/
Text
Содержание
Анархизм – Нудизм, Натуризм .............................................................................. 2
Освобожденная сексуальность и натуризм .......................................................... 4
Натуристы: Предшественники экологии .............................................................. 6
Полемика касаемо натурализма и сексуального вопроса ................................. 16
Утописты и вопрос сексуальности ...................................................................... 20
Маркиз де Сад. Введение ..................................................................................... 41
Настоящий де Сад ................................................................................................. 42
Репрессированная сексуальность Прудона ........................................................ 62
Революционный нудизм ....................................................................................... 80
1
Анархизм – Нудизм, Натуризм
Анархизм и различающиеся взгляды натуристов всегда были связаны
между собой. Эти отношения отмечались особой важностью в конце 1920-х
годов. Особенно важной связующей ролью обладала группа «Sol y Vida».
Путешествия и наслаждение открытым воздухом были целью этой группы.
Деятельность группы основывалась на натуристском барселонском атенее
«Ecléctico» («Эклетика»). Группа сначала издавала «Etica» («Этика»), а затем
«Iniciales» («Первоначало»), запущенные в 1929 году, и эти публикации
просуществовали до гражданской войны в Испании. Мы должны знать, что
идеи натуризма, выраженные в этих изданиях, соответствовали желаниям
либертарной молодежи порвать с условностями буржуазии того времени. Вот
что объяснял молодой рабочий в письме в «Iniciales». Он пишет его под
странным псевдонимом «silvestre del campo» (дикарь из деревни). «Я нахожу
огромное удовольствие в том, чтобы быть голым в лесу, купаться в свете и
воздухе – двух природных элементах, без которых мы не можем обойтись.
Отказываясь от скромной одежды порабощенного человека (одежда, которая,
по моему мнению, есть результат всех законов, придуманных для того, чтобы
сделать нашу жизнь несладкой), мы ощущаем, что не осталось ничего другого,
помимо законов естества. Одежда означает рабство для одних и тиранию для
других. Только голый человек, восстающий против всех норм, выступает за
анархизм, лишенный предрассудков наряда, навязанного нашим обществом,
гоняющегося за деньгами».
Отношения между анархизмом и натуризмом привели к созданию
Федерации Натуристов в июле 1928 года и Четвертого Испанского Конгресса
Натуристов в сентябре 1929 года, которые поддерживались либертарным
движением. Однако в краткосрочной перспективе натуристское и либертарное
движения разошлись в своих представлениях о повседневной жизни.
Натуристское
движение
чувствовало
себя
ближе
к
либертарному
индивидуализму некоторых французских теоретиков, таких как Генри Нер,
чем к революционным целям, предлагаемым некоторыми анархистскими
2
организациями, такими как ФАИ, (Federación Anarquista Ibérica – «Федерация
анархистов Иберии»). В республиканский период этот раскол привел к тому,
что обе ориентации все больше отдалялись друг от друга.
Натурализм, как и другие идеи по изменению сексуального поведения,
оставались дольше, чем когда бы то ни было, в рамках либертарного
движения, нежели в иных партиях, направленных на трудящихся. С падением
республиканского режима и приходом диктатуры генерала Франко все это
исчезло.
Карлос Ортега
Membership, № 332
3
Освобожденная сексуальность и натуризм
За желание вернуть цивилизованному человеку силу его первобытных
инстинктов, за желание освободить амурное воображение Маркиз де Сад
почти всю жизнь просидел в Бастилии, Венсене и Шарантоне.
Пол Элуард, La Revolution Surrealiste, декабрь 1926
Идеалисты и реформаторы в свой черед становятся палачами. Путь к
Утопии заканчивается ступенями эшафота, бесконечным мгновением
гильотины...
Я провел шестнадцать лет в тюрьме, обладая исключительно
деревянным шестом, который можно было засунуть в задницу, чтобы немного
развлечься. Это, ручка, бумага и мое воображение. Я хотел отомстить! Я хотел
разрушить мир и нагадить в руинах! Я построил дверь из слов и сбежал через
нее. Я пожелал черноты и уничтожения моим похитителям, моей семье, Богу
и человечеству. Я опустился в яму. Я показал гнилое лицо коррупции за
маской государства. Будучи в одиночестве в своей камере, я разрушил
цивилизацию.
Я выпустил зверя из клетки, чтобы он пожрал «вселенную морали»,
созданную лжецами и развратниками. Я разоблачил чудовищ, которые
управляют нами и произносят красивые речи, поедая внутренности детей! А
потом пришла революция, и я увидел, как слабые становятся сильными и
делают в свою очередь то, что сильные всегда делали со слабыми. Меня
затошнило. Да, я свободолюбец, но я не тиран и не убийца.
Маркиз де Сад
Поскольку анархисты ориентированы на самоопределение, большая
часть разумных из них стремятся развить себя как личность до максимально
возможной точки, свободно, во всех мыслимых направлениях; избавиться от
всех догм, предубеждений и предрассудков, которые стоят на пути к
автономии и самоуправлению; убедиться, что они не связаны ложными
страхами
или
смутными
культурно-имплантированными
ужасами;
критически изучить все верования, все убеждения, все шибболеты –
4
политические, религиозные, социальные и моральные. Они стремятся
ознакомиться, насколько это возможно, с окружающей их вселенной и каждой
известной ее частью, постичь все, что известно о солнце, луне и звездах,
планете, комете и туманности, о животных, птицах и рыбах, деревьях, травах
и грибах; об идеях и сознании, о собственном разуме и собственном теле.
Французские анархисты, о которых пойдет речь в следующем разделе, не
стеснялись исследовать любую из этих тем – ничего не принимая на веру, не
обращаясь к авторитету, проверяя все, что им говорили учителя и
проповедники, священники и моралисты – и приходили к самостоятельной
теории, которую можно описать только как гедонистическую или
либертинистскую. Отказ от нежелательных предложений политического
авторитета был всего лишь интеллектуальной прелюдией для многих
анархистов этого периода, которые чувствовали стремление к полному
освобождению от всех ограничений в преобразовании жизни. В понимании
некоторых из них литература, поэзия, живопись, скульптура и т. д., а именно
украшение жизни звуком и формой, словом и цветом, стремление к
удовольствию здесь и сейчас и освобождение человеческой сексуальности
были одними из самых чудесных и приятных игр анархиста, и они были не
менее актуальны, чем базовый отказ от государства. Подчеркивая
жизнеутверждающие, праздничные аспекты анархии – жажду взрывного
возбуждения – эти анархо-либертины отстаивали антиполитику эротизма, но
не в качестве эскапизма или отстранения, а в качестве дополнения к прочим
анархического существования – анархии как восторженного сатурналийского
ритуала противопоставляя себя кровоточащему сражению трупов.
Если период аттентатов можно охарактеризовать как огненную бурю
воинственности, то желание, страсть, красота и отсутствие репрессий стали
девизами эротического этоса, который французские анархисты развивают в
предстоящей кульминации этого сборника. Менее озабоченные мечтой об
анархическом будущем, чем живой мечтой об анархии, анархо-гедонисты
межвоенного периода (1914–1930) видели в половом инстинкте исток и основу
5
всего самого изящного, радостного и возвышенного в человеческом животном
– часто называя эстетическое чувство вторичным половым атрибутом, вокруг
которого вечно крутится все эстетически ориентированное искусство, музыка
и литература. Иногда их теоретические изыскания включали небрежные,
любительские вылазки в мистицизм, заумную космологию и диетический
экстремизм, но в других случаях они рождали неустанную, безжалостно
умную критику генезиса авторитета: древнего деспотизма цивилизации –
этого великого бронированного препятствия, который блокирует и искажает
жизненную энергию Эроса. Некоторые цветущие течения, такие как натуризм,
превратились
в
субкультуру,
действовавшую
параллельно
с
организационными и синдикалистскими (т.е. левыми) ветвями, которые стали
доминировать в «общественном представлении» анархизма; другая цепкая
пыльца, наподобие свободной любви, проникала в анархистские круги
повсеместно, на всех уровнях и категориях – лево-либертарных – заставляя
самопровозглашенных анархистов исследовать микрофашизм их собственных
отношений, независимо от того, насколько была удобной подобная
деконструкция. Подчеркивая сексуальность и первобытное удовольствие в
такой степени, какая ужасала более фригидных, жестких, сморщенных и
импотентных вариаций анархизма, эти теоретические ростки нарушили
запретную почву табуирования и проросли побегами, которые спонтанно
пересеклись как с дадаизмом, так и с сюрреализмом. Как цветы, готовые к
оплодотворению, труды эпохи «camaraderie amoreuse» (товарищеского
влечения) все еще источают мощный и соблазнительный запах. Joie de vivre!
(Да здравствует жизнерадостность!)
Натуристы: Предшественники экологии
Доминик Петит
Дрейф политической экологии в политиканство в настоящее время
заставляет часть либертарного движения переосмыслить историю экологии и
обнаружить в ней, как бы случайно, несомненное происхождение от Петена, и
более того, от нацистов (экофашизм). Эта мистификация, очевидно,
6
преследует только единственную цель: дискредитировать все это течение. Она
ставит под сомнение многие стили жизни и модели поведения; некоторые
либертарии, похоже, вряд ли готовы оставить господство «отоваривания»
позади. Эта политическая воля переписать историю движения, дабы лучше с
ним
бороться,
встречает
одобрение
политического
большинства
экологического движения, которое вряд ли собирается искать свои корни;
экология возникла не в 1970-х годах, как и не была изобретена Петеном. Она
вышла из либертарного движения, из антинаучного течения, появившегося в
конце прошлого века среди анархистов. Естественно, это нисхождение не
устраивает политиков Партии Зеленых, но оно не нравится и противникам
экологии в либертарном движении. По их словам [см. «L’ordre naturel revient
au galop” от Филиппа Пеллетье в памфлете "Ordre moral (Editions du Monde
Libertaire)"» – прим. автора], экология направлена не на что иное, как на
продвижение естественного порядка, легитимизацию идеи глобального и
тоталитарного порядка, который якобы необходим для спасения планеты.
В
конце
капиталистического
девятнадцатого
общества,
столетия,
натуристы
в
осудили
период
расцвета
вырубку
лесов,
механизацию, цивилизацию и город. Возникнув из анархизма, они
отмежевались от него, осудив науку, которую боготворила большая часть
революционного движения.
На пути от естественного состояния…
Натуристы
уже
были
свидетелями
разрушительного
воздействия
промышленного загрязнения: «Воздух отравлен химическими выбросами и
фабричным дымом... Вода отравлена отбросами городов, а стоки с полей несут
с собой зловоние». [Émile Gravelle, “L’État Naturel,” février 1898 (репринтное
издание в «Invariance»)] По их мнению, «пока Рукотворность, созданная за
века рабства, считается основой системы жизни, будет происходить
опустошение, не говоря уже о продолжающейся и ухудшающейся деградации
природы» [Émile Gravelle, “Le Naturien,” 1/6/1898 (Invariance)].
7
Рукотворность – это продукт «прогресса и науки, из которых первый
обезглавливает, а другая медленно или жестоко отравляет; [они] никогда не
помогали человечеству так сильно, как вредили ему, поскольку прогресс
порождал все новые и новые бедствия и новые убийственные двигатели, либо
в виде механизации, либо в виде военного снаряжения: они добавляют к нему
науку, чтобы помочь прогрессу, и нам приходится бороться с ними вместе»
[Honoré Bigot, “La Nouvelle Humanité,” octobre, 1895 (Invariance)]. «То, к чему
призывают натуристы – это естественные условия Земли, условия, которые
обеспечивали защиту людей и вещей от стихий и давали пищу всем благодаря
местному производству, обильному и разнообразному в каждом регионе, и
которые были уничтожены или, по крайней мере, сильно разрушены во имя
чисто формального прогресса, с Цивилизацией в качестве оправдания» [Émile
Gravelle, “Le Naturien,” 1/5/1898 (Invariance)]. «Натуристы хотят, чтобы Земля
вернулась к состоянию Природы, а именно, естественной жизни без
культивации,
абсолютного
естества».
Сельское
хозяйство
является
источником эрозии: «Обезлесенные равнины были превращены в возделанные
поля...
Обработка
почвы
требует
труда,
а
конкретно
разрушения
поверхностного слоя почвы. Когда идут дожди или тает снег, влажная земля
разжижается, и, поскольку все возделываемые поля расположены под
уклоном, она стекает в ручей, в реку и далее в устье реки, которая выливает ее
в море... Сегодня почва, лишенная лиственного покрова, находится в прямом
контакте с великим Очагом, и дождь, который повсеместно выпадает на голые
участки, быстро стекает; увлажненные участки в мгновение испаряются, а
иссушенная растительность вянет и чахнет». Сельское хозяйство также
сыграло еще одну пагубную роль: «При обработке почвы плугом сеть корней,
образующая войлокоподобный покров, разрывается, и земля, представляющая
собой рассыпчатую субстанцию, обнажается».
Таким образом, вся медленная работа, связанная с обогащением гумуса,
сводится на нет: «Какое богатство и толщина в этом слое почвы, полном
фосфатов и азота, образовавшемся в результате опадания листьев в течение
8
миллионов лет. А поскольку его поверхность была покрыта растениями всех
видов, корни которых переплелись и образовали густую сеть, и эта сеть
удерживала питательную землю на месте, летние дожди, ливни бурь и таяние
снегов могли проходить над почвой, не уничтожая ни малейшей ее части»
[Henri Zisly, “La conception du naturisme libertaire, novembre 1918 (Invariance)”].
«В естественном состоянии земля во всех уголках мира давала достаточно
обильную и разнообразную пищу, чтобы каждый человек мог свободно
удовлетворять свои потребности» [Émile Gravelle, “L’État Naturel,” février 1898
(Invariance)]. Но человек не мог довольствоваться сбором местных растений;
он придумал приспосабливать, сохранять и распространять неместные
растения. «Было положено начало культивированию. Человек должен был
особенно заботиться об этом чужеродном растении, которое, ослабев, погибло
бы, если бы было предоставлено самому себе, под мощным давлением
местной растительности. Он должен был подготовить для него специальный
участок, укрыть его, всячески защитить; одним словом, он посвятил ему часть
своего времени, то есть своей независимости... [он должен был] обращаться к
охотнику, чтобы есть мясо, и отдавал часть своего урожая в обмен. Зло
появилось вместе со сделкой – принципом торгашества» [Émile Gravelle, “La
Nouvelle Humanité,” mars-avril 1897 (Invariance)].
«Обязуя человека работать, чтобы есть, цивилизация совершает
злоупотребление властью. Ведь каждый человек имеет право жить без
производства, пока он довольствуется натуральными продуктами... В
природе все люди свободны и независимы; собственности не существует,
потому что люди используют вещи такими, какие они есть, не подвергая их
никакой подготовке или переработке... Только возвращение к естественному
состоянию приведет к подавлению собственности» [Henri Zisly, “La
conception du naturisme libertaire,” novembre 1918 (Invariance)].
Натуристы появились в Париже в 1894 году, в районе Монмартра. В те
дни Бьютт с его ветряными мельницами, насаждениями и полями представлял
собой настоящую деревню на окраине столицы. Но расширение городов,
9
вызванное совершенно безудержным развитием капитализма, сделало свое
разрушительное дело и над этими маленькими островками природы на
окраинах городов. Поэтому неудивительно, что натуристы возникли в
контексте сопротивления процессу урбанизации со стороны деревни и
природы.
Движение возникло по инициативе Эмиля Гравеля, художникаанархиста, который с 1894 года издавал газету «L'État Naturel» («Естественное
состояние»).
Был разработан план практической реализации идеи натуризма путем
основания поселения в Кантале, но план провалился из-за отсутствия земли и
денег на ее приобретение. Газета «L'État Naturel» вызвала волну симпатии и
интереса. В течение двух или трех лет натуристы организовывали встречи и
семейные вечера для популяризации своих идей. Наряду с монмартрской
группой, которая проводила свои собрания в кафе на улице Бланш или улице
Лепик, вторая группа образовалась на улице Сент-Антуан в районе Бастилии.
Эмиль Гравель, издававший «L'État Naturel», не без труда сумел выпустить
четыре номера своей газеты в период с 1894 по 1898 год и два номера
сатирической газеты под названием «Le Sauvage» («Дикарь») в конце 1898
года.
В том же году появилась агитационная газета «Le Naturien»
(«Естественность»), основанная рабочим Оноре Биго. Было опубликовано
всего четыре номера «Le Naturien». В то же время, с 1895 по 1898 год, Зисли и
Бьюли издавали «La Nouvelle Humanité» («Новая гуманность») (двадцать
номеров).
Благодаря пропаганде этих различных изданий идея натуризма
распространилась по всей Франции, особенно в Бордо, Дижоне, Гавре,
Лиможе, Марселе, Монпелье, Рубе, Сен-Назере, Тулоне и Туре. В конце 1898
года пропаганда немного замедлилась: некоторые сторонники отдалились
друг от друга в силу индивидуальных обстоятельств, а в некоторых случаях и
от усталости.
10
Возникли разногласия; Альфред Марне, натурист, откололся и
сформировал новое движение – дикаризм («sauvagism»). Дикаристы
организовали несколько собраний дружеского и частного характера, чтобы
распространить свою новую концепцию. Они выпустили газету «L'Age D'Or»
(«Золотой век»), у которой вышел только один номер. Этот раскол, похоже,
положил конец движению натуристов, которое продолжало существовать
только
благодаря
неутомимому
и
энергичному
Анри
Зисли
[он
эволюционировал в сторону более эклектичной концепции, которую назвал
нео-натуризмом – прим. автора]. В ноябре 1905 года он опубликовал
единственный номер «L'Ordre Naturel» («Естественный порядок»), а с апреля
1907 года издавал журнал «La Vie Naturelle» («Жизнь в естестве»), который
просуществовал до мая 1921 года. Объективные условия для прочного
возникновения натуристского движения в то время, несомненно, не
сложились; ущерб, нанесенный капиталистической системой, еще не был
достаточно необратимым. Движение зашло в тупик: на теоретическом уровне
натуристы постоянно повторяли одни и те же идеи, не обогащая свою
концепцию новыми открытиями. Тогда апологеты попытались осуществить
свои устремления в повседневной жизни. Некоторые из них пытались жить в
дикой природе, как дикари. Например, Эжен Дюфур, которому в 1901 году
было 23 года, переехал жить в лес на берегу моря. В 1902 году он был в Новой
Каледонии, а в 1912 году – на Таити, где основал поселение «Натура». На
Таити жил замечательный человек Эрнест Дарлинг, «человек природы»,
которому Джек Лондон посвятил одну из глав «Путешествия на "Снарке"».
«Во время своего пребывания в Париже в 1901 году он (Эжен Дюфур)
присутствовал на собраниях натуристов и вносил вклад в их публикации: он
рассказывал там о своем опыте естественной жизни и о долгих периодах,
которые он в обнаженном виде проводил в лесах, питаясь только фруктами и
запивая их водой» [Tanguy l’Aminot, “Le Naturien” (A l’Ecart)].
