие лет тридцать назад, да в уголке висела икона. Шкаф и рояль делили комнату на две части: правее рояля громоздился большой обеденный стол, за шкафом образовалось подобие спальни —две кровати, к которым Омбелев не притрагивался,—спал в раскладном кресле, потертый ковер, да напротив окна Алексей Григорьевич устроил свой рабочий угол. Узкий проход мимо омбелевской кладовки вел в общий коридор и далее к выходу на лестницу. Омбелевым всегда казалось, что они в осаде, в кольце шумной и бесцеремонной толпы зевак, которая напирает со всех сторон, как при уличном происшествии,—так переполнена была квартира соседями, и спасение было лишь на улице. Но Алексей Григорьевич привык к своему жилью. Это Клавдия Клементьевна сразу почувствовала, войдя сюда. Незаметно, ничего не переставляя, она долго и упорно боролась с пылью и мусором. Омбелев бродил безучастно, словно среди чужих, брошенных кем- то вещей, подолгу задерживался лишь у письменного стола. Когда Клавдия Клементьевна впервые за четыре года, как похоронили Людмилу Ивановну, промыла большое зеркало в створке шкафа, Омбелев подошел, взглянул в него и испугался, не узнавая своего лица. — Только не трогай моего стола,—в тот день сказал Омбелев.—Я прошу тебя убедительно. Когда она впервые пришла к нему в дом, он уже начал писать роман. Позже у Клавдии Клементьевны появился свой ключ, и она ближе к ночи проходила в комнату, принося еду, чистое белье, маленькие детские подарки: цветок, записную книжечку, кулек карамелек. В комнате было темно, горела слабая настольная лампочка без колпачка, и огромной тенью на стене двигалась и вздрагивала фигура пишущего Омбелева. Машинку она еще не принесла из проката, и Омбелев писал, нависнув над столом, в голой тишине этой комнаты, где Клавдии Клементьевне всегда было немного не по себе. - Алексей Григорьевич,-говорила она бережно,-довольно, вы устали, уже ночь... Он вначале отмахивался, но потом она его с наслаждением кормила, и уж после они ложились спать —в раскладные кресла по обе стороны письменного стола, на котором в беспорядке было разбросано омбелевское достояние. Позднее среди листов рукописи Клавдия Клементьевна обнаружила неведомо откуда взявшийся клочок сероватой писчей бумаги со следами перегибов, на котором характерным омбелевским почерком с вертикально вытянутыми «м» и угловатыми, острыми, как бы оттопырившими локти «р» и «у» было выведено: «Рояль дрожащий пену с губ оближет. Тебя сорвет, подкосит этот бред. Ты скажешь: — милый! — Нет,— вскричу я,— нет! При музыке?! —Но можно ли быть ближе, чем в полутьме, аккорды, как дневник, меча в камин комплектами, погодно? О пониманье дивное, кивни, кивни, и изумишься —ты свободна. Я не держу, иди, благотвори. Ступай к другим. Уже написан Вертер, а в наши дни и воздух пахнет смертью: открыть окно что жилы отворить. 1918». Вероятнее всего, что Омбелеву вовсе и не нравился Пастернак и это стихотворение было выписано им как дань его непреходящего интереса к музыке. Обычных для Омбелева комментариев на листке не было. Концертный рояль марки «Август Фер- стер», теснивший все живое в комнате, уже вконец расстроенный и издававший временами тяжкие стоны умирающего существа, был не только частицей наследства жены. С ним нельзя было расстаться, как нельзя было расстаться с громадным столом-многоножкой, стоявшим до революции в столовой Гумбольдтов, ни с письменным, за которым даже он, Омбелев, с его ростом, выглядел как бы вдвое уменьшенным. В последний год жизни Омбелева рояль настроили, и в доме вновь, хоть и редко, собирались некоторые прежние знакомые, и Алексей Григорьевич пел. Он не был еще тогда необратимо болен, и все так же его внушительная фигура удерживала взоры гостей. Пел он тихо, послушно следуя за аккомпанементом, с безукоризненной дикцией, пел известные оперные арии и романсы, и там, где иногда ему не хватало воздуха или изменял голос, он несколько раз проигрывал мелодию, как бы подчеркивая этим невозможность спеть, но помнить— всегда. Можно только предположить, какой священный трепет испытывала Клавдия Клементьевна, когда Омбелев подходил к инструменту. Когда он усаживался на стул и его большие руки, по-стариковски мягкие, ложились на клавиши, торопливо исторгая лавину звуков. Омбелев не мог даже представить себе, какого гениального слушателя он обрел в ее лице. Позднее только о рояле она и жалела, но забрать его к себе ей было как бы и ни к чему. 51
Еще на письменном столе Омбелева лежали выгоревшие, разрозненные записки: что- то о грибах и о фантастическом путешествии в лес. Разобраться в них не было возможности, но, очевидно, это были материалы неудавшегося очерка для газеты. Так уж вышло, что год спустя после смерти Людмилы Ивановны внезапно позвонили из «Вечерки». То, что о нем вспомнили, Омбелева не удивило. Удивило и как-то глухо раздражило, что вспомнили как бы случайно, не по делу, не по его теме, так —понадобилось заткнуть пустяковую дырку строк на сто в субботнем номере. Человек исконно городской, в своем одиноком круговращении последних лет, Омбе- лев, как комета, принуждаемая неотступным тяготением, все сужал и сужал круги и спирали своих перемещений по городу, и если прежде его и заносило порою на отдаленные окраины, то теперь в его орбите оставались городской центр, городской сад, рынок, изредка театр, чаще-библиотека. Звонок и предложение написать о грибной поре он принял как насмешливый вызов, своего рода фортель судьбы, сгоряча согласился, а потом испугался: как же так, ведь не был в лесу лет пятнадцать, и все —буквально все-забыто. -- Как быть,—маялся Омбелев,—нелепо же писать, заглядывая в природоведческие журнальчики, где статьи пересыпаны незнакомыми, чуждыми словечками вроде «каранда- шник» —так, оказывается, зовется мелкорослый осинник при болоте — бессмыслица! По всем правилам надо поехать, поглядеть и записать. А что он там увидит, если ни черта в этом не понимает? Все равно, так порядочнее,—решил он. Все это его так разволновало, что он решил лечь раньше обычного времени. Лежал, отвернув большое, мятое, заиндевевшее щетиной за день лицо к стене, и, одышливо сопя, доказывал себе, что спит. Под бок ему подбился справочник в темно-зеленой обложке с тисненым боровиком. В шестом часу утра Омбелев поднялся с головной болью, нашарил в холодильнике кусок колбасы, присоединил к ней черствую булку, сунул все это в пакет, а самый пакет бросил в проволочную корзинку, употреблявшуюся для доставки с рынка картошки. Спускаясь по лестнице, он машинально заглянул в почтовый ящик. Ящик, естественно, был пуст в это время, однако Омбелева это почему-то не огорчило. Доехав ранним автобусом, он сошел у платформы пригородной электрички и купил в автомате билет до конца маршрута. В шесть с минутами пришла первая электричка, ,и Омбелев занял место у отпотевшего окна. Тронулись, и около получаса тянулся индустриальный пейзаж. Потом пошли перелески, овраги, какие-то распаханные холмы. Все это косо освещалось низким мыльно- ,розовым солнцем. Так ехали еще полчаса. ' Вагон наполняли преимущественно грибники. Имелись и аборигены —двое-трое загнанных, сивушно дышащих мужичков с вареными глазами, загулявших в городе накануне. Тут пошли за окном песчаные бугры с сосняками. Омбелев пробрался в тамбур, полный скисшего табачного дыма, пропустил еще две остановки и сошел на третьей. Станция называлась «Платформа 76-й километр» и состояла из трех щитовых домиков и навеса над собственно платформой. Сошедшему на этой станции идти, кроме леса, было некуда —едва заметная в песках тропинка ползла куда-то в чащу. Этого-то и нужно было Омбелеву. Миновав станционные строения, он углубился в утреннюю мощную прохладу леса и на мгновение замер, пораженный неописуемым грибным духом, стоявшим под кронами сосен. Казалось, все вокруг источало этот запах: стволы и кустарники, бледные небеса и хвойная подстилка, пронизанная прозрачными стеблями трав. Он, ступая нетвердо, двинулся в глубину леса. На мгновение показалось: вот оно —и свобода, и блаженство. В горле клокотало, будто какие-то слова, единственно нужные, просились наружу, но, когда клокотание разрешилось невнятным помыкиванием, вроде осторожного кашля, Омбелев понял, что слов, собственно, еще нет. Не было их и тогда, когда он остановился после полудня на сухом, отогретом сквозь редкие кроны взгорке, исходив неисчислимые гари и вырубки, боры и дубовые острова, там и сям вкрапленные в сосняк. В глазах у Омбелева рябило от напряжения, и, потирая их, он навзничь опустился на пружинящую многолетнюю толщу палой хвои и лежал тихо, думая о грибах, так ни разу и не попавшихся ему на глаза. Здесь и настиг его сон, возникший из гудящего потока усталости. Когда Омбелев проснулся, солнце уже село, но лес еще берег дневное тепло. Блуждая днем, Алексей Григорьевич по солнцу прикинул примерное направление своего движения и теперь, ориентируясь на слабую полоску заката, бодро двинулся, освеженный сном, назад к станции. Быстро стемнело, и Омбелев перестал различать в сумерках дорогу. Пару раз он влетал в колючий куст чего-то, натыкался на тонущие в полумраке стволы, но упрямо продолжал двигаться. Наконец чахлый просвет на западе угас, и Омбелев понял, что придется ночевать в лесу, однако не остановился, пока не почуял под ногами голый зыбкий песок и, больно запнувшись обо что-то невидимое, растопыря руки, как неопытный ныряльщик, и зажмурившись, повалился во тьму. Летел, впрочем, недолго. Под руками хлюпнуло, он толкнулся, отпрянул, торопливо пополз влево, словно опасаясь погони, нащупал сдвоенный ствол дерева, обхватил его, прижался и затих. Ночью начался теплый дождик, и сонный Омбелев соорудил «навес», пристроив на слабо темнеющий на фоне неба сук над головой свою корзинку и застелив ее дно пластиковым пакетом. Спичек у него не было. Под утро стало зябко, Омбелев закряхтел и 52
плотнее вжался в ствол сосны, приютивший его. Едва начало сереть и в жидких прядях утреннего тумана показались просветы между стволов, Омбелев поднялся, хрустя суставами, и, прихрамывая, направился к станции, а точнее —туда, где, по его разумению, она находилась. Теперь лес казался совсем другим, ибо вчера он наблюдал его только боковым зрением, не поднимая глаз от земли, занятый странным отсутствием грибов и своими мыслями. Ему попались на глаза клочья звериной шерсти на коре кривой, обтерханной сосны. От того, что лес был населен, ему сделалось весело и жутко —он вовсе и не помышлял о такой возможности ночью. Так он шел налегке около часу и порядком запыхался, когда глазам его открылась небольшая поляна, вся просвеченная солнцем и обрамленная частоколом стволов. Омбеле- ва мучила жажда, а на дальнем краю поляны, неподалеку от павшей старой сосны, виднелось нечто вроде лужицы. Омбелев не прочь был сейчас отведать и из лужицы, но тем большей была его радость, когда он увидел, что это крохотный родничок, неведомо откуда взявшийся в этих песках, ровными толчками приподнимающий и опускающий незамутненную поверхность воды. Из ничтожного бочажка глубиною в локоть сбегал тонкий, слюдянистый, как след улитки, ручеек, теряясь неподалеку в лощине. Омбелев спустился по его течению шагов на пять и вымыл лицо и руки. Потом поднялся к бочажку, чтобы всласть напиться, и уже собрался было ступить на полуметровую полоску тонкого ила, обрамлявшую зеркальце воды, и тут увидел на ее лоснящейся поверхности рядом с суставчатыми крестиками птичьих следов четкий отпечаток пятерни. — Странно,—подумал Омбелев.—Что бы это могло значить? Рядом на песке виднелся как бы и второй отпечаток, но слабый, смятый. Омбелев подошел ближе и опустился на корточки, всматриваясь. Потом, ощутив, как медленная цепь мурашек морозно проследовала от затылка к пояснице, круто обернулся, но лес был тих, солнечен и полон голосов птиц. Будто человек прилетел сюда, осмотрелся, попил водички, оттолкнулся и улегел. Припав вплотную к отпечатку, Омбелев отметил, что ил, не слишком напитанный влагой, сохранил мельчайшие подробности строения руки... Если бы Алексей Григорьевич владел тайной наукой предсказания судеб по причудливым сплетениям и узлам линий ладони, то, несомненно, был бы поражен. Перед ним была удивительная рука. Общая форма кисти возвещала мужество и твердость духа. Очертания большого пальца свидетельствовали о неукротимой воле и яростном темпераменте, который, однако, смягчался почти женственной нежностью чувств. Линия жизни стремительно уносилась почти что в бесконечность, близ нее, как могучий степной овраг, рассекала мясистую ладонь линия разума, испещренная боковыми ветвями свершений и удач, точное число которых поопасался бы назвать и опытный хиромант. Болезни, даже мелкие, обегали этого человека десятой дорогой. Его единственный брак был счастлив обоюдным чувством, а многочисленные отпрыски дарили его исключительно радостями... Положительно, это был великий человек! Алексей Григорьевич был далек от тайных наук. И все сказанное сейчас ускользнуло от него. Он поднял взгляд от влажного отпечатка и уперся глазами в подножие сдвоенной сосны. Из глубины леса подувало смолистым теплом. Омбелев повел линию взгляда выше, еще выше, как бы отыскивая след полета незнакомца... На сухом сосновом суку тихо раскачивалась забытая им на рассвете проволочная складная корзинка. — Эй! —тихонько позвал Омбелев от неожиданности и потом погромче:-Эй!-словно окликая жизнь, ту, которую ему предстояло когда-нибудь утратить, разлучиться с нею. И вновь мысль о книге, не написав которой он не уйдет, явилась ему. Роман был закончен за полгода до смерти. Еще месяц он перепечатывал его на портативной прокатной «Москве», не исправляя опечаток, без абзацев, махнув рукой на прыгающий размочаленный шрифт. Изредка он отрывался от рукописи, чтобы прочесть тот или иной раздел Клавдии Кле- ментьевне. Рукопись заканчивалась так: «Вот и сейчас можно часто видеть неухоженного, одинокого, согбенного горем Алексея Григорьевича, медленно шествующего с палочкой по аллеям парка. Он часто останавливается, постукивает тростью, подругой его жизни. Так и кажется, что из-под нее вычерчиваются слова: нет, добро победит зло. Оно укажет прямой путь правды в жизни!» Когда он прочел это место Клавдии Клемен- тьевне и с сожалением перевернул последнюю страницу, она на него посмотрела с тихим восторгом и пониманием: да, именно так и бывает- одинокий, убитый горем старик, но какой необыкновенный человек, таких в ее жизни никогда не было, не встречала... Можно только домыслить, как в некий теплый день он вышел из дому и направился в центральный парк. Неблизкую эту дорогу он прошагал, тяжело опираясь на трость, и к концу пути изрядно таки устал. Они шли к старому парку параллельно: он по центральной улице, привычным своим маршрутом, слегка наклоняясь вперед и цепко высматривая любопытные ему проявления мира, выпятив массивную бритую челюсть; она же прогулочным шагом под руку с приятельницей не слишком уверенно направляясь к месту их будущей встречи по старой затененной и тихой улочке. Где-то рядышком они присели. Она заметила, что он разговаривает с полусумасшедшей нищенкой, и это вызвало в ней поначалу брезгливое чувство. Это чувство еще больше 53
усугубилось, потому что приятельница тут же стала пялить на него глаза. Он и в самом деле был живописно оборван. В ярком солнечном свете лоснились немытые седины, а рубашка без воротничка, блекло-голубая, стертая на манжетах, смахивала на больничную. Ей стало жаль его. Нищенка не казалась такой бездомовной, как он. Лицо его горело. Глаза были вдохновенны, как у пророка, а руки так отчаянно жестикулировали, что полированная трость то и дело отстукивала на асфальте нервный ритм. И когда он, вскинув ладонь и будто от чего-то отмахиваясь, полез в карман брюк и долго там копался, выбрасывая то записную книжку, то перламутровый перочинный ножик, то скомканный носовой платок, пока не добыл монетку, она уже понимала, что не успокоится, не заговорив с ним. Теперь уж и не помнится, о чем было сказано первое слово. Нищенка ушла. Приятельница с деликатным недоумением —тоже. Они сидели и говорили. Позже она часто повторяла: никто со мной так не говорил. Никто не целовал ей руку, никогда не было вот такого простого наслаждения - слушать и понимать человека. Он рассказывал о себе. Родился в 1892 году, живет в старом особняке на Московской— между школой слепых и аптекарским магазином, на втором этаже в угловой комнате, вдовеет четвертый год. О том, что его жена была до революции владелицей особняка, она узнала гораздо позже. — Один,—сказала Клавдия Клементьевна.— Что ж, и я одна. Сын давно женат, а мой муж умер, но так даже лучше. - Зачем вы так?-сказал Омбелев. Клавдия Клементьевна мучительно покраснела. Трудно восстановить, когда началось все самое главное: там, на садовой скамье, или когда через время она встретила Омбелева в продуктовом магазине и бросилась сквозь очередь к нему, забыв оберегать в давке набрякшую свинцовыми узлами правую ногу и тяжело припадая на нее, а он стоял неподвижно, горою, мял в руках пустую белую авоську и растерянно на нее смотрел. Пуговицы на пальто были начисто оторваны. Что называется —«с мясом». Или когда он сказал одной своей знакомой - из круга покойной жены, что познакомился с женщиной, очень простой, и при этом его что-то коробило, а она ответила ему, что в их возрасте иметь настоящего друга непривычная роскошь и счастье,- может, тогда все началось? А может, когда Омбелев после долгого перерыва вновь пригласил в свой дом знакомых, чтобы спеть им и выпить чашку чаю с ними, как в былом, при жене,- и все собрались, в доме была чистота, и зажгли свечи, и был открыт рояль, а она, весь вечер простоявшая у входной двери и так ни разу и не присевшая за общий стол, потом у Омбелева спросила: «Ну что-вы рады?», а он ответил: «А как тебе? Понравилось?..» Все может быть. Но что бы Омбелева ни беспокоило в этом неожиданном знакомстве, которое, мало изменив его жизнь по существу, что ни говори, вернуло Омбелева в нормальное человеческое русло - он был и сыт, и согрет, и по-прежнему не связан никакими обязательствами,—неловкость Омбелева скоро проходила, когда Клавдия Клементьевна оказывалась рядом и по своей привычке молча слушала его. Все, что позднее заполнило страницы «Автобиографического романа», было выслушано этой женщиной, которая с самого начала внутренне согласилась с тем, что жизнь человека, к которой она присоединила и свою, безгласную, незначащую в ее понимании, робкую жизнь,- рассказана от начала и до конца, а то, что им еще оставалось вдвоем,—это как бы за скобками стройного и неумолимо строгого уравнения. Та жизнь свершилась, и Клавдия Клементьевна не в силах что-либо к ней добавить, ибо смета ее существования всегда составлялась с тем умыслом, чтобы при небольших приобретениях и возможно малых потерях все сходилось в пропорции обычного выживания. Она так и не решилась пригласить Омбелева к себе в гости. Он никогда не поднялся с нею на шестой этаж старого дома, не прошел по бугристому, стертому до белесых пятен, но без пылинки, паркету коммунальной квартиры и не заглянул с порога в небольшую комнату, полную скудной девической прелести. Именно так — девической. Комнату вечной невесты. Все дольше она оставалась подле Омбелева. И все реже звонила сыну, возвращалась к себе. Их так мало заботило текущее —все осталось в прежней жизни. Когда роман был окончен, отпечатан и наступила тишина, а за окном все так же продолжали волноваться деревья, спешили прохожие, и в доме хлопали соседские двери и звенели детские голоса,—комната, где слег Омбелев, наполнилась призраками. Они не были навязчивыми, но Омбелев все-таки был вынужден считаться с их присутствием. Среди гостей не было только его жены. Очевидно, она как-то стеснялась присутствием в доме Клавдии Клементьевны. Омбелев поворачивал к подруге светлое, похудевшее лицо с дымной синевою вокруг запавших глаз и спрашивал: — Не пришла еще? Прибегала молоденькая словоохотливая медсестра сделать укол. Он с нею не разговаривал, лишь когда она чересчур бодро и громко смеялась, слегка вздрагивал своим обновленным лицом, ставшим до странности похожим на лицо одного из евангелистов. Однажды Клавдия Клементьевна долго не возвращалась, и он тяжело затосковал. Когда она пришла и сразу села рядом, Омбелев спросил: — Где ты была? Она смутилась и отвечала: — Я была у нее. Мы говорили. — И что же ты ей сказала? — Я попросила ее: не забирайте, пожалуйста, Алексея Григорьевича. Пусть он еще побудет со мною. Пусть еще выйдет на улицу, в парк, или поздно вечером я налью ему маленькую чашку чаю и угощу кексом, который могу печь только я,—не забирайте его к себе, я вас очень прошу! — Ты правильно сказала,—Омбелев погладил ее по руке и отвернулся к стене... 54
... Через молодой парк, мимо церкви Усекновения, мимо прохожих, стариков и детей, пересекая пыльную магистраль, уносящую лихо раскачивающиеся пары трамвайных вагонов к окружной дороге и загородным холмам, Клавдия Клемен- тьевна проходит сквозь сановную важность богатых усыпальниц первой аллеи городского кладбища. Церковь стоит нелепо — раньше у нее было другое окружение, а теперь она вдвинута в глухой забор больницы политехнического института, стены заляпаны известкой и голубиным пометом. На фронтоне, высоко, едва различима бледная фреска, где голова несчастного Предтечи боком, в неестественном равновесии, покоится на облупившемся блюде. Здесь еще служит отец Ярослав, которому Омбелев ставил голос и которому, возможно, и открыл неизвестную нам тайну своей жизни, когда Клавдия Клементьевна пригласила священника соборовать умирающего. Что же до церкви, то не исключено, что выглядит она так заброшенно оттого, что на месте старинной части кладбища теперь разбит парк, и расчищенные, усыпанные крупным пепельным гравием дорожки, свежая зелень молодых лип и аккуратно выкрашенные скамейки как бы отодвинули захудалый храм на задворки. Близ церкви, среди уцелевших могил именитых горожан можно увидеть и плиту черного Лабрадора, под которой покоится филолог Потебня... На кладбище Клавдия Клементьевна сворачивает налево, привычно отмечая, где и у кого сегодня побывали. Потом так же не спеша начинает заниматьсяч необходимыми мелочами на могиле Омбелева. Земля здесь требует много воды, и Клавдия Клементьевна, тяжело ступая опухшими ногами, до пяти раз проделывает путь к воротам кладбища и обратно, потому что колонка находится у домика конторы. Хоронила Клавдия Клементьевна Омбелева сама. Сама же и пригласила кое-кого помянуть покойного, и за столом не проронила ни слова. Разошлись поздно, и она долго убиралась, плакала, подходила к роялю, к окну, поглаживала старинные покрывала супружеских кроватей, смотрела в темноту. Туда, куда отправился Алексей Григорьевич. Утром она заперла комнату, ключ снесла в домоуправление. Среди немногих вещей, которые она позволила себе взять в память об Омбелеве, были его бумаги и среди них «Автобиографический роман». Несколько лет ее жизни заполнены ежедневной дорогой на кладбище, а к себе домой, на шестой этаж, она возвращается также пешком, часто отдыхая по пути. Поговорить ей здесь не с кем... Участок Омбелева безукоризненно ухожен, словно комната, где живет одинокий и скрупулезно честный человек. Два одинаковых гранитных надгробия, два выпуклых серых креста на них, таблички с именами и датами жизни, разнящиеся лишь орфографией —женская фамилия не имеет «ъ» в конце. Рядом, ближе к ограде, в ногах, еще надгробье-поменьше, посветлее, попроще. Когда-то, будучи у Омбелева, Клавдия Клементьевна на его желание, как он сказал, узнать характер по почерку написала на листке бумаги: «АЛЕШЕНЬКА, Я ВАС ЛЮБЛЮ». — Что ты, Клавочка,— сказал тогда Омбелев,— разве можно так? — Как? —спросила она,—ведь это правда. — Нет, нет,—сказал Омбелев,—по этому нельзя узнать твой характер. Напиши что- нибудь другое. Но все это произошло тогда, когда Алексей Григорьевич Омбелев только начал рукопись «Автобиографического романа», и впереди у них был еще год, как нам говорила Клавдия Клементьевна: всего лишь год с ним, а потом еще, одной,—неизвестно сколько—счастливой жизни.
Анатолий ЛАНЩИКОВ РОБИНЗОНЫ XX ВЕКА (об «Автобиографическом романе» С. Климовой) Те, кого мы уже привыкли называть «тридцатилетними», неумолимо приближаются к своему сорокалетнему рубежу, а иные из них незаметно для окружающих и, может быть, для самих себя разменяли пятый десяток, однако их по инерции еще продолжают называть «молодыми». Впрочем, дело тут, наверное, все-таки не в одной инерции, но и в самой писательской судьбе нынешних «тридцатилетних». Обычно о своем поколении заявляют именно «тридцатилетние», то есть писатели, перешагнувшие тридцатилетний рубеж, но еще не достигшие сорокалетнего. Так, к примеру, фронтовое поколение заявило о себе в конце пятидесятых —начале шестидесятых годов своими «тридцатилетними»: Ю. Бондарев, В. Быков, К. Воробьев... Во второй половине шестидесятых своими «тридцатилетними» заявило о себе поколение, именуемое теперь «шестидесятниками»: В. Белов, В. Шукшин, В. Лихоносов... Следующее за ними поколение в конце шестидесятых —начале семидесятых заявило о себе именами В. Распутина, А. Битова, Ю. Галкина... Нынешние «тридцатилетние» таких безоговорочных имен пока не дали. И тут, вероятно, повинны не столько сами нынешние «тридцатилетние», сколько те обстоятельства, что неожиданно вторглись в общее течение литературного процесса, изменив его естественный ход и развитие. Сейчас так просто затеряться среди громких или просто звонких имен, которые прежде были под запретом или под полузапретом, сейчас куда легче потерять имя, нежели обрести его. И не следует удивляться, если нынешние «тридцатилетние» окажутся в роли «пропущенного» поколения. Булгаковское «рукописи не горят» - скорее то счастливое исключение, что призвано подтвердить, а не опровергнуть печальное правило, как это себе в утешение принято думать. История оставляет если и не все имена, то общий счет убиенных, но она бесстрастно молчит по поводу нерожденных, ибо всегда имеет дело с тем, что было, и никогда с тем, что могло быть. Общее непризнание или общее невнимание безвозвратно гасят творческий потенциал, и горят не рукописи, сгорают авторские надежды, а заодно с ними и творческие замыслы, иссякает вдохновение, а вместе с ним и воля к работе. Все, что откладывается «на потом», уже никогда не подлежит осуществлению. Если бы меня спросили, какое художественное произведение в последние годы наиболее меня взволновало, то я бы ответил: «Автобиографический роман» совершенно неизвестной писательницы из Харькова Светланы Климовой, с рукописью которого познакомился на IX Всесоюзном совещании молодых писателей. Во избежание ненужных недоразумений оговорюсь сразу: «Автобиографический роман» Светланы Климовой при стечении ряда счастливых обстоятельств мог бы увидеть свет и в ту пору, когда инстанция, которая уже много лет у нас упорно не называется цензурой, исправно исполняла в литературной жизни роль ГАИ, упорядочивая и регламентируя общее движение. Однако не следует преувеличивать и роль этой регламентации, тут более важна внутренняя от нее свобода, нежели внешняя, ведь любой лихач, даже самый отчаянный, но внутренне зарегламентированный, всего лишь играет на недозволенном, без всякой надежды и, главное, стремления обрести свободу. Если содержание литературного произведения исчерпывается игрой на недозволенном, то оно не имеет прямого отношения к художественной литературе. В «романе» С. Климовой нет ничего сенсационного, все в нем вроде бы «привычно», все в рамках «правил», кроме внутренней свободы автора, без которой невозможно и романное мышление, всегда своевольно уходящее в прошлое и своими предчувствиями замыкающееся на будущее, покидая очерченные сюжетом рамки самого произведения. «Автобиографический роман» —название очень точное, если каждый раз не прочитывать слова буквально. Наверно и даже наверняка, в хронике чужой прошедшей жизни — а герои С. Климовой почти ровесники нашего ныне исчезающего века —ничто бы нас особенно не взволновало, не буди она, эта чужая прошедшая жизнь, тревожных предчувствий, которыми писался «роман» и от которых уже невозможно, прочтя его, отмахнуться, как не смогла, скажем, наша литература на переломе двух столетий отмахнуться от пророчеств Достоевского, пророчеств гибельных и, как оказалось, неотвратимых. «Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе... В го- 56
родах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовет, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предполагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало». Пройдет несколько десятилетий, и болезненный бред Раскольникова обернется самой настоящей явью, в которую, как в водоворот, будут втянуты все, помимо их воли и желания. Гражданская война порушит в человеке человека, реки горячей крови и повсеместных пожарищ вымоют и выжгут из жизни тепло человеческих отношений. Шкала нравственных ценностей рухнет под тяжестью ничем не сдерживаемых вожделений и грехов, в битве за всеобщую справедливость с ее умозрительной установкой как раз не найдется места для самой справедливости и обыденного милосердия. Мир вывернется наизнанку. Конечно, тут можно было бы в подтверждение сказанному сослаться на многие художественные произведения от шолоховского «Тихого Дона» до «Ватаги» В. Шишкова, но я сошлюсь на документы, писавшиеся вовсе не для истории. В «Ижевской правде» от 6 июля за 1919 год было напечатано два, точнее, три стихотворных произведения и вовсе не для эстетической услады читателей. От редакции было помещено небольшое стихотворение- обращение под названием «ДВЕ ЖЕНЩИНЫ». Вот оно: В первой —сила чувств огромная, Жар к победе дорогой. А вторая — пава томная, Любит жалкий свой поной. Ей меха, камин, мечтания Подороже всех идей. Вот, читатель, два создания — Кто душе твоей родней?! (прочитай и разумей!) Хотя выбор в дальнейшем и предлагается, но и установка уже дана. Итак, стихотворение, перепечатанное из газеты «Красный воин», № 155. ДЕЗЕРТИРУ ФРОНТА Нам не нужно мужей дезертиров, Отречемся от тех женихов, Что позорно, как жалкие трусы, Из родных убежали полков. Мы с болью от сердца родных оторвем, Исполните долг благородный, Во имя России свободной... Вперед... вперед... вперед... вперед... Отречемся с презреньем от братьев, Изменивших отчизне своей, И с позорным клеймом дезертира Их прогоним от наших семей. Мы с болью Сыновьям материнское сердце Бесконечно умеет прощать, Лишь позорной вины дезертира Не простит оскорбленная мать. Мы детей своих малых научим Позабыть дезертира-отца, Пусть, отвергнут родимой семьею, Одинокий живет до конца. Мы с болью Мы с болью... Мы свободны-могучим порывом. Изумила Россия весь мир... Наш привет Вам, герои на фронте, И презренье тебе, дезертир. Мы с болью Это, разумеется, не Блок с его «белым венчиком из роз» и мрачными матросами. Тут все ясно и четко: на помощь ревтрибуналу мобилизуются (пока без особого их согласия) и невесты, и сестры, и матери, и дети. «Мы детей своих малых научим...» И подрастут будущие Павлики Морозовы—трагические жертвы эпохи, которую то ли мужественно предрек, то ли нечаянно накликал Федор Михайлович Достоевский. Однако, говоря сегодняшним языком, дань плюрализму была все же принесена, и альтернатива выдвинута: из белогвардейского журнала «Лесное эхо» за подписью «Эн» тоже перепечатали стихотворение. НА ФРОНТ ЛЮБИМОМУ Я закроюсь в пышность меха, Я люблю меха... В снежном вихре взрывы смеха, Но душа-тиха. Ветер воет за окном, Вьется снежный рой... Я люблю мой тихий дом И камин зимой. Хризантемы на столе - Твой последний дар... В ало-желтом хрустале Никнут полны чар... Хризантемы и меха... И мечты, мечты... Стала жизнь тиха, тиха, Как уехал ты. Я люблю мой тихий дом Даже без тебя - Было так волшебно в нем Жить, тебя любя. У огня сидели мы... Я —закрывшись в мех... За окном немой зимы Раздавался смех... Буду ждать я день за днем, Сидя у огня... Ты заедешь в старый дом Навестить меня. Вероятно, в насквозь продуваемом историческими и сезонными ветрами старом доме можно полюбить и меха, не грех умилиться и на букет подаренных любимым перед разлукой хризантем, да и скупое тепло камина в студеный день беспросветной зимы не самый отчаянный жизненный дар. Однако приговор следует неумолимый: «пава», то есть враг и нечисть. А между тем эта одинокая «пава» даже не помышляет о том, что ее любимый может стать дезертиром, в то время как «дорожащие идеей» подозревают в дезертирстве и женихов, и братьев, и сыновей, и отцов. Волна этой подозрительности катилась, разрасталась и докатилась до самой Великой 57
Отечественной войны, когда вновь зазвучали слова-молитвы: «Верю в тебя...», «Жди меня...», вступив в невольную перекличку со словами-молитвой: «Буду ждать я день за днем...» Через два с небольшим десятилетия выбор между женщинами сделала сама история, совсем не тот, на который рассчитывали агитаторы из «Ижевской правды» в 1919 году, но два десятилетия эта агитация совершенствовалась и успешно работала. Нет, мне не просто было ворошить ветхую подшивку газет, она лет тридцать назад досталась мне по «наследству» и не совсем случайно. К этому изданию имел самое непосредственное отношение мой давно погибший родственник, человек достаточного образования и не лишенный в жизни определенных эстетических претензий. Эволюция от Блока к Демьяну Бедному кажется необъяснимой, если не знать Достоевского. А потянуло меня к старой подшивке после того, как я прочитал «Автобиографический роман» Светланы Климовой, в котором автобиографично лишь ее отношение к героям, рядовым русским интеллигентам — отверженным XX века, чья жизнь совпала со всеобщим мороком, бесконечным и разнообразным, как дурной сон. «Он уцелел и еще не подозревал, под какою счастливой звездою родился, не ведал того, что везение как раз и заключалось в самой что ни на есть его малости и ненужности,—и не надо глупо испытывать судьбу. Не герой, не воитель и способности средние —в будущем вся эта обыкновенность сослужит ему хорошую службу, подсобит вроде одолеть смертоносные времена,—а герои, люди нетерпеливые, одержимые, те, кто из ряду вон — где они? Их место в ряду пустует». Это о главном герое «романа» Алексее Григорьевиче Омбелеве, молодом юристе по образованию. Сказано вроде бы чуть иронично и вроде бы даже в духе школьной трактовки горьковской «Песни о Соколе», однако эта грустная ирония относится не к герою, а к «смертоносному времени», а что касается «школьной трактовки», то это тот стартовый прием, когда автор становится как бы рядом с читателем и пытается говорить с ним на понятном ему языке. В дальнейшем, когда мы все больше и больше будем узнавать героев, изменится и авторская интонация. «Людмила и Алексей сошлись мужем и женою, как два семечка одного плода. Оба они верили в вечность чувства любви и ее бессмертие, и их живила правда человеческой души. Оба они дали друг другу обещание избегать лжи, развивать в себе и вокруг себя справедливость и беречь чистой душу. Их брак не благословила церковь. Они прожили вместе сорок восемь лет. Только смерть Людмилы расторгла их брачные узы...» А это не авторская интонация, это пишет сам Алексей Омбелев в своем «Автобиографическом романе», автор же отводит себе как бы второстепенную роль собирателя дополнительных свидетельств, записей, хотя порой и пускается в рассуждения и размышления, порой даже поправляет Омбелева. «Из деревни после окончания школы прибыл к дяде первый племянник для поступления в университет. Он сначала был принят в число студентов, выдержав конкурс. Однако, так как в то время было увлечение чисткой студентов по социальному состоянию их родителей, то его и еще некоторых исключили из университета...» Это пишет уже постаревший Омбелев. И тут же следует: «Здесь, как нам кажется, увлекшись, Омбелев нарушает временные границы своего повествования. Ведь речь идет о шестидесятых годах. Хотя он поневоле и утрачивает свою обычную сдержанность, но конкретно о событиях этого времени не говорит, подменяя их обширными рассуждениями на морально-этические темы, которые мы и опускаем». Автор входит как бы в роль бесстрастного ученого-реставратора, постепенно, шаг за шагом, по каким-то отдельным деталям он восстанавливает целое, и это целое — эпоха в ее живой достоверности. С. Климова обладает удивительной культурой художественного чувства. Когда читаешь ее «роман», то не улавливаешь ни одного фальшивого звука, не верится даже, что далекие двадцатые, тридцатые, сороковые годы для нее история, в романе достоверны не только подробности и приметы каждого десятилетия, но и общая атмосфера каждого десятилетия. Прошлое всегда живет в человеке, и умирает оно только вместе с самим человеком, и если по смерти человека никто не наследует его прошлого, то человек не просто умирает, он вымирает. И в этом смысле очень важна последняя глава «романа», когда в жизнь овдовевшего Омбелева вошла Клавдия Клементьевна. Потом она скажет: «Всего лишь год с ним, а потом еще, одной,— неизвестно сколько —счастливой жизни». Нет, не «малость и ненужность», а случай сохранит в «смертоносные годы» Алексею Григорьевичу и Людмиле Ивановне жизнь, не сохранив им ничего другого, во что они верили и для чего хотели жить. Печальна родословная русской интеллигенции. Вспоминаются совсем другие времена и тоже тяжелые... Узнав об аресте Огарева, молодой Герцен, подавленный собственной беспомощностью, отправляется на скачки, хотя ему было совсем не до скачек и не до чего на свете, кроме бедного Ники. После скачек они направляются к Ваганьковскому кладбищу... Раздаются удары колокола. Кого-то отпевают... «— Не могу видеть эти золотые купола, эти могилы, а колокола звонят по живым. — И эта колокольня ничего больше не говорит вашему сердцу? Взгляните, куда она указывает. Там утешаются все скорби. — Там... Но Огарев гибнет здесь, гибнет за любовь к людям, гибнет неоцененный, неузнанный... — Неужели вы это говорите о рукоплесканиях? Сейчас мы видели, как их расточают лошадям. Одни поденщики требуют награды». Герои «Автобиографического романа» Светланы Климовой не помышляли ни о наградах, ни о рукоплесканиях, но им повезло: их —Робинзонов XX столетия — как-то не заметили и не учли вездесущие и всесильныетеперь поденщики, выстроившие в жизни строгую иерархию наград, рукоплесканий, власти и подчинения. Неужели история русской интеллигенции завершается и для подведения окончательных итогов нам не хватает только образа смешного до нелепости в своих благородных помыслах и намерениях человека —образа русского Дон Кихота? 58
ДУША И РЕМЕСЛО Век назад Оскар Уайльд предложил «рассматривать уже созданные произведения искусства исключительно как исходную точку для нового созидания». Призыв был подхвачен прежде всего художниками книги. И теперь, вспоминая рисунки Обри Бердсли, Гюстава Доре или Ивана Билибина, да и многих наших современников, утверждаешься в жизнеспособности такого подхода. Он требует, с одной стороны, продолжать культурную традицию, а с другой — призывает к самостоятельной ее интерпретации. Думаю, что московский художник Андрей Дугин — один из тех, кто идет по этому нелегкому пути. В течение двенадцати лет Андрей был участником многих выставок. Его иногда замечали; изредка хвалили, особенно не выделяя из общего ряда. Известность ему принесли только последние работы-иллюстрации к книгам А. Казанцева, Шиллера и Гоголя. Наверное, даже не прочитав фантастический роман «Пылающий остров», можно оценить художественные достоинства иллюстраций Дугина; к тому же Андрей утверждает, что текст был лишь предлогом для его собственных исканий. Рядом с фантастикой Казанцева он выстраивает свой образный мир. «Вечера на хуторе близ Диканьки» прочитаны всеми и множество раз иллюстрированы, но акварельные рисунки Дугина к гого- Иллюстрация к роману А. Казанцева «Пылающий остров». М., екая литература, 1987. Акв. Дет- 59
Метаморфозы. Монотипия. 1987. левским повестям (две из них впервые воспроизводятся в этом номере «Литературной учебы») вряд ли оставят равнодушным даже искушенного ценителя. Эти работы подкупают блестящей техникой исполнения, продуманностью и самобытностью. Кроме того, они воспринимаются не только как красочное сопровождение к рассказанному писателем, но и как вполне самостоятельные произведения. Андрей Дугин с одинаковым тщанием работает и над цветной, и над черно- белой иллюстрацией. Так, в его рисунках пером к сборнику стихов Шиллера чувствуется влияние, идущее от английских прерафаэлитов и наших мирискусников. Здесь сама преемственность изобразительных приемов подчеркивает профессиональную культуру иллюстратора. Несмотря на молодость, Андрей уже приобрел опыт работы в различных областях искусства. Окончив в 1978 году институт имени Сурикова, он несколько лет преподавал в детской художественной школе, где когда-то учился сам. В те времена он много писал маслом (в основном портреты), сотрудничал в «Пионере», с увлечением осваивал технику монотипии, до сих» пор занимающую особое место в его творчестве. 1984 год Дугин провел на киностудии «Союзмультфильм». Работа над лентой «Птицелов» дала прекрасную возможность освоить рисунок в его динамике, а также развить чувство композиции. Закончив мультфильм, Андрей сосредоточивается на книжной графике. Дугин оформил уже около десятка книг, и теперь он берется иллюстрировать только то, что близко его сердцу. Тйдательно продумывая общий замысел се- Старые деревья. Монотипия. 1987.
рии рисунков, он не жалеет времени на изучение культурно-исторического контекста, в котором разворачивается действие литературного произведения. Профессионализм Дугина довольно быстро привлек к нему внимание советских, итальянских и западногерманских книгоиздателей. Наиболее важной для Андрея Дугина стала последняя, еще не завершенная работа —большая серия иллюстраций к «Вечерам на хуторе близ Диканьки», заказанная издательством «Детская литература». Это поручение было воспринято Андреем как настоящая удача и в то же время как тяжкое, но желанное испытание. Сейчас им выполнено три иллюстрации из намеченных двадцати. На три «картинки» ушло два года; так что можно представить, сколько времени займет весь цикл. Такая на первый взгляд странная медлительность имеет серьезные основания. Первое, что было предпринято,—тщательное изучение национального украинского костюма. Занятий в музеях и библиотеках оказалось недостаточно, и Андрей отправляется летом 1987 года в этнографическую экспедицию на Пол- тавщину. Быт, костюм, общая атмосфера хуторской жизни —все это осталось на фотопленках, в рисунках и записях, а главное — в душе. Так сложился образ мира, в котором обитают гоголевские герои. Знания, приобретенные Дугиным, обеспечили его иллюстрациям ту историко-культурную убедительность, которая заставляет зрителя поверить художнику. Не знаю, приходилось ли ему в ходе этнографических исследований сталкиваться с нечистой силой! Рассматривая выполненные с портретной достоверностью изображения ведьм, чертей и прочих сверхъестественных существ, можно предположить, что такое случалось не однажды. Дугин стремится точно воспроизвести сцены, выбранные им для иллюстрирования. Следуя за Гоголем, он заставляет персонажей своих композиций разыгрывать мрачные действа, не лишенные юмористического оттенка, смягчающего жутковатое впечатление. Вот, за столом «длиною, может, с дорогу от Коното- па до Батурина» идет азартная игра в дурня. В кругу пестрой нечисти, восседающей на грубо сколоченных скамьях и табуретах, бравый казак бьет козырной мастью карты ведьмы-предводительницы. Вся компания освещена огромными, как стволы деревьев, свечами. Еще мгновение —и решится судьба героя: он выиграет. Все кончится благополучно. Воображение и рука художника создают для нас захватывающее зрелище, длящееся во времени. Здесь столько удивительных фигур и деталей, что само разглядывание их делается похожим на чтение. Иллюстрация к повести «Пропавшая ipa.MOia» pea- Иллюстрация к повести Н. Гоголя «Ночь перед Рождеством». 1989. 61
Иллюстрация к повести Н. Гоголя «Пропавшая грамота». 1989. Публикуется впервые. Иллюстрация к повести Н. 1 оголя «Ночь накануне Ивана Купалы». Акв. 1989. Публикуется впервые. 62
Старые деревья. Монотипия. 1987. листической тщательностью письма и изысканной красочной гаммой напоминает полотна живописцев северного Возрождения, а облик персонажей, если так можно выразиться в нашем случае, исторически достоверен. Есть у Дугина свойства, роднящие его со средневековым миниатюристом: он украшает современную книгу с той же добросовестностью и любовью, как это делали старые мастера. Миниатюра средневековья создавалась для долгой, возможно, вечной жизни; нынешняя же иллюстрация вряд ли рассчитана на такую судьбу. Наверное, поэтому произведения Андрея Дугина, Александра Кошкина, Валерия Васильева кажутся чем-то непривычным, инородным в эпоху господства принципа «разового потребления». Но все-таки кич и беспрестанно сменяющие друг друга авангардистские эксперименты не выражают до конца души современного человека. Возникает вопрос: а есть ли в искусстве Дугина актуальность? Можно было бы ответить, что не стоит к иллюстратору классической литературы предъявлять подобные требования-у него иные задачи. Дело в другом: если известный тезис епископа Беркли «существовать значит быть воспринимаемым» ошибочен по отношению к природе, то по отношению к культуре он верен. Духовные ценности становятся реальностью толь- Иллюстрация к роману для детей Рюсука Сайто «Огненный конь». М., Детская литература, 1985. Акв. ко в восприятии людей, побуждая нас мыслить, переживать, действовать-иначе они мертвы. Так и произведение искусства, будь то крошечная иллюстрация или колоссальный монумент, в определенной ситуации может восприниматься как остро актуальное, независимо от времени его создания. Изменения, происходящие в нашей духовной жизни, все настойчивей заставляют нас обращаться к проблемам экологии культуры. Нам ее не хватает, и все, что способно ее восстановить и дополнить, становится, на мой взгляд, крайне своевременным. Именно в этом смысле актуально искусство Андрея Дугина; в нем живо ремесло художника, прошедшее через века, и ярко проявляется индивидуальность нашего современника, вдумчивого и неравнодушного. Давно зная Андрея, я наблюдал, как с годами расширялся его художнический кругозор, а вкус становился избирательней, как росло техническое мастерство, и в то же время сужалась область его приложения. Порой это огорчало. Казалось, что он напрасно ограничивает себя, отказываясь от всего, что не входит в новую, более локальную сферу его изменившихся интересов. Кто знает, какие ожидают его повороты? Но уже сегодня сделанное Андреем Дугиным пробуждает интерес к его неторопливому творчеству, обещая в будущем новые достижения. Дмитрий ЯКОВЛЕВ
Николай СТАРЧЕНКО НА МОСТУ (О ПОИСКАХ «НОВОЙ» ХУДОЖЕСТВЕННОСТИ) Отечественная литература всегда пристально всматривалась во взаимоотношения человека и природы. Эта тема приобрела особую актуальность именно сегодня, когда противоречия между обществом и окружающей средой крайне обострились, когда обозначились-зримо и устрашающе —границы вмешательства в природу. И по мере того, как экологический кризис продолжает углубляться, все чаще от художественного слова требуют реальной действенности. Характерно мнение В. Лихоносова: «Я даже осмеливаюсь задеть дорогого мне В. Астафьева: после его романа «Царь- рыба» ничего ни на реке, ни в лесу не изменится! Кричать надо не в прозе, а в статьях и по телефонным проводам!» Следует учесть и такой парадокс, верно подмеченный А. Битовым: разговор на экологическую тему теперь «столь модный, что уже и как бы затверженный, словно и опасность остаться без чего дышать как бы и не опасность: напугали, а и завтра и послезавтра все еще дышим,—трагедия выродилась в свободную болтовню, способ, каким все остается на том же месте. И выходит страшная мысль, что запрет темы более перспективен, что ли, чем ее истрепывание...» Нет, конечно же, современная проза не пошла ни на запрет темы, ни на отказ от самой себя в пользу телефонных проводов, но в нынешней болевой точке наибольшего напряжения между словом и делом, литературой и жизнью ей остро потребовался прорыв к новым возможностям воздействия на сознание человека, на его поведенческую реакцию. Потребовалась своего рода новая художественность, призванная, так сказать, качественно усилить действенность слова. Но что такое действенность применительно к литературе? Этот, казалось бы, уже вполне ясный вопрос вновь стал спорным. Жгучее желание покончить с беспомощностью, бессилием литературы перед назревающей трагедией конца рода человеческого задает здесь тон. И это особенно заметно на примере эволюции основных составляющих произведения-художественного конфликта и образа героя. Попытка прорыва к новым возможностям художественного слова видится в явном стремлении авторов строить все содержание произведения на экологической катастрофе, имеющей, как правило, документальную основу. Так, действие романа «Долг» А. Нурпеисова происходит на берегу гибнущего Аральского моря, а романа «Колыбель» В. Митрохина —на берегу моря Досхий (оно же Азовское). О чернобыльской трагедии рассказывает роман В. Яворивского «Мария с полынью в конце столетия». Это становится ясным с первых же строк, хотя в тексте место именуется Ивангородом. В повести И. Ев- сеенко «Возле самого синего моря» воронежцы сразу узнали хорошо известные им события - автор даже вводит в ткань по- вес1вования газетные материалы (В. Пескова и В. Котенко), анализирующие состояние Воронежского водохранилища. Безусловно, таким приемом авторы хотели, с одной стороны, усилить достоверность и действенность своего слова, а с 64
другой —не связывать себя строго документальным местом действия, используя документ только как материал для произведения. Но при этом очень быстро обнаруживается, что введение документа в образное повествование, само использование документальной основы-довольно серьезное испытание мастерства писателя, чувства меры в использовании фактических данных, способности охватить многослойную реальность. Показательно в этом плане сравнение романа В. Яворивского «Мария с полынью в конце столетия» с документальной повестью Ю. Щербака «Чернобыль», тем более что оба произведения вышли в свет одновременно. В. Яворивский назвал свое произведение «видеороманом»-читателя ведет за событиями как бы глаз кинокамеры. Стремясь к широте и объективности, автор дает нам калейдоскоп картинок (в романе 101 главка), но дело-то в том, что глаз кинокамеры холоден, почти бесстрастен, он не проникает в потрясенные горем души людей. В результате сконструированного нагромождения разноплановых сцен-особенно в первой части романа-получается только иллюзия достоверности небывалой эсхатологической картины. Ю. Щербак в начале документальной повести «Чернобыль» признается, что после того, что он узнал и увидел в Чернобыле, «все традиционные литературные формы, все тонкости стиля и ухищрения композиции» показались бесконечно далекими от правды, искусственными и ненужными, и он пришел к твердому убеждению «сохранить документальный, невыдуманный характер этих человеческих исповедей». И автору в целом удалось осуществить свой замысел. Это конкретные, полные правды, искренности, точности свидетельства участников и очевидцев чернобыльской трагедии. Интересно сравнить еще два произведения в той же плоскости, тем более что написаны они одним и тем же автором: документальный очерк В. Митрохина «Азы Азова» и его же роман «Колыбель». В очерке «Азы Азова» аргументированно и доказательно, с использованием цифр, документов, исторических фактов, ведется анализ сегодняшнего тревожного состояния Азовского моря. Автор демонстрирует завидное знание предмета разговора, умение оперировать разными точками зрения, разбираться в причинах и следствиях, искать выходы из создавшегося положения. Написан очерк страстно, емким и энергичным языком. И вот читаем роман о том же Азовском море, о тех же проблемах. "Ничего предосудительного в таком повороте творческого поведения писателя мы не видим, наоборот, это говорит о его духовной, гражданской приверженности теме. Но что же однако добавил автор добротного очерка к своему пониманию экологической катастрофы Азовского моря, написав объемистый роман? Нетрудно прийти к выводу, что документальный факт при его неумелой беллетризации очень многое теряет, его как бы замывает словесный «плывун» из всяких мнимо философских «мифов», вялых и длинных диалогов, пейзажей, необязательных ситуаций... Вся беда такой прозы, как упомянутые романы В. Митрохина и В. Яворивского, в том, что она, в сущности, выступает прежде всего и по преимуществу беллетризирован- ной иллюстрацией к конкретной экологической проблеме. Практически остались за скобками огромные возможности самоценной, саморазвивающейся и целостной художественной реальности, обладающей особой духовной силой, способной деятельно влиять на людей, давая им нравственные уроки своими средствами. Надо отдать должное прозе этого тематического направления, что она не увлеклась по примеру «производственной прозы» решением конфликта «новатор— консерватор», перипетиями борьбы, например, за очистные сооружения или безотходное производство. Еще А. Довженко в «Поэме о море» устами своего героя отмел такие конфликты, в которых все страдания «из-за безалаберности, изношенного транспорта, несвоевременной подачи стройматериалов. Но это же все не то». С самого начала своего зарождения проза экологической темы старается ставить и решать фундаментальные вопросы с точки зрения человека, его существования в мире. Нельзя не видеть и другого: исходный экологический конфликт встречается в нескольких произведениях, но сколь по-своему осваивают его талантливые авторы! Достаточно сравнить повести «Поэма о море» А. Довженко, «Прощание с Матерой» В. Распутина, «Возле самого синего моря» И. Евсеенко. А. Довженко, создавая свою повесть «Поэма о море» на документальной основе-действие происходит при строительстве Каховской ГЭС на Днепре,—постарался силой своего таланта подняться над безраздельно господствовавшей тогда бодряческой нотой в публицистике и литературе при виде гигантских плотин и рукотворных морей. Через двадцать лет, на новом витке общественного и художественного сознания, на ином этапе взаимодействия общества и природы, за эту тему взялся В. Распутин и укрупнил, углубил конфликт, в общих чертах верно намеченный А. Довженко. В пору бурного обсуждения «Прощания с Матерой» критика лишь косвенно коснулась собственно экологической стороны повести —в основном говорилось, что это реквием по уходящей русской деревне, прощание с дедовскими святынями, смываемыми безжалостным временем, и что этим произведением автор, по всей видимости, «закроет» свою деревенскую тему. Но В. Распутин продолжил разговор —через десять лет написал повесть «Пожар», где показал, как живут люди в том поселке, куда переехали из таких деревень, как Матера. И знаменательно, что в это же время появилась повесть И. Евсеенко «Возле самого синего моря». Собственно, художественный конфликт повести, в которой автор созна- 5 «Литературная учеба» № 2 65
тельно оглядывается на одного из своих предшественников в этой теме, вкладывая в уста сторонника затеваемого моря реплику о том, что «это тебе не «Прощание с Матерой»—все учтено», как бы объединил в себе художественные конфликты «Прощания с Матерой» и «Пожара». Объединил с целью заострить именно экологическую направленность произведения. Конфликт здесь получил особую емкость и динамизм, активно вовлекая в осмысление экологической катастрофы каждое действующее лицо, заостряя внимание к малейшей детали, дающей представление о проблеме отношения человек — природа. Заострить, заостряя... Трудно не употреблять эти выражения, так как постоянно видишь сознательную тенденцию к заострению конфликта и сознательное же перенесение его в кровнородственные, семейные отношения. И по службе, и по нравственному долгу любовно оберегая родные луга и поля, объездчик Афанасий Ермаков тем не менее от собственного сына их не уберег —ведь это его сын Николай является автором негодного проекта водохранилища. И в романе В. Яворивского основной конфликт проложен через семью Мировичей: старший сын Марии —Герой Социалистического Труда, создатель атомных реакторов, а младший- рядовой оператор атомной станции, погибший во время аварии. «Это ж выходит, что старший брат младшему смерть придумал. Зачем я дожила до этого?» —горько скорбит мать. Похожий мотив находим и в повести В. Мазаева «Дамба»-дочь первого секретаря горкома партии, долгое время ставившего экологическую проблему на самое последнее место, во время купания в реке попадает под выброс ядовитых веществ. Таким приемом современная проза стремится наглядно отразить бурный и драматический процесс, напоминающий «зеленую» гражданскую войну, избрав для изображения всей остроты и глубины противоборства (пусть зачастую и не до конца осознанного) святая святых человека-его семью. Вообще, «зеленой» гражданской войне, судя по всему, не грозит быстрое прекращение.Уж слишком многообразна, многослойна и порой неожиданна у нее «подпитка». Например, до чего же укоренилось стремление привычно валить чьи-то просчеты в том же сельском хозяйстве на «неблагоприятные погодные условия»! Или объявить богато родящие в недалеком прошлом российские земли «зоной рискованного земледелия». Разве не подсовывается, так сказать, ненароком в сознание людей «законная» обида на собственную землю? Не повезло, мол, нам с этой самой родной природой... Речь, разумеется, идет не только о российской стороне. Вот в романе А. Нурпеисова «Долг» рыбаки тоже обижаются на кормившее их от века море — куда девалась рыба? А уж когда, наконец, дорвались в еще живом уголке Арала до желанной добычи, то началась такая жестокая массовая бойня всего живого, что душа содрогается... Как привык все-таки человек вымещать свои неурядицы на безвинной природе! Очень характерен в этом смысле рассказ Н. Дорошенко «Ненависть к кабану». Колхозник Никита Комаров, поссорившись с женой и колхозным начальством, идет в лес за дровами. Все ему здесь сегодня не по душе — вот, например, увидел на дереве безобидного трудягу-дятла: «Кыш!» —почему-то обидевшись на дятла, крикнул Никита и грохнул кулаком по стволу. А когда вдруг встретил дикого кабана, то с яростью погнался за ним с топором, и гнался до изнеможения, так как «уже невозможно было лишиться смысла этой погони». В качестве комментария здесь, наверное, было бы уместно взять слова С. Залыгина: «Ежедневно и ежечасно калечим природу и в то же время публично клянемся, что любим ее бескорыстно. Любя природу, надо, если на то пошло, ненавидеть себя. А многие ли на это способны?» Да, пока способны немногие, и, как воздух, нужны Вихровы наших дней, действующие в новой, обострившейся экологической ситуации, нужна их нравственная сила подлинных землеустроителей. Специфика времени —угрожающая экологическая обстановка —уточнила характер и масштаб нравственных требований к человеку. Закономерно, что в середине семидесятых годов появились яркие, этапные произведения В. Астафьева, Б. Васильева, О. Гончара, С. Залыгина, В. Распутина, которые впервые после «Русского леса» Л. Леонова и «Поэмы о море» А. Довженко глубоко и серьезно поставили вопрос о нравственном содержании взаимосвязи личности и природы. Литературная критика своевременно отметила качественно новый подход к раскрытию нравственных проблем в этих произведениях, но все же анализ образов главных героев в те годы в основном проходил в контексте очередной дискуссии о положительном герое. Говорилось о душевной доброте и любви к природе Акима из «Царь-рыбы» В. Астафьева, Егора Полушкина из романа Б. Васильева «Не стреляйте в белых лебедей», старика Ягнича из «Берега любви» О. Гончара, в то же время осуждалась их социальная инертность, невыразительная и недейственная общественная позиция —и нередко главным оказывался опять-таки вопрос: можно ли считать положительными героями Акима или Егора Полушкина? Сегодня этот вопрос стоит и глубже и шире... Он продиктован трезвым осознанием того, что только сообща, всем миром, всем народом, а не усилиями только «положительных» героев можно ослабить и со временем снять глобальную опасность. Примечательно мнение крупнейшего специалиста-эколога, академика Н. Н. Моисеева, заявившего, что «по мере «вживания» в проблемы экологии... главные трудности в будущем будут связаны не с умением понять ограничения, которые накладывает на наши действия биосфера, а с самим человеком, его способ- 66
ностью принять экологический императив». Человек в наши дни переосмысливает — часто мучительно —свое место в природе, свое предназначение в жизни. Сложно, на наш взгляд, идет и процесс становления образа «экологического» героя. Если предтечей повести И. Евсеенко «Возле самого синего моря» можно считать «Поэму о море» А. Довженко, то роман «Тигроловы» А. Буйлова берет исток из «Русского леса» Л. Леонова —и прежде всего из главы- лекции профессора Вихрова. В центре повествования—молодой охотник Павел Калугин, который страдает, болеет душой при виде хищнического разграбления и прямого уничтожения родной уссурийской тайги. В произведении выделяются два изобразительно-смысловых ряда. Первый —внешне- событиен. Второй ряд-глубже, ставит перед читателем вопросы острого экологического звучания. Наиболее выстраданные мысли автор доверяет высказать людям бывалым, пожившим и повидавшим, и в результате коллективный образ истинных знатоков тайги получился более значительным и многомерным, чем центральный. Калугин в существующих условиях продолжающегося варварского «покорения» природы не в силах кардинально переменить ситуацию в тайге. В романе Ю. Пожеры «Рыбы не знают своих детей» главный герой Юлюс Шерк- шнас мучительно думает о том, что не туда, не теми путями идет цивилизация, и призывает жить, как велит матушка-природа. Но что такое! противопоставление прямолинейно, еще более ста лет назад отметил А. Герцен: «восстановление первобытной дикости более искусственно, нежели выжившая из ума цивилизация». Да это подтверждает и сама судьба героя романа, его неудавшееся ро- бинзонство, его гибель в сибирской тайге. В свое время критикой отмечалось, что образ председателя горисполкома Лосева в романе Д. Гранина «Картина» —это заметная попытка поставить «делового человека» на новую духовную ступень, отдавалась дань силе его характера и способности смело распорядиться властью при спасении Жмурки- ной заводи. Эта тема в известной степени продолжена в повести «Дамба» В. Мазаева. Здесь главным героем произведения предстает человек, тоже облеченный немалой властью —первый секретарь горкома партии Каржавин. Он вызывает уважение своими решительными' и смелыми действиями в экстремальной ситуации, человеческой порядочностью. Это не директор АЭС Пузач из романа В. Яворивского «Мария с полынью в конце столетия», первым делом при аварии отдающий приказ перекрыть все каналы утечки информации о случившемся. Нет, Каржавин честно смотрит правде в глаза. Он умело руководит штабом по ликвидации последствий экологической катастрофы, он смотрится по-настоящему действующим героем, но, однако, никуда не уйти от горького сознания того, что действует-то он уже после катастрофы. В. Мазаеву в целом удалось через выстроившуюся по ходу повествования логическую цепочку событий и фактов подвести своего героя к осознанию острой необходимости постоянного внимания к проблемам экологии, удалось вызвать в нем необходимый вопрос: но неужто для этого надо было платить столь высокой ценой? Эту неоправданно высокую цену особенно чувствует Афанасий Ермаков, главный герой повести И. Евсеенко «Возле самого синего моря». Его, человека по-крестьянски обстоятельного, хозяйственного, очень угнетает то, что от новоявленного моря нет ни малейшей пользы, а вред —огромный. Вопрос «какой ценой» становится главным в большинстве произведений. Несколько иначе звучит ответ на традиционный вопрос «кто виноват?». Дело в том, что отрицательные персонажи в современной прозе являются таковыми как бы и не совсем по своей воле —в обществе в целом сильна инерция варварского отношения к природе. Характерным является и то, что даны они на этот раз достаточно схематично и невыразительно —не в пример недалекому прошлому, когда антигерой в отношениях с природой нередко оказывался художественно убедительнее, чем положительный герой. Вместе с тем, сопоставляя точки зрения литературной критики о современном герое, анализируя настойчивые требования перейти от героя ищущего к герою действующему, нельзя не видеть бесплодность попыток создания социально активного героя «волевым» методом. Да, герой рождается не вдруг и не по критическим заявкам —это старая истина. И пока в обществе в целом не выкристаллизуется сознание экологического императива, пока не вырастет поколение людей с новым мышлением, вопрос будет оставаться открытым. И в этих условиях роль действующего героя стал брать на себя сам автор. Традицию пришвинской прозы, в которой изображение героя заменено авторской, обобщенно философской концепцией мира, писатели творчески продолжили своими короткими рассказами-миниатюрами. «Затеей» В. Астафьева, «Мгновения» Ю. Бондарева, «Зерна» В. Крупина, «Из записных книжек» Ю. Нагибина, «Камешки на ладони» В. Солоухина, собственно, и состоят целиком из авторского лирико-публицистического выражения. С самого начала в этих циклах присутствовала тема «человек-природа», но в восьмидесятые годы ее доля значительно возросла и получила остро выраженную экологическую окраску. Когда-то И. Бунин признался: «Я написал и напечатал два рассказа, но в них все фальшиво и неприятно... между тем как мне хотелось написать только про громадный серебристый тополь, который растет перед домом бедного помещика...» О том, что в центре произведения может оказаться неожиданно богатый и драматичный мир «рядового» дерева, свидетельствует повесть О. Базунова «Тополь». Казалось бы, что может быть бо- 67
лее примелькавшимся и обыденным, чем обычный городской тополь? Но автор поставил своей целью узнать всю жизнь тополя за окном, в городском каменном дворе-в каждое время года и суток, юным и старым, покалеченным людьми и вновь поднявшимся, набравшим силу; нам поведаны удивительные вещи о его корнях, ветках, листьях, коре, почках...-словом, нам открылось бытие тополя во всем его величии как важнейшей частицы Вселенной. Оживить дерево, а вместе с ним— древнейшую мифологическую традицию —задача творчески непростая. И роль автора здесь становится определяющей-он принимает на себя основную тяжесть художественного конфликта, постоянно переводит его в глубины собственного внутреннего мира, заставляет нас воочию убедиться, что в не замечаемой нами ранее обычной жизни обычного тополя кипят неведомые равнодушному глазу страсти, что трогающих душу коллизий здесь —«да на каждом шагу!». В целом в современной художественной прозе по проблемам экологии образ автора присутствует практически всегда в достаточно явной степени —здесь картина прямо противоположная той, которую рисовал М. Храпченко, говоря, что поиски образа «спрятавшегося» автора в некоторых произведениях нередко напоминают процесс разгадывания мудреных картинок. Больше того, это присутствие выражено чаще всего в открыто активной форме, что нельзя оценивать однозначно. Наиболее характерным примером в этом смысле является роман А. Нурпеисова «Долг», где повествователь прямо вмешивается в действие, дистанция между героем и автором почти не чувствуется, чему способствует и выбранная форма повествования—постоянное обращение к герою на «ты». Как уже отмечалось критикой, сама эта форма способствовала акцентированной, всепоглощающей сосредоточенности на судьбе председателя рыболовецкой артели Жадигера, а остальным героям в романе почти не осталось места. И только там, где автор как бы отступает в тень, появляется многомерное, художественно сильное видение аральской трагедии, и сами изобразительные возможности А. Нурпеисова разворачиваются в полную силу. Убедительный пример органичного взаимодействия героя и образа автора —повесть «Пожар» В. Распутина. Мысли и чувства шофера Ивана Петровича Егорова перекликаются и сливаются не только с мыслями и чувствами В. Распутина —автора «Пожара», но и Распутиным-публицистом, выступающим в периодической печати на экологическую тему. Вопросы отношений автора и героя во многом зависят сегодня от самой действительности, от реальных проблем. И добиться в таких условиях яркого воплощения авторской позиции в художественно полноценном герое, достичь их внутренней нерасторжимости—дело очень непростое и трудновыполнимое, это будет постоянной сверхзадачей современной прозы на тему «человек — природа». Продолжает сохраняться острое противоречие, наиболее точно выявленное В. Распутиным: разрыв между сознанием грозящей катастрофы и творящимися делами становится все больше и больше. Писатель справедливо -замечает, что «конечно, когда-нибудь мы должны образумиться, сама жизнь заставит; когда дойдем до края пропасти и останется только прыгать в нее или поворачивать назад, но ведь к тому времени очень многое будет не вернуть, ибо уже сейчас происходят необратимые последствия нашего варварского отношения к природе». Тем же озабочен и А. Адамович, сказавший, что писатель не должен ждать, пока люди подойдут к краю пропасти, а уже сейчас стать своеобразным заслоном этому, он должен в современных условиях «работать именно «на краю пропасти». А где же еще быть литературе, если не у самого обрыва, со стороны обрыва?» Чуть раньше А. Адамович такую литературу в полемическом запале определил как «сверхлитературу», а затем, отбиваясь от многочисленных критических нападок на новоизобретенный термин, вносит существенное разъяснение: «Человеческий род, осознавший свою смертность,—это уже другая психология и человечество другое. Туда подтягиваться и литературе. А какая получится литература из этого —не знаю. Сверхлитература, суперлитература или просто литература, как у Распутина и Астафьева... Я назвал бы это даже не публицистическим заострением-я назвал бы это поиском новой художественности». «Вспыхнет сознание по-новому-будем писать по-новому»,-продолжает эту мысль Адамович в дальнейшем и приводит пример литературного письма по-новому —роман Ч. Айтматова «Плаха». Главным вопросом, который обсуждался в горячих дискуссиях по поводу «Плахи», был все-таки именно вопрос о художественности или нехудожественности этого произведения. А. Адамович, защищая роман, сравнил его художественное решение с тем, «как горы образуются: донным напряжением, сдвигом, а то и вулканическим выбросом. Как разбросает, так и ляжет». И. Золотусский еще десять лет назад в статье «Лучшая правда-вымысел» справедливо заметил, что «в литературном быту принято считать художественным то, что хорошо написано... Изящество и культура отделки уже кажутся художественностью». Как наиболее характерный пример он приводит позднюю прозу В. Катаева, напоминающую телеобъектив, которому все одно —что смерть снимать, что любовь, что страдание, что благополучие: «Это ли не смерть художественности, то внешнее изощрение ее, которое убивает саму душу литературы —ее боль при виде человеческой боли?» Вообще же в современной прозе экологического направления внешние новации и изыски зани- 68
