/
Author: Зегерс Анна
Tags: художественная литература немецкая литература зарубежная литература
Year: 1982
Text
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
В ШЕСТИ ТОМАХ
РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ
И. Е. Голик
Т. Л. Мотылева
П. М. Тонер
Москва
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»
1 982
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
ТОМ ПЕРВЫЙ
ВОССТАНИЕ РЫБАКОВ
В САНКТ-БАРБАРЕ
ПОВЕСТЬ
СОРАТНИКИ
РОМАН
ПУТЬ ЧЕРЕЗ ФЕВРАЛЬ
РОМАН
Переводы с немецкого
Москва
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»
1 982
И (Нем)
3-47
Вступительная статья и комментарий
Т. Л. МОТЫЛЕВОЙ
Оформление художника
А. ЛЕПЯТСКОГО
© Вступительная статья, перевод, отмеченный
в содержании*, комментарий, оформление.
Издательство «Художественная литература»
1982 г
4703000000-301
3---------------- подписное
028(01)-82
МИР АННЫ ЗЕГЕРС
В Майнце, старинном прирейнском городе, в самом центре, недалеко
от площади Шиллера, находится книжный магазин, каких немного в ФРГ.
В нем широко представлена литература прогрессивного, революционного
содержания, включая и разнообразную продукцию издательств ГДР, и
книги на немецком языке, изданные в Москве. Над витриной вывеска:
«Книжный магазин имени Анны Зегерс». А над входной дверью—
воспроизведенное крупными буквами обращение писательницы к ее
землякам. Здесь, в Майнце, она родилась и выросла,— облик родных
мест не раз отражался на страницах ее книг; в этом городе находит
кратковременный приют любимый ее герой Георг Гейслер, коммунист,
бежавший из концлагеря и преследуемый гестапо.
У этого города славное прошлое: он хранит память и о древних
римских поселениях, и о первых опытах изобретателя книгопечатания
Иоганна Гутенберга, и о недолгих бурных днях якобинской Майнцской
республики. Отец Анны Зегерс был антикваром, в доме имелась большая
библиотека, много старинных предметов искусства. Книги немецких и
иностранных классиков, скульптуры и витражи прославленного Майнц-
ского собора — все это дало будущей романистке прочный первоначаль-
ный запас художественных впечатлений. Она училась в Гейдельбергском
и Кельнском университетах, специализировалась по истории искусств,
защитила диссертацию о Рембрандте. Вместе с тем она уже в детские
годы пыталась, по ее словам, «сочинять и записывать истории». У нее
рано возникло желание стать писательницей. А социальные потрясения
эпохи определили направление ее творческого пути. Единственная дочь
интеллигентного бюргера, выросшая в довольстве и уюте, стала передо-
вым политическим борцом и одним из основоположников немецкой
социалистической литературы. Так неожиданно преломились в судьбе
Анны Зегерс гуманистические традиции, воспринятые ею с детства,—
преломился даже, по-своему, родительский завет «ничего не делать
против совести».
Анна Зегерс родилась в начале нового века—19 ноября 1900 года; в
сознательную жизнь она вступала на исходе первой мировой войны — в
дни и годы, когда трудящиеся Западной Европы откликнулись на
социалистический переворот в России волной острых революционных
5
выступлений. Об этой поре она вспоминает в статье «Шестидесятилетие
Красного Октября», написанной для советского журнала «Коммунист»:
«Капитализм был смертельно ранен Октябрьской революцией. Каким
бы незыблемым и устойчивым ни казалось его здание, оно дрогнуло.
С тех пор все новые трещины стали появляться то тут, то там.
Октябрьская революция дала человеку новый кругозор, изменила его
образ мышления, научила мыслить иными масштабами (...).
Медленно и зачастую искаженными доходили вести о неслыханном
событии на Востоке в наш маленький город на левом берегу Рейна,
оккупированный после первой мировой войны французской колониаль-
ной армией (...). Разобраться в том, что происходило в мире, мне
помогли мои товарищи — студенты, и в первую очередь венгры. Револю-
ция на их родине была потоплена в крови с помощью международной
реакции. И тогда я как бы впервые увидела изможденных прачек,
кативших с Рейна тележки с узлами мокрого белья. Явственно услышала
гневный голос политзаключенных».
И далее Анна Зегерс подробно говорит о том, как советские фильмы
и книги — «Броненосец Потемкин», автобиографическая трилогия Горь-
кого, «Тихий Дон», «Цемент», «Конармия», «Разгром»—давали возмож-
ность мыслящим людям на Западе яснее, ярче представить себе пути
развития русской революции, те бои, лишения, жертвы, героические
усилия, с которыми были сопряжены ее рождение и ее победа.
Не случайно упомянуты в цитируемой статье студенты-венгры,
которые помогали будущей писательнице разобраться в том, что твори-
лось в мире. Один из них, Ласло Радвани, участник венгерской
революции 1919 года, принявший в Германии партийный псевдоним
Иоганн Лоренц Шмидт—экономист и социолог, впоследствии видный
ученый,— стал мужем Анны Зегерс, ее верным другом и советчиком,
спутником всей ее жизни (он скончался в 1978 г.). После замужества, во
второй половине 20-х годов, Анна Зегерс переехала в Берлин, где
И.-Л. Шмидт возглавил Марксистскую рабочую школу.
Год 1928-й — поворотная дата в становлении молодой писательницы.
Ее первая книга, повесть «Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре», сразу
по выходе принесла ей широкую известность и была отмечена литератур-
ной премией имени Клейста; с этого же года Анна Зегерс начала
активную политическую жизнь—вступила в Коммунистическую партию
Германии и в только что созданный Союз пролетарско-революционных
писателей Германии. Когда в ноябре 1930 года она впервые приехала в
СССР—на международную конференцию революционных писателей в
Харькове,— ее у нас уже знали: повесть Анны Зегерс успела выйти на
русском и украинском языках и была сразу замечена как яркое,
оригинальное произведение передовой иностранной литературы.
Именно там, в Харькове, более чем полвека назад, я увидела Анну
Зегерс впервые. Среди участников шумного и многолюдного междуна-
родного собрания она выделялась прежде всего тем, что совсем не
старалась выделиться. Чувствовалось, что все слишком громкое,
броское, парадное чуждо ей. К поездке в Советский Союз она была
подготовлена чтением лучших советских книг и не ожидала найти у нас
6
рай земной. Она зорко всматривалась, чутко вслушивалась в незнакомую
ей жизнь, ее нисколько не смущали ни очереди у магазинов, ни бедная,
по западноевропейским понятиям, одежда людей, которые встречались
на улицах. Анне Зегерс было по душе, что вся страна — в трудах, в
движении, что каждый занят и захвачен своим делом (именно таковы
беглые зарисовки советской действительности в романе Зегерс «Соратни-
ки», написанном сразу после первой поездки в СССР).
Участие немецких писателей в работе Харьковской конференции
было активным и весомым,— это вполне естественно. На рубеже 20-х и
30-х годов в Германии сложился сильный отряд литераторов, открыто
связанных с пролетариатом, с его коммунистическим авангардом. Обра-
зы передовых тружеников, темы классовых столкновений вставали в
поэзии и прозе Иоганнеса Р. Бехера, в стихах и песнях Эриха Вайнерта,
в драматургии Бертольта Брехта и Фридриха Вольфа, в романах
Грюнберга, Мархвицы, Бределя. Анна Зегерс заняла особое место в
этом ряду как в силу присущего ей мастерства, высокой культуры
письма, так и в сил.у своеобычной природы ее таланта. Ее первым
творческим открытием, важным и новаторским,— и не только в масшта-
бах немецкой литературы,— стало художественное исследование этико-
психологического аспекта классовой борьбы. Ее герои, как правило,
рядовые трудящиеся, представлены в гуще их повседневного труда и
быта, в самые простые, общезначимые моменты человеческого суще-
ствования, но в то же время в сложных перипетиях и поворотах их
незримой внутренней жизни, нередко и в тех крайних ситуациях, когда
обнажается подлинная суть человека и выявляется, на что он способен.
Анна Зегерс любит прослеживать в своих героях зарождение готовности
к подвигу, к революционному деянию. К тому деянию, в котором
обнаруживается сокровенное содержание бытия человека. В этом смыс-
ле ее романы, рассказы, повести, написанные в разные годы, различные
по теме и сюжету, а нередко и по манере письма, образуют нерасторжи-
мое единство.
Настоящее имя Анны Зегерс — Нетти Рейлинг. Откуда взялся ее
литературный псевдоним? Этот вопрос ей не раз задавали исследователи
ее творчества. Она отвечала, что в молодости опубликовала фантастиче-
ский рассказ, действие которого происходит в Голландии — именно в нем
впервые появилось это имя. А потом отыскался и этот рассказ. Он
называется «Мертвецы с острова Дьяль. Голландская легенда, пересказан-
ная Антье Зегерс». Капитан Мортен Зизе и пастор Ян Зегерс, наперекор
божественной воле, вышли из могил: они упрямо стремятся продолжать
свое земное существование, оставаться среди людей.
В этой пробе пера начинающего автора узнаются некоторые корен-
ные свойства последующего творчества Анны Зегерс. Оно отмечено
необычайно напряженным вниманием к первоосновам существования
людей — к рождению, смерти, бессмертию, жизненному назначению
человека, взаимоотношениям и смене поколений. Характерно для Зегерс
и тяготение к легендарным, сказочным сюжетам и мотивам. В ее
7
автобиографических заметках, написанных в 1952 году для Союза
писателей СССР, есть одно примечательное признание: перед ней в самом
начале литературной деятельности открывались две линии — «писать о
том, что волнует сегодня», или передавать «красочность сказок». «Мне
хотелось,— говорит она,— соединить то и другое, но я не знала как».
В конечном счете возобладало то, что «волнует сегодня». Но вторая,
фантастическая линия писательской работы Зегерс оказалась гораздо
важнее в ее творчестве, чем это представлялось многим критикам
двадцать или тридцать лет назад. Дело не только в нескольких маленьких
рассказах с легендарной или мифологической основой, написанных
Зегерс в эмиграции: «красочность сказок» по-своему проявилась и в
позднем ее творчестве, например, в цикле «Странные встречи». Еще
более существенно, что в ее больших социальных романах элементы
сказки, притчи, символики тоже присутствуют—в современной, переос-
мысленной форме: они не умаляют достоверности повествования и
повышают его масштабность.
Сила художнического воображения, присущая самой природе талан-
та Зегерс, сказалась в первых ее маленьких повестях на современные
темы—«Грубеч» и «Циглеры». В обеих быт социальной среды, далекой
от личного опыта автора, обрисован убедительно, с большим богатством
подробностей — как бы изнутри. В «Грубече» встает жизнь провинциаль-
ного городского дна, образы чернорабочих, безработных, люмпенов;
«Циглеры» повествуют о разорении и гибели семьи мелкого ремесленни-
ка. Постигая со все большей ясностью «противоречия между верхами и
низами», молодая писательница решительно обратилась к судьбе обездо-
ленных.
Повесть «Грубеч» была напечатана в нескольких номерах «Франк-
фуртер цайтунг» и отмечена премией Клейста, наряду с «Восстанием
рыбаков»; в мотивировке решения жюри говорилось о высокой человеч-
ности автора и о его мастерстве. В самом деле, «Грубеч» (как и
«Циглеры») написан не только с тонким ощущением материала, но и
искусно, своеобразно по манере повествования. Тут и неуловимые
переходы от авторского слова к внутренним монологам персонажей, и
умелое пользование деталями-лейтмотивами, и кинематографическая
подвижность действия, дробящегося на короткие сценки-эпизоды, и
множественность ракурсов при замкнутости повествовательного про-
странства. Зарубежные критики не без основания усматривают в этих
ранних вещах Зегерс, особенно в «Грубече», следы влияния Достоевско-
го. Однако трудно согласиться с попытками сблизить мрачный и
угрюмый микромир этих повестей с кошмарами Кафки. Здесь нет
иррационализма, мистифицирующей абстрактности: перед читателем —
неприглядная реальность общества, над которым нависает угроза кризи-
са, обнищания масс. Смысл картин, которые рисует тут Зегерс, не
сводится, конечно, к воспроизведению нищеты: еще страшнее —
бессмыслица, автоматизм, гнетущая скука жизни, лишенной просвета и
надежд на будущее. В обеих повестях мир капитализма раскрывается как
антигуманный мир. В них чувствуется искренняя боль художника, но в
то же время и налет безнадежности, бесперспективности.
8
Повесть «Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре» знаменовала для
Анны Зегерс как художника важный качественный сдвиг. Именно
отсюда ведет свое начало тема освободительной борьбы угнетенных,
ставшая, в сущности, главным содержанием всего ее творчества. Тут нет
иллюзорных надежд на легкую победу. Напротив, автор развертывает
действие повести с мужественной трезвостью, не чураясь жестоких
эпизодов, не избегая трагических поворотов событий.
Совершенно естественно, что писательница, принявшая коммунисти-
ческие идейные позиции, положила в основу первого своего крупного
произведения острый социальный конфликт. Перед нами — обобщенное
изображение одной из стран на севере Европы, где труженики моря
отстаивают свои права. Северный приморский пейзаж обрисован резкими
и точными штрихами, но в изображении событий есть и доля художе-
ственной условности. Не зря тут идет речь об одном из захолустных
уголков Европы, где сохранились полупатриархальные устои жизни. Быт
людей, живущих как бы на отлете, в стороне от больших городов,
представил благодатный материал для эпического изображения, овеянно-
го своеобразной суровой поэзией. Рыбаки обрисованы здесь как мало
расчлененное целое — из общей массы выделяются лишь немногие.
В борьбе за правое дело пробуждаются и по-новому проявляются
затаенные благороднейшие качества рядового труженика: это одно из
художественных открытий Анны Зегерс, мысль, которая проходит через
многие ее произведения, например, цикл рассказов с программно
звучащим названием «Сила слабых» (1965). В повести о рыбаках
писательница старается проследить духовное преображение ее героев,
зарождение в них воли к борьбе. Примечателен образ Кеденнека: этот
пожилой, молчаливый человек, на первый взгляд нелюдим и тяжелодум,
в решительный момент проявляет незаурядную нравственную силу.
Героическая смерть Кеденнека, идущего навстречу солдатским пулям,—
один из волнующих эпизодов повествования.
Еще с большей любовью и вниманием обрисован в повести юный
Андреас. У Анны Зегерс и в последующих книгах не раз появятся
молодые труженики, пытливые и непокорные, жаждущие осмысленной,
деятельной жизни: Андреас — первый в этом ряду, он отчасти предвосхи-
щает и Георга Гейслера из «Седьмого креста», и Томаса из дилогии
«Решение», «Доверие». В повести переданы душевные движения героя,
его крепнущий гнев и воля к действию, нарастающая готовность к
подвигу и то чувство духовного подъема, которое он испытывает в
предсмертные минуты.
Гулль, вожак восстания, становится для Андреаса своего рода
наставником. Дружба испытанного революционера с новичком, впервые
приобщающимся к борьбе,— мотив, который возникнет и в других книгах
Анны Зегерс. Гулль обладает большой притягательной силой уже
потому, что несет с собой дыхание жизненных просторов, тот боевой
опыт, которого недостает обитателям Санкт-Барбары. Однако законо-
мерно и то, что Гулль, при всем его личном мужестве, не смог
организовать и возглавить борьбу рыбаков так, чтобы добиться успеха.
Среди других персонажей повести он остается человеком со стороны, и
9
сам его образ отмечен некоей недосказанностью, таинственностью.
Умение яснее увидеть, точнее отобразить пролетарских революционеров,
их внутренний мир, борьбу — все это пришло к Зегерс позже. Пафос
«Восстания рыбаков» в другом. Автора интересуют прежде всего люди, не
затронутые передовыми идеями времени, далекие от политики. Их
действия стихийны, подсказаны прежде всего насущной необходимостью.
Их воля к сопротивлению не ослабла, несмотря на поражение.
В рассказах Анны Зегерс, написанных на рубеже 20-х и 30-х годов,
проблематика революционного, освободительного движения раскрывает-
ся в разных ракурсах. Иной раз автор выступает прежде всего как
психолог-аналитик, который ставит своего рода эксперимент, вглядыва-
ется в затаенную, подспудную внутреннюю жизнь своих персонажей:
люди и их переживания показаны детально, как бы способом замедлен-
ной съемки (таков, например, рассказ «Барак из гофрированного
железа»). А в рассказе «Крестьяне из Грушова», действие которого
происходит в Закарпатской Украине сразу после окончания первой
мировой войны, в поле зрения писательницы — население целой деревни,
обрисованное в манере фольклорной легенды, крупными штрихами, без
детализации. Именно так она передает героику борьбы закарпатских
лесорубов, разбуженных русской революцией и в конечном счете
сумевших при поддержке городских рабочих отстоять свои исконные
права.
Вскоре после первой своей поездки в Советский Союз, в 1932 году,
Анна Зегерс опубликовала роман «Соратники», новаторский по теме и по
структуре. Его герои — коммунисты пяти стран: Венгрии, Италии,
Польши, Болгарии, Китая. Действие развертывается попеременно в этих
странах, а также и в Москве, Лондоне, Берлине, Париже, Брюсселе,
Вене.
Обилию мест действия отвечает и обилие участвующих в нем людей.
Склонность к широко разветвленному многоплановому повествованию, к
множественности сюжетных линий сказалась у Анны Зегерс и в
последующих больших романах. Однако в них, как правило, имеется
если не один, то два или три центральных персонажа, которым отдано
главное внимание, главные симпатии автора. Не то в «Соратниках»: это
роман в прямом смысле слова полицентричный, здесь много действу-
ющих лиц, равноправных по своему значению. Можно без натяжки
сказать, что главный герой повествования — мировое коммунистическое
движение. Именно его судьбы определяют отбор героев, распределение
света и тени, всю систему идейно-эстетических оценок.
Диапазон действия широк — не только в пространстве, но и во
времени: события, которые изображены здесь, охватывают не менее
десяти лет. Связь между людьми, живущими и борющимися в разных
странах,— не в личном знакомстве, а в духовном их родстве, в единстве
идей и целей. Не зная друг друга, они идут одним путем.
Роман «Соратники» вышел в свет в Берлине незадолго до гитлеров-
ского переворота. В нем говорится о странах с фашистским или
полуфашистским режимом. Можно ли предположить, что книга была
сознательно задумана автором как своего рода предостережение, как
10
мрачное пророчество? Вряд ли. Но в «Соратниках» по-своему претвори-
лась атмосфера напряжения и тревоги, в которой жили в то время
немецкие коммунисты. И вместе с тем в романе сказалась характерная
черта таланта Зегерс — мужественная трезвость. Через все произведение
проходит, скрепляя разнородные его части, нравственный мотив испыта-
ния. Героям то и дело приходится трудно, подчас невыносимо трудно.
Сила И/Х характеров, прочность убеждений проверяются в сложных
условиях подполья, в опасных скитаниях, в тюрьмах, на допросах, а
иногда в затяжной эмиграции, когда гложет и тоска по родине, и
мучительные сомнения: удастся ли вернуться? И скоро ли? Анна Зегерс
далека от намерения изобразить своих героев сверхчеловеками, которым
все нипочем. Среди ее персонажей есть и те, кто не выдержал
испытания, кто дрогнул и струсил в ответственную минуту. Даже
лучшие,наиболее стойкие могут порой загрустить,усомниться, если не в
своих идеалах, то в собственных силах. Но именно потому, что эти
лучшие представлены как люди, которым ничто человеческое не чуждо,
они тем более надежно завоевывают симпатию читателя.
Структура повествования, в котором, при небольшом его объеме,
развертываются судьбы более чем двадцати основных персонажей на
протяжении десятилетия, заключала в себе опасность схематизма. Но в
основном Анна Зегерс сумела избежать этой опасности. Понятно, что
различные персонажи обрисованы не одинаково конкретно. Каждая из
сюжетных линий прерывиста, прорисована как бы пунктиром: мы
расстаемся то с одним, то с другим действующим лицом на год, на два,
на несколько лет. Но обобщенный авторский рассказ перемежается
развернутыми сценическими эпизодами, психологическими экскурсами —
тут перед читателем наглядно встает не только деятельность героев, но и
узловые моменты их частной судьбы, их духовной биографии. Именно
таким путем удается романистке воссоздать в живых лицах силу,
спаянность международного коммунистического движения и в то же
время нравственное благородство тех идей, которые одушевляют его.
После прихода Гитлера к власти Анне Зегерс, как и всем немецким
прогрессивным деятелям культуры, пришлось эмигрировать. Она пере-
ехала во Францию и возобновила там активную общественную и
творческую работу. Первый номер журнала «Нойе дойче блеттер»,
одним из редакторов которого стала Анна Зегерс, вышел в сентябре
1933 года. Передовая статья, открывшая этот номер, начиналась слова-
ми: «Кто пишет — действует». И несколькими строками ниже говорилось:
«Каждый настоящий художник слова сегодня — обязательно антифа-
шист». Тогда это был новый политический термин, он только начинал
входить в широкое обращение.
Немецкие антифашисты стояли перед сложнейшими проблемами.
Было очевидно, что гитлеровский режим установился в стране не на год
и не на два. Как мог он победить? На чем основано его господство? Над
всем этим передовые писатели — а также и политические деятели,
публицисты, социологи—мучительно размышляли. Они понимали, что
власть фашистских преступников поддерживается не одним лишь свире-
пым террором, но и необычайно коварной демагогией, и с горечью
11
убеждались в том, что ей поддались и городские средние слои, и немалая
часть крестьянства, и даже пролетариата. Было необходимо разобраться
в реальном соотношении общественных сил внутри гитлеровского рей-
ха— для того, чтобы наметить пути борьбы с фашизмом. Перед
писателями-коммунистами возникала вместе с тем необходимость найти
общий язык с деятелями культуры буржуазно-демократического и
либерального склада для совместного отпора фашизму.
В первый же год эмиграции Анна Зегерс написала роман «Оцененная
голова» — первое свое крупное произведение на темы германской дей-
ствительности. Оно открывает длинный ряд ее художественных работ,
которые вместе представляют летопись исторических судеб Германии на
протяжении нескольких десятилетий.
Если в «Соратниках» писательница повествовала о классовой борьбе
в странах, где сама никогда не бывала, то в «Оцененной голове» встает
природа и люди ее родных прирейнских мест. И все же есть основание
удивляться силе ее художнического воображения. Действующие лица
здесь — по преимуществу крестьяне, читатель видит их в разных аспек-
тах их повседневной жизни: в лесу, в поле, на огороде, за семейным
столом, в трактире, в церкви, на сельском празднике, на избирательном
участке. Писательница-горожанка проявила конкретное, вплоть до мель-
чайших деталей, знание крестьянского быта и нравов.
Творческое воображение взаимодействовало здесь с передовой поли-
тической мыслью художника. К проблеме, которая столь остро занимала
политиков и социологов: как удалось фашистам завоевать себе массовую
базу в деревне? — Анна Зегерс подошла по-своему. Она представила в
разных вариантах те жизненные ситуации, те настроения немецких
крестьян, которые сделали их в значительной мере безоружными перед
нацистской демагогией.
Удастся ли спастись беглецу, преследуемому полицией? Читателя
волнует не только его судьба, но и то, как поведут себя люди, с
которыми он столкнулся на своем пути. Иоганн Шульц, юноша,
нечаянно убивший полицейского во время «голодного похода» безработ-
ных, скрывается в деревне у дальних родственников. Власти Веймарской
республики назначили денежную награду за его поимку. Тайна Иоганна
становится мало-помалу известна жителям деревни; каждый в одиночку
решает вопрос: выдать или не выдать? Писательница как бы разнимает
на части тот невидимый внутренний механизм, который приводит
каждого из персонажей к тому или иному решению. Тут ложатся на
чашу весов и элементарная моральная брезгливость, и жалость к
беглецу, а с другой стороны действуют корыстные побуждения —
пятьсот марок не мелочь! — но главное — застарелая, усиленно подогре-
ваемая фашистской агитацией неприязнь к «красным».
Действие происходит за несколько месяцев до гитлеровского перево-
рота. Нацисты вербуют сторонников, играя на наболевших чувствах
деревенской бедноты и на собственнических инстинктах деревенских
богатеев; они пускают в ход грубую силу, запугивают, заманивают,
оглушают наглой ложью. И печальная участь Иоганна Шульца становит-
ся показателем их растущего влияния.
12
«Оцененная голова» — трагическая книга. В самом ее колорите и
атмосфере сказалось то состояние нравственного шока, которое испыта-
ли многие немецкие антифашисты, воспринявшие победу Гитлера как
национальную катастрофу. Однако беспросветного пессимизма тут нет.
Городские коммунисты, эпизодически присутствующие в романе, показа-
ны как отважные люди, еще не сказавшие своего последнего слова. Да и
те крестьяне, которые не захотели или не сумели защитить Иоганна,
вовсе не представлены как однородная реакционная масса. Мастерство
психологического анализа, присущее писательнице, позволило ей дать на
малом пространстве повести картину, богатую оттенками.
Передовые немецкие писатели, покинувшие страну, остро реагирова-
ли на драматические события в европейском рабочем движении.
В феврале 1934 года в Австрии шуцбунд, военизированная социал-
демократическая организация, выступил с оружием в руках против
реакционных мероприятий правительства Дольфуса (наперекор оппорту-
нистической политике правых социал-демократов); в этом выступлении
активно участвовали и коммунисты, и беспартийные пролетарии. Так
складывалось на практике единство действий рабочего класса в борьбе
против фашизма.
Анну Зегерс события в Австрии глубоко взволновали. Она поехала
туда, присутствовала на заседаниях суда над участниками февральских
боев. Пешком прошла она по горным дорогам, по которым отступали
шуцбундовцы из города Брука-на-Муре во главе с героем февральских
событий Коломаном Валлишем. Под впечатлением этой поездки возник
ее очерк «Последний путь Коломана Валлиша», а затем и роман «Путь
через февраль»,— он был написан быстро и вышел в 1935 году.
Действие романа сконцентрировано во времени — оно длится всего
несколько недель — и разбросано в пространстве. Ход февральских боев
в Вене, Линце, Граце, Штейре, судьбы участников в первое время после
боев прослеживаются в стремительной смене эпизодов. Эта рассредото-
ченность действия, частые его переброски из одного места в другое
порой доставляют затруднения читателю. Но именно таким способом
романистке удается дать многомерный образ страны, охваченной волне-
ниями. Здесь еще более последовательно, чем в «Соратниках», использо-
ван принцип полицентрического строения: главного героя нет вообще,
иной раз автор уделяет внимание лицу, для хода событий вовсе не
существенному, но представляющему интерес и для автора и для
читателя с точки зрения нравственной, психологической.
В романе «Путь через февраль» представлены — в разных вариациях,
на многих человеческих примерах — сложные отношения австрийских
социал-демократов с коммунистами, рождение солидарности, сотрудниче-
ства между ними в февральские дни; тема антифашистского единства
действий стала в 1933—1935 годах необычайно актуальной, горячей
Тёмой, и Анна Зегерс первая постаралась воплотить ее в художественные
Образы. Разочарование в реформистской политике социал-демократии
вызвало среди активных шуцбундовцев рост симпатий к коммунистам,—
в романе Зегерс говорится и об этом.
Среди многочисленных персонажей романа особенно запоминается
13
молодой безработный Виллашек. Для него—как ранее для Андреаса из
«Восстания рыбаков» — возможность участвовать в общей борьбе стано-
вится своего рода праздником. Тем более что вся его прежняя жизнь
была безрадостна, омрачена и сиротством, и житейской неприкаянно-
стью, и неудачной любовью. Взяв в руки винтовку, Виллашек впервые
чувствует себя человеком и гордо встречает суровый судебный приговор.
Сцена суда над Виллашеком — один из тех эпизодов, которые определяют
мужественную тональность романа.
Творческая история романа «Путь через февраль» подтверждает,
насколько важны для Анны Зегерс как художника личные, непосред-
ственные впечатления. Сколь бы сильно ни было развито у нее
творческое воображение й умение пользоваться косвенными свидетель-
ствами, рассказами участников или очевидцев изображаемых ею собы-
тий, она не упускала возможности сама увидеть то, о чем ей предстояло
рассказать читателю. Она отметила это в одном из интервью, вспоминая
о своей работе над романом «Спасение», вышедшем в 1937 году.
«Фантазия, вымысел — все это необходимо писателю. Но важен и
конкретный опыт. Я с самого начала хотела, чтобы действие «Спасения»
происходило в немецком угольном районе. Это роман о безработице...
Чтобы суметь написать «Спасение», я поехала в бельгийский Боринаж.
В Шарлеруа я получила разрешение спуститься под землю. Это мне было
необходимо для того, чтобы писать... То, что важно, я хочу, если
возможно, увидеть сама».
Роман «Спасение» по своей проблематике отчасти родствен «Оценен-
ной голове»: и там и здесь исследуются те скрытые социально-
психологические процессы в массах трудящихся, которые сделали эти
массы безоружными перед натиском фашизма. Если в «Оцененной
голове» шла в этом плане речь о крестьянах, то в «Спасении» перед нами
рабочие. В сущности, «Спасение» — первый значительный немецкий
роман, целиком посвященный судьбам пролетариата.
Кратковременное пребывание в бельгийской угольной шахте, конеч-
но, не могло дать романистке исчерпывающего знания материала, но
стало для нее эмоциональным, эстетическим возбудителем. Немногослов-
но и сильно написан краткий пролог к роману. Семеро углекопов,
пострадавших от обвала, в течение недели находятся между жизнью и
смертью на большой глубине. Их спасают. Такова завязка последующего
действия.
Андреас Бенч, немолодой шахтер, католик, беспартийный,—тот, кто
в дни катастрофы поддерживал искру жизни в остальных пострадавших и
личным мужеством, и ободряющим словом — становится главным героем
романа. Тщательно, накоплением тонких психологических штрихов пере-
даны происходящие в нем сдвиги, его постепенное раскрепощение от
опеки церкви и первые шаги в качестве антифашиста-подпольщика.
Роман о безработице—так, не без оснований, определила писатель-
ница эту книгу. Семеро шахтеров, почти чудом спасшиеся после обвала,
сразу же вынуждены—вместе с тысячами других — встать в очередь на
бирже труда за нищенским пособием. Ситуация затяжной массовой
безработицы определяет в «Спасении» и судьбы персонажей, и сам ритм
14
повествования, нарочито замедленный. Вялый темп поступков, разгово-
ров, погруженность в бытовую суету и бестолочь — все это отражает
томительную тоску людей, которым изо дня в день нечего делать.
Пожалуй, ни один писатель не передал с таким искусством, как Анна
Зегерс в этом романе, драму вынужденной праздности, ее неизбежные
психологические следствия — пассивность, чувство приниженности, утра-
ту вкуса к жизни.
Разброду моральному отвечает разброд политический. Иные рабочие
поддаются посулам гитлеровцев либо их угрозам именно потому, что
доведены до отчаяния. Или под влиянием смутной надежды: а кто его
знает, быть может, этот фюрер, лицедей и горлопан, сумеет все-таки
открыть шахты, замороженные кризисом? К концу романа ритм дей-
ствия ускоряется: наступила пора решений.
В финале малознакомый юноша приносит жене Бенча три марки,
якобы взятые когда-то в долг. Невелика сумма, но женщине, чей муж
ушел в неизвестность, быть может, навсегда, дали понять, что она не
одинока. Таким нестандартным способом, косвенно, Анна Зегерс доносит
до читателя мысль о скрытых резервах антифашистского движения.
Мысль, которая легла в основу следующей ее книги, знаменитого романа
«Седьмой крест».
У этой книги удивительная судьба. Анна Зегерс работала над ней в
1936—1938 годах, в дни подъема Народного фронта во Франции,
национально-революционной войны в Испании; напряженная атмосфера
тех лет не могла не сказаться в образном строе «Седьмого креста»
Вскоре после того, как роман был закончен, началась вторая мировая
война; муж Анны Зегерс был арестован полицией Даладье и заключен в
концлагерь. Ей самой пришлось уходить из Парижа пешком вместе с
двумя детьми незадолго до вторжения гитлеровских войск: считаясь с
возможностью ареста, оберегая жизнь детей, она была вынуждена сжечь
рукопись романа. К счастью, уцелел другой экземпляр, посланный в
США. Много времени спустя, в 1942 году, после того как Анна Зегерс
перебралась со всей семьей в Мексику, ей удалось опубликовать роман
на языке оригинала в Мехико, а в английском переводе — в одном из
американских издательств. После вступления США в войну книга
немецкой писательницы-антифашистки вызвала к себе живой интерес,
стала бестселлером и была переведена на ряд языков еще до того, как
смогла увидеть свет на родине автора.
Облик гитлеровской Германии обрисован в «Седьмом кресте» с той
же бесстрашной трезвостью, какою отличались и «Оцененная голова», и
«Спасение». Писательница откровенно говорит не только о зверском
терроре гитлеровцев (об этом и до нее, и помимо нее говорили многие),
но и о массовой базе фашистского режима, а эту проблему она первая
поставила в художественной литературе. Тот анализ соотношения сил в
Германии, который она предприняла как художник-психолог с первых же
лет эмиграции, подтверждался все новыми фактами жизни гитлеровского
рейха. Было очевидно, что за души миллионов «средних немцев»,
попавших в орбиту тлетворных идеологических влияний, необходимо
бороться. Политика сплочения всех антифашистских сил, провозглашен-
15
ная Георгием Димитровым на VII Конгрессе Коммунистического Интер-
национала, шла навстречу самым задушевным творческим стремлениям
Анны Зегерс как художника-коммуниста. И в романе «Седьмой крест»
писательница полным голосом говорит не только о предпосылках и
результатах фашистского господства, но и о путях борьбы с ним.
Много раз в книгах передовых писателей возникал резкий контраст:
на одном полюсе фашистские палачи и тюремщики, на другом —
героически борющиеся революционеры (на подобном же противопостав-
лении строится и первый роман Анны Зегерс «Соратники»). В «Седьмом
кресте» художественный анализ Третьего рейха носит характер ярко
новаторский, так о фашистской диктатуре еще не писали. Перед
читателем — фашизм, вошедший в будни, «обыкновенный». В поле
зрения автора не только два полюса германского общества, но и та
разноликая, аморфная масса, которая находится между ними: диапазон
повествования чрезвычайно широк, он охватывает людей разных клас-
сов и социальных полос.
На первый взгляд в стране все спокойно. К гитлеровскому режиму,
казалось бы, все привыкли, притерпелись или приспособились. Есть
глубокий художественный смысл в том, что из семи бывших узников,
бежавших из лагеря Вестгофен, спасается лишь один — остальные
гибнут. Такое развитие событий в романе напоминает о том, с какими
чудовищными трудностями сопряжена любая попытка противостоять
гитлеровскому террору. Гибнет и вдохновитель побега, многоопытный
профессиональный революционер Эрнст Валлау: его выдал бывший
товарищ. И в таком повороте дела есть своя зловещая типичность. Но
если герой романа Георг Гейслер, невзирая на многие опасности,
остается на свободе, то это в немалой степени заслуга Валлау, чьи
советы, чей пример были для него моральной опорой; еще в большей
мере это заслуга тех людей, которые на разных этапах его странствий
помогали ему. А спасение хотя бы одного антифашиста — это, в данных
условиях, поражение гитлеровских преступников, брешь в их крепости,
которая на первый взгляд кажется неуязвимо прочной.
В семерку бежавших заключенных входят люди различного склада,
в том числе попавшие в лагерь отчасти случайно и стоящие вовсе вне
политики. И в круг лиц, принявших участие в спасении Георга, тоже
входят те, кто стоит вне политики,— и беспартийный рабочий Пауль
Редер, и инженер Кресс, и священник Зейц, и даже юный гитлеровец
Фриц Гельвиг, которому побег вестгофенских заключенных дал первый
толчок к тревожным размышлениям. Силам угнетателей и их многочис-
ленных покорных пособников противостоит в романе своего рода малый
народный фронт честных немцев — и их оказывается не так мало*
смелый побег Георга становится для них как бы катализатором
гражданского мужества. «Седьмой крест» — горькая и трезвая книга о
стране, чей облик обезображен господством фашистских злодеев, но в то
же время это героическая поэма о солидарности угнетенных. И сам
обобщенный образ трудовой Германии, складывающийся в романе,
многокрасочный прирейнский пейзаж, картины мирного труда и быта—
поэтическая антитеза фашистскому варварству. В «Седьмом кресте»
16
сказалась и склонность Анны Зегерс к фольклорно-легендарной символи-
ке, укрупняющей масштабы действия, и ее умение вести тонкий
психологический анализ, микроанализ, проникающий в глубины неосоз-
нанного и полуосознанного.
К персонажам этого романа Анна Зегерс в последующие годы
возвращалась несколько раз, домысливала их судьбу. В рассказе
«Конец» (1945) встает в последний раз отталкивающая фигура эсэсовца
Циллиха, впервые появившаяся еще в романе «Оцененная голова». В
лагере Вестгофен этот бывший крестьянин-бедняк истязал и убивал
заключенных, а в послевоенные дни кончает с собой в приступе дикого
страха перед возмездием. В рассказе «Саботажники» (1946) писательница
повествует о былых друзьях Георга Гейслера, которые помогли ему
спастись: в дни войны они пытаются дезорганизовать производство
ручных гранат у себя на заводе. «Сорок лет Маргарет Вольф» (1957) —
сжатое жизнеописание старой коммунистки, сестры Эрнста Валлау,
помогшей его сыновьям найти верную дорогу наперекор усилиям
фашистских «воспитателей».
Работа над антифашистскими романами, практика совместного уча-
стия с коллегами по профессии в борьбе с фашизмом — все это
наталкивало Анну Зегерс на размышления о судьбах и задачах современ-
ной литературы. Она выразила эти размышления в 1938 году в форме
открытых писем к Георгу Лукачу, видному венгерскому философу и
литературоведу. Некоторые из работ Лукача, опубликованные в антифа-
шистских литературных журналах, вызвали у Анны Зегерс возражения,
и она в откровенной товарищеской форме написала ему об этом.
Анна Зегерс была и осталась убеждена в том, что реализм,
понимаемый в широком смысле как правдивое отображение действитель-
ности, художественное осмысление ее, лежит в основе подлинно
большого искусства. Ей дороги традиции великих мастеров прошлого:
Бальзака, Толстого. Но в письмах к Лукачу она возражала против
слишком узкого истолкования задач современных писателей-реалистов.
Она считала, что недопустимо отталкивать и осуждать тех литераторов,
которые в своей манере письма не во всем следуют классическим
образцам. Недопустимо не только потому, что можно таким образом
потерять ценных союзников в борьбе против фашизма, но и потому, что
писатели передовые, революционные должны уметь непредвзято подхо-
дить к чужому художественному опыту. По меньшей мере нецелесооб-
разно отвергать как «искусство буржуазного распада» все, что написано
в непривычном стиле. В эпохи исторических кризисов, больших социаль-
ных сдвигов, утверждала Анна Зегерс, иной раз возникают «резкие
нарушения стиля, эксперименты, странные смешанные формы»: стоит
присмотреться, нет ли здесь того, что может обогатить современное
реалистическое искусство? «В создании художественного произведе-
ния,— писала она Лукачу,— как и в любом поступке, решающее значение
имеет ориентация на реальность, и на этом пути не может быть
остановки.»
17
Анна Зегерс считала, что в революционную эпоху писатель более
чем когда-либо имеет право на поиски, на ломку привычных художе-
ственных форм: ведь он должен осознать и отобразить стремительные
перемены, каких еще не было в истории. И романист, который
по-своему, по-новому видит бурную, подвижную действительность, не
может заранее стеснять себя предписаниями — как следует и как не
следует писать современный роман.
В этих размышлениях Анны Зегерс (о которых теперь нередко
вспоминают писатели и критики ГДР) не было и тени недооценки
классического реалистического наследия. Напротив, в споре с Лукачем
она прямо ссылалась на Толстого, отстаивая право художника на свежее,
самостоятельное видение жизни. И сама она широко пользовалась этим
правом: в сущности, в каждом из своих романов она поднимала целину,
вводила в орбиту внимания искусства нетронутые им пласты сегодняш-
ней, неостывшей действительности. И именно в целях наиболее полного
художественного освоения этого жизненного материала она искала и
испытывала на практике новые способы сюжетосложения, сочетала
разнообразные линии действия, по примеру кинематографа делила это
действие на краткие эпизоды-кадры, то ускоряла, то замедляла романное
время, расширяла или сужала романное пространство, совмещала вос-
произведение жизни «как она есть» с элементами символики и притчи.
(Ведь и образ «седьмого креста» — своеобразное переосмысление старого
христианского символа в революционном духе.)
Роман «Транзит», над которым работала Анна Зегерс на рубеже ЗО-х
и 40-х годов, во многом не похож на прежние ее книги. В нем действие
идет от первого лица. В «Транзите» отразился личный опыт писательни-
цы, полное лишений и опасностей пребывание в Марселе накануне
отъезда за океан. Взвихренный, сумбурный и вместе с тем застойный
быт южнофранцузского порта, заполненного беженцами, постоянная
толчея в канцеляриях консульств, житейская неустроенность «транзит-
ников» и неясность их перспектив—все это определило строй повество-
вания: оно движется как бы по замкнутому кругу, с частым повторе-
нием отдельных ситуаций и деталей,— персонажи, а вместе с ними и чита-
тели, попадают в хаотический, абсурдный мир, из которого нелегко найти
выход.
Повествовательное «я» в романе «Транзит» — это, конечно, не сам
автор, не Анна Зегерс. Ведение рассказа писательница передоверила
вымышленному лицу — одному из многих скитальцев, выброшенных в
Марсель волной военных событий. Именно через посредство такого
героя можно было наиболее достоверно рассказать о судьбах немецких
эмигрантов в дни войны, передать их тревогу, душевное смятение. И
вместе с тем показать типический путь честного труженика, который,
не слишком разбираясь в политике, «не мог равнодушно глядеть на
свинство» и логикой событий стал, в конечном счете, деятельным,
убежденным антифашистом.
Герой романа—человек, каких много. Но его характер и духовное
развитие раскрыты с помощью редкостной жизненной ситуации. Герой
этот попадает в сложный переплет личных отношений. По воле случая
18
судьба его пересекается с судьбой немецкого писателя-эмигранта, покои*
чившего с собой в Париже перед приходом туда гитлеровских войск;
вдова писателя внушает герою глубокую и безнадежную любовь, и он
преданно заботится о ней; а неоконченная рукопись покойного произво-
дит на героя «Транзита», неискушенного в литературе, необычайно
сильное впечатление. Впервые в творчестве Зегерс заходит речь о труде
литератора, оценка этого труда дается от имени читателя, по-новому
испытавшего на себе могущество слова.
Важность родного художественного слова для людей, временно
потерявших родину, стала особенно очевидной для Анны Зегерс и ее
товарищей по изгнанию после того, как они попали в Мексику.
Правительство этой страны оказало гостеприимство немецким и испан-
ским антифашистам. Но отрыв от Германии ощущался в Мексике еще
болезненнее, чем в любой из стран Европы: очень уж непривычны были
и природа, и быт, и все условия жизни. Немецкие писатели, поселивши-
еся в Мехико (Анна Зегерс, Л. Ренн, Э.-Э. Киш, Б. Узе, К. Штерн),
постарались сплотить весь разноликий коллектив эмигрантов, владевших
немецким языком (включая и австрийцев, чехов, венгров). Анна Зегерс
стала председателем клуба им. Генриха Гейне и одним из основных
авторов литературного и общественно-политического журнала «Фрайес
Дойчланд» («Свободная Германия»).
Мексиканские впечатления сказались в творчестве Зегерс уже после
войны, в частности, в рассказе «Крисанта», в повести «Настоящий синий
цвет». Но в годы эмиграции мысли писательницы были сосредоточены на
Германии. Выразительное свидетельство тому — первое произведение,
созданное ею в Мексике, рассказ «Прогулка мертвых девушек» (1943—
1944), по мнению многих критиков, одно из высших художественных
достижений Анны Зегерс.
Рассказ этот окрашен скорбной, тоскующей любовью к родине. Он
напртсан от первого лица, притом повествовательное «я» здесь, в отличие
от «Транзита»,— это лирическое, авторское «я». Настоящее сливается и
взаимодействует здесь с давно прошедшим, воображаемое — с действи-
тельным, пейзаж и бытовые реалии окраины Мехико—с картинами
жизни Майнца. Смелое соотнесение разных временных периодов и
разных мест действия, слияние подлинных фактов и вымысла дает
возможность Анне Зегерс в оригинальной и впечатляющей форме
поставить проблему ответственности поколения, былых «мальчиков и
девочек», за судьбы страны. Эксперимент, предпринятый художником,
всецело себя оправдал — в плане не только эстетическом, но и идейном.
В начале рассказа Анна Зегерс упоминает о перенесенной ею
тяжелой болезни, и это не вымысел. В июне 1943 года ее сшиб грузовик;
некоторое время жизнь писательницы была в опасности, сознание и
память возвращались медленно. Врач говорил, что выздоровление пойдет
быстрее после того, как она снова начнет писать. И он не ошибся.
Именно в период выздоровления, вспоминает Анна Зегерс, начала
она работать над романом «Мертвые остаются молодыми». Он был
задуман давно. Еще во время пребывания в Париже, в марте 1939 года,
Зегерс писала в Москву Иоганнесу Р. Бехеру, что в ее ближайших
19
творческих планах — «большая повесть, действие которой должно охва-
тить время с января 1919-го до января 1939 года». В конечном счете
получилась не повесть, а роман-эпопея о судьбах Германии, о становле-
нии и крахе фашизма. Он завершается перед окончанием второй мировой
войны: само движение истории побудило писательницу раздвинуть
первоначально задуманные временные рамки и определило исход дей-
ствия. Когда весной 1948 года Анна Зегерс приехала в Москву, она
привезла с собой рукопись романа «Мертвые остаются молодыми»; он
вышел в Берлине в 1949 году.
Стоит привести суммарную характеристику этой книги, которую в-
1950 году дал пйсатель-гуманист старшего поколения Герман Гессе:
«Мне рассказывали о плохих впечатлениях от новых романов, где...
в качестве темы избрана новейшая немецкая история...Случайно мне
стала известна одна такая книга, очень хорошая,— роман, повествующий
о судьбе немецкого национализма и немецкого коммунизма с 1919-го до
1945 года. Роман этот принадлежит Анне Зегерс, коммунистке, и весь он,
включая и название «Мертвые остаются молодыми», мне очень понра-
вился, ибо в нем живет поэтическая сила, любовь и справедливость,
которые преобладают над всяческими партийными пристрастиями».
Эта характеристика примечательна и может быть принята лишь с
одной существенной оговоркой. Коммунистическая партийность Анны
Зегерс, конечно, живет в этой книге, как и в других ее произведениях.
Но выражена она не прямолинейно-декларативно, а в той художественно
полнокровной, неповторимо своеобразной форме, какая свойственна ее
творчеству в лучших образцах; именно это и понравилось Гессе.
Сложная диалектика общественно-политического развития Германии на
протяжении четверти столетия, генезис гитлеровского режима, попытки
сопротивления этому режиму внутри страны, крах гитлеризма под
ударами Советской Армии — все это раскрыто через судьбы и пережива-
ния множества людей. Авторская воля, авторское отношение к матери-
алу выявляются естественно, самородно, во взаимодействии и движении
образов. А прямое публицистическое вмешательство повествователя в
действие осуществляется с таким лаконизмом и тактом, что остается
почти незаметным.
«Мертвые остаются молодыми» — роман-эпопея, повествование об-
щенационального масштаба. В его структуре есть в то же время черты
романа-притчи. Первоначальным ядром сюжета, вспоминает Анна Зе-
герс, является услышанная ею когда-то старинная легенда или сказка о
«пяти палачах», которые, предав смерти безвинного человека, сами
потом, один за другим, погибли. С первых же слов романа — команды
«Ну, кончайте!», после которой лейтенант фон Венцлов, повинуясь
приказу капитана фон Клемма, стреляет в рабочего-спартаковца Эрви-
на,— завязывается тугой узел непримиримого конфликта. Предсмертные
слова Эрвина, обращенные к его врагам: «Придет и ваш черед!» —
оказываются пророческими. Кровь погибшего вопиет о возмездии —
такова логика притчи, и таков ход событий в романе: возмездие
постигает, в разное время и по разным причинам, и убийц, и пособников
убийства. Сюжетные линии многопланового повествования развиваются
20
почти независимо одна от другой, персонажи стоят на разных ступенях
социальной лестницы, и пути их надолго расходятся. Однако и на первых
страницах, и в финале два антагонистических общественных лагеря
приведены в соприкосновение, прямо и резко противопоставлены. Уже
на этом основано единство повествования.
Из романа в роман вела Анна Зегерс глубинное исследование
природы фашизма—и в его самых кошмарных проявлениях, и в его
«обыкновенных» разновидностях. Пребывание в оккупированной Фран-
ции обогатило ее как художника острыми впечатлениями; ей доводилось
даже, не считаясь с риском, вступать в разговоры с гитлеровскими
солдатами. Все это откладывалось в памяти, стимулировало работу
творческого воображения, взаимодействовало с результатами серьезных
исторических штудий.
«Мертвые остаются молодыми» — художественное исследование фе-
номена «фашизм», которое по широте диапазона, по глубине социолого-
психологического анализа вряд ли имеет себе что-либо равное в мировой
литературе. Фашистская диктатура раскрывается здесь в разных ракур-
сах, воплощается в разнообразнейших социальных типах — от миллионе-
ров, чьи капиталы помогли возвышению безродного ефрейтора, «подхо-
дящего человека с хитрой программой», до желторотых штурмовиков,
вчерашних полунищих, которым участие в арестах и погромах гарантиро-
вало обогащение и безнаказанность. Типичны для германского общества
тех лет и все пятеро участников убийства Эрвина. У каждого из них своя
судьба, свои резоны служить империалистической реакции. Автор
всматривается в их внутренний мир, показывает их как бы изнутри и
выносит каждому приговор, не подлежащий обжалованию. Нравственная
справедливость совпадает тут со справедливостью исторической.
Рисуя лагерь людей, противостоящих фашизму, Анна Зегерс на этот
раз не дала ни одной крупной героической фигуры такого склада, как
Георг Гейслер или Валлау: подобный образ не отвечал бы сюжетному
замыслу романа. И можно понять, почему в повествовании, которое
создавалось на исходе второй мировой войны, антифашистское движение
внутри рейха воплощено в фигурах по преимуществу эпизодических.
Достоверен, по-своему драматичен многолетний спор коммуниста Трибе-
ля, чья убежденность выражается в жестковатой, прямолинейной форме,
и социал-демократа Гешке, который с трудом изживает реформистские
иллюзии; в распрях этих честных пролетариев отражается раскол
германского рабочего движения, одна из главных причин национальной
трагедии. Самой живой и значительной фигурой, представляющей рабо-
чий класс, становится в романе Мария Гешке, возлюбленная убитого
Эрвина и мать его ребенка: в этой тихой и скромной женщине таятся
задатки народной героини. Яркой антитезой фашизму оказывается в
конечном счете и образ спартаковца Эрвина, чья воля к борьбе оживает
в его сыне Гансе.
Правдоподобно ли, что майор фон Венцлов узнает в мятежном
солдате, которого ведут на расстрел, черты молодого берлинского
рабочего, того, кого он сам расстрелял четверть века назад? Ни автор,
ни читатель не думают здесь об эмпирической дотошности—она не
21
нужна. Возглас Венцлова: «Ну, кончайте!», смерть Ганса, самоубийство
Венцлова—все это придает финалу романа характер символа. Анна
Зегерс и в прежних книгах (включая и «Восстание рыбаков», и «Седьмой
крест») не раз применяла принцип кольцевого строения,— ситуация или
мотив, намеченные в начале, повторялись в конце, обогащенные новым
содержанием. В романе-эпопее «Мертвые остаются молодыми» этот
структурный принцип помогает автору утвердить, в итоге многих
трагических перипетий, неувядающую молодость революции.
После того как Анна Зегерс вернулась из Мексики на родину,
западные интервьюеры не раз задавали ей вопрос: почему она поселилась
не в Рейнской области, где прошли ее детство и юность, а в восточной
части страны, в 1949 году ставшей Германской Демократической Респуб-
ликой? Смысл ее ответов каждый раз сводился к следующему: здесь, в
ГДР, она в состоянии утверждать, осуществлять те идеи, которые
составляли содержание всей ее предшествующей жизни. «Я приехала
сюда потому,— говорит Анна Зегерс,— что в ГДР могу писать о вещах, о
которых я много думаю, потому что для меня они важнее всего. Даже
если бы и дошло до споров, осталось бы в силе то, что говорил мне один
добрый друг: «Спорить стоит только с другом».
Понятно, что в послевоенные десятилетия Анне Зегерс, коммуни-
стке и выдающемуся общественному деятелю, борцу за мир, не раз
доводилось участвовать в весьма острых идеологических баталиях,
сталкиваться с прямыми идейными противниками. Однако, наверное, еще
больше места заняли в ее жизни различные встречи, беседы, споры с
друзьями, согражданами, включая и собратьев по профессии. В сложных
условиях послевоенной Германии оказались необыкновенно важными
коренные свойства Анны Зегерс как человека—ее скромность и просто-
та, живой интерес к людям рядовым и малоприметным, особый дар
непринужденного диалога. Эти качества сказываются и в переписке и в
повседневном общении писательницы с ее читателями. Вот несколько
строк из письма Анны Зегерс в 1973 году к рабочим завода радиооборудо-
вания в Нейгаузе, носящего ее имя: «Ваши успехи оказались возможны-
ми потому, что вы справились с различными трудностями. Именно это
и интересует писателя. Не только легко доставшиеся успехи, легко
доставшиеся радости, но и трудности при их достижении, движение вверх и
вниз, ваша совместная работа — вот что меня как писателя особенно
интересует, когда я думаю о том, что должно войти в мои книги».
В первые же годы после краха фашизма, произведения Зегерс,
созданные в эмиграции, широко вошли в политический и культурный
обиход ГДР. Ей хотелось вместе с тем получить доступ к сознанию и
сердцу тех читателей, которые совсем недавно стали знакомиться и с
художественной литературой, й с основами социалистической политгра-
моты. Циклы коротких рассказов «Мир», «Первый шаг» были обращены
именно к такой аудитории; работая над ними, Анна Зегерс вспоминала о
«Народных рассказах» Толстого.
Просветительский замысел явно лежит и в основе цикла «Первый
22
шаг» (1952), в котором отразился опыт Зегерс как деятельного участника
движения сторонников мира. Люди разных национальностей, возрастов,
профессий вспоминают о том поворотном моменте, когда в них впервые
пробудилось революционное, антифашистское сознание и готовность к
действию. Язык предельно доходчив, мысль автора кристально ясна. И в
то же время тут налицо своего рода художественный эксперимент:
писательница хочет проследить, наглядно продемонстрировать то общее,
что в наши дни связывает людей доброй воли, борцов за лучшее будущее
народов. Этой цели служит и структура цикла, представляющего сюиту
кратких исповедей. Анна Зегерс и в других своих книгах объединяла
новеллы в циклы и делала это по-своему. История литературы знает
новеллистические циклы, объединенные образом повествователя, лично-
стью героя (или нескольких героев), единством изображаемой среды или
места действия. Иное у Зегерс: действие ее новелл может происходить и
в разных странах, и в разное время, объединяющее начало тут —
параллелизм ситуаций и связанная с ним нравственная проблема: как
должен поступать человек? Что он должен решить? Есть нечто общее в
структуре новеллистических циклов Зегерс и основных ее романов: ведь
и там персонажи иной раз поставлены перед необходимостью выбора,
решения: параллелизм ситуаций заостряет нравственный мотив испыта-
ния. Нечто подобное происходит и в циклах новелл — таких, например,
как «Линия» (1950), «Дети» (1951). Аналогичная структура и в более
позднем цикле новелл Зегерс, очень различных по сюжетам, и по манере
письма, и все же прочно спаянных проблемой, заявленной в самом
заголовке книги как своего рода этический императив — «Сила слабых».
Особое место среди новеллистических работ Анны Зегерс занимают
ее «Карйбские рассказы» — «Свадьба на Гаити» (1949), «На Гваделупу
вернулось рабство» (1949), «Свет на виселице» (1961),— своеобразным
дополнением к которым стал отдельный маленький цикл «Три женщины
с Гаити» (1980). В годы пребывания писательницы в Мексике ее
заинтересовала революционная история народов Западного полушария, в
этой истории она увидела отдаленные истоки нынешних национально-
освободительных движений народов, с громадными мучениями и жертва-
ми избавляющихся от гнета колониализма. Восстание Туссена Лувертю-
ра, вспыхнувшее на Гаити в конце XVIII века под прямым влиянием
французской революции, впервые показало, что люди с черным цветом
кожи способны отстаивать свои права, выдвигать из своей среды
выдающихся лидеров. События на Гаити, Гваделупе, Ямайке, о которых
говорится в «Карибских рассказах»,— события трагические по своему
исходу,— оставили след в памяти человечества. Борьба народов против
национального, расового, социального гнета, напоминает Анна Зегерс
своими историческими рассказами, проходит через тяжелые перипетии,
изобилует неожиданными драматическими поворотами событий, но борь-
ба эта продолжается. Неспроста в рассказе «Свет на виселице», как и в
рассказе «Разлука», завершающем книгу «Три женщины с Гаити», мно-
гократно упоминается Куба, страна, ставшая в наши дни ободряющим,
обнадеживающим примером для угнетенных народов «третьего мира».
Интернациональная тематика органична для всего творчества Зегерс,
23
вплоть до сегодняшнего дня. Но уже в первые годы после возвращения из
эмиграции писательница стала исподволь готовиться к работе над большим
произведением о современной германской действительности.
Этапом в этой подготовке стал рассказ «Возвращение» (1949), затем
повесть «Человек и его имя» (1952); Анна Зегерс, по своему обыкнове-
нию, не побоялась коснуться того, о чем трудно и больно было говорить.
В рассказе идет речь о рабочем, который покинул свою республику,
перебрался в соседнее капиталистическое государство (правда, потом
одумался и вернулся домой); в повести представлен извилистый путь
бывшего рядового нациста, который, скрывая свое настоящее имя,
попытался найти себе tместо в новом обществе, строящемся в ГДР.
Подобные проблемы, которые оставались острыми и болезненными для
ГДР в первые два десятилетия ее существования, не обойдены и в
главном произведении Зегерс на темы послевоенной жизни — в дилогии
«Решение» (1959) и «Доверие» (1969). Но на первом плане тут—широкая
панорама поступательного движения социализма в молодой республике.
«Решение» и «Доверие» тесно связаны с предшествующими романа-
ми автора,— это завершающие звенья многотомной национальной летопи-
си, здесь, как и в «Спасении» и в «Седьмом кресте», течет широкий
поток народной жизни. Связь новых романов с прежними не просто в
том, что снова появляются некоторые персонажи из эпопеи «Мертвые
остаются молодыми». Связь эта сказывается и в более широком, более
общем смысле: в повествовании исследуются новейшие проблемы гер-
манской истории. В «Решении» и «Доверии» Анна Зегерс более осознан-
но, чем когда-либо, выступает как романист-социолог. В дилогии свыше
полутораста персонажей, много сюжетных линий. Автор стремился
показать своеобразие, напряженность внешних и внутренних условий, в
которых началось и продолжается строительство социализма в Герман-
ской Демократической Республике. Для этого оказалось необходимым
обратиться и к другой Германии, капиталистической, существующей
совсем рядом, за Эльбой. Мы видим оба германских государства в
первые послевоенные годы (1946—1953) в условиях резких исторических
сдвигов. Динамика этих сдвигов представлена в разных аспектах,
многообразных человеческих судьбах. Романистка приводит в движение
много людей, обстоятельств, событий. Эпизодически действие перекиды-
вается и в другие страны, с которыми связаны жизненные пути
отдельных лиц,— в США, Испанию, Францию, Мексику.
Осуществление такого грандиозного замысла оказалось очень нелег-
ким для автора делом—тут возникли и издержки, их трудно было
избежать. Не все лица на громадной фреске прорисованы достаточно
отчетливо; в силу необычайной концентрации лиц и событий герои чаще
раскрываются в действии, чем в размышлениях и переживаниях. Однако
многие страницы дилогии отмечены тонкостью психологического рисун-
ка, острым драматизмом. Политическая проблематика эпохи вторгается
в глубинные, сугубо личные сферы человеческого существования.
Центр, вокруг которого строится сюжет «Решения» и «Доверия»,—
Коссинский металлургический завод. В судьбе этого крупного народного
предприятия ГДР, работу которого пытаются сорвать и былые владель-
24
цы, находящиеся в ФРГ, и американская разведка, наглядно отражается
противоборство главных политических сил современного мира. Жители
обеих Германий, появляющиеся на страницах дилогии, подчас соединены
разнообразными родственными, приятельскими, деловыми отношени-
ями— и это иногда ставит перед ними нелегкие вопросы. Многим
действующим лицам приходится делать выбор, принимать решение. Речь
идет не просто о том, где им жить, а какое место им занять в великой
борьбе двух миров. В наши дни, утверждает Зегерс самою логикой
повествования, не может быть нейтральной позиции. Каждый должен
принять решение, определить свое общественное, идейное кредо.
Еще в эмиграции Анна Зегерс задумала «роман об учителе и
ученике». В «Решении» и «Доверии» эта тема встает не как главная, но
как одна из очень важных. И на первых страницах «Решения», и на
последних страницах «Доверия» появляется необычайно привлекатель-
ный образ — учитель Вальдштейн. В годы фашизма он сидел в концлаге-
ре; в связи с ним в романе вспоминаются, перефразируются памятные
слова из «Седьмого креста» о том «неуязвимом и неприступном», что
живет в душе человека, помогая ему выдерживать тяжелые жизненные
испытания. Вальдштейн остается на периферии повествования, что во
многом определяет его идейный тонус; его ученики разных поколений,
появляющиеся в обоих романах, как бы несут в себе частицу того света,
той духовной силы, которую он передал им. Уроки Вальдштейна
по-разному отозвались в жизни и деятельности главных героев дилогии:
они поочередно выходят на первый план, с каждым из них связаны
общественные, нравственные проблемы, над которыми автор заставляет
размышлять читателя. Тут выступают три былых соратника по войне в
Испании,— их послевоенные судьбы различны. В круг главных лиц
дилогии включается и младший из воспитанников Вальдштейна, Томас
Хельгер, сирота и бывший беспризорник, один из тех, кому новый
общественный строй дал работу, профессию, возможность учиться,
прочное место в жизни.
Действующие лица обоих романов иной раз подтверждают в трудной
ситуации верность своей идее, своему жизненному назначению. Мотив
«испытания», столь важный для всего творчества Зегерс, разрабатывает-
ся в сложной партитуре повествования во множестве вариаций. Стро-
ительство социализма в ГДР на первых порах было омрачено нелегкими
социально-политическими коллизиями — об этом говорится подробно. В
каждом из обоих романов есть свой момент наивысшего напряжения,
событийного и вместе с тем идейного. В «Решении» это — эпизод
неожиданного, но тщательно подготовленного спецслужбами США бег-
ства группы инженеров Коссинского завода на Запад. В «Доверии»
возникает еще более острая ситуация. Действие происходит весной и в
начале лета 1953 года. Силы капиталистического мира пытаются взор-
вать изнутри Германскую Демократическую Республику, спровоцировать
волнения, используя тот факт, что ошибочные экономические меропри-
ятия властей вызвали недовольство части рабочих. События 17 июня
1953 года в Коссине представлены на страницах «Доверия» с неподдель-
ным драматизмом, с глубоким проникновением в душевный мир участни-
25
ков, особенно тех, кто встал на защиту дела социализма. Осмысливая
итоги этого трудного дня, писательница вместе со своими героями ставит
проблемы, по своему значению выходящие за пределы ГДР. Она и в
прежних романах оценивала деятельность коммунистов, политических
борцов, исходя из того, насколько они способны влиять на массы,
убеждать колеблющихся, вести их за собой. Весь этот круг вопросов,
органически важных для творчества Зегерс, с особой напряженностью
встает в «Доверии». Анна Зегерс задумывается и заставляет задуматься
над тем, насколько необходимо коммунистам, передовым людям социали-
стического мира, уметь устанавливать отношения доверия с рядовыми
тружениками. Ибо нравственный климат в стране, самочувствие масс,
духовный контакт руководителей с руководимыми — не просто психоло-
гический факт, это и важный фактор политической жизни.
Еще в 1951 году Анна Зегерс писала: «Роман — это вовсе не то же
самое, что передовая статья. Он выявляет поступки и стремления людей
в различных общественных условиях, часто незаметные и непредвиден-
ные поступки, часто затаенные и прикрытые стремления. Автор и
читатель — союзники: они вместе стараются отыскать истину». Тут
сформулированы коренные творческие принципы Зегерс, ими она и
руководствовалась, когда работала над романами «Решение», «Доверие».
Диалог писательницы с ее читателями принимает в произведениях
разнообразных жанров неодинаковые формы. Завершив большое соци-
ально-психологическое повествование, итог многих лет работы, в книгах
70-х годов Анна Зегерс постаралась расширить, отчасти обновить
художественные средства социалистической прозы с тем, чтобы дать
больший простор читательскому сотворчеству.
В статьях, интервью, беседах Анна Зегерс многократно отстаивала
суверенные права искусства, которое и не может и не должно быть
простой копией реальности,— у него своя специфика, свои законы.
Известный отлет фантазии от действительности «как она есть» во многих
случаях оправдан и даже необходим. «...И фантазия и мечты относятся к
области реальности»,—сказала писательница корреспонденту централь-
ного органа СЕПГ.— Если найти верный подход к ним, они расширяют
литературу, социалистическую литературу».
В наши дни Зегерс может с большим основанием, чем два-три
десятилетия назад, рассчитывать на полное понимание со стороны
читателей. О главных политических событиях века уже столько написа-
но, столько рассказано, а политический, духовный кругозор читающей
публики ГДР намного расширился. Возвращаясь к темам прежних
произведений—таким, как фашизм и борьба против него, война, эмигра-
ция,— Анна Зегерс о многом говорит суммарно. Вместе с тем она шире,
чем прежде, вносит в повести и рассказы нравственно-философские
мотивы и воплощает их подчас средствами близкими к фольклорной
сказке. Именно так написана ее повесть-притча «Через океан» (1971),
сюжет которой, возможно, был подсказан ей двумя поездками в
Бразилию. В описании судьбы влюбленных, которых навечно разлучила
сила обстоятельств, разлучило, по сути дела,— само противостояние двух
социальных систем,— писательница намеренно оставляет элемент тайны,
26
неясности. Умерла ли героиня повести, бразилианка Мария-Луиза, или
отвернулась от былого возлюбленного, гражданина ГДР? Могло быть
так, могло быть и по-другому. Пусть читатель догадывается. Но
бесспорно в этой повести утверждение гордой, стойкой привязанности
немцев ГДР к своему социалистическому отечеству,—тут уж никакой
неясности не может быть.
В книге «Странные встречи» (1973) элемент таинственности, намерен-
ной недосказанности более всего заметен в новелле «Явка». Читателю
остается гадать, состоялась или не состоялась послевоенная встреча двух
былых товарищей по нелегальной антифашистской работе,— Клауса,
который остался стойким до конца, и Эрвина, проявившего трусость. Но
бесспорна—и для обоих героев, и для читателя — сила и правота тех
идей, во имя которых боролся Клаус.
Если «Явка» по жизненному материалу близка к прежним основным
произведениям Зегерс, то две другие новеллы, входящие в цикл
«Странные встречи»,— прорыв в новые для нее тематические области.
«Предания о неземных пришельцах» — сплав научной фантастики с
легендой: пришельцы с далекой планеты, где существует высокоразвитая
техническая цивилизация, находят в Германии эпохи реформации не
только хаос, междоусобицы, всяческие бедствия, но и творения высоко-
го искусства, какие нельзя создать даже самыми совершенными машина-
ми. «Встреча в пути»—тоже своеобразный сплав: фантастика тут
сочетается с литературно-философским эссе. Воображаемая встреча
трех мастеров прозы: Гоголя, Гофмана, Кафки, их доверительный
разговор о своей писательской работе дает Зегерс повод высказать
собственные, проверенные долголетним опытом суждения и о продуктив-
ности фантазии, и об ответственности художника.
В творчестве Анны Зегерс переработаны, переосмыслены разные
художественные традиции. С одной стороны — гуманистические богат-
ства немецкой классики, наследие мастеров реалистического романа XIX
века, Бальзака, Флобера, Толстого, Достоевского,— в особенности на-
ших русских мастеров, которым она в 1963 году посвятила книгу эссе.
С другой стороны—наследие фольклора, преломленное, возможно, и че-
рез немецкий романтизм. Классический роман исследовал неисчерпа-
емость человеческой души, сочетание в человеке противоборствующих
чувств, сложное взаимодействие света и тени. Мир фольклора — мир
ясных, одномерных чувств, отчетливо очерченных воплощений добра и
зла. Анна Зегерс в произведениях разных лет совмещает, по-новому
переплавляет элементы той и другой традиции, применяя их к многослож-
ной реальности нашего столетия.
Повести «Каменный век» (1975), «И снова встреча» (1977) содержат
многое, что знакомо читателям Анны Зегерс, и в то же время они
раскрывают новые грани ее таланта.
Повести эти, вышедшие в ГДР отдельной книгой, соотносятся не по
сходству, а по контрасту. Герой первой повести, американский летчик
Гэри, бывший участник войны во Вьетнаме — убийца, воздушный пират,
живое воплощение Зла. Испанская труженица Селия, героиня повести
«И снова встреча» — коммунистка и жена коммуниста, совершающая, в
27
долгие годы вынужденной разлуки с мужем, подвиги любви и преданно-
сти,— живое воплощение Добра.
Много раз Анна Зегерс рисовала людей в их сложности, изменчиво-
сти, подчас в их внутренних противоречиях, проявляла повышенное
внимание к оттенкам и полутонам в душевной жизни народа. В данных
двух повестях герои охарактеризованы скупыми штрихами, без полуто-
нов; само действие не отягощено деталями и как бы приподнято над
повседневностью. Автор не стремится здесь к строгому правдоподобию,
задача тут другая — нравственная, философская.
Однако эти повести — не сказки, не притчи. В них присутствует
опыт современной реалистической прозы, как бы в сжатом, диалектиче-
ски снятом виде. И характеры людей, и их судьбы отчетливо мотивиро-
ваны социальными, историческими обстоятельствами. Действие развер-
тывается в условиях современной международной жизни, когда потерпе-
ла крах агрессия США во Вьетнаме, когда рушатся — или готовы
рухнуть — устои франкистской диктатуры в Испании. И герои обеих
повестей не отделены глухой стеной от художественного мира прежних
произведений писательницы. Гэри, с его тупой злобой и животным
страхом, напоминает эсэсовца Циллиха из романа «Седьмой крест» и
рассказа «Конец»; Селия, женственная и непреклонная, может напо-
мнить читателю работницу Марию из романа «Мертвые остаются моло-
дыми». Гэри — не демоническая натура, а рядовой американец, в кото-
ром злодейская практика войны против вьетнамского народа вытравила
честь и совесть. И Селия—не ангел, не добрая фея, а вполне земная
женщина, чья стойкость, долготерпение, чувство солидарности выкованы
годами участия в освободительной борьбе.
В течение всей своей долгой писательской жизни Анна Зегерс
обращается к коренным общественным проблемам нашего столетия, и
вместе с тем — к узловым моментам человеческой жизни. Судьба и
поведение человека в крайних, остродраматических ситуациях войны или
антифашистской борьбы, перипетии подполья, бегства и преследования,
тяжесть одиночества или, напротив, сила любви и преданности, дружбы
и солидарности, помогающих человеку выстоять в тяжелых и опасных
условиях,— все это мотивы, встающие в разных произведениях Зегерс. В
повести «Каменный век» и особенно в повести «И снова встреча» эти
мотивы возникают в новых вариациях и переплетениях, в сгущенной, как
бы в конспективной форме.
Отвечая в 1965 году на вопрос одного читателя, Анна Зегерс писала:
«...я еще в молодости, приблизительно в студенческие годы, выработала
себе мировоззрение, и жизнь подтвердила мне его правоту». Путь Анны
Зегерс — образец высокой нравственной цельности, верности идее. И в то
же время в плане творческом — образец писательской жизни, насыщен-
ной поисками, постоянным стремлением найти новое, обогатить то, что
было найдено ранее. Ее опыт и пример подтверждают то, что она писа-
ла еще в 1938 году: долг современного передового художника —
«ориентация на реальность, и на этом пути не может быть остановки».
Т. Мотылева
Восстание
рыбаков
в Санкт-варбаре
ПОВЕСТЬ
Перевод Р. Гальпериной
DER AUFSTAND DER FISCHER
VON ST. BARBARA
Erzahlung
1928
Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре завершилось за-
поздалым выходом в море все на тех же условиях
четырехлетней давности. С восстанием, в сущности, было
кончено еще до того, как Гулля привезли в порт Себасть-
ян и Андреас погиб при попытке укрыться в рифах.
Префект отбыл, известив город, что спокойствие в бухте
восстановлено. Да и в самом деле, Санкт-Барбара приняла
свой обычный летний вид. Но и после того, как солдат
отозвали и рыбаки, как всегда, ушли на лов, восстание
еще долго медлило на пустынной, белой, по-летнему
оголенной Рыночной площади, размышляя о своих сынах,
рожденных, воспитанных и взращенных им и прибережен-
ных для новой, лучшей жизни.
Рано поутру, в первых числах октября, Гулль на
ржавом каботажном пароходике направлялся в Санкт-
Барбару. Он плыл с острова Маргариты. После восстания
в Себастьяне он все лето провалялся на лавке портового
кабачка. Там он и вылечил огнестрельную рану в ноге —
хромота значилась в розыскных документах его приметой.
Собирался дождь. Из трюма возле машинного отделе-
ния, куда заперли гурт баранов, доносилось блеяние.
Запахи соленого воздуха, животных и машинного масла
сливались в единый сладостный запах морского перехода.
Стоя у поручней, Гулль следил за белой бороздой,
рассекавшей за кормою море, она то зарастала, то снова
расходилась, снова зарастала, снова расходилась, и так
без конца. Все это нужно хорошенько запомнить, говорил
себе Гулль, и не только пенную борозду, но и пуговицы на
жилете капитана, и птиц в воздухе, и этот запах, все, все.
Рядом через поручни перегнулась девушка, единственный,
не считая баранов, пассажир на судне. Она сонно щури-
лась на воду из-под черных патл.
Не ее ли желтый платок мелькал в толпе рыбаков и
солдат на набережной острова Маргариты? А нынче она
везет назад в родную деревню свое тощее тело, затискан-
ное ручищами матросов, чьей любви недостало даже на
то, чтоб одеть в браслеты эти смуглые костлявые руки.
Внезапное влечение охватило Гулля. Хотя бы груди ее
31
коснуться до того, как эта узкая полоска вдали станет
землею. Но девушка увернулась, прошмыгнула мимо и,
наклонясь над машинным отделением, крикнула что-то
кочегару. Гулль прошел в дальний конец палубы. Его
разбирала досада, словно невесть какая красотка отвергла
его искания. Он снова уставился на воду. Снова охватила
его жажда ничего не упустить в окружающем мире. Как
вдруг ему пришло в голову, что и несуразное влечение к
тощей чумазой девчонке, и жажда все разглядеть и
запомнить — все это не что иное, как страх смерти, о
котором ему не однажды приходилось слышать.
Полдень. Гулль испугался. Коричневая полоска была
уже не смутной далью, она стала землей. Просматрива-
емый в полевой бинокль береговой круг неуклонно при-
ближался, вдоль рифов лепились каменные глыбы доми-
шек, мачты прошивали мерцающий воздух; перед узкой,
глубоко врезанной бухтой неспешно тянулась перемычка
мола.
И все же что-то еще могло вмешаться, пароход мог
повернуть, берег снова отступить назад. Но тут пароход
загудел и берег рывком придвинулся ближе. И снова
тягуче-сонный серый ход. Наконец запрыгал судовой
колокол. На причале, скорчившись под дождем, сидели
два местных парня. Взлетел трос. Девушка перегнулась
через поручни.
— Эй, Мари, да ты, как я погляжу, не нагуляла жиру!
— Кожа да кости!
Один рассмеялся, другой, еще совсем юнец, повернул-
ся и уставился на нее с лукавым прищуром. И вдруг
оторопел. Он узнал Гулля. При виде приезжего любопыт-
ство, надежда и даже какой-то оттенок гордости осветили
равнодушное загорелое лицо.
Трактирщик рукавом обмахнул стол и поставил стакан
и бутылку, неприязненно косясь на чужака, спросившего
дорогую водку,— и это в год, когда у его земляков по
причине скудного улова едва ли достанет даже хлеба до
весенней путины. Гость налил стакан и по местному
обычаю предложил сидящему напротив. Кеденнек с «Ве-
роники» едва коснулся стакана краешком губ, из гордости
стиснутых в узенькую полоску, и молча его отставил.
Стол, за которым они выпивали, стоял против окна.
Октябрьский день клонился к вечеру. Угрюмые и непо-
движные, свинцово-серые, набрякшие дождем, уставились
друг на друга небо и земля, словно плиты гигантского
гидравлического пресса. Похолодало, но то был не резкий
холод, он украдкой проникал под одежду, исподволь
32
пробирал все и вся — прилавок, бутылки на стенных
полках, окоченевшие часы с курантами. Рыбаки сидели
вдоль стены выпрямившись, руки на коленях. Так как
никто не пил, можно было подумать, будто они пришли,
чтобы вместе помолчать. Судя по их неподвижным лицам,
море научило их не бросаться словами, поскольку шторм
заглушает любые слова.
Тяжесть легла на сердце Гулля — зачем его сюда
занесло? На свете столько приветливых, веселых уголков,
и все они ему открыты, зачем он не поехал дальше, зачем
сидит здесь?
За окошком небо проливным дождем тяжело нависло
над морем. Незаметно, нежданно сгустились сумерки,
вечер был лишь чуть серее ушедшего дня. Маяк на
острове Маргариты словно указательным пальцем вытяну-
той руки обводил вверенный ему круг земли и неба:
короткая вспышка, а за ней две долгих. Где-то далеко
зарыдал пароход, словно дитя, узнавшее в темноте свою
мать.
Трактирщик взобрался на прилавок и зажег лампу.
Никто из мужчин и не шевельнулся. Свет лампы, обычно
смягчающий и сближающий людей, не произвел на них
никакого впечатления, ни у кого и веки не дрогнули.
Гулль повернулся к окну, но за окном никого не было.
Темень кромешная, и только косые струи дождя хлещут
по запотевшему стеклу. Гуллю вспомнилось окошко в
кабачке в какой-то далекой южной гавани. За грязным,
засаленным стеклом навалом лежали дыни, одна с надре-
зом, на нем сахаристыми жемчужинами застыл сок, и над
дыней роем вились мошки. Узкая улочка, домишки стоят
тесно в ряд, и все же в воздухе навис такой палящий зной,
что голова раскалывалась. Гулль не отрывался взглядом
от дыни. Срез был свеж и сочен, он источал такую сла-
дость, что, даже несмотря на грязь и мошек, Гулль впился
бы в него зубами. Иногда дверь открывалась и изнутри
доносились негромкие тренькающие звуки, кто-то наигры-
вал на деревянном инструменте заковыристую туземную
мелодию, белому человеку и не разобрать.
Молчание. И только в исчисленные промежутки маяк
вычерчивал свои круги, озаряя темную стену и укрытые
тенью лица. Казалось, будто под его магическим действи-
ем трактир со всем своим содержимым плывет в ночной
тьме, подобно другим судам, терпящим бедствие в откры-
том море. Рыбаки уставились в пространство перед собой.
Быть может, они ни о чем не думали, а может, думали о
чем-то своем, особенном.
«Если меня выследят и схватят,— размышлял Гулль,—
не видать мне других товарищей, кроме этих здесь, не
2 А. Зегерс, т. 1
33
сидеть в другом трактире, не слышать тех нежных
тренькающих звуков, не отведать тех сахарных дынь».
Вино он заказал просто так, на всякий случай, но,
словно с досады, пил теперь стакан за стаканом. Рыбаки
равнодушно, не таясь, на него глядели. Пусть глядят! Его
судорожно сжатое горло слегка отпустило, он чувствовал,
как согрелись губы, живительное тепло через рот и
глотку проникало внутрь и, подступая к сердцу, рождало в
нем неведомые предчувствия, тепло распространилось по
всей груди, теперь уже близко, вот-вот. Он вскочил.
А ведь, кажется, чего проще! Он мог бы и сейчас еще
уйти. Ни один человек здесь его не узнал. Никому и в
голову не пришло, что это Гулль, тот самый, из Себасть-
яна. Когда это узнается, его бегство, пожалуй, сочтут
позорным. Пожалуй, оно и в самом деле позорно. Однако
пароход, доставивший его сюда, таким же манером уве-
зет завтра отсюда. С острова Маргариты каждый день
уходит десяток пароходов, держащих путь во всевозмож-
ные гавани. Да, позор! Но там, далеко на юге, горячее
солнце его позор расплавит. Кажется, чего проще! Вско-
чил, бросил на стол монету, выбежал наружу и хлопнул
дверью. Спустившись с холма, миновал сходни, забился в
каюту и с отчаянным напряжением стал ждать сигнала к
отплытию. Но вот пароход отчалил, и Гулль поднялся на
палубу. Пред ним лежала Санкт-Барбара, и с той же
пугающей быстротой, с какой еще вчера вырастала на
глазах, теперь она убывала, постепенно исчезая из виду.
Гулль вздрогнул. Стакан на столе опустел, в нем
остался лишь запотевший кружок от его дыхания. Сейчас
руки Гулля тоже лежали на коленях, как и у остальных.
Он огляделся, он уже начинал различать их лица и
старался запомнить каждое в отдельности.
Трактирщик, клевавший носом за стойкой, вдруг насто-
рожился. Он кинулся на улицу. В трактире зашевелились.
Кто чесал затылок, кто покачивал ногой. Все прислуша-
лись. Снаружи донесся хриплый голос, пинки, ворчание.
В двери вошла та девушка, с парохода. Дождь промочил ее
до нитки, у нее был жалкий вид облезлой мокрой мыши. С
рук и ног, с узелка и юбок текло ручьями. Повернув к стене
зареванное лицо, она прошмыгнула через комнату и
взбежала на лестницу, но тут же вернулась, чтоб завести
стенные часы.
— Ну и ну, Дезак,— сказал кто-то.— Вот так встреча!
— Она еще утром явилась,— отозвался трактирщик.—
Нечего ей шляться по улицам. Если кому надо, пусть
наверх потрудится.
Дверь все чаще отворялась. Рыбаки входили широким
развалистым шагом, словно на судне. Если кто-нибудь
34
что-то заказывал, трактирщик нехотя поднимался, срыву
наливал и опять притуливался к стойке. Спустя немного
девушка сошла вниз. Она приоделась, но от ее открытой,
сухой, как рыбья кость, шеи все еще веяло холодом.
Черные патлы еще не просохли. Гулль думал о том, о чем
думал здесь каждый. Подмять бы ее да переспать с ней,
ощущая острые грани ее угловатого тела. Она просколь-
знула мимо и чем-то занялась за его спиной. Гулль и не
пошевелился. Кругом кричали: «Валяй, Мари!» Она при-
нялась насвистывать и выстукивать каблучками. Против
Гулля сидел молодой парень, что-то в нем показалось
Гуллю знакомым. Он неотрывно через плечо Гулля
смотрел на девушку. От жадного внимания молодое
загорелое лицо его казалось еще моложе и красивее. Но
тут Мари запела и все повернулись к ней.
Капитану Кеделю и жене его
Для друзей-приятелей не жалко ничего.
Потому под юбкой у капитанши нашей
Гостят охотно Вауберы—два сынка с папашей.
Фон Годеки ни разу не встретили отказу.
И Бредель-младший из Себастьяна
Нет-нет заскочит к ней спьяну,
И папаша Бредель по малости
Не побрезгует женской жалостью,
И даже Кеделю, бывает,
Еще перепадает.
Парень, сидевший против Гулля, припал головой к
плечу Кеденнека и мечтательно улыбался. Мари закинула
руки за голову. С острых локтей, со всех углов и граней
ее тела, точно из надбитого кремня, сыпались искорки.
Она продолжала петь:
Когда «Алессия» ошвартовалась в Себастьяне...
Парень, сидевший против Гулля, наклонился вперед
и широко раскрытыми глазами уставился через стол. Но
теперь он смотрел не через плечо, а в лицо Гуллю.
Сидевшие справа и слева невольно последовали за его
взглядом. А тогда и прочие на него воззрились. Гулль
почувствовал себя неловко. Он поежился и уперся глаза-
ми в стол. Но тут в их взорах возникло что-то гневное,
осуждающее, они все настойчивее глядели ему в лицо,
словно требуя, чтобы он его поднял и чтобы лицо было
такое, каким они ожидали его увидеть. Внезапно Гулль
поднялся, чтобы пояснить, кто он. Тут и юноша перевел
дыхание и откинулся назад. Взгляд его по-прежнему был
прикован ко рту Гулля.
Гулль и в самом деле уже видел его—утром, на
пристани.
2*
35
Едва Гулль заговорил, как Кеденнек что-то шепнул
юноше и тот, досадливо поморщившись, нехотя поплелся
к выходу. На пороге он помедлил, в надежде, что его
окликнут. Затем, немного спустившись по круче, свернул
на узкую, пролегающую среди утесов тропу, знакомую
только местным жителям. Позади, напоенное дождем,
сыто вздыхало море, лишь кое-где вкруг рифов трепетали
островки пены.
Звали его Андреас Бруйн, он приходился племянником
Кеденнеку с «Вероники». Когда мать Андреаса при раз-
грузке оступилась на сходнях,— в тот самый год, как
погиб его отец, опрокинувшись вверх килем под Роаком,—
братишек разобрали родственники и сам он приютился у
дяди. Там он и спал под одним клетчатым одеялом с
дядиными ребятишками, у которых было такое же болез-
ненное, с тяжелым запахом дыхание, как у его родных
братцев, такие же голодные ноздри и шапка белокурых
липких волос.
Спустя несколько дней после переселения к дяде у
Андреаса на Рыбном рынке, где он занял материно место,
вышла неприятность со смотрителем компании. Когда
смотритель приказал ему переносить корзины с рыбой на
голове, а не на брюхе, как таскала его матушка, Андреас
ответил, что мать его ходила с пузом. Когда же смотри-
тель залепил ему оплеуху, Андреас высыпал ему всю
рыбу под ноги и пустился наутек. На следующее лето
дядя взял его с собой на «Веронику» в качестве сверхком-
плектного юнги. Капитан совсем задергал парнишку,
гоняя его туда-сюда. Однако малый на этот раз проявил
выдержку, был неизменно вежлив, весел и послушен.
Как-то — он уже в третий раз подносил ко рту кусок хлеба
и не успевал откусить, как капитан посылал его с
чем-нибудь на палубу,— и вот, когда это случилось в
третий раз, Андреас глянул на капитана и, улыбаясь,
заметил, что у него сейчас полдник, за что капитан и
врезал ему, как положено. Андреас стиснул зубы и
склонил голову набок, как делал дома, чтобы увернуться
от тумака, и, недолго думая, приставил свой ножик — на
нем еще висел кусочек сала — к капитанову горлу. Тот
взвился, но рыбаки, сидевшие за столом, так выразитель-
но на него глянули, что, наткнувшись на это колючее
заграждение, он отвернулся и захохотал.
На следующее лето Андреасу уже не было пути на
«Веронику». Случайно и на очень тяжелых условиях
устроился он на «Амалию». Рыбаки советовали Кеденнеку
махнуть рукой на племянника, пусть катится на все
четыре стороны, с ним неприятностей не оберешься, он
только обуза и лишний рот в семье. Но Кеденнек
36
отмалчивался и ничего такого Андреасу не говорил.
Малый вел себя дома примерно, был кроток и услужлив.
Что-то нависло над ним тенью, отчего движения его стали
мягче, а голос тише, словно его подавляли заботы,
которые он принес семье. Он держался ближе к детям, и
кубики сала, которые жена Кеденнека раздавала к хле-
бу,— они уже сейчас, в октябре, были с ноготок,—
Андреас отдавал детям.
И надо же было Кеденнеку сейчас послать его к лодке
за ведрами. Потерпело бы до утра. В ту минуту Андреас
ненавидел дядю, он говорил себе, что тот, пользуясь
своим положением, эксплуатирует его. Но гнев его бы-
стро улегся. Ему взгрустнулось. Он был одинок. Мать он
потерял, а любимой у него еще не было. Он не знал
другого дома, кроме той комнаты в трактире, где сейчас
полно его товарищей и откуда его услали. Но не прошло и
четверти часа, как на душе у Андреаса посветлело. Он
утешился простой мыслью, что скоро станет взрослым и
не обязан будет слушаться каждого. Ему так хотелось
познать радость—какая она хоть бывает? Может, только
раз или два блеснула ему минутная радость—тогда на
Рыбном рынке, когда он высыпал всю рыбу и пустился
бежать через площадь: минуты две булыжники мостовой
приплясывали под его ногами, серые стены складов
искрились, но ведь когда это было, да и продолжалось оно
всего минуты две. Второй раз — ножик еще вздрагивал в
его руке, лицо горело от зуботычины — только что он был
совсем одинок, как вдруг подле него, справа и слева,
выросли товарищи, вскоре они, правда, опять понурились
и замкнулись в себе, угрюмые, равнодушные, но было
мгновение, когда все виделось ему по-другому.
Андреас вздохнул, он по молу дошел до причала для
парусников, спустился по сходням и прыгнул в лодку
Кеденнека. Пока он с ней возился, дождь утих, но справа
и слева с такелажа соседних судов еще капало, там и сям
мерцали фонарики, внизу на воде поблескивала нефтяная
лужа, вдали, на складе, виднелся сиротливый огонек, и
светились во множестве огни поселка. Андреасу не хоте-
лось забираться в душную комнату, он предпочел растя-
нуться на дне лодки. Все еще накрапывало, лодка чуть
вздрагивала от его дыхания.
Сонливость разморила его, но он никак не мог уснуть.
Он думал о Мари. Уже с прошлого года, ложась в
постель, он всегда, засыпая, думал о ней. Он завидовал
старшим товарищам. Заложив как следует, они словно бы
между прочим пересекали комнату, спустя некоторое
время возвращались обратно и как ни в чем не бывало
подсаживались к своей компании. Андреас повернулся
37
набок и подтянул колени. Лодка покачивалась, откуда-то
монотонно капало ему на плечо. Он уже засыпал, когда на
причале, а затем и на пирсе послышались шаги. Это был
Кеденнек.
Андреас протер глаза. Кеденнек сидел выпрямившись и
равнодушно смотрел вниз на племянника. Но хоть с виду
Кеденнек был такой же, как всегда, Андреас почуял в нем
что-то необычное. Пусть он и не догадывался о причине
этой перемены, его поразило уже то, что Кеденнек
способен в чем-то измениться. Он слегка приподнялся и
оперся на локоть.
— Кое-кто поговаривал, будто он приедет,— начал
Кеденнек,— а другие не верили, и все же он приехал.
— Да,— подтвердил Андреас,— он приехал.
— Теперь уж у нас перестанут строить планы, и это к
лучшему,— продолжал Кеденнек.—Дело пойдет всерьез,
по всему видать, раз он все-таки приехал.
— Да,— подтвердил Андреас,— чего уж лучше! — Он
по-прежнему пристально вглядывался в дядю. Его почему-
то тревожило, что тот пришел поделиться с ним, Андре-
асом.
— И всегда-то нам жилось несладко, а уж последние
два года стало и вовсе невмоготу. Долю нам урезали и
снизили расценки. С тех пор как нас так прижало, люди
покоя не знают, носятся со всякими планами, тешат себя
пустыми надеждами.
Только чуть заметное движение дядиных плеч сказало
Андреасу, что люди, о которых он толкует, не какие-то
посторонние личности,— дядя вроде бы и сам принадлежит
к пустельгам, которые строили несбыточные планы, уте-
шались пустыми надеждами.
— Когда в порту Себастьян заварилось дело,—
продолжал Кеденнек, сощурясь,— мы уже шли к Ньюфа-
ундленду.
Андреас внимательно следил за своим старшим роди-
чем. Ему еще не приходилось слышать, чтобы тот за один
присест так много наговорил. Юноша встревожился не на
шутку: то, что Кеденнек столько наговорил, означало для
хмурого рыбака не меньше, чем для другого отважиться
на необдуманный, рискованный поступок.
— Гулль,— продолжал Кеденнек,— нынче вечером
у Дезака подговаривал народ разослать людей в Санкт-
Бле, Вик и Эльнор — звать рыбаков на собрание.
Последние слова Кеденнек произнес тем же тоном, что
и предыдущие, но Андреас даже привстал от волнения.
Теперь он сидел против Кеденнека, лицом к лицу.
— Собрание,— пояснил Кеденнек,— назначено на пер-
вое воскресенье следующего месяца.
38
Оба помолчали, а потом Кеденнек, к изумлению Анд-
реаса, опять заговорил и, главное, совсем уж про другое.
— И прежде-то жилось несладко, а нынче и вовсе
невмоготу, на все про все одна компания, и хоть она
прописана в Себастьяне, а попробуй до нее достучись!
Прежде тягались мы с одним хозяином, и это было
лучше — его по крайности можно было увидеть, и прожи-
вал он в своем доме, там, где теперь пирс. Когда я был
мальчонкой, в годах моего меньшого, хозяина звали
Люкедек, он всю деревню держал в кулаке. В ту пору
проживал тут моряк, Кердгиз его звали, и так ему
осточертело это измывательство, что отправился он к
Люкедеку на дом, поднялся по лестнице, зашел в помеще-
ние, где тот обычно сиживал, да и спрашивает: «Отдадите
вы мне мою долю или нет?» Хозяин ему на это: «Нет!»
Тут Кердгиз и всадил в него свой нож, вот сюда.— И
Кеденнек указательным пальцем ткнул в это место на
куртке Андреаса.— Какое-то время хоронился он в рифах,
наши ему помогали, покамест его не выследили и не
повесили. Зато Кердгиз хоть знал, в кого всадить нож.
Кеденнек вдруг осекся и замолчал. По лицу его видно
было, что ему нечего больше добавить, что он отставляет
всякие дальнейшие разговоры,— так досыта поевший чело-
век отставляет от себя тарелку. Он неожиданно встал и
прыгнул на сходни. Но прежде чем уйти, снова повер-
нулся.
— Захвати ведра и ступай за мной.
Подождав, пока его шаги не смолкнут на пирсе,
Андреас снова разлегся, не закрывая глаз. Дождь пере-
стал, огни вокруг бухты погасли, и только жалкая желтая
полоска света бороздила небо — не то остаток прошедше-
го, не то предвестье грядущего дня.
Трактирщик поместил Гулля в боковушке, примыкав-
шей к жилой комнате. Комната находилась над трак-
тиром, под самой крышей. Сам Дезак спал внизу на лавке. В
жилой комнате спала Мари. Повстречав ее снова, Гулль
схватил ее под мышки. «Не сейчас»,— возразила Мари; он
видел, она колеблется, но настаивать не захотел, человеку
в его положении не годится выплясывать перед девицей.
Он нырнул в свою берлогу, где имелся только один выход
в жилую комнату да щель в потолке и откуда и краешком
глаза не видно было моря. Он отчаянно устал, с апрель-
ских событий в Себастьяне нет у него своего угла, вечно
он на ходу, вечно готов скакать куда-то, он, правда, не
придает этому значения, но за день выматывается, как.
бывало, за десять.
39
Он прилег, до него все еще доносились шаги—вверх по
лестнице, вниз по лестнице; рядом слышался треск и
шорох — трактир держался на честном слове, при каждом
резком движении Мари скрипела не только кровать, весь
домишко содрогался сверху донизу.
Так он и уснул. И тут сон подложил ему под бок
что-то мягкое, теплое. Он прижал его к себе и еще
подивился, что Мари не такая уж костлявая и холодная,
как он думал, а гораздо круглее и мягче. Но оказалось —
это совсем не Мари, а этакая пухленькая смуглянка, он
знавал ее тогда, на юге. Он схватил ее, но тут внизу
отворилась дверь, он только подумал: «Бежать!» — как все
умолкло, опять он повернулся к ней, но вдруг зазвучали
голоса, раздался стук, он выпустил ее, и снова все
улеглось, они обнялись, и снова стук, у него уж и
желание прошло от напряженного прислушивания —
ладно, пускай стучат, свершение было близко, но рядом
что-то грохнуло, и дверь распахнулась.
Гулль присел в постели и стукнулся головой о пото-
лок. Темно, хоть глаз выколи, глухая тишина в доме, на
море отлив. Он подумал: «Что это все время меня будит?
А не мешало бы выспаться как следует». Он лег навзничь
и постарался сосредоточиться на том, о чем думалось
всего охотнее,—об апрельских днях в порту Себастьян.
Это было после мятежа на «Алессии». Гулля хотели
вывезти из города—его и товарищей,— во внутреннем
дворе Кеделевых казарм ждали уже виселицы, он вырвал-
ся, ему прострелили ногу, он упал, и тут подоспели люди,
длинными безмолвными шпалерами окаймившие улицу,
они прикрыли его, подхватили и унесли прочь. С этого и
началось. На следующий день весь город пришел в
движение, пароходная компания «Бредель и сыновья» — ей
принадлежали три четверти гавани — закрыла свои конто-
ры, семейства служащих покинули город, гавань и рынок
словно вымерли. В тот апрель были удовлетворены все
требования последних десяти лет. Когда компания на
первых порах пошла на уступки и в Себастьяне все
улеглось, префект разместил Кеделев полк на острове
Маргариты — рыбаки в ту пору еще не вернулись с
осенней путины. Тогда-то и взялись за поиски, Гулля
искали на пароходах, а он был тут же, на острове, можно
сказать, у них в лапах. Стоило бы ему дать знак — и
восстание захватило бы город, распространилось бы по
всему берегу и, пожалуй, перемахнуло бы в соседний округ.
Да только когда это было! Прошли, пожалуй, не
месяцы, а годы. И сам он уже, видно, не тот, в ту пору в
нем еще бурлила радость. Хорошо, когда человек радуется
жизни,— во всем ему тогда удача. Не то сейчас! К нему
40
уже не вернется былая беспечность, он бы и рад, да что
поделаешь! От избытка сил и вздумалось ему тогда, чем
пользоваться представившейся возможностью бежать, пе-
реправиться сюда, в Санкт-Барбару. Не то сейчас, ныне
все виделось ему в другом свете. Он уже не счел бы
позором уехать. Не зря пришла ему вчера та мысль, ведь
он и сам переменился, в нем уже не бьет ключом былой
задор.
Гулль приподнялся в постели. До чего же тяжелая
голова! Точно свинцом налита. Он потянулся за башмака-
ми. Но что за глупость — шарить в темноте! И тут
внезапно, словно она забилась в угол и только и ждала,
чтоб он проснулся, на него навалилась тоска и схватила
его за горло.
На утро над землей и морем протянулись лишь
несколько косых прядей дождя. Небо и море были
разодраны в клочья, в воздухе носился запах соли, ветер
разбрасывал над Рыбным рынком пятна желтого солнеч-
ного света. В прошлом, когда Санкт-Барбара была самым
крупным рыболовецким портом на побережье, на здешний
рынок отовсюду стекались скупщики. А теперь Себастьян
превосходил ее втрое, а Вик по меньшей мере с ней
сравнялся. Судовладельцы занимали в то время оба
нарядных дома с фронтонами, расположенных тут же на
площади. Фронтоны эти, словно изогнутые крылья паря-
щих в воздухе птиц, все еще реяли над рынком, да,
пожалуй, и над всей бухтой, тогда как самые дома были
давно сданы в аренду Транспортной компании. Акционер-
ное общество объединенных пароходных компаний обос-
новалось в Себастьяне, а его отделение занимало квадрат-
ный дом, недавно построенный на том месте, где Рыноч-
ная площадь примыкает к пирсу для парусников. Для
местных жителей и для округи поступали в продажу
только остатки, основной улов прямо с рыболовецких
шхун направлялся в глубь страны.
Поздно вечером пришла «Мари Фарер», запоздавшая
на сей раз не на дни, а на недели. Ее уже числили
затонувшей, пока с острова не пришло известие, что она с
большим уловом объявилась за Роаком. И действительно,
этой же ночью она пришла. С раннего утра перед дверью
конторы выстроились женщины, искавшие работы по
выгрузке и погрузке.
Уже в течение четырех лет за «Мари Фарер» держа-
лась слава везучего судна. Как ни скудны были эти годы,
она неизменно брала улов выше среднего, а как-то даже
вернулась с рекордной добычей.
41
Далеко по площади разносился голос шкипера. Тягу-
чим речитативом он без устали выкликал цифры своего
ежегодного отсчета взятой рыбы. В завершение каждого
такта этой своеобразной песни он двумя плоскими, смерз-
шимися в камень рыбинами, словно хлебными ломтями,
хлопал друг о дружку и складывал их по две дюжины в
ряд. Женщины суетливо перебегали от пирса к складу.
Подошла и жена Кеденнека, она была беременна, но так
худа, что живот торчком стоял на ее тощем теле, точно
свиль на тонком корне. А ведь жена Кеденнека в свое
время не хуже других повязывала чепцом нечто более
заманчивое, чем острый подбородок и пара торчащих
скул, и совсем еще недавно было у нее и женское лоно, и
грудь.
Шкипер пропел на весь рынок последнее число отсче-
та, последний протяжный тон своей песни. Жена Кеденне-
ка снова бросилась назад и остановилась, оглядываясь по
сторонам, в поисках хотя бы крупицы работы. Шкипер
Франц Бруйк, сосед и родич, окликнул ее:
— Послушай, Мари, когда у тебя срок-то?
— Под рождество.
— Ну и разнесло же тебя! Уж не двойню ли готовишь?
Жена Кеденнека не ответила, а только гневно сверкну-
ла на него глазами. Но, отойдя немного, еще раз оберну-
лась и сказала:
— У нас дома недаром говорят, что у счастливых
дураков язык что помело.
На пирсе сидели с десяток рыбаков. Двое встали,
подошли к Бруйку и прикурили у него свои трубки.
— Скажи, Бруйк, это верно,— спросил один,— что
твой малый на пасху едет в Себастьян поступать в
мореходку?
— Верно!
— Небось, капитан выхлопотал у старика Бределя?
— Он самый!
— Я бы на такое не пошел!
— Не пошел бы, говоришь, а я тебе скажу на это: мне
известно, что вы здесь затеваете, так на меня прошу не
рассчитывать, сами кашу заварили, сами и расхлебывайте!
— А я тебе вот что скажу, Бруйк,— вмешался другой
рыбак, положив ему руки на плечи.— Оттого, что тебе
малость повезло и твой сопляк поступает в мореходку,
тебе хочется, чтобы у нас все провалилось.
Экипаж «Мари Фарер» драил палубу. Услышав спор,
матросы высыпали на сходни. Подошли и рыбаки с пирса.
Они стояли друг против друга примерно равными группа-
ми. Бруйк стряхнул с плеч руки рыбака. Рыбак двинул его
кулаком в грудь. Спустя мгновение они сцепились клуб-
42
ком, отчасти на сходнях, отчасти в воде. Жена Кеденнека
опустила корзину и остановилась, поддерживая обеими
руками свисающий живот, чтобы отдышаться и поглядеть
на дерущихся. Из конторы, чертыхаясь, выскочил смотри-
тель.
Жена Кеденнека снова поставила корзину и воззрилась
на смотрителя. Тот внезапно обернулся.
— Чего вы тут не видали? А ну-ка, проваливайте!
Жена Кеденнека не спеша подняла корзину, живот
тянул ее вниз, лицо выражало раздумье.
На Рыночной площади возле Транспортной компании
стояла небольшая свежеокрашенная гостиница. За начи-
щенными до блеска раздвижными окнами, в низенькой
гостиной, пропахшей песком и жидким мылом, сидело с
дюжину постояльцев. Компания ежегодно присылала сюда
служащего для заключения договоров с капитанами. На
сей раз прибыл один из младших Бределей, больше для
удовольствия пообщаться с этой публикой. Он разлил по
стаканам бутылку шнапса. Большинство участников
встречи, особенно кто помоложе, сидели, точно аршин
проглотив, и помалкивали, опасаясь сказать или сделать
что-нибудь не так. Однако трое или четверо чувствовали
себя как дома, они подхватывали карманными ножами
кусочки белого хлеба, макали в водку и, зажмурясь,
смаковали, чтобы захмелеть от драгоценного напитка.
Когда же молодой Бредель, покончив с деловой частью,
принялся рассказывать анекдоты, они, развеселившись,
так и хлопали себя по ляжкам.
Среди капитанов был один, кого не причислишь ни к
старшим, ни к младшим, да и держался он особняком. Это
был Адриан Сикс с «Урсулы». Он и не пил, так как вот
уже несколько лет воздерживался от спиртного, не бра-
нился и спал только с собственной женой. Его бы больше
устроило, если б Бредель заговорил о чем-нибудь путном,
но это не мешало ему учтиво глядеть в глаза хозяину.
Впрочем, Бредель вскоре и сам заговорил на другую тему.
Гости отвечали ему осторожно, с опаской. Покалякав с
ними о том о сем, Бредель сказал:
— Аванса, который мы выдаем, вполне хватило б
здешним рыбакам до следующего лета, если б они всякий
раз не транжирили его на троицу.
Сикс кивнул и даже склонил голову набок, чтобы
лучше видеть хозяина; и тут ему бросилась в глаза жена
Кеденнека, которая тащила корзину, водрузив ее на
живот, как на подставку. Словно обнаружив что-то необы-
чайное, Сикс встал из-за стола и подошел к окну. И здесь
43
увидел то, что давно ему примелькалось. Ветер гонял
по залитой солнцем площади причудливые тени облаков.
Даже вода у пирса пестрела белыми пятнами. Вымпелы на
«Мари Фарер» развевались в воздухе, развевались женские
юбки и завязки от чепцов, затейливо изогнутые фронтоны
кирпичных домов развевались над Рыночной площадью.
Сикс готов был подумать, что стоит снаружи и ощущает
порывы ветра, если б не дыхание, исходившее из его
открытого рта. Смотритель только что покинул поле боя,
потасовка кончилась, но мужчины все еще стояли двумя
группами друг против друга. Сикс повернулся и пошел к
себе. Он поднялся в номер, который на эти двое суток
делил с приятелем. Вытащил из кармана Библию. Сикс
вырос в деревне в нескольких часах ходьбы от Санкт-
Барбары. Мальчишкой он охотнее сидел за книгой, неже-
ли ловил рыбу с ребятами; возможно, это и побудило
пастора раздобыть денег, чтобы послать его в мореходное
училище. Сикс не пользовался среди матросов популярно-
стью, его презирали за ханжество и мягкотелость. Нес-
колько лет назад он неожиданно для всех вышел из
католичества и связался с какими-то сектантами. Еще до
зачисления в училище и вступления в секту он всякий раз
перед какой-нибудь жизненной переменой или же претер-
певая горе и даже просто неприятность, раскрывал Биб-
лию, всегда на одном и том же эпизоде, от чтения
которого в голове у него становилось просторнее и
светлее. Вот и сейчас он открыл Библию на заповедном
месте и стал водить указательным пальцем по знакомой
строке. То была строка, где говорилось о горной теснине,
по которой ехал на своей ослице Валаам. Сикс убрал со
строки длинный палец и задумался. Он думал и думал, но,
сколько ни старался, так и не нашел ни малейшей связи
между той тесниной и рыбаками Санкт-Барбары.
и
Желтая точка дверной щеколды сверкала в темноте
уже почти по-зимнему выглядевшей комнаты, где семей-
ство Кеденнеков сидело за столом. Пахло людским дыха-
нием, сыростью и бобами. Дети первыми выскребли свои
тарелки и стали поглядывать на тарелку Андреаса. В ней
еще лежал остаток бобов—ложки две, он причитался им,
ибо каждый раз, как ужин приходил к концу, такой
остаток, как правило, выпадал детям — направо и налево.
В нетерпении косились они на Андреаса, ему бы давно
пора улыбнуться и подмигнуть им, но парень глядел
неизвестно куда. Андреас за последнее время сам себе
44
дивился: он опять сильно вытянулся, вымахал чуть ли не
с Кеденнека ростом. Голодать ему было, правда, не внове,
но с некоторых пор стал его мучить какой-то другой,
особый голод. Этот голод делал человека необычайно
легким, а все окружающее — хрупким и пестрым; вот и
сейчас он высекает из желтой дверной щеколды крохот-
ные искорки. Весь день Андреас только и думал что о
бобах: он работал в порту, а потом долго бродил и все
время думал о бобах, вспоминал их вкус, и вид, и запах, и
вот наконец они перед ним — нет, эти две ложки еще
принадлежат ему, Андреасу. Он быстро собрал их в кучку
и проглотил.
Перед тем как встать из-за стола, жена Кеденнека
вдруг сказала—за последние недели она часто повторяла
это, и все теми же словами:
— Теперь уже все: я в точности все поделила — жир, и
бобы, и остальное. Чтоб хватило на зиму.
Дети посмотрели на мать, Кеденнек уставился перед
собой неподвижным, суровым взглядом, устремленным
куда-то вдаль, сквозь те нелепые помехи, которые кто-то
нагромоздил вокруг него: четыре стены, брюхатая женщи-
на, и бобы, и дети, и голод. Дети снова покосились на
тарелку Андреаса — бобов как не бывало, те две ложки
исчезли бесследно. Андреас отвернулся, дети гневно гля-
дели ему в лицо. Андреас поежился, бобы он проглотил,
но голод не утих, и ему стало стыдно.
В боковушке стояла ужасная духота. Андреас подумал:
«Это все Клеве, от него чертовски несет — разлегся, точно
собирается спихнуть меня с койки, а ведь скоро на вахту
вставать». Он вскочил и сразу же понял, что он не в море
и что это не его товарищ Клеве, а влажные тельца обоих
малышей. И — мгновенный укол в груди: бобы! Такое не
должно больше повториться. Он пощупал младшего, маль-
чик болезненно потел во сне, Андреас подумал, что его
дети не будут так выглядеть, что цена им будет не две
ложки бобов. Ему казалось, что все это изменить проще
простого. Достаточно поднести руки ко рту и кликнуть
громкий клич.
Однако Андреас придержал свой громкий клич. Он
крепко стиснул губы, все еще спали. Там у стены спал
Кеденнек, за его спиной, свернувшись калачиком, посапы-
вала его жена. Духота в помещении ежесекундно сгуща-
лась от пяти дыханий. Андреаса снова кольнула мысль о
бобах, и стало противно, но уже опять заявлял о себе
голод. Чертов голод! Он напоминал о себе то тут, то там.
То забирался в голову и высасывал оттуда озорные
45
голодные мысли, то в сердце, и оно горело и стучало, то в
руки, и они становились мягкими, как масло, то ударяло в
низ живота, промежду ног.
Андреас осторожно перелез через детей, оделся, слег-
ка прикрыл дверь, чтобы не дать ворваться ветру, крепко
уперся ногами, чтобы устоять перед его натиском, и
выскользнул наружу. Словно выстрелы в ночи, грохотало
море, ударяясь о скалы. Лачуги на круче теснее сдвину-
лись в ряд. Андреас поднялся наверх, в трактир, здесь
кое-кто еще околачивался. Он только спросил:
— Здесь она?
— Да, наверху.
Потом было совсем не так, как он вообразил себе
заранее,— не так хорошо, но и не так плохо. Сперва она
сунула ему что-то поесть, он сидел и поглядывал на нее, а
потом сказала:
— Что это ты все вертишься вокруг меня, словно
кошка вокруг горячей каши?
А потом пустила его к себе, и все у них обошлось
просто и быстро. «Те, что много об этом треплются,—
думал Андреас,— просто дурачье». К утру ему опять
приснилось, что он спит с Клеве, а потом будто с детьми
Кеденнека, и он невольно засмеялся, почувствовав в руках
что-то чужое, колючее. Он еще помедлил в ее каморке.