С самого основания движения натуристы надеялись создать свое
поселение, но этот план так и не осуществился. В феврале 1898 года журнал
11
«L'État Naturel» опубликовал призыв разработать план создания поселения
натуристов во Франции. Этот призыв, который с виду остался без ответа, на
самом деле привел к медленному брожению умов последователей. Идея
создания анархистских поселений, свободных сообществ, соответствовала
духу времени. Движение в пользу создания таких поселений выходило далеко
за пределы движения натуристов и включало в себя в основном
представителей анархизма-индивидуализма и даже некоторых анархистовкоммунистов. В 1902 году план обрел форму; восемь поселенцев, одним из
которых был натурист Бейли, основали свободное сообщество в Во (район
Эны).
Ему
не
удалось
придать
этому
поселению
натуристскую
направленность; оно имело лишь отдаленное отношение к идеям, заложенным
в плане натуристского поселения.
…К натуристсткому поселению
Парадоксально, но за рождением натуристского поселения стоял
сторонник, не принадлежавший к натуристскому движению, но, безусловно,
испытавший сильное влияние этого течения.
14 июня 1903 года Фортюне Генри поселился в лесу Эглемон в
Арденнах. Фортюне был давним сторонником анархизма и братом Эмиля
Генри, которого убили на гильотине в революционный период. Отбыв
тюремный срок, Фортюне вернулся в дом своей матери в Бреванне, где
проводил время, выращивая лекарственные растения. Смерть брата оставила
на нем глубокий след; для него это означало поражение революции, но он не
отказывался от пропаганды действием. Нужно было только изменить
применяемые средства – «свободные сообщества» должны были стать
носителями этого нового видения пропаганды действием. Фортюне Генри
никогда не упоминал о натуристах, но поражает то, с какой тщательностью он
придерживался широких линий плана создания натуристского поселения,
опубликованного в феврале 1898 года. План предусматривал следующее: «В
целях проведения этого эксперимента нам нужен лесистый участок,
12
желательно на скалистой почве и с источником воды... Этот участок,
огороженный нами, будет заселен таким количеством животных, скота и
другого домашнего скота, дичи, различных видов домашней птицы, которое
он сможет выдержать. Для них будут построены искусственные укрытия...
Мы также намерены посвятить себя пчеловодству в больших масштабах,
чтобы обеспечить себя в изобилии и без затрат ценным природным
продуктом. Если имеющаяся в нашем распоряжении вода даст нам для этого
средства, мы займемся всеми возможными разновидностями рыбоводства
[разведением рыбы, раков и т. д.]... Мы быстро создадим временные
убежища для них [животных] и для нас, а затем, удовлетворив самые
насущные потребности, мы сможем начать строить и обустраивать более
удобные жилища до наступления зимы».
Фортюне Генри увлекся идеей воплощения этой программы в жизнь:
поселение Л'Эссай располагалась на поляне прямо посреди Арденнского леса,
на сланцевом мысу с видом на долину Мёз. Через участок протекал ручей,
полный воды. Как только появилась возможность, поселенцы окружили
участок изгородью, чтобы защититься от набегов диких животных. В 1904
году в колонии насчитывалось 90 кур, 50 уток, 50 кроликов, корова, лошадь, 6
коз, 50 голубей и ульи. Конюшни хорошо проветривались, бетонный пол
показывал, какое значение придавали гигиене; животные жили в них
комфортно. Был вырыт пруд и наполнен водой с целью использования его для
разведения рыб, проект, который в итоге так и не был завершен. Фортуне
построил себе убежище из имеющихся на участке материалов: травы, земли и
веток, в соответствии с техникой, используемой дровосеками и углекопами.
Для защиты от ненастной погоды Фортуне Генрих носил дубленую шкуру
животного.
При поддержке множества поселенцев он построил более удобное
жилище, в котором можно было проводить зиму. Этот дом с его стенами из
булыжника и крышей из чепуа (местной травы) полностью соответствовал
жилищу, которое представляли себе натуристы. Однако Фортюне Генри не
13
применял теорию натуризма в вопросах земледелия в полной мере: он
расчистил часть леса, чтобы заняться культивацией и садоводством, и хотя он
использовал натуральное удобрение для улучшения почвы, он сеял не местные
растения, а овощи, и обрабатывал почву.
Считая с самого начала, что «поселение нужно выстраивать медленно,
по мере того как оно сможет обеспечить потребности своих членов»,
поселенцы Эглемона приняли новую ориентацию, начиная с июля 1904 года.
Фортюне Генри обратился к либертарной прессе с призывом о займах и на
полученные средства начал строительство дома из фиброцемента и купил
плуг. Был возделан гектар земли (репа и картофель). От идеи натуризма
отказались. Новый человек, прибывший в поселение – Андре Мунье, по
прозвищу «Агроном», у которого был опыт работы с землей и солидная
подготовка в области современного, то есть промышленного сельского
хозяйства – начал заявлять о себе. С его приходом колония стала современной,
если не образцовой, фермой.
Столетие назад натуристы уже понимали опасность разрушения
экосистем, причины и последствия эрозии и главенствующую роль гумуса.
Для них разрушение природы началось не с индустриализации или
капитализма, а с внедрения сельского хозяйства в эпоху неолита.
Общество, к которому они стремились – состояние природы –
соответствовало возвращению к временам охотников-собирателей. Сегодня
это стремление кажется совершенно причудливым, но его следует
рассматривать в соответствующем контексте. В то время миф занимал важное
место в социальном воображении; это было время, когда апологеты верили в
наступление «Великой ночи», которая расчистит путь к идеальному обществу,
коммунистическому или анархическому. В этом контексте состояние природы
было лишь одной из различных утопий, использовавшихся для поддержки
повседневной жизни и боевого духа.
«Давайте жить на Природе, любить, изучать и защищать ее, но
давайте не обожествлять ее, не идеализировать, не возводить ей храмы и не
14
создавать новую религию, основанную на догмах, подавляемых свободными
умами; давайте бороться за существование естественных законов,
единственных законов, которые мы принимаем! И мы будем счастливы, и
мужчины, и женщины, ибо жизнь будет радостью и счастьем, и Земля
станет раем, а нынешний социальный ад исчезнет вместе с Цивилизацией –
бесполезной, мерзкой и отвратительной – которая его породила. Долой
цивилизацию! Да здравствует природа!» [Henri Zisly, “Voyage au beau pays de
Naturie,” mai 1900 (Invariance)].
Доминик Петит – представитель Французской анархистской федерации
в регионе Арденны. Это эссе было переведено Дугом Имри и впервые
опубликовано на английском языке в журнале «Anarchy: A Journal of Desire
Armed» (Fall/Winter 2003–2004).
Библиографические источники
“Naturiens, végétaliens, végétariens et crudivégétariens dans le mouvement
anarchist français (1895-1938,” Invariance, supplement to issue No. 9, IVth Series,
July 1993 and January 1994.
Gaetano Manfredonia, Études sur le mouvement anarchiste en France (18481914, volume I. Le individualisme anarchiste en France (1880-1914).
René Bianco, Un siécle de presse anarchiste d’expression française, 18801983.
Le Naturien, complete reprinting. In A l’Ecart, with an introduction by
Tanguy l’Aminot.
15
Полемика касаемо натурализма и сексуального вопроса
Пьер Шардо
В первый номер журнала La Mêlée («Схватка») Пьер Шардо вставил
статью Жоржа Буто, известного вегана, под названием «Man Causes Suffering»
(«Человек – причина страданий»), где этот товарищ излагает свои взгляды на
диету и сексуализм. Пьер Шардо ответил в том же номере следующим
образом:
Наш товарищ, который всегда был убежденным сторонником простой
жизни, сейчас эволюционирует в сторону все более и более явного
натурализма. Однако я настороженно отношусь ко всем крайностям. Человек
– живая и сложная сущность – не позволяет ограничивать себя такими
жесткими принципами без некоторого произвола и обмана.
Я бы и не подумал отрицать полезность изучения по-настоящему
естественных потребностей. Изучение потребностей, как хорошо сказал наш
друг, лежит в основе экономического вопроса.
Как и он, я убежден, что человек не познает своего счастья, пока не
перестанет быть рабом целого сонма бесполезных потребностей, которые
эффективнее любых цепей приковывают его к ошейнику страданий.
Но,
повторяю,
я
настороженно
отношусь
к
крайностям
и
систематическим обобщениям.
Сейчас Буто вдруг ни с того ни с сего считает приручение животных
эквивалентом наемного труда.
Без сомнения, животные – разумные существа, но человек может
использовать их без жестокого обращения. Вы, взгоряченные натурианцы,
дабы обосновать свои утверждения, приводите примеры из природы, во
времени и пространстве. Но кто вы такие, чтобы утверждать, что начиная с
такого-то и такого-то времени человек перестал жить согласно естественным
порядкам? Изучение человеческих останков доисторических эпох доказывает,
что первобытный человек уже одомашнил некоторых животных, в частности
16
северного оленя. Этот человек четвертичной эпохи перестал быть
естественным
человеком?
Вы
бы
адресовали
ему
оскорбление
«цивилизованный»?!
Я лично убежден в превосходстве вегетарианства для многих людей, но
поскольку Буто утверждает именно моральную проблему, которая полностью
связывает с вопросом пищевого поведения, может ли он показать нам, что
вегетарианцы морально выше других? Некоторые почти исключительно
вегетарианские расы очень жестоки, а у японцев, не говоря только о них,
сильны традиции воинов.
То, что мясо – дорогая пища, и гораздо менее сытная, чем утверждают
некоторые, это я верю. Но мне кажется чрезмерным, что он описывает мясную
пищу как аморальную и неестественную.
Среди буржуазии много вегетарианцев. Можно придерживаться очень
рационального режима питания, пить воду, дышать свежим воздухом и
купаться в солнечном свете, соблюдать строжайшие гигиенические правила и
при этом быть образцовым эксплуататором, тираном на производстве,
беспощадным судьей, жестким и высокомерным военачальником.
У современного человека нет ни зубов, ни когтей, но первобытный
человек мог преследовать добычу. А потом, когда трудолюбие дало ему в руки
оружие, его органы нападения атрофировались, как атрофировалась его
некогда сильная мускулатура. В интерпретации явлений, которые могли иметь
место в самом начале, всегда есть доля условности. Вероятно, первобытному
человеку нравилось преследовать добычу, вгрызаться своими сильными
клыками в пульсирующую плоть, вдыхать запах крови, пить ее, высасывать
мозги убитого врага, высасывать костный мозг из костей жертвы; очень
похоже на то, что любят делать некоторые животные, даже обычно
являющиеся травоядными, при случайном стечении обстоятельств. Вполне
вероятно, что первобытный человек – очень естественно, если быть
уверенным – был кровожадным животным, как и все животные, а не
идиллическим пожирателем фруктов!
17
Я также считаю, что Буто сильно преувеличивает, рассматривая молоко
и яйца в качестве неестественной и аморальной пищи. Преимущество этих
продуктов в том, что они полноценны и предлагают нашей пищеварительной
системе, которая не предназначена для тщательной переработки растительной
пищи, как у настоящих травоядных, очень питательные и легко усваиваемые
питательные вещества в небольшом объеме.
Кто заставит вас поверить, что аморально есть куриные яйца, думать о
том, что их надлежит откладывать для всякого, кто проходит мимо, и видеть,
как эти яйца поглощают все дикие животные, которые их любят... а их много!
****
Теперь я перехожу к сексуальному вопросу, к которому Буто относится
как аскет. Распутство, как и аскетизм – повторяю, как и все абсолюты – для
меня одинаково болезненные крайности.
Неудивительно, что половой акт имеет огромное значение в жизни
человека, ведь постепенно, по мере своего развития, человек, сближаясь с
представителем другого пола, видит в этом не просто кожный контакт –
банальное удовлетворение насущной потребности – но и более полный,
глубинный союз, в котором участвуют все эмоциональные и чувственные
силы существа.
Более того, определение разврата, данное Буто, кажется мне довольно
узким. Мол, тот, кто меняет сексуальных партнеров, развратен. Но, опять же,
в природе, среди животных, семьи не существует, так сказать – разве природа
не предлагает нам бесконечные зрелища «безнравственности»! Что должен
думать Буто, когда он видит, как кролики-самцы из последнего помета
подрастают и спариваются со своей матерью, а кролик-отец сношает
произведенных им же самок?
Если возникает необходимость искать ориентиры в природе и
примитивах, то очевидно, что первые вряд ли стали бы призывать к
сексуальной верности, а вторые вовсю практиковали амурную распущенность.
18
И почему плотские или сексуальные ощущения, которые испытывают
другие, объявляются несуществующими? Область разума безлична. Область
ощущений чисто лично субъективна. Если у Буто холоден, какое право у него
устанавливать
правила
жизни
для
тех,
чей
темперамент
прямо
противоположен?!
В действительности, то, что сделало искусство и любовь гнилыми – это
гнусные интересы, деньги! Если люди создают произведения искусства,
вкладывая личные усилия, в одиночку или совместно, не эксплуатируя никого,
разве можно упрекать их за то, что они обогащают свою жизнь и жизнь других
людей, приумножают красоту, прелести того окружения, в котором протекает
их жизнь?
Если два человеческих существа любят друг друга и доказывают свою
любовь, даже с иными эмоциональными связями, если они утверждают, что
обладают достаточной силой любви, способными питать две страсти – чье
право оскорблять их чувства; если эти существа свободно отдают себя друг
другу без экономических ограничений?
Экономическая зависимость, современное рабство, которое отдает
женщину тому, кто может ее содержать, кормить – вот что отравляет любовь
и все другие проявления жизни; но везде, где это происходит без ограничений,
спонтанно, нельзя говорить ни об аморальности, ни противоестественности.
Чистым, естественным является все, что не подразумевает господства,
эксплуатации, ограничения. Все, что совершается радостно, свободно, через
любовь, является нравственным.
Несмотря на эти критические замечания, я в принципе согласен с Буто,
когда он утверждает, что проблема человека – это прежде всего проблема
морали. Но мы расходимся в средствах. Без сомнения, человек должен
рационально
питаться,
избегать
искусственной
стимуляции,
причин
дегенерации; но эта моральная проблема, которая нас волнует, не является
исключительно проблемой питания. Это проблема рассудка, проблема
образования.
19
Утописты и вопрос сексуальности
Эмиль Арман и Хьюго Трени
«Утопия» (от греческого où - не, и topos - место, которого нет) – это
воображаемая страна, где все организовано идеально для счастья каждого
человека; утопист – это создатель утопии или сторонник творений такого
жанра.
В своей «Философии предыстории» (стр. 101) Жерар де Лаказ-Дютье
утверждает, что «именно в сексуальной сфере мораль наиболее аморальна.
Здесь, прежде всего, она проявляет свой дурной юмор, ибо если она ненавидит
жизнь, то источник жизни для нее невыносим. Она императивно заявляет, что
то, что естественно, безнравственно. И это приводит к бесчисленным
противоречиям. Ей приходится оправдываться, юлить и идти на компромиссы,
чтобы казаться логичной. Это лишь обнажает ее нелогичность в отношении
сексуальной морали. Человечество медлительно. Оно не знает, чего хочет, оно
спорит в паутине противоречий, оно бесконечно отрицает себя. Оно, кажется,
не подозревает о существовании сексуального вопроса, который является
самым важным из всех вопросов, которые его волнуют. От него, в самом деле,
зависит счастье отдельных людей. Ни при каких обстоятельствах оно не хочет,
чтобы о нем говорили: это положило бы конец всему. Еще больше оно
противится тому, чтобы рассматривать его с эстетической точки зрения:
смотреть на произведение плоти [«Trœuvre de chair» – эвфемизм для «секса» –
примечание переводчика (Винсента Стоуна)] как на произведение искусства.
О, вечная глупость, ты суверенный правитель этого царства. Некоторые умы
никогда не решат посмотреть правде в лицо. Человек ничем не отличается от
животного. И у животных, и у людей есть половые органы. Они подчиняются
одним и тем же законам. Человек – это не абстракция: у него есть тело.
Отрицать его – лицемерие. Поэтому необходимо, чтобы мы позволили себе
допустить определенные функции, определенные действия, хотя они могут не
понравиться нравственно праведным умам, бедным умам и бедным душам,
которые говорят о половых органах только в завуалированных терминах, как
20
о вещах, о которых нельзя говорить (...) «Сексуальная этика вряд ли возможна
в обществе, которое интересуется только боксерскими матчами и подвигами
авиаторов» [Арман и Трени цитируют некоторые тексты в этой статье; если не
указано иное, цитаты переведены с версий, приведенных в их статье, чтобы
читатель мог ясно понять их аргументы. В некоторых случаях существующие
английские
переводы
текстов
исказились,
были
отредактированы
в
соответствии с требованиями времени, и поэтому не содержат цитируемых
здесь отрывков или содержат их в искаженном виде. Например, если
прочитать имеющееся английское издание «Детей Солнца» («Children of the
Sun»), то некоторые подробные положения о сексе и репродукции будут
тщательно опущены. Аналогичным образом, тексты, написанные на
английском языке, могут отличаться от приведенной здесь оригинальной
версии с целью отразить понимание Армана и Трени (хотя оригиналы были
проверены). Любознательным читателям рекомендуется по возможности
обращаться к оригинальным версиям – прим. переводчика (Винсента Стоуна)].
Утописты – умы, изложившие в письменном виде свои мечты об
обществах, если не совершенных, то, по крайней мере, улучшенных или както отличающихся от той социальной среды, из которой они вышли – не
посмели бы обойти молчанием сексуальный вопрос, который мы также
считаем одной из важнейших проблем, стоящих перед человечеством. Не
существует утопии, которая в той или иной мере не предлагала бы решения
трудностей, порождаемых любовью и ее плодом – деторождением.
Поскольку вопрос о сексуальных отношениях между мужчиной и
женщиной волновал разношерстных мыслителей всякой эпохи: социологов,
художников, моралистов, гигиенистов – каждый предлагал решение, которое,
будучи общеприменимым, удовлетворяло темпераменту автора.
Таким образом, этот вопрос был и остается поводом для длительных
дискуссий. Он ничуть не меньше способен привлечь интерес всех мыслителей,
озабоченных подготовкой пути к лучшему будущему, ищущих решение,
гармонирующее со свободой, благополучием и блаженством всех. Этот вопрос
21
занимал утопистов, изобретателей обществ будущего, как и все другие
проблемы социальной жизни, и интересовал их в очень высокой степени: его
разрешение составляет одну из принципиальных основ the raison d’être
существования новой жизни.
...Но решения глубоко различны, не только в отношении собственной
эпохи, но и, в частности, когда речь идет об интересах и стремлении каждого
автора.
Все утописты прошлого согласны с отменой частной собственности; все
они даже согласны с приданием труду обязательного характера, но когда дело
доходит до сексуальных отношений, единодушие в отношении необходимых
мер прекращается.