мают не столь уж значительное место. Главные поиски идут в русле синтеза документально-публицистического материала с художественным вымыслом. Споры о возможности согласить художника и публициста продолжаются, так как имеют для этого все основания-на наших глазах то один, то другой писатель бросается в конкретную конфликтную ситуацию. Долгое время существовавшие в добрососедстве два потока —художественной прозы и газет- но-журнальной публицистики —как бы смешались. Экологические публицистические отступления в наши дни получили «постоянную прописку» не только в сугубо экологических произведениях, но и вообще в современной советской прозе - например, в романах А. Битова «Пушкинский Дом» и «Игра» Ю. Бондарева, в повестях В. Маканина «Утрата» и Г. Семенова «Ум лисицы», в рассказе С. Залыгина «Чехов в наши дни» и других произведениях. В этом видится характернейшее явление: с одной стороны, литература о современной жизни человека просто уже не может не коснуться экологической темы, с другой стороны—эти вставки-врезки, «цепляя» наш взгляд почти газетной стилистикой («Иск на три с половиной миллиарда рублей-он по поводу чего мог быть предъявлен? Разумеется, такой ущерб мог быть нанесен только природе — кому же еще другому?»), дальше в повествовании старательно заделываются «привычной» художественностью. Так сказать, и злобе дня отдали должное, и жупел публицистичности полноценному художественному произведению не грозит. А вот «экологической прозе» уже нет пути назад, и в то же время топтаться на своеобразном мосту, который публицистика и литература на эту тему выстроили навстречу друг другу, совсем не с руки, так как все более очевидным становится то, что этот мост, как и всякий мост, является переходным. И именно роман «Плаха» выступает здесь как явление в определенном смысле собирательное—он несет в себе художественные противоречия прозы экологического направления последнего десятилетия и являет собой мощную попытку создания новой художественности одновременно с сотворением новых нравственно-психологических координат сегодняшнего мира. Порой среди диаметрально противоположных мнений о «Плахе» можно все-таки вычленить практически единое согласие оппонентов в том, что автору удалось выразить наибольший, сконцентрированный драматизм современного бытия прежде всего через семью волков. И вообще, используя терминологию А. Адамовича, мощным вулканическим выбросом воспринимаются именно «природные» сцены романа. Здесь Ч. Айтматов подошел к весьма важной теме, актуальность которой не только не ослабевает, а напротив- стремительно нарастает. Речь идет о проблеме двух культур — природы и цивилизации. В немногих литературоведческих работах, посвященных отражению экологических проблем в современной литературе, этот вопрос затрагивается или мимоходом, или вообще опускается, или ставится прямолинейно, как, например, это делает сибирский критик А. Казар- кин: «А как это трудно: чтобы вся-то культура, запрограммированная на угнетение живой природы, заработала в обратном направлении—сохранить оставшееся, умерить наши потребности!» Так уж и запрограммированна на угнетение живой природы вся-то культура? Эту прямолинейность, эту односторонность мы видим и в «Плахе». Люди в романе выглядят нравственными пигмеями в сравнении с волками. Возникает вопрос: что же это за люди? Какая культура за ними стоит? И стоит ли их «культуру» называть Культурой? Довольно часто в современной прозе экологической тематики мы видим публицистически-назидательные финалы произведений, а в «Плахе» эта тенденция дала себя знать в небывалой концентрации. Насилие автора над материалом вообще ощутимо в «Плахе» —особенно это касается образа добродетельного Бостона, который весьма зарегулирован Ч. Айтматовым, начиная с самого его имени: «...бостон - серая шуба. Бос — серая, тон - шуба. Теперь ясно?» Да, ясно, что автор указывает нам без обиняков (а вдруг не догадаемся?) на предельное родство героя с волками. А как Бостон восхваляет в ночном разговоре с женой благородство волков! Приходится или забыть вековое народное мнение о злом и безжалостном хищнике, или признать явное нарушение автором жизненной правды. А разве можно поверить в то, что Бостон, опытный чабан, прекрасно знающий о «дружбе» волков с домашней живностью, вкладывает столько сил в защиту их потомства? Причем он вынужден не просто вернуть волчат в логово, а предварительно их выкупить у Базарбая за большие деньги... Словом, заданность поведения героя налицо, а ведь «управляемость» персонажа со стороны автора должна осуществляться именно в сфере художественной власти, а не дидактического нажима. Взятый нами для анализа тематический пласт вобрал в себя произведения авторов из разных союзных республик страны. И в общем-то уже можно уловить обозначившуюся тенденцию к известной нивелировке национальных характеров перед лицом угрозы всеобщей катастрофы - а в творчестве Ч. Айтматова, в частности, это обнаружилось, как нам представляется, еще в «Буранном полустанке» и достаточно заметно дало себя знать в «Плахе». Конечно, это вопрос непростой, требующий разностороннего исследования сложной диалектики национального и общечеловеческого, мы же сочли необходимым лишь отметить, что общая забота человечества о сохранении мировой экосистемы способна в некоторых случаях отразиться в художественном произведении известным «притушением» национальных черт и красок. И это совсем не безобидно для литературы. Во всяком случае, несостоявшаяся художественность очень часто берет исток из равнодушного или пренебрежительного отношения к национальному началу. 69
Вместе с тем невозможно не видеть и того, что роман «Плаха» — со всей своей композиционной разорванностью, почти газетной публицистичностью, со всей своей «стилевой рябью» — представляет собой значительное и знаменательное явление в современной советской прозе. Впечатление, созданное этим произведением (так же как и «Пожаром» В. Распутина и «Печальным детективом» В. Астафьева), выходит за привычные представления. Говорить о создании новой формы, новой художественности на примере «Плахи» пока преждевременно, но настойчивые поиски этого налицо, и роман теперь видится как определенная стадия в движении «экологической» прозы. «Экологическая» проза 80—х годов смело и оперативно взялась решать нравственно-философские и социальные проблемы своего времени, надеясь помочь себе в этом путем настойчивого поиска наибольшей идейно-художественной выразительности. В своем стремлении быть действенной, целенаправленно формировать экологическое сознание она стала строить свое содержание на экологическом конфликте, основанном, как правило, на документальном факте, смелее прибегать к жанрово-стилевому синтезу; обнаженней выявилась авторская позиция, в некоторых случаях вобравшая в себя и героя, и всю концепцию произведения, преобладающей тональностью которого стала ярко выраженная публицистичность. Конечно, этот поиск не стоит особняком в современной советской литературе, но в то же время он имеет ярко выраженную особенность. Дело в том, что поиски новой художественности здесь совпали с самим становлением собственно экологической темы, когда она из «экологического течения» в русле деревенской прозы стала оформляться в самостоятельное направление современной советской прозы. По-видимому, и поэтому «экологическая» проза наших дней представляет собой наиболее неоднозначное, противоречивое явление в контексте общего литературного процесса и являет наиболее выраженную переходность. Еще раз подтверждается, что действенность в литературе — величина высокая и не сводится к газетному: «меры приняты». (Хотя, естественно, мы совсем не против скорейшего принятия нужных мер!) Все более становится очевидным, что в подлинном художественном произведении не сами авторы, а их герои должны разрешать экологические проблемы, что важна не констатирующая документальная «правдивость», а активное социально-ценностное восприятие мира, и что новая художественность создается прежде всего силою новых идей и новыми ответами на трагичный вопрос современного бытия «быть или не быть?», который встал перед самой матерью- природой, а следовательно, и всем человечеством. «Природа,—писал Ф. Энгельс,-сфинкс... ставит перед каждым человеком и каждой эпохой вопрос. Счастлив тот, кто правильно на него ответит...» Юрий ВИГОРЬ СТРАШНАЯ ДИЧЬ, ИЛИ «ЗАДУШЕННЫЙ КАБАН» ...«Коршун взмахнул крыльями и взлетел. На спине у него, впившись когтями, сидел дятел и что есть мочи долбил стервятника клювом. Пролетев метров двадцать, коршун упал на землю, перевернувшись на спину, угрожающе выставил когти и клюв, хлопал крыльями. Дятел отлетел от него и сел неподалеку на дерево, следя за своим противником». Такая вот кровавая драма разворачивается в одном из эпизодов рассказа молодого брянского прозаика Игоря Бойко «Кто сильнее?». Читаешь и диву даешься, как мог пропустить этот «перл» редактор, хотя, впрочем, и его по-человечески надо бы понять. Вырос он, сердешный, в городе, на природе доводилось быть крайне редко, а дятла видел последний раз в городском зоопарке. Нет, без описаний природы и всяких там зарисовок, где плывут «лиловеющие на сиреневом фоне» облака и чирикают птички в густом, глухом, тенистом или сумрачном лесу, писателю никак не обойтись; даже в скупом городском пейзаже обязательно подпустит что-нибудь эдакое, навевающее лиризм, какое-нибудь лопотанье ласковое, тихое, баюкающее... Листочков на каком-нибудь кустике или веточке какого- нибудь деревца, да еще чтоб эта веточка скребла печально и надсадно-грустно по немытому оконному стеклу. Только вот какого именно кустика или деревца - едва ли упомянут. Да и впрямь, чего тут размазывать, сказано—дерево росло! Куст! А какой именно — это уже, пардон, придирки, не влияют подоб- 70
ные мелочи на воплощение авторской идеи! Или, скажем, вот такая фраза: «...за окном вагона тянулись бесконечные поля...» Говорит ли она что-либо читателю, рисует какой- то пейзаж в воображении? Какие именно поля? Ржи, пшеницы, озимых, клевера, гречихи или проса? Убранные или брошенные? Скажете, мелочи? Но именно они придают любому произведению характер достоверности, а иначе —«не верю, не вижу!». Бряцанье голыми, «неопредмеченными» словами неубедительно для читателя. И как по этому поводу не затеять спор, не порассуждать о значимости точной детали в творчестве и злоупотреблении доверчивостью неискушенного читателя. ...А. П. Чехов не увлекался охотой, но стоять на тяге любил, часами мог бродить в задумчивости по лесу. В одном из писем к Станиславскому он писал: «Дорогой Константин Сергеевич, сенокос бывает обыкновенно 20—25 июня, в это время коростель, кажется, уже не кричит, лягушки тоже умолкают к этому времени. Кричит только иволга». Не обходят вниманием охотничью тему и современные литераторы разных поколений, пытаясь украсить произведение каким-нибудь ярким эпизодом или колоритной сценой. И если сам автор никогда не «баловался ружьецом», не ходил на тягу и не кормил комарье на утиной зорьке, то его герой нередко все же подвержен этой «пагубной» романтической страсти, и, как результат, на страницах печатных изданий время от времени появляются «шедевры». Вот небольшой отрывок из книги И. Елегечева «Остров»: «Медведь забавляется — собаки воют, лошадь в стойле бьется. Александр выйдет на шум из избы с ружьем в руках — шатуна не видно нигде, а нарта посреди протоки на боку валяется. Сначала Александра забавлял веселый медведь. Но каждую ночь приходилось просыпаться от собачьего воя и лошадиного храпа. Тогда Александр облил полозья водой, причем вморозил туда кусочки льда, мусор, снег, деревяшки, чтоб нарта не катилась, и снова поставил на старое место у амбарушки. Когда медведь следующей ночью вздумал съехать под кручу, нарта не пошла. Медведь разозлился, стал рычать и разнес нарту на мелкие куски. Пока медведь расправлялся с нартой, мой двоюродный брат подбежал и неожиданно крикнул ему что-то в самое ухо. Медведь испугался, как всегда с ним бывает в таких случаях, и замертво упал». Стилистика не бог весть какая, но зато чудеса происходят, как в рассказах барона Мюнхгаузена. Вот еще яркий образчик из рассказа Николая Шаховнина «Его звали Орктор»: «Бурые медведи обладают также мало кому известным инстинктом —тушат лесные пожары. Обнаружив в лесу не потушенный костер или подожженное молнией дерево, косолапые «пожарные» немедленно устремляются к ближайшему водоему, набирают в свои «шубы» как можно больше воды и затем стряхивают ее в огонь, повторяя такую операцию до тех пор, пока не убедятся, что опасность миновала». Не правда ли, сколь неожиданное откровение? Поистине неисчерпаемы загадки животного мира! Читаешь и невольно напрашивается вывод: если где-то в тайге еще свирепствуют порой жестокие пожары, то это лишь следствие того, что в тех местах водится мало косолапых. И будь их больше, не надо служб лесоохраны, не требовалось бы поднимать в воздух вертолеты и аварийщиков. Нет, все же сколько у нас еще неразгаданного в природе, сколько непознанного в звериных повадках... И коль уж мы заговорили о медведях, а именно они чаще всего оказываются главными «персонажами» при описании событийно насыщенных сцен, то рискну привести короткий эпизод из публикации за 1987 год в «Советской России» под названием «Лохматый пациент»: «Больной сидел на земле возле крыльца домика и тихонько... рычал. Это был огромный бурый медведь. В задней лапе у него торчала большая острая щепка. Мишка сам приковылял к леснику, видимо, надеясь, что люди ему помогут. Врач принялся за дело. Он очистил и промыл рану, забинтовал лапу. Оперируемый ни разу не дернулся. Когда все было кончено, медведь лизнул хирурга в руку и исчез». Сценка и впрямь умильная, способная выжать даже у матерого браконьера слезу; еще раз убеждаемся в трогательной доверительности к человеку меньших лесных братьев. Характерно, что многие авторы с завидным упорством пытаются навести читателя на мысль о необходимости найти взаимопонимание с обитателями диких просторов. Попав в ту или иную, измышленную писателем беду, звери и птицы сами по простодушию устремляются к человеку, молчаливо, но с выразительной немотой в глазах взывая к его заскорузлой совести. Замысел весьма банальный, мораль преподнесена на школьном уровне, но тем не менее... Печатают же! Вот, скажем, сценка из рассказа Станислава Сенько «В то красивое утро». «...По брезентовой крыше палатки барабанил свинец. Кольцо сжималось. Обезумевший от страха чирок влетел в палатку. Его серые с зеленоватым отливом перья дрожали, а глаза просили: «Спаси!» — Прячься под фуфайку!-крикнул я чирку.—А то и тут найдут! Он стремительно нырнул в рукав фуфайки и спрятался в ее чреве. Взошло солнце. Когда на воде, на земле и на небе не осталось ничего живого, стрельба прекратилась. - Ну, вылазь!-нежно сказал я чирку. И он полетел низко над травой, не зная куда, но хорошо понимая, что ждет его впереди». Увы, не все столь благополучно заканчивается для доверчивого «вепря однолетки» в рассказе молодого способного прозаика Бориса Никитина «Дичь», опубликованного во втором номере журнала «Сельская молодежь» за 1988 год. Люди, а они в этой короткой душещипательной истории от первой до последней страницы пьянь и алкаши, сперва надругались над «неопытным зверем», а потом убили скопом в припадке ажиотажа. А «однолетка вепрь» шел к ним и так верил... 71
«...из звериных глаз его потекли слезы, скатываясь с заросшей грубой щетиной морды, прожигая колючий снежок. Кабан вздохнул, с трудом поднялся на дрожащие ноги... Стальная петля- удавка, соскользнув с головы, намертво затянулась на его вытянутой клыкастой морде, и все усилия освободиться от нее привели лишь к обратному: тросик продавил прочную шкуру, прорезал мышцы, сухожилия, тонкие кровеносные сосуды, нервы и остановил наконец свое удушающее движение на обнажившихся костях нижней и верхней челюстей, стиснув их наподобие намордника». И конечно же, как вы догадываетесь, читатель, никто из злых, нехороших человеков не пришел ему на помощь. «...Ни лесник, по причине обширности своего участка обходящий его не более двух раз в год, ни браконьеры, по причине пьянки и множества наугад расставленных силков, ни волки...» Кстати, замечу, что силки на кабанов не ставятся, но это так, к слову, главное же, что хотелось бы сказать - задаешься по прочтении вопросом - зачем писался этот рассказ? В надежде на наивного сентиментального читателя? Так зачем же лишний раз вводить в заблуждение? Мораль опять-таки подана в лоб: «Опомнитесь, люди! Ведь вы погрязли в мерзости и бессердечии!» Но много ли проку от этих незатейливых сюжетных построений и натуралистических зарисовок? Вряд-ли они кого-либо тронут. Но если подобная опрометчивость еще в какой-то мере простительна неофиту, то что уж говорить об авторе «Нового мира» Виктории Токаревой, опубликовавшей во втором номере этого журнала за 1986 год повесть «Длинный день», где описана такая очаровательная сценка: «...Конфликт возник на охоте. Они гнали зайца, бежали по осеннему раскисшему полю. Заяц широко, активно прыгал-и вдруг сел, развернувшись лицом к преследователям... Когда подбежали и приподняли зайца —стало ясно: у него на каждой лапе налипло по килограмму грязи и он не мог скакать, преодолевая четырехкилограммовый груз, равный весу его тела. Заяц это понял и остановился... Зубаткин вернул зайца на землю, сдернул с плеча винтовку и нацелился в упор...» Не правда ли, какой понятливый и отважный заяц, встречающий опасность грудью! Вообразите себе такую картину: дождливый осенний день, озимые поля раскисли, а на них сидят беззащитные зайцы и терпеливо дожидаются конца непогоды. Подходи и собирай их в рюкзак, как грибы. И винтовка не понадобится, тем более что это сугубо боевое оружие, на зайцев же обычно ходят с гладкоствольным ружьем. Далее в повести описана сцена, как охотники затевают драку на почве ревности... «А заяц сидел и смотрел, как охотники дерутся. Для него было самое время убежать, и если бы он мог, то так бы и сделал». Впрочем, примеров подобных ляпсусов можно привести нескончаемо много. Взрослый читатель прочтет их с усмешкой, но куда печальнее выглядит злоупотребление доверчивостью ребенка. Откройте наугад книгу «Светлое море» Николая Рыжих, выпущенную издательством «Детская литература»: «...прилетели снегири. Большие, красные, только посредине грудки осталась серая полоска летнего меха, а зимний, плотный, яркий, горит, от снега переливается... Открываю дверь. Она скрипуче пропела, и из петель навесов посыпалась ржавчина. И только я через порог, как в окна, ломая крылья, толкаясь и крича, поднимая пух и пыль, ринулась стая сорок. Ба-а-а! Вся хата в сорочьих гнездах. И по лавкам, и по углам. А на печи их целых пять штук...» Вот и верь после этого дядям писателям, которые не учитывают, что сорока —птица одиночная, в стаи не сбивается и кучно не селится. А книга выпущена, пошла гулять по свету, и сколько детишек ее прочтут и усвоят эту «информацию». Казалось бы, простая истина — не пиши о том, чего не знаешь. Но странное дело, молодые и «взрослые» писатели, очевидно, именно в процессе творчества восполняют дефицит знания природы, и в результате на страницах их творений звери совершают чудеса подвигов или кончают в расстроенных чувствах жизнь самоубийством, как случилось с несчастным бурундуком; волки по ночам охраняют колхозные сады, медведи угоняют автомобили, а ястребы-цыплятники (очевидно, новый подвид) становятся жертвами селезней. Что ж, ни пуха вам, как говорится, ни... строчки, ежели собираетесь «творить» в подобном роде! Вл. СЛАВЕЦКИЙ «НЕ ГОВОРЮ О БЕСПРИСТРАСТИИ...» На вопрос: «Существует ли проблема независимости критика?» — один коллега решительно ответил: «Для меня здесь проблемы нет. Если критик зависим, его просто не существует. Настоящий критик, конечно же, независим». Другой—ответил уклончиво и не без иронии: «Конечно, в идеале критик должен быть независимым, то есть самим собою, но пока он обретает 72
независимость, он много раз себя теряет, бывает, что и навсегда». У писателей, редакторов, читателей нашлись бы, наверное, свои ответы, в ряде случаев не лишенные желчи. Да и как же нет проблемы зависимости-независимости критика? А его место в литературном направлении, отношения с оппонентами и единомышленниками? А заботы о куске хлеба - связи с журналами, издательствами и прочими работодателями? А непосредственное литературное и житейское окружение: литературное начальство, друзья-писатели, родственники-писатели? А цензура, отношения с государством, политическим строем, свобода-несвобода печати? Есть еще одна сфера, о которой прежде всего и стоило бы говорить: это взаимодействие с произведением, где спектр отношений очень широк: от полного подчинения, растворения интерпретатора в литературном создании до явного или скрытого произвола, навязывания критиком своего прочтения. Или, если поставить вопрос крупнее, основательнее, что ли: всегда остается насущной проблема самостоятельности критика как мыслителя по отношению к литературному материалу. И наконец, самая интимная сфера: как быть критику с самим собою, со своими вкусами, идеями, убеждениями, чувством долга, ответственности? Если критик, как и всякий писатель, растение многолетнее, то где грань между последовательным отстаиванием убеждений и фанатизмом, упорством в защите набора пред-убеждений, мешающих естественному развитию взглядов на естественно же развивающийся, изменяющийся предмет — литературу? Вопросы, кажется, не риторические и не узкоцеховые, а, что называется, животрепещущие, в наше время — обнажившиеся и обострившиеся во всей своей нравственной сложности. Для молодых же, ищущих и обретающих свое место, они стоят остро и отнюдь не отвлеченно. Замечательные образчики журнально-крити- ческой взаимовыручки отмечены еще Пушкиным в статье «Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов»: «Посреди полемики, раздирающей бедную нашу словесность, Н. И. Греч и Ф. В. Булгарин более десяти лет подают утешительный пример согласия, основанного на взаимном уважении, сходстве душ и занятий гражданских и литературных. ...Фаддей Венедиктович скромно признал себя учеником Николая Ивановича; Н. И. поспешно провозгласил Фаддея Венедиктовича ловким своим товарищем (курсив Пушкина.— В. С). Ф. В. посвятил Николаю Ивановичу своего «Димитрия Самозванца»; Н. И. посвятил Фаддею Венедиктовичу свою «Поездку в Германию». Ф. В. написал для «Грамматики» Николая Ивановича хвалебное предисловие; Н. И. в «Северной пчеле» (издаваемой гг. Гречем и Булгариным) напечатал хвалебное объявление об «Иване Выжиги- не». ...Ныне Николай Иванович, почитая Фаддея Венедиктовича оскорбленным, в статье, напечатанной в № 9 «Телескопа», заступился за своего товарища со свойственным ему прямодушием и горячностию. Он напечатал в «Сыне отечества» (№ 27) -статью, которая, конечно, заставит молчать дерзких противников... «Иван Выжигин» существовал еще только в воображении почтенного автора, а уже в «Северном архиве», «Северной пчеле» и «Сыне отечества» отзывались об нем с величайшей похвалою... Наконец «Иван Выжигин» явился; и «Сын отечества», «Северный архив» и «Северная пчела» превознесли его до небес... Сии усердные журналы ласково приглашали покупателей; одобряли, подстрекали ленивых читателей; угрожали местью недоброжелателям, недочитавшим «Ивана Выжигина» из единой низкой зависти». Не будем-дабы не занижать тона —искать аналогий в нынешней литературной ситуации, а посмотрим лучше, что же противопоставлял Пушкин дружественной (и недружественной) несвободе мнений? «Не говорю о беспристрастии — кто в критике—завещано нам навеки Пушкиным! —руководствуется чем бы то ни было кроме чистой любви к искусству, тот уже нисходит в толпу, рабски управляемую низкими, корыстными побуждениями». Итак, критик не застрахован от пристрастия, но только чистая, искренняя любовь к предмету может уберечь от подчинения низким побуждениям, искупить и объяснить пристрастие, вызванное этой любовью, а не привходящими, лежащими за пределами искусства соображениями. Из дальнейшего хода рассуждения видно, что словосочетание «любовь к искусству» сходно по смыслу с тем, что называют эстетическим чувством, эстетическим критерием: «Где нет любви к искусству, там нет и критики. Хотите быть знатоками в художествах? — говорит Винкельман.— Старайтесь полюбить художника, ищите красот в его созданиях». Искать красот — не значит просто отыскивать прежде всего достоинств («красивости» здесь тоже ни при чем), но, надо думать, именно художественных, искусству присущих достоинств, свойств, особенностей, которые и есть носители художественности (поскольку выше было сказано, что критика «основана на совершенном знании правил, которыми руководствуется художник»). При этом, называя любовь к искусству главным критерием критики, Пушкин не только не выводит за скобки нравственное начало, но, напротив, неизменно подразумевает его в сфере, в составе эстетического критерия уже потому, что, по его логике, отказ от эстетического критерия может привести к поражению нравственного начала. Наше представление о пушкинском подходе к качествам критика расширит его отзыв о молодом Белинском: «Он обличает талант, подающий большую надежду. Если бы с независимостью мнений и с остроумием своим соединял он более учености, более начитанности, более уважения к преданию, более осмотрительности,— словом, более зрелости, то мы бы имели в нем критика весьма замечательного». Как видим, Пушкин говорит о независимости в смысле близком к смелости и называет это качество первым и на раннем этапе становления молодого критика - наиболее заметным. Хотя тут же дает большой перечень «дополнительных» условий как сугубо профессионального, так и нравственного, поведенческого характера. Многим и многим нынешним полемистам, «бойцам», демонстрато- 73
рам «позиций» адресуются слова о том, что без опоры на «ученость», «начитанность», «уважение к преданию» и, представьте себе,—«осмотрительность», то есть все то, что мы называем профессиональной культурой, сама независимость мнений, смелость - однобоки, обнаженно-беззащитны и не до конца убедительны. Даже при бескорыстном отношении к предмету, искренней любви (или нелюбви). А там, где осмотрительность, там уж нет места «оскорбительной нетерпимости убеждений», которую усматривал, например, А. Дружинин в критике сороковых годов. Так, с авторами «Москвитянина», считал Дружинин, «критика сороковых годов должна была ладить, как с товарищами, идущими не по одной дороге с нею, но она не ладила, даже не спорила с ними серьезно, а, полная отрицания и заносчивости, относилась к ним так, как относилась в то же время к фельетонной брани г. Булгарина. Время вполне показало несостоятельность такого отношения». Под критикой сороковых годов подразумевался Белинский, которому, впрочем, Дружинин посвятил две статьи: «Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения» (1856) и «Сочинения Белинского» (1859). Они сильно отличаются оценочными акцентами и в то же время дополняют друг друга: первая преимущественно полемична по отношению к позднему Белинскому, стороннику «социального», «дидактического» начала; вторая написана с большим пиететом и, пожалуй, с большей внутренней свободой и меньшим пристрастием. В ней автор, опираясь на пушкинский критерий, видит силу Белинского в его «беспредельной любви к русскому искусству», сосредоточивается на Белинском — «ценителе изящных произведений», то есть, пользуясь терминологией Дружинина,- «артистического», «чистого», «свободного» искусства (располагая эти понятия в такой последовательности, мы помним, что Дружинин эволюционировал от «артистического», «чистого» искусства к искусству «свободному» — происходило, таким образом, весьма существенное приращение смысла). Поэтому он и заканчивает вторую работу анализом статьи Белинского 1840 года «Менцель, критик Гёте», выписывая из нее близкие себе высказывания о том, что искусство служит обществу не иначе, как «служа самому себе». Испытывая неприязнь к «дидактическому» началу в литературе, преходящей злобе дня, временной пользе, «мутной современности» и «духу партии», Дружинин неизменно выделял «свободное» начало в творчестве крупнейших писателей. О Толстом: «Будущим нашим беллетристам, которые бы увлеклись дидактическим настроением, мы постоянно станем указывать на графа Толстого, самого младшего по годам, но самого самостоятельного, самого энергичного из наших талантливых повествователей. Пусть его творческая независимость наведет их на благие помыслы, а пускай его строгое, блистательное, оригинальное положение вне всяких литературных партий заставит задуматься не одного начинающего литератора!» О Гончарове: «...художник чистый и независимый». «Г. Гончаров мог бы явиться обличителем тяжких недугов общественных ко всеобщему удовольствию и даже к небольшой пользе людей, стремящихся полиберальничать, не подвергаясь большой опасности, и показать кукиш обществу в надежде на то, что кукиш этот именно не будет примечен теми, кто не любит показанных кукишей. Но подобного успеха нашему автору было бы слишком мало... Голос поэзии говорил ему: иди дальше и ищи глубже». Именно доверие к «голосу поэзии», стремление идти дальше и глубже —к художественной правде, постичь произведение в целостности дали возможность самому Дружинину, не ища «голых толкований», оценить роман как концепцию художественного мироотношения Гончарова, проникнуть в духовный смысл характера главного героя, создать свою интерпретацию «обломовщины», существенно отличающуюся от версии «реальной критики», свободную от соображений политического момента: «Он (Обломов.— В. С.) дорог нам как человек своего края и своего времени, как незлобный и нежный ребенок, способный, при иных обстоятельствах жизни и ином развитии, на дела истины и милосердия. Он дорог нам как самостоятельная и чистая натура, вполне независимая от той схоластико-мораль- ной истасканности, что пятнает собою огромное количество людей, его презирающих. Он дорог нам по истине, какою проникнуто все его создание, по тысяче корней, которыми поэт-художник связал его с нашей почвою». Здесь может возникнуть вопрос: а вы уверены, что эти суждения, касающиеся уже, так сказать, духовного, философского «содержания» образа Обломова, вообще непосредственно, органично связаны для Дружинина с художественной стороной романа? А не мог ли Дружинин все это вычитать, грубо говоря, независимо от «голоса поэзии»? Может быть, он все это вычитал как раз не благодаря тому, что ему так уж дорога была эстетическая природа предмета, а вопреки этому или независимо от этого — «поднялся» над собственным представлением о «свободном искусстве», возвысился к чисто идейной, духовной сфере? Ответим: конечно, «поднялся» уже тем, что осмыслил роман; представление о Дружинине лишь как об оценщике «достоинств» и «недостатков» вообще однобоко. Серьезная критика - пусть даже и так называемая эстетическая — никогда одним только этим не занималась. Но поднялся, не отрываясь, оставаясь верным внутреннему художественному миру романа, его целостно схваченному и организованному смыслу, приблизившись к адекватному его прочтению. Что же такое «голос поэзии», который- один! — вправе властвовать над художником? Попробуем описать это явление, используя сопредельные понятия, употребляемые самим Дружининым. Разбирая «Сон Обломова» и говоря о его художественном совершенстве, Дружинин подчеркивает, что «Сон» делает героя родным нам, «не давая ни одного голого истолкования, повелевает нам понимать и любить Обломова». Снова, как видим, «повелевает» — одним лишь художественным обаянием. А рядом — существеннейшая мысль: «Нужно 74
ли говорить о чудесах тонкой поэзии, о лучезарном свете правды, с помощью которых происходит это сближение между героем и его ценителем». Таким образом, наряду с обычными для лексикона Дружинина «чудесами тонкой поэзии» появляется как синоним «лучезарный свет правды». И вот эта-то поэзия-правда, художественная правда, саморазвиваясь уже по своим внутренним законам, пленяет, берет власть над читателем, критиком, повелевает любить героя и, говоря современным языком, делает адекватным восприятие и понимание героя читателем. Ни одна деталь в «Сне» не кажется Дружинину лишней, «ибо содействует целости и высокой поэзии главной задачи». Ведь у художников (критик сравнивает прозу Гончарова с фламандской живописью) детали «слиты с целостью впечатлений», являются носителем целого. «Целость» и «правда»-вот важнейшие понятия, которыми пользуется Дружинин, говоря о «голосе поэзии». Подчиниться «голосу поэзии» для художника — значит довериться «целости впечатления» и в конечном счете - обрести художественную правду. К выводам сугубо нравственного характера Дружинин естественно приходил и в статье о Пушкине: «У всякого истинно русского человека, а Пушкин был чисто русским человеком, находится в душе одна чисто народная и возвышенная черта, заключающаяся в той святой деликатности духа, которая делает все наши сильные ощущения столь немногоречивыми, сдержанными и как будто робкими. За эту черту нашего характера, вследствие которой русский человек молча совершает свои подвиги, молча любит и даже ненавидит своих врагов молчаливой ненавистью, иноземцы, не понимающие толка в людях, зовут нас холодным народом». И опять же может возникнуть вопрос: а связано ли это высказывание, скажем, с поэтикой Пушкина? Конечно, связано —и с творческими принципами, и с формой. Ведь когда Пушкин писал знаменитые и поныне оспариваемые, упрощенно трактуемые строки: Не для житейского волненья, Не для корысти, не для битв, Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв — то поставил рядом со «звуками сладкими» «молитвы» и рифменно выделил это слово, рифменно же противопоставив его «битвам»; оно последнее, итоговое в стихотворении «Поэт и толпа». А там, где молитва, там уж нет речи ни об отрешенном эстетизме, ни о безразличии к горестям ближнего, ибо состояние молитвы —это состояние нравственного очищения, «святой деликатности духа». Вот вам и «эстет» Дружинин! Что ж, если угодно так называть критика с развитым эстетическим чувством (данным как природное дарование и усовершенствованное созерцанием образцов, развитым культурою и системными знаниями), позволяющим ему приблизиться к постижению художественной целостности и полноты произведения,— пусть будет эстетическим критиком. Но сегодня важны и ценны в его критике именно «целостнические» основания, развивая которые он- и в далекой исторической перспективе — смыкается для нас со своим сверстником и постоянным оппонентом Аполлоном Григорьевым, создателем критики «органической». Заметим, что в статье Григорьева «Критический взгляд на основы, значение и приемы современной критики искусства» (1858) говорилось, что из основ «органической» критики (автор называл ее «исторической») «не исключается эстетическое чувство». Статья была опубликована в дружи- нинской «Библиотеке для чтения», что говорит как об уважительно-независимом отношении Дружинина к оппонентам, так и о наличии точек соприкосновения («...иначе,—говоря словами Григорьева,—трудно было бы объяснить самое появление моей чисто отрицательной статьи в журнале, в котором она является, и, стало быть, известную степень симпатии мнений автора с мнением редакции»). Справедливо замечание современного нам критика, что «...Дружинин был отнюдь не просто тонким «эстетом», щеголявшим теми или иными изысканными критериями «артистического» подхода к искусству, но критиком, имевшим свою продуманную жизнестроительную и эстетическую идею» (Виноградов Игорь. «Перед лицом неба и земли».-«Литературная учеба», 1988, № 1). В жизнестроительном смысле это — «порядок и свобода, взаимно поддерживающие и обеспечивающие друг друга» (Тургенев о Дружинине), самостоятельность и чистота человеческой натуры, «святая деликатность духа» как устойчивый фундамент национального мироот- ношения. В собственно же эстетическом смысле—это, повторимся, «свободное искусство», свободное от прямого давления момента, свободное как относительно самостоятельный, имеющий свои законы способ целостного познания мира и создания художественной реальности. Нечего и говорить о том, насколько нынешняя критика, выясняя, какой уровень фактологической правды —пострашней да покровавей — соблюден или не соблюден в литературных сочинениях, взыскуя правды и истины, превознося и хуля те или иные сочинения лишь из соображений «общественной пользы», ближнего, оперативного «боя», далеко ушла и от «святой деликатности духа», и от доверия к «целости впечатлений», и от уважения к собственно художественной правде — единственной правде искусства! Между тем именно возвращение к «голосу поэзии», «целости» и собственно художественной правде обеспечило бы критике глубину, точность, объемность и независимость суждений. С общей системой представлений о «свободном искусстве» непосредственно связано у Дружинина, получившего от современников звание «честного рыцаря» литературы, представление о независимости критика. Впрочем, его взгляды не назовешь вневременными, они сформировались в определенных историко-литературных обстоятельствах, при необходимости самоопределиться по отношению к критике сороковых годов (то есть Белинскому) и ее последователям (прежде всего Чернышевскому). Авторитет критики сороковых годов был настолько велик, что сам мотив независимости, настойчиво звучащий в писаниях Дружинина, возник именно в процессе отталкивания от этого авторитета: «Сохраняя всю нашу 75
независимость в тот период, когда увлечение авторитетом было извинительно и возможно, мы не думаем расстаться с нею в настоящее время, время анализа и проверки прежних теорий». Беря во внимание общеевропейский контекст (что для него всегда было важно), Дружинин учитывает, что в конце сороковых годов «разрушились неодидактические германские теории», осуждавшие эстетические позиции Гёте и отстаивавшие социально-критические тенденции в искусстве. И «все эти перемены,— продолжает критик,— не могли не утвердить нашей независимости во взгляде на жизнь и искусство». Наконец, завершая «Критику гоголевского периода...» и излагая свою программу «обсуживать с нашей неторопливой точки зрения все новые идеи по части критики...», Дружинин планировал: «В наш журнал не могут быть допущены лишь одни лица, питавшие явное нерасположение к делу всем нам родной и любезной словесности». Здесь, как видим, прямая перекличка с пушкинским требованием любви к искусству. И когда встречаем у нынешнего критика: Икс и Игрек —одаренные прозаики, «но им важно преодолеть искушение реализмом, дьявольское искушение отечественной литературы», то задаемся невольным вопросом: а питает ли вообще этот автор расположение к нашей родной словесности, любит ли он ее, по крайней мере —знает ли, о чем говорит, с такой специфической смелостью, даже революционностью называя реализм дьявольским искушением отечественной литературы? Итак, если говорить обобщенно, то перед нами два типа темперамента, две интонации, два понимания независимости критика: независимость как смелость, быстрота и безоглядность суда и приговора; независимость, основанная на «свободной», самостоятельной природе искусства, суждения о коем неторопливо выверены и взвешены. Критика смелая более ярка, броска, привлекательна для чтения и в ближнем литературном, общественном «бою» более действенна, хотя заостренная позиция чревата неточностями, перехлестами и нетерпимостью. Хрестоматийный пример неадекватного прочтения литературных явлений боевито-смелой, руководствуемой политическими соображениями критики — статья Писарева «Пушкин и Белинский». Критика взвешенная, «осмотрительная» более гарантирована от однобокости и перекосов, более точна в оценках, но зачастую не столь темпераментна и увлекательна. Конечно, нет смысла устанавливать монополию одной из них, хотя для нас, признаемся, предпочтительнее вторая именно потому, что она ближе к художественной природе предмета и (и поэтому) в ней почти не услышишь «злобного голоса нетерпимости». При том, что взвешенная критика при всей ее терпимости имеет свои предпочтения, иначе и быть не может, а то мы никогда не смогли бы, хотя бы только для себя, провести грань между широтой вкуса и всеядностью (а тут недалеко и до безвкусия), терпимостью и безразличием к искусству, мастерством и его имитацией. А поскольку критик так или иначе зависим- независим по отношению к чему-то, то речь нужно вести о праве, возможности и внутренней способности свободно высказывать суждения. О способности иметь позицию, не впадая в «оскорбительную нетерпимость». О необходимости сочетать смелость со взвешенностью и выверен- ностью, даже работая в русле определенного направления. Здесь мы подошли к особенно деликатному предмету, потому что независимость (право, возможность и способность на самостоятельность высказываний) связана с характером включенности в литературный процесс. Болезненно дается независимость по отношению к единомышленникам, которые всегда начеку и — только пикни —готовы задушить в братских объятьях или подвергнуть остракизму. В этом отношении печально поучителен хрестоматийный же пример Иннокентия Анненско- го и его великолепной статьи «О современном лиризме» (1909). Сочувствуя символизму, но не участвуя в его целенаправленном пропагандистском напоре, с энтузиазмом отнесясь к участию в «Аполлоне», Анненский испытал немалые огорчения от людей, которых он в общем-то мог бы считать своими единомышленниками. Свобода и острота, парадоксальность характеристик, общий лирико-иронический тон статьи, попытка объемно и всесторонне показать современную ему поэзию (то есть все, обнаружившее как раз независимость взглядов критика на «свое» направление) вызвали раздражение, обиды, непонимание именно «своих» авторов, которые уж в «своем»-то журнале ожидали лишь поощрения и прославления. Не случайно в мемуарной литературе утвердилось мнение, что это всеобщее непонимание приблизило смерть Анненского: «Критик благожелательный, миролюбивый, несмотря на свою «иронию», был задет за живое, нервничал, терзал себя, искал опоры, одинокий и не умеющий приспособиться к ходячим мнениям,- можно с уверенностью сказать, что волнение этих нескольких недель ускорило ход сердечной болезни, которой он страдал давно» (С. Маковский). Да, «серебряный век» не избежал того, что когда-то Дружинин называл «духом партии», а Белинский еще резче-«беснованием партий». От критика (вообще — художника) требовали большей или меньшей «партийной дисциплины», разграничения «своих» и «чужих». Вполне определенно на эту тему высказался в воспоминаниях о Бунине Георгий Адамович: «Стихов Бунина мы недолюбливали: их в нашем кругу, среди друзей и учеников Гумилева, не полагалось любить... Теперь, вспоминая это, я, конечно, отдаю себе отчет, как условны были эти литературные перегородки, как много было за ними ребячества, самодовольства, игры, слепоты. Но в ранней молодости без игры и заблуждений обойтись трудно, чему и в наше время примеров без счета. Так было, так будет». Ирония истории в том, что примерно в ту же пору, даже немного раньше, зародилось совсем иное представление о партийности литературы, даром что теперь мы имеем возможность «уточнять», что речь шла лишь о партийной печати, непосредственно связанной с «организацией». Тут уж не до игр и не до ребячества, потому что критика, утратив и свою собственную независимость, забыв о своем главном деле, со временем стала орудием монопольного контроля, управления и подавления литературы и не только связан- 76
ной с «организацией», но орудием превращения — путем жесткого и неумолимого давления — почти всей литературы (слава богу, не всей!) в партийную, точнее, однопартийную, нивелированную. Об этом-то монопольном прессинге, от которого - буде он снова возникнет - никому не поздоровится, и нужно бы нынче помнить тем, кто не в силах отказаться от административных мер, политических приемов и аллюзий в критике, от «нелитературных обвинений» (пользуясь словами Пушкина). Однако «с раньшего времени» остались его специфические навыки. «Не скрою, что именно подозреваю вас...»-так и обратился один из участников прошлогодних «Диалогов недели» к своему собеседнику. Впрочем, там ситуация была известная. Полемика велась между боевито настроенными противниками. Но, кажется, перестройка-перестрелка достигла нового витка. Наряду с «отстрелом» «неприятеля» идет борьба за чистоту идей, рядов и репутаций, чистка среди единомышленников; воцарилась атмосфера бдительности и разоблачительства, критику потеснила публицистика и публицистичность. С журнальных страниц почти исчезли целые критические жанры (например, литературный портрет), прерывается культурная традиция, восстановить которую будет нелегко. Зато успех и спрос имеют очерки литературных нравов, причем иные авторы, стремясь подглядеть, а «что же там внутри?», не гнушаясь обыкновенной пошлостью,-наблюдают за литературной жизнью уже, кажется, не в помещениях ЦДЛ, а в замочные скважины. Редкие выступления напоминали нам о главном деле критики. Еще в 1987 году появилась статья «Любовь и тайная свобода...» («Литературная газета», 13 мая) Вл. Гусева, где шла речь о том, что разрешенная смелость недорого стоит и что самый смелый сегодня тот, кто напишет «Асю», кто останется верен собственно художественной литературе. Не так давно в статье «Свободы сеятель пустынный...» («Новый мир», 1989, № 8) критик напомнил, что «художник ничему не должен служить, кроме чувства своей художественной истины —она лишь просто владеет им». В прошлогоднем же восьмом номере, но уже в «Дружбе народов» появилась статья В. Турбина «На рубеже молчания», где речь шла о том, что современная критика, став средством выявления «гражданских позиций», «орудием домашней политики», забыла «о ли-те-ра-ту-ре!». Кстати прозвучал вопрос «не поговорить ли о литературе?», озаглавивший диалог В. Бондаренко и Вл. Новикова («Литературная газета», 1989, № 44). Вот почему статью И. Виноградова «Перед лицом неба и земли» можно рассматривать как своевременную попытку вернуть в критику ее профессиональный тонус и достоинство. Один из важнейших ее аспектов-соотношение литературы и критики как самостоятельного способа общественного сознания (и соответственно — критика как самостоятельного мыслителя). В первой ее половине идет речь о роли «реальной критики» и присущего ей публицистического начала в осмыслении литературы: «...одно дело — публицистическое начало в критике, сколь угодно сильное, вводящее в нее тот или иной жизненный элемент, но - остающееся все-таки в пределах самой критики, не посягающее на ее собственные обязанности по отношению к литературе как литературе. ...Но совсем другое дело, когда публицистическое начало претендует уже на такую самостоятельность, как это было характерно для «реальной критики», интересовавшейся прежде всего и главным образом лишь так называемым «объективным смыслом» изображенных в произведении фактов. ...не может быть ведущим эталоном критики на все времена метод, намеренно абстрагирующийся как раз от главного дела всякой критики, пока она остается собственно критикой — от подхода к художественному произведению именно как к художественному произведению в его собственной природе и целостности...» (курсив И. Виноградова.- В. С). Признаться, нам близко такое понимание главного дела критики, и здесь вопросов, так сказать, не возникает. Вопросы появляются при чтении второй половины статьи, где автор обращается к опыту русской философской критики и в принципе справедливо призывает к поиску «глубинных духовных оснований», «стержневой духовной потребности эпохи», говорит о необходимости для критики и критика обладать «концептуальным видением мира», иметь некую «целостную и продуманную мировоззренческую систему». Эти-то факторы и делают критика самостоятельным, в полном смысле независимым мыслителем, а критику—самостоятельной формой мироотноше- ния. О самостоятельности критики говорится специально: «Критика - самостоятельная, хотя и основанная на литературе форма общественного сознания, и она не обслуживает, а осваивает литературу в своих собственных целях, которые отнюдь не всегда могут совпадать с направленностью анализируемого художественного текста». Вот тут и возникают вопросы. Ведь и «реальная» критика осваивала литературу «в своих собственных целях» и не всегда совпадала с «направленностью художественного текста»; как быть с обнаружившимся методологическим «родством»? И, конечно, самый трудный, если угодно, на все времена, вопрос: в каком соотношении находится самостоятельная мировоззренческая система критика-мыслителя, всецело владеющая критиком-философом идея со свободной целостной художественной системой анализируемого произведения? Спектр совпадений- несовпадений, видимо, может быть очень широким вплоть до весьма ощутимого удаления от природы предмета. Да, лучшие образцы философской критики приобретают особое обаяние, самоценность именно как выражение самостоятельного, более или менее независимого от «материала» системного взгляда на мир и человека. Но тогда как быть все же с «главным делом критики» — оставаться собственно критикой, подходить «к художественному произведению в его собственной природе и целостности»? Из сказанного не следует, что мы недооцениваем самостоятельную духоподъемную роль философской критики. Нам бы еще оценить ее по достоинству! Но уже возникают —и это вполне нормально —вопросы в связи с предлагаемым методом, взятым в чистом виде, допускающим, 77
если довести его до логического конца, отдельно, заведомо, еще до обращения к художественному тексту существующую мировоззренческую систему, которая может не совпадать с направленностью произведения (видимо, подразумевается и его эстетическая направленность). Метод этот при доведении его до логического предела предполагает возможность абстрагироваться от главного дела критики, допускает и такое истолкование: если эстетическая направленность не совпадает с системой взглядов критика, то тем хуже для эстетической направленности. Но в таком случае за читателями, критиками, писателями, которым все же ближе направленность того или иного произведения, по крайней мере, должно быть сохранено право не принимать мировоззренческие системы, не совпадающие с эстетической природой. Вот сейчас выходят «возвращенные» и «разрешенные» работы философов (Г. Федотова, Д. Андреева), где вершится своеобразный суд над Блоком, над рядом «измен» и «подмен», вычитанных из его поэзии, и пока складывается впечатление, что в иных работах не учтена именно лирическая контрапунктность его поэзии, целостный опыт, итог блоковского пути, им самим сформулированный: «Поэт — сын гармонии», «Он весь — дитя добра и света» (спасибо, Г. Адамович сделал акцент на последнем). И не потому ли не учтен этот трагически выстраданный опыт, что идеи критиков-философов не совпали с художественной системой поэта? Справедливости ради надо сказать: Г. Федотов сам назвал свой подход «тематическим», поясняя: «...мы подходим к нашей задаче не бескорыстно и не эстетически» (Федотов Георгий. На поле Куликовом,— «Литературная учеба», 1989, № 4, с. 133, 134). Из этого разъяснения видно, что он допускал возможность самостоятельного эстетического подхода, особенно же важно, что в сущности именно эстетический подход здесь обозначен как «бескорыстный». Впрочем, И. Виноградов все же признает возможность «хотя бы только,— как он выражается,— эстетического мировоззрения», не выводя эстетическую критику за рамки мировоззренческой. И если, по И. Виноградову, истина содержит в себе «внутреннее натяжение скрытых в ней противоположных начал», является как бы «неслиян- ной нераздельностью, внутренней энергией их жизненного сопряжения», то критик-философ, взыскующий истины, целостного знания о мире и при этом не рассматривающий литературу как иллюстрацию, не обойдет эти «натяжения» и «сопряжения», «неслиянную нераздельность» в объемном целостном мире подлинного произведения искусства с его специфической художественной истиной. Вот почему мы с методологической пользой прочтем, например, впервые опубликованную работу П. Флоренского «Гамлет» («Литературная учеба», 1989, № 5), автор которой, выступая как самостоятельный мыслитель, излагая некоторые моменты своей мировоззренческой системы, не допускает деформации художественной природы произведения. Он исходит из своего непосредственного впечатления, порожденного целостностью, ограниченным единством, пафосом трагедии. Характерно наблюдение комментировавшей публикацию Н. К. Бонецкой, отметившей близость анализа философа с трактовкой Л. С. Выготского: «Выготский, как и Флоренский, строит свой анализ трагедии на непосредственном художественном впечатлении от нее». Итак, если объясниться напрямую: критик независим от «злобного голоса нетерпимости», когда он больше доверяет художественной правде искусства, литературе как литературе. В этом же смысле он и зависим от литературы, но это его святая профессиональная зависимость. Критик независим как самостоятельный мыслитель, если у него есть философская (социальная, нравственная и т. п.) система воззрений. Но эта система «совпадет», срезонирует с искусством как художественной системой, не будет насильно взгромождена на анализируемое литературное явление, если критик-мыслитель не обойдет вниманием эстетическую природу предмета, если в центре критики стоит художественное произведение. И в этом его почетная, не унижающая достоинство критики зависимость от литературы. ...А знаете, что писал Аполлон Григорьев в уже упоминавшейся статье, все время упирая на то, что в чистом виде художественная критика невозможна? А он писал: «Что такое, в сущности, эти поднявшиеся отвсюду требования художественной критики? Реакция живого, требующего живых опор, и ничего более!» Ничего более - это мало или много? Если учесть, что «живое» —это центральное, системообразующее понятие критики самого Григорьева, то не так уж мало. Он же, говоря о разного рода «фанатизме», о «варварском взгляде», ищущем в художественных произведениях «преднамеренных теоретических целей, вне их лежащих», о суждениях вроде: «яблоко нарисованное никогда не может быть так вкусно, как яблоко настоящее» и т. п., признавал: «Все это мы видели, все это мы до сих пор видим, и понятно, что все это нас пресытило; понятно, что поднялись голоса за художественную критику, что многими начало дорого цениться поэтическое понимание и эстетическое чувство». Так ощущал А. Григорьев одно из требований своего времени. Исторические аналогии, конечно, хромают, но и нынче наступает пресыщение «фанатизмом». Мы и сегодня можем говорить о неизбежности нормальной реакции «живого» на политизацию сознания. ...Не об отрешенном беспристрастии идет речь. Но не пора ли вспомнить пушкинское: «Где нет любви к искусству, там нет и критики»? В той уникальной объемности искусства, в той его полноте, которая в силу целостной природы художественной реальности — вбирает и нравственное, и социальное, и философское начало. Любовь к искусству, на наш взгляд, проявляется в том, что с каких бы позиций ни подходил критик, он должен учитывать феномен литературного произведения. Концептуальность критического суждения не должна пренебрегать концепцией художественного мироотношения. Скажут: какая там чистая любовь к искусству, когда решаются вопросы жизни и смерти?! Только для сохранения жизни как раз и необходимо, чтобы не погибло чувство красоты, в котором и реализуется наша духовная свобода.
НАШ ПУБЛИКА ШИ «...МНЕ СЕЙЧАС ХОЧЕТСЯ ТЕБЕ СКАЗАТЬ...» ИЗ ПЕРЕПИСКИ БОР. ПИЛЬНЯКА И ЕВГ. ЗАМЯТИНА С КОНСТ. ФЕДИНЫМ По-видимому, нет особой необходимости говорить о том, какое место занимают в советской (да и не только в советской!) литературе Борис Пильняк (Борис Андреевич Вогау; 1894—1938), Евгений Иванович Замятин (1884—1937) и Константин Александрович Федин (1892— 1977)... Предлагаемые вниманию читателей письма Пильняка и Замятина к Федину, сохранившиеся в личном архиве Федина, печатаются впервые; письма Федина к Замятину, увидевшие свет в 1968 году на страницах нью-йоркского «Нового журнала» (кн.92, публикация Г. Ермолаева и А. Шейна), еще до недавних дней были практически также недоступны советскому читателю. О чем идет речь в этих письмах? Поводом к их написанию чаще всего оказывается тот или иной конкретный жизненный либо литературный факт (ситуация, сложившаяся в 20-е годы в книгоиздательском товариществе «Круг», членами правления которого состояли Пильняк и Федин; литературные баталии —с отчетливым «политическим» оттенком — в связи с публикацией за рубежом произведений ряда советских писателей — в числе этих произведений были и роман «Красное дерево» Пильняка, и роман «Мы» Замятина; пребывание Федина за границей в октябре 1933 — феврале 1934 годов и встреча его в Париже с покинувшим СССР в ноябре 1931 года Замятиным; стремление одного из корреспондентов поделиться впечатлением, оказанным на него произведением собрата по перу). Но за частными, казалось бы, событиями отчетливо проступает значительно более широкая картина - как жизни страны, так и жизни молодой советской литературы. Внимательному читателю писем, думается, не составит труда убедиться в этом. Первый раздел публикации содержит шесть писем Пильняка к Федину, написанных в 1922—1936 годах (ответные письма не сохранились; по-видимому, были изъяты при аресте Пильняка вместе с другими материалами архива). Во втором разделе — девять писем Федина 1929—1934 годов к Замятину и тринадцать писем Е. И. и Л. Н. Замятиных к Федину 1925—1934 годов. I Б. А. ПИЛЬНЯК-К. А. ФЕДИНУ 23 декабря 1922, Коломна, Моск.губ. Никола-на-Посадьях Константинушко, родной! В Москве — за Sturm und Drang'aMH 1 и поговорить о делах не успелось. Сейчас сижу в Коломне, в тишине, —думаю о «Круге», как бы лучше все было: надо подтянуть все гашники и — победить! Иначе позор. Поэтому и сейчас — не о себе, о делах. Только два слова — не знаю уж —как, вроде интродукции: прочел я твой отрывок в «России» 2- прекрасно, больше ничего не скажешь. Если весь роман будет так написан, это будет событие; этот отрывок — 79
лучшее, что я читал не только у тебя, но и у всех серапионов. Ну, а теперь дела. Не знаю, заметил ли ты еще одну ужасную вещь в «Круге», которую открыл я, только вернувшись этот последний раз в Коломну, когда просмотрел отчет Асеева (от которого он сообразил сбежать): нас съедают поэты, 2/3 купленного—стихи, а стихи —все оплачены. Ты скажешь,-повинен я. Да, и я; но главное несчастье в том, что разделение стихов и прозы произошло как раз в то время, когда я не ладил с Воронским и Аросевым (помнишь?), а в тех неладах Асеев был на стороне Воронско- Аросева. Если мы будем печатать все эти стихи— мы погибнем. Я распорядился все принятые стихи прислать мне, просмотрю, процежу и... нажму на Воронского (он это предлагал), чтоб он эти сборники перекупил у «Круга» для Госиздата и Главполитпросве- та (об этом моем предприятии держи в секрете, так как может произойти скандал, ибо я первый-враг диффузии между «Кругом» и «Госиздатом»; эта мера —чрезвычайная; на ней, по теперешнему курсу, мы вернем миллиардов 45). Сделаю я это дипломатично. Н-но...—и мне сейчас приходится думать о рукописях. Я думаю о прозе, только и - о третьем альманахе3. У меня к тебе просьба (уполномачиваю!!! если надо, бумагу пришлем!!!)—взять на себя представительство в Питере. Все томы нашей (купленной нами) прозы будут напечатаны к 1-му марта. Верю, к тому времени мы выправимся. Первое, что надо: это —альманах. II альманах выходит 25 января. III- 1—15 марта,—о нем и речь, ма- терьял для него нужен к 1 февраля. Посмотри, пособирай, попомни. Первое, что я прошу—это твой роман: если целиком его дать не успеешь, давай, сколько есть. Ты говорил, листов 5? Понажми на Всеволода, на кого найдешь нужным. От питерцев я жду листов 10-12,—напиши мне, как обстоит. У Тихонова, еще у кого —попроси стихов. Деньги теперь—гонорарные—идут только через меня,— приму все меры, чтоб найти их для оплаты гонорара —к 1 февраля. Кроме того поспрошай, пособирай томы; если есть что- либо ценное, уже напечатанное,-можно вторым изданием; это понадобится к 15 февраля—1 марта. Закрепи за «Кругом» каверин- скую повесть 4: для 3 альманаха? Пожалуйста. Напиши, каковы у питерцев реальные возможности. Целую. Кончаю. Пиши. Твой Пильняк Поклон братьям!5 13 марта 1923 6, Коломна, Никола-на-Посадьях Константин, дорогой! Мне давно надо было написать тебе,- и все суматошился. Вчера же —прости за прежнее вранье - впервые прочел твою «Анну Тимо- февну»: о ней и слово мое первое. Понравилось мне очень,-знаю, многие будут плакать читая,—откуда у тебя после этих наших лет такая нежность, прекрасность и благородство? Сегодня весь день —светит солнце, ручьи, поэтому грустно-чую Анну Тимо- февну своей, родной, сам хочу написать о моей Анне Тимофевне —и посвящу тебе. Да. Ну, а теперь о делах. Ты знаешь, что тебя Артель («Круг») избрала редактором (главным!) за моим отъездом 7. Сдавать дела — это громоздко очень звучит. Пока я веду редак- торствование и кончу вести, должно быть, за сутки до моего отъезда. К тебе же просьба, когда будешь приступать к редакторствова- нию,— затребуй из Москвы точнейший список всех принятых мною рукописей, о их судьбе, о резолюциях Воронского, о том, где они в данное время находятся: в наборе, под спудом, в цензуре и т. д. Это к тому, чтобы не было разнобоя. Я, редакторствуя, придерживался того правила, что у меня не было ни свата, ни брата, и брал только по совести. Сейчас не анонсируются еще, но принято новых книг-штук 15-ть. Целую крепко. Твой Пильняк День солнечен, ярок, ручьи, сосульки — поэтому в душе сквозняк, тишь и грусть. 16 апреля 1927, Москва Константин Александрович,-Костя Фе- дин,—земляк, брат! Ты, поди, приедешь к нам во вторник,—но все равно, позволь тебе написать сейчас, потому что очень хочется тебе написать. Я прочитал начало твоих «Братьев»8. — ЧУДЕСНО! чудесно,— не нахожу другого слова,-очень, очень, очень хорошо!!! САМОЕ ЛУЧШЕЕ, ЧТО Я ЧИТАЛ ЗА ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ!- НИКТО ТАК НЕ ПИСАЛ и не пишет! ... вот и все, что мне сейчас тебе хочется сказать. Приезжай, пожалуйста, мы с тобой красного вина выпьем за твой роман и за то, что Волга вскрылась (пусть она каждогодне вскрывается,-все же каждую весну я чувствую это, где бы я ни был)... Это опять про твой роман: очень, очень, очень ХОРОШО. ЧУДЕСНО! М., 16 апр. 927. 23 июня 1927, Москва Твой Пильняк Константинушко, родной,— третеводнись вечером вернулся с Волги, первый раз в жизни приехав к отцам в Саратов, надумал посмотреть мою родину9 и —ночевал две недели каждую ночь под новой немецкой крышей, смотрел, как немецкий семнадца- 80
тый переплелся с российским двадцатым, был на курганах и у ведьм, и путался в степи миражами... впрочем, я хочу сейчас писать не об этом. Прочитал «Города и годы». Недостатки ты знаешь лучше меня,—мне говорить о достоинствах, в сущности, о единственнейшем в нашей литературе достоинстве —о том, что твой роман — достойный роман, о достойных людях, достойно написанный,—такой, который прекрасно читать!.. Но и не об этом также я хотел писать. Правда, Волга и саратовская пыль-не случайны,-ибо я вообще сейчас не имею цели писания, а —первое письмо, вернувшись-пишу тебе, чтобы весть о себе подать, только. Остальное все хорошо и благополучно. Руку твою жму крепко, товарищ, брат! Твой Борис. Мне роман твой, «Г. и г.», очень нравится. 24 декабря 1934, Москва Костя, родной,—у моей жены вчера была Т°40,— лежит 14-й день, а врачи, как Рогову 10 с его ногой, не сказали, что с ней. Я писал тебе, что она недавно родила,—и хворают стало быть трое. Да я, который играет в слова (знаешь: надо написать слово тарантул и делать из букв этого слова новые слова), когда Кире полегче, и по анализам, аптекам и за врачами в качестве извозчика. Сегодня Кире значительно лучше, и я пишу тебе. О «Похищении Европы». Мне б очень хотелось часов 5 поговорить о нем, как следует,— мы б перебрали очень много вопросов и обстоятельств, которые не парадоксальны и очень существенны для меня в частности. А сейчас напрашиваются парадоксы. Лучшая твоя вещь — «Похищение Европы», худшая твоя вещь- «Похищение Европы», а причины этих обстоятельств дополняют друг друга. Самое высокое мастерство, которого ты достигал,-в этом романе: сравнивать не хочу, из наших современников не с кем. Вся твоя, да и европейская культура мастерства- здесь. Оно, мастерство, доведено до монументальности, до красоты, до мрамора. А мрамор холоден. И этот «холод» в «Европе» оказался рассудочным, тезным. И он же, тезами, умом делает вещь рационалистической. Рационалистическим путем читателя «Европы» больше чем следует ведет от тезы к антитезе, их видно, и они расставлены коммунистическими нашими московскими заповедями. Все это касается стран и рода Россу- мов. Черт его знает, любить их или не любить, а читатель хочет чувствовать! — все это касается точек над i с голодающим, с безработным матросом, с водолазом. Все это написано отлично и холодно. Все это не касается Рогова и героини. Но ты слишком тактичен, а Рогов хром, чтобы стать совестью, иначе же в романической условности он не виден. И его не видно. Ко всему этому прими основное, что и ты знаешь,-неконченность романа, Рогов в которой пока что не органичен, но обусловлен, ибо органичность его поездки по Европе в романе не видна. Я ничего не сказал, потому что все это надо говорить иначе. Черт его знает, кто читатель «Похищения Европы»!- для читателя панферовско-шолоховских романов он-как гэрленовские духи,-для «гэр- леновцев»... И здесь мне очень много хотелось бы говорить о ткани романа, о матерья- ле, о сукне, шелке, шерсти. Когда ты в Москву? Когда я в Ленинград? — нам обязательно надо двоим запереться от всех, с утра, под кофе и без водки! Целую тебя крепко. Привет твоим. Живу я последние две недели очень плохо, из рук вон! Руку! Твой Борис 26 ноября 1936, Переделкино Конст.,—дорогой мне человек! наши письма, должно быть, разъехались в Бологом,— и прости меня за машинку — почерк у меня на ней лучше. Времени сейчас восемь часов, Жук болтается рядом с синим носом, как у пропойцы, разбитым вчера вместе с зубами и губами о диван. За окнами, среди елей и сосен, залепленных снегом, замечательная, сухая, безмолвная зима, от которой наш городок куда лучше сейчас, чем летом,—сегодня днем был в этих местах и не зашел ко мне Савин 11,— и я думал в сумерки, что тебе было б сейчас здесь отлично, без всяких гриппов и надуваний, ибо дома наши —судя по моему-оказались теплыми, а кругом чудесно, на самом деле. И тебе следовало б, прямо советую, приехать сюда, а не хворать в Ленинграде. Приезжай скорее! Бор. Пастернак —видел сегодня его через окошко —с лестницей обрубает суки на елках для топлива —живет, как ему подобает,—выражается так туманно, что его даже —и не в первый раз это с ним —спутали с критиками, как ты знаешь по «отчету» обо мне 12; читал он мне начало своего романа,-тоже в первом лице, 16-й год с бытовыми подробностями и «деталями» «быта». Урал, она, заводчики, офицеры, по-чеховски, каждая фраза не длиннее строчки, «как сейчас помню», рассвет и закат на реке, верховая лошадь Сорока, конюх Игнат, уральская мельница в лесу,-сюжет и завязка (Боря говорит, даже злодей будет),— я выслушал и растерялся: совершенно новый писатель у нас объявляется, беллетрист 13. Что касается меня,—у меня тоже пол-листа романа сочинено, пишу. Никуда не езжу, кроме врача (дошел, тоже!),-с 7-го ноября, с приема у Литвинова14 не выпил ни одного глотка —ни водки, ни вина, ни пива, никакого алкоголя. Сижу дома, читаю и блаженствую. По вечерам стыкаемся - Борпаст 15, Погодины,—Погодин —хороший мужик, поедет в Ленинград, позвонит тебе, приласкай его,—разговариваем про процессы, про войну и про СССР, о литделах —меньше. Читал нам Погодин сценарий о Ленине,-хорошо. Вчера слушали Сталина16. Спасибо тебе за твое письмо и за заботы. Рукопись17 шлю тебе,—и доверенность. С деньгами у меня —катастрофически до того, 6 «Литературная учеба» № 2 81