Мари он понравился, она сказала:
— Приходи еще, когда надумаешь.
Но надо было уходить, он отворил дверь и вышел,
слегка погрустневший. Было в точности, как при возвра-
щении из плавания, когда снова тебя обступают все те же
стены, зима, дети, бобы. Андреас спустился по лестнице.
Прежде он думал, что должно быть стыдно проходить
через всю комнату, а сейчас ему было все равно. У стены
стояли двое местных, деревенские. Впереди у окна сидел
Гулль. Он повернулся спиной, но Андреас его узнал и
застыл на пороге, не выпуская дверную ручку.
Накануне вечером Гулль убеждал рыбаков не отклады-
вать собрание до следующего месяца, а назначить уже на
ближайшее воскресенье. Гулль был спокоен и уверен в
себе. Никто не вправе его в чем-нибудь упрекнуть. Он мог
остаться здесь или уехать, как захочет. Говорили, правда,
что со следующей недели пароходное сообщение с остро-
вом отменяется на зиму и только однажды в месяц будет
курсировать почтовый пароход, но Гулль решил остаться
здесь по меньшей мере еще на месяц. Эту ночь он
переспал внизу. Рано поутру пришли к нему оба рыбака,
которым поручено было обойти всю округу и созвать
46
людей на собрание. У них были к нему еще вопросы. И
только когда они ушли, Гулль спохватился, что уже че-
рез несколько дней по всей округе станет известно, где
он скрывается, и тогда его изловят и всему конец. Он не
хотел конца, а хотел еще много чего другого, помимо
Санкт-Барбары, моря, и товарищей, и женщин, и других
портовых городов, и чтобы снова, и не раз, повторился для
него апрель.
Рыбаки, зажав свои шапки коленями, двигали в раз-
думье челюстями, словно пережевывая что-то, что не так
легко было разжевать. Они терпеливо ждали от Гулля
ответа. И Гулль снова стал убеждать их — непременно,
чего бы то ни стоило, созвать людей из Бле, Эльнора,
Вика и других поселков, хотя бы и под выдуманным
предлогом. Наконец рыбаки ушли.
Андреас все еще стоял на лестнице. Он все еще
пристально разглядывал спину Гулля. Гулль курил, уро-
нив голову на руки. Он не видел, что кто-то сзади за ним
наблюдает. «Ему-то что,— думал Андреас, словно прочи-
тав это на спине у Гулля.— Ему небось не придется
проторчать в деревне еще одну бесконечную зиму, не
придется возвращаться в такую халупу, какая ждет меня».
Рыбаки из Санкт-Бле, Санкт-Эльнора и еще более
отдаленных деревень до самой границы округа на северо-
востоке и до порта Себастьян на юго-западе собрались в
то воскресенье в Санкт-Барбаре, расположенной как раз
посередине, чтобы поговорить о своих общих трудностях.
Они вышли рано, чуть забрезжило, и большинство двину-
лось по тракту, который на расстоянии километра от моря
вел вдоль берега. За мужьями увязались жены; у многих
были родственники в Санкт-Барбаре,и они воспользовались
случаем повидать своих. Кое-кто даже прихватил детей, а
не то еще проревут весь день. Спереди им хлестал в лицо
мокрый зимний ветер, позади постылым грузом тащились
женщины. Рыбаки шагали сумрачно и недовольно, высоко
подняв воротники. Они бы нет-нет перекинулись словом,
кабы ветер не затыкал им рот при малейшей попытке его
открыть. Где-то позади громко заплакал ребенок. Франц
Кердек подумал: «Это мой!» Франц Кердек из Санкт-
Эльнора подумал: «Это плачет мой младший, а к Новому
году, глядишь, надо ждать нового. Нет, нам нужны не две,
а по меньшей мере три пятых доли, да семь пфеннигов с
килограмма рыбы, да новые тарифы». Антон Бруйк ду-
мал: «Хорошо, мои остались дома... По меньшей мере три
пятых доли, да семь пфеннигов за килограмм, да новые
тарифы. Проклятый дождь!» Эльмар из Бле думал: «Такое
уже было в Себастьяне. Не это ли ожидается в Санкт-
Барбаре? Нам нужны новые тарифы да семь пфеннигов с
47
килограмма рыбы». Ян Дик думал: «Мать уже долго не
протянет. Не мешало бы пропустить рюмку-другую. До-
биться бы новых тарифов и трех пятых доли».
Среди дюн открылся небольшой распадок, здесь рыба-
ки задержались, хлебнули малость, один из них сказал:
— Что-то там задумали в Санкт-Барбаре?
— Да, но будет ли толк? —усомнился другой.
Они двинулись дальше, дорогу развезло, дождь зача-
стил, подбородки у них закоченели. Кто-то сказал: «Ни-
как еще идут?» Все повернули головы. Из какой-то
деревни в глубине, по направлению к дороге, двигалась
полями темная группа, примерно такая же, как у них. Они
дождались, обменялись кивками и молча зашагали дальше.
Спустя немного показалось впереди еще одно черное
пятнышко. Это были люди из Вика, подождали теперь
этих, и все вместе устремились дальше. Казалось, не-
сколько деревень, от века дремавшие в дюнах каждая са-
ма по себе, проснулись и сползали в дождь, чтобы согреть-
ся друг подле друга. Им было непривычно чувствовать се-
бя множеством, и словно бы совсем ни к чему.
Дождь поредел, но теперь он покалывал веки, дети
устали и скулили. Женщины ворчали, их утомило таскать
за собою детей. Несколько мальчуганов, бежавших впере-
ди, взобрались на холм и стали кричать оттуда: «Эй!» — и
размахивать руками. К толпе присоединилось еще не-
сколько человек, на этот раз жители побережья. Новые
сказали: «Ну и народищу!» И в самом деле, рыбаки
оглянулись и увидели, что составляют чуть ли не шествие.
Потом они завернули в Вик и прихватили еще нескольких,
им уже нравилось множить свои ряды. Наконец подошли к
бухте. Внизу, под распростертыми крылами фронтонов,
лежала Санкт-Барбара. С противоположной стороны при-
ближалось к бухте еще одно такое же шествие. В толпе
раздавались приветственные возгласы, им не терпелось
соединиться с теми. Итак, перед ними лежала наконец
Санкт-Барбара; они и в самом деле соединились с другими
рыбаками, которые так же, как они, тащились вдоль моря
издалека, под неустанным дождем. Но если все пришли,
то это уже не попусту, что-то должно и в самом деле
произойти внизу, в Санкт-Барбаре.
Собрались на Рыбном рынке. Он, правда, был открыт в
сторону порта, но благодаря каменным стенам в нем было
укромно, как в комнате. «Стало быть, приехал?» — «Чего
только не болтают!» — «Да нет, это чистая правда!» —
«Поди ж ты, значит, он и впрямь здесь?» — «Вот и хорошо,
что здесь!» — «Чего уж лучше!» — «В самом деле здесь, в
Санкт-Барбаре?» — «То-то и оно, что здесь!» — «Три пятых
и новые тарифы!» — «Значит, приехал?» — «В том-то и дело,
48
три пятых улова и семь пфеннигов с килограмма».— «Да, и
новые тарифы и семь пфеннигов с килограмма!» — «И новые
тарифы и три пятых улова».
Трактир был набит до отказу, в лавку тоже натискался
народ, дверь в лавку сняли с петель.
Когда Гулль спустился вниз, здесь уже толпился
народ. Шума особого не было, двое-трое говорили, кое-кто
прислушивался. Гулль присоединился к ним и тоже
заговорил, все больше народу стало слушать, воцарилась
тишина, и все глаза обратились на него. Итак, это он. Он
начал рассказывать про себя, и про «Алессию», и про
порт Себастьян. Все это они уже слыхали, но только
урывками, из третьих рук. А теперь слышали от него
самого. Затем он обратился к ним, к условиям последних
промыслов.
У него давно не было случая выступить перед массами.
Слова казались ему убогими — скупые удары молота по
каменной глыбе, но вскоре глыба стала ответно вздраги-
вать и крошиться, лица рыбаков выражали гнев и жад-
ность, они неотрывно смотрели ему в рот, так, значит, это
он, так вот он что говорит, то самое, что им нужно, они
вырывали слова из его уст, они упивались ими.
Выходит, стоит лишь захотеть, стоит лишь встряхнуть-
ся и взяться как следует, и люди на расстоянии двадцати
километров стекутся на твой зов. Стоит лишь взять себя в
руки и возвысить голос, и чуждая неповоротливая масса
становится мягкой и послушной, и стены ширятся.
Гулль увидел вблизи лицо Кеденнека. Он только
сейчас его заметил, лицо Кеденнека было неподвижно,
рот, как всегда, крепко стиснут. Гулль все говорил и
говорил. А губы Кеденнека все плотнее сжимались в
узкую полоску. ।
Гулль убеждал рыбаков вынести решение и твердо ему
следовать. Текст постановления они возьмут с собой в
свои деревни и вывесят на видном месте:
1. В порт Себастьян будут посланы выборные требо-
вать выдачи авансов.
2. Должны быть выработаны новые тарифы и уста-
новлены новые рыночные цены на килограмм рыбы.
3. Пока не будут удовлетворены эти требования, ни
одно судно и ни один рыбак не выйдут весной в море.
У рыбаков так и ходили желваки. Тем временем
стемнело. Они то сдвигали головы, то раздвигали, некото-
рые обступили Гулля, дотрагивались до него руками,
задавали вопросы. В конце концов постановление было
принято единогласно.
49
Собрание близилось к концу. Рыбаки, обступившие
Гулля, все еще переговаривались, кто-то позади выпивал,
другие уже сидели по стенкам, сложив руки на коленях и
уставясь в пространство.
Жена Антона Бруйка подышала на стекло, вытерла его
до блеска и выглянула наружу.
— Все еще идут,— сказала она, оглядываясь на
мужа.
— Пусть себе идут,— отозвался Бруйк.
— Так и не пойдешь? — спросила она.
— А для чего, собственно? Девчонки, подите-ка сюда!
Обе девочки стояли на цыпочках у окна. Они нехотя
подошли.
Бруйк посадил одну на колени и принялся ерошить
волосы другой. Голова отца вблизи показалась девочкам
круглой и смешной. Круглые, блестящие и веселые глазки
его были устремлены на них, и девочки захихикали. Но в
глубине этих веселых блестящих глазок светились совсем
не веселые точки, они пронизывали. Девочки вдруг пере-
стали смеяться. Но Бруйк только сказал:
— Обе вы у меня славные дочурки, а ваш братец, мой
сынок, поедет на пасху в порт Себастьян, в мореходку.
Мать со вздохом оторвалась от окна. Семейство
Бруйков походило на пригоршню кругленьких блестящих
камушков, они так и перекатывались с места на место.
Спустя немного пришел Бруйк-младший, такой же круг-
ленький и блестящий.
— Где пропадал?
— На Рыбном рынке.
— Смотри, нарвешься!
Пока ужинали, стемнело. Но Бруйки причмокивали в
темноте, чавкали, выскребывали тарелки.
Они легли спать. Проспали фже несколько часов, как
вдруг в дверь решительно постучали. Бруйк отворил.
Снаружи стояли несколько местных рыбаков. Позади, в
темноте, сгрудились другие.
— Ты что это, Бруйк, залег в такую рань? Что больно
скоро улизнул с собрания?
— А я так и знал, что вы припретесь и все в точности
мне доложите. Что же он вам порассказал, этот Гулль?
— Он сказал, что таким негодяям, как ты, надо задать
хорошую взбучку.
Ветер ворвался в открытую дверь, под его напором
стулья запрыгали. Бруйк хотел ее захлопнуть, но один из
рыбаков вставил ногу в щель, другой схватил его за горло.
Они ворвались в темную комнату. Дети и жена проснулись
50
и заревели. Вошедшие повалили Бруйка и принялись
избивать.
Ветер обрадовался открытой двери. Он носился по
комнате, рвал и метал. Младший Бруйк был не в силах
помочь отцу. Он ухватил его за плечо и тщетно старался
вытащить из-под клубка насевших тел. Кто-то пнул его
ногой, в темноте не разобрать кто.
— Не вяжись, малыш,— сказал чей-то голос.— Отец у
тебя прохвост, тут уж ничего не попишешь.
Насытившись расправой, они ушли. Ветер снова тол-
кнулся в дверь и, посвистывая, умчался. Жена и дети, не
переставая реветь, потащили Бруйка на постель. Бруйк
только ворочался и вздыхал.
Семейство Кеденнеков сидело за столом, когда к ним
постучалась соседка, Катарина Нер. Она принесла шаль,
которую брала взаймы для свекрови. Старушка тем
временем померла. Гостье тоже поставили тарелку, и все
напряженно ждали, станет ли она есть. Но та ни до чего
не дотронулась, а все только рассказывала. Свекровь,
мол, уже летом была плоха. Когда сын и внук вернулись с
лова, она уже, можно сказать, дышала на ладан. Мужчи-
ны спали за перегородкой, а Катарина Нер со старухою.
И не то чтобы паралич ее разбил, но она плохо двигалась,
плохо соображала. День-деньской все молчит да молчит, а
чуть хлопнет ставень, делается сама не своя и до того
начинает ругаться, что даже поверить трудно, чтобы
старый человек незадолго до смерти так из себя выходил,
а все из-за какого-то ставня.
Но три дня назад, когда мужчины ушли на пристань,
старуха вдруг и обратись к ней: «Катарина!» — «Ну, чего
тебе?» Она, мол, уже, конечно, все рассчитала, чтоб до
весны хватило, а заодно и ее долю, но, так как дни ее
сочтены, нельзя ли ей в один раз съесть побольше из
своей доли—другим все равно кое-что перепадет. Катари-
на удивилась: всю недеЛю старуха только пила, а уж
ложки и в руку не брала; и все же она сварила ей горшок
похлебки, накрошила туда сала и, поддерживая за спину,
посадила в постели и дала в руки ложку. Старуха сама
взяла ложку и как есть все выхлебала, да еще и рот
утерла и легла, вечером и не помянула про ставень, а
когда они проснулись, лежала уже мертвая.
Рассказав это, Катарина снова поблагодарила за шаль
и ушла. Жена Кеденнека еще развернула шаль посмот-
реть, нет ли в ней какого изъяна. Мальчики сидели,
словно в рот воды набрали, рассказ им понравился, и они
все в нем поняли. Шаль оказалась цела, и семья продолжа-
ла ужинать.
И тут внезапно заговорил Андреас:
51
— Скажите, Кеденнек, что, той весной в порту Себа-
стьян много погибло народу?
— Говорят, человек двенадцать.
— Послушайте, Кеденнек, если здесь повторится то,
что было прошлый год в Себастьяне, глядишь, и у нас без
жертв не обойдется, так не разумнее ли нам с вами,
Кеденнек, поступить с салом так, как это сделала свекру-
ха Катарины Нер?
Кеденнек выбросил вперед руку и, не вставая с места,
двинул племянника в грудь кулаком. Андреас отпрянул, но
вовремя обеими руками ухватился за стол. Зазвенела
посуда. Андреас, смеясь, поправился на стуле и продол-
жал жевать.
Неделю спустя Гулль сидел на своем обычном месте у
оконной крестовины. Столик перед ним был исчерчен
множеством царапин и кружков, оставленных его карман-
ным ножом. Вдруг к нему подсел Дезак и завел разговор:
— Нынче под вечер, Гулль, пришел пароход с острова
Маргариты, завтра он отплывает. Будет приходить не
чаще чем раз в месяц. По мне, самое разумное для тебя с
ним вернуться. Мне-то что, останешься ты или нет, но
лучше уезжай, тут уже все на мази и пойдет своим ходом,
так не стоит тебе зарываться, сейчас еще легко выберешь-
ся, покамест ты им без интересу, а через месяц будет
совсем не то. Лучше тебе здесь не задерживаться.
— Когда он отвалит?
— Завтра в шесть.
— Та-а-к!
Гулль встал, он подошел к окну и раскинул руки,
потом снова сел.
Что за идея пришла в голову хозяину, это что-то
новенькое, стало быть, никто его здесь не держит, он
волен ехать. Гулль снова встал, снова подошел к окну:
выходит, не зря манил его вольный простор, не зря
разрывал ветер солнце на мелкие клочки и гнал их по
морю. Он может всем этим владеть, все это ему предлага-
ется, ему принадлежит. Он сказал:
— Возможно, я и уеду.
Он наткнулся на Мари, она сидела, развалясь на стуле.
Когда он проходил мимо, она вытянула руки вдоль стола,
свесила на них голову и прищурилась. Гулль вспомнил,
что вот так же она свесилась тогда над поручнями, но ему
так и не удалось коснуться ее груди — не слишком
большая утрата, напрасно у него тогда защемило сердце, и
он испытал нечто близкое к разочарованию. Вот и сейчас
под платьем скрыта ее грудь. Гулль потянулся было к
ней, но Мари вскочила и отряхнулась. Легче легкого
перетянуть ее через стол или заставить обойти кругом, а
52
стоит забраться ей за лиф, как такая сама сдастся. Он
хотел схватить ее, она уже прилегла на стол, но он так и
не решился. Он только сказал:
— До завтра!
— Завтра не выйдет! — отвечала Мари.— С пароходом
повалит народ, тут лишь бы управиться.
Мари сощурилась, она показалась ему еще острей и
уже, еще тоньше и горче. И снова он подумал, что надо
бы ее взять, все, что здесь есть, хотел бы он заглотнуть
до отъезда — и эту побеленную стену с пятнами облетев-
шей известки, и окно, а в нем несколько дюн, разворошен-
ных зимними дождями,— моря отсюда не видать. Сегодня
он не чувствовал давешней воскресной бодрости, снова его
одолела усталость. Это сделалось уже чем-то привычным:
порой люди и вещи становились для него птицами, они
подхватывали его в своем полете, а порой — свинцовыми
гирями, пригнетали к земле. Стоит малость отдохнуть,
как все опять будет ему нипочем, и тогда он шутя возьмет
Мари, только уж не сегодня.
Мари сказала:
— Говорят, ты уезжаешь.
— Ничего не выйдет,— сказал Гулль.
На другое утро жена Кеденнека сказала:
— Андреас, присмотри за ребятами. Мне надо спу-
ститься вниз. Я скоро вернусь.
Андреас взял инструмент и уселся за стол, чтобы
выточить несколько рыболовных крючков. Время от
времени он поглядывал в окно. Окно выходило на узкую
дорогу, вившуюся меж домишек. На дороге отпечаталось
множество следов. За ночь похолодало, следы подмерзли,
и в их углублениях сверкала изморозь. В окно можно
было увидеть краем ст^ну дома Неров, сложенную из
каменных обломков. Нцд правым угловым столбом два
каменных обломка были сложены в крест. В щели креста
тоже забилась изморозь. Андреас снова выглянул в окно,
а за ним потянулись мальчики, игравшие железными
опилками, и увидели то же, что и он. Комната была полна
дыму, глаза у всех были красные.
Спустя немного Андреас вышел наружу, мороз уже
сдал, изморозь на дороге исчезла. Андреас был бы рад с
кем-нибудь перекинуться словом. Но вправо дорога свора-
чивала вверх, а слева огибала угол соседнего дома, и на
этом участке не было ни души, только гудел попавший в
западню ветер. Андреас вздохнул, он уже собирался
вернуться в дом, где подняли крик дети, но тут сверху
послышались шаги. Он задержался на пороге и увидел
53
Гулля. Гулль прошел мимо, не заметив его. Андреас
прикрыл за собой дверь и разочарованно проводил его
глазами. Его обижало и огорчало, что Гулль еще ни разу
к нему не обратился. Именно к нему, Андреасу, который
ждал его с первой же минуты. За последние дни стали
поговаривать, будто Гулль собирается уехать. Услыхав
это, Андреас испугался, но веры этому не давал.
Гулль между тем завернул за угол соседнего дома,
впереди лежал такой же участок пути, все то же каменное
крошево, и над ним низкие клочки неба, а дальше дорога
делала новый поворот. Гуллю захотелось с кем-нибудь
поговорить, но впереди никого не было, и он обернулся.
— Как ближе пройти берегом? — спросил он.
Андреас подошел.
— Есть тут у вас перевоз через бухту?
— Нет, теперь уже нет. Придется вам обойти кругом.
Гулль внимательно вгляделся в Андреаса, и опять ему
пришло в голову, что он не однажды его видел — сразу же
по приезде, а потом в трактире и на собрании. Гуллю
захотелось, чтобы этот малый проводил его часть пути,
любопытно, что он ему скажет.
— Кто вы, собственно? — спросил он.
— Я Андреас Бруйн из семейства Кеденнека.
Они оглядели друг друга.
— Если вам в Эльнор,— добавил Андреас,— незачем
идти берегом. Есть дорога через дюны, в дождь она
удобнее. Хотите, я вас провожу?
— Что ж, хорошо, если вы не нужны дома.
— Нет, я не нужен дома,— сказал Андреас.
Они пошли вместе. «А как же дети?» — подумал он.
Дверь за собой он прикрыл — мальчики подождали
немного, потом выглянули за дверь и стали его звать, а не
дозвавшись, заревели и побежали вниз искать Андреаса.
Жена Кеденнека вернулась и нащла комнату пустой.
Что-то дрогнуло в душе yt Андреаса. Вспомнив о
мальчиках, он затосковал о доме. Не о родном доме, о нем
он никогда не тосковал, и не об умерших родителях, он не
видел большой разницы между ними и четой Кеденнеков,
и не о старой родительской комнате, где стоял их
запах,— в этой стоял такой же запах. Не важно, подумал
он, прошло не больше трех минут, надо вернуться,
мальчики, верно, испугались, а стоит ему появиться, как
они запрыгают и уставят на него глазенки.
Однако он не вернулся. Они уже вышли на последний
поворот у подошвы холма, перед ними лежала бухта,
сбоку простиралось море. За последние дни шум его стал
так размерен и однообразен, что казалось, шумит сама
тишина. В воздухе, пахнущем дождем, все было отчетливо
54
видно: маяк на Роаке, остров далеко позади и даже пенная
борозда, оставленная пароходом. Гулль вздрогнул, стало
быть, он еще не там, на вольной воле, а на какой-то серой
мерзлой дороге, раскисающей под его подошвами. Он уже
боялся, как бы Андреас не повернул назад, а то еще,
пожалуй, встретит знакомых. Но Андреас не повернул
назад. Ему не попался случайно никто из своих, даже на
Рыночной площади. Хоть они не коротали время беседой,
однако довольно быстро миновали бухту, а потом сверну-
ли на тракт за дюнами. Это, собственно, были не дюны.
Берег в сторону моря был изрезан рифами, а в сторону
земли покрыт слоем песка, на котором отдельными
островками росла вечнозеленая колючая трава. Земля по
обе стороны дороги простиралась плоскими увалами.
Нет-нет проглядывал кусочек моря. Шум его был слышен
и здесь, но к нему присоединялся еще и особый звук: это
ветер пролетал над колючим сорняком, как над теркой.
Пока они шли вдоль бухты, ветер дул им сбоку в лицо,
а теперь дул в спину. Им захотелось побеседовать.
— Это же совсем другое дело,— говорил Андреас.—
Так бы и я не прочь — разъезжать с места на место,
видеть то и другое, не то что мы: только и знаем что воду,
вода, вода и снова вода.
— Ты тоже вырвешься отсюда, может, даже этим
летом!
— Сейчас мне это, собственно, ни к чему.
— А что? Или любовь завелась?
— Пожалуй, да только так, ничего особенного. Просто
хочется поглядеть, как здесь все дальше пойдет.
— Когда здесь все кончится,— сказал Гулль,—
придется мне хорошенько подумать, как отсюда выбраться
да куда бы пристать. Хочешь, поедем вместе?
— Хочу,— сказал Андреас.
Гулль стал рассказывать, что творится на свете.
О гаванях, улицах и женщинах. Андреас слушал и изум-
лялся.
— Совсем другое дело, не то что здесь, ах, боже мой!
Внезапно его охватила острая печаль, как недавно,
когда Кеденнек услал его из трактира. Эх, дать бы
Кеденнеку пинка хорошего, да и тем же дюнам, и морю,
которое загораживает ему дорогу. Ему представилось, что
все это придет, быть может, уже в этом году. Но
хотелось, чтоб пришло сейчас, чтоб не надо было ждать.
Тут Гулль заговорил об «Алессии», и в ответ Андреас стал
рассказывать, что у него произошло со смотрителем на
рынке и с капитаном «Вероники» — не бог весть что,
просто захотелось немного похвалиться. Вдруг он оборвал
свой рассказ и показал рукой:
55
— А вот и Эльнор!
Тогда, после собрания в Санкт-Барбаре, рыбаки стояли
всей толпой на Рыночной площади, но уже к утру
большинство двинулось назад. Они кричали: «До следу-
ющей встречи!» — а потом разделились примерно на две
равные группы, одна повернула направо, другая налево —
как и пришли. Их стало вполовину меньше, к тому же они
хорошо знали друг друга, а когда несколько человек
ртсеялось в Вике, стало еще меньше, а напоследок и вовсе
небольшая кучка; понуро топая по нескончаемой размяк-
шей дороге, вьющейся меж дюн, они притащились домой,
в Эльнор. На рынке в Санкт-Барбаре и в начале пути они
только и говорили что про собрание, но постепенно их
речи становились все односложнее, и тем, кто вернулся в
Эльнор, собрание уже казалось чем-то далеким и не таким
уж обязывающим. Когда же эльнорцы и вовсе разбрелись
по домам, стоявшим не в ряд, как в Санкт-Барбаре, а
защемленным в дюны поодиночке, они первым делом
поели, хоть далеко не досыта, а там почли за лучшее
залечь в постель. Затем пришла пора осенних штормов,
когда стало трудно добираться до собственной двери, не
то что до Бле, да и смысла никакого не было, в халупах
было темно и душно, и голод трижды в день усаживал
людей за начисто выскобленный стол. Последние зимы
были одна другой хуже, а эта — хуже некуда, а следующая
обещала быть того хуже, сало таяло на глазах, его не
дотянешь и до Нового года, вот такие-то дела. Ветер не
выпускал человека из дому, перед дверью лежала дюна,
а за ней другая дюна, дальше дюна шла за дюной, и так
до самого Вика. А Санкт-Барбара и вовсе на краю света,
где уж тут думать о собрании!
Андреас сказал: «А вот и Эльнор!» Перед ними по
колено высотой бежала ограда из каменных обломков, она
отделяла небольшой песчаный участок от прочего песка,
здесь стояли две лачуги, прислонясь к тыльной поверхно-
сти дюны. В Эльноре дома стояли не в ряд, как в Бле, они
были тут и там затиснуты в дюнную гряду. Это придавало
поселку беспорядочный, бесформенный вид. Андреас по-
стучал в ближайшую дверь. Оттуда выглянула женщина и
смерила их удивленным взглядом.
— Где мужчины?
— Возятся с сетями.
Они пошли дальше. Там, впереди, кто-то заприметил
двух чужаков. Все подняли голову, и один из них сказал:
— Это Андреас Бруйн из Санкт-Барбары.
Тут они узнали Гулля. Им не понравился его приход.
56
Они побросали работу, подошли поближе и, недовольно
щурясь, приветствовали Гулля. Санкт-Барбара была бог
весть как далеко, и, чем дольше длилась зима, чем серее
становился песок и чем гуще лил дождь, тем больше
отодвигалась она вдаль. Вместо того чтобы без толку
тащиться невесть куда, не разумнее ли делать то, что
делаешь каждую зиму,— держаться своих сетей и голо-
дать? Рыбаки вежливо обступили Гулля. Но глаза их
затаили злобу. Они уже примирились с тем, что Санкт-
Барбара на краю света, зачем же этот к ним притащился?
Гулль сказал:
— Нам понадобилось в вашу сторону, я и счел
нужным еще раз напомнить, что вы должны снестись с
рыбаками из Бле и все хорошенько обговорить до следу-
ющего собрания, чтобы знать, на чем мы порешили.
Стоило Гуллю сказать это, как Бле уже представля-
лось эльнорцам вовсе не таким далеким.
Кто-то сказал:
— Это не так просто, как кажется, там, в Бле, тяжелы
на подъем, их нелегко будет заполучить сюда.
Потолковали о том и об этом. Дождь припустил.
— Нет ли у вас здесь трактира,— спросил Гулль,— или
другого какого местечка, где можно было б поговорить?
Нет, такое есть только в Бле.
Как вдруг один из рыбаков отозвался:
— У меня нынче просторно, пошли ко мне.
Ему принадлежала та самая лачуга, куда постучался
Андреас. На стук выглянула женщина. От удивления и
любопытства лицо ее поглупело. Муж отстранил ее левой
рукой, а правой сделал приглашающий жест. Это был
странный смущенно-горделивый жест, хозяин, видимо, и
рад был гостям, и не решался пустить к себе всю эту
ораву. Все вошли, каждый нашел себе местечко, и
завязался разговор. Когда Гулль и Андреас поднялись и
ушли, рыбаки еще долго не трогались с места. Им,
пожалуй, за всю жизнь не довелось поговорить всласть и
посидеть вот так, всем вместе.
Дорога в Бле по размякшему песку тянулась бесконеч-
но. Оба молчали. И только тут Андреас вспомнил о
малышах, он позабыл на столе весь инструмент, мальчи-
ки, должно быть, забросили его невесть куда, а ведь это
инструмент Кеденнека. Он сбоку поглядывал на Гулля и
не находил в нем ничего особенного, отличавшего его от
местных жителей, как это почудилось ему спервоначала,
да и вообще зря он за ним увязался. А Гулль про себя
думал, что это недалекий паренек, напрасно он с ним
спутался, одному было бы куда сподручнее.
Бле теснился в небольшой котловине за дюной, словно
57
кругом не хватало земли. Здесь имелась лавка, а в
лавке — стойка, Гулль выпил стакан, а заодно й
спутнику налил полнехонько, с краями. В Бле сзывать
людей не пришлось. Они сами набились в лавку, и все
пошло куда быстрее, чем в Эльноре. День уже шагнул за
полдень, настоящий зимний день на побережье — канавы
залило дождем, казалось, домишки вот-вот утонут. Назад
они пошли глубинкой, дав крюку, чтобы наведаться в Вик.
Вначале их еще согревало внутреннее тепло от выпитого
вина и разговоров, но вскоре тепло улетучилось, да и
дождь промочил их до нитки. Пришлось остановиться в
овраге. Это был тот же распадок, где отдыхали рыбаки на
пути в Санкт-Барбару. Оба промокли до костей. То был
дождь, который пропитывает тело насквозь, точно тряпку,
так что в нем уже не остается ничего твердого, устойчиво-
го, никакой опоры. Кругом журчало не переставая, вода
не прибывала, но и не убывала. Это журчание укротило
бы самого ожесточенного, утомило бы самого неистового.
Андреас плечом привалился к Гуллю. Он так и
задремал стоя. А когда он легонько скользнул вниз вдоль
тела старшего товарища, Гулль обхватил его рукой и тоже
заснул. Когда они проснулись, стояла уже глубокая ночь.
Только к утру вернулись они в Санкт-Барбару, смертельно
усталые и закоченевшие от сырости.
В вечер под рождество жене Кеденнека захотелось
отстоять службу в часовне. До часовни, на полпути к
Вику, было далеко, никому не улыбалось тащиться в
такую даль, но так или иначе начались сборы. Как вдруг
Мари Кеденнек сбросила шаль, сняла с полки котелок и
давай его надраивать.
— Вернешься, тогда и начищай,— сказал Кеденнек и
направился с ребятишками Вперед. Жена его только
вздохнула и продолжала надраивать котелок. Андреас уже
стоял на пороге, держа в руке щеколду; поведение фрау
Кеденнек показалось ему странным, и он молча наблюдал
за ней. Наконец она сказала:
— Ступай приведи Катарину Нер.
Андреас поспешил за соседкой, но не застал дома,
однако все же разыскал ее. Кеденнек тем временем
улеглась за перегородкой. Катарина Нер уселась подле
нее. Андреас и рад бы поглазеть, но жена Кеденнека
забралась куда-то вглубь. Андреас не мог решить, остать-
ся или уйти, и все продолжал стоять на пороге, не
выпуская дверную ручку. Хлопали ставни. Андреасу
вспомнилась Катаринина свекровь. На столе, под самой
лампой, стоял котелок, который Мари Кеденнек начисти-
58
ла до блеска. Никому он здесь был не нужен, но стоял
сам по себе и поблескивал.
Мари Кеденнек стонала в своем убежище и нет-нет
покрикивала. Хоть бы она кричала натужнее, в голос,
мелькнуло у Андреаса, но она уже откричала свое и
теперь только охала да стонала.
Катарина Нер позвала Андреаса и передала ему из рук
в руки младенца. «Вот и хорошо,— мелькнуло у Андре-
аса,— значит, не зря я остался дома». Он посмотрел на
новорожденного, тот был точь-в-точь как последыш его
матери, такой же красный, недопеченный. Андреас поду-
мал, что и проживет он, должно быть, не дольше, но
почему-то эта мысль его не огорчила. С Катарининым
появлением, предродовыми криками Мари Кеденнек и
рождением ребенка прошло немало времени, Андреас,
однако, и опомниться не успел, как воротился домой с
детьми Кеденнек. Он взял младенца на руки. Андреас по
его лицу догадался, что тот подумал о ребенке то же, что
и он, Андреас.
На Новый год хозяйки опять порастрясли свои запасы,
а мужчины опять напились, и уже наутро хватились,
что придется им потуже стянуть пояс до самой весны.
Дважды в неделю отвозили рыбаки на островной рынок
пойманную рыбешку, по вторникам и пятницам там выси-
лись скользкие горы рыбьего серебра. Это почти ни-
чего им не приносило, но надо же было употребить в
дело лодку. Шли непрестанные дожди, сырость въедалась
в кожу и в постель, воздух снаружи отдавал дождем, а в
доме пахло дымом. У Бруйков по соседству с Кеденнека-
ми творилось нечто странное. Бруйк как-то вечером в
охотку выпил ковш воды, а потом всю ночь метался в
постели, и утром щеки запали у него яминами; еще вчера
он казался шариком, а к вечеру обратился в щепку.
Соседи приходили поглядеть на это чудо, Бруйк бормотал
всякую несуразицу. То, что он прежде талдычил ночами,
теперь бормотал днем. Сын его на пасху поступит в
мореходку в Себастьяне... Сын поступит в мореходку в
Себастьяне... В мореходку поступит сын... Впрочем,
Бруйк скоро оправился. Недели не прошло, как он снова
раздался, но то была не обычная его полнота, да и не
было у него с чего поправляться, казалось, его надули
воздухом, а кожа стала тонкой-тонкой и собиралась в
морщины. На той неделе нечто подобное произошло чуть
ли не в каждом семействе, заболевали по двое, по трое,
это было нечто необъяснимое, похоже — эпидемия, но,
поскольку и остальные были худы, не так бросалось в
59
глаза. На той неделе пустовало в трактире у Дезака, те
же, что приходили, выглядели не как обычно, одни
казались вытянутыми в длину, другие расплылись. Кто
еще держался на ногах, приходил по заведенному порядку.
Дома, в горнице или в лодке человек не мог думать все об
одном. Его то и дело что-нибудь отвлекало или мешали
дети. И только здесь, в трактире, можно было что ни
вечер слышать одно и то же и, успокоившись, идти домой.
Гулль собирался уехать с ближайшим пароходом, а
потом со следующим. Но он все еще не трогался с места и
наконец решил здесь перезимовать.
ш
Вскоре после пасхи на первых домах пирса и Рыночной
площади были подняты жалюзи, над дверью гостиницы
появилось наново позолочено изваяние св. Варвары; в
ожидании пароходов, которые в течение зимы шли
кружным путем на порт Себастьян, открылись склады.
Прибыли рабочие, служащие пароходства и торговцы.
Прибыли и капитаны, чтобы дать указания нанятым эки-
пажам. Договорившись с компанией, они вместе с семьями
перезимовали в предместье Себастьяна. В гавани и на
судах, как и каждую весну, шли подготовительные рабо-
ты. Как и каждую весну, площадь между пирсом и молом
готовили к предстоящей ярмарке, тому самому празднику,
когда рыбаки, по словам молодого Бределя, транжирят
свой аванс, выбрасывая его на водку, лотерею и танцы.
До троицы оставались считанные дни. Ни одна палатка
еще не была поставлена, и только кругом громоздились
штабеля ящиков и досок, да то здесь, то там выглядывали
изделия из сахара, жести и бумаги — диковинные сюрпри-
зы неистовой исступленной радости, которая будет даро-
вана жителям нынче в последний раз здесь, и только
здесь, в Санкт-Барбаре.
Наконец брезентовые тенты были натянуты, на рейках
друг за дружкой зеленым и красным расцвели лотерейные
выигрыши, хвосты карусельных лошадок встопорщились,
и, будто свихнувшись и охрипнув от восторга, загремели
первые такты марша.
Рыбаки воспрянули, они приоделись и кинулись вниз,
алча вкусить уготованных им крох радости. Кеденнек
тоже спустился вниз и остановился у тира, где эти крохи
были выставлены в виде желтых и красных выигрышей.
При взгляде на них свинцовые брови Кеденнека разглади-
лись. Впервые улыбнувшись, он вскинул ружье и прице-
лился— как знать, авось для него деревянная мельница
60
затарахтит—...выстрелил, но нет, никакого эффекта, и
брови его снова сдвинулись. Мари Кеденнек — она снова
стала плоской и тощей,— протиснувшись мимо балаганов,
потянулась к прилавку, где были выставлены часы,
горшки с цветами и вазы, на них накидывали обруч —
авось повезет, и этакая ладная яркая вещица попадет в
твой обруч,—-Мари заволновалась и робко подтолкнула
локтем мужа, здесь можно было сразу взять три, а то и
шесть обручей, надеть на руку и один за другим послать
на мишень. Шепотом вымаливала она у мужа эту радость,
но то ли он не слыхал, то ли не хотел слышать, супруги
так и прошли мимо, лицо ее еще больше сморщилось, еще
больше высохло и пожелтело, из глотки вырвался неяс-
ный гневный жалобный звук.
К вечеру с проходящего судна можно было наблюдать
отдаленные огоньки, зелеными и красными нитями проши-
вающие воду. Даже перед бухтой можно было различить в
волнах капли света, вода дробила и уносила их вдаль —
пожалуй, даже в открытое море, как и другие отбросы с
кораблей или из деревень,— на север, на юг, куда придет-
ся.
Мари прогуливалась по молу с двумя подругами,
приехавшими с острова на праздник троицы. Двое увязав-
шихся за ними парней увели приезжих девиц. Мари
решила, что пора подняться наверх, она по отдаленному
краю обошла веселящуюся ярмарку, где все еще верте-
лась карусель. Плечи Мари подрагивали в такт музыке.
Один из Бределей-младших, молодой судовладелец,
заночевавший в местной гостинице,— у компании вошло в
обычай перед путиной посылать кого-нибудь в Санкт-
Барбару,— привлеченный заманчивыми огнями, тоже раз-
гуливал по молу. «Господи, до чего тоща!» — подумал он и
последовал за Мари. Та на каждом шагу оглядывалась,
плечи ее подрагивали все чаще. Тем временем Бредель-
младший и вовсе ее настиг. Он был той же местной
породы, долговязый и сильный, подбородок со скулами
составлял удлиненный треугольник. Мари прибавила шагу,
они поднимались по дороге, пролегающей меж домишек и
круто уводящей наверх. Молодой Бредель дотронулся до
ее спины и стал ей что-то нашептывать, Мари не отвечала
и только все прибавляла шагу, но он не отставал. Тогда
Мари, смеясь, к нему повернулась, в ее смеющихся глазах
светились две крошечные жесткие точки, они понравились
Бределю, он счел их за темперамент.
Но вот они миновали скопление лачуг, дорога здесь
вела через голую кручу, внизу лежало море, над ними
простиралось небо; застыв между днем и ночью, оно
61
устало грозить дождем. Мари шла все быстрее, они шли
теперь рядом. Бредель только сейчас увидел вдали трак-
тир. Он прикорнул в уединении, стены его подтеками
изъела сырость, окна-глаза поблескивали. Бределя пома-
нили свет и тепло, наконец-то он у цели. Мари распахнула
дверь. Однако внутри не оказалось ни тепла, ни света, под
потолком тускло горела лампочка, на скамьях и за
столами стлались какие-то тени, возможно, их было даже
много, он не разобрал. Мари хотела прошмыгнуть мимо,
но Бредель очнулся и требовательно схватил ее за руку.
Мари, смеясь, отбивалась коленками, но вдруг перестала
смеяться и крикнула, задыхаясь от ярости:
— Сматывайся, Бредель, к своим лахудрам, они не
гнушаются никаким дерьмом.
Кругом засмеялись, и тут Бредель понял, что их здесь
много, да и вообще он только сейчас пришел в себя, в нос
ему ударил въедливый, знакомый с детства запах — запах
Себастьяна и Санкт-Барбары, запах всех гаваней и рыбац-
ких судов, только там он был разжижен и размыт, здесь
же — особенно густ и заборист, словно брал свое начало в
этих четырех стенах. Бределя охватило такое отвращение,
что он только и думал, как бы выбраться отсюда. Тут
открылась дверь и вошел местный рыбак; увидев Бределя,
он насторожился и стал спиной к двери, не выпуская из
рук щеколду. Звали его Ник, он был мал и тщедушен, но
его длинные, словно сплетающиеся друг с другом руки
обладали крепостью и тягучестью резины, хотя на первый
взгляд не производили впечатления цепкой силы.
Бредель сразу понял, что у этого человека недоброе на
уме, однако сделал вид, будто ничего не замечает, и отвел
глаза к окну: там вырисовывались два больших и над ними
два малых четырехугольника моря и неба; еще не стемне-
ло, как могло показаться на ярмарке, море и небо были
окрашены светлой желтизной. Ник заговорил первым:
— Это ты травил здесь осенью, что рыбакам не
пришлось бы голодать, кабы они весь свой задаток не
пропивали на троицу?
Свежее молодое лицо Бределя свело презрительной
гримасой. Он предпочел пропустить вопрос мимо ушей и
продолжал смотреть в окно. Ник уставился на него и в эту
минуту увидел то же, что и Бредель: в зрачках Бределя он
видел в точности такие же четырехугольники воды и неба,
но только крошечные. Ник шагнул вперед.
— Это сказал не я, а другой,— пробормотал сражен-
ный внезапным малодушием Бредель.
— Ты на него, однако, чертовски похож,— возразил
Ник и, замахнувшись, опустил кулак, словно гирю, на
плечо Бределя. Тот едва устоял на ногах. А Ник, не
62
двигаясь с места и только вновь и вновь приводя в
движение свою длинную руку, ударил еще и еще раз. И
Бредель рухнул наземь, все так же повторяя:
— Это сказал не я, а другой.
С приходом Ника в комнате водворилась тишина, она
еще долго не прерывалась. Наконец трактирщик взобрал-
ся на стол и подкрутил фитиль в лампе. В комнате стало
светлее, Бредель-младший лежал на полу, один удар
пришелся ему в грудь, другой в висок, и оттуда сочилась
кровь. Ник, чьи руки опять мирно сплелись друг с другом,
подошел к поверженному Бределю и смерил его тем же
непреклонным взглядом, каким до того взирал на стояще-
го. А потом снова прислонился к двери.
Среди голов, которые Бредель-младший неясно разли-
чал в полутьме, была и голова Гулля. Бредель не мог
знать, что в темноте за его спиной сидит человек, так же
настороженно, как и он, ждущий некоего предстоящего
ему, Бределю, чрезвычайного события. Но Гулль ждал
этого не последние десять минут, а весь последний месяц.
Больше ждать уже не хватало сил. Гулль видел, как в
дверь ступил Бредель-младший. Ник следовал за ним, он
сделал шаг вперед и замахнулся. Гулль знал: вот сейчас
это произойдет, так оно и вышло, и он почувствовал
облегчение. Неуемная радость охватила его.
Он поднялся и стал посреди комнаты под лампой. Он
сказал:
— Беритесь за него!
Ник нехотя наклонился, точно получил приказ, но
кто-то со стороны оттеснил его и подхватил Бределя-
младшего за бедра, вдвоем они подняли его, взвалили на
плечи и понесли к выходу. Остальные — их было человек
десять—последовали за ними. Они прошли мимо доми-
шек, где в этот час никого не было, здесь, на воле, еще не
стемнело как следует и можно было различить столбы и
конусы и крест на доме Неров. На повороте открылась им
часть пирса, расцвеченного в шашечку фонарями, из тира
доносились выстрелы.
Гулль следовал за Ником. С худых сутулых плеч Ника
свисали ноги Бределя-младшего и болтались по его спине.
Ноги в шнурованных штиблетах с каблуками, каблуки из
какого-то незнакомого Гуллю материала. Все невольно
прислушивались к тому, что творится на пирсе.
Ниже, на дороге, они повстречали Кеденнеков. Жену
Кеденнек отослал домой, а сам к ним присоединился. Они
вышли на Рыночную площадь. Остановились перед конто-
рами, но в окнах было повсюду темно. Тогда они
двинулись к гостинице, она была освещена сверху донизу,
63
здесь собрались служащие, чиновники и купцы со всей
Санкт-Барбары. Шествие с минуту помедлило у дверей,
потом кто-то, не расположенный долго ждать, отворил
дверь, и за ним потянулись еще двое-трое. Внутри кто-то
крикнул: «Что случилось?» Ник не спеша спустил с плеч
свою часть ноши. Вышел кто-то из служащих, но рыбаки
потребовали, чтобы прислали кого-нибудь из пароходства.
Тем временем Ник помог напарнику освободиться от
Бределя-младшего. Он сказал:
— Этот нам ни к чему, пришлите другого!
(Впоследствии говорили, будто Ник смеялся, произно-
ся это, на самом деле в голосе его звучало раздражение.)
Напарник Ника крикнул:
— Пришлите другого! Мы требуем три пятых улова и
семь пфеннигов с килограмма!
Бределя-младшего внесли в дом. А потом заперли все
двери на засовы и опустили жалюзи. Рыбаки кричали:
— Три пятых улова!
Сперва кричали вразнобой, но постепенно все больше в
лад. Из всех голосов выделялся голос Кеденнека. Его
должны были слышать и в самых укромных уголках
гостиницы. Этот голос мощно и без малейшей натуги
исходил из груди. Рыбаки просто диву давались, никто и
не подозревал, какой у Кеденнека голос. Гулль все еще
стоял позади Ника. Между тем так стемнело, что он уже
не мог бы разглядеть каблуков Бределя-младшего, торчи
они даже перед самым его носом. Он тоже кричал вместе
со всеми. Двое парней, праздно шатавшихся по окраине
ярмарки, услышали крики и поспешили на площадь. Толпа
становилась все многолюднее. Ярмарка опустела. Через
короткие равномерные промежутки возгласы рыбаков
ударялись о стены запертого дома. Однако дом не отзы-
вался. Голоса уже звучали хрипло и нестройно. Площадь
почернела от кишащего народа, мужчин и женщин, кри-
чащих вразнобой. Тут Гулль понял, что нужно что-то
предпринять. Он испугался. Сейчас он предпочел бы
остаться в толпе незамеченным. Он взобрался на спину
Нику. В мгновение ока вокруг Ника, чью шею охватили
ноги Гулля, собралась толпа. Гулль стал говорить. Он
повторил то, что уже говорил на собрании: всем держать-
ся друг друга, не выпускать из гавани ни одно судно.
Люди слушали затаив дыхание. Они горели желанием
услышать именно эти слова. Да и у Гулля не было другого
желания, как снова и снова повторять все те же слова.
Голос Гулля звучал не так раскатисто, как голос того же
Кеденнека. Однако именно его голос волновал каждого,
кто его слышал, рождая в сердцах нечто вроде надежды.
И даже у Гулля звук собственного голоса пробудил
64
надежду. Ему чудилось, бу/уго он стоит внизу среди этого
множества людей и с волнением взирает на человека,
взгромоздившегося на плечи Ника, восторженно и уверен-
но взирает на него, не задумываясь над тем, к чему все
это приведет.
В тот вечер Андреас сидел в комнате своих родичей
под лампочкой, раскачивающейся из стороны в сторону на
тоненькой проволоке, казалось, она свисала с потолка каю-
ты • К концу зимы дядины ребятишки прихворнули. Что
до младенца, то грудь фрау Кеденнек так одеревенела и
иссохла, что было бы поистине чудом, если б он ухитрял-
ся что-то высасывать из нее. Чудо так и не свершилось.
Младенец, желтый и сморщенный, уже сейчас в своем
беленьком чепчике обнаруживал ошеломляющее сходство
со своей мамашей. Без малейшей причины, ибо он отнюдь
не питал к ребенку особенно нежных чувств, Андреас
вбил в голову, что должен во что бы то ни стало
сохранить малютке жизнь. С первых же дней, когда время
стало особенно неблагоприятное и овцы не давали молока,
он придумывал самые неожиданные средства для поддер-
жания его хрупкой жизни. Ребенок почти ежемесячно
находился при смерти, и тогда Андреас удваивал старания,
точно в отместку своим старшим родичам.
Нынче вечером жене Кеденнека загорелось побывать
на ярмарке, и она приказала Андреасу остаться дома:
сегодня, мол, там не будет ничего особенного, настоящее
гулянье начнется только завтра. Андреас, внутренне кипя,
час за часом ждал ее возвращения. Ему было вдвойне
стыдно и того, что ему могут что-то приказывать и что
он не ослушался приказания. Андреасу как раз пригляну-
лась девушка из Санкт-Бле, кругленькая, смуглая красот-
ка, и он собирался за ней зайти, ему так хотелось иметь
постоянную зазнобу. И нате вам: не смей никуда отлу-
чаться! Это верно, что настоящее гулянье начнется
завтра, но и сегодня на ярмарке предстоит немало завлека-
тельного, и это уже навсегда для него утеряно, они украли
у него этот вечер, на кой такому старичью ярмарка, это
под стать лишь ему, молодому! Он ждал. Он услышал
шаги, торопившиеся вниз. Должно быть, из трактира, с
опозданием. Шаги заглохли. У Андреаса усилилось чув-
ство одиночества, гнев его нарастал. Спустился вечер.
Андреас понять не мог, что так задержало супругов, вот
уж ненасытные утробы, в эти минуты он их ненавидел. Он
выглянул в дверь, на пирсе было тихо, и только с рынка
доносился незнакомый шум, он прислушался, стараясь
понять его причину. Но тут его осенило: так вот что там
происходит! Он был в полном отчаянии; итак, началось —
3 А. Зегерс, т 1
65
и без него, хоть это ближе всех его касается! Он подумал
о Гулле, без него там, конечно, не обошлось, но и Гулль
не догадался послать за ним, Андреасом. Андреас вернул-
ся в дом. Он ненавидел эту крышу, ненавидел этих спящих
больных ребят, ни за какие пироги не надобно ему детей,
которые держат тебя дома на привязи. Он снова вышел и
наконец увидел на углу тень: жена Кеденнека. Они
обменялись кивком, и он зашагал дальше.
Когда Андреас спустился вниз, все уже кончилось, все
разошлись. Голодный и потерянный, стоял он на. простор-
ной белой площади. Темный дом гостиницы мигал сквозь
щели спущенных жалюзи, подобно тому, кто лишь при-
творяется спящим. Андреаса потянуло к яркому свету, к
шумному веселью. Он повернулся и побежал в гору.
Наверху в трактире было опять полно народу. Звонкая
перекличка голосов — и временами почти обессиленное
молчание. Близилась ночь. Андреас уже на пороге забыл
свои огорчения. Здесь было все, чего он жаждал,—
немного света, товарищи. Он пристроился к ним и стал
слушать. Завтра рыбаки потребуют аванс. А потом все
сообща откажутся ступить на борт на прежних условиях.
Сердце Андреаса переполняла детская искрящаяся ра-
дость, как если бы наступил долгожданный светлый
праздник. Этот праздник должен был стать завершением
всех его мечтаний. А пока надо как следует гульнуть.
Андреас притих. Голова его так сильно кренилась вбок,
что припала к плечу ближайшего соседа. Это был рыбак с
«Вероники», тощий угрюмый малый. Но Андреасу сейчас
и он пришелся по душе. Наконец Андреас встал из-за
стола. Его обуревало желание с кем-нибудь схватиться,
кому-нибудь задать трепку. Вечер он закончил в постели
Мари. У подножия лестницы столкнулся он с незнакомым
молодым парнем. Они крепко поспорили, а потом и
подрались. Андреас без труда с ним справился. Он еще
посмеялся над тем, что тот накануне такого дня вздумал
стать ему поперек дороги. Мари хотела поскорей его
услать, да не тут-то было.
Солнце уже светило вовсю, когда он прибежал на
пирс. То, что он там увидел, было еще краше, чем он себе
представлял. И бежалось ему необычайно легко, и в
голове он чувствовал необычайную легкость, у Мари он
немного приустал, в кармане у него, правда, были считан-
ные гроши, но стоило ему нацелиться, как мельничное
колесо затарахтело и принесло ему три бесплатных
выстрела; легко и метко набрасывал он обручи на выстав-
ленные призы, выиграл забавную медную безделушку и
подарил ее малышке, которой в этом году предстояло
стать его любимой; она была смугла и кругла, как
66
орешек, и пахла, как орешек, но сейчас ему было не до
нее, быть может, потому, что тело его было пресыщено
любовью. Все вокруг были так же возбуждены, как он.
Они сновали туда-сюда, стреляли и играли, наморщив лоб.
Говорили, что внизу, в Барбаре, бог весть что творится,
люди мечутся между Себастьяном и Барбарой
и ждут решения. Вот и сейчас с десяток рыбаков
прошли перед гостиницей с возгласами: «Три пятых
улова!» Андреас вдруг спохватился, что уже три дня не
видел Кеденнека. Тут и он кинулся на площадь, народ там
все прибывал. Андреас уже издали увидел Кеденнека,
услышал его голос, он ни на секунду не усомнился, что
это голос Кеденнека, и все же был крайне удивлен.
Вечером огоньки на пирсе вновь закапали в воду. Андреас
круглый год не видел иных огней, нежели лампочки, что
свисают на длинном проводе с потолка каюты, либо
трактира, либо дядюшкиной комнаты. В каком-то блажен-
ном смятении носился он туда-сюда, а по его лицу и спине
перепархивали красно-зеленые блики. Та радость, которую
он все время ощущал в некоем определенном месте между
ребер, начинала его угнетать.
На следующее утро рыбаки с «Вероники» сообщили
капитану о своем решении не выходить в море. Такие же
заявления поступили одновременно и от других команд. На
«Урсуле» капитаном был Адриан Сикс. В его экипаже чис-
лились трое-четверо парней примерно одного возраста,
принадлежавших к числу самых недовольных; недоволь-
ство и озлобление не переводились на этом судне, точно
семена угрюмости и скуки сам Адриан Сикс носил за
воротником, неплотно прилегавшим к его чрезмерно длин-
ной, нескладной шее. Весь экипаж заранее торжествовал,
рассчитывая увидеть Адриана в этот день особенно хму-
рым и недовольным, но они просчитались. Адриан давно
ждал этого заявления. Он спокойно и рассудительно
ответил рыбакам, что передаст их заявление по инстанции;
что же лично до него, то он готов совместно с командой
обсудить все их претензии к нему. Рыбаков куда больше
устроило бы расправиться со своим капитаном по-свойски,
как это сделали рыбаки на «Мари Фарер». Но даже
сегодня их капитан был пасмурен и скучен.
В порту было так же оживленно и людно, как в дни
отхода кораблей. Здесь, как всегда, толпились жены и
дети из близлежащих поселков, пришедшие проводить
своих мужей и отцов. На этот раз отход предполагался
примерно дня через два. Мужчины стояли небольшими
группами по экипажам и обсуждали свои требования.
з*
67
Западный ветер, хлеставший женщин по щекам завязками
чепцов и причесывавший гребни волн в обратном направ-
лении, гнал их мысли независимо от слов вперед, вон из
бухты. Через два дня самое позднее, думалось им, они
выйдут в море по новым тарифам. А в будущем году
последуют их примеру рыбаки соседней области.
После полудня в Санкт-Барбаре было вывешено объяв-
ление: всем экипажам предлагалось выбрать по одному
представителю и направить в контору пароходства для
переговоров. Рыбаки без особых разногласий выбрали
представителей. После голосования собрались у дверей
конторы. Избранные делегаты пошли в помещение. Ожи-
давший их там служащий, незнакомый пожилой человек
в очках, поднялся из-за конторки и обратился к ним с
речью. Он говорил очень вежливо, но так тихо, что все
обступили его, чтобы лучше слышать, и соблюдали
полную тишину. Компания объединенных пароходств фир-
мы «Бредель и сыновья» готова вступить с ними в
переговоры. Случай с Бределем-младшим не позволяет им
прислать своего представителя в Санкт-Барбару. Между
тем рыбакам, живущим в округе, надлежит вернуться
домой, так как до окончательного соглашения в порту
Себастьян и до отплытия пройдет еще несколько дней.
Делегаты, вернувшись к своим товарищам, обсудили
это предложение. Кое-кто советовал всем опять собраться
наверху и потолковать с Гуллем, но большинство предпоч-
ло не задерживать переговоров. Итак, избрали троих, и
они вечерним пароходом отправились на остров, а оттуда в
Себастьян. В течение следующего дня рыбаки разошлись
по домам, и в Санкт-Барбаре снова утихло.
Похлебка, стоявшая на столе у Кеденнеков, была до
того жидка, что казалась живым упреком обоим взрослым
мужчинам. Солнце, заходившее снаружи, за хижинами,
отбрасывало багряные отблески на головы ребятишек, на
стену и пол. Младенец спал, в комнате стояла тишина,
слышно было только, как ложки скребут по тарелкам.
Кеденнек накануне возвращался домой в обществе
своего соседа Бруйка.
— Кеденнек,— обратился к нему Бруйк,— уж ты-то
ведь человек с понятием, для чего ты только в это
ввязался?
Кеденнек промолчал.
— У таких заварух,— не унимался Бруйк,— лихое на-
чало, да печальный конец. Порт Себастьян? Чушь какая!
Вот увидишь, что от этого останется к следующей зиме.
Кеденнек остановился и громко захохотал. Бруйка
68
даже передернуло, и он больше не сказал ни слова, так
они молча и разошлись по домам.
Все еще сидели за столом, как вдруг Андреас вскочил.
В дверь постучали, вошел Гулль. Жена Кеденнека
склонилась над тарелкой, а дети уставились на вошедшего,
да и Андреас и Кеденнек в недоумении на него воззрились.
Нельзя ли ему присесть? Конечно, можно. Ему предложи-
ли поесть, в кастрюле еще осталось немного похлебки.
Гулль стал отказываться, но тут вмешался сам Кеденнек.
Гулль сел за стол и спросил, не найдется ли у них где
переночевать. И в ответ на их удивленный взгляд пояснил:
— Никуда это не годится: вечно я торчу наверху в
трактире, они уже знают, где меня искать, это перестало
быть секретом, мне следовало бы какое-то время пере-
ждать здесь.
— Что ж, почему бы и нет! — согласился Кеденнек.
Дети неотрывно следили за Гуллем. Так вот он, этот
приезжий, он их гость! Андреас поглядывал на него сбоку,
глаза его блестели: «Вот он и сам к нам пожаловал!» Хотя
Кеденнек глаз не сводил с Гулля, тому казалось, что он
смотрит куда-то сквозь него, на какую-то точку за его
спиной. А Кеденнек между тем думал: «Вот он и сам у
меня, за моим столом». Жена Кеденнека недоверчиво
разглядывала куртку Гулля.
Детей уложили с родителями. Андреас лег на скамью,
а Гулля устроили за перегородкой. Свет погасили; и слов-
но только сейчас все шумы получили право на жизнь,
сначала раздалось тихое посапывание малютки и неназой-
ливый равномерный стук отставшей доски, которой ветер
снаружи хлопал о стену. Затем послышалось дыхание
детей, затем дыхание Андреаса, а там и супругов. Здесь
хорошо спалось. Гулль уснул и, засыпая, слышал, как его
дыхание смешивается с дыханием остальных.
У трактирщика наверху, в логове Гулля, поселился
молодой купец, поставлявший ему партиями водку, сахар
и кофе. Праздник кончился, и в наступившие тихие дни
Дезак занялся подсчетом прибылей и издержек. Сам
Дезак тоже рыбачил в молодости, но на время пристал к
портовому кабачку да так и прижился на берегу, работая
то здесь, то там. Он женился на местной жительнице, ее
первый муж пристроил к своей лавке распивочную. Эта
женщина как-то побывала в порту Докрере, западнее
Себастьяна, и по рекомендации знакомой вывезла оттуда в
Санкт-Барбару эту самую Мари — прислуживать в лавке и
распивочной. С тех пор Мари за неимением лучшего
проводила зиму здесь. Она как была, так и осталась
69
оглодком, промышляя тем скудным запасом костей и
мяса, какие достались ей на долю.
После того как Дезак перебрал свои товары й все
подсчитал, он пришел к заключению, что Мари и на сей
раз, как и все эти годы, его обкрадывала. Он кликнул ее,
она, щурясь, как и все эти годы, спустилась вниз и,
выставив подбородок, с места в карьер принялась бранить
хозяина. Дезак схватил ее за волосы и стал лупить, и тут
Мари взвыла тем особым вытьем, к которому прибегала
только однажды в году, именно в этом случае. Это был
негромкий тягучий вой; тому, кто избивал ее, хотелось
слушать его еще и еще. Дезак бил и бил, он вошел во вкус
и перестал лишь тогда, когда рев Мари был уже на исходе
да и успел ему прискучить. Мари всхлипывала и сопела,
она забилась в угол и представлялась этакой разнесча-
стной страдалицей, еще несчастнее, чем на самом деле.
Тогда Дезак, смеясь, похлопал ее по торчащей лопатке,
очевидно, имея нечто в виду,— ее блуза на этом месте
была уже изрядно истрепана,— он что-то пробурчал и
ущипнул ее. Потом они побыли вместе до утра, когда
молодой купец спустился вниз и попросил кофе.
Уже на следующий вечер разнесся слух, что рыбаки
возвращаются из Себастьяна с новым контрактом. Тут
мужчины сказали женам, что им не придется больше
каждую зиму бедовать, все у них теперь пойдет по-
другому. Как по-другому, они не уточняли, и каждый
представлял себе это по-своему — женщины, дети да и сам
глава семьи. Все только и говорили что о новом контракте;
на рынке и на острове цена на килограмм мелкой рыбешки
подскочила на два пфеннига в будний день, да и детишки
повеселели. Потом стало слышно, что делегаты прибудут
на новом пароходе, и народ толпился на сходнях. Но
никто не приехал, за всю неделю не было никаких вестей,
похлебка становилась все жиже, женщины теряли всякое
терпение, мужчинам пора было выходить в море, все
добычливые места, поди, уже заняты. Ветер, пригонявший
с суши нещедрые летние дожди, растерянно натыкался в
порту на неподвижные суда, их удерживали здесь невиди-
мые чары, они были, казалось, сильнее его.
Трактирщик сделал крупный заказ, на какой отважи-
вался только глядя на зиму, он отпускал спиртное в
кредит, трактир был ежевечерне полон, словно вся дерев-
ня страдала от тайного горя, заставлявшего людей искать
утешения в рюмке. Гулль обычно возвращался домой
вместе с Кеденнеками. Андреас теперь тоже посиживал в
трактире, руки на коленях, как и его дядя; смуглое лицо
70
его выглядело присмиревшим и усталым — может быть,
малышка из Санкт-Бле уже осчастливила его задатком.
Как-то соседка, Катарина Нер, постучалась к ним и
присела на скамью. Некоторое время она молчала, а
потом и говорит:
— Да вернется ли Франц Нер?
Мари Кеденнек злобно на нее покосилась. Катарина
Нер была еще, что называется, в соку, не такая иссох-
шая, как Мари, поэтому та ее терпеть не могла. Как это
можно постучать к соседям, сесть не спросясь и распу-
стить язык? Но дни и впрямь стояли несуразные.
— А почему бы Неру не вернуться? — отвечала она
вопросом на вопрос.
Катарина только кивнула и ушла. Очевидно, она и в
самом деле приходила лишь затем, чтобы с кем-нибудь
поделиться своими опасениями. Мари захотелось расска-
зать об этом. С мужем она не решилась поделиться и
рассказала Андреасу. Тот сообщил это товарищам в
порту. В деревне заволновались: что-то там, должно, не
так. Когда же наши вернутся? Да еще вернутся ли?
Прошла целая неделя. И только в субботу неожиданно с
ранним пароходом возвратилось трое посланцев. Поначалу
их было четверо — двое из Санкт-Барбары и двое из
округи. Последние не стали здесь долго задерживаться и
потопали к себе домой. Третий, Михель Педек из Санкт-
Барбары, тоже отправился к своим домашним. Но он уже
по дороге встретил товарищей и все им сообщил.
Делегатов приняли совсем не так, как они рассчитыва-
ли. Вскоре после прибытия их повели на допрос. Накануне
возвращения домой Франца Нера забрали и увезли в
город. Его впутали в историю с Бределем-младшим. Он в
тот вечер сидел в кабачке. Было у них собрание, но его по
какой-то причине сочли неправомочным. Так они и верну-
лись, ничего не добившись.
Стоял теплый серенький день. Ветер дул с берега — нет
бы почувствовать вкус соли на языке! Над землей и морем
носились клубы пыли. А потом не стало и ветра. Да и у
людей пропала охота поднимать шум. И только птицы на
скалах гомонили, густыми стаями хоронясь от дождя.
Внизу, в порту, все оставалось неизменным, здесь, правда,
не было большого движения, а все же нет-нет приходили и
уходили суда, в полдень парохода три-четыре; выкрашен-
ные в красный цвет ящики с подтеками от дождя
сгружались на сходни и через Рыбный рынок доставля-
лись к складам. Стены домов приоткрывали свои торцы, в
них показывался домашний дух — в темном квадрате чье-
то нагое туловище наклонялось вперед и назад, в то время
как канат скрипя скользил по плохо смазанному блоку.
71
К вечеру несколько рыбаков спустились вниз, а там
подошли и остальные, они уставились на ящики, словно
нынче вечером ящики какие-то особенные и выгружают
их какими-то особенными канатами. А потом рабочий день
кончился, и портовые рабочие двинули к парому, который
отвезет их на остров; только небольшая часть осталась в
Санкт-Барбаре. Рабочие не знались с рыбаками, у них была
своя распивочная в бухте. И теперь рыбаки глядели им
вслед, словно и от них ожидая чего-то особенного.
Вокруг площади зажглись огни. В конторах все еще
продолжалась работа. Рыбаки не двигались с места, они
стояли так тесно друг к другу, что на просторной белой
площади производили впечатление небольшой кучки. Одна
из конторских дверей распахнулась и пропустила того
самого, седовласого, в очках, он направился в гостиницу
ужинать; пройдя несколько шагов по площади, он на-
ткнулся на нечто темное, сплоченное и, только сейчас
разглядев рыбаков, испугался и повернул назад. Рыбаки
проводили его взглядом, но тут кто-то из Сиксова экипажа
оторвался от своих и пустился догонять старика. Тот
заторопился, он еще вовремя проскользнул в дверь конто-
ры, заперся изнутри и опустил ставни. Молодой рыбак
кулаками забарабанил в ставни и кивнул приятелям, те
тоже наддали, ставни затрещали, и юнцы всей оравой
ввалились в контору. Старик укрылся за своей конторкой,
но они вытащили его оттуда и с возгласами: «Это ты
послал наших товарищей в Себастьян!» — взяли в оборот.
А он своим обычным тихим, разве только чуть охрипшим
голосом ответил:
— Я вынужден делать то, что мне приказывают.
Они оттолкнули его к стене, но тут же о нем позабыли
и принялись буйствовать. Разнесли в щепки конторку,
ставни, шкафы, изорвали в клочья бумаги и сожгли. Они
громили и крушили с таким остервенением, так безогляд-
но и настойчиво, словно у них украли что-то важное,
невозместимое, что необходимо вернуть любой ценой. Как
женщина слепо и остервенело роется в ящиках, перевора-
чивает весь дом и в конце концов роется лишь бы рыться,
так они в мгновение ока перебили и искромсали что ни
попадя — мебель, книги, людей. Прошло не меньше полу-
часа, прежде чем они обнаружили старика, он скорчился
за своей конторкой. Все уже было разнесено в щепы, да и
сами рыбаки вымарались и все на себе изорвали, а между
тем старик со своим аккуратным воротничком, аккуратной
бородкой и очками по-прежнему оставался цел и невре-
дим. Кто-то схватил его за плечо, другой пытался разжать
крепко стиснутый кулак, в котором тот что-то утаил,—
как оказалось, ключ от давно разбитого шкафа. Рыбак
72
дергал его за руку, и старик только неслышно хихикал.
Это хихиканье было так отвратительно, что оба рыбака
одновременно кинули старика на пол и давай крушить
что-то рядом, Теперь среди вещей, валявшихся на полу,
были очки старика. Одно стекло разлетелось вдребезги,
другое случайно уцелело и таращилось вверх, подобно
блестящему, бессмысленному, безучастному глазу.
Только выбившись из сил, прекратили они разгром.
Огонь из разбитых лампочек сочился на бумажный мусор,
огонь проникал в склады и с полу ударял кверху, в люк.
Серый однотонный воздух жадно поглощал его, впитывая
красное. Пожар погас сам собой, отчасти его удушили
каменные стены высоких домов с фронтонами, отчасти
потушил зарядивший ночной дождь.
Большинство рыбаков сели в лодки, чтобы наловить
рыбы к утреннему базару на острове Маргариты, осталь-
ные поднялись наверх. Кеденнек тоже вернулся к себе.
Гулль следовал за ним, они не обменялись по дороге ни
словом и так же молча легли спать. Гулль все еще
ночевал здесь. Его по-прежнему не разыскивали, вокруг
него сплотилась вся деревня, он был в безопасности.
Кеденнек сразу уснул от усталости. Гулль лежал на
спине, закрыв глаза, он мысленно видел себя на площади,
огромная, до ужаса белая, только она еще белела, вокруг
сгустилась темень, а там, позади, конторы, огни, опущен-
ные ставни — все это с бешеной быстротой снова пронес-
лось у него в голове, точно сквозь сводчатые ворота, он
снова кричал: «Вперед!» — и снова кулаки, и грохот, и
осколки, и вой, и «Вперед!», и красное, и все вперед, и
огонь. Но постепенно все успокоилось, и наконец только
сумрачный, размеренный шаг Кеденнека, поднимающего-
ся в гору с ним рядом. А затем улеглось и снаружи и
внутри, стало темно и тихо. Гулль думал: «Что уже
несколько месяцев так цепко держит меня в этой бухте, в
этой дыре?» Он приподнялся. Если уезжать, то немедля,
не откладывая ни на минуту. Отложить на утро — значит,
никогда уже не выбраться, никогда — это не укладывалось
у него в голове, это превосходило всякое понимание.
Дверь отворилась, вернулся Андреас, он хотел было
ехать с рыбаками, но отдумал.
— Андреас! — окликнул его Гулль.
Андреас поднялся и прилег рядом с Гуллем.
— Едешь завтра на рынок?
— Еду.
— А долго туда добираться?
— Пять часов.
— Не можешь ли отправиться сейчас? Мне надо
сматываться.
— Отчего же, могу.
Некоторое время оба молчали. Андреас старался в
потемках разглядеть лицо Гулля. А тот думал: «Что за
вздор я мелю?» Ему захотелось ухватиться за руки
Андреаса, за стол, за стены, чтобы никто не мог его
отсюда оторвать. «Кто сказал здесь в потемках, будто я
хочу смотаться?» — думал он.
Кто-то подошел к ним ощупью: Кеденнек.
— Оставайся дома, Андреас, я еду с Ником,— сказал
он.— В лодке есть место еще для одного, я прихвачу его.
— Никуда я не поеду,— заявил Гулль,— некуда торо-
питься, успеется.
Кеденнек помедлил, он хотел еще что-то спросить, но
все чересчур устали, было уже не до разговоров.
В Бле и Эльнор были посланы гонцы оповестить
народ, чтобы все в ближайшее воскресенье явились на
собрание. Здесь уже несколько дней находились полицей-
ские из Себастьяна. Шесть или семь молодых рыбаков по
указанию служащих пароходства были на этих днях
отправлены в город. Событие это произвело в деревне не
слишком сильное впечатление. Катарина Нер, ходившая
последнюю неделю с зареванным лицом, устыдилась, что
подняла такой шум из-за того, что в дальнейшем постигло
и других женщин; все они надеялись на более или менее
скорое возвращение своих мужей.
Воскресным утром — конторы были уже отремонтиро-
ваны— ждали рыбаков из соседних деревень. В тот раз на
зимнее собрание они явились с самого утра, а тут время
уже близилось к полудню. Когда наскучило ждать, реши-
ли покамест собраться наверху. Потолковали о том о сем,
пока не приспело время обеда. Тут народ спохватился, что
из окружных деревень так никто и не явился. Местные
сидели в распивочной, оставив для пришлых лавку, ступе-
ни и задние столы. Однако и теперь все еще не решались
разойтись. Это пустынное светлое помещение, где только
в одном конце беспричинно сбились в кучу люди, нагоняло
тоску. Поначалу они излили свою досаду в проклятьях по
адресу людей, которые поленились или побоялись прийти
на зов. А потом и вовсе умолкли. Было светло и жарко.
Гулль сидел с рыбаками. Внезапно, словно невидимый
груз с потолка свалился — и именно в эту точку,— он
почувствовал всю тяжесть страха, который точно кулаком
придавил его к земле. Прошлой ночью, у Кеденнека, он еще
стыдился своего страха, а сейчас — ничуть. Этот страх
возник не в сердце, он не пробился наружу изнутри, этот
страх словно бы и не касался его лично, он не имел к нему
никакого отношения, а исходил откуда-то извне. Этот страх
74
был той тенью, которую отбрасывает на людей беда, когда
она так близко, что можно коснуться ее рукой.
Все молчали, молчание было непроницаемым, в такое
молчание можно было только вторгнуться. И Гулль
заговорил. Он сказал этим людям, что они должны
держаться вместе и не выпускать в море ни одно судно.
Рыбаки придвинулись как можно ближе и жадно слушали.
Так, значит, это все тот же Гулль, он твердит все то же,
то самое, что им нужно, и, значит, ничто не изменилось.
Рыбаки повеселели. Они остались веселы и когда он
замолчал: то была не радость по случаю празднеств в
честь троицына дня, не радость по заказу, то была
единственная в своем роде радость, подобной не бывало ни
прежде, ни потом. Чужаки остались в стороне, они нас
вероломно предали, и теперь мы одни среди своих. Они
заговорили, запели, выпили, потом хлопали в ладоши.
Хорошо, что здесь не было женщин, те пристали бы с
вопросами: «Что случилось? Значит, все уже в порядке?
Когда же вам в море выходить?» У женщин не бывает
других вопросов.
Движение между островом и Санкт-Барбарой значи-
тельно сократилось, на пароходах боялись новых беспо-
рядков. Однако, в общем и целом, жизнь продолжалась. В
порту для парусников рыбачьи лодки стояли на своих
местах точно в таком же порядке, в каком рыбаки
оставили их после троицына дня. Правда, они больше не
сверкали чистотой, какая-то вялость и апатия, подобно
болезни или горю, снедали их мощные тела изнутри.
Но вот на стенах пароходной конторы появилось
объявление, гласившее, что компания объединенных паро-
ходств «Бредель и сыновья» заключила с рыбаками Вика,
Бле, Эльнора и другими контракт, согласно которому
прежние тарифы остаются в силе, но повышаются рыноч-
ные цены на рыбу. Рыбаков Санкт-Барбары призывали
принять этот тариф. Объявление было наклеено на ту
самую дверь, которую рыбаки взломали. Ее укрепили
железными планками, словно сейф, а в контору компания
посадила дюжих молодцов. Рыбаки объявление сорвали.
Они ни дома, ни промеж себя ни словом не поминали ни о
предложении компании, ни о вероломстве окрестных
рыбаков. С вечера стало известно, что окрестные явятся
наутро и что выход отложен на два дня. На следующее
утро рыбаки Санкт-Барбары в полном составе явились на
Рыночную площадь. Рыбаки из других деревень прибыли
все вместе к назначенному сроку. Они, возможно, предпо-
лагали, что санкт-барбарцы присоединились к новому
соглашению, и только по дороге узнали, как обстоит дело.
75
Их лица не отличались от лиц местных рыбаков, предсто-
ящий выход в море не рассеял их угрюмости. Они кивали
местным и заговаривали с ними: то, что те не присоедини-
лись и продолжают стоять на своем, это, мол, их дело. Но
когда отбывающие рыбаки устремились к судам, местные
расступились и оставили им такой узкий проход к пирсу,
что тем пришлось пробираться как сквозь строй. Они
оглядывались по сторонам, в их взглядах появилось что-то
неподвижное, хмурое. Между тем местные все больше
оттесняли их от пирса в сторону тропы, ведущей вверх, к
домам. Приходилось кулаками прокладывать себе дорогу.
Но кулаки имелись и у местных, и пришлые разглядели,
что в кулаках у тех зажаты не большие пальцы, а ножи.
Тут пришлые насторожились, они начали оглядываться на
своих и сбиваться в кучу. Но тогда и местные начали
стягиваться вокруг них в железное кольцо, нашпигованное
изнутри кулаками и ножами. Пришлые напирали, но
кольцо сжималось все туже. Все это происходило в
абсолютной тишине, не слышно было ни сопения, ни
сердитых возгласов. Наконец местные отступили, сомкнув
ряды, не оглядываясь, зашагали вверх. И только тогда с
площади раздались крики о помощи и проклятья.
На следующий день отплытие не состоялось: большин-
ство пришлых рыбаков — избитые и раненые — остались в
Санкт-Барбаре. Остальные вернулись домой.
Между тем внизу по-прежнему шла выгрузка и погруз-
ка. Дело в том, что рыбачьи домишки стояли на отлете,
среди рифов, далеко от домов остальных жителей, кото-
рые, как всегда, продолжали работать в порту и не желали
ничего другого, как делать обычную работу и, как
обычно, спать, голодать и хотеть есть.
На третий день после несостоявшегося выхода на
площади был вывешен новый указ с полицейским штемпе-
лем порта Себастьян; согласно указу, жители Санкт-
Барбары призывались выдать властям осужденного в
Себастьяне Иоганна Гулля, который, по имеющимся
сведениям, скрывается в Санкт-Барбаре. Гулль сидел у
Дезака, когда пришедшие рыбаки сообщили ему эту
новость; последнее время Гулль ждал и боялся этого
известия, но теперь вздохнул с облегчением: стало быть,
дошло и до этого. В тот же день четверо рыбаков были
задержаны и сданы в полицию. Эльнорцы опознали тех,
кто, приставив нож к горлу, угрожал их товарищам,
собиравшимся выйти в море. Говорили, что отплытие
окончательно назначено на понедельник и будет проведено
во что бы то ни стало.
76
Женщины напоследок еще получили в кредит понемно-
гу жира, сахару и бобов, но вот уже три дня, как Дезак
закрыл лавку. Считанные пфенниги, которые приносил
ночной улов, уходили на те же лодки и рыболовные
снасти. На рынке рыбу отдавали, можно сказать, задаром;
над столами и даже над крышами носился приторный
гнилостный запах ухи, сваренной без жиру и почти без
соли. Женщины недоумевали, глядя на сыпь, появившу-
юся у детей без боли и температуры, но с сыпью обстояло
так же, как с арестом Нера. Мать первого ребенка
испугалась, но когда то же самое постигло и других детей,
с этим уже мирились, как с неизбежностью.
Дни тянулись долго, непривычно долго, светлые дни на
суше. Мужчины все так же торопились встать из-за стола
или вскочить с постели, точно им было недосуг, точно они
считали излишним тратить время попусту. Они уже
сообщили в контору свое решение: не выходить в море
иначе как на новых условиях.
Тем временем полк Кеделя был с острова Маргариты
переброшен в Санкт-Барбару. В первую ночь для солдат
освободили склады, а потом поставили их строить бараки
в утесах. Прибытие полка вызвало в порту необычное
оживление. После окончания рабочего дня площадь кише-
ла народом, было светло и шумно.
Гулль сидел с женой Кеденнека за столом, он обычно
работал с мужчинами, но сегодня вернулся раньше.
Остальные еще задержались, дети спали. Мари Кеденнек
молча следила за тем, как он ест. Он поднял глаза и
увидел, что она смотрит на него с ненавистью. То ли она
ненавидела его потому, что считала виновником восста-
ния, но от такой костлявой, изъеденной нуждою женщины
вряд ли можно было этого ожидать; то ли ей нужно было
кого-то ненавидеть — младший ее угасал, а обоим старшим
докучала сыпь; а может, и без всякой причины, в другое
время и при других обстоятельствах она точно так же бы его
ненавидела. Во всяком случае, ненависть можно было
обнаружить только в ее глазах, в крошечных, чуть
заметных точечках; никогда не стала бы она выказывать
свою неприязнь ни перед самим Гуллем, ни перед Кеденне-
ком, ни перед Андреасом да и ни перед кем другим.
Когда Гулль поел, она встала и сбросила чепец;
обычно она позволяла себе это лишь в укрытии, за
перегородкой; видно, что-то в ней надломилось, и она
сделала это машинально, стоя посреди комнаты. Гулль
считал Мари Кеденнек уже не первой молодости, а у нее
оказались вовсе не седые волосы, а густая каштановая
копна. Он опешил и даже устыдился, словно увидел что-то
недозволенное. Но тут спохватилась и женщина, накинула
платок и легла спать. Гулль ушел из дому.
77
По дороге ему повстречалась Дезакова Мари. А он-то
считал, что она давно уехала, как прошлым летом.
— Вот еще! С какой это стати мне уезжать! Да стоит
мне только спуститься в дюны! Ведь все и дело-то в
солдатах, а они нынче здесь, в Санкт-Барбаре.
— Так вот, значит, ты какая! А ведь зимой что-то из
себя строила. В тот раз Бределя ты как следует отру-
гала.
— Ясно, тогда отругала, а нынче предпочитаю язык за
зубами держать,— возразила Мари.— Мне-то ведь терять
нечего, а от тебя не шибко разживешься.
Ранним утром вся деревня, мужчины, женщины и дети,
высыпала в порт, чтобы помешать отходу «Мари Фарер».
Поскольку пароходство обратилось к префекту и заручи-
лось его обещанием при любых обстоятельствах содей-
ствовать выходу судна, полку Кеделя был отдан приказ на
всякий случай нести в порту охрану. Солдаты выстро-
ились вдоль пирса. Жители Санкт-Барбары сгрудились на
Рыночной площади. Только что взошло солнце, дул
сильный ветер, прибой нарастал, и, сколько ни собралось
народу, слышно было, как шумит море. Чем больше
ярился ветер, тем веселее прыгали огоньки, которыми он
кропил порт и крыши, и тем угрюмее становилась тишина.
Внезапно чей-то голос в порту выкрикнул угрозу по
адресу «Мари Фарер». Несколько горластых мальчишек
подхватили этот выкрик, обрадовавшись случаю тоже
подать голос.
Толпа постепенно подвигалась к порту, пока оттуда
кто-то зычно не гаркнул: «Стой!» Движение остановилось.
Но тут группа рыбаков, сомкнувшись, стала медленно
продвигаться вперед. Было решено при любых обсто-
ятельствах помешать выходу судна. У них, собственно,
намечался другой план — задержать шхуну у мола рыбац-
кими лодками; то, что они делали сейчас, было бессмыс-
ленно. Трап на «Мари Фарер» был еще не убран, что-то
еще грузили на судно. Как раз перед трапом стояли
навытяжку двое солдат, одинакового роста, одинаковой
осанки, ни дать ни взять родные братья. Справа и слева
вдоль шхуны стояло друг за другом еще несколько рядов
солдат. Многие из них были знакомы рыбакам по острову
Маргариты и по трактирам. Но сейчас лица их окаменели
и глядели отчужденно. Быть может, все это весьма
сомнительно и недостоверно, быть может, никогда рыбаки
с этими солдатами не выпивали — несомненно и достовер-
но лишь то, что они здесь стояли. И снова: «Стой!» На
этот раз рыбаки остановились. Был среди них и Кеденнек.
78
Он глаз не сводил с солдата перед трапом, который как
раз вскидывал винтовку Этого он определенно знал. Он,
Кеденнек, в точности знал, где он видел это юношеское
загорелое лицо» Кеденнек продолжал идти вперед, как
было условлено, не слишком медленно, непривычно мел-
ким, пружинистым шагом. Он ощущал в спине странное
чувство обнаженности и понимал, что другие остановились
и он идет один, понимал, что этот солдат в него
выстрелит Упал он посредине меж солдат и рыбаков,
примерно метрах в восьми от своих. Всю свою жизнь
Кеденнек думал лишь о парусах и о моторах, о промысле и о
тарифах, но на протяжении этих восьми метров у него
наконец достало времени подумать обо всем. В голову ему
пришли все те мысли, какие создана вместить голова
человека. Он подумал и о боге, но не так, как обычно
думают, что его нет, а как о ком-то, кто его покинул
Рыбаки на «Мари Фарер» заволновались. Они потребо-
вали, чтоб их спустили на берег Их хотели задержать
силой. Но они изменили свое решение и настаивали .с
упорством, которое при данных обстоятельствах было
бесцельным и бесполезным. Капитан, незнакомый в этих
местах человек из соседнего округа, еще более неразго-
ворчивый, нежели местные жители — он скупился даже на
звуки в отдельных словах и цедил сквозь зубы одни лишь
гласные,— капитан молчал — из опасения, как бы с ним не
расправились. Да и в поведении солдат стало заметно не-
которое волнение. Солдаты с «Мари Фарер», бесстрашно
протиснувшись через передние ряды, выбрались на пло-
щадь. Местные рыбаки глядели на них не шевелясь. Как
вдруг один из пришлых резко повернулся: Франц Кердек
из Эльнора, тот самый, в чьей хижине Гулль и Андреас
побывали прошлой зимой. Все взоры невольно прикова-
лись к нему, следя за каждым его движением. Он делал
нечто непонятное: стал обшаривать свою куртку и штаны
сверху донизу, словно искал что-то. Даже солдаты,
которые в эти минуты общей растерянности и оцепенения
охраняли пустое судно, следили за его движениями. Но
наконец, словно уразумев, что ищет Кердек, пришлые
рыбаки круто повернулись и так резко и неожиданно
кинулись на охрану, что несколько солдат были сбиты с
ног и сброшены с пирса в воду, прежде чем успели
сообразить, что случилось.
Прошло еще несколько минут, и только тогда прозву-
чали два выстрела, а за ними еще с полдюжины кряду И
больше ничего. Тем временем ветер разыгрался не на
шутку. Он был так порывист и неудержим, что даже
79
рыбаки, зажатые в толпе, должны были ощущать его на
затылке, и даже раненые, валявшиеся под ногами у
напирающих сзади, должны были его почувствовать.
Мальчуганы, примостившиеся на верхних ступеньках
домов, чтобы все увидеть, внезапно вскочили на ноги,
запрыгали и принялись пронзительно свистеть. И так
свежа и радостна была сила ветра, отрывавшего от
тяжелого солнца клочки света и гнавшего их перед собой,
что, казалось, он отрывал звонкие выстрелы от чего-то
тяжелого, мрачного и с легкостью уносил их прочь.
Андреас провел половину ночи и весь день в лодке. Он,
как обычно, пристал не в гавани, а ввел лодку в
небольшую бухточку среди рифов и оттуда полез наверх.
Дома никого не было, ребенок лежал в своей корзине,
немой, иссохший, но все еще живой. Андреас вынул его из
корзины и стал с любопытством разглядывать. Он был, в
сущности, рад, что никого не застал и что может
внимательно рассмотреть это дитя, точно принимал в нем
особое участие, о котором никто не должен подозревать.
Но вскоре он спохватился, что даже дети еще не верну-
лись домой. Он хотел уложить ребенка в корзину, но
что-то словно помешало ему, и он с младенцем на руках
подошел к двери.
Его поразила безлюдность дороги и окружающих
домов; что-то необъяснимо тяжелое в воздухе, какой-то
смутный шум или что-то иное, невнятное, подсказало
Андреасу, что внизу, под небом его деревни, творится
нечто необычайное. Ноздри его расширились, и он почув-
ствовал укол в сердце — опять что-то прозевал! Он вошел
в комнату, чтобы уложить ребенка, но тут раздались
торопливые детские шаги. Сынишки Кеденне,ка вбежали в
дом и, еле переводя дух, крикнули:
— Папу несут!
Андреас покачал головой, но тут подошли еще люди,
двое рыбаков внесли Кеденнека, за ними следовала его
жена. Мари Кеденнек отдернула полог, закрывавший
боковушку, и помогла уложить мужа. Мужчины отошли в
сторону, но остановились у двери, должно быть, считая
неудобным сразу же уходить. Вошло несколько женщин,
они без церемоний сели за стол. Мари Кеденнек вытерла
стол и подсела к ним. Андреас все еще стоял, держа на
руках ребенка. Ему ужасно захотелось чего-то радостно-
го, светлого. Мари Кеденнек внезапно встала, гневно
выхватила у него ребенка и уложила в корзину. И, словно
это было сигналом для прощания, все встали и ушли.
Мари Кеденнек поставила на стол тарелки и еду.
80
Андреас ей помогал. Он был в отчаянии, но, как свой-
ственно молодости, сердился на тяжесть, камнем сдавив-
шую сердце, и жаждал уйти и снова почувствовать
легкость и беззаботность. Покончив с домашней работой,
Мари Кеденнек забралась в боковушку и легла рядом с
мужем, так же как вчерашней, да и любой ночью.
— Счастье твое, что направился в Санкт-Барбару, а не
в Санкт-Бле,— там тебя бы давно выдали, но теперь ищут
вовсю, везде висят объявления.
Гулль рассмеялся.
— Тут уж не до смеха! Тебе надо выбираться отсюда.
В Санкт-Барбаре будут и без тебя продолжать начатое. Да
ведь дело-то, можно сказать, дышит на ладан. Я знаю
ребят, которые ночью свезут тебя в Роак. А там постарай-
ся смыться куда подальше. Ты говоришь, кабы в Эльйоре
и Бле не подкачали, все было бы в порядке. Но то-то и
есть, что там подкачали: одно дело Санкт-Барбара, дру-
гое— Бле. Этой же ночью отправляйся в Роак.
Все неотрывно глядели Гуллю в рот. А он молчал и
только через стол потянулся к окну. Эта крестовина
скрепляла печатью все, что было дорого ему на свете.
Там, снаружи, солнце окуналось в море, роились облака,
вдали скользил пароход, он, быть может, держит курс на
Алжир. Гулль повернулся и ногтем вдавил в стол царапи-
ну. Рыбаки не спускали с него глаз. Там, снаружи,
убегало по морю второе лето, сердце у него защемило, но
он не мог оторваться от этой точечки суши.
Он сказал:
— Я остаюсь!
Слушатели облегченно вздохнули. Хорошо, что он
остается, значит, все в порядке.
Когда Гулль поднимался наверх, он наткнулся на
Мари.
— Хочешь или не хочешь?
— Нет!
— Почему же нет?
— Потому!
Голос ее звучал глухо, она скользнула мимо. Он мог бы в
одну или две хватки опрокинуть ее на стол, ее шея, ее голос,
ее бедра ждали этого. Но Гулль прошел мимо, сегодня ему
было не по себе, им владела растерянность, руки его
расслабленно свисали вниз.
Он рано улегся, снова в своем старом логове. Он не спал,
а прислушивался к тому, что происходит рядом. Мари
вернулась, стучали сапоги, шуршало одеяло, хлопала дверь.
81
Гулль с отчаянием в душе внимал шорохам любви Порой он
думал о смерти, и она то ужасала его, то оставляла
равнодушным, порой казалась желанным приключением,
которое невозможно пережить достаточно юным и с
достаточным запасом сил. Сейчас же смерть представля-
лась ему как невозможность еще раз переспать с женщиной
Гулль метался в постели. Он был бы уже в Роаке, если б
решился уехать. Он прислушался, рядом все стихло
Наводненный тишиною домик на дюне покачивался на
ветру, который в эти дни дул даже при отливе. Внезапно он
задумался над тем, кто из местных рыбаков согласился бы
теперь наняться на «Мари Фарер» За этими мыслями и
застиг его сон
Поздно вечером, когда никто из рыбаков уже не
слонялся по берегу, в гостиницу явился Франц Бруйк и
пожелал увидеть представителя пароходства. Он сообщил,
что сам он, сын его и деверь готовы отправиться на
промысел. Он может привести и кое-кого из деревенских
получится целый экипаж. Надо же наконец пробить стену
здешние сумасброды до того запутались, что даже при
желании неспособны разделаться с этой историей. Пред-
ставитель смерил Бруйка удивленным взглядом и сказал,
что передаст его предложение в порт Себастьян. Бруйк,
весьма довольный, пошел домой. Семейство Бруйков,
которому, естественно, последние недели дались не легче,
чем другим, все еще выглядело как шарики различных
размеров, только тут и там в шариках появились вмятины.
Кеденнека два дня спустя предали земле. На кладбище,
где хоронили всех без разбору, был огорожен особый
участок для тех, кто погиб в море, здесь были настоящие
могилы и надгробия. Однако Кеденнеку тут места не
нашлось — ведь он погиб не в море. Вечером в доме
Кеденнека снова собрался народ,' пришли и женщины и
сели за стол. Пришел в знакомую комнату и Гулль. Он
старался не попасться на глаза хозяйке. Но когда она все же
его увидела, глаза ее остались все так же пусты и сухи.
Мари даже удивило, что Гулль ходит как побитый. Гулль
никогда не мог понять, что общего у Кеденнека с этой
комнатой, с женой и детьми. Кеденнек был старик по
сравнению с ним, Гуллем. Но он мало что повидал на свете и
ничто не казалось ему таким убедительным, как слова
Гулля; вот он очертя голову и ухватился за первую
подходящую возможность бежать из своей лачуги, от жены
и детей. Гости досиделись до того, что в комнате совсем
стемнело, очертания расплылись, и только чепцы женщин
казались парившей в воздухе птичьей стаей.
82
Внизу, на дверях конторы, было вывешено объявле-
ние: желающие могут являться для зачисления на «Мари
Фарер». Кто-то сорвал его, повесили другое, и его
постигла та же участь. Солдаты все еще ставили в дюнах
бараки. Поговаривали, что весь полк будет с острова
перемещен в Санкт-Барбару. Погода изменилась, низко
нависло небо, и дождь поливал море.
Ребятишки Кеденнека высохли в щепку, их головы на
тоненьких шейках заваливались сами собой. Когда мать
ставила перед ними тарелки, они поворачивали ложки и
вгрызались в черенки. Мать не жалела уговоров и оплеух,
но мальчики, клоня свои жалобные шейки, продолжали
грызть ложки. Когда вечерами им ставили на стол
тарелки, они начинали плакать, и то же самое утром и к
обеду. Мари убирала полные тарелки, но, когда пыталась
убрать и ложки, дети хватали их и вгрызались в них
зубами. Мари Кеденнек с нетерпением ждала Андреаса —
может, он что придумает, однако Андреас целые дни
проводил в море, а воротясь домой, удирал наверх, в
трактир. Там было полно. Пусть дети хнычут, пусть жены
выскребывают тарелки, здесь они далеки от всего этого,
здесь они, точно в какой каюте, в своей тесной компании;
некоторые от них, правда, отстали — человек не то восемь,
не то десять — и больше не появлялись. Здесь говорили о
восстании, сколько еще оно может продержаться, и в
будущем ли году или в последующие годы присоединятся
к ним остальные. Ибо того, что восстание провалилось,
они уже не скрывали — здесь, в этих четырех стенах. Они
советовали Гуллю скрыться, просто чудо, что его еще не
забрали. Но Гулль только смеялся в ответ, ему нравилось,
когда это говорили, он был рад лишний раз посмеяться.
Позднее, когда большинство расходилось,— и только
немногие, не решаясь спуститься вниз, располагались тут
же, на столиках,— Гулль обнимал Андреаса за плечи. Они
забивались в угол, рядышком, как тогда зимой, в распад-
ке. Гулль что-то тихонько рассказывал юноше. Он гово-
рил не о Санкт-Барбаре; он живописал ему другие места и
страны, вместе они въезжали в порт, по сравнению с
которым Себастьян был жалкой дырой. Гулль рассказывал
горячо и торопливо — так повторяешь что-то про себя,
чтобы не забывалось. Он видел, что Андреас слишком
устал, чтобы слушать, но продолжал говорить.
Андреас с молодым Бруйком плыли в одной лодке.
Бруйк был разбитной малый, Андреас издавна к нему
благоволил. Он был неистощим на песенки и анекдоты,
Андреас же охотно смеялся.
83
— Послушай,— сказал он вдруг Андреасу в спину.—
На следующей неделе мы выходим в море — я, отец и еще
такие-то. Давай присоединяйся, нам одного не хватает.
Андреас не сразу его понял и некоторое время раз-
мышлял. Он бешено заработал веслами, но так ничего и
не ответил. И не обернулся: таким образом, ни молодой
Бруйк, да и вообще никто на свете не видел, какое
Андреас при этом предложении сделал лицо.
Мари Кеденнек как раз уносила суп, когда вернулся
Андреас.
Мальчики жевали ложки.
— Ты что-нибудь принес? — спросила она Андреаса.
— А что я должен был принести? — удивился тот.
Мальчики отложили ложки и уставились на него.
Андреас прошел мимо них к корзине и пальцем пощекотал
младенца. Когда он обернулся, все трое уставились на
него черными, как дырки, глазами. У Андреаса пропала
всякая охота оставаться в этой комнате. Он побежал
наверх. Но и там не было ничего утешительного. Тогда он
устремился на Рыночную площадь и на углу, у дома
Неров, где дорога ведет к дюнам, увидел несколько
женщин. Они сидели рядком и болтали. С ними была Мари
Кеденнек. Андреас удивился. Он хотел прошмыгнуть
мимо. Но Мари Кеденнек схватила его за руку. Андреас
насупился и отстранил ее, как не раз делал Кеденнек.
Мари Кеденнек опустила голову. Андреас зашагал дальше,
и тогда она его окликнула:
— Андреас!
Андреас остановился.
— Послушай, Андреас, в среду наши выходят в
море,— сказала она, и голос ее прозвучал непривычно
вкрадчиво, точно у юной девушки. Андреасу сделалось
противно: вот так она, должно быть, улещала Кеденнека,
лежа с ним под одеялом.— Там одного не хватает, можешь
отправиться с ними.
Андреас локтем двинул ее в грудь.
— Вы с ума сошли, Мари Кеденнек! Ступайте к черту
и хнычьте ему в подол, если вам плакать хочется.
— А как же дети? — протянула Мари Кеденнек своим
глупеньким, вкрадчивым девичьим голоском.
— А мне какое дело! Они-то, по крайности, прожили
дольше, чем наш малыш, дома.
И пошел. Тут Мари Кеденнек совсем разревелась.
— Слыхали? — твердила она сквозь слезы.— Он
не поедет, я сразу вам сказала, что он ни в какую не
поедет.
84
Андреас снова оглянулся. Но на Мари он ноль внима-
ния, а обратился к остальным женщинам:
— Так, значит, в среду?
- Да.
— «Мари Фарер»?
- Да.
И Андреас пошел.
Вечером он рано вернулся домой. Достал рабочую
одежду Кеденнека и принялся ее латать. Мари подсела и
стала помогать ему. Они не обменялись ни словом. Затем
Андреас отправился в контору — за авансом. Он отнес его
домой и к ужину как следует поел настоящего сала.
При отходе судна опять несли караул солдаты, но им
не пришлось ничего охранять. Никто не пришел, даже
родичи отбывающих,— из страха перед односельчанами.
Жители Санкт-Барбары отнеслись к уходу судна так,
точно это не имело к ним никакого отношения. И когда в тот
день им встречались дети ушедших на промысел, они так же
не замечали их, как если б наткнулись на котят.
«Мари Фарер» еще не миновала Роак, как произошло
крушение, от которого едва не затонула шхуна со всем
экипажем. Все же, хоть и в аварийном состоянии, ее
удалось доставить в порт, а также спасти трех-четырех
членов экипажа. В течение нескольких часов оставалась
неясной причина катастрофы — то ли мотор отказал, то ли
шхуна наскочила на Роак, то ли еще что. Знатоки
утверждали, что на этом месте подобной катастрофы с
«Мари Фарер» не должно было случиться, что тут не
обошлось без злого умысла. К вечеру о крушении
говорила уже вся деревня, жены пострадавших были вне
себя от горя. Они, правда, и всегда-то провожали мужей с
недобрыми предчувствиями, но наступившее лето не допу-
скало таких мыслей. На сей раз уверенность пришла уже
вечером. Женщины жадно впитывали сообщения. Для
того, кто отчаивается, лучше иметь дело с чем-то более
осязаемым, чем господь бог. К тому же и в отношении
деревни предпочтительнее было пострадать от удара,
которым судьба сразила их во имя самой деревни.
Одним из трех спасенных был Андреас. Когда жена
Кеденнека узнала о несчастье, она была уверена, что
парень погиб. Это несчастье было, по сути, ужаснейшим
позором. Она потеряла юношу, которого любила больше,
чем своих детей. Да еще на таком ошельмованном судне.
Она думала о женщинах, чьи сыновья и мужья уплыли на
нем. Никого она не ненавидела так люто, как этих
85
женщин. Она прогнала детей, уложила младенца и запер-
лась. А сама села за стол и, ухватив обеими руками
завязки чепца, уставилась перед собой невидящим взором.
Вечером принесли Андреаса. Он еще дышал, хоть на
нем живого места не осталось, его бил озноб. Мари
Кеденнек уложила его в боковушке и растерла водкой. А
потом снова села за пустой стол. Андреас ни словом не
обмолвился о случившемся. Он только иногда ударял
ногой о стену. Мари снова ухватила завязки чепца. Теперь,
когда беда миновала, позор жег еще сильней.
Неожиданно среди ночи раздался голос Андреаса:
— Встань, натри мою одежду маслом, собери все, что
у тебя осталось, сало и водку, и Кеденнекову одежду
тоже — мне надо уходить!
Жена Кеденнека слушала его в испуге. Андреас не
проронил ни слова больше, он поднялся и зашлепал по
полу босиком. В первые минуты она подумала, что он
бредит, но потом все поняла. Андреас между тем начал
рассказывать:
— Мне сразу же пришла эта мысль. Это оказалось
проще простого. Все представлялось куда сложнее, а
понадобились лишь отвертка да пила. Проще простого.
Хорошо, что все слышали, как ты меня упрашивала, когда
ты вдруг пала духом. Ты при всех заплакала, и можно
было подумать, что я сдался на твои просьбы,— это
получилось удачно. Правильно это было или неправильно,
теперь уже толковать нечего — мы дали наверху у Гулля
слово не выпускать в море ни одно судно. Это я и сделал.
По дурацкой случайности сам я остался жив, я на это не
рассчитывал, но раз уж так вышло, спущусь-ка я вниз, в
рифы, как тогда Кердгиз, меня, конечно, вскорости
найдут и повесят, но недельки три авось продержусь, лишь
бы не было сильных приливов. А ты ступай наверх к
Мари, на нее никто не обратит внимания, скажи ей, пусть
через несколько дней сунет в круглое отверстие над
овечьим лазом — она знает—какую-нибудь жратву, и
пусть делает это регулярно. Она девка ловкая, может,
когда и переспим, и пусть стащит для меня у своего
старика водки — а теперь дай сюда узелок.
Ночь была темная, ни зги не видно, они ощупью
двигались по комнате, собирая вещи, им не хотелось
зажигать свет. Андреасу было ясно: Мари Кеденнек
поняла все, что он ей наказывал, она не была ни разиней,
ни тупицей; возможно, на его месте она поступила бы так
же. Но с ее любовью к нему кончено. Таких, как он, не
любят. Таких, как он сторонятся все четыре стены этой
халупы, сторонятся тарелки на столе. Ее ребятишки с их
мягкими животиками, ссохшийся сосунок — все это от
86
него отошло. Ужасно, что именно с ним должно было
такое случиться. Он был весельчак, каких мало, и,
возможно, остался таким и сейчас. Он охотно насвисты-
вал и смеялся, он и сам замечал, что, когда смеется, лица
окружающих смягчаются; он и сам с удовольствием
слышал свой смех и даже смеялся врастяжку. Может,
потому, что он рано лишился матери, ему хотелось, чтоб
его любили. Мари Кеденнек частенько драла его за
уши — взрослых мальчиков не годится ласкать. Ему нрави-
лось, что она дерет его за ухо, нравилось и теперь. А
сейчас он уже никому не мил, и это было горько.
Он снова натер тело водкой и оделся. Мари Кеденнек
связала узелок и положила на стол. Андреас взял его и
осторожно отодвинул дверной засов.
— Желаю тебе и ребятам всего самого хорошего,—
сказал он печально.— Если б даже родители мои остались
живы, они не могли бы относиться ко мне лучше, чем оба
вы за последние годы. Когда тебя спросят, скажи, что
спала и не слышала, как я уходил.
С минуту в комнату задувал ветер, весь дверной проем
полнился сладостно-соленой весенней ночью. Андреас
осторожно прикрыл снаружи дверь.
Мари Кеденнек, снова села за пустой стол. Она снова
схватилась за завязки чепца. В боковушке захныкал
младенец. Мари выпустила из рук завязки и кулаками
закрыла уши.
Если б Андреас не бросился в первое попавшееся
убежище, ему, быть может, удалось бы спастись; его не
так скоро стали разыскивать, как он предположил со
страху. Прошло больше недели, прежде чем в серый
густой деревенский воздух просочилась правда. Деревня
затаила ее, как семья скрывает от сторонних глаз свой
позор и свою беду.. Было назначено следствие, префект
самолично явился в Санкт-Барбару. Он передал Кеделю
все полномочия. Кедель вывесил приказ: «Строго воспре-
щается без особой надобности вечером появляться на
Рыночной площади». Таким образом, треугольник в рифах
был отрезан от нижней Санкт-Барбары.
Под вечер трое рыбаков отправились на Рыночную
площадь. У самого выхода на площадь их задержали
солдаты. Рыбаки сопротивлялись; одного так избили, что
сделали калекой на всю жизнь. Двое других стали громко
звать товарищей. Те повскакали с кроватей. Их жены и
дети прислушивались, затаившись в своих темных домах.
Но вскоре мужчины вернулись ни с чем, вконец измотан-
ные. Днем, когда их не было дома, наверх поднялся десяток
87
солдат. Солдаты обыскали их дома. Хотя обыскать такое
насиженное, выскобленное добела гнездо, можно было
скорее, чем обшарить карманы, они со злобным упорством
перерыли все, что ни попало под руку. А потом долго стояли
на дороге, болтая и смеясь.
Море так взмыло, будто засвистало наверх свои самые
нетронутые, отборные волны с глубочайшего дна. Солнце,
игравшее на камнях, излучало свой особый солнечный
запах, его можно почувствовать лишь в это время года.
Овцы старались дотянуться до пучков травы, пробивавших-
ся по углам оконных рам и из-под низеньких крыш.
Андреас, знавший наперечет каждый утес, без труда
нашел ущелье, недосягаемое для самых высоких прибоев,
во время же отливов оно находилось на уровне выше
человеческого роста. Он быстро привык к новому положе-
нию. Уже на следующее утро нашел он в условном
тайнике приготовленную для него еду. Настроение у него
стало улучшаться. На третий день он встретился с Мари.
Она подтвердила то, на что Андреас и сам уже начинал
надеяться. Никто его не разыскивает, нужно только как
можно дольше переждать. Он спросил, что сказал по
поводу происшедшего Гулль. Мари не знала. Они даже
поспали вместе. А потом Мари окольной дорогой пошла
домой, чтобы избежать вопросов насче! своего изодранно-
го мокрого платья.
После смерти Кеденнека Гулль только изредка ночевал
внизу, а все больше у Дезака и у соседей или под
открытым небом. Было уже время обеда, когда к нему
постучала Мари.
— Сматывайся отсюда, и как можно скорее. Дезака
отвели к старому Кеделю, лавку всю перерыли. Вот-вот
они вернутся.
— Куда же я теперь денусь! — рассмеялся Гулль.—
Я могу с таким же успехом остаться здесь.
— Ах, чего там! Убирайся, да поживей!
Гулль в чем был вышел из дому. За последнее время
его ни на минуту не оставлял страх. Нельзя сказать,
чтобы он усилился в это мгновение, Гулль даже казался
себе спокойным и безучастным. Он долго месил ногами
дюны и где-то наудачу спустился по рифам на пляж. Он
очутился в незнакомой ему бухточке. На песке лежала
лодка, а рядом на камнях растянулись мальчуганы из
ближайшего поселка и шарили в водорослях. Гулль
наблюдал. Как вдруг он услышал позади голоса и тогда
понял, что мальчуганы не имеют никакого отношения к
лодке, в ней приплыли двое одетых по-городскому моло-
88
дых людей, прогуливающихся по берегу. Гулль с ними
заговорил, и некоторое время они беседовали о том о сем.
Выяснилось, что молодые люди состоят в комиссии,
прибывшей в Роак, чтобы внести некоторые усовершен-
ствования в работу маяка. Они катались на лодке для
собственного удовольствия, а теперь собираются на
остров Маргариты, чтобы еще сегодня сесть на пароход,
который зайдет за ними в Роак. Гулль попросил их
подвезти его. Втроем стащили они лодку с пляжа и
взялись за весла. На остров поспели в самое время.
Пароход принял на борт пять-шесть пассажиров, в том
числе и Гулля. Гулль на время забыл о своем страхе, но
сейчас, на пароходе, страх к нему вернулся. Среди всех
этих людей — рабочих, скупщиков, рыбаков — немало, ко-
нечно, таких, кто знает его в лицо. Он, не оглядываясь,
пересек палубу — никто его не окликнул — и тут же на
трапе наткнулся на человека в желтой полотняной блузе,
который, увидев его, отпрянул. Гулль прошел мимо и
спустился в каюту. Здесь сидели несколько женщин,
нагруженных сумками, должно быть, из Санкт-Барбары.
Гулль сел лицом к стене. Зря он спустился вниз. Если тот
парень в желтой блузе пожалует сюда, все пути отрезаны.
Он закрыл лицо руками. Как знать, а вдруг все же
удастся проскочить. В душе его затеплилась слабая
надежда, что следующий месяц он встретит на других
берегах. Возможно, впереди тяжелая работа и свирепый
зной. Но море рядом и гостеприимно ждет, оно отвезет его
куда ни пожелай; и каждый день будет дарить ему новых
товарищей, еду, питье и кого-нибудь для любви.
Кто-то похлопал его по плечу — тот самый человечек в
блузе. Он заговорил первым. Гулль испугался и весь
съежился. Но тот уже сообразил, что с кем-то его спутал.
Да и Гулль разобрался, что малыш этот вовсе ему не
знаком. Они обменялись несколькими словами, и Гулль
поднялся наверх. Он свесился через поручни, остров был
уже в виду, а также островерхая, как сахарная голова,
башня на молу. Внезапная радость охватила Гулля. Это
была та радость, что с первой же вспышки заливает тебя
жаром до кончиков пальцев. Он обернулся. Санкт-Барбара
была всего лишь коричневой полоской на горизонте. Он
как-то даже не заметил и только сейчас спохватился, что
летний этот полдень чистейшей синевы, что солнце пахнет
морем, а море солнцем — Санкт-Барбара была всего лишь
коричневой полоской, как и все берега, какие он когда-
либо покидал. А затем воздух сомкнулся, полоска стала
черточкой, а там и вовсе исчезла из виду. Зато рукой
подать была башня на берегу, и наступил момент, когда
все начало быстро придвигаться, когда земля стала притя-
89
гивать пароход. Они вошли в гавань и поодиночке спусти-
лись по трапу вниз. Внезапно радость ушла из сердца
Гулля, оставив в нем одно разочарование.