В своей «Республике» Платон (429–347 до пошлой эры) описывает не
совместное использование женщин, а браки, которые возобновляются каждый
год случайным образом, так что у каждой женщины может быть 15-20 разных
мужей, а у каждого мужчины – 15-20 жен. Цель состоит в том, чтобы путем
этих скрещиваний получить от них наиболее качественное производное. Но
только кажется, что случай определяет эти отношения; власти, используя
патриотический трюк, подбирают пары таким образом, чтобы предоставить
наилучшие условия для воспроизводства. Кроме того, в этих временных
браках обязательна сексуальная верность.
Дети не знают своих родителей: помещенные при рождении в общинные
дома, они будут вскормлены грудью матерей, превращенных в общественных
кормилиц; они получат общественное образование. Не зная ни своих матерей,
ни своих отцов, они, следовательно, будут обязаны считать друг друга
братьями, испытывать одинаковое братское уважение ко всем мужчинам и
всем женщинам, а все мужчины и все женщины будут испытывать
одинаковую отцовскую или материнскую нежность ко всем детям. Идея
состоит в том, чтобы с помощью этих средств искоренить привилегированное
происхождение, семейные амбиции и т.д.
22
В «Законах» Платон сделал уступки социальной организации своего
времени, но он ничего не отменил из того, что изложил в «Республике»: ведь
упразднение семьи – это необходимое условие, неизбежный следующий шаг
на пути общины, основанной на сословии. Поэтому, отнюдь не открещиваясь,
он писал: «Существует ли в наше время где-либо и будет ли когда, чтобы
общими были жены, дети, все имущество и чтобы вся собственность,
именуемая частной, всеми средствами была повсюду устранена из жизни?
Чтобы измышлялись по мере возможности средства так или иначе сделать
общим то, что от природы является частным, – глаза, уши, руки, – так, чтобы
казалось, будто все сообща видят, слышат и действуют, все восхваляют или
порицают одно и то же? По одним и тем же причинам все будут радоваться
или огорчаться, а законы по мере сил сплотят в единое целое государство,
выше которого в смысле добродетели, правильности и блага никто никогда не
сможет установить. Если такое государство устрояют где-нибудь боги или
сыновья богов и обитают в нем больше чем по одному, то это – обитель
радостной жизни». («Законы», книга 5).
Диодор Сицилийский, живший в эпоху Августа, рассказал об острове в
Индийском океане, который один человек по имени Джамбол и его друг
открыли во время длительной командировки. Они идут дальше Платона. Брак
был неизвестен. Господствовало общинное распределение женщин, а детей
воспитывали так, как будто они принадлежали всем и были любимы всеми.
Пока они были маленькими, часто случалось, что кормилицы менялись друг с
другом, так что женщины даже не знали, кто их собственные дети. У них не
было амбиций, и они жили в мире и согласии.
Диодор Сицилийский не был таким «утопистом», как кажется. По сути,
похоже, что сексуальный коммунизм практиковался в греческой колонии
Липары (в 590 году до пошлой эры), которую основали на острове к северу от
Сицилии. Идея не только совместного использования женщин, но и
сексуальной распущенности была известна еще в античности. Римское
правительство сделало все возможное, чтобы остановить таинственную серию
23
«Baccanales» («Вакханалий») (186 до н. э.). Суровость сената по отношению к
ним – секта состояла из 7000 членов только в Риме; она оказывала влияние на
Этрурию, Кампанию и на всю Италию – показывает, что за пределами культа
жизни и смерти эти сектанты должны были, используя насилие, преследовать
социальные цели, тем более, когда вакханалии позднее возобновились.
Томас Мор (1420–1481), писавший спустя несколько столетий после
Платона,
выступил
как
бескомпромиссный
противник
двоеженства,
организация его Утопии [sic!] основана на семье и абсолютном отрицании
всякого разделения женщин. В «Утопии» на прелюбодея смотрят с таким же
ужасом, как сегодня, например, на прокаженных, и, если это обнаруживается,
виновные подвергаются жесточайшему рабству; в «Городе Солнца»,
появившемся одновременно с «Утопией» Томаса Мора, тезис Платона
подхвачен и частично принят; любовь там гораздо свободнее, осуждаются
только пороки и ненормальности. Например, в «Городе Солнца» те, кто лишен
ответственности и чести деторождения, такие как бесплодные и истеричные
женщины, обладают полной свободой для удовлетворения своих чувств:
женщины,
как
только
они
становятся
бесплодными,
немедленно
превращаются в женщин по желанию «всех»; за исключением того, что они
отдаются только самым страстным мужчинам, когда им это больше всего
нравится.
Кампанелла, который в этом смысле более утопичен и авторитарен, чем
Томас Мор, в сексуальных вопросах проявляет себя гораздо менее
непримиримым и более понимающим некоторые аномалии человеческого
существа, чем Мор: он предоставляет им широкую свободу. Согласно законам,
действующим в «Городе Солнца», «мужчины не назначаются к производству
потомства раньше двадцати одного года или даже позже, если они имеют
слабое телосложение. Правда, иным позволяется и до достижения этого
возраста сочетаться с женщинами, но только или с бесплодными, или же с
беременными, дабы не довести кого-нибудь до запретных извращений». Что
указывает на глубокое знание Кампанеллой человека. Его концепция
24
сексуальных отношений гораздо более совершенна, чем обычаи его времени и
даже нашего. Вопрос о деторождении играет большую роль в «Городе
Солнца»; он вникает в самые интимные детали с чрезвычайно строгой
тщательностью. Больше, чем в других утопиях, он обращает внимание на
неизбежные различия в темпераментах людей; в нем есть исключения из
общих законов, предоставляющие больше свободы самым пылким. «Вся
молодежь прислуживает старшим, кому минуло сорок лет. И вечером, при
отходе ко сну, и утром начальник и начальница отправляют одного из молодых
людей по очереди прислуживать в каждую отдельную спальню. Друг другу
молодые люди прислуживают сами, и горе уклоняющимся!».
Что касается другого утописта, Морелли, то моногамия – это закон в его
идеальном городе, который регулируется «Кодекс природы, или Истинный дух
ее законов» (1755), где каждый обязан вступить в брак.
Его супружеские законы предписывают, что по достижении брачного
возраста жители города вступают в брак, и нет исключений из правил, если
этому не воспротивится природа или здоровье. Безбрачие не допускается ни
для
кого
моложе
сорока
лет,
ибо
после
этого
возраста
бывает
низкокачественное потомство. Эта идея не нова. Ее можно найти еще у
Платона. В его «Республике» женщинам, забеременевшим после сорока лет,
предписывается делать аборты, поскольку дети, появившиеся на свет в таких
условиях,
обещают
быть
нездоровыми.
Это
особое
стремление
к
деторождению, к тому, чтобы матери рожали красивых и сильных детей,
вполне объяснимо для утопистов; они ищут высококачественных, крепких,
умных граждан для своих воображаемых городов, нечто совершенно отличное
от того, что их окружает. Поскольку большинство утопистов – авторитаристы,
они обращаются к законам, чтобы все делалось по предписанным правилам,
правилам, которые, по их мнению, гарантируют желаемые результаты.
Но из всех утопистов, о которых шла речь до сих пор, именно
Кампанелла потратил больше всего времени на этот вопрос и наиболее полно
25
его изучил. Он себя весьма сильно ощущает себя поэтом и сыном Страны
Солнца.
Его можно сравнить с Уильямом Годвином (1756–1836), холодным и
рассудительным умом, который разработал строгую концепцию любви,
лишенной
всех
фантазий,
какими
поэты
склонны
украшать
свои
прелположения. В идеальном городе, о котором мечтал Уильям Годвин,
любовь есть и должна быть лишена всякого бесполезного сентиментализма.
Как и в других вопросах, разум должен играть самую большую роль.
Любовные обряды празднуются не с цветами и песнями, как в Кампанелле, а
по обоснованной и позитивистской формуле. Это, конечно, не похоже на
похоронную процессию, но скорее на строгую службу. Закон гласит, что
любовь
должна
обладать
наибольшей
свободой,
без
страданий,
принудительных союзов или фиксированного сожительства. Любящий
должен уметь уважать молчание своего партнера.... Два человека, в одном
жилище, навечно – вот та идея, которая потрясла Годвина и ужаснула его.
Более того, в его городе нет ни запирающихся дверей, ни висячих замков, и
все же жилища неприкосновенны.
В своих общественных построениях, развитых в «Политической
справедливости» (The Enquiry concerning Political Justice and its influence upon
general virtue and happiness, London, 1793), Годвин выражает решительный
протест
централизованному
«communisme
casernier»
(«казарменному
коммунизму») [«communisme casernier» - термин, встречающийся в текстах
индивидуалистов,
который
характеризует
коммунистические
общества/утопии как квази-милитаристские – общество заключенное в
монастыри или казармы. – прим. переводчика (Винсента Стоуна)],
задуманному такими людьми, как Томас Мор, Кампанелла, Морелли и
многими другими. Он борется с тиранией, набрасывает планы нового
общества, экономически управляемого с большей справедливостью, чем мы
имеем сегодня, но вступает на эту арену прежде всего для того, чтобы достичь
максимальной свободы. В любви он выступает за плюрализм. По его словам,
26
в той среде, которую он предвидит, любовь займет место дружбы между
мужчинами и женщинами; мужчины будут любить женщин за их добродетели
и качество их интеллекта. Никакая форма ревности не может возникнуть по
отношению к различным «друзьям» женщины, когда сексуальные отношения
рассматриваются как неразумные. С этой идеей очень жестко боролись
некоторые критики его идей и социальных представлений о жизни, но
особенно Мальтус в своем знаменитом «Очерке принципов народонаселения»,
в котором он заметил, что если бы о любви думали и если бы ее практиковали
подобным образом, то земля была бы быстро заселена людьми, потребности
которых быстро превысили бы средства существования. Годвин ответил на эту
критику в книге: «Of Population: An Enquiry Concerning the Power of Increase
in the Numbers of Mankind as a rebuttal to Malthus' Essay on That Subject»,
которую практически не признали некоторые реакционные кланы именно изза глубокой критики мальтузианских теорий. Эти обсуждения не имели ничего
общего с, собственно говоря, рассматриваемой темой. Годвин утверждал, что
крайнее извращение нравов, наблюдаемое в сексуальных отношениях между
мужчинами и женщинами, является результатом того, что они не связаны
чистейшей привязанностью. В самом деле, в будущем обществе, подобно
тому, как люди едят и пьют не из любви к застолью, а потому что еда и питье
необходимы для здоровья, они будут размножаться не ради удовольствия,
получаемого от полового акта, а потому что это необходимо для того для
продолжения рода человеческого. Долг и разум должны будут управлять
процессом деторождения. Мужчины не будут создавать больше, чем желаемое
количество детей; если нужно меньше детей, они будут регулировать процесс
деторождения. Поскольку однажды люди смогут достичь бессмертия...
После этого краткого изложения различных идей, высказанных
некоторыми мыслителями в отношении любви и ее воспроизводящей
функции, давайте рассмотрим более подробно, как в этих утопиях
применяются правила, касающиеся любви и деторождения.
27
Томас Мор не так подробно останавливается на формах брака,
действующих в «Утопии». Он писал: «Женщина вступает в брак не раньше
восемнадцати лет, а мужчина - когда ему исполнится на четыре года больше».
Брак регламентирован строгими правилам. Например, чтобы выбрать
женщину, молодые люди представляются своим будущим невестам через
пожилую и уважаемую матрону: «Пожилая и уважаемая матрона показывает
женщину, будь это девица или вдова, жениху голой, и какой-либо почтенный
муж ставит, в свою очередь, перед молодицей голого жениха».
Эти меры предосторожности принимаются потому, что в Утопии к браку
относятся очень серьезно. «При покупке жеребенка, где дело идет о
небольшой сумме денег, люди бывают очень осторожны: хотя лошадь и так
почти голая, они отказываются покупать ее иначе, как сняв седло и стащив
всю сбрую, из опасения, что под этими покровами таится какая-нибудь
болячка. Между тем при выборе жены, в результате чего человек получит на
всю
жизнь
удовольствие
или
отвращение,
они
поступают
очень
неосмотрительно: окутав все тело одеждами, они оценивают и соединяют с
собою женщину на основании пространства величиною чуть не в ладонь, так
как, кроме лица, ничего не видно; этим они подвергают себя большой
опасности несчастного сожительства, если впоследствии окажется какой-либо
недостаток. Не все настолько благоразумны, что обращают внимание
исключительно на характер: даже в браках самих мудрецов к душевным
добродетелям
придают
известную
прибавку
также
и
физические
преимущества. Во всяком случае, под этими покровами может прятаться самое
позорное безобразие, которое способно совершенно отвратить от жены
сердце, когда физически от нее отделаться уже нельзя».
Брак у них расторгается редко, не иначе как смертью, исключая случаи
прелюбодеяния или нестерпимо тяжелого характера. Открытый и простой
развод получить чрезмерно сложно. «Впрочем, иногда бывает так, что если
характеры мужа и жены недостаточно подходят друг к другу, а обе стороны
находят других, с которыми надеются прожить приятнее, то с обоюдного
28
согласия они расстаются и вступают в новый брак. Но это возможно только с
разрешения сената, который не допускает разводов иначе, как по тщательном
рассмотрении дела в своем составе и со своими женами». Утопийцы сознают,
что возможность легкой надежды на новый брак отнюдь не содействует
укреплению супружеской привязанности.
В любом случае, им строго запрещено позволять себе поддаваться своим
чувствам. «Лица обоих полов, виновные в том, что они предались
удовольствиям до брака, будут подвергнуты строгому порицанию; им будет
категорически запрещено вступать в брак; их родители также будут наказаны,
поскольку они недостаточно следили за поведением своих детей». Такая
строгость не должна нас нисколько удивлять, если мы задумаемся о форме
общества, управляющего всем островом: чрезвычайно строгий патриархат, где
вся жизнь вращается вокруг центрального ядра – семьи. Чтобы поддерживать
это ядро, социальные отношения должны быть ограничены до такой степени,
чтобы форма правления осталась нетронутой; в противном случае она будет
разрушена, и весьма быстро. Все приведенные здесь ограничения направлены
на достижение этой цели.
У «Города Солнца» совершенно иная точка зрения.
Единственное занятие, которое царит в сексуальных отношениях – это,
как и в Спарте, рождение красивых и сильных детей. «Ни одна женщина не
может вступать в сношение с мужчиной до девятнадцатилетнего возраста; а
мужчины не назначаются к производству потомства раньше двадцати одного
года». Как мы видели выше, учтены концепции, благоприятствующие
наиболее энергичным в сексуальном отношении; те же, кто воздерживается от
совокупления до двадцати одного года, а тем более до двадцати семи,
«пользуются особым почетом и воспеваются на общественных собраниях.
Когда же все, и мужчины, и женщины, на занятиях в палестре, по обычаю
древних Спартанцев, обнажаются, то начальники определяют, кто способен и
кто вял к совокуплению и какие мужчины и женщины по строению своего тела
более подходят друг другу». Отдаваться любовным утехам разрешается
29
только раз в три ночи и только после купания. Существует одно правило –
уединять женщин, отличающихся темпераментом или красотой, с крупными и
энергичными мужчинами, а полных – с худыми, чтобы, по милости этого
скрещивания, улучшить генофонд.
Любопытно наблюдать, как Кампанелла озабочен, даже в самых
интимных деталях, спариванием. «К совокуплению приступают, только
переварив пищу и помолившись Богу небесному. В спальнях стоят прекрасные
статуи знаменитых мужей, которые женщины созерцают, и потом, глядя в
окна на небо, молят Бога о даровании им достойного потомства. Они спят в
отдельных комнатах до самого часа совокупления. Тогда встает начальница и
отворяет снаружи обе двери». Трехдневное воздержание применяется только
в том случае, если речь идет о деторождении; в противном случае этот период
не нужен. «Ежели какая-нибудь женщина не понесет от одного мужчины, ее
сочетают с другим; если же и тут она окажется неплодною, то переходит в
общее пользование, но уже не пользуется почетом, как матрона, ни в Совете
по деторождению, ни в храме, ни за столом». И все это для того, чтобы
любовные утехи не толкали женщин на сознательное бесплодие.
Среди утопистов эпохи Возрождения Кампанелла – единственный, кто
имел самое весомое представление о любви, но он рассматривал союз между
двумя полами только в целях деторождения – все было подчинено этому:
физическое телосложение, темперамент и т.д.. Никто не может отрицать, что
Кампанелла и подобные ему утописты были предшественниками евгеников.
Евгеника – не новая идея. Греческие философы античности, в частности, были
озабочены вопросом качества людского потомства, помимо развития пика
физической формы, похоже, что они верили, что зрелище обнаженного тела,
будь
оно
«au
naturel»
(«натурой»)
или
изображением,
влияет
на
воспроизводство новых существ. Без сомнения, многочисленные статуи,
установленные в городах, в садах, лесах, на дорогах, были призваны создать
душевное состояние, благоприятное для рождения прекрасных детей.
Христианство, с его пренебрежением к человеческому телу, превознесением
30
целомудрия и девственности, уничижением полового акта, ответственно за то,
что люди теперь обращают внимание на одежду так же, как когда-то на
обнаженное тело. Наша нынешняя евгеника, несмотря на ее научный облик,
не так свободна, как кажется, от предрассудков христианского «пуританства».
Повторяем, некоторые озабоченности автора «Города Солнца» не
уникальны,
поскольку
лакедемоняне
также
применяли
средства,
разработанные для получения сильного и энергичного человеческих
потомства, но Кампанелла не смог включить в книгу их любовь к свободе включил не больше, чем точку зрения карпократиан, которая, похоже,
вдохновила его на создание своей утопии. Среди карпократиан, секты,
основанной в начале второго века вульгарной эры Карпократом и его сыном
Эпифаном, христианское учение было доведено до такой крайности, что
воцарился абсолютный коммунизм. Они практиковали разделение благ и
общность жен. У них было принято, что когда к ним приходил гость,
партнерша предлагала ему себя. Но в XI и XII веках, даже если нравы были
достаточно свободными, особенно среди богачей, никогда бы не допустили,
даже
в
фантазийных
сочинениях,
распространения
идей,
подобных
карпократианским. Именно поэтому авторы тех времен были весьма скупы в
плане сексуального вопроса. И это также связано с тем, что они приняли
религиозную идею, согласно которой брак считается нерасторжимым и
единственной формой союза, допустимой между мужчиной и женщиной.
Что касается Морелли, который во многих других вопросах был одним
из самых дерзких новаторов, воплощенным разрушителем общепринятой лжи,
то он лишь повторил то, что его предшественники уже говорили на эту тему.
В его «Кодексе природы, или Истинном духе ее законов» мы находим
свод супружеских законов, призванных, по словам автора, предотвратить все
эксцессы. Вот что они предписывают, среди прочего:
«В начале каждого года будут публично праздноваться свадебные
увеселения. Молодые люди того и другого пола соберутся вместе, и в
31
присутствии городского сената каждый молодой человек выберет
нравящуюся ему девушку; получив ее согласие, он возьмет ее в жены
Первое супружество будет нерасторжимо в течение десяти лет, после
которых будет допускаем развод с согласия обеих сторон или по желанию
одной только стороны.