что я плюнул о них думать и скоро, по анекдоту о Наполеоне, буду только смеяться,—но пока еще не смеюсь, а поэтому,-пожалуйста, убеди Козакова18 выдать тебе гонорар возможно скорее и перешли его —Москва, Тверской бульвар, 25 (дом Герцена), кв. 26 Константину Аристарховичу Большакову19,—и припиши в переводе, чтоб он отдал деньги мне,- этак будет удобнее всего, ибо в Ваковской почтовой конторе никогда нету денег больше ста рублей. Пожалуйста, поблагодари за меня Козакова. И твоим всем —самые хорошие мои чувства, а ты —приезжай, не пожалеешь, на самом деле чудесно сейчас здесь. И нам всем радости сделаешь. И целую тебя крепко! Твой Бор. Городок 26 ноября 1936 II Е. И. ЗАМЯТИН-К. А. ФЕДИНУ 21 марта 1925, Ленинград Дорогой немец Константин Александрович. Во-первых, заходил к тебе поточить язык, а во-вторых, с челобитьем: погляди в «Neue Rundschau» сделанный Уманским1 перевод «Пещеры» (оригинал у тебя есть) и положи свою резолюцию —хорош ли перевод. Из Берлина получаю письма, где этот перевод ругают и улещают меня отдать перевод романа Вальтеру. Но пишет это издатель — лицо заинтересованное, и я хотел бы иметь заключение объективного и компетентного эксперта, каковым является уважаемый К. А. Федин. Твой Евг. Замятин 21.111.1925 21 сентября 1929, Москва Дорогой Константин Александрович, только вчера —на автомобилях, на пароходе, в поезде-приехал из Крыма. Сегодня днем узнал, что завтра у вас-общее собрание в Союзе и что сегодня выезжают —разлагать ленинградцев —члены нового Правления (нового?) Союза Шмидт, Кин, Кириллов, Огнев и Леонов. Очевидно, на общем собрании будет поставлен вопрос и о романе «Мы». Подумавши и посовещавшись с Тихоновым3, я решил на завтрашнее собрание не ехать. Мотивы: если ленинградцы окажутся народом столь же хлипким, как и москвичи —у меня нет охоты видеть это позорище; и если это будет собрание московского типа (Горький правильно назвал это «самосудом») —что бы я ни говорил, это все равно заготовленных Шмидтом резолюций ни на йоту не изменит; если общее собрание в Ленинграде окажется иным —мое присутствие там излишне, потому что я ничего не могу добавить к моим объяснениям (переданным тебе Н. В. Толстой4); вдобавок, если бы я стал говорить сам-я бы стал говорить так резко, что добра бы из этого не вышло. Те материалы, которыми ты располагаешь, нужно только дополнить вот чем: 1) Мое «письмо в редакцию» Пильняк не передал, считая, что оно не дает полного ответа; пожалуй, он и прав. Во всяком случае теперь это письмо уже запоздало — печатать я его не буду и вместо него напечатаю другое, содержание которого в значительной мере определится результатами завтрашнего вашего общего собрания. 2) Как ты, вероятно, знаешь —после весенней истории с Безыменским 5 я подал заявление о выходе из Ленинградского Правления; заявление это официально назад мною не взято — членом Правления я, стало быть, не состою, вам это, в случае надобности, следует вспомнить. 3) Я не знаю, в Ленинграде ли сейчас Слонимский, но думаю, что ты и сам без него можешь решить, удобно ли говорить о том, что он от моего имени передал «Воле России» мое запрещение печатать «Мы»6. Подтвердить это он, конечно, не откажется (придавши этому удобную для него форму); во всем деле —это обстоятельство существенное и умолчать о нем было бы жаль — о нем нужно сказать. 4) В п. 4-м моих объяснений, в начале, следует добавить, пожалуй: «После неразрешения романа «Мы» Главлитом» (дальше —по- прежнему: «я получал неоднократные предложения» и т. д.). 5) В дополнение к п. 5-му объяснений — вспомнил, что рукопись «Мы» по моей просьбе отправлял с Ленинградского почтамта Алянский — вероятно, он тоже это помнит. 6) После п. 6-го объяснения, если найдешь нужным, можешь добавить —в виде п. 7-го — следующее: «Написанный в 1919—1920 гг. утопический роман «Мы»-в первую голову представляет собою протест (против) какой бы то ни было машинизации, механизации человека; американские критики в отзывах о романе «Мы» вспоминали о системе, применяемой в Америке на заводах Форда. В этом романе находили рефлексы эпохи военного коммунизма, но с современностью его связывать, конечно, нельзя». Вот и все. О том, что происходило на общем собрании в Москве —тебе пишет Пильняк7. Это было черт знает что —там были прямые подлоги. У меня в голове — план очень жесткого «Письма в редакцию», кончающегося заявлением о выходе из Союза. Этого я пока еще не хочу делать, не согласовав вопроса с вами —ленинградцами. Напиши мне об этом и о результатах Ленинградского собрания — хотя бы коротко: Людмила Николаевна 8 мне письмо перешлет. Вчера случайно встретил Горького на «Блохе»9; завтра буду у него. Читал ли ты статью Горького о Пильняке в «Известиях»? И ответ «Известий»? По поводу этого ответа Горький пишет новую статью. Жму руку. Твой Евг. 3. 82
P.S. Если окажется необходимым мое присутствие на собрании —устройте продолжение собрания через день-и телеграмму мне —я приеду. О выходе из Союза сегодня подали заявления Пильняк и Пастернак. К. А. ФЕДИН-Е. И. ЗАМЯТИНУ 23 сентября 1929, Ленинград Дорогой Евгений Иванович, вчерашний день, вероятно, мало чем отличался от «большого московского дня» в Союзе. Разброд и растерянность правления достигли страшных размеров. Решения принимались наспех и под таким чудовищным давлением, что под конец все чувствовали себя совершенно раздавленными. Правление «было взято» измором. Общее собрание было прервано для того, чтобы правление вынесло окончательное решение по твоему делу. И решение было вынесено. «Работа» велась непрерывно с трех часов дня, когда началось заседание правления, и до двенадцати ночи, когда окончилось общее собрание. Разница между московскими делами и ленинградскими только в том, что здесь осталось старое правление, которому поручена чистка и подготовка перевыборов—в октябре. Правление не нашло никакого выхода, кроме того, чтобы взять на себя все эти новые обязанности. В твоем деле правление было единодушно и разошлось с москвичами. Однако, ввиду того, что ленинградцы считали совершенно существенным ввести в постановление о тебе сведения об обстоятельствах дела, а москвичи находили это ненужным; что ленинградцы отстаивали каждый пункт в отдельности, а москвичи к каждому пункту вносили поправки; что борьба из-за частностей заслонила борьбу из-за целого — постановление правления получилось нелогичным, неясным, противоречивым. От первоначального проекта остались рожки да ножки, которые смехотворно торчат в «окончательном» тексте. Сущность его —помимо словесности — сводится к следующему: 1. разрешение тобою английского перевода10 признано политической ошибкой; 2. констатировано, что ты не признал своей ошибки в объяснениях; 3. что ты не отказался от идей романа «Мы», признанных нашей общественностью антисоветскими. Пункт четвертый касается запрещения опубликовывать за границей произведения, «отвергнутые советской общественностью»,-кажется, так11. Материалы твоего объяснения так же, как и постановление правления по твоему делу, послужили к горячим дебатам общего собрания, но само постановление не голосовалось общим собранием, которое приняло одну резолюцию, между прочим, осуждающую и тебя и Пильняка. Не знаю, что будет опубликовано в печати. И вообще, не знаю, что дальше будет. Я для себя вопрос решил12. Прилагаю тебе копию моего заявления, составленного под впечатлением вчерашнего дня 13. Несколько дней назад я послал тебе письмо в Алушту. Постарайся его получить, там есть один вопрос личного характера. Прости за краткость и сухость информации. Привет! Твой К. Федин. Объяснения твои были прочитаны общим собранием, по его требованию. Таким образом, упоминалось и имя Слонимского. Но ведь ты, отправляя копию своих объяснений в Москву, сам сделал так, что о Слонимском ' стало известно всем. Е. И. ЗАМЯТИН-К. А. ФЕДИНУ 14 апреля 1932, Villa «Borisella» Cagnes sur mer (A. M.) France Дорогой Костенька, декорации нижеследующие: горизонт справа — Альпы, в голубой вуали; горизонт слева —море, азюрное (почему «лазурное», если «Pazur»?); перед носом —цветы, на дереве-как будто так и надо-болтаются апельсины, и возле стола, за которым я пишу, возится обезьянка, напяливши жестяную коробку на голову. А через полчаса, пообедавши, сажусь на автобус и еду в Ниццу. Словом-выбрался, наконец, из парижского Вавилона, три дня отсыпался за все полгода и начинаю чувствовать себя человеком, а не пиджаком. Пробуду здесь с месяц, а после Пасхи (куличи и прочие суеверия-гарантированы!) опять поеду в Париж-кончать дела. Дела начаты серьезные — пьесные и фильмовые, и если бы не этот чертов кризис, был бы я уже Ротшильдом или Демьяном Бедным. Охотники до моей экзотики среди французов нашлись — ищут деньги для постановок, а я пока с удовольствием раскрываю метафору — сижу у моря и жду. Погоды, во всяком случае, дождался: первые три дня Альпы дышали ледком, а сегодня чудесно, летне. Живем вчетвером: жена Бориса Григорьева14, Людмила Николаевна, обезьянка Whisky и я —очень мирно и санаторно, что мне на некоторое время до зарезу нужно. Впрочем, скоро придется сесть за работу: надо написать уже давно обещанные две статьи-одну в Прагу, для «Slavische Rundschau», другую в Берлин, для «Osteuropa» (гонорары получены авансом и исчезли как дым...). Для развлечения посылаю тебе «Письмо в редакцию» уважаемой «Лит.газ.», которое я отправил через полпредство. Конечно, не напечатают, черти лиловые, ибо я не посыпаю пеплом главы 15. Прочти и пошли встревоженным друзьям в социалистическом отечестве (если завел машинку — отстучи, будь добр). Обнимаю тебя. Людмила Николаевна — тоже. Обезьяна Whisky— карманное издание Иосифа Рабиновича16. Твой Е. Z. К. А. ФЕДИН-Е. И. и Л. Н. ЗАМЯТИНЫМ 21 июня 1932, Сан-Блазиен Милые Людмила Николаевна и Женечка! 83
В свински-долгом моем молчании много случайного. Адрес ваш я узнал только из последнего—майского—письма Жени. Вы, Людмила Николаевна, написали мне адрес так, что ни я, ни добровольцы, вызывавшиеся его расшифровать, решить Вашей крестословицы не могли. Мог бы, конечно, написать через Познера17, но это казалось сложным. Добавьте ко всему прочему мою лень-вот вам и весь «комплекс» объяснений моего молчания. Но я все время собирался написать, хотел написать, и все чего-то не выходило. Так уж я устроен. С середины мая наступили в моей жизни перемены: 17-го я впервые спустился с гор вниз —ездил на Женевское озеро, осмотрел все швейцарское побережье, от Вильнёва до Женевы, от Роллана до Лиги Наций. И не как- нибудь иносказательно, а буквально. Живя в Монтрё, ездил дважды к Роллану, с которым — письменно —познакомил меня Горький. Пишу сейчас «Роллана в туфлях» или «в халате» —не знаю, что, собственно, выйдет18. Затем был в Женеве, на заседании Совета Лиги Наций. Зрелище, подобное заседанию расширенного пленума домоуправления, с тою разницей, что домоуправление у нас куда красочней! Был и в Лозанне, заходил к Цезарю Ру-учителю В. Гей- дройц19. Кстати, знаете ли Вы, что Гедройц умерла в марте? Она, в свое время, дала мне письмо к Ру и он помог моему въезду в Швейцарию. Через неделю путешествия вернулся я в Давос. Нашли меня мои эскулапы в хорошем состоянии, после чего решено было, что меня можно спустить метров на 800 пониже — выдержу. Я и выдерживаю —уже здесь, в Шварцвальде. По-прежнему (или почти по- прежнему, так как даже хорошая семья плохо способствует лечению 20) лежу, и пролежу, вероятно, все лето, и осень, и —может быть часть зимы, скажем-до Рождества. А там- домой. Чувствую себя хорошо, думаю, что тут будет не хуже, чем в Давосе. Но о Давосе вспоминаю с нежной благодарностью. Ведь только благодаря ему (и пневмотораксу) выскочил я из ловушки, о которой теперь, post factum, доктора говорят, что она была ловушкой крепкой, капканом, и что меня уже считали не жильцом на этом превосходном свете. И вот подите! Ах, Давос, Давос!.. Пребыванию в Берлине, куда я поехал, чтобы встретить Дору Сергеевну с Ниной, я отдал должное. По изречению берлинского своего врача-«с цепи сорвался». Но ничего. Хотя я устал, однако, сейчас снова «в форме». Дора Сергеевна пишет Вам о приезде Слонимского. Интересно, что он будет рассказывать о пертурбациях в литературной жизни, о РАППе и прочем. Смятение в среде раппов- цев, судя по письмам Сергеева21 (уехавшего сейчас... в Нарым... но не сосланного туда), конечно, много сильнее, чем это видно по газетам. Дора Сергеевна рассказывает, что «оживился» Юшка22 и подобные ему «попутчики». Меня включили в организационный комитет по учреждению нового Союза. Но узнал я об этом из газет и никаких подробностей о ходе дел у меня нет. Женя! О твоем письме в редакцию «Литературной газеты» 23 Дора Сергеевна рассказывает следующее: Зоя 24 спросила у Авербаха (ныне-падшего ангела ), получено ли твое письмо. Авербах ответил: «Получено, но напечатано не будет. Замятин пишет о том, чего он не говорил. Но не пишет о том, что он говорил». Зоя переслала письмо Алексею Максимовичу, так как он его от тебя не получал. Письма, думаю я, не напечатают и теперь. Дело все в том, что ты борешься против искажения фактов, передержек газетчиков, то есть против частностей и оставляешь нетронутым вопрос о главном, об общем. Ведь цель и смысл искажений и передержек-доказать, что ты —контрреволюционер. Твоя задача должна бы состоять в обратном. Но ты всегда выступал, уличая своих противников в нечистоплотности и вранье, сосредотачивая удар на низменных средствах, к которым они прибегают, а не на цели, которую они преследуют. В данном случае, добиваясь твоего опорочения, тебя начали обвинять чуть ли не в прямом «предательстве». Мне кажется, надо было изо всей силы (и по существу) ударить по этой клевете. Дело следовало бы свести не к контр-обвинению Иванова, Петрова и прочих, а к разгрому негодных намерений сделать из тебя жупел злокозненной контры. Ты же и на этот раз, как прежде, оставил вопрос открытым — как же ты относишься к революции (само собою-к революции, происходящей сейчас у нас, а не к абстрактному явлению революции)? Боюсь, что этот вопрос, в кругу твоего личного бытия, относится к вечным. И ты никогда ничего решительного тут не скажешь. А можно ли тут отмолчаться? Как хорошо было бы встретиться нам именно теперь, то есть —еще заграницей. Этот год— 32-й —будет переломом не только в большой, общественной и политической жизни, но и в маленьких отдельных «жизнях». Я думаю, ты здесь еще больше увидел, чем я, еще больше узнал — лицо, образ нынешнего дня. Наступающего дня. Ты его наверно предвидел, этот образ. Но вот теперь он перед тобою —перед нами —в реальности. И —по-моему— надо снова решать, как пятнадцать лет назад. Ну, вот, как много написалось. Жду ответа. Не мстите мне за молчание тем же. Людмила Николаевна! Целую руку. Женя! — обнимаю и целую. Приезжайте-ка на побывку! Сыграем в покер. Ваш Конст. Ф. Е. И. ЗАМЯТИН-К. А. ФЕДИНУ 5 августа 1932 Villa «Borisella» Cagnes — sur-mer (Alpes Maritomes) Дорогой Костинька, моя длинная письмовная пауза —не злонаме- 84
ренная, а нечаянная,-от собачьей парижской жизни, которая сплошь была перипатетической -из конца в конец, на метро, автобусах, трамваях. Это тебе не Берлин, где телефоны у всех, тут, чтобы поговорить десять минут, изволь самолично тащиться. Замотался вконец, особенно последние недели 2—3, когда пришлось заниматься продлением французской визы для себя и Людмилы Николаевны. Вот канцелярщина, ай-ай-ай! Правда, по нашей российской привычке довел я это дело до самых последних сроков (виза кончалась в первых числах августа), и потому пришлось орудовать в ударном порядке. Начал... с Chambre de Deputes, оттуда-к секретарю министра. Все высокие особы, правду сказать, были со мной отменно любезны и делали все очень быстро, но мелкие чинуши-из другого теста. Какой же Дантов путь должен пройти тут средний русский человек, не имеющий никаких высоких знакомств? Слава богу —все это уже позади. Из Парижа приехал на юг на авто —довез меня на своей машине Бенуа-fils27, возвращавшийся из Парижа в горьковскую столицу, в Сорренто. Чудесное сделал путешествие —через всю Францию, через Гренобль, через Альпы. Это уже было началом отдыха. И продолжение- здесь, в Cagnes. Так ли это —не знаю, но воображается мне, что вставленный сейчас в мое окно пейзаж похож на твой, шварцвальдский. На уровне моих глаз-верхушки деревьев, лезут сюда из обрыва под окном; за деревьями справа — лохматая зеленая горка с почтенной желтой плешью, чуть подальше - еще цепь таких же горок, и уже за ними —в третьей шеренге — настоящие горы, Альпы-сейчас завешенные кисеей (сегодня — редкость: летние, российские, немецкие облака). Правда, поют цикады - но на пейзаже это не слышно; правда, пишу я это письмо, одетый в одни только купальные трусики, но это я говорю тебе по секрету. А так - как будто и не юг, и не август: ни следа нет нашей крымской выжженности, и в Париже — куда жарче (от нагретого камня, автомобилей, пиджаков). Мы сняли здесь с Людмилой Николаевной верх небольшой виллы, только что построенной одним англичанином: две комнаты, кухня, ванна, площадка на крыше-для dolce far niente28 и солнечных ванн; нижний этаж пустой, никого; и вниз по обрыву— запущенный сад или парк-как хочешь: может быть, сад, потому что кроме прочего есть апельсинные деревья (которых я умышленно не показал). Снято все это (очень недорого) пока что на месяц; может быть, через месяц переселимся в Saint-Tropez, недалеко от Тулона; а, возможно, что через месяц придется и вернуться в Париж-если выйдет одна кинематографическая затея. Далеко не загадываем: жить прочно, оседло, с завтрашним и послезавтрашним днем - от этого уже отвык. Скорей всего просижу на юге довольно долго, похоже — придется продолжать тут начатый роман 29. Американские мои друзья чего-то там нашумели обо мне, получил много предложений от американских издателей, а с ними на рассказах не выедешь —давай им роман. Да и одно хорошее французское издательство охотится купить его на корню, но надо сделать хоть глав десять-пятнадцать (хорошенькое «хоть» —ты это не хуже меня знаешь!). Чуть видна вдали-как эти горы (сейчас уже совсем затянутые облаками) —моя Америка. Так, может, и останется там: ни Магомет к горе, ни гора к Магомету. И так же далеко где-то мачеха моя —Россия. Думаю, что раньше Нового года туда не попаду. Посмотрим, куда свернет наш литературный обоз: вдруг с большака да опять на узенький проселок, где глаза и уши опять залепит тебе серой аверба- ховской пылью, так что и не продохнешь. У нас всяко бывает. A propos d'Averbach: я был почти уверен, что письма моего не напечатают. И очень хорошо: свое дело это письмо все- таки сделало —судя по тому, что мне писал Миша Слонимский. Он из St-Blasien, вероятно, уж давно смылся; надо готовить ему поздравление с инфантом (или инфантшей) в Петер- бург30. О тебе в Питер уже сообщено, что тебя отныне следует именовать не Рабиндранатом Тагором, но напротив того: Ромэн Федин31. Анатоль Эренбург 32 в середине августа едет на полтора месяца в Москву и на Урал. Всякому своя Ривьера. Он произведен в профессиональные могильщики буржуазии: угробил Батю (не судись!), угробил Крэгера . И на Крэгере заработал: делает фильм для «Уфа». Собирается в Москву - насовсем - Натан Альтман 34: в Париже ему живется неважно. Зато цветет — с моноклем в глазу — Юрий Анненков. Видел в Париже русскую выставку («Мирискусники»), русский балет (здорово!), русскую оперу — Шаляпин в «Годунове». Звучит еще старик - хотя громче звучат француженки, которые (как, бывало, наши курсистки) орут: «Шаляпэн». Пиши мне, дорогой Ромэн, хоть открытки — пиши, как толстеешь: может, назначим тебя на освободившийся престол Павла Елисеевича35. Доре Сергеевне мой привет. Передай ей, что все женщины тут ходят в штанах, не иначе, называют это пижамой, но - штаны. Е. 3. Это уже совершившийся факт-что Самуил Миронович ушел из Издательства? Где же он теперь?36 К. А. ФЕДИН-Е. И. ЗАМЯТИНУ 27 сентября 1932, Сан-Блазиен Милый Женя, посылаю тебе чудо из чудес: твое письмо, напечатанное в «Литературной газете»! Без комментария, без примечания, без сносок, без выносок, без обещания редакции «вернуться», без «в общем и целом», без «однако», без «но». А говорят: нет никакой мистики. Как бы не так! Отлично есть! Вообще чего только нет?! Все есть!.. Не писал долго, ибо: 1) был занят проводами Доры Сергеевны с Ниной —душевно и организационно; 2) пытался создать хоть подобие некоторого отбоя нападкам на Роллана за его слова о 85
швейцарцах и СССР («обиделись» швейцарцы, рассердились французы, бог знает какой только гадости не написали о старике в связи с моим фельетоном)37; 3) ругался с Правлением издательства писателей в Ленинграде из-за «ухода» Алянского; там все изолгались до сверхъестественности; 4) ругался с Мишей Слонимским по тому же поводу; 5) утешал Самуила Мироновича. Как всегда, на самом последнем месте (о, судьба, безжалостная старуха!) обретается последняя из причин: писал роман , работал. Продолжаю заниматься этим и теперь. Неровно, конечно. Тема чудовищная, материал ползет, уходит из-под рук, коробится, как картон на солнце. От «исторической» правдивости, от контроля «временем» приходится отказаться, на хронологию плюнуть. Никаких «эпопей» я не хочу, а роман просто мал для такого материала. Но «что-то» должно получиться... Здоровье вовсе не плохо, кашля почти совсем нет; рентген, анализы, акустические показатели и прочее-все это очень удовлетворительно. Летом я похворал, недели три держался бронхит. К счастью-легкие уцелели. Сердце дает себя знать, пневмоторакс даром не пройдет, хорошо, что сам-то он «проходит» без катастроф. Прожекты у меня такие: здесь пробуду октябрь-ноябрь, затем —в Берлин, недели на две, затем —домой, то есть-к Рождеству. Надеюсь, что к тому времени установится зима. С другой стороны, этот план диктуется тем, что к декабрю у меня улетучатся остатки денег и что по «высоким» соображениям мне уже пора возвращаться... Дома еще ничего не налажено. Предполагаю я переехать в Детское. Дора Сергеевна сейчас усердно хлопочет об этом. Но из Детского бегут, ибо сил нет из-за каждой селедки ездить в Ленинград. Дора Сергеевна без прислуги, и за 2 недели успела разместить по очередям, трамваям, проспектам и базарам все приобретенное за лето в Сан-Блазиене. Так что Детское, необходимое мне, угрожает Доре Сергеевне,—я-то, может быть, от туберкулеза избавлюсь, да она как бы его не заполучила. Однако, не оставаться же в Ленинграде — там меня живо загонят в гроб... Условия, пишет Дора Сергеевна, тяжелы до крайности; за истекший год такие перемены, что и вообразить трудно. Получаешь ли ты газеты? Много интересного. Школа реорганизована, сейчас взялись за ВУЗы, за аспирантуру. Техника посажена в мягкие кресла, общественные дисциплины сидят в кухне, на табуретке. Сейчас в центре —40-летие деятельности Горького; только что отшумел юбилей Александринки (Певцов —народный, Мичурина — тоже, и прямо сонмы заслуженных) . Ну, вот. Так и было. Будь здоров, обнимаю тебя. Передай самый горячий привет Людмиле Николаевне. Фото Ваши чудесные, Иосиф Яковлевич 40 привел меня в умиление. Посылаю «две» фото. Моя дщерь ходит в школу, счастлива. Твой Конст. Федин. P. S. Дора Сергеевна хотела пригласить к себе Аграфену Павловну41, но она оказалась занятой. И письмо и открытку получил. Знаешь ли ты, что умер Волошин? Е. И. ЗАМЯТИН-К. А. ФЕДИНУ 11 ноября 1932 Еще четыре дня назад было лето, а сейчас черт знает что. И соответственно —какая-то дрянь моросит на душе. Остаюсь здесь до середины будущей недели из-за кое-каких кинодел, а затем-вместе с Людмилой Николаевной в Париж. Мне оттуда пишут Анненков и Са- вич, что там Бабель; вернулся и Эренбург. Любопытно будет повидаться с ними. Этакая досада, что здесь нельзя достать газет, а по русско-парижским получаешь только очень отдаленное представление о том, что творится в российской литературе. Если у тебя еще уцелела «Литгазета» — какие-нибудь последние номера (съезд и прочее), и если они тебе не нужны, пожалуйста пошли мне их в Париж («Maison du Livre Etranger», 9 rue de ГЕрегоп, Paris 6е), этого адреса будет достаточно, там уже будут знать, что это для меня. Ну, а если присоединишь к этому несколько номеров «Вечерней»42 (наверно, у тебя есть) —будет еще лучше. Последний месяц возился с романом. Болезнь, как тебе известно, серьезная и, главное, очень уж затяжная - вот что неприятно. Конца не видно. Как здоровье твое и твоего романа? Когда собираешься восвояси? Я недели две назад написал в посольство о продлении паспортов. Обещают-а пока тихо живу с просроченными... Вчера с Л. Н. играли у знакомых в покер (после долгого поста). Возвращаемся домой, она вздыхает: «Нет, с Фединым и Алянским было играть приятнее...» И верно. Целую тебя флеш-рояльно43. Е. 3. К. А. ФЕДИН-Е. И. ЗАМЯТИНУ Октябрь 1933, Мерано44 Милый Женя, вот тебе мой адрес: Мегапо, Pension Alhambra (Italia). Как только получишь оный —напиши, правильно ли я адресую это «письмо», и я напишу тебе подробней. Привет и объятия тебе и Людмиле Николаевне от меня и от Доры Сергеевны (она дома, а я тут бобылем)! Твой К. Ф. Можешь ли ты мне сообщить также и адрес В. Познера? И адрес Р. Гуля45! 13 ноября 1933, Мерано Милый Женя! С чего же начинать? Пожалуй, с того, что о тебе слишком мало слышно там, дома, и что все, с кем ни встретишься, всегда расспрашивают—не знаю ли о твоих планах я, не пишешь ли ты и прочее. От времени до време- 86
ни Доре Сергеевне звонит Аграфена Павловна—нет ли письмеца от Людмилы Николаевны? При этом обычно устанавливается, что последнее письмецо было послано ей, Агра- фене Павловне, а не Доре Сергеевне. Аграфена Павловна «докладывает» о своем житье-бытье, нынче как будто улучшившимся, так как Аграфена Павловна поступила на какую-то службу, не помню сейчас — на какую именно. Главная ее забота—квартира. До моего отъезда из Питера (то есть до конца сентября) там было все по-прежнему, квартира закреплена за тобой, только кто-то там все же слегка «уплотнил» жильцов (признаюсь,, слыхал краем уха). Очень важно дальнейшее: как быть, когда наступают «сроки». Это- предмет постоянного беспокойства. И даже сейчас, рапортуя тебе об этом, сомневаюсь,—не произошло ли за последнее время каких- нибудь перемен. Все течет, как известно... Вскоре после моего приезда в Ленинград посетил меня твой полпред - Зоя 46. Она весьма энергично представляла твои интересы, но- видно —приходилось ей иногда туговато, и «роковой вопрос» —что же дальше? —мучил ее, пожалуй, больше, чем Аграфену Павловну. Что мог я сказать? Все без перемен и в полном равновесии, репрезентируйте дальше! С тем она и ушла. Сердце ее занято Козаковым, так что с неясностью в вопросе Замятина она должна примириться без особых страданий. Мучения же были, так сказать, дипломатические, потому что и ее спрашивают (при получении гонорара во Всероском- драме или при иных обстоятельствах)-что? когда? как? Ну, вот. Теперь о переписке с тобою и с Людмилой Николаевной. У тебя из-за моего молчания и позорно-ленивых ответов Доры Сергеевны могло создаться впечатление, что я избегаю переписываться с тобою и Людмилой Николаевной. Заверяю тебя-нисколько. Дора Сергеевна занята, как все наши советские хозяюшки, по горло, а если и освобождается от хлопот, то рада полениться. Я работал довольно усердно, а остальное время отдавал режиму —«лёжке», гулянью, спанью, так как без этого жить уже не могу, со своей «пневмой» и навыками, которые образовались во время леченья и, в сущности,-спасли меня. Людмила Николаевна написала, что ты будто бы отправил мне послание в начале года (не так ли?). Я от тебя за все время пребывания в России ничего не получал, а Людмила Николаевна писала только Доре Сергеевне, но не мне. Так что ежели брать дело формально, то я твоим должником по части писем не состою и поднимаю этот разговор только потому, что переписка с тобою, хотя бы и жиденькая, казалась мне более естественным состоянием, чем гробовое молчание, установившееся между нами после моего отъезда из Сан-Блазиена. Что там1 Да, пожалуй, без особых перемен. Внешне очень меняются города. Питер залит электричеством —без преувеличений. Москва-асфальтом. Движение в Москве аховое, город дрожит от жизни. Милиционеры по муштровке (они теперь ведь ведом- КАЦИИ НАШИ ПУБЛИ ства ГПУ) не уступают германским шупо47. Городские работы ведутся по-американски, то есть педантически чисто, с подметанием, с укладкой инструментов, с окраской и отделкой временных загородок, которыми обносят места работ и прочее. В этом смысле образцово велись работы на Мясницкой по укладке бетонной подушки под мостовую (там метро): работы велись только ночью, а днем все было словно вылизано! В Питере много улучшений, на Невском три ряда огней, на Литейном и на многих других улицах—два, Выборгская сторона асфальтирована, в том числе некоторые набережные; но движение увеличивается вяло, только грузовое. Трамваи и у нас в Москве решительно недоступны, автобусов не хватает, хотя их прибавляют все время, и в Москве они уже стали настоящим подспорьем. Но... хвосты за керосином временами достигают астрономических размеров (стоят сутками, как на Шаляпина!); дома красятся только с фасадов; прошлую зиму только военными по экстраординарности усилиями потушили сыпняк (носивший псевдоним «форма № 2»); народ тощ, устал и пьет. Вот чего много - особых питейных — вроде баров: пьют в стоячку, за высокими, как конторки, столами, закусывают готовыми бутербродиками, вроде чего-то каменноугольно-фекаль- ного. Пьют зело! Одно утешение: милиция безукоризненна и шуток — ни-ки! Тон всей жизни дают «Торгсины», которых чуть меньше, чем питейных. Народ несет туда бо-знать откуда-крестики, брошки, серебро и живет, справляет именины, несмотря ни на что, так сказать... В остальном быт прежний. Все это пишу, само собой, для тебя лично. То есть для разумно-личного употребления. При встрече (на которую надеюсь) расскажу о многом другом, о бездонности противоречий, все углубляющихся (хотя как, собственно, бездна может углубляться-не могу знать; может — в ширину?!). О знакомых перечислять было бы трудно и о некоторых —уж слишком грустно. Опять-таки —до встречи. Перед отъездом я прожил неделю в Москве. Был у Бориса48, в день его рождения; на торжестве присутствовало 100 женщин и мало писателей; одиночествует человек в литсмысле сильно. Была Анна Андреевна 49, которая живет в общем трудно! Был у Горького, в Горках и на Никитской. Последний раз —на вечере с участием трех членов правительства, самых высоких50. Братья-писатели вели себя унизительно. Алеша51 шутовал, скоморошничал всю ночь. Другие-петушками, или кто как мог. Обстановка предельно-грустная, но, так сказать, показательная. Вокруг Алеши много шантрапы, он это сам хорошо видит, но махнул рукою. Я жил лето в Детском, очень хорошо: окна в парк, в «Собственный садик»-знаешь ли это место? Общался с Юрием Шапорою 52 и другими музыкантами, в том числе —Попо- 87
вым , виртуозом и мастером, впрочем, еще молодым. Детское хиреет, пыль в городе этакими винтами —красота! Ходит Шишков в белых штанах, в желтых башмачках с задранными кверху носиками, в пикейной жилеточке. Душа человек! Ну, ладно. Эпос окончен. Теперь —лирика. Почему и как очутился в Меране? Швейцария меня не впустила-в наказание за мое общение с Ролланом. Хлопотали швейцарцы. Дело дошло до президента. Роллан тоже участвовал. Дважды отказ! В Германии мне быть не к лицу: меня палили в Гамбурге (с Гейне, bitte sehr!) и во Франкфурте на/М . Между тем, я решил осень провести в хороших климатических условиях, так как надо поддержать левое легкое, на котором еду. И вот попал! Тут льет библейский дождь, и день так, день этак! Конечно, это-«впервые^ за последние 15 лет». Вообще же место чу-' десное... Ехал через Варшаву-Вену. Жил три дня в Вене, потом спустился в Венецию, где тоже три дня сходил с ума: все рассказы о ней —лепет; там глупеешь от романтизма города, право. Тут я работаю: кончаю 1-ю книгу «Похищения Европы»; хочу довести печатание в «Звезде» до конца в этом году. Если все пойдет по «плану» —попробую предпринять поездку по Италии (на юг), либо во Францию (юг —Париж), либо —соединив оба маршрута в один. План же таков: кончить работу и освободиться к середине декабря; месяц употребить на передвижение и жизнь в каких-нибудь «достойных» местах; к 20-ым числам января вернуться в Питер. Денег у меня будет в обрез, так как вообще я живу на остаток средств, которые мне были даны прошлый раз на лечение. (Кстати: этот «остаток» оказался не вполне неприкосновенным. Представь! В мое отсутствие, без моего ведома у меня «занимает» деньги мой печальный друг Денис 55! Это надо ухитриться!) Не можешь ли ты, Женя, узнать, могу ли я рассчитывать на французскую визу, если начну хлопотать о ней теперь? Может ли мне помочь Познер? Или ты? Достаточно ли будет моего письменного прошения или придется куда-нибудь заявляться лично? Ответь мне на это поскорее (если сразу не соберешься написать пространно, обо «всем»). О Бунине приходится каждый раз писать: «русский писатель Бунин». Сам Бунин сказал по поводу Нобелевской премии: «великий для меня день». И на вопрос, поедет ли он в Стокгольм, ответил: «Непременно поеду!» И еще:«... автор «Жизни Арсеньева» — это никак не звучит, для иностранцев особенно. Впрочем, с Нобелевскими премиями случались вещи похуже: прошлый год литературную премию получила вдова секретаря комиссии шведской академии по распределению Нобелевских премийбв. Секретарь-то, оказывается, писал стихи!.. И литературно и... по-человечески Бунин, надо признать, заслужил. Но неужели же русская литература может быть «озарена»... Нобелевской премией?.. Ну, целую тебя. Передай сердечный привет Людмиле Николаевне. Твой К. Ф. Е. И. ЗАМЯТИН-К. А. ФЕДИНУ 19 ноября 1933, Париж Дорогой Костенька, вот, правда, если бы довелось нам встретиться—это было бы чудесно! Только узнаем ли мы друг друга? Ты, говорят, претендуешь на свободную вакансию Павла Елисеевича57. А я стал такой важный, что когда перехожу улицу, то полицейские останавливают для меня движение: принимают меня за заслуженного ветерана великой войны. Ибо хожу я с палочкой и преимущественно на одной ноге... Впрочем, пошучивать над этим я стал только теперь, а с месяц назад и раньше — было не до шуток. Представь себе, что у тебя вместо левой ноги —больной зуб длиною в метр, и к сожалению —ты не можешь пойти и вырвать этот зуб. Мерзость эта называется ишиас —воспаление ножного нерва от пояса до пятки, и хуже этого я никогда ничего в жизни не пробовал. Весь сентябрь, на даче под Парижем, спал не больше 2—3 часов в сутки. Моя сестра милосердия Людмила Николаевна совсем извелась от возни со мною. Все летние планы из-за этого ухнули (а уже была в.кармане виза в Италию!). С октября переселился в Париж —вернее, в постель на парижской своей квартире. Только в ноябре стало полегче, а теперь уж помаленьку начинаю «выезжать». Вчера мы с Людм. Н. за всю осень первый раз, в обществе одного русско- англичанина и его девушки, устроили культпоход в хороший ресторан, потешили чрево и ухо. Завтра иду на открытие театра Балиев —там назначена деловая встреча с французом, директором одного из парижских театров. Прошлый сезон у меня был кинематографический, этот, кажется, выйдет театральным. Как уже писал тебе, скоро должна здесь пойти «Блоха» по-французски (!). Сейчас — самая горячка. На репетиции приходится ездить чуть не каждый день... чтобы мирить режиссера (русского) и директора театра (француза), которые перегрызлись настолько, что иной раз казалось-лопнет все дело. Ну, ничего, я оказался неплохим Литвиновым. Теперь пьеса уже почти срепетирована, но (для нас это странно) до сих пор еще нет театрального зала. То есть есть небольшой зал, где ведутся репетиции, но спектакль самый хотят выпустить в театре получше, и сейчас ведутся переговоры по этому поводу. И по сю пору еще не решен вопрос о художнике: мне навязывают француза, а я отбрыкиваюсь и хочу русского —а один журнал уже вчера тиснул статейку: вот-де открывается новый «французский» театр —пьесой русского автора такого-то, с русским режиссером, музыкантом и художником... Нет, ей-ей, положение хуже литвиновского! Ну, авось-все образуется, и если ты в самом деле попадешь сюда в середине декабря-поглядишь французскую «Блоху». Теперь —о твоем приезде сюда. Не говорю уже о том, что мне и Людм. Н. будет очень
приятно и интересно видеться с тобой, но думаю—неплохо и тебе сюда попасть. Первое—Париж город замечательный, красота, не Берлин. Второе-глядишь, тебе удастся здесь пристроить -перевод романа. И третье — визу, полагаю, тебе удастся достать. Немецкие «неарийцы», кучей навалившиеся в Париж, порядком портят дело. Но если есть «рука» — «Шуаи»-как говорят французы, то все можно устроить. А у меня тут такие «tuyaux» завелись: в министерстве внутренних дел — секретарь министра —вроде как мой поклонник, в министерстве иностранных дел Cremieux (критик и заведующий отделом прессы) —и другие. Могу взять за бока Реноделя58, этот путь очень верный, но медленный. Вероятно, на следующей неделе пойду в министерство иностранных дел по своим делам (там еще валяются мои бумаги —остатки летних планов насчет поездки в Италию), и там закину удочку насчет тебя. О результатах-напишу. А тебе, по-моему, не теряя времени, надо пойти во французское консульство (черт! есть ли оно у тебя поблизости?) и подать там официальное заявление насчет визы. Если это сделаешь, напиши мне дату такого заявления и в какое консульство оно подано. Затем, в заявлении тебе, вероятно, придется указать двух французов, которые тебя могут рекомендовать. Так назови хотя бы вот этих двух французов-писателей: М-г Andre' Maurois59 (86 B-d Maurice Barre's, Neuilly s/S) и M-r Drien la Rochelle60, 45, Quai des Bourbons, Paris. 06a- очень милые люди, с обоими я хорошо знаком—я позвоню им и, уверен, они с удовольствием согласятся быть «гарантами». Я с удовольствием запряг бы Вову Познера в это дело, потому что сам я аппарат пока еще все же не очень самодвижущийся. Но Вова последнее время что-то очень монше- рит, стал адъютантом Вайян-Кутюрье, вращается в кругах соответствующих, и боюсь — для дела это не очень полезно. Ну, вот. Покеда кончаю: из столовой уже пахнет кофеем — завтракает Людм. Ник. и зовет меня уже второй раз. Да и пора: половина четвертого, а потом нужно побриться и к пяти обещал прийти к одному знакомому. Встали сегодня безобразно поздно, а голова —садовая... Надо бы написать еще о сотне вещей, о чем-то «самом главном» так и не написал как будто, а голова уж не варит. И поэтому — еще только об одной мелочи: в Петербург я тебе написал, вижу — ответа нет, и решил — либо твое, либо мое письмо пропало. А коли «пропадают» — так уж лучше подождать, пока ты будешь за границей, тем более что по слухам выходило, что ты вот-вот приедешь. Крепко обнимаю. Твой Е. 3. 21 ноября 1933, Париж Дорогой Костя, сегодня был в Министерстве Индел у Cre'mieux. На столе передо мной лежит письмо от него к заведующему отделом виз —по твоему делу. Cre'mieux объяснил, что одновременно с подачей заявления о визе французскому консулу тебе надо послать дубликат этого твоего заявления (очевидно, тоже на «papier timbre» —гербовой бумаге) мне, а я, вооружившись этим дубликатом и письмом Cre'mieux, повидаю заведующего отделом виз и, надеюсь, получу от него принципиальное согласие. Копию письма Cre'mieux тебе потом покажу —c'est quelque chose! 61 Сегодня Париж в тумане —очень хорош. Я —тоже в тумане и не хорош: вчера поздно вернулся из театра, не выспался. Сейчас — скорее в ванну —и спать: завтра —день тугой, утром —у меня режиссер, днем —репетиция, вечером —в гостях... A bientot, a?62 Евг. Зам. К. А. ФЕДИН-Е. И. и Л. Н. ЗАМЯТИНЫМ 3 декабря 1933, Мерано Милый Женя, вот копия анкеты, поданной мною во французское консульство в Милане. Бумаги пошли по почте вчера, 2-го XII, и будут поданы во французское консульство завтра —4-го декабря—нашим вицеконсулом в Милане, который, по моей просьбе, наводил справки и кроме того обратится к французам с письмом, прося ускорить отправку дела в Париж и освободить меня от личной явки при подаче анкет, что требуется французскими правилами. Словом: бумаги в пути, прошу тебя побывать у Кремье и заручиться его поддержкой. Решение я жду по возможности до Рождества, так как планы мои таковы: числа 8-го декабря я отправляюсь в Рим; буду в Неаполе; на обратном пути навещу Флоренцию и возможно-Болонью; к рождественскому кануну вернусь в Меран, где проживу дня три; затем — Милан (виза) и под Новый год в Париж. «Новый год —в Париже», это мой «лозунг». От тебя будет зависеть помочь осуществлению сей пятилетки. От Вовы63 было письмо, на которое не знаю —что ответить: он просит сообщить кое-какие подробности о моей персоне и собирается «похлопотать». Я напишу ему, что уже на ходу, хорошо? Без твоего разрешения я указал в анкете местом предполагаемого жительства в Париже-твою квартиру (что тебя никоим образом не стеснит, полагаю, что жить буду где- нибудь «на воле»), и затем: советский вице- консул в письме к французскому укажет, что в Париже ходатайствует об ускорении дела заведующий отделом прессы Мининдела мсье Кремье - полагаю, что и противу сей дипломатии ты не будешь возражать. Вот и все. Пиши все время в Меран, с которым я буду поддерживать связь. Твой Конст. Ф. Людмила Николаевна, милая, если мне визу дадут, то в Париже мне придется сделать очередные вдувания (наполнения пневмоторакса). Поспрошайте, пожалуйста, о хорошем специалисте-враче! Искренний привет! 89
Е. И. ЗАМЯТИН-К. А. ФЕДИНУ 12 декабря 1933, Париж Милый Костя, третьего дня вернулся из Брюсселя, а сегодня утром был в Министерстве Индел, у консула, заведующего визами (М-г Blanchet) с письмом от Cre'mieux. Сейчас же очень любезно навели справки; оказалось, что из Милана твое заявление еще не дошло. Копию его от меня взяли, и М-г Blanchet обещал дать визу по получении документов из Милана —«pour votre re'sponsabi- lite'»64, как он заявил... Через несколько дней зайду туда справиться. Надеюсь, все будет в порядке. Вове напиши, что дело идет на лад. Жаль, что в реальности квартирка моя не приспособлена для уплотнения. Но во всяком случае —выбирай поезд, который приходит в Париж не рано, и с вокзала-валяй ко мне, а уж потом найдем тебе тихую пристань. Только напиши заранее, а то может случиться, что мы окажемся где-нибудь за городом. Я из Брюсселя вернулся уже двуногим; неизвестно почему, но ишиас мой исчез почти без следа (тьфу, тьфу!), хотя никаких диэт не блюл и раза два даже порядком выпил. «Блоха» там гораздо лучше, чем до бельгийских французов, дошла до бельгийских фламандцев, которые предлагают перевести пьесу для их фламандского театра. Сажусь за работу: кое-какие переделки в пьесе (для Парижа) и статья для Праги. Обнимаю. Твой Е. 3. Доктора, чтобы тебя поднадуть, достанем. Л. Н. ЗАМЯТИНА-К. А. ФЕДИНУ 22 декабря 1933, Париж Дорогой Федин, спешим сообщить —я попросила Евгения Ивановича позволить это сделать мне —виза послана вчера, 21.XII в Милан. Итак, скоро мы увидимся! Не меняйте своих планов, пожалуйста. Увидите, как богата Франция, какие очаровательные французы и какой замечательный Париж. Было три недели холодно, сейчас — весна,*розы, елки, etc. Евгений Иванович неделю тому назад послал Вам открытку. Известите о своем приезде. Заезжайте к нам, а потом подумаем, куда Вас устроить. Мы дня на два уедем наверное за город. Votre L. Z.65 К. А. ФЕДИН-Е. И. ЗАМЯТИНУ 23 декабря 1933, Мерано Милый Женя, вернувшись вчера из двухнедельной поездки по Италии, я нашел твою открыточку от 12.XII —и больше ничего —по делу о визе! Между тем я непременно хочу встретить Новый год в Париже, с вами вместе! Зайди, пожалуйста, еще разок к мсье Бланшэ —может быть дело уже в шляпе? Я сегодня пишу в Милан. В случае надобности, оплати Минин- деле почтовые расходы (экспресс), может быть даже-телеграфные, я с тобой рассчитаюсь. Обнимаю. Твой К. Ф. Людмиле Николаевне привет от меня и Доры Сергеевны. К. А. ФЕДИН-Л. Н. ЗАМЯТИНОЙ 24 декабря 1933, Мерано Милая Людмила Николаевна, сейчас пришла Ваша открыточка. Благодарю, благодарю! План мой: выехать в Милан 29-го, пробыть там день и приехать в Париж 31-го. В случае перемен или какой-нибудь незадачи, телеграфирую. Очень рад, что увидимся. И что (вероятно!) встретим Новый год. Сегодня по случаю сочельника ужин в пансионе с елкой, с пряниками, орехами. Вот так-то. Евгения Ивановича обнимаю. Kusse die Hand! Ihr K. F.66 Л. Н. и Е. И. ЗАМЯТИНЫ-К. А. ФЕДИНУ 22 февраля 1934, Париж Вторую Вашу открытку получили вчера. Плотно захлопнулась дверь... Ах, если бы Вы знали, дорогой наш Федин, наша Россия, какую лютую тоску я испытываю после Вашего отъезда. Особенно мучительны были два первых дня. У меня нестерпимо «болела душа». Никуда не хотелось выходить (билеты в Come'die Franchise пропали), никого видеть. В воскресенье позвала Верочку67-я, понятно, отношусь к ней теперь с нежностью, как Вы уже изволили заметить. Пили за Ваше здоровье —непоколебимое ничем,—вспоминали Вас. Поздно вечером пошли в Булонский лес. Если бы с Вами сделать эту прогулку! Сегодня Вы, наверное, в Ленинграде —может быть, еще зимнем, но прекрасном, как всегда. И Вы, конечно, такой же —бодрый, веселый, чудесный Федин, как всегда. Среди близких и друзей —не забывайте нас —парижан,— пожалуйста. Жизнь идет. Приходит и весна —уже два дня чудесная погода —тепло и солнечно. Но Париж в трауре —по случаю трагической смерти бельгийского короля. В Палате страсти улеглись, составилось большинство (надолго ли только?) в 440 голосов против 120, кажется. Такси все больше и больше появляется на улицах. Сидели сегодня долго в кафе (на улице, на солнце) на Елисейских Полях и жалели, что нет Вас с нами. А завтра будем есть блины и будем опять жалеть, что Вы не с нами... 90
Эренбургу позвонила на другой же день. Обнимаю Вас и благодарю за все. Напишите поскорее! Л. Замятина Дорогой Костя, Этуаль и Конкорд без тебя скучают, я —тоже. Что-то стал опять спать не блестяще, что, впрочем, имеет свои преимущества: меня больше не попрекают - «нажранной мордой», вид стал томный, как у Зощенки. Сидел два дня, писал статью о советских военных романах —о «Цусиме», «Тяжелом дивизионе» и «Синем и белом» 68. Обнаглел до того, что писал уже прямо по-французски. Неожиданно объявлена мода на рассказы, веду по этому случаю переговоры об издании тома своих рассказов. Моего «Чурыгина» 69 здесь скоро будут передавать по радио («Colonial») —можешь слушать в Питере. Когда же это по радио можно будет поговорить с тобой? За отсутствием радио, передай Аграфене, что удостоверение о продлении моего паспорта ей пришлю. При случае узнай, зачем ей это и напиши. Как дела с твоим романом и ишиасом? Е. К. А. и Д. С. ФЕДИНЫ- Л. Н. и Е. И. ЗАМЯТИНЫМ 16 апреля 1934, Ленинград Дорогие Людмила Николаевна и Евгений Иванович,— сиречь Женя,—уф! засадил, наконец, за машинку Дору Сергеевну, потому что иначе никогда бы не собрался ответить на Ваше хорошее письмо. Причину тому Вы знаете —не могли же Вы забыть обычных будничных условий работы литератора в Ленинграде. Я уж не говорю о куче писем, которые копятся неделями на столе, с укоризною покашиваются на тебя и утром и вечером, как только сядешь за стол. Но рукописи, но гранки, но верстка, но книги, которые приносят молодые авторы, чтобы старик их просмотрел, и книги, которые приносят старики, чтобы молодой человек оценил их по-молодому, но неисчислимые телефонные звонки и прочее и прочее —еще тысяча всяких «но». И тем не менее —каюсь, грешен, потому что надо бы было Вам написать в первую очередь после того, как мы с вами хорошо и сердечно проводили время в Париже. По старой памяти, надеюсь, простите. О вас здесь все очень много расспрашивали, потому что все очень хорошо и крепко вас помнят и ждут. Я за вас наобещал всем, что летом вы непременно приедете. Действительно-собирайтесь-ка. И приезжайте к нам прямо в Детское - мы туда скоро перебираемся. Письмо ваше меня действительно тронуло, потому что я лишний раз убедился, насколько вы скучаете по Ленинграду и насколько вы ему принадлежите. Из всех разговоров с вами я понял, что, несмотря на связи и знакомства, интересы и вкусы, приобретенные вами в Париже, вы на девять десятых живете у нас. Что это опять Женя пишет, что он стал прихварывать и плохо спать? Неужели опять ишиас? Мой ишиас меня беспокоил только изредка и всякий раз не настолько, чтобы я был убежден, что это действительно в ишиасе дело. А так, что-то такое вокруг тех мест, где ишиас бывает-то в бедре, то в пятке, что-то неопределенное. Конечно, с эдаким ишиасом, как у меня, жить не так трудно. Но когда я вспомню, как ползал и хромал Женя, так что даже ажаны движение останавливали, когда он перебирался через дорогу, сердце мое проникается прямо-таки христианским сочувствием. Работе над романом70 мешают те самые мелочи, о которых смотри в начале. Между тем, писать страшно хочется. План остался, более или менее, без перемен, то есть вторая часть будет так, как я задумал раньше и как рассказывал при встрече. Надеюсь, что начну писать пристально, по-настоящему с мая месяца, как только переберемся в Детское и как только (со всей жестокостью) развяжусь с мелочами, мешающими серьезному делу. Дома у меня, более или менее, по-прежнему—Дора Сергеевна круглая и вообще молодцом, Ниночка весной немножко прихварывает, но учится с охотой и пионерствует честно. Я чувствую себя хорошо. Единственно, что раздражает-деловая и неделовая суета. Со старыми знакомыми встречаюсь в общем мало. Заходят часто двое Миш 71, собираюсь на днях на бридж к Августе Николаевне72, вместе с Радловыми73; в Детском после возвращения не бывал. Кстати, плоховат стал Кузьма Сергеевич74, жалуется. Из парижан вспоминал сегодня Рубаки- на 75, дела которого с «Америкой» 76 неважны, пришлось его огорчить. Множество эпизодов парижского моего пребывания рассказывал близким, умиляясь. Написал фельетон о театрах, в которых вместе с вами бывал 77. Напечатается —вышлю. Каганский прислал письмецо, но книжку еще не выпустил. Что ж сделаешь? Кланяйтесь всем знакомым. Юрию 78 сердечный привет. Обещанную книжку я ему послал. Напомните, пожалуйста, ему, что он обещал мне книжку фотографий ночного Парижа. Об этой книжке я тут нарассказал бог знает что, а показать-то —слабо! Пожалуйста, пишите. Обнимаю вас! Будьте здоровы! Ваш Конст. Федин Тон письма получился какой-то напевный — так пишут «родственники». Это ничего: пусть на вас слегка пахнет Лебедянью79. Конст. Федин. Уж Вы простите меня, дорогая Людмила Николаевна, что долго не отвечала на Ваше письмо. Мы очень часто с Константином Александровичем говорим о Вас и хотим, чтобы Вы были с нами в Питере. Я очень рада, что Константин Александрович дома и что самочувствие его хорошее. Только устает он очень. Нина стала большая, самостоятельная. Ну, еще раз —не сердитесь на 91
меня, милая! Целую Вас крепко. Сердечный привет Евгению Ивановичу. Ваша Д. Федина К. А. и Д. С. ФЕДИНЫ- Л. Н. и Е. И. ЗАМЯТИНЫМ 21 июня 1934, Детское Милые Людмила Николаевна и Женя, хоть и с запозданием, а я давно-давно послал вам большое письмо, на которое вы не ответили. Почему? Напишите нам в Детское - Екатерининский дворец. Когда вы собираетесь? Знаете ли вы уже, что Женя —член союза Советских писателей? Я получил сейчас из Москвы телеграмму о его принятии 80. Напишите. Ваш К. Федин Целую крепко милую Людмилу Николаевну и жду в Детское. Сердечный привет Евгению Ивановичу. Д. Федина Е. И. ЗАМЯТИН-К. А. ФЕДИНУ 7 августа 1934, Bellevue Дорогой Костинька, ты вероятно —в Детском? А мы-несколько дней как переселились в ихнее Детское: Бельвю. Это на высотах под Парижем, и вид отсюда, действительно, чудесный. В нашем распоряжении тут —целая вилла и парк (с «партерным» цветником). Деревья - почвенные, как в Царском Селе. По вечерам кричит филин... Отдохнуть тут можно очень хорошо —если только сдуру не сяду за работу. Недавно и то тряхнул стариной и написал парочку рассказов (по-русски... для французов). А отдохнуть надо бы: последнее время чувствовал себя препаршиво-мой старый друг колит. Но сейчас уже воскресаю и если пробуду здесь, как рассчитываю, до начала сентября, то растолстею, как Федин (если он не утратил своей красоты). Вероятно, послезавтра будут у нас Верочка и Анненков —вспрыснем «Похищение Европы» и автора. Но хорош Каганский: книга вышла здесь только дней 10! A propos, Юрий грозится приехать... на своей новой машине: купил недавно —после того как сделал костюмы для одной фильмы, к которой и я имел некоторое отношение. Спасибо за извещение о том, что меня «осою- зили». Много с этим было возни? —напиши. Три дня назад провел здесь полдня в обществе Сержа Прокофьева — с невидимо присутствовавшими Козьмой Водкиным, Юрием Шапориным (привет им обоим передай) и другими. Ты, пожалуй, получишь это как раз перед отъездом в Москву на съезд всемирно-исторического значения 81. Но все же, брось мне открытку, напиши, как здоровье, ишиас и прочее. И еще — не забудь - куда провалилась книга Рубакина об Америке? Он огорчается молчанием. Евг. 3. Обними от нас обоих Дору Сергеевну. Рад- ловым —поклон. 4 сентября 1934, Bellevue. Дорогой Костинька, пишу тебе в благорастворении воздухов, в лете и в лени, на даче под Парижем, в парке. Живем здесь с Людмилой Николаевной уже больше месяца. Как водится-понавез сюда с собою книг, чтобы работать, но... такая благодать, что не хватало духа портить ее чернилами и табаком. Почти ничего не делал, но зато неплохо отдохнул и поправился. Это, пожалуй, было нужнее всего, ибо к концу сезона, перед отъездом, чувствовал себя паршиво (все то же: кишка тонка). Зато сейчас каждодневно лопаю бананы, груши и прочее. И наслаждаюсь чтением стенограмм братьев- писателей! Н-да, загнули вы... не съезд, а прямо оратория! Но ораторы —так себе. Лучше других (не гневайся) показались мне... парижане: по-настоящему говорил Жан Ришар Блок, интересен был Эренбург. И может быть самое примечательное было — панорама литератур нацменшинств — вроде грузинской, армянской, таджикской и т. д. Это — не пустые разговоры, а дело. Читал и отчеты о ленинградской конференции 82, и резолюции, и телеграммы. Да, по части стилистического богатства —Москву вы куда перещеголяли! Незадолго до начала сих торжеств ты должен был получить от меня бисерно написанную открытку. Не знаю, получил ли, но ответа от тебя я не получил. Не до писем было, я понимаю. Но теперь ты уж отдыхаешь, так напиши пожалуйста-о себе, о своем здоровье. Как ишиас —не дает себя знать? И не забудь вот еще о чем: что с книгой Рубакина об Америке? Почему Издательство писателей ее не выпустило до сих пор? На свои запросы Руба- кин ответа не получает и очень огорчается. К тебе у меня просьба: если наша Аграфе- на Павловна обратится к тебе с этим-помоги ей через Союз (членом коего - как тебе известно — состою) закрепить за мной квартиру. Сейчас броня до 1-Х, а мои паспорта продлены уже на более поздние сроки. Хочу дождаться выхода своего французского тома («На куличках» и «Север») и проредактировать перевод (чертова переводчица влюбилась в кого-то и сдает перевод вместо мая только в сентябре!). Затем-жду выяснения в сентябре очень интересных для меня кинематографических затей. И, наконец, только вчера возник проект совершенно фантастический: получил письмо с предложением поехать... в Индию, на год! Туда едет в турне какой-то англо-индусский театр, который желает иметь с собой драматурга, с модерными тенденциями, с английским и французским языком. Оплачивают проезд, содержание - и нечто сверх того. Вероятно, послезавтра поеду разузнать подробнее об условиях и... чем черт не шутит? Словом, в связи со всем этим надо закрепление квартиры продлить. Хорошо бы опять на год, а уж если никак нельзя —то хоть на беременный срок —на 9 месяцев, на 6. Без Индии — глядишь, столько и не понадобится, но нужно делать с запасом. 92
В субботу будут у меня здесь на даче знакомые тебе люди: <нрзб> , Верочка 83. Выпьем за твое здоровье и за похищенную тобою Европу. Книга, к слову, вышла; получил ли ты экземпляры? Издатель обещал послать тебе «1их'овые», но просил, чтобы ты послал ему 3—5 штук советского издания (13, rue Bonaparte). Я еще не уверен, что после дачи вернусь на прежнюю квартиру на rue Raffet. Пиши поэтому-впредь до отмены-на Савича (21 Вд Brune, Paris, 14 е). Привет Доре Сергеевне, Коле, Козьме Серг., куму, Михаилу Алексеевичу84. На днях был на даче здесь Сергей Прокофьев - рассказывал о своем визите в Детское... Твой Ев г. 3. ПРИМЕЧАНИЯ I 1 От «Sturm und Drang» (нем.) — литературное движение в Германии 70-х-80-х гг. XVIII в. 2 Федин Конст. Как это по-вашему? (Из романа «Еще ничего не кончилось»).-Россия, 1922, № 4 (отрывок из романа, получившего позже название «Города и годы». 3 Имеется в виду третья книга альманаха «Круг» (1924). 4 Речь идет скорее всего о «Гишпанской повести» В. А. Каверина. В третьей книге альманаха напечатана не была. 5 То есть членам литературного содружества «Серапионовы братья». 6 В тексте письма: «13 февраля 1923». По-видимому, описка; по почтовому штемпелю: «13.3.23». 7 В марте 1923 г. Пильняк вместе с Н. Н. Никитиным отправились в заграничную командировку (в Англию). 8 Первую-третью главы части первой «Одна ночь», которыми началась публикация «Братьев» в № 3-м журнала «Звезда». 9 «Отец,—писал Пильняк в одной из своих автобиографий,— земский ветеринарный врач — происходит из немцев-колонистов Поволжья; мать —из старинной саратовской купеческой семьи...» (См.: Пильняк Б, Рассказы. М., Никитинские субботники, 1929, с. I). 10 Герою романа Федина «Похищение Европы». 11 Лев Моисеевич Савин (Савелий Макеевич Лев: 1881—1947), советский писатель. 12 Имеется в виду скорее всего статья В. Пер- цова «Литературный год». Говоря об «абсурдных «романах» Пильняка, Перцов приходил к выводу: «Они не обманули никого, эти романы, ни читателя... ни критику...» Среди критиковавших Пильняка был и Б. Пастернак. 13 В начале 30-х гг. Б. Л. Пастернак приходит к решению начать роман о судьбе своего поколения. Летом 1932 г. им были сделаны первые наброски (см.: Борисов В. М. Река, распахнутая настежь (К творческой истории романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго»).-Пастернак Б. Доктор Живаго. М., Книжная палата, 1986, с. 411). В это время будущий роман носил название «Записки Патрикия Живульта» (см.: Пастернак Евгений. К читателю.—Т ам ж е, с. 8). Рукопись этого романа, о чтении отрывков из которого автором говорится в настоящем письме, погибла зимой 1941—1942 гг. при пожаре дачи Вс. Иванова в Переделкине, куда Пастернак осенью 1941 г. перед эвакуацией перенес на хранение свой архив. Зимой 1945-1946 гг. роман, получивший позже название «Доктор Живаго», был начат заново. 14 У наркоминдел М. М. Литвинова. t5 Б. Л. Пастернак, 16 25 ноября по радио транслировался доклад И. В. Сталина о проекте Конституции СССР. 17 О какой рукописи идет речь, установить не удалось. 18 Писателя М. Э. Козакова (1897-1954). 19 Писателю К. А. Большакову (1895-1938). II 1 Немецким переводчиком Дмитрием Уманским. 2 Романа «Мы» (1920). 3 С А. Н. Тихоновым (Серебровым; 1880-1956). 4 Натальей Васильевной Крандиевской (1888— 1963), женой А. Н. Толстого (до 1938 г.), поэтессой. 5 2 мая 1929 г. А. И. Безыменский опубликовал в однодневной ленинградской «Лит. газете» (органе ФОСП и Ленотгиза) ряд очень резких эпиграмм на В. Лидина, В. Катаева, М. Зощенко, Л. Сей- фуллину и др. После этого Исполнительное бюро Ленинградского отдела ФОСП приняло специальное постановление (опубликовано в «Лит. газете» (Москва) 25 июня 1929 г.), в котором, в частности, говорилось, что «злые эпиграммы» Безы- менского являются «материалами внелитератур- ного характера». В ответ Безыменский 8 июля 1929 г. напечатал в той же «Лит. газете» статью «За право на эпиграмму», где еще раз повторил текст ряда эпиграмм. Среди них-эпиграмма на Замятина- «Справка социальной евгеники»: «Тип: -Замятин// Род:-Евгений// Класс: — Буржуй// В селе-кулак// Результат перерождений.// Сноска:// Враг». «Я утверждаю,—писал Безыменский,- что именно эпиграмма на Замятина, именно защита Замятина явилась причиной протеста Ленинградского отдела ВСП». Далее, резко отрицательно оценивая творчество Замятина, Безыменский прямо говорил о нем, как о писателе, «враждебном своим творчеством Октябрю» ряду с Булгаковым и Клюевым). Роман «Мы» в пражском журнале «Воля России» увидел свет на русском языке в № 2-4 за 1927 г. (неполный текст, в переводе с чешского). 7 Письмо Пильняка за сентябрь 1929 г. в архиве Федина не сохранилось. 8 Жена Е. И. Замятина, Л. Н. Замятина (урожд. Усова; 1883-1963). 9 Речь идет о спектакле во 2-м МХТ по пьесе Замятина «Блоха. Игра в четырех действиях» (1925). 10 Первое-на английском языке — издание «Мы» вышло в Нью-Йорке в 1924 г. (Transl. Gregory Zilboorg. New York. Dutton). В письме в «Лит. газету» от 24 сентября 1929 г. (опубликовано 7 октября) Замятин писал, что копия рукописи «Мы» для перевода на английский язык была передана не им, а Издательством Гржебина в Берлине, куда она была направлена автором еще в 1921 г. 93
11 Текст постановления правления Ленинградского отделения Всероссийского Союза писателей см.: Барабанов Евг. Комментарии.- Замятин Евгений. Сочинения. М., Книга, 1988, с.531. 12 Запись в дневнике Федина за 25 сентября 1929 г. позволяет составить представление о том впечатлении, какое он вынес с собрания: «Три дня назад —общее собрание Союза писателей, перед тем —заседание правления с москвичами: новым председателем правления Леоновым, Кирилловым, Шмидтом, который проводит всю работу по «оживлению» союза, и лысым мальчиком Кином, присланным в роли комиссара 18-го года. (...) Правление высекло себя, дало себя высечь. Поступить как-нибудь иначе, т. е. сохранить свое достоинство, было невозможно. Все считают, что в утрате достоинства состоит «стиль эпохи», что «надо слушаться», надо понять бесплодность попыток вести какую-ту особую линию, линию писательской добропорядочности. <...> Мы должны окончательно перестать думать. За нас подумают. Стиль эпохи! Сейчас нужны люди вроде «историка литературы» Евгеньева-Максимова, который в правлении Союза писателей открыто признался, что ему «приходится писать о романе Замятина «Мы», между тем до сего времени он не имел возможности прочитать этого романа». (...) Я был раздавлен происходившей 22 сентября поркой писателей. Никогда личность моя не была так унижена. 23-го сентября я вышел из правления Союза, чтобы ни за что и ни под каким давлением не возвратиться» (Личный архив Федина). 13 Заявление о «сложении с себя должности заместителя председателя Ленинградского Отдела Правления Всероссийского Союза Писателей и о выходе своем из числа членов Правления», датированное 23 сентября, Федин адресовал на имя Председателя Ленинградского Отдела Правления ВСП В. Я. Шишкова (копия: Председателю Московского Отдела Правления ВСП Л. М. Леонову). 14 Художника Бориса Дмитриевича Григорьева (1886-1939). 15 Письмо Замятина в «Лит. газету» было опубликовано —под рубрикой «Письма в редакцию»—17 сентября 1932 г. В этом письме, представлявшем ответ на публикацию в «Лит. газете» от 4 февраля и 11 марта 1932 г. статьи из чешской газеты «Руде право» от 1 января 1932 г. (о лекции Замятина «Современный русский театр», прочитанной в Праге) и комментария к этой статье, Замятин, в частности, писал: «В № 6 «Лит. газ.» напечатан, за подписью некоего Скачкова, перевод заметки из пражского «Руде право» о моей лекции «Современный русский театр», а в № 11 —дальнейшее к этому комментарии того же Скачкова. По этому поводу считаю не лишним уведомить, что я еще жив и, следовательно, пока еще на меня нельзя валить как на мертвого». Уличив далее автора статьи в чешской газете в прямом подлоге, Замятин завершает свое письмо в «Лит. газету» словами: «Фома Аквинский правильно считает глупость последним из смертных грехов. Все прочие грехи с удовольствием приму на себя, но в этом последнем - меня, кажется, заподозрить трудно: для этого меня, полагаю, достаточно знают —все кроме Скачкова. Париж, 30 марта 1932». 16 И. А. Рабиновича, юрисконсульта Ленинградского отдела ВСП. 17 Через Владимира Соломоновича Познера (р. 1905), французского писателя, бывшего члена группы «Серапионовы братья», выехавшего во Францию в 1921 г. 18 Речь идет о заметках Федина «У Роллана» (опубликованы в газете «Известия» 13 июля 1932 г.). 19 Гедройц Вера Игнатьевна (аллоним Гъд- ройц Сергей; 1876-1932), советская писательница; в 1892 г. закончила медицинский факультет Лозаннского университета и в течение двух лет работала ассистентом в клинике профессора Ру. 20 Имеется в виду приезд в Германию 4 июня Д. С. Фединой с дочерью. 21 Писателя, этнографа Михаила Алексеевича Сергеева (1888-1965). " Л. М. Савин, автор романа «Юшка». 23 См. примеч. 15. 24 3. А. Никитина (урожд. Гацкевич), первая жена писателя Н. Н. Никитина. 25 После постановления ЦК ВКП(б) от 23 апреля, согласно одному из пунктов которого были ликвидированы ВОАПП и РАПП, признанный лидер рап- повцез Л. Авербах даже не был введен в Оргкомитет по подготовке и проведению внеочередного писательского съезда. 26 От греч. peripatetikos-прогуливающийся, 27 Сын известного русского художника и историка искусства А. Н. Бенуа, жившего с 1926 г. во Франции. ^8 Ничегонеделания (ит.). 29 Речь идет о романе «Бич Божий» (напечатан посмертно во Франции в 1938 г.). 30 12 августа 1932 г. у И. И. и М. Л. Слонимских родился сын Сергей. 31 Замятин иронизирует, имея в виду личное знакомство Федина с Роменом Ролланом. 32 Столь необычное сочетание призвано, по- видимому, подчеркнуть отчасти напоминающую А. Франса манеру письма И. Г. Эренбурга. 33 Речь идет о романе И. Г. Эренбурга «Единый фронт» (1930, о шведском спичечном короле Иваре Крейгере) и об очерке И. Г. Эренбурга «Ботинки» (1932, о чешском обувном короле То- маше Бате). И Крейгер и Батя погибли в одном и том же 1932 г.: Крейгер покончил с собой, а Батя —в авиационной катастрофе. 34 Альтман Н. И. (1889-1970), советский живописец, график. 35 П. Е. Щеголева (1877-1931), советского литературоведа и историка революционного движения, близкого знакомого Замятина и Федина. 36 Из Издательства писателей в Ленинграде С. М. Алянский в 1932 г. перешел работать в издательство «Молодая гвардия». 37 Имеется в виду очерк Федина «У Роллана» (Известия, 1932, 13 июля). Записи из дневника Федина проливают свет на события, развернувшиеся вокруг этого очерка. «На днях «Известия» с искаженным фельетоном о Роллане. Я написал об этом Марии Павловне Куда- шевой (жене Роллана.-Л. С). Оказывается, Роллан сейчас не получает газет, и Мария Павловна просит послать ей статью. Я послал с восстановленными купюрами. Меня взбеленило бесстыдство наших редакций. Автор для них совсем перестал быть личностью. Тоска!» (24 июля). «Lu» дало полный перевод моей статьи о Роллане. Несмотря на это, «Comedia» искажает текст и лживо пишет о том, что Роллан жаловался мне на то, что советская печать не платит ему гонораров. Это подхватывает «Figaro», которая дает базарный комментарий на тему о «советском рае» и чрезмерной «материалистичности» Роллана...» (12 августа). 94
«Кажется, этому никогда не будет конца! Третьего дня я узнаю, что в клеветнический поход против Рол- лана вступила «Le Journal», напечатав фельетон Clement Уаи1еГя...» (18 августа). 38 «Похищение Европы». 39 Речь идет о присуждении И. Н. Певцову и В. А. Мичуриной-Самойловой званий в связи со 100-летним юбилеем Ленинградского академического театра драмы им. А. С. Пушкина. 40 О ком идет речь, установить не удалось. 41 Бывшую домработницу Замятиных, следившую за их ленинградской квартирой. 42 Газеты «Вечерний Ленинград». 43 От «флеш-рояль», выгодной комбинации при игре в покер. 44 В октябре 1933 г. Федин выехал за границу для продолжения лечения. 45 Р. Б. Гуля (1896—1986), русского писателя (в конце 1919 г. эмигрировал). 46 3. А. Никитина. 47 Полицейским (от нем. Schutrpolirist, сокр. Schupo). 48 Б. А. Пильняка. 49 А. А. Ахматова. 60 Стенограмма беседы группы сотрудников Архива А. М. Горького при ИМЛИ им. А. М. Горького АН СССР от 3 февраля 1966 г. с участником состоявшегося в середине сентября 1933 г. вечера на Никитской Н. Н. НикоряковЫм свидетельствует, что речь здесь идет о И. В. Сталине, Л. М. Кагановиче и Н. И. Бухарине (АГ, МОГ 10-13-3, лл. 1-8). 51 А. Н. Толстой. 52 Ю, А. Шапориным. 53 Гавриилом Николаевичем Поповым (1904— 1972), советским композитором. 54 Федин имеет здесь в виду публичное сожжение его книг на уличных кострах в Германии. 5 О ком идет речь, выяснить не удалось. 56 Неточность: поэту, секретарю Шведской академии наук Э. А. Картфельдту премия была присуждена в 1931 г. (посмертно), а в 1932 г. премии был удостоен Дж. Голсуорси. 57 См. примеч. 35. 58 Пьера Реноделя (1871—1935), одного из руководителей Социалистической партии, журналиста. 59 Андре Моруа (1885-1967). 60 Пьера Дрие ла Рошеля (1893-1945). 61 Это нечто! (фр.). 62 До скорого, а? (фр.). 63 В. С. Познера. 64 На Вашу ответственность (фр.). 65 Ваша Л. 3. (фр.). 66 Целую руку! Ваш К. Ф. (нем.). 17 О ком идет речь, выяснить не удалось. 68 Замятин имеет в виду «Цусиму» А. С. Новикова-Прибоя, «Тяжелый дивизион» А. Г. Лебе- денко, «Синее и белое» Б. А. Лавренева, 69 Рассказ «Слово предоставляется товарищу Чурыгину» (1927). ™ Над второй книгой «Похищения Европы». 71 М. Л. Слонимский и М. М. Зощенко. 72 Жене голландского лесопромышленника Г. Ф. Пельтенбурга, послужившего в какой-то мере прототипом Филиппа ван Россума, одного из героев «Похищения Европы». 73 Художниками Николаем Эрнестовичем Радловым (1889—1942) и его женой Надеждой Константиновной Шведе-Радловой (1894-1944). 74 Художник К. С. Петров-Водкин (1878-1939). 75 А. Н. Рубакина, сына известного русского библиографа Н. А. Рубакина. 76 Имеется в виду книга А. Н. Рубакина об Америке, предложенная им Издательству писателей в Ленинграде. 77 Статью «В парижских театрах» (Правда, 1934, 6 мая). 78 Ю. П. Анненкову. 79 Лебедянь (бывш. Тамбовской губернии) - город, где родился Замятин. 6 мая 1934 г. был опубликован текст временного (до Всесоюзного съезда) Устава ССП. Вскоре после этого был начат прием в Союз писателей, и Замятин, сохранявший советское гражданство, был принят в Союз. 81 Имеется в виду Первый съезд советских писателей. 82 Первая конференция ленинградских писателей (в числе докладчиков был и Федин) состоялась 8-11 августа 1934 г. 83 См, примеч. 67. 84 Д. С. Фединой, Н. Н, Никитину, К. С. Пет- рову-Водкину, И. С. Соколову-Микитову, М. А. Сергееву. Публикация Н. К. Фединой. Вступительная статья и комментарий А. Н. Старкова.