Он двинулся по мостовой, углубляясь в город. Только
к вечеру нашел он пристанище у трактирщика, приютив-
шего его прошлым летом.
Не успела Мари подойти к двери, как перед ней
выросли двое Кеделевых солдат.
— Где Гулль?
— Откуда мне знать? Как видишь, под юбкой у меня
мало места.
Солдаты принялись искать. Мари прислонилась к
шкафу и давай накручивать бахрому от платка на большой
палец. Солдаты заглядывали в каждый угол. Мари не
двигалась с места и все накручивала да накручивала
бахрому. Они протопали по лестнице наверх и там долго
рылись и копались, ругаясь на чем свет стоит. Мари знай
вертит вокруг пальца бахрому и прислушивается; порой
наверху на секунду затихали, и тогда Мари вскидывала
брови и останавливалась, а когда все начиналось снова,
продолжала вертеть бахрому. Солдаты спустились вниз и
принялись искать в шкафах и рыться на полках и в лавке.
Мари не шевелилась; и только когда разлетелась крышка
от сундука и зазвенела бутылка, кропя пятнами белые
стены, Мари ощерила свои белоснежные зубы.
Солдаты ушли, но один из них вернулся и ущипнул ее
за руку.
— Где он?
Мари прищурилась, он слегка ее потискал, товарищи
уже свистели ему. Мари перестала щуриться и жестко и
зло уставилась на дверь. А потом со вздохом взялась за
уборку, начиная от самого дальнего уголка комнаты.
Хоть Андреасу не приходилось голодать и мерзнуть,
хоть он гордился своим поступком, хоть одиночество было
ему обычно не в тягость, его все больше одолевала
печаль. Он встретился с Мари еще и еще раз и обо всем
расспросил. Старик Кедель вызвал Дезака, старик Кедель
хитер и знает, что делает. Кеделевы солдаты всю деревню
прочесали, сверху донизу. Побывали они и у жены
Кеденнека и допросили ее. Но скорее серый каменный
шар над входом выдал бы, кто здесь бывал, чем Мари
Кеденнек. Гулль уехал, никто понятия не имеет, каким
образом. Потом некоторое время Мари не приходила. В
четвертый же раз сказала:
90
— Главный сезон лета миновал, а к позднему придется
нашим уступить, они уже выковыривают штукатурку из
стен. Кедель-то хитер, знает, что делает. Да, представь
себе, младшенький-то у Мари Кеденнек ведь помер.
Это известие вызвало у него горькие слезы. Он
плакал, не переставая, и не стыдился своих слез.
— Когда так долго, как я, лежишь один среди скал и
не с кем слова сказать, плачешь из-за всякого пустяка.
А потом Мари и вовсе перестала наведываться. Весна
никогда еще не была так щедра. Андреас честно ждал,
ждал с нетерпением, чтобы его наконец пришли искать и
нашли и, как он представлял себе, повели мимо всех
дверей на Рыночную площадь. Быть может, в деревне все
уже вернулось к старому, а может, наоборот, в корне
изменилось, между тем как он тут лежит и время уходит.
Компания объединенных пароходств «Бредель и сы-
новья» поставила рыбаков перед выбором: либо принадле-
жащие ей в Санкт-Барбаре суда будут укомплектованы
экипажами, набранными на стороне, либо местные рыбаки
согласятся на прежние условия. Рыбаки заявили о своем
согласии. После того как на коротком собрании было
вынесено это решение, они ни между собой, ни с женами
про это больше не поминали. Если нужно было, о
предстоящем выходе говорили, как о чем-то обычном.
Глядя через стол на своих мужей, рыбацкие жены
примечали на дне их глаз что-то новое, устоявшееся,
темное, точно густой осадок на дне опорожненного сосу-
да. Каждая женщина считала, что это лишь у ее мужа
или сына. Но так было со всеми мужчинами.
Наверху, в трактире, они сидели теперь рядом, руки на
коленях, каждый сам по себе. Точно люди, которые,
сбившись в кучу, вдруг замечают, что рядом еще много
места и можно отодвинуться.
Пароход Гулля отправлялся лишь в конце следующей
недели, и Гулль расхаживал по городу и пляжу сколько
вздумается. Он знал, что ему ничто уже не угрожает.
Беда отдалилась на такое расстояние, что тень ее больше
не падала на него. В полдень отсюда можно было с
крутого выступа на берегу различить Санкт-Барбару.
Последняя зима отошла в далекое прошлое, точно каждый
час морского перехода можно было считать за год; в нем
проснулась тоска по родине.
На молу рассказывали, что выход на промысел в
Санкт-Барбаре — дело решенное. Только теперь стали ему
91
известны все обстоятельства крушения «Мари Фарер».
Андреаса в деревне не было — очевидно, ему еще до
оцепления удалось бежать. Все эти новости рождали в
душе у Гулля не только горечь, но и гнев. Его там не
было! Без устали бродил он по улицам в надежде, что еще
удастся повстречать Андреаса — то ли здесь, то ли где-
нибудь в другом месте. Но что-то говорило ему, что
никогда им уже не свидеться. Ему предстоит в полном
одиночестве шагать среди этих бесчисленных людей.
Зачем он только поддался на уговоры Мари! На душе у
него было так же скверно, как в ту памятную ночь, в
боковушке у Кеденнека. Но тогда он лишь говорил себе:
«Надо уезжать!» — а теперь и в самом деле уехал. Все это
было давным-давно и бог весть в какой дали, сейчас перед
ним справа и слева мелькали дома, пестрые витрины,
повозки, лошади и люди. Гулль направился к пароходу и
сдал капитану свои документы, а затем снова вернулся на
берег, побродил по улицам и вышел на мол. Стоял
туманный день, и Санкт-Барбары не было видно. Стоило
ему подумать, что через несколько дней рыбаки выйдут в
море — будто кто ему только что это сообщил,— как им
овладевало отчаяние, отдававшее горечью стыда. Но
потом успокоился: ведь его, Гулля, никто не удерживает,
он свободен, у него ни души близких. Он говорил себе со
всей прямотой, что никогда всерьез не думал уезжать. Он
справился, когда на Санкт-Барбару отходит следующий
пароход. Еще два-три часа мыкался Гулль по городу и
наконец ступил на борт. На обратном пути он все время
проторчал в каюте, никто не узнал его, как и на пути
сюда. Он уперся в одну точку. Снова захотелось ему
женской близости, и он с удивлением вспомнил, что на
острове были у него все возможности, а он почему-то ими
пренебрег. Никто не задержал его на причале, а также по
пути в деревню. Вечерело, дорога была пустынна. И все
же ему попались две-три женщины и молоденький паре-
нек. Гулль ускорил шаг, чтобы с ним не заговорили.
Женщины остолбенели и долго провожали его взглядом.
Их лица успели сменить кожу, но сейчас кожа дала
трещину и оттуда проглянули старые их лица. Гулль
поднялся наверх, в трактир.
Здесь было немного народу, рыбаки перед отходом
занимались всякой домашностью. Но кое-кто все же был
налицо, они сузили глаза в щелку и придвинулись побли-
же. Не успел Гулль присесть, как из лавки вошел Дезак.
Увидев Гулля, он оторопел;
— Это еще что? Зачем вы вернулись?
Гулль рассмеялся.
— Глупость вы сделали, что вернулись. А уж мне вы
92
здесь и вовсе не нужны, я на суде заявил, что знать вас не
знаю и что никогда вы у меня не жили.
Гулль понимал, что Дезак прав, ведь он приютил его, не
задавая лишних вопросов. Рыбаки думали: «Выходит он
снова здесь, это хорошо». Гулль сел, и все пошло как
прежде. Он уговаривал рыбаков созвать товарищей. Нечего
им слушать своих жен, их дело — держаться друг друга и не
выпускать из гавани ни одно судно.
Рыбаки сдвинулись теснее и слушали с жадным внима-
нием. В течение нескольких минут все было как прежде.
Но тут за Гуллем пришли. Это были Кеделевы солдаты,
они сразу увели его. Впоследствии так и не удалось
дознаться, кто их позвал, то ли кто из рыбаков, то ли
Дезак, а может быть, солдаты уже на пристани узнали
Гулля и пошли за ним по пятам.
Некоторое время кучка рыбаков продолжала сидеть, за
столом, однако больше ничего не последовало, если не
считать сигнального огня — две долгие вспышки и одна
короткая. Постепенно они разошлись. Дом опустел, дул,
не переставая, ветер, он потрескивал меж досок. Мари
осталась одна. Гулль ее и не заметил, но она видела, как
он входил и уходил. Все это время она сидела подле
шкафа и, щурясь, накручивала на палец бахрому своего
желтого платка. Теперь она встала, прикрутила фитиль в
лампочке и пошла к себе. Но не успела подняться по
лестнице, как снова постучали. Мари спустилась вниз,
комнату наводнили солдаты. Они спросили Дезака и,
услышав, что его нет, стали шарить в лавке — третий раз
за этот месяц. Но вскоре прекратили поиски. Солдаты
были в отличном настроении, они уже успели хлебнуть, а
тут еще приналегли. Большинство было знакомо Мари по
дюнам. Многие из них впервые попали к морю. Зиму они
проскучали на острове. Знала Мари и долговязого, вихра-
стого, который схватил ее под мышки и прижал к стене.
Лицо его, хоть и багровое от выпитого, было так молодо,
что казалось воплощенным добродушием.
— Нечего сказать, хороша! — сказал он.— Заманила
сюда молодого Бределя, и с Гуллем тут любовь крутила, и
с молодым Бруйком из деревни.
Он продолжал лепетать что-то невразумительное, но и
у него было недоброе на уме. Он притиснул большими
пальцами ее плечи к стене и вдавил в живот колено. Мари
только отчужденно на него глянула и внезапно, расслабив-
шись, выскользнула из-под его рук. Солдаты засмеялись и
стали ее хватать, по Мари опять ускользнула. Она
напряженно прислушивалась, не возвращается ли домой
через лавку Дезак, но его все не было. Молодой вихра-
стый, разозлившись, притиснул ее к столу, опрокинул на
93
столешницу и держал как в тисках. Мари понять не могла,
почему эти солдаты вдруг, именно сейчас и все вместе так
яростно захотели ее тощего, истасканного тела. Да ей
было, в сущности, безразлично. Безразлично, что они
изорвали на ней платье, всю исцарапали и вырвали клок
волос. Даже и эта ни с чем не сравнимая, острая, как
стеклянный осколок, поистине невыносимая боль была ей
безразлична. Не безразличен был только желтый платок,
который она поспешила сорвать с шеи и держала на
отлете. Это был все тот же платок, который Гулль
заприметил еще на острове Маргариты, а затем узнал на
пароходе. По какой-то неизвестной причине, потому ли,
что он ей особенно нравился или когда-то ей думалось,
будто в жизни ее все должно измениться,—вот-вот они
явятся, эти щедрые дарители,— Мари связывала с платком
какие-то шальные надежды. Когда кто-нибудь пробовал
разжать ей пальцы, кулачки ее сухих, заломленных назад
рук вели отчаянную, упорную и, невзирая ни на что,
победоносную борьбу за обладание желтым платком.
Когда Дезак утром вернулся к себе, дом его опустел.
Старик Кедель всю ночь продержал его под стражей.
Несколько дней спустя Дезак вынужден был сдать свой
трактир и покинуть эти места. А сейчас он остановился
как вкопанный. Среди луж и осколков стекла лежала,
соскользнув со стола, Мари. Она повернула к нему
голову, ее ноги были все еще притиснуты к животу, но
желтый платок она прижала к груди, как мать прижимает
к груди младенца.
С тех пор как рыбаки подрядились на промысел по
старым тарифам, дорога в нижнюю Санкт-Барбару была
открыта. Ничего значительного больше не случилось—и
только спокойствие давило на кручу свинцовой тяжестью
воспоминаний.
Когда Гулль миновал женщин, они поспешили к себе
домой. Молодой паренек спустился по рифам к товарищам
у лодок, и все вместе вскарабкались обратно наверх; на
дороге стояло еще двое-трое, те тоже к ним присоедини-
лись, они вызвали из домов своих товарищей и всем
скопом спустились вниз. Вокруг Рыночной площади, как
всегда, горели огни, но вскоре ставни захлопнулись —
казалось, дома в страхе смежили веки. Но ведь повсюду
восстановлен порядок, почему же им не сидится на месте,
завтра выход в море, тарифы приняты, да сейчас уже и
вечер, пора ужинать и зажигать свет.
Рыбаки последовали дальше. Быть может, на какое-то
мгновение их захватила идея столь безумная, что они сами
94
не могли ее осмыслить, а возможно, им всего лишь
пришла охота пройтись строем. Они оставили нижнюю
Санкт-Барбару и углубились в дюны. Здесь они вышли на
новую дорогу, примыкающую к шоссе на порт Себастьян.
Добравшись до распадка, откуда дорога ответвлялась к
баракам, наткнулись они на Кеделевых солдат Стемнело,
тьма в глубоком распадке сгустилась в непроглядную ночь.
Поначалу одни видели только темную массу, а перед ней
прямую как стрела, поблескивающую шеренгу солдаты.
Другие видели темную массу и среди нее несколько смутных
белых точек: рыбаки.
На почтительном расстоянии в несколько метров — ни
шагу больше и ни меньше — оба отряда остановились.
Солдаты разглядели среди рыбаков женщин, белые чепцы.
Их было немного, только те, чьи мужья застряли в городе
или вовсе погибли. Рыбаки и солдаты продолжали стоять
друг против друга, все теперь заметили, что ночь шагнула
вперед. В первом ряду виднелось молодое белое лицо
Катарины Нер, глядевшее на солдат с любопытством.
Чепец ее чуть сбился на затылок, приоткрыв светлую
прядь волос, отливающих тем мягким живым блеском,
каким отличаются волосы еще совсем молоденьких жен-
щин. Ночь постепенно набирала силу, а затем снова
начала редеть. Рыбаки не двигались ни взад, ни вперед.
Они просто стояли. Поблескивающая шеренга солдат
была уже не прямой как стрела, белые точки среди
рыбаков слегка колебались. Они несокрушимо стояли друг
против друга, хоть их сморило ночное бдение.
Лицо Катарины Нер побледнело от усталости. Даже
светлая прядь надо лбом казалась выцветшей
Мари давно не бывала у Андреаса. Она заметила, что
один из солдат, которые вечно здесь толкутся, за ней
следит. Андреас больше не получал никаких известий, но
неизменно находил еду в установленном тайнике: то ли
Мари украдкой приносила ему кое-что, то ли помогали
деревенские. Пора было покинуть это убежище, но Андре-
ас не знал для чего. Радость оставила его. Его изводил
страх, неотступный, изнуряющий страх, как бы там, пока
он прячется среди рифов, быть может, где-то в ближай-
шем соседстве, на круче,— отваживаясь пройти дальше, он
уже различал крышу Бредвека, словно пуговицу на
фуражке,— как бы там не случилось чего-то, что он
рискует прозевать. Ведь он так давно уже бездействует
Та история со шхуной отошла в немыслимую давность, он
чуть ли не сам ее позабыл. Поначалу она казалась ему
чем-то ужасным и величественным — человек, совершив-
95
ший подобное, осужден на вечное одиночество. Но теперь
у Андреаса не было другого желания, как пройтись от
Рыночной площади к дому Бредвека. Суда еще не вышли в
море, это он видел.
Как-то Андреас проснулся среди дня: ветер изменил
направление, небо спустилось низко, всеми корнями оно
впитывало земную серость и, исчахнув, возвращало ее
земле серым дождем. Он слонялся по окрестностям,
совершая свой обычный обход, и неожиданно для себя
стал подниматься на кручу. Было пасмурно, сеял дождь.
Сначала он никого не встретил.
Не задумываясь, бросился он к домику Кеденнека.
Когда никто не ответил на его стук и дверь не поддалась,
он нажал на нее с такой силой, что взломал замок. И
только тут спохватился: дверь была заперта. В комнате
стояли сумерки, окно было чем-то завешено, пахло
затхлостью. На знакомом пути от двери к печи — здесь
обойти стол, там переступить через скамеечку—
натыкался он на домашнюю утварь, на инструменты. Что
же приключилось с вещами в доме или это ему в голову
ударило? В полной растерянности выбежал он на улицу,
рядом стукнуло окно, и тут же вышла Катарина Нер.
— Что тебе взбрело, сумасшедший! Зачем тебя при-
несло?
Чепец ее обвис под дождем. Как ни грубо и нескладно
было платье, под ним угадывалась грудь, да и еще многое.
Прежде чем что-то сказать, Андреас невольно протянул к
ней руку. На минуту они улыбнулись друг другу, сверкнув
белыми молодыми зубами. Андреас спросил:
— Что там стряслось?
— Ничего не стряслось. Просто уехали.
— Уехали? Куда же?
— Не было ей смысла тут сидеть и чего-то дожидать-
ся. В городе она. Кто-то ей сказал, что там такие
требуются, она и собралась.
— А оба мальчика?
— Да ради мальчиков она и поехала.
Андреас молчал.
— Не повезло нашим с погодой-то,— заметила Ката-
рина.
— Когда они думают выходить?
— Завтра. Мужчины уже все внизу. А теперь убирай-
ся, не то хлебнешь горя!
— Нет, и я туда спущусь,— заартачился Андреас.
— Что тебе там нужно?
— Сам еще не знаю, но они не* должны выходить.
Катарина Нер снова встревожилась:
— Убирайся, покуда цел, нечего тебе там делать!
96
Однако Андреас не стал ее слушать и пошел. Когда он
обернулся, она уже скрылась в доме.
И Андреас зашагал. На углу он столкнулся с карауль-
ным, патрулировавшим улицу. На секунду оба застыли на
месте и насупились. Андреас прибавил шагу. За его
спиной раздался свисток, он, однако, не принял его на
свой счет и устремился к гавани. Но не успел спуститься
вниз, как его забрали.
Поначалу Андреас не сопротивлялся. Когда его двину-
ли кулаком в ребра, он только расслабил колени, как если
бы его в воде подшибло плавучей доской. Впрочем, и у
солдата, который вел его слева,— Андреас шел между тем,
кто свистел, и тем, кто прибежал на свист,— не было
особой охоты наподдавать ему. Он не слишком крепко
держал Андреаса и все поглядывал на него сбоку. Каза-
лось удивительным, что именно этот тихий угрюмый
солдат засвистел. Навстречу подошли еще четверо. Андре-
ас покорно рысил посередине, не оглядываясь, понуря
голову, расслабив тело, приготовившись к новым тычкам.
Но когда вышли на открытую площадь, то ли огоньки,
просвечивающие из-за ставен, то ли крики, доносившиеся
с пирса, заставили его очнуться. Андреас внезапно уразу-
мел, что с ним происходит. Он поднял голову и рванул в
сторону, а потом круто взял налево, бросился между
домами к дюнам и, сделав полукруг, выбрался на камени-
стую почву. Солдаты в первую минуту потеряли его из
виду, но стали быстро догонять. Андреас был уже среди
рифов. Вот-вот его настигнут. Бежать, собственно, уже не
имело смысла, но доставляло ему удовольствие. После
долгого прозябания было удовольствием по-настоящему
бежать. Каждый день среди рифов, да, собственно, все
эти дни голова была как в тумане, и только сейчас, на
бегу, все опять к нему вернулось. Гулль неправ: Андреас
был не так уж молод, он познал все, смерть матери,
гибель Кеденнека, море и товарищей, смуглое тело Мари —
чего ему, собственно, еще ждать?
Они уже кричали: «Стой!» — и снова: «Стой!» Кеденнек
шел в упор на выстрелы, Андреас бежал на зубчатые
рифы, на веющий простор.
Андреас снова услышал: «Стой!» И он еще нажал и
услышал щелчок, будто кто хлопнул в ладоши. Дальше —
он все бежал — Андреас уже рухнул наземь, он уже
покатился кубарем и повис на камнях с разбитым до
неузнаваемости лицом, но что-то в нем продолжало
бежать, бежало и бежало, пока не рассеялось в воздухе —
в порыве неописуемой радости и легкости.
4 А. Зегерс, т. 1
97
Гулля доставили в Санкт-Барбару и уже наутро повели
на допрос к префекту. На допросе присутствовал старик
Кедель. В тот же день Гулля под конвоем отправили в
порт Себастьян. Повезли его не морем, а сушей, в
небольшом фургоне.
~ Песчаная дорога меж дюн тянулась бесконечно: они
ехали остаток этого дня, всю ночь и часть следующего
дня. Небольшой фургон вихлял и покачивался по песку
Все устали: фургон, Гулль, солдаты и лошади. Чего
только, должно быть, не передумал Гулль в начале этой
поездки. Быть может, перед ним вставали прошедшие дни,
иные берега и дороги, моря и пароходы, товарищи и
солнце. А может быть, и Санкт-Барбара, куда он прибыл
из бог весть какой дали и за которую держался, пока его
не занесло в этот фургон, кативший по побережью.
Неустанные мягкие толчки от езды песками выматывают
душу и тело путника. И напоследок у Гулля осталось одно
только желание: вновь увидеть хотя бы узенькую полоску
моря, которая совсем близко, рукой подать, должна
лежать где-то слева. Но невысокие холмистые гряды дюн
так быстро и плавно следовали друг за другом, что
желанию Гулля не суждено было сбыться.
Первой вышла из порта «Мари Фарер». Дождь покалы-
вал лица женщин, их свеженакрахмаленные чепцы так
обмякли, что на затылках вырисовывались туго свернутые
косы. Когда пароход обводил «Мари Фарер» вокруг мола,
небольшая группа женщин отделилась от толпы и, подхва-
тив детей и тяжелые намокшие юбки, добежала до самого
конца мола. Тут они снова увидели лица своих мужей так
близко, будто за обеденным столом. На какое-то мгнове-
ние каждая увидела в глазах мужа то устоявшееся,
темное, что оставила в них прошедшая зима. А затем уже
мелькали только лица, а затем только фигуры, а затем
только группы мужчин, а затем только судно. Пароход
втянул цепь и поворотил назад, а «Мари Фарер» легла в
дрейф. Едва она вышла из гавани, как сразу же дало себя
знать ее тайное, в течение многих недель подавляемое
желание: она устремилась вперед с необычайной быстро-
той. Дети еще могли прочитать на парусах номера
бределевской компании, а вскоре паруса стали алыми
листьями. Все быстрее приближалась она к той видимой
черте, что отделяет близь от дали. Она уже позабыла
порт, переболела расставание с землей.
Женщины на молу только сейчас заметили, что дождь
промочил их до нитки
Соратники
РОМАН
Перевод Е. Вильмонт
DIE GEFAHRTEN
Roman
1932
действующие лица
ВЕНГРЫ
Пали — молодой рабочий.
Йоци — молодой рабочий, друг Пали.
Б ато
Ш т а й
нер
бывшие преподаватели института.
Фал у ди — бывший офицер.
Бём — бывший студент.
ПОЛЯКИ
Янек — красильщик.
Владек — красильщик, брат Янека.
Анка — жена Янека.
Домбровский — рабочий.
Домбровская — работница.
ИТАЛЬЯНЦЫ
Бордони—десятник на арматурной фабрике.
Катарина Бордони — его жена.
Джулия и Джузеппе — их дети.
БОЛГАРЫ
Дудов—лесоруб.
Стоянов
Жена Стоянова
Андреис
Димов
крестьяне.
КИТАЙЦЫ
Ляу Ханши — студент.
Ляу Ен кай — его брат.
Цзен — агроном.
101
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Все было кончено.
Деревню окружили, перекрыв все выходы, воздух был
горек, сердца гулко стучали.
Это случилось в августе, полуденный зной придавливал
бурую и золотистую равнину, плоские хижины, подслепо-
ватые и сырые.
С советской Венгрией было покончено. И теперь,
когда всему пришел конец, надо было уже окончательно
все прикончить и извлечь из этого все возможное для
устрашения. В присутствии лейтенанта Геза Йако деревен-
ский судья считал по пальцам: Бела Кюртёш — у него все
сыновья, четверо их, в Красной Армии; Штефан Аста-
лош — он пускал в свой дом этого красного еврея, чтоб
ему пусто было, всякий раз, как тот появлялся в деревне;
Иоганн Папп — полная хибара листовок «К крестьянам и
батракам»; Андраш Шебе — этот со своими сторонниками
сровнял с землей все ограды в поместье, уж эти шалопаи
там поживились, набили себе брюхо; Иоганн Хорват,
красноармеец,— болтал, что не следует, стоя на гумне в
солдатской шинели, а вокруг толпа, не меньше тысячи
голов, из восьми деревень; Секереши, оба брата...
Оба брата стояли на коленях друг возле друга,
направив стволы своих ружей на дверь. Самый тихий из
всех тихих полдней. Курица скорее плюхнулась, чем
слетела со стола на пол. Потом деревню наводнили
102
солдаты. Мамаша Секереш мгновенно закрыла всех дети-
шек своими юбками. Дверь распахнулась, два выстрела
грянуло из дому и десять — в дом, солдаты уже подбегали
к следующей двери, оставив мертвых лежать по обе
стороны порога Секерешей. И совсем, совсем напрасно,
никем не видимая женщина еще несколько минут держа-
лась на ногах, в своем новом, блестящем, струящемся по
щекам и плечам платке из крови, затем она соскользнула
на пол, и юбки ее соскользнули с детей.
Один из них по трупам пополз на двор. Там все
переменилось. Сверкающее белизной небо надвинулось
низко-низко. Дома как-то съежились; вверх по дороге
тащились чужие громадные люди, а за ними — красные
шлейфы. У ворот солдаты держали большущую дикую
лошадь. Дом Шебё содрогался от смеха, пронзительного,
визгливого смеха, как на свадьбе. Все хижины кричали и
тряслись мелкой дрожью.
Кюртёш вопил: — Никогда я этого не делал, не трогал
я чужого добра! — Один из солдат намотал себе на руку
длинную жидкую бороду Кюртёша и рванул. Вокруг на
коленях ползала жена Кюртёша: — Никогда он этого не
делал, не трогал он чужого добра! — Солдат прижал
голову к груди Кюртёша, чтобы сильнее рвануть: — Ваши
сыновья! Все четверо! — Но 'он же проклял их всех! —
Женщина ползала уже на четвереньках.— Он проклинал их
утром и вечером! — Солдаты оставили ее, пусть себе
ползает, пока не протрет чулки до дыр.
Жена Асталоша, держась обеими руками за живот,
молодым звонким голосом кричала солдатам, как будто
они стояли не перед ней, а на дальнем краю равнины:
— Нет здесь никакого Асталоша!
Солдаты со смехом пинали ее ногами в живот.
— Но он же был тут, так где он?
Женщина стояла,, широко расставив ноги. Ребенок в ее
тяжелом теле должен помочь ей защитить того, кто лежал
в борозде за полем. Солдаты били ее, она упала, крича
слабым, разлетающимся вдребезги голосом: «Нет здесь
никакого Асталоша!»
Себё неподвижно сидел за столом. Его лысая голова
блестела, огромные ручищи он уронил на стол. Его
ударили по голове, но он не согнулся, а только теперь
выпрямился в полный рост. Как он вообще умудрялся
входить сюда, в эти четыре стены, все эти годы? Он
оторвал от себя рыдающую жену; его связали, повели во
двор. Один из детей обеими ручонками ухватил солдата за
сапог и укусил в колено. Шебё услыхал позади себя крик,
никогда еще он не слышал, чтобы ребенок так кричал, и
вопль жены, непостижимый, непомерный. Но Себё не мог
103
обернуться, он уже не узнал, в чем дело. Его толкали
прикладами в спину, и вопль позади него иссяк. Он
впечатывал в землю шаги, нежно и страстно.
Судья сказал:
— Теперь давайте Шебё.
Лейтенант Иако и деревенский судья стояли на крыль-
це, когда их подводили одного за другим.
— Погоди-ка, ведь ты же Шебё.— Шебё с трудом
открыл залепленные присохшей кровью глаза.— Ну-ка,
скажи речь! Ты ведь говоришь что твой епископ!
Иако побледнел, и темное лицо Шебё тоже вдруг
побелело. Йако нагнул голову, бросился на него, схватил
его за горло и стал трясти. Лицо Шебё, созданное
несколькими крупными штрихами, которые нужны, чтобы
создать лицо мужчины, не изменилось. Ничто не выделя-
лось на нем, все было крепко сколочено. Иако размахнул-
ся и что было силы ударил его. Лицо Шебё от бровей до
уголков рта сразу посинело, но выражение мрачного
спокойствия оставалось неизменным. Они uтолкали его
сзади прикладами в подколенные впадины. Иако смотрел
вниз на лысую блестящую голову. Носком сапога он
поднял подбородок Шебё. Но лицо Шебё, в полуметре
от лейтенанта, оставалось неизменным, спокойным и
мрачным.
А за ржаным полем, в борозде, скорчившись, лежал
Асталош, рот и глаза забиты землей. Выстрелы слыша-
лись на дворе деревенского судьи. Раненная в самое
сердце, еще раз восстала деревня, и вместе с деревней
восстал Асталош в своей борозде. Он обеими руками
держался за землю, но земля утратила свою твердость,
она тоже восстала. Он поднял залепленное землею лицо,
светлое, почти белое небо держало все в тишине своего
знойного дня.
Иако вышел на двор. Среди беспорядочной груды
голов, рук и спин убитых крестьян, которые лежали так,
как свалились, Иако заметил лысую блестящую голову.
Он подошел на несколько шагов ближе, лицо Шебё,
повернутое в другую сторону, оказалось у его ног, все
такое же спокойное и мрачное.
п
Третий полк под командованием товарища Фалуди, до
сих пор базировавшийся на правом берегу Тисы,— в
основном рабочие-металлисты из десятого района Буда-
пешта— отступал согласно приказу. Ночью он подошел к
лагерю, когда смятение там достигло апогея. Уже было
104
получено сообщение о прорыве фронта, о том, что дан
приказ распустить Красную Армию. Напрасно хриплые
старые голоса бросали в распадающуюся толпу, которую
удерживал вместе один только смертельный страх, старые
пламенные слова. Эти слова бесследно тонули в месиве
болезненных, мертвенно ^ледных лиц. Они никого уже не
могли сплотить. Иногда раздавался «Интернационал» и
захлебывался. Куда страшнее было слышать, как он
захлебывается, чем если бы его просто не подхватил ни
один голос. На лицах этих крестьян в солдатской форме
глаза были как бездонные провалы. Некоторые из них
изорвали в клочья свои шинели и топтали их ногами.
Некоторые — кто поодиночке, кто кучкой — бросились бе-
жать наугад, туда, где предположительно были их дерев-
ни. Слышались и неприкрытые проклятия и угрозы.
Третий полк, рабочие-металлисты из десятого района,
прикладами пробивал себе дорогу через лагерь. Они шли
сомкнутым строем, будто выступили в поход. Только на
лбу у каждого из них пролегла между бровей черная
складка. Справа и слева они видели только спины, и
взгляды становились темнее, холоднее — сердца, словно
айсберг распространял вокруг себя ледяной воздух.
Но когда до города оставалось не более двух часов
ходу, третий полк узнал, что румыны уже там. Фалуди
отдал приказ остановиться. Он обратился к солдатам и
поблагодарил их. Один из солдат вышел из строя и
поблагодарил товарища Фалуди. Затем им предстояло
разойтись.
Фалуди и Бём пристрелили своих лошадей. Вдвоем
брели они по оставленным крестьянами полям, где в
бесполезной своей зрелости, сама для себя шуршала и
сладко пахла рожь. Долго она оставалась светлой, а
теперь стала теплой. На мягком, едва приметном холмике
рожь с солнечной стороны сжата, а с другой стороны еще
стоит — точно пышная мерцающая грива на коричневой
холке. За холмом показались несколько домишек. Какая-
то старуха крикнула им:
— Эй вы, красные, куда вы в своих шинелях?
— Не голыми же нам идти.
Старуха без лишних слов пустила их к себе и снабдила
крестьянской одежонкой. Они одолели второй, совсем еще
золотой холм. Потом прибавили шагу, до города теперь
было совсем близко. С двух сторон до них доносились
пулеметные очереди. Вероятно, пулеметы строчили все
время, даже сильнее, но они только теперь прислушива-
лись. Под кленом они сели перевести дух. Клен был
зеленый, густой, никаких еще признаков осени, только на
одной ветке висела длинная белая нить, легче не бывает на
105
целом свете. Этого я никогда не забуду, подумал Бём.
Умру я сегодня или через много лет, никогда мне этого не
забыть. Он и сам не знал, что имел в виду: все или одну
только эту нить.
Фал уди был в русском плену и там, два года назад,
пришел в революцию. Петер Бём еще в марте был совсем
мальчишкой. Первые раздумья швырнули его, юного
студентика, из аудитории на улицу, а с улицы — на фронт.
Фалуди полюбил его и оставил при себе. Бём всегда лез в
самое пекло. Теперь вокруг не было пекла, а лишь пустой,
грозный воздух. Фалуди сказал ему: — Сейчас нам пра-
вильнее всего расстаться. В одиночку легче будет идти
дальше.— Он посмотрел на Бёма с улыбкой и быстро
поцеловал его в обе щеки.
ш
Через несколько дней, в полдень—золотой, почти
жаркий полдень позднего лета — Бём разгуливал в Буда-
пеште по Элизабетринг. Два дня назад он, целый и
невредимый, пробрался в город. Пойти к своим родителям
он не рискнул, там его каждая собака знала. И он
отправился к своему другу, студенту Келену. Хозяин
квартиры Келена, до тех пор вполне мирный хитрюга
обыватель, стал грозить, что донесет на них, если они
немедленно не освободят комнату. Тогда они расстались,
условившись на другой день встретиться в кафе «Метро-
поль» и вместе покинуть город. Бём нашел еще знакомых,
которые сперва приняли его. Но среди ночи на них напал
страх, они заклинали его «ради наших малюток» уйти по
доброй воле. С раннего утра Бём мотался по городу из
конца в конец. Прошло уже много часов, позади осталось
много километров, он едва держался на ногах—его словно
кто-то встряхивал, как игральную кость в пустом стакан-
чике. Утро было синим, потом его залило золотом.
В центре города кишмя кишел народ, большинство было
одето нарядно и ярко, на лицах написано ожидание. На
улице Ракоци открывались лавки. Витрины за ночь бук-
вально расцвели, и женщины заглядывались на них, как на
чудо. У Бёма трещала голова в этом облаке неведомых
запахов и красок. Он пошел по улице Юллои, там
жандармы вели небольшую колонну людей в рабочих
халатах, руки их были связаны крест-накрест. Прохожие,
которые еще вчера при виде этого выказывали сочувствие
или злорадство, сегодня уже смотрели равнодушно. Он
помчался на набережную Дуная. В потоке веселых наряд-
106
ных людей плавали золотые погоны офицеров. Кафе
«Метрополь» было переполнено. Ему пришлось долго
озираться в поисках свободного места. Мраморные столи-
ки, зеркала и подносы блестели, в эту ночь многие
десятки рук в ужасающей спешке драили их. Бём нетерпе-
ливо постукивал костяшкой пальца по столу. Ценой
неимоверного напряжения он заставил себя перестать.
Было уже без пяти четыре, без трех... Сейчас должен
появиться Келен. Он поднял глаза, Келен стоял перед
ним. И словно упал железный занавес, закрыв собою
все — музыку и людей. Теперь для него не существовало
ничего, кроме серьезного и такого знакомого лица Келе-
на.— Но я не смогу с тобой поехать. Я получил задание
остаться.— Он дал Бёму еще несколько советов, как ему
скрыться, но тот слушал вполуха; он знал, что не
справится, один, неумелый, до смерти измученный. Же-
лезный занавес опять взвился вверх, опять играла музыка,
лицо Келена стало всего лишь пятном, утерянное, уже
незнакомое.
Потом Бём вышел на набережную, ходил по ней взад и
вперед и снова вернулся в центр. Вечерело. Над крышами
в золотых бороздах угасал дневной свет. Где мне сегодня
ночевать? Не могу же я вечно бегать по улицам. А что,
если сесть на мостовую? Тогда меня арестуют. Лучше уж
бегать. Улицы были еще полны народа, не пестрого,
серого. Перед освещенными теперь витринами стояли
люди. На углу улицы Фюрдо собралась толпа. «Опять они
кого-то поймали». Бёма затянуло в эту толчею. Один раз в
толпе образовался просвет, и он увидел что-то сырое,
красное под сапогами полицейских. Вся толпа вдруг
вступила в огромную лужу крови. Кое-кто с ужасом и
отвращением на лице вытирал ноги о край тротуара.
Голоса палачей и жертвы слились в единый тонкий и уже
усталый крик.
Бём бросился бежать. Куда идти? Все кончено. Он
пересек площадь Иозефа. Колени у него трещали, будто в
суставах ослабли болты. В толпе, валившей из кино, он
узнал Мозоньи из студенческого комитета. Он подскочил
к нему и повис у него на руке, так что тот поволок
его.— В чем дело? В чем дело? Вы не можете больше
идти? — Мозоньи немного протащил его по улице. Потом
вдруг остановился и стряхнул его с себя.— Идите вы к
черту и притом на собственных ногах! — Бём схватил его за
руку.— Товарищ...— Мозоньи сплюнул.— Ах вот что, това-
рищ...— В конце улицы, на противоположном углу, стоял
полицейский. Мозоньи вдруг освободился от Бёма и пошел
прямо к полицейскому. Бёму бы сейчас броситься наутек,
но от несказанного изумления его словно хватил паралич.
107
Последнее, что он слышал, был свисток, сигнал конца. И
город обрушился на него, полицейские дубинки, крыши и
небо.
IV
Бём уже не встал, его вколачивали все глубже в
мостовую. Он пришел в себя в битком набитой людьми
сумрачной камере, слабо освещенной голыми лампочками.
Бём сразу понял, что камера эта находится глубоко под
землей, все остальные тоже это поняли. Никто из этих
людей уже не ждал помощи. Вдруг Бём увидел два
знакомых лица: Юци, у которого по щекам бежали слезы,
когда он беспрестанно на все лады повторял слово «бог»,
и Маргит Мецеи, белый цветок страха. Влажно блестящие
черные волосы на ее висках напоминали крылья дрозда.
Хотя в камере было тесно, все сгрудились у стены,
оставляя свободным пространство возле большой двери.
Дверь открылась, выкликнули чье-то имя, и тот, кого
выкликнули, стал, как баран, тыкаться головой в своих
товарищей. Через некоторое время дверь снова отворилась
и через порог бросили то; что осталось от человека.
Бём сидел на полу, прислонясь к стене. Внутренне он
весь скрючился, словно его запихнули в его же тело, как
в слишком тесный мешок. Остальные жались в углу, где
тюком лежал человек, недавно переброшенный через
порог. Это давно уже не было низшей точкой, ибо камера
становилась все тяжелее и все опускалась, опускалась.
Один раз к ним втолкнули двух новеньких, рабочих в
окровавленных рубахах. Эти двое сразу же сели на пол,
как раз на то самое свободное место возле двери,
заговорили друг с другом. При вид их почему-то все
вдруг стихли и невольно стали прислушиваться к тому,
что, тяжело дыша, говорили эти двое.
— Хорват ведь порвал списки?
— Не волнуйся, с ним все в порядке.
Бём вслушивался, на мгновение камера перестала
опускаться.
Вдруг дверь распахнулась, и с острой, пугающей
отчетливостью прозвучало его имя и эхом отдалось у него
в голове, словно там было широкое, беспредельное про-
странство.
Рядом за дверью было совсем светло, совсем как на
земле. За столом, опершись о него руками, стоял какой-то
человек в черном сюртуке, с воротничком и при галстуке.
Еще какие-то люди в сюртуках и кителях стояли и сидели.
Все посмотрели на него. Их глаза как бы существовали
отдельно от них и мелькали вокруг Бёма, калейдоскоп
108
глаз. Он испугался, задрожал и не смог стиснуть зубы.
Все видели его испуг и засмеялись.
— Штаны сменить не требуется, а, парень? Ты уж
сразу снимай их, чего ждать-то.
Бём подумал: если они опять будут бить меня по тому
же месту, тогда я не выдержу, тогда я все скажу.
— Подойди поближе, вот так. Ты студент Петер
Бём...— Бём ничего не сказал. Кивнул.— Итак, слушай
внимательно. Ты был в Красной Армии? — Да.— Под
командованием Пала Фалуди? — Да.— Хорошо.
Бём задрожал еще сильнее, потом перестал дрожать,
как будто что-то извне встряхнуло его, кулак, который
вдруг ослаб. На секунду все прояснилось, очертания всех
предметов представились ему с преувеличенной четко-
стью.
— Вы пришли в город вместе с Фалуди?
Бём думал: я больше не могу, я все скажу. Теперь,
когда от тебя уже ничего не требуется, когда все уже
кончено. И тут внезапно раздался, бог весть откуда,
необычайно твердый, чрезмерно громкий, незнакомый
голос, какого маленький Бём никогда в жизни не слышал:
— Больше я ничего не скажу!
Только по шуму в голове и по застывшим уголкам рта
Бём догадался, что это был его голос.
Позднее Бём лежал на полу за дверью. Весь он был
сплошной открытой раной. Если кто-то прикасался к
рему, он громко вскрикивал. На лицах, что склонялись
над ним, были написаны ужас и страх. Но в душе он
чувствовал облегчение, спокойствие.
v
Экспресс Будапешт — Вена должен был отойти через
минуту. В купе второго класса вошел мужчина с кожаным
чемоданом. Сел у окна. Напротив него, держась за руки,
сидели две молоденькие девушки, сестры. Отправление
задерживалось. Многие пассажиры в нетерпении выгляды-
вали из окон. Вдруг этот человек схватил свой саквояж,
не оглядываясь, пересек платформу и скрылся в зале
ожидания. И тут же в купе появились двое неизве-
стных:— Отсюда кто-нибудь вышел? — Одна из девушек
быстро ответила:—Да, он где-то здесь.
Неизвестные помчались по шпалам к насыпи. Девушки
сидели молча, пока поезд не отошел.— Почему ты совра-
ла?— А ты не узнала, кто это был?
109
В буфете зала ожидания на длинных скамьях за
грязными столами сидели без дела люди с чемоданами,
узлами, детьми. Фалуди затесался среди них, оперся о
буфетную стойку, напряжение спадало, он почти физиче-
ски ощущал, как опасность отдаляется от него. Вдруг
кто-то похлопал его по плечу. Высокий неряшливый
парень в прорезиненном плаще. Они уставились друг на
друга. Из глаз парнишки, светло-голубых детских глаз,
словно прыскали в лицо Фалуди светлые искорки и
подзуживали, его, буквально жгли огнем. Парнишка ска-
зал:— Тихо, только идите все время за мной по пятам,
куда-нибудь я уж вас наверняка выведу.— Фалуди сперва
помедлил, но потом все же пошел за ним. Друг за другом
они пересекли обширное здание вокзала и вышли через
боковой ход на улицу. Дальше они уже шагали рядом.
Зажглись фонари. Фалуди изо всех сил напрягал свою
память.— Чего зря мучиться, вы же меня знаете. Думаете,
я вам свинью подложу? Нет, я просто хочу посадить вас
на пароход, можете быть спокойны, там вы встретите
знакомых. Не вы первый, не вы последний. Но заплатить
мне вам придется, потому как у вас богатые родственники,
а я человек бедный. Я сразу же отметился в полиции,
пока они сами меня не отметили. Кому это надо, чтобы
меня пинали ногами в брюхо. Теперь я служу на вокзале,
как и в первый год войны. Кошка всегда падает на все
четыре лапы.— Лицо Фалуди исказилось от боли и отвра-
щения. И на лице его спутника тоже мелькнула если не
скорбь, то хотя бы тень скорби. Он продолжал:—Те три
месяца, что я у вас работал, мне нипочем не забыть.
Прекрасное лето.— Фалуди раздумывал, может ли он
воспользоваться услугами этого парня, может ли расспро-
сить его. Но тот начал сам:—Вы уже знаете, что сталось
с Бато? — Фалуди развел руками, сердце его замерло.—
Все в порядке. Со вчерашнего дня он в Вене. Хорошо,
однако, когда на вокзале служит кто-то вроде меня. Я и
Вагнеру помог. Но с ним все вышло наперекосяк. Чтобы
его вытащить, пришлось попотеть. Мы его переправили на
чешскую территорию. И тут у него нервы сдали, он и
пустил себе пулю в*лоб, уже на чешской территории.
Фалуди подумал: Вагнер застрелился.
Эти слова вертелись у него в голове, но смысл их не
доходил до него. Парень взял его под руку. Он подчинил-
ся, они уже шли вдоль набережной. Река искрилась от
света фонарей.
Парень сказал:
Можете вы понять эту историю с Вагнером? Я
никак не пойму Мне все едино. За десять лет я уже
привык жить на острие ножа. Всегда найдется от чего
ио
руки на себя наложить, но в такой жизни что-то есть, она
тебя затягивает, и ты уж другой не хочешь. Я посадил на
это судно Штайнера, доктора Штайнера. Видите, зеленый
пароход, третий справа от моста?
Штайнер и Фалуди, скорчившись, сидели в тайнике
грузового трюма. Там было нестерпимо жарко Штайнер
сказал:—Пробьемся мы, а? — Мне в таких делах везет,—
отвечал Фалуди. Штайнер сжался в комок и неподвижным
взглядом уставился на стену, на крохотное отверстие, за
ним плескалась чернильного цвета вода, на которую
судовой фонарь отбрасывал яркие световые баранки. Эта
пригоршня света наполняла его сердце отчаянием, безна-
дежной жаждой жизни и безопасности.
Но я ведь все продумал, размышлял Штайнер, все
проанализировал, прежде чем прийти к ним в апреле и
сказать: я в вашем распоряжении, товарищи, я, со всеми
моими знаниями и умением, ведь я все предусмотрел, все
возможности, и конец, и побег, но это — нет, так — нет
этот раскаленный тайник, эта дырка в стене, полная
баранок, машина, которая непрерывно стучит...
Он положил руку на колено Фалуди.— Как вы дума-
ете? Вывернемся мы? — Да, конечно. Как-нибудь уж мы
выберемся из этой страны, мы оба. Куда труднее было
попасть в город. Это последний отрезок пути, а там уж
нас не сцапают. Последняя ночь.— Чему вы смеетесь? —
Когда мы шли с фронта, малыш Бём и я, мы переоделись
в крестьянское платье. Потом, когда я остался один, мы
расстались, потому что поодиночке легче было проник-
нуть в город—какой-то крестьянин сидит у своих ворот
смотрит на меня и говорит: «Здорово ты, браток, нарядил-
ся, теперь уж никто не заметит, что ты переодетый
красноармеец».
— А что с малышом Бемом? — Не знаю, я должен был
его отослать. Если бы нас вместе сцапали, его убили бы,
так же, как убили бы меня, но боюсь, что он все равно
убит.
Штайнер спрашивал, а самого его мучила только
одна-единственная мысль о спасении собственной жизни,
хоть ему и было стыдно.— Почему вы так уверены, что
именно мы выберемся отсюда? — Фалуди быстро взглянул
на Штайнера и подавил свое отвращение Ответил он не
сразу: — Что касается меня, то я почти лишен воображе-
ния. Могу представить себе только то, что есть, а чего
нет—не могу Полагаю, я должен выбраться именно
теперь, когда тяжелая работа только начинается
111
Они плыли уже много часов. Вода в иллюминаторе
стала зеленоватой. Светлые солнечные баранки взблески-
вали, бросая отсвет на серое, потухшее лицо Штайнера: —
Теперь мы скоро узнаем, удалось ли нам спастись.— Но
ведь вы все время твердили, что мы обязательно спасем-
ся?— Да, но я ведь не могу давать гарантий.— Штайнер
убрал руку с колена Фалуди, прикрыл ею лицо. Это все
неправда, думал он, это только во сне я плыву на пароходе
вместе с Фалуди и знаю, что меня ждет смерть. Я должен
проснуться, пока они нас не схватили.
Фалуди начал рассказывать, лицо его вдруг стало
строгим, как будто он напряженно вслушивался в свои
слова.
— Один раз во время гражданской войны, там, на
Волге, мы были втроем в разведке и наткнулись на
разъезд, их было двадцать. В том, что нам пришел конец,
мы были убеждены, нас трое, а их — двадцать. И мы
схватились с ними. На секунду возникло замешательство.
В основном это были крестьянские парни, они впервые
увидели перед собою красных. Так вот мы, значит, какие,
ни хвостов, ни рогов, пятиконечная звезда надо лбом, они
совсем растерялись. А мы как рявкнем: «Товарищи!»
Когда вечером мы вернулись к своим, нас было двадцать
три. Но могло случиться и так, что они видели бы
красных не в первый, а в третий или в четвертый раз; да,
но все же это спасло нас.
Штайнер не отнимал рук от лица. Сначала он пытался
слушать. (Теперь мне уже не может быть нужно то, что
он рассказывает, еще вчера — да, даже два часа назад—
да, но теперь уже нет.)
Ему казалось, что толчки машины с каждой минутой
становились все сильнее. Он не сопротивлялся больше
этим толчкам, и теперь его мотало из стороны в сторону.
Тело Фалуди словно бы стало легче, его тоже качало.
Вода в иллюминаторе была синей. Сетка из солнечных
баранок стала гуще. Фалуди сказал:—Да, но это и
привлекает, держит в постоянном напряжении. С годами
привыкаешь жить только так, всегда на острие ножа.— И
он подумал: что это за слова, где я их подхватил? Мне бы
на этом свете хоть разок выспаться всласть. И приняв
такое решение, он свернулся в клубок и положил голову
на колени Штайнера. Он все еще спал, когда пароход
остановился. Это была последняя стоянка перед границей.
Штайнер схватил Фалуди за плечи и встряхнул. Но Фалуди
спал теперь так крепко, что это не помогло. Штайнер
попытался высвободить ноги из-под головы Фалуди. Он
колошматил по нему кулаками, ему было невыносимо
сейчас бодрствовать в одиночку. Но Фалуди не просыпал-
112
ся. Штайнер застонал, в душе его что-то зрело, зрело и
вдруг прорвалось как нарыв — ему вдруг все стало безраз-
лично. На пароходе поднялся шум, беготня, за переборка-
ми раздавалась дикая ругань, может быть, там был
спрятан кто-то еще и его обнаружили? А выживу я? —
внезапно с полным спокойствием подумал доктор Штай-
нер, и тут же мелькнула мысль: а зачем, собственно? И он
знал, что эта вторая мысль была гораздо страшнее
первой.
Фалуди проснулся от толчков машины.— Так, где мы
теперь? — Уже за границей.— Фалуди засмеялся: — Ну,
вот видите.
Штайнер спросил:
— Как вы полагаете, когда мы вернемся?
— Не знаю. Мне, может быть, придется вернуться в
этом же месяце. А теперь — спите!
Штайнер нехотя опустил голову на колени Фалуди.
Однако спокойствие, исходившее от Фалуди, точно тепло
от печки, пересилило его неприязнь. Он закрыл глаза, не
заснул, но попытался наяву насладиться ощущением
безопасности, которое, наконец, снизошло на него, ото-
греть свои окоченевшие мысли. Сознание его полнилось
надеждами и возможностями, смертельный страх угас, не
существовало больше границ, не было больше конца.
Жаркое предощущение радости грядущего пронзило его,
вспыхнуло ярким светом и вдруг сникло, потухло. Не
осталось ничего, кроме разочарования и даже грусти.
Штайнер притворялся спящим, чтобы ничего не говорить,
и напряженно думал: а зачем, собственно?
Кто-то снаружи постучал по переборке: —
Приготовиться, Вена! — Окошко вверху заполнилось све-
том и плавающими в воде отбросами сверкающего города,
ночной вход в гавань.
VI
В Будапеште, перед обувной фабрикой на улице Ваци,
на воротах которой еще висели воззвания Советов рабочих
и солдатских депутатов, лицом вниз на мостовой лежали
шесть или восемь пролетариев. Блюстители закона лов-
ко— раз-раз — лупили их дубинками. Из окна с шумом
вылетело что-то тяжелое, темное и шмякнулось оземь.
Сзади кто-то взревел, совсем близко, дикие страшные
вопли превратились в настоящий человеческий голос: о-о!
о-о! и смолкли. Пали рванул головой в направлении этого
голоса, но тут же кто-то коленом прижал его затылок,
вдавливая его голову в землю, словно получил задание
113
бесследно уничтожить лицо Пали. Тот, кто лежал с ним
рядом, коснулся его ногой: — Пали.— Пали попытался
улыбнуться, рот был полон крови.— Это ты, Йожи?
За серым слепым окном какие-то люди схватили Эри
Один сдавливал ей лодыжки, другой задавал вопросы.
Внизу, во дворе, какая-то женщина крикнула с перепугу
«Спросите там, наверху, спросите Эри!»
Эри была одна, отец в. армии, братья спрятались. Эри и
два ее брата принадлежали к «Рабочей молодежи». Она
осталась одна в переулке и ночью сожгла все бумаги.
...Потом ее подхватили под мышки и поставили на
ноги. Прислонили к стене и продолжали допрос. Она
прикусила кончик языка. Пинок, и она согнулась пополам.
При каждом новом вопросе глаза ее вспыхивали; один
спрашивал, другой пинал, ее серое лицо сломалось, новое,
чужое лицо светло проглядывало в обломках прежнего.
Эри в первый раз открыла рот и сползла на пол.
Мужчины перевернули ее и, уже уходя, с привычной
ловкостью обшарили кровать и шкаф. Эри краешком
глаза смотрела на стенную полку. Там, под чашкой, лежат
десять крон. Молодежная группа десятого района. То, что
осталось от июльских взносов. Мужчины захлопнули за
собою дверь. Эри думала: я ведь ничего не сказала.
Всякий блеск погас на ее умирающем лице, но она верила,
что это и есть жизнь, это, и ничто другое.
vn
«...мы решили выйти из всех социал-демократических
организаций и перейти на нелегальное положение; мы
простились друг с другом, та^. как знали, что румыны,
авангард контрреволюции, уже Ъ пригороде, и больше мы
уже не увидимся». Ковач тоже простился со всеми, кто
его слушал. Он еще раз вернулся в свой район, чтобы
распределить работу. И наконец с двумя рабочими ушел
по канализационной трубе. Ночью они постучались в один
из маленьких домиков неподалеку от шоссе. Хозяин, у
него был сад и лавчонка, никогда не заглядывал в
переулки десятого района; он был труслив и старался от
всего держаться подальше. Когда же он теперь чуть-чуть
приоткрыл дверь и взглянул на этих троих, что-то в нем
дрогнуло. Он не только впустил их, он отдал им все
деньги, какие у него были. Через несколько часов, по
доносу соседей, он очутился в тюрьме, дом и лавочку его
сровняли с землей, жену избили до полусмерти
114
Трое беглецов сперва шли вместе по полям, затем
расстались. Рабочие парни хотели попасть в деревню,
Ковач хотел попасть на Западный вокзал. Он хорошо
ориентировался в тех краях, кроме того там всегда
найдутся люди, готовые ему помочь. Все это время он не
терял присутствия духа. Стоило ему улыбнуться и сказать
несколько слов, как люди, его окружавшие, тоже станови-
лись спокойнее. Сейчас он впервые остался один. Он
никогда не покидал переулков. На тонких кривых ногах,
вздыхая, Ковач семенил по городской окраине. Иногда он
видел внизу улицу, прямую, как стрела, уходящую вглубь,
словно в этом месте города зияла открытая рана. На
одной из улиц собралась толпа. Ковач знает, что в центре
этой толпы — окровавленное тело под сапогами полицей-
ских. Может быть, через час-другой это будет его тело.
Он уже тоскует по своим товарищам, с которыми только
что расстался. Он пытается убедить себя, что это все
равно — идут ли они вместе с ним или за десять километ-
ров от него, главное, что идут они по той же земле.
Обходя город по кругу, он непрерывно твердит то, что
будет говорить в районе.
К полудню он добирается до вокзала. В кассовом зале
отделения по отправке грузов он находит своего друга
Лигети, тот, склонившись над весами, дрожащими пальца-
ми смазывает металлические детали. Он не осмеливается
открыто взглянуть на друга, следит за ним краешком
глаза, как мышь из норы,— и вот уже руки Ковача
дрожат так же, как руки Лигети, прежде чем он слышит:
— Старых работников разогнали. Набрали новых. Тех,
что были здесь вчера и сегодня ночью, вчера и сегодня
ночью. Они с собаками обыскивают склады, ищут бегле-
цов. Кое-кого из наших они привязали к рельсам. Кое-
кого из наших они привязали к буферам. Двух кочегаров
бросили в топку. Но это т^же страшно...—Лигети внезап-
но поднял глаза на Ковача, посмотрел на него нормаль-
ным человеческим взглядом, хотя лицо его показалось
Ковачу неузнаваемо изменившимся.— Страшно, что я
стою здесь, смазываю металлические детали, это же так
безумно страшно, что я по-прежнему стою здесь и
смазываю винтики, стою здесь и смазываю винтики.
Ковач сплетает пальцы, чтобы они наконец перестали
дрожать.
— Значит, мне никак не уехать.
— Ну почему же, почему? Я знаю тут двоих, из
новеньких...
Его спрятали в чешском товарном поезде. Перед
границей он сошел с поезда. Ему пришлось через лесок
пройти к реке. Береговая линия была отмечена дрожащим
115
пунктиром фонарей пограничной охраны. За всю свою
жизнь он никогда еще не видел, как настает день в
природе, с этим слабым, боязливым светом над туманны-
ми холмами. Он испугался, как тяжела и жестка вода. На
границе его задержали чешские пограничники, подхватили
под руки, потому что он вдруг ослаб, но сказали:
— Неудачно все получилось, еще вчера бы ты прошел,
но сегодня получено предписание всех отправлять
обратно.
Венгерские пограничники принимают его от чешских,
хватают, топчут его. От станции к станции везут его
растоптанное тело обратно в город.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Те, кто уже не мог стоять, лежали в камере вповалку,
неприбранная могила. Воздух и дневной свет существова-
ли только на допросах и в суде.
С тех пор, как Ковач остался один, с того момента,
как его соратники расстались с ним в поле, он в глубине
души начал бояться смерти и не верил в свое спасение.
Попав в набитую людьми камеру, он перестал бояться,
успокоился. «Подождите еще!» — «Чего ждать-то?» —
«Подождите».
Он не давал сбить себя с толку. Внутренним слухом он
уже слышал треск выстрелов, грохот шагов, дверь взла-
мывают и — свобода. С непреклонной силой и быстротой
все это неслось дальше от стен тюрьмы; было только
одно, что бежало так же быстро и так же непреклонно,
наперегонки с тем, что за стендми тюрьмы: его собствен-
ная жизнь. Его повели на допрос. Он вернулся с окровав-
ленными ушами и выбитыми зубами и:—Ждите.— Группу
заключенных увели, больше они не возвратились. Им
вынесли смертный приговор и расстреляли. Вторую груп-
пу увели и привели назад. На полу в камере, после
допроса, они кричали: — Мы больше не хотим, мы больше
не можем! — Ковач сказал: — Можете. Еще многое про-
изойдет.
Доставили новых заключенных. Вонь и темнота ужас-
нули их. Они кричали и колотили в дверь. Одного из них
Ковач знал.— Что там, на воле? — Когда тот увидел лицо
Ковача — правда, оно было похоже на его прежнее лицо,
как мертвые похожи на живых,— в голове у него проясни-
лось.— На воле—Тибора нашли, бросили в Дунай, руки и
116
ноги связали проволокой. В Капошваре они повесили
двадцать крестьян, потом вынули их из петель и отдали
женам. А потом опять отобрали и уже совсем повесили.
Там, там...
— А партия?
— Партия, партия — когда-то говорили: целая армия
марширует через Бургенланд. Им удалось пробиться, и
теперь они стоят у самого города. Фалуди приехал из
Вены, все было хорошо — не знаю, правда, удалось ли ему
целым и невредимым вернуться обратно,— так он сказал:
«Ждите».
— А Россия?
— Россия, Россия — в нее вгрызлись со всех сторон...
Что ты меня спрашиваешь? Так говорят в восьмом районе,
в девятом уже водрузили красные флаги, и ничего. А
Россия...
— Ты ничего не знаешь. Ты слеп и глух. От тебя
никакой пользы. Я больше могу сообщить тебе, чем ты
мне.
Уже многие заключенные, доставленные позже них,
были расстреляны.— Почему они щадят нас? Что им от
нас нужно? Нас оставили медленно умирать здесь.— Чем
дольше, тем лучше,— сказал Ковач,— многое еще может
перемениться.
Протекли недели, может быть, месяцы. Поступила
новая партия заключенных.
— Мы все лето работали, встречались в Печных
горах. Было довольно-таки спокойно, теперь они взялись
наново. И совсем уж озверели. В Италии, вам это надо
знать, такое творится! Крестьяне отбирают земли у
помещиков. Рабочие заняли фабрики. В Милане, в Бо-
лонье и еще во многих городах.
В России — но это вам, наверно, известно — Красная
Армия выиграла крупнее сражение. Они опять отбили
Киев у белополяков. Красная конница неудержимо рвется
к Варшаве.
Ковач сказал:
— Слышите?!
Его настроение передалось и другим. Все было воз-
можно. Это лишь вопрос времени. Они были маленьким
белым островком в красном мире. Теперь все вслушива-
лись в шорохи за дверью, ждали выстрелов, шагов.
Вскоре после этого Ковач и с ним еще трое предстали
перед чрезвычайным судом. Их приговорили к расстрелу.
После вынесения приговора они не вернулись назад, всех
четверых поместили в новую камеру.
Ковач все еще в это не верил, но он чувствовал, что
его жизнь утекает быстрее, чем то, что за стенами
117
тюрьмы. Всю ночь он уговаривал своих товарищей, а
стоило ему замолчать, как они сами просили его говорить
дальше. Под утро Ковач тоже понял, для него уже нет
возможного.
В полдень, перед стеной казармы, он в последний раз
обратился к своим соратникам, во всю силу своего знания
и во весь голос. Его слова летели над казарменным
двором, над городом, через государственную границу. И
под эти слова одна тяжелая смерть превратилась во
множество легких смертей. Но сам Ковач умирал медлен-
но и мучительно, ибо руки, стрелявшие в него, дрожали.
п
Небольшая кучка одетых в лохмотья людей, тесно
прижавшись друг к другу, стояла перед транспарантом,
который держали над головами два итальянских товарища
с торжественными и серьезными лицами. На лестнице
Дома профсоюзов стоял Морани и от имени профсоюза
железнодорожников Болоньи приветствовал вновь прибыв-
ших. Несомненно, все это предназначалось им: транспа-
рант, солнце, бурные приветствия.
Наверху, в Доме профсоюзов, до позднего вечера
произносили речи, подавали еду и вино. Итальянцы
наперебой спешили оказать гостеприимство своим венгер-
ским братьям, увести их к себе домой.
Один из них уже в десятый раз подошел к Пали: — Не
забудь, меня зовут Бордони, я раньше всех заявил в
комитет помощи, что ты должен пойти со мной.— Да,
конечно.— Пали с трудом понимал его.— Мы можем пойти
хоть сейчас, если ты хочешь.— Это был высокий краси-
вый парень с красной гвоздикой в петлице. Он неотрывно
смотрел на Пали, буквально пожирал глазами маленького,
кривоногого, растрепанного Паяй, лицо которого было
покрыто шрамами, вероятно, это были следы побоев.
Пали увидел свое отражение в зрачках Бордони, в блеске
его глаз, и уже не мог оторваться. Он слегка улыбнулся и
сказал:—Ладно, пошли..
По дороге Бордони пытался в чем-то его убедить, но
Пали еще не понимал его. Он хотел запомнить дорогу,
Бордони взял его под руку. Он затащил Пали ненадолго в
кабачок, показал его там своим друзьям, и всех пригласил
попозже прийти к нему домой. Пали не понимал ничего,
кроме взглядов, рукопожатий, и только улыбался. Не-
смотря на все Бордони произвел на Пали не слишком
хорошее впечатление. Нацепил с упоением красную бу-
мажную гвоздику и знай себе разгуливает — только и
118
всего. Через путаницу веселых шумных переулков они
вышли к квартире Бордони. Тот открыл дверь и сказал
немного растерянно: — Вот мы и дома.— Сидевшая за
столом женщина, такая же молодая и красивая, с кудря-
выми волосами и в позвякивающих серьгах, поспешно
вскочила. Она казалась смущенной. Синьора Бордони
целый день всеми силами противилась желанию мужа
приютить беженца.
«Отдай в комитет несколько пар штанов или две
рубашки. А еще лучше дай ему денег. Но не приводи в дом
чужого человека. У нас только одна комната».
«Все равно я возьму его...»
«Он будет тут, у нас, есть и спать?»
«Прикажешь ему ночевать на улице?»
Он пытался все ей разъяснить, но она только плакала.
Ведь столько людей вызвалось принять беженцев, пусть
они и принимают. Но речь Морани, рассказы о преследо-
ваниях, наконец, вид Пали, все это опять настроило его на
прежний лад. Синьора Бордони ни сном ни духом не
предполагала, что он и вправду кого-то приведет. Они
поженились во время войны. Родители их были ремеслен-
никами. После войны Бордони поступил на арматурную
фабрику заготовщиком. Он был человеком легко увлека-
ющимся, и настроение рабочих в эти дни увлекло его.
Синьора Бордони ругала его за пристрастие к общим
фразам, за вечерние собрания. Но стоило ему попасть
домой, он становился влюбленным и нежным.
Когда из-за плеча мужа посреди ее прибранной комна-
ты неожиданно возникло круглое светлое лицо Пали, это
поразило ее в самое сердце. Она сразу же ощутила, что
это лицо пробило в ее комнате брешь, которую никогда
уже не залатаешь. Сквозь эту брешь многое может
просочиться извне.
Эта женщина удивила Пали. Он спокойно подал ей
руку и приласкал в угоду ей детишек. Но она лишь слегка
улыбнулась и со всей твердостью взглянула ему прямо в
глаза. Именно так, и не иначе представляла себе беженца
синьора Бордони, со шрамами и в лохмотьях.
Бордони тоже именно так все себе и представлял, ему
было стыдно за жену, и в этот момент он ненавидел в этой
комнате всех и вся, вплоть до Пали.
Вскоре явились те товарищи из кабачка, которых
Бордони пригласил на пути домой. Тут синьора Бордони
поняла, тут до нее дошло, каково это, когда в комнате
брешь. Дети не могли заснуть от шума. Они на коленях
ползали вокруг гостей. Пали почти ничего не понимал, но
он был достаточно хитер; расслышав имена, он обеими
руками показывал, как они все ему нравятся. Пали не
119
догадывался, что в эту ночь комната Бордони впервые
была полна народу; он, Пали, не в состоянии был бы
понять, как же может быть иначе, у пролетария, в такое
время, в таком городе. Он думал, что попал в дом, где
идет бурная жизнь.' Он не знал, что сам был причиной
этой бури.
Синьора Бордони сидела за столом, чувствуя себя
усталой и несчастной. Она исподтишка разглядывала лицо
Пали, по-детски круглое и светлое среди смуглых
мужских лиц. Шрамы на этом лице пугали ее, как
заразная болезнь, что пришла к ней в дом, поразила ее и
ее близких.
ш
Было уже за полночь. Но никто из собравшихся в
комнате Бато на Санкт-Антон-гассе в Вене даже не
собирался уходить. Бато выглядел желтым и морщини-
стым. От усталости у него сводило скулы. Глаза быстро
перебегали с одного из пришедших на другого с почти
болезненным вниманием.
Эуген и Хайналь, сидя друг против друга, лицом к
лицу, кричали:
— В данный момент собрать десять тысяч человек и
ввести их в Бургенланд! Крестьяне...
— Вот тебя бы интернировать, Хайналь, в данный
момент это воистину несчастье, что люди вроде тебя
находятся на свободе.
Бато напряженно вслушивался. Взгляд его задержался
на бледном, искаженном ненавистью лице Хайналя.
— ...единичная ли акция, занятие фабрики или сигнал,
после такого шага уже нельзя бить отбой. Он должен
вызвать всеобщее восстание или жесточайший контрудар.
Поэтому-то Турати...
Бато тихонько встал и подошел к говорившим сзади,
чтобы лучше слышать. Оставаясь незамеченным, он слу-
шал то один разговор, то другой. Вдруг он отвернулся и
подошел к окну. Широко распахнул его и высунулся
наружу. Как раз било два часа, четкие гулкие удары от
башни к башне летели в тихую сырую ночь. Между
фонарями послышались шаги, кто-то остановился под
окном. Бато обернулся:—Фалуди! — Все умолкли и замер-
ли в ожидании. И тут же вошел Фалуди, так, словно он
принес с собой новую комнату и накрыл ею людей.
Разговор иссяк: Фалуди второй раз нелегально побывал
«там» и теперь как раз вернулся. На секунду на лицах
спорящих отразилось облегчение, оттого что они вновь
120
видят Фалуди. Тот с руганью набросился на Хайналя. И
вдруг заметил Штайнера.— И вы тоже еще здесь?
Штайнер холодно взглянул на Фалуди и ничего не
ответил. Фалуди спрашивал и отвечал. Внезапно его
взгляд упал на молодого человека, который дремал, сидя
за столом, уронив голову на скрещенные руки. Фалуди
поднял его голову и отпрянул — между ним и этой головой
лежали золотисто-коричневые волны земли, бегство, стра-
на, вся жизнь из конца в конец — и сказал: — Я думал, ты
убит.
Бём — голова его еще была зажата между ладонями
Фалуди — открыл глаза и кинулся ему на шею.— Ах, что с
твоим лицом, как я мог бросить тебя одного в поле? — Вы
останетесь тут? — Нет, мне тут делать нечего. Я получил
другое партийное задание. Я еду в Карпаты, в Закарпат-
скую Украину, и может быть уже завтра. А не взять ли
мне тебя с собой? — Раньше Бём последовал бы за Фалуди
хоть на Луну, теперь ему было уже не так важно
находиться всегда рядом с Фалуди.— Я уезжаю в Герма-
нию.— Хайналь закричал: — Зачем это, через три недели
вы сможете вернуться домой.— Из Германии я тоже могу
вернуться домой.— Поезжай в Германию, Петер. Но
сейчас пойдем, пойдем со мной, будь моим гостем,
проведем эту ночь вместе, вспомним прошлое.
— Прошлое, что это такое — прошлое?
— Прошлое — все, что было до этой секунды. Что
тебя смущает? И что такое произошло в этой комнате,
почему вы все здесь торчите?
— Утром тут было совещание.
— Я увидел свет и решил подняться. Пошли, Бём.
— Куда же мы пойдем? к тебе, ко мне, в кафе?
— К тебе!
— До меня довольно далеко, я живу в девятнадцатом
округе, в бараке. Но там, в моей комнате, ты встретишься
с разными людьми, если у тебя есть охота.
Бём жил в бараке № 43 — военные бараки предостави-
ли студентам для жилья. В № 43 жили эмигранты. Небо
над цепочкой низких плоских крыш уже начинало свет-
леть, а во многих окнах еще горел свет.
— У меня тоже еще горит,— сказал Бём. В висках у
него стучало. Уже многие недели и месяцы, дни и ночи
сливались в единое жгучее время ожидания, неопределен-
ную, слабо мерцающую полярную ночь.
В выкрашенной серой краской каморке Бёма стояли
стол, кровать и несколько стульев, с потолка свисала
яркая лампочка без абажура.
121
На кровати сидели человек пять или шесть, в углу
дремал какой-то странный старик, на которого никто не
обращал внимания.
— Капитализм способен, возможно, только для вида,
консолидироваться на несколько месяцев...— Джонни раз-
махивал руками так, словно косил слова косой.— Но
послушай...— сказал Фалуди, сразу же вмешиваясь в
разговор. Бём, никем не замеченный, с испуганным лицом
подошел к старику. Он разбудил старика, не прикасаясь к
нему, а лишь слегка постучал по спинке стула.
— Это вы? Но что вы тут делаете?
— У меня тут дела, а дома я сказал, что заодно
посмотрю, как поживает наш Петер. Ну, садись же.
Бём смотрел на старика так пристально, что тот
зажмурился. Он явился поговорить с Бёмом, лицо которо-
го он знал лучше, чем что-либо другое на свете. Но теперь
это было совсем другое, незнакомое, враждебное лицо.
(Так значит, ты пришел поговорить со мной, но я тверд и
силен, ко мне не подступишься.)
— Ну, рассказывай, ты же ничего нам не писал.
Рассказывай,— старик говорил медленно и отчетливо, но
только оттого, что боялся, что в следующее мгновение
произойдет что-то страшное, удар, который он не сможет
отразить.— Ну, рассказывай же, значит, ты счастлив
здесь, в Вене?
(О чем ты спрашиваешь меня? Неужто ты не догадыва-
ешься, кто я? Не знаешь обо всем том великом и
страшном, что случилось со мной?)
— Так давай же, начинай, чему ты здесь учишься? —
(Спрашивать ты умеешь, знаешь, чего хочешь, ты мо-
жешь даже броситься на пол и насмерть заговорить
можешь. Но со мной ты ничего не добьешься.) — Но вы
ведь знаете,— спокойно произнес Бём,— я приехал в Вену
не затем, чтобы учиться. Впрочем, на днях я уезжаю в
Германию. Учебу я бросил. Придется вам с этим смирить-
ся.— Что, что? Ты уже не учишься? Так, а почему ты не
учишься? Ты довольно-таки давно ушел из дому, и мы не
знали, где ты и что делаешь. И наконец, ты пишешь, что
ты в Вене, мы радуемся, посылаем тебе деньги, а теперь
ты заявляешь, что бросил учиться. Если я расскажу это
твоей матери, она скажет: «Теперь ты видишь, ради чего
мы мучились».
— Вам незачем было мучиться ради меня.
— Незачем мучиться! — Целый рой мыслей пронесся в
его голове, отразившись в светлых точках глаз, незнако-
мые, фантастические, ни разу не изведанные радости
жизни, все они превратились в башмаки, книги и лекар-
ства для Петера. Потом светлые точки в глазах исчезли.
122
В них была только ненависть.— Во всем виноваты эти
люди, за которыми ты вечно бегал еще дома. Теперь они
угодили в тюрьму и на виселицу. Будь они прокляты! —
Послушайте,— сказал Бём,— оставьте меня в покое! И не
заботьтесь больше обо мне. Поезжайте домой. (Сейчас
наконец-то я тебя по-настоящему задел.)
И действительно, старик поднялся. Как малый ребе-
нок, окинул Бёма взглядом с ног до головы и, не подав
ему руки, вышел из комнаты так быстро, что Бём, вконец
ошалев, остался стоять перед пустым стулом.
Он подошел к Фалуди.—-Кто это был? — Мой отец,
которого я выгнал.
Бём и Фалуди ушли первыми, и за ними уже мало-
помалу все разошлись из комнаты Бато. Последним
уходил Штайнер. В дверях он еще раз обернулся. Бато
выглядел смертельно усталым. Штайнер знал, как стра-
стно тот хочет, чтобы и он, Штайнер, ушел. Но он
сказал:—Простите меня, я должен сказать вам еще
несколько слов. Бато сразу же ответил:—Да, конечно.
До войны они вместе учились, вместе преподавали в
высшей школе. Бато уже в последний год войны сменил
свою преподавательскую работу на тюрьму, в период
диктатуры он снова встретился со Штайнером в универси-
тете, и теперь, после крушения, в Вене. Они сели друг
против друга. Бато не сводил глаз с лица Штайнера, как
будто впервые видел это нервное, умное лицо. Штайнер
отпил глоток холодного горького чая. И сказал: — Знаете,
Бато, я просто не могу больше этого выносить.— Чего?
— Только не спрашивайте «чего»! Я же вас знаю, не
прикидывайтесь, будто вы... Вы же понимаете, что прихо-
дится выносить. Говорят, вы в ночь на двенадцатое
перешли границу. А утром, в восемь часов, уже стояли во
Флоридсдорфе и раздавали листовки. Великолепно, даже
сверхвеликолепно. Именно в первый день после побега, и
во второй, и в третий. Но потом все то же, в четвертый
день, в сотый, тысячный...
Бато сощурился, лицо Штайнера вдруг отодвинулось
далек о-далеко, стало едва узнаваемым. Наверное, он
подумал: дай мне наконец заснуть, мне, который ничем
тебе не может помочь. Но он заставил себя слушать.
— Я не в силах больше выносить того, что здесь
творится. Нет, не могу.
Время внушает мне страх. Я должен знать, сколько
дней еще надо дожидаться, восемь, десять или всю жизнь.
И это три совсем разные вещи, к каждой из которых я
должен подготовить себя. Вы не смейтесь.
123
— Я вовсе не смеюсь.
— Чего я, собственно, жду? И что это, собственно, за
штука, мировая революция? Не считая хлеба, которого у
всех нас будет вдоволь, станет ли проходимее путь между
жизнью и смертью (я говорю, не считая хлеба, провианта
на этом пути), станет ли ничтожнее смерть и буду ли я
менее одинок?
Бато смотрел на лицо Штайнера, как на арену слож-
ных, запутанных событий. Впервые за этот вечер он сам
заговорил:
— Да, эти приступы страха и уныния, этот страх,
который сильнее воли и рассудка, они вошли в нашу плоть
и кровь, смертельный страх и уныние. Но мы обязаны
отдавать себе отчет, откуда это идет...
Штайнер нахмурился. Он знал наизусть ответы Бато,
также как Бато знал его жалобы. Поэтому-то он каждый
вечер, с тех пор как попал в Вену, приходил сюда, наверх.
Но на сей раз он вдруг вскочил:
— Именно этого мне и не хватает — спокойно отдать
себе отчет... Знаете, я затем и пришел сегодня, чтобы
проститься с вами. Как говорил малыш Бём? Я могу и из
Германии вернуться домой. Ждать можно где угодно.
Между тем, что было, и тем, что будет, я хочу еще раз
спокойно все обдумать, может, в каком-нибудь маленьком
университетском городишке в Германии, только не здесь,
среди этих авгуров в клетке, когда вечно у тебя перед
глазами их морды и болят уши от их пророчеств.
(Я смертельно устал, и это же абсолютно бессмыслен-
но— удерживать его.) — Ну что ж, желаю счастья.
Штайнер испугался. Он ожидал, что Бато всеми силами
будет отговаривать его от этой поездки. Бато протянул
ему обе руки, но глаза его смотрели на Штайнера с
полным безразличием.
Когда Штайнер ушел, Бато, от усталости еще несколь-
ко минут ни о чем не думая, смотрел на стол, заваленный
горой грязной посуды. Потом прошел в соседнюю комна-
ту. Его жена — ее бледное, болезненное лицо тоже каза-
лось потухшим от усталости — бодрствовала возле ребен-
ка, родившегося в последнюю неделю августа. Ребенок
был крошечный, жалкий и, казалось, медленно умирал.
Позади нее лежал старший мальчик, один глаз у него
был зажмурен, а другой открыт, как будто он чего-то
ждал.
Мария сказала:
— Ты только глянь на него.
Бато бросил быстрый взгляд на младенца. И сказал:
124
— Фалуди вернулся. Он, может быть, завтра уже
уедет в Карпаты, в Закарпатскую Украину.
Мария продолжала:
— По-моему, с тех пор как он появился на свет, ты
его еще не видел.— Немного подождав, она прибавила: —
Он умрет, а ты так его и не увидишь.— Она сама страшно
испугалась своих слов, но Бато хладнокровно сказал: —
Оставь, он будет жить.
IV
С бескрайней польской равнины вязкая сырая земля
проникла в город, в беспомощные, разрушающиеся уже с
момента возникновения закоулки вокруг фабрик. По
мосткам, проложенным над раскисшей, истоптанной
землей, шли на утреннюю смену красильщики, к боковому
входу в отделочный цех. Контроль был весьма строгим, их
пропускали внутрь медленно, делая выборочную проверку.
Напротив входа, перед большой, незаконченной стеной,
покрытой рекламами и надписями, стояли полицейские, в
форме, сверху донизу забрызганной грязью.
Янек, стоявший в самом хвосте, низенький, круглень-
кий парнишка, рукавом утирал нос, из которого от
волнения все время текло. Кожа у него зудела, толстая
кожа из листовок; он весь шуршал.
Янек думал: Владек, мой брат, не вернулся домой.
Сейчас он лежит в участке. Они еще бьют его.
Янек всегда тянулся за старшим братом, был вроде как
довеском к нему. Вчера вечером вышла эта листовка.
Владек принес одну пачку, спрятал в печь. Он еще
объяснил Зофье, как подложить брикет под котел, чтобы
сверху шел дым. Уйдя второй раз, он больше не вернулся.
Они ждали до глубокой ночи. В два часа Янек встал и
вместе с младшей сестренкой начал складывать листовки.
Вылезла мать. Она втянула губы вовнутрь, как будто
сосала сахар, она всегда так делала, чтобы не плакать.
Она подсела к ним и стала тоже складывать листовки, в
темноте, бесшумно двигая руками, чтобы никто не услы-
шал— ни старики, ни старшая сестра.
Второй в очереди до него был задержан. Все рабочие
переминались с ноги на ногу. Янек замер в неподвижно-
сти, чтобы не шуршать. И вдруг он ясно почувствовал,
что он пройдет. Быстрее, думал он нетерпеливо. «Бы-
стрее, быстрее!» — ругался недовольный надзиратель.
Позже, во время перерыва, в умывалке отделочного
цеха мужчины теснились вокруг чанов, опускали руки в
жирную, уже подернутую синими прожилками воду. Один
125
рабочий вытащил из кармана халата хлебную горбушку и
вытянул заодно еще что-то. От кончиков пальцев дрожь
передалась в самое сердце. Один такой листок сулил два
года тюрьмы, его рука сама это знала и £ама по себе
сжалась. Он с мучительным усилием бросил один-
единственный взгляд на клочок бумаги, скомканное слово
выпрямилось, он позабыл о двух годах и разгладил листок
ладонью.
«Прочти и передай дальше! Не давайте себя обмануть!
Красная конница неудержимо рвется к Варшаве!»
Его густые брови полезли вверх. Дольше обычного
рабочие теснились вокруг чана и ниже обычного наклоня-
лись над ним. Янек увидел, что на поверхности щелочного
раствора плавает обрывок раскисшей бумаги.
Между тем мать все еще сидела на том же месте,
втянув вовнутрь губы, как вдруг вошел Владек, ее
старший, один. Лицо совсем серое, и весь он был какой-то
опущенный, плечи, уголки рта, брови. Зофья сразу
заметила, что он похож на ребенка, потерявшего монетку.
Конечно, он и сейчас что-то потерял, она только не знала
что. Мать ничего этого не замечала, она просто видела,
что он здесь, и радовалась. Владек сразу же, без лишних
слов, улегся спать, лицом к стене.
Вскоре постучали в окно:
— Они схватили вашего сына, избили его до полусмер-
ти. Берегитесь, они идут!
Зофья окинула взглядом мать и Владека. Он лежал,
уткнувшись в стену, но по его спине она поняла, что он не
спит. Мать растерянно проговорила: — Но он же давно
дома.— Зофья закричала во все горло:—Да не его, мама,
нашего Янека!
v
Двенадцать часов пополудни, трехчасовое перемирие на
польском фронте для обмена пленными. Поляки выдают
русским десять «политических» из своих тюрем за такое
же число офицеров и попов. Поезд пересекает границу и
останавливается. Солдаты соскакивают с подножек, отпи-
рают двери купе. Поляки, восемь мужчин и две женщины,
ждут между заряженных винтовок. Все они еще скованы
вместе. В поезде они были возбуждены, теперь вдруг
притихли. Двое из них седы, Зофья Ярославская и Соло-
пейко. Солдаты пронзительно кричат: «Вперед!» Они бегут
сначала вдоль полотна, потом через поле мимо цепи
сторожевых постов. Все, что за этими постами, воздух и
земля, невероятно и трудно достцжимо. Зофья шла,
126
тяжело ступая и топая. Солоненко шел грудью вперед,
опустив подбородок. Так они дошли до цепи постов.
— Стой!
Впрочем, за постами нет ничего, кроме проволочных
заграждений. Оковы снимают Винтовки сопровождают их
по узкой дороге, по тропинке между зарослями колючей
проволоки. Они шли двадцать минут. И вот за проволоч-
ным заграждением они видят: в темной группе солдат, до
которой еще минут двадцать ходу, под неяркими лучами
солнца поблескивают шлемы и ружья. Позади себя и
впереди они слышат барабанную дробь. Одновременно,
секунда в секунду, сзади раздается первый такт «Еще
Польска не сгинела», и впереди «Вставай, проклятьем!..»
Все делают такое движение плечами, будто стряхивают с
себя воду, все улыбаются.
По другой тропинке между проволочными зарослями
как раз ведут русских пленных, дюжину попов и помещи-
ков. Теперь от группы солдат отделяются несколько
длиннополых красноармейских шинелей. Пленные громко
поют, пока с них снимают кандалы, подписывают поимен-
ные списки и производят обмен. Приклады винтовок
стукаются о землю, и солдаты делают поворот кругом. С
громогласными пылкими приветствиями пленных заключа-
ют в объятия. Старый, маленький Солоненко вдруг
утрачивает свою выправку. Кладет голову на левое плечо,
будто он только теперь почувствовал усталость, и ясными
глазами смотрит на стоящего перед ним красного команди-
ра, который говорит громовым голосом, в своей громад-
ной солдатской шинели — полы ее касаются земли — он
кажется монументом. Музыка умолкает. Пленные целу-
ются с солдатами, целуются друг с другом. Солоненко
должен говорить от лица всех. Он бледен, тяжело дышит,
потом раздается его обычный размеренный тихий го-
лос:— Перед вами, наши русские товарищи, первое поко-
ление пленных, которому довелось увидеть плоды своей
борьбы.— Все переглядываются, меряют друг друга про-
низывающими взглядами. Переводчик в солдатской шине-
ли выходит немного вперед и оборачивается к русским.—
Перед вами, товарищи, первое поколение пленных, кото-
рому посчастливилось увидеть плоды своей борьбы.—
Солоненко обеими руками сжимает виски, улыбается и
продолжает по-русски: — Еще никто из нас, никто из
наших преследуемых, замученных пытками и неволей,
убитых товарищей не видел своими глазами то, за что
боролся. Мы первые сейчас видим это.— Он говорит
быстро и тихо, все еще сжимая ладонями виски, и лишь
окончив речь, роняет руки. Тут же его подхватывают под
мышки и начинают качать. Сердце его отчаянно бьется
127
На секунду у него рождается мысль: нет, это еще не
конец, я еще не хочу его. Он видит, как в воздухе
взвиваются толстые юбки Ярославской. После краткого
мига веселья сердце его начинает успокаиваться от непе-
реносимой радости и бьется уже не так отчаянно. Он
снова стоит на земле!
VI
Горная цепь Карпат была окутана тьмой, и огни в
горах внезапно погасли, один за другим. Люди, украинские
крестьяне, пришедшие на собрание в лесной склад, легли
наземь, кто спал, а кто томился ожиданием. Сейчас,
глубокой ночью, ждать было еще труднее. Вот уже много
дней и ночей все жило ожиданием, в мрачном невыноси-
мом беспокойстве, какое охватывает женщину, когда ее
живот становится все больше и больше и вот-вот наступят
роды. Собрание должно было состояться вечером, непода-
леку от Грушово, но его перенесли на завтра. Крестьяне
из восьми окрестных деревень ожидали наступления ново-
го дня, это было единственное, что наступит наверняка.
Тихий старческий голос утешал лежавших на земле:
— Человеку, которого прислали сюда из России, что-
бы все объяснить, предстоит долгий путь, и высчитать его
с точностью до часа он не может.
Но встает кто-то другой и говорит:
— Ах, да какой там долгий путь, он живет совсем
близко, под боком у партии, в Ужгороде.
Внезапно и во многих покоящихся на земле головах
рождается мысль: русские могут быть здесь через два
дня, если они действительно были в Польше. Их лица
озаряются надеждой, зримой, как всполох света, что
появился над лесным складом и снова померк. И снова
лица напряглись в непереносимом, мрачном ожидании.
Кто-то пустил по кругу вырезанный из газеты портрет,
Ленин, с бородкой, в шапке. Но от этой вырезанной
картинки стало еще горше. Может, это он, а может, и не
он. В нем не было чего-то особенного, по чему его можно
было бы узнать. Может, это был он, а может, и совсем
чужой человек.
Теперь многие припомнили, что в прошлом году было
почти то же самое. Переворот в Венгрии. Они зажигали
костры на горах, в деревнях появлялись листовки. Вели-
кое ожидание было тогда, а что осталось: через горы
пришли беженцы, прятались за штабелями дров, народная
власть была свергнута, крестьян вешали на деревьях в их
же собственных садах.
128
Кто-то громко застонал, в гневной, болезненной трево-
ге. Когда световой всполох снова скользнул по склону,
что-то светлое озарило все лица. И опять прошло. Потом
многие поднялись и стали напряженно вглядываться в
проходящую внизу проселочную дорогу. По белой ленте,
обвивающей темные горы, двигалось что-то в направлении
складов. Это были рабочие из Акна Златина. Все как один
они поднялись на гору, неся с собой знамена. Одновремен-
но с идущими в гору людьми, сначала медленно, а потом с
ошеломляющей быстротой, настал день, и взору явились
зубчатые горы и глубокие, поросшие лесом расселины.
Огромная масса людей, которых ночью никто не заметил,
теперь, когда настало утро, покрыла весь склон до самой
дороги. Светлое перистое небо сближало горы и людей.
Они упрямо приближались к лесу. Толпа, сжимаясь
плотнее, все больше темнела. Посреди нее кто-то вскараб-
кался на штабель. В нарастающей тишине послышался
громкий голос. Те, что стояли с краю, поодаль, потяну-
лись на этот голос, который и без слов будоражил их, как
набат в далекой деревне. Они откидывали назад головы,
так что затылок жгло огнем. Стояли, открыв рот,
казалось, они зубами вгрызаются в этот голос.
О том, что русские через два дня будут здесь, этот
голос ничего не сказал. Но он сказал, что Россия —
необъятная страна, с тучной землей, которая вся, от края
до края, принадлежит крестьянам. Он призывал всех, кто
пришел сюда, следовать за партией.
На лицах слушающих лежал жесткий болезненный
блеск, как на лицах покойников.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Окончив речь, Фалуди — после него еще многие взбира-
лись на бревна — сразу же отправился в Акна Златина,
деревню у въезда на старый соляной рудник. С тех пор,
как он прибыл в Закарпатскую Украину, он уже много
дней, не смыкая глаз, ходил по горам из деревни в
деревню.
Прежде Акна Златина представляла собою скопление
грязных хат, куча людей переваливалась из пивных в
рудник, с рудника в пивные. Между тем из этой кучи
вылущивались кулаки и лица.
Вот уже несколько недель, как рудник закрыт. При-
шли жандармы. Началась стрельба и аресты. Но вдруг
5 А. Зегерс, т. 1
129
жандармов убрали. В горах, на лесных складах вновь
стали загораться огни крестьянских сходок. Что-то тем-
ное, тяжелое было уже совсем близко, еще невидимое, но
тень его уже нависала, уже чувствовалось его дыхание.
Иной раз кто-нибудь вскакивал на стол и кричал, тогда
люди прислушивались, ведь каждый крик мог оказаться
призывом. Кто-то вскакивал и разом говорил больше, чем
за всю свою жизнь до сих пор. Теперь говорили: партия
посылает к нам этого Фалуди, уж он-то все знает. Фалуди
приходил, его голос и здесь разносился над людьми,
смывая со всех лиц сомнение и усталость. О самом
последнем он ничего не сказал вопреки их ожиданиям, но
он еще не кончил речь, он еще скажет. Вдруг возникло
какое-то беспокойство, многие повернулись к дверям.
Фалуди крикнул: — Что там такое? — Кто-то ответил: — На
сходке, там, где ты был до нас, произошел взрыв! —
Позади него многие, перекрикивая друг друга, сообщили,
что есть убитые, многих арестовали! Кто-то вскарабкался
на стол у стены и заговорил во весь голос.
Фалуди протиснулся туда и стал его расспрашивать.
Всевозможные слухи бродили в округе о том, как он
уезжал из Ужгорода. Медленно раскатывалось эхо вступ-
ления Красной Армии в Польшу, раздавались голоса, что
продвижение ее остановлено под Варшавой. В эти дни
настроения непрерывно менялись. Возможно, что та тя-
жесть в мыслях, от которой вдруг невыносимо стало
Фалуди продолжать речь, была просто обычной устало-
стью. Но если на сходке действительно был взрыв,
значит, наступил решающий миг. Усилием воли он привел
в порядок свои мысли. Что значит — решающий миг?
Та пружина в душе, которая всегда при всех новостях
распрямлялась больше или меньше, сейчас только сильнее
сжалась! Может наступление действительно захлебнулось?
Может, даже русским нанесли сокрушительный удар?
Он взял себя в руки и вернулся на свое место.
Перекричал сумятицу голосов. Через несколько минут у
всех стали прежние лица. Ожидание, решения, партия.
Тишина была такой, что в них обоих — его голос против
Тишины — появилось что-то угрожающее, почти враждеб-
ное. Там, где только что возникла суматоха, кто-то
закричал диким голосом: «Выжидать!» Фалуди что-то
закричал в ответ, со всех сторон послышались выкрики.
Снова и снова его голос отрезвлял собравшихся.
Кто-то повел его к себе домой. Фалуди сказал:
— Оставь, мне бы только прилечь.
Он заметил, как муж шептался с женой, как жена со
вздохом встала и что-то принесла. Он был слишком
утомлен, чтобы сказать: «Ничего не нужно». Вокруг
130
спало множество людей. На дворе он услышал быстрые
шаги, дверь снова распахнулась, кто-то спросил, пойдут ли
и они. Фалуди доплелся до дверей и посмотрел им вслед.
Над низкими хатами нависло темное небо, и тяжелые
дождевые тучи были чернее, чем уходящая ночь. Горы
медленно исчезали из виду. Звезд не было, а деревни
спали. И лишь в направлении Уста, не очень далеко, тлел
крошечный, странно волнующий огонек. Фалуди в задум-
чивости уставился на него, покуда огонек не погас, потом
закружился и вновь вернулся на прежнее место. На
мгновение Фалуди показалось, что только гребни гор
мешают ему разглядеть грядущее. Ему хотелось припу-
ститься бегом. Но куда сильнее этого желания была
страшная усталость, скопившееся утомление уже не дней,
а лет. Он закрыл дверь и лег. Но это не должно
прекратиться, не должно меня'отпустить. Что со мной
будет, если это меня отпустит? Засыпая, он почувствовал,
что женщина накрыла его и что-то сунула под одеяло —
одного из своих детишек, ребенок был теплый и щекотал
ему грудь и ноги.
п
— Будьте уверены, сударь,— сказал носильщик,— вы
этой комнатой останетесь довольны. Я знаю эту комнату,
потому что всегда доставлял на вокзал чемодан господина
доктора Винтера, он был ассистентом профессора Панце-
ра и теперь вместе с ним уехал в Берлин. Господин доктор
прожил в этой комнате шесть лет.
Пахло лесом и дождем. Они прошли друг за другом
почти через весь университетский городок, потом подня-
лись по крутой улочке среди влажных, пахнувших жасми-
ном садов. Штайнер, терзаясь угрызениями совести, смот-
рел на согнутую под тяжестью его чемодана спину
носильщика, кроме того, все было невероятно тихо —
усталый, уютный дождик.
— Вот тут, наверху.— Они остановились, Штайнер
взглянул на окно за кронами деревьев и сразу же
испугался, что эта комната может быть занята.
— Прошу вас, комната свободна,— сказала полная
седовласая женщина,— прикажите только отнести наверх
ваш чемодан. Мой прежний жилец прожил в этой комнате
шесть лет, он был ассистентом профессора Панцера и
вместе с ним уехал в Берлин.— Она окинула его взглядом
с ног до головы, словно сравнивая с предшественником,
изучала его лицо и платье, пытаясь определить, надолго
Лион приехал.
5*
131
Она пошла впереди него, окно было сразу открыто,
кувшин налит свежей водой, постель застелена белоснеж-
ным бельем. С облегчением вздохнув, Штайнер подумал,
что он уже очень-очень давно не видел так близко перед
собой дерево в сотнях тысяч дождевых капель.
Как только она выйдет, я сразу же, не сходя с места,
возьмусь за работу.
Он достал и разложил перед собою книги. Еще раз
подошел к окну, носильщик прошел через сад и закрыл за
собой калитку. Кончено.
Штайнер сел, но от густой листвы в комнате уже стало
сумеречно. К тому же он сейчас слишком устал, чтобы
думать. Он осмотрелся вокруг, эта, так сказать, девичья
комната, подействовала на него угнетающе, стол, обреме-
ненный мыслями, которые еще не родились у него,
честолюбивыми помыслами, которых он еще не удовлет-
ворил, эта приготовленная для него постель, в которой
ему предстоит страдать и радоваться, одному или с кем-то
вдвоем, в печали, которая неотвратимо начнется этой
ночью и кончится лишь в последнюю проведенную здесь
ночь. Он снова подошел к окну. Его терзала тоска
по родине и раскаяние, что он уехал. А вдруг дождь в
этом городе никогда не прекратится? Что же это за
человек жил здесь до него и умудрился прожить шесть
лет?
Ш
Синьора Бордони, сгорая от нетерпения, ждала, покуда
Пали найдет себе другую квартиру. Она верила, что, как
только Пали съедет, жить станет много легче. Жизнь на
виколо-ди-Мариа, начиная с сентября, становилась с каж-
дым днем все более грозной и непонятной. И не из-за
Пали все шло так, как шло — что ни ночь, то выстрелы,
поножовщина, в переулках рабочего квартала бродили
чужие, неряшливо одетые парни, двери Дома профсоюзов
содрогались от кулаков, в окна летели камни. Так при чем
же тут маленький Пали и что он мог с этим поделать? Но
он был уже очень при чем, когда в такие ночи Бордони
вместо того, чтобы запереть покрепче дверь, выходил на
улицу срывать и наклеивать плакаты и стоял на посту в
отряде рабочей самообороны на виколо-ди-Мариа, подпо-
ясанный солдатским ремнем, с пистолетом в руках.
Никогда прежде, до появления Пали, не вваливались
каждый вечер в ее прибранную комнату эти мужчины,
рядом с которыми прежние воскресные визиты приятелей
Бордони уже казались ей сущей ерундой.
132
Синьора Бордони верила, если Пали уйдет, брешь еще
как-то можно будет залатать.
Среди ночи пришел Пали, один, без Бордони. Была
потасовка, стрельба. Полиция набила полную машину
арестованных, среди них был и Бордони.
— Долго они его держать не станут,— предположил
Пали,— ему же никакого обвинения не предъявишь.
Синьора Бордони пристально смотрела в его круглое
лицо. Сердце у нее замерло, она была в таком отчаянии,
что не могла даже обругать его. Но все кончилось
хорошо. Бордони вернулся уже рано утром, его сразу же
отпустили. Синьора Бордони вздохнула и с легким серд-
цем обрушила на Пали град грубых и язвительных
ругательств. Бордони рассказал:
— Кого, как ты думаешь, я встретил в участке среди
этих сукиных детей? Нашего маленького Маффи. Он еще
месяц назад разорялся на наших собраниях и все кричал:
«Ура! Ура!» «Ну, малыш,— сказал я ему,— кто же это
подарил тебе такую красивую шелковую рубашку?»
Пали с самого первого дня не обращал внимания на
лицо Бордони. Сейчас, взглянув на него, он подумал, что
Бордони выглядит совсем иначе, чем ему казалось. Нет,
так он не выглядит, думал Пали, таким его лицо вовсе не
было, тогда, на пути домой, или .оно так изменилось?
Желание синьоры Бордони, чтобы Пали сменил кварти-
ру, исполнилось через восемь дней после выборов бурго-
мистра, после фашистского путча в Болонье. Его попро-
сту выслали. Ему это было нипочем. Раз, два, три, собрал
свои пожитки, поцеловал детей, подал руки супругам
Бордони. Бордони стиснул зубы, а синьора Бордони
подумала: все у меня перепутал, все испортил, все, все, и
даже как следует не простился.
Невдалеке от границы вагон, в котором везли Пали и
других высланных, отцепили. Часовые стояли на поднож-
ках вагона. Они ждали, был жаркий пыльный полдень.
Сначала слышалась отборная ругань, потом все притихли,
устали, хотели пить. Пожилой женщине и Пали позволили
сходить за водой. Они шли медленно, наслаждаясь свежим
воздухом. За станционным зданием начиналась новая
страна, мягкая, коварная, холм с белым облаком из терна.
Они подставили руки под струю воды. Пали огляделся.
Вокруг станции громоздились горы, чудовищные горы,
Пали даже не подозревал, что на земле бывают такие
горы.
133
В эту ночь синьоре Бордони еще не удалось запереть
дверь за Пали. Товарищи, пришедшие вечером с Бордони,
оставались до утра, поскольку ночью было запрещено
выходить на улицы. Со вчерашнего дня распространялось
воззвание нового магистрата сдавать оружие порайонно.
Вечером демонстрация протеста перед ратушей была
встречена выстрелами. Бордони сидел на лавке на месте
Пали и пытался все, что говорилось в комнате, осмыслить
так, как Пали: мы отдали то, что уже держали в руках,
мы отхватили от них только кусочек, они же за это
сожрут нас целиком. У кого есть рубашка, тот хочет
сохранить и шкуру. Переговоры с этими мошенниками
будут стоить нам наших молодых жизней.
Утром, когда все ушли, Бордони в нерешительности
остановился на пороге. Он был мягок, и ему было больно,
что Пали больше нет здесь. Он был тверд, но его
твердость причиняла ему боль. Ему было противно возвра-
щаться в свою комнату. В этих ветхих стенах, в этой
тухлятине — жена, домашние заботы, дети — был только
один надежный друг, на которого можно опереться — его
армейская винтовка, лежавшая под кроватью.
IV
На Ангальтском вокзале Берлина Бато ждал поезда из
Вены, встречал жену и детей. Сам он накануне вечером
приехал из России. Три дня назад в Москве, на Тверской:
возвращение с фронта заводских подразделений. Они были
оборванные, в лохмотьях, но в этих развевающихся
лохмотьях было что-то монументальное, как в бронзовых
лохмотьях памятников. С неподкупной холодной поспеш-
ностью, словно не домой вернулись, а только еще высту-
пают в поход, маршировали они сквозь пожар знамен.
С трибун гремела мощь пролетарского государства, дело
Ленина, величие Красной Армии. Все бледнее и бледнее
становились, яркой белизной накалялись лица. Не меньше
тысячи раз он сам в этот день кричал «Да здравствует!»
Его зажало в толпе, так что он не различал собственного
голоса, не чувствовал собственного тела. В этот миг на
всей земле не было места, откуда открывался бы более
многообещающий вид. Но он не мог остаться там, ему
надо было ехать на запад, надо было занять пост второго
редактора «Нойе Вельт» в Берлине. Надо было встретить
детей и жену, вместе с ними устроиться на квартире, из
всех людей именно вместе с ними. Все это трудно понять,
думал Бато, но это ненадолго. А как устроиться на одну
или две ночи, не имеет значения.
134
Бато то поднимался на перрон, то опять спешил вниз,
словно сам себя догонял в суматохе прибывших и отъез-
жающих пассажиров. Это не надолго. Все пройдет, про-
мчится, всех нас скоро столкнет друг с другом, так или
иначе. Вдруг он вспомнил, что поезд прибудет через
несколько минут; испугался.
В купе Мария подхватила на руки сразу и детей и
вещи. Они как раз ехали мимо первых сырых и закопчен-
ных городских кварталов. Ее уже объял страх перед
Бато.
Эта женщина, это место, как все трудно, думал Бато.
Если только все это так или иначе не кончится, скоро,
завтра.
Теперь он, печальный, стоял, а люди вокруг уже
бросились к вагонам подошедшего поезда; платформа
опустела. Мария робко что-то говорила ему, не подпуская
к нему детей. Она быстро глянула в его лицо — страх ее не
был безоснователен.
— Куда нам теперь деваться?
Сегодня утром Бато отправился на поиски комнаты.
Увидев первую же табличку «сдается комната с меблиров-
кой», он вошел и снял эту комнату. Это оказалось ателье
художника, который на зиму уехал работать в Италию.
Сейчас они поднимались со ступеньки на ступеньку, с
детьми и багажом. Бато держал за руку Андри, но на
полпути, ни о чем не думая, отпустил его. Когда он
открыл дверь и включил огромную люстру художника,
они замерли в растерянности от переизбытка света среди
множества пестрых и золоченых картин, зеркал, бронзы и
мольбертов.
— На две-три ночи сойдет, погаси свет.
— Первый раз? — спросили они Янека.— Да,— ответил
Янек,— первый.— Он сидел на нарах, стараясь вести себя
и держаться как другие. Он был такой маленький и
круглый, что при виде его все улыбались. То и дело
чья-нибудь рука гладила его круглую, как шар, голову.
Ему было немного стыдно, он не мог взять в толк, почему
люди так часто смотрят на него с улыбкой. Он был так
избит, так измотан, от всего отрешен. Ему досталось
немало побоев. И вообще тяжко пришлось во время
предварительного заключения. Позднее, на процессе, не
было никого из его близких. У них не хватило денег,
135
чтобы приехать и проститься с ним. Втайне он тосковал
по дому. Ему недоставало Владека. Но больше всего он
тосковал по фабрике, по отделочному цеху. Один, он не
знал куда девать время, сидел, опустив руки на колени.
Ему казалось, что голова его заполнена воздухом.
Но едва за ним закрылась дверь этой камеры, как он
сразу же стал меньше бояться предстоящих четырех лет.
Они сидели вплотную друг к другу, восемь политических,
на двух нижних нарах, упираясь друг в друга коленями.
На столе из колен лежала желтая помятая тетрадь.
— Итак, мы начинаем,— сказал кто-то. Все сразу
отвернулись от Янека. Чей-то голос читал вслух, абзац за
абзацем. После каждого абзаца возникал бурный спор.
Янек тихо сидел на своем месте. Понимал он мало. И
все-таки из него уже потянулись корешки, чтобы срастись
с новым окружением. Один раз на него взглянул Солонен-
ко.— О чем задумался? Ты понимаешь, что тут говорят? —
Янеку стало стыдно. Его круглое лицо залилось крас-
кой.— Мало.— Солоненко положил руку ему на голову,
устрашающую руку, сплошные жилы вместо костей. Янек
тогда еще ничего не знал о Солоненко. Только видел перед
собой маленького сурового старика с белым, словно
закоченевшим лицом и веселыми глазами, с выпяченной
грудью; держался Солоненко прямо, даже несколько
деревянно.
— Ты всегда спрашивай, Янек, задавай побольше
вопросов. Вот, почитай что-нибудь! Завтра будешь меня
спрашивать. И спокойно перебивай нас, если чего не
понял. Мы каждое словечко тебе объясним. Когда ты
выйдешь отсюда через четыре года, ты захочешь работать
дальше, захочешь понимать, что происходит. Если тебе
повезет, если мы какое-то время пробудем вместе, ты тут
многому научишься. Пробудешь здесь четыре года, как
ты, или восемь, как я, или пожизненно — между нами и
волей не должна пролечь пропасть, ты понимаешь, что я
тебе говорю?
— Да, это я понимаю,— смущенно проговорил Янек,
глядя в спокойные глаза Солоненко. Но подумал, что
понять это было трудно. Он с удивлением смотрел на
Солоненко. Он еще не знал, что все, чему он удивлялся,
было уже и в нем самом, когда на его голову опустилась
сплетенная из жил рука Солоненко.
Янек сел в сторонке и, нахмурив лоб, принялся читать,
с одним-единственным желанием — понять то, что читает.
Солоненко еще раз подсел к нему, расспрашивал его,
долго говорил ему что-то. Но он тоже жадно слушал
Янека — Солоненко был арестован вскоре после возвраще-
ния из России, в четвертый раз, польские тюрьмы были
136
им обжиты еще при царе. Через камеры, где он сидел,
прошли целые поколения молодых заключенных. И ему
нужен был Янек, свежая реальность. Солоненко заставил
его все рассказать: об отделочном цехе, о фабрике, о
Владеке, листовках, об аресте. Никто и никогда еще с
Янеком так не говорил. До сих пор Янек, мало что
понимая, мало о чем задумываясь, поступал так, как его
брат Владек. Ночью он лежал сам не свой и не мог
заснуть от волнения. Ему казалось, что до сих пор он
сидел в душной и тесной камере, а Солоненко ударом
кулака пробил в ней брешь, в которую извне устремились
воздух и свет.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
Зима 1924 года. Янек, отбыв четыре года в тюрьме,
ждал поезда на Белосток. В зале ожидания было жарко
натоплено. Вокруг сапог ожидающих снег растекался
лужами. Янек крепко вцепился в край стола, у него
кружилась голова, так вокруг было просторно и оживлен-
но. За широкими окнами валил густой непроглядный снег.
Трое крестьянок развесили на печке свои платки. Солда-
ты, лежавшие на лавках, наводили на всех уныние своим
тяжелым сном. Мало-помалу все пришло в порядок,
словно буря улеглась. Янек отнял руки от стола и
задумался. Перед этим первым, самым прекрасным клоч-
ком свободы,— так человек после долгого перерыва смот-
рит в осколок зеркала на свое лицо,— он вдруг почувство-
вал, что из него сделали последние четыре года. Взволно-
ванный, он встал и вышел на улицу.
Вокруг фонарей кружили стаи снежных хлопьев. Рель-
сы сразу же за вокзалом терялись в снегу. Но Янек знал,
за снегом была равнина, необъятная ширь. Он спокойно
прислонился к стене и закрыл глаза.
Потом, в поезде, он спал, а вокруг крестьяне играли в
карты, проснулся он лишь за полчаса до прибытия. Он
хорошо отдохнул, все в нем так и прыгало от радости. Он
вступил в разговор попутчиков: налоги, скандал с ловиц-
ким епископом, конский рынок, двадцать злотых за
лошадь. В Белостоке они сказали:
137
— Всю ночь продрых, а теперь, только мы нашли
общий язык, ему пора сходить.
Янек направился в город. Последние хлопья снега
сыпались с бледного предутреннего неба. Вся непригляд-
ность пустых голых улиц выступала явственно, как на
лицах спящих людей. Янек родился здесь, он не знал
другого города. Но сейчас ему показалось, что жить
в таком городе — сущее наказание, словно он провел
эти годы не в тюрьме, а путешествовал невесть в каких
краях.
Его арестовали в середине августа 1920 года, вскоре
пришли русские, потом опять ушли. После его ареста
словно прошла одна только ночь; все те же полицейские
стояли на те/Х же перекрестках, железные шаги патрулей
впечатывались в избитые дубинками улицы, в молчании
город ожидал наступления бесполезного дня.
Янек добрался до квартала красильщиков, его фабрика
была закрыта, складские помещения сданы в аренду, со
двора красильни торчало несколько дюжин оглобель от
сломанных повозок. У стены Янек обнаружил обрывок
плаката, кем-то содранный или просто размокший от
дождя, самое что ни на есть обычное объявление. Он
свернул в свой переулок, собственно, день уже наступил,
но всем это было безразлично. Ожидая у дверей, Янек
исчерпал последний запас радости. Наконец изнутри от-
перли замок, показалась огромная метла для снега, а уж
потом его младшая сестра Зофья, чужая, уже не девушка,
брюхатая. Она бросила метлу и расцеловала его. Из-за
печки выглянула мать, что там такое случилось в дверях.