Мотивы развода будут объявляемы пред собравшимися главами
семейств данной трибы, которые попытаются путем увещаний примирить
разводящихся.
По объявлении развода разошедшиеся лица могут сойтись вновь лишь
по истечении шести месяцев, до этого же времени им не дозволено будет ни
видеться, ни говорить друг с другом; муж останется в своей трибе или в
своей семье, а жена вернется в свою. Вести переговоры о примирении им
разре шено будет лишь через посредство своих общих друзей.
Лицам разведшимся дозволено будет вступать в брак с другими лишь
спустя один год; после чего им не дозволено будет вновь вступать в
супружество друг с другом.
Разошедшимся лицам нельзя будет вступать в брак с лицами, более
молодыми, чем они сами, равно как с более молодыми, чем лицо, которое они
покинули. Право это будет предоставлено только овдовевшим.
Лицам того или другого пола, состоявшим раньше в браке, не будет
дозволяем брак с холостыми еще или незамужними молодыми особами». (Эти
цитаты мы приводим по испанскому источники, не имя французского под
рукой).
«Кодекс» Морелли представляет собой небольшой прогресс по
сравнению с утопистами, которые были до него, особенно с Мором. Он
предоставляет мужчинам определенную свободу выбора. Чтобы найти более
разумную, более спонтанную, менее регламентированную концепцию любви,
нужно обратиться к Уильяму Моррису и к его работе «Вести ниоткуда, или
Эпоха спокойствия».
32
На самом деле, чтобы добраться от Морелли до Уильяма Морриса,
нужно пропустить два столетия, и мы упускаем из виду большое количество
мыслителей, которые в этот промежуток времени помогли развить эти идеи. С
Уильямом Моррисом мы попадаем в 19 век. Зарождается социальное
движение, с каждым днем все больше заявляющее о себе, вчерашняя утопия
вот-вот станет завтра реальностью. Женщины, которых никто не принимал во
внимание или рассматривал как случайный объект, не только в теории, но
даже на практике считаются равными мужчине. Вместе с мужчиной и наравне
с ним она участвует в развитии общественной жизни. Этот факт должен был
повлиять на идеи мыслителей и художников того времени.
Таким образом, Моррис представлял будущую жизнь как поэтическую
гармонию
независимых,
но
дополняющих
друг
друга
человеческих
способностей, где свобода каждого находила свой полный расцвет в свободе
всех.
«С другой стороны, мы освободили любовь от вмешательства
коммерции. И еще мы перестали нарочно выставлять себя дураками. Глупое
увлечение, рождающееся естественно, как безрассудство незрелого молодого
человека или даже более зрелого мужчины, попавшегося в ловушку... с этим
мы должны мириться и даже без особенного стыда, но руководствоваться в
своих
чувствах
какими-то
условными
правилами
или
разыгрывать
сентиментальную роль… Друг мой, я стар и, может быть, разочарован в
жизни, но все-таки я думаю, что мы покончили со многими подобными
глупостями старого мира. Во всяком случае, если мы и страдаем от тирании
и изменчивости нашей природы или отсутствия личного опыта, мы не
строим кислых физиономий и не лжем. Если происходит разрыв между теми,
кто думал, что никогда не разлучится, значит, так и должно быть. И нет
надобности в притворном единстве, когда сама основа его пропала. Мы не
заставляем также заявлять о своем неувядающем чувстве тех, кто его вовсе
не испытывает. Поэтому исчезла такая чудовищная мерзость, как
продажное наслаждение. В нем нет надобности».
33
Другой писатель, Жозеф Дежак, опубликовал в 1858 году «Утопию
анархии», в которой вопрос любви играет очень важную роль в формировании
его райского общества. Люди, живущие там, полностью довольны, потому что
там царит самая полная свобода. Мужчина и женщина, любя друг друга, не
подчиняются никаким законам, могут любить, когда хотят, как хотят и кого
хотят. Повсюду полная свобода. Никакие условности или юридические
договоры не связывают их. Влечение – их единственная цепь, удовольствие –
их единственное правило. И все же любовь сильнее и окутана большим
количеством приличий, чем среди цивилизованных людей. Люди смакуют
тайну, окружающую свободные союзы, что придает им постоянно
обновляющееся очарование. Считается оскорблением целомудрия нравов и
провокацией ревности наслаждаться близостью сексуальной любви на
публике. Каждый прилюдно обменивался бы нежными приветствиями,
приветствиями брата и сестры, сияющими самой яркой любовью. Отблески
страсти могли бы сиять только в тайне, подобно звездам, этим целомудренным
мерцаниям, в мрачной синеве ночи.
Моногамия также не обязательна, хотя любовь только к одному, вечная
любовь между двумя сердцами, основанная на взаимном влечении, может
быть высшим блаженством влюбленных, вершиной сексуальной эволюции;
это излучающий огонь, к которому стремятся все пути, апофеоз человеческой
пары, счастье в зените. Но, по мнению Дежака, каждый мужчина, как и каждая
женщина, может иметь несколько любовников и наоборот, и в этом нет
никакого вреда, поскольку каждый будет следовать своему собственному
инстинкту, ведь никто не обладает одинаковым темпераментом и,
следовательно, не испытывает одинаковых потребностей. Мужчина может
любить женщину по одной причине, а другую – по каким-то иным мотивам, и
наоборот. В обществе, где царит такая широкая свобода и терпимость, все
формы ревности были бы неизвестны, как и злодейства, которые свели любовь
к низшей меркантильности и которые царят в современном обществе. Люди
покупают и продают любовь; люди покупают и продают поцелуи, как они
34
покупают и продают тела, лишая любовь всего ее очарования и красоты, сводя
ее к пошлости и отвращению.
Любое общество, как и любое дерево, может приносить только те плоды,
которые позволяет питающая его почва. Общество, корни которого глубоко
уходят в болотистую землю, может приносить только горькие и гнилые плоды,
это касается и любви, и всего остального.
Итак, чтобы закончить этот краткий обзор решений сексуального
вопроса, предложенных наиболее известными утопистами, приведем обзор
решений, предложенных другими писателями или романистами, которые
провели своих читателей через страны своего воображения:
В «Истории севаритов» Дениса Вайрасса д'Алле (1677) на Терра
Аустралис разворачивается утопия, в которой господствует моногамия, хотя и
сдобренная всевозможными предрасположениями, благоприятствующими
полигамии и полиандрии. Люди свободны в выборе супругов, но брак
обязателен. Девушки сами предлагают супружеский союз, но молодой человек
имеет право отказаться. Если молодой женщине неоднократно отказывают,
она имеет право в качестве контрмеры потребовать стать женой одного из
высокопоставленных лиц государства, которые полигамны и в соответствии
со своим рангом могут иметь от двух до двенадцати жен. Наконец, севариты
допускают, после взаимного согласия, обмен супругами.
Фурье (1830) требует абсолютной сексуальной свободы для обоих
полов, то есть ликвидации брака и замены его не только свободными союзами,
но и настоящим промискуитетом полов... В обществе будущего «Все
женщины могут одновременно иметь, если она того пожелает, и общественное
мнение не будет против этого: 1-супруга; 2-родственника для рождения детей;
3-фаворита, с которым она будет жить; 4-простых любовников». Из этих
четырех категорий первые три закреплены легально, четвертая не будет
формально признанной.
Кабе (1848) в своем «Путешествии в Икарию» понимает важность этого
вопроса. «Молодые икарийцы, рассматривая брак как рай или ад в этой жизни,
35
вступают в брак только тогда, когда хорошо знают своих избранных, и чтобы
лучше узнать друг друга, женихи и невесты должны быть знакомы по меньшей
мере в течение шести месяцев, а очень часто они знакомы с самого детства и в
течение долгого времени, так как молодая девушка не выходит замуж ранее
восемнадцати лет, а молодой человек не женится раньше двадцати» – Кабе
допускает развод, но считает брак и супружескую верность основой порядка в
семье и нации, так как Республика гарантирует каждому прекрасное
образование, обеспеченное существование и легкость брака. Он клеймит
безбрачие и объявляет сожительство и прелюбодеяние непростительными
преступлениями.
Во «Фриландии, или Ожидании социализма» Герцка пишет следующее:
«Узы брака юридически основаны на свободном и исключительном согласии
обоих супругов, поскольку в Свободной стране никто не может быть
принужден к чему-либо, что входит в сферу прав другого. И поскольку здесь
ни один закон не ущемляет прав другого при каких бы то ни было
обстоятельствах, брак будет свободным договором, который можно
заключить только с согласия двух сторон, но который также может быть
разорван по воле одного единственного. Из этого правила не будет
исключений, даже в случае с детьми: дети всегда будут принадлежать матери,
либо же она согласится на иные договоренности».
Два следующих отрывка позволят нам понять точку зрения Поля Адама,
когда он писал «Письма из Малайзии» (1898):
«Женщина откажет мужчине в телесном удовлетворении не более, чем
там, откуда вы родом, откажет в приветствии. Это жест вежливости,
который мы делаем очень любезно и которому не придаем никакого
значения... Люди размножаются, когда им этого хочется и с тем, кто их об
этом просит, точно так же, как вы трапезничаете напротив незнакомца в
поезде или едете с ним в одном такси. Свободный обмен эротическими
ощущениями уничтожает желание обладания любовником».
36
В утопии «В стране гармонии» Жорж Дельбрюк принимает систему
обязательного воспроизводства. Жители этой страны – деонийцы – называют
себя «богами» и «богинями» в честь основателя своей нации, потомками
которого они все являются. Здесь
«можно любить, не производя потомства, так же как можно
производить потомство, не любя. Любовь – это состояние души,
деторождение – обязанность государства... Мы никогда не назидаем на
людей, и отказ молодой женщины надо уважать, но богини слишком
патриотичны, чтобы хоть на мгновение задуматься обо оспаривании выбора
Факультета, зная, что этот выбор был давно и тщательно изучен. Если уж
на то пошло, то зачатие богини от бога не подразумевает никаких уз,
никаких цепей. Население не должно превышать заданного и стабильного
числа жителей, а ежедневные гигиенические практики сделают богинь
бесплодными. Чтобы стать матерями, они должны отречься от этого».
В «Пацифистах» Ан Ринера мудрец по имени Макима говорит:
«Любовь – это не плоская и однородная земля. Многие привязываются
к первому попавшемуся телу, которое тянет их к счастью и которое учит их
плотским удовольствиям. Причины раздоров, которые разрывают ваши
отношения, здесь просто не существуют. Но как много мужчин и женщин
обожают перемены! Скольким постоянно кажется, что они найдут счастья
на стороне! Многие атланты... утоляют почти все свою жажду в одном и
том же ручье. Другие проводят большую часть своей жизни, летая во всех
направлениях, садясь на все ветви, пробуя все плоды, выпивая все воды,
засыпая, свернувшись калачиком на каждой лужайке. Любовь знает и
оседлых, и путешественников».
Массон в своей «Utopie des Iles Bienheureuses» («Утопия блаженных
островов») рассказывает об этом так, словно просвещает путешественника:
«Наши девушки хотят стать матерями, как только их органы станут
пригодными для этого. Их дети принадлежат им. Они кормят их молоком:
или даже, если она хочет, можно предложить кормить и воспитывать их
37
детей другой женщине. Что касается ревности... Наше человечество не
лишено ни одного истинно человеческого зла. Но здесь есть случайности,
число и тяжесть которых уменьшаются с каждым днем. Разве могут два
молодых человека влюбиться в одну и ту же девушку, или две девушки иметь
одного и того же возлюбленного? Запросто! Девушка отдается двум
юношам, если этого хочет она или они; две девушки – юноше, если это
приятно им и приятно ему».
Уэллс в романе «Люди как боги» (1926) решает эту проблему
следующим образом:
«В Утопии мужчин и женщин не обязывают разбиваться на пары,
связанные нерасторжимым союзом. Для большинства утопийцев это было
бы неудобно. Очень часто мужчины и женщины, которых тесно сближала
общая работа, становились любовниками и почти все время проводили
вместе [...] Но на то была их добрая воля». [Из оригинальной версии «Люди
как боги», опубликованной в 1923 году – прим. переводчика (Винсента
Стоуна)].
В своей коммунистической утопии «Une Nouvelle Vie» («Новая жизнь»)
(1933) Мадлен Пеллетье объясняет, что слово «обман» давно потеряло свой
смысл.
«Сексуальность перестала быть запретным плодом, который едят в
тайне. Все признали, что любовь – это естественная потребность, менее
основополагающая, чем голод, но все же не заслуживающая осуждения. Они
признавали, что благоразумие, однако, необходимо для общественной
дисциплины: публичные проявления любви были запрещены. Замкнувшись в
своем доме, каждый мог вести ту сексуальную жизнь, которая ему
нравилась, разрешались даже педерастия и сапфизм, запрещались только
изнасилование и совращение детей, не достигших пятнадцатилетнего
возраста».
Для справки мы приводим роман Фернана Колни: «L'amour dans cinq
mille ans» («Любовь через 5000 лет») (1910). Он представляет себе общество,
38
в котором страсти, желания и любовь упразднены. Воспитание детей
происходит научным путем. К сожалению, в процессе развития эмбрионов
была допущена ошибка, например возвращение чувственного удовольствия и
т. д., и эксперимент проваливается. Этот роман и другие в этом жанре
отличаются от других, которые мы здесь рассматривали.
Можно ли из всего, что мы тут обсудили, вывести общую теорию
будущих сексуальных отношений?
Мы видим, что эволюция ответов, предлагаемых этими утопистами,
направлена на исчезновение сексуальных приличий, и вполне вероятно, что
это станет одной из принципиальных характеристик свободных обществ
будущего. Правда, это не имеет большого значения. Члены будущих обществ
будут решать сентименто-сексуальный вопрос в соответствии с менталитетом
своего времени, и не похоже, что проблема решится до того момента, пока
сохраняется амурный романтизм и сексуальная исключительность. Чтобы не
стать помехой или препятствием на пути к освобождению человеческой
свободы, эротический вопрос не может занимать особое место, превосходящее
другие потребности физического организма и другие стремления к
удовольствию.
Наше решение – то, которое хочет, чтобы все эмоциональные
отношения, сентиментальные или сексуальные,
преобразовали поиск
эротических радостей в отношения чистого товарищества, независимо от того,
являются ли его целью длительные или временные ассоциации или
соглашения – отбрасывает все страхи перед опасностями, связанными с этим
вопросом. Включение сексуальности в нормальные рамки отношений доброго
товарищества освобождает ее от запрета на анализ и от мистического
характера, устраняет ревность и предотвращает однородность, на благо
целостности тела существа, которое в противном случае могло бы познать
разнообразие ощущений и утонченность амурного плюрализма. Мы
чувствуем, что наше решение, применяемое в зависимости от ситуации,
укрепит узы эмоционального товарищества, где бы оно ни было принято, и что
39
оно обеспечит больше счастья в тех обществах, где его возьмут за основу. Оно,
по сути, актуально во все времена и всюду.
40
Маркиз де Сад. Введение
Эмиль Арман
Перед тем как мы начнем
Этим журналом начинается вторая серия из шести приложений к журналу
«The Unique» («Единственный»), которая завершилась выпуском 120–121. Я
хотел бы поблагодарить – и не могу не поблагодарить – тех, кто проявил
интерес к этому проекту и позволил мне довести его до конца. Однако я
сожалею
о
молчании
некоторых
бывших
сочувствующих,
которые
подписались на «The Unique» и которые получили эти приложения, хранили
их с самого начала, не подавая нам ни малейших признаков жизни.
Обращаясь к «членам ассоциации», мне не нужно напоминать им о тех
трудностях, которые нам пришлось преодолеть: возраст, посредственное
здоровье, возможности, ограниченные из-за работы и необходимости переезда
– то же самое касается и моего партнера, без помощи которого мне было бы
невозможно посвятить себя любой работе, требующей определенной степени
постоянства. Эти подробности будут полезны тем близким, которые понимают
мое упрямство в отказе от полного выхода на пенсию, а не тем, кто
равнодушен, и лишь немногие из которых высказывают свое мнение.
Наши цели остаются прежними: довольствоваться ограниченными и
полурегулярными выпусками, предлагаемыми тем, кому понравились «l'en
dehors» («За пределами») и «l'Unique» («Единственный»), шестнадцати- или
двадцатичетырёхстраничных журналов (и в формате, допускающем кардсток),
содержащих вновь переведенные тексты, отрывки из произведений забытых
или малоизвестных авторов, перепечатки лекций, прочитанных на наших
встречах, или, наконец, перепечатки прошлых публикаций, которые, по
нашему мнению, заслуживают внимания моих нынешних попутчиков.
Мы не претендуем на совершенство... Мы даже не знаем, сколько еще
сможем продержаться... Наконец – увы – есть вопрос о необходимых
средствах для публикации этих приложений. Поэтому, если наши усилия не
заинтересуют определенное число тех, кто будет получать эти журналы, они
41
должны сообщить нам об этом прямо и избавить нас от лишних хлопот.
Заранее благодарю вас.
15 октября 1957
Настоящий де Сад
Лекция в Центре «Друзья Армана» 7 июля 1957 года
Если бы, подобно сказочному фениксу, умерший Маркиз де Сад возродился
из пепла, позаимствовав ироничную улыбку у Вольтера, которым он
восхищался, он мог бы сидеть и размышлять о самом совершенном
обосновании своих пессимистических взглядов, рассматривая наше мудрое и
развращенное человечество.
Никогда еще критический ум не был так ясен, так ясновидящ в
раскрытии истинных глубин человеческой природы, и именно этого де Сада
следует знать, настоящего де Сада, писателя-реалиста, который осмелился
перед лицом общественного класса, напуганного его веристскими истинами,
изобразить своих братьев такими, какими он их видел, несмотря на
лицемерную этику, под которой они прятали свое поведение.
Умы такого рода приводят в ужас реакционные души, а также тех, кто,
изучая его труды, пытался обнаружить в них нечто иное, чем его собственная
мысль, хотя он стремился ясно выразить себя на протяжении всех своих
наиболее ярких произведений.
Для некоторых толкователей его гения было совершенно необходимо,
чтобы божественный Маркиз был безрассудным чудовищем, плутоватым
писателем, сексуальным маньяком; или же, даже несмотря на его писания или
вопреки им, в реальной жизни он был своего рода тонко завуалированным
моралистом, излагающим некую неявную этику, о которой можно узнать
благодаря эрудированной и проницательной интерпретации.
И все же де Сад, каким он предстал передо мной в произведениях,
создавших его блестящую репутацию, не является никем подобным и никогда
не делал даже набросков этики любого рода. Он был вольтеровским
42
памфлетистом, человеком, который решил сказать то, что он думает о своих
современниках.