НАШ АШИ ПУБЛИКАЦИИ Алексей НАЛЕПИН иллюзии «ЖИРНОГО ЦАРСТВА» В 1921 году в Берлине стал выходить ежемесячный критико-библиографический журнал «Русская книга», в котором копились скудные, порою противоречивые, но от этого, быть может, еще более трагические повествования о судьбах представителей российской интеллигенции, которых не минуло беспощадное лихолетье гражданской войны. Был в журнале открыт даже специальный раздел «Судьба и работы русских писателей, ученых и журналистов за 1918—1920 г.», из которого потрясенная Европа узнала о том, как дешево стали в России цениться человеческая жизнь и талант и что даже писатель, ученый и художник не могут более укрыться в тиши профессорского кабинета или мастерской, чтобы с философской невозмутимостью осмыслять происходящие вокруг социальные борения и потрясения. Наступила эпоха бескомпромиссная, железная, о которой Василий Васильевич Розанов в откровениях «Апокалипсиса нашего времени» сказал беспощадные, трагические слова: «С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русской Историей железный занавес. - Представление окончилось. Публика встала. — Пора одевать шубы и возвращаться домой. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось»1. Среди грома социальных битв как-то тихо и незаметно появилась небольшая книжка «Иное царство» и его искатели в русской народной сказке», принадлежащая перу русского философа и общественного деятеля князя Евгения Николаевича Трубецкого (1863— 1920), о судьбе которого первый номер журнала «Русская книга» привел скупую информацию: «Кн. Евг. Ник. Трубецкой, б. проф. Моск. унив. скончался от тифа в конце 1919 г. в Новороссийске»2. В действительности Е. Н. Трубецкой скончался 23 января (по старому стилю) 1920 года, о чем журнал сообщил в своем третьем номере, и брошюра, вышедшая в 1922 году в московском издательстве Г. А. Лемана, напечатанная на плохой газетной бумаге в типографии «Боровичско-Валдайского Кустарного и Сельскохозяйственного Союзного Товарищества», объемом всего в сорок восемь страниц, стала одним из последних трудов оригинального русского мыслителя, название главной книги которого —«Смысл жизни» (1918) —пожалуй, вернее всего отражает основную идею его философских исканий. Сегодня о Е. Н. Трубецком пишут все чаще3, но о судьбе «Иного царства», книги, подведшей своеобразный итог подвижнической работы по единению людей во имя духовного возрождения России, пока еще не было сказано. Как не было сказано еще о трудах и днях его старшего брата князя Сергея Николаевича Трубецкого (1862—1905), русского религиозного философа, публициста и общественного деятеля, первого выборного ректора Московского университета. «Гамлетом русской революции» Е. Н. Трубецкого назвал Председатель Совета Министров С. Ю. Витте, предложивший в 1905 году князю пост министра народного просвещения. «Это чистый человек,—писал С. Ю. Витте в своих «Воспоминаниях»,—полный философских воззрений, с большими познаниями, как говорят, прекрасный профессор, настоящий русский человек, в неизга- женном (союз русского народа) смысле этого слова, но наивный администратор и политик. Совершенный Гамлет русской революции. Он мне, между прочим, сказал, что едва ли он, вообще, может быть министром и, в конце концов, и я не мог удержать восклицания—«кажется, Вы правы» . Эта на редкость точная характеристика подтвердилась и в последующие годы, когда Трубецкой стал ясно ощущать, как на его глазах распадается связь времен, как мысль подменяется словами («слова, слова, слова»), как политическая и социальная демагогия начинает править миром. Он пытался противопоставить надвигавшемуся духовному хаосу не только свою философскую идею «святой соборности», то есть единения людей вокруг православия, на основе правды и справедливости, но и общественно-политическую деятельность. Он являлся членом Государственного Совета, был одним из основателей Конституционно-демократической партии, вскоре, однако, ее покинувший, избирался членом Всероссийского Церковного Собора, принявшего постановление о восстановлении патриаршего управления. Е. Н. Трубецкой искренно полагал, что именно практическая работа способна приостановить надвигавшуюся духовную ката- 96
строфу. Не экономическую, не социальную, но именно духовную, ибо ясно видел, что звериный лик индивидуума, то есть способность убить, унизить или ограбить себе подобного и найти пристойное тому оправдание, проявляется в эпоху крушения религиозно-нравственных, подлинно народных начал. Именно поэтому, предчувствуя русскую трагедию, размышлял он над нравственными столпами русского народного характера. Именно поэтому обратился к русской народной сказке. Тема для философа мирового уровня, последователя и ученика Владимира Соловьева, автора книг, посвященных религиозно- общественным идеалам христианства, философии права, метафизической теории познания, русской иконописи и многих других, прямо скажем, неожиданная, но если вдуматься, то глубоко закономерная. Исходя из материала отечественного фольклора, Е. Н. Трубецкой вышел на новый уровень теории познания действительности, и за вроде бы отвлеченными абстрактными схемами теперь стояла сама жизнь и, в конечном счете, судьба его родины. Россия Трубецкого, реальная, распадающаяся на составные части, и та, идеальная, которую в «тоске по всеединству» (термин Е. Н. Трубецкого) он тщетно пытался собрать в некий Собор, агонизировала в братоубийственной войне. Пророческие стихотворные строки Владимира Соловьева, начертанные еще в 1894 году, стали отнюдь не поэтическим образом, но реальностью для его ученика: О, Русь, забудь былую славу: Орел двуглавый сокрушен, И желтым детям на забаву Даны клочки твоих знамен. Смирится в трепете и страхе, Кто мог любви завет забыть,— И третий Рим лежит во прахе, А уж четвертому не быть. И все-таки забыть былую славу богонос- ной страны Трубецкой не мог, да и не хотел - это была его родина, пусть «униженная и оскорбленная», но уже ступившая на терновый путь далекого обновления. Именно эту дальнюю историческую перспективу будущего российского всеединства, во имя которого он жил и творил, Трубецкой объективно выразил в таких, казалось бы, злых и несправедливых по отношению к своему народу работах последнего закатного своего периода, как «Звериное царство и грядущее возрождение России», «Великая революция и кризис патриотизма» (обе работы 1919 года). И, конечно, «Иное царство» и его искатели в русской народной сказке». Эти книги продолжали его давнюю тему; которая прозвучала еще в ноябре 1910 года в дни десятилетних поминок по Владимиру Соловьеву. В реферате «Владимир Соловьев и его дело» Е. Н. Трубецкой предрекал этот испепеляющий самум, которому суждено будет пронестись над просторами России во имя грядущего ее возрождения: «Русское общество мечтало о скором, близком осуществлении царства правды на земле, в котором наступит полное общественное обновление. Все мы так или иначе участвовали в созидании нашего земного рая, той преображенной земли, где должно царствовать преображенное человечество. Но Россия еще не выстрадала своего просветления, не приняла еще своей последней крестной муки; а потому рухнула наша хижина, построенная из негодного, наполовину сгнившего материала»5 (подчеркнуто мною.- А. Н.). Того, что время это придет очень скоро и что сам он погибнет под обломками рухнувшей России, Е. Н. Трубецкой, конечно же, предвидеть не мог*. Собственно, вся книга «Иное царство» и его искатели в русской народной сказке» основывалась на сравнительно небольшом по объему материале —на сборнике русских народных сказок А. Н. Афанасьева. Скорее всего в руки Е. Н. Трубецкого случайно попался двухтомник третьего издания6.Однако хотя он оперировал материалами лишь одного национального фольклорного фонда, но проблему «неумирающих ценностей человеческой жизни» в сфере национального и общечеловеческого («сверхнародного») решал в контексте всей мировой культуры. И иерархия этих неумирающих ценностей, иными словами, сосуществование нравственных народных идеалов и того, что можно было бы назвать лжеидеалами, неожиданно многое объяснила в той туманной субстанции, которая именуется «душа народа»; в искажении иерархии этих ценностей Е. Н. Трубецкой увидел истоки происходящей с Россией трагедии. Так или иначе, сказка любого народа есть реально существующая народная утопия, и поиски «иного царства», «лучшей доли» есть попытка воссоздания ее в сказочном мире. По сути дела, и это Трубецкой ощущал отчетливо, все происходившее в России (революция, гражданская война, разруха) было теми же лихорадочными поисками «иного царства», исканиями «неизреченного, волшебного богатства», но в мире реальном. Надо сказать, что фольклор всегда был индикатором социально-политических изменений, происходивших в русском обществе. Культура, философия, искусство в разные исторические периоды всякий раз по-новому интерпретировали фольклорное наследие, обращаясь к тем или иным его жанрам. Вспомним хотя бы интеллигентское неонародничество предреволюционных лет, ожидание «стихийных людей» (выражение А. Блока), когда предчувствовался «отдаленного восстания надвигающийся гул», интерес к неомифологизму и иррациональным фольклорным жанрам (духовные стихи, сек- * Записки Е. Н. Трубецкого «Из путевых заметок беженца», рассказывающие о годах гражданской войны, опубликованы: «Архив Русской Революции». Берлин, 1926, № 18. 7 «Литературная учеба» № 2 97
тантская поэзия), что особенно было присуще творчеству Н. А. Клюева, С. М. Городецкого и многих других писателей и поэтов. Происшедший революционный перелом рельефнее всего выразил самый «непритязательный» фольклорный жанр — частушка, и именно ее пулеметная дробь прошила метрику блоковского стиха. Однако философию революции объясняла сказка, ибо она в большей мере, чем другие фольклорные жанры, выражала социально- утопические устремления народа. «Иное царство» искренне искали в те годы многие, забывая при этом лишь об одном —никогда еще утопия не становилась реальностью. Е. Н. Трубецкой обратил внимание, что эти «многие» разнятся в плане духовном по отношению к системе «неумирающих ценностей человеческой жизни», и выделил среди сказочных героев —искателей «иного царства» людей низшего, высшего и среднего духовного уровня. У каждой категории были и есть свои собственные идеалы, и сказка объективно выражала каждый из них. Реально существовал в сказке любого народа и «воровской идеал», вековечная мечта «легкого хлеба», добытого без труда и усилия. Эта моральная система, которую можно было бы определить как «вульгарный гедонизм», распространена во все века повсеместно, но страшно, если она становится социальной доминантой. Именно в главе «Воровской идеал. Сказка в роли социальной утопии» революционная цензура тех лет усмотрела контрреволюционное содержание и беспощадно черной тушью вымарала во всех экземплярах четырнадцать строчек. В атмосфере тех лет, когда властвовал принцип «либо-либо», всякого рода интеллигентские сомнения, «гамлетовщина», воспринимались не как чистый поиск свободного ума, болеющего за нравственное нездоровье родины, стремящегося вывести человека из нравственного тупика, куда он попал не по своей воле, а утилитарно, как враждебная пропаганда. Словом, философия была занятием небезопасным, и часто судьба зависела от того, кто и как тебя поймет. В принципе, тезис о «воровском идеале» был так или иначе подхвачен и освоен отечественной литературой —ведь ставшие сегодня легендарными булгаковский Шариков с его «все поделить» и его идейный учитель Швондер есть носители этого низменного идеала. Но есть в русской сказке и, следовательно, в русской жизни и иные идеалы, которые «смотрят в небо». Именно они и определяют подлинную физиономию народа. Цена подъема в небеса необычайно высока. Как пишет Е. Н. Трубецкой в своей книге, «не человеческое мясо, а человеческая жертва», когда кормит герой волшебную птицу Моголь, подъемлющую его в небеса, к иному царству, кусками собственного тела. В самом факте существования «иного царства» не как осязаемой конкретной материальной субстанции («жирная утопия солдата-дезертира»), а как вечного стремления к нему, воспарения над жизнью («полет к Ненаглядной Красоте»), видит Трубецкой будущее одухотворение, Возрождение. И самое великое, что приобретает тогда человек, есть дар поистине бесценный —«мирообъем- лющий взгляд», торжество человеческого духа. Тому, как сумел Трубецкой предугадать неизбежное торжество человеческого духа, остается лишь удивляться. Кругом шла братоубийственная война, сын шел на отца, а он говорил об идеалах всеединства, о христианском мирочувствовании, о проблемах, которые казались большинству в те годы подлинной чепухой, бредом сумасшедшего —о какой-то «Тайне солидарности всей живой твари и ее откровении в сказке» (о том, что грядет экологическая катастрофа, тогда и представить не могли). Для Трубецкого же все это имело смысл высший как Безусловное, Всеединое. Категория «иного царства» как «национального преломления вселенского откровения», по мысли Трубецкого, позволяла познать то, что весьма неопределенно и по сей день называется «русская душа». Русская волшебная сказка отразила то «женское ми- рочувствование», «слабость волевого героического элемента», которое так беспокоит и раздражает нерусского человека, рождает мифы о податливости и рабской сущности славянина. И очарованные этим мифом, идут иноземцы завоевывать мистическую страну и всякий раз обманываются. Терпение, мудрость, смирение, божественная благодать (Василиса Премудрая), словом, все то, что входит в понятие «женственного», неизменно в конце концов одерживает верх. Эта идея была не нова для русской философской мысли. Об этом, правда, на ином жизненном материале, много размышлял В. В. Розанов, а Н. А. Бердяев сформулировал идею еще более категорично и резко: «В самых недрах русского характера обнаруживается вечно-бабье, не вечно-женственное, а вечно-бабье» 7. Трубецкой же на последнем этапе своей жизни эту мистическую загадку русского национального характера решал на принципиально новом для метафизики материале, обратившись к духовному пласту народного, незамутненного мироощущения. И не просто подтвердил на материале сказки тезис о «женском мирочувствовании», но сделал один вроде бы небольшой, но принципиальный шаг в его развитии. Он не поддался соблазну философского умиления перед этой уникальной алогичностью русского национального характера, но сказал о «живом деле» как единственном средстве победы над низкой утопией «легкого хлеба», ибо лишь тогда восторжествует в русской жизни подлинное откровение «иного царства», а не пародия и карикатура на него. «Иное царство» как в жизни, так и в сказке имеет смысл лишь как категория духовная, а не вульгарно-материальная. Именно утрата этого духовного начала более всего страши- 98
ла философа. Еще в ноябре 1910 года в докладе «Спор Толстого и Соловьева о государстве», прочитанном на собрании Религиозно- философского общества в Москве, Е. Н. Трубецкой отчетливо высказал следующее: «Совершенство Царства Божия находит себе полное, адекватное выражение только в совершенной победе над злом, в совершенном и всеобщем одухотворении. Чтобы победить раздвоение духовного и мирского, Богочело- вечество должно преодолеть раздвоение духа и плоти. Эта окончательная победа выражает собою предел и конец здешнего существования. Ибо Царство Христово —не от мира сего»8. Нельзя, впрочем, сказать, что книга «Иное царство» и его искатели в русской народной сказке» осталась совсем незамеченной. Она была воспринята с той предельной ясностью, которая характерна для эпох ожесточенного классового противостояния. У нас в стране она получила все самые нелестные и категорические ярлыки. За рубежом же она стала трактоваться в большей мере как памфлет политического характера. Эта узость обеих противоборствующих сторон достойна лишь сожаления, ибо она лишила нас возможности узнать о себе больше и нечто такое, что заставило бы нас задуматься и оглянуться окрест — ведь вовсе не о политике писал Е. Н. Трубецкой, а боролся за человеческое в человеке, за то самое высшее «иное царство», которое вечно. Сожалея о своей уходящей России, не принимая Россию новую, с радостным оптимизмом рванувшуюся к иллюзорному материальному счастью, он приветствовал Россию будущую, в которой воплотится великая духовная идея, и человек посмотрит на Небо. «Рушится все то, что не имеет безусловного основания,—писал незадолго до революции Е. Н. Трубецкой.—Уносится временем все то, что не имеет корней в сверхсовременном. Но вечно пребывает Безусловное, "Ьсеединое, и бессмертен человек, как сосуд, орудие и проводник божественного в мире. Или мир не имеет смысла, или смысл этот есть совершенное Богочеловечество. В нем —надежда всей твари, начало преображения для всякого человека и для всякого народа»9. Хотелось бы, чтобы возвращаемая нам сегодня книга Е. Н. Трубецкого «Иное царство» и его искатели в русской народной сказке» была воспринята именно в широком философском плане, а не как узкое фольклористическое исследование. Для фольклористов же она несомненно будет иметь характер принципиальный, ибо даже в те нелегкие годы преподала образец настоящего социологического исследования народного творчества, исполненного не в угоду догмам политического момента, а во имя высокой истины. Книга как бы давала шанс, показывая, как это можно делать, но фольклористика по этому пути в силу, конечно же, «объективных», но отнюдь не извинительных причин пойти не смогла. Она предпочла схемы вульгарной социологии, да, честно говоря, резко упавший в те годы общий уровень культуры и знаний и не предполагал иного пути. Смеем надеяться, что сегодня мы стали мудрее и прислушаемся к предостережениям русского философа, похороненного все- таки на русской земле. Одна из публицистических работ А. Н. Афанасьева начиналась так: «В наш практический и деньголюбивый век...»10. Наш век, к сожалению, так и не избавился от этих пороков человеческого бытия. Но, преодолевая низкое в себе, поднимая глаза к Небу, перешагивая через «жирное счастье», вечно стремится человек к высшему. Выдержит ли он этот путь? —вот в чем вопрос! ПРИМЕЧАНИЯ 1 Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. Вып. VIII-IX. Сергиев Посад, 1918, с. 109. 2 Русская книга. Ежемесячный критико-библио- графический журнал. Берлин, 1921, № 1, с. 32. 3 Половинкин С. М. Евгений Николаевич Трубецкой.-«Литературная газета», 1989, 24 мая; Курбатов Валентин. Живая душа России («...Из русской думы» художника Юрия Селиверстова).-«Литературная учеба», 1989, № 1. 4 Витте СЮ, Воспоминания. Царствование Николая И. Т. II. М.-Пг., 1923, с. 56. 5 Трубецкой Е. Н. Владимир Соловьев и его дело. О Владимире Соловьеве, Сб. первый. М., 1911, с. 94. 6 Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. Т. 1-Й, М., 1897. 7 Бердяев Н. А. О «вечно-бабьем» в русской душе.-В сб.: Бердяев Н. А. Судьба России. Опыты по психологии войны и национальности. М., 1918, с. 32. 8 Трубецкой Е. Н. Спор Толстого и Соловьева о государстве. О религии Льва Толстого. Сб. второй. М., 1912, с. 75. 9 Трубецкой Е. Н, Владимир Соловьев и его дело, с. 94-95. 10 Афанасьев А. Н. Журнальная промышленность.—Библиографические записки, 1859, № 9, стлб. 282. 7* 99
Евгений ТРУБЕЦКОЙ «ИНОЕ ЦАРСТВО» И ЕГО ИСКАТЕЛИ В РУССКОЙ НАРОДНОЙ СКАЗКЕ Попытка узнать душу народа в его сказке сталкивается в особенности с одним препятствием—национальное в сказке почти всегда вариант общечеловеческого. То и другое нераздельно, поэтому отличить общее всем народам от элементов индивидуального, самобытного творчества данного народа всегда бывает очень трудно. Трудность усугубляется тем, что, в качестве ценности общечеловеческой, сказка не прикреплена неподвижно к месту. Она странствует, передается от народа к народу. Не удивительно, что и в русской сказке воспроизводятся общечеловеческие мотивы. В известном сборнике А. Н. Афанасьева, в параллель к русским народным сказкам, приводится великое множество славянских, немецких, скандинавских вариантов на те же темы; цитируются, хотя в небольшом количестве, варианты итальянские, арабские, даже индийские. Есть общие многим народам излюбленные сюжеты. Мы находим в них под различными именами одни и те же типы героев, одни и те же чудесные превращения и волшебные предметы, множество общих представлений о чудесном и в особенности одни и те же магические задания. Обыкновенно эти общие представления объясняются наличностью единого мифологического предания, зародившегося еще до разделения индоевропейских народов. Вряд ли, однако, это объяснение представляется исчерпывающим: общее выражается не в одних языческих преданиях, предшествующих разделению народов. Встречаются поразительные совпадения позднейшего происхождения, например —общие варианты одних и тех же христианских сказок у народов, принадлежащих к различным христианским вероисповеданиям 1. Национальность оказывается здесь лишь ветвью общечеловеческого ствола. Этим не исчерпываются те трудности, с которыми сталкивается исследование сказки как памятника национальной культуры. В сказке есть не только сверхнародное, но и сверхвременное. В ней есть множество исторических наслоений, отражений различных исторических эпох, весьма отдаленных друг от друга. И рядом с этим в сказке есть общие всем историческим эпохам представления о чудесном. Доисторическое в ней часто является рядом с современным. То в ней богатырь назначается губернатором 2, то богатыри расстреливают бабу-ягу из ружей3, в качестве действующих лиц в ней появляются рядом с фигурами легендарными «сенаторы» (119), курьеры (1923 — «кульеры») и офицеры (69), жандармы; иногда упоминается о «публикациях» и газетах. И тем не менее волшебная сущность сказки, унаследованная от глубокой древности, остается неизменна. Магическое предание необычайно устойчиво и потому вторжение новых форм быта не вытесняет из сказки волшебного: последнее сохраняется на всех ступенях культуры. Из века в век повторяются у различных народов одни и те же сказания. Единство происхождения индоевропейских племен не объясняет здесь самого важного и интересного —сохранения у всех народов и во все века излюбленных сказочных образов. Образы эти не сохранялись бы памятью народною, если бы они не выражали собою непреходящих, неумирающих ценностей человеческой жизни. Запоминается и передается из поколения в поколение только то, что так или иначе дорого человечеству. Самая устойчивость сказочного предания доказывает, что сказка заключает в себе что-то для всех народов и для всех времен важное и нужное, а потому незабываемое. Мы постараемся выяснить здесь главнейшие из этих духовных ценностей, насколько можно о них судить по русской народной сказке. От редакции: В 1923 году в журнале «Русская мысль» (возобновленном издании под редакцией П. Струве) данная статья £. Трубецкого была напечатана полностью, без каких-либо цензурных изъятий («Русская мысль», Прага — Берлин, 1923, № 1—2, с. 220—261). Публикуя статью по советскому изданию (М., 1922), редакция восстанавливает все цензурные сокращения по публикации в «Русской мысли» (они выделены курсивом и заключены в угловые скобки). Встречающиеся разночтения между двумя изданиями в основном носят редакционный характер: разная постановка абзацев, несоответствия в выделениях курсивом и разрядкой и т. п. Разночтения, имеющие содержательный характер, отмечаются прямо в тексте — в угловых скобках с пометкой «1923». 100
I. ОТ БЕДНОСТИ К БОГАТСТВУ. «ИНОЕ ЦАРСТВО». Есть в этой сказке образ, в котором ясно обнаруживается основной мотив, движущий нерв всего сказочного творчества. Жили-были старик со старухой в великой скудности и бедности. Раздобыл старик краюшку хлеба для себя и семьи и только было начал ее резать, как «вдруг из-за печки выбежал Кручина, выхватил из рук его краюшку и ушел опять за печь». Сколько ни молил старик, отнятого обратно не получил, но приобрел взамен иной, волшебный дар. Сказал в ответ старику Кручина: «Я тебе краюшки твоей не отдам, а за нее подарю тебе уточку, которая всякий день будет несть по золотому яичку»4. От бедности и скудности жизни происходит все наше человеческое искание неизреченного, волшебного богатства. От начала и до конца сказка-дитя нашей кручины и печали. Об этом говорят бесчисленные сказочные образы; об этом поет и песня народная; горе —стимул всех магических превращений. Повернулся добрый молодец ясным соколом, Поднимался выше леса под самые облака, А Горюшко вслед черным вороном И кричит громким голосом: Не на час я к тебе Горе привязался, Падет добрый молодец на сыру землю. Повернулся добрый молодец серым волком, Стал добрый молодец серым волком поскакивать, А Горюшко вслед собакою. Одна забота в особенности служит двигателем сказочных подвигов, одна «дума глубокая»,-«как разогнать злую кручину, чем жить поживать»б. На такое происхождение сказки указывают и любимые имена сказочных героев. Есть, например, целая сказка «О Горе-горянине Даниле-дворянине»: «Жил он у семи попов по семи годов, не выжил он ни слова гладкого, ни хлеба мягкого, не то за работу получил, и пошел он в новое (вар.: иное) царство лучшего места искать»6. «Иного царства» и «нового места» ищут все неудовлетворенные жизнью: имена их на языке у всех сказателей. Это Данило Бессчастный , несчастный Василий Царевич8, да купеческий сын, не нашедший в жизни счастья и зато Высочайше удостоенный особого наименования: пожалел его сам царь, не стал наказывать за содеянную им вину; «назвал его Бездольным, велел приложить ему в самый лоб печать, ни подати, ни пошлины с него не спрашивать и, куда бы он ни явился, накормить его, напоить, на ночлег пустить, но больше суток нигде не держать»9. В числе этих обиженных судьбою есть несчастные по разным причинам: бедные в буквальном смысле, притесненные и обиженные, жертвы ненависти злой мачехи, жертвы зависти сестер, братьев и вообще лихих людей. Есть и многообразные представители нищеты духовной, а в их числе народный любимец — дурак, тип особенно часто встречающийся, потому что, по выражению сказки, «Бог дурней жалует» . Уход от гнетущей человека бедности жизни, подъем к неизреченному богатству чудесного в связи с исканием «иного царства» есть общая черта всех векбв и всех народов. Истина эта открылась уже в древности Платону, который учил, что Эрос, рождающий красоту, есть дитя бедности и богатства. Соответственно с этим несчастный, обездоленный и дурак занимают в сказках всех народов видное и почетное место. Национальная окраска проявляется лишь в конкретном изображении этих героев, в конкретном понимании той бедности, от которой они ищут спасения, и того богатства, в котором они его находят. В русской сказке необыкновенно ярко и образно отражается психология русской народной печали. Возвращается бедняк с богатых именин, где его обнесли кушаниями, и пробует затянуть песню, чтобы казаться людям веселым. Поет-то один, а слышно два голоса, остановился и спрашивает: «Это ты, Горе, мне петь подсобляешь?» Горе отозвалось: «Да, хозяин, это я подсобляю». «Ну, Горе, пойдем с нами вместе». «Пойдем, хозяин, я теперь от тебя не отстану». И ведет Горе хозяина из беды в беду, из кабака в кабак. Пропивши последнее, мужик отказывается: «Нет, Горе, воля твоя, а больше тащить нечего». «Как нечего? У твоей жены два сарафана: один оставь, а другой пропить надобно». Взял мужик сарафан, пропил и думает: «Вот, когда чист! Ни кола, ни двора, ни на себе, ни на жене»11. И вместе с мужиком сказочное воображение изыскивает способы избыть это горе. Бедность жизни ощущается людьми по- разному, соответственно различию в настроении, в жизнепонимании и в особенности-в душевном строе. Души низменные отождествляют ее с бедностью в буквальном смысле слова, т. е. со скудностью материальных средств. Отсюда рождается та вульгарная, приземистая сказка, для которой искомое «иное царство» есть в общем идеал сытого довольства. Такое настроение всего лучше характеризуется теми жирными, дразнящими аппетит «присказками», которыми начинаются у нас многие сказки. «На морена окияне, на острове Буяне стоит бык печеный, в заду чеснок толченый; с одного боку- то режь, а с другого лакай да ешь»12. Для вульгарного жизнечувствия искомое «иное царство» страна с молочными реками и кисельными берегами, «где много всякого рода напитков и наедков». Но такое жизнепонимание характеризует лишь нижний, житейский уровень сказки, тот первый ее этаж, где волшебное в собственном смысле еще не начинается. Для более высоких ступеней духовного подъема вкусное и жирное —только предисловие к магическому. «Были мы, братцы, у такого-то места, наедались пуще, чем деревенская баба теста. Это-присказка, а сказка будет впереди13. Для сознания более глубокого бедность и скудность-общее свойство всего вообще житейского. Эта черта присуща всему земному вообще, незави- 101
симо от степени сытости и довольства. Те избранные души, коими создаются высшие ценности сказочного творчества, не находят в серой обыденщине человеческой жизни ни подлинного добра, ни подлинного худа. Обыденная жизнь отталкивает их именно тем, что в ней все относительно, а потому самому все нудно и бесцветно. Об этом говорят множество вариантов сказки «Худо, да хорошо». Спрашивает барин мужика, зачем он в город ездил? Тот отвечает: «За покупкою дорогою, за мерою гороха.—Вот это хорошо!-Хорошо, да не дюже.—А что же? — Ехал пьяный, да рассыпал.—Вот это худо! — Худо, да не дюже.-А что же? —Рассыпал-то меру, а подгреб-то две! —А вот это-то хорошо!—Хорошо, да не дюже.—Да что же?-Посеял, да редок.—Вот это худо!-Худо, да не дюже.-А что же?-Хоть редок, да стручист.-Вот это хорошо! —Хорошо, да не совсем!—А что же? —Поповы свиньи повадились горох топтать, топтать, да и вытоптали». Так не находит мужик подлинного добра или худа ни в горохе, ни в свиньях, ни в сторожевых псах, ни в рыжей корове,- ни в чем вообще житейском™. Дальше нам придется встретиться со сказочными героями, которые презирают золото, не находят себе удовлетворения даже на высших ступенях житейского благополучия. В них мы и найдем подлинную душу сказки. В сказке выражается подъем к чудесному над действительным. Этим и объясняется тот факт, что житейский аппетит в ней всегда обманут. Конец сказки заключает в себе некоторое для него разочарование.—«И я там был, мед, пиво пил, по усам текло, да в рот не попало». Но с другой стороны именно в этом житейском разочаровании —тайна иного, высшего очарования этого сказочного хмеля. Сказка не насыщает; но именно поэтому ею нельзя пресытиться. Именно этот подъем над житейским делает ее нужною всем народам, всем ступеням культуры. Лучшее доказательство мы —взрослые, образованные люди, в том числе и те, которые воображают, что они переросли сказку. Многое ли останется от нашей поэзии и от нашей музыки, если выкинуть из них сказку и сказочное? В этом лучшее доказательство того, что в сказке зарыто какое-то великое сокровище, без которого мы обойтись не можем. Здесь вспоминаются мне слова старого и почтенного немца: «Мне за пятьдесят лет, а между тем я до сих пор не могу видеть без захватывающего радостного волнения первого появления Лоэнгрина по зову Эльзы». Всем нам нужны такие радостные волнения: без этого свежего подъема к чудесному самая жизнь была бы нам невыносима. Вся сила чарующего действия волшебной оперы именно и заключается в том, что она вновь делает нам доступной радость сказки. Нам предстоит здесь выяснить, в чем содержание и смысл этой радости. II. ВОРОВСКОЙ ИДЕАЛ. СКАЗКА В РОЛИ СОЦИАЛЬНОЙ УТОПИИ. Все мы люди ищем «лучшего места» в мире земном или в мире надземном, но при этом всякий предъявляет к этому лучшему месту свои требования, соответствующие его настроению, наклонностям и жизненному идеалу. В числе искателей «иного царства» есть люди низшего, высшего и среднего духовного уровня: все они оставили в сказке свои следы, выразили в ней свою особенную мечту о лучшем мире. Я начну с того грубого и вульгарного жизненного идеала, который не поднимается над житейским материализмом; как сказано, он заполняет нижний этаж сказки. Самое элементарное проявление этого жизнечувствия —мечта о богатстве, которое само собою валится в рот человеку без всяких с его стороны усилий. Тема эта развивается в многочисленных сказках, коих героями являются всегда бедные, неимущие. Есть, например, типичная сказка о «хитрой науке»: бедной старухе «захотелось отдать сына в такую науку, чтобы можно было ничего не работать, сладко есть и пить и чисто ходить». Сколько ни пытались люди уверить старуху, что такой науки нигде в целом свете не найдешь, она все свое, продала избу и говорит сыну: «Собирайся в путь, пойдем искать легкого хлеба» 15. «Легкий хлеб»-вековечная мечта человеческой лени; естественно, что народная сказка с любовью останавливается на наиболее простом способе его добывания —на воровстве. Сказки воровские имеются у всех народов 16. Воровство играет большую роль в языческих мифологиях; всем известен, напр., греческий бог —покровитель воровства —Гермес. А в немецком сказании о Нибелунгах все воруют друг у друга золото Рейна, и боги и смертные; на этом основано проклятие, коему подпадает обладатель этого золота. По Афанасьеву, «сказка, как создание целого народа, не терпит ни малейшего уклонения от добра и правды», «требует наказания неправды и представляет добро торжествующим»17, но это замечание находится в полном противоречии с множеством сказок, им же собранных. Как раз в русской сказке сочувствие лени и воровству граничит с апофеозом лентяя и вора. Сказка хорошо знает, что искатели дарового богатства легко попадают в плен к самому чорту. Ему отдается на обучение и тот сын старухи, о котором только что шла речь. Чорт оборачивает его в скворца, показывает его вместе с другими скворцами его матери и читает ей наставление: «Знай же, все это люди, а не скворцы; все так же по-твоему искали легкого хлеба, да навсегда у меня и остались». Скворец спасается из плена не добродетелью, а хитростью18. И это в сказке — обычный путь. Есть сказка о плуте-батраке, который самого нечистого перехитрил19, есть другая об Иванко Медведко, который обманом добыл у беса золото20, есть и третья об отставном солдате, который за деньги нанялся на службу к чорту: без денег, думает, плохое житье* хоть у чорта, все что-нибудь да заработаю . Главный вдохновитель раз- 102
нообразных сделок с нечистым и с собственною совестью родная лень, отвращение к труду. Образное выражение жизнечувствия лентяя дается сказкой о семи Семионах: «В одном месте у мужика было семь сынов, семь Семенов —все молодец молодца лучше, а такие лентяи неработицы, во всем свете поискать,—ничего не делали».—Спросил однажды этих молодцов царь: «чего они умеют делать». Старший так прямо и отвечал: «воровать, ваше царское величество». Прочие братья назвали иные специальности, но самым из них полезным оказался старший: он украл царю невесту. И счастье вознесло вора выше царя.—Царь-то стар был, «а вор Сенька был бравый детина, царевне приглянулся». На вопрос, за кого она хочет замуж, она ответила: «за того, кто меня воровал»22. Вообще счастье в сказке неизменно сопутствует лентяю и вору. Крайним выражением апофеоза лени служит сказка о Емеле дураке. Он проводит время в лежании на печи и на всякое предложение пальцем пошевельнуть для какого-либо дела неизменно отвечал: «Я ленюсь». Но ему достается волшебная щука, которая исполняет все его желания. И он пользуется ее услугами единственно для того, чтобы все делалось само собой, без всякого с его стороны труда. «По щучьему велению, по моему прошению ступайте ведра сами в гору»; и ведра идут в гору. «По щучьему велению, по моему прошению, ну-ка, топор, поди наруби дров, а вы дрова сами в избу идите и на печь кладитесь», и «по щучьему велению сани ступайте сами в лес». И по щучьему велению топоры рубят, незапряжен- ные сани едут в лес, а дрова сами попадают в печь 23. Услуги магии не всякому доступны, и дар «щучьего веления» достается людям в удел сравнительно редко. Волею-неволею приходится осуществлять идеал лентяя теми естественными способами, которые всем по плечу. Об этих способах говорят разнообразные варианты сказки о воре. Старик и старуха ведут сына в город «в науку отдавать»; и попадает он на обучение к мастеру вору, который дает своему мастерству характерное определение—ля ночной портной: туда-сюда стегну, шубу с кафтаном за одну ночь сошью». В результате обученья получается такой художник воровского искусства, который знает, как у сороки яйца украсть, как с живого человека штаны снять, и даже как на глазах у барина украсть барыню 24. Сочувствие воровству и вору замечается не в одних только сказках низшего сорта: воровством промышляют и сказочные герои более высокой категории, богатыри и царевичи. Юная аудитория, которая восхищается, напр., сказкою о Иване Царевиче, не отдает себе отчета в том, что любимые подвиги этого и многих других героев —добывание жар-птицы, гуслей-самогудов и прекрасной царевны большею частью основаны на воровстве. Здесь вор не замечается слушателями сказки потому, что воровство заслоняется общим подъемом над житейским и вор принимает облик рыцаря, совершающего чудесные подвиги. Есть сказки, где хищения облекаются таинственным волшебным покрывалом, но есть и другие, выражающие низшую ступень нравственного сознания, где воровство, ничем не прикрытое и не приукрашенное, нравится само по себе как «художество» и как наука устроения лучшей жизни. Неудивительно, что этот воровской идеал находится в самом тесном соприкосновении с специальной мечтою простого народа. Есть эпохи народной жизни, когда все вообще мышление народных масс облекается в сказочные образы. В такие времена сказка —прибежище всех ищущих лучшего места в жизни и является в роли социальной утопии. Я уже говорил о том, какое видное место отводится в сказке бедняку и его жизненному идеалу. Мечтания бедняка в русской сказке нередко носят определенную классовую окраску. Там мужик жалуется на барина: «Правдой век прожить не сможешь: кривдой жить вольготней. Вот и наше дело: бесперечь у нас господа дни отнимают, работать на себя некогда»25. И невольно сказочная мечта стремится возвести бедняка над знатью, над купцами, вообще над господами. Эта мечта принимает разнообразные формы: то волшебный корабль совершает для царя чудесные подвиги, и царю доносят, что «на корабле нет ни одного пана, а все черные люди», и «черный человек» оказывается наиболее достойным женихом для царевны; то сказка заводит речь о батраке, который нанялся к купцу безденежно, за право дать хозяину по окончании года «щелчок и щипок». Прослужил батрак у купца целый год, дал ему щелчок в лоб, только и жил купец. Батрак «взял себе его имение и стал себе жить, поживать, добра припасать, лиха избывать» 26. В других случаях «простой человек»—богатырь посрамляет подвигом силы и мужества всех думных бояр» 27. В сказке о двух Иванах рассказывается, как солдатские сыновья скоро научились грамоте «и боярских и купеческих детей за пояс заткнули» . Простой горшечник побеждает в разгадыва- а солдат —куп- нии загадок всех бояр29 цов 30 Большое внимание уделяется сказкой и жизненному идеалу простого человека, который очерчивается довольно яркими штрихами. Это прежде всего мечта о том веселом житье, которое олицетворяется царским пиром: «свадьба королевича была веселая, все кабаки и трактиры на целую неделю были открыты для простого народа безденежно»31. В сказке о безногом и слепом рассказывается, как царь поручил мужику добыть ему невесту «краше солнца» и посулил за то сделать его первым министром, но наперед разрешил мужику «погулять», выдал ему «открытый» лист за своим подписом, чтобы во всех трактирах и харчевнях отпускали ему безденежно всякие напитки и кушанья. Мужик прогулял три недели32. Этот народный разгул вообще одна из любимых тем русской сказки; вся социальная утопия сказки окра- 103
шивается прежде всего стремлением наесться и напиться вволю. Наиболее типическим выражением этой утопии является в особенности одна сказка, где героем является солдат—дезертир и... экспроприатор. Был у старика и старухи сын Мартышка, «работы никакой не работал» и за безделие был отдан отцом в солдаты. На службе ему не повезло, ушел он самовольно с часов, поставил ружье на полку, щелкнул фельдфебелю «шариком в лоб», за что и был жестоко наказан розгами. Под впечатлением этого наказания он получил во сне откровение: «сбеги, Мартышка, в иное королевство, там тебе жизнь будет добрая. Дойдешь ты до этого королевства, и будет тут речка, через речку мост, а подле моста трехэтажный каменный дом; зайди в этот дом, в том дому никого нет, а стоит стол, на столе довольно всякого кушанья и разных напитков; наешься ты, напейся и в стол загляни; в том столе в ящике лежат карты однозолотные и кошелек с деньгами. Однозолотными картами хоть кого обыграешь, а из кошелька хоть полную гору насыпать золота, из него все равно не убудет». Мечта об «ином королевстве» сбылась буквально. Мартышка присвоил себе чужой дом, взял чужой кошель и карты. Отсюда-начало наполеоновской карьеры солдата. Отправился он в трактир, куда министры да генералы ходят и сам король приезжает, ударил маркитанта по лицу, стал водку пить, сыпать деньгами из кошелька да генералов угощать. Доложили генералы о Мартышке самому королю. Стал король Мартышку водкой угощать: «Опохмелься, мол, служивый». А тот ему в ответ: «Пейте сами, ваше величество, мне и своих денег не пропить будет». После того обыграл солдат короля в карты, выиграл у него все деньги, платье, и лошадей с каретою, да кучера с фалетуром и за- пятником; «опосля ему все взад отдал». Кончил свою карьеру Мартышка королевским любимцем и «набольшим министром»; уезжая в другую землю, поставил король вместо себя править королевством. «И повел Мартышка по своему; приказал он шить на солдат шинели и мундиры из самого царского сукна, что и офицеры носят, да прибавил всем солдатам жалованья —кому по рублю, кому по два и велел им перед каждой вытью (едою) пить по стакану вина и чтобы говядины и каши было вдоволь. А чтоб по всему королевству нищая братья не плакалась, приказал выдавать из казенных магазинов по кулю и по два на человека муки. И так-то за его солдаты и нищая братья Бога молят»33. Мечта простого народа о царстве вообще неоднократно выражается русской сказкой; повесть о том, как мужик стал царем, там повторяется не раз34. Это —Царь «такой добрый для подданных, особливо для солдат» 35. Те же демократические требования предъявляются и королям недемократического происхождения. Сказка рассказывает о загробных мучениях недоброго к простому народу короля: на нем черти дрова возят и погоняют его дубинками. На вопрос солдата о его житье-бытье на том свете король отвечает: «Ах, служивой! Плохое мое житье. Поклонись от меня сыну... да накрепко ему моим именем закажи, чтобы не обижал он ни черни, ни войска; не то Бог заплатит!»36. Несчастный, обиженный судьбою и людьми, обращается к царю с вопросом: «Отчего мне счастья нет». И сказка признает царя обязанным войти в рассмотрение этого вопроса37. Но больное место сказки, особливый предмет ее забот —солдат, потому что ему исключительно тяжело живется. Сказки в сборнике Афанасьева, которые собирались в пятидесятых и шестидесятых годах, полны мечтаниями солдата николаевской эпохи. И тип дезертира встречается здесь нередко в связи с жалобой на чрезмерную тяжесть службы: приходится служить царю двадцать пять лет 3 , а за тяжкие проступки в полку «сквозь строй загоняют». Даже исправному солдату приходится «то и дело под палками отдуваться» 39. Вот почему уже в те времена в народной душе шевелится мечта о солдате-министре, о короле —мужике и в особенности об «ином царстве», где солдат и мужик находят недостающее им благополучие. Характерно стереотипное начало повести о дезертире —искателе лучшего места, о его чудесных приключениях и подвигах, где чорт является то врагом, то другом. «И пошел он, добрый молодец, куда глаза глядят. Много ли, мало ли шел, пробрался в иное государство»40. Венцом этой солдатской и мужицкой мечты является образ простолюдина, который, по завершении опасных и трудных подвигов, от ран «скоро поправлялся, зелена вина напивался, заводил пир на весь мир; а по смерти царя начал сам царствовать, и житие его было долгое и счастливое»41. Экономический материализм, для которого всякая идеология, в том числе и сказочная, представляет собою «отражение экономических отношений в человеческих головах», мог бы найти в сказках этого рода богатый материал для своих построений. Но было бы глубоко ошибочно сводить всю сказку к этой вульгарной мечте о материалистическом рае. Есть в сказке иное, высшее вдохновение, которое поднимается над житейским; в сказках, где чувствуется этот подъем, мы не найдем отзвуков классового антагонизма и классовых вожделений. Есть сказки, где прямо осмеивается этот приземистый идеал житейского благополучия. Таков, например, юмористический рассказ о лисе-лекарке42. В нем идет речь о старике, который залез на небо и видел там пироги, ватрушки да горшки с кашей. Наелся старик, напился и спать повалился; потом проснулся и потащил на небо свою старуху. Есть и другой рассказ о мужике, который вырастил горошину «до небу- шка», влез туда и нашел на небе «середи хором печку, а в печке и гусятины, и поросятины, и пирогов видимо-невидимо. Одно слово сказать, чего только душа хочет, все есть». Сказка предвидит трагикомический конец этого призрачного подъема, который неиз- 104
бежно приводит к падению. Не нашел мужик с этого жирного и сладкого неба обратного пути на землю, свил веревку из летавшей в воздухе паутины и начал спускаться. «Спускался, спускался,—хвать,-веревочка вся, а до земли еще далеко, далеко: он перекрестился и бух! Летел, летел и упал в болото». Так бы и остался мужик в болоте, кабы не вытянула его оттуда утка. История этого падения оканчивается юмористическим четверостишием Не то чудо из чудес, Что мужик упал с небес, А то чудо из чудес. Как туда он влез4 . Сказки, где так или иначе высказывается или вышучивается житейская мечта русского простолюдина, наиболее близки к русской действительности. (Нужно ли удивляться, что эти сказки полны образов, которые уже стали действительностью. На наших глазах осуществилась утопия бездельника и вора и мечта о царстве беглого солдата. Захватываются «трехэтажные дома» и чужие кошельки; печатный станок уже давно воплотил в жизни мысль о кошеле неистощимом, кругом мелькают сапоги-скороходы да ковры- самолеты; все они полны ворами да беглыми солдатами, а дезертир успешно проходит в «наибольшие министры» и вместо царя правит царством.) Предсказан в сказке и конец этого счастья. Мы стоим лицом к лицу с бессмертным образом разбитого корыта; есть и другой, только что упомянутый, достойный стать с ним рядом. (Это образ мужика, обманутого сладкою мечтою и не находящего пути для благополучного возвращения от утопии к действительности. Его удел болтаться между небом и землею на фантастической веревке из тонкой паутины; а неизбежный конец его странствований — топкое и грязное болото.) Какая утка его оттуда вытянет, мы пока не знаем, но самый образ этой утки —тоже нам родной и хорошо знакомый. Разве мало в русской жизни парадоксальных выходов из безвыходных положений? Выходы эти не поддаются ни учету, ни предвиденью; а потому и говорить о них можно только сказочными образами, где стерта грань между былью и небылицей. III. ПОДЪЕМ В «ИНОЕ ЦАРСТВО» И ДАЛЬНИЙ ПУТЬ В ЗАПРЕДЕЛЬНОЕ. На все лады повторяются и варьируются в сказке рассказы про «иное государство» (№ 165), «другое царство» (№ 68), «иншее царство» (№ 79) и «иные земли» (№ 135). Ищут этих новых земель все те, кому так или иначе тесно в рамках быта. Но есть точка, где ищущие разделяются. Одни удовлетворяют потребности в «новой земле» естественными житейскими способами. Другие, напротив, преисполняются отвращением ко всему обыденному, житейскому и испытывают непреодолимое влечение к чудесному. Это влечение выражается в сказке во множестве образов. Люди, им одержимые, стал- киваются с сопротивлением родных. Старики-родители плачут горькими слезами и упрашивают сына, «чтобы он пожил у них хоть малое время». Но он непреклонен к мольбам и заявляет в ответ на слезы: «Ежели вы меня не отпустите, то я и так от вас уйду». Так начинается, например, рассказ об Иване —крестьянском сыне: «Пошел он со своего двора «куда глаза глядят». И шел он ровно десять суток и пришел в некое государство»44. Идет, «куда глаза глядят», искать другое царство и Иван Царевич; о другом сказочном герое-страннике говорится просто, что он «вздумал чево итти в дорогу»45. Дурак на вопрос, зачем он идет, отвечает: «А Бог его знает»46; другой дурак —народный любимец Ванюшка, долго лежавший на печке и отлежавший на ней бока, ни с того ни с сего вдруг кричит старшим, «умным» братьям: «Эх вы, тетери, отпирайте двери; хочу итти туда — сам не знаю куда» 47. Искателей чудесного манит самая неизвестность искомого, и оттого они так часто сами не знают, куда идут и чего ищут. Преклонение перед мудростью «незнания» составляет неожиданную черту сходства между философией Сократа и сказкой всех народов. Неизвестное есть вместе с тем и дальнее; не удивительно, что для обозначения отдаленности «иного царства» в сказке имеется множество образных выражений. Оно называется то «тридесятым», то «трехсотым» государством. По одной версии, ехать туда нужно «тридцать дней и тридцать ночей»48; по другой, «кривой дорогой три года ехать, а прямой-три часа; только прямо-то проезду нет»49. Туда устремляется вихрь, заносящий «неведомо куда»50. Поэтому на вопрос: «сколь далеко до нового царства», южный ветер отвечает: «пешему тридцать лет идти, на крыльях десять лет нестись, а я#повею-в три часа доставлю» б1. Есть и другие, еще более образные обозначения этого расстояния. Искомое царство от нас «за тридевять земель»; это тот «край света,—где красное солнышко из синя моря восходит»; и оттого-то обитальница этого чудного предела земли — вещая невеста Василиса Премудрая, испытывает тоску по синему морю, когда попадает в наши края52. Воображению, поднявшемуся над житейским к магическому, «иное царство» вообще рисуется как светлая солнечная полоса за горизонтом, «страна, где ночует солнце». У Костомарова передается рассказ южно-русской сказки о том, как ездил Ивась в терем солнца, построенный над синим морем, и спрашивал: зачем оно три раза переменяется. Солнце отвечало: «Есть в море прекрасная Анастасия; когда я восхожу утром, она брызгнет на меня водою-я застыжусь и покраснею; потом, поднявшись на высоту, я посмотрю на Божий свет-и мне станет весело; а вечером, когда я захожу, Анастасия снова брызгнет на меня морскою волною—и я опять покраснею»53. Влечение к пределу, где кончается земля и начинается чудесная солнечная сторона — свойственно не одной только русской сказке, 105
а сказке всех времен и всех народов. Исследователи, разумеется, имеют основания находить в этом образе «иного царства» остаток древнего солнечного мифа. Но нас интересует здесь не солнечное происхождение сказочных образов, а та непреходящая, человеческая их сущность, благодаря которой народная фантазия хранит и бережет их в течение многих веков после утраты веры в божественность солнца. Есть одно неумирающее, всем векам и народам общее переживание мистического опыта, которое неизменно вызывается в нас закатом и восходом солнца. Это появление и исчезновение дня на нашем горизонте представляет собою естественное напоминание о немерцающем дне за краем земли, за пределами видимого нами земного круга; в этой таинственной дали полнота света и полнота жизни сохраняется и тогда, когда все земное погружается во мрак ночной или окрашивается унылыми, беспросветно серыми тонами. Для сознания языческого страна, где ночует солнце, есть область подлинного бытия и подлинной жизни. А для сознания, поднявшегося над языческим боготворением солнечной стихии, те же величественные явления заката и восхода суть естественные символические напоминания о какой-то запредельной славе. Это вечные возбудители восторженного настроения, духовного и в особенности сказочного подъема. Нет ничего, что в большей степени вызывало тоску по «иному царству», чем серые однообразные тона нашей будничной прозы. Отвращение к этой жизни, где нет ни подлинного добра, ни подлинного зла, нередко заставляет людей искать не только света, но и тьмы. Сказка знает и отмечает это опасное любопытство людей, не знавших горя, которые со скуки задаются вопросом: что я горя никакого не видал. Говорят: лихо на свете есть; пойду поищу себе лихо. И находят лихо, подпадают его власти и терпят от него горе54. Что же удивительного в том, что, побуждаемые теми же отталкивающими свойствами нашей призрачной жизни, люди с еще большею силою испытывают влечение в противоположную сторону, к неумирающему добру, к вечной красоте, к той светлой запредельной полосе, где не заходит солнце. Есть в сказке много образов, свидетельствующих о силе этого стремления. Чтобы достигнуть «нового царства», нужно совершить неимоверные подвиги, преодолеть несчетные препятствия и прежде всего — бесконечное расстояние, отделяющее нашу действительность от лучшего «волшебного» мира. Отсюда —волшебные способы передвижения и волшебные предметы, предназначенные для этой цели — ковры самолеты и сапоги самоходы: с теми или иными видоизменениями они имеются в сказках всех народов б5. Но для достижения сказочной цели недостаточно вещественных орудий: для этого требуется содействие живых сил —тех вещих животных, которые, преодолевая тяжесть земную, поднимаются «повыше леса стоячего, пониже облака ходячего». Чтобы попасть в «иное царство», нужно взлететь под небеса на крыльях орла или «моголь- птицы», а еще лучше нестись на крыльях ветра. Не даром дается человеку содействие этих волшебных сил. Оно покупается тяжелыми жертвами-своего рода аскетическими подвигами. Чтобы вырастить крылья, которые поднимают его над землею, или приобрести нужную для этого помощь, человек должен быть готов отдать не только любимого коня, как в сказке о Иване-Царевиче, но и все свое достояние, последнее, что он имеет. А иногда и этого мало: чтобы долететь до цели, он должен собственным телом подкармливать несущую его вещую птицу. Относящиеся сюда образы выражают собою одну из самых глубоких интуиции народной сказки. Есть, например, удивительный рассказ о том, как мужик (а по другой версии царь) хотел пристрелить раненого орла, но, вняв его просьбе, сжалился, взял в дом и кормил три года, скормил ему всю свою скотину, занимал у других и для этого проживался, на что и жаловалась его многочисленная семья. Три года (а по другой версии три дня) подряд пробовал орел подняться над землей и был не в силах. Наконец, по окончании срока кормления поднялся, опустился и молвил мужику: «Пора нам с тобою рассчитаться, садись на меня». Сел мужик на орла, «орел взвился и полетел на сине море. Отлетел от берега и спрашивает у мужика: «Погляди да скажи, что за нами и что перед нами, что над нами и что под нами?» «За нами,—отвечает мужик,— земля, перед нами море, над нами небо, под нами вода». Орел встрепенулся, мужик свалился; только орел не допустил его упасть в воду, налету поймал. Три раза мужик падал, на третий раз совсем было потонул, но каждый раз орел его поднимал и спрашивал: «Что за нами, что перед нами, что над нами, а что под нами». «И за нами море, и пред нами море, над нами небо, под нами вода». Вытащил орел мужика, посадил на себя и спрашивает: «Хорошо тебе тонуть было? Таково- то и мне было сидеть на дереве, как ты в меня из ружья целился. Теперь за зло мы рассчитались; давай добром считаться». С житейской точки зрения все это кормление орла для неизвестной цели —чистейшее безумие; но слушатель сказки чувствует, что мужик вознагражден за свои тяжкие жертвы уже самой высотой своего полета, самым фактом этого могучего творческого подъема. О человеке, погрязшем в своекорыстные будничные заботы, мелочи и дрязги, говорит пословица: «и не далось свинье на небо поглядеть». Но тому, кто вырастил и подчинил себе орлиные крылья, открылась безбрежная синева неба и моря, открылась и бездна падения, стал понятен «смертный страх» 56 Заметим, что мы имеем здесь один из лю- 106
С. Н. Трубецкой и Е. Н. Трубецкой. бимых образов русской сказки. Повесть о выращивании и выкармливании вещей птицы для полета повторяется в ней великое множество раз: то это орел, то это сокол, то колпица, то моголь-птица. Сказания об этом полете весьма разнообразны, но основная интуиция в них всегда одна и та же: всегда этот взлет над действительностью приобретается великими, тяжкими жертвами и всегда он оправдывает эти жертвы, ибо он уносит человека в синюю лазурь от суеты, от бедности и скудности жизни. Есть замечательный рассказ о том, как ездил на край света Иван Царевич на моголь- птице добывать невесту «Ненаглядную Красоту». Кроме этой птицы никто в мире не знает туда дороги, а птица заявляет, что может туда доставить, рада услужить, да «много пропитания надоть». Иван Царевич накупил быков, набил, наклал три сороковки говядины, да чан воды налил, сел на моголь- птицу и полетел; скормил две бочки, за третью принялся, наконец «всю говядину скормил и бочки спихал, а моголь-птица все летит, оборачивается. Что делать, думает Царевич: вырезал из ног своих икры и дал птице; она проглотила, вылетела на луга зеленые, травы шелковые, цветы лазоревые и пала на земь. Видя, что охромел Царевич, выхаркнула птица икры, приложила к ногам его, дунула, плюнула, икры приросли, пошел Царевич и крепко и бодро добывать «ненаглядную красоту»57. Мысль и в этой сказке —все та же, как и в предыдущей. Ненаглядная Красота отделена от будней нашей жизни бесконечным расстоянием и непреодолимыми преградами. Взлететь к ней, добыть ее может лишь тот, кто не останавливается для этого ни перед какими жертвами, кто готов ради нее самого себя отдать на растерзание. Образ Царевича, который скармливает птице собственное тело, чтоб достигнуть цели своего полета, опять-таки принадлежит к числу любимых в русской сказке и повторяется в ней не раз. Только цель полета не всегда одна и та же: в 107
одних случаях это добывание вещей невесты, в других это возвращение из подземной глубины, «с того света», на свет Божий, но сущность подъема от тьмы к свету, от смерти к жизни и от беспросветной тоски к светлой радости во всех случаях одна и та же. И из всех жертв, приносимых человеком для этой цели, вещей птице дороже именно та, которая ему всего труднее и больнее. Съевши всю говядину в дороге, птица-колпалица, несущая на хребте своем Царевича и Царевну, получает на съедение кусок ляхи Царевны; и молвит она в ответ: «Ну, всю дорогу вы меня хорошо кормили, но слаще последнява кусочка я отрадясь не ядала». И в этом ответе слышится не алчность, потому что съеденная икра по окончании пути неизменно возвращается ее обладателю и прирастает к его ноге: цена подъема в небеса — не человеческое мясо, а человеческая жертва. Пока эта жертва не принесена, птица всякий раз грозится опуститься, не долетев до цели, на землю, под землю, а иногда в леса или в непроходимые болота58. Уже в этих образах, готовящих человека к восприятию чудесного «нового царства», мы имеем некоторое предварительное его откровение: царство это познается в самом стремлении к нему, в самом факте подъема над жизнью, ибо этот подъем невозможен без некоторого внутреннего озарения. Человека окрыляет та цель, к которой он испытывает таинственное влечение. Неудивительно, что крыльям, побеждающим расстояние и тяжесть, отводится видное место как в мифологии, так и в сказочной символике всех народов. На крыльях поднимаются не одни вещие птицы, но и вещие человеческие существа, в особенности жены; крыльями наделяются и чудесные животные, четвероногие или ползучие, содействующие человеку в его влечении к свету и лазури или, напротив, ему враждебные крылатые кони, крылатые волки и крылатые змеи. Победа над тяжестью есть тем самым и победа над материей. Вот почему и в религиозной и сказочной символике всех веков и народов крылья служат образом одухотворения. В общении с крылатым и вещим сам человек одухотворяется, и это одухотворение выражается в чудесном расширении его горизонта. Когда мужик подъемлется на орлиных крыльях на ту высоту, откуда море кажется колесом, это значит, что он приобрел бесценный дар, тот мирообъемлющий взгляд, о котором говорит поэт: И внял я неба содроганье И горний ангелов полет, И гад морских подводный ход, И дольней лозы прозябанье. Тут есть коренное изменение в самом облике человека и прежде всего— чудесное превращение в его мирочувствии. Сопоставьте видение синей лазури и полет к Ненаглядной Красоте с жирной утопией солдата дезертира. Там высота подъема и легкость духа; здесь волчий аппетит и земная тяжесть. Обе сказки —создание простонародного мужицкого творчества. И однако в той и другой мы найдем не только иной взгляд на жизнь, но вместе с тем и иную душу. IV. ТАЙНА СОЛИДАРНОСТИ ВСЕЙ ЖИВОЙ ТВАРИ И ЕЕ ОТКРОВЕНИЕ В СКАЗКЕ. Одно из величайших откровений этого сказочного полета — тайна всеобщей солидарности, связующей человека со всей тварью под- небесною, общение с ней в страдании и в радости. Человек обыденный, житейский, стоит на точке зрения борьбы за существование по отношению к низшей природе. Для него животные—либо вкусная пища, которую нужно съесть, либо орудия хозяйства, либо, наконец, враги, подлежащие истреблению. Иное испытывает тот, кому стала доступна великая радость духовного подъема над житейским. Ему понятны страдания раненого орла, смертный страх вещей птицы и ее привязанность к жизни; он ощутил ее переживания как свои собственные, и оттого он может участвовать в ее полете. Орел хочет, чтобы его любили, и за любовь расплачивается добром: горе тому, кто отказывает ему в любви. От собственных сестер орла требуется, чтобы они, в награду за его лечение и кормление, отдали мужику самое дорогое свое сокровище. Меньшая и средняя сестры отказываются и тотчас подвергаются за то жестокому наказанию. Поднявшись с мужиком в поднебесье, орел показывает ему с высоты два красных зарева: то горят дома этих двух сестер. Наоборот, старшая сестра являет в своем лице манию совершенной любви: по требованию орла она дарит мужику самое ценное, что у нее есть — ларчик с золотыми ключами; коли его отворить, из него выходит золотой волшебный город. И говорит орлу сестра: «Хоть дорог мне ларчик, а брат дороже» . Это новое жизнечувствие зарождается в человеке под впечатлением всеобщего разлада и раздора, царящего в мире. Кровавая борьба всех против всех в мире животном- зрелище для нас привычное, повседневно наблюдаемое и человек обыденный мирится с ним, как с чем-то нормальным и должным. Наоборот, сознание сказочное от него отталкивается и выражает свое возмущение в поэтических образах, проникнутых чувством глубокой жалости к низшей твари. Вот, например, изображение этой всеобщей войны в мире: «Жили-были мышь с воробьем, ровно тридцать лет, так дружно, кто что найдет —все пополам. Раз воробей нашел маковое зернушко. Что тут делать, подумал он: раз куснуть нет ничего. Взял да и съел один зернышко. Спознала про то мышь и не захотела больше жить с воробьем: давай, говорит ему, драться не на живот, а на смерть. Пошли драться звери и птицы; победили птицы, но в бою был ранен птичий царь- орел... Пытал было, сердечный, подняться ввысь, да силы не хватило; только и смог, 108
что взлетел на сосну и уселся на верхушке. Хотел убить орла охотник, но тот к нему взмолился голосом человеческим и был взят на прокормление»60. Все отношение к животному царству в сказке преображается и из эгоистически утилитарного становится дружественным. Всякая тварь молит человека о пощаде и помощи понятным ему «голосом человеческим», как всем известная «золотая рыбка». И человек связывается с тварью прочною связью взаимного сострадания и сорадования. Голодному Ивану Царевичу попадается навстречу заморская птица с птенцами. Иван Царевич говорит: «Съем-ка я одного цыпленочка». А она ему: «Не ешь, Иван Царевич, в некоторое время я пригожусь тебе». Та же просьба повторяется, когда Царевич хочет взять у пчелки меда и съесть, у львицы львенка; о том же просят в критическую минуту в других сказках бесчисленные звери: щука, рак, птица. Приходит минута крайней нужды или опасности для Царевича —тотчас все звери начинают радеть о его спасении: и птица, и пчелка, и львица его будят, исполняя «службу», под угрозой смерти, наложенной на него бабой-ягой61. Даже рак, движимый чувством благодарности к пощадившему его стрельцу-молодцу, достает для него, когда нужно, со дна моря, из-под великого камня, подвенечное платье Василисы Царевны 62. На этой же благодарности за пощаду основаны все те сказки, где герою дается благосостояние и счастье «по щучьему велению» 63. В бессмысленных <1923 — бесчисленных) сказочных образах воспроизводится это душевное движение жалости, которое торжествует над животным эгоизмом. И жалость к «меньшей братии» не ограничивается тем, что человек воздерживается от ее истребления и пожирания. Животные ждут от него, чтобы он дал им новый закон жизни, чтобы он умиротворил и их взаимные отношения. На эту тему есть в сказке много интересных вариантов. Идет по полю Федор Тугарин и видит волки бьются из-за кости; он им поделил. Дальше видит он —пчелы бьются из-за меда, раки бьются из-за икры; он и им поделил. Звери за то благодарили и спасли Федора от гибели, уготованной ему бабой-ягой64. В другой сказке царевич, поделивший падаль зверям, птицам, гадам и муравьям, за эту услугу получил от них волшебный дар-оборачиваться, по желанию, ясным соколом или муравьем65. Тут мы видим чудесное сочетание магии с симпатией: человек получает дар перевоплощаться во образ той самой твари, которую он пожалел. Сознание единства всей твари в радости и печали вызывает тот коренной перелом в человеческом настроении, который выражается в сказке о Царевне-Несмеяне. Жила она — красовалась «в царских палатах, в княжьих чертогах, в высоком терему. Какое ей было житье, какое приволье, какое роскошье! Всего много, все есть, что душа хочет; а никогда она не улыбалась, никогда не смеялась, словно сердце ее ничему не радовалось». Царь отец обещал отдать в жены Несмеяну тому, кто сумеет ее развеселить, но никому это не удавалось. В том же царстве был-жил честный работник, который одного боялся —получить лишнее за свой труд и за три года труда взял с хозяина всего три копейки. Попросила у него мышка: «Ковалек, ковалек, дорогой куманек, дай денежку, я тебе сама пригожусь». Дал он ей денежку. Потом попросил того же жук лесной и сом водяной; работник и им роздал по денежке. Потом очутился он перед царскими палатами, «у окна Несмеяна- Царевна сидит и прямо на него глядит. Куда деваться? Затуманилось у него в глазах, нашел на него сон и упал он прямо в грязь. Откуда ни взялся сом с большим усом, за ним жучок-старичок, мышка-стрижка: все прибежали, ухаживают, ублаживают: мышка платьице снимает, жук сапожки очищает, сом мух отгоняет. Глядела, глядела на их услуги Несмеяна и засмеялась.—Кто, кто развеселил мою дочь,—спрашивает царь. Тот говорит: я; другой: я. Нет! —говорит Несмеяна-Царевна; вот этот человек! —указала на работника»66. Одно и то же страдание, один и тот же плен гнетет и бессловесную тварь, и человека; отсюда своего рода круговая порука, их связывающая; с одной стороны человек освобождает животное —«отпускает его на волю» или избавляет от заклятия; с другой стороны, когда человек попадает в плен враждебным ему злым силам, он не может освободиться без содействия животного. С этим связана наклонность видеть в животном оборотня, т. е. своего же брата человека, который томится в зверином образе до поры, до времени, пока не явится добрый человек- освободитель, который его пожалеет или доколе не исполнится срок заклятия. Наиболее ярким выражением этой мысли служит сказка о Царевне-Лягушке, коей жизнь таинственною связью связана с судьбами Ивана богатыря. «Слушай,—сказала ему лягушка: — стрела твоя попала ко мне, ты должен взять меня замуж; а не возьмешь за себя,—не выйдешь из этого болота». И с помощью лягушки богатырь отбывает положенную службу, по совершении которой и он освобождается, и она возвращается в свой человеческий образ прекрасной царевны 67. Мне нет надобности напоминать о бесчисленных вариациях на ту же тему, которые имеются у всех народов. Есть общеизвестные образцы таких сказок об оборотнях: их всякий без труда может припомнить. Здесь важно вскрыть лишь то общее переживание духовного опыта, которое выражается во всех этих образах. Это прежде всего живое, непосредственное ощущение единства мировой жизни в человеке и в животном6*. С одной стороны человек чувствует в себе животное, ощущает непрерывную и страшную возможность впасть в животный мир, завыть по волчьи, захрюкать свиньею или гадом поползти по земле. С этой точки зрения обо- ротничество выражает собою великую жизненную правду. Зверочеловечество есть 109
реальный факт нашей жизни: в мире подче- ловеческом действительно есть та темная бездна, которая нас в себя втягивает. Помимо оборотней есть и другое напоминание об этой опасности —образы получеловеческие, полузвериные, которые встречаются в изобилии в мифологиях и сказках всех народов: сатиры и лешие с козлиными рогами и копытами, русалки с рыбьими хвостами, кентавры и т. п. В своем стремлении прочь от этой бездны падения человек ощущает не свое только человеческое усилие, а общее стремление жизни, в котором заинтересовано всякое дыхание, ибо весь мир стремится подняться над собою в человеке и через человека. Это участие всей твари в подъеме человека к неизреченному великолепию один из наиболее ярких и любимых мотивов русской народной сказки. . Иван Царевич ищет возлюбленную «Ненаглядную Красоту», и вся тварь призывается к участию в его искании. Его стремление и его подъем к красоте рассматривается сказкою как что-то всему живому близкое и нужное, за что вся тварь призывается к ответу. Допрашивает он о местопребывании возлюбленной вещую старуху, а у старухи «есть на то ответчики: первые ответчики — зверь лесной, другие ответчики — птица воздушная, третьи ответчики —рыба и гад водяной». Встала старуха раненько, умылась белёнько, вышла с Иваном Царевичем на крылечко и скричала богатырским голосом, сосвистала молодецким посвистом. Крикнула по морю: «Рыбы и гад водяной, идите сюда».—Тотчас синё море всколыхалося, собирается рыба большая и малая, собирается всякий гад, к берегу идет —воду укрывает. Спрашивает старуха: «Где живет Ненаглядная Красота, трех мамок дочка, трех бабок внучка, девяти братьев сестра». Отвечают все рыбы и гады в один голос: «Видом не видали, слыхом не слыхали!» Крикнула старуха по земле: «Собирайся, зверь лесной». Зверь бежит, землю укрывает, в один голос отвечает: «Видом не видали, слыхом не слыхали!» Крикнула старуха по поднебесью: «Собирайся, птица воздушная». Птица летит, денной свет укрывает, в один голос отвечает: «Видом не видали, слыхом не слыхали». «Больше некого спрашивать»,—говорит старуха. Взяла Ивана Царевича за руку и повела в избу; только вошли туда, налетела Моголь-птица, пала на землю,—в окнах свету не стало. «Ах ты, птица- Моголь! Где была, где летала, отчего запоздала?» «Ненаглядную Красоту к обедне сряжала» 69. Здесь перед нами раскрывается еще одна черта «иного царства». Оно есть прекрасное, неизреченное, чего ни тварь земная, ни люди не ведают, и вместе с тем то, чего весь мир ищет, чему всякое дыхание покоряется. Знает путь к этому царству одна Моголь-птица, и помимо этого крылатого гения никто не в силах поднять туда человека. V. ИСКАТЕЛИ «ИНОГО ЦАРСТВА». БОГАТЫРЬ И ДУРАК В СКАЗКЕ. Другое яркое отражение искомого «иного царства» —самый образ его искателя. Мы оставим здесь в стороне те вульгарные типы искателей из кабацкой голи, воров, бездельников и дезертиров, о которых речь шла выше, и займемся лишь теми, которые так или иначе возвышаются над средним житейским уровнем. Препятствия, отделяющие человека от предмета его искания, преодолеваются либо силой, либо мудростью. Соответственно с этим среди ищущих «иного царства» выделяются в особенности два типа-богатыри и вещие. Мы займемся сначала первыми. С образом богатыря обыкновенно сочетается мысль о человеке, который борется с многочисленными врагами и побеждает их сам собственным своим человеческим подвигом силы и бесстрашия, большею частью без всякой посторонней и в частности без чудесной помощи. Таковы богатыри русской былины Илья Муромец, Добрыня, Никита Кожемяка и т. п. Так, однако, обстоит дело лишь до тех пор, пока мы имеем дело с былиной в собственном смысле слова, т. е. с таким рассказом, в котором передается быль естественная, а не магическая. Но как только в рассказ вторгается чудесное, сказочное в собственном смысле слова, образ былинного богатыря подвергается заметному видоизменению. Вступая в соприкосновение с волшебной силой, изменяющей законы естества, богатырь в большей или меньшей степени подчиняется этой силе, становится как бы ее орудием. Тогда его личный подвиг отходит на второй план. Грань между сказкою и былиной не отличается строгостью и неподвижностью: она нередко нарушается вторжением сверхъестественного, сказочного в былину; тогда тем самым изменяется облик и в особенности значение богатыря. Есть, например, рассказы, где самая сила Ильи Муромца приобретает характер сверхъестественный. Тогда эта сила понимается как что-то постороннее самому богатырю: она вливается в него извне, через чудесный напиток; в связи с этим в богатыре появляются черты, указывающие на ослабление его человеческой энергии: лежанье на печи, неделанье. По одной сказочной версии, Илья Муромец до 18-ти летнего возраста не мог ходить, по другой, «тридцать лет, от самого рождения, сидел он сиднем, не двигаясь». Сжалился над ним старец Божий, странник, которому Илья подал милостыню, исцелил его и дал ему выпить до дна ковш воды, и опять посылает он за водою: «Опять сходи, принеси другой ковшик воды». Шедши он за водою, за которое дерево ни ухватится —из корню выдернет. Старичок Господень и спрашивает у него: «Слышишь ли теперь в себе силу?» «Слышу, старичок Господень! Сила теперь во мне есть большая: кабы утвердить в подвселенную такое кольцо, я бы 110