Она не заплакала, а только втянула внутрь губы. И
сказала:
— От тебя одна кожа да кости остались, мяса совсем
нет, в чем душа держится! — Один Янек расчувствовался,
зарылся головой в ее юбки, а другой Янек сурово
наблюдал всех и вся. Муж Зофьи, которого Янек не знал,
ясными глазами глядя на Янека, хлопнул его по плечу и
сказал:—Добро пожаловать, брат! — Старики совсем оду-
рели и ничего не могли взять в толк. Маня оказалась
здесь случайно — с румянцем во всю щеку, с желтыми
крашеными волосами, единственное пестрое пятно в ком-
нате, она держалась так, словно он и не пропадал на
столько лет, не обращала на него внимания и все время
что-то напевала. Владек быстро пожал ему руку и сел
за стол. Глаза их встретились. И снова один Янек был
маленьким, съежился под рукою старшего брата. А
другой Янек не спускал суровых изучающих глаз с брата,
сидящего за столом. Лицо Владека что-то утратило, а
может быть, оно просто было буднично серым. Янек
138
подсел к нему вплотную, чтобы лучше видеть его. Владек
положил руку ему на плечо. Теперь стало легче.
Он начал:
— Тебя мучили все это время, а что теперь будет?
Янек сказал:
— У меня все хорошо. А у тебя?
— Так...
— Они тебя, значит, тогда не сцапали, это здорово.
Ну, давай, рассказывай.
— Что ты хочешь, чтобы я рассказывал?
— Ясное дело, лучше всего начать с начала, с того,
как тут были русские.
— Что ты хочешь, чтобы я рассказывал? Ну, были
они тут, я сам видел, как они скакали верхом с криком
«Эге-гей!», и никто еще ничего толком не понял, как их
уж и след простыл, и после них все стало, как и до них,
только еще хуже.
— Ну кто так рассказывает! Когда меня сцапали, я
там, в участке, после того, как мне все зубы выбили,
думал: мой Владек это видел, так или иначе, давай
рассказывай.
Сняв руку с плеча Янека, Владек сидел, сплетя пальцы
обеих рук:
— Тогда, накануне твоего ареста, я пошел в магазин
Сутина и забрал там пакет, принес его домой и положил в
печку. Потом сразу же ушел за другими листовками, в
одну квартиру в Антоновом переулке. Было уже довольно-
таки тихо, на углу улицы Витта меня обогнал патруль и
встретился с патрулем, который спускался по Антонову, и
тут я кожей почувствовал, как они обернулись мне вслед,
тогда я зашел в пивную, как будто только за этим и
забрел в Антонов переулок. В пивной сидели двое из
красильни, они, как меня увидали, подошли и говорят:
«Благодари бога, что ты сегодня ни во что не сунулся;
слыхал, что с Паулем?» «Нет,— говорю.— Ничего я не
слыхал». «Они его сцапали в восемнадцатом номере, на
чердаке, связали и давай пихать его вниз по лестнице, с
площадки на площадку, а уж когда он докатился донизу, у
него вид был, словно наизнанку вывернутый, потом они
его втащили в участок, он был уже как колода, от лица
ничего не осталось». Они сказали мне: «Погоди, Владек,
выйдем все вместе». Мы пошли втроем, и они рассказыва-
ли дальше; но со мной что-то случилось, я подумал:
просто колени подгибаются, ведь до тех пор я всегда эти
пакеты таскал, как хлеб от пекаря...
Владек вздохнул. Янек коснулся его руки, тогда он
продолжил рассказ:
— На улице Витта я расстался с ними, там есть
139
кофейня с девочками, на вывеске обозначено, что там
бывают танцы, только танцев там сроду не бывало, просто
вывеска такая. Выходит оттуда товарищ Стефан, вид у
него — обхохочешься, хватает меня за руку и говорит:
«Я уж очумел дожидаясь, сейчас иди вниз и отсидись пока,
потом иди дальше, в номер семь не ходи, там провал. И я
не уверен, что они уже не напали на наш след». Я пошел
вниз, кругом стреляют, шатался по городу, полчаса или
час, не знаю, потом пошел домой, а тебя уже нет.
Все остальные в комнате сидели в углу, давая им
возможность наговориться.
— Постой, Владек, тогда ведь было дано указание,
если явка в четвертом районе провалится, забрать листов-
ки с другой квартиры в ближайшем районе.
— Да, указание такое было.
— Но ты, Владек, тогда не забрал листовки?
— Нет, тогда я не забрал листовки.
Он замолчал, братья подняли головы, а мать решила,
что они уже кончили разговор и положила на стол ложки.
Янек сказал:
— Наша мать, наша сестра и я, мы всю ночь тогда
складывали листовки. Я все их взял с собой на первую
смену, здоровый пакет. И за этот пакетик меня упекли на
четыре года, два из них я просидел с Солоненко, у него я
многому научился, мне здорово повезло... Но ты, Владек,
что с тобой за это время стряслось?
— Да что стряслось... Нашу лавочку прикрыли, вот я
и просиживаю задницу...
— А что с работой?
— Ты еще спрашиваешь! — Владек придвинул к себе
кастрюлю серыми вялыми руками, прошло уже немало
времени с тех пор, как эти руки были съедены ультрама-
рином. Но немало времени, видимо, прошло и с тех пор,
как, сжавшись в кулаки, они размахивали в такт шагов на
демонстрациях.— Поешь, Янек, как следует, это можно и
без зубов...
Пока Янек не начал есть, все ждали, что он на это
скажет. Но Янек молча ел, погруженный в задумчивость.
За окном день рассыпался золою серого снега. Комната,
казалось, становилась все теснее и теснее, почти уже
душила его. Лица матери, сестер, зятя словно освещали
стол своим светом, и только лицо Владека было убогим и
серым, как день за окном. Так же как накануне вечером
на станции, Янек почувствовал, как много на него вдруг
навалилось, больше всего ему хотелось уронить голову на
стол и спать, но муж Зофьи сказал:
— Я сегодня не пойду на рынок, сегодня ни за что, ты
ведь будешь рассказывать.
140
Янек сказал:
— Да, я многому научился за эти четыре года.— Он
стряхнул свою усталость, заставил себя говорить. На трех
подпертых ладонями лидах светло сияли глаза, и глаза
матери из-под седых косм не отрывались ог глаз Янека.
Только брат его слушал, опустив веки. Жаркая радость
от того, что он дома, пронизала Янека. Он сказал:
— Если в участке будут обо мне спрашивать, скажите,
что у вас переночевал, сейчас я в деревне и скоро опять
вернусь.
Муж Зофьи спросил:
— Ты приходишь и уходишь, приходишь и уходишь.
Ты уже сейчас собираешься уходить?
— Да, я должен уйти.
Мать втянула губы. Зофья прижалась к нему, гладила
его по волосам и ругалась. Ее муж ушел и принес
выпивку, все выпили, даже старики на соломе, хихикая,
что-то на себя пролили. Янек не хотел встречаться с
соседями. Вот так торжественно отметили родные одно за
другим приход и уход Янека, все сбились в кучу, и Зофья
тихонько спела песню, которую хотел услышать Янек.
На прощание Янек подошел к брагу, опустил на его
плечо тяжелую руку:
—...Что ты терзаешься, что на тебя наехало?
— Это не на меня, брат, это из меня...
Когда они расставались, лицо Владека немного про-
светлело.
Ночью домой пришла Маня с мокрыми желтыми
волосами и поблекшим румянцем. Никого не обнаружив,
она тоже улеглась на соломе. Зажгла свет и стала искать
чего-нибудь поесть. Ничего не нашла, но заметила стака-
ны на столе, слила остатки в один из них и вылакала.
Вдруг она вздрогнула, обернулась и поняла, что Янек
ушел, да, только теперь она поняла, что он был здесь.
Лицо ее горестно исказилось.
п
— Пали! Пали! — В конце концов женщина принялась
сердито трясти его за плечо, потому что он занимал место
ее сыновей. Оба они, по пояс голые, стояли у изножья
кровати — рубашки их были уже в корыте — и недоволь-
ные ждали своей очереди на сон, от которого Пали урвал
141
себе уж слишком большой кусок. Пали стоило неимовер-
ных усилий проснуться. Это была не синьора Бордони, а
низкорослая седая женщина. Он уже много дней жил
здесь, в Анзере, комната, как всегда утром, напоминала
рабочий пересменок: одни убирают постель, другие зава-
ливаются спать. Усталость, как зеленоватая плесень,
лежала на лицах женщин. За мутным, выходящим на
дорогу окном мелькали тени, было тревожно. На спинках
стульев сушились рубашки. Пали натянул свою, она была
жесткой, но теплой, ах, хорошо! Толстая лохматая жен-
щина обернулась, и лицо ее вдруг просияло мягкой
улыбкой гостеприимства.
Было уже поздно; Пали одним из самых последних
выскочил на дорогу между бараками. От колючего снега у
него перехватило дыхание. На стенах бараков и пивных
красовались вывески, несколько пятен родины, как во сне.
Ямы занесло снегом.
Прошлой осенью многие его земляки приехали во
Францию, в угольные районы и на стройки, дома за-
крылось столько предприятий, что невозможно было
жить дальше. Попадались здесь и беженцы девятнадцато-
го года, такие, как Пали, у которых позади осталось мно-
го путей и перепутий. Его тоже из Парижа послали в
Анзере. Он получил работу, тяжелую, непривычную для
него работу, к тому же зима выдалась непривычно хо-
лодной.
Из пивной, шатаясь, вышел мужчина, рухнул в снег и
жалобно заскулил, за ним показалось еще несколько
человек, нагнувшись они с остервенением натерли себе
лица снегом и пошли дальше, шатаясь из стороны в
сторону. Пали тоскливо глянул на открытую дверь, за
которой было тепло и многолюдно. И Пали, и чело-
век, еще барахтавшийся в снегу, и те трое, с мокрыми от
снега лицами, все они чувствовали: сегодняшний день с
самого утра наваливается тебе на плечи и не дает под-
няться.
Террикон, на котором он работал, высился над посел-
ком. По рельсам катили вагонетки с белыми крышками;
на мешки, которые рабочие таскали на спине, как капю-
шон, налипал снег. Всякий раз, как Пали нажимал ногой
на лопату, она глубоко впивалась ему в подошву. Порой
ему казалось, что он и дня не протянет. А собирался
пробыть здесь всю зиму. К полудню начало таять. Под
тонким слоем снега на терриконе проступили черные
артерии, впадавшие в застроенный бараками пригород.
Франция: осклизлый террикон и под ним покосившиеся
бараки, размокшие в закопченном снегу.
Вечером Пали зашел в первую же пивную в начале
142
первой же улицы барачного поселка. За ним тянулись
кривые полосы почернелого снега. А на картине над
стойкой сияло жаркое, палящее лето — ярко-голубое небо,
сонный пастух и сонное стадо, знойный ветер шевелил
траву и, казалось, даже пыльные кукурузные початки,
которые хозяин развесил под потолком. Нужно было
только успеть плюхнуться на лавку, пить и клевать носом.
Голос в граммофоне жаловался и всхлипывал для всех:
«Как вы стали печальны, вечера в моем Сольноке...»
Вдруг кто-то закричал:
— Выключи эту проклятую машину, заткни ей пасть,
этой бабе, мы хотим сами плакать.
Хозяин выключил граммофон. Тот, кто кричал, ото-
двинулся от стола и глубоким, страстным голосом запел:
На рынке в городе Мишка узнал,
Что милая ему не верна.
Ни слова Мишка тогда не сказал,
Но по дороге домой
Осла кулаками лупил.
Вдруг кто-то потянул Пали за руку. Это был Йожи,
Йожи из четвертого района!
— Я тебя ни разу не видел, даже не подозревал, что ты
здесь.— Ты сюда еще не заглядывал, я тут каждый вечер
сижу, на этом самом месте.— Йожи поднес к губам пус-
тую рюмку, опрокинул ее и осторожно поставил на две дру-
гие опрокинутые рюмки, стоявшие перед ним, получилась
маленькая пирамидка. Йожи остался таким же красивым и
широкоплечим парнем, каким был пять лет назад, сейчас он
был красный и потный, то ли пьяный, то ли слегка
подвыпивший, может быть, по такому случаю он бы уже
вконец упился, если бы ему не помешал Пали. Хотя он
сразу узнал Пали, Йожи вдруг снова завопил: «Пали!
Пали!», будто до него разом дошло все значение их
встречи. Он снова бросился целовать Пали, так что
сидевшие вокруг заулыбались, у них увлажнились глаза,
словно эти поцелуи являли собой прообраз всех встреч на
земле.
Пали заговорил:
— Как у тебя дела, из дому есть известия? Как ты
сюда попал?
Йожи спросил:
— Где мы с тобой в последний раз виделись?
— В последний раз мы виделись в Будапеште на улице
Ваци у больших фабричных ворот, этот сукин сын,
который нас топтал, стоял одним сапогом на твоем, а
другим на моем животе. Потом они посадили меня в
кутузку...
143
Вот как бывает, если остаешься в живых. Я уехал из
этой проклятой страны, меня носило то туда, то сюда, я
добрался до Парижа, а потом меня прислали в эту дыру,
префект, наверно, думал: там, среди своих, пусть себе
сдирают на здоровье красные струпья, кому охота, пусть
смотрят, они уже никого не заразят.
Пали сказал:
— Ты встречаешься с нашими партийцами? За все
время ты ни разу у нас не появлялся...
— Я еще приду к вам, так скоро ведь из этой
крысиной норы не выберешься, я еще успею соскучиться,
и тогда мы посидим вместе, будем изучать тезисы Четвер-
того Всемирного конгресса и составим телеграмму на
конгресс молодежи в Берлин:
«Пролетарской молодежи всего мира наш братский
привет!» Вы небось уж и без меня это успели, а?
У моего отца, Пали, есть дома такие же рюмки, он
всегда опрокидывал их и ставил одну на другую, пирамида
из семи рюмок, но вел он себя вполне мирно, лишь бы ему
не мешали достроить пирамиду до конца. Если же моя
мать хотела все это выбросить^ к чертям, он свирепел и
бил нас всех смертным боем.— Иожи вдруг рассмеялся: —
Ну, Пали, кто тогда, дома, был прав, ты или я? Как нам
следовало — учредить жилищную комиссию или признать
выборный комитет квартиросъемщиков? — Пали спокойно
ответил: — Прав был тьг Конечно, комиссия...— Он искоса,
осторожно взглянул на Иожи. Что же это с Иожи такое, его
группа была лучшей, держалась до последнего, молодежь
цеплялась за него, как репей. Когда Иожи вскакивал и
начинал говорить, когда лицо его светилось ясностью
здравого смысла.
Йожи сказал:
— Никогда в жизни мне не выбраться из этой дыры.
— Почему бы тебе не выбраться отсюда? И потом,
разве ты считаешь, что здесь как-то совсем иначе, много
хуже, чем где-нибудь иеще?
— Нет, — отвечал Иожи,— не хуже, дерьмо, помои, вот
и все. И нас облили ими с головы до пят, не поскупились,
не пожалели. На голову, на задницу, скажу я тебе, на
брюхо и на спину.
И на улице Ваци, дорогой мой, и в Венгрии, в
Болгарии, в Италии и в Германии, еще невесть где.
Умер Ленин.
Когда я услыхал, что он умер, я сразу ноги в руки и в
Париж, мы там маршировали, и нас было шестьдесят
тысяч.
Но теперь все затихло, мы можем отдышаться и
отрастить бороду...
144
Меня тогда упекли в такую каталажку, я сидел в
собственном дерьме и пел в темноте «Интернационал»,
день и ночь, с начала и до конца, с конца и до начала, от
«Сиять огнем своих лучей...» до «Вставай, проклятьем
заклейменный...» и от «Вставай, проклятьем заклеймен-
ный...» до «Сиять огнем своих лучей...». Я тебе скажу,
они таскали меня на такие допросы, они подвешивали
меня за ноги, играли в футбол моей головой, и все-гаки,
вися вниз головой, когда она моталась между их ступней,
я кричал: «Да здравствует мировая революция!» Но если
мне сейчас надо крикнуть, вот как я сижу перед тобой,
это все равно что кто-то стал бы рвать этот клич у меня
из глотки.
И он добавил:
— Теперь послушай-ка! Он поет, все еще поет! Поет и
поет, по волокнам раздирает сердце, и ты покоряешься и
даешь раздирать себе сердце на части.
После этого вечера Пали избегал встреч с Йожи, но
спустя несколько недель они все-таки столкнулись, и тут
Пали пожалел, что он тогда оставил Иожи только пото-
му, что тот был пьян и впал в отчаяние. Это произошло
в Доме профсоюзов в Анзере. На этот вечер из Парижа
прислали Дорана и Безона, чтобы разъяснить собравшим-
ся, как вести себя в эту суровую, непривычно морозную
зиму: нецелесообразно было бы примкнуть к забастовке в
Теней, поскольку в районе уже прошла, и успешно
прошла, частичная забастовка и присоединение ничего не
даст. В речи Дорана было что-то журчащее, сверкающее
над угрюмой серой массой собравшихся. Безон же,
напротив, держался просто. (Посмотрите на меня. Я здесь
родился. Я хорошо помню, как ворочал здесь лопатой. И
я могу еще довольно отчетливо припомнить, каково мне
при этом было. Так что вам стоит прислушаться к моим
советам.)
Среди тех, кто собирался выступать, назвали и Йожи.
Пали все это время, и сегодня тоже, не видел его. И
заметил лишь, когда тот встал. Не только Пали, все
пожирали его глазами. Словно прожектор вдруг навели на
лицо Йожи, оно засветилось, но засветилось изнутри. Все
это заметили; так, при определенной погоде ландшафт
вдруг становится виден с особенной ясностью. Он плохо
управлялся с чужим языком, учился ему, так сказать, на
ходу. Он забросал Дорана и Безона их собственными
словами. Оборванец Йожи; в его лохмотьях и отрепьях
словно застрял былой революционный блеск, он принес
его с собою в Дом профсоюзов в Анзере. Этот блеск
145
нельзя было спутать ни с чем в мире. Это поняли все, кто
слушал, сжав зубы, или яростно кричал: «вон!» и «долой!»
— Ваше время прошло!
— Пусть дальше скажет!..
— Пусть говорит! — кричал Пали, кричали его земля-
ки— их в зале была добрая четверть, и французские
товарищи. Разрозненные слова Йожи держали в напряже-
нии весь зал.— Нам вот сказали, что мы действуем себе во
вред. Ну что ж, может быть. Нам, на нашем пути,
придется еще не раз действовать себе во вред... Нам вот
только что сказали, что мы не должны присоединяться к
бастующим, и даже причину объяснили. Но важно ведь не
то, что мы будем иметь жратвы чуток побольше других, а
то, что все мы должны быть сыты и в Анзере, и в Теней,
и везде.
Чем дольше он говорил, тем легче ему говорилось,
словно он сметал все преграды и в мыслях, и в языке.
Ему уже не составляло труда убедить кого-то в зале. Чем
быстрее Йожи приближался к цели, тем отчетливее он
сам все понимал. Примкнуть к забастовке или нет... Он
хотел осветить лишь один уголок, но выбрал такой яркий
свет, что осветил все вокруг. В течение нескольких минут
Йожи уяснились и все взаимосвязи его собственной жизни.
Когда он сошел с трибуны, всем уже было ясно, чем
кончится голосование. Но лицо Йожи мгновенно измени-
лось, словно его заставили выступать насильно, против
воли.
После собрания Пали поджидал Йожи у выхода. Тот
спускался с лестницы один, опустив плечи, насвистывал
что-то и кривил рот.
— Здорово ты им выдал.— Я? Да я просто смотрел в
корень, стоит мне услышать, как эти бонзы заводят свою
шарманку... Ты уже хочешь домой, Пали? Ну, тогда
езжай один. Деньги на проезд я уже, считай, растратил,
мне охота взглянуть на этот городишко изнутри.
Позже Пали опять озирался в поисках Йожи, но нигде
его не находил. Казалось Йожи нарочно от него прячется.
Он, конечно, клевал носом в какой-нибудь пивнушке или
спал с какой-нибудь из тех старых кляч, которые являются
сюда, если им не удается подцепить клиента в центре города.
Пали был уже по горло сыт поисками Йожи.
Однажды вечером ему сказали в пивной:
Эй ты, знаешь, тому парню, что ты здесь встретил,
и вы еще поцеловались, ему вчера брюхо пропороли, он
теперь в госпитале в Анзере, его там зашивают.
Вечером Пали поехал в город.
— Сейчас мы уже не можем вас пропустить.
Пали стал умолять:
146
— Днем я не могу, а мне необходимо, необходимо его
видеть.
В палате уже горел ночник. На кроватях лежали
голубоватые, завернутые в марлю, словно бы подгнившие
куски мяса. Острая нестерпимая боль — как будто, кроме
нее, ничего на свете не существовало — сотрясала целый
ряд кроватей, вгрызалась то тут, то там и утихала в углу с
жалобным стоном. В первую минуту Пали испугался, но
вскоре привык. На лице Иожи почти не осталось плоти;
все, что Йожи обычно старался прикрыть, теперь высту-
пило наружу, он пытался спрятать это за легкой усмеш-
кой, но у него ничего не получалось. Увидев Пали, Йожи
вздернул брови и подумал: только бы он опять не начал
мне про партию, про положение бастующих, только бы не
мучил меня. Я больше все равно не смогу быть с ними.
Пали присел на кровать, Йожи немного подвинулся, его
мутило от боли, но он закусил губу. И сказал:
— Я застрял в этой крысиной норе, и, как видишь,
насовсем...— Пали возразил: — Ну почему насовсем? В
другом месте тоже могут пропороть^ живот.— Они при-
стально смотрели друг на друга. Йожи сказал: — Да,
конечно, могут.— Пали принялся тихонько рассказывать
старые истории из партийной жизни и новые, которые
случились за это время.— Как тебе нравится, эти профсо-
юзные шуты гороховые опять притормозили забастовку.
Йожи, сжав губы, повернулся лицом к стене, Пали
испугался и умолк. Но Йожи попросил:
— Не уходи, рассказывай что-нибудь, что-нибудь со-
всем обычное.— Пали в растерянности попытался как-то
собраться с мыслями. Йожи сказал: — Когда выйдешь,
там, внизу, по левую руку, комната дирекции.— Он сглот-
нул слюну. Пали спросил:—Ты хотел что-то сказать? —
Йожи и вправду хотел сказать, пусть Пали узнает, в каком
положении находится он, Йожи; и как было бы хорошо
если бы под самый уже конец, здесь, в Анзере, был кто-то
из своих, из десятого района, но ему стало стыдно, он
презирал себя за эти мысли, и уже ничего не понимал.
Тут Пали решил, что ему пора идти и снял руку с одеяла.
Йожи по-прежнему лежал лицом к стене. Его терзали
такие боли, какие, собственно, уже не стоит терпеть, но
стерпеть их все-таки было можно, и Йожи прокусил себе
губу. Правильнее было бы завыть от боли, как завЫл
сейчас человек на одной из коек, невероятные, дикие
резкие крики. Йожи была знакома боль, которая, кажется,
вырывает у тебя внутренности. Тогда надо противиться ей
и прикусить язык. Теперь он мог бы завыть — не было
тайны, которую он боялся бы выдать, не было вождя,
которого боялся бы предать. Эти боли не могли озарить
147
его вечным негасимым блеском героической смерти. Здесь
была обыденная, на многие грязные койки распределенная
смерть. Стон, начавшись в конце палаты, пронесся вдоль
ряда коек и оборвался перед койкой Йожи. Страшное
разочарование, страшнее всех болей, сдавило ему сердце,
это конец, дальше жизнь пойдет без меня.
Потом вдруг Йожи повернулся лицом к палате. Лицо
его совершенно переменилось, словно он только теперь
понял, где находится и с кем, и остался весьма доволен
своим местом. Одновременно он вспомнил, что приходил
Пали. Он протянул руку ему вслед, это было удивитель-
ное движение умирающего, как будто он играл с невиди-
мым мячом.
Пали медленно, в тяжелой задумчивости, спускался с
лестницы. У выхода он помедлил, слева от двери висела
табличка: «Дирекция». Он вошел и разбудил дремлющую
под лампой сестру милосердия. Он дал ей денег и сурово
сказал:
— Если с моим другом из четвертой палаты что-то
случится, известите меня, пожалуйста.
ш
После районного собрания за Силезскими воротами в
Берлине Бато с одним из товарищей по партии ждал
автобуса. Оба переминались с ноги на ногу. Лица их
пожелтели от холода.
— Чего сейчас требуют от рабочих на производстве!
Пролетарию теперь достанется, он на своей шкуре узнает,
во что обойдутся его ошибки. Мы только что вывалялись
в дерьме, на сей раз мы проворонили наше дело. А что
теперь там наверху делают? Просто выясняют, почему мы
ввалились в дерьмо. В таком случае, я считаю — все,
конец, теперь можно собраться с силами и вздохнуть
посвободнее.
Бато вскочил в автобус, который он едва не прозевал.
Вздохнуть свободнее! Вероятно, груз разочарований и
собственных невзгод мало-помалу стал таким тяжким, что
нескольких слов вдобавок к этому грузу было довольно,
чтобы окончательно пригнуть его к земле. Он словно
угодил в какую-то страшную пустоту, и этой зимой с
каждым днем все сильнее ощущал это.
«С тех пор, как я уехал из Вены, мои друзья
отдалились от меня. Моя семья — случайная семья. Моя
работа в редакции — случайная работа. В германской
компартии для меня нет работы. Мне едва хватило сил
порвать со старым, где уж мне пустить корни на новом
148
месте. Вот поэтому-то я и не могу больше писать, ни
единой строчки». Никогда что-нибудь подобное не сорвет-
ся с его губ, никогда не станет он жаловаться на судьбу.
Но никогда еще ни одна поездка в его жизни, даже
бегство через границу четыре года назад, не была ему
тяжелее, чем эта поездка в автобусе по ярко освещенному
городу зимним вечером.
Он рукавом протер запотевшее стекло. Глаза его в
отчаянии бесплодно искали что-то в бесконечных рядах
фонарей, крыш, в зарослях полыхающих ярким светом
рекламных букв.
Что это, собственно, за мрак, думал он. Что за страх?
Откуда они? Весь вечер ему было легче, чем сейчас, вот
только что, под фонарем, рядом с товарищем, было легче.
Неужели достаточно вскочить в автобус, чтобы снова
оказаться одному?
Когда Бато сошел с автобуса, окно его комнаты
светилось. Похоже, там были гости. Бато удивился и
почти обрадовался. Раньше у него до утра засиживалось
множество людей, но за это время он всех растерял. О
большом с ним уже нельзя было разговаривать, а в малом
он ничего не смыслил, человек же он был не слишком
занятный. Он сам теперь с удовольствием поехал бы к
Эугену, у которого всегда бывало весело.
Когда он поднялся наверх, там оказалась только
Мария, которая зажгла свет, чтобы повесить новые
занавески. Она всегда улыбалась, когда он входил, словно
не рассчитывала больше его увидеть. Он сказал:
— Хорошо, что никого здесь нет, по крайней мере
можно спокойно работать.— Мария закрепила последнюю
занавеску. За ширмой, в огромной кровати художника,
барочной, позолоченной, с балдахином, спали дети.
Все было почти так, как в обычной семье. Он сел и
попытался работать, как каждый вечер. И, как каждый
вечер, он сразу понял: ничего больше не выходит, это
невозможно, все его попытки оказывались бесплодными.
Тот его дар, который он считал своей собственностью, как
сердце или как руку, этот дар покинул его. Прежняя сила,
умение выражать себя в словах, угасла — словно он по
ошибке швырнул ее в тот же костер, на котором сжег все
старое. Мария выключила гигантскую люстру с хрусталь-
ными шарами, взяла свое шитье и подсела к нему. Теперь,
в свете настольной лампы, это и вправду выглядело
по-семейному.
Мария сказала:
— Надо нам наконец подыскать другую комнату.
— Зачем?
— Это плохая улица и плохая комната. Да и вообще,
149
разве это комната, повсюду зеркала и еще эта люстра.
Зимой здесь жуткий холод, а летом жарища.
— Но мы уже давно здесь живем.
— То, что ты прожил в комнате целый год, еще не
основание навсегда здесь застрять; ты же говоришь, что
мы еще долго пробудем в этом городе.
— Да, похоже, мы здесь надолго.
Тут Мария испуганно, как будто они оказались на
голой земле где-нибудь в лесу, спросила:
— А почему мы должны остаться навсегда именно
здесь?
Бато ничего не ответил; Мария отложила шитье и
легла к детям. Бато просидел еще много часов. Вместо
того, чтобы работать, он раздумывал, почему он больше
не может работать.
Потом подошел к кровати. Он смотрел на три болез-
ненных спящих лица в большой позолоченной барочной
кровати со сборчатым пологом, с надутыми ангелочками,
держащими в руках электрические свечи. Он не знал,
любит ли он этих людей сверх меры или не любит вовсе;
так или иначе, но он всегда и всюду таскал их за собою,
не обращал на них внимания и снова тащил за собой. И
никогда не знал, правильно это или нет.
Вдруг он заметил, что Андриш не спит, а разглядывает
его. Бато разделся и лег на узкую походную кровать,
стоявшую в углу среди мольбертов и торшеров, точно он
находился в районе военных действий, во флигеле враже-
ского, на три четверти сожженного замка. Бато помахал
Андришу рукой, мальчик тихонько вылез из громадной
постели, забрался к отцу и тут же закрыл глаза. Темнота
перестала угрожать ему. Только рядом с отцом была
полная безопасность; он крепко уснул. Бато прижал к
себе теплое тельце, все сомнения отступили, и его сердце
тоже забилось ровнее.
IV
«Мы взяли его» Дудов лежал под навесом домика
путевого обходчика на перегоне Марьякой в двух часах
езды от Софии. Он был скован цепью, но и без этого он
не мог бы подняться. Это был сплошной кусок кровавого
мяса с лохмотьями кожи и военного сукна. Две собаки
были привязаны к балке террасы. Когда цепь натягива-
лась, их отделяла от него одна только пядь. Передние
лапы собак дрожали от напряжения.
Лейтенанта Коларова прислали из Марьякой. Хотя сам
он три дня и три ночи вел преследование, использовав для
150
этого гораздо больше солдат, чем требовалось, чтобы
окружить несколько десятков человек, он как чудо вос-
принял то, что видит перед собою Дудова, в луже крови на
полу террасы.
Дудов родился в нескольких часах ходьбы от места,
где он теперь лежал. Его отец, братья и он сам до войны
работали на лесопильне у реки.
После войны раненый Дудов вернулся на лесопилку
совсем другим человеком. Он вступил в союз деревообде-
лочников, в кооператив и начал учиться. Сердце Дудова
склонялось то к партии, то к крестьянскому союзу, пока в
1922 году он окончательно не решил в пользу партии. В
двадцать третьем, во время фашистского переворота,
общественное лицо Дудова было уже настолько всем ясно,
что его схватили и упрятали в тюрьму. Его повезли в
Плевну, руки его были привязаны к железной палке. Во
время переезда он ударил конвоира этой палкой и, сметя
всех и вся на своем пути, убежал в горы. Его подстрели-
ли, и за ним тянулся кровавый след. Он добрался до
Прутки, остался там и продолжал свою работу. Ему
пришлось скрываться, он появлялся то в Марьякой, то в
Банье, укреплял позицию партии в горах Трех сестер.
Во время сентябрьского восстания он помогал налажи-
вать связь между охваченными борьбой деревнями и
поселками деревообделочников и городом, покуда его
самого не ранило.
Возможно, что Коларов, измученный погоней, был бы
доволен, если бы у Дудова не было глаз. Но у этого
окровавленного полутрупа были глаза, и они метали
резкие сверкающие взгляды. Они смотрели на него снизу
вверх. Коларову понадобилось не больше секунды, чтобы
понять, что Дудов всего лишь изорванный кусок мяса. Но
и то, что рассказывали о Дудове, правду и вымысел, то,
что рассказывали, и то, чем он был в действительности,
вполне подходило к этому телу, к этой луже крови под
навесом. Коларов крикнул:
— Внесите его в дом!
Они выгнали семью обходчика на террасу. Коларов
распорядился:
— Снимите с него башмаки.— С него сорвали веревки,
сняли ботинки и брюки. В жаркой комнате Дудов пришел
в себя и тяжко вздохнул. Вдруг он заметил, что снару-
жи к стеклу прижались искаженные страхом лица домо-
чадцев обходчика. Они уже поняли, что будет, раньше,
чем он.
— На этот раз тебе не уйти.
Четыре человека подняли его над очагом и прижали
его пятки к раскаленному котлу. Голова Дудова откину-
151
лась назад. Коларов деревянной детской ложкой бараба-
нил по столу.
Очнулся Дудов, лежа на полу в вагоне. Напрасно он
пытался вытащить ноги из огня. Он жалобно стонал, не
замечая, что стонет, стон доносился как бы издалека.
Солдаты молча наблюдали, как он приходит в себя. На их
молодых крестьянских лицах отразилось жадной любо-
пытство, когда он начал дергаться. Встать он не мог, но
чего-то они все же от него ждали; Дудов весь подобрал-
ся, потом опять застыл с открытым ртом. На мгновение
они решили, что он умер. Когда Дудов снова застонал,
один из солдат открыл дверь и взял с платформы
пригоршню снега. Другой остановил его и сказал:—Ты
спятил, что ли? Тут жир нужен.— И он начал смазывать
ему ноги. Тот, что сидел в головах, сунул палец в
открытый рот Дудова и почувствовал, как сжались зу-
бы.— Как ты думаешь, его повесят? — спросил один.—
А чего тут еще вешать? Да с него же веревка свалится.
Они стояли на маленькой станции. Начальник станции,
словно потеряв ее и напрасно выискивая в темноте,
жалобно закричал: «Марьякой, Марьякой!» На секунду
к Дудову вернулось ясное сознание. Он расслышал назва-
ние и понял, где находится. В эту секунду он отчетливо
увидел превращенный снегом в мягкие волны зигзаг Трех
сестер и пять забившихся в расщелины деревень.— Если
бы все это вдруг исчезло с лица земли, он мог бы все в
точности восстановить, но ничто не исчезло, только он.
Поезд тронулся. Дудов вздохнул и затих. Солдаты уже
начинали верить, что он мертв. Они больше ничего не
ждали, перестали за ним наблюдать, составили вместе
свои винтовки и заснули.
ГЛАВА ПЯТАЯ
I
Хотя заключенные в софийской тюрьме были отреза-
ны от внешнего мира, все-таки распространился слух, что
Дудов жив. Родился этот слух не в Софии, а в двухстах
километрах от нее, на северной стороне горы Прутка,
воскресной ночью, в крестьянском трактире.
Если смотреть на Прутку с равнины, вечером, когда
свет жалких фитилей, мерцающих в крестьянских лесных
хижинах, сливается воедино, пять больших деревень на
склоне горы напоминают созвездие Большой Медведицы.
Рефеш — самая северная из пяти деревень. В деревенском
152
кабачке воскресенье подходило к концу. Крестьяне валя-
лись в тяжелом, липком опьянении, словно они увязли в
водке, как мухи в клею. Хозяин встал и со вздохом
прикрутил фитиль. Пьяным свет ни к чему. В отчаянии, с
омертвевшими руками, брел человек в направлении беско-
нечно далеких огоньков. Кто-то взмолился: «Господи,
помилуй нас». Вдруг на улице послышался скрип снега.
Ухабистая, до самых хижин пронизанная корнями земля
дрогнула. Хозяин вновь прибавил свету. Слышно было,
что приближается много людей.
Это были лесорубы, человек двенадцать, с большого
лесного склада на гребне Прутки. Временами тоска по
свету и деревенскому теплу, как болезнь, одолевала людей
на одиноких лесных складах. Тогда многие спешили в
ближайшую деревню. День туда, ночь обратно.
Мужчины появились в облаке пара. Казалось, они
взорвали стены. Они стряхнули кучи снега на валявшихся
пьяниц, охая, стащили с себя сапоги и поставили их
полукругом перед печкой. Потом начали пить, дрожа,
глядя в пол. Крестьяне продрали глаза и принялись
расспрашивать их о своих сыновьях и знакомых там,
наверху, на складах.
Со скрипом, медленно, как тяжело груженные сани,
катились первые слова.
Один рассказал, что Ивану Иванову оторвало три
пальца. Он потерял много крови. Может, через несколько
дней вернется домой. Старик Иванов заплакал, он уже
лишился трех сыновей. Из всех щелей его дома вылезали
тощие внуки. Лесорубы невозмутимо утешали его. Всхли-
пы и фырканье, плач старика, монотонная болтовня, все
это для крестьян сливалось воедино, все это они впитыва-
ли каждой своей порой.
— Дал*еко вы уже продвинулись по участку?
— На той неделе начнем штабелевать.
— Значит, опять время быстро пролетело, значит,
скоро вы опять спуститесь в Марьякой.
Каждый год лесорубы спускались по горной дороге в
Марьякой за расчетом. Целая армия молчаливых велика-
нов, с топорами через плечо, они спускались Прутки,
наполняя ночь песнями, драками и срывая с женщин
шейные платки. Возбужденно и радушно встречали дерев-
ни своих гостей.
— Нет, в этом году никаких расчетов в Марьякой. Они
вдруг не захотели принимать столько гостей. Они платят
нам прямо наверху, в пяти или шести местах, а потом мы
должны будем разойтись по домам.
— Пусть разъединяют нас сколько хотят, но мы свой
маленький набег на Марьякой все равно не упустим.
153
— Спрашивается, а сколько человек пойдет с вами в
самый последний момент, когда скажут: пошли? *
— Ничего, наберется!
Димов говорил тихим сиплым голосом. Ничего в нем
не было примечательного, кроме его неровных зубов. Но
все ждали, покуда Димов прокашляется и сможет гово-
рить разборчивее.
Он сказал:
— Мы себя не щадили, ночью таскались с одного
склада на другой, проводили беседы, распределяли карточ-
ки, прочесали наверху весь участок. Чтобы уж действи-
тельно ни одной годной щепки не пропало.
Один из крестьян сказал:
— Мы, подумаешь, мы, мы, мы! Многие тут пыжи-
лись: мы! мы! А как в сентябре началось светопреставле-
ние, кое-кто сразу слинял и давай кричать: я! я!
В этот момент отворилась дверь, вошли два человека с
собакой. Один был крестьянин, Стоянов, хозяин запущен-
ной, с войны не чиненной лачуги и клочка земли под
разрушающейся горной грядой. Жена и ребенок, хозяин и
собака, все были какие-то шелудивые и неимоверно
оборванные. Его спутник, хотя и в убогом овчинном
тулупе, все же выглядел по-городскому. Крестьяне сперва
решили, что он каким-то образом связан с лесозаготовка-
ми. Димов продолжал:—Да, мы! В прошлое воскресенье
была встреча деревообделочников, мы готовились к ней
всю зиму. Тысячи не набралось, но двести человек все же
пришли. Слишком мало. Нас было всего две сотни. Но
сам товарищ Дудов поднялся к нам и выступил. Уже по
одному этому можно понять, что представляла собой наша
встреча. Товарищ Дудов сам пришел к нам, зимой, че-
рез горы, на наш паршивый склад, за тридцать километ-
ров, а ведь за его голову обещано немало. И он согласил-
ся. Если он считает, что это важно, он будет говорить,
независимо от того, сколько народу пришло, тысяча,
или сто, или двести, и говорил, не жалея слов и себя
не щадя.
Мужчина, пришедший со Стояновым, удивился:
— Но ведь Дудова еще в прошлом месяце арестовали в
Марьякой...— мужчина снял шапку. Голова его, словно
второй шапкой, была покрыта темными курчавыми воло-
сами. Крестьяне, глядя на его высокий лоб, поняли, что
он этой головой много думает, и уловили какую-то связь
между этим человеком, Димовым и Стояновым. Димов
сказал:—Дудова часто сажали.
— Да, но в этот раз его схватили в лесу под Марьякой.
И что-то ничего не слышно, чтоб его куда-нибудь достави-
ли живым. А прошел уже месяц.
154
Один из крестьян — час назад он, пьяный в дым,
ощупью шел на свет деревенских фитилей — тихо сказал:
— В Марьякой его никто не выдал. Да и кто захочет
выдавать его во вред себе? Чтобы мне дерьма нажраться,
если я вру. И коли будут преследовать моего сына и
Дудова, то я скорей пожертвую сыном. Они затравили его
собаками в лесу под Марьякой... чтоб им самим в Судный
день быть затравленными и разорванными в клочья.
Человек, пришедший со Стояновым, сказал:
— Будут.
Димов продолжал:
— Его никуда не доставили. Восемь дней назад я
слышал его речь у нас, наверху. Может, повторить вам,
что он говорил?
Человек слегка улыбнулся и попросил:
— Да, повтори.— Димов поднялся и проникновенным,
хотя и грубым от хрипоты голосом начал, с подчеркнутой
торжественностью подражая звучанию другого голоса:
— Партия уже оправилась после поражения, исправи-
ла многие свои ошибки и созвала вас, вновь возглавив
борьбу.
Крестьяне завздыхали и опустили глаза, от стыда.
Пришедший со Стояновым мог бы сейчас сказать, что он
эти фразы знает наизусть, что на самом деле они взяты из
речи, которую делегат партии произносил летом на съез-
де. Но начал он с другого:
— Сколько человек из вашей деревни работают в
лесу?
— Около тридцати.
Старик Иванов опять заскулил и стал допытываться:
— Почем ты знаешь, что моему Ивану именно три
пальца оторвало?
— Да, три. Мы это точно знаем. И тут уж ничего не
попишешь.
Димов натянул тулуп, сапоги и вышел. Он на снегу
ждал, покуда выйдут те двое с собакой. Стоянов за все
время слова не вымолвил и на улице тоже молчал. Он шел
впереди. Снег больше не падал, но хижины тонули в
снегу. Почти не заметно было, что это деревня. Наиско-
сок от нее, на западном склоне Трех сестер, горело
несколько огоньков, но даже звезды в небе казались
реальнее и достижимее. Каждый из трех мужчин с
волнением думал о том, что зима на исходе. Никого из них
не пощадила мысль о тревожной поре снеготаяния.
Внезапно Стоянов остановился и жестом пригласил
своих спутников войти. Оба они даже не заметили, что
куда-то пришли. Стоянов распахнул дощатую калитку
Забор справа и слева повалился, осталась одна калитка.
155
Улица круто поднималась вверх, один холм, казалось,
налезал на другой, было холодно и темно. В хижине тоже
было холодно, дым ел глаза. Стоянов зажег свет. Между
стеной и печкой была насыпана солома. Более острый
взгляд различил бы там какие-то копошащиеся лохмотья,
вихор, детский кулачок. Все было так, как распорядились
ветер и снег: крыша продавлена, покосившиеся стены
завалили половину жилого помещения. Одна стена опира-
лась на печь.
Стоянов сказал:
— Я пять лет назад вернулся из плена. А куда эти пять
лет подевались, кто их знает. Могу только сказать, они
меня не оставляют в покое, я день и ночь в дороге.
Здесь все так, как было пять лет назад, когда я ушел
на лесоповал. Жена боялась тут одна оставаться и
перебралась с ребенком к родне. Только я вернулся, мне
говорят: иди в Марьякой, ты нам нужен, потом пришло
время, когда тут, внизу, появился лейтенант Коларов. Они
обшаривали деревни в поисках красных, искали тщатель-
но, аж у баб между ног искали, а у мужиков штыками в
кишках рылись. Мне пришлось скрываться, и я сказал
жене: «Иди в Варну, нам тут будет не до того, чтобы
кукурузу растить и коз доить».
Прошлую зиму я работал наверху, эту зиму тут
остался. И жену перетащил сюда. А жену я перетащил,
потому как очень уж всю зиму бабу хотел.
Я тебе все это говорю, чтоб ты знал, кто я есть. Димов
это все знает, и Дудов тоже знал, он частенько бывал у
нас, наверху.
Они, когда Дудова в Марьякой искали, даже камня на
камне не оставили. Рано или поздно они и сюда доберутся
и камня на камне не оставят, да только я-то не стану
камни класть. Всю зиму, каждый божий день я долблю
своему сынишке одно и то же — я спрашиваю, а он
должен отвечать. «Андрей, слушай-ка, сынок, вот если
они тебя схватят, а я сижу тут, руки связаны, слева и
справа винтовки, и они тебя спросят: «Малыш, ты знаешь
этого человека?», ты ответишь: «Святой истинный крест,
этого человека я не знаю».
Спутник его закашлялся от дыма, Стоянов спросил
жестко:
— Ты из Софии пришел?
— Нет, я работал в Плевне. Но пять недель назад,
когда гнались за Дудовым и он выбыл из борьбы, я
получил указание оставить свое место и занять место
Дудова.
Димов сказал:
— Это было нелегко — собрать всю десятку со всех
156
складов. Нам надо было подкараулить момент, когда ты
здесь. Мы и ты, мы можем как следует друг друга обо
всем расспросить. И тогда ты сразу передашь это дальше.
Мы теперь впервые установили связь со всей областью
восточнее Варны.
— Лучше всего тебе будет с нами пройти часть дороги на
Кьодеш.
— Я передам с тобой наверх пачку листовок, которые
только что напечатали в Марьякой.
— А сам ты не пойдешь?
— Нет, мы в который уж раз говорим, что неправиль-
но без толку подвергать себя опасности, особенно теперь,
когда удар следует за ударом.
Стоянов сказал:
— Это правда, тут возразить нечего. Но что касается
лучших из лучших, таких, как ты, и Дудов, и я,— ни
малейшего бахвальства не было в словах Стоянова, когда
он причислял себя к лучшим из лучших, так именно оно и
было,— то ведь на людей всегда большое впечатление
производит, если кто-то не боится смерти.— Он принес
тоненькую пачку листовок, и Димов засунул их себе под
рубашку, на грудь и на спину.
— Они сохраняют тепло.
В тот же час в центральной тюрьме Софии происходи-
ло следующее: в западном каземате, возле двора, разме-
стили десятерых заключенных, большинство их было с
ноябрьского процесса. Накануне туда был доставлен
некий Станчев. Поздно вечером, когда все крепко спали,
Станчева повели на допрос. Остальные не смогли больше
заснуть и ждали. Все были подавлены. Через несколько
часов надзиратель втащил что-то в камеру и положил на
нары Станчева. Станчев выглядел куда страшнее, чем
когда-либо выглядел человек после допроса. Никто не мог
понять, какими инструментами можно так отделать чело-
века, и еще менее того, как он мог еще остаться в живых.
И невозможно было ему хоть чем-нибудь помочь. Они
отошли от него, стыдясь друг друга.
Вдруг молодой Власнов воскликнул:
— Но это же не Станчев.— Он так дрожал, что у него
зубы стучали. Товарищи, боясь за него, стали его успока-
ивать.— Возьми себя в руки, что ты раскричался.
Но Власнов продолжал кричать:
— Это же Дудов, о, меня не проведешь. Родная мать
его бы не узнала. Но я узнаю его. Мы вместе работали в
Марьякой, мне ли его не знать. Да соскобли они ему все
мясо с костей, я его узнаю. Посмотрите на его зубы.
157
Власнов присел на корточки и, как молодой солдат в
вагоне, сунул палец в рот Дудова и пощупал его зубы.
Некоторые из них знали Дудова или где-то видели.
Мало-помалу все признали Дудова, но он их не узнавал.
п
Когда Штайнер под вечер входил в читальный зал
университета, ему хотелось обеими руками погладить
каждую зеленую лампу. Вечером всегда бывало тоскливо.
После обеда пансионеры расходились. Штайнер поднялся
к себе в комнату, подбросил в печку угля. Ноябрь. С тех
пор как он приехал, в кронах деревьев за окном постоян-
но шумели капли дождя, но все же за это время выдалось
несколько сверкающих летних дней, не за одно лето, а за
четыре, пять. Штайнер сел за стол, чтобы работать. Он
хотел закончить рецензию на книгу Маутнера для ежеме-
сячного журнала. Штайнер знал, что две страницы его
рецензии значили много больше, чем сто страниц книги,
он только опасался, что журнал его рецензию печатать не
захочет. Было уже больше двух часов. Он все еще не мог
решиться зажечь свет. Время пройдет и так. И он не
настолько глуп, чтобы превращать вечер в утро. Он
ерзает на постели, потом вскакивает и начинает хлопотать
у печки. Он обдумывает последние фразы, но записывать
их ему лень. Ему вспоминается Маутнер, человечек в
засаленном сюртуке восьмидесятых годов. Вокруг него
всегда кружится молодежь, почему-то вот уже несколько
лет школяры из всех земель и городов дерутся за лучшие
места в его аудитории.
Штайнера томила тревога. Он вскочил и спрятал перо и
бумагу. Его охватило отвращение, сильное, как грипп или
другая похожая болезнь. Когда он спускался по лестнице,
колени у него подгибались. В такой день невозможно
работать в этой отвратительной комнате. А может, я и
вправду заболел.
Да, но чего же мне не хватает? — думал Штайнер,
размеренным шагом идя по уже освещенной улице, веду-
щей к университету. Он вспомнил, что такая же тревога
терзала его в первые три года жизни в этом городке.
Тогда он иной раз мчался на вокзал и ехал в Людвигсха-
фен. Там закрыли анилиновую фабрику. Пролетарии
собирались в толпы, чтобы успеть до закрытия магазинов
избавиться от своих миллиардов. Лица у всех были
мрачные. Крошечного толчка было тогда довольно, чтобы
люди, запрудившие улицу, выступили на демонстрацию,
шагая слаженно, в ногу. К небу взвились флаги. Штайнер
158
почувствовал, что из горла у него рвется крик, но не мог
расслышать собственного голоса. Однажды утром весь
маленький городок оказался усыпан красными листовка-
ми, словно зараза перекинулась из соседнего города. «Кто
сегодня ратует за порядок и спокойствие, тот поддержива-
ет капиталистов!» В другой раз, той же зимой, когда он
случайно вышел на улицу до шести утра, он в последний
раз в своей жизни увидел человека в кандалах. Наверно,
тот скрывался где-то здесь, а его обнаружили. Штайнер
толком не знал, почудилось ему это спросонья или было
на самом деле. Он смотрел и смотрел, не отрываясь, хотя
в этом юном пролетарии, которого вели двое из тайной
полиции, здоровом и хладнокровном на вид, не было
ничего особенного, кроме его кандалов. На этом все
кончилось. С тех пор городок сТал тем тихим и замкнутым
университетским городком, о котором мечтал Штайнер,
когда вместе с Фалуди плыл в Вену на зеленом пароходе.
Да, но чего же мне все-таки не хватает? Казалось, его
мысли имеют всегда одну и ту же длину, и всегда в одной
и той же точке, на углу Рёслерштрассе, возле маленькой
кондитерской, он вспоминал, чего же ему не хватает. Он
остановился, прислушался. В комической позе, прижав-
шись лицом к пестрому, ярко освещенному окну кондитер-
ской, загораживая прохожим дорогу — студентам, которые
в начале семестра еще боялись опоздать на лекции,— он
ждал, что в нем созреет решение и с чудовищной,
болезненной яркостью озарит его душу. Вот он уже
почувствовал, что момент близок, нагнулся, прислушался.
Но нагибался он напрасно. То, что должно было стать
решением, зачахло, став своего рода воспоминанием. И он
принял мелкое, ничтожное решение, словно хотел ото-
мстить самому себе. Вошел в кондитерскую. Взгляд его
растерянно блуждал, пока не нашел наконец точку опоры:
умное молодое лицо доктора Феликса Роберта, редактора
ежемесячника. Тот имел обыкновение работать здесь.
Штайнер подсел к нему за столик. Он с завистью смотрел
на стопку бумаги, исписанной узким ломким почерком
Роберта. Роберт сказал:
— В ближайших двух номерах мы отведем вам по
четыре страницы. Вы довольны?
— Спасибо, Роберт. Вы получите от меня восемь
страниц точно в срок, по почте, я ведь уезжаю отсюда,
навсегда.— Штайнер сам был ошарашен своими словами.
Возможно, они были еще не решением, но тенью реше-
ния. И тень эта словно легла на лицо Штайнера, так что
Роберт посмотрел на него внимательнее, чем обычно, и
произнес, почти с сожалением: — А мы на вас рассчитыва-
ли, одно крупное мероприятие...
159
Штайнер засмеялся:
— Но существуют ведь железные дороги.— Он вдруг
встал и откланялся.
Его неожиданно охватило острое желание работать. Он
шел легко, бодро, словно вторая половина улицы была
вымощена по-другому. Это было доброе известие. Восемь
страниц в ежемесячнике. Для человека его типа сущее
мученье писать просто так, для себя. До сих пор он
никогда и нигде не находил контактов. Профессора и
редакторы очень нерешительно принимали и посещали
его, выслушивали и расспрашивали,— чужак. Печатной
продукцией их издательств можно было бы засыпать всю
эту землю. Но они огородили эту свою бумажную землю
колючей проволокой. Наконец сегодня, на пятый год, они
освободили ему крошечный участок, но все-таки нечто,
восемь страниц, то есть по четыре в двух номерах.
Штайнер вошел в читальный зал. Одно из его излюб-
ленных мест оказалось свободно, он зажег лампу на
столе. И тут же его, вместе с зеленым огоньком, унесло в
бескрайнее море. Вокруг него в тумане того же моря,
хотя и совсем близко, была целая флотилия таких же
огоньков. Как хорошо, думал Штайнер, быть наедине со
своими мыслями, это трудно и это правильно. И мысли
его сегодня спешили облечься в слова, словно они знали,
что сегодня они не будут бессмысленно и бездомно
слоняться, сегодня у них будет крыша над головой:
декабрьский номер еженедельника.
Немного притомившись, Штайнер внезапно решил еще
подняться к Маутнеру, послушать его разок перед отъез-
дом.
Он вошел с опозданием, семинар был уже в разгаре.
Маутнер как раз распределял на зиму рефераты. Он был
похож на Диогена, вылезшего из своей бочки, чтобы
провести семинар.
Штайнер сначала слушал с удовольствием, а потом
почувствовал себя угнетенным. Его терзало неуемное
желание преподавать самому.
Под руками Маутнера зеленый стол словно бы оживал,
как на спиритическом сеансе. Он засыпал слушателей
вопросами и несся дальше, покуда поступали разрознен-
ные ответы; многие вопросы оставались и вовсе без
ответа. Внезапно он заметил Штайнера и спросил, не
хочет ли тот участвовать в семинаре. Штайнер сразу же
выбрал тему. В течение вечера он иногда с чем-то не
соглашался. И тогда все взоры обращались на него.
Сидящие за столом как бы образовывали элипс, и центром
внимания был не только Маутнер, но и он, Штайнер.
Но потом, когда он шел назад по темной пустынной
160
улице, ему было так же худо, как и днем. Маутнер
остался там, в толпе горячих, вопрошающих юнцов.
Штайнер подумал: а' что мне, собственно, тут делать? Я
достаточно долго тут проторчал. Чего я жду? Я должен
вернуться. Мне необходимо поговорить с Бато, именно с
ним, и немедленно. Первого я уеду, не позже. До чего же
долог путь в пустую комнату...
На противоположной стороне улицы кто-то шаркая шел
между фонарями. Штайнер узнал Маутнера. Его ученики
расстались с ним на углу, так что последний отрезок пути
ему пришлось идти в одиночестве. Он остановился, тяжело
дыша, и жестом подозвал Штайнера. Штайнер попытался
приноровиться к тяжелому шагу старика. Маутнер повис на
нем, Штайнер почти тащил его.— Вы собираетесь здесь
навсегда остаться?
— О нет, первого я уезжаю.
Они дошли до квартиры Маутнера, он одной рукой
нажал на руку Штайнера, а другой на медную кнопку
звонка.
— Уезжаете! А я-то, старый дурень, думал, у вас
другие планы.
Штайнер в задумчивости брел домой. Почти рассеянно
закончил свою рецензию. Как будто кто-то заглядывал
ему через плечо и правил ее. Штайнер завершил рецензию
совсем другими словами, чем собирался сегодня днем. Как
будто кто-то лучше него понимал, что можно и чего
нельзя писать о Маутнере, то одна, то другая фраза
вычеркивалась, на ее месте появлялась новая.
Поздним вечером он еще раз вышел, чтобы отправить
почту. Когда он добрался до вокзала в этом маленьком
городе, вид ночной голой платформы заслонил все скуд-
ные, линялые видения дня. Он был убежден, что уедет.
При мысли об отъезде огромная радость пронзила его. И
как же сильно было это предощущение радости... Опер-
шись о столб, он смотрел на уходящие вдаль рельсы в
свете фонарей, и ему казалось, что душа, словно катушка,
разматывается наконец с легким жужжанием и неостано-
вимо устремляется в ночь.
ш
Лондонский Лайм-хауз1. Ляу Ханши быстро вошел и
поскорее закрыл дверь от ветра. С его прорезиненного
плаща на пол тонкими нитями струился дождь. Все
1 Район Лондона, населенный преимущественно матросами с сейне-
ров и докерами.
6 А. Зегерс, т. 1 161
помещение было еще более голым и серым, чем обычно,
почти уже на грани действительности. Маленькая дровя-
ная печка согревала разве что кошку и блюдечко в
маленькой молочной лужице. Все столики были свободны,
только за одним еще сидела парочка. Они заснули каждый
своим обособленным сном.
Позади, между окнами, выходящими во двор, висел
серый портрет Сунь Ятсена, наподобие одного из тех
плакатов, что как попало лепят на стенах вокзалов. Где-то
над потолком раздавался шум, как будто кто-то упорно
колотил тонкую посуду и не мог успокоиться, покуда не
разобьет ее всю вдребезги.
Ма, ожидавший пробуждения парочки, сам уснул за
стойкой. Ляу Ханши разбудил его, постучав костяшкой
пальца по стакану. У Ма не бывало переходных состо-
яний, он всегда просыпался мгновенно, а бодрствовал
молчаливо и сонно.
— Почему ты вернулся? Есть что-нибудь новое? —
Только то, что ничего нет.— Ма вышел из-за стойки,
убрал чашки, стоявшие перед спящими, от чего те просну-
лись, расплатились с ним и, прижавшись друг к другу, в
полудреме побрели прочь.— Они же промокнут.— Ма по-
жал плечами. Он выключил свет, и они поднялись наверх.
В квартире Ма, зажатые между стеной и столом, несколь-
ко мужчин играли в ма-джонг. Женщина сидела рядом и
шила. И здесь на стене висел Сунь Ятсен, цветной, хит-
рый. На одном из мужчин была черная шелковая кофта,
остальные были одеты по-европейски. Ляу Ханши сверху
вниз смотрел на игру, на руки мужчины в черном, на
пляшущие тени. Он подсел к женщине. И сказал: — Я
больше здесь не останусь, уезжаю обратно.— А где ты
собираешься раздобыть столько денег? — Ма ответил за
него:—Он же сын богатых родителей.— Ляу продол-
жал:— Отец будет в ярости. Сначала я хочу любой ценой
выбраться отсюда, а потом любой ценой вернуться на
родину. Может быть, брат даст мне денег.— У вас с ним
добрые отношения? —Я люблю его больше всех моих
братьев. Я просто не в состоянии представить себе, что он
делает что-то другое, чем я. Я, например, иду к женщине
и обязательно думаю, что он тоже сейчас идет к женщине;
если я ночью сижу один в своей комнате, я знаю, что он
тоже сидит один в своей комнате и думает о том, о чем
думаю я.
За столом прекратили игру и прислушались. Ляу
Ханши вздохнул. Все присутствующие вдруг показались
ему болезненными и замерзшими, словно его вздох пони-
зил температуру в комнате.
И он сказал:
162
— Я не могу понять, что происходит дома. Вчера я
получил сообщение, из которого мало что понял. Они
пишут, что коммунисты вступили в гоминьдан. Я во всем
этом никогда особенно не разбирался. Я был одержим
желанием уехать на Запад. И вот теперь нахожусь не в
той части света, в какой следовало бы. Если бы я мог
проснуться утром дома! Ничего нет страшнее, чем не
Понимать, что происходит дома. Это все равно как если бы
сердце вдруг оказалось совсем в другом месте, вне твоего
тела.
Поначалу все терпеливо слушали, потом стали отво-
дить глаза. Из этого можно было понять, что они
наизусть знают ежевечерние жалобы Ляу Ханши. Ма
сказал,— к его словам тоже прислушались,— что вчераш-
ний вечер ничем не отличался от сегодняшнего, все
один нескончаемый разговор, как цепь из одинаковых
звеньев.
— И тем не менее Сунь Ятсен держит при себе этого
русского, Бородина, и тем не менее, он заключил союз с
Россией, и тем не менее он сказал, что надо идти за
великим Лениным.— Человек в черной кофте вцепился в
него:—И какой же ты хочешь сделать вывод? Он ведь
заключил союз не с большевиками, а с могучей державой,
которая граничит с нашей.— Ма возразил:—Так или
иначе, он заключил союз. Можно спорить, что он при
этом имел в виду, и до сих пор неизвестно, имел ли он в
виду что-то неверное.— Если уж ты так говоришь, то что
же тогда известно? — Ма резко ответил:—Для меня убий-
ца— не святой. Его слова не могут быть для меня
непререкаемыми. И вот этого,— он указал на маленького
пестрого Сунь Ятсена над головой молча шьющей жен-
щины,— я тоже могу снять, если он меня перестанет
устраивать, и повешу на его место другого, этого маленько-
го русского с бородкой клинышком.
Ляу Ханши подумал: не хочу больше болтовни. Я хочу
все видеть сам, хочу домой. Сейчас, как раз сейчас, дома
происходит что-то грандиозное, могучий толчок, который
чувстйуетеЯ даже здесь, даже этот сонный Ма содрогает-^
ся, даже эта комната содрогается, я хочу немедленно
уехать домой.
Он встал. Ма проводил его до двери. Ляу сказал:
— До вчерашнего дня моими желаниями были желания
моего отца. Мое честолюбие было честолюбием моего
отца. Я приехал сюда и научился тому, чему так же
хорошо научился бы, если бы прошел пешком по родному
городу, если бы на все там смотрел другими глазами.— Ма
сказал тихо, с нетерпением:—Все-таки чему научился,
тому научился.
б*
163
Дождь перестал. Ляу подошел к остановке и стал
рассматривать витрину маленькой лавчонки татуировщика,
листы с грубыми аляповатыми рисунками, которые он
знал наизусть, поскольку менялись они не чаще раза в
месяц, а он каждый день ждал здесь, уходя вечерами из
Лайм-хауза. Ожидание, одиночество на этой чужой улице
с ее дерзкими гордыми фасадами, а за ней — длинные
голые переулки, немые, продутые ветром. Он думал о
своем родном городе, об отце. У него было достаточ-
но сыновей, чтобы связывать с ними большие надеж-
ды и дарить им свою любовь. Но отец сделал ставку
именно на него, и его надежды приобрели ту страсть и раз-
мах, какие подчас приобретают бессмысленные жела-
ния стариков. Ляу Ханши улыбнулся. Но его улыбка,
словно какая-то тяжесть, сразу же спала с усталого
лица.
IV
— Янек? — Он самый. Это моя жена, Анка. А ты
Вронский? — Он самый.
Янек одной рукой сжимает руку Вронского, другой
держит Анку за запястье. Его вызвали в Лодзь накануне
большой забастовки текстильщиков. Вокруг них текли
толпы людей с вечерних поездов на вокзальную площадь,
окруженную ярким, трепещущим от дождя венком фона-
рей. Янек смотрел на город, словно ища следов ожидания,
тайной тревоги; оглядывался назад, смотрел в широкое,
смуглое лицо Вронского, на котором явственно проступа-
ли ожидание и тревога.
— Ты пойдешь со мной. Вам лучше расстаться. Вот
адрес для твоей жены. Ее ждут.— Анка, подавив разочаро-
вание, подставила мужу лицо для поцелуя, румяное, как
яблочко, круглое лицо, восемнадцатилетнее. Они бысто
обнялись как-то совсем одинаково, сплетя руки за спиной
друг друга. Анка отошла к фонарю и по буквам стала
разбирать фамилию на записке.
Янек и Вронский поехали в город. Всю дорогу они ни о
чем не говорили, откровенно и оценивающе приглядываясь
друг к другу. Потом они прошли по нескольким темным
улицам, шли против ветра, дувшего с равнины. Вронский
кого-то окликал, здоровался с какими-то людьми, которые
для Янека были не больше чем тени в подворотне.— Это
здесь.— Семья Вронского и все, кто в этот вечер влился в
нее, товарищи по партии и соседи, до отказа заполнили
комнату. От резких речей, от стука кулаков по столу
стены сотрясались, как вагонные переборки. Казалось,
164
сейчас раздастся свисток и все тронутся в путь. Лица и
слова уже светились радостью отъезда.
Янек огляделся вокруг, и его бросило в жар: такие
знакомые серо-бледные лица красильщиков, изъеденные
руки; его собственные руки с гладкими кончиками паль-
цев— чужаки, их еще не достаточно долго ела щелочь. Но
то, что говорилось в квартире Вронского, тарифы и
рассказы о работе, шутки и проклятия,— это был родной
его язык. На этом языке я учился говорить и думать, и в
соответствии с этим учился действовать. Это как родина,
тут силы иссякают и возвращаются, возвращаются и
снова иссякают, они переполняют тебя, ни одного пустого
местечка в тебе не остается.
То, что забастовка' будет ожесточенной и длительной,
было уже совершенно ясно. Совершенно ясно было и то,
что проходить она будет под выстрелы полицейских
винтовок, под удары прикладов и дубинок. Все в комнате
Вронского чувствовали, что ближайшие недели выжмут из
них последние соки. Но не только Вронский, его жена и
сыновья, все с жаром, почти торжественно готовились к
забастовке.
— Смешанный комитет профсоюзного контроля был
очень хорош, но быстро распался.— Вронский руками
показал, как он распался. Оба его сына-подростка слуша-
ли, навострив уши, глаза у них сверкали. В их юных
головах все известные лозунги звучали как мощные,
впервые отданные приказы. Вронский обхватил мальчиков
за головы, сдавил своими длинными пальцами: — Эти
ребята хитрые и находчивые, из них будет толк.
Анка тем временем разыскала нужную ей квартиру, не
слишком далеко от вокзала, в пятиэтажном доходном
доме. В маленькой душной квартире учителя Мелника
чувствовалось подавленное возбуждение. Жена Мелника
печатала листовки. Засученные рукава, блузка, подборо-
док и руки были вымазаны типографской краской. Сам
Мелник неумело закладывал в станок чистую бумагу.
Двое молодых людей обстоятельно пересчитывали гото-
вые пачки. Позади них на подушке виднелось восковое
личико больной девочки. Изредка Мелник вставал, быстро
подходил к постели и тут же возвращался на свое место.
Мелники печатали день и ночь, но тонкая суровая нить
семьи Мелника тянулась через всю забастовку, нигде не
обрываясь. Мелник, что-то нашептывая, печатал и печа-
тал, лишь иногда он менялся в лице, словно кто-то дергал
его за ухо: «Эй ты, ребенок болен». На одно мгновение
Анка внесла в эту убогую комнату немного света, кото-
165
рый тотчас померк, словно его задули. Мелник с одной
пачкой листовок отправился в город, Анка села на его
место, пересчитывала, закладывала чистую бумагу.
Во многих квартирах этой ночью печатали листовки.
Две из них на рассвете накрыли. На своем пути к людям
эта листовка стоила дюжины арестов.
Два дня спустя Анка стояла у окна, прижавшись лицом
к стеклу. Мелник уехал и больше не вернулся. Его жена
отвезла ребенка в больницу и тоже исчезла. Анка должна
была караулить квартиру и ввести товарищей в курс дела.
Самой ей делать было нечего, только ждать. Если не
считать печатного станка и горы бумаги, квартира была
самой обычной квартирой чиновника: плюш, вазы, фото-
графии. У Анки кончики пальцев зудели от нетерпения.
Ожидание вконец истомило ее. Внизу, на полуденной
улице, в ярком, но скучном солнечном свете люди двумя
лентами одинаковой ширины с одинаковой скоростью
двигались в противоположные стороны. Анка догадыва-
лась, что в это время происходит в восточных районах. Но
пассивное, парализующее ожидание у окна пустой комна-
ты отнимало больше сил, чем самая лихорадочная де-
ятельность.
Внизу, на улице, теперь было еще чернее, еще больше
народу, чем две минуты назад. Анка буквально вжалась
лицом в стекло. Лента на противоположной стороне улицы
почему-то остановилась, завязалась узлом у какой-то
витрины. Анка и сама не поняла, почему сердце у нее
вдруг забилось и оборвалось вниз, с пятого этажа. Люди
на другой стороне вдруг бросились бежать через улицу,
разрозненная толпа превратилась в плотную массу. Над
головами людей вдруг заалело, и внезапной волною
прокатилась песня. Знамя рванулось ввысь. Шествие
сомкнулось, всех случайных прохожих смело как мусор в
подворотни и подвалы. Несколько минут в воздухе качал-
ся транспарант: «Нет снижению заработка и массовым
увольнениям!» Анка еще видела хвост процессии, когда в
головах ее раздались выстрелы, доносившиеся с отдален-
ных улиц,— то, что здесь произошло, было всего лишь
отголоском демонстраций и стрельбы в восточных районах
города. Ставшая вдруг неправдоподобно пустой, наполови-
ну серая, наполовину желтая от солнца улица напоминала
сейчас ненужную театральную кулису, которую вот-вот
отодвинут в сторону.
Вскоре пришел запыхавшийся Мелник и с ним еще
двое. Они едва успели проскользнуть сквозь полицейское
оцепление. Мелник рассказывал и вдруг испуганно
спросил:
— А где же девочка?
166
% Анка собиралась поехать к Янеку и обещала на
обратном пути наведаться в больницу.
Она впервые пришла к Вронским. Здесь было так же
людно, как и в первый вечер. Стены комнаты дрожали от
шума и стука, и она по-прежнему напоминала движущийся
вагон, из которого не вылез ни один пассажир. Анка
озиралась в поисках Янека. Один из сыновей Вронского
воскликнул:
— Вы кто?
Потом он встал, подошел к ней:
— Но весь стачечный комитет арестован. Как же ты
не знаешь? К нам присоединились заводы Грабского. Тебе
и это неизвестно? Наш отец уже два дня как арестован,
лежит в полицейском лазарете. Оставайся с нами, садись.
Анка молчала, чтобы потом по возможности спокойно
спросить:
— Как же это было?
Братья начали рассказывать. Анка старалась внима-
тельнее слушать, чтобы не вслушиваться в себя. Стоило
ей разок вслушаться в себя, как боль внутри ее начала
кричать и кусаться: завтра и послезавтра и еще долго-
долго не будет с нею Янека. Она мимоходом подумала:
наверно, это братья. Сильные ребята. Хорошо иметь
таких сыновей. Маленькая толстая женщина со спокойны-
ми карими глазами принесла чай и какую-то посуду. У
многих были с собой жестяные кружки, они протягивали
их женщине. Когда братья Вронские сказали этой женщи-
не: «Мама», Анка получше присмотрелась к ней. Та
спокойно переходила от одного к другому и разливала чай.
По всему поведению этой женщины Анка поняла, что как
для нее самой, так и для пани Вронской во всем
происшедшем не было никакой неожиданности. Один из
парней сказал:
— Завтра уже пятый день. Но считать-то, собственно
говоря, надо только со вчерашнего, с тех пор, как
подключились заводы Грабского.
Пани Вронская принесла большущую миску, в кото-
рую каждый клал то, что было у него в кармане: хлеб,
колбасу, лук, куски сахара.
Над этой миской потом много смеялись.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
Янеку дали пять лет. Его перевели в тюрьму в
Мокотове. В камере было пятеро уголовников. Двое из
них—цыгане, которые в пригородном лесу избили и
167
ограбили человека. Один из этих двоих, молодой, все
время лежит, тихий и понурый, старый же, наоборот,
болтлив и оживлен. Уже мочи нет слушать его болтовню.
Вронский трижды в день подскакивает к нему и грозит
кулаком: заткнись. Вронский был возницей на Добренском
тракте. Он дрожал над своим тощим, уже, собственно,
годном только на живодерню гнедым жеребцом, пока ему
не пришло в голову задушить своего седока, за которым
он наблюдал, когда тот менял деньги на станции. Коржак в
пьяном виде избил своего собутыльника. Прошел уже год,
а он все так же тупо и неподвижно смотрел прямо перед
собой, как будто до сих пор не проспался от тогдашнего
опьянения. Фаруга промышлял грабежом на товарной
станции. Он, так же как и цыгане, имел уже не первую
судимость. Янек прекрасно ладил со всеми. В этой же
тюрьме содержалось еще человек десять политических.
Вскоре после его водворения здесь Янеку сообщили: мы
должны объединиться, начинай голодовку. Он начал на
следующий же день. Сперва, когда он отказался от еды,
никто на это и внимания не обратил, даже его сокамерни-
ки. «Подумаешь, видно, приболел». На второй день они
уже встревожились. Фаруга, не раз сидевший с политиче-
скими, сразу понял, что с Янеком. Янек слышал, как он все
разъяснял вознице: «Эти политические стойкий народ, не
сдаются, они готовы железо грызть». Все смотрели на
него так, словно этот круглый маленький Янек обладал
недоступным для них правом бороться, таинственной
силой отказываться от пищи. Оба цыгана — молодой по
этому случаю даже забыл о своей грусти — с любопыт-
ством смотрели на Янека, им это было совсем уж в
диковинку. Пять дней Янек слышал, как вокруг него
стучат мисками и ложками, а сам он тихо лежал на нарах.
Фаруга поворачивался к нему спиной и ел, нахмурив лоб,
как будто его приговорили к еде и он размышляет над
этим странным приговором. Цыгане равнодушно смотрели
на Янека,— кому охота вешаться, пускай вешается,—
не начал ли тот есть. Старик даже совал миску ему под
нос.
Фаруга был убежден, что Янек не сдастся, и ел молча
и задумчиво. С Фаругой, да еще, пожалуй, с возницей,
многого можно было бы достигнуть, думал Янек. Вздумай
начальство натравить уголовников на политических, то
цыган и Вронского легко подкупить обещанием близкой
свободы или хорошей едой; но Фаруга был неподкупен, а
Вронский находился под его влиянием. Не сознание, а
разве что догадка, где его истинное место, терзала
Фаругу, терзала его темное лицо, которое в заключении
стало не бледным, а черно-серым, как свинец. Позднее, в
168
других камерах, Янек часто думал о Фаруге, о котором он
никогда ничего больше не узнал, кроме того, что зимою
1923 года он грабил вагоны и станционные склады.
На пятый день тюремная администрация сдалась. Яне-
ка перевели. Он простился со своими сокамерниками, его
провожал взгляд Фаруги, тяжелый, печальный и почему-
то даже укоризненный взгляд.
В новой камере, куда его втолкнули поздно вечером,
было минимум человек двадцать. Несколько рук протяну-
лось к нему, его подвели к нарам. Он лежал на спине в
бессонном изнеможении в зудящей мерцающей тьме —
первый раз ему дадут поесть только завтра утром. Он
приподнялся и спросил:
— Что слышно нового с воли? — Кто-то ответил: — А
ты уже читал письмо исполнительного комитета к руко-
водству партии? — Вокруг сейчас же разгорелись споры.
Янек не вмешивался, только слушал, чтобы составить се-
бе ясное представление обо всем. И вдруг истощение взяло
свое, после пяти дней голодовки все обитатели камеры
сразу уснули.
После первых дней, уже обжившись на новом месте,
они установили строгий распорядок дня и начали учиться
друг у друга. Все быстро заметили, что Янек как хорошая
печь, возле него всегда можно было согреться.
В тот же месяц он снова свиделся с Анкой. Последний
раз он видел ее в зале суда, во время вынесения
приговора. Собственно говоря, свидание могли разрешить
только через три месяца, но Анка добилась разрешения
увидеться с ним до родов.
Надзиратель, который привел Янека, отпер решетку.
Анке было достаточно и десяти минут, она понимала всю
горькую краткость одного времени и всю горькую протя-
женность другого, ее это совсем не пугало. Она вошла
бодро и спокойно, легкой походкой и была похожа на
маленькую девочку, которая прячет под фартуком мяч.
На пути сюда она обдумала все, что должна сказать
Янеку, такого запаса ему должно хватить до следующего
свидания. Она села за стол между Янеком и надзирателем
и заговорила дерзко, с невероятной быстротой. Она умело
упаковала в мелкие семейные новости все сообщения о
Четвертой конференции и о разрешении партийных кон-
фликтов. Потом в камере товарищи диву давались, как
много новостей принес Янек.
Когда время свидания истекло, Анка повязала голову
платком и ушла, быстро, решительно. Залитая дождем
площадь, казармы, люди под зонтиками, все было словно
169
забрано тюремной решеткой. Тело ее вдруг налилось
тяжестью, как будто ребенок был из свинца. Но Анке
казалось, что за ней непрерывно кто-то следит, хотя с
лица ее не сходила улыбка. Мелкими, проворными шажка-
ми, улыбаясь все шире, шла она к центру города.
II
Идя вниз по Мюллерштрассе в Берлине, Ляу Ханши
пытался представить себе, что этот город расположен на
несколько градусов восточнее, чем город,из которого он
уехал. Брат написал ему: «Поезжай пока в Берлин. Там
ты сможешь многому научиться, больше, чем в каком-
либо другом городе. Пойди к студенту Сун Фоли, это мой
друг и добрый товарищ. Он тебе поможет.
Я не знаю, что тебе известно о нас. Так знай, что
большой бойкот все еще продолжается. Гонконг полно-
стью отрезан от материка. Прекращен ввоз всех англий-
ских товаров, рабочие, ремесленники и лавочники покида-
ют город. Стачечный комитет имеет правительственную
власть и оказывает нажим, если правительственные меры
недостаточно действенны. Повсюду царит сильнейшее
возбуждение, и оно день ото дня нарастает. В каждом
городе, в каждой деревне проходят собрания. Впечатление
такое, будто все реки слились в одну. Все люди и вещи за
ночь изменили свое лицо, даже мертвые».
Ляу давно уже преодолел первую детскую ступень
своей тоски по родине. Когда он шел вечерней улицей —
стены, мостовая, люди, все было покрыто толстым слоем
пронизанной солнцем пыли — он впервые не ощутил этого
укола: чужой город.
Голая, убогая, необозримо длинная улица, казалось,
обвивает весь земной шар, все города. Пронзительный
визг шарманки в толпе восхищенных ребятишек сопро-
вождал бег этой улицы от начала до конца. Повсюду она
была окаймлена окнами, полными изможденных, жмуря-
щихся в вечернем свете лиц, группами твердо стоящих на
земле пролетариев, спорящих о хлебе и о смысле минув-
шего и завтрашнего дня.—По этой улице я доберусь до
дома, думал Ляу Ханши, а знает ли кто-нибудь из этих
мужчин и женщин, что сейчас происходит на моей родине?
Он вошел в подворотню дома № 12. Кто-то, увидев
его, крикнул:
— Тебе надо к Сун Фоли? — Да.— Третий двор, послед-
ний, на самом верху.
В третьем дворе он попал в стайку девушек, выходив-
ших из прядильни. Одна из них взяла его под руку.
170
— Ты к Сун Фоли, это к нам, пойдем.— На лестнице
она сказала:—Мы получили письмо, мы тебя ждем. Фоли
два года живет у нас. Он тогда искал себе квартиру на
этой улице, ты тоже сможешь жить у нас.
Ляу подумал: как сегодня вечером все удачно склады-
вается, эти дома... эти люди...
Фоли жил в семействе Бальке на третьем дворе. Ляу
Ханши с любопытством огляделся. Вместе с маленьким
студентом в эту семью ворвался поток китайских книг и
газет, этот поток затопил их кровати, столы, стулья и
даже плюшевый диван.
Напротив окна висел портрет Чен Ду-Сю, китайского
партийного лидера, вырезанный из газеты, а рядом —
портреты Либкнехта и Розы. Трижды прозвучали слова:
«Мы получили письмо, мы тебя ждем». Фоли — маленький,
юркий, веселый. Бальке, родители и дочь,— такие же
маленькие и жизнерадостные. Все были так хорошо
осведомлены о том, что происходит на его родине, как
будто это происходило в соседнем квартале. Фоли, засучив
рукава, помогал хозяйке дома готовить ужин по его
рецепту. Дочка двумя тонкими деревянными палочками
усмиряла пляшущие на сковородке капустные листья.
Двухлетнее пребывание Фоли в этих стенах изменило всю
семью, как капля чернил окрашивает ведро воды.
— Хорошо?
— Очень хорошо.
Постукиванье палочек, звяканье ложек.
— А что это за письмо?
— Только что получено, слушай:
«Все сосредотачивается сейчас у нас в Кантоне.
Теперь фактический руководитель военной школы
Вампу некий Чан Кайши. Он человек ловкий, и у него есть
богатые покровители. С этими людьми теперь связывается
масса ожиданий и опасений. На днях к тебе зайдет мой брат,
прошу тебя, помоги ему...»
фоли прервал чтение и засмеялся:
— Дальше читать?
— Да, читай.
— «Прежде он был очень мягким человеком»,— скажи
сам, ты мягкий человек? — Ляу засмеялся: — В письме же
написано: «был», «прежде»! Читай дальше!
— «Он напичкан ученостью. По его письмам я вижу,
что он начинает задумываться».— Ты начинаешь задумы-
ваться?
— Начинаю.
— «Я много надежд возлагаю на то, что он пойдет с
тобой одним путем,..» — Итак, Ляу, оставайся здесь, ты
можешь жить у нас. Правда, это можно?
171
— Конечно, можно.
— Здесь ты сумеешь многому научиться. Немецкая
партийная работа, как она сплачивает людей! Когда ты
собираешься ехать домой?
— Как только будут деньги.
— Не надо слишком торопиться. Здесь тоже много
дела. Тот, кто от нас приезжает на Запад, обязан привезти
на родину как можно больше знаний.
— Ляг сегодня у родителей,— обратился Фоли к моло-
дой женщине,— нам с Ляу надо остаться вдвоем, мы всю
ночь будем болтать.
На следующей неделе ты останешься жить здесь один,
мы едем в Роттердам на встречу китайских моряков. На
эту встречу прибудут представители правых гоминьданов-
цев за границей. Мы все должны быть там и разъяснить
нашим землякам истинное положение дел. У нас сейчас
трудная ситуация. Я хотел бы, чтобы ты так же горячо
включился в работу, как моя немецкая подруга.
Слышишь?
Ляу Ханши, повернувшись спиной к комнате, разгля-
дывал дворы: короткие тени на мостовой, свет в конторе
прядильни, а ведь небо было еще совсем голубое. Но
голубая полоска между крышами, двор с тенями, свет —
все это казалось Ляу не самой действительностью, а лишь
воспоминанием о ней. «Давным-давно, на пути домой, я
ночевал у своего друга Фоли в Берлине, в Германии. Я
стоял у окна в комнате, где рядом висели портреты
Либкнехта, Розы и Чен Ду-Сю. Я помню даже, что был
вечер и внизу, во дворе, горел фонарь».
— Ты слышишь? — Фоли дернул его за рукав.— Я
хочу, чтобы ты работал хотя бы вполовину так хорошо,
как моя маленькая немецкая подруга.
— Тебе хорошо с ней?
— Ну конечно, хорошо. Мы отлично сработались. Она
едет с нами в Роттердам, понимает наш язык. Ты же сам
видишь, какая она нежная и добрая. Вообще она и ее
родители — чудесная семья.
— Ты так глубоко пустил корни в этом городе...
— Я этого хотел, я почитал это своим долгом.
Ш
Когда синьора Бордони вечером вышла из отеля, где
она работала судомойкой, и свернула на улицу Мазарин,
чтобы зайти за мужем, который имел подряд на торговлю
зеленью на улицах Мазарин и де Сен, она вдруг к
величайшему своему изумлению увидела целую толпу,
172
собравшуюся вокруг тележек. Она забеспокоилась, пото-
му что Бордони не очень-то умел расхваливать свой товар,
а предпочитал поболтать или вздремнуть в ожидании, по-
ка кто-то по собственной охоте придет за инжиром или
чесноком. Подойдя поближе, она вдруг увидела в середине
толпы круглое доброе лицо Пали; у нее даже сердце
замерло с перепугу. Пробираясь сквозь толпу, она думала:
только его мне и нс хватало. Он же моего доконает, он
своими разговорами выбьет у Бордони из башки последние
остатки разума.
Она растолкала всех, с Бордони не поздоровалась, на
Пали даже не взглянула и сразу же принялась опорож-
нять тележки. Мужчины стояли теперь вокруг пустых
тележек, Пали взволнованно старался что-то им разъяс-
нить. Он то и дело повторял те обрывки французских и
итальянских фраз, которые знал, но зато его руки
находили все новые, проникновенные жесты. Запутавшись
в его жестах, мужчины слушали, как будто им важно
было добраться до смысла его слов, этим ремесленникам
из мастерских на улице Мазарин, которые впервые встрети-
лись с ним на этом углу.
Синьора Бордони схватила пустую тележку за оглоблю и
потащила во двор. Тут собравшиеся и вправду разо-
шлись по домам.
Во дворе вокруг синьоры Бордони сгрудились женщи-
ны из соседних домов, они торговались из-за оставшихся
овощей и фруктов, которые необходимо сбыть сегодня,
чтобы они не сгнили. Синьора Бордони бросила быстрый
взгляд на мужа. То выражение лица, которое появилось у
него в последние месяцы в Париже, где он прекрасно
зарабатывал, вдруг в этот вечер сменилось тем выражени-
ем, которое было у него в Болонье перед их высылкой. С
удрученным взглядом, с горестно сжимающимся сердцем
она торговалась как полоумная. Она была в полном
изнеможении, ее голова, голос, ноги, казалось, вот-вот
откажут ей. На секунду у нее мелькнула мысль: а не
опрокинуть ли всю корзину, пусть себе подбирают с земли
давленные фиги, а она пойдет на набережную и вытянет
на солнышке свои дряблые ноги. Из ее крепко сжатых от
омерзения губ с шипением вырывались самые высокие
цены. Напрасно, напрасно хотят они все с нее содрать, и
эти наглые француженки, и хозяйка отеля, подлая воню-
чая баба.
Всхлипывая от усталости, с кулаками, полными медя-
ков, синьора Бордони вошла в дом. За столом обедала
семья хозяина. На ее собственной кровати сидели Бордо-
ни, Пали и еще двое соседских парней. Бордони неуверенно
начал:
173
— Глянь-ка, кого я привел. Я зашел к Шазель,
смотрю, там сидит наш Пали.— Пали весело подумал, что
синьора с удовольствием вцепилась бы в него зубами и
когтями, а потом прогнала бы вон. Бордони сказал:—Дай
нам чего-нибудь пожевать, Катарина. Мы проголодались.—
Все четверо? — Муж ничего не ответил. Ей стало
стыдно, что она так спросила: все четверо? Больше всего
ей захотелось подать на стол целую бадью супа и мяса.
Но ставила она перед мужчинами тарелки, все равно что
миски перед собаками. Пали думал: почему она за эти
годы не стала лучше? Если бы я понимал по-итальянски, я
мог бы чаще с ней говорить и многое разъяснил бы ей. Он
приласкал детей, но она даже не улыбнулась. Мальчик,
привалясь к отцу, молча рассматривал Пали. Но Джулия
так и прыснула, она его узнала.
— Ты тут насовсем останешься? — Нет, только на один
день.— На сердце у синьоры Бордони полегчало, только
бы уж он поскорее убрался. Пали спросил:—Ты утром
пойдешь со мной? — Бордони ответил: — Знаешь, мне надо
быть осторожным. Если меня где-нибудь задержат, то
отнимут разрешение на торговлю.— Если ты будешь этого
бояться, тебе всегда и со всеми будет не по пути.
Бордони ничего не ответил, почти весь вечер он молча
слушал и терзался. В первые недели после приезда он
везде и во всем принимал участие. Жену и детей поселил
отдельно, у товарищей. Потом они нашли работу и опять
стали жить вместе. В последнее время он редко куда
ходил и мало-помалу начал бояться, что его задержат*
вышлют обратно и посадят в тюрьму.
Жену свою он жалел, не обижался на ее ругань.
Обычная женщина, обычные дети, корзина, полная белья,
аренда фургона. В эту минуту ему уже было непонятно,
что, собственно, он боялся потерять минуту назад.
IV
Стоянов с женой косили на холме, примыкавшем к
разрушающейся горной гряде. Их крошечный участок
почти вертикально висел на склоне холма. С каждым
взмахом косы казалось, они сейчас улетят в низкое, не
очень далекое осеннее небо. Но Стоянов крепко держался
на земле. Его коса ни разу не наткнулась на камень, как
бы сильно он ни размахивался, она с предельной точно-
стью срезала каждый кустик травы среди каменной
осыпи. При этом Стоянов издавал глухой жалобный звук,
а шедшая за ним следом, легко размахивающая косою
жена вторила ему на более высокой ноте. Это были
174
всякий раз одни и те же звуки, ио звучали они как запев
какой-то бурной песни, которая почему-то всегда обрыва-
лась на одном и том же месте. Жена Стоянова была очень
невзрачная, лохматая, мосластая коротышка. Под высоко
подоткнутой юбкой у нее были голые, чересчур короткие
ноги, ровные, как столбы, от колена до щиколотки. Но
зато пальцы у нее на ногах были длинные и подвижные.
Взгляд светлый и лукавый. На зиму она собиралась с
сыном в Варну. Там она хотела купить козу и корм
для нее.
Андрей поднялся к ним, принес родителям хлеб. Он
уже заранее поделил его, в каждой руке держал по ломтю.
Он был очень похож на мать, коротышка, лохматый,
кривоногий. Пальцы ног длинные и невероятно подвиж-
ные, а взгляд светлый и лукавый.
Вдруг с дороги донесся топот множества ног, едва
слышное пение. Андрей умчался и тут же прибежал
назад.
— Идут!
Из деревни, с покоса люди бежали к дороге. Две
дюжины лесорубов медленно, как-то странно волоча ноги,
спускались с горы в густом облаке пыли. Из этого облака
доносилось мрачное, монотонное пение, похожее на гуде-
ние пчелиного роя. Они приближались, дошли до дерев-
ни. Крестьяне, стоявшие на обочине, смотрели на них
растерянно, ничего не понимая. Лесорубы были скованы
по восемь человек, впереди и сзади маршировали солдаты.
Жена Стоянова закричала:
— Иван! Иван! — Один из арестантов повернул голову
и улыбнулся. Позади Стояновой кто-то сказал: —
Заткнись, дура.— Она искоса лукаво взглянула на мужа,
как бы спрашивая его совета. Он тихо сказал: — Кричи! —
Она закричала вслед уходящей колонне: — Иван, Иван, не
забывай нас! Мы тебя никогда не забудем! — Колонна
поравнялась с крестьянскими хижинами и скрылась за
Кьодешскими скалами. Стоянов спросил жену: — Кто это
был? — Жена ответила: — Почем я знаю? Вы, мужчины,
стоите все как пришитые. Я себе думаю: надо кричать, ты
только крикни, а уж один Иван среди них найдется.
Крестьяне еще долго молча стояли на пустой дороге.
Но ничего не произошло, только тяжелые дождевые
капли напомнили им о сене, о скудном укосе, которому
грозила опасность.
Позже Стоянов зашел к Петчеву в кабак. Это было
необычно, в понедельник вечером. Он взял с собой жену,
сына и собаку. В этот необычный вечер все туда пришли
сами, незваные. Дождь лил как из ведра.
Слабая лампочка над головой хозяина, часто мигая,
175
освещала только его ненавистную всем рожу. Опершись
на доску, положенную на два бочонка, он лишь за медяки
соглашался отпускать отчаявшимся людям порцию хмель-
ного забвения. Опоздавшие уходили за печку, которая
делила помещение на две неравные половины, в одной
было полутемно, а в другой — хоть глаз выколи. Там, за
печкой, был уже как бы и не кабак, а бесхозный,
заброшенный угол.
Все на чем свет стоит кляли этот окаянный дождь,
который испортил им косьбу, кляли приближающуюся
зиму, голод и всю свою горькую жизнь. Они проклинали
короля, его министров, всех господ в шитых золотом
мундирах и черных сюртуках. Андрей, примостившись у
отца между колен, впитывал в себя все эти проклятья.
При каждом ударе кулаком по столу веки его подергива-
лись. В груди его отца все клокотало, когда он сам себя
проклинал за то, что осенью девятнадцатого снял с плеча
винтовку вместе с другими солдатами короля.
Винтовки. Вдруг, когда проклятия стали так тверды,
что можно было взять их в руки и швырнуть как камень,
в этот самый момент, когда все оказалось бессмысленным
и позорным своей бессмыслицей, они прекратили свои
проклятия, а уж прекращать так прекращать, и вот уже
кто-то начал пощипывать струны. Они вздохнули, присты-
женно, с облегчением, словно сбросили с себя непосиль-
ную ношу, наклонились друг к другу и принялись раскачи-
ваться из стороны в сторону. Кто-то запел тихим, но
чистым голосом:
Семь сотен колоколов звонят
на озере Кьсль на дне.
Семь сотен женщин спят
на озере Кьёль на дне.
Цитра перешла в другие руки, и вот уже другой, сильный,
хриплый голос продолжил:
Семь сотен мечей звенят
на озере Кьёль на дне.
Семь сотен коней ржут
на озере Кьёль на дне.
Они все вместе склонялись то в одну, то в другую сторону,
один лишь Стоянов сидел прямо, крепко сжимая сына
коленями. Женский голос, вогнавший всех в краску,
скорее проговорил, чем пропел:
Семь сотен бьются мужей
на озере Кьёль на дне.
Семь сотен летают стрел
на озере Кьёль на дне.
176
Кто-то подхватил, отчетливо, но немного сдавленным
голосом:
Семь сотен моргенов пашни
у помещика Лавича есть .
Семь сотен моргенов леса
у помещика Лавича есть.
Все насторожились, перестали раскачиваться.
Семь сотен белых девиц
у помещика Лавича есть.
Семь сотен монет золотых
дает каждый месяц король
Лавичу дружку своему.
Было темно, и они не могли разглядеть его лица. На
покосе были какие-то пришлые, родственники из дальних
деревень. Он рванул струны, его голос звучал сдавленно,
отчетливо, как удары молота:
Тот, кто землю отдать
людям груда завещал,
спит в Мавзолее в Москве.
Но на страже заветов его
партия зорко стоит.
Все слушали затаив дыхание, только Стоянов теперь
начал раскачиваться — он укачивал уснувшего у него на
коленях сына. Неожиданно Петчев зажег свет, видно,
перепугался. Увидел несколько незнакомых лиц. Ничего
особенного. Все выглядели очень похоже, щурились в
ознобе возбуждения.
Когда они врозь расходились по домам, за пеленой
дождя уже вставал новый день. Стоянов нес на руках
ребенка, за ним шла жена, собака и еще какой-то человек.
Хижина Стоянова, вросшая в холм, поглотила всех. У
Стоянова не было света, и его спутник чертыхался, то и
дело натыкаясь на что-то, неуклюжий от усталости.
— Я в одиночку протопал тридцать километров.—
Ложись же скорее.— Он лег там, где стоял. Стоянов
уговаривал его устроиться получше, но тот слишком
устал. Отчего это так гулко стучит пол в хижине
Стоянова? — испуганно подумал он. А потом заметил, что
лежит на левом боку и слышит удары собственного
сердца, но повернуться на правый бок у него не было сил.
Стоянов сказал:—Уж теперь-то Дудов и вправду сбежал.
В Россию.— Гость знал, что никакого побега не было. Но
он пока ничего не сказал, предоставляя Стоянову говорить
дальше, хотя он устал так, что уже не чувствовал своего
тела, но все же еще не так, чтобы не слушать.
177
— Однажды Дудов убежал в горы, а руки у него были
привязаны к железной палке. На дороге в Марьякой есть
кузня, хозяин ее кузнец Иван Дубров, да продлит господь
его дни. Ты сейчас поймешь, почему я прошу господа
продлить его дни. Как-то ночью Дубров слышит грохот.
Он думает, свалилась какая-то железяка, встает, хочет
посмотреть. А там стоит Дудов со своей палкой. «Можешь
ты снять эту палку, да или нет?» — «Да».— Потом они
вместе поели хлеба, правда, у Дудова руки еще не
слушались, приходилось вкладывать кусочки ему в рот.
Дудов спросил: — «Ты знаешь, кто я?»—Дубров на это
ничего не ответил. Дудов сказал: «Ты меня не знаешь, и я
тебя тоже. Мне надо уйти, у меня ничего нет. Я не смогу
ничего оставить тебе, кроме этой палки».— «Этого хватит
за глаза. Я положу палку под свой порог, всякий, кто
войдет или выйдет, должен будет переступить через
нее».— Так Дубров и сделал. Я сам этим летом переступал
через его порог.
Гость и теперь ничего не сказал. Может, ему показа-
лось, что придуманная Стояновым история страшнее, чем
его, и к тому же он не знал, кому рассказывал Стоянов,
ему или Андрею. Теперь, когда стало светать, он
заметил, что Андрей все это время лежал между ними.
Стоянов проговорил уже совсем другим тоном:
— С тех пор, как ихняя церковь в Софии взлетела на
воздух, они не перестают нас травить. Когда льется
столько крови, поневоле думаешь, кровь нынче дешева
стала. Есть еще много Дудовых. Но разве стала дешева
кровь Дудова?
— Когда он кончил речь, делегаты крупных предпри-
ятий боевым порядком, с оружием в руках прошли мимо
трибуны. Восемьдесят тысяч человек. С патронташами и
винтовками. Один рабочий за другим поднимался на
трибуну. В небе со свистом пронеслись самолеты, целая
туча. Напротив этой трибуны, на особых местах, сидели
посланцы всех наций, и как только оратор говорил: «Да
здравствует государство рабочих и крестьян!», им всем
приходилось поднимать сжатые в кулак руки.
Николов замолчал. В каменном коридоре, разделявшем
казематы, послышались шаги патруля. В это время
разговаривать запрещалось. Шаги приблизились к двери и
удалились в направлении галереи, там будет смена кара-
ула. Слова команды с грохотом раскатились по коридору,
точно шары в кегельбане. В тюремном дворе раздались
сигналы горна, один длинный и два коротких. Николов
вытянулся на нарах, он впервые прислушивался к звукам,
178
которые теперь будут раздаваться из вечера в вечер,
может быть, долгие годы. Два месяца назад он вернулся
из России и почти сразу же был арестован. Когда все
кончилось, после отбоя — Николов продолжал:
— День и ночь стоят люди в очереди перед мавзолеем
Ленина, и эта очередь никогда не кончается. Я сам
сколько раз стоял в ней...
Похоже, что новый урожай там будет хорошим...
— Дальше, дальше.— Они лежали на трехэтажных
нарах, справа и слева от него. Человек, лежавший
напротив, повернулся к нему лицом. Из-за полной темно^
ты Николов не мог разглядеть его. Он удивился, откуда
же взялись светлые точки в глазах соседа. В полной
темноте, не было никакого источника света. —Партийно-
го конфликта у нас больше не существует. Их тоже
позвали, и в результате все пришли к соглашению, правда,
следующим образом...
Дудов сам чувствовал, как у него горят глаза. Новый
товарищ пристально смотрел на него, его глаза тоже
блестели, как казалось Дудову, угрожающим, неумоли-
мым блеском.
— Решено было, что представители меньшинства на-
правят в комитет одного делегата. И теперь вот как все
распределяется...— В этот миг Дудов решил, как будто все
зависело только от его решения, остаться в живых.
Николов умолк. Опять раздались шаги, но не рядом, а в
соседнем коридоре. И вдруг Дудов спросил сдавленным
голосом, совсем непохожим на его прежний: — А кто
теперь вместо меня работает на Прутке? — Его сокамерни-
ки все как-то съежились. Это были первые слова Дудова.
Не было для них ничего страшнее, чем быть рядом с
Дудовым и видеть его обессиленным, морально и физиче-
ски. Сейчас все повернулись к нему. Николов, менее
других взволнованный, ответил: — По-моему, Кондов.—
Дудов спросил:—Тот Кондов, что был раньше в Плев-
не?— Да, тот самый.— Больше Дудов ничего не спраши-
вал. Он совсем затих. Кто-то, вздохнув, стал массировать
ему ноги.
Дудов думал о побеге. Думал о прошлом, а не о
возможности бежать. Его побег в горы с железной
палкой, последний этап на полу вагона—в полусонном
сознании легко смешивалось то, что, казалось бы, не
может смешиваться. Но даже во сне его ни на секунду не
покидала мысль о том, что он обязан, если только
представится малейшая возможность, бежать из тюрьмы и
продолжить свою работу. Все его тело противилось этой
мысли, оно уже ничего не хотело, только лежать, лежать
долго, семь лет, десять, всю жизнь.
179
Летним вечером двадцать шестого года партячейка
15/16 занималась домовой и дворовой «пропагандой в домах
и дворах» неподалеку от Силезских ворот.
— Вон там,— сказал секретарь ячейки, указывая на
группу домов. Как раз когда он произнес «Вон там», в двух
или трех окнах зажегся свет. Через подворотню они
прошли в первый двор. Освещенные окна напоминали
пластырь, налепленный на голые стены. С больного
белесого неба, казалось, вот-вот упадет цементный раствор
на головы запыхавшихся людей, что стояли в четырех-
угольнике двора.
Раздались их голоса, лозунгами выстрелили во двор, и
тут же распахнулись окна, мужчины и женщины выгляды-
вали из окон, взбешенные, удивленные или приветливые,
все комнаты, все каморки выплескивали во двор свою
душу, проклиная, ругаясь или аплодируя.
Двое или трое из группы сразу же разбрелись по
этажам. Бато пошел вместе с одной, уже очень немолодой
женщиной, которая на каждой ступеньке переводила дух,
но храбро взбиралась все выше и еще его подгоняла.
С обычным своим, хотя и мучительным для него
жгучим вниманием Бато приглядывался к каждой дверной
щелке, к каждому жильцу, вслушивался в их ответы.
У одной из дверей их поджидал смеющийся молодой
человек.
— Добрый вечер, Бато!
— Бём! Откуда, какими судьбами?
— Я здесь живу.
— Как, ты здесь живешь?
— Да, а почему бы мне здесь не жить? Я видел, как ты
стоял во дворе и вышел на лестницу подождать, когда же
ты дойдешь до моей двери. Распродай скорее свои брошю-
ры, а я подожду на улице, немного провожу тебя.
На улице они перешли на другой язык и стали
говорить друг другу «вы». Бато удивлялся, что человек
способен так измениться. Бём буквально врос в жизнь
своего дома. А Бём удивлялся, что человек способен так
мало измениться. Бато остался все тем же низкорослым
пожелтевшим университетским преподавателем.
Бём принялся рассказывать о своем доме. Он знал всех
жильцов, их профессии, подробности их жизни. С тех пор
как он поселился здесь, Бём так часто помогал раскле-
ивать плакаты на стенах, раздавать листовки, так часто
присутствовал на собраниях, что, казалось, не было здесь
стены, не было лица, которых бы он не знал. Да, ему
были известны даже все события, происходившие на этой
180
улице, еще до его приезда сюда. Бато, наверно, позавидо-
вал бы ему, если бы Бём не был ему по-своему дорог.
Нельзя же завидовать сыну, если он добился того, чего не
смог добиться ты.
— С нашими вы мало соприкасаетесь?
— От случая к случаю, а с иными почти никогда. К
счастью,— добавил он, смеясь.— О Фалуди вы что-нибудь
слышали? — Да, он здесь. — Что, Фалуди здесь? — Да, а вы
не знали? Он ведь, как вам наверно известно, долго
поддерживал связи. Это было тяжелое дело. Он же
привык всегда находиться в самых горячих точках, на
самой опасной работе, где речь идет о жизни и смерти.
Там, где человек виден насквозь. Если же положение не
таково, если такие действия не нужны, он пытается их
создать.
— Я слыхал, что его отстранили от работы.
Бём сам себе удивлялся, как это он ни разу ничего не
спросил о Фалуди. С тех пор как он пустил здесь корни,
он старался избегать встреч с прошлым, словно ему
оттуда грозила какая-то опасность.
— Что же он теперь делает?
— Можно сказать, ничего, где-то что-то малознача-
щее, в какой-то редакции.
Бём засмеялся:
— Я плохо себе представляю Фалуди в роли редактора.
Раньше, когда он входил в комнату, у всех было такое
чувство, как будто он оставил на улице привязанного
коня.
— Теперь он больше не привязывает коня.
— А что Штайнер?
— Засел в маленьком университетском городке. Из-
редка пишет мне, что больше он не выдерживает и
собирается уезжать. Но он, конечно, никуда не уедет.
Бём слушал только вполуха. Ему расхотелось идти
дальше. Он вспомнил нескончаемые разговоры в комнате
Бато в Вене, мучительные бессмысленные словопрения.
Конечно, они все еще спорят о прошлогоднем снеге. Как
может человек совсем не измениться? Бато думал: а не
спросить ли его, не хочет ли он сегодня вечером прийти ко
мне? Но у Бёма наверняка все вечера заполнены. Почему
он должен обязательно сидеть со мной, в моей комнате?
Они стояли рядом на остановке, оба погруженные в
задумчивость. Мысли их, идя по разным направлениям,
пересеклись в одном вопросе, который высказал старший по
возрасту:
— Вы читали речь Ракоши перед военно-полевым су-
дом?— Разумеется, читал.—Теперь, коснувшись речи Ра-
коши, произнесенной накануне в Будапеште перед воен-
131
ным судом, они ни о чем другом уже не могли думать. Они
думали об одном и том же, но молча, стоя рядом.
Бём еще раз начал:
— Ему действительно удалось сказать почти все, что
сегодня должен человек сказать о нас, прежде чем сойти в
могилу или сесть в тюрьму.
Бато сказал:
— Да, ему это удалось.
Уже на прощание Бём спросил:
А вы, что делаете вы?
Бато ответил:
— Занимаю свое скромное место в редакции «Нойе
Вельт». По-прежнему. Обычно я веду только текущую
партийную работу. Вот уже несколько лет ничего не
пишу.— Ему вдруг захотелось говорить, наверно, потому
что в присутствии молодого спокойного Бёма это было
бессмысленно. Бём слушал равнодушно, нехотя: теперь
Бато начнет говорить о себе, и конца этому не будет.
— Вы не можете себе представить, я вымучиваю
что-то из себя, и все напрасно. Я буквально физически
чувствую эту мертвую точку, вот здесь, где раньше
зарождались все мои мысли. Но другой возможности
что-то из себя выжать я просто не вижу. В состоянии вы
это понять?
Бём искоса смотрел на него. Какое-то мимолетное
воспоминание нахлынуло на него, так, бывает, ты лишь
постепенно узнаешь человека, который некогда оказал
тебе большую услугу, но в лице и жестах его нет ничего
из ряда вон выходящего, чтобы четко запечатлеться в
памяти. Они медленно шли вниз по улице. С каждым
шагом все больше и больше просачивалось прошлое в
мысли Бёма, как будто Бато олицетворял собою это
прошлое. Бём раскаивался, что почти совсем забыл Бато,
забыл, что Бато был его учителем. Когда-то он взял его,
юного студента, пробудил от спячки и уже не отпускал от
себя. Его молодое сердце словно разом преисполнилось
справедливости, и он увидел Бато таким, как есть:
пожелтевший человечек с дрожащими от усталости скула-
ми. Только в глазах его светилось неослабное, напряжен-
ное внимание, хотя они и были скрыты за мутными
стеклами очков.
Подошел автобус. Больше всего Бёму хотелось спро-
сить, можно ли ему поехать вместе с Бато, но он думал:
наверняка у Бато все вечера заняты, с какой стати он
будет именно со мной сидеть целый вечер?
Итак, Бато один поднялся к себе. Помедлил перед
дверью, каждый вечер он в нерешительности крутил
дверную ручку. Войти или больше не возвращаться сюда?
182
Он вошел. Мария сидела на своем обычном месте и
шила. Андриш выпрямился и уставился на отца. Бато
смотрел на все холодно и вежливо, так разглядывают
попутчиков, с которыми волей-неволей приходится ехать в
тесном купе на далекое расстояние. Мария сразу же
тихонько вышла и принесла дымящуюся тарелку. Вся
комната наполнилась пряным ароматом. Бато ел жадно, в
эти минуты вкус пищи казался ему единственным на свете
благодеянием. Мария унесла тарелку. Бато сел под лам-
пой, Мария вернулась и взялась за шитье. Но теперь круг
света от лампы показался ему слишком тесным для него и
этой женщины. Мария, словно догадавшись, отодвинулась.
Потом спросила, и по ее вопросу чувствовалось, как она
боится ответа:
— Прости, что я тебя спрашиваю, может быть, ты не
хочешь об этом говорить. Но скажи мне, с тобой
случилось что-нибудь плохое?
Бато сперва помолчал, а потом ответил спокойно, как
перед этим ответил Бёму:
— Ничего особенного не случилось, меня мучит, что я
не могу работать.
У Марии камень с души свалился, она ожидала худшего.
— И что ты теперь будешь делать?
— Не знаю, может быть, поеду в Россию.— Мария
спросила:—Скоро? И мы с тобой поедем? — Бато ска-
зал:— Тебе не нужно ехать, Мария. А ты не хотела бы
вместе с детьми вернуться к родителям? — Мария побеле-
ла, а ему почудилось, что только теперь в этой мертвен-
ной бледности ему открылось ее истинное лицо. Она
сказала:—Я знаю, что ты мало нас любишь. Но я не
подозревала, что ты совсем не любишь своих детей.
Никогда, уедешь ты или останешься, я не вернусь с
твоими сыновьями в эту страну.— Бато испугался.— Это
неправда, что я вас мало люблю. Но ты же знаешь, что
есть нечто, что я люблю много больше.
Мария тихонько проговорила:
— Ты никогда нам не радуешься, но почему, почему?
Ты хоть взгляни на меня.— Она встала, словно хотела
показать ему себя. Бато подошел к ней и поцеловал ее.
Позже, когда жена легла спать, Бато сел за стол. Он
решил, что не встанет, пока не приведет в порядок свои
дела. Андриш следил за ним, зажмурив один глаз. Чего
он, собственно, ждет, думал мальчик, и дальше думал: ведь
прошла уже вечность, целая вечность с тех пор, как к нам
наверх ворвались вдруг чужие люди, все перешвыряли,
переколотили и забрали, забрали его туда.
Бато не умел разговаривать с сыном, но в этот миг они
думали об одном и том же.
183
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
I
Увидев, как Бато неловко влез в автобус, Бём медлен-
но побрел обратно. Но потом опять повернул к остановке.
Ему вдруг не захотелось проводить вечер на этой улице,
ему припала охота еще поговорить на том языке, на
котором он говорил с Бато, и прежде всего захотелось
вновь увидеть Фалуди, если он действительно здесь, в этом
городе. Итак, Бём прямиком поехал в западную часть
Берлина, на Клейстштрассе Он отыскал нужный ему
номер и еще снаружи услышал там галдеж. Его привет-
ствовали неимоверным воплем радости. Бём был совер-
шенно оглушен. Уйма лиц, более или менее знакомых,
где-то когда-то виденных, окружала его. Тут была Маргит
с неизменно холодным серым лицом, и Мишка, ее муж,
вертлявый, немного сморщенный человечек, значит, он и
вправду еще существует, а Бём годами о нем не вспоми-
нал. Хайналь выглядел все таким же озлобленным, как и
прежде (что, собственно, он имеет против меня? По-
моему, мы тогда, шесть лет назад, потерпели крах, но я ни
за что не хочу об этом вспоминать). Агнеш, все еще
красавица, но слишком ленивая чтобы встать, лежа на
диване помахала ему рукой и засмеялась. Все были
какие-то помятые, одни немного больше, другие немного
меньше, как будто они хранились в этой комнате, как в
ящике комода, но скоро опять будут в полном порядке.
Подозрительно знакомым показался Бему человек, кото-
рый все время держал его за локти и целовал в обе
щеки,— толстый коренастый мужчина с веселым лосня-
щимся лицом. Бём вспомнил, что это и есть Фалуди, ему
стало страшно, но он засмеялся и тоже бросился его
целовать.