Немногие комментаторы, за исключением Жоржа Батая, объяснили
загадку этого длинного и бесконечного оправдания жестокости. Они обходят
стороной этот аспект его аргументации, как будто совершенно естественно
украсить дюжину книг такими ужасающими выдумками, присыпанными
философскими
размышлениями,
многие
из
которых
противоречат
написанному несколькими страницами позже. Они утверждали, что его долгое
заключение стало определяющей причиной этой довольно редкой литературы,
в то время как многие другие заключенные подвергались более мучительному
заключению, чем он, и не произвели ничего подобного. И если уж на то пошло,
это все равно не объясняет, почему его эротика так нарочито отталкивающа.
Это также не объясняет, почему он без перехода переходит от одной
идеи к ее полной противоположности и устами своих марионеток смешивает
самые мудрые, самые проницательные и логичные философские диссертации
с самыми экстравагантными психологическими теориями, все время тесно
переступая через истину.
Где же настоящая идея Маркиза в этих грандиозных гугенотских
рассказах?
На мой взгляд, нигде в его более или менее предосудительных
эротических описаниях. Его недоброжелатели остановились на этой части его
сочинения, и, будучи способны видеть только зверства, они исказили
понимание его теории зла, которая была настоящим обвинением против
прославленного вселенского порядка, разрушительный механизм которого он
показывал.
Было легко и вполне комфортно привлекать внимание к эротическим
выходкам его рассказов и уклоняться от ужасных истин этого безжалостного
критика. Так, его можно осудить за оскорбление общественных приличий, но
можно ли осудить за оскорбление истины того, кто изображает природу,
43
человека и плод своего воображения, то есть призрачного Бога, в их бесспорно
подлинном аспекте свирепости и зла?
Де Сад – обвинитель, причем грозный.
Но он не моралист; в его рассказах намеренно отсутствует этика, ибо
этика может быть направлена только на оптимистические цели и
ориентировать человека на гармоничное воплощение. С ним дело обстоит
иначе. Он разрушитель, преступник, исключение.
Я попытаюсь доказать, что в основе мышления де Сада лежит проблема
зла; что его эротические жестокости – всего лишь выходки без всякого
значения, легко сравнимые с подвигами «Brother Jean des Entomeures» («Брата
Жана из Энтомореса») Рабле; что ужасы – это просто взрывная реакция де
Сада
против
общественного
лицемерия,
реакция,
обусловленная
исключительно его тюремным заключением; что эта боевая литература
отражает то раздражение, которое он испытывал, и что он с головой окунулся
в идеи и действия, не заботясь о единстве или координации; что это
неоспоримые свидетельства о том, что он не заботился ни о какой моральной
цели, но что эти экстравагантные грабежи, эти экскурсы в психологию людей,
его рассудительные наблюдения привели его к открытию многих истин,
банальных сегодня, но пророческих в его время.
Ему можно поставить в заслугу довольно точное описание условных
рефлексов,
которые
удовольствие,
по
принципу
разрушительных
ассоциации
последствий
превращают
боль
перенаселения
в
или
необходимости уравновешивать все популяции с имеющимися пищевыми
ресурсами, разнообразных влияний сексуальных страстей на поведение
человека, выдающейся роли эгоизма, делающего каждое живое существо
уникальным, единственным против всех. И все это задолго до Дарвинов,
Павловых, Мальтусов, Фрейдов, Ле Дантеков. Каким же пылким гением был
этот Маркиз, тайно разбросавший в этих однообразных мерзостях зерна
истины, непризнанных в его время! Вдохновляли ли его «Республика»
Платона, «Человек-машина» Ле’Меттри, «Система природы» Гольбаха,
44
всякие Вольтеры, Руссо, Дидро, энциклопедисты – все они способствовали
формированию его материалистической и атеистической философии, это
несомненно: но как объяснить эту внезапную злобность, агрессивность, это
обвинение, которое в основе своей было направлено против всего, что его
современники, с известной долей сдержанности, все еще уважали?
То, что его заключение привело к взрыву пороховой бочки – это
очевидно, но все же эта пороховая бочка должна была существовать заранее,
тюрьма ее не создавала. Задолго до ареста идеи де Сада созрели, он заметил
жестокость борьбы за жизнь и пришел к пониманию двойной детерминации
индивида – наследственной детерминации и выученной детерминации – он
также
понял
изоляцию
каждого
индивида,
заключенного
в
его
субъективности, в его некоммуникабельном сознании, что делает каждого
человека исключением, уникальностью, присвоителем, существом, которое по
природе и по своим истокам не обладает ни верой и законом.
Таким образом, мысль садиста начинается с прочного фундамента:
существование зла, уничтожение всего сущего, борьба всех против всех. Без
сомнения, он продолжал бы в том же духе, если бы не его произвольное
заключение в тюрьму. Но представьте себе этого человека, привыкшего к
свободному самовыражению, окруженного эпикурейцами, не верящего ни в
Бога, ни в дьявола, скептика, человека разума, bon vivant (обольстителя),
внезапно лишенного свободы, друзей, сексуальных фантазий, всего того, что
сделало его тем, кем он был, и уже настроило его против человеческой злобы
и извращенности всего сущего. И тогда его ярость вырвалась наружу: он
мстил, он извергал злодеяния, он получал облегчение, рисуя своих
сверстников в самых черных красках; он жестоко расправлялся с
милосердием, убивал невинных, мучил девственниц и наивных, высмеивал
добродетель, мученически изображал фантомы и через все несогласные голоса
своих потрясающих персонажей подвергал суду свою расу и даже Вселенную.
45
Она огромна, недействительна, невероятна, чудовищна, эта мысль
превосходит Рабле. Она одновременно трагична и карикатурна. Это драма
самого существования.
Видеть в этом странном произведении только эротические шутки и
жестокость – значит неправильно понимать характер божественного Маркиза.
На самом деле он был очень честным, добрым человеком; он доказал это,
спасая от гильотины своего главного мучителя, президента Монтрея, и еще раз
показал это своей умеренностью во время Террора. И достаточно прочитать
его описания преступлений, чтобы понять мстительность, злобу и даже
некоторую склонность к мистификации читателя. Ибо этот добрый Маркиз
рассказывает обо всем этом так, что больше шутит, чем использует муки
ужаса.
Эти жертвы, которых режут тысячей способов, которые никогда не
умирают и выживают, чтобы рассказчик мог растянуть сцену до крайних
пределов своей фантазии: эти пассивные марионетки, которых режут на куски,
как в мясной лавке, эти неисчерпаемые, дурманящие, чрезмерные,
однообразные, скучные эротические и скатологические подвиги – все это
нельзя воспринимать трагически или серьезно.
Как можно было сразу не заметить напыщенность этих сцен, их
невозможность, неправдоподобность, при всей гротескности в них, желание
ошеломить,
оскорбить,
шокировать
и
ужаснуть
неизвестных,
но
потенциальных читателей? Все в этой литературе свидетельствует о
стремлении писателя ошеломить, оскандалить мнение повседневности,
оплевать его истинами. Идеи возникают бурно, без единства, без порядка,
иногда одна сцена противопоставляется другой. Его бесчестные, ленивые и
лживые персонажи барахтаются в одних и тех же ужасах, по-родственному
обманывают друг друга, несмотря на свое преступное братство, и, случайно
убивая друг друга, никогда не добиваются оправдания ни в чем. Его
бесконечные
эротические
тирады,
постоянно
начинающиеся
заново,
происходят между двумя философскими дискурсами, отстраненными от
46
действия, могут продолжаться бесконечно, не внося ни малейшего новшества
в уже сказанное. Наконец, забота о представлении добродетели, красоты,
невинности и чистоты, постоянно подвергаемых мученической смерти
циничными злодеями, а также вся его необычная теория зла, неизбежно
связанная с существованием всего сущего – все это свидетельствует о том, что
он выставляет все эти чудовища напоказ своим современникам, чтобы
служить зеркалом, без этических или моральных намерений.
Если бы он был моралистом, он не показывал бы противостояние закона
и религии преступности, что оказало бы значительную услугу двум бестиям, с
которыми он боролся. Иначе он не развил бы свою максиму: ДЕЛАЙ ДРУГИМ
ТО, ЧТО ТЫ НЕ ХОЧЕШЬ, ЧТОБЫ ОНИ ДЕЛАЛИ ТЕБЕ. Эта максима,
принятая
всеми
людьми
и
свидетельствующая
о
проницательной
объективности нашего автора, не приводит ни к чему конструктивному и сразу
вступает в противоречие с человеческим инстинктом самосохранения.
Но
вместо
конструктивной
этики
он
в
своих
диссертациях
продемонстрировал вероломство, самозванство и ложь социальных и
религиозных
условностей,
ничтожность
человечества
перед
лицом
космических сил и дал зловещее толкование человеческого поведения,
которое сильно навеяно реальностью.
Невозможно привести все действительно интересные отрывки из его
работ, но несколько следующих выдержек прояснят основные моменты. Вопервых, вот вольтеровский аспект его атеистического чутья на тему Христа:
«Можно было бы представить божественные небеса, кортеж ангелов,
сцену, видимую всей вселенной, где могло бы появиться это возвышенное
создание... но ничего подобного: именно в чреве еврейской шлюхи, в хлеву, Бог
возвещает о своем приходе, чтобы спасти землю! Вот его достойное
происхождение! Но возместит ли нам его божественная миссия ущерб?
Давайте на мгновение проследим за этой фигурой. Что он говорит? Что он
делает? Какую возвышенную миссию мы получаем от него? Какую тайну он
47
откроет? Какую догму он нам предпишет? И, наконец, в каких деяниях
проявится его величие?
Сначала я вижу затуманенное детство, несколько услуг, без сомнения,
очень распутных, оказанных этим уличным сорванцом проповедникам
Иерусалимского храма, а затем исчезновение на пятнадцать лет, в течение
которых негодяй будет отравлять себя всеми фантазиями египетской
школы, которые он в конце концов принесет обратно в Иудею. Едва он успел
вернуться, как его глупость впервые заставила его провозгласить, будто бы
он сын Божий, равный своему отцу; он связывает этот союз с третьим
фантазмом, который он называет Святым Духом, и эти три личности,
уверяет он, составляют только одну! Чем больше эта нелепая тайна
шокирует разум, тем больше негодяй уверяет в достоинствах ее принятия, в
опасностях ее упразднения. Чтобы спасти всех нас, уверяет имбецил, он
принял плоть, как Бог, явившись в утробе матери как дитя человеческое; и
ослепительные чудеса, которые мы увидим, им совершаемые, скоро убедят в
этом всю вселенную! На пиру у пьяницы мошенник превратит, как говорится,
воду в вино; в пустыне он накормит нескольких мошенников припрятанной
провизией, заготованной его сектантами; один из его друзей притворится
мертвым, он оживит его; он появится на горе, и там, перед двумя или тремя
друзьями, он проделает такую ловкость рук, которая сегодня смутила бы
самого захудалого фокусника.
С энтузиазмом проклиная всех, кто не верил в него, негодяй обещал
небеса всем забулдыгам, которые его послушают. По своему невежеству он
ничего не писал, по своей глупости говорил очень редко, по своей дурости
делал еще меньше, по своей слабости, и, измучив закона блюстителей,
которые устали от его подстрекательских речей, коль они были довольно
редки, шарлатан возвел себя на крест, заверив следовавших за ним негодяев,
что каждый раз, когда они будут его призывать, он будет спускаться к ним,
чтобы дать им что-нибудь поесть. Они пытали его, и он позволил им это.
Его папаша, этот возвышенный Бог, от которого, как он осмелился сказать,
48
он произошел, не оказал ему ни малейшей помощи, и поэтому с негодяем
обращались, как с остальными ворами, среди которых он имеет достоинство
быть главным...»
А теперь вот как он оценивает всемогущество Бога:
«Что я вижу в Боге этого пресловутого культа, если не безрассудное и
варварское существо, создающее сегодня мир, о строительстве которого он
пожалеет завтра! Что я вижу?... Слабое существо, которое никогда не
сможет заставить человека склониться по своему желанию! Это существо,
хотя оно и произошло от него, господствует над человеком; человек может
преступить против него и тем самым заслужить вечные муки! Какое слабое
существо этот Бог! Как! Он мог создать все, что мы видим, и все же он не
может создать человека по своему образу и подобию! Но, скажете вы, если
бы Он создал такого человека, то этот человек ничего бы не стоил. Какая
покорность! И из какой необходимости человек должен доказывать свою
ценность Богу! Создав его абсолютно добрым, он никогда не смог бы
совершить зло, и только в этом случае его работа была бы достойна Бога.
Это было сделано для того, чтобы искусить человека, чтобы дать ему
выбор. И все же Бог, в Своей бесконечной мудрости, прекрасно знал, что из
этого получится. В этот момент Он сознательно теряет то существо,
которое Сам создал. Какой ужасный этот Бог! Какое чудовище! Какой
негодяй, достойный нашей ненависти и непримиримой мести! И все же, не
довольствуясь столь возвышенной задачей, он топит человека, чтобы
обратить его, сжигает его, проклинает его...
Является ли Бог, исполненный гнева, существом, в котором можно
найти хоть тень милосердия или доброй воли? Согласно ортодоксальной
теологии, кажется очевидным, что Бог создал как можно больше людей
только для того, чтобы обрекать их на вечные мучения. Разве не
соответствовало
бы
в
большей
степени
доброй
воле,
разуму
и
справедливости создать только камни и растения, чем формировать людей,
чье поведение могло бы принести им бесконечное наказание? Такой коварный
49
Бог, достаточно злой, чтобы создать одного-единственного человека, а
затем оставить его на произвол судьбы, не может считаться совершенным
существом: он может быть таковым только как чудовище глупости,
несправедливости, злобы и жестокости. Однако Бог знает, что человек
погибнет, вместе со своим родом, если съест этот плод, и не только дает
ему возможность поддаться, но, соблазняя его, направляет свой гнев на него.
Он поддается и погибает: он делает то, что Бог позволил ему сделать, то,
что Бог пытался заставить его сделать, и теперь он будет вечно несчастен.
Есть ли в мире что-нибудь более абсурдное и жестокое?»
А вот несколько его размышлений о природе:
«Без разрушения на планете Земля нет пищи и, следовательно, нет
возможности для человека размножаться. Роковая истина, без сомнения,
так как она неопровержимо доказывает, что если война, раздоры и
преступления изгнаны с планеты Земля, то империя трех царствований, став
слишком жестокой, уничтожила бы в свою очередь все остальные законы
природы. Все небесные тела остановились бы: влияния были бы
приостановлены чрезмерной силой одного из них: не было бы больше ни
тяготения, ни движения.
В первые мгновения жизни человек получает непосредственные законы,
которых он не может избежать: это законы самосохранения, размножения:
законы, которые применимы только к нему, которые зависят от него, но
которые никоим образом не нужны природе, ибо он больше не является
частью природы, он отделен от нее. Он полностью отличается от нее, до
такой степени, что он совершенно бесполезен для ее непосредственного
функционирования и не нужен для ее разнообразия, настолько, что он мог бы
либо увеличить свой вид в четыре раза, либо полностью уничтожить его, и
вселенная не почувствовала бы ни малейшего сдвига. Если он разрушает себя,
он неправ, но все же это бы соответствовало ему. Однако в глазах природы
все иначе. Если он размножается, он неправ, ибо он присваивает честь
новому явлению природы, результатом которого по ее законам обязательно
50
являются существа. Если они вымрут и вообще не будут размножаться,
природа создаст новых существ и будет обладать способностью, которой у
нее больше нет. Не то чтобы она не могла все еще обладать ею, когда желала
этого, но она никогда не производит ничего бесполезного, и точно так же,
как первые существа, которые существовали, размножались сами по себе,
природа не будет воспроизводить себя в этой ситуации: наше собственное
размножение, которое является лишь одним из законов, присущих нам,
решительно вредит явлениям, которые дают природе способности на это.
Таким образом, то, что мы считаем добродетелями, природа считает
преступлениями. На это вы можете возразить, что если бы эта способность
к деторождению, которую она нам предоставила, причинила ей вред, то она
не предоставила бы ее нам. Но тогда обратите внимание, что она не
хозяйничает тут, она ограничена законами, что она ничего не может
изменить, что один из ее законов – это жизнь существующих существ и
возможность того, что они захотят размножаться. Но если эти существа
будут размножаться или уничтожать себя, природа вступит в свои
первоначальные права, с которыми ничто не сможет побороться, но вместо
этого, размножаясь или не уничтожая себя, мы привязываем ее к вторичным
законам и лишаем ее активной силы...
Не доказывает ли она нам это неоспоримо теми бедами, которыми она
бесконечно сокрушает нас, разделениями, раздорами, которые она сеет
между нами? Склонностью к убийству, которую она внушает нам каждый
миг: эти войны, этот голод, которым она переполняет нас, эти болезни,
которые она время от времени распространяет по земному шару, чтобы
уничтожить нас, этими негодяями, которых она множит, этими
Александрами [Македонскими], этими Тамерланами, этими Чингисханами всеми этими героями, опустошающими землю, - все это, говорю я - не
доказывает ли оно непобедимым образом, что все наши законы
противоречат ее собственным и что она стремится уничтожить нас?
51
Величайший негодяй земли, самый отвратительный убийца, самый свирепый,
самый варварский, - такова система его законов».
****
«Так вы верите, что цивилизация или мораль сделали человека лучше? Не
считайте так, сдерживайте себя от веры: все они привели лишь к смягчению,
лишь к забвению законов природы, которые делали ее свободной и жестокой;
с этого момента весь вид портится, свирепость становится вероломством,
а зло, которое совершил человек, становится лишь более опасным для его
современников».
****
«Принцип жизни во всех существах есть не что иное, как принцип смерти:
мы получаем его и питаемся им одновременно. В момент, который мы
называем смертью, все кажется растворенным, мы верим в него из-за
крайнего различия, обнаруживаемого тогда между этой частью материи,
которая больше не кажется одушевленной; но эта смерть - не более чем
фантазия, она существует только образно и нереальна. Эта материя,
лишенная той тонкой части, которая придает ей движение, не
уничтожается; она просто меняет форму, начинает гнить, и уже есть
доказательство, что она все еще обладает движением; она питает землю
соком, оплодотворяя ее и предлагая регенерацию других царствований, так
же, как и своего собственного. Короче говоря, нет существенной разницы
между первой жизнью, которую мы получаем, и второй, которую мы
называем смертью. Это позволяет нам увидеть, что смерть так же
необходима, как и жизнь, и что все эти язвы, о которых мы говорили –
жестокость тиранов, преступления негодяев – так же необходимы этим
трем царствованиям, как и действие, которое их оживляет.
Я утверждаю, что ужас перед смертью, который внушает нам
природа – это просто плод абсурдных страхов, которые мы развиваем в себе
с момента рождения, страх полного уничтожения, проистекающий из
религиозных идей, глупостью которых мы забиваем себе голову. Избавившись
52
от этих страхов и удостоверившись в своей судьбе, мы не только не должны
больше смотреть на смерть с отвращением, но и легко докажем, что она на
самом деле является чувственным наслаждением. Прежде всего, вы
согласитесь: никто не может усомниться в том, что это одно из
необходимых условий природы, которая создала нас только для этого; мы не
начинаем, а заканчиваем [свое существование]; каждое мгновение ведет нас
к этому последнему пределу. Все доказывает, что это единственный конец
природы. И все же я удивляюсь, как можно после познанного опыта
сомневаться в том, что смерть, будучи потребностью природы, не должна
стать затем чувственным удовольствием, ведь перед нами убедительные
доказательства того, что все потребности жизни - не что иное, как
удовольствия. Таким образом, в смерти есть удовольствие; поэтому можно
представить, что с помощью размышлений и философии мы можем
изменить все нелепые страхи смерти на очень чувственные идеи, что можно
даже думать о ней и ожидать ее, возбуждая себя удовольствиями чувств».