смог поворотить подвселенную». И старец, опасаясь, что такой силы «земля не снесет», дает Илье выпить еще, чтобы поубавить у него силы 70. В жизни Ильи Муромца это вторжение сверхъестественного — изолированное явление. В общем в ней все естественно, все говорит о торжестве человеческой мощи, о напряжении и действительности индивидуальной, личной воли человека. В сказке мы видим иное. Здесь открывается другой волшебный мир, где бессильно все естественное; тут человек ясно видит предел своей человеческой мощи, как бы велика она ни была, и чувствует превосходящую его сверхъестественную силу, перед которой-ничто величайшие из богатырей. Сказке хорошо знаком тип былинного богатыря; в ней часто повторяются излюбленные формулы былины о его силе: кого он в ногу ударит —нога прочь, кому в руку —рука прочь, кому в голову — голова прочь . Есть в сказке типические рассказы о том, как богатырь тешится над медведем, возит на нем дрова, о том, как он один побивает многочисленное неприятельское войско 72, о том, как он ударом палицы убивает одного за другим трех могучих богатырей или расправляется один с двумя дюжинами разбойников. Но не эти проявления богатырской силы и богатырской удали составляют в сказке центр тяжести, а тот таинственный предел, где человеческая сила обращается в ничто. Становясь лицом к лицу с сверхъестественным, человек проникается сознанием своей беспомощности. Своего брата богатыря можно победить в поединке, можно справиться с целою ратью и даже с многоглавым змеем о шести или девяти головах, но когда богатырю приходится иметь дело с двенадцатигла- вым змеем, в душу рассказчика уже закрадывается сомнение: по одним рассказам змей ранит богатыря в руку 73, а по другим змей начинает одолевать Царевича, и тот спасается благодаря сверхъестественному заступничеству: его выручает то «мужичок —руки железны, голова чугунна, сам медной» , либо вещий конь, дающий мудрый совет 75, то чудесная охота —подарок бабы-яги 76, то какие- либо другие волшебные союзники. Богатырь не в силах справиться в открытом бою со стерегущим тридесятое царство великаном, и, в ответ на его окрик: «Куда червяк едешь», Иван Царевич сворачивает в сторону: он достигает цели магическим путем, благодаря содействию старухи, которая дает ему волшебное зелье да клубочек 77. При встрече с Норкой зверем и вихрем, похитившим Настасью Золотую Косу, богатырь опять-таки не надеется на свою человеческую силу и вынужден подкрепить себя волшебным напитком—сильною водою78. Словом, в сказке человек ежеминутно сталкивается с напоминаниями о каком-то роковом для него пределе. Его зависимость свыше выражается в разнообразных образах. Прежде всего, чтобы привлечь на свою сторону сверхъестественные силы или обезопасить силы, ему враждебные, человек должен знать их тайну. Отсюда его зависимость от знающих волшебную науку — ведунов, по преимуществу старцев или вещих старух* они научают его как обойти препятствие , как достать «живую воду» 80 или как спастись от преследования мчащейся на шестикрылом коне страшной ведьмы81, от них же герой получает в подарок нужные для его успеха или спасения волшебные предметы —клубок да зелье82, либо щетку, кремешок да «площадку» (огниво). Когда погоня близка, щетка превращается в непроходимую чащу, кремешок в гору каменную от земли до неба, а огниво— в реку огненную83. Мы уже говорили о помощи вещих зверей, без коих сказочный герой не может ступить ни шагу: стережет ли он лошадей бабы-яги, исполняя положенную ему службу, ему помогают: львица, пчелка, да птица заморская84. Нужно ли ему победить трехглавого змия, он, пользуясь даром вещего сокола, сам оборачивается соколом и снимает со змия три головы 85. Велит ли стрельцу царь искупаться в кипятке, его заговаривает богатырский конь, чтоб кипяток не повредил его белому телу88. Необходимость чудесной помощи обусловливается самым свойством магических задач сказочного героя. Победить Кащея Бессмертного может лишь тот, кто знает, где смерть Кащея; а этой тайны нельзя разведать без помощи вещей жены; чтобы достать яйцо, где эта смерть таится, нужна помощь чудесных зверей: волка, вороны, да щуки8 . Многочисленные случаи, когда сказочный герой попадает в плен к какому-нибудь царю, который под страхом смертной казни налагает на него явно неисполнимые задачи: построй за одну ночь мост, одна мостина золотая, другая серебряная; сделай за единую ночь, чтобы по обе стороны моста росли яблони со спелыми яблочками, да на тех яблонях пели бы птицы райские; пойди на тот свет к моему отцу покойнику, да спроси его, где деньги спрятаны. Или, наконец: «пойди туда —не знаю куда, принеси то —не знаю что». Бессилие героя исполнить все эти требования обыкновенно подчеркивается его обильными слезами. Но у него есть спутник, вещая жена; она спрашивает: «О чем плачет сердечный друг». Дает ему мудрый совет, а еще чаще сама делает нужное для него дело. «Не кручинься,—говорит,—молись Богу, да спать ложись; к завтрему все готово будет» 88. Тут все характерно: и этот образ плачущего Геркулеса, и волшебство, которое буквально усыпляет его энергию/ и воплощение мудрости в женственном существе, о чем красноречиво говорят самые названия сказок —«Василиса Премудрая» и «Мудрая жена». Избранник этой магической мудрости обрекается на совершенно пассивную роль: от него требуется только безграничное доверие, покорность и преданность той высшей силе, которая его ведет. Личные свойства героя, его сила и ум тут не играют никакой ро- 111
ли. Его человеческое дело в сказке —ничто; также и его рассудок, ибо с точки зрения магической поступок, который кажется людям безрассудным, нередко оказывается самым мудрым. Неудивительно, что рядом с богатырем, героем сказки, является существо совершенно лишенное всякого человеческого ума-дурак. Именно в его человеческом безумии познается сила высшей мудрости. Поэтому дурак оказывается сказочным героем по преимуществу, предпочтительно перед богатырем. Иногда, впрочем, стушевывается грань между этими двумя типами: черты богатыря и дурака сочетаются в одном лице. И слияние это совершенно естественно. Перед лицом высшей чудесной мудрости оба оказываются одинаково неумными и беспомощными. Фигура дурака, который с видимым безрассудством сочетает в себе образ вещего, составляет один из интереснейших парадоксов сказки, притом не одной русской сказки, ибо образ вещего безумца или глупца пользуется всемирным распространением: «священное безумие» известно еще в классической древности. Тайна этого парадокса у всех народов одна и та же: она коренится в противоположности между подлинною, т. е. магическою мудростью и житейским здравым смыслом: первая представляет собою полное ниспровержение и посрамление последнего. Образ «дурака» как бы вызов здравому смыслу. Поэтому, в зависимости от того, как оценивается здравый смысл, и отношение к дураку не может быть одинаковым. В сказке вообще и в частности в русской сказке мы находим две диаметрально противоположные его оценки. Есть вульгарные, рассудочные рассказы и анекдоты о дураке, без примеси чего- либо волшебного: в них дурак играет роль шута и служит всеобщим посмешищем. Это жалкое существо, всех раздражающее нелепыми поступками, всеми битое и потому вечно плачущее89. Но как только сказка вступает в соприкосновение с чудесным, отношение к дураку в корне меняется: дурак окружается почетом и посрамляет насмешников. Народная мудрость чует, что «иная простота бывает не без хитрости»90, и сказка дает об умственных способностях дурака характерный отзыв: «Ванюша не хитёр, не мудёр, а куда смысловат»91. Внешнее отличие этого героя от всех прочих людей есть прежде всего видимая несуразность речей и крайняя безрассудность поступков. Одна из характерных черт его-не- ведение. О чем бы его ни спросили, даже о том, как его по имени зовут, у него один ответ: «не знаю». Отсюда ряд сказок, где он величается прозвищем «Незнайко» 92. С незнанием у него связывается и другая любимая черта народного героя — неделание. В сказках часто рассказывается о том, как дурак «работать не работал, все на печке лежал» или «мух ловил», как он в начале своего жизненного поприща прогулял все свои деньги с пьяницами 93. Поступки дурака всегда опрокидывают все расчеты житейского здравого смысла и потому кажутся людям глупыми, а между тем они неизменно оказываются мудрее и целесообразнее, чем поступки его «умных» братьев. Последние терпят неудачу, а дурак достигает лучшего жребия в жизни, словно он угадывает мудрость каким-то вещим инстинктом. Другие рассудительные люди возлагают свои упования на денежную силу; дурак же цены деньгам не знает, золото не ставит ни в грош; часты случаи, когда в уплату за произведенную работу он берет вместо денег котенка да щенка. Приходит время и оказывается, что котенок, да щенок и впрямь для него куда нужнее золота; они спасают ему жизнь, выручают его из плена и возвращают ему похищенный у него волшебный перстень о двенадцати винтах 94. В другой сказке дурак продает все свое достояние (быка) березе; воры похищают быка, дурак рубит березу топором за неуплату условленных денег; и вдруг в дупле березы оказывается зарытый разбойниками богатый клад95. В третьей он меняет пару волов на телегу, телегу на козу, козу на кошелек, а кошелек отдает перевозчикам и бьется об заклад, что его за это хозяйка не заругает; в заключение выигрывает заклад, забирает условленный выигрыш двенадцать фур с солью и с волами; таким образом ряд нелепых поступков служит началом его обогащения96. Иногда «глупость» в рассказе оказывается «хитростью». Посылает царь своих зятьев добыть волшебных животных; достает их дурак, а умные, потерпевшие неудачу, покупают у него добычу; дурак вместо денег берет с них «по мизинцу с ноги»; когда умные начинают хвастать перед царем удалью, дурак показывает их отрубленные пальцы и тем разоблачает их обман; он получает от царя все царство, а умные за обман наказываются смертью . Вообще случаи торжества глупости имеются в сказке в великом изобилии, причем дурак побеждает хитростью сравнительно редко: в большинстве случаев нелепые поступки, ведущие к счастью, совершаются вопреки всяким расчетам, словно по какому- то наитию или по чьему-либо внушению. Есть одна черта, общая всем подобным рассказам, недоверие к расчетам здравого смысла. И в сказке волшебной в собственном смысле слова эти расчеты посрамляются не человеческим умом, а высшею магическою мудростью: дурака выручают из трудных положений то вещие люди 98, то вещие животные99, то волшебные предметы100. Дурак является любимым героем сказки именно потому, что в человеческий ум она не верит. Когда, собираясь в дальний путь-дорогу совершить подвиг, он избирает явно негодные для того средства, умные спрашивают: «Что ты, дурак! Куда собираешься? Али людей смешить?» А он им в ответ: «Про то я знаю! Умным —дорога и дуракам —путь не заказан». И путь «умных» неизменно приводит к провалу, а путь дурака доводит до цели. Эта мудрость, руководящая дураком, высказывается в сказке «Волшебное Кольцо» устами змеи, которую он спас из пламени: 112
«Ну, спасибо,—говорит,—Иванушка! Сослужил ты мне великую службу, сослужу я тебе еще и больше того! Пойдем,—говорит,-к моей матери; будет она тебе давать медные деньги —ты не бери, потому что это уголья, а не деньги; будет давать серебряные —также не бери, то будут щепки, а не серебро; будет выносить тебе золото, и того не бери, потому что вместо золота будет черепье да кирпич; а проси ты у нее в награду перстень о двенадцати винтах»101. Иначе говоря, подлинная ценность —только магическое, волшебное, мудр только тот, кто за эту непонятную рассудку ценность отдает все на свете; это и есть тот, кто с житейской точки зрения признается дураком. Так как от природы дурак лишен мудрости, и мудрость, которая им руководит, для него не своя, она в сказке нередко и внешним образом от него отделяется, олицетворяется другими существами, которые подчиняют себе волю дурака, направляя ее внушениям. Эти руководящие силы являются то в звериных, то в человеческих образах: то это змея, то «сивка-бурка, вещая каурка», то вещий волк, то существо человеческое. В отрицательных свойствах сказочного героя, в его немощи, неведении, безумии обнаруживается некоторое отрицательное определение искомого им «нового царства». Оно есть запредельная человеку сила и мудрость. Именно этим обусловливается торжество человеческого безумия в сказке, превознесение дурака над сильными и мудрыми в человеческом значении этого слова. Но рядом с этим в том же стремлении искателей открываются и положительные черты искомого: их человеческое безумие ищет той «целящей воды», которая воскрешает умерших, возвращает жизнь распавшемуся на части человеческому телу: ему нужны «молодильные яблоки», которые возрождают утраченную молодость, нужна «жар-птица», олицетворение той запредельной полосы, где солнце не заходит, живой образ света, долженствующего наполнить человеческую жизнь; нужна вообще иная природа, где дерево поет, а птица говорит 102. Словом, с мыслью об «ином царстве» связывается мечта о полном преображении законов естества, о полной победе магии над старостью, болезнью, смертью, о совершенном одухотворении мира животного и растительного. К этой цели в русской сказке ведет не столько подвиг и доблесть мужа, сколько мудрость его жены. Характерно, что мудрость олицетворяется не мужским, а по преимуществу женственным образом. Именно женскому началу принадлежит здесь центральная руководящая роль. Поэтому необходимо внимательнее присмотреться к этим женским спутницам сказочных героев. VI. ЖЕНСТВЕННЫЕ ВОПЛОЩЕНИЯ СКАЗОЧНОЙ МУДРОСТИ. Мудрость в сказке олицетворяется преимущественно двумя женскими типами —вещей старухой и вещей невестой. Иногда мудрый НАШИ ПУБЛИКАЦИИ совет дается устами старика, но эти ведуны мужского пола сравнительно редки и в общем бледно очерчены; образ вещей старухи в сказке куда ярче и значительнее; и встречается он в общем много чаще. Старухи — руководительницы героя — носят разные названия: то это-баба-яга, которая в этом случае утрачивает свой облик злой и враждебной человеку ведьмы, то «ба- бушка-задворенка», то просто старуха. Обыкновенно эта старуха —носительница не только мудрости, но и власти, которая дается ей знанием. У нее имеются не только волшебные предметы, которыми она снабжает героя: ей повинуются волшебные животные. А иногда эта власть над живою тварью приобретает характер космический, как в приведенном примере, где вещая старуха, разыскивая для Царевича «Ненаглядную Красоту», призывает к ответу и зверей, и птиц, и рыб, и гадов морских. По словам ее младшей сестры, «что ни есть на белом свете, все ей покоряется». Оттого и голос у нее богатырский 103. Образ вещей невесты представляет собою сочетание мудрости и власти над тварью не в меньшей степени. За «Ненаглядную Красоту» вся тварь ответственна, и Василисе Премудрой все повинуется: по ее мановению муравьи ползучие молотят несчетные скирды, пчелы летучие лепят церковь из воска, бесчисленные работники-люди строят золотые мосты, да великолепные дворцы. Она сама может обернуться в любой образ твари104. Но с мудростью и властью в вещей невесте сочетается и красота, обладающая силою волшебного действия: «когда она рассмеется-то будут розовые цветы, а когда заплачет—то жемчуг»105. Силою этого очарования все на свете движется: к волшебной невесте направляется весь сказочный подъем, точно вместе с влюбленным в нее царевичем вся тварь испытывает неудержимое к ней влечение. В сказке всячески подчеркивается отдаленность расстояния, отделяющего волшебную невесту от ее искателя. Она живет либо на краю света, либо уносится в бесконечную даль похитителем-вихрем или Кащеем, либо пребывает у морского царя в подводном царстве. Так или иначе это всегда красота запредельная; но ей самой дана власть уничтожать бесконечное расстояние от посюстороннего, здешнего. В большинстве сказок, где она появляется, вещая невеста оборачивается птицей и залетает в доступные человеку страны; благодаря этому становится возможной первая встреча ее с женихом. Описания этих встреч принадлежат к числу высших откровений сказочной символики. Обстановка их почти всегда одна и та же. Прилетают из дальних стран красные девицы то в виде уток, то в виде колпиц, то в виде голубиц-на озеро купаться, после чего они 8 «Литературная учеба» № 2 ИЗ
вновь из девиц оборачиваются птицами и улетают обратно. Жених подстерегает их на берегу, выбирает невесту и похищает оставленную ею одежду или крылья; тем самым он пленит ее, лишает возможности отлететь обратно и возвращает ей похищенное лишь под условием обручения. От того, удастся или не удастся этот подвиг герою, зависит весь его жребий —торжество или гибель: ибо все дальнейшее дело его жизни делается за него тою волшебною силою, которой он обручен. «Слушайся меня, старухи»,-говорит Ивану Царевичу ведунья.—«Спрячься вон за тот куст смородины и притаись тихонько. Прилетят сюда двенадцать голубиц-все красных девиц, а вслед за ними тринадцатая; станут в озере купаться, а ты тем временем унеси у последней сорочку и до тех пор не отдавай, пока не подарит она тебе своего колечка. Если не сумеешь этого сделать, ты погиб навеки» 106. Дальнейшая история после обручения в великом множестве вариантов воспроизводит одну и ту же тему. Вещая невеста, которая затем становится женою, преодолевает все волшебные препятствия на пути суженого, выручает его из всякой беды, исполняет за него все наложенные на него «службы». Все последующее счастье его жизни добывается им не собственною, силою и подвигом, а достается ему даром, как бы в виде приданого за женою. Вся его задача сводится только к тому, чтобы сделать ее соучастницей своего плена, что достигается чрез похищение ее крыльев. Этим он достигает цели своей жизни, жена освобождает и его, и себя, а он только плачет или по ее совету молится да спит. От него требуется только верность той мудрости, которой он обручен, но и тут герой обыкновенно оказывается не на высоте своего призвания. В этом та роковая опасность падения, которая грозит обратить в ничто весь подъем к чудесному, разрушить все волшебство сказки. Опасность эта живо чувствуется сказателями. Как бы ни были велики препятствия на жизненном пути Ивана Царевича, как бы ни были трудны возложенные на него задачи, над всеми трудностями неизменно торжествует вещая сила и мудрость его невесты, и она успокаивает его словами: «это не беда, а победка», или «это не беда, беда впереди будет». Но вдруг, достигнув предела в своем подъеме к чудесному, жених чувствует утомление и мечтает о возвращении домой, к родной действительности. «Что так грустен, Царевич»,-спрашивает невеста. «Ах, Василиса Премудрая, сгрустнулось по отцу, по матери, захотелось на святую Русь». И Василиса отвечает: «Вот это беда пришла». Беда заключается не в опасностях возвращения: над ними легко торжествует мудрость Василисы. Она обманывает посланную за ними погоню, оборачивая себя то смирной овечкою, то ветхою церковью, а Ивана Царевича то старым пастухом, то стареньким попом. Когда их настигает сам Морской царь и оборачивается соколом, Василиса с женихом оборачиваются уткой да селезнем и спасаются от сокола, ныряя в озеро. Настоящая опасность угрожает не со стороны магии, а подкарауливает женихов в области житейской, дома, на святой Руси. Это опасность забвения вещей невесты. Во множестве сказочных вариантов она предостерегает жениха, чтобы по возвращении домой, он никого не целовал, потому что всякий поцелуй отца, сестры, ребенка или кого-либо из домашних влечет за собою неизбежное забвение невесты.—«Ты меня забудешь, Иван Царевич!»- «Нет, не забуду!» —«Нет, Иван Царевич, не говори, позабудешь! Вспомни обо мне хоть тогда, как станут два голубка в окна биться!» Пришел Иван Царевич во дворец. Увидали его родители, бросились ему на шею и стали целовать, миловать его; на радостях позабыл Иван Царевич про Василису Премудрую. Только тогда вспомнил про нее, когда собрался жениться на другой и прилетели два голубка биться об окна его дворца. Тогда вернулся Царевич к чудесной возлюбленной1^7 VII. ХРИСТИАНСКОЕ В РУССКОЙ НАРОДНОЙ СКАЗКЕ. Тут остается отметить еще одну ступень подъема сказки. Волшебное в ней еще не есть завершение чудесного. Есть одно последнее ее превращение, где сказочное принимает определенно религиозную, христианскую окраску. Совершается это тем легче, что в сказке чрезвычайно много сродного христианству. Трудно сказать, чем это объясняется, природным ли предрасположением к христианству народного гения, создавшего сказку, или, наоборот, многовековым влиянием христианства на народную душу, а через нее и на сказку. Достоверно одно: русские сказочные образы как-то совершенно незаметно и естественно воспринимают в себя христианский смысл. В некоторых сказках это превращение представляется вполне законченным; в других мы видим пестрое смешение христианского и языческого. Мы уже видели, что в трудные минуты вещая невеста советует своему герою «молиться Спасу». Вполне естественно, что сказочный подъем к чудесному на высших своих ступенях превращается в подъем молитвенный. Когда сказочный богатырь проникается сознанием своего человеческого бессилия перед сверхъестественным, он тем самым уже явно приближается к идеалу христианского смирения. Поэтому в минуту, когда никакая человеческая сила не может спасти героя от неизбежной гибели, когда перед ним развергается змеиная пасть «от земли до неба», у него сам собою вырывается возглас: «Господи, сохрани меня и спаси мою душу»108. И молитва разрушает чудеса черной магии, спасает от плена морского царя109. Просто и естественно совершается превра- 114
щение волшебного в чудесное в христианском значении слова. Существует, например, целый христианский вариант известной народной сказки, где волшебная щука достается праведнику за усердную молитву. Щука исполняет всякие его желания, снабжает его в изобилии напитками да кушаньями, строит ему богатый дворец; но христианизация сказки выражается и тут в новой волшебной формуле, которую щука дает своему повелителю: «только скажи, по щучьему велению, по Божьему благословению, явись то-то и то- то-сейчас явится». Поэтому, когда «по щучьему велению» у царевны родится ребенок, он признается ребенком Божьим. Так же легко христианизируются в сказке и человеческие типы; в особенности просто и естественно сказочный «дурак» превращается в «блаженного» или юродивого. Превращение это известно многим христианским народам. Так, в немецком сказании о Граале «чистый глупец» Парсиваль подвигом целомудрия превращается в блаженного и христианского подвижника. В русской сказке это превращение облегчается самим сходством между дураком и «блаженным». Общая черта того и другого —вещее безумие, отсутствие человеческого «здравого рассудка» и в то же время обладание иною чудесною мудростью. У дурака эта мудрость волшебная, а у юродивого «ум Христов», но в сказке легко стирается грань, отделяющая одно от другого; тогда в одном и том же лице смешиваются черты дурака и юродивого. Совершается это очень просто —путем религиозного истолкования обычных речей и поступков дурака, вопреки житейскому здравому смыслу. Затрата всего состояния на кошку и собаку приводит его к счастью; и вот, истолкование придает этому странному поступку оттенок прозорливости. Обычная черта сказочного дурака —презрение к деньгам путем истолкования же превращается в добродетель бессребренника. Случайно ему достались за кота три бочонка золота. «Экая пропасть золота, куда мне с ним деваться»,— подумал дурак и пошел по городам да селам оделять нищую братию; роздал два бочонка, а на третий купил ладану, сложил в чистом поле и зажег: воскурилось благоухание и пошло к Богу на небеса. Вдруг появляется ангел: «Господь приказал спросить, чего ты желаешь?» «Не знаю»,-отвечает дурак и спрашивает совета у старца. А тот ему в ответ: «Коли тебе богатство дать, ты, пожалуй, Бога забудешь. Пожелай лучше жену мудрую»110. Тип «блаженного» вообще принадлежит к числу любимых в сказке; мы уже встретились с ним в рассказе о Царевне Несмеяне. Он же воспроизводится в поэтической сказке «Три копейки», где работник (а по другим вариантам мальчик-сиротинка) отказывается брать с хозяина более трех копеек вознаграждения за три года службы. Получив условленную мзду, он бросает деньги в реку: «Если,—говорит,—я служил верой и правдой, то моя копейка не утонет». На третий год «глядь — все три копейки поверх воды». Одну копеечку отдал работник купцу —в церкви свечку ставить; тот ее на полу обронил, и «вдруг от той копеечки огонь возгорел»; «люди взяли по свечке и зажгли от той копеечки». На вторую копеечку другой купец купил работнику кота, продал его в «ином государстве» за три корабля; а третья копеечка чудесно воспламенилась в царском дворце и тем спасла царскую дочь от «Ерахты» (сатаны), пытавшегося ее похитить. Смешение различных планов нравственного сознания, христианского и сказочного, замечается и тут. Юродивый уже здесь, на земле, получает награду, становится богачом и женится на царевне 111. Земное счастье в конце рассказа составляет вообще обычное отличие этого сказочного стиля от церковного стиля «жития», коему благочестивая сказка видимо подражает. Глубоко сродно христианству и любящее жалостливое отношение сказки к животному миру. Тайна солидарности всей живой твари, открывшаяся сказателям, есть в то же время одно из христианских откровений и, в частности, одна из любимых тем русского «жития святых». Не удивительно, что и здесь происходит слияние между сказочным и христианским. Благодарность животного человеку, его пожалевшему, в сказке благочестивой получает значение Божьей награды. Это также обычная черта повествований о сказочных блаженных. В сказке «Три копеечки» сиротинка выкупает из жалости котенка, которого малые ребятишки мучают112, в сказке о Несмеяне работник, у которого одна забота «как бы перед Богом не согрешить», вознагражден за то. что роздал животным все свои денежки11 . Самое существо христианства выражается в учении о всеобщем воскресении, о вечной целостной жизни, в которой весь мир достигает совершенного и полного исцеления. Поэтому христианству не может не быть близко сказочное искание вечной молодости и живой воды. И «молодильные яблоки» и «вода целящая», суть как бы языческие, мифологические предварения величайшего из христианских откровений. Поэтому не удивительно, что и здесь намечаются точки соприкосновения и как бы переходные ступени от сказочного к христианскому. Есть, например, сказка «О серебряном блюдечке и наливном яблочке» 1 , одно из прекраснейших созданий народного творчества, где рассказ о «живой воде» прямо-таки получает значение чуда в христианском смысле слова. Героиня этой сказки —обиженная сестрами дурочка, блаженная, своего рода «золушка», всеми притесняемая и работающая за всех. Достается ей в руки чудесное блюдечко и наливное яблочко; сестры из зависти заманивают ее в лес и убивают. На могиле в лесу вырастает тростинка, из тростинки пастушок делает дудку, а дудка сама поет, выговаривает: «Свет мой батюшка родимый! Меня сестры в лес зазвали, меня, бедную, загубили 115
за серебряное блюдечко, за наливное яблочко, не пробудишь ты меня от сна тяжкого, пока не достанешь воды из колодезя царского». Отец достает у царя живую воду, оживляет дочь и идет с нею в царские палаты. И видит царь старика с тремя дочерьми: «две за руки связаны, а третья дочь как весенний цвет, очи —райский свет, по лицу заря, из очей слезы катятся, будто жемчуг падают». И показывает блаженная царю чудеса, все его царство и весь мир на серебряном блюдечке, города, корабли, полки с воеводами. «Яблочко по блюдечку катится, наливное по серебряному; в блюдечке все небо красуется, солнышко за солнышком кружится, звезды в хороводе собираются. Царь удивлен чудесами, а красавица льется слезами, перед царем в ноги падает, просит помиловать: «Царь-государь, говорит она, возьми мое серебряное блюдечко и наливное яблочко, лишь прости ты сестер моих, за меня не губи ты их». Тут христианство выражается не в отдельных чертах и подробностях, а во всем жизне- чувствии сказки. Вообще христианское жиз- нечувствие проникает в сказку очень глубоко: оно сказывается и там, где оно не с первого взгляда бросается в глаза. В частности, недаром Василиса Премудрая учит своего суженого молиться: в самом отношении сказочного героя к высшей мудрости, которая им руководит, есть столько близкого и сродного христианству, что предположение о влиянии, о бессознательном проникновении христианских мыслей и в особенности чувств в сказку возникает само собою. Отзвуки христианства чувствуются и в глубоком сознании человеком своего ничтожества, и в беззаветной отдаче себя высшей чудесной силе, и в самом образе вещей невесты, которой он обручен. Сочетание во едином женственном образе высшей Премудрости, красоты и власти над всею тварью —чрезвычайно напоминает тот лик Софии Премудрости Божией, коим вдохновлялись наши отдаленные предки —строители храмов и иконописцы. Во всяком случае, в лице Василисы Премудрой, Мудрой жены и Ненаглядной Красоты воплотились те искания человеческой души, которые во образе Софии находят себе высшее, полное удовлетворение. В отдельных случаях трудно решить, где кончается сказочное предварение христианского откровения и где начинается прямое влияние этого откровения на сказку. Одно представляется несомненным —сказка заключает в себе богатое мистическое откровение, ее подъем от житейского к чудесному, ее искание «иного царства» представляет собою великую ценность духовной жизни и несомненную ступень в той лестнице, которая приводит народное сознание от язычества к христианству. VIII. ЗАКЛЮЧЕНИЕ. Знакомство с этими великими достижениями народного творчества представляет важный шаг в народном самопознании. В сказке мы находим не только подлинное откровение «иного царства», которое составляет предмет искания всех народов, но вместе с тем и некоторое особенное национальное преломление этого вселенского откровения. В этом преломлении мы узнаем народную душу со всеми ее качествами и недостатками. Как же отразилась русская душа в русской народной сказке? Есть две черты, которые в ней поражают: с одной стороны —глубина мистического проникновения в жизнь, головокружительная высота полета, с коей открываются сказочные красоты вселенной, а с другой стороны — женственный характер этих волшебных грез. В русской сказке мы имеем яркий образец мистики пассивных переживаний человеческой души. Не случайно именно женский образ вещей невесты господствует в этой сказке, олицетворяет собою ее высшую ценность и высшую вершину ее творчества. В ней выражается по преимуществу женственное мирочувствие. Здесь человек необыкновенно сильно чувствует превозмогающую его чудесную силу, те могучие крылья, которые уносят его прочь от житейской низменности, ту магию, которая превращает его из жалкого дурака в сказочного красавца, и тот нездешний ум, который восполняет его человеческое безумие и незнание. Иначе говоря, он интенсивно воспринимает то действие сверху той чудесной силы, которая залетает из запредельной дали в низины здешнего, чтобы унести и поднять его оттуда в заоблачную высь. Но рядом с этим в русской сказке необыкновенно слабо выражено действие снизу. В ней сказывается настроение человека, который ждет всех благ жизни свыше и при этом совершенно забывает о своей, личной ответственности. Это тот же недостаток, который сказывается и в русской религиозности, в привычке русского человека перелагать с себя всю ответственность на широкие плечи «Николы-угодника». Превознесение дурака над богатырем, замена личного подвига надеждой на чудесную помощь, вообще слабость волевого героического элемента, таковы черты, которые болезненно поражают в русской сказке. Это прелестная поэтическая греза, в которой русский человек ищет по преимуществу успокоения и отдохновения;сказка окрыляет его мечту, но в то же время усыпляет его энергию. Имеем ли мы здесь общую всем народам черту? По-видимому, нет. Конечно, сверхъестественное, чудесное всегда и везде означает некоторый предел человеческого могущества и энергии, но предел, граница, отнюдь не означает бездействия человеческого естества. Мифология и сказка других народов знает случаи сопротивления человека чудесному, богоборчества или, наоборот, содействия человека сверхъестественной силе. В германской саге человек то борется со своими богами, то спасает их самих из трудного положения. Ничего подобного мы не находим в мифологии или сказке русской. 116
Тут при встрече с чудесным человек как-то сразу опускает руки. Он испытывает очарование, восхищение, весь превращается в слух и зрение, весь отдается влекущей его вещей силе, но от этого созерцательного подъема не переходит к действию, а ждет неизреченного богатства жизни как дара свыше —от «щучьего веленья», от серого волка, от вещего коня, от мудрой жены или от Божьей благодати. Оттого в русской сказке ярко выражены женственные качества души, поэтическая мечтательность, нежность, восторженность, переходящая в экстаз: а рядом с этим гамма мужественных тонов звучит в ней сравнительно слабо. По-видимому, мы имеем здесь один из общих недостатков русского творчества. Сравните лучшие создания русской оперы с операми Вагнера: вас сразу поразит контраст между женственной русской мелодией и мужественными героическими мотивами Зигфрида или Валкирии. Черта эта находится в прямой зависимости от сказки, которою вдохновляется с одной стороны русская, а с другой стороны германская волшебная опера. В сказке немецкой подвиг героя есть все; от подвига Зигфрида сами боги Валгалы ждут своего спасения. Соответственно с этим героический подвиг составляет пафос всей оперы Вагнера. В русской волшебной опере мы видим как раз обратное. Князь Игорь и град Китеж суть чудные поэтические элегии, вызванные чувством бессилия героя; а в лучшей из русских опер —в «Руслане» —героическое совершенно утопает в волшебном. С этим связано поразительное отсутствие действия в этой опере. Слушатель все время находится под впечатлением какой-то отрешенной от жизни, дальней магии звуков, которая очаровывает, но в то же время убаюкивает. Отсюда та совершенно исключительная роль, которую играет волшебный сон в «Руслане». Здесь в каждом действии кто-нибудь спит на сцене. В первом действии Черномор усыпляет всех, во втором спит голова, в третьем без конца засыпает Ратмир, в четвертом Людмила, а в пятом спит Борислав и опять Людмила. Вся опера производит впечатление чудного вещего сна, словно она задается целью дать наглядную иллюстрацию изречению Василисы Премудрой: не кручинься, все будет сделано, Богу молись, да спать ложись. Гениальнейшее из творений русской музыки служит, без сомнения, верным выразителем духа русской народной сказки. По меткому выражению Соловьева, «сон- как бы окно в другой мир»; поэтому нельзя умалять значения и ценности воспринятых во сне откровений. Но жаль, очень жаль, когда откровение остается для человека, а тем более для народа —только сном, далеким от жизни и мало влияющим на поведение. Если волшебная сказка дает ясный образ создавшего ее народа, то сказка вульгарная, житейская, дает злую, а иногда и меткую на нее карикатуру. Карикатурно в русской вульгарной сказке ее увлечение неделанием в связи с утопией вора и лентяя, но бывают минуты, когда вся действительная жизнь народа становится злою карикатурою. Чтобы освободиться от этого наваждения, нужно восстановить тот подлинный образ души народной, которая ограждается в его карикатуре, и сознать нашу ответственность за его извращение. Как бы ни были могучи дарования народного гения и как бы ни были глубоки его откровения, откровения эти бессильны и бесплодны, пока они остаются только мистикою пассивных переживаний. {Эта мистика, не воплощающаяся в дело и ожидающая, только как свыше, того нового царства, которое силою берется, легко вырождается в вульгарную мечту о даровом богатстве, о «хитрой науке, чтобы можно было ничего не работать, сладко есть и пить и чисто ходить».) Мечта эта оказалась сильною в жизни именно оттого, что у нее есть глубокий мистический корень в русской душе. {Связь между усыплением нашего народного духа и торжеством воровской утопии совершенно очевидна.) Где светлые силы дремлют и грезят, там темные силы действуют и разрушают. {И оттого-то современная Россия оказалась в положении человека, которого разворовали в глубоком сне.) Чтобы победить воровскую утопию «легкого хлеба», недостаточно ни созерцательного экстаза, ни парения над житейским, ни даже молитвенного подъема к святому и чудесному. Для этого нужно живое дело. Мысль об «ином царстве» есть глубокое откровение нашего народного творчества. Но в жизни, как и в сказке, это откровение затемняется и заслоняется безобразною, кощунственною на него пародией. Пародия будет побеждена, когда «новое царство» перестанет быть красивою мечтою, когда оно будет понято нами <1923 —народом) как призыв к труду и подвигу. ПРИМЕЧАНИЯ Все ссылки на сказки даются по изданию: Афанасьев А. Н. Народные русские сказки. Т. I—II. М., 1897. 1 Яркий пример такого совпадения между русской и норвежской сказкою приводится у Афанасьева в примечании к сказке № 66 (Правда и Кривда). 2 Иван Царевич и Марфа Царевна, № 68. 3 Медведко, Усыня, Барыня и Дубыня-бога- тырь. 4 № 114, Ь. Сказка про утку с золотыми яйца- ми. № 88, Шабарша. 8 № 179 (примечание к сказкам 178-179). 7 № 178. 8 № 179. 9 Поди туда, сам не знаю куда, № 122, d. 117
10 Летучий корабль, № 83. 11 № 171, Горе. 12 № 165, а, Незнайко. 13 № 79. Иван Сученко и Белый Полянин. 14 № 230. «Хорошо, да худо». 15 № 140, с. 16 Образцом может послужить, например, приводимая у Афанасьева немецкая сказка Dau- mendick (Мальчик с пальчик). См. № 168, примечание. 7 В предисловии к его собранию сказок. 18 № 140, с, «Хитрая цацка». 19 № 88, Шабарша. 20 № 89. 21 № 154, Береза и три сокола. 22 № 84, а (ср. варианты Ь, с). 23 № 100, а, Ь, Емеля дурак. 24 № 219, а, Ь, с, d, e, f, g, h. 25 Правда и Кривда, N° 66, а. 26 Батрак, № 87. 27 Зорька, Вечерка и Полуночка, № 80. 28 Два Ивана —солдатских сына, № 92. 29 Горшеня, № 186. 30 Мудрые ответы, № 187. 31 Королевич и его дядька, № 67, а. 32 Безногий и слепой богатыри. 33 Роза, № 113, Ь. 34 См., напр., Правда и Кривда, № 66, а, и Сказка про утку с золотыми яйцами, № 144, Ь. 35 Окаменелое царство, № 153, Ь. 36 Пойди туда —не знаю куда, № 122, с. 37 Доброе слово, № 192, с. 38 Солдат избавляет царевну, № 190. *9 Беглый солдат и чорт, № 91. 40 Окаменелое царство, No 153, а. 41 Незнайко, № 165, Ь. 42 № 5, ср. Лиса Плачея, № 6. 43 Не любо —не слушай, № 231, с. 44 Незнайко, № 165, примеч. См. у Афанасьева норвежский вариант на тот же сказочный мотив, № 69, примеч. *5 Окаменелое царство, № 153, Ь. 46 Летучий корабль, № 83. 47 Незнайко, № 165, Ь. 48 Незнайко, № 165, примеч. 49 Заколдованная королевна, № 152, а. 50 Зорька, Вечерка и Полуночка, № 80. 51 № 152, Ь, Заколдованная королевна. 52 № 103, Жар-птица и Василиса Царевна. 53 Костомаров. Славянская мифология, с. 29 (т. е. Костомаров Н. Славянская мифология. Извлечение из лекций, читанных в университете св. Владимира во второй половине 1846 года. Киев. 1847). 54 Лихо одноглазое, № 170. 55 Известно, напр., что в сказках всех западных народов имеются семимильные сапоги (ср. № 108-109, примеч.). О валахских и немецких вариантах ковра-самолета, ср. № 150, примеч. Б6 Морской царь и Василиса Премудрая, № 125, вар. а, Ь, с. 57 Кашей Безсмертный, № 93, Ь. 58 Сказка о молодце-удальце и т. д., № 104, а. Ср. вариант и только что приведенную сказку, № 93, Ь. 59 Морской царь и Василиса Премудрая, № 125 вар. Ь, с. Морской царь и Василиса Премудрая, № 125 Ь, с. Марья Царевна, № 94. 62 Жар-птица и Василиса Царевна, № 103. 63 № 100 и 101. 54 Федор Тугарин и Анастасия Прекрасная, № 95. 65 Хрустальная гора, № 97. 66 Несмеяна-Царевна, № 166. >7 Царевна-Лягушка, № 150, примеч. 68 Это же ощущение выражается и в тех сказках, где человеку открывается язык птиц, зверей и трав, № 139 и 140. 69 Кащей Безсмертный, № 93, Ь. Такой же допрос зверей в сказке «Пойди туда —не знаю куда» № 122, а. 70 Илья Муромец и змей, № 175; ср. № 174, История о славном и храбром богатыре Илье Муромце (примеч.), ср. сказку № 80, где сила вливается богатырю («Зорьке») через волшебный напиток. 71 Надзей-попов внук, № 82. 72 Буря богатырь, Иван Коровий сын, № 76, ср № 67, Ь. Гз Королевич и его дядька, № 67, Ь. 74 Иван Царевич и Марфа Царевна, № 68. 75 Сказка о молодце-удальце, № 104, е. 76 Звериное молоко, № 118. 77 Сказка о молодце-удальце, № 104, Ь. 78 Норка зверь, № 73 и Три царства, № 71, Ь. 79 Сказка о молодце-удальце, № 104, Ь. 80 Сказка о молодце-удальце, № 104, Ь. 81 Сказка о молодце-удальце, № 104, а. 82 № 104, Ь. 83 № 104, е. 14 Морская царевна, № 94. 15 Хрустальная гора, № 97. 86 Жар-птица и Василиса Царевна, № 103, а. 17 Кащей Безсмертный, № 93. 88 Пойду туда, сам не знаю куда, № 122, Мудрая жена, № 123. Морской царь и Василиса Премудрая, № 125, Ь. 89 Этот тип очерчен, например, в сказке «Набитый дурак», № 266, а, Ь. 90 Незнайко, № 165, Ь, в подстрочном примечании. 91 Незнайко, № 165, Ь. 92 № 165. 93 Незнайко, ср. № 100, 112 (вар. в примечании), № 224. 9 Волшебное кольцо, № 112, примеч. 95 Дурак и береза, № 225. 96 Мена, № 228, Ь. 97 Свинка, золотая щетинка, утка, золотые перышки, и т. д., № 106, Ь. 98 Мудрая жена, № 123. 99 № 106, Ь. № 112, примеч. 100 № 112, примеч. 101 Волшебное кольцо, № 112. Предостережение против обманчивой ценности золота есть в сказках других народов (напр, в Кольце Нибе- лунгов у немцев). Ср. рус. сказку «Жар-птица», № 103, и «Не бери золотого пера; возьмешь, горе узнаешь». Поющее дерево и птица говорунья, № 160, а, Ь. 103 Кащей Безсмертный, № 93, Ь. 104 См. разнообразные варианты сказки № 125. 105 Поющее дерево и птица говорунья, № 160. 106 Морской царь и Василиса Премудрая, № 125 d. Морской царь и Василиса Премудрая, № 125, d; a, b, e, f, g; ср. также Мудрая жена, № 123, и «Пойди туда-не знаю куда», № 122, а, Ь, с, d. 108 Покати горошек, № 74, ,Ь. 109 Скорый гонец, № 145. 110 Мудрая жена, № 123. 111 Три копеечки, № 124, Ь; ср. вар. а. 112 № 124, а. 113 № 166. 114 № 137.
Сергей КРАВЁЦ ПЛЕННИК СВОБОДЫ Меня называют философом свободы. Какой-то черносотенный иерарх сказал про меня, что я «пленник свободы». И я, действительно, превыше всего возлюбил свободу. Николай БЕРДЯЕВ Весной 1947 года, за год до смерти, Николай Александрович Бердяев был удостоен звания доктора теологии Honoris causa Кембриджского университета. Бердяева предпочли швейцарскому теологу К. Барту и французскому философу Ж. Маритену, мыслителям мирового уровня и известности. Незадолго до этого сам Бердяев писал: «Я постоянно слышу, что у меня «мировое имя», ко мне постоянно приезжают иностранцы, я получаю неисчислимое количество писем... К моему удивлению, я стал очень почитаемым, почтенным, значит, уже солидным, почти что учителем жизни, руководящим умом»1. Культурный мир Запада признал в Бердяеве выдающегося мыслителя, вполне соответствующего европейским представлениям о философии, «первого русского мыслителя, которого можно назвать вполне европейцем, для которого судьба Европы есть и его судьба» (Кайзерлинг)2. О нем стали много писать, его сравнивали то с М. Шеллером, то с К. Ясперсом, то с Фр. Баадером, истоки его философствования находили в идеях Фр. Ницше, С. Кьеркегора, А. Бергсона. Европейский характер философии Бердяева отмечали и соотечественники: «В Европе и в Америке его ценят гораздо выше, чем в русской эмиграции и, конечно, чем в самой России,-писал Г. П. Федотов.— Объяснение, вероятно, в том, что Бердяев со своей философией личности, свободы и творчества более связан духовно с Западом, чем с Россией...» 3 Сознавал это и сам мыслитель, действительно «менее других русских чувствовавший себя иностранцем в Западной Европе»4. Пожалуй, именно эта «западность», естественная для его строя мысли и потому непреодолимая, была постоянным мучением Бердяева, ставшим почти непереносимым в эмиграции. При всем внешнем благополучии трагичен образ русского мыслителя, вынужденного доказывать, что в его мышлении «есть что-то вполне русское и что многое в нем чуждо и мало понятно западным людям», что есть в нем нечто, «выношенное в глубине России» 5. Как трагичен и образ европейского философа, протестующего против введения его в круг европейских мыслителей: «С некоторыми философами нашей эпохи могут найти у меня точку соприкосновения, например, с М. Шеллером, с Бергсоном, с Ясперсом более всего, по-другому особенно с Я. Беме; по типу философствования у меня есть родство с Фр. Баадером, хотя с ним во многом расхожусь. Кирхегарт, с которым я познакомился очень поздно, родственен мне лишь в одном мотиве — в восстании индивидуального против общего, в остальном же скорее враждебен. Никогда, ни с кем я не почувствовал настоящего родства, хотя всегда искал его и готов был его преувеличивать...» 6 Одиночество —такова была истинная судьба Бердяева, судьба русского «европейца», слишком «западника» для национальной русской мысли и чересчур «русского» для европейцев. С первыми он чуть было не разошелся окончательно, вторые приняли его философию, но не как таковую, а со своими толкованиями и интерпретациями. Понимал это и сам Бердяев - и старался преодолеть этот разрыв. Мыслитель, впитавший еще в юности своей идеи Канта, Маркса, Якоба Беме, Ницше, он старался породнить их с прозрениями Хомякова, Достоевского, Соловьева, полагая, что именно этот «западный элемент» будто бы позволит ему совместить несовместимое: «Я наследую традицию славянофилов и западников, Чаадаева и Хомякова, Герцена и Белинского, даже Бакунина и Чернышевского (несмотря на различие миросозерцании), более всего Достоевского и Толстого, Вл.Соловьева и Н. Федорова» 7. Он чувствовал себя философом «универсальным». Конечно, западничество - такая же неотъемлемая часть русской духовной культуры, как и славянофильство*. Единство этих двух линий * П. В. Палиевский очень убедительно доказал, что определения «западник» и «славянофил» не адекватны реальным фактам русской духовной истории (см. его статью «Флоренский и Розанов». «Литературная учеба», 1989, № 1; об этом еще 70 лет назад писал П. А. Флоренский, замечая, что термин «славянофильство» —«малоподходящая и уродливая кличка» —«Около Хомякова. (Критические заметки)». Сергиев Посад, 1916, с. 12). Однако и предложенные им определения —«революционный демократ» и «православный демократ» — нуждаются в серьезных уточнениях. Если наиболее значительные славянофильские мыслители действительно являются мыслителями православными, то с определением «революционный демократ» дело обстоит сложнее. Так, например, Н. Бердяев, будучи, без сомнения, философом религиозным, ни в коей мере не может почитаться за православного мыслителя. Его самого очень беспокоил тот факт, что западная культура считала его представителем православной философии, и, по воспоминаниям Г. П. Федотова, Бердяев всячески отказывался от звания «православного мыслителя». С другой стороны, было бы слишком смело (хотя, может быть, и не так неверно) отнести Бердяева к лагерю революционной демократии. 119
коренится в самом духовно-историческом феномене русской культуры. Но надо помнить, что единство это антиномическое, единство двух противоположных миросозерцании. Водораздел русской мысли на западников и славянофилов проходит слишком глубоко, чтобы преодолеть его декларативным «универсализмом». Однако не раз за свою довольно долгую жизнь приходил Бердяев к славянофильству, чувствуя необходимость в его духовном опыте. В 1908 году, переселившись в Москву, Бердяев вошел в Московское Религиозно-философское общество, начал сотрудничать с издательством «Путь», вокруг которого объединялись тогда философы православного направления С. Н. Булгаков, Е. Н. Трубецкой, В. Ф. Эрн, В. П. Свенцицкий, П. А. Флоренский и другие. В поисках истины обращался он к наследию святоотеческой мысли, к аскетической литературе. И все же слишком многое было органически чуждо глубинным движениям его души. Таковой оказалась и поездка в Зосимову пустынь, своеобразную наследницу духовных заветов великой Оптиной пустыни,—опыт, ставший для Бердяева «мучительным». Бердяев писал: «...атмосфера московского славянофильства была мне изначально чужда, я все время пересиливал себя» 8. Почти четыре года провел Бердяев в этом далеком от него мире. Освобождение принесла книга «Смысл творчества. Опыт оправдания человека» (1912 г.), которую сам автор обозначил как свой Sturm und Drang, открывший «период реакции против московской православной среды» 9. Он выходит из Религиозно-философского общества, прекращает сотрудничать с издательством, рвет уже, казалось бы, сложившиеся дружеские отношения. Пожалуй, именно с этой книги, со «Смысла творчества», явившегося философским манифестом Бердяева, начинается наиболее плодотворный период его творчества. Тот, кто, по отзывам современников, «много раз менял свои убеждения и свои идеи, философские, конечно»10, как будто бы обрел естественное для него миросозерцание; почти все дальнейшие работы лишь раскрывали то, что было заложено в бердяевской «апологии творчества». «Своеобразие моего философского типа прежде всего в том, что я положил в основание философии не бытие, а свободу» — такова самохарактеристика Бердяева11. Само содержание понятия «свобода», конечно, не оставалось неизменным. Но одно, по крайней мере, не менялось — противопоставление свободы как основы жизни единичной личности — началу родовому, которое воспринималось как «порядок необходимости», как «враг и поработитель личности». Из оппозиции личности и рода следует еще одно важное для Бердяева противоположение: творчества и рождения — если «борьба за свободу есть борьба против власти родового над человеком», то «смысл творчества», по Бердяеву, в отрицании рождения, будто бы лишенного высокого смысла *. Весь мир и сама жизнь, таким образом, оказываются враждебными человеку: «Я не любил «жизни» прежде и больше «смысла», я «смысл» любил больше жизни; дух любил больше мира»13 —так писал Бердяев в своей философской автобиографии, сравнивая себя в своем отношении к жизни с «феодалом, сидящим в своем замке с поднятым мостом и отстреливающимся». Честность Бердяева-мыслителя поразительна и достойна восхищения: он не скрывает, но, напротив, постоянно подчеркивает противостояние личности и рода, вполне понимая, что здесь — один из водоразделов между западниками и славянофилами. Взгляд на личность как на абсолютную ценность, восприятие жизни только как поля для ее, личности, самореализации — вот, пожалуй, основа того миросозерцания, которое привычно уже называем мы западничеством. Выбор европейского пути развития, ориентация на европейскую культуру, на ее социальные и государственные ценности — все это лишь результат, с неизбежностью следующий из перво-идеи абсолютности и самодостаточности «Я». «Я» ничего и никого над собою не терпит: ни истины своего рода (народа), ни истины церкви и предания ее, ни Бога. Что-то — идея рода и исторический смысл Церкви, например,— просто отвергается, что-то, от че- * Ср.: «У меня никогда не было чувства происхождения от отца и матери, я никогда не ощущал, что родился от родителей. Нелюбовь ко всему родовому —характерное мое свойство»12 Н. А. Бердяев на съезде Русского Студенческого Христианского Союза. Начало 30-х годов. 120
го «Я» отказаться пока не в силах, надлежащим образом истолковывается. Так, по Бердяеву, свобода не даруется Богом, но и Бог и свобода исходят из одного источника — божественного Ничто, «Ungrund» Якоба Беме. Тогда Бог, всемогущий над сотворенным им бытием, оказывается не властным над свободой, и действия личности,—«Я» — обладающей такой свободой, не может предвидеть и сам Бог. Иначе говоря, свобода первичнее Бога. И не для того ли ему потребовалось отвергнуть исторический опыт Церкви, чтобы провозгласить в «Смысле творчества»: «В Новом Завете открывается выход сознавшей себя личности из рода, из родовой необходимости» 14 Учение Бердяева о свободе —не новость для европейской философии. В несколько ином виде идея эта была разработана Кантом, чья «философия свободы» имела для Бердяева «наибольшее значение». И снова философ абсолютно честен в своем самоанализе: словно забывая о провозглашенном «универсализме», дает он будущим исследователям еще одну линию водораздела: «С точки зрения истории философской мысли я сильнее сознал свою связь с некоторыми книгами Канта. И в этом я отличаюсь от других течений русской религиозной философии, которая чувствует большую связь с Платоном и Шеллингом» . В этой, спокойной и бесстрастной фразе,—отзвуки напряженной борьбы, ибо для русской философии начала века вопрос о выборе между Платоном и Кантом-один из кардинальнейших. «Два имени, подобно двум кризисам в жизни отдельного человека, разграничивают возраст европейской мысли. Платон и Кант - вот эти два водораздела...» 16 И даже жестче: «Кант берет жизнепонимание Платона и меняет все плюсы на все минусы и все минусы на плюсы во всех положениях платонизма: так возникает кантианство»17. С платонизмом связана идея родового начала, тогда как кантианство есть философия личности. Недаром же Флоренский, мыслитель наиболее глубоко в русской философии обосновавший идею рода, обращается к теме рода в работе «Смысл идеализма» — вводных лекциях к истории платонизма; а Платона считает «родоначальником русской идеи философской, как таковой»18. От Платона шла русская философия в понимании своего предназначения: «Жизненная задача всякого — познать строение и форму своего рода, его задачу, закон его роста... познать свое место в роде и собственную свою задачу, не индивидуальную свою, поставленную себе, а свою как члена рода, как органа высшего целого. Только при этом родовом самопознании возможно сознательное отношение к жизни своего народа и к истории человечества...»19 Ясно, что две эти линии — понимание личности как самодовлеющей единичности и личности как органической части рода — непримиримы и продолжают расходиться все дальше, создавая духовное напряжение русской мысли. И можно было бы со спокойной совестью определить место Бердяева в этом движении, если бы не его отношение к России — отношение, опровергающее все его теоретические постулаты. Впервые с полной отчетливостью чувство нераздельности с судьбой России проявилось в годы революции, которую Бердяев пережил «как момент своей собственной судьбы». «Эта революция, писал он, произошла со мной, хотя бы я относился к ней очень критически и негодовал против ее злых проявлений...» В отличие от многих, Бердяев ясно видел, что жестокий характер революции определяется, прежде всего, «старыми национальными болезнями и грехами» дореволюционной России. Именно этому и посвящена его работа «Духи русской революции», в которой он производит своеобразную атрибуцию некоторых идей и деятелей революции с идеями и персонажами бессмертных творений Гоголя, Достоевского и Толстого. Не менее важно и то, что, словно забыв о своих теоретических воззрениях, Бердяев вдруг приходит в этой работе к идее рода: «атеистическая революция всегда совершает отцеубийство, всегда отрицает отчество, всегда порывает связь сына с отцом. И оправдывает она это преступление тем, что отец был очень дурен и грешен. Такое убийственное отношение к отцу всегда есть смердяковщина. Смердяковщина и есть последнее проявление хамства». Еще более показательна в этом отношении одна из последних книг Бердяева «Русская идея». Когда в 1946 году она увидела свет, «многие друзья и ученики Бердяева были глубоко и тяжело потрясены этим последним уклоном учителя... Являлась мысль о старческом ослаблении его духовных сил»20. Эта боязнь-негодование была вызвана тем, что в «Русской идее» Бердяев, уже, казалось бы, окончательно пришедший к исповеданию европоцентризма, «выразил неожиданную для него славянофильскую веру в особое религиозно-историческое призвание России». Он, у которого было «очень слабое чувство сынов- ства», которому «ничего не говорило «материнское лоно», ни моей собственной матери, ни матери-земли», который гордился своей «враждой к национальному», вдруг приходит к тому, что «у русских иное чувство земли, и сама земля иная, чем у Запада», провозглашает будущий «Новый Иерусалим», «Град Грядущий» Божеской правды на земле, «не оторванный от огромной русской земли», но «с ней связанный», на ней основанный21. Жизнь, которая все же глубже и сильнее отвлеченного «духа», расставила все на места. Книга, столь поразившая «друзей и учеников», была написана в годы войны, когда, по словам Бердяева, «вторжение немцев в русскую землю потрясло глубины моего существа» и «естественно присущий мне патриотизм достиг предельного напряжения». И, «родства не помнящий», мыслитель вдруг осознает себя потомком славного военного рода русских «георгиевских кавалеров»: до отвлеченных ли идей, когда «моя Россия подвергалась смертельной опасности»22. В это время Бердяев жил как бы по законам военного времени, «деля людей на желающих победы России и желающих победы Германии», русских германофилов считал за изменников. Не угадывается ли в этом обращении Бердяева в «русскую веру» сходство с судьбой одного из любимых его героев, князя Андрея Болконского, прозревшего иные духовные дали в лихолетье 1812 года. К огорчению «учеников», пережив войну и вы- 121
сказавшись в «Русской идее», Бердяев уже не вернулся к привычному для него «универсализму». Это многих оттолкнуло от философа, который вынужден был констатировать: «мое отношение к Советской России есть настоящая трагедия и его плохо понимают»23. Яростный противник коммунизма, Бердяев в эмиграции считался мыслителем «просоветской ориентации»; причина тому — неприятие любых проектов вмешательства во внутренние дела России, интервенции. Он, с «непримиримой враждой относившийся к идеологической диктатуре», «чувствовал потребность защищать свою Родину перед миром, враждебным ей». Это было, по словам Бердяева, «его мучением, его послушанием». Он считал, что «изменения и улучшения в России могут произойти от внутренних процессов в русском народе»24. Поневоле задумаешься, не идет ли когда-то разделенная на славянофильство и западничество русская мысль к возможности «снять» эту антиномию в более жизненной и глубокой «русской идее»? Залог такой возможности — в отечественной литературе, из которой и вышла оригинальная национальная философская мысль. И славянофилы и западники, все обращались к ней - к Пушкину, Толстому, Достоевскому — в поисках ответов на «проклятые вопросы». Ведь не случайно же дана русской культуре столь естественная для нас, сколь и необычная для западноевропейской мысли, уникальная возможность в самых сложных философских вопросах апеллировать к литературным произведениям, относиться к литературе как к наиболее достоверному источнику знаний. Это было определено самим характером русской литературы: «...основной русской темой будет не творчество совершенной культуры, а творчество лучшей жизни,— писал Бердяев, предваряя свой анализ отечественной словесности XIX века,— русская литература будет носить моральный характер, более чем все литеоатуры мира, и скрыто- религиозный характер» . Гоголь, Толстой и особенно Достоевский - в их творчестве, по Бердяеву, сосредоточены самые глубокие прозрения русской литературы. Пушкина Бердяев в этот ряд не ставил, ибо, хотя без Пушкина «невозможны были бы Достоевский и Л. Толстой», в поэте видел Бердяев «что-то ренессанское и в этом на него не походит вся великая русская литература XIX века, совсем не ренессанская по духу». С Гоголя же начинается то движение в нашей литературе, которое принадлежит «не только истории литературы, но и истории русских религиозных и религиозно-социальных исканий»26. Именно поэтому русские писатели оказываются — и не особыми учениями своими, а именно литературным творчеством — в центре мировой философской борьбы: «Л. Толстой есть антипод Ницше, он есть русское противоположение Ницше, как и Гегелю». Но более всего Бердяеву, да и почти всем русским религиозным философам начала века, близок и важен Достоевский. «Духовный сын» Достоевского, Бердяев обращался к его творчеству в самые сложные периоды своей духовной жизни, сверяя саму судьбу свою с жизненными драмами героев Достоевского. Его опыт осмысления Достоевского выражен в книге «Миросозерцание Достоевского» (1922), где он окончательно приходит к мысли, что «Достоевский величайший русский метафизик, вернее, антрополог. Он сделал великие открытия о человеке, и от него начинается новая эра во внутренней истории человека»27. Именно такой миросозерцательный подход к литературному творчеству считал Бердяев одной из главных заслуг русского религиозно-философского ренессанса: «Поразительный факт. Только в начале XX века критика по-настоящему оценила великую русскую литературу XIX века, прежде всего Достоевского и Л. Толстого. Духовная проблематика вершин русской литературы была усвоена, ею прониклись...»28 Не в этом ли причина того, что ни к какой иной культуре, кроме русской, не чувствовал Бердяев такого доверия, ни с какой иной — не мог и сам быть так искренен. Поэтому «русский европеец» Бердяев — все-таки мыслитель не столько европейский, сколько национально-русский; и, перефразируя Кайзерлинга, можно сказать: «Судьба России есть и его судьба». Публикуемая статья Н.А.Бердяева «Духи русской революции» впервые увидела свет в последнем номере журнала «Русская мысль» (май—июнь 1918 года); затем в книге «Из глубины. Сборник статей о русской революции». Сборник датирован тем же 1918 годом, хотя появился только спустя 3 года. В течение многих лет сборник конфисковывался и давно уже превратился в библиографическую редкость. По свидетельству С. Франка, за границей было всего два таких сборника, один из которых принадлежал Бердяеву. Более 20 лет назад издательство YMCA- PRESS переиздало его небольшим тиражом. Отдельно данная статья Бердяева была напечатана в 1965 году в «Новом журнале» (Нью-Йорк, 1965, №79, с. 211-252). Ценность этого сборника заключается еще и в том, что он является продолжением двух знаменитых книг: «Проблемы идеализма» (1903) и «Вехи» (1909); большинство авторов-участники всех или хотя бы двух изданий. Кроме Бердяева, в сборнике «Из глубины» приняли участие: С. А. Аскольдов, С. Н. Булгаков, Вяч. Иванов, А. С. Изгоев, С. А. Котлярев- ский, В. Н. Муравьев, П. И. Новгородцев, И. А. Покровский, П. Струве, С. Л. Франк. Некоторые из публицистов — авторов сборника уже известны современному советскому читателю, другие еще ждут своих исследователей и публикаторов. ПРИМЕЧАНИЯ соф Z 3 сб.: Бердяев Н. А. Самопознание. Опыт фило- ской автобиографии. Париж, 1983, с. 388. Цит. по: Самопознание, с. 399. Федотов Г. П. Бердяев-мыслитель.—В Новый Град. Нью-Йорк, 1952, с. 301-302. Самопознание, с. 399. Там же. Там же, с. 392. Там же, с. 10. 122
8 Там же, с. 214. 9 Там же, с. 245. 10 Ш е ст о в Л. Похвала глупости. По поводу книги Николая Бердяева Sub specie aeternita- tis.-B сб.: Начала и концы. Спб., 1908, с. 94. 11 Самопознание, с. 60. 12 Там же, с. 12. 13 Там же, с. 35-36. 14 Бердяев Н. А. Смысл творчества. Опыт оправдания человека. Париж, 1985, с. 252. f5 Самопознание, с. 115. 16 Флоренский П. А. Космологические антиномии Иммануила Канта. Сергиев Посад, 1909, с. 3. 17 Флоренский П. А. Культ и философия.—Богословские труды. Вып. 17. М., 1976, с. 124. 18 Флоренский П. А. Отзыв о сочинении студента Данилевского Александра на тему «История преподавания философских наук в духовно-учебных заведениях России».—Богословский вестник, 1913, январь, с. 237. 19 Флоренский П. А. Анализ простран- ственности в художественно-изобразительных произведениях. 1924. Цит. по: Иеромонах Андроник (Трубачев). Священник Павел Флоренский. Личность, жизнь и творчество. Рукопись. 98. Г. П. Бердяев-мыслитель, с. Загорск, 1984, с 20 Федотов 315. 21 Бердяев Н. А. Русская идея. Основные проблемы русской мысли XIX века и начала XX века. Париж, 1971, с. 255. 22 Самопознание, с. 379-380. 23 Там же, с. 393. 24 Самопознание, с. 395. 25 Русская идея, с. 27. 26 Там же, с. 82. 27 Там же, с. 181. 28 Там же, с. 221. Н. А. БЕРДЯЕВ .ДУХИ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ Сбились мы. Что делать нам? В поле бес нас водит, видно, Да кружит по сторонам. ПУШКИН ВВЕДЕНИЕ С Россией произошла страшная катастрофа. Она ниспала в темную бездну. И многим начинает казаться, что единая и великая Россия была лишь призраком, что не было в ней подлинной реальности. Не легко улавливается связь нашего настоящего с нашим прошлым. Слишком изменилось выражение лиц русских людей, за несколько месяцев оно сделалось неузнаваемым. При поверхностном взгляде кажется, что в России произошел небывалый по радикализму переворот. Но более углубленное и проникновенное познание должно открыть в России революционной образ старой России, духов, давно уже обнаруженных в творчестве наших великих писателей, бесов, давно уже владеющих русскими людьми. Долгий исторический путь ведет к революциям, и в них открываются национальные особенности даже тогда, когда они наносят тяжелый удар национальной мощи и национальному достоинству. Каждый народ имеет свой стиль революционный, как имеет и свой стиль консервативный. Национальна была английская революция, и столь же национальна революция французская. В них узнается прошлое Англии и Франции. Каждый народ делает революцию с тем духовным багажом, который накопил в своем прошлом, он вносит в революцию свои грехи и пороки, но также и свою способность к жертве и к энтузиазму. Русская революция антинациональна по своему характеру, она превратила Россию в бездыханный труп. Но и в этом антинациональном ее характере отразились национальные особенности русского народа и стиль нашей несчастливой и губительной революции-русский стиль. Наши старые национальные болезни и грехи привели к революции и определили ее характер. Духи русской революции-русские духи, хотя и использованы врагом нашим на погибель нашу. Призрачность ее —характерно русская одержимость. Революции, происходящие на поверхности жизни, ничего существенного никогда и не открывают, они лишь обнаруживают болезни, таившиеся внутри народного организма, по-новому переставляют все те же элементы и являют старые образы в новых одеяниях. Революция всегда есть в значительной степени маскарад, и если сорвать маски, то можно встретить старые, знакомые лица. Новые души рождаются позже, после глубокого перерождения и осмысливания опыта революции. На поверхности все кажется новым в русской революции—новые выражения лиц, новые жесты, новые костюмы, новые формулы господствуют над жизнью; те, которые были внизу, возносятся на самую вершину, а те, которые были на вершине, упали вниз; властвуют те, 123
которые были гонимы, и гонимы те, которые властвовали; рабы стали безгранично свободными, а свободные духом подвергаются насилию. Но попробуйте проникнуть за поверхностные покровы революционной России в глубину. Там узнаете вы старую Россию, встретите старые, знакомые лица. Бессмертные образы Хлестакова, Петра Верхо- венского и Смердякова на каждом шагу встречаются в революционной России и играют в ней немалую роль, они подобрались к самым вершинам власти. Метафизическая диалектика Достоевского и моральная рефлексия Толстого определяют внутренний ход революции. Если пойти в глубь России, то за революционной борьбой и революционной фразеологией не трудно обнаружить хрюкающие гоголевские морды и рожи. Всякий народ в любой момент своего существования живет в разные времена и разные века. Но нет народа, в котором соединялись бы столь разные возрасты, который так совмещал бы XX век с XIV веком, как русский народ. И эта разновозрастность есть источник нездоровья и помеха для цельности нашей национальной жизни. Великим писателям всегда открывались образы национальной жизни, имеющие значение существенное и непреходящее. Россия, раскрывавшаяся ее великим писателям, Россия Гоголя и Достоевского, может быть обнаружена и в русской революции, и в ней столкнетесь вы с основными оценками, предопределенными Л. Толстым. В образах Гоголя и Достоевского, в моральных оценках Толстого можно искать разгадки тех бедствий и несчастий, которые революция принесла нашей родине, познания духов, владеющих революцией. У Гоголя и Достоевского были художественные прозрения о России и русских людях, превышающие их время. По-разному раскрывалась им Россия, художественные методы их противоположны, но и у того и у другого было поистине что-то пророческое для России, что-то проникающее в самое существо, в самые тайники природы русского человека. Толстой, как художник, для нашей цели не интересен. Россия, раскрывавшаяся его великому художеству, в русской революции разлагается и умирает. Он был художником статики русского быта, дворянского и крестьянского, вечное же открывалось ему, как художнику, лишь в элементарных природных стихиях. Толстой более космичен, чем антропологи- чен. Но в русской революции раскрылся и по- своему восторжествовал другой Толстой — Толстой моральных оценок, обнаружилось толстовство, как характерное для русских миросозерцание и мировоззрение. Много есть русских бесов, которые раскрывались русским писателям или владели ими-бес лжи и подмены, бес равенства, бес бесчестья, бес отрицания, бес непротивления и многие, многие другие. Все это нигилистические бесы, давно уже терзающие Россию 1. В центре для меня стоят прозрения Достоевского, который пророчески раскрыл все духовные основы и движущие пружины русской революции. Начну же с Гоголя, значение которого в этом отношении менее ясно. I. ГОГОЛЬ В РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ Гоголь принадлежит к самым загадочным русским писателям, и еще мало сделано для его познания. Он загадочнее Достоевского. Достоевский много сделал сам для того, чтобы раскрыть все противоположности и все бездны своего духа. Видно, как дьявол с Богом борется в его душе и в его творчестве. Гоголь же скрывал себя и унес с собой в могилу какую-то неразгаданную тайну. Поистине есть в нем что-то жуткое. Гоголь —единственный русский писатель, в котором было чувство магизма, он художественно передает действие темных, злых магических сил. Это, вероятно, пришло к нему с Запада от католической Польши. «Страшная месть» насыщена таким магизмом. Но в более прикрытых формах есть этот магизм и в «Мертвых душах», и в «Ревизоре». У Гоголя было совершенно исключительное по силе чувство зла. И он не находил тех утешений, которые находил Достоевский в образе Зосимы и в прикосновении к матери-земле. Нет у него всех этих клейких листочков, нет нигде спасения от окружавших его демонических рож. Жуткости гоголевского художества совершенно не чувствовала старая школа русских критиков. Да и где им было почувствовать Гоголя! Их предохраняло от восприятия и от понимания таких жутких явлений рационалистическое просвещение. Наша критика была для этого слишком «прогрессивного» образа мыслей, она не верила в нечисть, она хотела использовать Гоголя лишь для своих утилитарно-общественных целей. Она ведь всегда пользовалась творчеством великих писателей для утилитарно-общественной проповеди. Впервые почувствовал жуткость Гоголя писатель другой школы, других истоков и другого духа — В. В. Розанов. Он не любит Гоголя и пишет о нем с злым чувством, но он понял, что Гоголь был художником зла2. Вот что необходимо прежде всего установить- творчество Гоголя есть художественное откровение зла, как начала метафизического и внутреннего, а не зла общественного и внешнего, связанного с политической отсталостью и непросвещенностью. Гоголю не дано было увидеть образов добра и художественно передать их. В этом была его трагедия. И он сам испугался своего исключительного видения образов зла и уродства. Но то, что было его духовным качеством, то породило и всю остроту его художественного зла. Проблема Гоголя стала лишь перед тем религиозно-философским и художественным течением, которое обозначилось у нас в начале XX века. Гоголя принято было считать основателем реалистического направления в русской литературе. Странности гоголевского творчества объясняли исключительно тем, что он был сатириком и изображал неправду старой крепостнической России. Всю 124
необычайность гоголевских художественных приемов просмотрели. В гоголевском творчестве не видели ничего проблематического, потому что вообще не видели ничего проблематического. Все представлялось русским критикам ясным и легко объяснимым, все было упрощено и сведено к элементарной утилитарной задаче. Поистине можно сказать, что критическая школа Белинского, Чернышевского, Добролюбова и их эпигонов просмотрела внутренний смысл великой русской литературы и не в силах была оценить ее художественные откровения. Должен был произойти духовный кризис, должны были быть потрясены все основы традиционного интеллигентского мировоззрения, чтобы по-новому раскрылось творчество великих русских писателей 3. Тогда только сделался возможен и подход к Гоголю. Старый взгляд на Гоголя, как на реалиста и сатирика, требует радикального пересмотра. Теперь уже, после всех усложнений нашей психики и нашего мышления, слишком ясно, что взгляд литературных староверов на Гоголя не стоит на высоте гоголевской проблемы. Нам представляется чудовищным, как могли увидеть реализм в «Мертвых душах», произведении невероятном и небывалом. Странное и загадочное творчество Гоголя не может быть отнесено к разряду общественной сатиры, изобличающей временные и проходящие пороки и грехи дореформенного русского общества. Мертвые души не имеют обязательной и неразрывной связи с крепостным бытом и ревизор —с дореформенным чиновничеством. И сейчас после всех реформ и революций Россия полна мертвыми душами и ревизорами, и гоголевские образы не умерли, не отошли в прошлое, как образы Тургенева или Гончарова. Художественные приемы Гоголя, которые менее всего могут быть названы реалистическими и представляют своеобразный эксперимент, расчленяющий и распластывающий органически- целостную действительность, раскрывают что-то очень существенное для России и русского человека, какие-то духовные болезни, не излечимые никакими внешними общественными реформами и революциями. Гоголевская Россия не есть только дореформенный наш быт, она принадлежит метафизическому характеру русского народа и обнаруживается и в русской революции. То нечеловеческое хамство, которое увидел Гоголь, не есть порождение старого строя, не обусловлено причинами социальными и политическими; наоборот,—оно породило все, что было дурного в старом строе, оно отпечатлелось на политических и социальных формах. Гоголь, как художник, предвосхитил новейшие аналитические течения в искусстве, обнаружившиеся в связи с кризисом искусства. Он предваряет А. Белого и Пикассо. В нем были уже те восприятия действительности, которые привели к кубизму. В художестве его есть уже кубистическое расчленение живого бытия. Гоголь видел уже тех чудовищ, которые позже художественно увидел Пикассо. Но Гоголь ввел в обман, так как прикрыл смехом свое демоническое созерцание. Из новых русских художников за Гоголем идет даровитейший из них —Андрей Белый, для которого окончательно померк образ человека и погрузился в космические вихри. А. Белый не видит органической красоты в человеке, как не видит ее Гоголь*. Он во многом следует за художественными приемами Гоголя, но делает и совершенно новые завоевания в области формы. Уже Гоголь подверг аналитическому расчленению органически-цельный образ человека. У Гоголя нет человеческих образов, а есть лишь морды и рожи, лишь чудовища, подобные складным чудовищам кубизма. В творчестве его есть человекоубийство. И Розанов прямо обвиняет его в человекоубийстве. Гоголь не в силах был дать положительных человеческих образов и очень страдал от этого. Он мучительно искал образ человека и не находил его, со всех сторон обступали его безобразные и нечеловеческие чудовища. В этом была его трагедия. Он верил в человека, искал красоты человека и не находил его в России. В этом было что-то невыразимо мучительное, это могло довести до сумасшествия. В самом Гоголе был какой-то духовный вывих, и он носил в себе какую-то неразгаданную тайну. Но нельзя винить его за то, что вместо образа человека он увидел в России Чичикова, Ноздрева, Собакевича, Хлестакова, Сквозник-Дмухановского и т. п. чудищ. Его великому и неправдоподобному художеству дано было открыть отрицательные стороны русского народа, его темных духов, все то, что в нем было нечеловеческого, искажающего образ и подобие Божие. Его ужаснула и ранила эта нераскрытость в России человеческой личности, это обилие элементарных духов природы вместо людей. Гоголь —инфернальный художник. Гоголевские образы-клочья людей, а не люди, гримасы людей. Не его вина, что в России было так мало образов человеческих, подлинных личностей, так много лжи и лжеобразов, подмен, так много безобразности и безобразности. Гоголь нестерпимо страдал от этого. Его дар прозрения духов пошлости —несчастный дар, и он пал жертвой этого дара. Он открыл нестерпимое зло пошлости, и это давило его. Нет образа человека и у А. Белого. Но он принадлежит уже другой эпохе, в которой пошатнулась вера в образ человека. Эта вера была еще у Гоголя. Русские люди, желавшие революции и возлагавшие на нее великие надежды, верили, что чудовищные образы гоголевской России исчезнут, когда революционная гроза очистит нас от всякой скверны. В Хлестакове и Сквозник-Дмухановском, в Чичикове и Ноз- древе видели исключительно образы старой России, воспитанной самовластьем и крепостным правом. В этом было заблуждение революционного сознания, неспособного проникнуть в глубь жизни. В революции раскрылась все та же старая, вечно-гоголевская Россия, нечеловеческая, полузвериная Рос- 125