— До чего ж я тебе рад,— сказал Фалуди и потянул
его к столу.— Садись и ешь.— Другие уже поели, но на
столе оставалось еще много всевозможных яств, какие
Бём в последний раз ел еще у своей матери.— Вот тут
остались погачи,— сказал Фалуди.— Я их специально зака-
зывал у «Вейса».— Бём размял языком комочек гусиного
жира и огляделся по сторонам. По всей комнате — на
спинках стульев и кроватях — валялись пальто, шапки и
шляпы. Между окон висел маленький пейзаж Тибора. В
комнате стояли две кровати, Бём задумался, кто же из
присутствующих женщин связан с Фалуди, потом он
сообразил, что это, должно быть, Агнеш, которая лежала
на диване в вышитом халате, высоко задрав ноги. Вместе
184
с нею Фалуди когда-то был в Вене и почему-то так с ней и
остался. На стене висела фотография Ленина за письмен-
ным столом, с улыбкой в глазах, с добродушно-веселым
выражением человека, который знает, что его портрет
висит на бесчисленном множестве стен и должен терпели-
во сносить это.
— Я уже слышал о тебе,— начал Фалуди,— ты, гово-
рят, здесь пришелся ко двору.
— Да, я хорошо здесь прижился и пришелся ко двору.
Фалуди улыбаясь смотрел на Бема и снова наполнил
его тарелку.
— Меня особенно в тебе восхищает то, что ты
переносишь эту еду, с твоей-то немецкой семьей...
Хайналь стал рассказывать:
— Бога ради! В двадцатом году я как-то два месяца
жил в Нойкёльне1 у немцев, не смея носа высунуть на
улицу. Там были такие ужасающие, жаренные в раститель-
ном масле оладьи, что меня до сих пор передергивает.
Моим единственным счастьем была собачонка, я до отвала
кормил ее ими под столом.
Фалуди обнял Бёма.
— Ты еще помнишь, как мы вдвоем, ты и я, шли с
фронта? Помнишь, как наши люди строем проходили
через лагерь, среди смятения и отчаяния? Помнишь, как
мы удирали через поля, как переоделись в крестьянское
платье, а там еще сидела какая-то старуха, она сказала:
«Ах, милые вы мои, как хорошо вы нарядились, теперь
никто не догадается, что вы переодетые красноармейцы».
Он помнил, да и как он мог бы это забыть?
— А что сталось с коротышкой Пали?
— Не знаю, я совсем потерял его из виду. Он тогда
уехал в Италию.
Фалуди оживился и рассказывал теперь беспрерывно.
К чему он столько говорит, думал измученный Бём, ни
дать ни взять капрал, который дома, в пивной, рассказы-
вает о своих военных похождениях.
— Поди ко мне,— перебила его Агнеш, сотни раз все
это уже слышавшая.— Я еще должна оттаскать тебя за
волосы.— Бём подсел к ней, а Фалуди продолжал занимать
гостей рассказами.
— Помнишь наш барак? — начала Агнеш.— Помнишь
Эрвина, как он снаружи приставил лестницу к своему
окну, чтобы попадать к себе в комнату, не проходя мимо
всех жильцов.— Эрвина помню, а уж лестница появилась
после моего отъезда.— Он обернулся к гостям.— А что
слышно из дому? — Я была там летом,— быстро ответила
1 Район Берлина.
185
Маргит. Ее холодное серое лицо понравилось ему теперь
больше всех других лиц.— Ты была дома? — Да, а почему
бы нет, паспорт у меня в порядке. Сперва я побывала в
провинции, у тетки. На главной улице там полно магази-
нов и кафе, в городке есть гарнизон, разгуливают офице-
ры с дамами, дамы — просто загляденье, в платьях от
Пуаре, и та же самая улица кишмя кишит босоногими
оборванцами, на них, кажется, ни одной целой ниточки
нет. Здесь все чистенько и красивенько разделено, там все
перемешано. Но там никто этого не замечает, не удивляет-
ся и не боится.
Потом я поехала в Будапешт. Угадай, кого я там
встретила: Келена. Помнишь Келена?
Да, Бём помнил его. Келен был в кафе «Метрополь» в
день накануне бегства. Его такое родное лицо и такие
страшные слова: «Поезжай один, я получил задание
остаться в городе».
Маргит продолжала:
— Я встретила Келена в кафе «Метрополь». У него
даже вид был вкусный, аппетитный. Белый фартук. Я
сперва опешила, но потом сообразила, что ведь кафе
«Метрополь» принадлежит его отцу и он теперь вошел в
дело. Ты же знаешь, он тогда ушел из дому и несмотря на
все угрозы и проклятия он хорошо работал, этот юнец
Келен, мы все его очень любили. Он разве не был с вами
на фронте?
— Был.
— А потом, когда началось, и он получил задание
остаться в городе, разве он не остался?
— Да, остался.
Бём еще и сегодня чувствовал его страх, его благогове-
ние: я должен остаться, значит, я остаюсь.
— Да, он остался, и, как видишь, надолго. Ему тогда
повезло, полиция не нашла его, он несколько недель или
месяцев был на нелегальном положении, но потом посте-
пенно, вероятно, очень постепенно, он сдался, перестал
работать и медленно, очень медленно стал скатываться
вниз, к своей семье. Во всяком случае, он ничуть не
смутился, увидев меня. Даже обрадовался. Он так свыкся
со своим кафе «Метрополь»...— Минуту все молчали.
Мысли всех разбрелись в разные стороны, покуда Фалуди
не спросил: — Бём, ты уже читал отчет о судебном
процессе и речь Ракоши?
— Конечно, читал.
— Я знаю Ракоши уже десять лет,— начал рассказы-
вать Фалуди,— нас вместе интернировали...— Теперь все,
более или менее внимательно, слушали Фалуди. Но Бём
вскоре перестал слушать. Все, о чем тут говорили и
186
вспоминали, все эти картины, что вставали перед ним,
точные, жалостные, искаженные или совершенные, они
будили в нем жгучее желание увидеть оригинал, то есть
истину. До этого дня Бём был спокоен, он сросся со своей
работой. Только она имела значение, а не прошлое. Он
всегда с досадой зажимал уши, если кто-то заводил: а
помнишь? Но сегодня ему было неспокойно, когда он
сидел тут и пытался не слушать. У него появилось
неясное ощущение, что за напряженной ежедневной рабо-
той он позабыл что-то очень важное. Его работа стала
ему тесна. Ему хотелось, чтобы перед ним сейчас поставили
новую задачу, которая потребует от него отдать последние,
ему самому еще неведомые силы.
И тут же он невольно поднялся.
Когда он собрался уходить, Фалуди надел плащ и
пошел проводить Бёма до остановки. Он взял его под
руку.
— Я так тебе рад, заходи почаще.— У вас всегда
столько народу? — У нас да, каждый вечер.— Лицо Фалуди
было здоровым и беззаботным. Они немного помолчали.
Потом заговорил Фалуди, впервые в этот вечер он говорил
своим прежним голосом:—Ты наверняка слышал, что
меня тогда от всего отстранили. Вокруг меня развели
много кляуз и лжи. Так или иначе, для меня это было
благом, какое-то время держаться в тени. И мне подыска-
ли место здесь, в редакции.
— Да, я иногда кое-что о тебе слышал.
— Что же ты слышал?
— Но я ведь тебя знаю. И приблизительно понимаю,
где правда, а где нет. Говорили, что ты все заостряешь и
преувеличиваешь, что ты этой жизни не выдерживаешь и
не можешь спокойно просиживать штаны. Что, когда
начался крах, все средства были хороши...
— Они-то никакими средствами не побрезговали, что-
бы меня свалить...
— Но ты нетвердо держался на ногах, потому и
свалился.
Фалуди рассмеялся.
— Слушай, малыш, а ты повзрослел. Никогда мне не
забыть, какое у тебя было лицо, когда я оставил тебя
одного в поле.
Бём сказал:
— Уже хотя бы за это я всегда буду тебе благодарен.
Фалуди насторожился, задумался на мгновение. Потом
продолжал:
— Ты же знаешь, что там происходит, что там теперь
творится. Так нельзя же утверждать, что каждый, кто
теперь падает, нетвердо держался на ногах.
187
— Ах, вот как, теперь у тебя есть платформа и,стоя на
ней, ты можешь сказать: «С той же самой стороны дует
теперь совсем другой ветер». Но у тебя это было так: ты
не привык к покою, тебе привычен совсем другой образ
действий, которого теперь от тебя не требуется, ты ведь
любил увлекать за собой людей. Тебя отстранили от дел,
но ты можешь опять встать на ноги.
— Я не знаю, много ли тебе известно и насколько ты
вообще в этом разбираешься...— Он схватил Бёма за
локоть и со всей пылкостью принялся его убеждать. Бём
вспомнил, что Фалуди и прежде хватал человека за локоть
и начинал его в чем-то убеждать. Все это было в прошлом
и уже перегорело, раз и навсегда. Фалуди говорил,
говорил, а Бём всячески старался подавить свое отвраще-
ние.
Ты отстал, ты застрял в прошлом, думал Бём. Ты уже
не сможешь втянуться в работу. Сейчас, когда лицо
Фалуди было совсем близко, Бём заметил, что Фалуди
вовсе не так весел и беззаботен, что в его веселом лице и
блестящих глазах проступают следы страха, страха и
отчаяния. А Фалуди, который понял, о чем думает Бём,
сам громко сказал, не убоявшись правды:
— Без работы я гибну. Посмотри, на кого я стал
похож.— Я и сам это вижу, думал Бём, но ничем не могу
тебе помочь. Он обрадовался, когда подошел автобус.
п
Вскоре после свидания с Анкой Янек получил изве-
стие, что у него родился ребенок. В то же самое время в
камере узнали о появлении на свет еще одного ребен-
ка. Домбровская, жена одного здешнего рабочего, появи-
лась на железнодорожной насыпи и что было мочи крик-
нула:
— Мишка, сын! — Домбровский приник к окну. Оба
кричали во все горло, пока не поняли друг друга. Наконец
Домбровский обернулся к товарищам по камере:—Сын
родился.— Все смеялись и радовались, кроме самого
Домбровского, лицо которого стало еще мрачнее обычно-
го.— У нас и так девать их некуда, бабы уж сами не
знают, что с ними делать! — Лушак заорал на него:—Да
как ты можешь так говорить о себе, о жене, о своих
детях? — Домбровский холодно взглянул на него и не
ответил. Позже, за едой, он сказал: — Вас от здешней
жратвы уже давно с души воротит, а как бы обрадовалась
ей моя орава, попади они сюда на кормежку, можете мне
поверить.
188
Домбровский был весь словно покрыт ледяной коркой,
от которой нс только ему было холодно, но и все рядом с
ним коченели. Но изредка бывали минуты, когда его
взгляд загорался, особенно во время уроков Лушака.
Домбровский учился неистово, одержимо. Он попал сюда,
можно сказать, полным неучем, а сидеть ему оставалось
еще шесть лет. Он учился так, будто хотел обеспечить
себя неисчерпаемым запасом на долгую дорогу. Втайне
его мучил страх, что их оторвут друг от друга, что все его
знания улетучатся и он вынужден будет вернуться в
прежнее свое состояние, к темноте и невежеству.
Мозуцкий учился так же неутомимо, как Домбровский.
Он был болен. И долго пробыть здесь ему не удастся, его
заберут в какой-нибудь лазарет. Но он учился, ни о чем не
помышляя, учился днем и ночью. Он сам знал, что живым
ему на волю не выйти. И противоречие между этим
сознанием и неистовой страстью к учебе угнетало его
товарищей. Но он, казалось, ничего не замечал.
Янек, у которого еще во время первой отсидки был
прекрасный учитель, оставался спокойным и бодрым.
После фашистского переворота Пилсудского в мае все
в камере сгорали от волнения. Бландский и Домбровский
возненавидели друг друга. Домбровский по нескольким
скупым сообщениям сразу же почувствовал слабость
партии и невольно стал ее преувеличивать—
руководствуясь безусловностью собственной жизни и раз-
драженный изворотливостью Бландского в дискуссиях.
Анка пришла второй раз — на руках у нее был толстый
сверток, закутанный в головной платок, а в свертке —
маленькая белая луна. Надзиратель сказал:
— Можете на минуту подойти к ней, но потом сразу
же назад.— Он отпер решетку. Янек сделал шаг вперед,
глянул на ребенка, поцеловал Анку в губы и тут же
отошел. Он всеми силами старался вобрать в себя и
новости, рассказанные Анкой, и ребенка — словно жизнь с
воли вливалась в него по двум каналам. Анка осторожно
прикрыла личико ребенка углом платка. Она сообщила о
письме исполнительного комитета к руководству партии в
связи с ошибками, допущенными в мае, во время перево-
рота Пилсудского. Янек вернулся в камеру в таком
возбуждении, что оно передалось и остальным.
Настроение было великолепным, все не могли нарадо-
ваться, что в камере подобрался такой удачный состав, что
никогда еще полгода не пролетали так незаметно.
В следующий раз Анка пришла без свертка.
— Приболел он малость. Да и вредно возить его
зимой.
Она опять сообщила много новостей, рассказывала без
189
запинки, монотонным голосом, Так что время их свидания
кончилось словно бы внезапно. В лице ее появилось
что-то не совсем обычное, как-то оно полиняло, точно она
была далеко отсюда. Янек не стал много об этом
раздумывать. Ее лицо заслонили новости, которые она
принесла.
Эти новости опять повергли товарищей Янека в смяте-
ние и растерянность. Возбуждение еще больше подогрева-
ли слухи, слухи, строго дозированные начальством, непо-
нятные обрывки дебатов, Троцкий, изгнание, раскол. Так
как им ничего не оставалось, как только размышлять и
спорить друг с другом, то неизвестность стала невыноси-
мой. Преувеличенное удовлетворение Б л андского приводи-
ло Домбровского в бешенство. Каждую минуту приходи-
лось их разнимать. Когда однажды Лушак спокойно
сказал Домбровскому, что одной его фразы было бы
достаточно, чтобы его, Домбровского, на воле выгнали из
Партии, тот почувствовал себя в опасности, понял, как его
ненавидят и как он страшно одинок. Когда пришло
сообщение о ссылке Троцкого — ложное сообщение, на-
много предвосхитившее действительность,— у Домбровско-
го в конце концов вырвалось:
— И за это — шесть лет.— Янек зажал ему рот рукой.
Домбровский смотрел на него необычайно пронзительным
взглядом, который потом неожиданно смягчился.
И вдруг произошло то, чего он давно уже боялся.
Заключенных разделили. Лушака увели неведомо куда.
Четверых перевели в Краков, Мозуцкого — в лазарет, и
лишь Домбровский и Янек остались вместе.
Янек и сам еще во многих вопросах плохо разбирался.
Ему приходилось по мере возможности помогать Домбров-
скому в учебе, ему самому это было необходимо. Они
много спорили, но в их спорах никогда не было ненависти.
Потом опять приехала Анка, и опять без ребенка. На
этот раз Янек все понял, он крикнул:
— Что с ребенком? — Анка ответила:—У нас больше
нет ребенка, он уже тогда был мертвый, в последний
раз.— Они провели в молчании много драгоценных минут.
Наконец Янек проговорил:—Не бойся, Анка, пошел уже
второй год.— Анка сказала:—Да, это хорошо.— Потом, в
камере, Янек ничего об этом не сказал. То ли стыдился,
что потерял ребенка, то ли не хотел огорчать других.
Только ночью он рассказал Домбровскому, что произо-
шло. И теперь уже Домбровский утешал его:—Да, это
большое горе. Но ты подумай, Янек, через три года
выйдешь отсюда, и будет у тебя опять ребенок.
В последнее время в камере стало еще теснее, чем
прежде, вонь стояла невыносимая, время сделалось не-
190
обозримым, лица и голоса — отвратительными. Прежде
Янек согревал других в тяжелые дни. А теперь, погасший
и ворчливый, он сам заметил, как вокруг него все
выстыло. Товарищи жалели его, и он заставил себя
держаться бодро, как раньше. Его собственный смех
причинял ему боль, словно кто-то смеялся над ним.
Притворство стоило ему огромного напряжения. Но после
долгого мучительного притворства он и впрямь снова
обрел былое спокойствие и бодрость.
ш
«Японцам и англичанам учтивейше напоминается, что в
этом заведении им не гарантируют безопасность».
Глаза Ляу Енкая читали и одновременно улыбались.
Он огляделся в поисках удобного места. Это был малень-
кий ресторанчик, втиснутый между домами на шумной
улице, украшенный золотым и голубым лаком, увешанный
флажками и картинами. Ляу Енкаю он, во всяком случае,
показался нарядным и веселым. Лица студентов, обедав-
ших тут, выразили что-то вроде приветствия. Повар
вышел из-за стойки и прислуживал ему, как постоянному
посетителю. Может, такова была его манера, а может, он
спутал Ляу Енкая с кем-то другим.
Ляу Енкай примкнул к движению приблизительно в то
самое время, когда его брат Ляу Ханши уехал на Запад.
Он очень любил брата, который был намного моложе его,
но любил с некоторым оттенком любовного пренебреже-
ния. В глубине души он ждал, что браг рано или поздно
пойдет тем же путем, что и он сам. Он регулярно писал
младшему брату, но не знал, сколько из этих писем дошло
до него. Несколько недель назад Ляу Енкай поехал в
Москву.
А там уж их разделяло совсем немного пространства:
теперь они должны были встретиться в Берлине.
Ляу Енкай с удивлением заметил, что свидание с
братом тревожит его. Если тот остался таким же пункту-
альным, как прежде, он появится с минуты на минуту.
Увидев тень за стеклянной дверью, он невольно поднялся.
Неожиданность была так велика, что он даже не почув-
ствовал разочарования. Вошедший был не его брат, но
человек, которого он прекрасно знал. Его бывший учитель
и друг, доктор Цзен. Они столкнулись лицом к лицу,
смущенно поздоровались. Доктор Цзен сел перед прибо-
ром, который Ляу Енкай велел поставить для брата,— он
ведь ничего не знал о существовании этого брата. Мальчи-
ком Енкай любил бывать у Цзена в гостях в маленьком,
191
уставленном книгами, цветами и фарфором загородном
домике. Лицо и руки у него были маленькие и хрупкие,
окаменелая хрупкость ископаемого. Ляу Енкаю странно
было видеть эти руки лежащими на ресторанном столике в
столице чужого государства. И также странно было
услышать от доктора Цзена вопрос:
— Откуда, товарищ? — Из России. Проездом, на один
день.— Я тоже здесь всего несколько дней. Я был на
главной квартире, в экспертной аграрной комиссии. Нашу
комиссию недавно отделили от армии, теперь она будет
действовать самостоятельно. Здесь я только пройду курс
обучения а потом снова займу свой пост.— Какие у вас
новости, товарищ? — Если вы только сегодня приехали,
значит, ваши новости самые свежие.
В этот момент кто-то легонько похлопал Ляу Енкая по
плечу.
— Брат! — Он совсем забыл о нем. Братья коротко
поздоровались, для Цзена это выглядело как обычное
ежедневное приветствие. Младший сел за стол так тихо,
словно боялся неосторожным движением нарушить их
беседу Они еще немного поговорили. Наконец Цзен
поднялся: — Вот мой адрес, заходите ко мне почаще,
товарищи.— Старший Ляу сказал:—Я-то уеду, но вот мой
брат...
Доктор Цзен ушел, тихо, слегка раскачиваясь на ходу.
Младший Ляу ничего не значащими словами прикрыл
волнение встречи.
— Кто это был? — Ты его не знаешь? Он в двадцать
четвертом году работал в Кантоне, говорит, что примкнул
к нам, вернее, приблизился.— И добавил:—Это совсем
нетрудно — приблизиться к нам, особенно в настоящий
момент.
Лишь теперь старший Ляу как следует разглядел
брата. И тотчас же распался тот образ, который он все
эти годы носил в себе. Он вдруг понял, что младший брат
такой же взрослый человек, как и он сам. Несколько
минут они молчали, чтобы привести в порядок свои мысли
и продолжить, ничего не упустив, прерванный разговор.
Наконец младший начал:
— Ты был прав, а я — нет. Теперь все это уже не
имеет смысла. Я не был при этом. В тот момент, когда
человек обязан быть дома, я дома не был.
Они поднялись и пересели за другой столик, в углу.
Ляу Ханши схватил брата за руку:
— Рассказывай!
— Спрашивай, скажи, с чего начать.
— Тяньцзинь!
— Ни одна женщина, ни один мужчина в Тяньцзине не
192
осмеливаются теперь выити на улицу в шелковом платье.
Ни один человек не отважится нанять рикшу, но никто не
отваживается и впрячься в повозку.
— Когда наш отец приезжал в Тяньцзинь, он ездил в
гавань, у него тогда не меньше шести кули бежали между
оглоблями. Я просто не могу себе представить, что наш
отец стоит и ждет где-нибудь на углу, что он просто стоит
обеими ногами на мостовой.
— Он не то что в порт ходил пешком, он прошел
пешком двадцать километров от своего поместья до
Тяньцзиня, через весь город, с мешком за спиной.
Ляу Ханши спросил:
— Неужели его действительно выгнали?
— Да, мы его выгнали. Мы роздали его владения
крестьянам. Теперь он и вся родня живут в плохонькой
квартирке возле порта.
— Он очень горевал?
— Почему тебя волнует, горевал ли он? Впрочем, он
не особенно горевал, он ведь человек суровый. Я не знаю,
что с ним теперь сталось.
Я был инструктором в армии. Я вышел из Кантона и
до прошлого месяца участвовал в марше на север. В это
время мне было поручено ехать в Россию. Сегодня я
приехал сюда, чтобы повидать тебя, и завтра вечером
уезжаю.
Младший Ляу быстро сказал:
— У меня есть паспорт. Я поеду с тобой.
Старший ответил:
— Нет, нет, ты должен остаться здесь, у нас есть для
тебя задание.
— Я рассчитывал поехать домой через Россию.
— Мало ли на что ты рассчитывал, поедешь домой
через несколько месяцев. Сейчас ты нужен нам здесь.
Дело близилось к вечеру. Они заказали ужин. У них
уже челюсти болели от разговоров. Ляу Енкай думал:
почему этот человек так бесконечно мне дорог? Потому
что он мой брат? Потому что он мой товарищ? Потому
что он и то и другое вместе? Его лицо, его детское лицо
стало совсем бледным от раздумий.
— Там, где я живу, у меня отличные товарищи,
отличные друзья. А ты еще не женился?
— Да, вроде.
Теперь засмеялся младший, так как старший пытался
скрыть свое смущение за серьезной миной. Ляу Енкай
думал о Ю-си, студентке, которую он взял с собой в
Москву. Она была нежной и хрупкой, по вечерам, когда
снимала с себя очки и свою ученость. Описать ее он был
не в силах.
7 А. Зегерс, т. I
193
— И что же у тебя за жена?
— Да так...
Ляу Ханши думал: его жена никогда, даже отдаленно,
не будет любить его так, как я. У него редкое лицо.
Строгое, серьезное, здоровое.
Посетители приходили и уходили. Наконец хозяин
подошел к их столику и молча дал им понять, что пора
уходить. Этот хозяин совсем не был похож на маленького
Ма из Лондона, который теперь провел бы их обоих к
себе наверх.
— Куда же мы пойдем? — Давай сразу на вокзал, нам
ведь все равно >где разговаривать.
Они поехали на вокзал. Ляу Ханши думал: «Неужто
так необходимо мне здесь оставаться?» Но ему было
стыдно, он сдержался и не спросил. Они уселись в зале
ожидания и продолжали разговор. Сонные, продрогшие
люди, ожидавшие первого поезда, недоверчиво косились на
братьев. Конец, все важное было обговорено, встреча их
прошла прекрасно, и они могли спокойно расстаться.
...Вечерело. В зале ожидания собрались пассажиры, по
виду которых можно было определить, что они едут на
восток. Пестро одетые польские крестьянки. Время отхо-
да поезда приближалось, они устремились на перрон.
— Послушай, ты спокойно можешь изредка навещать
этого доктора Цзена. Он хоть и тощий, как жердь, а знает
массу всякой всячины.
На белом щите появилась надпись: «Негорелое», как
последний указатель в конце долгого пути. Этот перрон,
был уже своего рода порогом. Ляу Ханши легко перенес
процедуру прощания. Когда он один возвращался в город,
он еще ощущал присутствие брата как некую субстанцию,
которая согрела и ободрила его.
IV
По дороге они говорили о лекции. Но перед кондитер-
ской остановились, разглядывая пирожные.
Штайнер вдруг предложил:
— Зайдем? — Элизабет взглянула на него с изумлени-
ем. Штайнер даже не подозревал, что она может быть так
красива, как в эту минуту. У него вдруг открылись глаза,
он любовался ее фигурой, когда она шла впереди и два
раза быстро оглянулась на него через плечо, словно
боясь, что он возьмет назад свое приглашение. Он
открывал для себя ее красоту, ее двадцать лет, ее
готовность за каждую радость отплатить нежностью.
Но тут же он заметил Роберта и других знакомых, си-
194
девших за своим излюбленным столиком. Оба этих от-
крытия сплавились в одно: сегодня вечером я не один.
Может быть, я больше не буду один. И это не так уж
плохо.
Из-за праздников лекции кончались в шесть часов,
мелкий зимний дождичек опрыскивал город. В кондитер-
ской было полно. Лицо Элизабет, которое Штайнер знал
только серьезным и напряженным, неожиданно обрело
сладкий вкус пирожного. Со своими темными, кое-как
подстриженными под мальчика волосами она напоминала
скорее послушницу, нежели мальчика. Теперь самым
важным было побыстрее коснуться ее руки. Он схватил ее
за руку, Элизабет опустила голову, а пальцы ее сжались в
маленький кулачок.
За столиком Роберта:
— Смотрите-ка. А они подходят друг другу. Прекрас-
ная пара.— Кто она такая? — По-моему, ее фамилия Шлю-
тер. Да-да, теперь я вспомнил, кто она. Был тут несколько
лет назад один археолог, Шлютер. Он умер. Видимо, это
его дочь.— Красивая, правда?—Очень красивая, пожалуй,
только бледновата. Ему, видно, нравится.— Но для него
ничего не может быть лучше, ему это будет очень
полезно, чтобы не занести сюда какой-нибудь чужеродный
элемент, не связаться с первой попавшейся, она придаст
ему солидности и успокоит его.
Штайнер держал ее за руку. Рука была как раз такая,
какие ему нравились: не слишком маленькая, но с очень
тонким запястьем.
— О чем вы сейчас думаете, Элизабет?
— Обо всем понемножку. Я думаю, откуда вы взялись
и что с вами творится. Я ведь знаю вас только оттуда...—
она повела плечом, как бы указывая в направлении
аудитории Маутнера.
— А как выглядят мужчины в вашей семье?
— Ну, вы же знаете, семья археологов. Впрочем, у
нас больше говорят о фризах Парфенона, чем о самих
себе. Мы очень мало думаем друг о друге.
— А мы слишком много.
Она бросила на него быстрый взгляд, рука ее разжа-
лась, лицо было бледным и ясным.
Штайнер сравнивал ее с Маргит, его давней большой
любовью. В бледной и нежной Маргит была какая-то
нерешительность, он немало с ней намучился. В послед-
нюю ночь перед бегством она с ошеломляющей готовно-
стью отдалась ему, в ней, безусловно, была авантюристи-
ческая жилка. Запах ее кожи смешивался тогда с его
смертельным страхом. Этот запах долго преследовал его.
Опасности он избег, но страх остался. В то время он
7*
195
думал — навсегда. Много лет провел он в горьком одиноче-
стве. И лишь теперь заметил, что страх его прошел. И он
ни за что не хотел бы вернуться в прежнее состояние. В
Последний год ему полегчало, и он все чаще тешил себя
надеждами: успех, семья, постоянное жилье. Сейчас, в
этот миг ему уяснилось, что страх его окончательно
улетучился. Он сжимал руку Элизабет и ел пирожные,
все донельзя просто, и нет страха. Конечно, девушка
красива и достойна любви, и, видимо, есть в этой девушке
какая-то сила, способная залечить его рану, или же рана
настолько зарубцевалась, что достаточно было появиться
этой девушке, чтобы она окончательно зажила.
— Погодите, я принесу еще.—Он вскочил и вернулся
с двумя тарелками, полными пирожных.
Все, сидевшие за столиком Роберта, с улыбкой повер-
нулись в их сторону.
— Брак или роман?
Роберт еще раз пристально взглянул на них.
— Сейчас ему требуется постоянство, он хочет встать
на якорь, хочет твердой почвы под ногами.
— Все это он получит.
— И еще крышу над головой.
— А через год — профессорский курс.
Штайнер сел, сразу взял ее за руку, испугался.
Элизабет спросила:
— Что такое?
— Я думаю о том, что, может быть, у вас, как теперь
говорят, уже «кто-то есть»?
— Нет... да... нет... да...
— Итак?..
— Видите ли, ничего серьезного...
— А теперь мы оба,, вы и я, это серьезно?
— Не знаю.
Ее лицо было совсем близко, ясное, уже родное,
испуганное.
— И все-таки это серьезно.
Он хотел думать только о ее теле, о ее коже, ее руках,
о шее, о запрокинутой назад голове. Он думал: так
серьезно, что даже страшно. А почему, собственно?
Вдруг Элизабет вскочила, она опаздывала на семинар.
Штайнер проводил ее и, чтобы скоротать время ожидания,
вернулся в кондитерскую. Роберт засмеялся, чересчур
блестящие очки на его молодом, светлом лице, казалось,
тоже смеются вместе с ним.
— Привет, Штайнер, рюмочку шерри, хватит с тебя
пирожных.
Штайнер обрадовался, когда Роберт спросил:
— Красивая женщина, где ты ее раздобыл?
196
— Где здесь раздобывают женщин — на семинаре у
Маутнера.
— Послушай-ка,— начал Роберт, лицо его было суро-
вым, только очки смеялись,— почему ты мне не сказал,
что у тебя серьезные намерения?
Штайнер удивился, что Роберт употребил его собствен-
ные слова, и высоко вздернул брови. Роберт сердился на
себя за то, что в прошлом году сам предложил Штайнеру
перейти на «ты». Они сдвинули стулья потеснее. Штайнер
положил руку на плечо Роберта, в знак примирения.
— Если я правильно понял, Роберт, ты хотел угостить
меня шерри.
— Ну, так что с твоей работой? Когда ты кончишь?
— Все хорошо, я уже кончил. На днях пойдет в
печать.
— Ты доволен? — Штайнер мгновение помешкал с от-
ветом, словно впервые сам подумал об этом, словно
никогда, покуда он был один, не терзали его сомнения: а
не насилует ли он свой разум, не растрачивает ли знания
впустую. И выдавил из себя:—Доволен.— И едва он это
произнес, словно взывая о помощи свыше, как все его
сомнения исчезли.
— Чем же ты теперь занят? — удивленно спросил
Роберт. Но Штайнер вскочил, стоя выпил рюмку и даже
положил на стол монету.
— Я совсем забыл...
Он бросился на улицу. Он боялся упустить Элизабет.
В этот час он начисто позабыл о ней, отключился. И вот
последовало наказание. Он долго напрасно ждал у дома, в
который она вошла, и уже успел снова ощутить вкус
одиночества на этой ненавистной улице.
Но потом была дикая, сумасшедшая радость, когда в
толпе молодежи на лестнице вдруг возникло ее маленькое,
бледное лицо.
v
Стоянов сидел на полу, привалясь спиной к печке,
вытянув ноги, и смотрел на открытую дверь. За дверью
был виден иссиня-черный холм в тени Кьодешских скал.
Между скалами и холмом круто вздымался вверх более
светлый холм — вечернее небо. Сквозь дымовое отверстие
каплями падал вечерний свет.
Жена сидела в углу, зажав между коленями ступку.
Стоянов раздумывал, бежать ему или остаться. Небо
тесно, а высокие мрачные горы — плохие стражи. Жена
отставила деревянную ступку и достала сито. Андрей
197
осторожно стал наливать молоко, ровной тоненькой струй-
кой. Женщина замесила тесто. Теперь, когда зерно в ступке
больше не скрипело, в хате было совсем тихо. Андрей
поставил кувшин, мать сказала:
— Теперь уж не стоит печку растапливать, я заверну
тесто в тряпку и возьму с собой сырое.
Стоянов сказал:
— Да, правильно.— Он поднялся и встал в дверях. Из
Полье он добрался сюда за шесть часов. На шлагбаумах,
на домах судей во всех деревнях расклеивали листовку: «В
целях восстановления порядка мы разместили в Вранье
третий полк».
Женщина закатала тесто в чистую тряпку, развязала
свой узелок и вложила туда тесто.
— У меня все готово,— сказала она,— сейчас пойдем
или пораньше утром? — Стоянов, не отходя от двери, не
оглянувшись, ответил: — Иди сейчас.— Женщина минуту
помешкала в нерешительности, потом спросила: — А ты
пойдешь следом? — Стоянов промолчал. Жена попыталась
в третий раз:—Летом восемнадцатого я частенько думала,
что ты больше не придешь, куда чаще, чем нынче. Если
бы он уходил на лесозаготовки...— громко продолжала
она, обращаясь уже не к Стоянову, который так ничего ей
и не ответил, а к себе самой: — Если бы он уходил на
лесозаготовки, все у нас тут могло бы быть по-другому.
Скоренько мы с тобой собрались, Андрей, одному богу
ведомо, что несет за спиной пятилетний ребенок.
Стоянов, не сводя глаз с улицы, думал и думал. Вполне
возможно, что они сюда вообще не явятся, в последнее
время они ни разу даже до Марково не дошли. Прежде
всего необходимо сохранить связь. И он решил остаться.
Он не заметил, как малыш прошмыгнул под его рукой.
И тут жена сказала:
— Пропусти меня, мы уходим.— Он немного посторо-
нился, жена протиснулась мимо него через узкую дверь, в
дверях было слишком тесно, словно хижина хотела еще
раз потеснее прижать их друг к другу. Стоянов присталь-
но взглянул на жену и отчетливо произнес: — Счастливо
тебе.— Тут женщина поняла, что происходит что-то не-
обычное, очень худое, что всему пришел конец. Стоянов
на мгновение подумал: «Мне надо еще что-то для нее
сделать». Непроизвольно он вытянул руку, чтобы осенить
жену крестным знамением, но тут же отдернул назад,
слегка улыбнувшись,— какая глупая рука. Вскоре он уже
услышал разнесшийся над дорогой звонкий женин голосок:
она звала сына.
Но за Кьодешем Стоянова наткнулась на незнакомого
мужчину. Через несколько минут они втроем вернулись в
198
хижину, незнакомец, женщина и ребенок. Человек упал на
лавку и стал браниться:
— Да запри же ты дверь, у тебя дверь вовсе без
запора. Будь ты проклят, разрази тебя гром, да чтоб у
тебя между ног отсохло...
Стоянов сказал:
— Успокойся, ты кто такой? — Незнакомец твердил
свое:—Долго ты будешь вопросы задавать, а сам даже
дверь не запер! Хочешь совсем сбить меня с панталыку? —
Стоянов сказал: — А теперь заткнись. Ты же знаешь, кто
я такой, раз нашел дорогу ко мне.
Незнакомец вдруг захныкал и взмолился:
— Дай мне немножко отдышаться. Ты меня знаешь. Я
был тут, наверху, зимой, года два или три назад. Не
бойся, я скоро уйду.
Стоянов запер дверь. В хижине было почти совсем
темно. Немного погодя, когда глаза привыкли к темноте,
лицо Димова,— Стоянов успел его узнать,— казалось, по-
тухло. Дрожь пробежала по нему с головы до пят,
настолько сильная, что вздрогнули и остальные. Присту-
пы дрожи проходили и начинались снова. Димов переждал
приступ, потом спокойно начал:
— Я один из тех двадцати рабочих, которых лейтенант
Гонев забрал на лесопилке, он брал каждого четвертого,
за стачку, ты же знаешь. Нас было восемьдесят человек.
Он велел отправить нас в Вранье. Я и трое других, мы
удрали. Сейчас я не хочу долго рассказывать. Ты знаешь
Петко, путевого обходчика?
- Да.
— Одну ночь мы были у него. Потом к нему пришли,
стали допрашивать. Они сунули его в мешок, в мешок с
лесным котом, и били по мешку дубинкой, а потом
вытащили его из мешка.
Жена Стоянова быстро спросила:
— И он все им сказал?
Димов удивленно взглянул на нее и ответил:
— Да, он все им сказал. Двоих из нас пристрелили.
Один остался жив, но что с ним, я не знаю. Я ушел оттуда
вчера ночью. Тебе придется все время идти чуток впереди
меня. В Марьякой прошел слух, что они уже здесь были.
Я все думал, что сумею тебя догнать. Не знаю почему, но
мне казалось, что моя жизнь будет спасена, если мне
удастся побыть возле тебя. Они ведь никогда сюда не до-
бирались. Он отрядил в Полье шестьдесят человек, а это
значит, всех переловят, еще раньше, чем мы уйдем отсюда.
Но мы выпустили наше воззвание, все-таки выпустили,
черные буквы на желтой бумаге, оно начиналось так: «В
последний раз вы отважились...»
199
Все-таки есть разница, дойдет нож до сердца или
наткнется на ребро.
Димов умолк, а Стоянов больше ничего не спросил. В
темноте все они сбились в кучу и, может, даже заснули
ненадолго.
Наконец Стоянов поднялся и отпер дверь. Было уже
далеко за полночь, и небо начинало бледнеть.
Разбудили Андрея:
— Покажешь ему дорогу.
Мальчик обрадовался и вскочил. Нимало не заботясь о
Димове, он карабкался на гору, мчался во весь дух вниз и
лишь изредка шел с ним рядом. Димов думал, что выйти
куда-нибудь они могут лишь по чистой случайности. Он
попытался хоть как-то приманить мальчика, но Андрей
все так же бежал далеко впереди. Димов иногда останав-
ливался, у него уже подгибались колени, а стоило ему
остановиться, его сотрясал страх — по мере того как в
горах становилось светлее. Он подозвал Андрея и
крепко ухватил его за руку. Андрей глянул на Димова
своими лукавыми глазенками и сказал:
— Мы почти пришли. Через гребень уже перевалили и
через восточный склон тоже.— Мало-помалу Димов заме-
тил, что мальчонка хитрый, расторопный и прекрасно
знает дорогу. Его охватила уверенность,— страхи минув-
шей ночи полиняли до воспоминания,— что он будет жить,
и даже, пожалуй, гордость. Андрей сказал:—Теперь
пойдешь все время вниз. Старайся ступать по большим
камням, от воды тебе ничего не сделается. Потом вый-
дешь на тропку, ее проложили люди из Баньи.— Он
убежал, оставив Димова одного. Наверху он остановился и
еще раз оглянулся на него. Димов помахал ему рукой. Но
взгляд мальчика был уже где-то далеко, там, где из
глубоких расселин гор вырывались красные клочья дубо-
вых лесов.
Между тем, как раз когда людской страх пошел на
убыль и уже зародились надежды, по большому Пруткин-
скому шоссе, минуя все деревни справа и слева в
направлении Рефеша выступило отделение — три десятка
солдат. Должно быть, у них имелась на то особая
причина. Потому что сам лейтенант Гонев шел в горы во
главе этого маленького отряда.
Время близилось к полудню. Вскоре после прибытия
солдаты конфисковали в деревне все, что им было нужно.
Они вывернули наизнанку все мешки, забрали весь зимний
запас, перерыли все шкафы. Открыв рты и вытаращив
глаза смотрели женщины, как все подряд летело в
200
котел — солдатам на обед. Если они пробудут тут до
воскресенья, деревня останется на бобах.
Лейтенант Гонев приказал всем взрослым построиться
перед ним полукругом, а сам сел, расставив ноги: вот я, а
вот вы. Он оглядывал одного за другим и вдруг вытащил
из строя Петчева, кабатчика, потому что у того губы
совсем побелели и весь он покрылся мурашками. Тех,
кого лейтенант искал, не было здесь, но Петчев уже
сомлел, как только солдат надавил ему большими пальца-
ми на ключицы. Упал на колени.
— Что вы от меня хотите? Спросите Стоянова.
Когда они шли через холм, навстречу им, так как
бежать было уже поздно, вышел сам Стоянов с топором в
руках. Прутка до самого неба была уже покрыта красной
пеной. Они закричали:
— Бросай топор, будем стрелять! — Стоянов задумал-
ся. В эти мгновения все слова, которые он понял,
вплотную подступили к нему, застыли у него над головой,
более жестокие и грозные, чем гранит Кьодешских скал, и
он отбросил топор. Они кинулись на него. Клубком
покатились по полу лачуги. От удара осела и стала
осыпаться западная стена. Жена Стоянова, сжимая свой
узелок, притаилась в углу, когда все это на нее обруши-
лось, клубок тел и крыша ее дома. От страха глаза ее
сделались совсем прозрачными, но лукавые искорки в них
так и не погасли. Стоянову скрутили руки за спиной.
— Нам все известно. Он пошел в Рефеш, больше никуда.
И пробыл у тебя ночь.
Стоянов молчал. На лице его отразилось изумление.
Лейтенант Гонев подобрал под себя ноги и наклонил-
ся вперед. В полной темноте этого мира были две кро-
хотные щелки, сквозь которые пробивался непереноси-
мо яркий свет — глаза Стоянова. Гонев заорал, как ужа-
ленный:
— Подвесьте его! — Стоянову скрутили руки и ноги,
сквозь веревки просунули палку и подвесили его горизон-
тально между печкой и дверью. Они раскачивали его
туда-сюда, у него трещали сухожилия. Под его тяжестью
просела дверь, посыпалась сухая глина. Они схватили
женщину.
— Говори ты.— Женщина, вся дрожа, шевелила губа-
ми. Она хотела говорить, но не могла произнести ни
звука. Наконец они разобрали ее слова: «Будьте вы
прокляты!»
Когда Стоянов пришел в себя, он лежал на земле.
— Не думай, что мы дадим тебе так просто подохнуть.
Куда он пошел? — Они прижали его лицом к земле. Один
из них сел ему на шею. Они били его, после нескольких
201
ударов перевернули лицом вверх: — Куда он пошел? —
Далеко-далеко — какая большая стала его лачуга—
Стоянов увидел лицо жены. Они смотрели друг на друга
так, словно, простившись вчера, отреклись друг от друга и
давно уже друг друга не знают. Они сорвали с него
рубашку, спустили кожу и продолжали бить. Жена видела,
что он умирает, но мысли ее были не с умирающим, ее
одолевал страх за живущего, за ее сына Андрея, который
должен был вот-вот вернуться.
Ярким полднем перед дверью мелькнула маленькая
тень. Напрасно женщина взглядом отталкивала его, было
уже поздно. Андрей не сводил глаз с пола, с залитого
кровью отца.
— Ты здешний? — Нет, нет, вот как бог свят, я этого
дяденьку не знаю.
Он убежал. Внизу огнем горели последние клочья
красных дубрав. Но наверху было холодно, точно все
вымерло. Свистел ветер. Несколько листьев, кружась в
воздухе, опять вспыхнули огнем. Небо было близко-
близко. Андрею стало страшно.
Они спустили Стоянову мясо с костей, перевернули
его. Глаза на заляпанном грязью лице светились тем
нестерпимым блеском, какой бывает перед самым кон-
цом.
— Нам же все известно. Известно, что Дудов неодно-
кратно бывал у тебя, известно, что он был здесь, у тебя,
сегодня ночью.— Когда Стоянов понял эти слова и сообра-
зил, с кем они спутали Димова, он, точно лошадь, сбросил
с себя солдата, что сидел у него на шее, и заревел от
радости: — Вы ищете Дудова? Дудов от вас ушел. Он
сбежал! Какое же это счастье! — Он смеялся и дрыгал
руками и ногами, как будто от радости уже не чувствовал
приближения смерти.
Все произошло очень быстро. Незадолго до полудня
солдаты поднялись на гору, вскоре после полудня они
ушли. За это время крестьяне приняли решение. Они
выступили в поход, подбили еще крестьян из горных
деревень и с топорами и ружьями встретили на Пруткин-
ской дороге спускающихся с горы солдат. Это событие
сократило, а пожалуй, даже и прикончило карательную
экспедицию на Прутку, хотя на следующую ночь еще
многие были убиты и арестованы.
202
* * *
Дудов, бежавший из заключения под чужим именем, с
изменившимся до неузнаваемости лицом, только теперь
начал засыпать, теперь, когда миновало напряжение перед
последней границей. Он боролся со сном, но он ведь не
спал уже пять дней. И в конце концов заснул так крепко,
что попутчикам пришлось его будить. Он испугался, но
потом рассмеялся и благодарил их. Взяв чемодан, он
вышел в коридор и встал там в ряду взволнованных и
нетерпеливых пассажиров. Хлопья зеленого и белого
света бились в стекло. Он прибыл в Париж, на Восточный
вокзал.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
I
В Париже, в маленьком кафе на рю Севест, сидел Суков,
обхватив руками мраморный столик, как будто кто-то хотел
его отсюда вышвырнуть, полуоткрыв рот, ноздри, как у
малого ребенка, раздувались от восторга. Изумление и
радость были написаны на его молодом, красивом, оливко-
во-смуглом лице. Три оживленные улицы, стекавшиеся в
одну как раз перед его столиком и, едва стемнело,
вспенившиеся светом, белый купол Сакре-Кёр над крыша-
ми, словно надутый воздухом, нравились Сукову сейчас,
через девять месяцев, не меньше, чем в первый день. Вместе
со своим другом он пешком через всю Францию пришел
сюда из Марселя. Он разыскал товарища Петрова, который
очень обрадовался встрече и пригласил его в это кафе.
С тех пор Суков каждый день приходил в это кафе и
ждал. Пытался найти работу. Но у него не было докумен-
тов, и его отовсюду выпроваживали. Один раз ему
заказали для «Юманите» очерк о его побеге и о последних
событиях в Филиппополе, свидетелем которых он был
как член тамошней молодежной организации. Таким обра-
зом ему удавалось изредка заработать несколько франков.
Иногда с улицы заходили в кафе друзья, он подсаживался
к ним, получал бесплатно чашку кофе, или рюмку
коньяку, или ужин.
Суков с улыбкой рассматривал зеленые и красные
пятна света на столике, на своих руках. Белый купол там,
вверху, поблек в вечерней дымке, чтобы тем отчетливее
проступить потом, на фоне ночного неба. На шесть часов
была назначена демонстрация, и Суков, который имел
203
обыкновение никогда не пропускать подобных меропри-
ятий, почувствовал, как его что-то словно толкнуло. Он со
вздохом встал и, слегка пошатываясь, пошел через улицу.
Кельнер его не задержал, он знал, что кто-нибудь за
Сукова рано или поздно заплатит.
На площади Сен-Женевьев возле маленькой ротонды
Суков должен был встретиться со своими земляками. Он
еще издали приметил Петрова и попытался уклониться от
встречи с ним. Петров поначалу относился к нему очень
радушно, однако в последнее время держался резко и
неприступно. Суков все-таки еще раз оглянулся, что-то в
человеке, беседовавшем с Петровым, привлекло его вни-
мание. Одновременно и этот человек подался в его
сторону. Суков встал как вкопанный, совершенно ошалев,
потом, собравшись с духом, медленно подошел к этому
человеку и протянул ему руку. В эту минуту Петров
говорил:
— Не связывайся с ним, Дудов, будь осторожен, он
очень опустился.— Дудов пожал руку молодого человека,
пожал обе руки. Он в нерешительности смотрел на него,
так бывает, когда ты кого-то случайно встретил на улице,
но при ближайшем рассмотрении знакомое лицо исчезает,
оказывается чужим. У Сукова от волнения комок в горле
застрял, но он сказал только:—Это ты? — Дудов улыб-
нулся:— Да, это я.— Суков быстро высвободил руки и,
опустив голову, побрел через площадь. Вечерний город,
свет на площадях, все вдруг словно омрачилось печалью.
Он догадывался, что Петров сказал Дудову, догадывался,
что означал взгляд Дудова, что эти двое теперь говорят о
нем.
«Надежный был человек, на него можно было поло-
житься, он хорошо работал, как это он так быстро сумел
загубить себя?» — «Что мы только для него не делали, он
опустился, потерял почву под ногами, ему уже не поднять-
ся». И пока свет улиц полыхал над ним, Суков думал:
«Чем бы мне здесь заняться?»
Спустя некоторое время Суков сидел в своем малень-
ком кафе на рю Севест. Было девять вечера. С Итальян-
ского бульвара доносился шум, похожий на шум прибоя.
Даже телефонные провода между крышами казались
сделанными из серебра. Суков,как обычно,сидел, обхватив
руками столик. Его подозвала к себе компания мужчин и
женщин, журналисты, нередко помогавшие ему. Суков
сидел и забрасывал в свой иссохший от голода желудок
все, что попадалось под руку, —бриоши с блюда, водку,
воду из сифона. Женщины разглядывали его молодое
лицо, а он нерешительно отвечал на их взгляды.— Се
jeune camarade a joue un role heroi’que, vous savez, pendant
204
les massacres de Philippopel ’.— Через час все поднялись и
куда-то уехали. Суков сел на свое прежнее место. И
опустил голову на стол. Со стороны Итальянского бульва-
ра кряхтя уходили последние продавцы газет с остатками
утренних выпусков. Суков выпрямился, кликнул кельнера,
как будто тот обязан был вовремя подать что-нибудь,
прежде чем тоска сдавила ему горло. После первого же
стакана Суков вдруг понял, как это бессмысленно —
ждать, понял, что от него требуется нечто совсем
другое. После второго стакана его охватила буйная
ярость, что он не был убит в Филиппополе, а угодил
сюда, в этот подлый, гнусный город. После третьего
стакана он уже вслух сыпал проклятьями, так что
прохожие потешались над этой безумной руганью на
незнакомом языке. Двое русских с Георгиевскими креста-
ми, в линялых пальто остановились и с сочувствием
смотрели на него: — Вот что делает с человеком тоска по
родине.— Потом Суков схватил бутылку и допил ее из
горлышка. Теперь из него рвались уже такие ругатель-
ства, каких он сам от себя не ожидал, дикие, мудреные
ругательства, которые он в последний раз слышал еще
мальчиком на свадьбе своего дяди, когда уже началась
свалка и невеста в разодранном в клочья, изгвазданном
платье с ревом убежала на улицу.
* * *
— Теперь ты видел, как все тут у нас обстоит,—
сказал Петров Дудову после демонстрации, вернувшись к
себе в гостиницу. Дудов стоял лицом к окну. Свет города
здесь, наверху, бился в тревожное серно-желтое небо и
проливался обратно на блестящие, утыканные бесчислен-
ными трубами крыши. Дудов смертельно устал. Как раз в
эту минуту он почувствовал, что силы его на исходе и что
для партии он человек уже бесполезный. На какое-то
время мысли его, придавленные этим страшным,неперено-
симым гнетом, остановились. Потом ему вспомнились
другие похожие мгновения — они всегда проходили, как
только ему давали какое-то задание. Тогда у него вновь
появлялись силы. Но здесь, в этом городе, где он ничего и
никого не знал, не понимал языка и у него не было
возможности без дальнейших мучительных усилий выйти
из движения, так тяжко ему еще никогда не приходилось.
Петров сидел у стола и ждал, когда Дудов сам заговорит.
Согласно своей привычке не терять даром ни минуты,
Петров делал какие-то заметки на листочке бумаги. На
1 Вы знаете, этот молодой человек сыграл историческую роль во
время восстания в Болгарии (фр.).
205
этот раз он набрасывал краткие тезисы к дискуссии,
которую собирался сейчас затеять с Дудовым.— Как они
кричат,— сказал Дудов и отвернулся от города за окном.
Петров начал:—Мне хотелось бы продолжить наш вче-
рашний разговор. Мы должны поговорить с полной
товарищеской откровенностью.
Из разных твоих высказываний...
Из твоих вчерашних соображений...
Ты слишком долго был ото всего оторван, столько лет
в заключении... Тебе надо привыкнуть, ты еще болен...
Что же касается твоих обязанностей... нам кажется
правильнее сейчас послать туда другого человека. А ты
поезжай на год в Россию, начни учиться, осмотрись там,
займись своим здоровьем.
Петров остановился, хотел еще что-то добавить, но
промолчал. Дудов тоже молчал. Оба внимательно разгляды-
вали друг друга, словно виделись в первый раз. Наконец
Дудов произнес:
— Хорошо.— Петров подождал, не скажет ли он еще
что-нибудь, потом ререспросил:—Что ты говоришь? —
Дудов улыбнулся и сказал:—Я говорю: хорошо.—
Петров, опасавшийся, что с Дудовым могут возникнуть
всякого рода осложнения, облегченно вздохнул. Немного
погодя Дудов добавил, как бы подчеркивая мысли Петро-
ва, а не свои собственные:—Эта работа, которой я
занимался в Прутке перед арестом, была как раз по мне,
она-то и придавала мне силы.— Лицо у него было совсем
больное и задумчивое. Простившись, он еще раз обернул-
ся в дверях:—Я совсем отвык спать один.— Ну, так
оставайся здесь,— обрадовался Петров.
Он смотрел на спину Дудова, до того исхудавшую, что
ребра проступали на ней, как серебристые прожилки на
зеленом листе. Петров насчитал на этой спине шесть
глубоких рубцов.
— Как они тебя отделали! — Дудов сказал: — Это не в
последний раз, это еще с прошлого раза. А если бы ты
видел, как они меня спереди изукрасили... Никто не мог
меня узнать. Мне не верилось, что у меня когда-нибудь
снова будет нормальное лицо, а все-таки все зажило, и
лицо осталось прежним.
п
У Пали не было больше работы, и он опять поехал в
Париж. Расспрашивая всех встречных, он хотел добраться
до маленького итальянского ресторанчика — без единого
су в кармане. Несмотря на осень, все кафе на Бульварах
206
были переполнены. Как это должно быть здорово—
сидеть там и смотреть, как пыхтит перед тобой жадный,
помешанный на ночи город. Но улица Демур оказалась
гораздо дальше, чем помнилось Пали. Вечерний бульвар с
его сверкающим, как накатанный лед, асфальтом тянулся
бесконечно, словно прямая проселочная дорога. Пали
пересек немыслимо ярко освещенную площадь, его ша-
тало, он совсем ошалел от света—этим светом можно
было бы осветить все ночи в его темном маленьком
Анзере. За площадью бульвар стал еще шире, еще
светлее. В его усталых глазах весь этот свет справа и
слева сплывался в два длинных шлейфа.
На улице Демур было темно. Между двумя единственны-
ми фонарями взад и вперед, как маятник, расхаживал
полицейский. В маленькой витрине горела крохотная
лампочка. Хозяин просто ссыпал в витрину целый мешок
дынь. Едва Пали вошел, его охватила радость. Хозяин,
сидевший среди гостей, узнал Пали и закричал:
— Добрый вечер, малыш, это опять ты!
Все, даже незнакомые, приветствовали Пали и подви-
нулись, давая ему место. И тут же принялись горячо
спорить, рядом с круглолицым приветливым Пали всегда
кипели споры, он просто ничего другого и не ведал. Это
затянулось до раннего утра. Он положил голову на стол, так
ему по крайней мере не надо будет платить за ночлег. Кто-то
сказал:
— Сегодня у нас демонстрация перед мэрией. Я сейчас
иду на плас де-Терн. Пойдешь со мной, малыш?
Их было не слишком много. Они натянули свои
транспаранты и выступили на авеню де-Терн. Пали огля-
делся вокруг, на секунду ему показалось, что он видит
лицо Бордони. Пали никогда не вспоминал того Бордони,
каким он был два года назад, он просто выпал у него из
памяти. Он и теперь сразу позабыл о Бордони. Доступ к
мэрии был закрыт. Полицейские кричали и размахивали
руками. Демонстранты пошли в обход, по авеню Мак
Магон. Вдруг прямо перед собой Пали увидел Бордони,
потом тот снова исчез. С улицы д’Этуаль на них кинулись
полицейские с дубинками. Многие замерли в растерянности,
кто-то бросился вперед, кто-то жался к стенам домов. Вдруг
перед Пали опять очутился Бордони. Они все бросились
врассыпную под напором цепи полицейских — Пали увидел,
как Бордони с яростью повернулся и плечом стал проклады-
вать себе дорогу. Увидев плечи Бордони, Пали понял, что
дела его в последний год идут хорошо. Он окликнул его:
— Бордони! — Бордони быстро глянул на него и ска-
зал:— Улица Сен-Катрин, сегодня вечером, да? — Пали
ничего уже не ответил, оба бежали со всех ног, небольшой
207
кучке демонстрантов удалось прорваться сквозь оцепление
и выкрикнуть перед мэрией свои лозунги.
Вечером, когда Пали разыскивал улицу Сен-Катрин,
Бордони, как и прежде, стоял на углу и ждал. Когда
появился Пали, он вздрогнул и лицо его осветилось
радостью. По дороге он рассказал:
— Со старой квартиры, после того как к нам два раза
наведалась полиция, хозяин нас вышвырнул, теперь мы
живем здесь.— Они прошли через двор, где разило скипи-
даром. Едва Бордони открыл дверь, в углу захихикала
Джулия, которая сразу узнала Пали. Мальчик стал еще
смуглее и молчаливее. Он был теперь очень похож на
отца, вернее даже, отец казался похожим на мальчика,
более смуглого и более строгого. В трех углах стояли
кровати, а в четвертом стол, и вокруг него лавки; у
подвального окна рядом с табуреткой сапожника громоз-
дились сапожные инструменты, куски кожи, ими были
завалены и узкие проходы между полками. Несколько
ребятишек ползали и играли там. Бордони сказал, что
хозяин квартиры очень приличный человек и его стоит
держаться. Внезапно в комнату вбежала синьора Бордони;
увидев Пали, она медленно, с застывшим лицом прикрыла
за собою дверь. Пали протянул ей руку, но она ничего не
замечала, она не сводила глаз с лица Пали. Теперь, когда
Бордони стал другим, жена уже не забавляла, а сердила
его. К ужину за столом собралось много народу. Семья
Бордони, семья хозяина и еще один коечник. Мужчины
отлично ладили друг с другом и говорили откровенно,
ничего не опасаясь. Пали спросил: — Есть у тебя рабо-
та?— От случая к случаю. Подряд у меня давно отобрали.
А потом и жена вылетела с работы, они и хозяйке отеля
все разболтали.— Тут уж синьора Бордони взбесилась: —
От случая к случаю! Когда же это ты в последний раз
работал? Вся твоя работа — это таскать за других листов-
ки да протирать подметки на демонстрациях, как сегодня
вечером. И это ты называешь работать от случая к
случаю! — Бордони ничего не ответил, только кончиками
пальцев поглаживал младшую дочку. По его лицу видно
было, что есть на свете многое, что он любит куда больше
своих близких, даже больше детей. Пали, например, он
любил больше. Тут женщина совсем вышла из себя: — От
случая к случаю! Ты называешь это работой от случая к
случаю — в месяц одну ночь дома ночуешь, а я потом
брюхатая хожу, конечно, это тоже работа от случая к
случаю!
Она выбежала во двор, потом опять вернулась, и так
несколько раз подряд. Жена хозяина помахала рукой, как
бы в утешение:
208
— Подумаешь! — Мужчины рассмеялись. Пали ска-
зал:— У вас и вправду достаточно детей.— Бордони пожал
плечами:—Ей-то это не нужно, да что поделаешь, быва-
ет...— Вернулась синьора Бордони. Теперь Пали даже
пожалел ее. Вопли детей, ругань хозяйки, стук тарелок
непрерывно окружали измученную женщину, как стая
надоедливых кусачих комаров. Бордони спросил: — А ты,
у тебя есть работа? — Нет, с Анзере покончено, я здесь,
чтобы найти работу.— Тогда оставайся пока у нас,—
предложил Бордони.— Хозяйка, правда, терпеть не может,
когда у нас ночует кто-то из друзей, но, может, она не
обратит внимания...
Пали сказал:
— Ладно, а как быть с женой?
Бордони пожал плечами.
Семья хозяина и коечник затеяли игру в «черного
кота». Синьора Бордони теперь совсем притихла, опустив
голову, она прислушивалась к распоряжениям хозяйки,
которая среди карточной игры кричала: «Сделай то,
сделай это!»
Ее муж и Пали с рассеянным удивлением следили за
ней. Она была когда-то красивой женщиной, теперь
подбородок, грудь, живот обвисли, словно оборвались
нитки, которые все это держали.
Вдруг Бордони завел иной разговор:
— Если бы ты был здесь в августе! Совсем другое
дело, не то что сегодня утром! Всю мостовую развороти-
ли, меня тогда тоже сцапали. Но они не могли ничего
доказать; вот если бы ты был тогда при этом... Правда,
там, в Америке, этим двоим беднягам ’, моим землякам, вся
эта развороченная для них мостовая оказалась ни к чему.
Их ведь посадили одного за другим на один и тот же
электрический стул. Но я тогда прямо как бешеный стал;
до этого я, сказать по правде, немножко размяк и всегда
тащился в хвосте. Но теперь я всегда в первых рядах,
понимаешь?
Карточная игра за столом окончилась. Коечник со
смехом сквернословил. Хозяйка принесла три су, которые
она ему проиграла, и положила их в жестянку, где
сапожник хранил свои выигрыши, а жестянку в ящик с
инструментами. Потом все улеглись спать. Пали увидел
все то же ярко-желтое одеяло, захватанное, с прорехами;
однажды в воскресенье синьора Бордони принесла его от
своих родителей и все соседки приходили пощупать его.
— Какие у тебя вести из дому? — Из дому... Я не
получаю ни почтовых переводов, ни любовных писем. Они
1 Речь идет о Сакко и Ванцетти, рабочих-итальянцах, казненных в
США по ложному обвинению.
209
там, дома, боятся опустить в ящик письмо с адресом:
Париж, Бордони. Этого Боланьетти, которого теперь
сослали на остров, пожизненно, мы вместе с тобой
слушали в большом белом зале Дома профсоюзов.
Помнишь?
Пали попытался вспомнить свой дом, свой десятый
район. Но сердце его ни разу даже не сжалось, как будто
оно разучилось сжиматься. Он был доволен этим вечером.
Надежный товарищ, крыша над головой, одеяло. Синьора
Бордони не ругалась, может, из страха перед хозяйкой, а
может, она тоже обрадовалась, что ее муж никуда не
ушел на ночь глядя.
ш
«Сын мой, мы были счастливы вновь услышать о тебе,
после столь долгого перерыва. Старому человеку тяжело
не знать даже, как называется город, в котором живет его
сын. Если ты приедешь домой, для меня, старика, это
будет великой радостью. Деньги я переведу тебе через
посредство досточтимого господина консула Ирвинга в
Кантоне на международный торгово-кредитный банк.
Итак, не бойся ничего и возвращайся скорее. Мы совету-
ем тебе взять билет второго класса на «Белую звезду
Востока».
Вот уже несколько месяцев мы опять живем в нашем
поместье. Я знал, что перед смертью вернусь сюда, я
всегда твердил это твоей матери, которой тяжело при-
шлось в это время. Теперь тяжелые времена миновали;
даже в том, что касается поземельных налогов. Новый
губернатор — некий Цзы Юй-ин. Правда, я предпочел бы
видеть на этом посту другого, но когда я все же решился
посетить его, он оказался человеком, с которым вполне
можно говорить. Он обещал нам, что самые злостные
преступники будут наказаны. 150 моргенов земли перейдут
к общине, которая вместо однократного платежа будет
выплачивать аренду до 1950 года. Я распорядился приве-
сти в порядок разрушенные и загаженные дома. Ты их
просто не узнаешь».
— Деньги уже пришли,— сказал Ляу Ханши.— Но по-
еду я не к нему, а туда, куда меня пошлют. Эта поездка на
родину оборачивается иначе, чем мы предполагали.
— Когда отходит пароход?
— Седьмого, из Марселя.
Фоли и фрейлейн Бальке быстро взглянули на него.
Одинаковая улыбка, слабая, немного даже болезненная,
блуждала на всех трех лицах.
— Вчера я встретил Ианга. На него я мог рассчиты-
210
вать как на тебя или на себя самого. Я показал ему нашу
статью. Вот здесь, черным по белому. Прочти-ка это
место вслух.
— «Опираясь на массы рабочих и беднейших крестьян,
Чан Кайши отнял у правительства десять провинций. В
решающий момент на вопрос — довести ли революцию до
конца или противопоставить себя массам, Чан Кайши
ответил расстрелом двухсот рабочих на улице Шанхая во
имя буржуазного порядка».
— Он это прочел, и как ты думаешь, что он сказал?
— Ну?
— Он сказал: «Я не могу на таком далеком расстоянии
осуждать подобные меры». Можно это понять?
— В общем, можно. Он купеческий сын, студент,
здесь сказывается его происхождение.
— А как же мы с тобой?
— Мы работаем, в нас нуждаются.
— Сяу, Ли, все, кто несколько месяцев назад торже-
ствовали вместе с нами, все забились по своим углам, не
садятся больше за наш стол, даже здесь, откуда до дома
тридцать дней пути.
Супруги Вальке вошли и тихонько подсели к молодым.
Они пристально всматривались в Ляу, понимали, что для
него теперь значит эта поездка домой. Фрау Вальке со
вздохом поднялась и стала расставлять тарелки и миски.
У Ляу опять возникло ощущение, которое теперь нередко
его посещало: лица и вещи, даже крохотные пиалы для
риса с их почти прозрачной в этой темной комнате
синевой, казалось, сами по себе отдаляются от него,
блекнут.
Ляу Ханши подошел к окну. Жужжание прядильни
заполняло весь двор и прилегающие квартиры. Как раз
когда он глянул вниз, впервые в это позднее лето
прядильня в рабочее время осветилась изнутри. Он с
изумлением рассматривал то, что до сих пор знал лишь по
силуэтам: бледные лица девушек, все повернутые в одну
сторону, их слаженные движения. Он знал, что там
работало тридцать девушек, все за одинаковую плату — 43
пфеннига в день. Он знал эту улицу лучше, чем когда-то
свою собственную, старых Бальке знал лучше, чем
когда-то знал своих родителей. Но хорошо знакомый двор,
темная мостовая, светлое пятно прядильни, все это каза-
лось ему уже не самой действительностью, а лишь
воспоминанием о ней.
Ляу Ханши думал: иной раз бывает, во время путеше-
ствия человек проведет одну-две ночи под чьим-то кровом и
ему хочется остаться там навсегда. И вырваться оттуда ему
бывает труднее, чем из родительского дома... Может быть,
211
мой брат тоже стоит сейчас у окна и те же самые события
давят ему на сердце, отравляют его мысли и заставляют
покинуть город, который ему дорог.
* * *
Ляу Енкай вместе с женой жил в Москве, в старом,
окруженном садом особняке, некогда принадлежавшем
одному банкиру; теперь там помещалось общежитие для
студентов университета имени Сунь Ятсена. Со своими
потрескавшимися зеркалами, как снегом, усыпанный хлопь-
ями облупившейся штукатурки вестибюль оставлял впечат-
ление какого-то постоянного переезда. В большом зале
стояли койки более чем сорока студентов. Ляу Енкай с
женой и месяц назад родившимся ребенком жил в малень-
кой тихой комнатке под крышей. У них все время стояла
полная тишина. Товарищи иногда поднимались к ним
перевести дух в этой тихой комнате.
Ляу Енкай и его жена сказали друг другу: «Мы любили
друг друга, нам долго было хорошо вместе. Но теперь мы
считаем, что настало время расстаться, ехать на родину и
работать, а ребенка оставить на попечение государства».
Ляу Енкай предпочел бы забрать ребенка в отсутствие
жены, чтобы облегчить ей прощание. Она настояла на том,
что сама отнесет его. Она была так спокойна, как будто ее
сердце и ее ребенок были из камня. Но Ляу Енкай все же
заметил, как у нее подергиваются брови.
«3 ноября 1927 года нижеподписавшиеся передали
ребенка в детский дом. Они доверяют ребенка государству
для ухода за ним, воспитания, а в дальнейшем для
устройства согласно его способностям».
В довершение всего жена уехала раньше. Незадолго до
своего отъезда он еще раз поехал взглянуть на ребенка.
Он стоял у окна, обеими руками сжимая малыша...
Капелька тепла — вот что осталось от опьяняющего,
огромного счастья, какое отец испытал при рождении
сына. Сытый гладкий младенец тупо таращился на него
своими блестящими, как у жука,глазами. Он отдал ребенка
назад. Может, его возьмет кто-нибудь другой. А он
заберет его потом. Но он знал: потом значит никогда, а
другие... они такие же, как он.
IV
В марте Бато вместе с женой и старшим сыном пришел
на ежегодный праздник венгерской революции в малень-
ком зале, который его земляки сняли для этой оказии в
ресторации на западе Берлина. Он сердился, что они
опаздывают,— Мария ни за что не соглашалась оставить
212
младшего у консьержки. Пока они ехали, Бато размыш-
лял о том, почему Мария такая слабая, почему она совсем
не меняется, и что же это за сила бывает у людей,
которые могут изменять других, и почему ему этого не
дано.
Они втроем вошли на цыпочках и застыдились. Все
смотрели на них — но Бато по этим взглядам сразу
почувствовал, что вид у него не такой, как обычно.
Остальные тоже выглядели иначе, чем год назад. С их лиц
стерлось то ненужное, что отпечаталось на них во время
пути. У маленького Дьюлы, первого редактора «Нойе
Вельт», напротив которого Бато сидел каждый день,
вынужденно, с трудом подавляя свое отвращение, было
холодное, исполненное отчаяния лицо, с таким лицом он
второго августа девятнадцатого года первым принес на
заседание известие о прорыве фронта. Был тут и Фалуди,
на его сегодня странно бледном лице тогда было написано
сознание, что четвертый полк в полном порядке возвра-
щен в город. Низкорослый вертлявый Мишка, которого
все считали ненадежным парнем, а он в момент краха на
удивление хорошо справился со своими маленькими обя-
занностями... Но Мишка теперь вовсе и не думал об этом.
Его лицо сияло гордостью оттого, что он на прошлой
неделе, хотя ему и приходилось очень туго, отклонил
предложение своего старого приятеля Штрикера работать
на Юнайтед Пресс. Всю неделю он злился, потому что
товарищи его все равно недооценивали, но сегодня он
гордился своим отказом. Невысокий Эрнст Папп пешком
прошел пол-Европы и лишь случайно оказался сегодня
здесь. Веселые оборванцы, спутники его авантюрных лет,
на несколько часов позабыты. Здесь он для всех остался
тем, кем был прежде: молодым товарищем из десятого
района.
Бато смотрит на жену. Она выглядит так, как выгляде-
ла в тот единственный раз, когда с поразительной решимо-
стью рассталась с ним, чтобы живым перевезти через
границу не родившегося еще ребенка. (Того самого ребен-
ка, из-за которого он так сердился на пути сюда.) Хайналь
поднялся на украшенную кумачом трибуну. Оратор он
неважный. Во всю силу легких, вцепившись руками в
трибуну, пытается он разжечь огонь воспоминаний. Он
описывает события последних лет, процессы, речь Ракоши
перед военно-полевым судом. На этом месте все его слова
вдруг окрашиваются воодушевлением, словно чья-то энер-
гичная рука повернула выключатель. У слушателей подав-
ленный вид. Бём смотрит на трибуну и думает: скоро я
буду дома. Фалуди вздыхает, как будто его душит мысль:
таким я был тогда. Бато кладет руку на спинку стула, где
213
сидит Андриш. Он смотрит на сына. Маленький лоб
хмурится. Для ребенка это мучение. (Помнишь, Андриш,
как я затыкал тебе рот, чтобы ты не кричал? Мне следует
больше заботиться о тебе, но такой уж я бесполезный
человек, мне хотелось бы все тебе объяснить, но я не
умею разговаривать с детьми.)
Люди поднимаются с мест. В конце маленького зала,
вероятно возле Фалуди, запевают по-венгерски «Интерна-
ционал». Но на второй строфе все спотыкаются, дальше
они знают только по-немецки. Кто-то поет даже по-
французски: наверно, Папп, он ведь приехал из Парижа.
Но песня до конца удерживает вместе их неумелые,
неуверенные голоса.
На улице Бём нагнал Бато.
— Простите, вы могли бы уделить мне несколько
минут?
— Разумеется.
Бато смотрел в молодое, открытое лицо Бёма, удивля-
ясь и радуясь, что тому от него что-то понадобилось.
— Ничего особенного, я, собственно, только хотел
проститься. Мы здесь редко виделись, но мне кажется, с
вами я должен проститься отдельно. Я уезжаю отсюда.
Меня посылают домой. Работать! Я давно уже страстно
этого хотел. И теперь мое желание исполнилось.
Бато почувствовал себя уязвленным. Он снова готов
был позавидовать Бёму, не будь Бём так ему дорог.— Тебе
хорошо! — Хорошо?.. Я часто думал, как было бы хорошо
теперь уехать отсюда, потому что здесь стало тяжело и
сложно, но потом я так же часто думал, что это неверно,
уезжать отсюда потому, что здесь сейчас тяжело и
сложно, вы понимаете?
— Да, это я понимаю.— Он, так же как и молодой
человек рядом с ним, хотел все свои мысли, которые ему
самому подчас казались словно бы изношенными, еще раз
осмыслить насвежо, в их первозданной неподкупной
ясности.
— Но потом я решился поехать туда, где я всего
нужнее, а сомнений в том, что там я нужен, быть не
может.
«А где я всего нужнее? — думал Бато.— И нужен ли я
вообще?»
— Я должен был с вами проститься,— с улыбкой
произнес Бём,— потому что без вас я бы вообще не
тронулся с места. Вы дали мне первый, самый первый
толчок. Когда я впервые вошел в вашу аудиторию, все
вокруг меня было в полном порядке. А когда я выходил,
порядок вещей уже внушал мне большие сомнения.
Бато засмеялся.
214
— Все это не совсем так.— Он пригласил Бёма к себе,
но Бём отказался — работа, до последнего дня. Они
обнялись.— Желаю удачи!
Когда Анка в четвертый раз приехала на свидание в
тюрьму, ей сказали, что она не сможет повидать Янека.
Она хотела оставить передачу, но ей и в этом отказали. В
полной растерянности Анка вернулась в город. Она вспом-
нила фамилию рабочего, который сидел с Янеком, отпра-
вилась на поиски и наконец нашла этих людей в их
хибарке на далекой окраине большого города. Домбров-
ская уже все знала — вот уже три дня как заключенные
объявили голодовку в знак протеста против нового тюрем-
ного распорядка. Это была сорокалетняя тощая женщина,
во всем превосходившая Анку. Казалось, в этой комнате,
набитой своими и чужими детьми, мужчинами и женщина-
ми, за ней главное слово, на ее плечах держится дом. От
крика голос ее стал хриплым, как у мужчины, от тяжелой
работы с металлическим ломом загрубели пальцы и
вконец стерлись ногти, но руки у нее были спокойные и
добрые, когда она отодвигала в сторонку одного из
топающих по комнате детишек.
Ее муж уже не в первый раз был в заключении. По
крайней мере один мужчина из семьи, как правило, сидел в
тюрьме, а случалось, сидели все одновременно. Тогда
женщины, две сестры, бабка и золовка каким-то образом
проникали в тюрьму. Но даже если никто не сидел, все
равно один из Домбровских, проходя мимо тюрьмы,
оставлял там каравай хлеба или мешок угля, «для полити-
ческих».
Дети привыкли к тому, что шпики и сыщики все в доме
переворачивают кверху дном, что убогое их имущество
разлетается во все стороны.
В последние два года почти каждый месяц кого-то из
семьи таскали в участок, допрашивали, били. Но Домбров-
ских все эти беды не волновали, эти беды были как
цемент, которым держится их жизнь.
Во времена стачек и демонстраций из прокопченных
извилистых переулков северного пригорода сочился раска-
ленный воздух. В этих лачугах зарождалась жизнь, и
человек, еще мальчишкой, укреплял на телеграфном
столбе красный флаг, а потом,— от одной стачки к другой,
от одного запрещенного выступления до другого, в непре-
станной борьбе, пока его не посадят в тюрьму. Домбров-
ская знала все мельчайшие подробности тюремной жизни,
215
всё распорядки, все лазейки. Она жила у стен этой
тюрьмы, как пастух у подножия горы. Сейчас она
ответила:
— Обычно их сразу разделяют и сажают в одиночки.
Послезавтра начнут их кормить искусственно.
Она смотрела на Анку с тем легким пренебрежением, с
каким сильно побитые жизнью женщины смотрят на
более молодых, еще румяных и округлых.
Потом Домбровская сказала:
— Ничего твоему не сделается. Он же молодой и
не так давно сидит.— Один из мужчин вставил:—Доктор
Цинк все сделает как надо. Он не такой уж дурной че-
ловек.— Кто-то стал рассказывать про врача, который
вставлял трубки так грубо, что рвал заключенному
глотку.
Домбровская не приглашала Анку остаться, но и не
удивилась, когда Анка все же осталась и забилась в
какой-то угол.
Подавив свое горе, она прислушивалась к хриплому
смеху Домбровской, к разговорам, то и дело перерастав-
шим в угрозы. Одна из женщин схватила Анку за плечо,
скорее сурово, чем ласково.
— Чего ты тут сидишь? Подсаживайся к нам.— Анка
послушно пересела. Какую-то секунду ее меряли удивлен-
ными взглядами, с головы до пят,— единственную пыш-
ную и белокурую в этой комнате, она застыдилась,
опустила глаза, но на нее уже никто не смотрел.
На другой день Домбровская предложила Анке пойти с
ней. Они шли городской окраиной, по незастроенной
местности под железнодорожной насыпью. Домбровская
взобралась на насыпь и смело закричала:
— Ого-го! — Анка ждала, с волнением следя, как До-
мбровская стоит широко расставив ноги и кричит в
направлении этой серой каменной громады с бесчислен-
ным множеством зарешеченных окон. Анке показалось
почти чудом то, что Домбровской действительно ответили.
Она ничего не разобрала, уловила только звук голоса
сверху, по сравнению с этим диким голосом снизу, тот
голос казался чистым и звонким. Домбровская спустилась
к Анке и сказала: — Все так, как я говорила. Их всех
разделили, они продолжают голодовку.— Когда они шли
вдоль насыпи, навстречу им попался караульный.— Что ты
там вопила, паскуда? — Домбровская сделала Анке знак
идти дальше. Встретились они уже у дома. Домбровская
сняла платок и показала всем домашним, как ее схватил
солдат — как будто чернилами плечи залило!..— Вот, Ан-
ка, если бы вместо меня ты ему попалась, он бы тебя
пополам сломал.
216
Янек уже на второй день остался один. На третий день
явилось тюремное начальство, и ему сообщили, что
голодовка окончена. Янек отказался прекратить голодовку
до тех пор, пока ему не объявит об этом делегация
заключенных. Так как никакого объявления не последова-
ло, Янек понял, что его обманули и голодовка продолжа-
ется.
Прошло два или три дня. Ему ни с кем не удалось
наладить связь. В него закралась тревога; может быть,
голодовка и вправду окончена, начальство может потом
сказать, что они, мол, ему об этом сообщали. А он пусть
пропадает тут, в этой одиночной камере. В общем-то он
был уверен, что голодовка продолжается. Он мог только
лежать на полу и думать. Сначала его мучили боли, теперь
он просто очень ослаб и у него кружилась голова. Мысли
его тоже утратили силу, едва зародившись, они распада-
лись, рассыпались мерцающей пылью мелких воспомина-
ний. Он вспоминал Анку, наверно, в эти дни она приехала,
и, как оказалось, напрасно, вспоминал о бледной малень-
кой луне у нее на руках. Минутами Янек забывал, что
ребенка больше нет.
Но Анка рассыпалась такой же пестрой мелкой
пылью, эта пыль мешалась с пылью других образов и,
становясь чем-то совсем новым, рассыпалась опять.
На шестой день его перевели в лазарет. Он еще успел
заметить Домбровского, которого пронесли мимо, с обвис-
шими руками и позеленевшим лицом, словно покрытым
купоросом. Янек подумал: значит — всех. Он брыкался,
пихался, но его схватили за голову и разжали ему
челюсти. Среди бранящихся потных надзирателей орудо-
вал врач с серым жалобным лицом, доктор Цинк. Глаза у
него вылезали из орбит от страха и отвращения, но
трубки он вводил с неизменной осторожностью. Почему я
это делаю, думал он, но уже отчаяние его было на одну
сотую долю меньше, чем когда он возился с Домбровским,
которого как раз пронесли мимо Янека.
В углу его убогой, пропахшей карболкой и луком
квартиры сидела и ждала Анка. Доктор Цинк попытался
одновременно и утешить Анку и поскорее от нее избавить-
ся. Он даже не мог припомнить, который из десяти или
пятнадцати человек был Янек.
Пошла вторая неделя. Каждый день их носили в
лазарет для кормления. Янек получил указание продол-
жать голодовку. Потом он узнал, что Домбровский тяже-
ло болен. Янеку тоже было плохо, но его молодое крепкое
тело справлялось с любым недугом. Янек просто не мог се-
бе представить, что он что-то не переживет. На двенадца-
тый день ему сказали, что Домбровский умер. Боль этой
217
утраты на некоторое время освежила Янека, прояснила
его сознание. За все эти долгие месяцы темное широкое
лицо Домбровского никогда не менялось. Он словно
свыкся со всеми несчастьями и ударами судьбы, сроднил-
ся с ними. Что они сделали с Домбровским? Горячий, му-
жественный, жаждущий знаний Домбровский. Ему вот-
кнули стеклянную трубку, какая-то грубая тварь воткнула
ее так, что трубка лопнула и порвала ему все внутри. Он
подумал о жене Домбровского, которую как-то видел
мельком, когда она, прощаясь с мужем у решетки, хрипло
произнесла презрительно-утешительные слова: «И без
тебя жизнь идет». Об этой высокой тощей женщине он
думал горячее, чем о своей молодой белокурой жене.
Он получил указание продолжать голодовку.
Потом явилось начальство, и ему было сказано, чтобы
он готовился к этапу. Это было на двенадцатый день.
Голодовка, можно считать, была проиграна. Нескольких
заключенных разослали по разным городам. Но указания
«прекратить!» не было, и Янек продолжал голодать. Едва
очутившись на свежем воздухе, он потерял сознание. Он
уже не помнил, как попал на железную дорогу. Толчки
поезда разбивали каждую мысль в дурманящие кружащи-
еся клубы пыли. Подчас он уже не мог отличить фигуру
конвоира, темную пожухлую равнину за окнами поезда от
собственных видений.
Янек прибыл в отдаленную тюрьму в Познани. На этот
раз голодовка была проиграна вчистую. Для ее участников
она имела самые тяжелые последствия. На следующий год
их лишили свиданий и права переписки.
Анка все равно не могла бы к нему приехать. Ее тоже
арестовали. Янек узнал об этом лишь через год, когда
вышел на свободу. Ему так не терпелось увидеть Анку...
Сейчас, перед отъездом в Россию, ему даже не удалось
узнать, в какой она тюрьме.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
I
Когда раздались слова призыва, на растоптанной бес-
численным множеством ног площадке — неправильном че-
тырехугольнике, зажатом между фабричными дворами,—
стояло в ожидании не меньше шестидесяти женщин с
детьми. Звонкие, но приглушенные морозом и усталостью
голоса, писк детей создавали своеобразный шум, не
похожий на обычный шум демонстраций. Во всех лицах
218
отражалось небо, уныло серое утреннее небо. На трубах
мертвых, уже много недель закрытых фабрик лежали
снежные шапки, водянистый ноябрьский снег, который
никогда даже не долетает до земли. По узким темным
проходам между высоких фабричных стен спешили еще
несколько женщин, сквозняк трепал кончики их головных
платков. Домбровская явилась с большим свертком, это
был меньшой ребенок ее сестры. И сразу же раздался ее
хриплый голос. Процессия тронулась в путь. Впереди две
женщины развернули свои транспаранты. Едва они вышли
на улицу, ветер рванул полотнище и опрокинул одну из
женщин. Этот толчок пробежал по всей толпе, словно
транспарант был парусом, под которым их кораблю
предстояло плыть или пойти ко дну. Женщина поднялась,
с трудом переводя дыхание, но Домбровская сердито
отодвинула ее в сторону и сама ухватилась за древко,
которое она по-мужски уперла себе в бедро. Между
бровей у нее пролегла складка, глубокая до боли. В
восьмом районе к ним присоединились еще несколько
женщин. Мужчины, кучками стоя у дверей, кричали:
— Вот это правильно, вот это здорово!
Молча, без песен и выкриков,— не слышно было даже
шума и писка детей,— ровным пружинящим шагом, тоже
не похожим на обычную поступь демонстрантов, прибли-
жались они к центру города. Прохожие пялились на них,
махали им, осыпали бранью. Вот полоумные бабы! Сидели
бы дома! Не на вечеринку ведь идут! Я бы уж своей
всыпал!
На Ульской появилась полиция.
— Живо! Живо по домам, сумасшедшие бабы, раз, два,
три! — Они выхватили из рядов несколько женщин и
слегка всыпали им дубинками по заду.— Остальное полу-
чишь дома! А теперь марш, а не то схлопочешь в зубы,
стерва! — Они лупили их дубинками, но это вызвало
недовольство окружающих. Среди собравшихся поднялся
ропот.— Отпусти ее, кому она мешает?
Домбровская подозвала кого-то из женщин, транспа-
рант натянулся и выгнулся под порывом ветра. Домбров-
ская быстро обернулась. Белые напряженные лица, каза-
лось, мечут темные и светлые взгляды.
— Дай сюда тряпку! — Ей выкрутили руки, так что она
упала на колени и со стоном пыталась высвободиться.
Внезапно вокруг нее стало так тихо, что слышно было,
как сломалось древко. Но ее лицо над широким, изогнув-
шимся от боли телом нисколько не изменилось. Она
медленно выпрямилась.— А, это ты, тебя-то мы знаем.—
Знаешь меня, тем лучше.— Заткни свою наглую пасть, да
скажи своему мужику, чтобы дал тебе как следует в
219
рожу.— Мой мужик околел в Мокотове. Городское клад-
бище, сто восемь, ряд третий слева. Можешь проверить,
коли есть охота. Ну, ну, ну,— сказала она одному из
детей, который ревел не переставая,— хватит уж.— Она
потащила ребенка за собой в толпу, люди пристально
смотрели на нее, расступались перед ней и непроизвольно
сдвигались опять, словно беря ее под защиту. Теперь,
казалось, все кончено. Но в Соборном переулке все опять
собрались вместе. Прежде чем полиция успела оцепить
площадь, они уже были у ратуши. Домбровская выхватила
у какой-то женщины ребенка своей сестры и с молниенос-
ной быстротой положила его на ступени. В мгновение ока
вся лестница была завалена свертками с барахтающимися,
орущими детьми. Сверху посыпались листовки: «Государ-
ство, дай им есть, у нас нет ничего, дай им молока,
маршал!» Женщины бросились врассыпную, смешались с
толпой. Полицейские размахивали дубинками, кричали,
грозились: — Проклятое бабье! Сейчас же заберите своих
сосунков! — Где-то среди толпы раздался хриплый, же-
сткий смех, словно железом чиркнули по камню.
* * *
До сегодняшнего дня Янек видел красные флаги лишь в
последний момент вырастающими из темной упрямой
толпы, под ружейную пальбу. Или в слабых руках
мальчика на верхушке телеграфного столба под большим
пустым небом над грозным городом.
Сегодня город был охвачен радостным пожаром. Про-
жектора на крышах поворачивались и высвечивали центр
города, последний румянец подворотен и занавешенных
окон. Уже позади осталась Красная площадь, темная,
почти одинокая, а люди знай себе топают дальше по
снегу, смерзшиеся со своими флагами, полотнища кото-
рых от мороза затвердели и налились тяжестью. С трибун
вниз, в толпу, ораторы, точно камни с моста, бросали
свои лозунги — размах социалистического строительства,
пятилетний план, единство партии. Только по эху —
звонкому или глухому — можно было определить, кто
проходит мимо трибун — мужчины, женщины или дети.
Янек так часто кричал «Да здравствует!..», что мороз
мертвой хваткой вцепился ему в глотку. Мороз, как
слишком низкая крыша, заставлял людей пригибать
головы.
Рядом с Янеком шагал человек с винтовкой через
плечо, черты его лица были почти стерты морозом. Янек
вспомнил Домбровского. Никогда уже он не пойдет рядом
с ним, с винтовкой через плечо, на его темном лице не
220
появится отблеск удовлетворения. Один день пути, и
Домбровский проехал бы через границу под деревянной
аркой. Но жизнь его окончилась в тюрьме, в последний
год часто возникали сомнения, разгорались мучительные
диспуты, потом был краткий период успокоения, в кото-
ром он черпал силы, чтобы до конца выдержать голодов-
ку: осколки стекла в желудке и разорванный пищевод.
Позже Янек стоял один в темноте переулка. Ночной
снег одержал победу. Знамена поникли. Небольшие колон-
ны с ружьями и транспарантами возвращались на свои
предприятия.
Янек примкнул к какой-то колонне, переулки, переул-
ки. Древки транспарантов в усталых от многочасового
напряжения руках оставляли следы на снегу, по которому
шагала колонна. Ленты пересекали грудь знаменосцев, чьи
глухие монотонные голоса вели мелодию, отрывок из
песни, конец которой Янек потерял:
Еще в Запорожье не высохла кровь,
а людям с голоду подвело животы,
люди землей набивали рты
на четвертом году революции.
Тут голову поднял проклятый буржуй.
Слышится карканье воронья:
«Они не продержатся больше и дня
на четвертом году революции!»
С горячих фронтов гражданской войны
на завод Дзержинского мы пришли,
но выдюжили — задымила труба
на четвертом году революции.
С тех пор как он вышел из тюрьмы, Янек ничего не
слыхал об Анке. Он писал и писал, искал и искал.
Встречались ему и другие девушки, белокурые, добрые
соратницы. Но с Анкой ему всегда было радостно, а с
другими он общался только, чтобы избегнуть одиночества.
В Москве он почти каждый день ходил справляться о
жене в польский клуб. Его друзья уже знали: Янек опять
будет всех расспрашивать. Подходя к друзьям после
бесплодных расспросов, он быстро преображался, стано-
вился веселым, шутил. Но стоило кому-нибудь обнять
свою жену за плечи, как он моментально опускал глаза, и
тот спешил убрать руку.
За две недели до отъезда он ночью вернулся в
комнату, где жил вместе со Строговым. Строгов еще не
возвращался. Янек был разочарован, ему не хотелось
оставаться одному, он не лег, а стал ждать товарища.
Теперь до отъезда ему оставалось только две недели, и
может быть, Анка потеряна для него навсегда, как
221
потеряны мать и сестры. Может быть, это вообще для
меня в корне неверно — он уперся своей круглой головой в
спинку кровати — так связать себя с одним человеком.
Может быть, стыдно, что я об этом горюю. Для таких,
как я, плохо быть привязанным к кому-то. Но, возможно,
это я только сейчас так думаю, когда у меня такое горе.
Может быть, для меня как раз другое правильно. Когда
же наконец придет Строгов? Но он тоже не тот человек,
чтобы с ним говорить об этом.
Через час пришел Строгов и с ним еще двое, они
позвали Янека обратно в клуб.
Было уже далеко за полночь, свет в столовой не
горел. В читальне несколько одержимых еще играли в
шахматы. Янек удивился, почему, когда он вошел, они
перестали играть и лукаво на него воззрились. В углу на
скамейке, укрытая большим платком, спала молодая
женщина. Под толстым платком проступали округлые
очертания этой женщины, и пустота в сердце Янека вдруг
заполнилась. Он слегка отдернул платок: согнутые в
коленях округлые ноги в шерстяных чулках. Это не была
безмерная радость, это была тихая радость от сознания:
«все в порядке». Он коснулся ее лица: тугие, шершавые,
обветренные щеки. Он боялся разбудить ее. Остальные с
удовольствием бы стали свидетелями их встречи, но Янек
запротестовал: идите домой, идите, я подожду.
п
Белоснежная набережная Адена таяла вдали. Бесполез-
но было смотреть в одну сторону, берег давно уже
превратился просто в тоненькую полоску, самое неопреде-
ленное из неопределенного, горизонт. Наконец они ото-
рвались от этого зрелища.
— Позади уже наверняка половина пути.
Они медленно, опустив головы, прошли по палубе к
своим шезлонгам. Ляу Ханши повернулся к морю и в этот
миг почувствовал, что перешагнул ту линию, которая
отделяет тоску по родине от волнения перед встречей с
нею.
Доктор Цзен присоединился к нему еще до отъезда, в
Марселе.
— Товарищ, мы однажды втроем обедали в Берлине,
ты, твой брат и я. И по-моему, у нас с тобой одна каюта.
Мы возвращаемся на свои посты при сильно изменивших-
ся обстоятельствах.
Шезлонги их стояли рядом. Они читали английские
газеты, купленные вчера в Адене. Их головы перемалыва-
222
ли одну и ту же информацию. Ляу сказал: — Вот до чего
дошло. Он велел арестовать в Кантоне профсоюзных
лидеров. Похоже, их уже убили.— Цзен ответил: — Он
верит, что это необходимые меры.—Ляу все читал и
читал, изредка обращаясь к Цзену с вопросом, но тот
отвечал только одно:—Не мучай себя. Неужто ты хочешь
добыть истину из этого мусора? Скоро ты все увидишь
своими глазами.
Ляу откинулся в шезлонге. Сейчас, поздним утром,
жара здесь, наверху, была невероятной, не воздух, а
какая-то полужидкая субстанция. Море и небо отливали
белизной в мелкоячеистой сетке круглых бликов. Ляу
закрыл глаза. Задумываясь, он никогда не вспоминал о
прошлом. Последний год остался так далеко позади, что
не стоило оживлять в памяти былые картины. Он думал о
том, как приедет на родину. «Куда меня пошлют, и будет
ли от меня польза? Мне надо побольше спать. Я должен
прибыть туда отдохнувшим, с крепкими нервами. Увижу
ли я еще своего брата? Если пробуду там два месяца... но
может быть, меня сразу пошлют дальше. Да и к чему
дожидаться его? Никто ни с кем не встречается вновь».
Но потом он все-таки увидел окно, выходящее во двор,
через которое он вынужден был разглядывать находящу-
юся напротив, изнутри освещенную прядильню. Он все
смотрит и смотрит. Небо над двором еще голубое, но в
прядильне горит свет. За спиной у него открывается
дверь, ему неохота оборачиваться, но он оборачивается. От
испуга у него замирает сердце. Посреди комнаты сидит
доктор Цзен, он просто вошел и теперь сидит здесь. Ляу не
знает, почему это страшно. Но это страшно, и у него
перехватывает дыхание. «Тут что-то не так,— думает
он.— Доктор Цзен ведь уехал, мы оба уехали, но Цзен
говорит, он верит, что эти меры были необходимы».
Ляу вздохнул, а Цзен повернулся к нему. Склонился
над Ляу, разглядывая его спящее лицо. До чего же оно
юное! Видно, как за тонким лбом проносятся мысли. Цзен
без устали разглядывал это лицо, четверть часа, полчаса.
Три-четыре граммофона старались перекричать друг друга
между небом и морем. Дым стелился на юте, в воздухе
был горький привкус. Среди стенающих от жары пассажи-
ров мальчик в красном костюме катил свою тележку со
льдом, продавал лимонад и фрукты. Ляу Ханши выпрямил-
ся. Рубашка и волосы у него намокли от пота. Он встал и
подошел к поручням. Море казалось неподвижным, даже
густая, непрерывно шипящая пена от винта похожа была
на крылья, приклеенные с обеих сторон парохода. Три
парохода потревожили горизонт, и за каждым в отдельно-
сти смыкались море и небо. Ляу с горечью раскаяния
223
вспоминал свой отъезд из дому четыре года назад. «Теперь
мне не надо было бы возвращаться. Какая глупость —
терзать себя такими мыслями. Я наверстаю упущенное на
этом окольном пути». Рядом с ним стоял Цзен.
За время плавания они так привыкли друг к другу, что
один нигде не отставал от другого. Ляу отвернулся от
воды, и Цзен тоже отвернулся.
Он сказал:
— Смотри, какая красотка.— Внизу, разметав веером
волосы, лежала в шезлонге смуглая женщина с обнажен-
ными коленями. Ляу рассеянно ответил:—Да, хороша,
чудо как хороша.— Цзен продолжал: — А этот хилый
типчик, неужели он с ней? Она очень красива. Почему она
едет вторым классом? — На мгновение Ляу удивился,
отчего у Цзена такое лицо. Его даже слегка встревожило
это так быстро меняющееся лицо. Потом он с улыбкой
произнес: — Может, она скупердяйка.— Цзен вздохнул так,
словно без своего товарища ни за что не мог взяться.
Вечером, когда жара спала, Цзен разговорился:
— Твой брат в России? — Да, он еще там, но скоро
тоже вернется.— А ты не хотел поехать в Россию? — Нет,
я поеду попозже, когда поработаю дома,— объяснял он,
Цзен напряженно слушал его.— Ты ведь поздно примкнул
к движению, но сумел сохранить свои убеждения, как это
так? — Но это же очень просто: едва я понял, в чем
заключается наша борьба, я занял твердую позицию.
Однажды задумавшись, потом уже рассуждаешь логиче-
ски.— Я знаю твоего отца с давних пор. У него сохрани-
лось поместье? — Поместье у него отобрали, а потом
опять вернули. Он был чиновником, мой отец, много
зарабатывал и купил это поместье на свои сбережения.
Они спустились вниз. Ляу лег спать, и Цзен тоже лег
спать. Поначалу Цзена мучило желание нагнуться над
спящим Ляу и смотреть на его лицо. Но он остался
лежать неподвижно, сжав губы, придавленный невыноси-
мой тяжестью; Потом вдруг повернулся на другой бок,
взглянул на спящего. Тот, как мальчик, зарылся лицом в
сплетенные руки, так что Цзену виден был только его
затылок, заросший густыми, торчащими в разные сторо-
ны, кое-как подстриженными перед дорогой волосами.
Пароход стоял в Сингапуре. Они отправились в китай-
ский квартал. Предвкушение родины. Ляу думал: «Неуже-
ли Цзен нисколько не взволнован или скрывает свое вол-
нение? В последние дни он стал так молчалив, словно
исчерпал отпущенный ему на время путешествия запас
слов». Они вернулись на корабль. Лежали рядом в каюте.
Один раз Ляу спросил: — Когда ты собираешься уехать из
Кантона? — Еще не знаю.
224
Обходя вокруг Малакки, пароход пересек последний
градус широты на своем пути. Ляу теперь все время
молчал, серьезность возвращения на родину угнетала его,
как прощание.
Пятого они прибыли в Кантон. Вдвоем убрали каюту.
— Будь здоров, товарищ, лучше проститься здесь, чем
наверху.— Будь здоров, но прибытие в порт—долгая
процедура, мы еще и наверху долго пробудем вместе.— Ляу
не терпелось выйти на палубу, из раннего утра проступала
земля, гавань и город. Он не знал, сколько прошло времени,
но вдруг до его сознания дошло, что они уже причалили.
Цзен стоял рядом с ним.
Трап еще не был спущен. Но чиновники уже взбегали
на борт, в новой, незнакомой форме, показавшейся Ляу
очень странной. Цзен вдруг сказал:
— Постой тут, я сейчас вернусь.— Ляу стоял, не сводя
глаз с гавани. Цзен вернулся с двумя чиновниками.—
Именем национального правительства вы арестованы.
Цзен хотел уйти как можно скорее, но не ушел, а
остался стоять, пока ему видно было лицо Ляу, па
котором отразилось несказанное удивление. Когда Ляу
Ханши вели по трапу, Цзен шел за ними по пятам, пока
Ляу первым не ступил на родную землю, а с ним рядом
двое сопровождающих, его руки были прикованы к их
рукам железными кольцами.
ш
Катарина Бордони вышла во двор, мокрое белье
хлестало ее по щекам, она откинула назад голову, чтобы
посмотреть, не собирается ли дождь полить ее белье.
Небо над четырехугольником двора было натянуто как
влажная белая простыня. Она обхватила руками живот и
вошла в дом. Непонятно, почему не начинаются роды. Она
уже четыре раза все перестирала и уже четыре раза все
успело испачкаться.
В комнате на своей табуретке сидел хозяин — са-
пожник— и через подвальное оконце беседовал с заказчи-
ками. Над головой у него висела клетка с птицей. За
столом сидел коечник, перед ним стояли тарелки и стакан
вина, кроме того, в комнате были кошка и несколько
детей, Катаринины и хозяйские. Всех, кто тут был,
Катарина ненавидела и каждому в отдельности с удоволь-
ствием сделала бы какую-нибудь гадость. Она хотела
начать уборку, достала какие-то вещи, но тут же сунула
их на старое место. В конце концов она села на свою
корзину, единственную ее собственность в этой комнате,
на свою корзину с вещами из Бордесильо.
8 A. 3cicpc. т. I
225
В дверях появился мужчина, но не ее муж, а Пали.
Она вскочила так быстро, как будто живот ее вдруг
утратил свою тяжесть. Хозяин обернулся, и клиенты
перевесились через окно, заглядывая в комнату. Коечник
поставил свой стакан, радуясь возможности разразиться
веселой руганью.
Женщина встала перед Пали и спросила:
— Чего тебе тут надо?
— Где Бордони?
— Еще не приходил, чего тебе надо?
Пали терпеть не мог Катарину и коротко ответил:
— Я за ним, на демонстрацию идти.
Женщина подошла к нему ближе, коечник за столом
обрадовался: сейчас начнется! Но она была слишком
измучена, чтобы ругаться, и только тихо твердила:
— В сотый раз тебе говорю: нету его тут.— Пали
повернулся и вышел в переулок, чтобы на углу подкара-
улить Бордони. Катарина опять опустилась на корзину и
сидела как приклеенная. Комната наполнялась людьми,
они болтали и бранились. Настал вечер. Над столом
зажгли лампу, жена хозяина накрывала стол к ужину и
сердилась, что синьора Бордони ей не помогает. Но та
сидела на своей корзине, как на острове, словно только
там она была в безопасности. Кругом шумели, смеялись,
стучали, коечник играл на гармонике, дети, может быть
это были ее дети, кричали, потом что-то разбили, а жена
хозяина дважды подходила вплотную к корзине и осыпала
синьору Бордони бранью за то, что она совсем не смотрит
за детьми. Катарина хотела встать, но живот тянул ее
книзу, и она просто осталась сидеть, а дети и вообще все,
кто был в комнате, сами по себе утихли и улеглись. Свет
был потушен, женщина, скрючившись, сидела на корзине
и ждала. Все у нее было плохо и с каждым годом
становилось все хуже и непонятнее, но что было всего
хуже — это Пали. Если, бывало, за целый месяц не
случалось ничего особенно плохого, то обязательно появ-
лялся Пали, подсаживался к ее мужу, и они вдвоем
выдумывали какую-нибудь новую пакость. Пали был
виноват во всем —в том, что существует партия, в том,
что ее муж такой, как он есть, в их кочевой жизни,
решительно во всем. Все началось, когда его круглое лицо
возникло в ее чистенькой комнате в Болонье. Если бы
Бордони не пошел на демонстрацию, он давно бы уже
вернулся. Но Пали наверняка его подстерег. Она подума-
ла, что надо бы ей выйти на улицу и хоть сейчас его не
упустить, но живот не давал ей подняться, только мыслен-
но она все бегала взад и вперед, слышала, как в голове у
нее отдаются ее собственные шаги по переулку.
226
Люди под одеялами ворочались и сопели, сон их был
уже не так крепок, и женщина поняла, что после
демонстрации Бордони пошел не домой, а на какое-то
собрание. Встать ей было невмоготу, она не знала, что
делать, голова у нее шла кругом. А утром совсем уже не
будет сил. Больше всего ей хотелось, чтобы этот еще не
родившийся ребенок растворился в ней, а заодно и те
дети, что уже появились на свет. Забрезжило утро.
Катарина поняла: что-то случилось.
Наутро явились двое незнакомцев, они спросили, кто
здесь Бордони. Катарийа, сидя на корзине, ответила:
— Я! — Говорил один, второй был переводчиком: —
Мы уполномочены сообщить вам, что вчера во время
демонстрации ваш муж был задержан и что он обязан
покинуть пределы Франции в двадцать четыре часа.—
Катарина ответила спокойно, теперь она хотя бы все
знала:—Но я же не могу...— Переводчик сказал:—Вы,
конечно, имеете право подать прошение, но мы хотим
обратить ваше внимание на то, что для вас было бы
целесообразнее уехать сразу вместе с мужем.
Когда они ушли, Катарина поднялась со своей корзи-
ны и вышла во двор. Она сняла кое-что из белья, но потом
опомнилась, отвязала с двух сторон веревки и скатала все
белье в один мокрый узел. На злые вопросы хозяйки она
ответила просто пожатием плеч. Потом позвала детей,
собрала их и посадила рядышком на корзину. Белье она
завернула в свое одеяло.
Под вечер, после работы, пришли товарищи, и среди
них Пали, они помогли ей доставить на вокзал детей и
вещи. В шесть часов на платформе появился Бордони в
сопровождении какого-то незнакомого человека. Бордони
жал всем руки, улыбался, ему все было безразлично,
только увидев жену и свои вещи, он обеспокоился,
наверно, в глубине души он предпочел бы, чтобы жена
осталась здесь в какой-нибудь больнице.
Человек, которому было поручено сопровождать их до
Мабёжа, уселся в купе напротив них. Бордони пристроил
корзину и узел на багажную сетку, одеяло же расстелил
на полу и уложил на него детей. Он заслонил газовую
горелку, но на каждой станции в окно врывалось столько
света и шума, что дети в испуге просыпались. Наконец
они выехали за черту Парижа, и теперь наступившую
ночь пунктиром пронизывали только огоньки в домиках
путевых обходчиков. Жена сидела очень прямо, натянув
на животе платье, как будто так ребенку лучше будет
видно все то плохое, что с ними стряслось.
В последнее время Бордони вообще перестал заботить-
ся о своей семье. Она была как камень у него на шее во
8*
227
всех его партийных делах. Но вид этих детей, спящих на
полу купе, их зеленоватые в газовом свете, дрожащие на
ходу поезда тела, все это наполнило его сердце отчаянной
нежностью. Вдруг Катарина новым, жестким, совсем
незнакомым ему голосом спросила:
— А куда мы, собственно, едем? — Муж быстро взгля-
нул на нее, ее лицо, так же как и голос, было новым и
жестким. Он ответил: — В Бельгию.— Она спросила: —
Что это за страна? — Муж ответил: — Страна, как и все
другие страны.
Она положила руку ему на колено. Он удивился, взял
ее руку в свою. Это была не любовь, а нечто большее.
IV
Стоял густой туман. В толстой серой пелене, окутав-
шей Прутку и колеблемой ветром из долины — словно
гигантские гривы развевались за Кьодешскими скалами и
Тремя Сестрами — совсем потерялся крохотный огонек
деревенского кабака. Но люди, набившиеся в кабак,
пришли сюда, привлеченные этим светом. И ослепленный
им, опустил глаза человек, который только что вошел
сюда, после долгой дороги, насквозь промокший от туман-
ной влаги. Его шатало, он прислонился к двери. Открыл
рот, но оттуда вырвался только пар. Мало-помалу его
узнали и, очнувшись от своего мрачного времяпрепровож-
дения, кричали ему:
— Димов, это ты? Где ты пропадал? — Димов снял
шапку, перешагнув через валявшихся на полу, подошел к
печке и дотронулся до нее. Она была холодная. Но он
все-таки прислонился к ней. И сказал:—Я пришел через
холмы. Рыскаю тут в тумане, ищу, ищу и ничего не
нахожу. Тогда я поднялся к вам.— А что ты ищешь? — Его
хибару.— Димов почувствовал на своем лице пристальные
взгляды их прищуренных глаз, казалось, они оставляют
на лице порезы. Наконец один из крестьян сказал:—Тогда
тебе придется долго искать. Завтра, когда развиднеется,
иди наверх, там с Кьодеша осыпалось много камней. Среди
них ты сможешь отыскать и камни от дома Стоянова. То,
что осталось от его участка, теперь принадлежит общине.
Они же тогда избили его, тут у нас все и началось, он ведь
был первый, кого они забили до смерти.— Они забили
Стоянова до смерти? — Димов затылком терся о печку.
После своего страшного, но удачного побега Димов не
появлялся больше на лесных складах, а в городе тем
более. Вторая волна преследований загнала его в родную
деревню, назад, во тьму, из которой он вышел. Потом,
несколько дней назад, кто-то пришел к нему и попросил,
228
если это хоть как-то возможно, спуститься вниз. Конечно,
это было возможно, и конечно, он пошел — он тронулся в
путь, как будто только и ждал этого внешнего толчка,
чтобы очнуться. Смерть Стоянова взволновала его, но не
повергла в растерянность — он точно сам пережил то,
чего боялся, так отчетливо он видел перед собою Стояно-
ва, его спутанные на лбу волосы, его собаку. Они
говорили о дорогом для них умершем и уже свыклись с
этой мыслью.
— Его жена и сын — да продлятся их дни — сейчас в
Банье, у родственников. Они убили Стоянова, а Дудов
спасся. Он бежал из тюрьмы в горы. У него руки были
привязаны к железной палке. А он возьми и высади этой
палкой дверь, стукнул конвойного и убежал в лес. Ночью
он пришел в кузню к Димо, это возле моста через Орно,
этот самый Димо и снял ему палку. Дудов сумел выиграть
время, ночью он спрятался у Стоянова — мы не знали,
действительно ли он пошел в обход, поверху, а не вышел
на Пруткинское шоссе. С тех пор он прячется где-то здесь
поблизости, в этом году ему ничего не грозит. Можно
даже сказать, что он прячется у тех, кто обычно партию и
на дух не переносит и ничего о ней слышать не хочет. Они
об этом прознали, но тут их котелки сварили — то, что
сделал Дудов, обернется против них. Есть, конечно, люди,
у которых зимой и снега не выпросишь, но для Дудова,
если ему нужен приют на ночь, они отдадут все, как
Стоянов отдал.
Димов, казалось, почти не слушает, лицо его было
по-прежнему мрачным. Он решил пойти в обход, через
Банью, чтобы повидать жену и сына Стоянова. В глубине
души он надеялся еще встретить и Дудова. Один-
единственный раз он слышал Дудова, в самом начале
своей теперешней жизни, много зим назад, на лесном
складе. Тогда он получил ясный, однозначный, абсолютно
ему понятный ответ на все вопросы, даже на такие,
которыми он в своей нищете — ему не хватало хлеба и
слов — никогда даже не задавался. Ему страстно хотелось
услышать Дудова, в его истомленном преследованиями и
опасностями сердце жила тоска по нему.
— Почему ты уходишь?
— Пора.
Димов осторожно переступал через людей, лежавших
вокруг печки, как будто она могла, если хорошенько
набраться терпения, дать еще немного тепла.
— А почему вы все еще здесь?
— Отослали назад. На складах пока полно старых
штабелей. Зима только начинается... Если наша деревня
свалится с Кьодеша, никто и не заметит.
229
Когда Димов вышел, ночь над горами стала уже почти
ясной. Туман осел в долинах густой, блестящей пеной,
выступающие из нее вершины гор казались маленькими
холмиками. Димов искал и нашел дорогу, по которой
прошлой осенью его провожал сын Стоянова. Тогда он не
поверил бы, что сможет еще раз, до самого конца, пройти
по этому неимоверно страшному пути. Он был уже над
западным склоном, но не чувствовал, что под ним про-
пасть, она была доверху заполнена туманом, верхний слой
его был так плотен и равномерен, что в нем отражались
тени Трех Сестер. Рядом с Димовым двигалась чудовищ-
ная тень, раскинувшаяся во всю ширь туманной пелены на
Прутке, он испугался бы ее, если бы в одном месте тень
не смыкалась с его ногами.
По старому руслу ручья он в тумане полез вниз. Но
неожиданно снизу, как алое пламя, вырвался наступа-
ющий день, и в расщелинах гор вспыхнула дубовая листва.
Когда Димов пришел в Банью, он должен был кого-то
разбудить, чтобы узнать, где найти вдову Стоянова.