Это вовсе не мешает Маркизу в какой-то момент сказать:
«Одним словом, страх заложен в природе, он порожден ее интимной заботой
о самосохранении, заботой, которую невозможно не иметь, поскольку она
заложена в нас той движущей силой, которая запустила нас на этот земной
шар, то есть природой».
В связи с этим он выступает против рискованной дуэли и предпочитает,
чтобы того, кто его обидел, убили. Вот как он обосновывает свою точку
зрения:
«Честь – это химера, порожденная человеческими обычаями и условностями,
которые никогда не основаны ни на чем, кроме абсурда; так же неправильно,
что человека почитают за убийство врага своей родины, равно как и то, что
его уничижают за резню против своих; никогда не было справедливого
судебного разбирательства из-за несправедливых ситуаций; если я делаю
добро, мстя своей нации за причиненные ей обиды, я бы гораздо лучше
отомстил за себя тем, кто посягал на меня. Государство, которое каждый
53
год подкупает четыре или пять тысяч убийц, дабы они служили его делу, не
может, естественно, или же законно наказать меня, когда я, следуя его
примеру, плачу одному или двум людям, дабы отомстить за бесконечно более
реальные оскорбления, которые я получаю от моего противника; ибо в конце
концов оскорбления, направленные на нацию никогда лично на меня не влияют,
в то время как те, что я получил, напрямую доходят до меня самого; и
разница огромна. Но должен ли человек пытаться говорить такие вещи в
мире? его называют слабым, трусом – и репутация умного или мудрого
человека, на которую он работал всю свою жизнь, будет отнята у него в одно
мгновение несколькими жалкими болванами, столь же низкими, сколь и
слабоумными, которых три или четыре ханжи, каких следовало бы
отшлепать на улицах, убедили, будто нет ничего лучше, чем идти и
рисковать своей жизнью, когда тебе позволено идти и отнимать жизнь у
других...».
В других местах он возвращается к природе, своей излюбленной теме, и
к Богу, своему bête noire [заклятому врагу]:
«Предоставь человека природе – вот что пошло бы ему на пользу куда в
большей степени, чем наши законы. Прежде всего, уничтожьте эти
обширные гетто, где накапливаются эти пороки, что вы подвергаете
репрессивным законам. По какой необходимости человек живет в обществе?
Поместите его посреди деревенских лесов, где он родился, и позвольте ему
делать там все, что ему нравится. Тогда его преступления никому не
причинят неудобств, каким бы изолированным он ни был, и ваши поводья
станут бесполезными: дикий человек знает только две потребности –
спариваться и есть – обе они даны ему от природы. Ничто из того, что он
делает для достижения любой из этих двух потребностей, не может быть
преступлением ни для кого. Любая другая страсть, рожденная в нем,
заставляющая поступить иначе, обусловлена исключительно цивилизацией. И
все же, как только эти новые проступки, которые являются всего лишь
плодом
обстоятельств,
становятся
54
неотъемлемыми
способами
существования для социального человека, какое право вы имеете, я
спрашиваю вас, упрекать его?
Но разве недостаточно бросить беглый взгляд на нашу жалкую
человеческую расу, чтобы убедить себя, что в ней нет ничего,
предвещающего бессмертие? Какое отношение может иметь это
божественное качество, давайте выразимся яснее, это качество, физически
невозможное, к этому животному, которое мы называем человеком? Тот,
кто ест, пьет, увековечивает себя, как зверь, у которого при всех его добрых
делах нет ничего, кроме слегка утонченного инстинкта, кто может играть
в судьбу, предположительно отличную от судьбы зверей – мог ли он принять
это хотя бы на минуту? Но человек, говорят они, пришел к возвышенному
познанию Бога: через него он объявляет себя достойным бессмертия,
которое, как он думает, у него есть. И что возвышенного в этом познании
химеры, если не то, что вы хотите утверждать, будто это лишь потому,
что человек пришел в восторг от одного предмета, он должен во что бы то
ни стало восторгаться ими всеми. Ах! если у негодяя есть несколько
преимуществ перед животными, то сколько же у них преимуществ перед
ним? Скольким еще слабостям или недугам он подвержен? Для скольких еще
страстей он пал жертвой? В общем, в самом деле ли у него есть большее
преимущество? И дает ли ему это небольшое преимущество достаточно
гордости, дабы поверить, что он переживет своих братьев? О! несчастное
человечество, до какой степени экстравагантности довело вас ваше
себялюбие? И когда освободишься от всех этих химер, не увидишь ли ты себя
всего лишь зверем, не увидишь ли ты своего Бога как последнее слово в
человеческой экстравагантности и, в течение этой жизни, как проход,
который позволил тебе пройти через сердце всех пороков и всех
добродетелей?...»
Именно так де Сад представляет словами своих героев возможность
Бога, поданную под соусом садизма:
55
«Я поднимаю глаза на вселенную, вижу повсюду деспотическое правление зла,
беспорядка и преступлений. Я опускаю глаза на самое интересное существо
во вселенной, и вижу, что и его обуревают пороки, позорные противоречия –
и какие идеи возникают при таком рассмотрении? То, что мы неправильно
называем злом, на самом деле таковым не является, и что этот способ
настолько необходим в глазах существа, создавшего нас, что он перестал бы
быть хозяином своего дела, если бы зло не существовало повсеместно на
земле. Вполне убежденный в этой системе, я думаю: Бог существует, ибо
какая-то рука должна была обязательно создать все, что я вижу, но она
создала это только для зла; она получает удовольствие только от зла; зло –
это ее сущность, и все, что она делает известным для нас, необходимо для ее
планов.
Не будем сомневаться: зло, или, по крайней мере, то, что мы называем
злом, абсолютно полезно для порочной организации этой печальной вселенной.
Бог, который ее создал – очень мстительное, очень варварское, очень злобное,
очень несправедливое, очень жестокое существо, и это потому, что месть,
варварство, нечестие, беззаконие, мошенничество – необходимые методы
работы этой огромной системы, на которые мы не жалуемся, пока они нам
не вредят: для их жертв преступление – это плохо; для их агентов – хорошо.
И все же, если зло, или, по крайней мере, то, что мы называем злом, является
сущностью этого Бога, создавшего все – и людей, сформированных по его
образу и подобию – как мы можем знать, что череда зла не вечна? Именно во
зле он создал мир, именно посредством зла он поддерживает его, именно
посредством зла он увековечивает его, и именно во зле должно существовать
каждое творение.
Когда вы увидите, что все на земле порочно и жестоко, Верховный Бог
злобно скажет добродетельным созданиям: "Почему вы сбились с пути
добродетели? Неужели я каким-то образом заставил вас поверить, словно
этот мир создан для того, чтобы угождать мне? И вечные печали, которыми
Я осыпаю вселенную, не убедили вас в том, что Я люблю беспорядок в
56
одиночестве и что вы должны подражать Мне, чтобы угодить Мне? Разве
я не даю вам каждый день пример разрушения? почему же вы не разрушаете?
Бедствия, что я вываливаю на мир, доказывая вам, что зло – моя высшая
радость, разве они не должны убедить вас начать служить моим планам зла?
Они скажут, что человечество должно угождать мне, но когда вы видели,
чтобы я проявлял доброту? Посылал ли я вам чуму, гражданские войны,
болезни, землетрясения, бури? Вечное скидывание на ваши головы змей
раздора – разве оно убедило вас в том, будто добро – моя сущность?
Невежда, почему ты не подражал мне? Почему ты сопротивляешься этим
страстям, которые я вложил в тебя, просто чтобы доказать, как
необходимо мне зло?»
Наконец, вот несколько его мыслей о законах:
«Гораздо
важнее, чтобы действия правительства действовали
на
развращенных, а не на нравственных существ. Ибо они рассуждают, и у вас
никогда не будет прочного правительства, где бы человек ни рассуждал: ведь
правительство - это узда для человека, а мыслящий человек не хочет узды.
Вот почему самые искусные законодатели хотят похоронить в
невежестве тех, кем они хотят управлять; они знали, что их цепи подчиняют
невежественного человека гораздо более последовательно, чем человека
гениального. В свободном правительстве, ответите вы, у законодателя не
может быть такого желания. И что же это за свободное правительство,
по вашему мнению: есть ли хоть одно на земле? Разве человек не является
повсеместно рабом законов? И не закован ли он в цепи? Как только он
становится рабом, его угнетатель, каким бы он ни был – разве он не должен
желать, чтобы его держали в том состоянии, в котором его легче всего
свергнуть? И все же это состояние, не является ли оно, очевидно,
состоянием безнравственности? Вид пьянства, в котором вечно пребывает
безнравственный и развращенный человек – разве это не то состояние, в
котором законодателю легче всего его пригвоздить? Зачем тогда
приписывать ему какие-то достоинства? Только когда человек очистится,
57
он сможет стряхнуть с себя бразды правления, прознать сущность
правительства и изменить его.
Без законов и религии мы не можем представить себе ту степень славы
и величия, которой достигло бы сегодня человеческое знание; удивительно,
как эти ничтожные цепи замедлили прогресс; мы не обязаны ему большими
почестями, чем этими. Они осмеливаются обличать страсти; они
осмеливаются заковывать их в цепи законов. Но давайте сравним эти два
явления: посмотрим, что больше принесло человеку пользы – страсти или
законы. Кто сомневается, что страсти для морали – то же, что движение
для физики? Изобретения и художественные чудеса следуют только из
страстей: их надлежит рассматривать как плодотворные семена разума и
мощный источник великих деяний. Никогда не будет ничего, кроме великих
страстей, способных породить великих людей.
Давайте сравним века анархии с веками, когда законы действовали в
полную силу, при любом правительстве, как бы к нему ни относились, и легко
убедимся, что только в тишине законов прорываются величайшие деяния.
Вернувшись к состоянию природы, человек будет счастливее, чем он
может быть под абсурдным игом законов. Я не хочу, чтобы человек
отказался от малейшей части своей силы и власти. Ему не нужны законы,
чтобы добиться справедливости; природа дала ему необходимый инстинкт
и энергию, чтобы добиться ее самому, и то, что он получит, всегда будет
более проворным и более мощным, чем то, на что он может надеяться от
законов народа, который есть не что иное, как масса и результат интересов
законодателей, сотрудничавших в возведении этих законов.
Люди, которые считали, что из необходимости объединиться
вытекает необходимость принимать законы, впали в грубейшую ошибку: они
не больше нуждались в единых законах, чем в законах индивидуальных.
Универсальный меч справедливости бесполезен; этот меч, естественно,
находится в руках каждого.
58
Именно избыток законов ведет к деспотизму; деспот – это тот, кто
создает закон, кто заставляет его говорить или использует его в своих
интересах. Уберите у деспота это средство избыточности, и тирана
больше не будет. Нет ни одного тирана, который не поддерживал бы себя
законами для осуществления своих зверств; везде, где права человека
регулярно торжествуют, где всякий может отомстить за нанесенные ему
оскорбления, не возникнет деспота, ибо он будет повержен первой жертвой,
которую попытается уничтожить. Тираны никогда не рождаются в
анархии; их можно увидеть только в тени законов или в оправдании себя ими
же. Правление законов, таким образом, порочно; оно уступает анархии».
На этом я заканчиваю цитирование, но можно понять, что, забыв о своей
роли устрашителя, наш Маркиз поддается влечению к добру, к моральным
ценностям, полезным для его вида, одним словом, к добродетели. И,
возможно, глубоко внутри он скрывает великую злобу к своему пути в
небытие. Конечно, для него мир основательно и окончательно плох, но до
какой степени он защищает и признает зло? Конечно, его причудливая
интерпретация воли природы, противопоставленной человеческой воле, и его
определение эгоизма будоражат наше понимание вещей, но, в конце концов,
его критика точна настолько, насколько она соответствует фактическому
наблюдению. Это уже не так, когда он прославляет зло и допускает
двойственное отношение к эквивалентности добра и зла.
Обличая варварство природы и ее враждебность к человеку, он развеял
иллюзии поклонников всеобщей Гармонии и показал необходимость той
неослабевающей борьбы, которую человек встречает с невзгодами, борьбы
против всех причин разрушения, которые бесконечно ставят под угрозу его
безопасность и его существование и которые, несмотря на его усилия, в
конечном итоге оказываются правы. В самом деле, человек никогда не
перестает противостоять силам природы, болезням, немощи, смерти; все эти
проявления уничтожаются временем, его злейшим врагом, и в этой нечестной
борьбе он остается вечно побежденным, несмотря на свои знания и энергию.
59
Наконец, откровенная и яростная максима де Сада: «Поступай с другими
так, как ты не хотел бы, чтобы они поступали с тобой» – это само выражение
борьбы за жизнь, жестокой борьбы, в которой пожиратель хочет съесть
других, не будучи съеденным сам. Но кто-то скажет, что эта максима ведет
человечество к самоубийству, и все равно оно не практикует ее, ибо человеку
лучше известно. Очевидно, что такова теория, но на практике мы видим, что
это единственная максима, действующая на поверхности нашей планеты.
Никто не относится к другому как к равному, ибо в этом случае не было бы ни
эксплуатации, ни разногласий, ни каких-либо прегрешений, ни насилия между
людьми, ни преступлений вообще. Однако это не так, и все континенты
предлагают нам зрелище строгого применения этой максимы, которую де Сад
предложил своим современникам как отражение их собственного поведения.
Я бы с удовольствием познакомился с этим Маркизом, который, должно
быть, был веселым собеседником, и побеседовал с ним об этом знаменитом
вопросе добра и зла. Действительно ли он видел вещи так, как он их
изображал, будучи тем, кто не практиковал свою собственную максиму?
Пришел бы он к принятию и признанию этого превращения эгоизма в
альтруизм через развитие наших условных рефлексов и этого чувства
подражания, которое ставит нас, благодаря воображению, на место нашего
ближнего, с которым мы разделяем наши страдания и радости? Признал бы он
эту заботу о безопасности, необходимую сильнейшим, для которых
взаимопомощь выгоднее борьбы? Признал бы он, что даже среди животных, в
природе, эта взаимопомощь очевидна? И понял ли бы он, что эти сексуальные
аномалии, которые он защищал главным образом потому, что они были опасно
запрещены, вовсе не являются естественными потребностями, а, напротив,
продуктами этой цивилизации, которую он сам назвал гнусной, извращающей
тех, кого она поработила? Разве он не признал бы, что эти ужасы, отнюдь не
разрушающие законы и не приносящие гибель религии, наоборот,
воспроизводят и законы, и религии, признавая необходимым избегать их? А
проблема сознания – что бы он мог сказать по этому поводу? Стал бы он
60
утверждать, что Архимед, будучи истинным, или Архимед, превратившийся в
ложь – это одно и то же? Какое редкое удовольствие было бы обсудить эти
темы с такого рода персоной!
Нам нужен сборник, сочинения, отобранные среди его самых
оригинальных диссертаций, которые надлежит опубликовать (в духе Pages
curieuses под редакцией Балкиса и L'Œuvre du Marquis de Sade под авторством
Аполлинера, работ, которые невозможно найти сегодня) и которые могли бы
сделать де Сада известным в его самом едком, мудром духе, собирая
пророческие и блестящие сокровища и его неистощимый здравый смысл.
В ожидании этого, сама собой напрашивается огромная статуя из
прочной бронзы, изображающей его улыбающимся, спокойным и ироничным,
насмехающимся над теми, кого он называл «имбецилами» с высоты
гранитного постамента, на котором я хотел бы видеть его знаменитую
максиму, высеченную золотыми буквами, брошенную зевакам как вызов и
упрек: «Поступай с другими так, как ты не хотел бы, чтобы они поступали с
тобой».
61
Репрессированная сексуальность Прудона
Даниель Герен
Я хотел бы рассмотреть один из менее известных аспектов работ
великого социального реформатора: его глубокий и своеобразный интерес к
гомосексуализму. [Все последующие цитаты являются отрывками из книги
"De la Justice dans la Révolution et dans l'Eglise", 1858, издание Rivière, т. IV].
Любопытство тем более удивительное, что он казался человеком строгих
нравов и, более того, как автор посмертно изданной «Порнократии», был
склонен яростно осуждать разврат плоти.
Прудон считал, что в его время гомосексуализм почти не практиковался
среди трудящихся классов. Его адептами были, по его словам, «утонченные
люди, художники, литераторы, судьи, священники». Почему? Потому что
рабочие не были «достаточно продвинуты в культе идеала». Для него
однополая любовь была «ошибкой суждения, порожденной иллюзией идеала»,
погоней «за прекрасным и хорошим». В античных нравах его поразило то, что
только «великие поэты приходили праздновать эту чудовищную страсть,
привилегию, по их словам, богов и героев». Он добавил, что именно эту
«поэзию» гомосексуальности важно, прежде всего, объяснить. И чтобы
заранее оправдаться за смелость своего вторжения в такую тему, он осмелился
написать:
Я обращался к письменным источникам; я советовался с этими
древними, которые умели творить поэзию и философию где угодно и
которые, обращаясь к обществу, привыкшему к сократовским нравам, почти
не стеснялись (...) То, что я собираюсь сказать (...), будет иметь (...)
преимущество значительно уменьшить преступление тех, для кого первые
были апологетами и панегиристами. (...) Мы говорили в пользу нескольких
фигур, величайших из тех, кто отличил нашу расу, в пользу поэзии и греческой
философии, вечной чести человеческого духа, невинности однополой любви.
Прудон начинает свое исследование с того, что сознательно отвергает
объяснение Святого Павла, «который полагал, что сказал все, когда приписал
62
феномен, который сейчас нас занимает, культу ложных богов». Для него
«объяснение Святого Павла ничего не объясняет». Для христианства было
слишком удобно вменить в вину многобожию и основанному на нем обществу
те формы поведения, которые оно стремилось очистить от них. «Но (...)
христианство не преуспело в своем начинании», и страсти, осужденные
апостолом, «продолжают жить в Церкви Христовой».
Возвращаясь к истокам греческой любви, Прудон предполагает, и он
прав, что гомосексуализм существовал в Греции задолго до Сократа. Именно
в Ионии эту любовь впервые «прославили и обожествили». Для сирийцев,
вавилонян и других восточных народов религия сделала гомосексуальность
одной из своих тайн. У истоков человечества царил «эротический пантеизм»,
называемый Шарлем Фурье, которому Прудон был столь многим обязан,
омнигамией, и который Прудон описывает в таких выражениях.