сия харь и морд. В нестерпимой революционной пошлости есть вечно-гоголевское. Тщетны оказались надежды, что революция раскроет в России человеческий образ, что личность человеческая поднимется во весь свой рост после того, как падет самовластье. Слишком многое привыкли у нас относить на счет самодержавия, все зло и тьму нашей жизни хотели им объяснить. Но этим только сбрасывали с себя русские люди бремя ответственности и приучили себя к безответственности. Нет уже самодержавия, а русская тьма и русское зло остались. Тьма и зло заложены глубже, не в социальных оболочках народа, а в духовном его ядре. Нет уже старого самодержавия, а самовластье по-прежнему царит на Руси, по-прежнему нет уважения к человеку, к человеческому достоинству, к человеческим правам. Нет уже старого самодержавия, нет старого чиновничества, старой полиции, а взятка по-прежнему является устоем русской жизни, ее основной конституцией. Взятка расцвела еще больше, чем когда-либо. Происходит грандиозная нажива на революции. Сцены из Гоголя разыгрываются на каждом шагу в революционной России. Нет уже самодержавия, но по-прежнему Хлестаков разыгрывает из себя важного чиновника, по-прежнему все трепещут перед ним. Нет уже самодержавия, а Россия по- прежнему полна мертвыми душами, по- прежнему происходит торг ими. Хлестаков- ская смелость на каждом шагу дает себя чувствовать в русской революции. Но ныне Хлестаков вознесся на самую вершину власти и имеет больше оснований, чем старый, говорить: «министр иностранных дел, французский посланник, английский, немецкий посланник и я», или: «а любопытно взглянуть ко мне в переднюю, когда я еще не проснулся: графы и князья толкутся и жужжат там, как шмели» 5. Революционные Хлестаковы с большим правдоподобием могут говорить: «Кому занять место? Многие из генералов находились охотники и брались, но подойдут, бывало,—нет, мудрено... Нечего делать — ко мне. И в ту же минуту по улицам курьеры, курьеры, курьеры..., можете представить себе, тридцать пять тысяч одних курьеров!» И революционный Иван Александрович берется управлять департаментом. И когда он проходит, «просто землетрясение, все дрожит и трясется, как лист». Революционный Иван Александрович горячится и кричит: «я шутить не люблю, я им всем задам острастку... Я такой! Я не посмотрю ни на кого... Я везде, везде». Эти хлестаковские речи мы слышим каждый день и на каждом шагу. Все дрожат и трясутся. Но, зная историю старого и вечного Хлестакова, в глубине души ждут, что войдет жандарм и скажет: «Приехавший по именному повелению из Петербурга чиновник требует вас сейчас же к себе». Страх контр-революции, отравивший русскую революцию, и придает революционным дерзаниям хлестаковский характер. Это постоянное ожидание жандарма изобличает призрачность и лживость революционных достижений. Не будем обманываться внешностью. Революционный Хлестаков является в новом костюме и иначе себя именует. Но сущность остается той же. Тридцать пять тысяч курьеров могут быть представителями «совета рабочих и солдатских депутатов». Но это не меняет дела. В основе лежит старая русская ложь и обман, давно увиденные Гоголем. Оторванность от глубины делает слишком легкими все движения. В силах ныне господствующих и властвующих так же мало онтологического, подлинно сущего, как и в гоголевском Хлестакове. Ноз- древ говорил: «Вот граница! Все, что не видишь по эту сторону,- все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом,—все мое». В большей части присвоений революции есть что- то ноздревское. Личина подменяет личность. Повсюду маски и двойники, гримасы и клочья человека. Изолгание бытия правит революцией. Все призрачно. Призрачны все партии, призрачны все власти, призрачны все герои революции. Нигде нельзя нащупать твердого бытия, нигде нельзя увидеть ясного человеческого лика. Эта призрачность, эта неонтологичность родилась от лживости. Гоголь раскрыл ее в русской стихии. По-прежнему Чичиков ездит по русской земле и торгует мертвыми душами. Но ездит он не медленно в кибитке, а мчится в курьерских поездах и повсюду рассылает телеграммы. Та же стихия действует в новом темпе. Революционные Чичиковы скупают и перепродают несуществующие богатства, они оперируют с фикциями, а не реальностями, они превращают в фикцию всю хозяйственно-экономическую жизнь России. Многие декреты революционной власти совершенно гоголевские по своей природе, и в огромной массе обывателей они встречают гоголевское к себе отношение. В стихии революции обнаруживается колоссальное мошенничество, бесчестность, как болезнь русской души. Вся революция наша представляет собой бессовестный торг —торг народной душой и народным достоянием. Вся наша революционная аграрная реформа, эсеровская и большевистская, есть чичиковское предприятие. Она оперирует с мертвыми душами, она возводит богатство народное на призрачном, нереальном базисе. В ней есть чичиковская смелость. В нашем летнем герое аграрной революции было поистине что-то гоголевское. Немало было также маниловщины в первом периоде революции и в революционном временном правительстве. Но «Мертвые души» имеют и глубокий символический смысл. Все хари и рожи гоголевской эпопеи появились на почве омертвения русских душ. Омертвение душ делает возможными чичиковские похождения и встречи. Это длительное и давнее омертвение душ чувствуется и в русской революции. Потому и возможен в ней этот бесстыдный торг, этот наглый обман. Не революция сама по себе это создала. Революция —великая проявительница, и она проявила лишь то, что таилось в глубине 126
России. Формы старого строя сдерживали проявления многих русских свойств, вводили их в принудительные границы. Падение этих обветшалых форм привело к тому, что русский человек окончательно разнуздался и появился нагишом. Злые духи, которых видел Гоголь в их статике, вырвались на свободу и учиняют оргии. Их гримасы приводят в содрогание тело несчастной России. Для Хлестаковых и Чичиковых ныне еще больший простор, чем во времена самодержавия. И освобождение от них предполагает духовное перерождение народа, внутренний в нем переворот. Революция не является таким переворотом. Истинная духовная революция в России была бы освобождением от той лживости, которую видел в русских людях Гоголь, и победой над той призрачностью и подменой, которые от лживости рождаются. В лжи есть легкость безответственности. Она не связана ни с чем бытийственным, и на лжи можно построить самые смелые революции. Гоголю открывалось бесчестье, как исконное русское свойство. Это бесчестье связано с неразвитостью и нераскрытостью личности в России, с подавленностью образа человека. С этим же связана и нечеловеческая пошлость, которой Гоголь нас подавляет и которой он сам был подавлен. Гоголь глубже славянофилов видел Россию. У него было сильное чувство зла, которого лишены были славянофилы. В вечно-гоголевской России переплетается и смешивается трагическое и комическое. Комическое является результатом смешения и подмены. Это смешение и переплетение трагического и комического есть и в русской революции. Она вся основана на смешении и подмене, и потому в ней многое имеет природу комедии. Русская революция есть трагикомедия. Это-финал гоголевской эпопеи. И, быть может, самое мрачное и безнадежное в русской революции—это гоголевское в ней. В том, что в ней есть от Достоевского, больше просветов. России необходимо освободиться от власти гоголевских призраков. II. ДОСТОЕВСКИЙ В РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ Если Гоголь в русской революции не сразу виден и сама постановка этой темы может вызвать сомнения, то в Достоевском нельзя не видеть пророка русской революции. Русская революция пропитана теми началами, которые прозревал Достоевский и которым дал гениально острое определение. Достоевскому дано было до глубины раскрыть диалектику русской революционной мысли и сделать из нее последние выводы. Он не остался на поверхности социально-политических идей и построений, он проник в глубину и обнажил метафизику русской революционности. Достоевский обнаружил, что русская революционность есть феномен метафизический и религиозный, а не политический и социальный. Так удалось ему религиозно постигнуть природу русского социализма. Русский социализм занят вопросом о том, есть ли Бог или нет Бога, и Достоевский предвидел, как горьки будут плоды русского социализма. Он обнажил стихию русского нигилизма и русского атеизма, совершенно своеобразного, не похожего на западный. У Достоевского был гениальный дар раскрытия глубины и обнаружения последних пределов. Он никогда не остается в середине, не останавливается на состояниях переходных, всегда влечет к последнему и окончательному. Его творческий художественный акт апо- калиптичен, и в этом он-поистине русский национальный гений. Метод Достоевского иной, чем у Гоголя. Гоголь более совершенный художник. Достоевский прежде всего великий психолог и метафизик. Он вскрывает зло и злых духов изнутри душевной жизни человека и изнутри его диалектики мысли. Все творчество Достоевского есть антропологическое откровение,—откровение человеческой глубины, не только душевной, но и духовной глубины. Ему раскрываются те мысли человеческие и те страсти человеческие, которые представляют уже не психологию, а онтологию человеческой природы. У Достоевского, в отличие от Гоголя, всегда остается образ человека и раскрывается судьба человека изнутри. Зло не истребляет окончательно человеческого образа. Достоевский верит, что путем внутренней катастрофы зло может перейти в добро. И потому творчество его менее жуткое, чем творчество Гоголя, который не оставляет почти никакой надежды. На Достоевском, величайшем русском гении, можно изучать природу русского мышления, его положительные и отрицательные полюсы. Француз —догматик или скептик, догматик на положительном полюсе своей мысли и скептик на отрицательном полюсе. Немец-мистик или критицист, мистик на положительном полюсе и критицист на отрицательном. Русский же — апокалиптик или нигилист, апокалиптик на положительном полюсе и нигилист на отрицательном полюсе. Русский случай —самый крайний и самый трудный. Француз и немец могут создавать культуру, ибо культуру можно создавать догматически и скептически, можно создавать ее мистически и критически. Но трудно, очень трудно создавать культуру апокалип- тически и нигилистически. Культура может иметь под собой глубину, догматическую и мистическую, но она предполагает, что за серединой жизненного процесса признается какая-то ценность, что значение имеет не только абсолютное, но и относительное. Апокалиптическое и нигилистическое самочувствие свергает всю середину жизненного процесса, все исторические ступени, не хочет знать никаких ценностей культуры, оно устремляет к концу, к пределу. Эти противоположности легко переходят друг в друга. Апокалиптичность легко переходит в нигилизм, может оказаться нигилистической по отношению к величайшим ценностям земной исторической жизни, ко всей культуре. 127
Нигилизм же неуловимо может приобрести апокалиптическую окраску, может казаться требованием конца. И у русского человека так перемешано и так спутано апокалиптическое и нигилистическое, что трудно бывает различить эти полярно противоположные начала. Не легко бывает решить, почему русский человек отрицает государство, культуру, родину, нормативную мораль, науку и искусство, почему требует он абсолютного обнищания: из апокалиптичности своей или нигилистичности своей. Русский человек может произвести нигилистический погром, как погром апокалиптический; он может обнажиться, сорвать все покровы и явиться нагишом, как потому, что он нигилист и все отрицает, так и потому, что он полон апокалиптических предчувствий и ждет конца мира. У русских сектантов апокалипсис переплетается и смешивается с нигилизмом. То же происходит и в русской интеллигенции. Русское искание правды жизни всегда принимает апокалиптический или нигилистический характер. Это —глубоко национальная черта. Это создает почву для смешений и подмен, для лжерелигий. В самом русском атеизме есть что-то от духа апокалиптического, совсем не похожее на атеизм западный. И в русском нигилизме есть лжерелигиозные черты, есть какая-то обратная религия. Это многих соблазняет и вводит в заблуждение. Достоевский до глубины раскрыл апокалипсис и нигилизм в русской душе. Поэтому он и угадал, какой характер примет русская революция. Он понял, что революция совсем не то у нас означает, что на Западе, и потому она будет страшнее и предельнее западных революций. Русская революция —феномен религиозного порядка, она решает вопрос о Боге. И это нужно понимать в более глубоком смысле, чем понимается антирелигиозный характер революции французской или религиозный характер революции английской. Для Достоевского проблема русской революции, русского нигилизма и социализма, религиозного по существу, это — вопрос о Боге и о бессмертии. «Социализм есть не только рабочий вопрос или так называемого четвертого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся именно без Бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес на землю» («Братья Карамазовы»). Можно было бы даже сказать, что вопрос о русском социализме и нигилизме—вопрос апокалиптический, обращенный к всеразре- шающему концу. Русский революционный социализм никогда не мыслился как переходное состояние, как временная и относительная форма устроения общества, он мыслился всегда как окончательное состояние, как царство Божие на земле, как решение вопроса о судьбах человечества. Это-не экономический и не политический вопрос, а прежде всего вопрос духа, вопрос религиозный. «Ведь русские мальчики как до сих пор орудуют? Вот, например, здешний вонючий трактир, вот они и сходятся, засели в угол... О чем они будут рассуждать? О мировых вопросах, не иначе: есть ли Бог, есть ли бессмертие? А которые в Бога не веруют, ну, те о социализме и об анархизме заговорят, о переделке всего человечества по новому штату, так ведь это один же чорт выйдет, все те же вопросы, только с другого конца». Эти русские мальчики никогда не были способны к политике, к созиданию и устроению общественной жизни. Все перемешалось в их головах, и, отвергнув Бога, они сделали Бога из социализма и анархизма, они захотели переделать все человечество по новому штату и увидали в этом не относительную, а абсолютную задачу. Русские мальчики были ни- гилисты-апокалиптики. Начали они с того, что вели бесконечные разговоры в вонючих трактирах. И трудно было поверить, что эти разговоры о замене Бога социализмом и анархизмом и о переделке всего человечества по новому штату могут стать определяющей силой в русской истории и сокрушить Великую Россию. Русские мальчики давно уже провозгласили, что все дозволено, что нет Бога и бессмертия. Осталось блаженство на земле, как цель. На этой почве и вырос русский нигилизм, который казался многим наивным и благожелательным людям очень невинным и милым явлением. Многие даже видели в нем нравственную правду, но искаженную умственным заблуждением. Даже Вл. Соловьев не понял опасности русского нигилизма, когда шутливо формулировал credo русских мальчиков таким образом: «человек произошел от обезьяны, следовательно, будем любить друг друга» . Достоевский глубже проник в тайники русского нигилизма и почувствовал опасность. Он раскрыл диалектику русского нигилизма, его сокровенную метафизику. Философом русского нигилизма и атеизма является Иван Карамазов. Он провозглашает бунт против Бога и против Божьего мира из очень высоких мотивов —он не может примириться с слезинкой невинно замученного ребенка. Иван ставит Алеше вопрос очень остро и радикально: «Скажи мне сам прямо, я зову тебя, отвечай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им, наконец, мир и покой, но для того необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщенных слезках его основать это здание; согласился бы ты быть архитектором на этих условиях?» Иван ставит тут вековечную проблему о цене истории, о допустимости тех жертв и страданий, которыми покупается создание государств и культур. Это вопрос русский по преимуществу, проклятый вопрос, который русские мальчики предъявили всемирной истории. В вопрос этот был вложен весь русский моральный пафос, оторванный от религиозных истоков. На вопросе этом морально 128
обосновался русский революционно-нигилистический бунт, который и провозглашает Иван. «В окончательном результате я мира этого Божьего— не принимаю, и хоть я знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, я мира, Им созданного, мира-то Божьего не принимаю и не могу согласиться принять». «Для чего признавать это чортово добро и зло, когда это столького стоит? Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к Боженьке». «От высшей гармонии совершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребенка, который бил себя кулачком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискупленными слезками своими к Боженьке... Я не хочу, чтобы страдали больше. И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которые необходимы были для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены... Не хочу гармонии, из- за любви к человечеству не хочу... Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно... Не Бога я не принимаю, а только билет Ему почтительнейше возвращаю». Тема, поставленная Иваном Карамазовым, сложна, и в ней переплетается несколько мотивов. Устами Ивана Карамазова Достоевский произносит суд над позитивными теориями прогресса и над утопиями грядущей гармонии, воздвигнутой на страданиях и слезах предшествующих поколений. Весь прогресс человечества и все грядущее его совершенное устройство ничего не стоят пред несчастной судьбой каждого человека, самого последнего из смертных. В этом есть христианская правда. Но острие вопроса, поставленного Иваном, совсем не в этом. Он ставит вопрос свой не как христианин, верующий в божественный смысл жизни, а как атеист и нигилист, отрицающий божественный смысл жизни, видящий лишь бессмыслицу и неправду с ограниченной человеческой точки зрения. Это-бунт против божественного миропорядка, непринятие человеческой судьбы, определенной Божьим промыслом. Это-распря человека с Богом, нежелание принять страдание и жертвы, постигнуть смысл нашей жизни как искупление. Весь бунтующий ход мыслей Ивана Карамазова есть проявление крайнего рационализма, есть отрицание тайны человеческой судьбы, непостижимой в пределах и границах этого отрывка земной, эмпирической жизни. Рационально постигнуть в пределах земной жизни, почему был замучен невинный ребенок, невозможно. Самая постановка такого вопроса-атеистична и безбожна. Вера в Бога и в Божественный миропорядок есть вера в глубокий, сокровенный смысл всех страданий и испытаний, выпадающих на долю всякого существа в его земном странствовании. Утереть слезинку ребенка и облегчить его страдания есть дело любви. Но пафос Ивана не любовь, а бунт. У него есть ложная чувствительность, но нет любви. Он бунтует потому, что не верит в бессмертие, что для него все исчерпывается этой бессмысленной эмпирической жизнью, полной страданий и горя. Типичный русский мальчик, он принял западные отрицательные гипотезы за аксиомы и поверил в атеизм. Иван Карамазов-мыслитель, метафизик и психолог, и он дает углубленное философское обоснование смутным переживаниям неисчислимого количества русских мальчиков, русских нигилистов и атеистов, социалистов и анархистов. В основе вопроса Ивана Карамазова лежит какая-то ложная русская чувствительность и сантиментальность, ложное сострадание к человеку, доведенное до ненависти к Богу и божественному смыслу мировой жизни. Русские сплошь и рядом бывают нигилистами-бунтарями из ложного морализма. Русский делает историю Богу из- за слезинки ребенка, возвращает билет, отрицает все ценности и святыни, он не выносит страданий, не хочет жертв. Но он же ничего не сделает реально, чтобы слез было меньше, он увеличивает количество пролитых слез, он делает революцию, которая вся основана на неисчислимых слезах и страданиях. В нигилистическом морализме русского человека нет нравственного закала характера, нет нравственной суровости перед лицом ужасов жизни, нет жертвоспособности и отречения от произвола. Русский нигилист- моралист думает, что он любит человека и сострадает человеку более, чем Бог, что он исправит замысел Божий о человеке и мире. Невероятная притязательность характерна для этого душевного типа. Из истории, которую русские мальчики делали Богу по поводу слезинки ребенка и слез народа, из их возвышенных разговоров по трактирам родилась идеология русской революции. В ее основе лежит атеизм и неверие в бессмертие. Неверие в бессмертие порождает ложную чувствительность и сострадательность. Бесконечные декламации о страданиях народа, о зле государства и культуры, основанных на этих страданиях, вытекали из этого богоборческого источника. Само желание облегчить страдание народа было праведно, и в нем мог обнаружиться дух христианской любви. Это и ввело многих в заблуждение. Не заметили смешения и подмены, положенных в основу русской революционной морали, антихристовых соблазнов этой революционной морали русской интеллигенции. Заметил это Достоевский, он вскрыл духовную подпочву нигилизма, заботящегося о благе людей, и предсказал, к чему приведет торжество этого духа. Достоевский понял, что великий вопрос об индивидуальной судьбе каждого человека совершенно иначе решается в свете сознания религиозного, чем в тьме сознания революционного, претендующего быть лжерелигией. Достоевский раскрыл, что природа русского человека является благоприятной почвой для антихристовых соблазнов. И это было настоящим открытием, которое и сделало 9 «Литературная учеба» № 2 129
Достоевского провидцем и пророком русской революции. Ему дано было внутреннее видение и видение духовной сущности русской революции и революционеров. Русские революционеры, апокалиптики и нигилисты по своей природе, пошли за соблазнами антихриста, который хочет осчастливить людей, и должны были привести соблазненный ими народ к той революции, которая нанесла страшную рану России и превратила русскую жизнь в ад. Русские революционеры хотели всемирного переворота, в котором сгорит весь старый мир с его злом и тьмой и с его святынями и ценностями, и на пепелище подымется новая, благодатная для всего народа и для всех народов жизнь. На меньшем, чем всемирное счастье, русский революционер помириться не хочет. Сознание его апо- калиптично, он хочет конца, хочет завершения истории и начала процесса сверхисторического, в котором осуществится царство равенства, свободы и блаженства на земле. Ничего переходного и относительного, никаких ступеней развития сознания это не допускает. Русский революционный максимализм и есть своеобразная, извращенная апокалип- тика. Обратной стороной ее всегда является нигилизм. Нигилистическое истребление всего множественного и относительного исторического мира неизбежно распространяется и на абсолютные духовные основы истории. Русский нигилизм не принимает самого источника исторического процесса, который заложен в божественной действительности, он бунтует против божественного миропорядка, в котором задана история со своими ступенями, со своей неотвратимой иерархичностью. У самого Достоевского были соблазны русского максимализма и русского религиозного народничества. Но была в нем и положительная религиозная сила, сила пророческая, помогавшая ему раскрыть русские соблазны и изобличить их. Рассказанная русским атеистом Иваном Карамазовым «Легенда о Великом Инквизиторе», по силе и глубине своей сравнимая лишь с священными письменами, раскрывает внутреннюю диалектику антихристовых соблазнов. То, что Достоевский давал антихристовым соблазнам католическое обличье, не существенно и должно быть отнесено к его недостаткам и слабостям. Дух Великого Инквизитора может являться и действовать в разных обличиях и формах, он в высшей степени способен к перевоплощению. И Достоевский отлично-понимал, что в революционном социализме действует дух Великого Инквизитора. Революционный социализм не есть экономическое и политическое учение, не есть система социальных реформ,—он претендует быть религией, он есть вера, противоположная вере христианской. Религия социализма вслед за Великим Инквизитором принимает все три искушения, отвергнутые Христом в пустыне во имя свободы человеческого духа. Религия социализма принимает соблазн превращения камней в хлеб, соблазн социального чуда, соблазн царств этого мира. Религия социализма не есть религия свободных сынов Божьих, она отрекается от первородства человека, она есть религия рабов необходимости, детей праха. Религия социализма говорит словами Великого Инквизитора: «Все будут счастливы, все миллионы людей». «Мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим их жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. Мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны». «Мы дадим им счастье слабосильных существ, какими они и созданы». Религия социализма говорит религии Христа: «Ты гордишься твоими избранниками, но у Тебя лишь избранники, а мы успокоим всех... У нас все будут счастливы... Мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей». Религия социализма, подобно Великому Инквизитору, упрекает религию Христа в недостаточной любви к людям. Во имя любви к людям и сострадания к людям, во имя счастья и блаженства людей на земле эта религия отвергает свободную, богоподобную природу человека. Религия хлеба небесного —аристократическая религия, это —религия избранных, религия «десятка тысяч великих и сильных». Религия же «остальных миллионов, многочисленных, как песок морской, слабых»-есть религия хлеба земного. Эта религия написала на знамени своем: «накорми, тогда и спрашивай с них добродетели». Достоевский гениально прозревал духовные основы социалистического муравейника. Он религиозно познал, что социалистический коллективизм есть лже-соборность, лже-цер- ковь, которая несет с собой смерть человеческой личности, образу и подобию Божьему в человеке, конец свободе человеческого духа. Самые сильные и огненные слова были сказаны против религии социализма Достоевским. И он же почувствовал, что для русских социализм есть религия, а не политика, не социальное реформирование и строительство. Что диалектика Великого Инквизитора может быть применена к религии социализма и применялась самим Достоевским, видно из того, что многие революционеры у него повторяют ход мыслей Великого Инквизитора. То же самое говорит и Петр Верховен- ский, и на том же базисе построена шигалев- щина. Эти мысли были еще у героя «Записок из подполья», когда он говорил «о джентльмене с насмешливой и ретроградной физиономией», который ниспровергнет все грядущее социальное благополучие, весь благоустроенный муравейник будущего. И герой «Записок из подполья» противополагает этому социалистическому муравейнику свободу человеческого духа. Достоевский-религиозный враг социализма, он изобличитель религиозной лжи и религиозной опасности социализма. Он один из первых почувствовал в социализме дух антихриста. Он понял, что в социализме антихристов дух прельщает человека обличьем добра и человеколюбия. И он же понял, что русский человек 130
легче, чем человек западный, идет за эти соблазном, прельщается двоящимся образом антихриста по апокалиптичности своей природы. Вражда Достоевского к социализму менее всего означает, что он был сторонником и защитником какого-либо «буржуазного» строя. Он даже исповедовал своеобразный православный социализм. Но дух этого православного социализма ничего общего не имеет с духом революционного социализма, он во всем ему противоположен. Как почвенник и своеобразный славянофил, Достоевский видел в русском народе противоядие против соблазнов революционного, атеистического социализма. Он исповедовал религиозное народничество. Я думаю, что вся эта религиозно-народническая, почвенно-славя- нофильская идеология Достоевского была его слабой, а не сильной стороной и находилась в противоречии с его гениальными прозрениями, как художника и метафизика. Сейчас можно даже прямо сказать, что Достоевский ошибся, что в русском народе не оказалось противоядия против антихристовых соблазнов той религии социализма, которую понесла ему интеллигенция. Русская революция окончательно сокрушила все иллюзии религиозного народничества, как и всякого народничества. Но иллюзии самого Достоевского не помешали ему раскрыть духовную природу русской религии социализма и предсказать последствия, к которым она приведет. В «Братьях Карамазовых» дана внутренняя диалектика, метафизика русской революции. В «Бесах» дан образ осуществления этой диалектики. Достоевский открыл одержимость, бесноватость в русских революционерах. Он почуял, что в революционной стихии активен не сам человек, что им владеют не человеческие духи. Когда в дни осуществляющейся революции перечитываешь «Бесы», то охватывает жуткое чувство. Почти невероятно, как можно былЪ все так предвидеть и предсказать. В маленьком городе, во внешне маленьких масштабах давно уже разыгралась русская революция и вскрылись ее духовные первоосновы, даны были ее духовные первообразы. Поводом к фабуле «Бесов» послужило нечаевское дело. Левые круги наши увидели тогда в «Бесах» карикатуру, почти пасквиль на революционное движение и революционных деятелей. «Бесы» были внесены в index книг, осужденных «прогрессивным» сознанием. Понять всю глубину и правду «Бесов» можно лишь в свете иного сознания, сознания религиозного; эта глубина и эта правда ускользают от сознания позитивистического. Если рассматривать этот роман, как реалистический, то многое в нем неправдоподобно и не соответствует действительности того времени. Но все романы Достоевского неправдоподобны, все они написаны о глубине, которую нельзя увидать на поверхности действительности, все они были пророчеством. Пророчество приняли за пасквиль. Сейчас, после опыта русской революции, даже враги Достоевского должны признать, что «Бесы» - книга пророческая. Достоевский видел духовным зрением, что русская революция будет именно такой и иной быть не может. Он предвидел неизбежность беснования в революции. Русский нигилизм, действующий в хлысторской русской стихии, не может не быть беснованием, исступленным и вихревым кружением. Это исступленное вихревое кружение и описано в «Бесах». Там происходит оно в небольшом городке. Ныне происходит оно по всей необъятной земле русской. И началось это исступленное вихревое кружение от того же духа, от тех же начал, от которых пошло оно и в том же маленьком городке. Ныне водители русской революции поведали миру русский революционный мессианизм, они несут народам Запада, пребывающим в «буржуазной» тьме, свет с Востока. Этот русский революционный мессианизм был раскрыт Достоевским и понят им как негатив какого-то позитива, как извращенный апокалипсис, как вывернутый наизнанку положительный русский мессианизм, не революционный, а религиозный. Все герои «Бесов» в той или иной форме проповедуют русский революционный мессианизм, все они одержимы этой идеей. У колеблющегося и раздвоенного Шатова перемешано сознание славянофильское с сознанием революционным. Такими Шатовыми полна русская революция. Все они, как и Шатов Достоевского, готовы в исступлении выкрикивать, что русский революционный народ — народ-богояо- сец, но в Бога они не верят. Некоторые из них хотели бы верить в Бога — ц .не могут; большинство же довольствуется тем, что верит в богоносный революционный народ. В типичном народнике Шатове перемешаны элементы революционные с элементами реакционными, «черносотенными». И это характерно. Шатов может быть и крайним левым, и крайним правым, но и в том, и в другом случае он остается народолюбцем, демократом, верующим прежде всего в народ. Такими Шатовыми полна русская революция; у всех у них не разберешь, где кончается их крайняя левость и революционность и начинается крайняя правость и реакционность. Они всегда враги культуры, враги права, всегда истребляют свободу лица. Это они утверждают, что Россия выше цивилизации и что никакой закон для нее не писан. Эти люди готовы истребить Россию во имя русского мессианизма. У Достоевского была слабость к Шатову, он в себе самом чувствовал шатовские соблазны. Но силой своего художественного прозрения он сделал образ Шатова отталкивающим и отрицательным. В центре революционного беснования стоит образ Петра Верховенского. Это и есть главный бес русской революции. В образе Петра Верховенского Достоевский обнажил более глубокий слой революционного беснования, в действительности прикрытый и невидимый. Петр Верховенский может иметь и более благообразный вид. Но Достоевский сорвал с него покровы и обнажил его душу. Тогда образ революционного беснования предстал во всем своем безобразии. Он весь 131
трясется от бесовской одержимости, вовлекая всех в исступленное вихревое кружение. Всюду он в центре, он за всеми и за всех. Он —бес, вселяющийся во всех и овладевающий всеми. Но и сам он бесноватый. Петр Верховенский прежде всего человек совершенно опустошенный, в нем нет никакого содержания. Бесы окончательно овладели им и сделали его своим послушным орудием. Он перестал быть образом и подобием Божиим, в нем потерян уже лик человеческий. Одержимость ложной идеей сделала Петра Верхо- венского нравственным идиотом. Он одержим был идеей всемирного переустройства, всемирной революции, он поддался соблазнительной лжи, допустил бесов овладеть своей душой и потерял элементарное различие между добром и злом, потерял духовный центр. В образе Петра Верховенского мы встречаемся с уже распавшейся личностью, в которой нельзя уже нащупать ничего онтологического. Он весь есть ложь и обман и он всех вводит в обман, повергает в царство лжи. Зло есть изолгание бытия, лже-бытие, небытие. Достоевский показал, как ложная идея, охватившая целиком человека и доведшая его до беснования, ведет к небытию, к распадению личности. Достоевский был большой мастер в обнаружении онтологических последствий лживых идей, когда они целиком овладевают человеком. Какая же идея овладела целиком Петром Верховен- ским и довела личность его до распадения, превратила его в лжеца и сеятеля лжи? Это все та же основная идея русского нигилизма, русского социализма, русского максимализма, все та же инфернальная страсть к всемирному уравнению, все тот же бунт против Бога во имя всемирного счастья людей, все та же подмена царства Христова царством антихриста. Таких бесноватых Верховенских много в русской революции, они повсюду стараются вовлечь в бесовское вихревое движение, они пропитывают русский народ ложью и влекут его к небытию. Не всегда узнают этих Верховенских, не все умеют проникнуть вглубь, за внешние покровы. Хлестаковых революции легче различить, чем Верховенских, но и их не все различают, и толпа возносит их и венчает славой. Достоевский предвидел, что революция в России будет безрадостной, жуткой и мрачной, что не будет в ней возрождения народного. Он знал, что немалую роль в ней будет играть Федька-каторжник и что победит в ней шигалевщина. Петр Верховенский давно уже открыл ценность Федьки-каторжника для дела русской революции. И вся торжествующая идеология русской революции есть идеология шигалевщины. Жутко в наши дни читать слова Верховенского: «В сущности наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно». И ответ Ставрогина: «Право на бесчестье-да это все к нам прибегут, ни одного там не останется!» И русская революция провозгласила «право на бесчестье», и все побежали за ней. А вот не менее важные.слова: «Социализм у нас распространяется преимущественно из сантиментальности». Бесчестье и сантиментальность —основные начала русского социализма. Эти начала, увиденные Достоевским, и торжествуют в революции. Петр Верховенский видел, какую роль в революции будут играть «чистые мошенники». «Ну, это, пожалуй, хороший народ, иной раз выгодны очень, но на них много времени идет, неусыпный надзор требуется». И дальше размышляет П. Верховенский о факторах русской революции: «Самая главная сила — цемент все связующий, это стыд собственного мнения. Вот это так сила! И кто это работал, кто этот «миленький» трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове! За стыд почитают». Это было очень глубокое проникновение в революционную Россию. В русской революционной мысли всегда был «стыд собственного мнения». Этот стыд почитался у нас за коллективное сознание, сознание более высокое, чем личное. В русской революции окончательно угасло всякое индивидуальное мышление, мышление сделалось совершенно безличным, массовым. Почитайте революционные газеты, прислушайтесь к революционным речам, и вы получите подтверждение слов Петра Верховенского. Кто-то потрудился-таки над тем, чтобы «ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове». Русский революционный мессианизм предоставляет собственные идеи и мнения буржуазному Западу. В России все должно быть коллективом, массовым, безличным. Русский революционный мессианизм есть шигалевщина. Шигалевщина движет и правит русской революцией. «Шигалев смотрел так, как будто ждал разрушения мира и не то, чтобы когда-нибудь, по пророчествам, которые могли бы и не состояться, а совершенно определенно, так этак послезавтра утром, ровно в двадцать пять минут одиннадцатого». Все русские революционеры-максималисты смотрят так, как смотрел Шигалев, все ждут разрушения старого мира послезавтра утром. И тот новый мир, который возникнет на развалинах старого мира, есть мир шигалевщины. «Выходя из безграничной свободы,—говорит Шигалев,—я заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю, однако-ж, что, кроме моего разрешения общественной формулы, не может быть никакого». Все революционные Шигалевы так говорят и так поступают. Петр Верховенский так формулирует сущность шигалевщины Ставрогину: «Горы сравнять-хорошая мысль, не смешная. Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию... Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание; мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одно- 132
му знаменателю, полное равенство... Необходимо лишь необходимое — вот девиз земного шара отселе. Но нужна и судорога; об этом позаботимся мы, правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание, полная безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно, чтобы не было скучно. Скука есть ощущение аристократическое». В этих изумительных по своей пророческой силе словах Достоевский устами П. Верховен- ского приводит все к ходу мыслей Великого Инквизитора. Это доказывает, что в «Легенде о Великом Инквизиторе» Достоевский в значительной степени имел в виду социализм. Достоевский обнаруживает всю призрачность демократии в революции. Никакой демократии не существует, правит тираническое меньшинство. Но тирания эта, неслыханная в истории мира, будет основана на всеобщем принудительном уравнении. Шигалевщина и есть исступленная страсть к равенству, доведенному до конца, до предела, до небытия. Безбрежная социальная мечтательность ведет к истреблению бытия со всеми его богатствами, она у фанатиков перерождается в зло. Социальная мечтательность совсем не невинная вещь. Это понимал Достоевский. Русская революционно-социалистическая мечтательность и есть шигалевщина. Во имя равенства мечтательность эта хотела бы истребить Бога и Божий мир. В той тирании и том абсолютном уравнении, которыми увенчалось «развитие и углубление» русской революции, осуществляются золотые сны и мечты русской революционной интеллигенции. Это были сны и мечты о царстве шигалевщины. Многим оно представлялось более прекрасным, чем оказалось в действительности. Многих наивных и простодушных русских социалистов, мечтавших о социальной революции, смущают торжествующие крики: «Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны... Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей!» Достоевский был более проницателен, чем признанные учителя русской интеллигенции, он знал, что русский революционизм, русский социализм в час своего торжества должен кончиться этими шигалевскими выкриками. Достоевский предвидел торжество не только шигалевщины, но и смердяковщины. Он знал, что подымется в России лакей и в час великой опасности для нашей родины скажет: «я всю Россию ненавижу», «я не только не желаю быть военным гусаром, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с». На вопрос: «а когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?», бунтующий лакей ответил: «в двенадцатом году было на Россию великое нашествие императора Наполеона французского первого, и хорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки». Пораженчество во время войны и было таким явлением смердяковщины. Смердяковщина и привела к тому, что «умная нация» немецкая покоряет теперь «глупую» нацию русскую. Лакей Смердяков был у нас одним из первых интернационалистов, и весь наш интернационализм получал смердяковскую прививку. Смердяков предъявил право на бесчестье, и за ним многие побежали. Как это глубоко у Достоевского, что Смердяков есть другая половина Ивана Карамазова, обратное его подобие. Иван Карамазов и Смердяков —два явления русского нигилизма, две стороны одной и той же сущности. Иван Карамазов —высокое, философское явление нигилизма; Смердяков — низкое, лакейское его явление. Иван Карамазов на вершине умственной жизни должен породить Смердякова в низинах жизни. Смердяков и осуществляет всю атеистическую диалектику Ивана Карамазова. Смердяков—внутренняя кора Ивана. Во всякой массе человеческой, массе народной больше Смердяковых, чем Иванов. И в революции, как движении масс, количеств, больше Смердяковых, чем Иванов. В революции торжествует атеистическая диалектика Ивана Карамазова, но осуществляет ее Смердяков. Это он сделал на практике вывод, что «все дозволено». Иван совершает грех в мысли, в духе, Смердяков совершает его на деле, воплощает идею Ивана. Иван совершает отцеубийство в мысли, Смердяков совершает отцеубийство физически, на самом деле. Атеистическая революция всегда совершает отцеубийство, всегда отрицает отчество, всегда порывает связь сына с отцом. И оправдывает она это преступление тем, что отец был очень дурен и грешен. Такое убийственное отношение к отцу всегда есть смердяковщина. Смердяковщина и есть последнее проявление хамства. Совершив на деле то, что Иван совершил в мысли, Смердяков спрашивает Ивана: «Вы вот сами тогда все говорили, что все позволено, а теперь-то почему так встревожены сами-то-с?» Этот вопрос Смердякова Ивану повторяется и в русской революции. Смердяковы революции, осуществив на деле принцип Ивана «все дозволено», имеют основание спросить Иванов революции: «теперь-то почему так встревожены сами-то-с?» Достоевский предвидел, что Смердяков возненавидит Ивана, обучившего его атеизму и нигилизму. И это разыгрывается в наши дни между «народом» и «интеллигенцией». Вся трагедия между Иваном и Смердяковым была своеобразным символом раскрывающейся трагедии русской революции. Проблема о том, все ли дозволено для торжества блага человечества, стояла уже перед Раскольниковым. Старец Зосима говорит: «Во истину у них мечтательной фантазии более, чем у нас! Мыслят устроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, что зальют мир кровью, ибо кровь зовет кровь, а извлекший меч погибает 133
мечом. И если бы не обетование Христово, то так и истребили бы друг друга даже до последних двух человек на земле». Эти слова — пророческие. «Люди совокупятся, чтоб взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог... Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную». Это говорит чорт Ивану, и в словах этих раскрывается мучившая Достоевского мысль, что любовь к людям может быть безбожной и антихристовой. Эта любовь лежит в основе революционного социализма. Образ этого безбожного социализма, основанного на антихристовой любви, предносится Вер- силову: «Я представляю себе, что бой уже кончился и борьба улеглась. После проклятий, комьев грязи и свистков настало затишье, и люди остались одни, как желали: великая прежняя идея оставила их; великий источник сил, до сих пор питавший и гревший их, отходил, но это был уже как бы последний день человечества. И люди вдруг поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое сиротство... Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все друг для друга! Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить ее... Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо и в той мере, в какой постепенно сознавали бы свою проходимость и конечность, и уже особенною, уже не прежнею любовью... Они просыпались бы и спешили бы целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это- все, что у них остается. Они работали бы друг на друг, и каждый отдавал бы всем свое состояние и тем одним был бы счастлив». В этой фантазии раскрывается метафизика и психология безбожного социализма. Достоевский живописует явление антихристовой любви. Он понял, как никто, что духовная основа социализма —отрицание бессмертия, что пафос социализма-желание устроить царство Божье на земле без Бога, осуществить любовь между людьми без Христа,—источника любви. Так раскрывает он религиозную ложь гуманизма в его предельных проявлениях. Гуманистический социализм ведет к истреблению человека, как образа и подобия Божья, он направлен против свободы человеческого духа, не выдерживает испытания свободы. Достоевский с небывшей еще остротой поставил религиозный вопрос о человеке и сопоставил его с вопросом о социализме, о земном соединении и устроении людей. Это раскрылось ему как встреча и смешение Христа и антихриста в душе русского человека, русского народа. Апокалиптичность русского народа и делает эту встречу и это смешение особенно острым и трагическим. Достоевский предчувствовал, что если будет в России революция, то она будет осуществлением антихристовой диалектики. Русский социализм будет апокалип- тикой, противоположной христианству. Достоевский видел дальше и глубже всех. Но сам он не был свободен от русских народнических иллюзий. В его русском христианстве были стороны, которые давали основание К. Леонтьеву назвать его христианство розовым 7. Это розовое христианство и розовое народничество более всего сказались в образах Зосимы и Алеши, которые нельзя назвать вполне удачными. Великие положительные откровения Достоевского даются отрицательным путем, путем отрицательной художественной диалектики. Правда, сказанная им о России, не есть слащавая и розовая правда народолюбия и народопоклонства, это-правда трагическая, правда об антихристовых соблазнах народа апокалиптического по своему духу. Сам Достоевский соблазнялся церковным национализмом, который мешал русскому народу выйти во вселенскую ширь. Народопоклонство Достоевского потерпело крах в русской революции. Его положительные пророчества не сбылись. Но торжествуют его пророческие прозрения русских соблазнов. III. Л. ТОЛСТОЙ В РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ В Толстом нет ничего пророческого, он ничего не предчувствовал и не предсказывал. Как художник, он обращен к кристаллизованному прошлому. В нем не было той чуткости к динамизму человеческой природы, которая в йысшей степени была у Достоевского. Но в русской революции торжествуют не художественные прозрения Толстого, а моральные его оценки. Л. Толстой, как искатель правды жизни, как моралист и религиозный учитель, очень характерен для России и русских8. Толстовцев в узком смысле слова, разделяющих доктрину Толстого, мало, и они представляют незначительное явление. Но толстовство в широком, не доктринальном смысле слова очень характерно для русского человека, оно определяет русские моральные оценки. Толстой не был прямым учителем русской левой интеллигенции, ей было чуждо толстовское религиозное учение. Но Толстой уловил и выразил особенности морального склада большей части русской интеллигенции, быть может, даже русского человека вообще. И русская революция являет собой своеобразное торжество толстовства. На ней отпечатлелся и русский толстовский морализм и русская аморальность. Этот русский морализм и эта русская аморальность связаны между собой и являются двумя сто- 134
ронами одной и той же болезни нравственного сознания. Болезнь русского нравственного сознания я вижу прежде всего в отрицании личной нравственной ответственности и личной нравственной дисциплины, в слабом развитии чувства долга и чувства чести, в отсутствии сознания нравственной ценности подбора личных качеств. Русский человек не чувствует себя в достаточной степени нравственно вменяемым, и он мало почитает качества в личности. Это связано с тем, что личность чувствует себя погруженной в коллектив, личность недостаточно еще раскрыта и сознана. Такое состояние нравственного сознания порождает целый ряд претензий, обращенных к судьбе, к истории, к власти, к культурным ценностям, для данной личности недоступным. Моральная настроенность русского человека характеризуется не здоровым вменением, а болезненной претензией. Русский человек не чувствует неразрывной связи между правами и обязанностями, у него затемнено и сознание прав и сознание обязанностей, он утопает в безответственном коллективизме, в претензии за всех. Русскому человеку труднее всего почувствовать, что он сам-кузнец своей судьбы. Он не любит качеств, повышающих жизнь личности, и не любит силы. Всякая сила, повышающая жизнь, представляется русскому человеку нравственно подозрительной, скорее злой, чем доброй. С этими особенностями морального сознания связано и то, что русский человек берет под нравственное подозрение ценности культуры. Ко всей высшей культуре он предъявляет целый ряд нравственных претензий и не чувствует нравственные обязанности творить культуру. Все эти особенности и болезни русского нравственного сознания представляют благоприятную почву для возникновения учения Толстого. Толстой-индивидуалист и очень крайний индивидуалист. Он совершенно антиобщественен, для него не существует проблемы общественности. Индивидуалистична и толстовская мораль. Но ошибочно было бы сделать отсюда заключение, что толстовская мораль покоится на ясном и твердом сознании личности. Толстовский индивидуализм решительно враждебен личности, как это и всегда бывает с индивидуализмом. Толстой не видит лица человеческого, не знает лица, он весь погружен в природный коллективизм, который представляется ему жизнью божественной. Жизнь личности не представляется ему истинной, божественной жизнью, это-ложная жизнь этого мира. Истинная, божественная жизнь есть жизнь безличная, общая жизнь, в которой исчезли все качественные различения, все иерархические расстояния. Нравственное сознание Толстого требует, чтобы не было больше человека, как самобытного, качественного бытия, а была только всеобщая, бескачественная божественность, уравнение всех и всего в безличной божественности. Только полное уничтожение всякого личного и разнокачественного бытия в безликой и бескачественной всеобщности представляется Толстому выполнением закона Хозяина жизни. Личность, качественность есть уже грех и зло. И Толстой хотел бы последовательно истребить все, что связано с личностью и качественностью. Это в нем восточная, буддийская настроенность, враждебная христианскому Западу. Толстой делается нигилистом из моралистического рвения. Поистине демоничен его морализм и истребляет все богатства бытия. Эгалитарная и нигилистическая страсть Толстого влечет его к истреблению всех духовных реальностей, всего подлинно онтологического. Не знающая границ моралистическая претензия Толстого все делает призрачным, она отдает под подозрение и низвергает реальность истории, реальность церкви, реальность государства, реальность национальности, реальность личности и реальность всех сверхличных ценностей, реальность всей духовной жизни. Все представляется Толстому нравственно предосудительным и недопустимым, основанным на жертвах и страданиях, к которым он испытывает чисто животный страх. Я не знаю во всемирной истории другого гения, которому была бы так чужда всякая духовная жизнь. Он весь погружен в жизнь телесно-душевную, животную. И вся религия Толстого есть требование такой всеобщей кроткой животности, освобожденной от страдания и удовлетворенной. Я не знаю в христианском мире никого, кому была бы так чужда и противна самая идея искупления, так непонятна тайна Голгофы, как Толстому. Во имя счастливой животной жизни всех отверг он личность и отверг всякую сверхличную ценность. Поистине личность и сверхличная ценность неразрывно связаны. Личность потому только и существует, что в ней есть сверхличное, ценное содержание, что она принадлежит к иерархическому миру, в котором существуют качественные различения и расстояния. Природа личности не выносит смешения и бескачественного уравнения. И любовь людей во Христе менее всего есть такое смешение и бескачественное уравнение, но есть бесконечно в глубь идущее утверждение всякого лика человеческого в Боге. Толстой не знал этого, и мораль его была низменной моралью, притязательной моралью нигилиста. Мораль Ницше бесконечно выше, духовнее морали Толстого. Возвышенность толстовской морали есть великий обман, который должен быть изобличен. Толстой мешал нарождению и развитию в России нравственно ответственной личности, мешал подбору личных качеств, и потому он был злым гением России, соблазнителем ее. В нем совершилась роковая встреча русского морализма с русским нигилизмом и дано было религиозно-нравственное оправдание русского нигилизма, которое соблазнило многих. В нем русское народничество, столь роковое для судьбы России, получило религиозное выражение и нравственное оправдание. Почти вся русская интеллигенция признала толстовские моральные оценки самыми высшими, 135
до каких только может подняться человек. Эти моральные оценки считали даже слишком высокими, и потому себя считали недостойными их и неспособными подняться на их высоту. Но мало кто сомневается в высоте толстовского морального сознания. В то время как принятие этого толстовского морального сознания влечет за собой погром и истребление величайших святынь и ценностей, величайших духовных реальностей, смерть личности и смерть Бога, ввергнутых в безличную божественность среднего рода. У нас не относятся еще достаточно серьезно и углубленно к соблазнительной лжи толстовской морали. Противоядием против нее должны были бы быть пророческие прозрения Достоевского. Толстовская мораль восторжествовала в русской революции, но не теми идиллическими и любвеобильными путями, которые предносились самому Толстому. Толстой сам, вероятно, ужаснулся бы этому воплощению своих моральных оценок. Но он много, слишком много из того, что сейчас происходит, хотел. Он вызывал тех духов, которые владеют революцией, и сам был ими одержим. Толстой был максималистом. Он отверг всякую историческую преемственность, он не хотел допустить никаких ступеней в историческом развитии. Этот толстовский максимализм осуществляется в русской революции—она движется истребляющей моралью максимализма, она дышит ненавистью ко всему историческому. И в духе толстовского максимализма русская революция хотела бы вырвать каждого человека из мирового и исторического целого, к которому он органически принадлежит, превратить его в атом для того, чтобы повергнуть его немедленно в безличный коллектив. Толстой отрицал историю и исторические задачи, он отрекался от великого исторического прошлого и не хотел великого исторического будущего. В этом русская революция верна ему, она совершает отречение от исторических заветов прошлого и исторических задач будущего, она хотела бы, чтобы русский народ не жил исторической жизнью. И подобно тому как у Толстого, в русской революции это максима- листическое отрицание исторического мира рождается из исступленной эгалитарной страсти. Пусть будет абсолютное уравнение, хотя бы то было уравнение в небытии! Исторический мир-иерархичен, он весь состоит из ступеней, он сложен и многообразен, в нем — различия и дистанции, в нем — разнока- чественность и дифференцированность. Все это так же ненавистно русской революции, как и Толстому. Она хотела бы сделать исторический мир серым, однородным, упрощенным, лишенным всех качеств и всех красок. И этому учил Толстой, как высшей правде. Исторический мир разлагается на атомы, и атомы принудительно соединяются в безличном коллективе. «Без аннексий и контрибуций» и есть отвлеченное отрицание всех положительных исторических задач. Ибо поистине все исторические задачи предполагают «аннексии и контрибуции», предполагают борьбу конкретных исторических индивидуальностей, предполагают сложение и разложение исторических целостей, цветение и отцветание исторических тел. Толстой сумел привить русской интеллигенции ненависть ко всему исторически-индивидуальному и исторически-разностному. Он был выразителем той стороны русской природы, которая питала отвращение к исторической силе и исторической славе. Это он приучал элементарно и упрощенно морализировать над историей и переносить на историческую жизнь моральные категории жизни индивидуальной. Этим он морально подрывал возможность для русского народа жить исторической жизнью, исполнять свою историческую судьбу и историческую миссию. Он морально уготовлял историческое самоубийство русского народа. Он подрезывал крылья русскому народу, как народу историческому, морально отравил источники всякого порыва к историческому творчеству. Мировая война проиграна Россией потому, что в ней возобладала толстовская моральная оценка войны. Русский народ в грозный час мировой борьбы обессилили, кроме предательств и животного эгоизма, толстовские моральные оценки. Толстовская мораль обезоружила Россию и отдала ее в руки врага. И это толстовское непротивленство, эта толстовская пассивность очаровывает и увлекает тех, которые поют гимны совершенному революцией историческому самоубийству русского народа. Толстой и был выразителем непротивленческой и пассивной стороны русского народного характера. Толстовская мораль расслабила русский народ, лишила его мужества в суровой исторической борьбе, но оставила непреображенной животную природу человека с ее самыми элементарными инстинктами. Она убила в русской породе инстинкт силы и славы, но оставила инстинкт эгоизма, зависти и злобы. Эта мораль бессильна преобразить человеческую природу, но может ослабить человеческую природу, обесцветить ее, подорвать творческие инстинкты. Толстой был крайним анархистом, врагом всякой государственности по морально-идеалистическим основаниям. Он отверг государство, как основанное на жертвах и страданиях, и видел в нем источник зла, которое для него сводилось к насилию. Толстовский анархизм, толстовская вражда к государству также одержали победу в русском народе. Толстой оказался выразителем антигосударственных, анархических инстинктов русского народа. Он дал этим инстинктам морально-религиозную санкцию. И он один из виновников разрушения русского государства. Также враждебен Толстой всякой культуре. Культура для него основана на неправде и насилии, в ней источник всех зол нашей жизни. Человек по природе своей естественно добр и благостен и склонен жить по закону Хозяина жизни. Возникновение культуры, как и государства, было падением, отпаде- 136
нием от естественного божественного порядка, началом зла, насилием. Толстому было совершенно чуждо чувство первородного греха, радикального зла человеческой природы, и потому он не нуждался в религии искупления и не понимал ее. Он был лишен чувства зла, потому что лишен был чувства свободы и самобытности человеческой природы, не ощущал личности. Он был погружен в безличную, нечеловеческую природу и в ней искал источников божественной правды. И в этом Толстой оказался источником всей философии русской революции. Русская революция враждебна культуре, она хочет вернуться к естественному состоянию народной жизни, в котором видит непосредственную правду и благостность. Русская революция хотела бы истребить весь культурный слой наш, утопить его в естественной народной тьме. И Толстой является одним из виновников разгрома русской культуры. Он нравственно подрывал возможность культурного творчества, отравлял истоки творчества. Он отравил русского человека моральной рефлексией, которая сделала его бессильным и неспособным к историческому и культурному действию. Толстой —настоящий отравитель колодцев жизни. Толстовская моральная рефлексия есть настоящая отрава, яд, разлагающий всякую творческую энергию, подкапывающий жизнь. Эта моральная рефлексия ничего общего не имеет с христианским чувством греха и христианской потребностью в покаянии. Для Толстого нет ни греха, ни покаяния, возрождающего человеческую природу. Для него есть лишь обессиливающая, безблагодатная рефлексия, которая есть обратная сторона бунта против божественного миропорядка. Толстой идеализировал простой народ, в нем видел источник правды и обоготворял физический труд, в котором искал спасения от бессмыслицы жизни. Но у него было пренебрежительное и презрительное отношение ко всякому духовному труду и творчеству. Все острие толстовской критики всегда было направлено против культурного строя. Эти толстовские оценки также победили в русской революции, которая возносит на высоту представителей физического труда и низвергает представителей труда духовного. Толстовское народничество, толстовское отрицание разделения труда положены в основу моральных суждений революций, если только можно говорить о ее моральных суждениях. Поистине Толстой имеет не меньшее значение для русской революции, чем Руссо имел для революции французской. Правда, насилия и кровопролития ужаснули бы Толстого, он представлял себе осуществление своих идей иными путями. Но ведь и Руссо ужаснули бы деяния Робеспьера и революционный террор. Но Руссо так же несет ответственность за революцию французскую, как Толстой за революцию русскую. Я даже думаю, что учение Толстого было более разрушительно, чем учение Руссо. Это Толстой сделал нравственно невозможным существование Великой России. Он много сделал для разрушения России. Но в этом самоубийственном деле он был русским, в нем сказались роковые и несчастные русские черты. Толстой был одним из русских соблазнов. Толстовство в широком смысле этого слова—русская внутренняя опасность, принявшая обличье высочайшего добра. Сокрушить внутренно русскую силу только и могло это соблазнительное и ложное добро, лже-добро, эта идея безблагодатной святости, лже-святости. В толстовском учении соблазняет радикальный призыв к совершенству, к совершенному исполнению закона добра. Но это толстовское совершенство потому так истребительно, так нигилистично, так враждебно всем ценностям, так несовместимо с каким бы то ни было творчеством, что это совершенство —безблагодатное. В святости, к которой стремился Толстой, была страшная безблагодатность, богопокину- тость, и потому это-ложная, злая святость. Благодатная святость не может совершать таких истреблений, не может быть нигилистической. У настоящих святых было благословение жизни, была милость. Это благословение и эта милость были прежде всего у Христа. В духе же Толстого ничего не было от духа Христова. Толстой требует немедленного и полного осуществления абсолютного, абсолютного добра в этой земной жизни, подчиненной законам грешной природы, и не допускает относительного, истребляет все относительное. Так хотел он вырвать всякое существо человеческое из мирового целого и повергнуть в пустоту, в небытие отрицательного абсолютного. И абсолютная жизнь оказывается лишь элементарной животной жизнью, протекающей в физическом труде и удовлетворении самых простых потребностей. В такое отрицательное абсолютное, пустое и нигилистическое, и хочет повергнуть русская революция всю Россию и всех русских людей. Идеал безблагодатного совершенства ведет к нигилизму. Отрицание прав относительного, т. е. всего многообразия жизни, всех ступеней истории, в конце концов отделяет от источников жизни абсолютной, от абсолютного духа. Религиозный гений, апостол Павел, некогда понял всю опасность превращения христианства в еврейскую апокалиптическую секту и ввел христианство в поток всемирной истории, признав и освятив право относительных ступеней9. Толстой прежде всего восстал против дела апостола Павла. Вся ложь и призрачность толстовства с неотвратимой диалектикой развернулась в русской революции. В революции народ изживает свои соблазны, свои ошибки, свои ложные оценки. Это многому научает, но научение покупается слишком дорогой ценой. Необходимо освободиться от Толстого, как от нравственного учителя. Преодоление толстовства есть духовное оздоровление России, ее возвращение от смерти к жизни, к возможности творчества, к возможности исполнения своей миссии в мире. 137
IV. ЗАКЛЮЧЕНИЕ Русский человек склонен все переживать трансцендентно, а не имманентно. И это легко может быть рабским состоянием духа. Во всяком случае это —показатель недостаточной духовной возмужалости. Русская интеллигенция в огромной массе своей никогда не сознавала себе имманентным государство, церковь, отечество, высшую духовную жизнь. Все эти ценности представлялись ей трансцендентно-далекими и вызывали в ней враждебные чувства, как что-то чуждое и насилующее. Никогда русская интеллигенция не переживала истории и исторической судьбы, как имманентной себе, как своего собственного дела, и потому вела процесс против истории, как против совершающегося над ней насилия. Трансцендентные переживания в массе народной сопровождались чувством религиозного благоговения и покорности. Тогда возможно было существование Великой России. Но это трансцендентное переживание не перешло в имманентное переживание святыни и ценности. Все осталось трансцендентным, но вызывает уже к себе не благоговейное и покорное отношение, а отношение нигилистическое и бунтующее. Революция и есть болезненно-катастрофический переход от благоговейного почитания трансцендентного к нигилистическому бунту против трансцендентного. Имманентная духовная зрелость и освобождение в революции не достигаются. Слишком многие увидали в имманентной морали и имманентной религии Л. Толстого наступление духовной зрелости. Но это было страшным заблуждением. В действительности имманентное сознание Толстого было нигилистическим отрицанием всех тех святынь и ценностей, которые раньше почитались, как трансцендентные. Но это есть лишь возвращение к изначальному рабству. Такой бунт всегда есть рабий бунт, в нем нет свободы и богосы- новства. Русский нигилизм и есть неспособность имманентно и свободно пережить все богатства и ценности Божьего мира, бессилие ощутить себя сынами Божьими и собственниками всего наследия истории всемирной и истории родной. Русская же апока- липтичность нередко бывает разгоряченным ожиданием чуда, которое должно прекратить жизнь в этом отчуждении от всех богатств и преодолеть болезненный трансцендентный разрыв. Потому так затруднено для русских имманентное творческое развитие, так слабо у них чувство исторической преемственности. Есть какая-то внутренняя болезнь русского духа. Болезнь эта имеет тяжелые отрицательные последствия, но в ней раскрывается и что-то положительное, недоступное западным людям более имманентного склада. Великим русским писателям раскрывались такие бездны и пределы, которые закрыты для западных людей, более ограниченных и закованных своей имманентной душевной дисциплиной. Русская душа более чутка к мистическим веяниям, она встречается с духами, которые закрыты для забронированной западной души. И русская душа легко поддается соблазну, легко впадает в смешение и подмену. Неслучайно предчувствие антихриста—русское предчувствие по преимуществу. Чувство антихриста и ужас антихриста были в русском народе, в низах и у русских писателей, на самых вершинах духовной жизни. И антихристов дух соблазнял русских так, как никогда не соблазнял он людей западных. В католичестве всегда было сильное чувство зла, дьявола, но почти не было чувства антихриста. Католическая душа представляла крепость, защищенную от антихристовых веяний и соблазнов. Православие не превратило душу в такого рода крепость, оно оставило ее более раскрытой. Но апокалипсис переживается русской душой пассивно, а не активно. Активных орудий борьбы с антихристовыми духами нет, эти орудия не были приготовлены. Не было лат, не было щита и меча, не было рыцарского закала души. Русская борьба с антихристом есть всегда уход, переживание ужаса. И слишком многие, не уходившие от соблазнов, поддавались этим соблазнам, смешивали, пленялись подменой. Русский человек находится во власти ложной морали, ложного идеала праведной, совершенной, святой жизни, которые ослабляли его в борьбе с соблазнами. Эту ложную мораль и ложную святость Достоевский раскрыл и предсказал их последствия, Толстой же проповедовал их. Русская революционная мораль представляет совершенно своеобразное явление. Она образовалась и кристаллизовалась в левой русской интеллигенции в течение ряда десятилетий и сумела приобрести престиж и обаяние в широких кругах русского общества. Средний интеллигентный русский человек привык преклоняться перед нравственным образом революционеров и перед их революционной моралью. Он готов был признать себя недостойным этой моральной высоты революционного типа. В России образовался особенный культ революционной святости. Культ этот имеет своих святых, свое священное предание, свои догматы. И долгое время всякое сомнение в этом священном предании, всякая критика этих догматов, всякое непочтительное отношение к этим святым вело к отлучению не только со стороны революционного общественного мнения, но и со стороны радикального и либерального общественного мнения. Достоевский пал жертвой этого отлучения, ибо он первый вскрыл ложь и подмену в революционной святости. Он понял, что революционный морализм имеет обратной своей стороной революционный аморализм и что сходство революционной святости с христианской есть обманчивое сходство антихриста с Христом. Нравственное вырождение, которым кончилась революция 1905 г., нанесло некоторый удар престижу революционной морали, и ореол революционной святости потускнел. Но действительного излечения, на которое некоторые надеялись, 138
не произошло. Болезнь русского нравственного сознания была слишком длительной и серьезной. Излечение может наступить лишь после страшного кризиса, когда весь организм русского народа будет близок к смерти. Мы живем в дни этого почти смертельного кризиса. Теперь даже для людей полуслепых многое виднее, чем после 1905 года. Теперь «Вехи» не были бы встречены так враждебно в широких кругах русской интеллигенции, как в то время, когда они появились10. Теперь правду «Вех» начинают признавать даже те, которые их поносили. После бесовства революции святость русской революционной интеллигенции не представляется уже столь канонически бесспорной. Духовного оздоровления России нужно искать во внутреннем изобличении этой революционной лжесвятости и в освобождении от ее обаяния. Революционная святость не есть настоящая святость, это —ложная святость, обманчивая видимость святости, подмена. Внешние гонения, воздвигнутые старой властью против революционеров, внешние страдания, которые им пришлось претерпеть, очень способствовали этой обманчивой видимости святости. Но никогда в революционной святости не происходило истинного преображения человеческой природы, второго духовного рождения, победы над внутренним злом и грехом; никогда в ней не ставилось и задачи преображения человеческой природы. Человеческая природа оставалась ветхой, она пребывала в рабстве у греха и дурных страстей, и хотела достигнуть новой, высшей жизни чисто внешними, материальными средствами. Но человек, фанатизированный ложной идеей, способен выносить внешние лишения, нужду и страдания, он может быть аскетом не потому, что силой своего духа преодолевает свою грешную и рабскую природу, а потому, что одержимость одной идеей и одной целью вытесняет для него все богатство и многообразие бытия и делает его естественно бедным. Это —безблагодатный аскетизм и безблагодатная бедность, нигилистический аскетизм и нигилистическая бедность. Традиционная революционная святость-безбожная святость. Это есть безбожная претензия достигнуть святости одним человеческим и во имя одного человеческого. На пути этом калечится и падает образ человека, ибо образ человека-образ и подобие Божье. Революционная мораль, революционная святость— глубоко противоположны христианству. Эта мораль и эта святость претендуют подменить и заменить христианство с его верой в богосыновство человека и благодатные дары, стяжаемые человеком через Христа-Искупителя. Революционная мораль так же враждебна христианству, как и мораль толстовская,—одна и та же ложь и подмена их отравляет и обессиливает. Обманчивая внешность революционной святости послана была русскому народу, как соблазн и испытание его духовных сил. И вот испытания этого русские люди не выдержали. Искренно увлеченные революционным духом не видят реальностей, не распознают духов. Обманчивые, лживые и двоящиеся образы пленяют и соблазняют. Антихристовы соблазны, антихристова мораль, антихристова святость пленяют и влекут русского человека. Русским людям, плененным духовно революционным максимализмом, свойственны переживания, очень родственные иудейской апокалиптике, той апокалиптике, которая была преодолена и побеждена апостолом Павлом и Христианской Церковью. Победа над этой иудейской апокалиптикой и сделала христианство всемирно-исторической силой. Русская апокалиптика заключает в себе величайшие опасности и соблазны, она может направить всю энергию русского народа по ложному пути, она может помешать русскому народу выполнить его призвание в мире, она может сделать русский народ народом неисторическим. Революционная апокалиптика отвращает русских людей от реальностей и повергает их в царство призраков. Освобождение от этой ложной и нездоровой апокалиптики не означает истребления всякого апокалиптического сознания. В русской апокалиптичности скрыты и положительные возможности. В русской революции изживаются русские грехи и русские соблазны, то, что открывалось великим русским писателям. Но великие грехи и великие соблазны могут быть лишь у великого по своим возможностям народа. Негатив есть карикатура на позитив. Русский народ низко пал, но в нем скрыты великие возможности, и ему могут раскрыться великие дали. Идея народа, замысел Божий о нем остается и после того, как народ пал, изменил своей цели и подверг свое национальное и государственное достоинство величайшим унижениям. Меньшинство может остаться верно положительной и творческой идее народа, и из него может начаться возрождение. Но путь к возрождению лежит через покаяние, через сознание своих грехов, через очищение духа народного от духов бесовских. И прежде всего необходимо начать различать духов. Старая Россия, в которой было много зла и уродства, но также и много добра и красоты, умирает. Новая Россия, рождающаяся в смертных муках, еще загадочна. Она не будет такой, какой представляют ее себе деятели и идеологи революции. Она не будет цельной по своему духовному облику. В ней более резко будут разделены и противоположены христианские и антихристианские начала. Антихристианские духи революции родят свое темное царство. Но и христианский дух России должен явить свою силу. Сила этого духа может действовать в меньшинстве, если большинство отпадет от него. 139
ПРИМЕЧАНИЯ 1 В «Русской идее» Бердяев, давая общую характеристику русской душе, писал: «Можно открыть противоположные свойства в русском народе: деспотизм, гипертрофия государства и анархизм, вольность; жестокости, склонности к насилию и доброты, человечности, мягкости; обрядоверия и искания правды; индивидуализма, обостренного сознания личности и безличного коллективизма; национализма, самохвальства и универсализма, всечеловечности; эсхатологически-мессианской религиозности и внешнего благочестия; искания Бога и воинствующего безбожия; смирения и наглости; рабства и бунта». — Русская идея. Париж, 1971, 2-е изд., с. 6. 2 Имеется в виду книга В. В. Розанова «Легенда о Великом Инквизиторе. Опыт критического комментария с приложением двух этюдов о Гоголе». 3-е изд. Спб., 1906. Бердяев написал об этой книге Розанова восторженную рецензию (см.: «Книга», 1906, № 5). 3 Подробнее об этом см.: Бердяев Н. А. Миросозерцание Достоевского. Прага, 1923; Русская идея. Ук. изд., с. 221. 4 Об отношении Бердяева к А. Белому см. его рецензию на книгу «Серебряный голубь» («Русская мысль», 1910, № 11); отзыв на роман «Петербург» («Биржевые Ведомости», 1916, 1 июля, утр. вып.); а также характеристику А. Белого в книгах Бердяева «Самопознание» (Париж, 1983, 2-е изд.), «Русская идея» (с. 231—234). 5 В целом ряде случаев Н. Бердяев допускает произвольное цитирование. Отмечая это, публикатор не считает своим долгом вносить какие- либо исправления, так как это может привести к нарушению цельности работы Бердяева. Именно поэтому в комментариях отсутствуют ссылки на цитируемые Бердяевым классические литературные тексты. ° Точно установить работу Вл. Соловьева, содержащую данную фразу, не удалось. Однако, принадлежность ее именно Вл. Соловьеву не подлежит сомнению. Вл. Соловьев неоднократно обращался к теме натуралистического нигилизма (см.: «Три речи о Достоевском», «На пути к истинной философии», «Идея сверхчеловека», «Три разговора» и т. д.). Подтверждением принадлежности этой формулировки Вл. Соловьеву может служить и работа С. Л. Франка «Свет во тьме», где он пишет: «А в конце XIX-го века русский же мыслитель Владимир Соловьев резюмировал мировоззрение натуралистического гуманизма—миросозерцание, по которому человек, будучи продуктом слепых животных сил природы, вместе с тем призван осуществить на земле царство добра, разума и справедливости - в убийственно-иронической формуле: «Человек есть обезьяна и потому должен полагать душу свою за ближнего» (Франк С. Л. Свет во тьме. Опыт христианской этики и социальной философии. Париж, 1949, с. 53). 7 Речь идет о книге К. Н. Леонтьева «Наши новые христиане. Ф. М. Достоевский и гр. Лев Толстой» (М., 1882), состоящей из двух статей: «Страх Божий и любовь к человечеству. По поводу рассказа гр. Л. Н. Толстого: «Чем люди живы?» (впервые напечатана в журнале «Гражданин», 1882, № 54—55) и «О всемирной любви. Речь Ф. М. Достоевского на пушкинском празднике» (впервые опубликована в «Варшавском дневнике», 1880, № 162, 169, 173). 8 Характеристику морально-нравственного учения Толстого см.: «Русская идея» (с. 140—142; 153—155). Н. Бердяев никогда не скрывал своего неприятия учения Л. Толстого, что в полной мере проявилось в публикуемой статье. Однако Бердяев признавал, что Толстой «был пробуди- телем религиозной совести в обществе религиозно-индифферентном или враждебном христианству», что именно он «вызвал искания смысла жизни» («Русская идея», с. 183). 9 Ср.: Рим.2-3. 10 В сборнике «Вехи» (М., 1909) была напечатана статья Бердяева «Философская истина и интеллигентская правда». Примечания С. Кравца