Собака разбуженного хозяина залаяла, все собаки лаяли,
пока Димов шел вниз по дороге, своими шагами подбадри-
вая замешкавшийся день. Хижина, которую он искал,
была зажата между другими такими же хижинами, горные
обвалы принудили их вытянуться в один длинный-длинный
переулок. Димов вспомнил, что после войны крестьянский
союз занимал здесь довольно прочные позиции, пока сюда
не перешли работать Стоянов и другие. Так или иначе, это
была вполне сознательная деревня, лаем и руганью встре-
чавшая новый день.
Димов постучал, ему открыла маленькая женщина, в
ее спутанных со сна волосах торчали соломинки. Она
схватила его за ремень, оглядела с ног до головы. В ее
глазах загорелись и снова погасли маленькие светлые
точки. Оба не произнесли ни слова. Женщина пошла
вперед. Димов за нею, всего несколько шагов, и до него
донесся аромат жареной баранины, у него даже слюнки
потекли. Женщина крикнула:
— Андрей! — Мальчик встал, пошатываясь, но, увидев
Димова, сразу проснулся. Он тоже ухватился за его
ремень, и в его глазах тоже загорелись маленькие огонь-
ки, но не погасли. Они улыбаясь разглядывали друг друга.
В глазах мужчины осело все, что эти глаза видели,
темный осадок; но глаза мальчика остались ясными, все
скатилось в бездну, как будто душа мальчика была много
глубже, чем душа взрослого.
Мало-помалу встали все, пожали Димову руку и сели
за стол. Жену Стоянова, по-видимому, хорошо приняли у
родственников. Это заметно было по тому, как она
230
каждому подавала тарелку, с приговором, желая удачи в
работе. Никто не выказал удивления, что гостю женщина
подала больше, чем им. Значит, у нее есть на то свои
причины.
Едва Димов попал в эту комнату, он все время ждал
чего-то особенного. Он озирался вокруг. Но среди загоре-
лых, опущенных, жующих лиц не было ни одного,
которое могло бы принадлежать Дудову. Вскоре все ушли,
ушел и Андрей, волоча за собой два пустых мешка.
Женщина опять принесла хлеб и несколько кусочков
жареного мяса, нанизанных на палочку. Она уселась
напротив Димова и не сводила с него глаз.
Он сказал:
— Дудов сейчас здесь, в Банье. Где он?
— Нет, с чего ты взял? Его тут нет.
— Может быть, ты не знаешь.
— Да что ты... Если кто-нибудь и знает, то это я. Его
наверняка тут нет.
— Там, наверху, мне сказали...
— А, ты оттуда идешь...
В ее глазах появились светлые точки, опять исчезли.
Женщина встала, принесла свежий хлеб. Видно было, что
Димов о чем-то думает, что он чем-то очень разочарован.
Она все подкладывала и подкладывала ему в тарелку.
— Хватит уж...
— Оставь, Димов, не мешай мне. Мы отдали тебе свою
кровь, значит, можем дать и кусок хлеба.
— Что?
— Как только ты ушел. Как только ты ушел. И двух
часов не прошло.
Димов все работал челюстями. Да, эту еду он должен
съесть до последнего кусочка.
— Это было, когда Дудов сбежал?
Тогда женщина рассердилась:
— Дудов! Что тебе до него? Никто не знает, где он.
Может, он давным-давно уже за границей. У нас он
уже давно не появлялся. У нас только ты появлялся.
Димов корочкой хлеба подобрал остатки жира с
тарелки. Все имело вкус песка. Женщина по-прежнему не
сводила с него глаз.
Димов задумался. Оглянулся, как будто достиг той
точки, с которой лучше виден пройденный путь.
Он видел себя мальчишкой, верхом на бревне несу-
щимся вниз по течению Орно, визжащим от страха и
восторга, ошеломленным водой и счастливым, тогда он
впервые почувствовал, что сам он чем-то отличается от
воды, бревна, воздуха и гор. Его первый поход на лесной
склад. Удивленно и разочарованно вслушивался эн в эхо
231
первых ударов своего топора, слабое и жалкое по сравне-
нию с эхом его братьев. Он долго думал, что стук топора
так же связан с горами, как снег, туман и вода. Пока не
понял, что это место, где всё считают и учитывают: по
осени пылающие алым огнем дубы и его удары топора —
все это занесено в записную книжку управляющего на
лесопильне. Как он тогда в угаре первых после возвраще-
ния ночей в один час растратил свой скудный заработок!
Долго он потом ничего не мог поделать со своей горечью,
только сильнее стучал топором, но не для собственного
удовольствия. Ему говорили разные слова, совали в руки
листовки, но он был туп и неразвит, до него еще ничего не
доходило. Потом появился Дудов, он показал ему партию
во всей ее силе, лишь одного, очень важного звена ей
недоставало — его, Димова. Он работал на лесных складах,
потом перешел на лесопилку. Там ему приказали басто-
вать, несмотря на штыки солдат Гонева.
Димов с благоговением оглядывался назад, на свою
прошлую жизнь. Женщина не сводила с него глаз.
Но все же оба обрадовались, когда вернулся Андрей,
потому что мякину в его мешках надо было сразу отнести
в хлев.
Димов положил руку ему на голову:
— Ты был когда-нибудь в городе? Хочешь пойти со
мной?
Следующей ночью Андрей, свернувшись калачиком,
спал на плюшевом диване в прокуренной комнате, позади
мастерской Милева.
За столом, окутанные паутиной табачного дыма, сиде-
ли пять или шесть мужчин. Иногда Андрей просыпался в
страхе, но, увидев, что Димов сидит здесь, снова засыпал.
Во сне и наяву, как зарубки на стволе, которые растут
вместе с деревом, ложились на сердце Андрея слова,
которые говорились там.
* * *
В Москве священные могилы у стен Кремля говорят о
прошлом, дымящие трубы — о настоящем, светящиеся
диаграммы над воротами заводов — о будущем. Должно
было быть еще и четвертое время, так как Дудов ни в
одном из этих трех времен не принимал участия.
Сейчас он был в Москве, молодые товарищи жали ему
руку, показывали его всем и каждому: «Вот это Дудов». И
взгляды, которые они на него бросали, наполняли его
сердце горечью.
232
Он чувствовал, что остановился, что со времени своего
последнего ареста четыре года назад нисколько не продви-
нулся вперед, что силы его полностью исчерпаны. Если он
хочет теперь наверстать упущенное, ему придется прило-
жить усилия, рядом с которыми все прежние усилия его
жизни могут показаться легкой игрой. Но всего опаснее
было то, что от него никто этих усилий не требовал.
Более того, казалось, все считают вполне оправданными
его изнеможение и бессилие. Лишь он один не понимал,
что ему уже из своей жизни ничего больше не выжать.
v
Когда однажды вечером Штайнер, запершись у себя в
комнате, подумал о том, что он вот уже шесть лет прожил
в этом городе, что он постоянный сотрудник ежемесячника,
автор нашумевших статей, что он женат, у него есть своя
квартира, круг друзей и знакомых и ему твердо обещана
доцентура, его охватило такое отчаяние и растерянность,
что он в этот момент не мог придумать никакого другого
выхода, кроме как написать письмо своему бывшему другу
Бато.
Он написал следующее:
«Дорогой доктор Бато! Вы безусловно удивитесь,
услышав обо мне после столь долгого перерыва. Для меня
нет сомнений в том, что Вы принадлежите к той редкой
породе людей, к которым инстинктивно, если не сказать
бесстыдно, обращаешься в действительно трудную мину-
ту. Посему я без промедления прошу у Вас совета,
невзирая на то что в последние годы мы с Вами занимали
весьма различные позиции и, я должен это присовокупить,
всегда будем занимать. Ибо как раньше, так и теперь моя
точка зрения остается той же, какой была во время
нашего разговора в Вене. И я прошу Вас принять ее во
внимание, так же как я принимаю во внимание Вашу
точку зрения.
За годы, прожитые здесь, я фактически не пережил
ничего плохого. У меня есть друзья, хорошая жена.
Постоянного места я не искал и не нашел. И все-таки я не
могу не признать, что депрессия последних лет постепенно
довела меня до состояния, которое я сам нахожу болез-
ненным. Работаю я непрестанно, однако перестал пони-
мать, зачем нужна эта работа. Я сам себе кажусь
офицером на разбитом корабле, который вот-вот пойдет
ко дну, а офицер все продолжает заносить в судовой
журнал свои навигационные наблюдения, прекрасные,
233
меткие наблюдения. Наши чудовищные усилия переменить
ход истории, я бы даже сказал, естественной истории,
потребовавшие такого мужества и таких страданий, ни к
чему не привели, и, в сущности, ничего особенного не
произошло и уже больше не произойдет; ведь перемены,
совершившиеся в исполинском государстве на востоке,
для чистого историка, конечно, представляют собой гран-
диозное зрелище, но нашей бессмыслице они не придали
смысла, не уготовили конца нашим душевным мукам, и в
конце концов не будет ничего другого, кроме какой-то
иной формы государственных отношений, то есть одной из
бесчисленных возможностей барахтаться в сетях. Но
подобные соображения — неподходящий материал для
письма. И я прошу Вас, полагая, что право на эту просьбу
дает мне наше общее прошлое, назначить мне день и
место, дабы мы могли поговорить».
«Письма такого рода я писал последний раз, когда мне
было семнадцать лет. Не беда».
Было уже поздно, но Штайнер дописал письмо и отнес
его на вокзал. Всякий раз, как он проходил мимо
контролера, ему эта пустынная, продутая ветром платфор-
ма казалась лучшим местом в городе. «Я здесь ничего не
теряю и мог бы спокойно прямо сейчас поехать к Бато.
Как ему там живется... Больной, измученный, с женой и
детьми в какой-то немыслимой комнате. Но стоит мне
оказаться перед ним, и он будет смотреть на меня
внимательными глазами — наконец-то человек с внима-
тельными глазами!» Едва Штайнер опустил письмо в ящик,
у него сразу стало спокойнее на душе.
Он ждал, но ответа не было. Он не стыдился, что
написал письмо, но презирал Бато за его равнодушие и
высокомерие.
Прошли две недели, три. В собственной квартире дни
тоже были отвратительны. Он был вялый, приторная,
тоскливая вялость. Он вдруг начинал слышать, как тика-
ют часы, они тикали, тикали, словно время падало
тяжелыми, явственно слышными каплями.
Вошла жена. Не будет ли он диктовать ей? Ее красивое
серьезное лицо уже много лет назад как бы выступило из
рамок своей необычности. И он целовал это лицо. Но потом
оно опять вернулось в рамки необычности.
Он вскочил и почти бегом бросился в город. На улице
ему стало легче. Он заглянул в кондитерскую, там ли уже
Роберт. Но Роберта еще не было. Тогда Штайнер сел на
свое привычное место и стал ждать. Роберт действительно
появился с двумя папками, полными рукописей для еже-
месячника. Штайнеру больше всего хотелось остаться на
234
месте, но правильнее было бы преодолеть вялость и
вовремя взяться за работу. В читальном зале уже горели
лампы. Молодые и старые лица, все казались зелеными и
ожесточенными, словно всех этих людей заперли здесь,
чтобы учинить им ужасающий фантастический экзамен, и
каждый с озлоблением решал свою задачу. Штайнер
скрепя сердце сел среди них. Работать он не работал,
лишь делал вид, что работает. И раньше времени пошел к
Маутнеру. Там, наверху, за большим столом, ему стало лег-
че. Маутнер уже хорошо изучил Штайнера, он подал ему
руку и стал расспрашивать о деталях его работы. Штайнер
участвовал в семинаре активнее, чем обычно. Этот стол у
Маутнера был его прибежищем. Здесь терпеливо выслу-
шивались его сомнения. Его возражения не падали в
пустоту. Он даже получал ответы на вопросы. И страдал,
когда эти два часа подходили к концу.
Потом на пути домой он на минуту позабыл, что
возвращается не в пустую комнату, что его ждет жена. Он
прошел мимо дома Маутнера. Тот стоял на крыльце и
крутил желтую медную ручку звонка, так как забыл
ключ. Штайнер вместе с ним подождал, покуда старуха
хозяйка открыла ему дверь. Маутнер пригласил Штайнера
к себе. Может быть, этот вечер был для всех одинаков,
последки его никому не хотелось глотать в одиночку.
Дома Маутнер был совсем другой, болтливый, ласковый.
В его темных, загроможденных комнатах то тут, то там
взблескивала рама картины, корешок книги. Когда он,
чтобы подтвердить сказанное, доставал книгу, это проис-
ходило с такой быстротой, будто книги сами скакали на
его зов. Штайнер чувствовал приятную усталость.
Маутнер сказал:
— Разумеется, без меня вы могли бы провести более
приятный вечер. Но одиночество мучительно, с его по-
мощью нам, старикам, приходится привыкать к смерти.
Штайнер спросил:
— Вы считаете меня любителем приятных вечеров?
Хозяйка принесла Маутнеру чай и тосты. Штайнер уже
успел забыть, что он в гостях, в приступе волнения
вскочил, поднял занавеску и бросил взгляд на тихую,
слабо освещенную двумя фонарями улочку. Маутнер с
улыбкой наблюдал за ним:
— Сядьте-ка вы спокойно, она ничуть не изменилась,
эта улица, уверяю вас.
Он рассказывал о довоенном университете; они
расспрашивали друг друга о новой биографии Шекспира, о
Шелере1, об Америке, о Сакко и Ванцетти.
1 Шелер Макс (1874—1928) — немецкий философ-идеалист.
235
— Почему я не подписал протест? В определенные
времена отдельные люди становятся символом абсолютной
человеческой несправедливости. Будь то Джордано Бруно,
или Христос, или Сократ. Протестуй или не протестуй,
подписывай протест или не подписывай.
— Что касается меня,— на лице Маутнера не было
уже и следа улыбки,— то я каждый вечер отсиживаюсь
здесь, за своими книгами, как в окопе.
(Мне тоже хотелось бы сидеть здесь, так же надежно
окопавшись, думал Штайнер.)
Он вдруг понял, почему аудитория Маутнера всегда
была переполнена, почему так ему внимают толпы беспо-
койных, не знающих своей цели юнцов.
Его пренебрежение внезапно обернулось глубоким
уважением.
За истекшие годы Маутнер несколько изменил свое
представление о Штайнере, составленное им в первый
вечер на семинаре. Его антипатия ослабевала по мере
того, как он привыкал к лицу Штайнера, к его вежливым
возражениям, оживлявшим семинары. В этот вечер он
окончательно забыл свое прежнее суждение о нем, ис-
кренне раскрыв для него свое сердце. Штайнер пригласил
старика к себе на квартиру. Маутнер, в свою очередь, еще
раз пригласил Штайнера к себе, вместе со своими более
молодыми друзьями, которые навещали его через опреде-
ленные промежутки времени, ибо он оберегал свое одино-
чество не меньше, чем боялся его.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
I
Спустя долгое время после того, как Штайнер написал
письмо Бато, он вдруг получил сообщение о том, что Бато
будет здесь проездом и ждет его на вокзале. Письмо не
застало Бато, а догнало его в дороге, и он сразу же решил
сделать крюк. Штайнер уже не очень отчетливо помнил
содержание своего тогдашнего письма. Теперь он даже
раскаивался, что послал его. И только потому что у него
уже не было возможности предупредить Бато телеграм-
мой, он в условленный час вошел в вокзальный ресторан.
Бато выглядел совсем как раньше. Его облик, повадки,
все свидетельствовало о непрестанном перенапряжении
сил. То и дело подергивающиеся скулы произвели на
Штайнера отталкивающее впечатление. Это неприятное
чувство еще возросло, когда Бато снял очки и посмотрел
на него тем преувеличенно внимательным взглядом, кото-
236
рого Штайнер так жаждал в свое время. («Сейчас он и
вправду начнет меня «спасать»,— подумал Штайнер.)
— Я должен извиниться перед вами, если своим
тогдашним письмом обременил вас. Не сомневаюсь, что вы
будете настолько великодушны, чтобы понять минутное
настроение. Сейчас все обстоит хорошо,— сказал он.
Бато надел очки и с облегчением проговорил:
— Тем лучше.
«Он злится,— думал Штайнер,— что я не нуждаюсь в
спасении».
— Подобные настроения иной раз посещают работа-
ющего человека и проходят как любая болезнь.
— Вы не должны извиняться.— С той открытостью,
которая когда-то сделала его одним из самых удачливых и
любимых преподавателей, Бато бросил на стол другую
карту:
— Мне самому все это время было очень плохо.
Только через много лет, в сущности лишь в этот послед-
ний год, я вновь обрел равновесие.
— Какая у вас теперь работа? По-прежнему распро-
страняете листовки?
— Я редактирую маленькую газету, пишу статьи,
разъясняю курс партии, а иногда распространяю листов-
ки... В первые годы я судорожно пытался продолжить
свою собственную работу. Сейчас я на некоторое время
отложил ее.
— Почему же?
— Почему? — прежде чем ответить, Бато снова впал в
задумчивость.— Это не так просто объяснить. Между
знанием и жизнью лежит пропасть, которую надо преодо-
леть, прежде чем начнешь работать, без этого ничего нс
выйдет. Понимаете, Штайнер, то, о чем пишешь, недоста-
точно иметь в памяти. Нужно действительно уметь сори-
ентироваться в действительности, как слепой ночью без
палки... Только если я целиком погружен в партийную
работу, как в моей прежней довоенной жизни, погружен,
так сказать, с головой, со всеми потрохами, всем своим
существом... Да, тогда я могу работать, делать что-то
хорошее,— добавил он.
(Этот Бато был раньше серьезным и вдумчивым
человеком, но теперь он, как помешанный, твердит одно и
то же изо дня в день, из года в год. Те же самые фразы,
тот же ход мысли.)
— Да, у таких людей, как вы, все идет как надо. Вы
приходите в партию, и тогда у вас есть то, чего обычно у
людей в общем-то нет. Единство, чувство защищенности.
Простой ответ.
— Что, собственно, просто?
237
— Конечно, есть простота истинная и мнимая. Что
просто? Иметь наготове простой ответ на все вопросы.
Но все лживое на земле имеет сотни сторон, сотни
возможностей, сотни разгадок, а у человека только одна
жизнь.
— Сотни возможностей, вы говорите? По-моему, толь-
ко две.
Штайнер хотел что-то возразить. Может быть, его
возражение пробило бы ту стену, которая в большинстве
случаев разделяет людей в самом начале разговора, и они,
как заключенные в камерах, обмениваются не мыслями, а
подают сигналы стуком, но его уже сковало бессилие,
отвращение и усталость.
(«Все это не имеет никакого смысла»,— думал Штайнер.)
— А как поживают ваши жена и дети? — Спасибо,
полагаю, что они хорошо поживают.— Бато думал о
комнате, в которую он вынужден вернуться сегодня
ночью, о Марии, которая сразу бросится разогревать
ужин, об Андрише, о том, как он одним глазом смотрит на
дверь. Впервые, представив себе эту картину, он не
ощутил неудовольствия, может, это вообще все равно, в
какую комнату возвращаться, лишь бы она не была пуста.
Они говорили о книжных новинках, о ежемесячнике,
об общих знакомых. Штайнер показал фотографию своей
жены, которую Бато рассматривал так же внимательно,
как рассматривал вообще все на свете. При виде этого
красивого серьезного лица он вспомнил, как десять или
двенадцать лет назад он привел к себе Марию, тронутый
не столько ее красотой, сколько ее невероятной неприспо-
собленностью к жизни — детским подобием его неумения
ориентироваться в этом мире. Ему вдруг захотелось
поскорее увидеть ее. За это время в комнате у них стало
немного лучше, так как немного улучшились его дела.
— Может быть, я еще успею на дополнительный
поезд.
Он схватил свои вещи, и они простились очень ожив-
ленно, почти сердечно. Штайнер перебежал через вокзаль-
ную площадь и вместе со всей спешащей улицей поспешил
к университету. «Я должен был воспользоваться этой
возможностью, должен был попытаться поговорить с ним,
ведь больше я этого человека никогда не увижу». Но эта
мысль сейчас ничего не значила.
* * *
Однажды вечером много лет спустя Штайнер будет
беспокойно ерзать, сидя за письменным столом у себя в
кабинете в маленьком университетском городишке, где он
238
прочно осел, до столицы ему, в прошлом эмигранту и
иностранцу, было не добраться. Осенний день за окном
будет клониться к вечеру, его дымка заполнит улочки
маленького города, сотрет его хорошо знакомые черты,
подстегивая людскую тревогу. Он вспомнит, что ему надо
пойти на вокзал, купить вечернюю газету или опустить
письмо. В вечерней дымке переулка ему станет легче, чем
в свете круглой лампы. Он будет идти, идти в рассеянной
бездумной тревоге. И все же какая-то неодолимая сила
погонит его на вокзал. Там он вспомнит, что должен
опустить письмо в ящик не на площади, а на платформе.
Он купит перронный билет, опустит письмо и остановится.
С минуты на минуту должен подойти экспресс. Он
простоит в маленьком городке лишь несколько минут,
только войти и выйти. Платформа будет почти пуста, но-
сильщик, что всегда торчит здесь, навалит чемоданы один
на другой. Четыре или пять человек будут взволнованно
прохаживаться взад и вперед или хотя бы переминаться с
ноги на ногу, встречая кого-то или собираясь уезжать. Он
будет не просто свидетелем, волнение других передастся и
ему. Ему покажется, что он ждет чего-то необычного от
этого прибывающего поезда. Он будет смотреть туда, куда
смотрят все. Он увидит, как далеко в туннеле сгустится
белый пар. И, словно в детстве, почувствует, что появив-
шиеся там два горящих глаза беспощадно движутся прямо
на него. Уже совсем близко раздается свисток паровоза.
Свисток паровоза! Видно, какой-то замок на его сердце
ослаб, от этого свистка замок сломается, всеми фибрами
души потянется он на этот свист с одним-единственным
желанием: уехать.
Потом перрон, до сих пор тихий, заполнится шумом и
грохотом. Кондуктор одно за другим откроет все купе,
как гостеприимный хозяин распахивает перед гостем все
двери. Штайнер, оглушенный, будет стоять, а прямо перед
ним откроется дверь купе. В голову ему придет мысль,
самая странная из всех, что посещали его в последние
годы: он может уехать, ничто его не удерживает. Едва эта
мысль появится,—так человек сначала понимает, что в
него попала пуля, а потом уж чувствует боль,—как сердце
его сожмется от невыразимой, отчаянной тоски по родине.
Все эти, прежде отвратительные ему комнаты, в которых
он некогда жил, пропитанные запахами чужих людей, все
эти улицы, которыми он некогда ходил, все разбитые
нескончаемыми спорами ночи... теперь от всего этого не
осталось ничего, кроме тоски по родине. В сравнении с
этой тоской все покажется ему убогим и маловажным.
Ничто не будет удерживать его, ни работа, которая была
лишь препровождением времени, чтобы как-то скоротать
239
несколько оторванных от жизни лет, ни тело жены,
которое, как тело девушки из сказки, через столько лет
осталось таким же нежным и гладким. Он вернется на
родину. И сразу после приезда начнет разыскивать старо-
го друга Бато. Бато радостно встретит его. Штайнер
спросит, что он должен делать сейчас, завтра. Он вернет-
ся к своим соратникам. От него требуется только вско-
чить на подножку. Сейчас паровоз снова засвистит,
кондуктор станет поспешно закрывать одну дверь за
другой, Штайнер сделает робкое движение вперед, кондук-
тор помедлит на мгновение, и мгновение это будет долгим.
То, что сию минуту еще было мыслью, теперь застынет в
суровую, всю в острых углах действительность. Только
что эта мысль была легче легкого, теперь она стала самой
тяжкой тяжестью, какую только может вынести человек.
Штайнер всеми силами будет сопротивляться, в одну
секунду он подумает обо всех тех, кто сделал то, что
хочет сделать он. Одни сделали это, собравшись с первы-
ми силами молодости, другие — с последними силами
старости, многие, те, что были слабее его, просто по
скудоумию, некоторым приходилось оставлять гораздо
больше, чем ему, и нигде никто их не ждал. Почему же
именно для него это будет так тяжело? Кондуктор
посмотрит на него и с первого взгляда, так как он давно
имеет дело с пассажирами, поймет, сядет он в поезд или
нет. И перед самым его носом закроет дверь. Штайнер
сделает два шага вперед, но поезд уже придет в движение,
еще не тронется, но издаст прощальный стон. Штайнер
вздрогнет, захочет вскочить на подножку, но поезд уже
пойдет. А он, оглушенный, опять останется стоять. Из
туннеля снова вырвется белый пар, легкий и густой, как
три минуты назад, и быстро окутает опустевшую плат-
форму. Штайнер вдруг ощутит омерзительную усталость.
Измученный, как после долгой дороги, побредет оц прочь
с опустелой платформы. Перед ним будет такая же
опустелая вокзальная площадь. Несколько фонарей будут
висеть в тумане, а под ними на земле будет несколько
мутных, меркнущих пятен света. Почему-то он сразу не
решится идти через эту площадь. В отчаянии остановится,
как на краю пропасти. Отчаяние его будет безмерно, он не
перенес бы его, не будь его усталость еще больше. Потом
он вдруг вспомнит, что где-то, не слишком далеко отсю-
да— туда можно добраться еще сегодня — есть комната,
лампа, женщина. Тогда он медленно, с некоторым облег-
чением, но все еще смертельно усталый, поплетется вдоль
тускло поблескивающего рельсового пути, единственного
в этом маленьком городе. Возможность упущена, он стал
старым.
240
II
— Что ты тут делаешь? — закричала на пани Домбров-
скую одна из ее невесток.— Это же немыслимо, что ты
тут вытворяешь! — Невестка стала подзуживать детей: —
Вы только гляньте, что она у вас уносит!
Домбровская сверкнула на нее глазами; обычно, загля-
нув в глаза человеку, можно заглянуть ему в душу, но,
заглянув в глаза Домбровской, можно было увидеть
только что-то черное, запертое, запечатанное. У невестки
было серое лицо с опущенными вниз уголками рта, но
рядом с лицом Домбровской это было лицо молодой
женщины. Итак, Домбровская сунула в свою корзину
хлеб, кулек и банку консервов — они были получены из
стачечного фонда в пользу семей бастующих (вот уже три
недели забастовки сотрясали город) — и, взяв корзину,
провожаемая враждебными взглядами, вышла на улицу.
Один из мужчин вышел вслед за нею, положил руку ей
на плечо и очень спокойно проговорил:
— Сказать по правде, это неправильно, то, что ты
делаешь.
Он пошел с нею рядом, так как она не остановилась.
Он посмотрел на нее. На щеках пани Домбровской были
тонкие бороздки, проложенные слезами, но слез не было.
Он пожал плечами и отстал от нее.
Потом, в конторе тюремной администрации, когда
началась проверка того, что было в корзине, надзиратель,
узнавший Домбровскую, спросил:
— У вас ведь никого больше здесь нет?
— Нет, у меня никого здесь нет.
— Кому же передача?
— Политическим.
Домбровская обогнула здание тюрьмы, по переулкам
вышла к насыпи и наискосок от нее села, промерзшая на-
сквозь, на сырую холодную землю — ни дать ни взять
холмик.
Взглядом она обшаривала зарешеченные окна, сверху
вниз, справа налево: ого-гооо!
Из щели под самой крышей раздался голос, лица она
не могла видеть.
— Как дела? — Без перемен.— А Матвеев рудник? —
Они как все! — Она вдруг круто обернулась, почуяла
приближение патруля. Кровь бросилась ей в лицо, так что
оно стало почти черным. Она вздохнула и встала. Вдоль
насыпи пошла в северный пригород. Дома родня обдала ее
холодом, но мало-помалу холод этот таял, хотя корзина
была пуста; Домбровская хваталась то за одно дело, то за
другое, укладывала спать детей, расспрашивала мужчин.
241
* * *
Через несколько месяцев после возвращения из России
Янека во время предвыборной кампании арестовали прямо
на улице. На него поступил донос, описание его примет
передавалось от одного шпика к другому, и его опознали.
Но произошла путаница, и в участке его приняли за
другого. Хотя эта путаница стоила ему почти десятичасо-
вого допроса, он был доволен, так как считал, что тот, за
кого его приняли, получил в своей работе большую
свободу действий.
Его дело оказалось таким запущенным и таким запу-
танным, что прошло немало времени, пока он снова
свиделся с Анкой в Познанской тюрьме, где режим был ку-
да более строгим. Он знал, что Анка второй раз родила.
Но жизнь этого ребенка была для него чем-то аб-
страктным. Все свои силы ему приходилось употреблять
на борьбу против содержания его в этой отдаленной
тюрьме, где в то время он был единственным политзаклю-
ченным. Он весь высох. Когда его вели на свидание с
Анкой, сердце его готово было выпрыгнуть из груди. Он
невольно глянул на руки Анки и мгновением позже
обнаружил на руках у нее живущего на земле ребенка.
Ему было уже больше года. Ребенок был весь круглень-
кий, глаза широко раскрыты от страха и любопытства,
румяные щечки потрескались от мороза. Анка быстро
рассказывала новости, он слушал и жадно следил за
ребенком. Один раз он сказал:
— А малыш, кажется, сильный. Ты веришь, что он
выживет?
Анка спокойно ответила:—Да, этот—наверняка.—
Надзиратель сказал, что время свидания истекло. Янек
быстро спросил: — А ты, Анка, что ты делаешь, как ты
все успеваешь? — Анка сказала, вставая: — На этот раз все
идет хорошо. Я живу вместе с одной женщиной, у нее то-
же ребенок. Теперь все гораздо легче, чем в прошлый раз.
Все это время ребенок, красный как рак, сидел молча.
Еще не успел Янек вместе с надзирателем покинуть
помещение, еще не закрылась за Анкой дверь, как
раздался пронзительный трепетный вопль радости, похо-
жий на крик водоплавающей птицы. Так кричать может
только ребенок.
В камере Янек обдумал все, что ему рассказала Анка.
Он надеялся, что после свидания с Анкой ему станет
лучше, но никогда еще одиночество не было так мучитель-
но. Его терзали всевозможные видения, он видел себя
среди людей, вместе с Анкой. Он припоминал все мельчай-
шие подробности, даже такие, которые в свое время от
него ускользали: в грязно-синей воде красильного чана
242
плавала скомканная бумажка, листовка. Сердце у него
колотилось как бешеное, он впервые почувствовал, что
действует в одиночку. Рано утром вокруг него, ворча и
устало переругиваясь, теснились красильщики... Из-за
снега ему было трудно пробраться в комнату в тот
единственный раз, когда он заехал домой. Что сталось с
Владеком? От слабости, которая заставляет неметь колени
и руки, избавляются лишь двумя способами — либо в
борьбе, либо в пивной. Может быть, Владек опять сидит
там и хвастается, не закрывая рта, весь потный. А может,
он собрался с силами. А что со старшей сестрой? Он
говорил только с Зофьей. А старшая ушла и не вернулась.
Она была тощая, вся дрожала. Румянец на ее щеках был
как пластырь. Почему он ни разу ничего о ней не
спросил? Теперь его это мучило... Комната Вронского в
Лодзи во время забастовки текстильщиков. Всего три дня
он там пробыл, а сколько он видел за это время
человеческого тепла, остатки этого тепла до сих пор еще
согревали его. Прежняя камера с девятью товарищами,
как хорошо там было! Домбровский и снова Домбровский,
а еще тот человек, с мрачным, свинцово-серым лицом, с
которым он сидел всего шесть дней в камере.
Одиночество разъедало ему мозг, он мучился.
Несколько месяцев спустя в Познань доставили еще
трех политзаключенных. Они установили связь друг с
другом и стали бороться за то, чтобы их содержали в
одной камере. Для достижения этой цели им пришлось
голодать восемь дней. В конце концов их всех собрали в
одну камеру. Еще больные и слабые, они были очень
довольны. И сразу начались взаимные расспросы.
Первый рассказал:
— Моя фамилия Кучинский. Я не состою в партии.
Восьмого января, перед выборами, я участвовал в запре-
щенной демонстрации. Да еще при обыске у меня в
кармане нашли несколько листовок. Смотрите, как они
меня отделали. За демонстрацию два с половиной года, и
два за листовки, итого — четыре с половиной.
Второй сказал:
— Я был учителем в Лемберге. Мой отец и по сей день
служит там кантором. У меня еще пять братьев и сестер.
Другой учитель давал мне книги, одну за другой, и в
результате в прошлом году я вступил в партию. Когда у
нас провалилась типография, провалился и я.
Третий сказал:
— Меня зовут Янек, я красильщик. В девятнадцать лет
я вступил в партию, вслед за братом. Сейчас сижу третий
раз. Первый раз сел в двадцать первом году за хранение
листовок. Второй раз во время большой стачки в Лодзи —
243
три года. На этот раз меня арестовали перед выборами. И
дали восемь лет.
Четвертый сказал:
— Ты, верно, уже слышал обо мне: Ясенский. Я тоже
о тебе слышал. Меня взяли в девятнадцатом после ухода
русских, и я получил восемь лет за государственную из-
мену. Только я вышел, меня опять загребли. Вот я и здесь.
Да, Янек уже слышал о Ясенском, в камерах, когда
каждый рассказывал о каждом. Он обрадовался, что они
оказались вместе. Это был маленький жесткий человек, с
удивительно загорелым, несмотря на неволю, лицом. Его
густые брови уже стали седеть.
Так начались для Янека его третье заключение и
двадцать девятый год жизни.
ш
Синьора Бордони один за другим набивала мешки
молодой картошкой. Но Бордони, которому следовало бы
работать вместе с нею, еще не было на месте. Таким
образом, синьоре Бордони приходилось самой бегать с
мешками во всю прыть, чтобы «картофельный шеф» Певель
не заметил,что Бордони опять опаздывает.В гомоне рынка,
в одуряющем запахе лета синьора Бордони суетилась,
открыв рот и согнув ноги в коленях, она не разгибала их,
даже засыпая мешки картошкой, словно, чтобы разогнуть
ноги, потребовалось бы очень много времени.
Внезапно Бордони появился на своем месте. Синьора
Бордони стала швырять ему мешки, а он легко перебрасы-
вал их в тележку. Синьора Бордони уже едва дышала и
опять думала о своем. Обращаясь друг к другу, они
кричали только обрывки фраз, лишь бы расслышать друг
друга в шуме рынка, для мужа и жены не было лучшей
возможности поговорить.
— Угадай, кого я встретил.
— Не знаю.
— Угадай.
— Пали?
— О нет, не его, Бригелли.
— Бригелли из Болоньи?
— Ну да.
— И что же он рассказывает?
Бордони выждал, покуда тележка не будет нагружена
доверху. И пока ему не подкатили новую, он помог жене
заполнять мешки.
— Он рассказывал, как теперь все обстоит в Болонье.
На арматурной фабрике и в наших закоулках. Вот,
например, кто-то начинает ругать все на чем свет стоит,
244
так ему суют под нос комбинацию из трех пальцев. Это
значит: заткнись, по тебе уже наручники плачут.— А он
не знает, кто теперь живет в нашей квартире? — Я его не
спрашивал. Но на арматурной есть партийная ячейка из
двадцати человек, Бригелли тоже там работал, он рассказы-
вал, как носом почуял, что на него донесли, и дал деру, он
много пережил и теперь хочет поехать в Россию. Для меня
это тоже было бы хорошей возможностью.
Поехать туда было давней мечтой Бордони.
Пустая тележка останавливается на рельсах, ведущих
со двора в торговые залы. Бордони подскакивает к своему
рабочему месту. Синьора Бордони швыряет мешок и
кричит:
— Ну так поезжай!
— Ты это серьезно?
— Да, поезжай.
— А что ты будешь делать?
— Ты уж поезжай поскорее.
Бордони опять подошел к ней.
— Но что ты собираешься делать, ты и дети? Может,
вы потом тоже ко мне приедете?
— Слушай, Бордони, все эти годы ты не очень-то о
нас беспокоился. Если Бригелли знает, как это устроить,
поезжай!
Бордони вернулся на свое место. Полчаса они работа-
ли молча. Синьора Бордони думала, что все равно, куда ни
кинь, всюду клин, эту неделю они еще как-то выдержат у
Певеля, на следующей неделе уже придется положить
зубы на полку, позади них не осталось на земле места,
куда можно вернуться, и впереди нет места, куда можно
уехать, а если он уедет, ее Бордони, от которого пользы
все равно как от козла молока, если он действительно туда
поедет, это уже кое-что, хотя бы место на земле. Она
швырнула последний мешок и крикнула:—Так что поез-
жай!— Бордони суетился вокруг нее: — А если и вправду до
этого дойдет, ты плакать не будешь? — Синьора Бордони с
удивлением взглянула на него. Бордони страшно перепу-
гался, словно сейчас впервые заметил, какая она суровая
и грубая, и представить себе слезы на этом недоверчивом
лице было невозможно. Она сама сказала:—Может, ты
припомнишь, когда я последний раз плакала? Или, может,
я плакала, когда с ребенком это случилось?
Подъехала пустая тележка. Бордони подскочил к ней.
Когда, вскоре после их переезда в Брюссель, ребенок
умер при родах, Бордони почувствовал даже некоторое об-
легчение, он и внимания не обратил, что жена ни разу не
заплакала. Его вдруг охватила жалость, он жалел об этом
бессмысленно рожденном ребенке, о непролитых слезах.
245
И с яростью швырял мешки в тележку. Потом подошел к
жене и мягко спросил:
— Ты не будешь скучать по мне?
— Слушай, сколько раз ты в последний год спал со
мной, можно по пальцам пересчитать. В постели я по тебе
скучать не буду. А так? Ты же не умирать собрался.
Только обещай, что будешь писать.
— Обещаю.
— Джулия идет,— сказала синьора Бордони.
Тоненькая кудрявая девочка скакала на одной ножке,
держа в руках сандалию и шутливо надув щеки. При виде
ее Бордони вдруг в первый раз пришло в голову, что из
нее тоже выйдет что-то вроде его жены: что-то большое,
суровое. Он схватил ее за волосы и с сумасшедшей
нежностью стал осыпать поцелуями маленькую женщину.
Он не обратил внимания на те два мешка, которые
проволокла мимо него синьора Бордони. Она остановилась
в ожидании, пристально глядя на него, приблизительно
угадывая его мысли и причину неумеренной нежности.
Бордони опустил ребенка наземь, и так как полная тележка
уже отъехала, подошел к жене и стал наполнять мешки.
Джулия, нетерпеливая, жаждущая новых поцелуев, протис-
нулась между родителями, но отец отогнал ее:
— Не путайся под ногами во время работы!
IV
— Скажи, мама, за что они его убили?
— Оставь, ты же сам знаешь за что.
— Он громко кричал?
— Он лежал на земле, лицом вниз, твой отец, и только
стонал: мммм, ммммм, а на шее у него сидел солдат.
— А где он теперь, этот солдат?
— Почем я знаю? Сидит небось где-нибудь у своей
матери, может, как раз сейчас жрет луковицу и думает о
том, что он натворил, думает, думает, и она застревает у
него в горле.
— А под конец это было очень страшно — лицом в
землю?
— Не очень страшно, он умер радостно, не потеряв
надежды.
— А Димов говорит, что это все чепуха — насчет
неба.
—...лицом в землю, а за его мертвой головой, за его
плечами, за Кьодешем — страна рабочих и крестьян.
Мать и сын обменялись одинаково лукавыми взгляда-
ми, словно проскочили между ними юркие гибкие ящерки.
246
— Но Дудова они не убили?
— Нет, его не убили.
— Где теперь Дудов?
— Сидит вместе с Лениным под цветущим каштаном...
— Димов сказал, что Ленин умер.
— Что ты хочешь знать?
— Вот они сидят под деревом, у них там весна или
осень?
— Должно быть, осень, как у нас, и на головы им,
бам-бам, падают каштаны.
— Но ты же сказала: «цветущие» каштаны.
— Если ты сам все знаешь, я тебе ничего больше не
расскажу.
— Я помню, как выглядел отец, когда он стоял и крови
не было, и как выглядел Дудов. Задолго-задолго до того,
как случилось все, о чем ты рассказываешь, мы были все
вместе, это было, когда я в последний раз сосал твою грудь,
я стоял у тебя между колен, а ты сказала: «В последний
раз!» Ты и я, мы оба плакали, а отец и Дудов смеялись.
Скажи, над чем они смеялись?
— Почем я знаю, мало ли над чем смеются мужчины.
* * *
Осенью Дудов возвращался в Москву из Крыма, где
пробыл целое лето и прошел курс лечения. Тело его
теперь было более или менее здоровым и сильным. Но
чем здоровее он становился физически, тем сильнее
ощущал ту безысходность, в которую затиснуто его тело,
она давила на него, словно какая-то незримая стена. Он
пытался понять, что говорится вокруг него в вагоне.
Солдаты, едущие с маневров в отпуск, крестьяне, везущие
в город на пробу семена, раскосенькая девушка, посланная
на учебу, у каждого было свое место в жизни, своя
определенная задача. Им тоже любопытно было втянуть
его в разговор. Но Дудов едва отвечал на вопросы и
ничего о себе не рассказывал.
Он вспомнил, как лежал ночью на своих тюремных
нарах; какой-то товарищ, арестованный вскоре после
своего возвращения из России, рассказывал о том, что он
ездил вот так же, как теперь ехал Дудов. Одной-
единственной его фразы было тогда довольно, чтобы
напряглось больное тело Дудова, чтобы в нем забродили
новые силы. Теперь он тоже ехал по этой стране...
Пассажиры с молодыми или морщинистыми лицами
удивленно и почти укоризненно смотрели на молчаливого
попутчика.
Они стояли на маленькой станции, шестой или седьмой
247
за этот день. Стоянка длилась непомерно долго. Нужно
было устранить какую-то поломку в паровозе. Солдаты
ругались, крестьяне вылезли из вагона и жарились на
солнышке, девушка побежала к паровозу узнать,как дела.
Деревня, судя по всему, находилась от станции на поря-
дочном расстоянии, даже крыш ее не было видно, только
несколько деревьев. Выходить из вагона не было смысла.
Станционное здание отбрасывало совсем убогую тень, оно
было свежепокрашено. Такой же свежепокрашенный за-
бор поднимался по склону холма, ничего не огораживая, и
бесцельно обрывался через несколько метров. Дудов
подвинулся к окну, на место девушки. Он рассеянно
смотрел на все это, в сущности, ему было безразлично,
что находилось за этим бессмысленным зеленым забором,
и так же безразлично ему было, пойдет поезд или будет
стоять. Страх, доселе неведомый, которого он не испыты-
вал ни разу в жизни, даже мальчишкой, страх, причины
которого он не понимал, сдавил ему горло. Две деревен-
ские женщины суетились вокруг расположившихся на
платформе пассажиров, в руках у каждой была ощипанная
курица. Дудов, ни о чем не думая, купил одну из них. И
так же ни о чем не думая он посмотрел в светло-серые
изумленные глаза женщины. Потом опять выглянул в
окно. За забором торчали, возвышаясь даже над крышей
станционного здания, два длинных шеста, а на них висел
большой щит. Дудов прочитал надпись на щите: «Жители
Мокрого к Ленинским дням осушили болота и покончили с
малярией!»
Дудов откинулся назад. Он явственно услышал, как
тихий голос рассказывает об этом щите во тьме тюремной
камеры. Вдруг он ощутил толчок, поезд дернулся. Кресть-
яне стали пробираться на свои места.
— Порядок! — закричала девушка и захлопала в ладо-
ши, как будто она сама устранила поломку.
Придя на следующий день в клуб, Дудов встретил там
Петрова, с которым в последний раз виделся в Париже.
Они пошли пройтись по городу. Дудов сказал:
— Больше я здесь не могу оставаться, я сделаю все,
чтобы меня как можно скорее послали на родину.
Петров знал, что существуют какие-то возражения
против отправки Дудова на родину, с некоторых пор его
считают человеком болезненным, выдохшимся. Петров
раздумывал, что ему ответить. Дудов продолжал:
— Я довольно долго был не у дел. Я знаю, что будет
немало возражений. Но мы уж сумеем поладить, моя работа
и я.
248
V
Приехав в Шанхай, старший Ляу надеялся поговорить с
кем-то, кому известна судьба его брата. Но никто ничего
не мог сообщить ему. Ожидая друзей из Кантона, кото-
рые, возможно, имеют более точные сведения, Ляу Енкай
сам тем временем получил задание выехать в красные
провинции. Но его поездка еще задерживалась, не явились
пока те два человека с юга, что были за ним посланы.
Ляу в общем-то подозревал, что могло случиться с
младшим братом. Иногда его вдруг сотрясала внезапная
судорожная боль, так подчас болит у человека отрезанная
рука или нога. И наоборот, он почти совсем не думал о
жене и оставленном сыне. Наконец он уехал, так и не
поговорив с людьми из Кантона. Концентрация войск в
Шанхае означала новое наступление на красные провин-
ции. Он, выполняя свое задание, должен был попасть на
юг до начала наступления. Так как за ним никто не
явился, он вынужден был отправиться в путь один.
С каждым часом все ближе ясный свет опасности — и
это приносит облегчение. С той минуты, как он ступил на
пароход, Ляу почти без боли думал о брате. Не только от
берега, но от всего, что его там удерживало, что тяже-
стью ложилось на сердце, его отделяли немногие витки
каната, который разматывался с успокаивающей быстро-
той. Он остро ощущал, что стоит на палубе корабля, его
фигура резко выделяется на фоне раннего утра. В
приближении опасности всегда есть момент, когда все
зависит только от тебя. Неотъемлемые от тебя тысячи лю-
дей избегнут опасности, если ее избегнешь ты. В до блес-
ка надраенном медном колоколе он мельком увидел свое
лицо, худое, суровое, лицо надежного сообщника.
В последний момент пароход задержали для отделения
солдат, плывших вверх по реке. Всем гражданским лицам
приказано было спуститься в кают-компанию. Чиновники,
купцы в засаленном платье. Все сразу взялись кто за еду,
кто за игру. Ляу болтал с попутчиками и сыграл несколь-
ко партий в карты. У него было ощущение, что его
посадили под стеклянный колпак. Он сидел под этим
колпаком, играл, смеялся, но был отторгнут от остального
мира. При каком-то сильном толчке зазвенело стекло.
Лысый пассажир обнаружил, что за откидным окном
находится буфет. Все сразу этим воспользовались, хотя и
так ели не переставая. Стол заполнился стаканами и
грязной посудой. Началась килевая качка. Трем обжорам
стало плохо, охрана не пускала их наверх, так что
остальным было над чем посмеяться. Пытались открыть
иллюминатор, но винты были залиты гипсом, а все
249
обессилели от пьянства и хохота. Ляу Енкай заглянул в
иллюминатор и увидел нос военного корабля. Гигантские
световые конусы его прожекторов метались по земле и
небу, время от времени заливая ослепительным светом
кают-компанию. Кто-то вытащил из кармана пачку фото-
графий— толстые и тонкие женщины—замусоленных от-
печатками жирных пальцев. Сперва все развеселились,
потом ими овладела досада и усталость. Настал день, в его
свете бессильно метались бледные, словно похудевшие
лучи прожекторов.
На следующей стоянке часть солдат спустили на берег,
а на борт взяли новых. Пассажирам позволили подняться
наверх, глотнуть воздуху, потом опять заперли. Они
играли и ели. Лысый показывал карточные фокусы. Лица
у всех опухли. Ляу заглянул в иллюминатор. На туманном
берегу и на отдельных лодках загорались огни. Вторая ночь.
На другой день пароход стоял в Ти-Кьянге.
В нетерпении прислушивались пассажиры к топоту
солдат, пока все они наконец не сошли на берег. Окно
буфета теперь было заперто изнутри. Забытые, сидели
они вокруг стола, заваленного горами грязной посуды.
Потом несколько человек выпустили, остальным опять
пришлось ждать. Наконец дверь открылась, на пороге
вырос офицер, за ним солдаты, он быстро обшарил
взглядом кают-компанию. Лысого схватили. Его двойной
подбородок болтался как тряпка. Вдруг, словно этот миг
ярким светом осветил прошлое, Ляу Енкай вспомнил, где
он видел лысого: в комитете профсоюза моряков. Он тоже
был послан с заданием на юг. В круглых глазах на
дряблом лице словно вспыхнули две колючки. Он тоже
узнал Ляу.
Теперь все могли выйти наверх. Городок был битком
набит солдатами. Воздух пропах солдатской пищей. Все,
как вода из насоса, устремились к Рыночной площади.
Стоя на трибунах, деятели армии Чан Кайши расска-
зывали о новой военной кампании. Ляу Енкай разглядывал
солдат. Их тупые, унылые лица и военная форма, каза-
лось, были скроены из одного материала. Последняя
кампания провалилась из-за неблагонадежности солдат.
Они обезумели и бросились врассыпную, как только
увидели при въезде в одну из ими же занятых деревень
советские флаги и лозунги. Но не похоже было, что эти
новые солдаты могут обезуметь. Они выглядели так,
словно все они готовы по первому же сигналу выстрелить
в себя. На трибуну взбежал молодой оратор, напряжен-
ный, как будто приготовившийся к прыжку. Над ровными
рядами лиц мелькнула длинная тень руки. Звонкий, уже в
самом начале сорвавшийся голос:
250
— Товарищи, солдаты...
Толпа, только что стоявшая в оцепенении, возмутилась
и снова поникла. Несколько рук сорвали его с трибуны,
может быть, когда его волокли, он был уже мертв. Ляу
успел увидеть его лицо — несказанное удивление было
написано на нем. Ляу Енкай вдруг понял, что его брат
мертв. Это было бессмысленно — надеяться на свидание с
ним. Острая боль прожгла его насквозь и погасла.
Днем он вышел из города вместе с группой крестьян,
которые напрямик через поля устремились к ближайшей
пристани на реке Хоу.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
I
Однажды ночью крестьянин Тьен Шили проснулся, так
как во сне всем телом ощутил, что настало время, когда
можно ожидать обещанного посланца из Шанхая.
Несколько дней назад его внук принес новость: будто
бы те два человека, присланных с юга, чтобы они
встретили в Шанхае и доставили сюда этого посланца,
были пойманы на реке Хоу и, вероятно, расстреляны.
Тьен и его внук рассчитали: этот человек в Шанхае
прождет два или три дня, но потом, так как его задание не
терпит отлагательств и он обязан пробиться сюда до
начала наступления, он пойдет один, по заранее условлен-
ному пути, от одной деревни до другой, на это понадобит-
ся три-четыре дня.
Тьен Шили, с оханьем поднимая с постели свое
тяжелое тело, разбудил всю семью. Едва все встали и
засуетились по дому, как на их головы и голоса легла
безмерная тяжесть наступающего дня. Все знали: истекшей
ночью опять сотни солдат переправились через реку.
Старики ничего не ели, сидели молча. Слышно было жад-
ное,почти неистовое чавканье детей,их пронзительный визг.
Потом дверь хижины раскрылась, за ней лежала бурая
волнистая земля, и все вышли на работу. Впереди Тьен,
его сын и старший внук, все трое одинаково рослые,
похожие на трех братьев, за ними женщины с мотыгами и
корзинами и дети. Все вместе они перешли два холма. Из
оросительных канавок вода стеклась в небольшое озерцо,
в котором отражалось затянутое розовыми пушистыми
облаками небо — воронка от снаряда. Неподалеку отсюда,
к краю гораздо большей, тоже наполненной водою ворон-
ки, подползла, словно желая еще раз напиться, жалкая,
умершая по пути деревенька, обломки пустых хижин уже
гнили в земле. Вся семья с диким рвением взялась за свой
251
нетронутый клочок земли, чтобы до прихода солдат
принести ему хоть какую-то пользу.
В полдень Тьен Шили впервые разогнул спину. К его
деревне подходило человек двенадцать, с палками и корзи-
нами. Они пришли с речки Хоу, с парома, в нескольких
часах ходьбы отсюда. Тьен посмотрел на этих людей, ни
одной чужой черточки. Впервые он вздохнул о напрасно
ожидаемом человеке, о его, может быть, уже оборвавшейся
жизни. Но сын, снова нагнувшись к земле, сказал:
— Он сто раз еще может прийти.
Вечером Тьен приготовил пиалу для гостя, рукой
отгонял от нее мух, прислушивался. Среди ночи раздались
шаги человека, который, видимо, пропустил последний
паром. Ляу еще не успел постучать, как перед ним
распахнулась дверь. Ляу сел и принялся за еду. Несмотря на
изнеможение и голод, он с каждым вздохом чувствовал себя
все в большей безопасности.
Тьен Шили сказал:
— Здесь ты можешь быть почти спокоен. Во всех
домах кругом только наша семья. Мой сын отведет тебя в
Цзы-И. Там перед первым походом было заседание совета
нашего района. Самая северная деревня, та, откуда ты
идешь,— у пристани. Но Северная Армия повсюду насова-
ла своих управляющих и шпиков. Как только за Хоу-
рекой не будет больше солдат, наше подразделение опять
станет таким, как прежде.
Утром сын увел Ляу. Шли они рядом, в ногу. Оба
жалели, что в жизни им довелось совсем недолго шагать
одним путем. Ляу рассказывал о России. Спутник жадно
слушал его. Рассказов Ляу ему хватит на десять лет
размышлений. Сын Тьена сказал:
— В Цзы-И ты спросишь кузнеца A-Сена. Правда,
управляют этой деревней люди Чан Кайши, они за всеми
следят, но на A-Сена никто не донесет; кому охота быть
оплеванным? Этот A-Сен командир сильного отряда крас-
ных. Судя по тому, что говорят, он скоро опять бросит
кузницу и соберет своих людей.
Они расстались у самой Цзы-И. Кузнец оказался
маленьким, помятым, смуглым человечком. Когда Ляу
вошел в его кузницу, там было полно заказчиков. Он
чинил любое железное старье. Только по тому, как А-Сен
поднял брови, Ляу заметил, что хозяин понял, кто такой
этот новый заказчик. Ночь Ляу провел в кузнице. Они,
словно сговорившись, не стали ни о чем друг друга
спрашивать. А-Сен сказал только:
— Собственно, озеро Гол — это продолжение нашей
речки. Последние снаряды с канонерок на Янцзы ни разу
не долетали дальше озера Гол. На другом конце озера
есть деревня Ли-Тунг. Когда ты туда доберешься, можешь
считать, что ты уже на месте.
С раннего утра A-Сен громыхал в своей кузнице,
возился со старыми клещами и гвоздями, проверял на
прочность ржавые бочки. Когда Ляу уходил, кузница
была уже полна людей, принесших в починку самые
причудливые, вконец изношенные железные предметы,
все столпились вокруг A-Сена. Ляу, почти никем не
замеченный, не попрощавшись, вышел из кузницы.
Паромом лучше было не пользоваться. Он без единой
передышки прошел еще три или четыре деревни на левом
берегу озера Гол. Под конец он сделал большой крюк,
чтобы не наткнуться на правительственную пограничную
заставу, и только ночью повернул опять к озеру. Он
добрался до большой деревни. Ляу не был уверен, что он
уже у цели, но спросить кого-нибудь не решился. Пройдя
несколько минут по спящей деревне, он обнаружил на
большом новом деревянном здании надпись: «Совет, а
также школа деревни Ли-Тунг». На крыше торчал флаг,
поскольку ночь была сырая, полотнище его обвисло. Ляу
вдруг ощутил такой же толчок, какой ощутил несколько
лет назад, когда на севере впервые пересек русскую
границу. Но этот толчок был сильнее. Только что земля,
по которой он шел, была еще темной и ненадежной ареной
действия, теперь она стала основой и почвой его жизни.
Он постучался в дверь деревянного дома. За дверью
раздалось ворчание, в двух или трех окнах мелькнул свет.
В эту минуту ожидания Ляу вспомнил о своем брате. Но
эта мысль уже не причинила ему боли. Он подумал и о
сыне. Наверняка он здоров и полон сил. И нуждается в
отце не больше, чем отец в нем. Свет опять исчез. Ляу
сердито забарабанил в дверь обоими кулаками.
— Эй, эй, там, внутри! Послушайте! Откройте! Отоп-
рите!
II
Куда бы нас не занесло, меня и этих Бордони, думал
Пали, где-нибудь мы обязательно свалимся в одну канаву.
— Знаете вы здесь, в доме, кого-нибудь по фамилии
Бордони? — Надо вам у женщин поспрашивать, они все
Знают.
Пали обыскал весь двор. Он поднимался и спускался
по лестницам и хотел уже прекратить поиски, когда
наконец услышал:
— Бордони, кажется, это во втором дворе, слева.
Когда Пали заглянул во второй двор, налево, там, в
подвальном окне, была выставлена полочка с венками из
253
чеснока. Ему она показалась знакомой. Он крикнул в
подвал:
— Бордони! — Женский голос отозвался:—Чего еще
надо? — Пали засмеялся. Теперь она сидит там внизу на
корточках, смотрит вверх и видит в подвальном окне мою
рожу, вот уж наверно ее страх-то пробрал.
Он ничего не ответил, но тем не менее услышал шаги и
тут же дверь подвала распахнулась.
Видимо, он тоже здорово изменился, потому что
синьора Бордони не сразу его узнала, а прищурилась,
ослепленная вечерним светом, струившимся над крышами
Брюсселя, над куполом церкви святой Екатерины и
каплями стекавшим с крыш по залитым золотом жело-
бам на мощеный двор. Пали тоже нелегко было ее узнать.
Когда-то она была очень хороша собой, теперь от ее
красоты не осталось и следа. Уже в последний раз мало
что оставалось, а теперь никто даже не поверил бы, что
она была красива. Седые волосы заколоты за ушами в два
неряшливых пучка. Только серьги позвякивали по-
прежнему, как будто она позабыла их снять.
Потом она узнала Пали и улыбнулась. Не только лицо,
но всю Бордони осветила улыбка, с головы до пят и до
кончиков пальцев на распростертых для объятия руках.
— Это и вправду ты, Пали? Входи же скорей!
Внизу было уже почти темно, если не считать узкой
желтой полоски солнечного света, делившего пол в комна-
те пополам. Деревянная перегородка отделяла комнату от
остального подвального помещения. С другой стороны к
этой перегородке прильнули ребятишки. Под окном стояла
корзина, корзина синьоры Бордони из Бордесильо. Юно-
ша, ненамного моложе того Пали, который покинул
переулки десятого района, сидел в углу и читал. Ящики
были сложены один на другой, и где-то Пали приметил
знакомое пестрое пятно: одеяло Бордони.
— А где Бордони?
— Бордони! Его уж давно нет, он — там. Да садись же,
товарищ, куда торопиться. Нам надо все друг другу
рассказать.
Желтая солнечная полоса стала тонкой нитью и совсем
исчезла. За деревянной стенкой, разделявшей две семьи,
как два сорта домашней птицы, поднялось неясное бес-
смысленное волнение и ворчание возвращающихся с рабо-
ты людей, убогий вечер. Справа и слева зажегся свет.
В этот момент кто-то пробежал по двору, дверь
распахнулась и в подвал спрыгнула Джулия. Она узнала
Пали и залилась краской; не зная, что ему сказать, она
принялась хлопотать вокруг него с теми одновременно
нахальными и робкими движениями девочки-подростка,
254
когда она не знает, стыдиться своей самой еще не-
привычной груди или выставлять ее напоказ.
— Да сядьте вы,— сказала синьора Бордони Пали и
своим двум детям. Она достала из корзины лежавший
сверху хлеб и оторвала от чесночного венка несколько
головок. Все молча принялись за еду. Теперь Пали
казалось, что он снова дома. Он все же здорово привязал-
ся к этой семье, даже и без Бордони, хотя сам этого не
сознавал. Остальные чувствовали почти то же самое в
отношении Пали, хотя много над этим не раздумывали.
— Джулия какая стала большая — а я, как был, так и
остался коротышкой. Когда я появлюсь в следующий раз,
мы с ней сможем уже любовь крутить.
Джулия слегка усмехнулась, но ресницы ее дрогнули —
а почему бы не в этот раз?
— Значит, Бордони уехал туда? Насовсем?
— Насовсем. Это было его самое большое желание,
ты же его знаешь. И еще ты знаешь, что он ведь не
железный, мой Бордони, его частенько приходилось под-
талкивать, даже туда, куда он сам рвался. А тут подверну-
лась такая возможность, я и говорю: «Езжай», а он
говорит: «А ты, Катарина, что будет с тобой и с детьми?»,
а я говорю: «Это уж мое дело. Если даже один из нас
сможет вырваться, это уже дорогого стоит. Сплету
несколько вязанок чесноку да и встану на рынке, где
покупают итальянцы и евреи. А ты уж поезжай да
посмотри, как оно там, а мы потом приедем». Он говорит:
«Знаешь, насчет «приедем», это дело нелегкое. Ты быстро
из сил выбьешься, в этом городе, да еще и зимой». А я
ему и говорю: «Из сил уж я не выбьюсь, а ты не думай о
моих силах, не думай, не спрашивай и езжай». Вот он и
уехал. Что ты говоришь? Это хорошо, что он уехал?
— Hy^ для него это хорошо. Он пишет?
— Пишет? Да одно письмо прислал...
Она вытащила письмо из кармана, разгладила и переда-
ла его юноше.
— Читай, он хорошо читает вслух.
Джузеппе, юноша с застенчивым лицом, начал читать
с пылкой певучестью, свойственной его родному языку:
— «Дорогая моя Катарина! Бригелли и я, мы уже
полтора месяца в этой стране. Нам дали работу на заводе,
который делает станки, а дали нам эту работу потому, что
мы то же самое делали на арматурной фабрике в Болонье.
До города, где мы работаем, от Москвы надо ехать три
дня, расположен он на равнине, но это еще не город, тут
есть только завод, бараки и больница, но это уже
называется городом, и все знают, какой он будет боль-
255
шой, сколько в нем будет улиц и где будут построены
школы, и река тоже в городе будет, хотя сейчас ее нет, но
ее отведут сюда из другой реки.
Ты только не подумай, что мы тут бездельничаем.
Наоборот, у нас от работы даже кости трещат. И хлеб
здесь очень странный, черный, как земля, плохо режется,
весь крошится.
Теперь, когда ты знаешь мой адрес, напиши мне
поскорее, Катарина. Я часто думаю о вас, мои дорогие.
Когда здесь будет город, может быть, тогда вы сможете
приехать ко мне, но я не знаю, когда это будет. Целую
тебя, Катарина, целую тебя, моя маленькая Джулия, и
тебя, Джузеппе. Всех вас обнимает ваш отец».
— Я знаю, о чем ты теперь думаешь, Пали. Ты дума-
ешь, нехорошо было с его стороны оставить нас одних.
— Да, если уж ты сама заговорила... что-то в этом
роде я и подумал.
— Знаешь, Пали, люди, они ведь не деревья, нельзя их
рубить под корень, все равно им не помешаешь двигаться
вперед. Но письмо ведь хорошее, правда?
- Да.
Синьора Бордони убрала со стола, вытряхнула ска-
терть, отругала Джулию, которая осталась сидеть. Губы
на худеньком нежном лице девочки улыбались, а глаза
были печальными. Оттого, что Пали сейчас забыл о
Джулии и разговаривал с ее братом.
— Да, я работаю, читаю, учусь, работаю в Союзе
молодежи.
Синьора Бордони вмешалась в разговор:
— Мой Джузеппе очень много работает.
Джузеппе нахмурил лоб. Иногда, в редкие мгновения,
Бордони тоже так выглядел. Вот эти-то редкие у отца
мгновения и наложили отпечаток на лицо Джузеппе.
— Ты тоже хочешь туда поехать?
— О да.— Отвечал он спокойно, но при каждом ответе
заливался краской.— В прошлом году тут был Бригелли
из Болоньи, другие тоже приезжали и рассказывали о
родине...
— Так ты тоскуешь?..
— То по одной стране, то по другой. Может быть, это
неправильно; но еще больше...— Джузеппе сделал быстрое
резкое движение в ту сторону, где, как он полагал,
находилась Болонья, арматурная фабрика, подполье и
подготовка к решающей битве.
— А теперь пора на боковую,— крикнула синьора
Бордони. Она погасила свет, но за перегородкой было еще
светло. Сквозь щели между досками можно было видеть,
256
как вся семья собралась вокруг высокого мужчины, все
были полусонные, кто сидел, а кто лежал.
— У них всегда так?
— Всегда.
Когда все улеглись, синьора Бордони снова заговорила
вполголоса:
— Скажи, Пали, позволит он нам поехать к нему? Как
ты думаешь?
— Может быть...
. — Но если нет... Это значит, надо зарабатывать на
жизнь... Я тебе скажу, что люди в этом городе до того
черствые... по-моему, никогда, ни в одном городе не было
таких черствых людей. Сколько бы ты ни возражал, это
означает: надо отсюда убираться. У нас ничего нет, а эти
там, наверху, готовы выбросить тебя из жизни, стряхнуть,
как клопа с простыни, если ты плохо уцепился.
— Слушай, если тебе нужно, я могу тут задержаться,
помочь.
— Это было бы неплохо, Пали.
Минуту казалось, что все с облегчением заснули. Уже
дыхание их стало ровным во сне, но синьора Бордони
снова начала:
— Как будто Бордони знал, что ты приедешь. Правда
же?
ш
На дороге перед опущенными шлагбаумами скопились
повозки крестьян, едущих на рынок. Дождь лил как из
ведра. Там, в городе, была еще глубокая ночь. Под
брезентовыми навесами повозок, которые, как огромные
зонты, прикрывали корзины и синие от холода расте-
рянные лица крестьян, дрожали огни фонарей. Но пятно
ржавчины на сером небе — это, несомненно, был наступа-
ющий день. Все ожидавшие у шлагбаумов чувствовали,
что город до • краев переполнен чем-то ужасным. Все
вопросительно посматривали на караульных. Но солдаты
стояли неподвижно, лицом к ожидающим, спиной присло-
нясь к Ужасу.
За шлагбаумами справа и слева от дороги, которая
среди гор вела на равнину, стояли два или три кабака и
небольшие кучки как бы вросших одна в другую хижин.
Иногда к хижине прилегал кусок пахотной земли. Но дома
и люди в этих домах выглядели так, будто они собираются
вместе с дорогой продолжить свой путь. В этих кабаках
всегда было полно: сезонные рабочие, люди, застрявшие
на краю равнины, явившиеся работать на лесопильню и не
взятые туда или уже уволенные; те, кого выпустили из
9 А. Зегерс, т. 1
257
тюрьмы, беженцы из голодного края, которые здесь
делали первый привал.
Когда крестьяне, продрогшие от дождя и утреннего
холода, нерешительно проскользнули в кабаки, тамошние
посетители уже ясно и в открытую говорили о том, что
происходит в городе.
— То, что творится в городе, называется осадным
положением. И все-таки на осень назначены выборы. Они
и здесь предварительно ликвидировали комитет коммуни-
стов, был созван военно-полевой суд... одного уже вчера
довели, он в окошко выпрыгнул, четверых сегодня повеси-
ли. Тюремный двор не закрывали, чтобы все, кому охота,
могли это видеть. Имена их тоже написали. Вот эти
имена: Димо Страшимиров, Найден Сиаров, Иван Наков и
Михаил Дудов.
— Слыхал? — сказал один из крестьян.— Дудова пове-
сили.
Другой испугался ответить искренне и только угрюмо
процедил:
— Да, я уже слышал.
— Они все как-то вытянулись в длину, от дождя
совсем позеленели, их и не узнать.
И опять старый крестьянин с бородой, завивающейся
на конце как у святого Игнатия, спросил:
— А Дудов, он тоже вытянулся и позеленел?
—► Да, конечно. Он висит с краю, на четвертой
виселице. Можешь на него посмотреть, если хочешь.
Спутники стали толкать его справа и слева, чтобы он
наконец замолчал, но старик только дернул себя за бороду
и сказал:
— Да, я хотел бы на него посмотреть.
Андрей ущипнул Димова за палец—Димов теперь
частенько брал мальчика с собой в город—ему было
боязно, но в то же время хотелось взглянуть на повешен-
ных. Но Димов не обратил на него внимания. Он сидел
прямо и неподвижно, опустив на колени сжатые кулаки,
только взгляд его перебегал с одного лица на другое.
Крестьяне сбились в кучу у двери и молчали. А те, что
были здесь раньше, продолжали шуметь и спорить, как
они, очевидно, спорили всю ночь напролет.
— И все зазря, пока есть дерево, будут строить
виселицы, их повесили и других тоже вздернут, и им
никакой пользы, и нам никакой пользы.
— Почему зазря? Да подавись ты своим «зазря», раз и
навсегда.
Вот так говорили люди, откровенно и равнодушно, как
будто им было все равно, жить впроголодь или болтаться
на виселице.
258
— Они все дочиста соскоблили, а на другое утро стены
опять, как плесенью, покрылись листовками.
Димов спрашивал сквозь зубы, его вопросы еще
можно было разобрать, но лица не было видно.
— Что за листовки?
— Желтая такая листовка с черным кантом: «Кто кого
выбирает?»
Крестьяне, ни слова не проронив, только теснее
прижались друг к другу. В их головах непрерывно
вертелись не находящие выхода мысли. Но остальные
давно уже покончили со всякими мыслями они кричали и
пели шутливую песенку:
Поповский сынок Маликов.
Канатоходец Александров.
Напустивший со страху в штаны Костурков...
Вдруг распахнулась дверь и в кабак ворвались солдаты,
тот, кто запевал, побледнел, и не просто побледнел, его
лицо как бы опало, из-под него выступило другое,
бледное, смелое, готовое на любую крайность. Но дело
было не в нем, их привело сюда что-то другое. Они просто
ошиблись дверью и теперь побежали дальше. Многие
бросились за ними посмотреть, что происходит. Некото-
рые вскоре вернулись — за шлагбаумами опять появились
листовки. У открытой двери еще стояли два солдата. На
белом лице запевалы вновь проросло его прежнее привыч-
ное лицо, в присутствии солдат он нахально растянул
гармонику, извлекая из нее протяжные звуки, тонкие и
сладкие, как сахарный сироп. Димов все еще сидел
неподвижно, опустив руки на колени. Как только откры-
валась дверь, они сжимались в кулаки. Сейчас дверь опять
закрылась. Тишина обернулась смехом, страх — издевкой.
Маленький, морщинистый человек с рыжей бородкой,—
похожий на хитрого крестьянина, когда молчит, а как рот
раркроет — совсем другое дело — заговорил, почти не раз-
жимая губ, но все сразу прислушались:
— Поздно вечером караульный увидал, как мимо него
проскользнул какой-то человек. Он пропустил его и
проскользнул следом за ним, чтобы посмотреть, куда он
собрался. Как только он прилепил на шлагбаум листовку,
караульный уже хотел было схватить его, но потом
подумал: дай-ка посмотрю, куда он теперь пойдет. Тот
побежал дальше, а караульный за ним, по пятам. Тот знай
себе ляпает листовки то тут, то там, добрались они до
площади Бориса, тот идет эдак нахально через площадь и
налепляет листовку на статую всадника, потом сворачива-
ет в Марков переулок, караульный за ним. Тот входит в
ворота, но тут же опять выходит и идет через мост,
9*
259
шлепает свою листовку на предмостное укрепление и
направляется к казармам. Приклеивает листовку, ждет,
потом между сторожевыми будками проходит в тюремный
двор и там тоже клеит листовки. Во дворе стоят висели-
цы. Он останавливается под четвертой виселицей и смот-
рит вверх. Караульный тоже поднимает глаза, и ему
делается жутко. Четвертая виселица пуста. Тогда человек
накидывает себе на шею петлю и опять висит на своем
месте.
Все разражаются хохотом.
— Ну, ты даешь! — Его лицо опять похоже на лицо
хитрого крестьянина.
Димов зажал Андрею уши:
— Не бойся, мертвые мертвы.
Потом опять разгорелся спор> глоток не жалели.
Мало-помалу люди в изнеможении отступали от спора,
уходили мыслями в свое, думали о своем собственном
надвигающемся дне, дне без хлеба и крова. Наконец тот
парень, что давеча пел, растянул опять гармонику, все
даже застонали ей в тон. Тишина. Но потом, неожиданно,
к его собственному облегчению и к облегчению всех
безымянных, прозвучало в тишине то, что рвалось из
него:
Любовь моя, будь спокойна,
целовать и любить тебя буду.
Любовь моя, будь спокойна,
я очень любить тебя буду.
Когда разгоним мы
всех твоих мух навозных,
тогда я любить тебя буду,
о, как я любить тебя буду!
Любовь, моя,
земля между Струмой и Искыром,
загорелая, златогривая,
всем сердцем любить тебя буду.
Дверь открылась, и в кабак хлынули люди, торговцы с
сумками, корзинами и разносчики, все они не могли
попасть в город и ругались на чем свет стоит, что не могут
туда попасть, а почему — им было безразлично. Они
принесли с собой ясный, ядреный денек. Всех словно
оторвало друг от друга, многие стали подниматься. На
улице кто-то крикнул:
— Шлагбаум поднимают!
IV
Янека перевели в тюрьму святого Михаила. Было
много всяческой неразберихи, и время уже клонилось к
ночи. Надзиратель, который пришел, чтобы проводить его
в камеру, едва сумел скрыть улыбку:
260
— Значит, опять вы к нам.
Янек обернулся, узнал старика.
— Все еще на месте? Что тут делается, кто тут есть?
— Потише, Янек, а то у меня будут неприятности.
Станского знаете?
— Знаю, он здесь?
— Да. Сколько вам на этот раз дали, Янек?
— Восемь, два я уже отсидел, шесть еще впереди, если
за это время ничего не случится.
Оба коротко улыбнулись и замолчали.
Надзиратель отпер дверь. Из камеры кто-то крикнул:
— Ну что там еще, оставьте дверь открытой, чтобы
мы хоть глянули на него.
Старик внезапно пришел в ярость:
— Будет у вас времечко наглядеться друг на дружку,
насмотритесь досыта!
Он запер за Янеком дверь, стало темно, хоть глаз вы-
коли, Янек попытался привыкнуть к темноте. Он спросил:
— Станский тут?
— Да, я тут.
— Это я, Янек.
— Ага, Янек!
В темноте они нашли руки друг друга.
— Что у тебя, когда тебя посадили?
— А что тут? Сколько нас в камере?
— Уже вышел приказ. Равные права с уголовниками,
вступает в силу с первого января, но применяется уже
сейчас. Старое начальство сняли, нас каждый день могут
разделить.
Они спрашивали и отвечали. Стало светать, и Янек
мало-помалу смог разглядеть лица. Остальные тоже под-
нялись и стали разглядывать Янека. Из влажного молоч-
ного сумрака проступило лицо Станского, и они еще раз
пожали друг другу руки. Янек увидел пожилого, мрачного,
недоверчивого человека, который сидел отдельно от всех
и, видимо, не имел охоты задавать вопросы. Он был очень
похож на Домбровского, и по его смуглому презрительному
лицу Янек мог прочитать всю его жизнь. Потом Янек увидел
юношу, который не сводил с него глаз.
— Как тебя звать? — Лабьяк.— Первый раз? — Да,—
удивленно ответил Лабьяк.
Расспросы продолжались.
— Есть у тебя известия о партийном съезде? — Они
буквально выжимали его, но выжать удавалось лишь
капли. Последние новости ему принесла Анка, которую он
видел в этом месяце перед отправкой сюда. Она опять
пришла с маленьким сыном; ребенок был такой же
спокойный и беленький, как Анка, они были похожи, как
261
две деревянные куколки, что вставляются одна в другую.
Мальчик схватил его за руку: «Пойдем с нами».— «Ничего
не выйдет».— «Почему?» — Последние слова, которые он
услышал от Анки, были обращены к сыну: «Тихо, по
дороге расскажу».— Что она ему скажет, думал Янек,
когда они ушли; сразу после свидания его увезли. В
ближайшие шесть лет, даже если мне удастся изредка
видеться с ними, ребенок всякий раз будет на несколько
сантиметров выше, и белокурые, как у Анки, волосы
будут темнеть; а замечу ли я это вообще? Ах, да что там,
ничего не проходит бесследно, такие мысли нам ни к чему.
И он заставил себя забыть о встрече с Анкой, о шести
предстоящих годах и занялся новостями, которые она
принесла. Теми самыми новостями, которые теперь его
новые товарищи с жадностью вытягивали из него. Янек
понимал, что значат такие новости, и постарался расска-
зать все как можно детальнее.
— Какой у тебя срок?
Янек еще раз повторил:
— Восемь лет, два уже отсидел, шесть еще впереди,
если за это время ничего не случится.— Он обернулся к
юному Лабьяку, чей взгляд не отпускал его. Юноша
разглядывал Янека с неприкрытым любопытством.
— Домброво?
- Да.
Его отец и братья и он сам, беспартийные, в первый
день стачки явились в распоряжение стачечного комитета.
Пикетчики были арестованы, всем дали от шести до
десяти лет. Предстоящие годы внушали Лабьяку такой
немыслимый страх, что он ничего даже не мог себе
представить, день за днем сидел без единой мысли в
голове. Ночное появление Янека, его вопросы в темноте,
его разговор со Станским, все это произвело на Лабьяка
глубокое впечатление. Он не сводил глаз с Янека, кото-
рый смотрел на предстоящие шесть лет как на самые
обычные годы в беспокойном течении жизни. Этот Янек
был маленький и круглый, любитель пошутить,— он уже
успел подсунуть Станскому под зад свою щетку,— с
быстрыми, сверкающими весельем глазами. Лабьяк все
смотрел и смотрел на него, как будто хотел понять, где же
в нем скрывается эта сила.
Янек понимал, о чем думает Лабьяк. Сейчас он не мог
сделать для этого юноши ничего, кроме того, что в свое
время сделал для него Солоненко. Он положил руку на
голову Лабьяка, гладкую, крепкую, как кегля, голову.
Лабьяк еще не знал, но почувствовал, когда рука Янека
легла на его голову, что в нем самом уже зарождается
такая же сила.
ПутЬ
чсре ? февра ib
РОМАН
Перевод В. Станевич
DER WEG DURCH DEN FEBRUAR
Roman
1935
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
В конце тысяча девятьсот тридцать третьего года, в
трудное, безвыходное время, когда по всей стране надеж-
ды и дела всякого рода замерли, некий Алоиз Фишер,
владелец бездействующей столярной мастерской в малень-
ком городке Верхней Австрии Штейре, неожиданно полу-
чил заказ. Заказчиком являлся монастырь Гогенбух,
пожелавший сделать к своему юбилею ремонт. Алоизу
Фишеру в работе помогали оба его сына: младший,
Каспер, вполне изучивший ремесло, и старший, Иозеф,
хотя и монтер, но слонявшийся без дела после закрытия
штейровских заводов. Все же старик решил принанять
хотя бы на один день еще помощника. Он имел основание
надеяться, что, если выполнит в срок этот заказ,— нужно
было сделать заново часть скамей на хорах,— то получит
еще работу из числа тех заказов, которые монастырь
предполагал раздать окрестным ремесленникам-католикам,
известным в качестве хороших мастеров. Поэтому Фишер
послал в город младшего сына,— он все же доверял ему
больше, чем старшему,— чтобы тот привез подходящего
человека. Каспер Фишер вернулся в положенное время с
местным жителем по имени Бастиан Нусс. У обоих
мужчин губы посинели от холода. Нусс дрожал: потрясен-
ный предложением работы и забыв о времени года, он,
уходя, набросил на себя полотняную куртку. По той же
причине куртка, в спешке криво застегнутая, топорщилась
на его левом плече.
До войны и в первое время после нее Нусс работал в
столярной мастерской Перца, вскоре прогоревшей. Ма-
ленький, хрящеватый, цепкий, он принадлежал к той
породе людей, которая часто встречается в горах. У него
были короткие черные усы и точный пробор. Точен был и
265
его взгляд, которым он посмотрел в лицо Алоизу Фише-
ру,— скорее точен, чем открыт. Старик Фишер находился
в некоторой нерешительности—брать ли ему этого чело-
века. Вероятно, он хотел найти и повод для своих
колебаний, когда спросил вновь прибывшего о том, о чем
его сын уже спрашивал: сумеет ли Нусс быстро справить-
ся с желобчатыми капителями и с перенесением сложного
орнамента, изображающего растения и животных. Нусс
ответил то же, что он уже ответил сыну: да, он вполне с
этим справится.
Сначала все были заняты выпиливанием брусков. Трое
Фишеров подтверждали друг другу взглядами, что новый
помощник работает отчетливо и быстро. Он ни разу не
поднял глаз. Но через час, когда пришлось переносить
узор, выяснилось, что Нусс, несмотря на двукратное свое
заверение, не знал даже, как приступиться. Он съежился
и снизу заглянул хозяину в лицо, взгляд его был
пронзительный и одновременно и вместе жалобный. Алоиз
Фишер мог бы тут же отослать его. Но он вспомнил свои
собственные чаяния заказов, свой ужас перед голодом, свое
горе, когда рассчитали и сына и зятя, тоже монтера,
спокойного, безобидного человека; может быть, он вспом-
нил о сане своего заказчика, который понимал по-своему, и
он спросил к удивлению сыновей:
— Дети есть? — Нусс ответил жалобно, не сводя глаз с
его лица:—Четверо.
Нуссу все было объяснено, и он действительно оправ-
дал оказанное ему снисхождение: он вдруг стал так
хорошо выполнять поручаемую ему работу, словно только
из скромности скрывал до сих пор свое умение. Перед
обедом из-за него в семье вышел разговор. Фрау Фишер
хотела отнести ему обед в мастерскую. Отец и сыновья,
обычно во многом друг с другом несогласные, на этот раз
единодушно потребовали,— хотя побуждения всех трех и
были различны,— чтобы Нусс, как христианин, рабочий и
соотечественник, ел за общим столом.
Фрау Фишер была в хорошем настроении и щедро
наварила овощей и говядины. Она лично приписывала
получение этого заказа, оживившего и ее хозяйство и
мастерскую, своим родственным связям среди духовен-
ства. В кухне было даже чересчур натоплено. В этой
июльской жаре, благоухавшей мясным супом, распевала
канарейка. На белой стене поблескивали сковородки и
распятие — свидетель земной трапезы. Во время обеда, в
этот первый настоящий после стольких месяцев рабочий
день, старик Фишер не раз принимался шутить, и каждый
раз Бастиан Нусс смотрел ему в лицо, вздергивал плечи и
смеялся. Затем снова смотрел вниз, в тарелку. Может
266
быть, он гораздо охотнее уселся бы со своей порцией в
уголке мастерской. Он старался подражать остальным, но
когда кусок был у него на вилке, он наклонялся и быстро
хватал его зубами, словно тот мог от него сбежать.
Алоизу Фишеру это не нравилось, но он вспомнил свой
собственный страх перед голодом. Он пересилил себя и
стал расспрашивать Нусса о его материальном положении,
о жене и детях. Нусс сейчас же опять уставился ему в
лицо; выяснилось, что Нусс совсем недавно вступил в
ряды хеймвера. Фишер в глубине души не понимал, как
это человека может влечь к себе что-нибудь вне семьи и
работы. Сам он был добрым католиком, но ему было бы
крайне неприятно, если бы один из его сыновей пожелал
стать священником. Сухое объяснение Нусса, что его
старый союз вступил по постановлению комитета в
организацию Отечественного фронта, было Алоизу Фише-
ру гораздо понятнее, чем какая-то особая страсть его
работника к делам божественным и государственным.
Они как раз кончали обедать, когда пришла дочь
Фишера, держа на руках ребенка, молодая бледная жен-
щина с добрыми карими глазами. Она заставила ребенка
подать каждому руку, в том числе и Нуссу. Все начали
играть с ребенком, особенно сыновья, пока старый Фишер
не взял его на колени. Молодая женщина украдкой
заглянула в пустой горшок. Она заметила, что отец
перехватил ее взгляд, и покраснела. Алоиз Фишер вдруг
стал думать о том, что его заказ — дело не вполне верное,
что это не окончательный поворот. Внучка и дочь пока
еще одеты тепло, но ее небольшое приданое за три года
безработицы, наверно, съедено. Он спросил жену:
— А что на третье? — Жена обиженно ответила:—Я
варю кофе. Остался еще вчерашний сладкий пирог.
Алоиз Фишер заметил, как Нусс, опершись локтями о
стол, внимательно рассматривает его дочь, и в первый раз
приказал по-хозяйски:
— За работу, Нусс.— Но затем ему опять стало его
жалко, и он предложил Нуссу взять пирога для ребят.
Вторая половина дня прошла спокойно. Все Фишеры были
хорошими работниками, особенно отец и младший сын, но
Бастиан Нусс буквально пожирал работу. Алоиз Фишер
был снова полон надежд на будущее. После окончания
работы он позвал Нусса, чтобы расплатиться с ним. Нусс
сказал, что пусть герр Фишер этого не засчитывает, но он
хотел бы закончить одну начатую им деталь. Тем временем
Фишер сообразил, что будет выгодно оставить Нусса еще на
день. Он спросил работника, не хочет ли тот все же
получить свои деньги сегодня. Нусс немного подумал, затем
ответил решительно: — Все сразу.
267
Было около семи часов вечера. Стало теплее, стылый
зимний день разрешился снегом, и снег падал крупными
хлопьями. Нусс вспоминал с тоской о своей солдатской
шинели. Однако настроение у него было хорошее. Он
всегда говорил жене: пусть только ему протянут один
палец, а он уж заберет всю руку. Нусс спешил. Ему не
надо было идти через весь город, а лишь через нижний
мост. Из церковных дверей на высокую заснеженную
лестницу упала тонкая полоса света. Нусс вышел из
световой полосы, он побежал по деревянному мосту, он не
смотрел ни направо, ни налево, его не интересовала
мощная, разделенная надвое река, замерзшая только в
закоулке у берега. Он не оглядывался на покрывшийся
белой коркой город, на его зубцы, заполненные снегом. Ему
сразу же бросилось в глаза, что на автомобиле, стоявшем у
бензинной колонки возле освещенного трактира Кестлера,
венский номер. Он потянулся, чтобы увидеть приезжих, но
в трактире были цветные стекла.
Он поднялся выше, по направлению к Энслейтену.
Дорога обледенела, под свежевыпавшим снегом был глад-
кий лед. Обернись он, он увидел бы городские трубы и
церковные башни уже внизу, позади себя, задернутые
прозрачным облаком снега. Но зачем было ему оборачи-
ваться? Поднимавшаяся за ним группа мужчин еще не
успела нагнать его, как он уже узнал одного из них по
голосу.— Такой человек еще не родился,— сказал Иозеф
Мандль в ответ на что-то, чего Нусс не слышал.
Темно было здесь, наверху, и снежно. Нусс пошел
рядом с людьми, но они жались подальше от него и
поближе друг к другу. Так повелось давно, Нусса это мало
огорчало, он их всех до единого терпеть не мог; но
сегодня у него был хороший день, и поэтому ему
казалось, что и отношение всех людей к нему тоже
должно было измениться.— С завода меня никакими кле-
щами нс вытащить,— продолжал Мандль.— Держаться
сейчас вот, в данный момент остаться на заводе.
Нусс кивнул в знак согласия. Он удивился только
второму голосу, который недавно — Нусс не мог ошибить-
ся— говорил совсем другое, а теперь соглашался.
— Можно и стерпеть кое-что, ведь сейчас важно одно:
остаться на производстве.
Нусс бросил взгляд в сторону говорившего. Да, этого
человека звали Ганнес Иост. Он узнал его, несмотря на
темноту, несмотря на снег, стиравший его черты. Иост
сейчас только заметил, что Нусс идет рядом с ним, и
сразу заговорил о другом:—Я не был дома с ночи. Марта
говорит, что у нее подкатывает под сердце.— Нусс отве-
тил:— Да, неподходящее время детей рожать.
268
Иост взглянул на него и ничего не ответил. Молчали и
другие. Иост не знал Нусса, зато Нусс знал Иоста давно.
Прошло несколько месяцев с тех пор, как он видел этого
самого Иоста на ярмарке в троицын день, под руку с
девушкой. И Иост не только держал под руку эту
необычайно худую и светловолосую девушку, пальцы его
даже сжимали ее кисть, припоминал Нусс, словно от
точности его памяти зависело что-то крайне важное.
Вероятно, Иост женился на этой девушке. И это у нее
подкатывает под сердце. Теперь оба узнали брак не только
с одной стороны. Но он где-то встречал обоих порознь и
до ярмарки,— как и где, это он обязательно вспомнит,
когда ему сейчас придется, к сожалению, свернуть в
сторону и пройти часть пути одному, так как он живет не
на самой вершине Энслейтена.
Нусс исчез, и Иост начал с того, на чем он осекся: —
Вообще сумасшедший год! Так много волнений, стачек,
прямо вихрь какой-то...
Мандль сказал: — А тебе еще понадобилось взять бабу
и сделать ей ребенка.
Иост ответил совсем другим тоном:
— Она сразу забеременела: и мы поженились. Я ведь
тогда еще работал.— Он опять переменил голос, словно у
него было два голоса: один, чтобы говорить о производ-
стве, другой — о своих личных делах.
— Если бы те, в большом, умели так показывать
зубы, как мы здесь, при малейшем наскоке на нашу
заработную плату,— не было бы столько загублено.
Кто-то сказал:
— В Германии в этом году еще и не то полетело к
черту.
Другой, поспевавший последним и еще отдувавшийся,
сказал в спину остальным:
— Я все не могу понять, как Германия, просто так...
Они стали подниматься по последней лестнице. Вдоль
домов над горным гребнем тускло блеснула лента светлых
окон. Немногочисленные широкие улицы были пусты и
темны. Обычно здесь, наверху, дул ветер. Сегодня вече-
ром снег падал тихо и успокоительно. Хотя он и стоял
теперь над долиной густым облаком, все же мужчины, как
и каждый вечер, остановились и еще раз посмотрели вниз,
на город.
Кухонная дверь Иоста выходила прямо на лестницу.
Он сразу же увидел, что женщина, стоявшая на коленях
перед плитой, никак не может с ней справиться.— Тя-
ги нет,— сказала она,— снег мешает.— Иост нахму-
рился; женщина была не из ловких. Мандль, его друг,
передавал ему: товарищи говорят, его единственная сла-
269
бость в том, что он слишком с женой нянчится. Она
была почти вполовину моложе его, ей едва исполнилось
двадцать лет. Ее худое лицо блестело, бледное от
напряжения, лоб неуловимо переходил в такие же свет-
лые волосы. Ни растопленной печки, ни горячей пищи.
Он положил ей руку на голову, сказал сердито: — Недо-
тепа.
Иост любил жену больше, чем следовало. Мандлю
незачем было и говорить. Он сам отстранял ее от себя,
уходил из дому чаще, чем требовалось. Иост разжег
печку. Жена стала рассказывать: — Приходил Руппль из
Линца, он искал тебя в секретариате, поднялся сюда,
потом он отправился к Штроблю,— он очень волновался,
что не мог нигде тебя отыскать.
— Я сейчас же пойду к Штроблю.
— Брось, он опять зайдет. Поедим хоть вместе.
Иост отвел глаза от женщины. Он снял руку с ее
головы, он сказал:
— Нет.
Но Марта прислушалась к шуму, доносившемуся с
улицы, и сказала обрадованно:
— Вот и они.— Ее лицо немного посвежело. Быстро
натянула она на себя пеструю вязаную кофточку. Ее
плечи, шея и руки, обтянутые кофтой, казались еще худее
над высоко вздувшейся юбкой. Здороваясь с товарищами,
Иост бросил быстрый взгляд на женщину, застегивавшую
на груди кофту. Но Иост в последний раз смотрел на свою
жену таким взглядом. Не полгода тому назад, на ярмарке,
не вскоре после того, как Нусс потерял их из виду,—
только сегодня должен был наступить конец его женихов-
ству. Маленький, толстый здоровяк, член заводского
комитета, Штробль, обхватив Иоста одной рукой, сказал
линцовцу со смехом:
— Хороша у Иоста женка.— И шепнул Иосту: —
Отошли жену спать.
Иост сказал только:
— Оставь нас одних, Марта,— его взгляд проводил
жену за дверь, проводил ее руку, дергавшую защемившу-
юся юбку. Штробль сейчас же начал:
— Что Бахмана так скоро не освободят, это ясно,
даже если у него ничего не нашли. Они уверены, что он
кое-что знает. Теперь нужно одного Бахмана разделить
надвое, потому что второго такого, как он, не найдешь.
Одной половиной Бахмана буду я, вдобавок ко всему, что
лежит на мне, но иначе нельзя. А вторым Бахманом будешь
ты, Ганнес. А этот вот несет службу связи, ты знаешь его,
Мартин Руппль.
— Неужели у вас никого получше меня нет, Штробль?
270
— Если бы был, не в обиду тебе будь сказано, мы
сидели бы сейчас не у тебя, а у него. Итак...
— Раз ты считаешь...
— Никаких «считаешь». Да или нет?
- Да.
— Итак. Первое: ты должен снова составить списки,
которые Бахман успел сунуть в уборную. Затем вы оба,
Руппль и ты, должны сговориться.— Он продолжал объяс-
нять. Иост слушал, нахмурившись, не перебивая, не
поднимая глаз. Когда он кончил, Иост вскочил, прошелся
два раза по кухне, схватил кочергу, помешал в печке и
снова кочергу отбросил. Перед Рупплем он остановился.
Он немного знал Руппля, своего сверстника, еще с войны,
встречался с ним затем на партийных собраниях, явках и
празднествах. Но теперь он впервые внимательно на него
посмотрел. Руппль ответил ему спокойным взглядом. Они
друг другу понравились.
Все трое сели у стола. Из-за двери раздался слабый,
лишь благодаря мгновенному молчанию различимый голос
женщины, которая напевала, раздеваясь. Иост прислушал-
ся, но при этом только с большим удивлением отметил,
как мало прошло времени.
Он спросил:
— Разве я сверху утвержден? Разве за меня прого-
лосовали?
Штробль засмеялся. Иост мысленно перебирал товари-
щей, которых обошли. Но он и сам должен был признать,
что Штробль прав. Конечно, он сумеет исполнить обязан-
ности представителя партии при шуцбунде.
Он для этого подходит вдвойне—и как старый парти-
ец, и как солдат. Война, фольксвер, шуцбунд—в сущно-
сти, он с 1914 года солдат, почти двадцать лет.
Руппль сказал:
— Если бы назначения функционеров ставились те-
перь на голосование, я бы сравнил, как голосуют у нас, с
тем, как голосуют в Вене. Тогда я бы уж знал, где
крепко, а где тонко. Штробль сказал:—С марта прошлого
года каждый день кусок почвы ускользает у нас из-под
ног. Когда парламент полетел к черту, все ждали, что
вот-вот что-то случится; все словно толчок почувствовали,
а потом, вечером, всех отправили по домам. Толчок-то
был настоящий, но толчок есть толчок, нельзя его
откладывать про запас.
Руппль сказал:
— Тогда, пятнадцатого марта, я был у родителей жены
в Вельсе. Очень мне там пришлись по душе два товарища.
С ними вместе мы, винтовки к ноге, действительно
прождали все пятнадцатое марта; всю душу мы себе этим
271
ожиданием вымотали! Говорю вам, это были товарищи,
как одного отлива. Затем я целый год в те места не
возвращался. На прошлой неделе мне пришлось там
побывать, хотелось с ними кой о чем договориться по
нашему делу, оказалось — один ушел к коммунистам,
другой — к наци.
Пока Пост только получал предписания, он очень
часто по поводу этих предписаний из Вены бранился, так
как они лишь вносили путаницу и оттягивали решения. Но
в глубине души решения были ему и самому неясны.
Теперь вдруг все показалось возможным, достижимым,
отданным в его руки.
Штробль сказал:
— Мы хотели кое-что предпринять, когда у нас забра-
ли Бахмана, но пришел сверху приказ — не идти на
провокацию. А мое мнение было: нет, именно идти на
провокацию!
Руппль возразил:
— Ярости у каждого накопилось достаточно, но ей
надо дать выход, иначе она пропадет зря. Человек же не
бутылка, в которую можно закупорить ярость.
Позже Иост зашел к жене, чтобы сказать ей, что он
проводит линцовца на вокзал. В это время Руппль спросил
Штробля: — А что, парень действительно крепкий? —
Штробль сказал: — Как же, как же, его я знаю.— Жена
Поста уже уснула, успокоенная тем, что он наконец дома.
И когда часа через полтора Иост вернулся, она продолжа-
ла спать.
Рано утром, перед самым пробуждением или во время
него, у Иоста возникло ощущение, словно что-то в корне
изменилось и наступающий день ни в чем с предыдущим
не схож. Он опустил ноги на пол. Ему вспомнился
вчерашний вечер. Но во время мытья и одевания он уже
не понимал, почему этот вечер столь многое изменил. За
кофе Марта рассказывала: — Иногда люди все-таки еще
устраиваются. Вот внизу, в столярной, возле святого
Валентина, там один — его фамилия Нусс — получил рабо-
ту, его жена говорила.
Иост ответил рассеянно:—Может, только на день,
подсобить.— У него мелькнула мысль: действительно ли
все это произошло только вчера вечером? Марта продол-
жала:— Жена говорила, не подсобить, а на испытанье, а
если ему объяснить, он уж сумеет. И теперь она надеется,
что это насовсем.
Иост холодно посмотрел на жену. Она сейчас же
смолкла и опустила голову. Иногда она взглядывала на
него, словно могла на его лице прочесть причину его
молчания. Иост чувствовал эти тяготившие его взгляды и
272
хмурился. В конце концов их взоры встретились: он
испугался. За все то время, что он глаз не сводил с жены,
он все же не заметил главного: маленьких острых точек
на дне ее глаз, словно и внутри она была прозрачна, как
стекло. Он взял ее руку и осторожно начал:
— Теперь я еще меньше буду бывать дома. Я должен.
Женщина сказала только: — Если ты должен...
— Итак, по всем приведенным основаниям...— при
каждом слове Карлингер переводил твердый взгляд с
одного лица на другое, негромко и внушительно заканчи-
вая свою еженедельную вечернюю лекцию в католическом
приюте на улице Феррари, в Вене: — по всем приведенным
основаниям, эта книжечка дает рабочему и служащему-
католику не только утешение и понимание своего положе-
ния, она является прежде всего единственным в своем
роде оружием в ныне еще неизбежных боях трудящихся-
католиков за улучшение своих жизненных условий и за
будущее их детей.
Карлингер шагнул с кафедры на пол. Теперь он
возвышался над своими учениками лишь постольку, по-
скольку стоящий выше сидящих. Но словно и это было
лишнее, он сел на пустое место в переднем ряду скамей.
— Quadragcsimo anno, в сороковом году. Это заглавие
означает, что прошло сорок лет с тех пор, как римский
папа впервые высказал свою точку зрения на рабочий
вопрос.
Тридцать молодых и старых, бритых и бородатых лиц
слегка повернулись влево, чтобы не терять его из виду.
Карлингер снял очки, благодаря чему его лицо стало
казаться еще более молодым и непривычно голым. Он
вытер сначала очки, затем лицо, влажное от напряжения и
усталости. Его глаза скользили по знакомой, убого
обставленной комнате, по лицам и пестрым литографиям
иа выбеленной стене, по доске, распятию и железной
печке; без очков все расплывалось, как в тумане. Хоро-
шо было бы остаться здесь, как ученик среди учеников,
и чтобы вошел второй Карлингер, отдохнувший и умелый,
и встал бы впереди, и все объяснил, а ему самому
оставалось бы только слушать или поднимать руку и
задавать вопросы, и он получил бы тогда ответ на все,
решительно на все вопросы, получил бы объяснение
необъяснимого. Карлингер надел очки, он теперь заметил,
что все неотступно рассматривают его. Их напряженные
лица ждали. Он взял себя в руки и спросил с теми
273
настойчивыми и мягкими интонациями, благодаря кото-
рым он был здесь любимым учителем: — Кто хочет еще
что-нибудь спросить, пусть смело спрашивает.
Он опять посмотрел на всех по очереди. Было тихо,
только вода на плите ворчала. Пожилой рабочий с
черными густыми усами нерешительно поднял руку. Все
взгляды немедленно устремились на него. К тому же он
пришел сюда впервые.— Моя фамилия Сметана,— сказал
он, словно это было сейчас самое важное. Он встал и
добавил:—Дело в том, что я привлечен из четырнадцатого
округа...— Карлингеру пришлось откинуть голову, чтобы
смотреть на рабочего: — Ну, так добро пожаловать в
шестнадцатый,— сказал он смеясь. Все засмеялись, Сме-
тана тоже. Но они стали сразу серьезными, как только
стал серьезным Сметана.
— Если, значит, разрешено спрашивать, так мне бы
очень хотелось спросить: этот Quadragesimo anno,— он
кивал при каждом слоге,— дарует нам от господа бога
право, нам, рабочим людям, объединяться. И он же
признает, что иногда необходимо побастовать, так как
произвол со стороны капиталистов уж очень велик. А вот
здесь напечатано, на странице шестьдесят пятой, черным
по белому,— он загнул уголок страницы,— если разреши-
те, герр доктор, что человеку нельзя, значит, быть вместе
и социалистом и христианином.
Он не сознавал, что еще никакого вопроса не поставил.
Рядом и сзади начали сейчас же объяснять:
— Ты здесь в первый раз.
— Господин доктор все уже объяснял.
— Это из-за собственности.
— Они ведь хотят, чтобы ни у кого ничего не было.
— Ты был тогда еще в своем четырнадцатом, не в
шестнадцатом.
Карлингер встал, чтобы видеть перед собой лицо
Сметаны. Но тот сейчас же сел и подпер голову руками.
Карлингер сказал:—Quadragesimo anno ограничивает и
защищает нас как слева, так и справа, то есть, строго
говоря, для христианина нет ни правой, ни левой стороны,
а есть только — внутри и вовне, но об этом после,— так
вот, в отношении к Германии, где так называемый
национал-социализм похитил у рабочего богом данное
человеку право на объединение...— В эту минуту все
здание наполнилось звоном, возвещавшим о том, что
занятия на вечерних курсах окончены. Карлингер дал ему
отзвучать. Он со стыдом сознался себе, что вот уже
четверть часа как с нетерпением ждет звонка. Он ска-
зал:— В следующую среду начнем с того, на чем сегодня
остановились.— Один за другим люди вставали со скамей,
274
подходили к нему, протягивали руку, благодарили и
желали спокойной ночи. Зал уже опустел, а он все еще
ждал. Ему хотелось во что бы то ни стало пойти сегодня
домой одному. В приюте уже потушили огни, когда он
последним вышел. На снегу стоял Сметана и ждал. Не мог
же Карлингер отослать этого смуглого спокойного челове-
ка, вдвое старше его.— Если позволите, герр доктор...—
На улице Феррари было темно, а в этот час — почти пусто.
Ни один из них сначала не обратил внимания на снег.
Теперь они были удивлены тем, как густо он падал вокруг
фонарей. Чувствовалась открытая городская окраина. За
каждым углом налетал крепкий горный ветер. Сметана
сказал: — А если я, к примеру, начну каждое утро ходить
к обедне и делать все, как нужно, и дома с женой буду
по-хорошему и только буду против собственности, а ее и
нет у меня,— скажите, это все-таки будет не по-
христиански?
Они дошли до конца улицы, в конце находилась
площадь Людо Гартмана. В большом угловом здании
оттакрингского Народного дома во многих окнах еще был
свет. Карлингер жаждал одиночества. Он сказал спокой-
но:— Слушайте, Сметана. Мне хотелось бы об этом
как-нибудь поговорить с вами обстоятельно. Приходите
лучше просто ко мне на дом, улица Феррари, сто
восемь.— Сметана радостно отозвался:—Хорошо, если
позволите.
Карлингер остановился у ближайшего фонаря. Он
рылся в записной книжке. Под каждым днем недели стоял
ряд имен.— Значит, Сметана, в пятницу вечером в шесть.
Он остался наконец один и спокойно и задумчиво
следил, как этот человек уходил от него, низко опустив
голову, как он нерешительно остановился перед кабачком
и затем все-таки пошел дальше.
Карлингер пересек площадь Людо Гартмана. Он окон-
чательно решил еще не возвращаться домой. Его жена
будет огорчена, но он слишком жаждет одиночества.
Перед оттакрингским Народным домом стояло двое
полицейских. Люди входили и выходили — много молоде-
жи. Карлингер, только что тяготившийся всеми лицами и
словами, вдруг испытал такую же сильную потребность
услышать, наоборот, как можно больше слов, рассмотреть
как можно больше лиц, ибо на этих лицах лежал
неуловимый и двойной блеск разума и юности. Так как он
жил в этом районе несколько лет, то знал многих в лицо.
Ему даже кланялись, одни — непринужденно, другие —
насмешливо. За то, чтобы эти лица обратились к нему,
275
напряженные и внимательные, за это он отдал бы все на
свете. С площади какой-то парнишка бросил снежком,
очевидно предназначавшимся одной из сильных красивых
девушек, которые, несмотря на снег, стояли простоволо-
сые, прислонясь к стене, взявшись под руки. Снежный
ком задел Карлингера по рукаву, одна из девушек сказала
смеясь:
— Не туда попал, уж простите! — Карлингер стряхнул
снег с рукава. Он испытывал сильный гнев, какую-то ему
самому непонятную ярость. Не имей он привычки обузды-
вать свои чувства при самом их возникновении, он
ринулся бы через улицу на парня, запустившего снежком.
Ему теперь так хотелось, чтобы было светло, людно,
жарко. Он вскочил в трамвай, проехал четыре-пять
остановок по направлению к центру. Он соскочил у
первого попавшегося кафе. Когда он очутился за столи-
ком, один, с чашкой кофе и газетой, он немного успокоил-
ся. Кто-то положил ему руку на плечо.
— А, Бильдт!
Его первым чувством была радость, до того, как он
осознал, что, может быть, лучше бы ему не встречаться с
этим человеком. Тот пододвинул себе стул.
— Если ты ничего не имеешь против?
Карлингер засмеялся:
— В жизни разрешено общаться с язычниками, в
смерти — нет.
— Тертуллиан? — Бильдт засмеялся. Они вместе учи-
лись в духовной семинарии в Граце и в Вене. Затем
Бильдт отпал и занялся медициной.— Ты совсем не изме-
нился,— сказал Карлингер радостно. Он имел, вероятно, в
виду, что лицо Бильдта, под слишком рано поседевшими
волосами, оставалось таким же круглым, лукавым и
курносым. И рукопожатие его осталось прежним, креп-
кое, радостное рукопожатие, и затем еще дополнительное
коротенькое пожатие, прежде чем окончательно выпу-
стить руку. Новым был только слабый запах лекарств,
который шел от его платья.
— Как живешь, Бильдт? Все еще в Сент-Винценте? Я
часто о тебе вспоминал последнее время. Никаких непри-
ятностей, хотя бы и заслуженных?
— Я все там же, и неприятностей у меня нет никаких,
стало быть, нет и заслуженных... А вот ты, Карлингер,
ты немного изменился, что-то вокруг глаз, ну-ка, сними
очки...— Карлингер послушался и заморгал. Оба улыбну-
лись.— Сколько у тебя сейчас ребят, Карлингер? —
Карлингер наморщил лоб: — Четверо.— Бильдт улыбнулся
одними глазами.
276
— А ты, Бильдт?
— Ничего. Конечно, жизнь сложилась не совсем так,
как думалось, да и у кого она бывает точно такой, какой
себе рисуешь? — Он пожалел о своей откровенности:
взгляд Карлингера стал вдруг чересчур напряженным.
Бильдт сделал такое движение, словно все сказанное им
стало вдруг легким и его можно было без дальнейшего
отбросить.— У меня профессия, которую я желал, жена,
которую я желал, и партия, которую я желал, и даже
ребенок, которого я желал.
— А, у тебя тоже ребенок? — Да, как же,— сказал
Бильдт. Он показал Карлингеру фотографическую карточ-
ку.
Карлингер дробил ложкой сахар в чашке и рассматри-
вал фотографию, не понимая, которая же из двадцати
детей, сидевших на земле вокруг котла, дочь Бильдта.
Бильдт отодвинул газеты.
— Серьезный мужчина этот ваш Фаульхабер1.— А
что? — Да вот: действует в Германии...— Серьезный? По-
жалуй что так...— А вот Инитцер уж не то.— Ну, это
совсем другой человек, каждому — свое.— Бильдт засмеял-
ся:— Думаешь, от него нельзя потребовать, чтобы он и
тут служил панихиды?..— То есть? — Панихиды по несча-
стным, которые погибли под топором.— Сволочи.
Подошла кельнерша с лотком пирожных. Они не взяли
ничего. Бильдт только тронул девушку за свежий круглый
локоть. Карлингер болтал ложкой в своей чашке с кофе.
Бцльдт шутил с девушкой. Карлингер ощутил с новой
силой желание остаться наедине с собой. Вдруг Бильдт
заговорил совсем серьезным тоном:
— Я недавно прочел две твоих статьи. И удивился.—
Чему же? — Не тому, что ты их написал, я же знаю тебя,
но тому, что твои католики разрешили тебе написать их.
— Послушай-ка, Бильдт, не будь ты тем, что ты есть,
то есть социал-демократом, тебе, наверное, хоть раз в
жизни пришлось бы задуматься над вопросом: «кто за
кого?»
— Неужели ты воображаешь, что твои писания хоть
одному рабочему социал-демократу...— Обоим вдруг при-
шло в голову, что нелепо сидеть вместе за одним столом и
что это в невозвратно последний раз. Все же Карлингер
спокойно сказал: — Что именно тебя злит? — Оба были
удивлены, между ними внезапно что-то встало всерьез.
Карлингер продолжал: — Что тебя сердит? Не можешь
вынести, как это я многое приемлю: да, в наш мрачный
1 Фаульхабер—глава католической церкви в Германии, Инит-
цер— в Австрии.
277
век, да, в нашу варварскую эпоху, в нашем нехристиан-
ском мире, да, один только рабочий класс создал нечто
безмерно ценное, правда, глубоко антихристианское и
вместе с тем более близкое к христианству, чем что бы то
ни было: солидарность.
Рабочий класс вступил в историю путем великих
священных жертв, он внес свою ценность в человечество.
Кто знает, может быть, была минута, когда бог допустил
бы, чтобы рабочий класс не только создавал ценности, но
и взял власть.
Минута эта упущена. Ничего, дорогой мой, не подела-
ешь, вы основательно ее упустили — бог отдал орудие
власти в другие руки. То, чем вы занимаетесь теперь, это
уже не власть, это претензия, да к тому же глупая...
— Не говори вздора. Это всегда называют претензией,
пока не приходится уступить власть.
— И правильно, и нечем тут возмущаться. Власть есть
власть только до тех пор, пока ее осуществляют. Знаете
ли вы вообще, как было дело этой весной, когда вас
поприжали? Ваш Отто Бауэр прислал сказать, что он
согласен поддержать коалицию даже на сословной основе.
И знаешь, что ему ответили: он-то согласен, а они нет.
Иногда мне кажется, что ваши теперешние вопли — это
все равно как если бы пациент стал с тобой торговаться о
том, чтобы ты оттянул его последний час.
Каждый думал о глазах другого, что они сверкают не
как глаза людей, сидящих за одним столом, но как глаза
лисиц в норах.
Карлингер продолжал:
— Я тебе вот что скажу, Бильдт, и ты, может быть,
удивишься, что именно я это говорю: можно быть
верующим и можно быть неверующим. И только. Можно
хотеть построить государство, следуя в точности запове-
дям божьим...— Здесь Бильдт вновь улыбнулся, и Карлин-
гер покраснел: — Или тогда уж Россия...
— О-го!..
— Россия. Не будь я женатым человеком, не имей я
пятерых детей...
— Пятерых!
— Да, жена ожидает пятого. Чему ты смеешься? Что
ты думаешь? — Он схватил Бильдта за кисть руки.— Ты
думаешь, что я — школьник, думаешь, я не знаю, что
достаточно было бы послать жену на прием к тебе? Что
достаточно было бы сбегать в аптеку? Но я с господом
богом не торгуюсь, я не соглашатель, нет.— И добавил с
застенчивой гордостью:—Я весь — из одного куска. Итак,
не будь у меня семьи, я съездил бы туда... Как тебе это
объяснить... если я не могу ожидать осуществления своих
278
чаяний, то я хотел бы, по крайней мере, увидеть их
полную противоположность.
Маленькая кругленькая кельнерша, уже без пирож-
ных, подошла к их столу:
— Господин доктор, за вами прислала ваша жена.