Эта высшая любовь, которая принесла порядок в хаос и которая
оживляет все существа, не нуждается в человеческой форме, чтобы
чувствовать удовольствие. Для нее царства, роды, виды, полы - все в
беспорядке (...) Кеней, превращающийся из девушки в юношу; Гермафродит,
одновременно мужчина и женщина; Протей с его тысячей метаморфоз (...)
Феокрит идет дальше: оплакивая смерть Адониса, он утверждает, что
кабан, убивший его одним ударом бивня, был виноват лишь в неуклюжести.
Бедное животное хотело поцеловать этого прекрасного юношу: в порыве
страсти он разорвал его на части!
Когда человечество, выйдя из хаоса, вошло в цивилизацию, этот
эротический пантеизм сменился «эротическим идеализмом»:
Прежде всего, считали древние, человек не может жить без любви; без
любви жизнь – это предвосхищение смерти. Античность изобиловала этой
идеей; она пела ей дифирамбы и поощряла любовь; бесконечно спорили о ее
природе, как спорили о суверенном Благе, и не раз заканчивали тем, что
путали эти два понятия. С той же силой, с какой художники идеализировали
человеческую форму, эти философы и поэты идеализировали Любовь (...)
63
Среди них это было (...) соревнование в том, кто сможет открыть и реализовать
совершенную любовь (...) Но эта идеальность любви, где ее можно найти? Как
наслаждаться ею и в какой степени?
В супружестве?
«Супружество, – отвечает Прудон в форме пословицы, – означает конец
любви. И это было верно для греков (...) в несравненно большей степени, чем
для нас. Функция супруга, аристократическая в принципе и по форме, не
давала женщине ничего, кроме надменных притязаний, которые делали ее едва
ли привлекательной».
Автор делает намек, хотя и слишком общо, на социальные условия
(патриархат), жертвой которых была греческая женщина:
У супруги, какой она была в конце героического века цивилизации, не
было для себя ничего, окромя гордости, тривиальности своих занятий и
хлопотливого распутства, дабы с трудом подавлять боль беременности и
супружеских отказов – любовь улетучилась в свадебное утро, а сердце
осталось, покинутым. В гинекейоне нет ни крупицы любви, как категорически
заявил Плутарх.
Если супружеский союз «лишен идеала, а следовательно, и любви», то к
кому же тогда обращаться за любовью? К гетере, наложнице, куртизанке? Но
такая «платная любовь» — это «удовлетворение чувств», «секреция
организма», «отстойник», - сетует Прудон. «Я люблю ее, говорите вы; да, как
я люблю вино, рыбу и все, что доставляет мне удовольствие».
Таким образом, гетере и куртизанке больше нечего предложить; что
касается любовного наслаждения, предлагающего еще меньше, чем жена –
любви, такой, какой ее желает человеческий дух – идеализированная любовь
становится невозможной между двумя полами (...) Древние слишком хорошо
следовали этому анализу. Они мастерски понимали, что красота, как
физическая, так и моральная, нематериальна, что любовь, которую она
внушает, находится исключительно в душе (...) Где же тогда, задавался
вопросом античный человек, где найти любовь, без которой я не могу жить,
64
которую я не могу постичь ни с женой, ни с любовницей, ни с рабыней? Где
эта любовь, обманчивая надежда, которая появляется только для того,
чтобы обвести мужчин вокруг пальца? Я нашел женщину горьче смерти,
восклицает Соломон; он явно указывает не на личность, а на пол. Кругом
небытие, нигде нет любви.
И
Прудон
внимательно
продолжает
«прогрессию
этого
идеалистического соблазна, который, оттолкнув брак как изначально чуждый
любви», завершается «галлюцинацией» гомосексуализма.
Таким образом, именно благодаря утонченной деликатности и в то же
время квинтэссенции поиска прекрасного и достойного древние пришли к
презрению супружеской любви, а вместе с ней и всех физических отношений
с женщиной. Таков ряд идей, с помощью которых греки, размышляя о любви
и освобождая ее от плотских посягательств, дошли до крайних пределов. Они
могут показаться блудливыми, но это так: и вся история демонстрирует
это.
Прудон с необычайной снисходительностью оставляет теорию ради
примеров:
Анакреонт, вслед за Алиеном, находясь при дворе Поликрата, тирана
Самоса, сильно привязался к юноше по имени Смердий. Он лелеял его, по
словам историка, за душу, а не за тело. Со своей стороны, подросток
испытывал почтительное восхищение перед поэтом.
И Прудон продолжает:
Этот прекрасный эфеб, Смердий, был также любим тираном
Поликратом.
Преодолев, наконец, и благоразумие, и запреты, автор с головой
бросается в возвеличивание греческой любви:
Приходится поверить, что эта необычная теория зашла так далеко в
нравы, когда видишь, как самые добродетельные и самые подозрительные
люди древности открыто говорят о ней. Сократ, который дал свое имя
любви раньше, чем Платон дал свое, открыто ухаживал за Алкивиадом. Он
65
учил его философии, упрекал в гордыне, отрывал от соблазнов куртизанок,
обучал целомудрию, своим примером и речами учил афинян любить и уважать
молодость. Хороший урок от него содержится в диалоге Платона «Теэтет».
Теэтет - опозоренный юноша с крючковатым носом, маленькими глубоко
запавшими глазами, очень похожий на Сократа, которого представляет и
рекомендует философу один афинский гражданин, и которого друзья
иронически обвиняют, к его большому неудовольствию, в любви к этому
уродливому мальчику. Сократ испытывает Теэтета, заставляя его отвечать
на вопросы, чтобы показать его ум, выявляет его счастливую натуру и в
конце говорит ему при всех: "Иди, ты прекрасен, Теэтет, ибо ты обладаешь
красотой души, в тысячу раз более ценной, чем красота тела". Слова,
достойные Евангелия, которые, должно быть, поразили афинян и которые
Платон не посмел бы пропустить.
Корнелий Непот в житии Эпаминонда рассказывает, что когда царь
Персии задумал подкупить его, Диомедон Кизикский, которому было поручено
это дело, начал с очень молодого человека по имени Микиф, которого
Эпаминонд любил всем сердцем. Как поступил фиванский герой? Строго
отчитав посредника великого царя, он сказал своему юному другу: "Ты,
Микиф, быстро верни ему деньги, или я донесу на тебя в магистрат!" (...)
Странное занятие для педерастов - словом и делом проповедовать своим
любимцам скромность, ученость, бескорыстие, целомудрие, все виды
добродетели и угрожать им, если они оступились!
В войне, которую жители Халкиды вели против своих соседей, они
вырвали победу благодаря мужеству Клеомаха, одного из них, который
посвятил себя борьбе (...) при единственном условии, что он получит перед
битвой и в присутствии армии поцелуй от своего друга и умрет на глазах у
него. Об этом событии рассказывает Плутарх. Я хотел бы знать, создало ли
рыцарство что-нибудь более прекрасное и более целомудренное, чем этот
поступок?
66
Всем известно, что священный батальон Фив, погибший в Херонее,
состоял из трехсот молодых людей, ста пятидесяти пар, для которых
любовь, как и патриотизм, составляла их дисциплину.
Переходя от греческой литературы к латинской поэзии, Прудон
продолжает в том же духе:
Вергилий, воспевающий римский мессианизм и всеобщее возрождение,
Вергилий, ученик Платона, не забывает об очищении педерастической
любви.
Его история о Нисусе и Эвриале [Nisus and Euryalus] черпает
вдохновение в греческой дружбе, где любовь сливается с духом воина,
Такая любовь объединяет их, и они вместе бросаются в бой. [Enéide, IX,
188]
Он сказал о молодых героях: Эвриала, человека великолепной молодости
и добродетельной грации, которого вся армия не только любила, но и
восхищалась им,
Замечательный Эвриалус с его красотой и цветущей молодостью,
[Ibid., V. 295]
Это очарование более соблазнительно, когда оно проявляется в
красивом теле [Ibid., V. 344]
и Нисус, его чистый и благочестивый любовник. Историю этой любви
читайте в пятой и девятой книгах «Энеиды»: можно сказать, это эпизод
священной баталии Фив. И только рассказав об их смерти, поэт восклицает:
"Счастливая пара! Если мои строки имеют какую-то силу, то память о вас
будет жить до тех пор, пока Капитолий, пока Римская империя правит
миром!".
И Прудон, которого уже ничто не удивляет и ничто не сдерживает,
восклицает:
Почему после всего этого мы так удивляемся привязанности, корни
которой лежат в самой природе? Разве мы не знаем, что между подростком
и взрослым человеком есть нечто, что создает взаимную склонность,
67
состоящую из тысячи разнообразных чувств, и чьи последствия выходят
далеко за рамки простой дружбы - какова была привязанность, которую
Фенелон испытывал, например, к герцогу Бургундскому, этому ребенку своего
сердца и своего гения, которого он создал, сформировал, в Библии бы сказали,
породил, как он создал своего Телемаха? Любовь, в самом чистом и высоком
смысле, какую он получил от греков. Фенелон наставлял герцога Бургундского,
Сократ открывал слушателям красоту Теэтета, Эмпаминонд отчитывал
Митиса. О, если бы он умер за этот плод своего чрева, нежный Фенелон!
Я пойду дальше: что это было за предсказание, которое так подметил
Христос в отношении самого младшего из своих учеников? [John, XIII, 23;
XIX, 26, 27; XXI, 20]
Для меня это, как и эпизод с Эвриалом и Нисусом, христианское
подражание греческой любви. И это не последнее доказательство в моих
глазах, что автор четвертого Евангелия на самом деле был не иудеем из
Иерусалима, неспособным на такие чувства, а эллином из Александрии,
который знал свою публику и не нашел лучшего способа выставить напоказ
святость Христа, чем сократически любить. Мы принижаем древних, не
замечая, что их идеи, в умеренных пределах, берут свое начало в человеческом
сердце, и что они перетекли в нашу собственную религию.
Различие разных видов любви и различие их характеров было так
хорошо выявлено в греческой мысли, что мы видим, как они живут вместе, не
конфликтуя и не сливаясь в одно целое. У Ахилла была гетера, Бризеис,
прекрасная пленница, с которой он делил ложе: а Патрокл был его суженым,
его гетерой. А как различаются его раскаяния по отношению к ним! Ради
Бризеис он плакал, поклялся больше не сражаться и вернуться в Фессалию;
ради Патрокла он нарушил свою клятву, убил Гектора, расправился с
пленниками и решил взять Трою.
Все греческие поэты, воспевавшие любовь в ее двойной ипостаси,
следовали примеру Гомера. Я хочу, чтобы Батилла Анакреона держали под
подозрением: неосмотрительность поэта, в портрете, который он рисует
68
своему другу, он позволил непристойной тени упасть на чистоту оригинала;
но сколько чувства, которое Батилл внушил ему, увлекли его ко всем его
фантазиям о любовницах! Что может быть восхитительнее этой песни
птицы-вестницы? И какая мечтательность в этих двух двустишиях,
которые переводчики разделили как две оды:
Освежите, о женщины, мое пересохшее горло сладким вином;
освежите мою горящую голову новыми розами. Но кто освежит мое сердце,
сожженное любовью?
Я сяду в тени Батилла, молодого дерева в зеленеющем шлейфе; перед
ним струится и журчит фонтан убеждения. Там, усталый путник, я обрету
новую силу.
Теперь Прудона интригует не столько греческая любовь, сколько ее
чистота:
Что
меня
удивляет
во
всей
сократической,
платонической,
анакреонтической, сапфической поэзии, как бы ее ни называть, так это
необыкновенное целомудрие мысли и языка, целомудрие, равного которому
нет только в пылкости страсти. Объясните мне, если можете, эту
гипотетическую нечестивую любовь, это немыслимое смешение самой
возвышенной нежности, самой строгой мысли, самой божественной поэзии,
которая предлагает проникновенные черты, изящные образы и невыразимую
гармонию, с самыми зверскими фантазиями, выходящими из неистовства
чувств; что касается меня, то такой союз рая и ада в одном сердце кажется
мне недопустимым, и я по-прежнему убежден, что если там и есть какой-то
скрытый ужас, то только наш собственный.
Была ли «однополая» любовь древних на самом деле чистой? Прудон,
подтвердив это, не был в этом уверен. Но идеал, по крайней мере, был, по его
мнению, чистым:
Для нас, не ожидая более научных знаний в таких вопросах, чем
подобает иметь честным людям – мы придерживаемся мнения, которое мы
изложили в тексте, чтобы знать, что педерастическая любовь не
69
обязательно подразумевала для древних греков то, что она подразумевает
для нас сегодня – физические отношения; что, наоборот, эта любовь имела
намерение оставаться чистой, и что именно таким образом ее практиковали
Сократ, Эпаминонд и целый ряд других. Приведенные нами отрывки из
Плутарха, Платона, Вергилия и Евангелия от святого Иоанна являются
неопровержимыми свидетельствами этого.
Поэтому мы утверждаем, что Анакреон и Сапфо воспевали именно эту
чистую любовь; и это важно, если мы хотим быть справедливыми,
проводить различие между теорией страсти древних и тем, что могло быть
их практикой, и что, прежде чем обвинять величайших поэтов в
отвратительных нравах, следует начать с понимания их чувств и их идей.
Как бы Анакреон и Батилла или Сапфо и ее любовник ни использовали идеал,
в тайне, о чем мы никогда не узнаем абсолютно ничего, одно остается
положительным, увиденным, известным (...): у древних был другой идеал
любви, чем у нас, идеал, апология которого здесь не к месту (...); но
безупречный идеал в их мыслях и в их поэзии.
Однако у Прудона, опирающегося на свой личный опыт, было слишком
глубокое представление о «ярости чувств», чтобы тешить себя наивными
иллюзиями. Он слишком хорошо знал, что невозможно установить
герметичную перегородку между платонизмом и плотью: этот тип любви,
«каким бы спиритуалистическим он ни был по принципу», остается не менее
физическим:
Один из собеседников Плутарха, тот, что защищал дело андрогинной
или бисексуальной любви, возразил своему противнику, который от имени
сектантов совершенной любви протестовал против обвинений, выдвинутых
против них, таким образом: Вы утверждаете, что ваша любовь свободна от
всех слияний плоти, и что союз существует только между душами: но как
можно иметь любовь там, где нет обладания [т.е. удовольствия – прим.
переводчика]. Это все равно, как если бы ты говорил о том, что можно
напиться,
принимая
возлияние
богов, или
70
утолить
голод
запахом
искупительных жертв. На это возражение нет ответа. Какие бы аргументы
ни приводили бесконечно по поводу различия между телом и душой, все равно
остается, что эти два понятия объединяются только своим слиянием.
И в заключение, Прудон, как человек, который в глубине себя растратил
силы на борьбу между ангелом и зверем:
Всякая любовь, сколь бы идеальным ни был объект, например, как у
верующих к Христу или у монахов к девственнице, а тем более любовь к
живому и осязаемому существу, обязательно остается в организме и
ослабляет сексуальность. В юной деве, ласкающей горлицу, есть любовное
наслаждение; и какой бред, мы хорошо знаем, пробуждается в их чувствах...
Достигнув эмпирейских высот, небесная любовь, привлеченная этой
материальной красотой, которую преследует созерцание, падает обратно к
бездне: это Элоа, прекрасный архангел, любящий Сатану, на которого если
она просто посмотрит, то потеряет себя. Такова (...) антиномия, которой
подвержена любовь, как и любая страсть: как она не может обойтись без
идеала, так она не может обойтись и без обладания. Первое непобедимо
толкает ко второму.
****
Почему Прудон проявлял такой интерес к гомосексуальности? Остается
только найти ключ к тайне его жизни и характера. Большинство его
многочисленных комментаторов уклонились от такого неконкретного
исследования. В крайнем случае один из них, Жюль Л. Пэюш, ограничился
лишь резюмированием, что источник его репрессий «без сомнения» будет
раскрыт психоанализом. [Introduction to the volume of the Complete works of P.J.
Proudhon containing Du Principe de l'Art, La Pornocratie ou les femmes dans les
temps modernes, 1939, p. 304].
Еще молодым, в возрасте семнадцати лет, Прудон пережил, как он сам
вспоминает, «платоническую любовь», которая сделала его «очень глупым и
очень печальным». Он влюбился в юную девицу в манере христианина, то есть
71
с «верой в абсолют». [Cited by Daniel Halévy, La Jeunesse de Proudhon, 1913, p.
36].
Несмотря на свою «зеленую молодость», которая требовала более
конкретного удовлетворения, он сделал себя «хранителем» и «участником»
(“participant”) девственности девушки. В конце концов, «прождав слишком
долго, молодой человек отдалился и женился на другой».
Откуда
такое
экстремальное
сексуальное
поведение,
которое
продолжалось в течение пяти лет? Прудон объяснил свой «психический
аффект» тем, что прочитал «Пола и Вирджинию» («Paul and Virginia»)
Бернардена де Сен-Пьера, «якобы невинную пастораль, которая должна быть
в черном списке каждой семьи». И он осуждает «опасность этого платонизма,
который тщеславная литература пытается выдать за добродетель». Он
предлагает нам другое объяснение, когда отмечает в своих «Карнетах»: «Я
надеюсь, если я когда-нибудь женюсь, любить свою жену так же сильно, как я
люблю свою мать». [Philosophie de la Misère, 1867, t. II, p. 384; — Carnets, 19601961, t. I, p. 320; t. II, p. 340].
Возможно, его, как и многих других, парализовал знаменитый Эдипов
комплекс. Тем не менее, он был благодарен этой несчастной любви за то, что
оставался девственником в течение десяти лет после своего полового
созревания:
Он, - пишет он, - кто рано и задолго до наступления верильности был
охвачен этой идеальной страстью, стал, благодаря своему идеализму,
неловким и неумелым в сексе, презрительным к галантности, в которой он не
преуспел, грубым и язвительным по отношению к хорошим людям,
бескомпромиссным по отношению к середнякам, которых он не без оснований
квалифицирует как аморальных. Короче говоря, он ворчит, несмотря на
аппетит и зубы, против любви, которая укоряет его, раздражает и злит, как
лев (...) Он чувствует себя неразумным, нелепым (...) он испытывает острую
неприязнь к любви, браку и женщинам.
72
В течение многих лет Прудон, «плачевный мученик целомудрия»,
подвергался «нападкам дьявола, который раззадорил Святого Павла»:
Дьявол, который так долго горел в моем сердце, теперь жарится в моей
печени, ни работа, ни чтение, ни прогулки, ни какие-либо охлаждающие
средства не могут принести мне покоя (...) Во мне открылось болезненное
расщепление между волей и природой. Плоть сказала: «Я хочу», а совесть:
«не хочу»...
Именно тогда Прудон дает нам возможность заглянуть в его самые
сокровенные глубины. «Платонизм», который он осудил окольным путем
«опасностью» [De la Justice dans la Révolution et dans l'Eglise, édition Rivière, t.