квднгелие
ПРЕДИСЛОВИЕ Уже древнейшее предание (Иустин, Ириней, ны; несмотря на то, что Ев. Марка по объему Климент Александрийский) называет автором вдвое меньше Ев. Матфея и Луки, в нем ветре- Евангелия Марка, двоюродного брата Варнавы - чается вдвое больше арамейских слов и выраже сотрудника ап. Павла в его миссионерской дея- ний (10; пять из них, как наиболее употребитель- тельности. Евсевий приводит в своем труде слова ные, остались в тексте без перевода), еп. Папия: «Марк был переводчиком Петра; он Стиль Евангелия прост и не отличается литера- точно записал все, что запомнил из сказанного..., турной обработкой. Но, быть может, именно в но не по порядку; ...заботился он только о том, этом и заключается его особенная ценность как чтобы ничего не пропустить и не передать невер- первоисточника. Христос у Марка-это прежде но» (Церковная история, 3.39.15). всего Сын Божий, Спаситель и Чудотворец, дела Из 661 стиха Ев. Марка Матфей дублирует 551, Которого вызывают у всех ужас и удивление. используя 51 процент слов, употребляемых Мк., И тем не менее именно у Марка выделены Лука дублирует 320 стихов из Мк., используя человеческие черты Иисуса (Он обнял детей; 53 процента его лексикона, причем из 55 стихов, с любовью посмотрел на юношу; вздохнул, не повторяющихся у Мф., Лука дублирует 31. Та- исцеляя слепого; с гневом посмотрел на фа- ким образом, лишь24 стихаЕв.Марка (3,6процен- рисеев; и т. п.). та всего текста) не повторяются в Ев. Матфея и Ряд латинских слов оставлен в тексте без пере- Луки. Исходя из этих расчетов, можно было бы вода (легион, претория, центурион и др.). Это, а предположить, что Марк писал свое Евангелие, также факт объяснения Марком иудейских обы используя тексты Матфея и Луки, однако стили- чаев, свидетельствует в пользу того, что Еванге- стическнй анализ позволяет с уверенностью еде- лие, по всей видимости, было написано для уверо- лать обратный вывод: Матфей использовал текст вавших язычников; согласно преданию, оно наии Марка, а Лука - и Марка, и Матфея. сано в Риме и для римлян (ср. Евсевий. Церковная Автор Евангелия, видимо, уроженец Палести- история, 6.14.3). ГЛАВА I (1) Начало Евангелия Иисуса Христа, Сына Божьего. (2) У пророков было написано: пред Тобою Я пошлю Своего вестника, который возвестит о пришествии Твоем; (Исх.23.20) (3) глас вопиющего в пустыне: готовьтесь к встрече Господа, прямые проложите дороги для Бога нашего. (Ис.40.3) (4) И вот, из пустыни, проповедуя крещение покаяния во оставление грехов, пришел Иоанн Креститель, (5) к которому стали приходить жители Иерусалима и всей страны Иудейской, и все принимали крещение от него на реке Иордане, исповедуя ему грехи свои. (6) Иоанн же носил одежду из верблюжьей шерсти, подпоясанную кожаным ремнем, а питался он саранчею и диким медом. (7) И говорил он, проповедуя: после меня придет Тот, Кто настолько превосходит меня, что я недостоин даже, склонившись, развязать ремни на сандалиях Его; (8) я крестил вас водою, а Он будет крестить вас Духом Святым. (9) В те самые дни пришел к Иоанну на Иордан Иисус из Назарета Галилейского и принял крещение от него. (10) Едва Иисус вышел из воды, как увидел разверзающиеся небеса и голубку, в образе которой Дух (Божий) сошел на Него, (11) и раздался голос с небес: Ты — Сын Мой возлюбленный, в Тебе Мое благоволение; (Пс.2.7; Быт.22.2; Ис.42.1) (12) после чего, ведомый Духом, Он удалился в пустыню, (13) где, искушаемый сатаною, пробыл сорок дней среди зверей, и ангелы служили Ему. (14) После того как Иоанн был заключен в темницу, Иисус пошел в Галилею и стал проповедовать, благовествуя о Царстве Божьем, (15) и так говорил Он: наступили времена, когда приблизилось Царство Божье; покайтесь и веруйте этой радостной вести. (16) Однажды, проходя близ озера Галилейского, увидел Он братьев Симона и Андрея, которые ловили рыбу, закидывая в озеро сети, 142
(17) и сказал им: следуйте за Мною, Я научу вас ловить (души) человеческие. (18) И они, бросив сети свои, тотчас последовали за Ним. (19) Там же невдалеке увидел Он братьев Иакова и Иоанна, сыновей Заведея, которые в лодке чинили сети свои, (20) и тотчас призвал их. И они, оставив в лодке отца своего Заведея вместе с работниками, последовали за ним. (21) И вот, приходят они в Капернаум; в первую же субботу пошел Иисус в синагогу и проповедовал там. (22) И поражались все учению Его, потому что, в отличие от книжников, Он учил словно по вдохновению свыше. (23) И вдруг находившийся в этой синагоге человек, одержимый нечистым духом, вскричал: (24) что Тебе надо от нас, Иисус Назарянин? Пришел погубить нас? Знаю кто Ты — Святой Божий! (25) Но Иисус повелел ему: замолчи и выйди из него. (26) И дух нечистый, сотрясши одержимого так, что тот возопил громким голосом, вышел из него. (27) И все в изумлении говорили друг другу: что это? — Действительно новое учение. И духам нечистым Он повелевает, и они повинуются Ему. (28) И вскоре молва о Нем разнеслась по всем окрестностям Галилеи. (29) Выйдя из синагоги, пошли они вместе с Иаковом и Иоанном в дом Симона и Андрея. (30) А теща Симона лежала, горящая в лихорадке, и Ему сразу же сказали об этом. (31) Подойдя к ней, Иисус поднял ее, взяв за руку, и недуг тотчас оставил ее, и она стала прислуживать им. (32) А когда наступил вечер и зашло солнце, стали приводить к Нему всех больных и бесноватых, (33) так что вскоре весь город собрался у дверей, (34) и многих из тех, кто страдал от различных болезней, Он исцелил и изгнал множество бесов, не позволяя им разглашать, что Он — Христос и они знают об этом. (35) Рано утром, едва рассвело, Он тихо поднялся и вышел из дома и, удалясь в пустынное место, молился там. (36) Между тем стали искать Его Симон и все бывшие с Ним, (37) и когда нашли, говорят Ему: все разыскивают Тебя. (38) Он же сказал им: пойдемте отсюда в другие селения и города, чтобы и там проповедовать, потому что Я для этого и пришел. (39) И прошел Он по всей Галилее, проповедуя в синагогах и изгоняя бесов. (40) Однажды подбегает к Нему прокаженный и, пав пред Ним на колени, обращается к Нему с мольбою: Господи, если захочешь, то сможешь меня очистить. (41) Сжалившись над ним, Иисус прикоснулся к нему рукой и сказал: хочу, очистись. (42) Едва Он произнес эти слова, как с того сошла проказа, и он очистился, (43) после чего Иисус тотчас отослал его, строго сказав ему: (44) смотри же, никому ничего не говори, но пойди, покажись священнику и, как заповедал Моисей, за очищение свое принеси жертву во свидетельство всем. (45) А тот, едва отойдя, стал созывать людей и рассказывать всем о случившемся, поэтому Иисус уже не мог открыто войти в город, но пребывал вне его, в местах пустынных. И приходили к Нему отовсюду. ГЛАВА 2 (1) Через некоторое время Иисус вновь пришел в Капернаум, и прошел слух, что Он уже дома. (2) Сразу же у дверей собралось множество людей, так что вскоре нигде и места пустого не осталось, и Он обратился к ним с поучением. (3) И пришли к Нему с больным, разбитым параличом, которого несли четверо, (4) и, не имея возможности поднести его к Нему из-за скопившихся людей, разобрали 143
кровлю над комнатой, где был Он, и сквозь отверстие спустили постель, на которой лежал параличный. (5) Иисус, видя веру их, говорит параличному: дерзай, чадо Мое, прощаются тебе грехи твои. (6) А там сидели несколько книжников, и стали они помышлять в сердцах своих: (7) как может Он говорить так? Он кощунствует! Кто, кроме Самого Бога, может прощать грехи? (8) Иисус же, сразу узнав духом Своим, что они так помышляют в себе, спрашивает у них: что это вы помышляете в сердцах ваших? (9) Что легче — сказать параличному: прощаются тебе грехи твои; или сказать: встань, возьми постель свою и ходи? (10) Так знайте же: Сын Человеческий имеет власть на земле прощать грехи; и говорит параличному: (11) тебе говорю,—встань, возьми постель свою и возвращайся в дом свой. (12) И тот сразу же встал и, взяв постель, вышел на виду у всех, так что все изумлялись и славили Бога, говоря, что ничего подобного они никогда не видели. (13) И вновь пошел Иисус к озеру, а все толпою отправились за Ним, и Он проповедовал им. (14) Проходя, увидел Он Левия, сына Алфея, сидящего у места сбора торговых пошлин, и сказал ему: следуй за Мною; и тот, поднявшись, последовал за Ним. (15) И когда Иисус обедал в доме его, многие мытари и грешники, во множестве следовавшие за Ним, обедали вместе с Ним и с учениками Его. (16) Книжники же и фарисеи, увидев, что Он ест с грешниками и мытарями, спрашивают у учеников Его: почему Он ест и пьет с мытарями и грешниками? (17) Услышав это, Иисус говорит им: не здоровым нужен врач, а больным; пришел Я призвать не праведников, но грешников к покаянию. (18) А в то время ученики Иоанна и фарисеев постились. И вот приходят они и спрашивают у Него: почему это ученики Иоанна и ученики фарисеев постятся, а Твои ученики — не постятся? (19) Иисус же ответил им: должны ли поститься гости на свадьбе, когда жених вместе с ними? Доколе жених вместе с ними, они не должны поститься. (20) Но придут дни, когда отымется от них жених, вот тогда они и будут поститься. (21) Никто ведь не пришивает к ветхой одежде заплату из грубого полотна, иначе вновь пришитое оторвется вместе со старым, и дыра станет еще больше. (22) И никто не вливает молодое вино в мехи ветхие, иначе вино, прорвав мехи, вытечет, и вино, и мехи пропадут; но вино молодое следует вливать в мехи новые. (23) Однажды в субботу проходил Иисус мимо засеянных полей, и ученики Его, идя по дороге, стали срывать колосья. (24) А фарисеи сказали Ему: смотри, они в субботу делают то, что не позволено. (25) Он же ответил им: неужели вы никогда не читали, что сделал Давид, когда проголодался сам и бывшие с ним? (26) Как вошел он в дом Божий при первосвященнике Авиафаре и не только сам ел священный хлеб, который не позволено есть никому, кроме священников, но дал и тем, кто был с ним? (27) И сказал им: суббота существует для человека, а не человек для субботы, (28) а потому Сын Человеческий господин и субботы. ГЛАВА 3 (1) И вновь Он пришел в синагогу, а там был человек с иссохшей рукой. (2) Некоторые же наблюдали за Ним, исцелит ли Он его в субботу, чтобы обвинить Его. (3) А Он, повелев человеку с иссохшей рукой стать посредине, (4) спросил у них: что нужно делать в субботу: добро или зло? Спасти душу или погубить? Но они молчали. 144
(5) И, гневно посмотрев на них, скорбя об окаменении сердец их, Он сказал тому человеку: подыми руку свою. Тот поднял, и стала рука его здоровой как и другая. (6) И, выйдя, фарисеи с иродианами тотчас приняли решение погубить Его. (7) А Иисус с учениками Своими отправился к озеру, и великое множество людей из Галилеи, из Иудеи, (8) из Иерусалима, из Идумеи, из-за Иордана, из окрестностей Тира и Сидона следовало за Ним; и еще многие, услышав о делах Его, приходили к Нему. (9) И тогда, чтобы толпа не теснила Его, Он повелел ученикам Своим держать наготове лодку для Него, (10) ибо столь многих Он исцелил, что недужные бросались к Нему, стараясь дотронуться до Него. (11) А одержимые нечистыми духами, едва увидев Его, падали пред Ним, с громким воплем возвещая, что Он — Сын Божий. (12) Но Иисус строго запрещал им разглашать, Кто Он. (13) И взошел Он на гору, призвав тех, которые были известны Ему, (14) а из пришедших избрал двенадцать, которые должны были всегда быть с Ним, назвав их апостолами, чтобы затем посылать их проповедовать, (15) и наделил их властью исцелять болезни и изгонять бесов. (16) Этими двенадцатью были: Симон, которому Он дал имя Петр; (17) братья Иаков и Иоанн, сыновья Заведея, которым Он дал имена Воанергес, что значит: сыновья грома; (18) Андрей; Филипп и Варфоломей; Матфей и Фома; Иаков, сын Алфея и Фаддей; Симон Кананит (19) и Иуда Искариотский, который и предал Его. (20) И вот, приходят они домой, но не успели даже хлеба отведать, как опять собралась толпа. (21) Узнав об этом, пришли родственники Его, чтобы забрать Его, утверждая, что Он — сумасшедший. (22) А книжники, пришедшие из Иерусалима, говорили, что Он одержим веельзевулом и бесов изгоняет с помощью владыки бесов. (23) Тогда, обращаясь к ним, Он стал говорить притчами: разве может сатана изгонять сатану? (24) Ведь если в царстве начнутся междоусобицы, то царство это распадется. (25) И если в доме начнутся междоусобицы, то дом этот распадется. (26) И если сатана восстал и враждует против себя самого, то, значит, (царство) его распалось, и ему наступил конец. (27) Никто ведь не сможет, зайдя в дом сильного человека, разграбить дом его и похитить вещи его, если прежде не свяжет сильного. (28) Уверяю вас, что любые прегрешения могут быть прощены сыновьям человеческим, и даже кощунство, как бы ни кощунствовали они, (29) и лишь тот, кто кощунствует на Духа Святого, не получит прощения, но будет осужден на вечное наказание. (30) (Это Он сказал) потому, что они говорили, будто Он одержим духом нечистым. (31) Между тем пришедшие мать и братья Его стояли во дворе и послали к Нему (сказать), что они зовут Его. (32) А Он сидел, окруженный людьми, и когда Ему сказали, что мать, братья и сестры Его во дворе ожидают Его, (33) в ответ Он спросил у них: а кто мать Моя и братья Мои? (34) И, обведя взглядом сидящих вокруг Него, сказал: вот мать Моя и братья Мои, (35) ибо всякий, кто исполняет волю Божью, тот и брат Мой, и сестра Моя, и мать. ГЛАВА 4 (1) И вновь Он стал проповедовать у озера, и собралась около Него столь большая толпа, 10 «Литературная учеба» № 2 145
что Он вынужден был войти в лодку, тогда как все люди остались на берегу озера, и, сидя в ней, (2) Он долго проповедовал им притчами, и во время проповеди Своей Он так говорил им: (3) вот, послушайте. Вышел сеятель сеять. (4) При этом одни из семян упали близ дороги, и налетели птицы небесные и поклевали их; (5) другие упали на каменистую почву, где было мало земли, и сквозь тонкий слой земли сразу проросли, (6) но когда взошло солнце, они увяли и, не имея корней, зачахли; (7) а другие упали среди терний, и тернии, поднявшись, заглушили их, и они не дали плода; (8) другие же упали на хорошую землю и, подымаясь и возрастая, дали плод, и принесли — одно в тридцать, другое — в шестьдесят, а иное — во сто крат. (9) И возгласил: кто имеет уши слышать, да услышит! (Иез. 12.2) (10) А после, когда Он остался наедине с двенадцатью и другими учениками Своими, они стали спрашивать у Него об этой притче. (11) И Он сказал им: вам открыты тайны Царства Божьего, остальным же достаточно сказанного в притчах, (12) потому что они глядят глазами — и не видят, слушают ушами — и не внемлют, и не хотят обратиться (к Богу), чтобы Он простил их. (Ис.6.9—10) (13) И говорит им: если вы не понимаете этой притчи, как же вам все притчи уразуметь? (14) Сеятель сеет слово; (15) семена, посеянные близ дороги, означают тех, к которым, едва они услышат слово, тотчас приступает сатана и похищает слово, посеянное в сердцах их; (16) так же и посеянные на каменистой почве означают тех, которые, едва услышат слово, тотчас с радостью воспринимают его, (17) но, будучи сами по себе безвольны и непостоянны, при наступлении гонения или преследования за слово, тотчас отрекаются от него; (18) другие же, посеянные среди терний, означают слушающих слово, (19) но у которых то жизненные заботы, то соблазны богатства и другие увлекающие их желания подавляют слово, и оно остается бесплодным; (20) а посеянные на хорошей земле означают тех, которые слушают слово, принимают его, и оно приносит плод,— у одного в тридцать, у другого — в шестьдесят, а у иного — во сто крат. (21) И сказал им: разве для того зажигается свеча, чтобы поставить ее под кувшин или под кровать? Не для того ли, чтобы поставить ее на подсвечник? (22) Итак, нет ничего тайного, что не стало бы явным, и ничего сокровенного, что все же не открылось бы. (23) Кто имеет уши слышать, да услышит! (Иез. 12.2) (24) И сказал им: замечайте, что слушаете; какою мерою мерите, такою и вам отмерят, а слушающим еще и добавлено будет, (25) ибо кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отымется и то, что он имеет. (26) (Людям же Он говорил:) Царство Божье подобно тому, как если бы человек посеял семя в землю; (27) ночью он спит, днем бодрствует, а как семя всходит и произрастает,—не знает он, (28) ибо земля сама собою порождает сначала стебель, потом колос, а затем колос наполняется зерном; (29) когда же созреет плод, он тотчас пускает в дело серп, потому что настало время жатвы. (30) И сказал Он: чему мы можем уподобить Царство Божье? В какой притче можем представить его? (31) Оно подобно зерну горчичному; когда его сеют в землю, оно наименьшее из всех семян земных, (32) но, будучи посеянным, оно подымается и вырастает выше всех злаков, и у него отрастают столь большие ветви, что в тени его могут вить гнезда птицы небесные. (33) И пока люди могли слушать, Он много подобных притч поведал им, 146
(34) но кроме притч не говорил им ничего, а ученикам Своим все объяснял наедине. (35) Когда же день тот склонился к вечеру, Он сказал им: давайте переправимся на другой берег. (36) Тогда, оставив народ, они сели в лодку, в которой был Он, а другие люди также в лодках последовали за Ним. (37) Между тем поднялся сильный ветер, и началась буря; волны били в лодку и стали заливать ее. (38) А Он спал на самой корме лодки. Разбудив Его, они говорят Ему: Учитель! Неужели Ты не видишь, что мы погибаем? (39) И, встав, Он приказал ветру утихнуть, а волнам повелел успокоиться. И ветер стих, и наступила глубокая тишина. (40) Тогда Он сказал им: что вы так испугались? Почему у вас нет веры? (41) И, пораженные, они со страхом спрашивали друг у друга: кто же Он такой, если и ветер, и волны повинуются Ему? ГЛАВА 5 (1) И приплыли они на другой берег озера, в край Гергесинский. (2) Едва Он вышел из лодки, как навстречу Ему с кладбища выбежал человек, одержимый нечистым духом, (3) который нашел себе пристанище на кладбище и которого ни одна цепь еще не могла удержать, (4) потому что будучи неоднократно связан и цепями, и оковами, он разрывал на себе цепи и разбивал оковы, и никто не был в силах его одолеть; (5) и ночью и днем, в горах и на кладбище он постоянно кричал и бился о камни. (6) Еще издали увидев Иисуса, он подбежал и, пав ниц пред Ним, (7) вскричал громким голосом: что Тебе надо от меня, Иисус, Сын Бога Всевышнего? Богом прошу Тебя, не мучай меня! (8) Ибо Он сказал ему: дух нечистый, выйди из этого человека. (9) И спросил Иисус у него: как твое имя? И тот ответил: имя мое — легион, потому что нас множество. (10) И умолял Его, чтобы Он не выгонял их за пределы этого края. (11) А неподалеку от горы паслось большое стадо свиней, (12) и все бесы стали умолять Его: пошли нас в свиней, чтобы нам войти в них. (13) И Иисус позволил им. Выйдя (из одержимого), нечистые духи тотчас вошли в свиней, и все стадо — около двух тысяч — бросилось с обрыва в озеро и утонуло в нем. (14) А пастухи побежали и возвестили об этом в городе и в селениях, и пришли оттуда узнать, что же случилось. (15) Подойдя к Иисусу, они в изумлении увидели, что одержимый, в котором был легион бесов, сидит, одет и в здравом уме. (16) Между тем видевшие то, что случилось с бесноватым и со свиньями, рассказали им об этом, (17) и пришедшие стали умолять Его удалиться из земли их. (18) И когда Он сел в лодку, бесноватый стал умолять Его, чтобы Он взял его с Собою. (19) Но Он отказал ему в этом и говорит ему: возвращайся к родным, в дом свой, и возвести им, что сделал с тобою Господь и как Он помиловал тебя. (20) И пошел он, и повсюду в Десятиградии рассказывал о том, что сделал с ним Иисус, и все удивлялись. (21) Когда Иисус вновь переправился в лодке на другой берег, около Него собралось множество народа, и Он остался у озера. (22) И пришел один из старейшин синагоги, по имени Иаир; увидев Его, он припал к ногам Его (23) и, громко восклицая, стал умолять Его: дочь моя при смерти; приди же и возложи на нее руки Свои, и тогда она поправится и останется жива. (24) И Он пошел с ним, а за Ним следовала большая толпа и теснила Его. 147
И. Е. Репин. Воскрешение дочери Иаира. (25) И вот женщина, которая двенадцать лет страдала истечением крови (26) и истратила все достояние свое на лечение у многих врачей, но не получила никакого облегчения, а пришла в еще худшее состояние, (27) услышав об Иисусе, пошла вместе со всеми и сзади прикоснулась к одежде Его, (28) ибо решила, что если прикоснется хотя бы к одеждам Его, будет исцелена. (29) И тотчас прекратилось кровотечение у нее, и она почувствовала телом, что избавилась от недуга. (30) Между тем Иисус ощутил, как сила изошла из Него, и, обратившись к народу, спросил: кто прикоснулся к одеждам Моим? (31) И ученики сказали Ему: Ты же видишь, как народ теснит Тебя, а спрашиваешь: кто прикоснулся ко Мне? (32) Но Он продолжал искать взглядом ту, которая сделала это. (33) Тогда женщина, зная, что случилось с нею, в страхе и трепете за самовольно содеянное, подошла и, пав ниц пред Ним, поведала Ему всю правду. (34) Он же сказал ей: дочь Моя! Тебя исцелила вера твоя. Иди с миром и будь свободна от недуга твоего. (35) Он еще говорил, когда пришли к старейшине синагоги и сказали: дочь твоя умерла, зачем же беспокоишь Учителя? (36) А Иисус, едва услышав сказанное, говорит старейшине синагоги: не бойся, только веруй. (37) И, не позволив никому следовать за Ним, кроме Петра и братьев Иакова и Иоанна, (38) пошел к дому старейшины синагоги, где увидел множество людей, в скорби плачущих и причитающих. (39) Войдя, Он говорит им: что вы скорбите и плачете? Отроковица не умерла, но спит. (40) Они же насмехались над Ним. Тогда, изгнав всех, Он взял с Собою отца и мать отроковицы, а также тех, кто был с Ним, и вошел в комнату, где она лежала. (41) Взяв отроковицу за руку, Он говорит ей: талифа куми, что означает: девочка, тебе говорю, проснись! (42) К великой радости и изумлению всех, девочка тотчас встала и начала ходить, ибо ей было около двенадцати лет. 148
(43) А Он строго наказал им,,что об этом никто не должен знать, и сказал, чтобы ей дали поесть. ГЛАВА 6 ' (1) Выйдя оттуда, Он отправился в Свой родной город, а ученики Его последовали за Ь1им. (2) Когда же наступила суббота, Он стал проповедовать в синагоге, и все, кто слушал слова Его, спрашивали в изумлении: откуда это у Него? Что за премудрость дана Ему? Какие это чудеса совершил Оц руками Своими? (3) Не плотник ли Он, Сын Марии и Брат Иакова, Иосии, Иуды и Симона? И разве сестры Его'не живут здесь вместе с нами? И негодовали на Него. (4} Иисус же сказал им: нигде не презирают npqpoKa, но только в отечестве его, среди род- нык и в доме его. (5) И, сокрушаясь о неверии их, ни одного чуда не хотел совершить там, но только нескольких больных исцелил возложением рук. (6) И Обходил Он, проповедуя, окрест лежащие селения. (7) И, призвав двенадцать учеников, стал посылать их по двое, дав им власть над нечистыми духами. (8) И заповедал им ничего не брать в дорогу, кроме посоха: ни хлеба, ни котомки, ни денег, (9) и лишь обуть сандалии, не надевая даже двух одежд. (10) И сказал им: в какой бы дом ни вошли вы, оставайтесь там до тех пор, пока не решите уйти оттуда. (11) И если в каком-нибудь селении жители не примут вас, или же не станут слушать вас, то, уходя оттуда, отрясите пыль с ног ваших в обвинение им. Уверяю вас: отраднее будет в день суда жителям Содома и Гоморры, нежели города того. (12) И отправились они, призывая к покаянию, (13) и изгнали множество бесов, и многих больных исцелили, помазывая их елеем. (14) И вот, царь Ирод, которому стали известны дела Его, решил, что это Иоанн Креститель воскрес из мертвых, который поэтому и творит чудеса. (15) Но одни говорили, что это Илия, а другие —что это пророк, подобный одному из (древних) пророков. (16) Ирод же, узнав об этом, сказал: это Иоанн, которого я обезглавил, это он воскрес. (17) Ибо Ирод из-за Иродиады, жены своего брата Филиппа, на которой он женился, повелел схватить Иоанна и, связав, заключить его в темницу, (18) потому что Иоанн говорил Ироду: не подобает тебе жить с женою брата твоего. (19) Иро диада же затаила зло на него и хотела его убить, но не могла, (20) потому что Ирод, считая Иоанна праведником и святым, боялся и оберегал его, и охотно слушал его, хотя и приходил в сильное смущение от слов его. (21) И вот, когда по случаю наступившего торжества —дня своего рождения — Ирод устроил пир для царедворцев своих, военачальников и старейшин Галилейских, (22) дочь этой Иродиады вошла и танцевала перед Иродом и пировавшими с ним, и так понравилась им, что царь сказал девице: проси у меня, чего хочешь, и дам тебе. (23) И поклялся ей: чего бы ты ни попросила у меня — хоть половину царства моего — дам тебе. (24) И, выйдя, она спросила у матери своей: что просить мне? А та отвечала: голову Иоанна Крестителя. (25) И, поспешив тотчас вернуться к царю, она сказала: хочу, чтобы ты сейчас же дал мне на блюде голову Иоанна Крестителя. (26) Царь опечалился, но из-за клятвы пред пирующими с ним не мог отказать ей. (27) И, тотчас послав стражника, царь повелел принести голову его. (28) И тот, пойдя, обезглавил его в темнице и, принеся голову его на блюде, отдал девице, а та отдала ее матери своей. (29) Узнав об этом, ученики Иоанна пришли и, испросив тело его, погребли его в гробнице. 149
(30) Между тем апостолы возвратились к Иисусу и поведали Ему все, чему учили и что делали они. (31) А поскольку множество людей то приходили к ним, то уходили, так что им и поесть было некогда, Он сказал им: отправляйтесь в пустынное место и отдохните немного наедине. (32) И они в своей лодке удалились в пустынное место. (33) А толпы народа, собравшиеся со всех городов, увидели, что они отплывают, и, узнав Его (среди них), отправились туда по берегу и опередили их. (34) Выйдя (из лодки) и увидев множество людей, которые были словно овцы, не имеющие пастыря, Он сжалился над ними и стал проповедовать им. (35) И когда настал вечер, подошли к Нему ученики Его и говорят: место здесь пустынное, а время уже позднее; (36) отпусти их, чтобы они могли пойти в ближайшие деревни и селения купить себе какой-нибудь еды. (37) А Он говорит им в ответ: вы дайте им есть. Они же спрашивают у него: так мы пойдем и купим хлеба динариев на двести, и дадим им поесть? (38) Он же сказал им: пойдите, посмотрите, сколько у вас найдется хлеба. И, узнав, они говорят Ему: пять хлебов и две рыбы. (39) Тогда Он повелел им рассадить всех отдельными группами на зеленой траве, (40) и они уселись рядами по сто и по пятьдесят человек. (41) И, взяв эти пять хлебов и две рыбы, Он воззрел на небо и, благословив, преломил их, и дал ученикам, чтобы они раздали им, и две рыбы разделил на всех. (42) И все ели, и насытились. (43) Остатков же от хлеба и рыбы собрали полных двенадцать корзин, (44) а тех, кто ел, было около пяти тысяч человек. (45) И тотчас повелел ученикам Своим сесть в лодку и, не дожидаясь, пока Он отпустит народ, отправляться на другой берег в Вифсаиду. (46) Простившись с ними, Он пошел на гору помолиться. (47) Когда стемнело, Он пришел на берег, а лодка все еще была посреди озера, (48) потому что ветер дул им навстречу. И вот, около четырех часов ночи, видя, что лодка их терпит бедствие, Он пошел к ним, ступая по волнам, и хотел уже приблизиться к ним, (49) когда они, увидев Его, ступающего по волнам, решили, что это призрак, и закричали, (50) потому что все испугались, увидев Его. Он же тотчас заговорил с ними и сказал *им: успокойтесь, это Я, не бойтесь. (51) И когда Он взошел к ним в лодку, ветер утих, отчего они пришли в еще большее изумление, (52) потому что даже после (умножения) хлебов не вразумились они, и сердца их были еще окаменевшими. (53) Переправясь, они прибыли в землю Геннисаретскую и пристали к берегу. (54) Едва они вышли из лодки, как все узнали Его (55) и возвестили об этом по всей округе, и стали прямо на постелях приносить тяжелобольных туда, где Он, по слухам, находился. (56) И куда бы ни приходил Он: в селения, города или деревни, всюду на улицы выносили больных, которые звали Его, чтобы прикоснуться хотя бы к краям одежды Его, и те, которые прикасались к Нему, исцелялись. ГЛАВА 7 (1) Однажды пришли к Нему несколько фарисеев и книжников, прибывших из Иерусалима; (2) увидев, что некоторые из учеников Его вкушают пищу с нечистыми, то есть с неомытыми руками, они стали укорять Его, (3) ибо фарисеи и все иудеи, держась древних обычаев, и есть не станут, если прежде не омоют руки; (4) и когда они приходят с рынка, то тоже не станут есть, пока не очистятся окроплением; 150
у них принято соблюдать омовение чаш, кружек, посуды, скамеек и еще многого другого. (5) И вот спрашивают Его фарисеи и книжники: почему это ученики Твои не соблюдают древние обычаи и вкушают пищу с неомытыми руками? (6) Он же ответил им: вот уж действительно о вас, лицемерах, пророчествовал Исайя, как написано: эти люди устами чтут Меня, сердца же их далеко отстоят от Меня; (7) но тщетно они поклоняются Мне, уча учениям и заповедям человеческим. (Ис.29.13) (8) Оставив закон Божий, вы держитесь обычаев человеческих: омовения кружек, чаш, и совершаете еще многое другое, подобное этому. (9) И сказал им: вы совершенно извратили закон Божий, чтобы соблюсти обычаи свои. (10) Так, Моисей сказал: чти отца своего и мать свою; а также: кто злословит отца или мать — да будет предан смерти; (Исх.20.12; 21.17) (11) а вы говорите: если какой-нибудь человек скажет отцу или матери: то, что ты мог бы получить от меня,— это корван, то есть дар Богу, (12) тот уже может ничего не делать для отца или матери. (13) И еще многое, подобное этому, совершаете вы, подменяя слово Божье нелепыми обычаями вашими, которые вы сами же и установили. (14) И, (выйдя), Он вновь подозвал людей и сказал им: слушайте Меня все и уразумейте: (15) ничто, извне входящее в человека, не может осквернить его, но что исходит из человека, то и оскверняет человека. (16) Кто имеет уши слышать, да услышит! (Иез. 12.2) (17) И когда, оставив народ, Он вошел в дом, ученики Его приступили к Нему с вопросом о сказанном. (18) Он же спросил у них: так и вы неразумны? Неужели не понимаете: все, что бы ни входило извне в человека, не может осквернить его, (19) потому что любая пища не в сердце входит, а в чрево, и, очистившись, извергается вон? (20) И сказал: человека оскверняет то, что исходит из человека, (21) ибо изнутри, из сердца человеческого исходят злые помышления похоти, воровства, убийства, (22) прелюбодеяния, жадности, подлости, хитрости, бесстыдства, коварства, кощунства, высокомерия, безрассудства. (23) Все это зло изнутри исходит и оскверняет человека. (24) Уйдя оттуда, Он отправился в пределы Тира и Сидона. Войдя в один из домов, Он хотел, чтобы никто не узнал об этом, но не смог утаиться. (25) И вот женщина, дочь которой была одержима нечистым духом, едва услышав о Нем, пришла и припала к ногам Его, (26) умоляя Его, чтобы Он изгнал беса из дочери ее. А была эта женщина иноплеменница, по происхождению сирофиникиянка. (27) Он же сказал ей: пусть прежде насытятся дети, ибо нехорошо отнимать хлеб у детей и бросать псам. (28) Она же сказала Ему в ответ: так, Господи; однако и псы едят крохи, падающие у детей со стола. (29) И Он отвечал ей: иди, за таковые слова вышел бес из дочери твоей. (30) И, возвратясь в дом свой, она нашла, что дочь ее лежит в постели, и бес вышел из нее. (31) Выйдя за пределы Тира и Сидона, Он вновь через пределы Десятиградия пошел к озеру Галилейскому. (32) И привели к Нему человека, глухого и косноязычного, и стали просить Его, чтобы Он возложил на него руки. (33) Тогда Иисус отвел его в сторону от толпы и, омочив слюной пальцы Свои, вложил в уши его и коснулся ими языка его, (34) после чего, воззрев на небо, сказал со вздохом: еффафа, то есть: разверзнитесь! (35) И тотчас пробудился слух его, и расторглись узы языка его, и он стал правильно говорить. 151
(36) Иисус же повелел им, чтобы они никому ничего не рассказывали; и хотя Он настоятельно запрещал им, они сразу же повсюду возвестили об этом, (37) в безмерном изумлении восклицая: как удивительно все, что Он делает: глухих Он делает слышащими, а немых —говорящими! ГЛАВА 8 (1) В те же дни вновь собралось множество людей, и так как есть им было нечего, то, призвав учеников Своих, Он говорит им: (2) жаль Мне этих людей; вот уже три дня как они со Мною, и нечего им поесть; (3) если отпущу их голодными по домам, они могут ослабеть в пути, а ведь некоторые из них пришли издалека. (4) И стали возражать Ему ученики Его: кто же это сможет здесь, в пустынном месте, накормить их хлебом? (5) А Он спрашивает у них: сколько у вас найдется хлебов? Они отвечают: семь. (6) Тогда Он повелел народу сесть на землю, а затем, взяв эти семь хлебов и воздав благодарение Богу, преломил их и дал ученикам Своим, чтобы они раздали людям. (7) И было у них несколько рыбок; благословив их, Он сказал, чтобы и их раздали. (8) И они ели, и насытились. Оставшихся же кусков собрали семь корзин, (9) а людей было около четырех тысяч. И Он отпустил их. (10) Затем, тотчас сев в лодку, Он отправился вместе с учениками Своими в окрестности Магдала. (11) И подошли к Нему фарисеи и стали спорить с Ним, и, испытывая Его, требовали у Него знамения свыше. (12) Он же сказал им со скорбью душевной: почему род сей требует знамения? Уверяю вас: не будет дано знамения роду сему. (13) И, оставив их, Он вновь сел в лодку и возвратился на другой берег. (14) Между тем они забыли взять с собою хлебов, и, кроме одного хлеба, в лодке не было ничего. (15) И, говоря с ними, Он заповедал им: смотрите, остерегайтесь закваски фарисейской и Иродовой. (16) Они же рассуждали между собой: это, значит, хлеба нет у нас. (17) Уразумев это, Иисус сказал им: почему вы рассуждаете о том, что у вас нет хлеба? Неужели вы еще не понимаете и не разумеете? Неужели у вас еще каменные сердца? (18) Неужели вы, имея глаза,—не видите и, имея уши,—не слышите? (Иез.12.2) (19) Разве не помните, сколько полных корзин остатков собрали вы, когда Я преломил пять хлебов для пяти тысяч? Они отвечают Ему: двенадцать. (20) А когда семь хлебов для четырех тысяч,— сколько корзин оставшихся кусков собрали вы? Они отвечают: семь. (21) И Он говорит им: так неужели вы до сих пор не уразумели? (22) Когда они прибыли в Вифсаиду, то привели к Нему слепого и стали просить Его, чтобы Он прикоснулся к нему. (23) Он же, взяв слепого за руку, вывел его из города и, омочив ему веки слюной, возложил на него руки и спросил его: видишь ли ты что-нибудь? (24) И, взглянув, тот ответил: вижу как бы деревья, идущие мимо, но понимаю, что это люди. (25) Затем Иисус вновь возложил руки на глаза его, и когда тот снова посмотрел вокруг, то (понял), что исцелился, ибо все видел отчетливо. (26) А Он отослал его домой и сказал: возвращайся в дом свой, но по городу не ходи и никому не рассказывай об этом. (27) И отправился Иисус вместе с учениками Своими в селения близ Кесарии Филипповой. И вот в пути Он спрашивает учеников Своих: кем люди считают Меня? (28) А они отвечают Ему: одни — Иоанном Крестителем, другие — Илией, иные — одним из пророков. 152
(29) Тогда Он спрашивает их: а кем вы считаете Меня? И Петр сказал Ему в ответ: Ты — Христос, Сын Бога Живого. (Ис.37.17) (30) Но Он наказал им, чтобы они никому не говорили об этом. (31) И стал возвещать им, что Сыну Человеческому надлежит претерпеть много страданий, что Он будет осужден старейшинами, первосвященниками и книжниками, будет казнен и через три дня воскреснет. (32) И говорил об этом неприкровенно. Тут Петр, отозвав Его, стал отговаривать Его от этого. (33) А Он, оглянувшись и посмотрев на учеников Своих, стал укорять Петра: отойди от Меня, сатана; ты не понимаешь, что это уготовано Мне Богом, а не людьми. (34) Затем, подозвав людей и учеников Своих, сказал им: если кто хочет идти за Мною, пусть отречется от себя самого, возьмет крест свой и последует за Мною. (35) Ибо кто хочет жизнь свою спасти, тот потеряет ее; а кто потеряет жизнь свою ради Меня и Евангелия, тот спасет ее. (36) Да и какая выгода человеку приобрести весь мир, но нанести ущерб душе своей? (37) Какой выкуп он даст потом за душу свою? (38) Итак, кто устыдится Меня и слов Моих в век сей прелюбодейный и грешный, того устыдится и Сын Человеческий, когда придет во славе Отца Своего вместе с ангелами святыми. (Дан.7.13—14) ГЛАВА 9 (1) И сказал им: уверяю вас, что некоторые из стоящих здесь со Мною еще при жизни своей увидят Царство Божье, пришедшее в силе. (2) И вот через шесть дней, взяв с Собою только Петра, Иакова и Иоанна, Иисус поднялся наедине с ними на высокую гору и преобразился пред ними. (3) Одежды Его вдруг ярко засияли, словно снег, и стали такими белыми, как никакой человек на земле не в силах отбелить. (4) И увидели они Илию с Моисеем, беседующих с Иисусом. (5) Петр же, обратясь к Иисусу, сказал: Равви! Как хорошо нам здесь! (Позволь), мы поставим здесь три шалаша: один для Тебя, другой — для Моисея, а третий — для Илии, (6) ибо не знал, что и сказать, из-за страха, объявшего его. (7) Вдруг появилось облако и покрыло их, и раздался голос из облака: это Сын Мой возлюбленный, Его слушайте! (8) Оглянувшись, они неожиданно увидели, что рядом с ними никого уже нет, кроме одного Иисуса. (9) И когда они спускались с горы, Он повелел им, чтобы они до тех пор никому не рассказывали о том, что видели, пока Сын Человеческий не воскреснет из мертвых. (10) Они же спрашивали друг у друга: что это значит — воскреснуть из мертвых? И запомнили слова Его. (11) А у Него они спросили: почему же книжники и фарисеи говорят, что прежде должен придти Илия? (12) И Он отвечал им: если они говорят, что Илия придет прежде и обратит всех, то разве не написано о Сыне Человеческом, что Он претерпит много страданий и унижений? (13) Но говорю вам: Илия уже приходил, и они обошлись с ним так, как сочли нужным, подобно тому, что написано о Нем. (14) Когда же возвратился Он к ученикам, то увидел около них большую толпу и книжников, которые спорили с ними. (15) А все люди, едва только увидели Его, побежали навстречу, радостно приветствуя Его. (16) И спрашивает Он /книжников: о чем вы спорите с ними? (17) А один человек из толпы отвечает Ему: Учитель! Привел я к Тебе сына своего, одержимого духом нечистым. (18) Где бы дух ни застиг его, повергает его на землю, и он испускает пену, скрежещет зу- 153
бами и цепенеет. И обратился я к ученикам Твоим, чтобы они изгнали его, но они не смогли изгнать его. (19) Он же сказал им в ответ: о народ, неверующий и развращенный! До каких пор Я буду с вами? До каких пор Мне терпеть вас? Приведите его ко Мне! (Втор.32.5; 20) (20) И привели его к Нему. Едва увидев Иисуса, дух так сотряс одержимого, что тот упал и стал кататься по земле, испуская пену. (21) И спросил Он у отца его: давно ли это с ним? И тот ответил: с детства. (22) Уж сколько раз дух бросал его то в огонь, то в воду, чтобы погубить его. Но если Ты можешь хоть сколько-нибудь помочь нам, Господи, то сжалься над нами! (23) Иисус же сказал ему: если ты можешь хоть сколько-нибудь верить, то все возможно верующему. (24) И тотчас отец этого отрока воскликнул со слезами: верую! Помоги же моему маловерию! (25) Увидев, что сбегается народ, Иисус повелел духу нечистому: дух немой и глухой! Я повелеваю тебе: выйди из него и впредь не возвращайся в него! (26) Возопив и сильно сотрясши одержимого, дух вышел, а отрок застыл, словно мертвый, так что многие говорили: он умер. (27) Но Иисус, взяв его за руку, привел его в чувство, и он поднялся. (28) А когда Он вошел в дом, ученики наедине спросили Его: почему мы не в силах были изгнать его? (29) Он же сказал им: сей род ничем иным не может быть изгнан, кроме как молитвою и постом. (30) Выйдя оттуда, они отправились в Галилею, но Он не хотел, чтобы кто-нибудь узнал об этом, (31) потому что Он, наставляя учеников Своих, говорил им: Сын Человеческий предан будет в руки человеческие, и казнят Его, и через три дня после казни Он воскреснет. (32) Но они не понимали сказанного, а спросить Его — боялись. (33) Когда они пришли в Капернаум, то дома Он спросил у них: что это вы обсуждали в пути между собою? (34) Но они молчали, потому что в пути спорили друг с другом о том, кто из них самый главный. (35) И, сев, Он подозвал всех двенадцать и говорит им: если кто из вас хочет быть первым, пусть будет последним и слугою всем. (36) И, взяв ребенка, Он поставил его посреди них и, обняв его, сказал им: (37) кто примет (в сердце) хотя бы одного из таких младенцев во имя Мое, тот Меня примет, а кто Меня принял, тот не Меня принял, но Того, Кто послал Меня. (38) При этом Иоанн сказал Ему: Учитель! Мы встретили человека, который именем Твоим изгоняет бесов, и запретили ему это, потому что он не ходит вместе с нами. (39) А Иисус сказал: не надо запрещать ему, потому что любой, кто сотворит чудо именем Моим, не сможет уже клеветать на Меня, (40) ибо кто не против нас, тот за нас. (41) И кто напоит вас хотя бы чашею воды во имя Мое, потому что вы — Христовы, уверяю вас: тот не лишится награды своей. (42) А кто введет в соблазн хотя бы одного из тех немногих, кто верует в Меня, то для него было бы значительно лучше, если бы ему повесили мельничный жернов на шею и бросили в море. (43) И если соблазнит тебя рука твоя, то отруби ее; лучше тебе увечному войти в Жизнь, нежели с двумя руками быть ввергнутым в геенну, в огонь неугасимый, (44) где червь их не умирает и огонь их не угасает. (Ис.66.24) (45) И если нога твоя соблазнит тебя, то отруби ее; лучше тебе хромым войти в Жизнь Вечную, нежели с двумя ногами быть брошенным в геенну, в огонь неугасимый, (46) где червь их не умирает и огонь их не угасает. (47) И если глаз твой соблазнит тебя, то вырви его; лучше тебе одноглазому войти в Царство Божье, нежели с двумя глазами быть брошенным в геенну огненную, (48) где червь их не умирает и огонь их не угасает, 154
(49) ибо каждый огнем очищается. Каждая жертва солится солью. (Лев.2.13) (50) Соль —хорошая вещь; но если соль станет несоленой, на что она сгодится? Сохраняйте же соль в себе и мир между собою. ГЛАВА 10 (1) Выйдя оттуда, Он берегом Иордана пришел в пределы Иудеи. Вновь около Цего собралось множество людей, и Он по обыкновению стал проповедовать им. (2) Тут подошли фарисеи и, чтобы испытать Его, спросили у Него: позволительно ли мужу разводиться с женой? (3) В ответ Он спросил у них: что вам заповедал Моисей? (4) Они говорят: Моисей позволил разводиться, если написать разводное письмо. (Втор.24.1) (5) Иисус же сказал им: по жестокосердию вашему дал он вам эту заповедь. (6) А в начале создания Бог мужчиной и женщиной сотворил их, (Быт. 1.27) (7) поэтому оставит человек отца своего и мать, соединится с женой своей, (8) и будут они вдвоем единой плотью, а потому их уже не двое, но одна плоть. (Быт.2.24) (9) Итак, кого Бог сочетал, человек да не разлучает. (10) А дома ученики вновь спросили у Него об этом. (11) И Он сказал им: кто разведется с женой своей и женится на другой, тот прелюбодействует с нею; (12) и если жена разведется с мужем и выйдет замуж за другого — она прелюбодействует. (13) Между тем привели к Нему детей, чтобы Он прикоснулся к ним, а ученики не допустили их. (14) Увидев это, Иисус вознегодовал и сказал им: пусть дети подходят ко Мне, не препятствуйте им, ибо таким, как они, принадлежит Царство Божье. (15) Уверяю вас: кто не примет Царство Божье как дитя, тот не войдет в него. (16) И, обняв детей, Он стал затем благословлять их, возлагая руки на (головы) их. (17) Когда Он уже отправлялся в путь, подошел к Нему один (юноша) и, пав пред ним на колени, спрашивает у Него: Учитель благой! Что мне делать, чтобы наследовать Жизнь Вечную? (18) Иисус же говорит ему: что ты называешь Меня благим? Никто не благ, только один Бог. (19) А заповеди тебе известны: не убивай, не прелюбодействуй, не кради, не лжесвидетельствуй, не обманывай, чти отца своего и мать свою. (Втор.5.16—20) (20) Он же отвечает Ему: Учитель! Я с отроческих лет соблюдаю все это. (21) Ласково посмотрев на него, Иисус сказал ему: одного тебе недостает: пойди, продай все, что имеешь, и раздай нищим, и приобретешь сокровище на небесах; а затем, взяв крест свой, последуй за Мною. (22) Удрученный этими словами, тот отошел в печали, потому что он был очень богат. (23) И, обратясь к ученикам Своим, Иисус говорит им: как трудно имеющим богатство войти в Царство Божье! (24) Ученики поразились словам его, а Иисус вновь сказал, обращаясь к ним: дети Мои! Как трудно надеющимся на богатство войти в Царство Божье! (25) Легче верблюду сквозь игольное ушко пройти, нежели богатому войти в Царство Божье. (26) И они в необычайном изумлении стали спрашивать друг у друга: кто же тогда может спастись? (27) Посмотрев на них, Иисус говорит им: это для людей невозможно, но не для Бога, ибо для Бога все возможно. (28) Тут Петр говорит Ему: а вот мы — все оставили и последовали за Тобой. (29) И сказал Иисус: уверяю вас: нет никого, кто, оставив дом, или братьев, или сестер, или мать, или отца, или жену, или детей, или достояние свое ради Меня и Евангелия, 155
(30) не получил бы уже в нынешнее время, среди гонений, в сто раз больше домов, братьев, сестер, матерей, детей и достояния, а в будущем веке — Жизнь Вечную. (31) Так что многие первые станут последними, а последние — первыми. (32) И вот в пути, когда они направлялись в Иерусалим, ученики были встревожены, а спутники их — и вовсе испуганы тем, что Иисус, шедший впереди них, подозвал двенадцать и вновь стал говорить им о том, что предстоит Ему в будущем: (33) вот, мы направляемся в Иерусалим, и Сын Человеческий предан будет первосвященникам и книжникам, и они осудят Его на смерть и отдадут Его язычникам, (34) и те станут издеваться над Ним и оплюют Его, и будут бичевать Его, и казнят Его, и через три дня Он воскреснет. (35) А после подходят к Нему Иаков и Иоанн, оба сыновья Заведея, и говорят Ему: Учитель! Мы хотим, чтобы Ты сделал то, о чем мы попросим Тебя. (36) И Он спросил у них: что вы хотите, чтобы Я сделал для вас? (37) Они же отвечают Ему: чтобы Ты позволил нам сесть во славе Твоей одному по правую, а другому — по левую сторону от Тебя. (38) А Иисус сказал им: не понимаете, чего просите. Можете ли испить чашу, которую Я пью, или креститься крещением, которым Я крещусь? (39) Они же отвечают Ему: можем. А Иисус сказал им: чашу, которую Я пью, будете пить, и крещением, которым Я крещусь, будете креститься, (40) но вот сидеть справа или слева от Меня будут те, кому уготовано, ибо это зависит не от Меня. (41) Услышав это, остальные десять (учеников) вознегодовали на Иакова и Иоанна. (42) И, подозвав их, Иисус сказал им: вы знаете, что могущественные властители народов господствуют над ними, и вожди их повелевают ими. (43) Но меж вами да будет не так. Если же кто из вас хочет стать главным, пусть будет всем слугой, (44) и если кто из вас хочет быть первым, да будет рабом у всех. (45) Ибо и Сын Человеческий пришел не для того, чтобы Ему служили, но чтобы Самому послужить и отдать жизнь Свою во искупление многих. (Ис.53.12) (46) И вот приходят они в Иерихон. И когда Он уже уходил из Иерихона вместе с учениками Своими и многочисленной толпой, слепой нищий Вартимей,— сын Тимея,— который сидел у дороги, (47) услышав, что это Иисус Назорей, стал кричать: Иисус, Сын Давида, помилуй меня! (48) Многие пытались заставить его замолчать, но он еще громче закричал: Сын Давида, помилуй меня! (49) Остановясь, Иисус сказал: позовите его. И слепого позвали, сказав ему: скорее вставай, Он зовет тебя. (50) И, отбросив верхнюю одежду свою, тот поднялся и пошел к Иисусу. (51) Обращаясь к нему, Иисус спросил: что ты хочешь, чтобы Я сделал для тебя? А слепой сказал: Равви! Чтобы я прозрел. (52) И сказал ему Иисус: иди, тебя исцелила вера твоя. И он тотчас прозрел и отправился в путь за Ним. ГЛАВА 11 (1) И когда они уже приближались к Иерусалиму, то неподалеку от горы Елеонской, что меж Виффагией и Вифанией, Он послал вперед двух учеников Своих, (2) сказав им: пойдите в селение, которое перед вами; войдя в него, вы тотчас найдете привязанного молодого осла, на которого никто из людей еще не садился; отвяжите его и приведите ко Мне. (3) И если кто-нибудь спросит вас: что вы делаете? — отвечайте, что это Господь нуждается в нем и что Он сразу же вернет его сюда. (4) Они пошли, и в переулке нашли осла, привязанного у ворот, и отвязали его. (5) А некоторые из стоящих там людей стали спрашивать их: зачем вы отвязываете осла? (6) Они же ответили им так, как сказал Иисус, и те позволили им. 156
\ А. А. Иванов. Вход в Иерусалим. (7) И вот, возложив на этого молодого осла одежды свои, они привели его к Иисусу, и Он сел на него. (8) И многие расстилали на дороге одежды свои, а иные срезали ветви с деревьев и постилали по дороге. (9) И все, кто шел впереди или позади, восклицали: осанна! Благословен Грядущий во имя Господне! (Пс. 117.26) (10) Благословенно грядущее Царство отца нашего Давида! Осанна в вышних! (11) И вошел Он в Иерусалим, в храм; осмотрев же все вокруг, Он удалился вместе с двенадцатью в Вифанию, ибо время было уже позднее. (12) И вот на следующий день, когда они выходили из Вифании, Он захотел есть. (13) Еще издали увидев покрытую листвой смоковницу, Он пошел в надежде найти что- нибудь на ней, но, подойдя, не нашел ничего, кроме листьев, потому что время для смокв еще не наступило. (14) Тогда Он сказал, обращаясь к ней: так пусть же отныне никто не вкушает плода твоего вовек! А ученики Его слышали это. (15) И вот приходят они в Иерусалим. Войдя в храм, Он стал выгонять продающих и покупающих в храме, а столы менял и лавки продавцов голубей опрокинул, (16) не позволяя даже проносить через храм какую-нибудь вещь. (17) И так говорил Он, наставляя их: не написано ли: дом Мой домом молитвы наречется среди всех народов? Вы же сотворили из него вертеп разбойников. (Ис.56.7; Иер. 7.11) (18) Узнав об этом, первосвященники и книжники стали думать, как бы погубить Его, ибо они опасались Его из-за того, что весь народ был встревожен учением Его. (19) А когда наступил вечер, они удалились из города. (20) Рано утром, проходя мимо смоковницы, они увидели, что она засохла до корней. (21) И, вспомнив, Петр говорит Ему: Равви, посмотри. Смоковница, которую Ты проклял, засохла. 157
(22) И, обращаясь к ним, Иисус сказал: имейте веру в Бога, (23) и тогда если кто из вас скажет этой горе: подымись и низвергнись в море; и не усомнится в сердце своем, но поверит, что сказанное им сбудется, то, уверяю вас: это исполнится. (24) Поэтому говорю вам: верьте, что получите все, о чем бы ни просили вы в молитве, и будет дано вам. (25) Когда же приступаете к молитве, то если имеете что против кого-нибудь, прощайте, чтобы и Отец ваш Небесный простил вам прегрешения ваши. (26) Если же не простите, то и Отец ваш Небесный не простит вам прегрешений ваших. (27) И вновь приходят они в Иерусалим. И когда Он проходил по храму, подошли к Нему первосвященники, книжники и старейшины (28) и спрашивают Его: по какому праву Ты так поступаешь? Да и кто дал Тебе право поступать так? (29) Иисус же сказал им: задам и Я вам один вопрос, и если ответите Мне, то и Я скажу вам, по какому праву так поступаю. (30) Ответьте же Мне: на крещение Иоанн был вдохновлен свыше или людьми? (31) И стали они рассуждать меж собой: если ответить — вдохновлен свыше, то Он спросит: почему же тогда вы не поверили ему? (32) А ответить: людьми — боялись народа, ибо все считали, что Иоанн воистину был пророк. (33) И, обращаясь к Иисусу, говорят: мы не знаем. Тогда Иисус отвечает им: и Я не скажу вам, по какому праву так поступаю. ГЛАВА 12 (1) И стал Он говорить им притчами: один человек насадил виноградник, обнес его оградой, закопал под давильней чан и построил башню, после чего, сдав его внаем виноградарям, уехал. (Ис.5.1—2) (2) И вот, в надлежащее время он послал к виноградарям раба, чтобы получить от них доход с виноградника. (3) А они, схватив его, избили и отослали к нему ни с чем. (4) Тогда он послал к ним другого раба, но они, разбив ему голову камнями, прогнали с позором. (5) Он послал другого — они его убили и еще многих других: кого избили, а кого — убили. (6) Напоследок он послал к ним еще одного — любимого сына, говоря: постыдятся они сына моего. (7) А виноградари эти решили между собой: это — наследник; давайте убьем его, и наследство будет нашим. (8) И, схватив его, убили и выбросили его из виноградника. (9) Что же сделает владелец виноградника? Придет и предаст смерти виноградарей, а виноградник отдаст другим. (10) Неужели вы не читали в Писании: тот самый камень, который отвергли строители, поставлен во главу угла; (11) и сделано это было Господом, что удивительно в очах ваших? (Пс. 117.22—23) (12) И хотели они схватить Его, но побоялись народа, ибо поняли, что это о них Он рассказал притчу. И, оставив Его, отошли. (13) И подослали к Нему несколько фарисеев и иродиан, чтобы поймать Его на слове. (14) Подойдя, те обратились к Нему со льстивыми словами: Учитель! Мы знаем, что Ты справедлив и что Ты никому не угождаешь, ибо всех людей, без лицеприятия, воистину наставляешь на путь Божий. Должны ли мы платить подать кесарю или нет? Так платить нам или не платить? (15) Но Он, видя лицемерие их, сказал им: вы что, испытываете Меня? Дайте-ка Мне посмотреть динарий. (16) И когда они дали, Он спросил у них: чье это изображение и надпись? Они ответили Ему: кесаря. 158
(17) Тогда Он сказал им: кесарево отдавайте кесарю, а Божье —Богу. И они пришли в изумление от (ответа) Его. (18) Тем временем саддукеи, которые утверждают, что нет воскресения, подходят к Нему и спрашивают у Него: (19) Учитель! Моисей заповедал нам: если у кого-нибудь умрет брат и оставит жену бездетной, пусть брат его возьмет ее в жены и продолжит род брата своего. (Втор.25.5; Быт.38.8) (20) Так вот: было семь братьев. Первый взял жену и, умерев, не оставил детей. (21) Затем второй взял ее, но и он не оставил детей; точно так же и третий, (22) и все семеро брали ее и не оставили детей. После них умерла и жена. (23) Итак, по воскресении, когда они воскреснут, женой которого из них она будет? Ведь все семеро имели ее женой. (24) И сказал им Иисус: не потому ли вы заблуждаетесь, что не знаете ни Писаний, ни могущества Божьего? (25) Ведь когда из мертвых воскреснут, то не будут ни жениться, ни замуж выходить, но будут словно ангелы на небесах. (26) А о том, что мертвые восстанут, разве не читали вы в книге Моисея, как Бог при купине сказал ему: Я —Бог Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова? (Исх.3.6) (27) Ведь Он —Бог не мертвых, а живых. Так что вы весьма заблуждаетесь. (28) Тогда один из книжников, который, подойдя, слышал, как они спорили, и видел, что Он достойно отвечал им, спрашивает у Него: Учитель! Из всех заповедей какая самая важная? (29) И ответил Иисус: вот первая заповедь: слушай, Израиль! Господь Бог наш — единый Господь! (30) Так возлюби Господа Бога своего всем сердцем своим и всею душою своею, всем разумом своим и всею силою своею! (Втор.6.4—5) (31) Вторая подобна ей: возлюби ближнего своего, как самого себя. Нет заповеди более главной, чем эти. (Лев.19.18) (32) И сказал Ему книжник: Ты верно сказал, Учитель, что воистину Бог — един и нет другого, кроме Него, (Втор.4.35) (33) и что любить Бго всем сердцем, всею силою и всею душою, и любить ближнего, как самого себя,—важнее всех всесожжении и жертв. (Втор.6.5; Лев.19.18; Щар.15.22) (34) Видя, как разумно он отвечает, Иисус сказал ему: недалек ты от Царства Божьего. И после этого уже никто не дерзал спрашивать Его. (35) И, продолжая проповедовать во храме, Иисус говорил: как же книжники утверждают, что Христос — Сын Давида, (36) если сам Давид сказал, исполнясь Духа Святого: сказал Господь Господу моему: сиди одесную от Меня, доколе не положу врагов Твоих у подножия ног Твоих? (Пс.109.1) (37) Если сам Давид называет Его Господом, как же Он Сын ему? И многие люди охотно слушали Его. (38) И во время проповеди Своей Он так говорил им: остерегайтесь книжников, которые любят прохаживаться в пышных одеяниях, слышать приветствия на улицах, (39) занимать первые сиденья в синагогах и первые места на пиршествах. (40) Этих разорителей домов вдов и сирот, напоказ долго молящихся, постигнет суровая кара. (41) И, сев напротив храмовой сокровищницы, Он стал смотреть, как народ кладет деньги в сокровищницу. Многие богачи и клали много. (42) Тут подошла одна бедная вдова и положила две лепты, что составляет код- рант. (43) И, подозвав учеников Своих, Он сказал им: уверяю вас, что из тех, кто клал в сокровищницу, эта бедная вдова положила больше всех, (44) потому что все клали от избытка своего, она же, несмотря на нищету свою, положила все, что имела, все достояние свое. 159
ГЛАВА 13 (1) А когда Он выходил из храма, один из учеников Его сказал Ему: Учитель! Посмотри, какие каменья и какие строения! (2) Иисус же сказал ему: видишь эти великолепные строения? Не останется здесь камня на камне, все будет разрушено. (3) И когда Он наедине с Петром, Иаковом, Иоанном и Андреем сидел напротив храма на горе Елеонской, они спросили Его: (4) скажи нам, когда это будет, и будет ли какое-нибудь знамение перед тем, когда все это должно свершиться? (5) И стал Иисус говорить им: берегитесь, как бы кто не обманул вас. (6) Многие придут под именем Моим, утверждая, что это Я, и многих обманут. (7) Когда же до вас дойдут слухи о битвах и войнах, не ужасайтесь: это должно произойти, но это еще не конец. (8) Ибо восстанет народ на народ и царство на царство; будут и землетрясения, и голод, и мятежи. Это — начало бедствий. (9) Вы же блюдите себя; из-за Меня вас будут предавать в судилища, избивать в синагогах, выставлять пред правителями и царями, чтобы они осудили вас. (10) Но прежде должно быть проповедано Евангелие среди всех народов. (11) Когда же поведут вас на суд, то не заботьтесь и не обдумывайте заранее, что сказать, а что снизойдет на вас в тот час, то и говорите, потому что это не вы будете говорить, но Дух Святой. (12) Предаст же брат брата на смерть, а отец — сына, и восстанут дети против родителей, и умертвят их. (13) И все будут ненавидеть вас из-за имени Моего; претерпевший же до конца — спасется. (Ис.66.5) (14) Когда же увидите мерзость запустения, стоящую где не должно,— читающий да разумеет! — тогда находящиеся в Иудее пусть убегают в горы, (Дан. 12.11) (15) а кто будет на кровле, пусть не спускается захватить что-нибудь из дома своего; (16) кто будет в поле —пусть не возвращается домой забрать одежду свою. (17) Горе кормящим матерям и беременным в те дни! (18) Молитесь же, чтобы не пришлось убегать вам зимою. (19) Ибо наступит в те дни такая скорбь, которой не бывало от начала творения мира, который сотворил Бог, даже доныне, и никогда не будет. (Дан. 12.1) (20) И если бы не сократил Господь тех дней, то никто не мог бы спастись; но ради избранных, которых Он избрал, Он сократил те дни. (21) Тогда если кто-нибудь скажет вам: вот, здесь Христос, или: вот, там,—не верьте. (22) Ибо появятся лжехристы и лжепророки и сотворят знамения и чудеса, чтобы обмануть, по возможности, и избранных. (Втор. 13.1) (23) Вы же берегитесь; вот, Я предсказал вам все. (24) А в те дни, вслед за той скорбью, солнце померкнет, и луна не даст света своего, (Ис.13.10) (25) и звезды спадут с небес, и своды небесные поколеблются. (Ис.34.4) (26) Тогда увидят Сына Человеческого, грядущего на облаках со славою и великим воинством. (Дан. 7.13—14) (27) Тогда пошлет Он ангелов и соберет избранных Своих с четырех сторон света, от края земли до края неба. (28) Возьмите, к примеру, смоковницу: когда ветви ее становятся мягкими, и вырастают листья, вы знаете, что близко лето. (29) Так и вы: когда увидите это сбывающимся, знайте, что Царство Божье уже близко, у дверей. (30) Уверяю вас: не пройдет и век сей, как все это сбудется, (31) ибо изменятся и небо, и земля, и лишь слова Мои не изменятся никогда. (32) О дне же том или часе, не знает никто: ни ангелы небесные, ни Сын, но только Отец. (33) И так как не знаете, когда наступит это время, то ждите, бодрствуйте и молитесь. 160
(34) Подобно тому, как человек, уезжая, оставляет дом свой на попечение рабов своих, указав каждому дело его, а привратнику велев бодрствовать, (35) так и вы не знаете, когда придет хозяин дома: вечером, в полночь, при пении петухов или утром. Итак, бодрствуйте, (36) чтобы, придя внезапно, он не застал вас спящими. (37) А что вам говорю, скажу всем: бодрствуйте. ГЛАВА 14 (1) Через два дня был праздник Пасхи и опресноков. Первосвященники же и книжники искали случай, как бы хитростью захватить Его и убить. (2) Но только не во время праздника,— говорили они,— чтобы не было возмущения в народе. (3) А Он был в Вифании, в доме Симона прокаженного. И вот, когда Он обедал, вошла женщина, принесшая небольшой сосуд очень дорогого, настоящего нардового мира и, откупорив сосуд, стала возливать миро на голову Его. (4) Некоторые же из учеников Его в негодовании говорили между собою: к чему такая трата мира? (5) Ведь его можно было продать больше чем за триста динариев и раздать нищим. И стали порицать ее. (6) Иисус же сказал: оставьте ее; зачем вы огорчаете ее? Она доброе дело сделала для Меня. (7) Ведь нищие всегда будут с вами, и вы сможете благотворить им, когда захотите; а Я не всегда буду с вами. (8) Она же совершила то, что могла: заблаговременно умастила тело Мое к погребению. (9) Уверяю вас: во всем мире, где только будет проповедано Евангелие, в память о ней будет сказано о том, что совершила она. (10) Тогда Иуда Искариот, один из двенадцати, отправился к первосвященникам, чтобы предать Его. (11) Выслушав его, они обрадовались и обещали дать ему денег, а он стал искать случай, как бы удобнее предать Его. (12) И вот в первый день опресноков, когда праздновалась Пасха, спрашивают у Него ученики Его: куда велишь нам пойти, чтобы приготовить Тебе пасхальную трапезу? (13) И Он послал двух учеников Своих, сказав им: пойдите в город, и когда повстречается вам человек, несущий кувшин воды, последуйте за ним. (14) А когда он войдет в дом, скажите владельцу его: Учитель спрашивает: где комната, в которой Я буду праздновать Пасху вместе с учениками Моими? (15) Тогда он покажет вам большую приготовленную горницу, устланную (коврами); там приготовьте нам. (16) И отправились ученики Его; придя в город, они поступили так, как Он сказал, и приготовили пасхальную трапезу. (17) И когда настал вечер, Он пришел туда с двенадцатью. (18) И вот, когда они сидели за трапезой, Иисус сказал: уверяю вас: один из вас, который ест со Мною, предаст Меня. (19) Они опечалились и стали спрашивать Его один за другим: не я ли? (20) Он же сказал им: один из двенадцати, опускающий вместе со Мною (руку) в блюдо. (21) Впрочем, Сын Человеческий уходит так, как написано о Нем; но горе тому человеку, который предает Сына Человеческого; лучше было бы тому человеку не родиться. (22) И вот во время трапезы, взяв хлеб и благословив, Он преломил его и, передав им, сказал: возьмите, вкусите, это —тело Мое. (23) А после, взяв чашу (с вином) и воздав благодарение Богу, передал им, и все пили из нее. (24) Он же сказал им: это — кровь Моя нового завета, за многих изливаемая во оставление грехов. 11 «Литературная учеба» № 2 161
(25) Уверяю вас, что уже не буду пить плода лозы виноградной до того дня, когда буду пить новое вино в Царстве Божьем. (26) И, воспев, они вышли к горе Елеонской. (27) И говорит им Иисус: все вы покинете Меня, потому что написано: поражу пастыря, и разбегутся овцы. (Зах. 13.7) (28) Но после воскресения Моего Я встречу вас в Галилее. (29) Петр же сказал Ему: если кто покинет Тебя, то только не я. (30) И говорит ему Иисус: уверяю тебя: ты уже нынче, этой же ночью, прежде чем дважды пропоет петух, трижды отречешься от Меня. (31) Он же клятвенно заверял: даже если мне предстоит умереть с Тобою, ни за что не отрекусь от Тебя. То же самое утверждали и все. (32) И вот, приходят они в сад, называемый Гефсиманским, и говорит Он ученикам Своим: посидите здесь, пока Я помолюсь. (33) И, взяв с Собою Петра, Иакова и Иоанна, Он с тоской и печалью (34) сказал им: душа Моя объята скорбью в предчувствии смерти. Побудьте здесь и бодрствуйте. (35) Сам же, отойдя немного, пал на землю и молился, чтобы, если возможно, миновала Его эта участь. (36) И воззвал: Авва Отче! Все возможно Тебе; избавь же Меня от этой чаши! Но да свершится не то, что Я хочу, а что Ты хочешь. (37) Возвратясь, Он застал их спящими и говорит Петру: Симон, ты спишь? Не мог и одного часа пободрствовать? (38) Бодрствуйте и молитесь, чтобы не впасть в искушение, ибо дух бодр, а плоть немощна. (39) И, отойдя, Он вновь молился, повторяя те же слова. (40) Когда же Он возвратился, то вновь застал их спящими, ибо сон одолевал их; они же не знали, что и сказать Ему. (41) Возвратясь в третий раз, Он говорит им: вы все спите, да почиваете? Довольно! Вот настает час, в который Сын Человеческий будет предан в руки грешников. (42) Подымайтесь, пойдемте. Вот приближается тот, кто предал Меня. (43) Едва Он успел это сказать, как появился Иуда Искариот, один из двенадцати, а с ним множество людей с мечами и копьями, посланных первосвященниками, книжниками и старейшинами. (44) Тот же, кто предал Его, договорился с ними об условном знаке, сказав: Кого я поцелую, Тот Он и есть. Хватайте Его и надежно охраняйте. (45) Пойдя, он тотчас подошел к Нему и говорит: Равви! Равви! И поцеловал Его. (46) А те бросились к Нему и схватили Его. (47) Тут один из тех, которые были с Ним, выхватил меч, ударил раба первосвященника и отсек ему ухо. (48) Обратясь к пришедшим, Иисус сказал: чтобы захватить Меня, вы, словно на разбойника, вышли с мечами и копьями, (49) хотя Я каждый день на виду у вас проповедовал в храме, и вы не запрещали Мне. Но да исполнится сказанное в Писании. (50) А все убежали, оставив Его, (51) и лишь один юноша следовал за Ним, накинув покрывало прямо на голое тело, но воины схватили его. (52) А он, оставив покрывало, нагой убежал от них. (53) И привели Иисуса к первосвященнику, а у того собрались все первосвященники, старейшины и книжники. (54) Петр же издали следовал за Ним до самого двора первосвященника и, сев со слугами, стал греться у огня. (55) Первосвященники же и все члены синедриона пытались найти обвинение против Иисуса, чтобы предать Его смерти, и не находили. (56) Ибо хотя многие ложно обвиняли Его, обвинения эти не были достаточны. (57) И, встав, некоторые стали ложно обвинять Его, говоря: 162
Ф. А. Бруни. Моление о чаше.
(58) мы слышали, как Он говорил: Я разрушу храм сей рукотворный, а через три дня воздвигну другой, нерукотворный. (59) Но и это обвинение их не было достаточным. (60) Тогда первосвященник, встав посредине, спросил Его: почему Ты не отвечаешь на то, в чем они обвиняют Тебя? (61) Но Он молчал и не отвечал ничего. Первосвященник вновь обратился к Нему с вопросом: Ты Христос, Сын Благословенного? (62) А Иисус сказал: да, Я; и вы увидите Сына Человеческого, восседающего одесную от Могущественного и грядущего на облаках небесных. (Пс. 109.1; Дан. 7.13) (63) Первосвященник же разодрал хитон свой и воскликнул: зачем нам еще нужны обвинители? (64) Вы слышали богохульство из уст Его? Каково ваше мнение? Они же все признали Его виновным и осудили на смерть. (65) А некоторые стали плевать на Него и, завязав Ему глаза, бить по лицу, говоря: ну-ка, прореки! И слуги стали избивать Его. (66) И вот одна из служанок первосвященника проходила мимо Петра, сидящего внизу во дворе. (67) Увидев греющегося Петра и присмотревшись к нему, она говорит: и ты был с Иисусом Назарянином. (68) Но он отказался, сказав: и знать не знаю, о чем ты говоришь. И вышел оттуда в передний двор. Тут пропел петух. (69) А служанка вновь увидела его и стала говорить стоящим рядом: этот — один из них. (70) Но он опять стал отказываться. А немного погодя те, кто стоял рядом с Петром, говорят ему: ты точно один из них; ты ведь галилеянин, да и говор твой схож. (71) Он же стал заверять и клясться: не знаю я Этого Человека, о Котором вы говорите. (72) И тотчас петух пропел второй раз. Тут вспомнил Петр слова, что сказал ему Иисус: прежде чем петух дважды пропоет, ты трижды отречешься от Меня; и, выбежав, заплакал. ГЛАВА 15 (1) Рано утром первосвященники вместе со старейшинами, книжниками и всеми членами синедриона созвали совет, а затем, связав Иисуса, повели и передали Его Пилату. (2) И спросил Его Пилат: так Ты —Царь Иудейский? Он же сказал ему в ответ: это ты утверждаешь. (3) А первосвященники во многом обвиняли Его. (4) Пилат же вновь спросил Его: что ж Ты ничего не отвечаешь? Видишь, сколь во многом они обвиняют Тебя? (5) Но, к удивлению его, Иисус так ничего и не ответил. (6) А по случаю праздника Пилат отпускал одного узника, о котором народ просил его. (7) В темнице же тогда*был некто Варавва с сообщниками, которые во время мятежа совершили убийство. (8) И люди, крича, стали просить Пилата о том, что он всегда делал для них. (9) Он же спросил, обращаясь к ним: хотите, я отпущу вам Царя Иудейского? (10) Ибо знал, что первосвященники из ненависти предали Его. (11) Первосвященники же убедили собравшихся людей, что будет лучше, если он отпустит им Варавву. (12) Тогда Пилат, вновь обратясь к ним, спросил: так что мне сделать с Тем, Кого вы называете Царем Иудейским? (13) Они же опять закричали: распни Его! (14) Пилат спросил у них: какое же преступление Он совершил? А они еще громче закричали: распни Его! (15) Тогда Пилат, желая угодить народу, отпустил Варавву, а Иисуса велел бичевать и предать казни через распятие. (16) И воины увели Его оттуда в преторию, и, созвав всех воинов охраны, 164
(17) надели на Него пурпурную мантию, и, сплетя терновый венец, возложили Ему (на голову), (18) и стали приветствовать Его: да здравствует Царь Иудейский! (19) И, становясь на колени, кланялись Ему. Затем они стали бить Его палкой по голове и плевать на Него. (20) Так они глумились над Ним, а затем совлачили с Него пурпурную мантию и, надев на Него собственные одежды Его, повели на распятие. (21) И, повстречав некоего Симона киринеянина, отца Александра и Руфа, который возвращался с поля, заставили нести крест Его. (22) И привели Его на Голгофу, что означает: Лобное место. (23) И предложили Ему вина, смешанного со смирною, но Он отказался. (24) Те же, кто распинал Его, делили одежды Его, бросая жребий о них, кому что достанется. (25) Было девять часов утра, когда распяли Его. (26) И была на кресте надпись, обозначавшая вину Его: ЦАРЬ ИУДЕЙСКИЙ. (27) Рядом с Ним распяли двух разбойников, одного по правую, а другого — по левую сторону от Него. (28) В этом исполнилось сказанное в Писании: и к злодеям сопричтен. (Ис.53.12) (29) А проходящие кивали головами своими и глумились над Ним, восклицая: зй, Разрушающий храм и за три дня Воздвигающий его! (30) Спаси Себя Самого и сойди со креста! (31) Точно так же и первосвященники с книжниками, насмехаясь, говорили друг другу: других спасал, а Себя Самого не может спасти. (32) Так пусть же Христос, Царь Израиля, сойдет сейчас со креста, а мы увидим и уверуем. И распятые с Ним злословили Его. (33) И вот в полдень на всей земле наступила тьма до трех часов дня. (34) А в три часа вскричал Иисус во весь голос: Элой, Элой, лама савахфани; что означает: Бог Мой! Бог Мой! Почему Ты оставил Меня? (Пс.21.2) (35) Услышав это, некоторые из стоящих рядом сказали: смотри, Он Илию зовет. (36) А один побежал и, напитав губку уксусом, наколол ее на копье, и дал Ему пить, сказав: давайте посмотрим, придет ли Илия снять Его. (37) Иисус же, издав громкий вопль, испустил дух. (38) И завеса в храме разорвалась надвое, сверху донизу. (39) Центурион же, который стоял напротив Него, увидев, как Он возгласил и испустил дух, сказал: воистину Этот Человек был Сын Божий. (40) Были там и женщины, смотревшие издали, и среди них Мария Магдалина, Мария — мать Иакова меньшего и Иосии, и Саломия, (41) которые следовали за Ним и служили Ему, когда Он был еще в Галилее, и многие другие, пришедшие вместе с Ним в Иерусалим. (42) И так как была пятница, то есть канун субботы, то когда наступил вечер, (43) пришел Иосиф, родом из Аримафея, уважаемый всеми член синедриона, который также пребывал в ожидании Царства Божьего, и, дерзнув войти к Пилату, попросил тело Иисуса. (44) Пилат удивился, что Он уже мертв, и, призвав центуриона, поинтересовался у него, как давно Иисус умер. (45) Узнав это от центуриона, он разрешил Иосифу взять мертвое тело. (46) Тогда тот, купив плащаницу, снял Его (с креста) и, обвив плащаницею, положил Его в гробницу, которая была высечена в скале, и ушел, привалив камень ко входу в гробницу. (47) Мария же Магдалина и Мария —мать Иакова — видели, где Он был погребен. ГЛАВА 16 (1) А по прошествии субботы, Мария Магдалина, Мария — мать Иакова — и Саломия купили благовония, чтобы пойти и умастить (тело) Его. 165
(2) И вот ранним утром первого дня недели, едва воссияло солнце, они отправились к гробнице (3) и рассуждали между собой: кто отвалит нам камень от входа в гробницу? (4) Взглянув наверх, они увидели, что камень уже отвален, а он был очень большой. (5) Войдя в гробницу, они увидели, что по правую сторону сидит юноша, облаченный в белую одежду, и испугались. (6) Но он сказал им: не бойтесь. Вы ищете Иисуса Назарянина распятого? Он воскрес, Его нет здесь. Вот место, где положили Его. (7) Вы же пойдите и скажите ученикам Его и Петру: Он ожидает вас в Галилее. Там Его и увидите, как Он сказал вам. (8) Выйдя, они бросились прочь от гробницы, дрожа от страха, и никому ничего не сказали, потому что боялись. (9) Воскреснув рано утром в первый день недели, Он явился сначала Марии Магдалине, из которой (некогда) изгнал семь бесов. (10) Та пошла и возвестила об этом тем, кто был с Ним, скорбящим и рыдающим. (11) А они, услышав, что Он жив и что она видела Его, не поверили ей. (12) После этого Он явился в ином образе двум из них, когда те, беседуя, шли в селение, (13) и те, возвратясь, возвестили об этом всем остальным, но они и им не поверили. (14) Наконец, Он явился одиннадцати, когда они обедали, и стал упрекать их за неверие и жестокосердие, что они не поверили тем, кто видел Его воскресшим из мертвых. (15) И сказал им: идите по всему миру и проповедуйте Евангелие всем людям. (16) Кто уверует и примет крещение — спасен будет, а кто не уверует — осужден будет. (17) Тех же, кто уверует, будут узнавать по таким знамениям: они именем Моим будут изгонять бесов, будут говорить на необычных языках; (18) если их ужалит змея, или же они испиют что-нибудь ядовитое — не повредит им; на недужных будут возлагать руки, и те будут здоровы. (19) И вот, после беседы с ними, Господь вознесся на небо и воссел одесную от Бога. (Пс. 109.1) (20) Они же пошли и с Господней помощью стали проповедовать повсюду, подтверждая слова свои указанными знамениями. Аминь.