Бильдт поднялся.— Я живу здесь, за углом. Наверное,
пациент. Извини меня.— Они подали друг другу руки. За
бильдтовским первым рукопожатием и теперь последовало
второе, короткое, словно шаг к примирению.
Карлингер выпил еще чашку кофе. Он даже купил у
кельнерши витушку. На столе лежала фотографическая
карточка, забытая Бильдтом. Карлингер думал, что
Бильдт вернется хотя бы за ней. Около полуночи он
наконец встал, собираясь ехать домой. Фотографию он
сунул в карман.
Жена Бильдта уже успела снова лечь. Ее низкий
спокойный голос охрип от сна.— Тебе надо зайти в
шестьдесят восьмой номер, его фамилия Греймер. Прихо-
дила жена и плакала, должно быть, что-нибудь серьезное.
— А что там?
— Несчастный случай. Она сама ничего не знала.
Кажется, он загнал себе в руку гвоздь или что-то в этом
роде.— Бильдт снова вышел на улицу, он снова прошел
мимо кафе, он увидел спину Карлингера, кусок его лица,
большую витушку в его руке. Бильдта и сейчас еще
передергивало от их разговора. Карлингер затронул в нем
что-то такое, о чем он, может быть, через некоторое
время будет думать неотступно. Но теперь его мыслями
владел больной, которого он еще не знал, и рана, которой
он еще не видел.
Распухшая от слез пожилая женщина в ночной кофте:
— Умирает он, а меня не пускает. Доктор, он умирает,
а меня не пускает.— Бильдт дернул дверь: — Откройте,
врач!
Наконец дверь подалась. Он отстранил женщину, за-
хлопнул дверь за собой.
На полу, у самой двери, в странной позе сидел,
скорчившись, человек. Туловище и руки его были скрыты
под накинутым на плечи пальто, стоявшим от шеи
колоколом, Бильдт осторожно просунул руки под пальто и
взял больного под мышки. Белье было в клочьях. Что
касается руки, то никакого гвоздя в ней не было, рука
была разорвана в клочья. Бильдт ничем не мог помочь
ему, человек уже умирал. Не мог он также втащить его
тяжелое тело на кровать. Он расстегнул на нем платье и
присел возле него на корточки. Но умирающий хотел
279
что-то сказать, и поэтому он сильнее удерживал в себе
жизнь, чем это было во власти врача. Он изо всех сил
шевелил губами, но его слова доходили только до горла.
— Вы Бильдт? — Бильдт сказал:—Да.— Он приблизил
свое лицо к лицу умирающего. Четыре года, проведенные
на войне, не приучили его к последнему, страшно внима-
тельному взгляду умирающих, от которых не ускользает
ничто, а затем вдруг все.
Внезапно лицо человека почернело. С величайшим
усилием он открыл рот. Бильдт ничего не понял. Он
сказал:
— Будь покоен. Обещаю.
Внизу хлопнула дверь, кто-то пробежал через сосед-
нюю комнату, навалился на дверь и почти упал на обоих.
— Умер?
Бильдт сказал:
— Да, кажется.— Он встал с пола.
Он знал вновь пришедшего в лицо: один из соседей,
Кройтнер, двадцатипятилетний парень, светлый и подтяну-
тый, даже сейчас, хотя его губы побелели.— Это вы,
товарищ Бильдт? Как это вы очутились здесь?
— Меня вызвали. Может быть, он сам этого хотел...—
Кройтнер уставился в пол, затем поднял глаза. Он сказал
довольно спокойно:—Лучше, чтобы его жена ничего не
заметила. Но как это сделать? Нужно, чтобы никто
ничего не заметил.— Бильдт сказал: — Наверно, что-
нибудь взорвалось не вовремя? — Да, там, на полпути в
Винернейштадт. Мы пробовали одну штуку. Еще двоих
щелкнуло, только не так сильно. К счастью, никого
поблизости не было. Мы привезли его сюда на такси... А
как это сделать, товарищ доктор? — Кройтнер сейчас же
подхватил желание умершего со всей непосредственно-
стью живого.— Чтобы никто ничего не узнал даже из
свидетельства о смерти?
Бильдт сказал:
— Это не так просто, как ты думаешь. Жену будут
допрашивать. Наверно, доберутся и до нас с тобой. Мы
ведь оба живем по соседству.—Лицо Кройтнера измени-
лось, он пристально посмотрел на Бильдта, прищурив-
шись: — Практику потерять боитесь? — Бильдт положил
ему руку на плечо: — Нет, но надо спокойно обдумать,
нужно ли это. В конце концов, он ведь мертв. С него взять
нечего. Пусть жена показывает что хочет.— Кройтнер
сделал движение, так что рука Бильдта упала с его
плеча.— Это совершенно необходимо.— Затем пересилил
себя и добавил спокойнее:—Сейчас на это нет времени, а
то я бы сказал тебе: пойди в окружной комитет и спроси,
кто я и почему, если я говорю «нужно», так нужно.
280
Придется тебе поверить мне на слово.— Они смотрели
друг на друга долго, наконец Бильдт сказал: — В поряд-
ке,—и добавил обычным тоном: — А теперь помоги-ка мне
внушить это жене.
ш
Санки взмыли на двух коротких земляных волнах,
затем полетели вниз, в долину, в облаке снежных брызг.
Ветки трещали и царапали обоим щеки. У женщины
ресницы были запорошены снегом, она пронзительно
вскрикивала, когда санки подпрыгивали. Мужчина изо
всех сил тормозил; он приладил лыжи на спине, освобо-
дившимися руками обхватил женщину, а веревку замотал
вокруг кисти. Женщина не тормозила, она подобрала ноги.
Она была закутана до черных глаз. Мужчина и женщина
сильно откинулись влево верхней частью корпуса, так что
сани легко обогнули русло ручья и докатились до въезда в
долину; сейчас же вслед за этим мужчина резко рванул
женщину и себя направо, чтобы попасть на тропинку, и
они наконец остановились, немного оглушенные и ошалев-
шие, но зато как раз перед дверью довольно большого
крестьянского дома в селении Утш.
Мужчина, необыкновенно худой крестьянин неопреде-
ленного возраста, с резко выступающим носом и крошеч-
ными глазками на крупнокостном лице, стал не без
осторожности раскутывать жену. Они вошли в горницу.
Несколько взрослых и детей уже стояли, готовые Идти
в церковь. Мать и сестра приехавшей радостно закри-
чали:
— Антони! — Муж сказал: — Потому что сегодня хоро-
ший путь и потому что это последний раз.— Только как
вы вернетесь?
— Уж как-нибудь вернемся.
Мать и сестры размотали на молодухе, вышедшей
летом замуж на одну из горных мыз, последние шерстя-
ные платки; беременность шла к ее широкому спокойному
телу. Услужливые пальцы оправляли измятый празднич-
ный наряд. Оборвалась бретелька у рубашки. Старшая
сестра увела молодуху в свою каморку. Молодуха села на
кровать и стала шить. Старшая бросила быстрый взгляд
на сильные, крепкие, уже готовые к кормлению ребенка
груди, между которыми на тонкой цепочке болтался
образок Спасителя.
Младшая откусила нитку и скользнула с довольным
лицом в свою рубашку и лиф. Она набросила на плечи
шелковый платок и сколола концы. Затем подошла к
281
зеркалу и встала рядом со старшей сестрой. Обе приня-
лись со всех сторон одергиваться и оправляться. Лицо
старшей уже немного заострилось и поблекло, но они
сравнивали не свои лица, а свои платья. Потом они
вернулись к остальным. Все двинулись через деревню в
сторону большой дороги, ведшей по левому берегу Мура в
Брук. Молодуха шла впереди рядом со своим длинным
тощим мужем, который вел ее под руку. Им вслед несся
град почти свадебных шуток. Они не оборачивались, но
смотрели на снег и смеялись.
IV
Виллашек сидел, подогнув ноги, на решетке перед
подвальным окном. Навес крыши защищал его от снега.
Из прачечной шло влажное тепло и охватывало его зад и
спину. В окно было видно, как внизу, в ярко освещенной
выбеленной гладильной, девушки гладят. Из-за жары они
были в летних платьях. Вдруг они все громко чему-то
засмеялись. Виллашек боялся, не оттого ли они смеются,
что его штаны где-нибудь лопнули. Он переменил положе-
ние. Но девушки продолжали хохотать над смешной
вышивкой на платочке, который был под утюгом у
Штеффи. Со своего места Виллашек мог увидеть малень-
кие груди девушек за их лифчиками. Но все девушки были
ему безразличны, кроме Штеффи. Он* ни на одну никогда
не взглянул бы, если бы,— что было, впрочем, невозмож-
но,— ему досталась Штеффи.
На улице становилось уже довольно темно, белой
дремотной темнотой. С главной улицы доносились назой-
ливый звон трамвая и вечерняя суета, предшествующая
закрытию магазинов. Толстая фрау Бовитцка вошла в
гладильную, что-то прокричала и захлопала в ладоши.
Теперь — живо! В одну минуту девушки выключили утю-
ги, погасили свет. А в следующую минуту по подвальной
лестнице уже поднималась Штеффи в коричневом пальто,
в вязаной шапочке и с тяжелой корзиной в руках. Это
была крепкая, упругая семнадцатилетняя девушка. Благо-
даря толстым румяным щекам ее глаза казались маленьки-
ми, как глазки дрозда. В ушных мочках висели коралло-
вые сережки.
Она уже заметила, что Виллашек поджидает ее. Она
поспешила выйти не потому, что хотела поскорее увидеть-
ся с ним, а потому, что стыдилась его перед другими
девушками. «Во всем городе не найдешь такого шелудиво-
го парня, как этот Виллашек,— думала Штеффи.— И надо
же было ему ко мне пристать».
282
Виллашек что-то пробурчал и взял у нее корзину. Им
предстоял довольно далекий путь до Эггенберга. Штеффи
экономила каждый грош. И отец и жених были безработ-
ные, но все же весной их думали поженить. Родители
решили уступить молодым одну комнату. Штеффи копила
деньги на новые хорошие одеяла и на зеркало.
Они молча шли рядом по рельсам, с которых снег был
очищен. Оба не отрываясь разглядывали башмаки Вилла-
шека, такие же рваные, как и все, что было на нем. Снег
уже нагромоздил поверх вязаной шапочки Штеффи вто-
рую белую шапочку. На волосы и плечи Виллашека снег
падал как на что-то, чему уже все равно не поможешь.
Бурно, почти весело начался вечерний звон в Граце.
Штеффи решила, что, когда они выйдут из города, она
отберет у Виллашека корзину. Она не хотела, чтобы в
Эггенберге их видели вместе.
Звон трамвая развел их по разным сторонам улицы.
Штеффи охотно осталась бы на своей стороне, но Вилла-
шек тотчас же вернулся на рельсы. Из корзины выпал
пакетик, к которому булавкой был приколот бельевой
счет. Оба наклонились поднять его. Виллашек бросил на
девушку острый взгляд. Родители Штеффи хорошо при-
сматривали за ней. Ночью вход в дом был заказан и
жениху. Поэтому девушка не вполне поняла его слишком
откровенный взгляд. Его широкое плоское лицо, слегка
оскаленное, показалось ей сейчас еще безобразнее, чем
обычно. Город остался уже позади. Вокруг фонарей
роились снежные хлопья. Над пустырями и садами тянул-
ся черный заснеженный путепровод, словно обведенный
мелом.
Перед мертвыми железнодорожными мастерскими без-
звучно топтался в снегу постовой. Виллашек взглянул в
первый раз на ту сторону улицы. Он снова что-то
пробурчал.
Штеффи теперь охотно взяла бы обратно свою корзи-
ну. На широкой лестнице Народного дома, под косым
железным навесом стояло и сидело, несмотря на холод,
человек десять. Двери были открыты. Внутри освещенный
вестибюль был полон. Приходили, уходили. Вероятно,
сейчас начнется какое-нибудь собрание. Виллашек и сам
теперь охотно вернул бы корзину. Он вспомнил то, о чем
вот^уже почти час как забыл: остальную свою жизнь.
Однако было слишком поздно. Кто-то крикнул:
— Штеффи! — Низкорослый коренастый парень спу-
стился по ступенькам, пробираясь между сидевшими и
перелезая через них. Он взял у Виллашека корзину,
подхватил Штеффи под руку и пошел с ней по улице,
что-то ей нашептывая. У Виллашека в руках остался
283
только пакетик со счетом из прачечной. Вместо того
чтобы идти дальше, он остался стоять перед крыльцом,
широко расставив ноги.
— Зайти не хочешь? Больно учен стал? Иди сюда, а то
мозги промокнут...
Виллашек сделал движение. Один из сидевших на
лестнице вскочил. Запахло дракой. Но Виллашек, нахму-
рившись, только обводил взглядом смеющиеся лица. Каза-
лось, он ищет одно какое-то лицо или одно какое-то
выражение, все равно на чьем лице. Он встал в небреж-
ную позу. Парень тоже снова уселся,— он только сказал
громко:
— Нелегко тебе, верно, Виллашек, между двух стуль-
ев, да еще при такой погоде, задница-то, небось, мокре-
хонькая.
Виллашек, казалось, обдумывал ответ, но он только
оскалился. Наверху в дверях стояли два старика —
Маттиас Хольцер и Генрих Постль. Постль держал под
руку свою взрослую дочь, высокую бледную девушку,
казавшуюся больной или усталой. Она спокойно спросила:
— Что с Виллашеком? — Хольцер ответил: — В прош-
лом году он ушел от нас к коммунистам, а теперь захотел
обратно к нам.
Виллашек снова сжал губы. Теперь он ощутил свою
намокшую от снега рубашку, но он не сделал и шагу к
навесу, не пошел и дальше.
На улице показался человек с трубкой в зубах и в
казавшейся чрезмерно большой снеговой шапке в виде
тарелки; его появление было сейчас же встречено насмеш-
ливыми «а-га» и «о-го». Его узкие хитрые глазки быстро
скользнули по Виллашеку; тот скривил рот и зашагал по
улице. Вновь пришедший ступил под навес, вынул трубку
изо рта, раздул ноздри и скорее сказал, чем крикнул:
— Рот фронт! — Все закричали: — Freundschaft!1 —
Один из молодых заявил: — Возьмите его обратно, вашего
Виллашека, тогда у вас будет хоть полный десяток.—
Миттелексер пожал плечами. Постль сказал: — Он хочет
всего попробовать. Он еще пристанет к наци.—
Миттелексер возразил: — Нет, не думаю.— Один из моло-
дых, сын Хольцера, крикнул: — Виллашек-то? Никогда!
Постль заметил: — Этакое беспокойство в парне, оно
может быть и очень хорошо и очень худо.— Миттелексер
отозвался: — Не следовало так отпускать его.— Но тут все
набросились на Миттелексера:—Ну, и беги за ним сам. А
ты зачем сюда пожаловал? — Только и ходишь, чтобы
1 Дружба (нем.). Здесь: приветствие, которым обмениваются австрий-
ские социал-демократы.
284
мутить людей да размазывать собственное дерьмо.—
М’иттелексер сказал: — Ну и что ж? Хожу, так хожу, и
говорю свое мнение, а не ваше.
Тем временем младший Хольцер и еще двое поднялись
и пошли по улице. Они дошли до следующего угла. Они
искали Виллашека, но тот вдруг исчез. Они потоптались в
нерешительности, затем вернулись к крыльцу.
Здесь, казалось, произошло что-то неожиданное. С
изменившимися лицами все стояли, теснясь, на верхней
ступеньке перед самой дверью. Трое подошедших тихонь-
ко примкнули к толпе. В середине круга стояли старик
Хольцер и Миттелексер. Миттелексер вытряхивал трубку.
Все слушали с напряженнейшим вниманием.
— Если даже дело пойдет так, как ты нам тут
рассказываешь, а рассказать-то все можно,— ну, допу-
стим, оно выйдет и мы победим,— ведь через несколько
часов к нам пожалуют итальянцы.— Не только Хольцер,
все присутствующие, молча и затаив дыхание ждали
ответа Миттелексера, словно от этого ответа зависело
многое в жизни каждого. Миттелексер поднял кулак и,
отогнув сначала большой палец, потом один за другим
остальные, начал перечислять:
— Во-первых, вовсе еще не сказано, что они непремен-
но придут. Это зависит от многого. Во-вторых, если и
придут, то придут солдаты — те же пролетарии. В-третьих,
если бы даже они пришли и пролилась кровь, что ж, зато
все бы ходуном заходило, подул бы революционный ветер,
лед был бы сломан, могло бы начаться совсем новое.
Все думали... Миттелексер сунул руки в карманы,
готовый к новым возражениям. Но молчание продолжа-
лось, и он сказал:
— Чудной ты солдат, Хольцер,— заряжаешь, прикла-
дываешься, прицеливаешься да и спрашиваешь: а что
будет, если я попаду?
В доме зазвонил звонок. Все еще молча люди устреми-
лись внутрь. Затем большую дверь заперли изнутри.
Виллашек пошел назад той же улицей. Затем он
вспомнил, что все еще держит в руке пакетик из прачеч-
ной. Он свернул.
Снег, словно в этой узкой улочке он был иным, падал
скупо и дрябло и все не мог покрыть черную грязную
мостовую. С самого начала жизнь Виллашека была
плохой, шелудивой и безнадежной; с окончания школы и
до сих пор он оставался безработным. И все-таки он
сейчас впервые спросил себя, что с ним будет. Два года
назад он примкнул к социал-демократам, так как думал,
285
что может, благодаря этому, улучшить свою плохую
жизнь.
Уже с первого собрания «замечания с места» Митте-
лексера поразили его. Раздражение товарищей втайне его
забавляло. Ему нравился этот человечек с хитрыми
глазками и трубкой. Слово «диктатура», подобное кусочку
дрожжей, раз попав в мозг, примешивалось ко всем его
мыслям. Он тогда еще не очень сросся с товарищами, и
его переход в следующем году к коммунистам не был для
него ни мучительным разрывом, ни ломкой. И все же его
терзало, хотя он и не отдавал себе в этом отчета,
воспоминание о том огромном подъеме, который давало
общение со множеством людей, эти зовы из всех дверей и
окон. Ячейка оказалась не тем, что он себе представлял.
Коммунистов было во всем городе не больше трех
десятков. На последних выборах они получили около
трехсот голосов. Правда, призывы Миттелексера гремели
на тысячных собраниях, но, как Виллашеку казалось,
Миттелексер был в ячейке другой, строгий и придирчи-
вый. Виллашеку не нравилось, что от него требуют
чего-то трудного и замысловатого, да и не все он понимал.
Его тревожное настроение проявлялось в том, что он
бузил и спорил. Он часто обрывал Миттелексера, он
мешал. Поэтому Миттелексер не делал особых попыток
удержать его, когда он ушел и от них. Может быть,
Виллашек в глубине души считал себя такой драгоценно-
стью, что из-за него будут драться, может быть, он думал,
что он незаменим и что Миттелексер и Хольцер из-за
него друг другу глаза выцарапают. Вместо этого он
остался один. Именно теперь он был один; в такое вре-
мя, когда быть одному невозможно, он, только он, был
один.
Виллашек уронил голову на грудь. Снежные хлопья
падали уже не на его волосы, но, весьма ощутимо, на
голую шею. Он закрыл глаза, словно снег был той
последней тяжестью, которая делала его груз невыноси-
мым. В другое время, при входе в дом Штеффи, его сердце
забилось бы. Сейчас, на лестнице, он даже не поднял
головы.
Благодаря исключительному умению хозяйки—матери
Штеффи, комната, несмотря на долгую безработицу главы
семьи, производила впечатление зажиточности. За ужином
сидела вся семья и Штеффи с женихом.
Штеффи стала малиновой. Лицо жениха при виде
Виллашека сердито скривилось.
Отец, стоя в дверях, сказал взбешенно:
— Что это ты вздумал? — Виллашек ничего не отве-
тил. Он швырнул пакетик под поднятую руку отца,
286
прямо в середину семейства, прямо на середину накрытого
стола.
Он сошел вниз. Он ненавидел всю семью. Его желание
исчезло теперь, когда он увидел девушку, не испытывая к
ней желания, в кругу ее родных. Большое горе заслонило
маленькое.
Сойдя с лестницы, он увидел, что на улице стоят
молодой Хольцер и еще двое. Они, очевидно, искали его.
Но Виллашеку сегодня вечером не хотелось спорить. Он
подождал в темноте, пока они уйдут.
Он направился на свою улицу. Он пересек двор,
заваленный грудами мерзлой капусты. В течение ряда лет
здесь квасили капусту в кадках, но Виллашек ощутил
кисловатый запах впервые, хотя кислая вонь, нестерпимая
в летние месяцы, зимой едва чувствовалась.
На лестнице было совершенно темно. Только на
третьем этаже из третьего этажа другого дома падало
немного света. Виллашек прижался лицом к окну. В доме
напротив сидела за швейной машиной пожилая женщина.
Свет падал на ее склоненную голову и на ее работу. В
этом круге света было столько терпения, что его хватило
и на Виллашека. Немного утешенный, он поднялся по
последним ступеням лестницы.
Грушник-старший уже лежал в кухне на общей крова-
ти. Виллашек узнал об этом по искорке его папиросы.
Двадцать лет назад, когда предстоящие роды пригнали
мать Виллашека в город,— отцом ребенка был словенский
рабочий, помогавший при уборке репы,— Виллашека впер-
вые сунули под одеяло рядом с Грушником-старшим. Мать
поступила в Граце в услужение и таким образом оплачива-
ла Грушнику содержание сына. Потом она с господами
уехала и пропала без вести.
Грушники хотели отдать Виллашека в католический
сиротский дом. Старик Грушник был ворчлив, хмур и не
чадолюбив. У него самого народилось гораздо больше
детей, чем он хотел бы, а Виллашек был ничем не лучше
их, такой же дерзкий, жадный, грязный. Старик не раз
грозился вышвырнуть Виллашека, когда тот, бывало,
расцарапает лицо Грушнику-старшему, Стефану, опроки-
нет молоко или примется мучить кошку. Он грозился
вышвырнуть его, когда Виллашек крал яблоки и булки и
когда лез девушкам под юбки. Он грозился вышвырнуть
его, когда Виллашек, вместо того чтобы отдавать ему по-
собие по безработице, тратил его на папиросы и кино,
а позднее — на членские взносы и на значки. Он грозился
вышвырнуть его, когда Виллашек стал ходить на социал-
демократические собрания, когда он потом вступил в
партию, когда, наконец, перешел к коммунистам. С тех
287
пор как Виллашек порвал с коммунистами, Грушник тайно
следил за ним мрачным, угрожающим взглядом, поджи-
дая, что он выкинет еще.
Виллашек сел на пол и вздыхая стал снимать свои
насквозь промокшие башмаки. Теперь он уже мог разли-
чить в кухне лицо Стефана Грушника, его взгляд из-под
ресниц, угасающую огненную точку меж блестящих зу-
бов, и то, как он оттягивал губы, чтобы не обжечься.
Едва успел Виллашек поставить рядом башмаки, как дверь
тихонько приоткрылась и Люси, одна из дочерей Грушни-
ка, боком прокралась в кухню из комнаты, где она спала с
остальной семьей. Поверх рубашки она надела фланеле-
вую кофту. У нее было тупое, некрасивое лицо с отвислой
нижней челюстью. Виллашек сделал движение, словно
отгоняя осу. Девушка смотрела то на него, то на брата.
Стефан Грушник протянул руку. Виллашек стал искать в
кармане папиросу. Стефан взял ее, освободил койку и
вышел на лестницу. Виллашек держал руки за спиной, но
все же подпустил к себе девушку, у которой дрожала
челюсть. Никогда еще не казалась ему Люси такой
безобразной. Все же это злое, безрадостное объятие
значило не быть совсем одному. После Люси легла с
сестрами. Виллашек натянул теплые носки Стефана, он
был не в состоянии оставаться в кухне. В сенях Стефан,
завернутый в одеяло, стоял, прислонясь к стене. Вилла-
шек прислонился рядом с ним, хотя и дрожал от холода.
Оба были слегка освещены светом, падавшим из третьего
этажа напротив, где женщина шила. Стефан Грушник
скривил рот, собираясь сострить, но сказал:
— Тебя отец скоро вышвырнет.— Виллашек сказал:
— Он ничего не замечает.— Стефан продолжал: — А
все-таки он тебя когда-нибудь вышвырнет. Дождешься.
Непременно вышвырнет.
Виллашек пожал плечами. Вдруг взгляд Стефана упал
на ноги Виллашека. Он сказал, взбешенный:
— Таскаешь по голому полу носки! Одурел, что
ли? — Он был вне себя.— Снимай сию же минуту, слы-
шишь? Живо!
Может быть, Стефану хотелось подраться, все равно
из-за чего, но Виллашек только удивленно посмотрел на
него. Он действительно снял носки, даже сунул их один в
другой. Под ступнями он ощутил нестерпимо холодный
шершавый пол. Вокруг него стояла непроницаемая чаща
темноты и беспорядка.
Стефан Грушник спросил:
— Чего ты смеешься? — Виллашек ничего не ответил.
Он думал о том, что все равно хуже не будет. Следовало
как-то выкрутиться, только он не знал как. Может быть.
288
пойти завтра к Миттелексеру? Мысли его снова вернулись
к вопросу о том, к кому ему лучше идти. Затем он вдруг
прервал себя, страшно удивленный: значит, можно было в
любую минуту изменить свою жизнь?
Стефан Грушник сказал неуверенно:
— Мать не даст мне новых к воскресенью, а воскре-
сенье завтра... хочется все-таки быть не хуже людей...
Чего ты смеешься?
Виллашек сказал:
— Да я смеюсь над тобой.
Стефан Грушник набросился на него. Они молча
сцепились. Затем оба отправились спать, усталые и
довольные.
Даже сегодня вечером, возвращаясь домой после труд-
ного и путаного дня, Ридль испытывал радость и гордость,
проходя под большой аркой дома имени Карла Маркса.
Сотни светлых оконных прямоугольников вместе с про-
сторной площадью двора и озвездившимся небом образо-
вали огромное тихое жилище. Ридль поискал собственный
оконный четырехугольник. Он знал, что его комната уже
полна. Каждый вечер к нему приходило множество людей,
привыкших разрешать с ним срочные вопросы.
Несколько лет назад Ридль отклонил предложение
занять платное место в партии. Он не хотел уходить с
кабельного завода W.— А. Два года назад он стал председа-
телем заводского комитета. Ридль вошел в свою кухню и
спросил жену, поспешно, почти машинально, как спраши-
вал каждый вечер:
— Что, Фриц уже здесь? — И жена его ответила так
же, как и каждый вечер: — Не заметила.— Ридль бросил
свое мокрое пальто на табуретку и, не обратив внимания
на полную тарелку, тотчас же прошел в комнату. На
пороге ему пришло в голову, что когда-нибудь его в этой
квартире арестуют. Это может случиться, например,
завтра, часов в шесть утра,— его возьмут прямо с посте-
ли. В эти дни в провинции происходили аресты не только
представителей районных комитетов и шуцбунда, но и
членов заводских комитетов.
Но как только его обступило кольцо знакомых лиц,
мыслей этих как не бывало. Это вышло само собой,
беззаботность сразу же вернулась к нему. Уже отвечая на
первые вопросы, он подумал мимоходом: тут ли Фриц? Но
уже знал, что ни одно из этих, столь знакомых лиц лицом
Фрица не было. Жена внесла следом за ним тарелку.
10 А. Зегерс, т. I
289
Худая, стриженая и почему-то хмурая, она ждала, присев
на краешек стула, пока он поест, потом взяла пустую
тарелку и больше не возвращалась.
Ридль видел по всем вопросам, что содержание послед-
него обращения к партийным функционерам уже известно
и вызывает тревогу. Все спрашивали, в сущности, одно и
то же, то самое, о чем он еще сегодня спрашивал пред-
ставителя партии. И он отвечал теперь то, что несколь-
ко часов тому назад ответили ему на его недоумения.
Один из молодых парней спросил его, правда ли, что
созывается партийный совет. Ридль, как председатель
заводского комитета кабельного завода W.— А., являлся и
членом партийного совета. Рудольф Берангер закричал,
слишком громко для жилого помещения, что мнение
партии ясно, соберется совет или нет. Его мать была
единственной пожилой женщиной среди присутствующих.
Она придавала сборищу семейный вид. Она вязала что-то
голубое, все увеличивавшееся. Она сердилась оттого, что
обе другие женщины, безработная учительница городской
школы Люкнер и подруга ее сына, сидят сложа руки.
Ридль знал, что она ухитрилась зарыть в своем садике
девятнадцать винтовок военного образца. Ридль закурил
папиросу и огляделся: все лица знакомые и успокаива-
ющие, но все-таки они не Фриц. Если он в ближайшие
минуты не явится, то сегодня вечером уже не придет.
Рудольф закричал, словно в зале:
— Поговорить-то мы мастера, да и за постановлениями
в карман не лезем.— Ридль сухо ответил: — Значит, поста-
новления были нужны.— Рудольф сказал несколько спо-
койнее:— Это первый вечер, кажется, за много недель,
что я дома. Везде побывал я. В Арсенале1 партийное
руководство послало для доклада бауэровца2, к печатни-
кам в среду — реннеровца, в общем, чего хочешь, то и
просишь.— Ридль сказал: — Будь покоен, тон задают насто-
ящие люди.
Его мальчики, в ночных рубашках, прибежали про-
ститься, перелезли через всех и повисли на Ридле. Он
положил на мгновение руку на голое колено младшего.
Затем выпроводил обоих, поднялся, хотел походить по
комнате, но было слишком тесно, и он сел на подоконник.
Старуха Берангер ушла. Было уже около десяти часов.
У Ридля мелькнула мысль, что Фриц теперь едва ли
придет. Он взглянул вниз, во двор. Больше ста окон
светилось за снегом на цельной и мощной, как крепость,
1 Заводской район в Вене.
2 Бауэр овец—представитель левого крыла австрийской социал-
демократической партии, возглавляемого Отто Бауэром; реннеровец—
представитель правого крыла во главе с Реннером.
290
поверхности стены. При свете фонарей блестели петли, на
которых висели толстые ворота. Никогда это зрелище не
теряло для Ридля своей остроты, и в эту минуту он
гордился им. Он напряженно ждал, не Фриц ли — один из
двух людей, вошедших в ворота напротив. Ни тот ни
другой. Их все же словно знакомые лица забелели на миг
в свете фонарей, затем нырнули в гигантские, заполнен-
ные водянистыми снежными хлопьями дворовые пустоты.
Ридль снова повернулся к комнате.
Кто-то спросил газету «Арбейтер зоннтаг». Ридль
решил было поискать, но вдруг вспомнил, что Фриц
газеты не вернул. Он снова вскочил и выбежал вон.
Он спустился во двор, затем вбежал в соседний
подъезд и вверх на четвертый этаж. Он постучал к
Обрехтам. Он сердился на Фрица, который никогда не
возвращал то, что брал.
Открыла бабушка Обрехт. Ее привлекли в партию
после смерти матери Фрица. Это была маленькая, смор-
щенная, аккуратная старушка. Ее глаза смотрели светло
за неправдоподобно сияющими стеклами очков. Она сказа-
ла удивленно:
— Ах, товарищ Ридль!
— Дома Фрицль? — Нет, разве он не у вас? — Ридль
заглянул поверх головы старухи с гладко прилизанными
белыми волосами в открытую светлую кухню. Отец Фрица
поднялся из-за кухонного стола. Бабушка сказала: —
Значит, он застрял у доктора Эрлангера. Я его послала
спросить насчет Кэти. Люди думают, что если человека
выписали, так, значит, он здоров.
Только в эту минуту Ридль понял, что он огорчен
неприходом Фрица. Только теперь он почувствовал, что
Фриц ему дороже всех сидевших там, в его комнате. Ридль
посмотрел на гладкую, словно вычищенную скребницей
голову старухи. Он ощутил, какое это бремя, когда
кто-нибудь дорог. И тут же подумал, что лучше это бремя
сбросить; пусть Фриц станет снова одним из многих в
никому не возбраняемой близости к его сердцу. И лучше
было сбросить это бремя именно сейчас, в эту минуту. Он
вдруг, неизвестно почему, вошел, отстранив старуху. Отец
Обрехт подал ему руку, смущенный:
— Товарищ Ридль...— В следующую минуту все стало
необычайно ясно и вовне и внутри... Ничто не ускользну-
ло от Ридля также и в маленькой светлой кухне: толстое
красное лицо Обрехта, газета на покрытом клеенкой
столе, еловая веточка в стакане. На газовой плите стоит
алюминиевый котел, между стеной и шкафом вдвинута
детская кровать, ибо комната полна Фрицевых братьев и
сестер. Неприметно двигался белый холмик пуховой пе-
10*
291
ринки. В кухне было светло, тепло и тихо, здесь по Фрицу
совсем не скучали, его отсутствие не испортило Обрехтам
вечера. Ридль сел на табуретку, с которой встал Обрехт.
Он спросил про газету. Бабушка сказала: — Все-то он
сунет куда-нибудь да потеряет. Хоть вы его постыдите,
товарищ Ридль, вас он послушает.
Ридль засмеялся и встал. Он еще раз подошел к окну.
Квартира Обрехта выходила на набережную. Отсюда была
видна далеко-далеко слегка холмистая, теперь, под снегом,
почти ровная местность. Снег перестал совсем. Для тех,
кто ориентируется, созвездия были отчетливо видны на
небе. Для тех, кто ориентируется, равнина внизу была четко
размечена бесчисленными огнями: канал и мост через
Дунай, дальше — деревни, затем Гартенштадт и Флорид-
сдорф, как светлый побег города. Бабушка вытащила из
пальцев Ридля занавеску, край которой он комкал. Один из
двух, детей, спавших «валетом» под перинкой, проснулся.
Его жучьи глазки щурились от сна и любопытства.
Итак, Ридль опять спустился во двор. Он только что
собрался войти в свой подъезд, когда увидел, что на той
стороне двора из двери вышел Фриц. Ридль крикнул:
— Фриц! — Фриц тотчас же побежал к нему, не кру-
гом, а напрямик, через заснеженную лужайку. Это был
худой, но уже довольно видный и складный восемнадцати-
летний юноша. Он был в коротких брюках и, несмотря на
холод, в одной голубой холщовой рубашке. Нижняя часть
его продолговатого лица оставалась еще мягкой, верхняя
имела в себе уже что-то установившееся. Помимо этого,
правда довольно резкого несоответствия, в его ясном,
спокойном, чистом лице не было ничего замечательного.
Теперь, когда Фриц стоял перед ним и Ридль не находил в
нем ничего замечательного, он спросил только: — Где ты
был?
Фриц ответил: — Да наверху, у Эрлангеров, там много
народу собралось.
— Кто же?
— Да у Эрлангера всегда бывают такие люди...—
Ридль знал юношу с того времени, когда родители Фрица
поселились здесь, со всеми детьми. Тогда на западной
стороне двора еще не были сняты леса. Дети, переезжав-
шие сюда из центральных районов Вены, становились
здесь сильными и веселыми. Их буйный, счастливый крик
учил родителей смотреть на лужайку как на свой сад, а на
детей как на свою молодость. Ридль взял Фрица в первый
раз за подбородок, когда тот пришел на сбор в день
«Красных соколов»1. Он в первый раз положил ему руку
1 Социал-демократическая организация подростков.
292
на голову, когда Фриц рассказал ему скорее с удивлением,
чем с отчаянием, о том, что его мать умерла.
После этого Фриц стал проводить большую часть
времени у Ридля. Ридль старался сделать из него юного
товарища, сознательного, без хвастовства, без фраз.
Ридль спросил:
— Ну, и о чем же вы там толковали? — Там был один,
я его совсем не знаю, он рассказывал историю... мне
хотелось дослушать ее до конца.— О чем же? — Да о
Ленских приисках.— Ах, это в Сибири, знаю, там у
американцев концессия.
— Не видать им этой концессии, говорил тот человек.
Да и говорил он не про нынешнее, а про прошлое.—
Интонации Фрица, когда он рассказывал что-нибудь длин-
ное, становились всегда растянутыми и певучими. Он
однажды признался Ридлю, что всегда слышит в такие
минуты, как из него говорит его мать, которая была
уроженкой Вахау.
— С тысяча девятьсот пятого года, когда в России
была революция, которая не удалась, наступила гробовая
тишина, рассказывал этот человек у Эрлангера, пока не
началась большая стачка там, в Сибири, на Ленских
приисках: о ней ничего и не слыхать было. Уж больно
место глухое. Но только не помогла она им, эта стачка,
солдаты их всех тут же на снег уложили, но только потом
Ленин ихний сказал, что это была стоящая вещь, эта
стачка, очень уж долго ничего не было, а потом после
стачки кое-что все-таки началось.
Ридль сказал:
— Когда я ездил в Россию с делегацией металлистов,
они нам там свои клубы показывали и больницы. И уж
так ими гордились! Лучше бы сами послали к нам в Вену
делегации, вот глаза бы пораскрывали.
— Вот они выходят,— сказал Фриц. На той стороне во
двор вышла кучка людей: из освещенной двери легла на
снег новая полоса света. Ридль положил руку на плечо
юноши. Свет погас. Оба следили с бессознательным
вниманием за тем, как кучка людей двигалась между
снеговой плоскостью и стеной к ближайшим воротам.
Фриц сказал:
— Давай поднимемся к тебе.
Ридль сказал:
— Нет, слишком поздно... Иди-ка ты спать.— Он еще
раз вернул Фрица: — Где газета?
Она была у Фрица в кармане, свернутая в очень
маленькую трубочку. Ридль сказал:
— Еще вот что, Фриц. Как у тебя там? Ты Штребеля
ввел?
293
Фриц сказал:
— Нет еще... видишь ли, мне так не хочется уходить
из моей группы, особенно теперь. И Соколы тоже не
хотят.
— Тоже не хотят... Ты же не можешь вечно оставать-
ся Соколом, вечно играть в индейца. Чудно, как вы,
мальчишки, липнете к своим группам. Для вас это целая
драма, когда надо расставаться. Но ведь совершенно ясно,
что теперь ты нужен совсем для другого.
— Хорошо, обещаю тебе.
Они разошлись. Ридль постоял с минуту один перед
своей дверью. Теперь он мог насчитать на противополож-
ной стене только восемь светлых прямоугольников. На
миг ему показалось, что он забыл о чем-то очень важном.
Но он ничего не забыл, ему просто недоставало чего-то,
только что бывшего здесь. Следы Фрица, ведшие прямо к
Ридлю, все еще отрезали угол от большого снежного поля...
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
— Когда я уехал в Москву в Ленинскую школу, моей
жене пришлось круто; она знала, что я потеряю работу.
Старик Хольцер прямо помешался на том, чтобы высадить
меня из заводского комитета.
Никлас Штифлер, партийный организатор, маленький и,
несмотря на молодость, строгий на вид человек, подстри-
женный бобриком, выпустил дверную ручку и снова сунул
руку в карман. Он сказал:
— Теперь он сам потерял место.
Миттелексер продолжал:
— Когда я поехал в Ленинскую школу, меня грызло,
что товарищи социал-демократы говорили: «Почему непре-
менно Миттелексера?» Решили, что должен быть кто-
нибудь из Австрии, из провинции, и никого не нашли
лучше Миттелексера...
Фрау Миттелексер открыла кухонную дверь. У нее
было хмурое, несвежее лицо. В волосах запутались
обрывки ниток. В ее фартуке, на груди, были вколоты
иголки с разноцветными нитками.
— Вы же можете разговаривать по дороге. Ты должен
поспеть в больницу до шести. Мальчишку надо взять
засветло.
— Времени еще много... Но когда мы выбрались из
Польши, перешли с узкоколейной дороги на ширококолей-
294
ную и на всех языках запели «Интернационал», и негр
тоже, из Америки, от союза моряков, тут меня уже
ничего не грызло, тут мне было наплевать, что я потеряю
место.
Как нас здесь ни мало, мы должны перед тем, что
предстоит, досконально проверить друг друга, каждого
проверить.
Никлас пожал плечами:
— Читал ты речь бургомистра Зейца в ратуше по
поводу иностранного займа? Все это ведь сказано не для
отвода глаз. Разве так стал бы говорить человек, который
считает, что скоро начнется всерьез? А кому же знать,
как не ему?
Фрау Миттелексер принесла детскую накидку с капю-
шоном:
— Наденешь на него сразу же. А теперь иди.— Она
сердито посмотрела на Никласа, ответившего ей строгим
взглядом. Она вышла. Швейная машина стучала. Никлас
продолжал:—У молодого Хольцера мозги лучше работа-
ют, чем у его отца, я часто с ним толкую. Он покупает
все номера «Роте фане», читает, что ему дают. Я спросил
его раз: «Ты считаешь, что мы во всем правы, почему же
не идешь к нам?» Тут он сказал: «Нет,— а потом засмеял-
ся:— Не трудись, никогда в жизни не брошу я своей
партии, вас горсточка, мне у вас делать нечего». Тогда я
говорю: «Большевиков-то была тоже горсточка»,— а он и
говорит: «Да вас уже больно давно только горсточка».—
Миттелексер смял накидку и бросил ее на стол. Фрау
Миттелексер вошла в третий раз. Она сказала только: —
Петер.— Она чуть не плакала.
— Да, идем, Никлас.
Но в ту минуту, когда они собрались уходить, в дверь
постучали. Никлас, вышедший уже в сени, отпер.
— A-а, Виллашек...
Увидев Миттелексера, Виллашек снял шапку, рассер-
дился на это и опять надел ее.
— Поговорить хочу с тобой, товарищ Миттелексер.
— Ну зайди, в чем дело?
— Товарищ Миттелексер, я опять хочу к вам.
Никлас воскликнул:
— Если ты воображаешь...— Миттелексер сказал: —
Оставь, Никлас. Тут три вопроса.— Он стал отсчитывать
по пальцам:—Во-первых, почему ты вообще пришел к
нам? Во-вторых, почему ты сбежал? В-третьих,почему ты
возвращаешься?
В кухне фрау Миттелексер перестала шить на машин-
ке. Она заметила, что мужчины все еще разговаривают,
вместо двух голосов даже стало три.
295
Она распахнула дверь, через ее руку было перекинуто
голубое шелковое платье. Она крикнула:
— Значит, из-за такого...— Миттелексер посмотрел на
жену. Последние отблески миловидности угасли на ее
лице, сером от гнева. Он вдруг вспомнил,— тогда он на это
не обратил внимания, словно это случилось сегодня, а не
два года назад,— как его жена, против всякого ожидания,
спокойно отнеслась к тому, что он потерял место. Он взял
брошенную им накидку со стола. Одно это движение уже
смягчило женщину, разгладило ее лицо. Она стояла и
терпеливо ждала, с полу сшитым голубым платьем, пока
все трое уйдут.
На лестнице Миттелексер сказал Виллашеку, обняв
его за плечи:
— У нас не голубятня, Виллашек. Вернуться к нам ты
можешь, конечно, но именно потому, что нас так мало,
нужно производить оценку каждому, на каждом большая
ответственность. Ни для нас, ни для тебя нет ничего
хорошего в том, что тебя знают как бузотера... Порабо-
тай с нами, помоги нам, тогда, через две-три недельки...
Виллашек ждал подобного ответа. Однако он был
разочарован, когда Миттелексер снял руку с его спины.
Он хотел что-то возразить, но Никлас рассматривал его со
слишком острым вниманием, без тени благожелательно-
сти. Поэтому Виллашек только кивнул и, несколько
неожиданно, ускользнул от обоих под дождь, завесивший
в этот вечер весь город.
Старый Хольцер пошел в город пешком, несмотря на
дождь,— от тревоги. С марта прошлого года он стал
получать пенсию. Этим-то его и попрекнул его старый
друг Вуртцель, к которому он ездил поговорить по душам.
Хольцеру, мол, повезло, по делу мартовской железнодо-
рожной стачки ему ничего не пришили и даже спустя два
месяца дали пенсию. И Хольцер, и Вуртцель обжились в
Граце, оба в течение ряда лет сменяли друг друга на
югославской линии Вена — Грац — Марбург, оба имели
взрослых детей. Но сегодня Хольцеру его старый друг
Вуртцель показался таким старым, как никогда. Разве он
и сам уже старик? Хольцер месил ногами размокшую от
снега и дождя дорогу. Эта стачка в марте тридцать
третьего, длившаяся два с половиной часа, совершенно
перевернула его жизнь. Их уже не изгладить из памяти,
тех нескольких резких слов, которые они тогда друг другу
бросили; Хольцер был за то, чтобы стачка длилась
двадцать четыре часа. Вуртцель—за немедленное ее прек-
ращение согласно решению руководства.
296
И это опять вспомнилось сегодня. Хольцер думал о
том, что сказал его сын.— Если бы все шло по Вуртцелю,
так революция началась бы только после его выхода на
пенсию.
Дорога слегка пошла в гору, затем уперлась в асфаль-
тированную главную улицу. Вдали, за дождем, в проры-
вавшемся вечернем свете, в котором отказано долинам,
протянулся сверкавший снегом альпийский гребень.
Там, где дорога сворачивала в Грац, на усадьбе,
пустынной и унылой под зимним дождем, высилось
освещенное здание. Перед многоколонным фасадом, на
высоком крыльце, стоял в нерешительности ребенок с
чемоданчиком в руках. Когда Хольцер приблизился, ребе-
нок начал осторожно спихивать коленками чемодан со
ступеньки на ступеньку. Хольцер засмеялся и взял чемо-
дан. Мальчонка тоже засмеялся и потер руки; он был
бледен, с заострившимся носиком, с узкими хитрыми
глазенками. Хольцер спросил:
— Как тебя зовут?
— Меня зовут Иоганн Баптист Миттелексер.
— Чем ты болел? — Корью.— Разве за тобой никто не
придет? — Не знаю.— А разве тут отпускают таких малы-
шей одних? — Они сказали: эта шантрапа думает обо всем,
только не о своих детях. А мне они сказали: «Ну, ступай,
мальчик».
Он с удовольствием нюхал дождь. Он прыгал вокруг
Хольцера. Вдруг он бросился навстречу человеку, шедше-
му из города. Миттелексер улыбнулся и завернул парниш-
ку в его накидку.
— Ты, однако, высох.— Она пекла — мать? — Она завт-
ра испечет, сегодня ей надо было что-то спешно дошить.—
Почему не сегодня? — Она тебе оставила клецки.— Она
должна была испечь сегодня.
Подошел Хольцер с чемоданом.
— Давайте сюда, Хольцер.— Хольцер подумал, почему
это так удивительно — видеть Миттелексера с сыном,
таким же маленьким, каким был когда-то его собствен-
ный, видеть его с больным ребенком и чемоданом. Он до
сих пор считал Миттелексера за человека, который, когда
приходит на собрание или подходит к группам на улице,
всегда только мешает; и в союзе Миттелексер только
мутил, поэтому-то, когда обсуждалась поездка в Россию,
Хольцер высказался против его включения в число едущих.
Но Хольцер не раз удивлялся и тому, что Миттелексер,
который совсем не дурак, упорствует в своем одиночестве, в
том, чтобы лишь будоражить умы и мешать.
Миттелексер испуганно ощутил в своей руке тонкие
косточки.
297
— Ну как там было, в больнице? — Скукота.— Он
испугался, так как под влиянием свежего воздуха у
ребенка вдруг подогнулись коленки.— Дайте сюда чемо-
дан, Миттелексер.— Хольцер в первый раз подумал без
насмешки, {только с тихим удивлением, что Миттелексер
все время упрямо и непреклонно оставался один.
Уже справа и слева город начинался бараками, забро-
шенными и промокшими садами. Миттелексер сказал:
— Что ж, Хольцер, а как у вас решено? Все еще
выжидать? Когда уже вся шайка из Отечественного
фронта собралась у Штаремберга в Вене и совещается,
как бы половчее свернуть нам шею!
Хольцер подумал, что он охотно поговорил бы с
Миттелексером откровенно. Но это было неудобно. Он
молчал. Миттелексер продолжал, со страхом в сердце, так
как ребенок на его руке был слишком легок:
— Хоть вы и носились с вашим оружием, а вас, в
конце концов, как в Германии...— Тут Хольцер крикнул: —
Как в Германии? Никогда! — Он думал то, чего никак не
мог сказать Миттелексеру: «Мы и эти германские социал-
демократы— это же не одно и то же. Их Зеверинг,
Носке — и наши Бауэр, Дейтч, Валлиш. Их профсоюзни-
ки— и наш Штанек. Но в чем же тогда заминка? Разве я
виноват? Нет. Готов ли я на все? Да».
Миттелексер ощутил под своей рукой сердце ребенка,
торопливое и хрупкое. Он натянул ему на лицо капюшон.
Он сказал:
— Скажи-ка начистоту, Хольцер, если бы тебе завтра
пришлось решать, оставаться мне в союзе или уходить из
него, за что бы ты голосовал? — Хольцер немного поду-
мал; они уже дошли до города, он сказал:—За то, чтобы
ты оставался.— Миттелексер молча кивнул. Он больше
ничего не сказал. Освещенные окна, спешившие под
дождем люди... вечер ли это, нестерпимо измученный и
тревожный, наступил в городе? Или только оба они
нестерпимо измучены и тревожны в этот тихий вечер?
Миттелексер сказал:—Так. Ну, давай-ка чемодан. Спаси-
бо. Я дома.
Когда Виллашек вошел в кухню, почти все уже встали
из-за стола. Одна из дочерей Грушника помогала мыть
посуду. Стефан еще сидел над пустой тарелкой и курил.
Люси, уже снявшая платье и надевшая фланелевую
кофту, медленно вылизывала свою тарелку, чтобы до-
ждаться Виллашека. Средняя сестра развешивала белье на
бечевке, трижды протянутой через кухню. Один из млад-
ших мальчиков приставил стул к подоконнику и готовил
уроки. Между голыми, забрызганными дождем окнами,
среди безысходной бедности и беспорядка—из лиц, тетра-
298
дей, посуды, белья — на своем маленьком деревянном
кресте Спаситель непрерывно умирал за всех.
На тарелке Виллашека еще лежала горкой черноватая,
уже остывшая гречневая каша. Он был удивлен, что
фрау Грушник поставила подогреть для него остатки кофе
и даже сама подала на стол. Стефан Грушник молчал.
Словно третий глаз, огненная точка его папиросы была
все время направлена на Виллашека: он не понимал
выражения его лица. Пока Виллашек ел и пил, он думал о
том, изменилось ли для него что-нибудь после его посеще-
ния Миттелексера или нет. Люси толкнула его локтем. Он
удержал во рту последнюю ложку каши, подсластил ее
суррогатом сахара из чашки и проглотил. Он протянул
чашку, тарелку и ложку фрау Грушник, чтобы она их
вымыла. У фрау Грушник, широкой сонной женщины,
были еще темные волосы, мутные глаза и груди как
мешки. Она сказала:
— Виллашек, дядя зовет тебя.
Виллашек пожал плечами. Он направился к двери. Все,
даже школьник у окна, посмотрели. ему вслед.
Старый Грушник сидел на единственном стуле между
двумя кроватями, почти заполнявшими комнату. Здесь
царил порядок, но было пусто и голо. На полке под
стеклянными колпаками стояли раскрашенные гипсовые
статуэтки божьей матери и лежал свадебный венок фрау
Грушник. На стене под стеклом висели фотографии и
документы, в том числе и свидетельство от гильдии
кузнецов. Но старый Грушник больше ремеслом не
занимался. Его крупное, грубокостное тело осело, осело
также и лицо, и взгляд с трудом выползал из глубоких ям
под бровями.
Виллашек сказал:
— В чем дело, дядя? — Старый Грушник сказал: —
Тебе минул двадцать один год, ты по закону совершенно-
летний, ведь так? — Виллашек сказал, удивленный:—Да,
ну и?..— затем прибавил: — Скоро даже двадцать два. Уже
прошло несколько месяцев.— Он смотрел на дядю спокой-
но, равнодушно, именно так, как смотрит молодой на
старика, к которому не испытывает ни любви, ни уваже-
ния, а только легкое удивление и отвращение. Старый
Грушник продолжал, снова глядя перед собой:
— Ты помнишь, что я тебе всегда, всегда говорил,—
жена и дети свидетели: до двадцати одного года, на худой
конец. Дольше ты не сможешь здесь оставаться.
Виллашек удивленно поднял брови. Он сказал:
— Что ж, хорошо.— Он дергал дверную ручку, поды-
мая и опуская ее. Когда Грушник уже перестал говорить,
перестал смотреть, Виллашек спросил: — Может быть,
299
мне уйти сейчас, теперь же, сегодня вечером? — И опять
взоры Грушника попытались выползти из своих впадин и
упали обратно, слишком тяжелые, чтобы уловить что-
нибудь за краем этих бездонных ям. Он сказал в простран-
ство:— Каждый вечер будет сегодня вечером.
Виллашек улыбнулся. Он сказал:
— Насчет того, что «каждый вечер будет сегодня
вечером»,— это не ты придумал, дядя. Тебе наговорил поп,
что я ваших детей натравливаю, что мне здесь не место,
что меня надо выгнать, что вы должны найти в себе
силу.— Грушник сказал: — Как ты смеешь? — Он замах-
нулся.
Но Виллашек быстро схватил его снизу за кисть руки:
— Брось, дядя, я ухожу.— Он выпустил его руку, он
выдвинул ящик комода.
— Ты что делаешь?
— В чем дело, дядя? Я же ничего не унесу. Вот руки,
обыщи карманы. Только мои бумаги, они здесь. Метрика,
свидетельство об оспопрививании, школьный аттестат.—
Грушник встал. Он, должно быть, был гигантского роста
до того, как его тело ссохлось. Он посмотрел через плечо
Виллашека и сказал:—Так и уйдешь, на ночь глядя? —
Виллашек улыбнулся:—Ты же сам сказал...— Да, а куда
же ты пойдешь? — Куда-нибудь.
Грушник сказал:—Или ты с сегодняшнего дня будешь
делать то, что я тебе велю, или...
Виллашек засмеялся:
— Или? Брось, иду ведь.— Он быстро и напряженно
обдумал положение. Ему и самому больше не хотелось
оставаться. Правда, он не знал, куда идти, но он чувство-
вал с облегчением, что лучше наконец поставить точку. И
Виллашек продолжал: — Итак, дядя, прощай.— Он взял
большую руку. Она обмякла от страха и удивления. Одно
мгновение в голове Грушника звучало все, что ему
внушили: не к месту, дескать, его сострадание, это
преступление перед собственными детьми... Но его сердце
противилось в немом приступе ярости и не соглашалось
отпустить то, что оно, вопреки смыслу и разуму, любило.
Виллашек продолжал:
— Итак, дядя, я сейчас уйду. Поменьше слушайся
попов. Они не помогут ни тебе, ни мне. Хорошо, что я
ухожу! И правда, здесь здорово тесно. Пусть маленький
спит со Стефаном.— И вдруг добавил рассудительно: — Вы
же решительно ничего не обязаны были делать для меня.
Большое спасибо за все.
Грушник пробормотал:
— Но если тебе ничего не удастся найти...
Когда Виллашек открыл дверь, он чуть не опрокинул
300
все семейство, стоявшее перед нею и ждавшее, когда
начнется ссора. Люси он сказал:
— Всего лучшего,— а фрау Грушник: — Большое спа-
сибо.— Затем ушел в чем был.
Старый Грушник соскользул со стула на кровать под
окном. Он ждал, пока внизу на улице покажется Вилла-
шек. Пойдет ли он в эту сторону или в ту, в школу или к
реке, в церковь или на футбол, в кино или на собрание?
Что теперь не нужно об этом раздумывать,— этого старый
Грушник не понимал. Над крышами бледно сиял свет
дождливых вечеров, пятнистый, цвета серы. Старик при-
жал лицо к стеклу. Одно мгновение Грушник смотрел
вверх, потому что вид пустой улицы был нестерпим. Этот
бледный пятнистый свет, неверный и обманчивый, со
страшной силой приковал к себе на миг свинцовый взгляд
старика. Но непостижима была и притягательная сила
этого юноши, который там, внизу, между домами, с
непокрытой от дождя головой, не оглядываясь, уходил
в город. Очутившегося между ними эти две силы могли
измолоть, как два мельничных жернова. Старик выпустил
из рук оконную раму, он лег на спину. Он был стар и
утомлен. Но он почти ничего не понял в той жизни,
которую он прошел.
Подъем, испытанный Виллашеком и побудивший его
отправиться к Миттелексеру и затем покончить с Трутни-
ками, несколько ослабел, когда он шел по мокрой улице.
Долга и горька была ночь, которая даже еще не наступи-
ла. Не пойти ли опять к Миттелексеру? Но тот, конечно,
еще не вернулся, а к жене и не подступишься. Пойти к
Никласу? Его брови протестующе хмурились, едва он
начинал думать о лице Никласа. Можно бы пойти к
молодому Хольцеру, того он знал со школьной скамьи.
Его ясная, аккуратно подстриженная голова всегда была
чем-то, чего можно было держаться.
Даже дверь в квартиру железнодорожника Хольцера
имела добротный и приличный вид. Ручка была отполиро-
вана. На дверной дощечке было выведено с завитушками:
«Мартин Хольцер». Фрау Хольцер, уже седая, но в
пестром девичьем платье, открывавшем руки до локтя,
пригласила его зайти, так как он промок под дождем.
Неправдоподобно белая кухня. Женщина сказала:
— Отец еще не вернулся, а парень, наверное, внизу, у
ларьков.— Глубокого боязливого изумления на лице Вил-
лашека она не поняла. «Вот бы когда-нибудь переночевать
в такой квартире,— думал Виллашек,— может быть, она и
разрешила бы». Он боялся удивления на лицах мужчин,
301
когда они вернутся. Он взялся за шапку и пошел. Теперь
уже горели фонари. На рыночной площади у пустых
ларьков стояло несколько человек. Как раз в ту минуту,
когда Виллашек вышел на площадь, на другой стороне
появился Никлас, и Виллашеку стало не по себе. Он узнал
и молодого Хольцера. Как неудачно, что они вместе... Но
на Виллашека никто не обратил внимания, все смотрели на
большой деревянный стол, на котором кто-то чертил
мелом Австрию с Веной, с пятью большими городами и с
шестью границами. Виллашек на миг забылся, он тоже
склонился над чертежом. Чья-то рука протянулась перед
его глазами, ткнула в рисунок, и старый Хольцер сердито
сказал: — Брось городить вздор. Я знаю страну получше те-
бя. Раньше я проезжал этот конец три раза в неделю...—
Тут он увидел Виллашека и остановился, словно в лице
Виллашека было что-то странное, слишком напряженное.
Раньше чем это заметил сам Виллашек, уставившийся на
?исунок, все уставились на Виллашека. Никлас сказал:—
ы опять здесь? — Виллашек вздрогнул. Он глупо ска-
зал:— Меня старик Грушник выставил.— Никлас ска-
зал:— Ко мне как раз приехала из Фронлейтена сестра с
ребенком, вообще можешь у нас ночевать, но только со
среды.
Молодой Хольцер сказал:
— Отец, он же может до среды ночевать у нас.—
Виллашек смотрел то на одного, то на другого, охвачен-
ный безмерным, почти оторопелым изумлением.
В это время из-за угла выбежал один из приятелей
молодого Хольцера. Он крикнул:
— Я узнал кое-что! — Он подтянулся, сел на стол, стер
задом рисунок. Он рассказал:—У меня было дело в
городе, в ресторане «Божье око». Там бывают члены
секретариата. Был и Валлиш с женой. Они как раз
собирались сесть. Тут встает из-за стола Мельхиор Зенцер
и заявляет: «Товарищ Валлиш! Мы как раз говорим о
тебе. Наших бургомистров арестовывают одного за дру-
гим, хеймвер наступает, добираются до наших заводских
комитетов, до наших представителей в парламенте». И тут
мы сказали: «Что же думает на этот счет товарищ
Валлиш?»
Тогда Валлиш сказал: «Завтра можешь прочесть черным
по белому, что думает на этот счет товарищ Валлиш».
Тут Мельхиор Зенцер'и говорит: «Когда же мы начнем,
товарищ Валлиш?» Тогда Валлиш сказал: «Когда рабочему
классу это будет нужно». Тогда Зенцер сказал: «Рабочему
классу это давно нужно». Тогда Валлиш посмотрел на него,
вот так, и сказал: «Ему все еще есть что терять». Тут стало
тихо, и все прислушивались, и Мельхиор Зенцер, в полной
302
тишине, этак ядовито, Валлишу в лицо: «Терять-то уж
нечего, одно дерьмо осталось».
Тогда Валлиш посмотрел на Мельхиора Зенцера, вот
та-ак, и сказал совсем спокойно: «С каких это пор твоя
кровь—дерьмо?» Тут все замолчали, и Мельхиор Зенцер
также.
Все молчали... Только Виллашек сказал в тишину:
- Да.
Все вдруг взглянули на него и кивнули, словно он
сказал что-то значительное. Виллашек всецело чувствовал
себя тем, что еще оставалось терять,— плотью и кровью.
п
На жестяном листе, накрытые полотенцем, лежали
готовые к выпечке хлебы. Крестьянка сидела у стола, на
котором стоял ящик, в нем были тюрики с рисом,
цукатами, изюмом, пряностями, тертым орехом. Она
подмешивала то одного, то другого в тесто, оставшееся в
глиняной миске. За стеной орудовали ветер и крестьянин,
разжигавший печь снаружи1.
Она согнула плечи, размешивая остатки теста. Вдруг
ее руки ослабели, она вытерла их о край миски, чего-
то подождала, опустила голову, затем поставила мис-
ку на стол. Она встала, подошла к плите, сняла с хле-
бов полотенце, схватила ножик и стала делать деревян-
ным черенком на тесте ямки. Она уже почти кончила, но
вдруг отложила ножик и, скорчившись, сделала несколько
шагов к стулу, с которого встала. Она все еще сидела,
когда вошел ее муж; его голова и шея были обмотаны
шерстяным шарфом, поверх которого снег нагромоздил
толстый капюшон. Снег падал так густо, что хлопья даже
не роились, он окутывал дом в толстые сукна, на которых
ветер закладывал складки.
Крестьянка сказала:
— Начинается.— Крестьянин сказал испуганно: —
Авось обойдется. А то может случиться большая беда. Ни
до одного двора не доберешься в такую погоду. Только бы
для тебя кончилось благополучно. Боюсь, что нет.
Его слова, как это ни странно, успокоили крестьянку.
Она сказала сердито:
— Что ж я поделаю! — Плохо кончится для вас обо-
их.— Ох-ох-ох! — Вот увидишь, Антони. Я уже вижу, как
вы лежите без крещенья да без причастия.
1 В горах топка устраивается снаружи дома, чтобы дым не попадал в
помещение.
303
— Ты всегда каркаешь. Перед свадьбой ты все боялся,
что не поспеешь с крышей, а потом ты так же боялся, что
с отцовой перепашкой до морозов не поспеешь.— Она
скорчилась и, пока продолжалась схватка, сердито смотре-
ла на мужа. Когда ее отпустило, она сказала:—Сестра
тоже говорит, что ты всегда каркаешь.
— Типун на язык твоей сестре.
Он опять вышел под снег, охваченный горестью и
отчаянием, полный мрачных предчувствий. Он занялся
топкой печи, почти задыхаясь от ветра и снега, затем
прибил к окнам еще несколько планок.
Крестьянка задвинула противни в духовку. Когда она
задвигала второй, ее схватило уже по-настоящему. Она
так и осталась сидеть на полу. Вошел муж и накинулся на
нее.— Ты что ж, цыганка, что ли? На полу хочешь
родить? Сейчас же ложись в постель.— Они вместе стали
приготовлять постель. Когда женщина останавливалась и
вздыхала, вздыхал и крестьянин. Он мучился оттого, что
ничего не мог предпринять, не мог вытащить своего
ребенка за ноги, как теленочка. Он мог только поставить
воду на плиту, достать из сундука пеленки и положить их
на стол, убрать тюрики и сделать из остатка теста
витушку. Но жена не хотела, чтобы он еще раз открывал
духовку, теперь, когда хлебы сидели в ровном жару.
Вдруг женщина, до сих пор только слегка охавшая, словно
не зная, что ей предстоит, начала громко стонать. Кресть-
янин сказал:
— Вот теперь начинается.— Женщина еще раз
смолкла, охнула и сказала: — А ничего и нет, ничего не
начинается.
Крестьянин что-то вспомнил. Он забегал по комнате и
стал шарить в своих вещах. С изменившимся лицом он
подошел к кровати, держа на ладони картинку:—Это мне
дали зимой пятнадцатого года, кто на нее будет смотреть,
тому не помереть нечаянной смертью в этот же день. Нам
давали их, когда мы шли на приступ к проходу Овидо, и
стало очень страшно, и мы боялись идти. Так может быть
это... насчет нечаянности... действительно не только от
пули.— Крестьянка уставилась совершенно черными и
круглыми от напряжения и страха глазами на картинку и
попыталась рассмотреть ее. Вода доходила великану Хри-
стофору до бороды, суковатая палка гнулась под тяже-
стью ребенка, которого он нес на плече. На ребенке была
только сорочка и немного золота вокруг головы. Указа-
тельный палец ребенка пояснял загадку этой тяжести: ты
несешь не только мир, ты несешь того, кем этот мир
сотворен.
Крестьянин потянул носом, так как вдруг запахло
304
хлебом. Он бросил картинку на одеяло и выскочил из
комнаты. Он еще не кончил возиться с печкой, как
изнутри донеслось что-то новое, несмотря на ветер,
необычайно пронзительное. Он бросился обратно в дом.
Он был счастлив, потому что знал, что теперь надо делать,
и потому что это был сын, и это к добру, что мальчик
родился худой и длинный, с крупными лицевыми костями
и крошечными глазками.
ш
— От имени местной группы...
— А этот зачем здесь? Разве его допустили?
— От имени линцовской группы компартии...
— И такая имеется? Что же ему здесь надо?
— Да оставь его, Циллих. Он делает сообщение. У нас
же не закрытое партийное собрание. Слово принадлежит
Айгнеру, в порядке сообщения.
— От имени линцовской группы австрийской компар-
тии, секции Третьего Интернационала, я имею сообщить
следующее: перед лицом надвигающейся фашистской
опасности члены моей группы считают своей обязанно-
стью бороться бок о бок со своими товарищами по классу,
социал-демократами, если понадобится, с оружием в
руках.
— Вдруг?! — Ах, тебя уполномочили? — Правильно!
В поднявшейся волне одобрения красная до ушей
голова Циллиха одна только казалась неподвижным кам-
нем. Айгнер сел. Его сосед положил ему руку на плечо.
Айгнер обвел глазами стол. Некоторые из сидевших за
ним были раньше его друзьями. Раньше, то есть перед
осенью двадцать девятого года, когда* он после неудавшей-
ся стачки на Дунайской верфи, где он работал, перешел к
коммунистам. Этот переход стоил ему дружбы многих и
прежде всего дружбы его шурина. И когда он теперь
встретился глазами с шурином, сидевшим напротив него,
оба смутились. За четыре года они впервые посмотрели
Друг другу в глаза. Айгнер провел все ночи двадцать
девятого года в спорах с этим человеком, но чем слабее
оказывались доводы, чем уязвимее программа партии, чем
презреннее ее компромиссы, чем откровеннее предатель-
ство,— с тем более страстным бешенством выдвигал шу-
рин последнее: верность партии. Словно было необходимо
во что бы то ни стало, когда все становилось сомнитель-
ным, сохранить хоть это. Он больше ни разу у Айгнера не
был, даже когда умирала его старшая сестра, жена
Айгнера. Полтора года назад Айгнер стал председателем
305
своей ячейки; по сравнению с другими их группа была
довольно сильной и влиятельной. Айгнер надеялся, что его
пошлют в Москву, в Ленинскую школу, но в последнюю
минуту выбор пал на Миттелексера из Граца. Тем време-
нем он потерял место, как раз в том году, когда его жена,
родив близнецов, стала хворать. Последние месяцы их
брака были омрачены ревностью его жены к молодой
здоровой сестре, занимавшейся хозяйством и детьми.
Ревностью вполне обоснованной, так как Айгнер сейчас
же после смерти жены женился на веселой красивой
девушке, правда только для того, чтобы узнать, что она
ни в чем не походила на свою покойную сестру. Шурин
очень напоминал эту старшую сестру, с той же морщиной
между густыми бровями, с теми же черными волосами,
росшими на лбу сердечком.
Когда Айгнер отвел глаза от шурина и стал молча
чинить карандаш, ему вдруг показалось, что распавшиеся
и поврежденные части его жизни могли бы снова сра-
стись.
Следом за Айгнером получил слово Циллих, выступив-
ший от имени центрального руководства. Он оставил
сообщение Айгнера без внимания. Его голос звучал
размеренно, словно он читал по старой книге о чем-то, что
случилось давно. Он описал положение, известное каждо-
му из сидевших за столом не хуже, чем ему самому.
Собравшиеся в Вене Отечественные союзы требовали
смещения выборных бургомистров, назначения комисса-
ров и полицейской власти для хеймвера. Он предостерегал
линцовских рабочих от самостоятельных выступлений без
приказа центрального руководства. Оружие — не для того,
чтобы размахивать им в ответ на провокации, оно —
защита конституции, на основе которой должны состоять-
ся законные выборы, опирающиеся на большинство ав-
стрийских трудящихся. Айгнера поразили возгласы при-
сутствующих и выражение их лиц. Он теперь не узнавал
этих людей, словно и не встречал того или другого
ежедневно: в волосах появилась седина, на лицах прочер-
тились морщины, глаза сощурились. Озлобленность и
нетерпение вдруг сделали всех похожими на него. Только
у Циллиха было все еще прежнее лицо.
IV
Когда Алоиз Фишер хотел в субботу вечером отдать
своему работнику Нуссу деньги за неделю, то Нусс,
склонив голову набок, прежде всего попросил извинить
его, если он в понедельник опоздает на работу. Он
306
сослался при этом на циркуляр вице-канцлера, по которо-
му патриотически настроенные люди должны, в столь
серьезный час, быть наготове, не считаясь с личными
интересами. Несмотря на свое первоначальное намерение,
Алоиз Фишер оставил у себя Нусса и на февраль, так как
считал, что получение нового заказа от монастыря Гоген-
бух произошло отчасти благодаря аккуратной работе
Нусса. Каждый вечер Нусс отказывался уходить из
мастерской раньше Фишеров. Он не хочет получать
сверхурочные за те часы, которые Фишеры отрывали у
своего вечернего отдыха. Пусть хозяин, когда деньги за
большой заказ будут у него в кармане, по возможности не
забудет о Нуссе. Все это вспомнил Алоиз Фишер, которо-
му заявление Нусса, как это всегда бывает, пришлось
весьма некстати. На следующей неделе предстояло сдавать
заказ. Он спросил:
— Что ж это, на весь день?
Нусс ответил, причем его взгляд, которым он уставил-
ся в самую середину Фишерова лица, стал вдруг сверля-
щим:
— Извините, герр Фишер. Уж так не ко времени, как
раз когда спех! Я бы не бросил вас, кабы не было
сказано, что, кто на этот раз не придет, того потом уже не
примут.— Фишер ответил, досадуя на силу, которая отры-
вала его помощника в рабочее время:—Ну идите, бог с
вами.— Он почувствовал облегчение, когда Нусс отвел от
него глаза.
Нусс взялся за свою маленькую измятую шляпу и, как
обычно, протянул руку обоим сыновьям. Склонив голову
набок, вытянув руку, он терпеливо ждал, пока каждый из
них превозможет свое отвращение и подаст ему руку.
После его ухода все трое несколько минут работали
молча. Уже давно они не были одни. Вдруг Каспер сказал:
— Не обижайся на меня, я человек прямой, если бы
ты, Иозеф, лучше знал наше ремесло, мы бы обошлись без
этого человека.— Иозеф Фишер, старший сын, спокойно
ответил:—Я учился не на столяра, а на монтера, и
по-моему, для монтера я столярничаю прилично. Чего ты,
собственно, хочешь? — Иозеф Фишер очень напоминал
отца, только без бороды, такое же здоровое лицо,
рыжеватые волосы и брови. Теперь его лицо побагровело.
Он спокойно посмотрел на младшего брата, тот кивнул,
словно хотел еще раз подтвердить, как низко он его
ставит. Старший собирался когда-то сделаться инженером,
но дошел только до монтера, затем его с завода уволили.
Там он был все же под влиянием заводской атмосферы,
люди нравились ему, он и теперь еще раскланивался с
ними на улице. Их листовки попадали ему в руки, иногда
307
он подписывался на маленькие денежные взносы. Теперь
он уже давно свыкся снова со своими четырьмя стенами.
В течение последних недель его здоровый сон бывал
иногда беспокойным, словно кто-то дергал его за один
волосок.
С небольшого дворика, находившегося между домом и
мастерской, донеслись голоса. Плач ребенка смягчил
напряженные лица мужчин. Как обычно по вечерам,
пришла дочь Фишера с ребенком на руках, на этот раз с
ней был и ее муж, Антон Шеер. Каспер Фишер обрадовал-
ся, они сдружились и привыкли смотреть на вещи одина-
ково. Молодая женщина иногда огорчалась, когда они
высказывали мнения, слишком далекие от того, в чем она
была воспитана. Однако за последнее время ей приходи-
лось слишком много лгать, чтобы скрывать от родителей
все растущую нужду. Сегодня у них был дома только суп
да хлеб, и они невольно пришли раньше. Все стояли
вокруг ребенка, игравшего на полу кудрявыми стружками.
Хотя Алоиз Фишер, казалось, был целиком занят ребен-
ком, однако он наблюдал за всеми членами своей семьи.
Он громко смеялся над ребенком, но не мог преодолеть
своей подавленности. Все эти столь знакомые лица осуну-
лись, изменились, из них исчезло главное; но что считать
в лице главным? То, что он видел теперь, это было не
совсем лицо старшего, не совсем лицо младшего и не
совсем лицо его бледной дочери. Зять, которого он сам
выбрал, теперь стоял перед ним, широко расставив ноги, к
отвороту куртки у него был прикреплен какой-то значок,
снаружи виднелась только пуговица, над ушами и на
затылке его волосы были странно выбриты. Старик
решил, что, как только монастырь заплатит, он даст
дочери деньжат, чтобы она привела в порядок мужа и
хозяйство.
Над дверью во двор висела картина, до того пыльная и
потемневшая, что на нее уже никто не обращал внимания.
Фишер был свидетелем того, как ее повесил сюда его
собственный отец, закончив постройку дома, в былые
счастливые времена. Он видел ее краски пестрыми и
свежими: на полу столярной мастерской, в узком солнеч-
ном луче, у ног семьи, играл кудрявыми стружками тот,
чей отец был, вероятно, по глубочайшим основаниям,
плотником.
Когда Бастиан Нусс вышел на улицу, в серый, скорее
осенний, чем зимний вечер, его мысли не очень отлича-
лись от мыслей Алоиза Фишера. Он чувствовал, что едва
за ним закрылась дверь, как сыновья Фишера стали его
308
ругать. Жена убеждала его не отпрашиваться. Она даже
надеялась, что он теперь совсем снимет петушиное перо,
раз он после четырех лет неожиданно нашел работу. Ей
не нравились его сотоварищи, маршировка и учебная
стрельба по воскресеньям, вечно занятые вечера. В угрозе
исключения она видела только удобный повод освободить-
ся от тягостных обязанностей.
Но Бастиан Нусс боялся совершенно так же, как и
Алоиз Фишер, что, когда будет сдан этот заказ, счастье от
мастерской отвернется. Все же Фишер иногда надеялся на
дальнейшие заказы от духовенства. Если ему для этого
потребуется помощник, то он должен будет оставить у
себя Нусса, да, должен будет, ибо воля Нусса к тому,
чтобы удержаться на завоеванном месте, была сильнее
воли обоих сыновей, вместе взятых, к тому, чтобы его
прогнать. Но, разумеется, счастье Алоиза Фишера непроч-
но. Гораздо прочнее счастье какого-нибудь вице-
канцлера, человека с крестом святой Терезы. Ссориться
с такими людьми, как Дольфус, Фей, Штаремберг, конеч-
но, нелепость. Он знал, почему носит на своей шляпе
петушиное перо, бесившее упрямых штейровских рабочих.
Те люди сидели в Вене от века и до века, как папа в Риме.
Как ни отчетлива была его память,— он не забывал ни
одной точечки, ни одного волоска на чьей-нибудь голо-
ве,— но он все же совершенно позабыл то время, когда
этих людей еще не существовало.
Там, где улица Миноритов упирается в набережную, он
встретил дочь Фишера с мужем и ребенком. Она приветли-
во кивнула. Бледная, добродушная, уже несколько увяд-
шая женщина, ничем, вплоть до суконного платья и
шляпы, не отличалась от его жены, какой та была десять
лет назад, и о ней не приходилось задумываться. Зато
муж... Он передал ребенка жене, чтобы спрятать значок,
перед тем как войти в переулок, где жил тесть. «Как
понимать этот значок,— взывал в прошлое воскресенье
с кафедры священник,— разве это крест? Что же, в
конце концов, нашего Спасителя колесовали или рас-
пяли?»
Нусс шел по набережной. Он ни разу не взглянул на
пенную, торопливо текущую воду. Он смотрел прямо
перед собой на спину двух знакомых членов хеймвера,
один был в штатском, другой — в форме, но без винтовки,
с двумя большими хлебами под мышкой. Нусс сделал
несколько быстрых бесшумных шагов.
— Нет, нет, нет, такого уговору не было,— сказал
человек с хлебами,— я брошу, я не помешался на кресте
Терезы, нет, нет, я уйду, я боюсь.
Другой возразил:
309
— Уйти ты уже не сможешь. Я тоже сейчас переоде-
нусь и пойду. Нусс, здорово, ты тоже будешь бояться,
когда придется идти на смерть?
— А почему придется идти на смерть?
— Потому что красные, за которых мы наконец-то
примемся, не дадут с себя снять шкуру, как овечки. И
будут правы.
— Так им и надо. Погубили город. Настроили себе
домов на вершине Энслейтена, чтобы им всю страну было
видно. А кто засел в них? Голодные. Безработные.
Голодные живут, как рыцари, смотрят сверху на всю
страну.
Другой был, по-видимому, слишком ленив, чтобы отве-
чать. Слова Нусса рассмешили его. Глаза у него заблесте-
ли. Человек с хлебами продолжал:
— Я не солдат, говорю я. Моя жизнь совсем не для
этого. Для чего же тогда существуют союзные войска?
Почему же вызвали на той неделе Вельсовский полк на
Штейровский завод? На что я-то нужен?
Нусс сказал:
— Именно нас им и нужно. Они даже вызвали хеймвер
из Нижней Австрии, освободили дома служащих на
заводе; перед домом директора Хербста стояли автомоби-
ли из Вены, из них выходили офицеры.
Человек в штатском сказал, смеясь глазами:
— А директору Хербсту будут скоро на могилу сажать
картошку.
— Картошку?
— Он ведь сказал: пока у них в садах еще цветы, а не
картошка, о голоде в Штейре не может быть и речи.
Мне-то все едино, а он, наверное, предпочел бы, чтобы на
его могиле, в которую он скоро ляжет, росла парочка
астр.
Хеймверовец с хлебами вздохнул.
Нусс сказал:
— Ты во время войны небось боялся итальянцев? —
Конечно, боялся.— Другой затрясся от смеха: — Все одно
дерьмо. Когда твой отец спал с твоей матерью, он
слишком заботился о своем удовольствии, вот ты и
родился, вот и боишься сейчас умереть. Ну, привет, друзья.
До свиданья, друзья.
Нусс и человек с хлебами стали подниматься в гору, к
своим домам. Они теперь разговаривали о пустяках. На
противоположном высоком берегу они встретили прибыв-
ший отряд хеймвера: чужие лица. Но им больше не
хотелось говорить об этих вещах. Поднимаясь по лестнице
на Энслейтен, они трижды наталкивались на жандармские
посты, они слышали за собой шаги множества людей, но
зю
не оборачивались. Через минуту их обогнали рабочие с
Штейровского завода. И те и другие не обращали друг на
друга внимания. Нусс и его спутник заспешили, чтобы
уйти вперед. Рабочие пропустили их. Но вдруг кто-то
подшиб сзади один из хлебов хеймверовца, и он покатился
по лестнице. Нусс быстро поднял хлеб. Но хеймверовец
круто повернулся и схватил ближайшего за горло. Нусс
наклонился за вторым хлебом. Его спутника сейчас же
сгребли и держали за руки; рабочего, лицо которого
побелело и подергивалось, тоже держали за руки. Только
их взгляды сцепились. Лицо рабочего, который с величай-
шими усилиями сдерживал руки товарища, тоже побелело,
и его глаза сверкали. Нусс, стоявший с хлебами в двух
метрах^ от них, стал постепенно соображать, что держав-
ший рабочего был Иост, а тот, кого он держал,— Мандль.
Нусс не знал, что лица могут настолько меняться, что
бесполезно их запоминать. В конце концов Иост выпустил
Мандля,—да тот и утих и дал увести себя. У хеймверовца
дрожали колени. Нусс подтолкнул его и отдал ему хлебы.
Они вместе свернули к своим домам, так как жили по
соседству. Хеймверовец, признавшийся на набережной в
своем страхе смерти, стал носовым платком стирать грязь
с хлебов и проклинать социализм.
Все ругали Мандля, уставившегося в пространство:
— Хочешь, чтобы ночью все они напали на Энслей-
тен? — Мандль развел руками:—Не могу больше.— Иост
сказал:—Ты должен.— Мандль сказал спокойнее: — А соб-
ственно, зачем? Устаешь ведь сдерживать ярость.
У дома, где жил Иост, они расстались. Наверху в
кухне сидели Штробль, Руппль Обрехт из Линца, Иостова
жена. Она была в своей новой пестрой кофте. За
последние дни лицо ее осунулось, на бледных щеках
лежали темные тени ресниц. Когда он вошел, ее лицо чуть
посветлело. Она тронула его за руку. Он отнял руку,
положил ей на голову и сказал:
— Иди, оставь нас одних.— Она отозвалась: — Ну,
конечно.— Она медлила. Он тихонько вывел ее из кухни,
потом запер дверь.
На столе стояли жестяной кофейник и две чашки.
Иост стал греть руки о кофейник. Руппль сообщал
новости из Линца, Штробль покусывал нижнюю губу.
Казалось, что его здоровое круглое лицо немного выпуска-
ет воздух, как детский воздушный шар. Руппль начал с
заявления Айгнера; в заключение он сообщил о решении
линцовцев, в случае поисков у них оружия, оказать
сопротивление во что бы то ни стало, не считаясь с
311
распоряжениями из центра. Штробль понимал, что штей-
ровцы примкнут к линцовцам независимо от Вены. Он
задерживал дыхание, чтобы товарищи не слышали, как
тяжело он дышит. Но Иост все-таки сразу же понял,
почему Штробль задержал дыхание. Штробль вдруг ощу-
тил неотвратимую близость событий. Иосту же, наоборот,
внезапно показалось, что впереди еще много времени. Он
вдруг вспомнил, как выводил Марту за дверь; он прислу-
шался, но там было тихо. Она, вероятно, спала. Штробль
сказал,— очевидно он уже говорил что-то раньше,— но
Иост прослушал:
— Ты веришь, Иост? — Во что? — Что мы победим? —
Иост ответил, все опять надвинулось на него, близкое и
угрожающее, он забыл о жене за дверью: — Откровенно
говоря, вопрос для меня не в этом.
— Ав чем же?
— В мужестве. Ибо с ним можно всего добиться.
Штробль сказал:
— Шуцбунд слопал тебя, Иост. Тебя ведь послали туда
для работы. А он проглотил тебя со всеми потрохами.
Иост засмеялся:
— Ну да.
— Но с одним шуцбундом ты ничего не сделаешь. Ты
думаешь, что все такие, как твои шуцбундовцы.
— Не с одним шуцбундом, но через него!
Иост сделал движение, словно рванул что-то за собой.
Руппль из Линца кивнул, Штробль тоже вдруг замолк. Он
перестал покусывать губу. Иост подавил в себе желание
встать и пойти в спальню. Он понял, быть может в первый
раз, быть может в единственный раз, что его жизнь
состоит не из двух половин, одна—здесь, а другая — за
дверью, но что у него только одна, единая жизнь. И
все-таки ему было стыдно перед товарищами встать и
пойти к жене,— сейчас, когда обсуждались такие вопросы.
На широкой дубовой двуспальной кровати со свежепо-
стланным бельем спали советник флоридсдорфской общи-
ны и его жена. Седые вьющиеся волосы фрау Велльнер
были заплетены в косу. На ночном столике лежали
фотографии внуков, книга, щетка для волос. Советник
спал в почти сидячем положении, на трех подушках, из
которых верхняя была с вышитыми уголками. Его умное,
властное лицо с резко выдающимися подбородком и
надбровными дугами даже во сне не утратило своей
сосредоточенности. От сильного насморка ноздри его
312
окружала краснай кайма. Платье было аккуратно сложено
на стуле. Часы на цепочке висели через спинку, чтоб он
мог сразу видеть время по фосфоресцирующим цифрам.
Широкие, в складках, золотисто-желтые занавеси соз-
давали впечатление солнечного восхода, хотя еще не
рассвело и дождь стучал в стекла.
В парадную дверь позвонили. Фрау Велльнер слегка
вздохнула. Ни один из супругов не проснулся. Звонок
прозвенел вторично. Затем сейчас же в третий раз, потом
беспрерывно, не останавливаясь. Фрау Велльнер заморга-
ла, подняла голову и посмотрела между двумя уголками
перинки на часы мужа. Шесть часов. На секунду у нее
возникло ощущение, что звонят. Но так как звон не
прекращался, ей в полусне стало казаться, что тишина не
прерывалась. Она снова легла.
В дверь застучали так сильно, что затряслись полови-
цы. Она вскочила, надела ночные туфли и халат, спрятав
косу за воротник. Стук продолжался, точно стучали
молотками. Советник Велльнер сел и прислушался. Он
заснул только под утро. Он полночи рассматривал со всех
сторон наступившее сейчас событие. И во сне он слышал
стук в дверь, и во сне повторял: «Я здесь стою согласно
своему мандату, как законно избранный член общинного
совета. Все, что вы делаете, противозаконно». Он хотел
скользнуть в свое платье,— мысленно он в один миг
вскочил с постели, оделся, крикнул в темное парадное:
«Согласно моему мандату». Но на самом деле он пролежал
почти целую минуту, он ощущал как бы заново и старость
своего тела, и тепло постели, он слышал в передней гомон
мужских голосов, плачущий голос жены, сиплый голос
старой служанки. Он вскочил, натянул брюки поверх
ночной рубашки. Почти в ту же минуту комната наполни-
лась людьми--полиция, агенты в штатском, полицейский
офицер. Велльнер выпрямился, еще босой:
— Позвольте, господа. Пока еще я здесь хозяин. Что
вам, собственно, угодно? — Полицейский офицер ска-
зал:— Ни к чему это, герр Велльнер. Не ломайтесь.
Уже ящики от комода были вытрясены на ковер,
дверцы шкафа трещали. Велльнер сказал:
— Ваши удостоверения, господа? — Он ощутил плюш
под босыми ногами, словно никогда до сих пор не стоял на
ночном коврике. Два агента действительно расстегнули
куртки и показали свои значки.— Собирайтесь, герр
Велльнер.
— Я стою на своем посту, как законно избранный
член общинного совета.
— Бросьте, господин советник, будьте благоразумны,
не могу же я вас одеть с головы до ног. Ах, вот что, вы
313
хотите видеть приказ об аресте. Пожалуйста: именем
союзного правительства. А теперь бросьте глупить. Вы же
не собираетесь в таком виде ехать через весь город.
Вдруг рядом с Велльнером очутилась жена, чтобы
надеть ему башмаки. Она плакала. Один шнурок без
металлических кончиков. Служанка закричала:
— Они разбивают наш буфет.
Велльнер испугался: два письма в коробочке от бумаж-
ных салфеток.
— Ну, застегивайтесь. Живей, живей.
Велльнер надел верхнюю рубашку поверх ночной, он
попытался завязать галстук поверх обоих воротников.
— Ну, фрау Велльнер, дайте теплое пальто, чтобы с
вашим мужем не стряслось чего. Попрощайтесь.— Он
обернулся к остальным: — Поворачивайтесь там. Кладите
все в кучу, чтобы ничего не пропало. Отвинтите крышку
от стульчака. Грабовский! — Слушаю...— Вы отвечаете.
Пусть Мэдлер останется в квартире. Сядьте у телефона.
Никого не впускать и не выпускать. Всех задерживать.—
Слушаюсь, господин лейтенант.— Никиш, пойдемте, я иду
с вами. Ну, герр Велльнер, довольно прощаний, не
молодожены.
Велльнер выпустил жену из объятий.
Он уставился на глаза полицейского офицера. Его
жена вдруг перестала плакать. Она тоже смотрела с
изумлением на этого человека. Она помогла мужу надеть
пальто. Она притянула к себе его голову и поцеловала.
Велльнеру и самому теперь хотелось, чтобы прощанье
поскорее кончилось. Он подавил в себе нелепое желание
потянуть ее за косу. Служанка громко плакала:
— Господин советник!..— Но на пороге он испугался.
Он крикнул: — Это противозаконно!
Полицейский офицер вдруг взял его под руку. Он
выпустил его только в автомобиле. На улицах еще горели
фонари. Людей не было. Быть может, они на все это
дивились из-за дверей, из-за штор. Велльнер сидел рядом с
полицейским офицером на заднем сиденье обыкновенного
такси. Стекла, заплывшие от дождя, превращали весь
город в косой узор из фонарных лучей. Во сне сиденье
было много жестче, полиция много грубее, город много-
люднее,— подлинная Вена. И много торжественней звуча-
ли в его воображении слова: «Согласно моему мандату».
Законно избранный, он ведь действительно блюл в течение
ряда лет этот мандат, словно пост. День и ночь защищал
он своих избирателей, всю жизнь он боролся с беспоряд-
ком, коммунизмом и бесхозяйственностью. Он всегда был
уважаемым человеком.
Во всех этажах главного полицейского управления
314
горели огни. Как раз когда они подъехали к воротам, на
всех улицах фонари погасли. Полицейский офицер снова
взял его под руку. Велльнер часто бывал в этом доме.
Несмотря на ранний час, на главной лестнице и в коридо-
рах кишели люди. У Велльнера устали голова и ноги. Он
решил,— слишком утомленный, чтобы придумать еще что-
нибудь,— твердо держаться трех положений: «Я стою на
своем посту, согласно моему мандату. Я—законно избран-
ный член общинного совета. Все, что вы делаете, противо-
законно».
— Ну, герр Велльнер, садитесь. Вы были советником
флоридсдорфской общины?
— Да, я советник флоридсдорфской общины.
Советник видал и раньше этого человека с продолгова-
тым, словно перекошенным лицом. Он, вероятно, и
раньше сидел тут, в полицейском управлении.
— Виноват, герр Велльнер: были. Ваш мандат теряет
силу, хотя бы временно, с минуты подписания приказа об
аресте и впредь до освобождения.
Он говорил вежливо, почти скромно, таким тоном, что,
дескать, очень сожалею, что я, младший...
Велльнер тихо ответил:
— Я законно избран, только мои избиратели...— Вдруг
его сердце начало биться, словно оно почуяло опасность,
еще неуловимую для рассудка.— Вы курите? — Нет, не
курю.— Разрешите? Какой телефон вашей квартиры? А то
мне придется искать... А один тридцать восемь восемьде-
сят два? — Велльнер взглянул на чужую руку на рычаж-
ке,— длинная рука с обручальным кольцом.— Каковы бы-
ли, собственно, ваши функции в республиканском шуцбун-
де? — Мои? Никаких. Я член общинного...— Если вы даже
и не выполняли определенных функций, герр Велльнер, то
все же были доверенным лицом, уважаемым, на которого
можно положиться, у которого можно кое-что спрятать,
которому можно довериться... Алло... Это номер восемь-
десят восемь?.. Да, я. Скажите, все уже отправили? В
машине, говорите? Должен уже быть здесь... Так вот,
герр Велльнер... которому, в случае нужды, можно
довериться.
Он слегка наклонил голову, чтобы заглянуть Велльне-
ру в лицо. В глазах Велльнера был страх. Он продолжал с
сожалением:
— Говорите же, герр Велльнер. Облегчите свою душу.
Человеку ваших лет ничто не угрожает. Будьте благора-
зумны и уберегите своих сотоварищей от глупостей. У нас
теперь национальное государство, не правда ли, а государ-
ство изменить нельзя, раз оно существует, нужно его
принять.— Велльнер провел рукавом по лицу. Офицер
315
вытащил из кармана чистый, еще сложенный квадратиком
платок и положил его перед собою на синюю папку.
Велльнер пробормотал:
— Все, что вы делаете, противозаконно.
— Да нет же, герр Валльнер, простите, пожалуйста! В
государстве всегда воплощена высшая воля. Высшая воля
воплощается в государстве, поэтому государство не может
быть противозаконным. Поэтому ему нужно служить,—
вот мое мнение о государстве. Возьмите, пожалуйста, герр
Велльнер. Насморк — это со всяким может случиться.—
Он позвонил по внутреннему телефону.— Да, восемьдесят
восемь Я. Ах, так. Сейчас пошлю... Очень сожалею, герр
Велльнер. Было очень интересно. Продолжим нашу дис-
куссию в другой раз.
Снаружи у двери стояли два неизвестных, два агента,
два мерзавца. Велльнер расправил плечи. Он держался
очень прямо. На скамьях и в коридорах сидело множество
людей, многие смотрели на него, прямого старика с седой
головой. Кого-то провели мимо, тоже между двумя агента-
ми, тот узнал его, поднял руку, крикнул: «Freundschaft!»
Велльнер не узнал его. Лицо Велльнера было неподвижно,
словно на нем была маска, привязанная тонкими нитками.
Он не поднял и руки, словно боялся что-то просыпать.
Путь показался ему очень долгим.
За столом — четверо в штатском, на столе — бумаги,
два письма, пачечка бумажных салфеток. Новый, толстый
комиссар с пробором, словно начищенным ваксой.
— Ах, герр Велльнер.— Я законно избранный член
общинного совета.— Хорошо, герр Велльнер. Садитесь,
герр Велльнер. Объясните нам поскорее, что это такое,
эти две бумажки, герр Велльнер.
Велльнер опустил глаза на черный, как смоль,
затылок:
— Я законный член общинного совета...— Он почти не
двигал губами, словно лицо его могло свалиться.
— Вы были доверенным лицом в шуцбунде?
— Это не имеет никакого отношения...
— Значит, вы признаете, что были доверенным ли-
цом. Вот стакан воды. Вот стул. Вот ваш носовой пла-
точек.
Он поднял с полу платок. Велльнер сел, нога к ноге,
прямой, как свеча. Его сердце шумело, словно мельни-
ца.— Вы видели, сколько у нас народу, и всех нужно
допросить до обеда. Вам, наверное, тоже не хотелось бы,
чтобы дома жаркое ваше пересохло и подгорело. Поэтому
не задерживайте нас. Говорите.— Он походил по комнате,
потом остановился перед стулом Велльнера: — Назовите
имена. Расшифруйте эти бумаги.— Велльнер думал: «Ни о
316
чем другом не думать, ничего другого не говорить,
хроме...»
Он сказал:
— Все, что вы делаете, противозаконно.— Маленький
комиссар стал перед его стулом и слегка согнул колени: —
Что вы хотите сказать? — Противозаконно.— Комиссар
ударил его по губам, нитки оборвались, пятидесятилетнее
лицо свалилось. Комиссар отступил на шаг и с интересом
посмотрел на это новое лицо. Велльнер повторил тоже
изменившимся, необычайно звонким голосом: — Я законно
избранный член общинного совета.— Кто-то скрутил ему
руки за спинкой стула. Комиссар сказал:—Так, приятель.
Склады? Не знаете? — Он ударил.— Имена? Понятия не
имеете? — Он ударил.— Склады? Все еще не знаете? — Он
ударил.— Имена? Все еще не вспомнили? — Он ударил...
Он бил, слегка согнув колени, попадая рассчитанно точно
в виски, то правым, то левым кулаком, он бил и бил.
Голова Велльнера моталась на плечах, на его прямом,
как свеча, одеревеневшем теле. Только когда удары
прекратились, голова скатилась на грудь. Комиссар
сказал:
— Ничего не поделаешь. Отправьте это старье в
двести двенадцатую комнату, к нашим ученым. Пусть они
тоже помучаются. Отпусти его, облей водой... Как? Что
он болтает? — Велльнер твердил своим звонким голосом,
не поднимая мокрой головы: — Я имею мандат, согласно
моему общ...— Комиссар недоверчиво просунул руку под
его подбородок и слегка приподнял крупную, мокрую,
старую голову.
В соседней комнате несколько агентов дожидались
начальника. Вдруг все бросились в коридор. Из двери
несся непрерывный звонкий лай Велльнера. Кто-то с
растерянным видом выбежал из этой комнаты...
— Черт... Ведь даже не дотронулся до него. С другими
разве то бывало, да выдерживали. Вот и видно, что вся
эта трепотня насчет равенства — трепотня и есть.
VI
Не обращая внимания на соседей, которые сидели в тот
вечер на ступеньках или переговаривались через перила,
Фриц взбежал в несколько прыжков по лестнице и
одновременно постучал и позвонил к Ридлю. Фрау Ридль
открыла не спеша, сердито. Видно было, что ей совершен-
но безразлично, Фриц это или кто другой. Фриц крикнул:
— Что, Ридль дома? — Фрау Ридль ответила:—Ридль?
Нет.— А когда он придет? — Она пожала плечами. Фриц
317
прошел за ней на кухню. Оба мальчика в ночных
рубашках сидели у стола, спиной к печке, перед тарелками
с кашей. Они уставились на Фрица. Мать крикнула
им: — Ешьте.— Фриц крикнул:—Да ведь в его районе
арестовали собрание председателей заводских комитетов!
Он не там, фрау Ридль?
Женщина ответила:—Возможно. К этому надо быть
готовым.— Она опять пожала плечами. Она стала уклады-
вать ребят. Фриц открыл дверь в комнату. Он повернул
выключатель, словно ждал, что здесь все же есть люди,
сидящие в темноте. Он сказал с отчаянием:—Никого
нет.— Фрау Ридль сказала: — Все на лестнице.— Он пошел
за нею в спальню. Две большие кровати, две детские, все
белое и свежее. Словно свежесть и веселость этой
женщины ушли от нее в вещи. Фриц крепко завернул
одного из мальчиков в одеяло; Соколы всегда об этом
клянчили, у него были ловкие руки. Но этот малыш
задрал коленки и насупился. Фриц спросил себя впервые,
почему именно эти мальчики на него не вешались, почему
именно эта женщина его не любила. Она никогда им не
интересовалась. Ридль один заменял ему и отца и мать.
Иной раз товарищи Ридля удивлялись, что у него такая
жена. Фриц же принял и эту женщину, и ее мальчиков, и
собственных родных, и дружбу с Ридлем, как само собой
разумеющиеся составные части своей жизни. Он сказал с
глубокой детской тревогой: — А может быть, он скоро
придет? — Фрау Ридль в третий раз пожала плечами. Она
заперла за ним.
Вниз Фриц не пошел, а остался стоять на площадке,
прислонившись к стене. Дверь напротив была открыта.
Яркая полоса света сливалась с более слабым светом на
лестнице. Фрау Берангер сидела на верхней ступеньке.
Даже Фрицу бросились в глаза ее праздные руки. Ее сын
Рудольф стоял внизу, на следующей площадке, прислонив-
шись к стене. На втором этаже двери были тоже
открыты. Между вторым и третьим этажом сидели и
стояли с десяток взрослых людей...
— ...Потому что все-таки странно,— гулко раздавался
голос Рудольфа Берангера,— как это такой старый, ответ-
ственный товарищ оказался выпивши и настолько забыл-
ся... вот и говорят, что ему постановление собрания не
понравилось, и он совершенно сознательно набросился на
пост хеймвера,— тогда, дескать, посадят и тогда не придет-
ся отвечать за то, что надвигается.— Фриц вздрогнул. Он
крикнул:—Нет, это неправда.— Все, в том числе и Ру-
дольф, посмотрели на него. От смущения он терся за-
тылком о стену. Он сказал, все больше и больше крас-
нея:— Нет, это свинство—распускать такие сплетни.—
318
Он замялся, так как почувствовал, что вместо своих слов
стремился сказать то, что сказал бы на его месте Ридль.
Люкнер спустился с четвертого этажа на несколько
ступенек, его маленькая бородатая голова лежала- на
перилах.— Чего зря болтаешь?
Фриц видел ей своего места площадки обоих этажей.
Удивительно знакома была ему эта лестница со всеми
этими лицами, полированные перила с латунными шишка-
ми, чтобы ребята не съезжали вниз. Он напряженно
смотрел и слушал. Его вдруг охватило ощущение какой-то
перемены, огромного события, которое произошло сейчас
на этом месте. Его сердце угадало верно, но не лестницу
постигло это землетрясение, не людей на ступеньках и у
перил, а только его самого. Берангер запрокинул голову и
крикнул наверх:
— Пусть даже в этом нет ни слова правды, но самый
факт, что мы можем допустить подобное о человеке,
который является нашим товарищем, у которого в карма-
не наш мандат...— Рудольф ударил себя в грудь: — Это
показывает, что уже никто ничего не понимает, что
всякое терпение лопнуло.
Его голос продолжал звучать твердо и осязаемо, даже
когда он умолк. Фриц смотрел теперь только на Рудольфа,
на его статное, крепкое тело, по которому видно было,
что он умеет владеть оружием, что он спал с женщинами.
Рудольф только на три-четыре года старше Фрица, но он
уже второй год в шуцбунде, он несет ответственность, ему
доверяют. «Почему я — я?» — подумал Фриц с отчаянием.
«Почему я не ушел от Соколов раньше? Ридль был прав, а
теперь он никогда не придет».
Внизу открылась дверь. Все наклонились: Ридль.
Он дошел до третьего этажа. Лестница вдруг обрела
центр: его спокойное, уверенное лицо. С улыбкой отклонил
он первые вопросы. Увидел Фрица и слегка кивнул ему. Он,
по-видимому, не собирался подниматься выше и только сел
на подоконник.
— Да, верно, заседание председателей заводских коми-
тетов его района. Но я был в районном комитете. Нет,
наоборот, все как будто утряслось; наступило успокоение.
Два представителя от христианских социалистов взялись
вести переговоры. Если партийному руководству не будут
мешать, если в стране будет поддерживаться дисципли-
на...— Рудольф закричал, хотя Ридль стоял совсем рядом
с ним: — Сохрани меня бог от вашей дисциплины. Прода-
ете вы наши молодые жизни, соглашатели проклятые! —
Ридль быстро повернул к нему лицо. Все молчали,
Рудольф тоже молчал и не двигался. Ридль ответил почти
мягко:—Слушай, Рудольф, ты, видно, стал правой рукой
319
Дейтча, все слова знаешь...— Фрау Берангер сказала, ни к
кому не обращаясь: — И всегда-то этому парню надо
сказать наперекор...— Ридль продолжал: — Если ты назы-
ваешь соглашательством ответственность за ваши моло-
дые жизни,— за сотни тысяч жизней,— тогда стоит быть
соглашателем. Ради дома, в котором мы живем, ради всех
этих светлых квартир на шестьдесят тысяч товарищей,
ради всех наших малышей, наших школ и площадок для
целых поколений ребят, ради положенных сил и труда,
ради нашей организации,— да, не кричи, Рудольф,— нашей
организации, которая для тебя есть нечто само собой
разумеющееся, потому что мы ее сделали для тебя чем-то
само собой разумеющимся, и ты даже не можешь себе
представить, как все было бы темно, дико, беспорядочно
без нее, и даже не знаешь, не помнишь, как эта
организация взяла тебя из семьи и в нужную минуту
передала «Друзьям детей», затем сделала из тебя Сокола и
опять, в нужную минуту, передала тебя в Союз молодежи
и, наконец, в шуцбунд... Впрочем, в одном ты прав: это
можно только тогда, когда есть оружие и возможность в
любой момент поставить точку. В какой — это ты уж
предоставь партийному руководству. Ибо огромна ответ-
ственность партийного руководства за пролитую кровь.
Бесполезно пролить кровь — было бы грехом перед всем
рабочим классом.
— Кто же говорит о бесполезном? Мы победим.
— Возможно.
— Наверное.
— Возможно. Я безусловно против тех, кто говорит:
невозможно. Я и против тех, кто говорит: наверное.
Потому что в наверности есть всегда маленькая ненавер-
ность, а в каждой невозможности — маленькая возмож-
ность.
Все находившиеся на лестнице молчали, так как эти
двое говорили только то, что сказал бы каждый. Ридль
бросил быстрый взгляд наверх Фриц все еще стоял,
опустив голову, словно пригвожденный к стене. Рудольф
продолжал: — А то, что ты называешь страшным грехом
перед рабочим классом, это, по-моему, праздные угрызе-
ния совести, они скорее пристали бы католику, хотя тут
как раз все наоборот. Если Отто Бауэр боится греха, то
Дольфус — ни капли. Я бы мучился только одним: упущен-
ным моментом.
— Ты, наверное, в последнее время дискутировал с
коммунистами? В твоих словах слышишь их аргумента-
цию, как при постукивании слышишь трещину в тарелке.
— Да. Почему бы и нет? У них же своя революция.
— Спрашивается только — какая?
320
— Что же, совсем неплохая.
— Спрашивается, что из нее вышло?
— Рабочее государство.
— Я хочу, чтобы никто не сидел на моей шее, это для
меня главное в жизни, и если нужно, то и в смерти. А
теперь спокойной ночи, товарищи, и — Freundschaft!
— Freundschaft! — Ридль поднялся по каменным сту-
пенькам. Фрау Берангер встала, чтобы пропустить его.
Все сразу задвигались и заговорили. Рудольф Берангер
тоже поднялся по лестнице. Он крепко потряс Ридлю
руку. Оба засмеялись. Потом он последовал за матерью.
Одна за другой исчезали с лестницы световые полосы,
двери запирались. Остался только Ридль, который отпирал
дверь снаружи, и Фриц, прислонившийся к стене.
— Войди, мальчик.
Фриц подошел к нему. Он прижался головой к плечу
Ридля.— Ах, Ридль! — Ну, что? Войди.— Фриц покачал
головой. Ридль не повторил своего приглашения. Он
чувствовал, что Фрицу хочется остаться одному. Правда,
он впервые натолкнулся в нем на подобное желание.
Фриц вышел во двор и направился к себе. Бабушка
штопала чулки.
— Твоего отца опять нет. Это правда — то, что расска-
зывают, будто дело началось всерьез?
— Да, это правда.
— Тебе тоже придется принять участие?
— Нет, но я хотел бы.
— А выйдет из этого что-нибудь, что-нибудь хорошее,
лучшие условия жизни?
Он посмотрел в блестевшие стекла ее очков:
— Наверное.
Он подошел к окну. Он посмотрел на детскую кровать,
в которой вместо мальчиков спала его сестра.— Я ее сюда
положила. Здесь тепло. Она еще слаба.— Он натянул
слишком короткое одеяло на ее голые ноги. Девочка на
мгновение проснулась, узнала его, улыбнулась и гут же
снова заснула. Он опять повернулся к окну. Он стоял там,
где стоял Ридль, когда несколько недель назад понапрасну
приходил сюда. Для Фрица земля тоже была картой,
размеченной огоньками: Гартенштадт, Флоридсдорф. Небо
было темное и беззвездное. Огни обведены молочными
кругами дрожащего воздуха. Впервые у Фрица возникло
свое, хотя и мгновенное, представление о смерти, впервые
ощутил он свою собственную, нераздельно связанную с
товарищами жизнь, как жизнь обособленную, ему одному
принадлежащую, которую только он сам мог принести в
дар. Он чувствовал, как она вошла в него, настоящая,
сознательная жизнь взрослых, вначале невыносимая, по-
11 А. Зегерс, т. 1
321
тому что он не привык к ней. Рудольф, которому Фриц
завидовал и которого поэтому не очень любил, был прав.
А Ридль, который ему был дорог, не прав в своем страхе
пролить кровь. От кого это он слышал рассказ о Ленских
событиях? Когда и где? Расстрелянные люди, лежавшие
рядом и друг на друге где-то там, на краю света, так
бессмысленно и в то же время с таким безмерным
смыслом? Как раз то, что Ридль считал страшным,
требовало его сердца в его первой, ничем не омраченной
готовности. Все, что он за последнее время видел,
вспыхивало и мелькало в его голове, затем оно постепенно
сложилось в ясную суровую картину: восстание.
За его спиной открылась дверь. Он обернулся: итак,
вот это — его отец, вот это — его квартира, вот это — он
сам.
V11
Только потому, что его остановка была всего в
нескольких метрах, подошел Карлингер к толпе, стоявшей
у ворот казарм хеймвера и с любопытством что-то
наблюдавшей. Карлингер тоже вытянул шею. Ему показа-
лось невероятным, чтобы увиденное им зрелище могло
само по себе привлечь людей. Перед въездом во двор
стояли три больших грузовика, один нагруженный соло-
мой, другие — хлебом. Так как ворота оказались слишком
узкими, то хлеба передавались из рук в руки прямо в
одно из окон кухни. Во дворе лежали повсюду кучи
соломы, перед ними сидели хеймверовцы и под смех и
шутки набивали соломой мешки. Один из них с необычай-
ной ловкостью и быстротой скручивал из соломы куклу за
куклой, качал их, как детей, и затем запихивал в мешки.
По-видимому, эта веселая суета и привлекала прохожих.
Ко всем окнам казармы липли лица, одно белое пятно
рядом с другим, словно лягушки за стеклом. С тех пор как
начальники хеймвера вели переговоры в Вене, казармы
были переполнены. По всем городам Верхней Австрии
быстро стягиваемые отряды поддерживали бряцанием
оружия требования своих начальников.
С верхнего этажа была спущена веревка. Хеймверовец
быстро привязал к ней свою соломенную куклу. Поднялся
невообразимый шум. Но неистовая ругань часовых кончи-
лась смехом, подхваченным на улице. Веревка запуталась,
кукла болталась на уровне третьего этажа, между небом и
землей. Тем временем разгрузка продолжалась. Карлингер
старался понять, что ему, в сущности, претило. Конечно,
не кукла. Ему претили те груды хлеба, которые пожирала
казарма, словно печь—уголь, претила его собственная,
322
вдруг проснувшаяся, голодная жадность, охватившая все
его существо. Она была вызвана острым запахом ржаного
хлеба, сала и лука, доносящимся из кухонь.
Он вскочил в трамвай. На площадке было полно. Даже
вагоновожатый просил повторить ему последние слова
листовки, правда, не отводя взгляда от рельсов. Своим
звоном он раздвигал маленькие взволнованные улицы,
вероятно засыпанные, как и трамвай, свежими листовка-
ми. Карлингер опять взял себе листок, хотя знал его
содержание уже со вчерашнего дня. Листовка была
зачитана еще вчера вечером на объединенном заседании
представителей от социал-демократов, религиозных соци-
алистов и молодых католиков, по просьбе первых. Его
привлекли к ее составлению. Карлингер разочаровал
собравшихся своим отказом от какого бы то ни было
личного посредничества. Он слишком хорошо знал, что
всякие переговоры бесплодны. Маленький канцлер решил-
ся: он не испытывал, подобно безбожникам, страха перед
ответственностью. Он чувствовал себя твердым, как ска-
ла, исполняя веление свыше. «Странное орудие божие,—
думал про него Карлингер.—Охваченный, как многие
католики, честолюбивым желанием с помощью широких и
грозных жестов расширить свою крошечную периферию,
он, видимо, думает, что это именно он вертит тот
мельничный жернов, который его же смалывает. И люди
всегда ждут от него чего-то, что противоречит его
ничтожности. В действительности у него ограниченный
ум, его религиозность беспомощна: болезненная зависи-
мость от духовника. Вероятно, он, этот жуткий призрак, с
трудом воспринимается сознанием других людей как ре-
альный враг. Он неправдоподобен. И все же он здесь, он
на своем посту. Кто владеет кольцом, тому послушен и
дух кольца».