IV, p. 131-132], теперь объясняет так: «О, все вы, юноши и девушки,
мечтавшие об идеальной любви, знайте: ваш платонизм - это дорога, ведущая
прямо в Содом». [Ibid., p. 69]
****
Если заглянуть в самые мелкие изломы юности Прудона, то, кроме этой
целомудренной страсти, вы не найдете ни одной женской интрижки. Его
биограф, Даниэль Халеви, признал, что «забавы с прекрасным полом – это
было не то, что ему нравилось» [Daniel Halévy, La Jeunesse de Proudhon, 1913,
p. 102]. Он сам признается, что когда он еще жил в деревне и видел фермерских
девушек, мастурбирующих быкам, «он никогда ничего не чувствовал к этим
девицам». [La Pornocratie ou les femmes dans les temps modernes, posthumous
work, 1875, p. 84].
С другой стороны, мы узнаем о мужской связи. В возрасте двадцати двух
лет он познакомился с молодым студентом из Безансона в типографии, где он
работал. Несмотря на разное социальное происхождение, эти два молодых
человека стали неразлучными друзьями: «Я знал тебя, я любил тебя», напишет позже Гюстав Фалло Пьеру-Жозефу Прудону [Letter from December
5th 1831, Corresondance, 1875, t. I, p. XV]. Он убеждал своего друга последовать
за ним в Париж. Прудон не устоял перед этим призывом. Они делили все:
комнату,
кровать,
стол,
библиотеку,
73
сбережения.
Вместе
они
«платонизировались». Но страшная эпидемия холеры 1836 года забрала
Фалло. Его друг ухаживал за ним день и ночь. Он изнурял себя, чтобы спасти
того, кого любил. Но ему не удалось отбиться от смерти. Его боль ужасна:
«Я почувствовал, что у меня отняли половину моей жизни и моей души:
Я оказался один в мире». Память о Фалло занимала его мысли «как навязчивая
идея, настоящая мономания». Он приходил в Пер-Лашез и оставался у его
могилы на целый час в раздумьях. [Halévy, op. cit., p. 122, 133].
Всю свою жизнь Прудон оставался верен мужской дружбе. В одном из
посмертных трудов он заметит: «У каждого мужчины есть секреты, которые
он доверяет другу и которые он не рассказывает жене». [La Pornocratie.... p.
193]
Другу, который увел у него жену, он пишет с горечью: «Брак действует
на вас странным образом, женатые господа (...) Укрепляясь мало-помалу в
паре, вы в конце концов забудете, что были товарищами. Я верил, что любовь
и отцовство укрепят дружбу между мужчинами; теперь я вижу, что это была
лишь иллюзия». И он добавляет это важное замечание для читателя, который
уже знает, какую цену он придавал дружбе античности: «Если бы Орест
женился на Гермионе, сегодня он забыл бы Пилада». [Letter to Ackermann from
October 4th, 1844, Correspondance, t. II p. 158, 159]
В другом месте Прудон призывал влюбленного человека, для которого
он желает самого лучшего, защищать свою свободу: «Помните, молодой
человек, что поцелуи, которые вам дарят, – это узы, которые вы берете на себя,
и что трех дней поста достаточно, чтобы женщина, сама того не замечая,
превратилась из нежной любовницы в тирана». [La Pornocratie...., p. 264].
Прудон хотел защитить своих друзей от пагубного женского влияния:
«Разговоры и общество женщин принижают умы мужчин, феминизируют их,
отупляют их» [Carnets, 1961 II, p. 12].
****
Когда ему случалось писать о красивом мужчине, Прудон с трудом
сдерживал свое волнение. В любопытной притче он описывает мужчину
74
плебейских кровей, чья «страстная энергия, твердость мускулов, мягкость
голоса (...) оказывали неотразимое обольщение» до такой степени, что
молодая вдова, которая была одной из его поклонниц, «не могла в его
присутствии удержаться от трепета восторга». [Contradictions Politiques, 1864,
посмертная работа, издание Rivière, p. 297. Можно сравнить этот портрет с
портретом Геркулеса, атлета «с длинными и сильными бедрами», со
снисходительностью, которую Прудон извлекает из учебника латыни. (War
and Peace, 1861, издание Rivière, p. 15)]. С другой стороны, женоподобность
его отталкивала: «Любимец мужчин, который пользуется женскими чарами,
отвратителен». Его ужасала перспектива общества, в котором мужчина будет
«красивым, элегантным, роскошным» и в котором больше не будет «ни
мужчин, ни женщин». [La Pornocratie...., p. 33, 59-63]
В других местах Прудон показывает свое пристрастие к мужской
анатомии. По сравнению с мужским телом женское, в его глазах, является
«уменьшенным, подчиненным»: «Мускулы уменьшены; мужественное
телосложение округлено; сильные и выразительные линии смягчены и
хромают». [Carnets, 1961, II, p. 11].
Прудон недоброжелателен к "слабому" полу. Он не может найти
достаточно унизительных слов, чтобы заклеймить женщину, одержимую
любовью. Она тявкает, она превращается в зверя, в безумную женщину, в
блудницу, в обезьяну, ею овладевает неутолимая похоть, она – источник
порока. «Женщина домогается, дразнит, провоцирует мужчину; она отвращает
и раздражает его: снова и снова, снова и снова!» [La Pornocratie...., p. 30, 92,
198, 235, 265-Contradictions Politiques, p. 298].
Для Прудона женщина – это низшее, «подчиненное» существо. У нее
никогда не будет «сильного рассудка». Он полностью отрицает женскую
гениальность. «Женщина не может больше родить ребенка, когда ее ум,
воображение и сердце заняты политикой, обществом и литературой». Ее
истинное призвание - работа по дому: «Мы, другие мужчины, считаем, что
женщина знает достаточно, когда она может починить наши рубашки и
75
приготовить нам бифштексы». [La Pornocratie...., p. 33, 225, 170—De la
Justuce..., t. IV, p. 304; — Carnets, 1961, II, p. 12]. По мнению женщин, право
голоса означало бы «нарушение семейного порядка», и Прудон, взявший в
жены домработницу, произносит эту нелепую угрозу: «День, когда
законодатель предоставит женщинам избирательное право, будет днем моего
развода». [La Pornocratie...., p. 59;— Contradictions Politiques, p. 274]
Он доходит до того, что предписывает мужчинам управлять своими
женами с помощью железного прута. Она «хочет, чтобы ею овладели, и
чувствует себя так комфортнее (...) У мужа есть сила, ее нужно использовать;
без силы жена будет его презирать (...) Жене совсем не противно, когда до нее
сексуально домогаются, даже насилуют». [La Pornocratie...., p. 191, 194, 267]
Bête noir [заклятый враг] Прудона – это эмансипированная женщина,
охваченная «интеллектуальной нимфоманией», подражающая мужским
манерам, «строптивая», пишущая женщина, отвратительным прототипом
которой в его глазах является Жорж Санд. [Ibid., p. 28-Carnets, t. I, p. 227, 321,
342-343, 354; t. II, p.202, 363]. Но это антифеминистское безумие принесло ему
горькие отповеди. В восемнадцать лет молодая [женщина] романистка
опубликовала пылкий памфлет против Прудона, которому вскоре последовал
один из ее коллег. [Juliette La Messine (будущая мадам Адам, известная в
литературе под именем Джульетта Ламбер), Idées antiproudhoniennes, 1858Jenny d'Héricourt, La femme affranchie, 1860; - cf. Jules L. Puech, Introduction to
La Pornocratie...., édition Rivière, 1939, p. 315]. Разгневанный этими нападками,
Прудон написал яростный, хотя и незаконченный ответ, который, к счастью
для него, вышел только после его смерти. [La Pornocratie...].
****
Не только женщины, но и все современное общество, идущее по пути
сексуальной революции, вызывает гнев Прудона. Он осуждал «амурное
безумие, терзающее наше поколение», «эту порнократию, которая в течение
тридцати лет разрушала общественные приличия во Франции», «этот дух
похоти и разврата», который является «чумой демократии», «культ любви и
76
наслаждений плоти (...) рак французской нации». Крича на своих
современников, он говорит: «Вы хотите плоти! Вы получите свою порцию
плоти». [Philosophy de la Misère, t. II, p. 376; - ср. также Carnets, 1960, t. I, p.
242: «Все довольны, пока они трахаются (...) они занимаются любовью, как
собаки»]. Вина лежит на искусстве и литературе, которые перевозбуждают
чувства». [De la Justice...., t. IV, p. 71; -Philosophie de la Misère, t. II, p. 384; Letter from Proudhon to Joseph Garnier, February 23rd, 1844 cit. by Sainte-Beuve,
P.-J. Proudhon, 1872, p. 105]. Чтение романтического романа, не следует ли за
ним непременно визит в дом терпимости, где человек «находит только
отвращение, неудовольствие, раскаяние»? [La Pornocratie...., p. 250; De la
Justice...., t.IV p. 132]. И Прудон, нападая на утопических социалистов, своих
предшественников, которые хотели реабилитировать плоть, на таких, как Пере
Энфантен, лидер «религии сен-симонистов», кричит: «Вы - церковь сутенеров
и извращенцев» [La Pornocratie...., p. 166 и 23, 31, 108, 113] – и Шарль Фурье,
который проповедовал свободное развитие страстей и утверждал, что
поставит их на службу своему возрожденному обществу. [Ibid., p. 229].
Но даже больше, чем похоть, именно гомосексуальность бесконечно
преследовала безумный ум Прудона. Коммунизм, стремящийся «к смешению
полов»,
был
бы
«с
точки
зрения
амурных
отношений
фатально
педерастическим». [De la Justice...., т. IV, с. 71]. Он подозревает
«священническую
«омнигамию»
андрогинность»
сен-симонистов
так
же,
как
и
Фурье, над которым он нависает с инквизиторским
подозрением за то, что тот «вышел далеко за обычные границы амурных
отношений» и «освятил даже однополые союзы». [Avertissement aux
Propriétaires, 1842, édition Rivière, 1939, p. 222]. Буйство чувств, по его словам,
неизбежно приводит к удовольствиям, которые «противны природе», и к
«содомии». [La Pornocratie...., p. 164, 247, 261]. «Мы находимся в полной
распущенности, ибо разврат стал всеобщим... И теперь мы пришли к
однополой любви» [De la Justice...., t. IV, p. 131]. Любой народ, предающийся
наслаждениям, «это народ, пожираемый содомитской гангреной, скопление
77
педерастов». [Ibid., p. 71]. Педерастия была бы «следствием неистовой похоти,
которую ничто не может унять». [De la Justice...., t. IV, p. 549]. И он спрашивает
в тоне странного восхищения: «Будет ли (...) в этой жажде (frictus) двух самцов
едкое удовольствие, пробуждающее вялые чувства, подобно человеческой
плоти, которая, как говорят, делает все прочие пиршества пресными для
каннибала?». [De la Justice...., t. IV, p. 54-55].
****
Последнее
слово
Прудона
–
это
антисексуальный
терроризм.
Обращенная на саму себя, плотская страсть кажется неизлечимой: «Бернарам,
Жеромам, Оригенам бесполезно было желать усмирить свою плоть трудом,
постом, бдениями, уединением». Зажатая, страсть разгорается с еще большей
яростью.
Вместо
того
чтобы
утихнуть
после
удовлетворения,
она
возрождается и ищет новые объекты: «Наслаждаться, наслаждаться еще
больше, наслаждаться без конца». [Philosophie de la Misère, édition 1867, t. II,
p. 376, 385].
Поэтому Прудон без колебаний призывает на помощь законодателя,
жандарма, судью. «Давайте объявим развод вне закона, давайте приравняем
содомию к изнасилованию и накажем ее двадцатью годами тюремного
заключения». [De la Justice...., t. IV, p. 52, 298]. «Еще лучше, давайте объявим
убийство юридически оправданным, для любого, кто поймает "содомита" на
месте преступления». [Carnets, t. I, p. 232]. Прудон всерьез подумывает о том,
чтобы обратиться с доносом к прокурору, чтобы выдвинуть против
фаланстерской школы обвинение в «безнравственности»: «Отныне, торжествующе объявляет он, - мы имеем право сказать фурьеристам, что вы
педерасты (...) Если будет доказано, что фурьеризм аморален, то их надо
запретить (...) Это будет не преследование, а законное запрещение». [La justice
poursuivie par l'Eglise, 1861, éd. Rivière, 1946, p. 237;—Carnets, I, p. 168, 275,
288-289; II, p. 113, 128].
Для искоренения похоти Прудон выступает за самую непримиримую из
евгеник: «Все дурные натуры должны быть истреблены, а пол нужно обновить
78
путем уничтожения порочных субъектов, как англичане переделали расу
быков, овец и свиней». [La Pornocratie...., cit., p. 252]. Социализм, по его
замыслу, должен был предпринять радикальные шаги. Вина христианства, по
его мнению, не в том, что оно пыталось осудить все сексуальные отношения
вне законного брака, а в том, что оно не знало, как это сделать. Революция,
однако, сделает это. [De la Justice...., IV, p. 155].
Теперь нас предупреждают: "Строгие нравы уже на подходе". В
будущем обществе будет вестись «вечная война против эротических
аппетитов»; «война, которая становится все более удачной». Мы научимся
прививать себе «отвращение к плоти» [Carnets, I, p. 135, 190].
Таким образом, о парадокс, чтобы погасить «огонь и кровь» [Philosophie
de la Misère, p. 379], которые снедали его и которые он отчаянно подавлял,
Прудон, анархист в вопросах социальной организации, опустился до самого
авторитарного пуританизма.
Таким образом, он противоречиво доказывает, что сексуальная
революция необходима для освобождения жертв от таких, как он.
Неважно, если люди обвиняют меня в безумии, но я не хочу, чтобы они могли
обвинить меня в идиотизме, рабстве и лживости.
– Эрнест Курдерой,
из Days of Exile
Вспомните своих сообщников, свои уловки и это огромное желание
выбраться из клетки.
– Рене Домаль
Прибытие из вневременного для отправления куда угодно.
– Артюр Рембо
Источник: Disruptive Elements: The Extremes of French Anarchism.
79
Революционный нудизм
Если подходить с чисто терапевтической точки зрения, то нудизм можно
воспринимать в качестве определённого вида «спорта, в котором группа
людей совместно обнажается и принимает воздушные и солнечны ванны, в то
время как другие купаются в море» (Др. Тулуз). Нудизм также можно
воспринимать и в качестве занятия «гимномистикой» (gymnos означает
«нагой» на греческом), которое возвращает людей в первобытное состояние
людей в раю, в примитивное и «естественное» состояние невинности (как это
ностальгически трактовали адамитяне). Эти два взгляда на нудизм
подталкивают нас к третьему: нудизм, индивидуальный и коллективный,
является одним из наиболее мощных средств эмансипации. Для нас нудизм
кажется чем-то большим, чем просто гигиеническим упражнением, связанным
с физической культурой, или просто неким «обновлением» натуризма. Для нас
нудизм является революционным требованием.
***
Революционным в тройном смысле: как требование утверждения,
протеста и освобождения.
***
Утверждение: оправдать и отстоять право на то, чтобы жить
обнаженным, раздетым, ходить голым, общаться с нудистами, не волнуясь ни
о чём во время обнажения своего тела, кроме как возможности ощущения
определённого дискомфорта, причиняемой ему внешней температурой, и, в
целом, отстоять право на то, чтобы полноценно распоряжаться своим
собственным телом. Отстоять право на то, чтобы провозгласить собственное
пренебрежение и равнодушие к социальным устоям, морали, религиозным
заповедям и социальным законам, которые, под различными предлогами,
пытаются сдержать людей от того, чтобы они могли распоряжаться их
различными частями тела как им захочется. Учитывая то, как в социальных и
религиозных институтах используется и ущемляется человеческое тело,
будучи подчиненным воли законодателя или священника, революционное
80
требование нудизма является одним из самых глубоких и сознательных
проявлений индивидуальной свободы.
***
Протест: оправдать и практиковать свободу обнажения равносильно,
фактически, тому, чтобы протестовать против любой догмы, закона, или
обычая, который выстраивает иерархию между частями тела, где, например,
обнажение лица, руки или горла считаются более приличными, более
нравственными и более респектабельными, чем обнажение ягодиц, груди,
живота или лобковой области. Это протест против деления частей тела на
«благородные» и «презренные», где, например, нос считается «благородным»,
а мужской половой орган «презренным». Что даже более важно, так это то, что
это протест против любого вмешательства (законного или какого-нибудь ещё),
который обязывает нас носить одежду угодную другим, в то время как мы
никогда не думали о том, чтобы отплатить той же монетой, возразив этим
другим в том, что они никогда не раздеваются, потому что им так хочется.
***
Освобождение: освобождение от ношения одежды, или, скорее, даже от
принуждения носить её, ведь одежда, которая всегда была и не может быть
ничем иным, кроме как лицемерным утаиванием, увеличивает важность того,
что скрывает тело, но не важность самого тела, культивирование которого, при
этом, является необходимым делом. Освобождение от одного из главных
понятий, на котором основываются идеи о том, что «дозволено», а что
«запрещено», что есть «добро», а что есть «зло». Освобождение от кокетства,
конформизма
и
искусственно
созданных
эталонов
внешнего
вида,
поддерживающих и отображающих классовые различия.
Давайте представим себе генерала, епископа, посла, академика,
тюремного надзирателя или егеря обнаженными. Что тогда останется от их
престижа, от делегированной им власти? Правители знают это очень хорошо,
и при этом, это отнюдь не самая последняя причина их враждебности к
нудизму.
81
Освобождение от предрассудка скромности, который есть не что иное,
как предрассудок о «позорности тела».
Освобождение
от
одержимости
идеей
непристойности,
чья
реакционность в настоящее время вызвана практикой обнажения частей тела,
которые ханжеское общество требует скрывать — освобождение от
сдержанности и самоконтроля, предписываемых этой навязчивой идеей.
***
Но мы пойдем дальше ограниченной антисоциальности. Принимая во
внимание аспект важности социального взаимодействия, мы придерживаемся
точки зрения, что практика нудизма является более благоприятной для
достижения людьми лучшего и менее стеснённого товарищества.
Мы не отрицаем того, что для нас менее далёким, более близким и более
надёжным товарищем является тот, кто не только не скрывает свои задние
мысли или моральные побуждения, но и тот, кто также не скрывает и своё
тело.
Критики нудизма — будь то моралисты или консервативные гигиенисты
Государства и Церкви — предполагают, что демонстрация наготы, либо
постоянное взаимодействие нудистов обоих полов усиливает эротическое
желание. Это не всегда так. Однако, вопреки большинству гимнастических
теоретиков, для которых оппортунизм или страх перед преследованием — это
начало мудрости, мы не отрицаем этого,
однако мы утверждаем, что
эротическое возбуждение, связанное с нудистскими практиками, является
чистым, естественным, инстинктивным,
и не может сравниваться как с
искусственным возбуждением вызываемым полуобнажением, галантным
раздеванием, а также всеми ухищрениями макияжа, к которым прибегают
одетые, полуодетые и едва одетые люди в обществе, в котором мы
развиваемся.
Эмиль Арман.
Источник: http://kropot.free.fr/EArmand-nudisme.htm
82