КОММЕНТАРИИ 1.3. «глас вопиющего в пустыне» — возм. перев.: «глас вопиющего: в пустыне...». 1.44. «за очищение свое принеси жертву» — о законе об очищении от проказы см. Лев. 14.2—32.— Ред. 1.45. «не мог открыто войти в город» —по той причине, что прокаженный, возвещая всем о своем исцелении, несомненно рассказал и то, что Иисус коснулся его рукой. Прокаженные же считались «нечистыми», и всякое прикосновение к ним оскверняло, поэтому Иисус в глазах толпы Сам мог считаться «нечистым». 2.14. «Левий, сын Алфея» —т. е. Матфей. Ср. Мф.9.9;Лк.5.27.-Ред. 2.18. «приходят они» —«они», вероятнее всего, книжники, а не ученики Иоанна и фарисеев. 2.26. «при первосвященнике Авиафаре» — упомянутый эпизод произошел во времена царствования Саула, в бытность первосвященником Ахи- мелеха (см. 1Цар.21.2—6). Авиафар был первосвященником в царствование царя Давида, после смерти которого был смещен царем Соломоном (ЗЦар.2.26-35).-Ред. 6.5. «и ни одного чуда не хотел совершить там» —доел.: «и не мог там совершить ни одного чуда». Пытаясь сохранить цельность фразы, переводчик переставил слова «и, сокрушаясь о неверии их» из 6 стиха в 5. 6.14. царем тетрарх Ирод назван, видимо, в соответствии с народными представлениями. 6.46. «простившись с ними» —«с ними» подразумевает не учеников, а собравшихся людей. 7.26. «иноплеменница, по происхождению си- рофиникиянка» — Финикия входила в состав римской области Сирии. Ср. комментарии к Мф.15.22.-Ред. 7.33. «омочив слюной пальцы» —доел.: «плюнув». 8.23. «омочив ему веки слюной» —доел.: «плюнув ему на глаза». 9.13. «написано о Нем» —т. е. о Сыне Человеческом. 10.21. доел.: «Иисус же, посмотрев на него, возлюбил его». 10.30. «среди гонений» — отчетливая авторская интерпретация слов Иисуса, поскольку эпоха «гонений» на христиан наступила значительно позже евангельских событий. 14.3. «откупорив сосуд» —доел.: «разбив». Небольшие (двухсот- или трехсотграммовые) флаконы с дорогостоящими душистыми маслами запечатывались наглухо, поэтому открыть их можно было, лишь отбив узкую горловину. 14.15. горница — комната над жилыми помещениями; в ней, как правило, не жили, и она служила для уединенных молитв, праздничных застолий и т. п. Среди экзегетов распространено мнение, что дом, в котором совершалась Тайная вечеря,— дом евангелиста Марка. 14.36. Авва Отче —Авва в пер. с арамейского: «Отец». 14.51. «лишь один юноша следовал за Ним» — считается, что здесь Марк говорит о самом себе. «воины» —возм. перев.: «слуги». 14.63. хитон —род верхней одежды. 14.71. «стал клясться» —доел.: «стал проклинать». 16.9—20. в древнейших рукописях эти стихи отсутствуют.
«у него было ЛИЦО ОБРЕЧЕННОГО ПОГИБНУТЬ» Мне кажется, что среди писателей каждого поколения существует такая центральная личность, такой герой своего времени, и отличается он от других своих собратьев, помимо талантливости, еще главным образом тем, что литературная деятельность и личная жизнь такого писателя удивительно совпадают между собою, как две стороны одного и того же явления, /.../жизнь такого писателя кажется одною из созданных им поэм, и каждая из его поэм кажется повторением его жизни. Не только страдания и борьба, но и смерть такого писателя кажется не случайной, а необходимой, как последняя сцена хорошо задуманной трагедии... Н. Минский. Несколько слов о Гаршине по поводу десятилетия его смерти. Все без исключения воспоминания о Гаршине-сплошной панегирик ему: чрезвычайная нежность и мягкость, благородное изящество всего его душевного облика, образованность и ум, глубокое уважение к правам и чувствам других людей, к их человеческому достоинству, бессребреничество, особая детскость души, кротость и отзывчивость, сходство с Алешей Карамазовым, с князем Мышкиным, даже с Христом... Самое же главное-поразительная способность к состраданию, «тонкое, великолепное чутье к боли вообще», умение «отражать в своей душе чужую боль» (Чехов), определившие всю его судьбу: мучительное внутреннее страдание было постоянным его спутником и одновременно самым мощным творческим стимулом. 100 лет, прошедшие со дня смерти писателя, не только не отодвинули его от нас, но придали еще больший масштаб этой фигуре-из-за трагического опыта, накопленного за это время русским обществом. Значение личности Гаршина вышло далеко за рамки своего поколения: она сделалась символической. И в жизни Гаршина, и во всем его духовном облике в наиболее сгущенной, конденсированной форме воплотились особенности и законы творческого существования лучших писателей: выход за пределы только литературы, одержимость общественными и этическими проблемами; обостренная чувствительность и восприимчивость ко всякого рода неправде, ощущение личной ответственности за все чинимое в мире зло; способность плыть против течения, умение самые неблагоприятные, непреодолимые обстоятельства, удары судьбы, несчастья, трагедии и болезни обращать на пользу творчеству, делать источником художественных открытий... Мы довольно хорошо знакомы с изображениями Гаршина. Особенно много сохранилось фотографий, составивших своеобразную летопись его короткой жизни, которая прослеживается по ним год за годом: на наших глазах взрослеет и меняется лицо Гаршина, приобретая все новые и новые оттен- В. М. Гаршин. Рис. Н. М. Шевченко. Лиски. 1877. ГЛМ. Бумага, уголь. 168
ки и выражая самые разные настроения... На восприятие внешности Гаршина сильно влияет легенда о нем, родившаяся сразу при появлении его имени в литературе и, казалось бы, исчерпавшая его образ подробными воспоминаниями, полными единодушной влюбленности. В Литературном музее хранится малоизвестный портрет 22-летнего Гаршина 1877 года в военной форме, работы Н. М. Шевченко *. На портрете рукой художника обозначена дата—1877 и место —Лиски —в 200 км от Воронежа. Скорее всего, это по дороге из Харькова в Петербург, куда Гаршин отправился в декабре 1877 года. Находясь на излечении после ранения в Харькове, в доме матери, он закончил рассказ «Четыре дня», напечатанный в октябрь- * Работы Н. М. Шевченко фигурируют в каталогах: 29-я периодическая выставка картин Московского Общества любителей художеств. 1910. Каталог. №№ 224-234, с. 16. XXXII периодическая выставка картин. 1913. Тип. Н. Свиридова, Москва. Каталог. №№ 206— 211, с. 15. В. М. 1880-е Гаршин. Фото бр. Карбини. Петербург гг. ГЛМ. В. М. Гаршин. Фотокопия с фото 1877 года. Харьков. ГЛМ. ском номере «Отечественных записок» и сразу принесший ему славу. А уже в ноябре 1877 года карточки, на которых он изображен в солдатской шинели, покупались нарасхват в местной фотографии. Со снимка на нас смотрит юношеское лицо «с мученически-хмурящимися бровями благородного лба», омраченное «не столько... страданием физическим, сколько мыслью о чем-то глубоком и словно безнадежном». В его глазах словно отпечатался опыт недавних тяжелых месяцев. Это изображение вполне отвечало уже сложившемуся у читателей «Четырех дней» образу. Иное впечатление производит портрет. В нем нет ничего трагического, скорбного и болезненного-того, что непременно входит в наше представление о Гаршине. Смысл и настроение портрета определяет взгляд, устремленный вдаль и вместе с тем самоуглубленный. Непринужденная поза, со скрещенными на груди руками, полураскрытые губы —от всего облика веет печальной просветленностью, созерцательностью, поэзией... По словам одного из современников, «Гаршин был прежде всего поразительно изящная личность с головы до ног, во всех ее как внешних, так и внутренних проявлениях. При красивом и выразительном лице, он был пропорционально сложен, а его легкая поступь, естественная грация всех движений придавали ему какой-то аристократический отпечаток человека, скорее родившегося под 169
pa». А это, в свою очередь, было, по мнению критика, своеобразным бегством от вечной угрозы безумия. К 1882—1884 годам относится знакомство и близкое общение Гаршина с И. Репиным. В год их знакомства художник писал «Не ждали» и «Ивана Грозного», а Гаршин сочинял «Красный цветок». Репин сразу «затлелся нежностью к нему. Мне хотелось его и усадить поудобнее, чтобы он не зашибся и чтобы его как-нибудь не задели. Гаршин был симпатичен и красив, как милая, добрая девица-красавица». С первого же взгляда на Гаршина Репину захотелось сделать его портрет. «В характере Гаршина главною чертою было —«не от мира сего» —нечто ангельское». «Когда Гаршин входил ко мне, я чувствовал это всегда еще до его звонка. А входил он бесшумно и всегда вносил с собою тихий восторг, словно бесплотный ангел. Гаршинские глаза, особенной красоты, полные серьезной стыдливости, часто заволакивались таинственной слезою». Работая над большим портретом Гаршина, Репин одновременно спешил сделать с него этюд, с которого писал царевича Ивана для картины «Иван Грозный». Спустя много лет на вопрос, почему он выбрал именно Гаршина в натурщики для своей картины «Иван Грозный и сын его Иван» (1885), Репин отвечал: «В лице Гаршина меня поразила обреченность: у него было лицо обреченного по- В. М. Гаршин. Фотокопия (ГЛМ) с этюда И. Репина. 1883. X., масло. ГТГ. классическим небом Италии, чем в Бахмут- ском уезде». Отсутствие болезненности в лице Гаршина на портрете не должно удивлять: по свидетельству его ближайшего друга В. А. Фаусе- ка, в 1876—1879 годах «Всеволод Михайлович пользовался полным душевным здоровьем. Меланхолическое угнетение, которое так преследовало его в последние годы его жизни, в этом периоде не появлялось ни разу (...) Я помню его постоянно живым, бодрым, чрезвычайно оживленным (...)». Одним из самых сильных увлечений Гаршина была живопись, привлекавшая его еще смолоду. В 1870-е годы он сблизился с кружком молодых художников, а позднее тесно сдружился с передвижниками, которые считали его идеальным зрителем и прекрасным художественным критиком. К. Чуковский в своей ранней статье о Гар- шине (1909) усмотрел в его близости с художниками глубокую закономерность, ибо считал самого писателя «уверенным и точным рисовальщиком, почти гравером» в искусстве слова и силу его полагал «вовсе не в «воплях», а в четком, спокойном рисунке, в изображении «внешнего», «наружного» ми- В. М. Гаршин. Фотокопия. Издание Кнебель. (ГЛМ) С портрета И. Репина. 1884. X., масло (местонахождение оригинала неизвестно). 170
В. М. Гаршин в гробу. Рис. И. Репина. 1888. Б., акварель, карандаш, белила. ГЛМ.
В. М. Гаршин в гробу. Гравюра В. Матэ с рис. И. Репина. 1888. ГЛМ. гибнуть. Это было то, что мне было нужно для моего царевича». Кстати сказать, этот этюд (1883) многие находили самым удачным портретом Гарши- на: он передает те лучшие его минуты, когда лицо «принимало необычайно красивый отблеск словно нездешней духовной жизни, совершавшейся в нем, и то, что выходило у него тогда из-под пера, было поразительно и прекрасно». На большом портрете Гаршина работы Репина (1884) все наше внимание приковывается к глазам, полным внутренней боли, тревоги и тоски. Он изображен здесь, видимо, в том болезненном состоянии, когда «божественные глаза его зажигались новым, мрачным огнем отчаяния, черные глубокие тени окружали их...». Когда портрет был выставлен на передвижной выставке 1887 года, в газетных отзывах рецензенты обвиняли Репина в том, что он изобразил сумасшедшего и «не сумел уловить доброе выражение глаз Гаршина, составляющее характерное отличие его лица». Многие возмущались этой работой художника: «правда портрета казалась преувеличенной»; поясняли, что «особенную красоту лица Гаршина составляет одухотворенность его, неизъяснимая грусть, тихая печаль, изливающаяся из его лучистых очей»,—то, что свойственно как раз этюду 1883 года. Как видим, два портрета Гаршина работы Репина совершенно не схожи между собой, даже противоположны. Один из современников находит объяснение в том, что портрет был написал в эпоху «Красного цветка» и «у Гаршина были именно такие глаза, как на картине Репина, что подтверждают и фотографические портреты того времени». Однако, хотя этюд и был закончен в 1883 году —самом счастливом и плодотворном для писателя, а портрет —в 1884-м, когда «его душевная болезнь вступила в новый фазис, довольно странный и очень мучительный», этот довод не вполне убеждает: ведь черты обреченности Репин заметил в Гарши- не еще раньше. Конечно, и изменчивость лица Гаршина, и разное его душевное состояние в разное время—здоровое и болезненное, и различные задачи, поставленные художником при работе над этюдом и над большим портретом,- все это необходимо учитывать, сравнивая эти полотна. Но главное, думается, в том, что в портрете выражена писательская сущность Гаршина. Несомненно, мы видим здесь прежде всего автора «Красного цветка» —именно такой образ соответствует размышлениям о Гаршине Чехова, Успенского и Короленко. И именно с этим портретом ассоциируется у нынешнего читателя облик Гаршина. В то же время в линиях и очертаниях фигуры Гаршина —вытянутых рук, характерно ъ*< В. М. Гаршин в гробу. Рис. И. Репина. 1888. склоненной спины —есть что-то от древнерусского святого, а в лице —от Иоанна Крестителя и от Христа. Сравнение Гаршина с Христом напрашивается не случайно. В нем для писателя воплотился высший идеал, его кодекс веры, как он сам определил его еще в 1878 году в письме к И. Н. Крамскому по поводу картины «Христос в пустыне». Точнее, внутренний облик Христа в понимании Гаршина —это в значительной степени его собственный духовный портрет: «Те черты, которые Вы придали своему созданию, по-моему, вовсе не служат к возбуждению жалости к «страдальцу» (...). Нет, меня они сразу поразили как выражение громадной нравственной силы, ненависти ко злу, совершенной решимости бороться с ним. (...) Некий субъект прямо бухнул, что ваш Христос —Гамлет!! Уж если приравнивать его к литературным типам, так он скорее Дон-Кихот, конечно, отвлеченный от смешных его сторон и взятый только со стороны его благородной, самоотверженной и решительной натуры. Впрочем, и это сравнение плохо, потому что Ваш Христос —Христос». Впоследствии портрет Гаршина 1884 года работы Репина был причислен к лучшим произведениям художника. Он «написан в мягких тонах, с большею тонкостью, чем большинство остальных репинских портретов» (С. Н. Дурылин). 172
... Репин видел Гаршина за неделю до катастрофы. «Он был особенно грустен, убит и расстроен. Чтобы отвлечь мой упорный взгляд, обращенный на него, Гаршин сначала пытался шутить, затем стал вздыхать, и страдание, глубокое страдание изобразилось на его красивом, но сильно потемневшем за это время лице». 20 марта 1888 года. «Серый, сырой, печальный денек ранней петербургской весны». «Гроб несли на руках. В церкви, на Волковом кладбище, его убрали венками. Вдова покойного с немой скорбью стояла над телом, и ее бледное лицо, точно высеченное из мрамора, резко выделялось в полумраке, окутавшем церковь. Репин тогда же с правого клироса сделал карандашом превосходный набросок этой картины». Позднее художник раскрасил рисунок акварелью. В этом рисунке мало общего с аналогичными сюжетами. Он производит не мрачное, а, напротив, просветляющее впечатление. Написана акварель в сугубо импрессионистической манере, в бледных, блеклых тонах. На первый взгляд все сливается в тускло-серый фон с разбросанными по нему красными, золотистыми, белыми пятнами цветов. При ближайшем рассмотрении начинают проступать отдельные детали. Угадывается огромная толпа, заполняющая церковь, сливаясь с ее полумраком, общим фоном, цветами. Над изголовьем гроба, утопающего в цветах, возвышается трагическая И. Е. Репин. Обложка к сборнику памяти В. М. Гаршина «Красный цветок». СПб., 1889. Цв. литография. ГЛМ. женская фигура и симметрично ей-две больших желтых свечи по другую сторону изголовья. Такая композиция создает своего рода рамку, еще больше выделяя прекрасное и спокойное лицо Гаршина, напоминающее лик оплакиваемого Христа. Вся скорбь события сосредоточена в окаменевшем женском лице; лицо же Гаршина вызывает другое, трудно выразимое чувство: его подчеркнутая красота как бы гипнотизирует вас, сосредоточивая на нем все внимание и не давая оторваться от него... Гравюра В. В. Матэ, созданная специально для сборника памяти Гаршина «Красный цветок» (СПб.,1889), сделана по другому рисунку Репина, рядом с которым тот, что хранится в Литературном музее, выглядит первоначальным эскизом. Этот рисунок вызывает иные чувства: он отличается строгой реалистичностью и психологизмом, тщательной отделанностью деталей; четко выделяются отдельные лица в толпе. У Гаршина несколько другое лицо, другое выражение: в нем «разительное сходство и с этюдом 83-го года и с лицом царевича на картине» (С. Н. Дурылин). В своей гравюре Матэ использует не весь рисунок, а выбирает центральный фрагмент, оставляя лишь Гаршина на смертном ложе, окруженного цветами. Уже нет красоты, поражающей на первоначальном рисунке; это лицо усопшего... Репину принадлежит и обложка к сборнику «Красный цветок». На первой странице- огромный кроваво-красный мак, как бы символ гаршинской жизни. На последней-на фоне ночного звездного пейзажа —свиток, обвитый тернием и красным маком, на котором автографически воспроизведены строки из «Красного цветка»: «...Звезды ласково мигали лучами, проникавшими до самого его сердца. Я иду к вам, прошептал он, глядя на небо...» 1930 год. Еще один портрет Гаршина, сделанный к 75-летнему юбилею писателя. Это уже не просто и не столько портрет, сколько эпоха, отраженная в ужаснувшихся глазах Гаршина. Рисунок имеет свою историю, оказавшуюся любопытным документом тех лет. Под изображением стоит штамп: «Литературная газета». На обороте рабочие записи: срок сдачи (9/Н. 5 час. вечера), место расположения в газете и т. п. Портрет опубликован в «Литературной газете» за понедельник, 24 февраля 1930 г., № 8(45). Он «приютился» на 4-й (последней) странице, заполненной объявлениями и броской рекламой, в левом верхнем углу, с маленькой заметочкой в одну колонку из 46 строк, под заголовком «Об одном большом художнике» (автор Вл. Железняк). Гаршин назван в ней «замечательным стилистом и психологом», правда, почти забытым, «создателем особой художественной формы —новеллы, которая впоследствии получила развитие у Чехова», и, в частности, приведен отзыв академика М. Бехтерева о «Красном цветке» как о «луч- 173
шем отображении психики душевнобольного в русской художественной литературе». Однако и эта строго-лаконичная характеристика творчества несет на себе отпечаток времени, наспех пришитые фразы-заплаты: «Нам наиболее близки: типы рабочего-котельщика, Глухаря, и рассказ «Сигнал», живописующий жизнь железнодорожников». И в конце: «В наше время можно рекомендовать читать Гаршина, т. к. искренность писателя, художественность формы, а главное, его протест против униженного положения личности вскрывает до некоторой степени сущность самой реакционной эпохи конца XIX века». Появление Гаршина, как и напоминание о нем, кажется здесь, в этой атмосфере, совершенно чужеродным и неуместным. Но, хотя образцом для изображения послужил портрет Репина 1884 года, как же мало между ними общего! Рисунок 1930 года предельно экспрессио- нистичен и субъективен: тонкие, красивые черты искажены, утрированы и укрупнены. И тем не менее невозможно не признать в нем писателя, в лице которого органично слились и образ самого Гаршина, и героя «Красного цветка», и самоощущение автора портрета... Г. МЕДЫНЦЕВА ШАРЖИ МАРИИ СИНЯКОВОЙ Эти портреты привлекают к себе сразу. Крупный план, нетвердый, «плывущий» контур, лапидарность и даже грубоватость линий—своеобразный шаржевый примитивизм, напоминающий детский рисунок, в котором есть ироничное простодушие, возможное лишь при полной свободе выражения отношения автора к людям и лицам. В синяковской галерее их много, и большинство моделей художницы хорошо знакомы по фотографиям и портретам признанным, известным, канонизированным. «Камея»—Ахматова и грустно-меланхоличный Пастернак, ораторствующий Маяковский и юношески лиричный Есенин, улыбчивый Шкловский и спокойно-уверенный Асеев... Теперь кажется, что, беря за основу портретную классику, Синякова как бы иронизировала над зрительским восприятием, шаржируя то, что становилось каноном, превращалось в традицию. И это вполне объяснимо: вызов общепринятому, свойственный левому искусству и, конкретно, тому литературно-художественному кругу, которому была близка Мария Михайловна, не мог не проявиться в творчестве молодой художницы, был вполне «в ее стиле». Сегодня строгою боярыней Бориса Годунова Проплыли вы, как лебедь в озере, Я не ожидал от вас иного, И я забыл прочесть письмо зари... Мы вместе сидели на скошенном жите, Здесь не было «да», но не будет и «но», Что было-забыто, что будет —не знаем, Здесь божия матерь мыла рядно И голубь садился на темя за чаем. Так в поэтических образах В. Хлебникова, созвучных декоративно-праздничным акварелям ранней Синяковой, запечатлен ее чуть загадочный образ. «Синие оковы» семьи Синяковых воспеты многократно («Вот пять сестер, парящих в воздухе...»), их дом в Харькове, и в Красной поляне, и в Москве привлекал своей открытостью, приверженностью идеям литературного и художественного авангарда, эксцентричностью и независимостью. «Синяковых пять сестер. Каждая из них по-своему красива. Жили они раньше в Харькове... В их доме родился футуризм. Во всех них поочередно был влюблен Хлебников, в Надю —Пастернак, в Марию —Бурлюк, в Веру —Петников, на Оксане женился Асеев»,-вспоминала Л. Ю. Брик *. И хотя слова о футуризме могут тут показаться спорными —впоследствии они были исключены из текста,—это нисколько не умаляет известности дома Синяковых как пристанища новых проектов и начинаний. Здесь складывался кружок «Лирика», выросший в литературное объединение «Центрифуга» во главе с Г. Петниковым и С. Бобровым, к которому затем примкнули Б. Пастернак, К. Большаков, у сестер бывали В. Маяковский, В. Каменский, Д. Петровский, художники харьковской группы «Союз семи». О своей встрече с Марией Синяковой в 1915 году Л. Ю. Брик писала особо: «Мария поразила меня красотой, она загорела, светлые глаза казались белыми на темной коже, и на голове сидела яркая, кое-как сшитая шляпа»**. Необычной красоте и экстравагантности молодой художницы вполне соответствовал и ее независимый нрав, проявлявшийся столь же ярко и неожиданно. «Рано утром я и Мария шли по Тверскому бульвару,— рассказывает К. М. Асеева. - У Марии в руках была красная роза. Нам встретился красивый высокий молодой человек,—это был Маяков- * ЦГАЛИ, ф. 336, оп. 5, ед. хр. 153. ** Там же. 174
В. Маяковский, 1924. ский. Он подошел к нам со словами: «Деточка, почему у вас в руках такой пошлый цветок?» На что Мария ответила: — Цветы не могут быть пошлыми. Маяковский улыбнулся и спросил: - А не хотите ли вы пойти на вечер футуристов в Политехнический музей? Там будут выступать все футуристы: Бурлюк, Крученых, Хлебников, Каменский и другие. Мария обрадовалась приглашению, и вечером мы отправились в Политехнический...»*. Таков облик молодой Синяковой-многообещающей, одаренной самобытным талантом художницы, участницы выставок «Союза молодежи», в двадцатые годы уверенно пробующей себя в книжной графике (ее работы демонстрировались на международных выставках в Лейпциге, Кельне, Париже), еще заметной в тридцатые (иллюстрации к Маяковскому, Асееву, детские книги), а затем С. Третьяков, 1924. почти исчезающей из поля зрения современников, на многие годы лишенной зрителя, творческих контактов... Ей приходилось раскрашивать игрушки, работать на полиграфической фабрике, делать плакаты для нового университета, рисовать лекарственные растения к медицинскому атласу —все это со скрупулезной тщательностью перечислено Н. Асеев, 1924. * Асеева К. М. Из воспоминаний. «Воспоминания о Николае Асееве», М., 1980, с. 14. 175
А. Крученых, 1924 (2), 1925. О. Брик, 1924. художницей в листке по учету кадров в графе «Творческая и общественная деятельность», когда в 1956—1958 годах решался вопрос о восстановлении ее членства в МОСХе, из которого она была исключена в 1952-м. Но ни в одном самом пространном перечне своих занятий и работ Мария Михайловна не называет тех шаржированных портретов, с которых мы начали свой рассказ. То ли жанр казался «неподходящим», то ли упоминание имен, а может, в большей своей части залученные в коллекцию А. Е. Крученых, они оказались забытыми автором? И все же: для чего они создавались, были ли предназначены для печати (опубликовано всего несколько портретов деятелей театра в журнале «Новый зритель», № 40 за 1926), с какой целью иногда «тиражировались» вручную —переводились на кальку? Не на все вопросы удалось найти ответ, но поиск был увлекательным и начался с журнальной вырезки —фотографии фрагмента выставки с книгами В. Маяковского и шаржами Синяковой на участников ЛЕФа, вклеенной на одной из первых страниц альбома художницы, составленного, по всей видимости, А. Е. Крученых из ее рисунков 1923—1932 годов. Здесь же карандашом помечено: «На вы- М. Левидов, 1924 (3). В. Шкловский, 1923. 176
А. Ахматова, 1920-е. 12 '(Литературная учеба» № 2 ставке рев. книги 1924». Дата оказалась неточной, выставка, которую готовила Российская Академия Художественных Наук, к 20-летию революции 1905 года, открылась 25 января 1925 года. Попутно заметим, что пресса, информируя о подготовке выставки, представляющей многочисленные рабоче- крестьянские кружки и объединения, профессиональные писательские организации от «суриковцев» до МАППа, вскользь упоминала о «так называемых попутчиках» и ни словом не обмолвилась о ЛЕФе и его участниках. Анонс об открытии выставки в журнале «Жизнь искусства» № 5 за 1925 год даже озадачивал: «На выставке представлены русская С. Есенин, 1926. марксистская критика, уголок Ленина, уголок 9 января, творчество А. Луначарского, М. Горького, Д. Бедного, пролетарская и крестьянская литература и т. д.». Может быть, речь идет о какой-то другой выставке, и ЛЕФ, а вместе с ним и рисунки Синяковой здесь ни при чем? И только фоторепортаж В. Савельева в журнале «Прожектор» № 3 за 1925 год, выходившем под редакцией А. Во- ронского и Н. Бухарина, дал возможность заглянуть в здание бывшей Поливановской гимназии, где в трех небольших комнатах разместилась выставка революционной литературы, отразившая творчество более чем 250 писателей и панораму литературной жизни двадцатых годов: «Октябрь», «Кузница», те самые «Попутчики» и, наконец, знакомое фого со стендами ЛЕФа, где над книгами 177
В. Маяковского — шаржи М. Синяковой на него самого, Н. Асеева, С. Третьякова, Б. Пастернака, Н. Чужака и др. Трудно сказать, делались ли эти шаржи специально для выставки (они объединены общей нумерацией), или изначально возникли в кругу дружеского общения, были освоением нового жанра или просто увлечением. Но определенно, в течение почти десятка лет они имели некоторую литературную известность, чему, безусловно, содей- И. Северянин, 1920-е. Д. Петровский, 1920-е. А. Белый, 1920-е. И. Сельвинский, 1925. 178
ствовал А. Е. Крученых, собравший не один альбом с писательскими автографами, фотографиями, рисунками. В 1928-1929-1930 годах он трижды издал мизерными тиражами на стеклографе сборник «Турнир поэтов» — пародии, экспромты, рифмованные забавы, словом, то, что вносило юмор, ш. тку в литературный быт и продолжало старую традицию подобного рода альбомов. Они не могли быть неизвестны М. М. Синяковой. Напротив, порой кажется, что многие ее шаржи иллюстрируют шутки поэтов и, наоборот, рисунки дают толчок рифмам. Так, строки Крученых, посвященные В. Маяковскому: Красноустый желтокофтский Фразовержец Маяковский, - могли бы служить подписью к его портрету у Синяковой, а шарж на С. Третьякова словно выполнен (не без участия самого поэта) «по мотивам» эпиграммы на него: Лирический кондор Третьяков Сережа, иглою зонда треть веков корежа, извлек кучу медяков — пятаков и третьяков — и швыряет в пошляков. Самого Алексея Елисеевича Крученых - Альвека —Синякова рисовала неоднократно, была автором прекрасных иллюстраций к его «уголовному роману» «Разбойник Ванька- Каин и Сонька-маникюрщица», мастерски, с великолепным чувством юмора переведя крученыховскую заумь в примитивно-пародийные образы. Возможно, что в обширной коллекции «Алексея Калиты альбомов и Третьякова иконографии литературы русской» синяков- ский альбом был в числе первых, пополняясь (не по заявке ли собирателя?) другими листами с шаржами Северянина, Брюсова, Белого, Бедного и др.— людей, с которыми Мария Михайловна не только не была дружна, но и вряд ли общалась лично. И тогда на помощь приходили фотографии. Поскольку шарж — это прежде всего остро выявленный характер, в задачу карикатуриста входит изобразить то, что передает суть человека, отказавшись при этом от случайного, не важного. Усилить основное и отбросить лишнее по фотомодели удавалось не всегда. В таких рисунках шаржевая характерность проявилась М. Кольцов, 1924. слабее, акценты порой грубоваты. И тем не менее, этот же прием —перенос фотоизображения в графическую плоскость —был нов и оригинален в офортах художницы к поэме Н. Н. Асеева «Маяковский начинается» (1940). Художественные изображения известных фотопортретов Маяковского, Хлебникова, Асеева, Пастернака, помещенные в пространственную среду иллюстраций, звучат здесь иначе, выразительно подчеркивают живую реальность персонажей поэмы. Это была одна из последних работ М. М. Синяковой в книжной графике, оказавшаяся символическим итогом первой половины ее жизни, прощанием с тем тающим кругом друзей и близких, чьи портреты она исполняла когда-то в неприхотливой манере шаржа... Л. К. Алексеева Автор выражает признательность И. В. Синяковой, А. М. Крюковой, сотрудникам ГТГ Приймак Н. Л., Астафьевой М. В. за содействие в подготовке публикации.
СПАСЕНИЕ - В ЯЗЫКЕ Саша Соколов — Александр Михайлов С творчеством русского писателя Саши Соколова (полное имя — Александр Всеволодович), обладающего на Западе репутацией одного из лучших представителей русскоязычной литературы, советские читатели познакомились совсем недавно. Его романы «Школа для дураков» («Октябрь», 1989, № 3) и «Между собакой и волком» («Волга», 1989, № 8, 9) вызвали немалый интерес, прежде всего у ценителей психологической медитативной прозы. Беседу с писателем ведет критик Александр Михайлов. А. М.-Для начала расскажите о себе. Даже искушенные читатели немного знают о вас в отличие от тех громких имен, которым на Западе создается реклама. Вы ведь к ним не принадлежите? С. С—Да, в эмиграции как и здесь: словесность во многом политизирована. И писатели, которые не могут или не хотят соответствовать злобе дня, оказываются аутсайдерами. Но мне подобное положение было привычно: я и в Москве жил сам по себе, литераторов лично почти не знал, у меня не было, что называется, никаких связей, хотя и работал какое-то время в «Литературной России». Так легче: связи обременяют, их надо не только устанавливать, но и поддерживать, регулярно встречаться с коллегами, специалистами, а ведь в творческом смысле эти встречи необязательны. Это просто обмен мненийми, который, на мой взгляд, ни к чему не приводит. Конечно, порой интересно поговорить, даже можно до известной степени воспарить, но это не поможет писать. А. М.— Скажите, а разве ваше творчество не питается вашей жизнью, вашими встречами, вашим окружением, реальными событиями? Существует какая-то другая основа у ваших произведений? С. С- Мне было бы гораздо проще, если бы я мог использовать впечатления данного времени, но расходуется главным образом какой-то другой, доопытный, что ли, материал. Мне кажется, с каждой вещью я все дальше ухожу от конкретных, бытийных деталей, реальных событий. Наверное, моего опыта хватило бы на много романов иному реалисту, но я вот не реалист. А. М.— Вы определяете себя как авангардиста? С. С— Да, если угодно. Хотя об этом можно, наверное, спорить. Авангардист, может быть, не столько по стилю, сколько по мировоззрению, по способу мышления. А. М.-Вы считаете, что разница между авангардизмом и нашей, так сказать, официальной культурой - в мировоззрении, а не в стилистике? С. С—Безусловно. Только мировоззрение сказывается и на стиле. А. М.—Перед публикацией вашего романа «Школа для дураков» со страниц «Литературной газеты» раздался голос критика, который, по существу, отказал вашей книге в оригинальности и самостоятельности. Там было сказано, что Саша Соколов, когда-то живя в Канаде со своими родителями, буквально с молоком матери впитал в себя классику западного модернизма. А поскольку мы-то все Джойса не читали, то для нас и Соколов—открытие! С. С— Я думаю, что впитал с молоком матери не больше авангардизма, чем тот критик. Я прожил с родителями за границей всего четыре года, родившись в Оттаве. Мои мать и отец не настолько хорошо знали язык, чтобы читать в оригинале «Улисса», а кроме того, они коренные русские люди: мать из Сибири родом, отец — из Пензы. И он, и она воспитывались в очень реалистическом духе, были в свое время комсомольцами, их породила эпоха сплошного послереволюционного энтузиазма и строительства новой жизни. Было время начала сталинщины, и особого простора для развития в нашей семье модернистского сознания не было. Родители мои — прагматически и реалистически мыслящие люди. Тут все дело в поколении. Мое поколение другое... А. М.— В чем же вы видите отличие вашего поколения от предшествующих? С. С— Мое литературное поколение, как я понимаю, имело свою миссию, которая была связана с модернистскими течениями. Но это поколение, которое должно было следовать сразу за «от- тепельным», не состоялось, а если и состоялось, то весьма не вполне и с большим-большим опозданием. Только сейчас начинают печатать некоторых. Среди них-Виктор Ерофеев, Алексей Цветков, Евгений Попов, Юрий Милославский, Владимир Алейников, Юрий Кублановский... Это те, с которыми я начинал, иные из них, как и я, участвовали в поэтической организации СМОГ. А. М.—Как расшифровывается это сокращение? С. С— Смелость, мысль, образ, глубина. Или — Самое молодое общество гениев. Это было самонадеянно, но забавно. В гениальность свою мы, 180
конечно, про себя не верили. На всякий случай. Но на публике — никаких сомнений. Даешь эпатаж. Мы сделали попытку, которая во многом не удалась. Сказались обстоятельства времени. Кто-то ушел из литературы, кто-то из жизни. Продолжают писать лишь некоторые. И, к сожалению, до сих пор эти люди не у дел. Когда смотришь со стороны, с Запада, то кажется, что здесь произошли действительно большие сдвиги, но приезжаешь сюда и видишь, что все не так уж пока хорошо. Короче, это поколение не оформилось, не пробилось, а задумано оно было как поколение авангарда. Вообще я верю в авангард, и верю, что на русской почве он может отличиться, как нигде. Его ренессанс был бы тут вполне уместен. Именно в этой стране, потому что на Западе нет предпосылок для возрождения авангарда. А. М.— Что это за предпосылки и на чем основана ваша уверенность? С. С-Во-первых, сильная традиция: авангард едва ли не начался здесь — и литературный, и художественный. С другой стороны - совершенно особое отношение к речи, интерес собственно к слову, к игре со словом, понимание его самоценности, уважение мастерства. То есть при всех других благоприятных обстоятельствах - снова может настать «лафа футуристам». Речь, загнанная в рамки реализма, несчастна и бездыханна. Как только убираются рамки, перестает существовать контроль над словом, язык начинает развиваться, появляются новые формы. Предрасположенность к неординарному и даже неадекватному восприятию окружающего - одна из сильных черт народного характера. Можно вспомнить разные формы фольклора, которые отзываются чистым абсурдом: скоморошество, абстрактные анекдоты, пустоговорки, частушки. А взять сказки: разве их логика реалистична? А. М.—Сказки понятны, как правило, всем: от детей до взрослых. Авангард же имеет очень узкую аудиторию и широкому читателю вряд ли понятен... С. С— В русском фольклоре есть сказки, которые принято считать понятными вопреки их очевидной загадочности. Мы не замечаем многие нелепости, несуразности, потому что воспитаны на них. А если взглянуть сторонне, то станет видна удивительная нечеткость, уклончивость нашего языка, особенно по сравнению с педантичными романо-германскими наречиями. В тех, например, языках есть артикли: «вот эта кошка» или «вон та кошка». А у нас просто: кошка. Без артикля. Без опознавательных признаков, сама по себе. То есть не говорится, какая именно, пойди узнай. И вообще, несмотря на всю свою пластику и щедрость, русский язык на вопросы прагматиков и плоскоумов «не дает ответа». Кстати, Гоголь, вышедший из народных преданий, был авангардистом своего времени. Но линия Гоголь-Достоевский оказалась менее сильной, чем линия Толстого, которой мы и обязаны за- крепощенностью в реализме. А. М.—А кто еще, кроме Гоголя и Достоевского, по-вашему, представляет первую линию? С. С—Белый, Платонов, Булгаков, из современных—Битов, из поэтов — Цветаева, Маяковский, Хлебников, Хармс... Видите, я говорю не о крайнем авангарде, не о каких-то заумных исканиях, а о писателях, которые отнюдь не порвали со здравым смыслом. А. М.- Кого же вы считаете крайними авангардистами, которые уже по ту сторону здравого смысла? С. С— Не будем называть имена: у меня всегда с ними было худо. Скажу обобщенно. Во многом это не мое, но мне интересно их читать, слушать их выступления. Я со вниманием наблюдаю, что из этого проистечет. Не могу дать оценку, например, творчеству Пригова, но это по крайней мере что-то новое, и как бы ни повернулось дело, я желаю и другим метаметафористам успеха. Отмахиваться от них не надо, надо попытаться понять и даже чему-то поучиться. А. М.—Для вас вся официальная литература одинакова? Тот же Пригов, к примеру, считает, что между «Детьми Арбата» и романами Шевцова большой разницы нет. Вы тоже? С. С—Я с легкостью, может быть, даже непозволительной, готов согласиться с ним. Не исключено, что книга, как говорил Ленин о романе «Мать», и нужная и своевременная, но для меня своевременность не является литературным качеством. Мне хотелось бы увидеть что-либо новое в плане развития языка. Я по специальности, так сказать, стилист и пекусь в основном об этом. Вот уже столько лет в русской словесности-летаргия, болотный такой период, хотя и находились люди, которые пытались изменить ситуацию. Но в школе и в университетах молодежь, к сожалению, проходила все ту же компанию: Фадеев, Серафимович... То был круг чтения, которому я ничем не обязан. Не эти писатели меня интересовали, и учился я не у них. Я учился у блистательных переводчиков западной литературы. Часто в переводе иностранный писатель весьма выигрывает. Вот пример: кашкинские переводы рассказов и романов Хемингуэя. Там очень интересная работа с языком: переводчик дополнил оригиналы, обогатил их своим даром, своим чувством. Я был предрасположен именно к такому поиску, и это была уже философия, определенное мировоззрение... А. М.-Значит, решает все философия? С. С—Верно, и мы могли бы поговорить об этом, но это уведет нас от литературы. А. М.- Ну а если взять такой пример, как творчество Солженицына? Его философия в корне отличается от мировоззрения признанных соцреалистов, но тем не менее и его придется ставить в тот же ряд, так как он пишет в сугубо реалистической манере? С. С— Ранний Солженицын действительно писал в сугубо реалистической манере. С переездом на Запад он пытался найти какие-то новые формы, и, может быть, что-то ему удается. По крайней мере, он ищет... А. М.—Вы имеете в виду «Красное колесо»? С. С-Именно там, в последних «узлах», он пытается выйти за рамки привычного ему реализма. Другое дело, что, может быть, это не совсем то, что по природе своей ему показано, не совсем согласуется с его талантом. А в принципе Солженицын — последователь Толстого. Толстой даже, я бы сказал, больший модернист, чем Солженицын. В «Войне и мире» есть страницы, написанные как бы Джой- 181
сом. Техника письма - нереалистическая совершенно. А. М.— Среди ваших учителей вы не упоминаете Набокова... С. С-Я не могу назвать его своим учителем, так как я его не читал до отъезда на Запад. Я уже жил в Вене, когда основатель и главный редактор издательства «Ардис» Карл Проффер, известный американский славист, ныне покойный, прислал мне романы Набокова. А. М.-Даже те, кто до последнего времени не читал вашей книги «Школа для дураков», знают, что ее похвалил Набоков, который, как известно, почти никого не хвалил. Этот факт стал легендой. С. С- Для меня эта похвала была и приятной, и полезной: помогла опубликоваться, познакомиться с влиятельными людьми. Последовали приглашения в университеты, где я читал лекции, книгу перевели на несколько языков. Мнение Набокова очень много значило и значит даже в Америке, где не так уж популярны сложные тексты. А. М.- Были ли трудности с переводом вашей книги? С. С— «Школа» оказалась не по зубам многим читателям. Там сейчас такая литература не в почете. Издатели неохотно публикуют подобные книги — от них один убыток. Поэтому лучшие писатели Америки вынуждены зарабатывать на жизнь побочным трудом. Они, конечно, получают гонорары, но небольшие. Прожить на них нельзя. От пера живут, я думаю, лишь авторы бестселлеров. А. М.- Вы говорите об американцах. А русские писатели? С. С- Среди выходцев из России я назову одного только Эфроима Савелу. Он пишет весьма своевременные произведения о конкретных делах и людях третьей эмиграции. Он популярен среди нетребовательных, я бы сказал, читателей. А. М.- Популярен ли у русских эмигрантов Аксенов, ведь он тоже много издается? С. С-Да, но все же не так, как Савела. Хотя и Аксенов, наверное, мог бы прожить только литературой. Его книги выходят сравнительно большими тиражами. Тем не менее он работает в университете. На литературных кафедрах спасаются многие таланты. Прозаикам трудно. Если же говорить о стихах, то их за дело вообще не считают. А. М.-Каковы тиражи книг в Америке? С. С— Тиражи даже самых признанных писателей, с мировыми именами, очень невелики. Иной раз —просто смехотворные какие-то цифры. Тот же Аксенов хорошо сказал, что центр мировой литературы давно переместился в Восточную Европу, но этого никто не замечает. Дело в том, что в моде новые формы развлечения — телевидение, спорт, видео, диета... Недавно в Америке провели опрос, и оказалось, что 60 процентов выпускников средних школ не могут понять простого газетного текста, неспособны пересказать его своими словами. Многие выходят из школы, не умея писать и читать вообще. В Европе еще сохранились традиции, есть прекрасные частные и государственные школы, где литература является одним из основных предметов, но ничего подобного русскому интересу к слову, конечно, нет и там. А. М.— В эмигрантской литературе порой происходит размывание критериев общепринятого. Что я имею в виду? Это - не только откровенная эротика, шокирующая неподготовленного читателя, но использование слов, всегда считавшихся непечатными, вульгарными и т. п. Типичный пример - романы Эд. Лимонова. Как вы относитесь к этому явлению? Считаете ли его неизбежным? Что можно ему противопоставить? С. С— Я всегда полагал, что эротика имеет право на существование в литературе и в искусстве. Почему бы и нет? Но я думаю, что можно достичь большего, не пользуясь непечатными, так сказать, словами, не используя такого рода лексику. В конце концов она традиционно отвергнута в силу, я думаю, каких-то эстетических причин. Это цензура эстетики, а принципы ее вырабатываются не правительством, а среди, так сказать, законодателей хорошего вкуса. Они «решили», что се непотребно и будет названо площадной бранью. Я за деление языка на разговорный и литературный. Смешения лексических пластов, естественно, не запретишь, но писатель тем и отличается от человека из толпы, что умеет выбирать выражения. Набоков в «Лолите» ведь не употребляет заборных слов, мастер в них не нуждается. Как ни крути, литература —оплот порядочной речи. Если начать разрушать и его, тогда за душой у нации — что же будет? А. М.— Вы совершенно правы. И тем более удивительно, когда писатели с развитым эстетическим вкусом, с чутьем мастера все-таки применяют «запрещенные приемы». Я говорю сейчас об Аксенове, бывшем кумире моего поколения... С. С-Я думаю, что у Василия Павловича это идет от какого-то изобретенного им самим американизма. Аксеновские герои, как и сам автор, были изначально ориентированы на заграницу. Их вообще отличает неуспокоенность, дух экспериментаторства. Хотелось проверить, можно ли привнести в русскую литературу элементы западной, в частности — ненормативную лексику. На Западе она в большом обиходе и у прозаиков, и у поэтов. Достаточно открыть любой сборник современной американской поэзии, и едва ли не на каждой странице обнаруживается все та же сексуальная обеспокоенность. Меня такая монотонность не вдохновляет, в ней мало что есть авангардного. Развиваться необходимо, но не туда. А. М.- Каким же по-вашему должен быть путь развития, направление его? С. С—Укрепление мастерства и духовности. Требования - традиционные. Думаю, что это логично. Ведь авангард принадлежит традиции, так что противоречий тут нет. Я говорю просто о большой русской литературе. Думаю, что основные принципы неизбывны, несмотря на разгул свободы по любую сторону границы. Литература продолжает быть делом мастеров и эстетов. Я не могу отказаться от последнего слова, хотя оно не очень почитаемо... А. М.— Оно скомпрометировано. С. С-Увы. А. М.- Какая из трех ваших книг - «Школа для дураков», «Между собакой и волком», «Палисан- дрия» — оказалась, по-вашему, наиболее счастли- 182
вой по своей издательской и читательской судьбе? С. С— Пока наиболее известна на Западе «Школа для дураков», вторая книга оказалась непереводимой и знакома только русским эмигрантам и профессорам-славистам. Но именно за нее я получил премию Андрея Белого, которую ежегодно присуждает редакция журнала «Часы», выходящего в Ленинграде на птичьих правах, машинописно. Эту премию я получил в 1982 году. Что касается «Палисандрии», то тут рано подводить итоги — сейчас книга выходит в Нью-Йорке, в издательстве «Гроув-пресс». Это будет по-настоящему значительная публикация, связанная с большой рекламой. Перевод сделал Майкл Хайм, человек редкостно одаренный. А. М.- Не могли бы вы рассказать подробнее об этой вещи, так как она наименее известна советским читателям? С. С— Это — пародия на мемуары, пародия на исторический роман, на роман эротический, детективный, то есть - на основные жанры современной развлекательной литературы. Герой повествования Палисандр Дальберг родился в Кремле, его родители рано и таинственным образом умерли. Палисандр становится как бы сыном правительства, кремлевским сиротой. Это —повесть о его похождениях. Псевдокуртуазный роман. Он выполнен в форме мемуаров героя, который в силу особенностей судьбы жил не только в двадцатом веке, но и в предыдущие века, при разных режимах. В конце книги после возвращения из ссылки, где он находился до 1999 года, Палисандр становится правителем России XXI века. Любопытна его родословная; правнук Григория Распутина и внучатый племянник Лаврентия Берия... А. М.—Поистине гремучая смесь! С. С-И говорят, что как будто смешная. А. М.— И не очень похожая на то, что вы писали прежде. Это был сознательный уход от себя? С. С— Я стараюсь не повторяться и ищу что-то новое и по форме и по интонации. Этот роман называют чуть ли не единственной вещью русского постмодернизма. Меня всегда удивляло отсутствие у себя интереса к истории, к мемуарам, и вот захотелось восполнить пробел и внести лепту. «Палисандрию» можно как угодно трактовать, но не следует забывать, что это все-таки пародия. А. М.— В свое время вы получили премию от канадского правительства, а также пособие от группы американских ученых. Если не секрет, то за какие заслуги? С. С—После выхода на английском языке «Школы для дураков» было много позитивных отзывов в американских и канадских газетах. А поскольку я —канадец, то правительство сочло возможным предложить финансовую поддержку. У нас неплохое правительство: помогает пишущим, рисующим, поющим, танцующим, снимающим кино. Традиция. Людям дают возможность жить, премия вручается без всякой помпы, не становится предметом широкого обсуждения и никак не возвышает человека, получившего ее, над другими. Для меня она была очень своевременна и помогла закончить начатую книгу. А что касается пособия, то оно - дань традиции российской. Вспомним: в XIX веке многие русские художники жили за границей на средства разного рода фондов и общественных организаций. Группа математиков-эмигрантов в один прекрасный день решила организовать фонд моего имени, чтобы обеспечить мне материальную независимость. В тот момент я работал лыжным инструктором. Конечно, замечательная работа, весь день на воздухе, но мое дело все-таки писать, а не кататься на лыжах. Замечу: это единственный такой случай в эмиграции за все годы русского рассеяния. Нечто подобное делалось для Марины Цветаевой, но на короткое время... Сумма, которую я получаю, невелика, в Америке на нее едва проживешь, поэтому я, собственно, и переехал в Грецию, где все раза в два дешевле. А. М.- Греция — это последняя точка на карте мира, где вы оказались перед возвращением в Россию. А что было до этого? С. С—До этого была Австрия, где я работал лесником в Венском лесу, потом Северная Америка, где я жил в разных районах, как бы странствуя по ней,— в Вермонте, Мичигане, Монреале, Британской Колумбии, Орегоне, Мэриленде, Нью-Йорке; потом решил переехать во Францию, но выдержал там лишь несколько месяцев, хотя в Париже, может быть, было бы увлекательнее, чем где-либо, но он не показался мне лучшим местом на земле —город дорогой и шумный. Теперь, приехав сюда, подозреваю, что для писателя нет более интересного места, чем Москва, и я хочу жить здесь. А. М.- Слово «интересное», мне кажется, не совсем подходит для обозначения того места, где человек вырос и провел большую часть сознательной жизни. Я вовсе не призываю к громким и пустым словам, но —«интересное»... С. С— Пожалуй, вы правы, Москва для меня не просто интересный город, это моя духовная родина. В то время как Оттава — только физическая. Разумеется, Москва незаменима, ничего подобного нельзя найти за границей. Но я употребляю слово «интересное» еще и вот в каком смысле: прожив столько лет на Западе, я именно стремился найти место, где можно было бы жить с наибольшей пользой, найти то, чего нет в прочих районах, найти что-то интересное. Впрочем, если бы не случилась гласность, я бы, разумеется, не вернулся. Москва оставалась бы той же Москвой, из которой я уехал, поняв, что нельзя жить, постоянно задыхаясь. Я должен был уехать, так как не мог идти на компромиссы. Потом, оглянувшись, понял, что этот город совсем не так плох, как принято думать. Другое дело, что тут есть проблемы, к которым нельзя привыкнуть, но без проблем не обходится нигде. Сейчас, когда открылись большие возможности для писателей, для художников, для музыкантов, и Москва получила возможность стать по-настоящему европейской столицей, никакого смысла жить в других местах мне, москвичу, вроде бы нет. Мне уже достаточно того, что я видел. Я могу представить, как обстоит дело там, где я не был. Достаточно увидеть пять стран, чтобы понять, что в пятидесяти будет более или менее то же самое, и что привычной российской атмосферы не будет и там. За границей есть русские эмигрантские рестораны, где по вечерам собирается странная пуб- 183
лика — бизнесмены, побывавшие в России, которые приходят послушать русскую речь, музыку, поностальгировать. Я догадываюсь, чем может Россия увлечь, скажем, немца или американца. Прежде всего — необычный строй мыслей, незнакомая в других странах философия среднего человека. А. М.-Вы все-таки склоняетесь к определенной обособленности, непохожести русских людей? С. С—Я не хочу вдаваться в бердяевские глубины, но смею заметить, что самобытное в нас не требует доказательств, оно очевидно. А. М.— Не вдаваясь в глубины, как вы говорите, можно тем не менее легко очертить ситуацию, возникшую сегодня в культуре. Есть люди, которые отстаивают право русской нации на самостоятельное развитие, и есть, напротив, голосующие за то, чтобы страна примкнула к пути, общему для ведущих западных держав. Здесь происходят баррикады перестроечных сражений. С. С-Я рад, что выстроились такие баррикады и что можно, наконец, засучить рукава. И я на стороне тех, кто за самостоятельный путь. Для меня русская культура —это самое ценное, что у нас есть. Я далек от экономических амбиций, и мне кажется, что лучше продолжать жить скромно, но сохранить себя, свое. Поесть каких-нибудь американских котлет недурно, они действительно высокого качества. И прекрасно, что публика стала ездить в зарубежье, хотя невозможно за два-три месяца понять, что такое Запад, невозможно сравнить, можно увидеть лишь упаковку. Она красива, блестит, но жизнь там парадоксально скучна, ибо люди позволили привести себя к общему знаменателю. А. М.— То, что вы говорите, по сути похоже на то, что говорят сегодня Белов или Распутин, при всей несхожести вашей и их судеб, при всем их критическом отношении к западному образу жизни. С. С-Я более терпимо отношусь к побрякушкам цивилизации. Они меня не очень тревожат. Так что насчет рок-н-ролла мы с Распутиным не сойдемся. Но в вопросах, касающихся судьбы этой страны, у нас, вероятно, не будет разногласий. Да, нужно сохранить Россию во всем том особенном и значительном, что она собой представляет. Сомнительно, что какой-то там рок-н-ролл может серьезно повлиять на наши традиции. Гораздо опаснее дурной вкус в кинематографе и книжной продукции сегодняшнего Запада. Я говорю о рыночной, дешевой продукции. О дешев-, ке. А. М,- Но не секрет, что и у нас есть литература высокохудожественная, можно сказать, элитарная, и литература для массового читателя. С. С— Но у нас издавна был критерий, гамбургский счет. Довольно значительный круг читателей всегда понимал: кто есть кто. Настоящие писатели считались настоящими писателями, никто никогда не сомневался в их истинности. А на Западе, к сожалению, прослойка людей, умеющих отличить, кто есть кто, очень незначительная. Там давно ведь перестали читать, там верят рецензиям в газетах. А у нас читают. Явление, подобное самиздату, невозможно в Америке. Это действительно показатель честного отношения к литературе, истинного интереса к ней. Что же это за литературный процесс, когда издатель вынужден вкладывать огромные средства в рекламу книги?! Она должна говорить сама за себя, как она говорит в России. При любых условиях хорошая книга здесь расходится, и не надо никакой рекламы. Напротив, даже вопреки нападкам и запрету расходится. Вообще трудно сравнивать два разных общества. Разность — в людях. Там народ совершенно другой формации. Не враждебной, но другой. А. М.— А вас не преследовало ощущение, что вы там — навсегда? С. С— Я никогда не верил, что буду там всегда, но бывали годы, когда я не позволял себе мечтать, что вернусь, очень глухие годы. Мне удавалось иногда целыми неделями не думать о Москве, о друзьях. Постоянно жить с одним ощущением тяжело. Это не ностальгия, нет, а постоянная настроенность на российскую волну. Она не очень помогает. Лучше жить под легким наркозом. Спасает язык: родина превращается в язык. Это утешает. Писателям в этом смысле и легче и труднее. А. М.—Говорят, что у писателей-эмигрантов возникает комплекс утраты живого, развивающегося языка. Так ли это? С. С— Подобные опасения оправданы. Я даже хотел предпринять что-то радикальное по этому поводу. У меня была мысль, например, поехать жить в Югославию, выучить сербскохорватский и писать на нем... Язык очень близкий; он мне нравился еще с тех пор, когда я работал в Вен- qkom лесу дровосеком. Почти все мои товарищи по работе были из Югославии. Короче, проблема эта существует. Язык, скажем, первой волны эмиграции несколько отличается от языка эмигрантов третьей волны. Не столько лексикой или произношением, сколько интенсивностью. И потом не так важно говорить самому, как слушать. А когда улица глаголет инако и предметы называются другими словами, это неудобно. И вот после стольких лет — забытое ощущение: языковой комфорт. Удивительное чувство! Да и вообще ситуация необычная — ведь человек возвращается из эмиграции, как правило, один раз в жизни...
ГЛОБУС «НАСТОЯЩИЙ ДВАДЦАТЫЙ ВЕК» Сегодня, когда все меньше остается «белых пятен» на карте мировой литературы, меняется прежде всего наше представление о литературе XX столетия. Тем интереснее и важнее обратиться к именам и произведениям, стоящим у истоков художественного языка нашего века. Нет нужды представлять Марселя Пруста (1871-1922) и Гийома Аполлинера (1880- 1918) читателю, но вряд ли многие знают Марселя Пруста-поэта. Публикуемые «Портреты художников и музыкантов», никогда не печатавшиеся на русском языке, это вставная часть первого сборника Пруста «Утехи и дни» 1896 года (название перефразирует «Труды и дни» Гесиода). Создание многотомного цикла романов было еще впереди, но странная прихотливая ткань стиха, кружевная вязь слов, воздушная пластика, неповторимый прустовский синтаксис сразу вызывают в памяти «В поисках утраченного времени». Стих, оставаясь безупречно классическим, то нарочито угловатым, то струящимся, вольно текущим, подчинен все той же цели остановить время, обессмертить мгновение. «Портреты» Пруста запечатлевают не облики художников, это попытка уловить атмосферу и суть их творчества. Каждое стихотворение задумано как эпоха, отлитая в единый миг, один вдох воздуха времени, глоток из реки столетий. Но это и скоропись современной суховатой речи, овеянной давним ароматом, цветом и светом. Этот обреченный поединок со временем подчеркивают нарочитая стилизация и наивность на грани иронии, не соскальзывающие благодаря ей в безвкусицу. Каждая грань, складка, блестка вещного мира Пруста равновелики в своей единственности, теряя в истовости описания свою вещную природу, ибо воплощение в слове приобретает характер метафизического странствия. Стихи Пруста —пролог к свершенному им позднее переходу к новой прозе, его эстетический прообраз. «Зона» Аполлинера заговорила языком нового столетия уже в полный голос. Она принадлежит к тем вершинным созданиям человеческого духа, которые в каждом поколении безусловно будут иметь свое иноязычное воплощение. «Зоне» принадлежит особая роль в истории французской поэзии XX века (ее публикация в 1912 году открывает вместе с «Пасхой в Нью-Йорке» Блеза Сандрара эру свободного стиха), и это увеличивает ее интерес для поэта и переводчика. Нашим читателям известны «Зоны» М. Кудинова, В. Ми- кушевича, Д. Самойлова —все они безусловно аполлинеровские и безусловно разные, мне же хотелось в своем переводе попытаться показать симфоническую природу этой поэмы, непрерывную смену регистров ритмических, эмоциональных, звуковых, слом интонаций, происходящий на полуфразе, на полуслове, все время меняющийся угол зрения, тембр голоса, не разрушающий единого лирического наката. Поэма Аполлинера —вещь редкого свободного дыхания и жесткой выстроенности, одна из чрезвычайно характерных ее черт-это непрерывный обман ожиданий на всех уровнях построения: от рифмы — то «розы — морозы», то ассонансной, то зеркальной, то разно- гласной—до перепада лексики от просторечия до высокой риторики, ломка образа внутри самой фразы, перехода от надрыва к иронии. Этот дробящийся мир без точки опоры заставляет вспомнить статьи Аполлинера о живописи начала века. Поэма первоначально носила название «Крик», в ней есть и непрерывность одного вопля, но есть и круговое скрытое движение, хождение по замкнутому кругу страдания, многообличье, совмещающееся в один вновь распадающийся образ, повторение одной и той же внутренней ситуации все в новых и новых декорациях, то реальных, то фантасмагорических, сосуществующих в каждый миг одновременно в разных мирах. Так становится зримым, как в самой фактуре словесной ткани двух великих художников обретал свой язык, свой голос, «приближался не календарный, настоящий двадцатый век». Н. СТРИЖЕВСКАЯ
Марсель ПРУСТ ПОРТРЕТЫ ХУДОЖНИКОВ И МУЗЫКАНТОВ АЛЬБЕРТ КЕЙП * Кейп, солнце плавает в струе аквамарина, И гонят сизари рябь на лазурный плес, В златой испарине волы, стволы берез, Лиловым маревом подернулся покос, И тянет в глубь небес слепящая трясина. Все всадники в седле. Плюмажи цвета роз И букли светлые напудренных волос Взвил ветерок, покрыл румянцем щеки, лоб; Прощальный взмах руки, уже хлыст поднят, чтоб В червонный зной полей, в дремотный звон стрекоз, Галопом всколыхнув серебряный овес, Умчаться вскачь, дыша минутами взахлеб. ПАУЛЬ ПОТТЕР** Кромешно-серых туч тягучая печаль, Всего грустней прорех лазурная эмаль, Там солнце тихо льет на зябнущую даль Потоки теплых слез сквозь мороси вуаль; Угрюмый Поттер, скорбь морщинистой равнины, Ни красок ни домов, ни края ни конца, Пожухлая трава и голые куртины, Намокшие стога, ни птиц, ни деревца; Работник с ведрами бредет, его кобыла Понуро тащится, жуя чертополох, Мотает головой, ржет громко и уныло В ответ на тяжкий злой разбойный ветра вздох. АНТУАН ВАТТО Под гримом сумерек бледнеют липы, лица, Прохлады синий плащ спустился до земли; Пыль поцелуев у дрожащих уст клубится... Льнет к туфелькам прилив, все в дымке как вдали. Печаль иль маскарад, что сводит в парке пары, Безумье, нежность, грусть?-но маска смотрит вниз, Причуда любящих, поэта ли каприз — Любовь как в домино укутанная в бриз, Парк, лодки, тишина и перебор гитары. АНТУАН ВАН ДЕЙК Гордыня нежных душ, спокойное величье Улыбок, взглядов, шляп и буковых аллей, Высокий слог сердец, забытое обличье Высокородных дам и юных королей. Но царь тут ты, Ван Дейк, хоть церемонны нравы, Заучен плавный жест и благородна грусть, Но тленна прелесть лиц, им невдомек —и пусть! — Что их бессмертье — тень твоей бессмертной славы. Застыли всадники под соснами у волн, И так же тих прилив, и так же грусти полн. Задумчив мальчик-принц — серьезен строгий взор, Берет с лихим пером и кудри на пробор, Лишь ледяной брильянт сверкает на камзоле * Альберт Кейп —голландский живописец. 1620—1691. ** Пауль Поттер —голландский живописец. 1625—1654. 186
Портрет Марселя Пруста работы Жака-Эмиля Бланша. Непролитой слезой сокрытой в сердце боли; Но ты прекрасней всех, гуляка в голубом, Беспечный кавалер с лепным высоким лбом; Горячий спелый плод подброшен на ладони, Сорочка пышная на странно темном фоне,— Щемящая печаль в изяществе твоем. Меня твой грустный смех тревожит и поныне, Дюк де Ричмонд-дитя, безумец иль сатир? — Философ и позер,— у ворота сапфир Как твой горящий взгляд полн беспросветной сини. ШОПЕН Шопен, кипенье слез, зыбь вздохов, крыльев взмах, Рой бабочек-ночниц висит над пенным морем, Купаясь в пенье и танцуя на волнах. Тоскуй, грусти, чаруй, пьяни, пленяя горем, Оплел, обвил печаль твоей мечты вьюнок, По прихоти твоей скользя на крыльях боли, Так от цветка к цветку порхает мотылек, И пьет нектар потерь, и вьется в чистом поле, Мелодию ведя от слез на волосок. Приятель лун и гроз, прекрасный принц печали, 187
Вновь грустной радостью горит твои воспаленный взор, Вновь плача и смеясь, бел, хрупок как фарфор, Следишь, как солнца луч искрится на рояле, И озаряет вдруг, скользнув сквозь жалюзи, Улыбку горечи, надежды две слезы. ГЛЮК В английском парке в честь любви и дружбы храм Велела выстроить красавица маркиза, Чтобы амур Ватто с затейливого фриза Разил стрелой сердца надменных юных дам. Но мощны и строги стоят кариатиды — Германский скульптор Книд воссоздавать не стал, Героев и богов он вывел на портал, Костер Геракла * вновь горит в садах Армиды. В аллеях сумерки висят как блеклый шелк, Лишь пепел взглядов и зола былых улыбок, Ни пар танцующих, ни скрипок, воздух зыбок, Далекий клавесин задребезжал и смолк. Кто плачет там, Адмет, иль это вопли теней, Иль Ифигения, как тень среди теней, Бредет, рыдая, иль Альцеста ** и Орфей *** Вновь покоряют Стикс, что поглотил твой гений? Глюк, как Альцеста, пал, сражен рукой любви, Как юноша-герой в преданиях старинных, Храм мужества стоит, хотя лежит в руинах, Изящный маленький прелестный храм любви. ШУМАН Тверди гул, щебет, плеск — напев, что старый сад Бормочет и клонит дубы с державным шумом, Сто раз обманутый, влюбленный Роберт Шуман, Проигранной войны мечтательный солдат. Покоем вспоен парк и голуби воркуют, Тенист и грузен вяз, пахуч и густ жасмин, Читает книгу-жизнь дитя, трещит камин, Толь ветер, толь туман с твоей душой толкуют. Еще гремит в ушах безумный карнавал, Смеется, топает, в круженье пар и бреда Смешалась сладость слез и пиррова победа: Она с другим, хоть плачь весь век,— окончен бал. Благословенный Рейн, как время в эпопеях, Медлительно течет, и праздники идут, Но сломленный тоской, ты спишь.— Поют, поют... И слезы моросят в украшенных аллеях. Виденье, греза, явь, загробный сон иль дрема, Вновь сад души в цвету, забвением омыт, Но памятью опять как молнией разбит, Ты болью оглушен, как дуб ударом грома. * Геракл — в данном случае и герой античного мифа, и один из героев оперы «Альцеста». ** Адмет и А л ь ц ест а —герои оперы Глюка «Альцеста» (1767) по одноименной трагедии Еврипида. *** Орфей-герой античного мифа и оперы Глюка «Орфей и Эвридика» (1762). «Армида» и «Ифигения в Авлиде» —оперы Глюка. 188
Бубни старинный марш, тасуй плеск, шелест, трели, Литавры и листву, дождь, скрипки, скрип колес, Течет река-печаль, сад полон пенья, прели, О Шуман, конфидант гвоздик, наперсник роз, Лепечут лилии, под нос бормочут ели Считалку детскую, марш, песню детских слез. МОЦАРТ Баварский властелин коленопреклоненно От итальянки не отводит страстный взгляд, И тусклый взор горит, шумит промозглый сад, Мерцают кружева как солнечная пена. Германская душа — глубокий долгий вздох — Познала прелесть грез и сладость томной лени,- Любить, любимым быть,— забвеньем веет мох, Бессильно падают ладони на колени. Вздох Керубино * и усмешка Дон Жуана! ** — Бессмертный смех звенит в шпалерах темных роз, И дышат зноем,— но все жарче струйки слез,— Сад Андалузии и древняя Тоскана. В германском парке, как гуман, стоит печаль, На итальянке вновь Царицы Ночи*** шаль, Дыханье легкое храни к как песню, лес, С волшебной флейты вновь в серебряную тень Струится медленно поюжий долгий день, Прощальный холодок шербета, губ, небес. Гийом АПОЛЛИНЕР ЗОНА Тебе в обрюзгшем мире стало душно Пастушка Эйфелева башня о послушай стада мостов мычат послушно Тебе постыл и древний Рим и древняя Эллада Здесь и автомобиль старей чем Илиада И лишь религия не устарела до сих пор Прямолинейна как аэропорт В Европе только христианство современно Моложе Папа Пий любого супермена А ты сгораешь от стыда под строгим взглядом окон И в церковь не войдешь под их бессонным оком Читаешь натощак каталоги проспекты горластые афиши и буклеты Вот вся поэзия с утра для тех кто любит прозу есть газеты Журнальчики за 25 сантимов и выпуски дешевых детективов И похожденья звезд и прочее чтиво Я видел утром улочку не помню точно где На ней играло солнце как на новенькой трубе Там с понедельника до вечера субботы идут трудяги на работу и с работы * Керубино — один из героев оперы Моцарта «Свадьба Фигаро». ** Дон Жуан — герой оперьРМоцарта «Дон Жуан». *** Царица Ночи — героиня оперы Моцарта «Волшебная флейта». 189
Малоизвестный портрет Аполлинера, рисунок Гери Пьере, сделан во время работы поэта над «Зоной». Директора рабочие конторские красотки спешат туда-сюда четыре раза в сутки Три раза стонет по утрам гудок со сна И злобно рявкает ревун в двенадцать дня Пестрят на стенах объявленья и призывы Как попугаи ярки и крикливы Мне дорог этот заводской тупик затерянный в Париже У Авеню де Терн к Омон-Тьевиль поближе Вот крошка-улица и ты еще подросток За ручку с мамой ходишь в курточке матросской Ты очень набожен с Рене Дализом в пылкой дружбе Вы оба влюблены в обряд церковной службы Тайком поднявшись в девять в спальне газ чуть брезжит Вы молитесь всю ночь в часовенке колледжа Покуда в сумрак аметистового неба Плывет сияние Христова нимба Живая лилия людской премудрости Неугасимый факел рыжекудрый Тщедушный сын страдалицы Мадонны Людских молений куст вечнозеленый Бессмертия и жертвы воплощение Шестиконечная звезда священная Бог снятый в пятницу с креста воскресший в воскресенье Взмывает в небо Иисус Христос на зависть всем пилотам И побивает мировой рекорд по скоростным полетам Зеница века зрак Христов Взгляд двадцати веков воздетый вверх И птицей как Христос взмывает в небо век Глазеют черти рот раскрыв из преисподней Они еще волхвов из Иудеи помнят Кричат не летчик он налетчик он и баста И вьются ангелы вокруг воздушного гимнаста Какой на небесах переполох Икар Илья-Пророк Енох В почетном карауле сбились с ног Но расступаются с почтеньем надлежащим Перед иереем со святым причастьем Сел самолет и по земле бежит раскинув крылья И сотни ласточек как тучи небо скрыли Орлы и ястребы стрелой несутся мимо Из Африки летят за марабу фламинго А птица Рок любимица пиитов Играет черепом Адама и парит с ним Мчат из Америки гурьбой колибри-крошки И камнем падает с ужасным криком коршун Изящные пи-и из дальнего Китая Обнявшись кружат парами летая И Голубь Дух Святой скользит в струе эфира А рядом радужный павлин и птица-лира Бессмертный Феникс возродясь из пекла Все осыпает раскаленным пеплом И три сирены реют с дивным пеньем Покинув остров в смертоносной пене И хором Феникс и пи-и чья родина в Китае Приветствуют железного собрата в стае Теперь в Париже ты бредешь в толпе один сам-друг Стада автобусов мычат и мчат вокруг Тоска тебя кольцом сжимает ледяным Как будто никогда не будешь ты любим Ты б в прошлом веке мог в монастыре укрыться Теперь неловко нам и совестно молиться Смеешься над собой и смех твой адский пламень И жизнь твоя в огне как в золоченой раме Висит картина в сумрачном музее И ты стоишь и на нее глазеешь 190
Аполлинер —рисунок Анри Матисса. Ты вновь в Париже не забыть заката кровь на женских лицах Агонию любви и красоты я видел сам на площадях столицы Взгляд Богоматери меня испепелил в соборе Шартра Кровь Сердца Иисусова меня ожгла лиясь с холма Монмартра Я болен парой слов обмолвкой в нежном вздоре Страдаю от любви как от постыдной хвори В бреду и бдении твой лик отводит гибель Как боль с тобой он неразлучен где б ты ни был Вот ты на Средиземноморском побережье В тени цветущего лимона нежишься Тебя катают в лодке парни с юга Приятель из Ментоны друг из Ниццы и из Ла Турби два друга Ты на гигантских спрутов смотришь с дрожью На крабов на иконописных рыб и прочих тварей божьих Ты на террасе кабачка в предместье Праги Ты счастлив роза пред тобой и лист бумаги И ты следишь забыв продолжить строчку прозы Как дремлет пьяный шмель пробравшись в сердце розы Ты умер от тоски но ожил вновь в камнях Святого Витта Как Лазарь ты ослеп от солнечного света И стрелки на часах еврейского квартала Вспять поползли и прошлое настало В свое былое ты забрел нечаянно Под вечер поднимаясь на Градчаны В корчме поют по-чешски под сурдинку В Марселе средь арбузов ты идешь по рынку Ты в Кобленце в Отеле дю Жеан известном во всем мире Ты под японской мушмулой сидишь в тенечке в Риме Гы в Амстердаме от девицы без ума хотя она страшна как черт Какой-то лейденский студент с ней обручен За комнату почасовая такса Я там провел три дня и в Гауда смотался В Париже ты под следствием один Сидишь в тюрьме как жалкий вор картин Ты ездил видел свет успех и горе знал Но лжи не замечал и годы не считал Как в двадцать в тридцать лет ты от любви страдал Я как безумец жил и время промотал С испугом взгляд от рук отводишь ты незряче Над этим страхом над тобой любимая я плачу Ты на несчастных эмигрантов смотришь с грустью Мужчины молятся а матери младенцев кормят грудью Во все углы вокзала Сен-Лазар впитался кислый дух Но как волхвы вслед за своей звездой они идут Мечтая в Аргентине отыскать златые горы И наскоро разбогатев домой вернуться гордо Над красным тюфяком хлопочет все семейство вы так не бережете ваше сердце Не расстаются с бурою периной как со своей мечтой наивной Иные так и проживут свой век короткий Ютясь на Рю Декуф Рю де Розье в каморках Бродя по вечерам я их частенько вижу Стоящих на углах как пешки неподвижно В убогих лавочках за приоткрытой дверью Сидят безмолвно в париках еврейки 191
Ты в грязном баре перед стойкою немытой Пьешь кофе за два су с каким-то горемыкой Ты в шумном ресторане поздней ночью Здесь женщины не злы их всех заботы точат И каждая подзаработать хочет а та что всех страшней любовника морочит Ее отец сержант на островочке Джерси А руки в цыпках длинные как жерди Живот бедняжки искорежен шрамом грубым Я содрогаюсь и ее целую в губы Ты вновь один уже светло на площади На улицах гремят бидонами молочницы Ночь удаляется гулящей негритянкой Фердиной шалой Леа оторванкой Ты водку пьешь и жгуч как годы алкоголь Жизнь залпом пьешь как спирт и жжет тебя огонь В Отейль шатаясь ты бредешь по городу Упасть уснуть среди своих божков топорных Ты собирал их долго год за годом божков Гвинеи или Океании Богов чужих надежд и чаяний Прощай Прощайте Солнцу перерезали горло Перевод с французского Натальи СТРИЖЕВСКОЙ