Вдруг Карлингер вспомнил, почему он едет в город. Он
получил сегодня от своего начальника телеграмму, кото-
рой тот вызывал его к себе на квартиру на Фрейюнге. Он
снова стал ломать себе голову над вопросом, зачем он так
срочно понадобился. Может быть, от него хотели отчета о
вчерашнем заседании? Ему вдруг расхотелось ехать, его
мысли требовали самостоятельных действий. Он сошел,
пересек Ринг и зашагал через Бургдорф. Он спешил
сквозь кишащие улочки к Фрейюнгу.
Зазвонили колокола. Он издавна знал каждый из них
по голосу. Теперь они вызванивали бурю; город еще
прикидывался наивным, на многих женщинах были праз-
дничные платья. Ужас заключается в том, думал Карлин-
гер, что исход предстоящего заранее предрешен. Как бы
хорошо они ни были вооружены, все же им противостоит
и* 323
регулярное войско с танками и аэропланами, а за ним —
армии мощных государств.
Перед ним лежал Фрейюнг, светлый и праздничный, с
взлетающими крышами, с праздными, гуляющими людь-
ми. Он испугался: какое имел он право думать о каком-
либо земном событии, что исход его заранее предрешен?
Ведь даже неизвестно, перейдет ли он живым через
Фрейюнг. И у других тоже есть своя вера, и в этой вере
есть свое «а все-таки возможно». Ведь сотни мельчайших
условий могли сложиться таким образом, чтобы послу-
жить на пользу этому «все-таки возможному». Ведь и в
танках и в аэропланах сидели люди, из людей состояли все
армии. Другая сторона ведь тоже могла быстро занять
важнейшие пункты: аэродром, арсенал, радиостанцию,
типографии; она могла захватить такие места, на которые
неохотно наведут пушки: Бург, императорскую сокровищ-
ницу, собор св. Стефания, музеи, полотна Рембрандта и
Брейгеля, библиотеку францисканского монастыря, сокро-
вища страны, гордость Европы. Он вздрогнул: что это он
высчитывает? Для кого это он высчитывает?
— Скажите, ради бога, я не с постели вас поднял, вы
так бледны, это было бы очень печально для вас и для
нас,— нам нужен совершенно здоровый Карлингер. Дело в
следующем...
Примерно час спустя Карлингер стоял на противопо-
ложной стороне Фрейюнга, перед домом, куда его вызвал
начальник. Сначала он решительно отказывался, затем
попросил дать ему подумать, затем дал себя уговорить. Он
должен был занять пост в городском управлении, которое
уже составлено для предстоящего нового государственно-
го строя. Когда все наладится, понадобятся люди моло-
дые, хорошо знающие рабочий вопрос, имеющие опыт и
привычку обращаться с рабочими. Винтер должен был
занять пост вице-бургомистра, Карлингер — его помощни-
ка. Карлингер растерялся. Он знал Винтера давно, они
дружественно относились друг к другу, они смогли бы
вместе работать. Конечно, ему никогда и в голову не
приходила эта возможность совместной работы в город-
ском самоуправлении. «Скорее домой, все рассказать
жене». К тому же он основательно проголодался. Он
вспомнил вскользь о том Карлингере, который час назад
стоял на той стороне площади, охваченный сомнениями,
перейдет ли он благополучно Фрейюнг! Теперь он нимало
не сомневался в том, какова будет развязка. Его сомнения
испарились с тихим «да», которым он наконец ответил на
столь смутившее его вначале предложение начальника.
Теперь ничто не могло уберечь его от этого поста. Все
было определено, и ему стало страшно.
324
VIII
Толпа, спасаясь от полицейских дубинок, бежала с
главной улицы Флоридсдорфа в переулок. Человек, разда-
вавший листовки, был задержан полицией, его схватили за
горло и швырнули на мостовую. Он разбил себе колени и
под ударами и пинками упал ничком. Лица рабочих
передернулись, кулаки сжались: не поддаваться на прово-
кацию.
Толпа собралась снова вокруг другого раздатчика
листовок, в одной из полузастроенных, засыпанных изве-
стью улиц, между старыми корпусами железнодорожни-
ков и Шлингергофом. Раздатчик был из рабочей молоде-
жи, в коротких кожаных брюках и кожаных помочах
поверх фуфайки. Его сине-багровые руки невероятно
проворно раздавали листовки. Но худое, иззябшее лицо
было веселым. В пустых, не отгороженных от улицы
дворах стояли женщины и дети между протянутых,
несмотря на воскресенье, веревок с бельем. Они щурились
от пыльного ветра, словно ждали чего-то, сейчас же, без
чего не стоило возвращаться домой.
За последней листовкой протянулись сразу две руки.
Два лица наклонились одновременно: «Правда в том, что
социал-демократы ни на кого не нападают, но они, с
оружием в руках, готовы к борьбе, если присяга и
конституция будут нарушены, если свобода будет в
опасности».
Улица вокруг обоих уже опустела, они читали безза-
ботно и не спеша. Они подняли глаза друг на друга,
удивились, узнали друг друга.
— Как ты сюда попал? Да разве ты уже не живешь в
четырнадцатом? — Работаешь? — Я? Какое там! Работает
только старик.— Женат? — Я? Какое там! А ты? — Жена и
ребенок.
Кройтнеру смешно было представить себе Маттиаса
отцом семейства. Он остался тем же резиновым человеч-
ком, каким был в школе. Он сопровождал свои ответы
теми же гримасами, за которые его награждали затрещи-
нами. И совершенно как тогда, Кройтнер чувствовал себя
рядом с ним красивым и сильным. Фигура Кройтнера, его
манера говорить, даже взгляд внушали доверие, а также и
сознание того, что он человек, на которого каждый мог
спокойно положиться. Он подумал: «А как воспринимает
вот такой, например, нашу листовку»? Он спросил:
— Ну, что скажешь, Маттиас? — Насчет чего? —
Насчет листовки.— Человек скривился и сделал рыбий
рот.— А что же мне говорить? Пусть себе разбивают
325
голову, кому охота. Нашему брату это ни к чему.— Ты
социал-демократ? — Маттиас вздернул брови. Кожа на его
лбу сморщилась концентрическими полукружиями.—
Никаким боком. Я — вообще никто.— Кройтнер засмеял-
ся.
— Ну, в таком случае желаю тебе удачи, Маттиас.
Был рад с тобой встретиться.
— Ия рад. Всего лучшего.— Кройтнер вернулся на
главную улицу. Маттиас дошел до конца переулка, затем
пересек место стройки и свернул в одну из маленьких
улочек, ведших на набережную.
В подвальном этаже жила чулочница. В окне своей
жилой комнаты она устроила крошечную витрину: шелко-
вые чулки на двух деревянных ногах с красивыми,
стройными икрами, изъеденный молью вязаный платок,
второй, такой же, искусно заштопанный, и надпись: «До и
после». Сама хозяйка, вдова, сидела у второго окна
комнаты за вязальной машиной, маленькая круглая куче-
рявая особа, с высоко задранными юбками и ногами в
светлых чулках. Она открыла окно.
— Здравствуй, Маттиас! Вернулся? Как здоровье
твоей матери? — Спасибо. Так себе.— Мать его страдала
суставным ревматизмом и уже год как лежала в больнице.
Он и отец навещали ее по очереди.— Что нового, фрау
Клампфль? — Ах, господина советника Велльнера аресто-
вали, прямо из постели вытащили.— Когда? — Ах, вче-
ра...— Маттиас простился с чулочницей, и она пробежала
через квартиру к выходной двери, чтобы еще потрещать с
ним на лестнице. Но он был уже на первой площадке. Тут
он остановился, задумался. Однако отец уже услышал его
шаги и отпер дверь. Поэтому он вошел в маленькую, в
этот хмурый день особенно темную квартиру, в которой
пахло затхлостью и жидким гуляшом.
Старик принес полную тарелку хлеба, стакан вина. Он
тоже был резиновым человеком, лысоголовый. Он сел за
стол и начал спрашивать. Однако сын не очень-то много
рассказывал, он крошил хлеб в суп. Оба хозяйничали
одни, с тех пор как старуха легла в больницу. Старик с
таким положением вещей примирился. Когда бы он ни
вернулся с газового завода, а это бывало в самые
разнообразные часы дня и ночи, он всегда находил
приготовленную сыном еду. Он боялся только одного:
чтобы сын не привел себе невесту.
Когда раздался стук в дверь, сын поднял брови. Он не
бросил в суп тот кусочек хлеба, который держал в эту
минуту между большим и указательным пальцами, он
сунул его в рот. Он спокойно продолжал жевать, пока
снаружи чей-то голос спрашивал:
326
— Что, Гейни дома? — Вошел Кройтнер, чрезмерно
прямой и напряженный. Он смутился. Маттиас сказал: —
Да, ну? — Он в меру удивился и продолжал есть. Кройтнер
сказал: — Как же это так? Кто у вас здесь Гейни? — Я.—
Ты? Ты же — Маттиас.— Все в порядке. Это я. Ничего
удивительного, если христианина назовут при крещении
Маттиас Гейнрих. А ты... Ты заместитель из двадцатого
округа.—Лицо Кройтнера смягчилось. В первый раз ему
не на чем было упражнять свое чувство превосходства. Он
сказал:—Ты уже знал это на улице?
— Я? Откуда? В двадцатом людей много. Узнал только
потому, что ты пришел в десять пятнадцать. Подожди-ка,
мне нужно кое-что обмозговать. Садись.— Кройтнер по-
слушно сел и затих. Он смотрел на лицо Маттиаса, и его
собственное лицо снова смягчилось. Так как это жующее,
задумчивое лицо перед ним не менялось, то ему пришлось
изменить свое представление о лицах.
Маттиас дочиста вытер тарелку хлебной коркой и
корку сжевал. Он решился. Из квартиры надо сейчас же
уйти. Но из Флоридсдорфа уйти нельзя. Нужно, чтобы его
могли найти в любую минуту, но он мог, например,
переночевать в пустом сарае лодочников. На много ночей
он уже больше не рассчитывал. Все зависело для него от
твердости этого советника, на случай, если того будут
бить. Он попытался представить себе, что сделает старик,
если ему разок дадут в морду. Он не видел никаких
оснований, почему бы полиции и здесь не применить
пытки, как в Германии. Какая нелепость, что этот
советник столько знает, к черту «испытанный товарищ», к
черту «надежный член партии»! Чем старика пытали?
Бить молотком по ногтям, вот это, может быть, было
испытанием. И как глупо, что этот человек сидел и ждал в
своей квартире, пока они нарушат закон, наплевав на
мандат.
Он вздохнул и встал.
— Пойдем, Кройтнер, какая блоха тебя укусила?
Поговорим дорогой.— В маленькой, совершенно темной
передней он сказал: — Подожди минутку.— Он вошел в
кухню. Его отец прибивал подметки.— Послушай-ка, отец,
мне опять придется уйти.— Не можете разве тут потолко-
вать? Ты только что пришел, я как раз свободен. Я же не
собака, а человек, поговорить охота...— Ничего не по-
делаешь, отец, и уйти мне придется надолго.— Старик,
быть может впервые, внймательно на него посмотрел.—
Натворил чего? — И впервые, может быть, он заметил в
сыне большое сходство с собой, впервые понял, что он об
этом человеке ничего не знает. Парень где-то пропадал,
был безработным, хорошо готовил. За последний год он
327
совсем к нему привык, он сердился только, что сын не
читает газет и никогда не ходит с ним на собрания. Он
сказал боязливо:—Мне ты можешь все сказать.— Ничего,
ничего. Это по партийному делу.— Я не знал, что ты тоже
работаешь, да еще так, что нужно прятаться. Только мне
ты, право, мог бы все сказать.— Маттиас сказал:—Если
спросят, почему я ушел, скажи — мы поссорились.—
Скажу, ты притащил невесту, а мне она не понравилась.—
Можешь сказать тоже, что ты слишком тискал фрау
Клампфль, а мне это не понравилось, при живой-то
матери.— Ну-ну-ну! Когда вернешься? — Когда все кон-
чится.— Они пожали друг другу руки, чего обычно не
делали.
Он вышел вместе с Кройтнером через двор. Молча
дошли они до берега. И вдруг все отодвинулось вместе с
отодвинувшимися горами, и время выстудил крепкий
ветер, от которого звенел нагой кустарник. Далеко, на том
берегу, расцвеченный всеми красками, которых сегодня
недоставало небу и воде, вздымался своими башнями дом
Карла Маркса, казавшийся из такой дали и хрупким, и
мощным.
— Итак, мне нужно пополнить склад в своем районе.
Людей нет после этих арестов.
— И поэтому тебя посылают ко мне?..
— Да ведь районные руководители арестованы, заме-
стители еще не собрались. Я просто счастлив, что хоть с
тобой удалось связаться. Вчерашние и третьегоднишние
аресты — это такой прорыв...
— Ты знаешь, что Корбеля выпустили сегодня утром?
— Что? Нет. Я ведь с ночи не был дома. Почему
именно его и именно сегодня?
Теперь Дунай был у них за спиной. Они спустились по
скату. Внизу, под ногами, начиналась улица, вонзавшаяся
прямо, как стрела, в Флоридсдорф, словно разрез, обна-
жавший сердце города. Здесь справа и слева еще были
бурые пашни, ветер и порывами дождь. За километр уже
начинались дома, между ними мельтешение людей, соби-
равшихся внизу в черный ком, все это было видно
издалека. Ничто не могло отделить судьбу обоих от
судьбы этой улицы.
— Я отсутствовал всю неделю, а теперь надо сначала
узнать, прибыло ли мое суденышко, хотя оно, конечно,
прибыло. Потом поговорим о тебе.
Они неправдоподобно быстро очутились среди домов, у
края толпы. На этот раз оба получили листовки, отпеча-
танные ручным способом: «Австрийская компартия.—
Создавайте Советы.— Боритесь за диктатуру». Женщина с
маленьким ребенком на руках,— ребенок сосал и спал,—
328
тщетно приставала к мужу с какой-то просьбой. Ее
сильная высокая грудь, густые льняные волосы, загоре-
лое, исключительно красивое лицо, все было тщетно
Мужчина стоял и читал. Но вместо него Кройтнер
обратил внимание на ее приставанье, на ее просящее лицо.
Он вспомнил о своей жене. Она тоже была сильная и
красивая. Он сказал:
— Они с ума сошли. Призывать сейчас к диктатуре,
когда с ней надо бороться.— Маттиас ничего не ответил,
он поднял брови. Воскресный звон, несшийся из ближай-
шей церкви, звучал над толпой угрожающе, словно набат.
Затем улица вдруг опустела, люди рассыпались по подъез-
дам. Группа школьников прошла с молитвенниками. Звон
прекратился.
Кройтнер сказал:
— Какой в них особенный толк, в Советах? — Они
свернули в улочку, перед ними была опять вода, тусклая,
нефтеглазая. Пространство между Дунаем и рукавом было
занято лодочными сараями и опрокинутыми'лодками.— Я
всегда примеряю все к себе. Какой толк? Мы могли бы в
час вооружить весь Флоридсдорф.— У нас же есть со-
вет.—У нас? Какой? — Наш рабочий совет — пред-
ставительство больших заводов.— Маттиас остановился.
Перед ними открывался вид на угол берега, мост,
перерезавший небо, часть города с соборным шпилем.
Между быками моста пароходы стояли двойным рядом.
Маттиас сказал: — Вот он.— При звуке его голоса Крой-
тнер посмотрел ему в лицо, лицо человека, смотрящего на
самое прекрасное, что он видел на свете. Он посмотрел по
направлению его взгляда: судно с красно-зелеными поло-
сами.
— Так слушай, сегодня ночью будет выгрузка. А ты
примешь груз на передаточном пункте. Затем мы должны
будем, конечно, так как это идет не через твое районное
руководство, взять разрешение от уполномоченного това-
рища.
— А нельзя разве сейчас это сделать?
Кройтнер ждал через несколько улиц, в кафе. Вос-
кресный день, тревога и дождь рано переполнили все
трактиры.
Кройтнер ждал с нетерпением, но не только разреше-
ния. С тех пор как ушел Маттиас, ему словно чего-то
недоставало. За последний год он выполнял много труд-
ных поручений для шуцбунда. Привычка молчать о них
превратилась в судорожную замкнутость. После взрыва,
когда он встретился с Бильдтом в квартире умершего
329
товарища, он только изредка отводил душу с Францем,
районным организатором, которого должен был теперь
заменить. С Маттиасом же он мог бы проговорить целый
день и всю ночь напролет.
Он увидел его в окно, торопливо расплатился и взялся
за шапку. Они прошли к мосту, встали среди людей на
остановке. Тем временем под нерешительным покрапыва-
нием дождя решительно наступил полдень. Оба испытали
тот перелом, который всегда бывает зимними днями в эти
часы.
Маттиас сказал:
— Он не хочет. Нет оснований, дескать, для исключе-
ния. Он говорит: только через районное руководство.—
Кройтнер сказал: — Что же теперь делать? — Маттиас
сказал:—Дай-ка мне минутку спокойно подумать.—
Кройтнер подождал. Он смотрел на стянувшийся полукру-
жиями лоб. Он ощутил спадание дня, самые сумерки, как
бегущее, вдруг зримое время. Его сердце сжалось от
гнева. Он переступал с ноги на ногу. Маттиас сказал:—Я
тебе вот что скажу, Кройтнер. На твоем месте я сделал
бы дело без него.— То есть? — Ну, без разрешения. Я
доставлю все до установленного пункта, а ты — дальше.—
Ты это серьезно? — Что? — Да вот что ты сказал.— Я не
шучу. Так нужно сделать. Иначе поступить нельзя.— Лицо
Маттиаса стало вдруг его настоящим лицом: ни рыбьего
рта, ни полукружий, ни резины, только взгляд и кости.
Кройтнер испугался, его гнев превратился в страх, но он
спросил:—Это же невозможно. Ты шутишь, Маттиас.—
Нет, не говори, я не хочу знать ни передаточного пункта,
ни имени. В этом — дисциплина, иначе измена.— Измена?
Кому? — Они говорили вполголоса, так как у остановки
толпились люди. С правого берега Дуная, где на их глазах
загорались первые ранние огни, веял, словно зараженный
чем-то, воздух и доносил ту особую напряженность,
которая овладевает в сумерки всеми большими города-
ми.— Я ни к чему не хочу тебя принуждать. Имя остается
у меня во рту, я проглочу его. Если ты боишься.—
Боюсь? И ты говоришь это мне, которого ищут? Если
меня поймают, это, по крайней мере, восемь лет тюрьмы.
Не похоже на то, чтобы я боялся.— А все-таки боишься, я
это утверждаю.— Кройтнер вскипел было, но сказал
спокойно, только устало:—Впрочем, сегодняшняя ночь не
решает дела. Завтра я могу повидаться с нужными
людьми. Эти несколько часов не решают дела.— Маттиас
сказал: — Напрасно ты так думаешь, что события подож-
дут, только чтобы твоя совесть была спокойна. Я верю в
эту ночь.
Мимо них прошло, по крайней мере, три трамвая; на
330
тот, который как раз отходил, Маттиас вдруг вскочил, не
простившись. Кройтнер слишком поздно сделал движение,
чтобы тоже вскочить, он остался стоять, опустив плечи.
Ему еще не верилось, что перед ним нет маленького лица
товарища,— казалось, в самом воздухе образовалась дыра.
И он уставился на тянувшиеся за мостом пустые рельсы,
единственное, что теперь связывало его с Маттиасом.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
Айгнер открыл кухонное окно, чтобы выпустить чад.
Окно было вровень с землей и выходило во двор. День
еще не наступил. В пекарне напротив мерцал свет и
суетились люди. Струя холодного дождя ударила Айгнеру
в лицо, окончательно разбудив его. И сразу он вспомнил
все, чего люди ждали от сегодняшнего дня. Он уставился
в темноту двора. Может быть, по ту сторону Линца, над
Дунаем, и виден проблеск рассвета. Он почувствовал под
рукой что-то теплое — свою маленькую дочку. Она неза-
метно выскользнула из постели, где спала с мачехой и
сестрой-близнецом. Она не отставала от отца, словно
маленькая тень. Тело ее не было недоразвитым, а только,
как часто бывает у близнецов, чересчур хрупким. Он
положил ребенка на лежанку. Кафели еще были теплые.
Он быстро помешал в печке жар. Девочка, несмотря на
свои пять лет едва умевшая говорить, следила за ним
темными, но веселыми глазами. На кухонном столе,
накрытые тарелками, чтобы не сдуло сквозняком, лежало
около двадцати стопок сложенных втрое листовок. Их до
поздней ночи печатали и готовили для раздачи. На полу у
двери лежал большой, еще перевязанный сверток. Рядом
валялись три пустых обертки с перерезанными бечевками,
топорщась, словно одежда, только что облекавшая нечто
живое. Айгнер вскрыл и четвертый пакет. Он приложил
экземпляры «Роте фане» с призывом ко всеобщей стачке
к листовкам на кухонном столе. Что бы он ни делал, он
чувствовал взгляд ребенка на своих руках.
Пришли двое его лучших людей: Пфлейдерер и
Постль. Постля он особенно любил. Пфлейдерер ухитрял-
ся, несмотря на свою толщину, раздавать листовки непо-
стижимо быстро. Оба уже вернулись из Урфара и
требовали еще материала для раздачи в районе сахарного
завода. Если бы его жена была тем, кем она должна быть,
то есть настоящим товарищем, как ее покойная сестра, то
331
она давно бы сделала что-нибудь для этих людей, сварила
бы им кофе. Но его передернуло при мысли о том, что его
жена может показаться здесь в ночном белье, свежая и
теплая от сна, с открытой грудью.
— Что нового?
— Ничего. Отряд альпийских охотников из Вельса,
моторизованная горная батарея. В городе все спокойно и
на шоссе — тоже; говорят, ночью привезли еще два пуле-
мета в гостиницу «Корабль». Теперь там совсем немного
народу осталось. В полночь большинство разошлось по
домам. Они скоро вернутся. Говорят, что сегодня начнет-
ся, наверное.— Уже не раз говорили: сегодня.— Ясно
одно, чем бы дело ни кончилось, людям в «Корабле» —
крышка.— Айгнер сказал:—Да вовсе нет. Все это зависит
от настроения в стране, в городе. Они должны продер-
жаться до тех пор, пока начнется восстание.
Оба пришедших забрали листовки. Упаковочную бума-
гу Айгнер засунул в печь. Девочка немного приподнялась
и стала смотреть на пламя, взвившееся над плитой. Когда
дверь открылась, Айгнер даже не обернулся. Теперь, один
за другим, приходили все, кому надо было взять листовки.
Они расстались друг с другом всего три часа назад. И
никто не мог сообщить ничего нового, кроме того, что
ночь пока спокойна. Склонив лицо над камфоркой и
опершись коленями о лежанку, Айгнер думал о людях в
«Корабле», вооруженных и решившихся броситься первы-
ми навстречу событиям. И так велика была сила, излуча-
емая этими людьми, засевшими в двадцати минутах ходь-
бы отсюда, за улочками, в доме среди других домов, что
эта сила его мучила и терзала, потому что он был здесь, а
не там. Он знал, что эта мысль нелепа, но он знал также и
то, что она во сто крат сильнее должна мучить каждого,
кто не так тверд, как он.
Не легко стал он коммунистом, не легко ему было
оставаться коммунистом. Он знал заранее, что потеряет
все: свое место, свою прежнюю жизнь, может быть —
любовь своей жены. Он в свое время дни и ночи искал
поводов, чтобы оттянуть решение. В течение целого года
находил он все новые причины для того, чтобы оставаться
верным своей прежней мощной, хорошо вооруженной
партии. И остатком этой верности была жгучая ревность к
тому, что он не там. Но так как он был человеком,
следовавшим своим убеждениям, как следуют неотврати-
мому внешнему принуждению, то ему и пришлось выйти в
прошлую осень из своей прежней партии. С тех пор он
день и ночь трудился над тем, чтобы увеличить местную
ячейку компартии. Однако она имела свои границы, об них
он разбивал себе голову. И он с горечью думал о
332
листовках, которые ему приходилось раздавать, в кото-
рых, хотя и высказывались правильные мысли, но язы-
ком, не производившим на таких людей, как его шурин,
никакого впечатления. Он вспомнил также о своем разоча-
ровании, когда в Москву послали Миттелексера, а не его.
Он помешал в печке кочергой; вокруг нее, словно огнен-
ный пылающий червь, обвилась бечевка, обуглилась и
распалась. Все листовки были розданы. Девочка сверну-
лась на лежанке клубочком. Было около семи часов. От
всего сердца желал он, чтобы жена и другая дочь еще
долго не просыпались.
Он снова открыл окно. Девочка беззвучно спрыгнула с
лежанки и очутилась рядом с ним; она потерлась о его
колено. До сих пор во дворе упрямо царила темнота,
светилось только одно окно пекарни. Густой дождь зали-
вал рассвет. Айгнер ждал, прислушивался. Он прогнал
девочку обратно на лежанку; он не закроет окна раньше,
чем все не решится. До этого он не сойдет с места, не
обратит своего лица к комнате. Затем он стал думать о
том, что день может прийти и уйти, как многие другие, он
подумал и о Германии. Он знал, что там сотни тысяч
прождали напрасно. Он коленкой отстранил ребенка;
за топотом и суетой в пекарне он попытался расслышать
шумы наконец проснувшегося города. Каждый звук мог
означать и все, и ничего. Может быть, Венский централь-
ный партийный комитет в последнюю минуту нашел
средство выбить у людей из рук винтовки, снова отослать
их обратно к их женам после бессмысленного прощания?
Ворота напротив открылись. С улицы, где еще горел
фонарь, свет падал до самого окна. Ему пришлось
перенести свою дочку с подоконника на лежанку, словно
котенка, и таким образом все же повернуться лицом к
комнате. Затем он встал на прежнее место. Наверное,
шум экипажей за домами был самым обыкновенным
шумом, не очень громкий треск на дальней улице —
обыкновенным треском лопнувшей шины. Его сердце
насторожилось, словно пес, чующий опасность, которой
хозяин еще не понимает. Может быть, это мгновение и
было тем самым мгновением. Оно было им.
Треск пулеметов. Никакой другой звук не заставил бы
его кровь прихлынуть к сердцу,— во рту пересохло, его
кожа перестала быть кожей: она стала шерстью, подняв-
шейся дыбом. Он выпрыгнул через окно во двор, выбежал
в ворота на улицу. Он столкнулся с Пфлейдерером. Тот
крикнул:
— Четыре полных грузовика! — Солдаты? — Нет, по-
лиция. Дорога запружена людьми, они не пропускают.
Бернашек арестован. Его избили в кровь. Шуцбундовцы
333
идут на сборные пункты, начинается раздача оружия.—
Айгнер крикнул: — Войди, поджидай остальных. На
школьный двор!
Он побежал дальше. Треск прекратился. Навстречу
бежал Постль, он повернул и побежал с ним рядом. Из
окна какая-то женщина, ее лица он не разглядел, крикнула
молодым, звонким голосом, навсегда запечатлевшимся в
его памяти:
— Айгнер, Франц в «Корабле»!
Вдруг он почувствовал на руке тяжесть; он посмотрел
вниз. Его девочка непостижимым образом последовала за
ним. Он топнул ногой, закрыл рукой жадные глаза
ребенка и прогнал дочку домой. Постль, задыхаясь,
обратил к нему молодое лицо, его рот вздрагивал. Над их
головами женщины кричали из окон в окна; улицы
наполнились людьми.
На школьном дворе строились те шуцбундовцы, у
которых здесь был сборный пункт. Из подвалов, где
отопление, выносили во двор оружие, предназначенное к
раздаче. Постль и Айгнер встали в очередь. Айгнер узнал
некоторых, тоже несомненно не принадлежавших к шуц-
бунду. Все безмолвно начали разбирать винтовки, точно
каждое слово могло замедлить раздачу. На лестнице
стояли два шуцбундовца со списками в руках. Маленький,
старый, волосатый шуцбундовец стоял, скрестив руки,
наблюдая. На все падал непоколебимый дождь. Айгнер
испугался: что-то терлось о его колено. Он начал трясти
девочку с такой силой, что ее головка моталась из
стороны в сторону. В школьных воротах стояло много
женщин с побледневшими лицами, они взяли ребенка к
себе. Айгнер получил винтовку, сотню патронов, как и
каждый шуцбундовец, несколько ручных гранат. Малень-
кий старик замялся, поднял брови. Айгнер знал его давно.
Потом они стали врагами. Айгнер спокойно посмотрел ему
в глаза. Седые брови опустились, словно решетки на
окнах крепости. Впервые открылось опять для него это
лицо,— открылось в мире. Оба улыбнулись. В ту же
минуту снова началась пулеметная стрельба, там, на
дороге, в «Корабле». Они построились. Отряд Айгнера
сейчас же двинулся вперед, их с Постлем разлучили,
подошедшие после них товарищи тоже были распределены
по другим отрядам. Женщины раздвинулись направо и
налево, словно были частью ворот. У крыльца школы в
песке валялся детский стеклянный шарик.
Айгнер заметил, что они направлялись не к «Кораб-
лю», как ему почему-то хотелось, а к вокзалу. Шаги
звенели о мостовую, выстрелы как будто смолкли. Айгнер
почувствовал на своей руке тяжесть, и ему стало тяжко
334
на сердце. Он выругался. Он протянул ребенка в первое
попавшееся окно, из которого тоже протянулись две руки.
И тогда он оставил позади то, что было позади. Он
предоставил события их течению. Ибо там, где трижды
изогнутая улица св. Винцента выходила на площадь, вдруг
началась стрельба, вплотную к его собственному телу.
Дикий и как бы изумленный вскрик раненого тяжелым
стоном протянулся по улице. Из окна, на уровне Айгнеро-
ва плеча, какой-то старик высунул голову, задел Айгнера
бородой по виску. У него во рту даже торчала трубка, на
его окнах даже висели занавески. Его горячие взгляды
провожали выстрелы. Айгнер ощутил непередаваемую
близость квартир, тепло улочки-, как пещеру. Из другого
окна закричали в трескотню выстрелов: «Freiheit», но
хрипло, только два звонких «ай», словно не человеческий
это был крик. Айгнер опять почувствовал тяжесть, на
этот раз у пояса. Он испугался; теперь он уже ничего
сделать не мог. Площадь лежала перед ним. Солдаты — не
полиция — были выстроены не перед улочкой, а полукру-
гом, в глубине площади. Головной отряд уже прорвался.
На залитой дождем площади лежали и полулежали два
солдата и три шуцбундовца, словно выключенные,
праздные. Все чуяли по началу, что прорыв удался.
События еще не развернулись; еще с обеих сторон
чувствовались нерешительность, какое-то удивление, даже
в выстрелах, даже во вскриках. Айгнер ощутил, что груз
на его поясе стал тяжелее, что он волочится. Его сердце
налилось свинцом; достаточно было одного этого мгнове-
ния, чтобы отделить его от товарищей. Он бросился
следом за ними, уже один, он нес ребенка перед собой у
груди. Он пробежал мимо солдатских лиц, мимо нереши-
тельных винтовок. Может быть, это был обман, так как
они не знали, что то, что он прижимал к груди, было
только мертво. В течение двух-трех минут он ничего не
слышал из того, что говорили товарищи, хотевшие взять у
него ребенка. Они не понимали выражения его лица:
облегчение, что он после страшной разлуки опять с ними.
Он продолжал тащить ребенка, но боялся взглянуть на
него и не взглянул. Он хотел снова передать его в
чье-нибудь окно, но теперь город замкнул свои двери и
окна. Они без помехи двигались к Вокзальной улице. В
воздухе гудели сирены. Айгнер слышал, как рядом с ним
говорили, что это государственные мастерские, что это
всеобщая забастовка. Айгнер вышел из ряда, положил
девочку на одну из скамеек в мокром вокзальном сквере,
он думал, что сейчас все, может быть, даже его жизнь,
зависит от того, заставит ли он себя не посмотреть на
ребенка. Он заставил себя. Он думал с отчаянием и
.335
удовлетворением, что события обрушились в первую
очередь на него, словно он был их злейшим врагом,
обрушились со всей силой, которую он всегда в них
предчувствовал. Вокзал был занят шуцбундовцами. Они
заняли также и товарную станцию. Когда они присели в
одной из зал, многие уставились на него робко, отчужден-
но, словно его несчастье было проказой. Он спросил
гордо:
— Есть вести из Вены? — Электростанция бастует, мы
передали приказ о стачке.— Кто мы? Комитет партии? —
Мы. Наши позвонили по телефону и объявили стачку.—
Кто-то сказал: — Все-таки Бернашеку удалось это дело.
Айгнер вдруг увидел своего шурина, перелезавшего
через шуцбундовцев, чтобы добраться до него. Шурин не
знал о том, что постигло Айгнера. И по совсем другим
причинам, чем думали люди, сел он рядом с Айгнером и
пожал ему руку.
п
Вернувшись ночью, Иост обещал Марте утром перед
уходом разбудить ее. Он был уже третью ночь на ногах, в
голове звенело. К тому же разговоры прошлой ночи
казались ему излишними, все сообщения в Вену —
бесцельными. Что бы Венский центральный комитет ни
постановил, как бы местное руководство ни старалось
проводить его решения в жизнь, если в Линце натянутая
струна лопнет, за линцовцами последуют штейровцы и
все постановления — ко псам. Терять больше нечего.
Терять больше нечего. Он тихонько провел рукой по
шее и плечам жены, хотя знал, что этого недостаточно,
чтобы разбудить ее. За последнее время ее грудь немного
налилась, но так, под одеялом, худые плечи, запрокинутая
голова, светлые волосы, все было таким же, как в первое
утро. В самое первое утро, когда он пришел к ее отцу с
каким-то известием, в комнату, набитую бельем, посудой,
людьми,— заседание комитета штейровского завода,— а
она лежала больная, без сна, но с открытыми глазами, так
как это была единственная возможность создать для себя
хоть какой-то уголок. И сейчас на ее бледном спящем
лице не было отпечатка ни материнства, ни даже любви.
Она прожила на положении взрослого человека только
пять рабочих месяцев, первые пять месяцев своего заму-
жества. Он помнил ее движение — испуганное и изумлен-
ное, когда она потянулась к столу, на котором он
приготовил для нее новую кофточку, несколько апельси-
нов, стакан вина. Он не забыл ее лица, когда она впервые
336
шагнула из кухни в спальню: на этом лице был отблеск
двух бесконечно тихих и просторных комнат. Он не мог
бы, однако, утверждать с уверенностью, что она действи-
тельно понимала, в чем суть его жизни и мыслей, в чем
смысл наступивших дней. Она говорила мало, не спраши-
вала ни о чем, он даже не знал, рада ли она, когда он
ночует дома. Правда, ее лицо чуть озарялось, когда он
приходил, но он не раз замечал, что оно озарялось и
тогда, когда приходил кто-нибудь другой.
Он разбудил ее, крепко проведя указательным пальцем
по ее бровям. Она сонно пошевелила губами, затем
сказала:
— Ты уже пришел? — Она протянула руки. Он был
уже в куртке и шапке и ответил ей:—Я развел огонь. Я
поставил подогреть тебе кофе. Теперь мне нужно ухо-
дить.— Женщина сказала спокойно: — Когда ты вернешь-
ся?— Скажу уж лучше прямо: не знаю.— Он провел
пальцами по ее волосам.
Он заметил, что она опустила голову на подушки и
закрыла глаза раньше, чем он успел выйти. Когда его
шаги на лестнице смолкли, она поднялась. Она тотчас
почувствовала тяжесть ребенка, о котором до сих пор еще
совершенно забывала, как только ложилась. Она подошла
к окну. Иост с двумя товарищами шел кратчайшей
дорогой к воротам. Она подождала — не взглянет ли он
еще раз наверх. Затем сообразила, что снизу окна совсем
не видно. Иногда ей казалось, что этот человек ждет от
нее, чтобы она наконец заговорила. Временами ее немота
была ей самой в тягость. Вероятно, ее лишил речи
оглушительный шум у нее дома. Да и не о чем больше
спрашивать. Ее отец и братья все до конца объяснили еще
дома. А чего она не понимала, обсуждалось в этой самой
комнате Иостом и его товарищами. Что он вообще попал
тогда в эту комнату, где она лежала, уже совсем обесси-
лев, будет ей до конца ее жизни казаться непостижимым.
Но зачем теперь еще раз открывать окно, звать и махать
рукой, раз она не имела власти удержать его: ибо здесь
проходила граница его любви.
Она начала проветривать постели, убираться. Не очень
большая уборка, ведь в сравнении с ее домом каждому
предмету здесь было и так необычайно просторно. У
Иоста была хорошая мать. Он терпеливо объяснял Марте,
как и что надо делать. Он заготовил кое-что и для
ребенка. Может быть, сесть за шитье? Но она подумала,
что шить сейчас не время, кто-нибудь как-нибудь уж
позаботится о ребенке.
Она взяла пустое ведро из-под углей, вышла на
лестницу. Женщины висели на перилах. Внизу на улице
337
было тревожно. Она сошла с лестницы. Все теперь
толпились внизу, вокруг какого-то мальчика. Она услыша-
ла одно слово, сдвинула брови, поставила ведро в сторонке
и подошла к толпе. Некоторые кричали:
— Говори же! — Другие кричали: — Отдышись снача-
ла!— Но мальчик хотел, по-видимому, сообщить дому или
даже всей улице свои новости первым: — В Линце стреля-
ют. Всеобщая забастовка! — Толчок прошел от узкого лба
женщины до ее ног, и через пол под ее ногами толчок
прошел через мир и прошел через ребенка, который еще
не пришел в мир.
— Что прежде всего пристукнут Хербста, директора,
в этом никто не сомневался. Только сам директор Хербст
этому не верил. Он думал, что будет преблагополучно
поживать и дальше. Как только была объявлена всеобщая
забастовка, весь штейровский завод как вымели. А Хербст
последним на своей машине подъехал к границе заводской
территории и остановился у будки сторожа, даже не
выключил мотора и высунул голову: он вообразил, что
ему нужно сказать что-то очень важное. А уже трое
караулили его у будки, так как было решено живым его с
завода не выпускать. Там, что с нами со всеми будет,
дескать, неизвестно, но Хербсту дольше не жить. Не к
чему. Вот трое и выскочили и пристрелили его. Но так
как все сделалось очень быстро и он был убит наповал, то
директор Хербст своего мотора так и не выключил;
подъехала артиллерия, стала стрелять. Никто о директоре
не вспомнил, и теперь еще машина небось там стоит, и
мотор все еще работает.
Нусс спросил:
— А сколько времени может проработать мотор —
порядочно? — Хеймверовец наклонился, чтобы послюнить
кончик шнурка на башмаке. За глухим выстрелом пушки
последовал сухой треск передразнивающих пулеметов.
Хеймверовец плюхнулся на руки, оттолкнулся от пола,
выпрямил плечи и затрясся от смеха. Нусс вертел во рту
языком. Хеймверовец, сидевший слева от него на нижней
койке, дрожал и вздыхал. На верхней койке кто-то начал
звонким, почти веселым голосом произносить слова в такт
паузам между выстрелами: — Пресвятая дева,— бабах! —
моли бога за нас грешных,— бабах!—теперь и в час
нашей смерти — аминь,— бабах! — Все трое на нижней
койке перекрестились, сидевший рядом с Нуссом — злобно
смеясь. Теперь слышался только сухой, бешеный лай
пулеметов и винтовок.
Нусс спросил:
338
— Сколько времени, точно? — Что? Ах да, часов
двенадцать, если ему только что набили брюхо. Как и
ты.— Сидевший слева от Нусса сказал: — Разве сегодня
жрать не дадут? — А на что тебе жратва? Все равно
пронесет, вишь, позеленел как.— Почему нас заперли
здесь, в этой вонючей дыре? Почему мы не выступаем? —
Полны штаны наклал, а туда же — выступать. Потому что
таких, как ты, против шуцбундовцев посылать нельзя, на
то есть правительственные войска.— А что же, правитель-
ственные войска на двор, что ли, не ходят? — Не так, как
ты. У них в брюхе не дерьмо, а ярость. В отряде
альпийских стрелков все сыновья благородных, с высшим
образованием. Им, может быть, сам директор Хербст
племянником приходится, либо дядей, либо крестным.
Может быть, им кусочек штейровских заводов должен по
наследству достаться.— Нусс смотрел, как всегда, на того,
кто говорил. Он вертел языком, прижимал его к нёбу.
Вдруг все повскакали с верхних коек, построились и
вытянулись. Из двери прокричали: — Кто желает по
доброй воле...— Все втянулись в проходы между койками,
потому что Нусс поспешно выступил вперед. Кто-то
толкнул его: — Спроси хоть сначала, что по доброй воле-
то! — Кто-то пробормотал: —Пролаза.— Другой сказал
громко, так как дверь уже закрылась: — Ему бы только
пожрать.
Фрау Фишер опустила в мастерской ставни, зажгла
свет. Вся семья сидела, сбившись в кучу, вокруг большой
железной печи. Когда началась стрельба, зять прибежал с
женой и ребенком. Как ни странно, но маленькая, круглая
фрау Фишер была спокойнее всех. Она только удивленно
повертывалась к старшему сыну, который стоял у станка
и пилил. Что-то не нравилось ей в его толстом, красном
лице, в тягучем визге его пилы, который стало слышно
только сейчас, когда закрыли окно. Зять крикнул:
— Перестань! — Каспер сказал:—Ты обычно вовсе не
так усердствуешь. Перестань.— Между ногами взрослых,
у самой печи, играла внучка. После первого артиллерий-
ского залпа мать завернула расплакавшегося ребенка в
свои юбки. Охваченный страхом, старик Фишер уставился
на реденькое белье дочери. Никогда уже не сможет он ей
помочь, никогда полуготовые доски, разложенные кругом,
не станут церковными скамьями с четырьмя животными
евангелистов, окруженными резными венками из цветов и
плодов на спинках. Никогда монастырь Гогенбух не
отпразднует своего юбилея. Наступил конец и опередил
юбилей.
339
Артиллерийский огонь прекратился. Иозеф Фишер
опять стоял спиной к своим и пилил. Старик Фишер
крикнул:
— Перестань! — Все удивились, когда сын послушался
отца. Иозеф тотчас же подошел к печке, но, так как не
было стула, сел рядом с племянницей на полу. Пот
покрывал его лицо. Каспер Фишер грубо спросил: —
Трусишь? — Старший покачал головой. Зять сказал: —
Адольф Гитлер обошелся без единого выстрела.— Он
щелкнул пальцами.— Только шуму и было, и дело было
сделано.— Старик Фишер быстро взглянул на него. Дочь
боязливо переводила глаза с одного на другого, не
выпуская головы ребенка. Вдруг Иозеф Фишер вскочил.
Мать спросила: — Куда ты? — Вон отсюда.— Спятил? Вез-
де стреляют.— Иозеф Фишер сказал:—Не могу я тут с
вами больше.— Младший сказал:—Оставь его, мать. Он
хочет в уборную.
Иозеф Фишер обернулся. Он ударил младшего по
лицу... Зять схватил его за запястье, они сцепились среди
сидевших. Старик Фишер крикнул: — Оставьте его оба,
сейчас же! — Он сам удивился, что оба его тотчас отпусти-
ли.
Иозеф Фишер вышел из мастерской во двор. Он вышел
на улицу. Узкая кочковатая улица, низенькие дома, все
вымерло. Может быть, он думал, что весь город в огне и
достаточно выйти за дверь, чтобы его сразу подхватили
события? Но его встретил только дождь. Даже высокий,
окаймленный белыми домами Энслейтен казался между
двумя островерхими крышами безмятежно спокойным.
Словно невидимый яростный враг напал на мертвый город.
Почему не родился он там, наверху, почему его отчий дом
стоит именно здесь, а не на одной из улиц, по ту сторону
реки, куда летели пули? Он не хотел возвращаться в
мастерскую, он не хотел бродить бесцельно по этим
улицам, он просто остался стоять на месте и ждал.
Из переднего ряда домов, обстреливаемых артилле-
рией, люди все еще спасались в переулки. Мужчина и
мальчик тащили швейную машину, женщина бежала ря-
дом, завернув руку в пропитанный кровью фартук. Дру-
гая, с остановившимся взглядом, толкала перед собой
детскую коляску, в которой, скрючившись, сидел старик.
Двенадцатилетний «друг детей» с круглым серьезным
лицом гнал впереди себя кучку маленьких мальчиков.
Женщины вывели Марту во двор. Они сидели, сбив-
шись в кучу, дети посредине. Маленький егозливый
заморыш заражал всех своей веселостью. При каждом
340
выстреле он начинал дрыгать своими худыми, как щепки,
ручками и ножками. Теперь, когда первое напряжение
миновало, даже вой и свист гранат и бомбометателей,
всего за несколько улиц, не могли оборвать непрерывной
нити женских разговоров.
Хотя эти женщины не выходили из дома с момента
объявления всеобщей забастовки, они знали все, что
происходило внизу, словно корни их тянулись сквозь гору
до города. Еще один снаряд разорвался совсем близко,
всего за двумя рядами домов. Женщины сдвинулись теснее
вокруг кучки ребят. Вся пауза до следующего выстрела
была наполнена пронзительным, отвратительно близким
«ох-ох-ох-ох». Кто-то из детей крикнул:
— Уйдем отсюда! — Женщины сказали: — Куда ты еще
хочешь идти? Дальше нельзя. Ты же не можешь слететь с
горы на крыльях.— Другой ребенок крикнул: — Я умру,
мама? — Женщины сказали:—Ты? Вот еще. Ты выра-
стешь, женишься.
Марта сидела на угольном ящике, зажатая между
женщинами. Вдруг она встала. Между двумя взрывами она
взбежала по лестнице. Она прислонилась к стене у
кухонной двери. Над ее головой с потолочных балок все
время дождем сыпалась штукатурка. Никогда еще в
комнате не было так тихо, словно она могла, если бы
захотела, пролететь вместе с печкой, со столом над всем
городом. Марта вдруг поняла, что вот уже несколько
минут, как огонь прекратился. Она вскользь подумала о
том, что Иост может не вернуться, но теперь эта мысль
не имела веса, улетучилась. Марта знала, что у Иоста
есть винтовка, но не знала, что он один из руководителей
шуцбунда. Может быть, он был совсем близко, на
Энслейтене, в окопах шуцбундовцев. Может быть, внизу,
в городе. Со своего места, через стол, на котором, в уже
остывшем горшке с водой, стоял кофейник, она видела
народ внизу. В первый раз с тех пор, как город вырос у
поворота реки, переменил он своего господина. Но по
лицу города ничего нельзя было заметить.
Кудрявые облачка дыма, подымавшиеся, несмотря на
дождь, то на той, то на другой улице, вспышки желтых
огоньков, таких крошечных, что они казались язычками
газа, все это нисколько не меняло его спокойных черт.
Неразрушимый город, тысячелетнее нерасторжимое таин-
ство между людьми и чугуном.
Стрельба началась опять. Марта вздрогнула, она дро-
жала, но не от страха, дрожала вся гора. Ребенок, о
котором она уж много часов не думала, шевельнулся в ней
слабым, неуловимым, но всепроникающим движением.
341
Ill
В битком набитом пригородном поезде висело объявле-
ние о том, что за опоздание отвечают работники службы
пути. По линии Хейлигенштедтер прошли друг за другом
три поезда. Как бы ни было, в понедельник утром Ридль
явился на завод, опоздав на несколько минут. Он остано-
вился перед контролером, посмотрел на заводские часы,
затем на собственные. Взглянул на узкое темно-серое
небо, как будто оно все еще было небом — последним
мерилом времени.
— Ну, скорее, Ридль,— сказал контролер,— вас там
ждут, словно невесту.— Ридль медленно вошел во двор,
чрезмерно выпрямившись. Все тотчас заметили его
приход.
Большой двор состоял, собственно, из двух, соединен-
ных между собой широким проходом, без ворот. Вход для
рабочих находился в левом, большом дворе. Этот двор
был теперь пуст. Рабочие двух смен толклись в правом
дворе, уменьшенном тем, что высокая подвижная решетка
отсекала от него участок в пятнадцать метров. Решетка
эта была теперь задвинута, закрыты и ворота правого
крыла завода. Ридль шагал между людьми, стремившими-
ся задержать его и с ним заговорить. Он стал спиной к
решетке и уставился на лежавший перед ним двор. Между
решеткой и воротами стояли высокие рубчатые башни
готовых,, свернутых кабелей. Деревянные рельсы уходили
под закрытые ворота во двор.
Заводский, член завкома, хлопнул Ридля по плечу. Это
был пожилой, костлявый человек с выступающим лбом,
взъерошенными, наполовину черными, наполовину белы-
ми усами. Они заговорили, стоя спиной ко двору, лицом к
решетке.
— Знаешь, Ридль, они не хотят приступать к работе.
Знаешь, Ридль, они не хотят уходить с завода. Дело —
дрянь. Я-то наобещал старику, что все будет в порядке.
Знаешь, Ридль, я тебе говорю наперед, что касается
меня...— Причина?—Причина... да аресты.— В Флорид-
сдорфе уже бастуют.— Ты посылал в центральный коми-
тет?— Нет еще.— Пошли, чтобы знать на всякий случай
постановление.— Ридль искоса посмотрел на него. Он не
мог понять напряженность в лице товарища. Он знал
Заводского в течение пятнадцати лет таким же, как
сейчас, спокойным, благоразумным, дисциплинированным
товарищем — ни стар, ни молод. Ридль повернулся лицом
ко двору. Тотчас все лица обратились к нему, все стали
тесниться к решетке. Он чувствовал, что все взгляды
искали его глаз, зрачков его глаз. И словно лицо его
342
стало слишком тесным, его кожа вдруг натянулась на
скулах. Он снова удивился необъяснимому выражению
всех этих лиц,— недоверие, ожидание. Наступила тишина,
так как люди думали, что он будет говорить; ко всеобще-
му удивлению заговорил не он, но кто-то из самых задних
рядов, заговорил тихим, но угрожающим голосом:
— Товарищ Ридль, в июле тысяча девятьсот двадцать
седьмого года ты повел нас с этого двора на улицу. Ты
никогда не уходил от нас. Ты отказался, товарищ Ридль,
занять платную должность. Ты хотел всегда быть с нами,
товарищ Ридль...«Но почему же,— думал Ридль,—он гово-
рит все это с угрозой?» Он чувствовал, что этот человек,
лица которого он в толпе еще не отыскал, наблюдает за
каждым движением его лица. Он сказал: — Имейте же
доверие, товарищи. Вооружитесь терпением. Сейчас будет
заседать заводской комитет.
Нет, никогда Ридль не подумал бы, что именно
Заводский мог охватить его плечи железным объятием и
пытаться трясти, никогда бы не подумал, что тускловатые
глаза Заводского под вялыми веками могли гореть, что
из-под его усов, где десять лет черное равномерно
перемешивалось с белым, могли прозвучать слова:
— У тебя-то внутри на самом деле все идет так гладко,
как по маслу, или ты только представляешься? Совесть-то
у тебя спокойна, Ридль, и слушаешь ли ты меня? Ты
знаешь, что старик сказал про тебя директору Янашу:
«Хоть бы уж Ридль поскорее пришел, он опять подтянет
их». Ты понимаешь, что это значит, Ридль? Нет, я больше
не хочу, брошу я все это, не хочу нести ответственность.
Слышишь, Ридль?
Ридль сказал:
— Не ломай мне плечо, Заводский* Мне на все ваши
охи да ахи наплевать. Одно, что меня сейчас интересует,
это вот: нужна ли такая частичная стачка, когда готовится
всеобщая забас овка, или нет. Подожди, что скажет
центральный комитет. Свободу арестованным членам за-
водских комитетов,— скажет он,— этим лозунгом теперь
не вызовешь в Вене забастовку.
— Ридль, мы не наци. Наше руководство не от господа
бога, оно от нас, оно создано нами, оно должно делать то,
что нам нужно. Но оно не отнимает у нас нашей со-
вести, оно не снимает с нас ответственности.
— Сядьте вы оба, так не обсуждают, к чертовой
матери,' ведь внизу триста человек ждут.— Кто же тебе
говорит, Ридль, что забастовка должна стать частичной?
Как это говорится, черт, насчет камушка и обвала. Может
быть, это как раз про нас и сказано.
— Садитесь, наконец, кто там стучит? Не мешайте.
343
Тебе что? — Не ори. Я не глухой. Меня послали снизу...—
Ридль наклонился вперед. Ибо это и был тот самый тихий
грозный голос, которому, стало быть, принадлежало вот
это бледное лицо с длинной шеей, никогда до того че
открывавшее рта.
...сказать вам, что девяносто пять процентов голосовали
за стачку.— Он сейчас же повернулся и пошел. Все
посмотрели на Ридля. Тот сказал: — Ведь мы все это знали,
не так ли? Именно потому, что классовый враг обладает
гораздо более сильными орудиями борьбы, наш долг...
Посмотри, кто там опять стучит.
— Вернулся курьер из центрального комитета. Во что
бы то ни стало предотвратить частичную забастовку.
— Так. Для этого незачем было посылать курьера.
Мы знали это и раньше.
— Товарищи! Вы слышали постановление нашего пар-
тийного руководства? Значит, точка.
— Ридль, Ридль, не ставь точки. Ты отрываешься.
— Даже если бы они прикончили меня там, внизу, во
дворе, я все же был бы спокоен, потому что это ведь мои
товарищи. Понимаешь, Заводский? Я оторвался, да? Вот
как у меня внутри, понимаешь? — Заводский молча сел.
Он оперся головой на руки.
Против всяких ожиданий не произошло ничего. Не
раздалось даже протеста, не говоря уже об угрозах.
Маленького, дерзкого Векснера сейчас же одернули,
когда он прокаркал: «Соглашатель!» На дворе была
тишина. На этот раз что-то в лице Ридля, в его голосе
тотчас дошло до людей. Не было на их лицах ни
недоверия, ни ожидания, только хмурость. Им пришлось
сделать огромное напряжение, чтобы продумать слова
Ридля: «Мы не смеем дробить свои силы, растрачивать их
до начала великой борьбы. Теперь дело идет не о
частичных забастовках, не о частичных требованиях, не о
борьбе с отдельными случаями произвола буржуазии,
какими бы нестерпимыми они ни казались. Дело идет о
великой решительной борьбе рабочих за конституцию, за
свободу, за демократию».
Вскоре после этого рабочие, без всяких инцидентов,
приступили опять к работе. Только маленький Векснер
дерзко повис на большой решетке, когда ее раздвигали.
Это произошло так быстро, что он не успел отскочить,
его рука оказалась вывихнутой, он с криком упал на
мостовую.
Позднее, уже на работе, когда напряжение упало, сила
тяжести обыденной жизни сразу вернула Ридля к самому
344
себе. В нем жило теперь только одно желание: чтобы его
не позвали в пятый цех. Стены дрожали и гудели, но
четвертый — это был тихий остров. Склоненные профили,
белые халаты Янаша и его двух практикантов, все
очертания слегка и непрерывно дрожали. Пять электриче-
ских лампочек горели в тусклом утреннем свете, окружен-
ные желтыми световыми кругами, почти осязаемые
диски, с чуть дрожащими контурами. Мысли Ридля бежа-
ли, без его содействия, по тем же путям, что и каждое
утро. Жена, с которой он не жил с рождения второго
ребенка; они не желали друг друга; его двое детей,
которых он, по неизвестной ему причине, почти не любил,
Фриц, которого он — по столь же неизвестной причине —
любил. В каждой толпе, в каждом собрании, даже только
что во дворе, всюду таилось измученное вниманием лицо
Фрица. Как это ни странно, Фриц никогда не работал на
производстве. Казалось невероятным, что он не познал
труда, что ему отказано в этом опыте, в одном из самых
великих и страшных опытов, таком же, как рождение,
смерть, любовь. Это было в нем пробелом. Правда, ему
так скоро и не попасть на производство, если только...
Ридль остановился. В цехе несомненно что-то измени-
лось, прибавилось или убавилось, он только не знал что.
Практиканты вертели выключатели, Ридль видел, что пять
электрических ламп погасли. Но его сознание почему-то
отказывалось впустить какую-либо дальнейшую мысль.
Все остановилось, стены больше не дрожали, белые
халаты окаменели. Затем шум разразился вновь, стены и
потолок загудели, но от шагов и криков; мысли хлынули:
всеобщая забастовка.
— До сих пор нам известно только, что бастует
электрическая станция. Но нам неизвестно даже точно
почему. Вы же прекрасно знаете, что я лично никогда не
стану проводить всеобщую забастовку без санкции руко-
водства.
«Вероятно,— думал Ридль,— я так же бледен, как
Заводский, как все остальные». Заводский сидел у стола
все в том же положении, что и раньше, опустив голову на
руки. Ридль встал:
— Вы понимаете, что мы должны предотвратить страш-
ное несчастие. Один неверный шаг, и правительство
выпустит против нас все свои силы.
Ридль открыл окно. Окна выходили на меньший двор.
Ворота опять были заперты, решетка задвинута. Большой
двор был полон, кто-то пошел в проход между дворами и
крикнул в окна:
345
— Чего еще ждать? Мы хотим на улицу, мы хотим на
сборный пункт.— Ридль крикнул в ответ:—Поставьте лю-
дей у входов, никого не впускать и не выпускать.
— Ридль!—Курьер вернулся. Маленький худой чело-
вечек, похожий на мальчика. Он сначала улыбнулся
потом сказал: — Повторяю вам точно и дословно. Мне
сказано следующее: комитет больше не может удерживать
от всеобщей забастовки. Но рабочие должны оставаться
на местах. Комитет сообщит не позже, как через час,
может быть, через пятнадцать минут, сколько времени
должна продолжаться забастовка.— Все это он говорил
улыбаясь. Вдруг улыбка исчезла с его лица, он ударил в
ладоши:—Так. Впрочем, электрическая станция бастует
не по предложению комитета, ее поднял Линц. В Линце с
восьми часов стреляют. В Линце и в Штейре.
Все глаза мгновенно устремились на его бледное,
насмешливое лицо.— Постой, слушай, подожди...— Чего
еще мне ждать? Моим товарищам внизу, если вы этого
боитесь, уже давно все известно. Откуда? Хотя бы от
меня.— Он пожал плечами.
Когда Ридль сошел вниз, к его удивлению, большие,
всегда запертые болтами ворота на улицу были открыты.
Въехал грузовик, на котором сидело пять человек. Над
грузовиком был натянут брезент. Ридль с трудом пробрал-
ся через толпу к грузовику. Выражение лиц было ему
непонятно. Маленький встрепанный шофер стоял на си-
денье, он хлопал вытянутыми руками, как крыльями. В
это время пошел довольно сильный дождь. Двое спрыгну-
ли с машины и оттеснили стоявших. До сих пор все мысли
были только мечтаньями; стены, мостовая, дождь, даже
лица, все предметы — только призраками. Но брезент над
грузовиком был занавесом перед действительностью. Его
быстро отдернули: то, что теперь все увидели и подумали,
было единственной действительностью: ружейные стволы.
На минуту люди оцепенели и только дышали. Затем
вдруг стали протискиваться к грузовику, кто-то крикнул:
— Становись в очередь!
Шофер перегнулся через сиденье, чтобы начать выгруз-
ку. Ридль пробрался вперед:
— Стой! — Шофер опустил расставленные руки.— От
кого винтовки и для кого? — Что — от кого и для кого? От
товарища Дейча — для тебя, для всех, у кого нет оружия.
— Пока наше оружие — всеобщая забастовка. Сначала
надо использовать ее.— Он обернулся к полукругу из
лиц.— Вооружение шуцбунда происходит на сборных
пунктах.
— Теперь хватит, Ридль. И катись. В Линце стреляют,
в Штейре тоже. А нас в Вене голыми руками возьмут.
346
— Я сам, товарищи, член шуцбунда. Я сам отправлюсь
на свой сборный пункт.
— Как же ты доберешься, когда нет сообщения? В
центр нельзя попасть.— Шофер крикнул: — Дорогу! Назад,
вы там! — Люди на грузовике кричали: — Благодарите свой
заводской комитет. Мы едем дальше. Винтовок гораздо
меньше, чем пролетариев. Нам некогда.— Рабочие хотели
удержать грузовик силой. Однако прицепиться удалось
только двоим-троим. Но и тех спихнули взбешенные шуц-
бундовцы. Спустя несколько минут двор опустел, толпа
вышла через главные ворота и растеклась по улицам.
— Что же ты теперь будешь делать, Ридль? Вернешь
всех обратно? Из центрального комитета передали по
телефону что с двух опять приступают к работе.
Ридль смотрел удивленно на лицо Заводского. Оно
было полно ненависти. Ридль сказал спокойно:
— Нет, это невозможно.— А что ты сам будешь
делать? — Ты же слышал что.
Но когда Ридль вышел затем на улицу Якоби, он и сам
забыл, что хотел сделать. Улица Якоби казалась выметен-
ной, только на последнем углу стояли двое постовых.
Ридль боялся, что он попадет им прямо в руки, что его
арестуют, что он будет выключен из событий. Он больше
не думал, он только боялся. Он пробежал несколько улиц
в обратном направлении. На улице Антонитер, принадле-
жавшей к восьмому округу, многие магазины были уже
закрыты, но прохожих попадалось немало, особенно
женщин и девушек. Иные все еще надеялись дождаться
трамваев. Не было ничего необычного, кроме сильного
шума автомобильных моторов. Ридль бежал и бежал. Он
хотел перейти железнодорожную насыпь, как вдруг заме-
тил подле себя велосипедиста, только что соскочившего
на перекрестке со своего велосипеда. Он узнал его и
окликнул. В двадцать девятом и тридцатом году он много
поработал с этим человеком, но с тех пор разговаривал с
ним редко. Теперь тот предложил Ридлю довезти его до
сборного пункта.
IV
Когда Маттиас втащил свое все еще окоченевшее, за-
спанное тело по лестнице, ведшей на мост, вспоминая при
этом о своей матери, которая чувствовала себя счастливой
в больнице, так как ей, с ее распухшими суставами, не
надо было взбираться по ступенькам, и затем посмотрел
вниз, он сразу почувствовал, что то, чего он ждал,
наступило. Еще не отдавая себе отчета, откуда он это
знает, он снова спустился по лестнице и пошел вдоль
347
рельс во Флоридсдорф. Теперь он понял, в чем состоял
маленький сдвиг, происшедший в знакомой картине: ваго-
ны трамваев стояли в самых различных местах пути,
ближайший — в десяти метрах от остановки.
Прохожие и пассажиры все еще думали, что просто
что-то случилось с трамваем.
Маттиас тоже спросил себя, не случайность ли это.
Шаг за шагом продвигался он к сборному пункту. Разгово-
ры и предположения, которые он улавливал на ходу, не
объясняли ничего. Но теперь Маттиасу уже казалось, что
всякого рода случайность исключена, что все бесповорот-
но решено, раз он идет на сборный пункт.
Он вошел в маленькую библиотеку на флоридсдорф-
ской улице. Владелица, старуха еврейка, торговала, кроме
папирос и газет, еще письменными принадлежностями и
всякими мелочами. Абонементная плата была невысока, и
книги читались охотно. В лавке было человек пять-шесть,
они стояли перед полками, перелистывали книги и выбира-
ли, и только один парень покупал у прилавка папиросы.
Маттиас тоже подошел и купил папирос. Маленькая
желтокожая хозяйка с черными крашеными волосами
жаловалась, как обычно, на старость и печень и на
трудные, тяжкие времена. Маттиас вынул из пачки папи-
росу и закурил. Первый покупатель расплатился и собрал-
ся уходить. Его место занял другой, положил на прилавок
книгу и попросил записать.
— Подожди меня, пойдем вместе.— Куда? — Да погля-
деть. Ведь как будто началось.— По мне, начинайся что
угодно, меня там не будет. Меня больше не заманишь. Я
дал себе клятву. У нас все равно никогда ничего не
выйдет.— Маттиас охотно расспросил бы этого парня, но
было лучше ни в какие разговоры не вступать, а ждать.
Он не знал, кто то доверенное лицо, которое должно
было принять список складов. Он пристально смотрел
поверх газеты на стеклянную дверь, но все проходили
мимо. Даже старухе хозяйке показалось странным, что
больше никто не заходит. Она начала беспокоиться.
Второй покупатель тоже вышел из лавки, и никто не
заменил его. Маттиас поискал, нет ли в этой забытой
богом лавчонке выключателя, чтобы проверить одним
движением руки ход событий. В потолке торчало гнездо
без лампочки, провода были отрезаны. В углу лавки
стояла керосиновая лампа, единственное освещение в
лавке этой женщины, которая со вздохом вышла из-за
прилавка и приоткрыла стеклянную дверь, вынюхивая
покупателя. Ей пришлось снова стать за прилавок, чтобы
отпустить третьего и четвертого клиентов, они ушли затем
одновременно. Маттиас стал соображать, не выйти ли ему
348
на улицу. Но ведь было указано именно это место и
никакое другое. Он посмотрел на часы. На самом деле не
прошло еще и двух минут. Он видел через стеклянную
дверь, как на противоположном тротуаре двое только что
вышедших из лавки подошли к трем другим, которые друг
с другом разговаривали. Одно движение руки, одна вспыш-
ка на лице — и он уже знал, о чем они говорят. Старуха
опять стала за прилавок. Она говорила что-то последней
клиентке, простоволосой, рыхлой молодой женщине в
вязаном платке. Она сняла с полки две книги, показала
картинки, что-то объясняя. Она, вероятно, боялась, что и
последняя клиентка уйдет из ее лавки, словно это был
остров, с которого все, кроме нее, отплывали. Но молодая
женщина сама готова была посидеть здесь, в плетеном
кресле, среди раскрытых книг. Вдруг она вспомнила с
легким восклицанием, что у нее дома варится студень, и,
так как ей уже было некогда, она не выбрала ничего и
убежала, извинившись.
Впрочем, сейчас же прибежала обратно: она забыла
свою сумочку. Старуха села за прилавок. Она не взяла с
собой вязанья, она перебирала и нюхала свои пальцы. Она
громко вздохнула. Маттиас взглянул на часы. Он здесь
уже пять минут. По каким-то им самим лишь наполовину
осознанным признакам он заметил, что улицу охватило
волнение. Доверенное лицо должно было появиться с
минуты на минуту. А если он не придет? Что-нибудь могло
помешать ему, его могли арестовать, могла порваться
связь.
Тогда Маттиас должен сейчас же идти в комитет. А
вдруг тот почему-нибудь задержался и все-таки придет?
Он назначил сам себе определенный срок. Любая прово-
лочка задерживала и раздачу оружия. Заводские дворы
уже наполняются, люди уже спешат к сборным пунктам.
Уже в мокром холоде они переступают с ноги на ногу.
Уже в казармах проиграли сбор. Уже офицеры дают
солдатам последние напутствия. Железные ворота откры-
лись, пропуская броневик. Каждый миг превращался в
год, в десятилетие поражения или победы. Старуха
встала. Она уже не могла сдержать поток своих жалоб,
так как ни разу в понедельник утром таких вещей с ней не
бывало. Маттиас утешал ее теми же словами, какими он
утешал свою мать во время приступов ревматизма: ничего
не поделаешь. Его мать с ним соглашалась. Но старуха
смириться не желала. Волны, вероятно уже затопившие
все венские улицы, могли каждую минуту докатиться и до
этой улицы, за стеклянную дверь, даже ворваться в лавку
и смыть хозяйку, ее книги и папиросы. По приказу
вождей он в течение ряда лет работал для этого дня. Он
349
собирал оружие, проверял его, прятал. Этот приказ
вождей заполнял его жизнь. Он не мог вспомнить ни
одного горя, ни одной радости, которые не были бы
связаны с этим приказом. Может быть, раньше, вскоре
после окончания школы, он и испытывал другие чувства,
но они изгладились из его памяти. Все же в это утро его
охватило ощущение всего, чего люди чают на земле.
Старуха за прилавком выпрямилась. Она вытянула шею и
в отчаянии смотрела сквозь стеклянную дверь. Маттиас
видел со своего плетеного стула, как на той стороне
улицы один за другим закрывались магазины. Он купил
марок, чтобы задержать старуху. Что ему делать, когда
лавка будет заперта? Дожидаться на улице? Много людей
шло мимо, все более спеша. Никому не приходило в
голову сообщить этой желтой старухе о всеобщей заба-
стовке. Про ее лавку забыли. Она почувствовала, что про
лавку почему-то окончательно забыли, и стала так зала-
мывать руки, что затрещали суставы. Маттиас попытался
сообразить, может ли его отец находиться сейчас на
газовом заводе в Леопольдсау. Да, его смена. Это несколь-
ко успокоило его, словно означало, что дело там в
надежных руках. Старуха вдруг выдернула из ящика стола
вязаную кофточку, стянула ее на груди, вышла из-за
прилавка на улицу. Маттиас поднялся. Он остановился
позади стеклянной двери, но не открыл ее. Десяти минут
не прошло. Теперь люди на сборных пунктах, наверное,
уже начали беспокоиться, некоторые, быть может, прихо-
дили в отчаяние. Казармы и полицейские участки были,
наверное, в полной боевой готовности. Может быть, в
одном месте уже началось, а в другом—люди ждали.
Шуцбунд должен был тотчас же со всей силой атаковать
казармы, брать приступом караульные помещения, сни-
мать рельсы, взрывать мосты, занять аэродром, радио-
станцию и все большие типографии. Это должно было
произойти сразу, мотоциклисты должны были быстрее
ветра нестись в Нижнюю Австрию. Старуха вернулась,
она обеими руками сжимала грудь возле сердца. Он понял,
что она все узнала. Она крикнула:
— Господи, ох, господи! — Чтобы задержать ее, Мат-
тиас спросил, в чем дело. Старуха составила плетеные
стулья, как при закрытии лавки. Она, плюясь, искала
слов, чтобы рассказать что-то, чего она не поняла. Она
жаловалась на свою жизнь, без детей и внуков, в этой
пустой лавке, жаловалась на старость и несправедливость.
Она заперла все ящики. Вдруг она обернулась. Ее глаза
заблестели. Стеклянная дверь отворилась.
Доверенный человек был так же мал ростом, как и
Маттиас, но свеж и круглолиц. Он подошел к Маттиасу,
350
не протягивая ему руки. Словно мимоходом, он произнес
пароль, лицо его было серьезно, но за серьезностью
таилась улыбка. Они вышли на улицу. За их спиной что-то
зашипело в отчаянии. Маттиас передал список, они рас-
стались. Маттиас направился в комитет.
v
Кройтнер еще раз сбегал домой. Он поцеловал жену. Она
привыкла к его частым отлучкам и к тому, что ему
приходится возиться со всякими щекотливыми партийны-
ми делами. Она знала, в чем дело, и гордилась тем, что
умеет казаться спокойной.
Кройтнер поехал на велосипеде к своему сборному
пункту, во дворе гимнастического зала. Кое-кто уже
явился. Кройтнер только что хотел поставить велосипед.
К нему подошел его приятель:
— Ты знаешь, что Франц арестован? — Кройтнер испу-
гался.— Что? Нет...— Что «нет»? — Ты же назначен заме-
стителем, ты же заместитель.— Должен был. Но ведь еще
не решили...— Он продолжал держаться за руль, приятель
взял у него велосипед. Растерянность Кройтнера переда-
лась и ему, он не мог справиться с велосипедом.— Но ты
же знаешь, где склады, знаешь? — Он подтолкнул его.
Кройтнер не знал, куда ему без велосипеда деть свои руки
и ноги. Его кулаки болтались, как гири.— Нет, как же
так, только Франц, больше никто.— А новый склад? —
Какой склад? Никакого нового нет.— Они посмотрели
друг на друга с ненавистью. Приятель еще раз подтолкнул
его: — Эх ты! — Что «эх ты»? — Они вышли во двор, во
дворе стояли брусья. Так как ждать было холодно, то
некоторые упражнялись. Остальные смотрели. Вдруг все
окружили Кройтнера. Их лица побледнели от волнения.
Они смотрели ему в лицо и ждали. Но его растерянность
постепенно передалась и им еще до того, как он
заговорил. Дрожа от нетерпения, все ждали беды. Крой-
тнер сказал:—Франц арестован. Никто теперь не знает,
где тайные склады. Вы думали, что я...— он вытер лоб. Он
посмотрел поверх их побелевших лиц в большое пустое
окно гимнастического зала, сквозь кольца и веревочные
лестницы. Это было преддверием к чему-то, еще более
ужасному. Все онемели, как будто они ничего не поняли.
У Кройтнера самого на миг возникло ощущение, словно
он еще ничего не сказал, словно он просто стоит здесь,
как и остальные, и ждет Франца. Его приятель подошел к
нему вплотную и в третий раз толкнул его: — Эх ты! —
Один из присутствующих вступился за него: — Что «эх
351
ты»? Он же не виноват! — А тогда кто же? — Не знаю. Но
только не он.— Другой крикнул: — Никто.— Но что же
нам теперь делать? — Что делать? Ждать.— И так они
стояли вокруг Кройтнера и ждали. Кройтнер вытер лицо.
Кто-то громко рассмеялся. Приятель Кройтнера сказал: —
Чего мы собственно ждем? Винтовки ведь не прилетят к
нам по воздуху. Я пойду сам раздобывать себе ружье.—
Он ушел, пожимая плечами. Это пожимание плеч послу-
жило сигналом для всей группы. Один за другим люди
стали уходить. Кройтнер остался на минуту совсем один.
В окне гимнастического зала ему почудилось маленькое
лицо Маттиаса, без туловища, гномье, с рыбьим ртом.
Кройтнер сказал вслух: — Ах, оставь! — Как много про-
шло за этот год через его руки винтовок, разобранных
пулеметов, патронов! Однажды он чуть сам не взлетел на
воздух. Он вывел свой велосипед и поехал домой.
Его жена растерялась от испуга и радости.
— Ты совсем останешься дома? — Он уставился на нее
таким взглядом, что лицо ее не только угасло, но стало
серым. Он взял шапку и вышел.
Час тому назад его жена сумела сдержать себя, даже
когда осталась одна. Теперь она заплакала.
VI
Виллашек приподнялся, не соображая, где он. Кухня
Хольцеров поблескивала белизной. Маленькими свечечка-
ми мерцала медь на окнах и на плите. Урчал котел с
водой. Из духовки веяло запахом незнакомого кушанья.
На столе стояла чашка с блюдечком и двумя кусками
сахара. На тарелке лежала разрезанная пополам булка с
повидлом. На стуле висела его куртка, приобретшая
почему-то другой вид. За всю свою жизнь Виллашек ни
разу не просыпался в такой комнате. Он спустил ноги на
пол, он поискал свои башмаки. Он даже не сразу понял,
что это его башмаки: они были зашиты и вычищены,
вместо бечевок — продеты шнурки. На стуле, рядом с
курткой, лежало сложенное полотенце с вышитым на нем
красным «X». Виллашек спустил рубашку. Он отвернул
кран, блестевший в его тусклой руке, подержал мыло на
ладони, истово растер кожу полотенцем. Почему не
положил он вчера вместе с курткой и рубашку: она была
пропитана потом и стояла коробом между свежей кожей и
вычищенной курткой. Виллашек повесил мокрое полотен-
це над плитой. Вдруг его сердце сжалось. Так же, может
быть, когда-то сжималось сердце его отца. В первый раз в
жизни страстно захотелось ему увидеть человека, винов-
352
ного в его рождении. Параллельно этим мыслям бежали
другие: может ли он налить себе кофе и съесть булку,—и
одновременно: если отец не подох, так, может быть, до
сих пор приезжает каждый год во время жатвы с партией
словенских рабочих сбивать цены? Из-за притворенной
двери до него донеслись два женских голоса:
— Вы должны были бы уговорить своего мужа, фрау
Хольцер, он показывал вам распоряжение правления,
фрау Хольцер? — Какое распоряжение? — Видите, он вам,
наверное, даже не сказал об этом. Там сказано, чтобы
каждый железнодорожник остерегался и на снисхождение
со стороны правления не рассчитывал, ибо оно будет
увольнять каждого, кто начнет бунтовать. Ваш муж, фрау
Хольцер,— вы на меня не обижайтесь,— совсем сбивает с
толку наших мужей в союзе. Повлияйте вы на него.—
Слышно было, как взбивают подушки. Виллашек решил
вынуть кофейник из горшка с водой. Он затосковал по
кухне Трушников. Может быть, Грушник даже ждал его?
Его, Виллашека, ждал человек всего за три улицы
отсюда?! Звонко отвечал голос хозяйки: — Я ни во что не
вмешиваюсь, это мое основное правило в семейной жиз-
ни.— Берегитесь, фрау Хольцер: ваш муж, правда, уже
получил пенсию, но у него могут пенсию и отобрать.
Фрау Хольцер сказала:
— Такой уж большой разницы между пенсией и
пособием нет. И сын наш не получает пособия, потому
что у отца пенсия. Из-за трех шиллингов в неделю я не
буду уговаривать мужа идти против себя.
— Ах, фрау Хольцер, иметь три шиллинга или не
иметь их, это составляет уже шесть, а в них-то — все дело.
В них, иной раз, вся разница.
Обе женщины вышли на кухню. Виллашек узнал мать
Штеффи. Она была маленькая и толстая, с птичьими
глазками и в серьгах. О Штеффи Виллашек все это время
совсем не думал. Женщины заметили его, причем мать
Штеффи, по-видимому, его не узнала.
Фрау Хольцер сказала приветливо:
— Ты спал так крепко, что мне не хотелось тебя
будить.— Мать Штеффи сказала, уходя: — У вас, фрау
Хольцер, пахнет штруделем.— Виллашек услышал уже из
передней: — Штеффи сделала нам вчера слоеное тесто —
уж до того тонко, что, кажется, можно бы сквозь него
читать объявления «Фольксштимме». Она всегда кладет
ложку пахтанья, чтобы тесто лучше подымалось.
Фрау Хольцер вернулась:
— Съешь же свою булку, Виллашек. Правда, скоро
обед. Куда они оба пропали? — Глаза ее были молоды, в
веночках крошечных морщинок. Несмотря на белые воло-
12 А. Зегерс, т. I
353
сы, она надела и сегодня пестрое платье. Виллашек
сложил вместе обе половинки булки и принялся есть. Но
разве это значило что-нибудь для него? Что значило для
его долголетнего голода быть сытым на одно мгновенье?
Для его сердца,— что на одну ночь его приняли, как
гостя? Он повернулся к окну. И он сжал плечи, так как
чувствовал, что дождь уже метит в них. Он крикнул: —
Они идут!
Фрау Хольцер успела накрыть на стол, пока мужчины
еще поднимались по лестнице. Молодой Хольцер распах-
нул дверь:
— Всеобщая забастовка.— Старик Хольцер сказал: —
Так вот, мать.— Отец и сын рассказывали фрау Хольцер
справа и слева, и ее щеки молодо зарделись. Они
обнялись. Виллашек побледнел. Он хотел о чем-то спро-
сить, но его губы дрожали. Молодой Хольцер сказал: —
Валлиш уехал в Брук. Он бруковцам обещал, когда
уезжал в Грац, что вернется к ним, если начнется
всерьез.— Фрау Хольцер спросила: — Разве поезда хо-
дят?— Но ведь Валлиш наверно поехал на автомобиле;
нет, мать, теперь не до еды, нарежь нам штруделя,
намажь маслом хлеб, заверни в бумагу. — Но отчего
же? — Нам ведь нужно уходить, мать.— Ну-ка, сынок,
берись...— Они отодвинули накрытый стол от скамьи,
скамью от стены. Старик Хольцер постучал молотком по
известке возле того места, где стояла скамья. Длинный,
засыпанный известью, замотанный в тряпки сверток,—
никогда фрау Хольцер не поверила бы, что что-нибудь в
этой кухне могло от нее ускользнуть. У нее было такое
чувство, словно всю эту счастливую жизнь втроем она
втайне делила с кем-то четвертым. Старик Хольцер
сказал:—А ты, сынок, пойдешь со мной и получишь
винтовку взамен того, что я принесу.— На Виллашека
никто не обращал внимания. Его зубы были оскалены,
словно он собирался укусить то, что пришло. Фрау
Хольцер сказала:—Разве мальчик тоже идет?—Она не
плакала, на ее щеках румянец горел кругами. Она стала
тотчас же приготовлять своими ловкими руками пакеты с
едой, два пакета. Отец и сын поцеловали ее в губы.
Виллашек пошел за обоими Хольцерами. Его мысли были
поглощены возможностью получить винтовку.
Проникнуть в Дом кооперации, все время следуя по
пятам за Хольцерами, ему удалось. Но винтовки он все же
не получил. Старый Хольцер сказал несколько слов и
сразу добыл винтовку для сына. Виллашека просто обо-
шли взглядом, словно он и не стоял тут в очереди. Сейчас
же подошел следующий за ним. Виллашек еще более
оскалился, его зубы еще злее обнажились. Но он забыл о
354
своем горе (хотя это и было самым сильным горем в его
жизни), когда Франц Постль обратился к шуцбундовцам с
речью:
— Рабочее правительство захватило власть, наступила
минута, когда каждый должен бороться, беспрекословно
подчиняться приказам вождей; всех представителей испол-
нительной власти, которые сдаются, брать в плен, а кто
будет сопротивляться, того приканчивать.— Это был тот
самый Постль, который стоял когда-то на ступеньках
Народного дома и над ним, Виллашеком, смеялся. Но
Виллашек забыл и об этом. Он даже забыл о том, что не
получил никакого оружия, он забыл, что вовсе не принад-
лежит к отряду Хольцера. Хольцер, его сын и старик по
фамилии Вебер получили приказ втроем пройти улицу
Бургмайер, Виллашек поспешил за ними, словно приказ
распространялся и на него.
Трое мужчин шли быстро и молча. Старый Вебер
старался не отставать. Виллашек больше не скалился. Он
успокоился, так как думал только об одном: он должен
идти с ними. Поэтому он забыл и свое горе. За плоскими
ржавыми крышами закрытых железнодорожных мастер-
ских виднелись окна домов улицы Шорер, маленькие, с
занавесками. Улица Бургмайер, немощеная по краям,
посередине была асфальтирована. Старый и молодой
Хольцеры и старик Вебер смотрели испуганными глазами
на зеленые заборы, на мокрые голые кусты, на жестя-
ные крыши, на окна: точно как в первый раз идешь в
школу, и все предметы таят в себе какую-то новую
угрожающую реальность. Угрожающе реальными были
даже людские следы на размытой правой стороне улицы,
вдоль заборов; словно удивительным было то, что кто-то
уже проходил этим путем. Виллашек опять оскалился.
Это он первый сказал «стоп». Трое мужчин остановились.
Они вздрогнули от неожиданности, они не заметили, что
Виллашек идет за ними. Еще до того, как Виллашек
сказал «стоп», каждый из них, наверное, увидел человека,
стоявшего под виадуком. Но только теперь, когда они
остановились, им стало ясно, что имел в виду Виллашек.
Человек этот был не только человеком, это был жан-
дарм— форма, винтовка. Молодой Хольцер посмотрел на
отца. Он видел, как лицо старика становилось все более
растерянным. Старик Хольцер посмотрел на старика
Вебера, у того вздрагивала борода. Виллашек сказал:
— Теперь нужно его окликнуть.— Все трое посмотре-
ли в лицо Виллашеку. Не было на свете большей ясности,
чем в глазах Виллашека. Теперь они, его спутники, о нем,
прежнем, уже не помнили. Он оказался, по-видимому, тем
человеком, который знал дорогу в этих дебрях действи-
12*
3S5
тельности. Молодой Хольцер сказал:—Да, надо его ок-
ликнуть.
Они прошли еще пять метров, все четверо в ряд.
Жандарм, может быть все утро сонно смотревший в
противоположную стену, сразу насторожился и взял
ружье наизготовку. Он крикнул:
— Стой! — И хотя все четверо только остановились,
жандарм больше не шевельнулся. По-видимому, и он еще
не вполне освоился, и он, может быть, еще не решался
следовать закону этой улицы. Он дал им посовещаться.
Старик Вебер спросил: — Что теперь нужно делать? —
Виллашек сказал:—То, что велел Постль. Ведь жан-
дарм— представитель исполнительной власти? Не правда
ли? — Старик Хольцер сказал:—Да. Крикни ты.—
Виллашек сказал: — Крикни ты.— Молодой Хольцер крик-
нул:— Сдавайся! — Они взялись за винтовки. Жандарм
выстрелил, но пуля пролетела мимо колена Вебера и
попала в забор. Виллашек сказал:—Стреляйте! Надо
же! — Они выстрелили все трое. Жандарм вышел из-под
виадука на свет, к краю улицы. Не сразу, но постепенно
стал он опускаться на левое колено, левую руку он
закинул при этом за планки забора. Он был ранен легко,
может быть, только задет. Все четверо нерешительно
приблизились. Теперь между ними оставалось не больше
пятнадцати метров. Жандарма они не только узнали, они
знали его. Старик Хольцер крикнул: — Сдавайтесь! —
Человек снял руку с забора. Он сделал движение, чтобы
поднять винтовку. Виллашек сказал:—Стреляйте! — Он
вырвал у Вебера винтовку и выстрелил. Жандарм упал на
живот. Виллашек подошел ближе. Он выстрелил еще два
раза. Затем все четверо побежали по этой размытой
стороне улицы к человеку, привалившемуся к забору в
странной полусидячей позе. Старик Хольцер сказал: — Он
мертв, Виллашек.— Виллашек сказал спокойно и серьез-
но:— Конечно, мертв.— Он прибавил:—Теперь у него
надо взять винтовку и патроны.— Старик Хольцер взял
винтовку убитого, Виллашек — винтовку Вебера. Они
прошли под виадуком до перекрестка, так как им было
приказано пройти всю улицу до конца. Больше они никого
и ничего не встретили. Вдруг началась стрельба, довольно
близко, за домами улицы Шорер. Они зашагали гораздо
быстрее, словно облегченные. Виллашек шел впереди. Он
услышал, как позади старый Хольцер сказал:—Теперь
они обстреливают жандармское отделение.
Они прошли обратно, опять вчетвером, по совершенно
безмолвной улице, потом под виадуком, мимо убитого,
вдоль забора, и вернулись к тому месту, откуда вышли.
356
VII
Когда одна из батарей правительственных войск двину-
лась на Зандлейтен, в квартиру, занимаемую семьей
Кампчик, вошли три шуцбундовца, оттолкнули испуган-
ную фрау Кампчик и, не обращая внимания на ее
разъяренные вопросы, бесшумными шагами прошли кух-
ню, жилую комнату и спальню. Они распахнули все окна,
в каждое высунулись и, дойдя таким образом до кухонно-
го, сказали:
— Здесь.— Затем вернулись на лестницу, по которой
их товарищи тем временем тащили пулемет.
Когда после объявления всеобщей забастовки закрыли
мастерскую, в которой Кампчик — редкое счастье —
беспрерывно работал с самой войны в качестве автомо-
бильного слесаря,— он отправился не домой, а к своим
родителям. Он не раз наказывал жене в подобном случае
немедленно забрать ребенка и тоже идти туда. До родите-
лей мужа она могла добраться пешком с детской коляской
в какие-нибудь полчаса. Но фрау Кампчик, потому ли, что
терпеть не могла свекра и свекровь, потому ли, что уж
очень любила свою квартиру, пропустила время, когда
еще можно было выбраться с ребенком из дому. И теперь
этот здоровый полуторагодовалый, слишком толстый мла-
денец сидел на своем высоком лакированном креслице,
держа в одной руке раскрошенную булку, в другой —
резиновую собачку. Когда внезапно появились шуцбундов-
цы, ребенок перекосил лицо, собираясь заплакать, но мать
быстро его успокоила, показав ему, как нужно кормить
собачку булкой. Добродушный, толстый малыш стал
сейчас же в это играть и заодно с удовольствием
наблюдал, как шуцбундовцы снимали двери с петель и
вносили с лестницы на кухню ящики с патронами, бидоны,
винтовки и, наконец, пулемет.
С тех пор как фрау Кампчик въехала в эту квартиру,
почти не проходило дня, чтобы она не вносила какого-
нибудь улучшения в свою кухню и две маленьких комнат-
ки. Кафельные полы были начищены, вышитое полотенце
аккуратно расправлено, даже в кухне белые занавески
были подобраны. Последнее, что она сделала для своей
квартиры,— отлакировала две доски: одну для комна-
ты, другую для кухни, чтобы ставить на них цветочные
горшки, которые летом стояли перед окном. Когда Кам-
пчики переехали в новый дом, где большинство квартир
было отдано старым партийцам, многие, знавшие слесаря
Кампчика, ругались. Кампчик редко показывался на пар-
тийных собраниях, зато исправно платил членские взносы
и часто подписывался на разные дополнительные сборы.
357
Его товарищи говорили, что это для Кампчиков самая
выгодная форма членства, доставившая им хорошенькую
дешевую квартирку. Соседки иногда осуждали фрау
Кампчик за то, что она чересчур любезна и нарядна.
Мужчины же охотно встречали ее на лестнице и радова-
лись, когда им удавалось рассмешить ее удачной шуткой,
потому что тогда ее свеженькое, правильное личико
становилось еще милее.
Один из шуцбундовцев оттолкнул фрау Кампчик лок-
тем к стене. Она громко заохала, но шуцбундовец стреми-
тельно повернулся к ней с таким движением, словно хотел
ударить ее. Она задыхалась. Она с отчаянием уставилась в
пол, на кафели, которые обыкновенно чистила после
каждой еды, стоя на коленях. «Пол в кухне должен быть
таким, чтобы с него можно было есть»,— сказала ей два
года назад свекровь во время первого ее посещения. При
этом она критически разглядывала довольно неряшливо
одетую будущую невестку. Она уже давно выпытала у
сына, что Тереза с четырнадцати лет служила по рестора-
нам судомойкой, а когда везло, то и кельнершей, привет-
ливо поворачивая свое, увы, красивое лицо к каждому
гостю. Те первые полгода после брака, которые молодым
пришлось прожить у родителей мужа, значительно поох-
ладили радость Терезы по поводу того, что ей, единствен-
ной из четырех сестер, удалось найти хорошего человека,
женившегося на ней. Там она узнала, что значит выйти
замуж в солидную семью. Ее радость оттого, что она
замужем, воскресла в полной мере, лишь когда родители
мужа побывали у нее в первый раз в гостях здесь, на
Зандлейтене. В тот вечер она словно вновь собирала все
свое имущество — детскую мебель, кухонную мебель, тю-
левые занавески, покрывала, ковры, посуду, диванные
подушки, видя все это мелко и точно отраженным в
круглых, блестевших от страха глазах свекрови. В тече-
ние многих лет она перемывала в жирной воде с содой
сотни тысяч чашек с золотой и синей каемкой. Теперь
эти двенадцать чашек с изображением луковицы были ее
собственностью.
Шуцбундовец, стиснув зубы, втащил в кухню ящик и
задел углом белый лакированный кухонный шкаф. Жен-
щина уставилась на бороздку в лаке. Затем ее взгляд
снова упал на кафели: они были не только грязны, но и
потрескались. Кто-то стремительно вбежал из сеней,
крикнул:
— Они идут! Скорей! — Один из шуцбундовцев, вошед-
ший в комнату, сказал своим товарищам что-то, чего
женщина не разобрала. Они два раза ходили из комнаты в
кухню, из кухни в комнату и наконец выбрали: пулемет
358
поставить в комнате. Фрау Кампчик выхватила ребенка из
креслица. Она вдруг решила бежать и искать мужа. Тут
она взглянула через открытую дверь в комнату. Плюш на
диване был разодран, словно его исполосовали ножом.
Бешеный прожорливый зверь, которого эти люди пригна-
ли в ее квартиру, откусил край буфета. Стул опрокинулся.
Один из мужчин скомкал в руках большую зеленую
вышитую подушку. Жестяной бидон стоял на полу,
окруженный огромным пятном. Один из шуцбундовцев
собирался как раз перетащить из кухни еще новый ящик.
Фрау Кампчик не могла бросить квартиру на произвол
судьбы. Она посадила ребенка обратно в кресло. Остано-
вившись на пороге комнаты, крикнула:
— А теперь — хватит! — Один из шуцбундовцев обер-
нулся и сказал: — Пошли вон, фрау Кампчик! — Фрау
Кампчик крикнула: — Вы пошли вон! — Она увидела дыру
в ковре, топнула ногой, как в былые дни,и закричала: —
Нет! Нет! Нет! — Один из шуцбундовцев пошел с лестни-
цы на кухню, он отодвинул мешавшее ему детское
креслице, резиновая собачка упала на пол. Ребенок
заревел. Фрау Кампчик бросилась к нему. Кухня была
полна ящиков и непонятных предметов. Все это — с
минуты, когда вошел первый шуцбундовец, и до того, как
из-за упавшей собачки заревел ребенок,— заняло очень
мало времени, всего каких-нибудь пять минут. И опять тот
же голос отчаянно прокричал:—Они идут! Они идут! —
Спокойный низкий голос из комнаты крикнул поверх фрау
Кампчик, наклонившейся над собачкой: — Готово! — Фрау
Кампчик снова топнула ногой. Она завопила: — Вон! Вон!
Вон! — Она уже не могла следить за событиями, так как
все было перевернуто вверх дном, точно во сне, без
всякой разумной последовательности: голос — «готово»,
голос — «идут», ее собственный голос — «вон», блестящий
безумный зверь, жравший ее мебель и ковры, резиновая
собачка между ножек стула. Она хотела еще раз затопать,
но ее нога отяжелела, она хотела расплакаться, но,
по-видимому, не в таких случаях во сне текут по щекам
слезы. Она, как во сне, побежала в комнату, крикнула:—
Вон! Вон! — Вдруг среди сна ей вспомнились слова мужа:
«С соседями нужно держать ухо востро»,— и как он
говорил о том или другом из них: «От него всего можно
ожидать». Она вдруг испугалась, что была недостаточно
сдержанна с людьми, от которых всего можно ожидать.
Шуцбундовец, стоявший на коленях на ковре перед
ящиком с патронами, презрительно повернул к ней моло-
дое лицо с такой неторопливостью, словно времени у него
сколько угодно; и он сказал так ясно, словно на его
стороне ясность всего мира:
359
— Уберите ее.— Шуцбундовец, как раз перетаскивав-
ший через порог второй ящик,— прошло ведь всего нес-
колько секунд,— сказал:—Она такая же, как ее муж.—
Шуцбундовец, стоявший на коленях, сказал: — И ребенок
будет такой же.— Фрау Кампчик поставила резиновую
собачку на детское креслице. Она наградила ребенка
шлепком. Ребенок заревел. Она зажала ему рот, отступи-
ла на порог комнаты, ибо это был порог между кухней и
ее комнатой; шуцбундовец поставил второй ящик на
ковер, он уже повернулся, чтобы идти за третьим, и
отстранил женщину. Он сказал: — А теперь уходите-ка,
фрау Кампчик. Теперь будут стрелять.— Фрау Кампчик не
поняла его. Она думала так напряженно, что у нее горела
голова. Она вдруг снова вспомнила о своем муже, велев-
шем ей прийти с ребенком. Фрау Кампчик ломала себе
голову над тем, что сказали шуцбундовцы, страшно
торопясь понять, словно от этого понимания зависела ее
жизнь. Она уже опять стояла на пороге. Полы и ковер
были выпачканы чем-то жирным. Скатерть сдернута,
кадка с комнатной липой — на боку. Человек, возившийся
с пулеметом, вытирал масляные руки о занавеску. Фрау
Кампчик протянула ему свой фартук, причем сильно
нагнулась вперед, чтобы только не покидать порога. Муж
сказал, чтобы она сейчас же брала ребенка и шла к его
родителям. Он совсем не заходил домой, муж был муж, а
она — она. Шуцбундовец сказал, что она как ее муж, а
ребенок — как она. Но она была сама по себе, муж — сам по
себе, ребенок — сам по себе. И опять все перемешалось,
как во сне, мысли и предметы, звуки и краски за
решеткой ее полосатого голубого передника. Шуцбундовец
скомкал фартук и отбросил прочь, он присел на пол и
крикнул:—Так не годится. Дайте что-нибудь подсунуть,
скорей, скорей.— Они скатали ногами ковер и запихали
его между буфетом и пулеметом. Они запихали еще
подушку, затем оглянулись, ища чего-нибудь еще. Фрау
Кампчик перебросила им кожаную подушку со скамьи.
Шуцбундовец крикнул: — Еще.— С лестницы раздался тот
же голос: — Они идут.— Кто-то поспешно сбежал вниз.
Пяти минут еще не прошло. Послышались шаги, подымав-
шиеся по лестнице. Все лица повернулись к выходной
двери, лицо женщины — тоже. Шуцбундовец доложил, что
парламентер вернулся, что ответили отказом, что предсто-
ит бомбардировка. Шуцбундовец, втащивший тем време-
нем третий ящик, открыл кухонное окно, завернув голову
в занавеску. Фрау Кампчик тоже взглянула вниз. Она
увидела мощь государства. До сих пор она думала, что ее
собственное будет разрушено изнутри, но ему угрожали
извне. В комнате шуцбундовец кричал: — Еще!—Фрау
360
Кампчик перебежала через порог. Мужчины хватали что
попало. Фрау Кампчик бросала им нелепые предметы,
стопки связанного белья. Потом она переступила через
второй порог в свою спальню и притащила матрацы. Это
как раз годилось. Тюлевое покрывало обмоталось вокруг
ее ног. Она бросилась в кухню, выхватила ребенка из
креслица. Шуцбундовец сказал через дверь: — Женщины и
дети все ушли, идите в погреб, фрау Кампчик.— Фрау
Кампчик спросила:—Разве наверху больше не осталось
женщин? — Шуцбундовец крикнул из двери: — Нет,
вот...— Фрейлейн Кемпа, учительница городской школы,
шаг за шагом сводила с лестницы свою старушку мать и с
пылающим лицом в чем-то ее убеждала. Фрау Кампчик
вытянула руки, в которых держала ребенка. Он был одет
в белую шерсть, она все сама связала, много десятков
тысяч петель. Он очень напоминал отца. Те же уши,
глаза, волосы. Она никогда еще не расставалась с ребен-
ком, свекровь не раз желала, чтобы он у нее погостил, но
мать не соглашалась. Он всегда был возле нее: или в
своем высоком креслице, или внизу, на площадке, в
колясочке. Если у нее среди дня находилось немного
времени, она вязала или шила для него. Множество
маленьких белых и голубых вещиц для его маленького,
толстенького тельца. Тогда, в квартире родителей мужа,
она и забеременела. Она сидела и считала дни и вдруг
забеременела. Еще за неделю до этого она хотела бежать.
Квартира действовала на нее угнетающе, вечная ругань
свекрови, добродушное пожимание плеч мужа. Она заяви
ла ему прямо, что с такими руками, как у нее, она всегда
найдет себе место, а с ее грудью и лицом она всегда
найдет и мужчину. Затем она стала спокойнее, также
пожимала плечами, начала вязать вот эти вещицы. Она
протянула ребенка фрейлейн Кемпа. Ребенок ревел, но это
на нее не подействовало. Теперь шуцбундовцы затихли, у
каждого было свое место, каждый замер в том движении,
которого от него потребует следующий миг. Уже ссадины
на буфете и кухонном шкафу приобрели давность, разо-
рванное место на ковре стало частью ковра, кадке с
цветами надлежало валяться на боку, пулемет составлял
часть обстановки. Все говорило против того, что это сон,
и все за то, что это действительность. Ясно и отчетливо
фрау Кампчик слышала слова, что всегда говорил ее муж:
«Партия ей и ребенку еще пригодится». Он также убеждал
ее запретите ее трем сестрам бывать здесь.Младшая стала
погуливать, вторая — помогала дома по хозяйству, стар-
шая, модистка, была в связи с шофером; все три —
неряхи, шумливые, вздорные. Но это не причина, чтобы
отстранить всех ее родных. Отец ее служил раньше
361
грузчиком у «Крамера и Венцеля». Под старость он весь
съежился, он мало говорил. Ее мать еще сохранила
полноту и болтливость. Муж не устроил настоящей
свадьбы,— а что за брак без свадьбы,— он не желал
показывать ее родителей своим. Но что ей теперь эта
свадьба, что ей горе, которого ей это стоило. Может
быть, лучше, если бы этого брака не было. Может быть,
лучше, если бы этот ребенок вовсе не родился. Что ей
собственная квартира, даже в две комнаты, с кухней и
кафельным полом: овчинка не стоила выделки. Пусть
ковер рвется, пусть пропадут взносы за мебель, пусть
муж сидит у родителей и ждет. Пусть он сам вытаскивает
свое добро из-под развалин.
Шуцбундовец у окна, завернувший голову в занавеску,
сделал свободной рукой простое торжественное движение,
словно начальник станции, отправляющий поезд. Для
шуцбундовцев в комнате это движение было словно
командой тем пушкам, которые в следующее мгновение
сотрясли Зандлейтен. Но фрау Кампчик испугал гораздо
больше сухой непрерывный треск в ее комнате, точно
взбешенный ответ самих каменных стен, от которого
посыпались все украшения, а стаканы и цветочные
горшки заплясали от страху.
Сначала она, потрясенная, скрючилась в углу комна-
ты. Но в течение следующего получаса она уже привыкла,
слезы перестали неудержимо бежать по щекам, а застре-
вали в горле. Она прислушивалась к тому, что говорили
шуцбундовцы, постепенно поняла их жесты и сама кое в
чем стала им помогать. И когда уже не только Зандлей-
тен, а весь Оттакринг гудел и содрогался, она давно
скормила шуцбундовцам все, что у нее нашлось, она
сварила кофе и разнесла его по всем квартирам, где
засели шуцбундовцы.
VIII
Вокруг Дома Карла Маркса вдруг снова вспыхнули
электрические фонари, по всем фасадам дома загорелись
огни,— в покинутых комнатах, где обитатели за день раз
по десяти поворачивали выключатели. Острые световые
точки зажглись в потайном окошечке больших деревян-
ных ворот — глаза шуцбундовца, отряд которого находил-
ся под этими воротами. «Техническая помощь» —
треклятая, сверхмощная магистраль дала свет.
Они лежали в улочке между Хейлигенштедтским вок-
залом и Домом Карла Маркса, под воротами углового
дома. Рудольф обхватил Фрица рукой. Они невольно
362
сблизили лица, висок к виску. Встретив Фрица утром во
дворе, Рудольф просто взял его с собой. Он принял его в
свой отряд и дал ему оружие. Раньше Рудольф Фрицем
никогда не интересовался, но сегодня, с первой же
секунды их встречи, у обоих возникла потребность дер-
жаться как можно ближе друг к другу. Вдруг раздалось
подряд выстрелов восемь. Звеня, посыпалось битое стек-
ло. Шуцбундовец у потайного окошечка сказал, не обора-
чиваясь:
— Это наши стреляют по фонарям. Постой, никак
полиция стреляет из караульной. Да подожди, наши идут
на караульную. Тише, говорят тебе.— Шуцбундовец у
окошечка переступал ногами, словно лошадь. Все начали
напирать на него сзади. Его прижали к воротам. Он задом
оттеснил их. Стрельба из винтовок продолжалась. Кто-то
под воротами канючил: — Выпусти нас.— Рудольф сказал
сурово:—Нет.— Шуцбундовец у окошечка сказал: — Они
расстреляли все фонари. Теперь темно. Зря они тратят
столько патронов. Постой-ка, теперь они пошли в атаку.
— Выпусти нас.— Тихо, они сами справятся. Мы здесь
поставлены, небось, и до тебя дойдет.— Вон, ах, лежит
один, два, три.— Открой ворота.— Не открою.— Еще где-
то стреляют.— С улицы Хейлигенштедтер.— Шуцбундовец
у окошечка крикнул:—Они взяли ее, взяли. Они теснят
полицию за вокзал.— У задних ворот постучали, подворот-
ня имела второй выход во дворы. Засов был отодвинут.
Из ночи — за воротами не блеснуло ни луча — раздался
только мужской голос:—Три машины с хеймверовцами по
улице Хейлигенштедтер. Их обстреляли. Мы выслали
патруль. Он не вернулся. Теперь ваша очередь посылать
патруль.
Рудольф взглядом обшарил лица» тонувшие в полной
темноте. Все почувствовали этот взгляд. Но он послушал-
ся только руки, слегка сжавшей его локоть: Фриц. Курьер
остался, ворота за Фрицем заперли на засов. Воздух
хлестал его по лицу, хлоп-хлоп, словно мокрый платок.
Небо было беззвездное, и все же как светла была ночь
таящимся в ней светом. Залаяла собака и тотчас смолкла.
Конечно, кто-то поторопился зажать ей пасть. Сердце
Фрица наполнилось благодарностью к этому неведомому
помощнику. Он почувствовал себя так легко, словно его
перебрасывали, как мяч, через три дворовых стены. Он
был совершенно счастлив. Он не думал о том, что может
умереть, по той же причине, по какой он этого не боялся:
363
он получил все, чего желал. На перекрестках он нагибал-
ся, хотя это было излишним. Улица Хейлигенштедтер и в
ту и в другую сторону была пуста. На земле блеснуло
что-то металлическое. Фриц подполз, хотя, может быть, и
совершая неосторожность. Он коснулся предмета рукой,
оказалось, металлическая часть чего-то, может быть,
кусок фары обстрелянного автомобиля с хеймверовцами.
Вдруг до него с Хейлигенштедтской железной дороги
донесся какой-то шум, все ближе, все громче. Его горло
сжалось. Он оцепенел. Шум проникал, казалось, в его
члены, словно приближающийся поезд должен был разда-
вить его. Когда он шел обратно, его движения были тяжелы
и неловки, ему даже было страшно.
— Я целый год читал об этом все, что удавалось
достать,— рассказывал Рудольф в подворотне, чтобы под-
держать в своем отряде необходимую бодрость и внима-
ние.— Все, что написано о борьбе рабочего класса...—
Сначала он говорил для облегчения других, а потом и для
собственного:—Орудия государственной власти всегда ка-
зались тем, против кого они были направлены, несокруши-
мыми. Первая пушка — не меньше, чем танк, первое
ружье — не меньше пулемета.— Все взгляды в подворотне
искали по его голосу точек его глаз, словно глаза
Рудольфа даже здесь нашли какие-то остатки света, чтобы
вобрать их в себя.— Поэтому, товарищи, не давайте
сбивать себя с толку. Помните, глядя на каждую машину,
что в ней сидит человек, и цельте ему в голову. Если вы
не будете целиться ему в голову, так он после наступит
на голову вам. Пусть чувствует, что обслуживать такую
машину—значит идти на верную смерть — за Дольфуса —
это ведь не то, что смерть за рабочий класс, вы понимаете
меня. Скажите же что-нибудь...— Рудольф вдруг сам
затревожился в этой непроницаемой, сплошной темноте.
— Тише,— сказал шуцбундовец, стороживший у око-
шечка.— Молчи, Рудольф.— Они прислушались. Вдруг
темнота мешком охватила их головы. Они почувствовали
озноб. И голос Рудольфа, его молодой, непоколебимый
голос, тоже умолк. Не доносилось ни звука, кроме
приближавшегося и словно метившего им прямо в лоб
поезда, там, наверху, на железнодорожной насыпи. Кто-то
позвал шепотом:
— Рудольф! — Рудольф промолчал. Тот сказал:—Это
везде? — Кто-то сказал:—Сволочи.— Стало нечем ды-
шать. Люди жадно отыскивали в темноте голос Рудольфа.
Значит, рельсы не сняты... мост не взорван.
Никто уже не защищался словами. Сбившись теснее в
364
кучу, каждый из них думал о другом, что и он со злобой
упирался в тот же камень, который виновен в наступив-
шей вдруг невыносимой, давящей темноте... Еще никто не
успел перевести дух, чтобы спросить «почему».
Со двора постучались. Рудольф вздохнул с облегчени-
ем. Фриц сказал:
— Ничего. Улица пуста, только поезда ходят.—
Шуцбундовец у окошечка крикнул:—Они остановились!
Выгружают.— Рудольф оттолкнул его от окна. Кто-то
в нем уже принял решение, опередив того, кто еще со-
бирался обдумать его.— А теперь пусти-ка меня... приго-
товься.
На этот раз Рудольф сказал:
— Нет, Фриц. Не ты. Только лучшие стрелки.— Он
выбрал троих. У всех четырех были одни револьверы.
Было около полуночи. Они лежали на той же улице,
под прикрытием каменного крыльца. Где-то близко и
торопливо стреляли. Однако видеть своих товарищей,
лежащих поблизости под другими прикрытиями, они не
могли. Вылезли полицейские. Они поставили два пулемета
у самой товарной платформы. Темнота отняла у всех
телесность. Широкие быстрые тени на ограде, казалось,
реяли там, высоко в ночи, неуязвимые для выстрелов.
Рудольф быстро обернулся к своим, ползут ли за ним. Он
видел на мостовой их лица, белые, совсем чужие, с
напряженным подбородком, горящим взглядом, насторо-
женными ушами. Его сердце билось так, словно хотело
взрыть под собой землю. Он теперь переполз границу, за
которой тени на ограде стали телесными, близкими и
угрожающими. Он видел на лицах ярость, страх, торопли-
вость. Хотя они давно этого ждали, пулеметный огонь
поразил их. Он захватил оба устья улицы. Они прижались
к мостовой, словно должны были оставить следы на
камне. У Рудольфа все время было ощущение, словно
что-то остро режущее непрерывно скользит по его спине.
Он второй раз обернулся с огромным напряжением.
Теперь они лежали под самой оградой, были даже слышны
голоса. Рудольф немного приподнялся и выстрелил. Их
сейчас же заметили и обстреляли. Рудольф выстрелил
вторично, трое его товарищей выстрелили почти одновре-
менно. Стрельба по ним продолжалась, но все четверо
слышали только, что пулемет смолк. У Рудольфа мельк-
нула мысль, не ранен ли он. Потом он думать об этом
перестал. При возвращении он обратил внимание только
на улыбку товарищей — скорее оскал, чем улыбка, на
сведенных холодом лицах. Все четверо гордились этим
завоеванным куском времени, каждым поворотом и изги-
бом, каждой предельно использованной секундой.
365
Они разделились на две группы. Рудольф с одной
группой засел в той же подворотне, но теперь ворота были
открыты. Он почувствовал, что ему все-таки что-то
попало под правую лопатку. Но уйти он не мог, и другим,
ради него, нельзя было сняться с поста. Он сел на землю,
прислонившись к стене. Он сказал:
— Где Фриц? — Рядом. Послать его? — Да, смените
его.— Фриц скользнул в подворотню. Он оглянулся.—
Здесь,— сказал Рудольф с земли. Фриц коснулся его
головы. Ему хотелось сказать Рудольфу что-то хорошее.
Как раз в эту минуту пулемет снова заработал. Фриц
не сказал ничего. Их лица помрачнели. Рудольф сказал:
— Ридль... куда он запропастился? — Фриц, когда его
позвали к Рудольфу, ожидал получить какое-нибудь при-
казание. Он сказал, удивленный: — Я не знаю...— Вы ведь
всегда вместе.— Мы? Какое там. Это было раньше, когда
я еще был маленьким...
Вдруг Рудольф закричал:
— Фриц! — Да? — Рудольф крикнул громче, с испу-
гом:— Фриц! Фриц!
— В чем дело, Рудольф? — Рудольф закричал в пре-
дельном страхе:—Фриц! Фриц! — Да в чем дело, Ру-
дольф?— сказал Фриц испуганно. Он присел возле него.
Насторожились и остальные. Рудольф кричал, словно
искал несуществующего человека в непроницаемом подзе-
мелье. ..— Фриц! Фриц! — Рудольф!! Рудольф! — закричал
теперь и Фриц во весь голос и тоже от страха, словно он
Заблудился в том же подземелье. В подворотне было
темно. Фриц еще никогда не видел, как умирает человек,
даже тогда, когда умерла его мать.
IX
Не беспрерывный, то усиливавшийся, то ослабевавший
пулеметный огонь в Брукской долине разбудил крестьянку
в полночь, но вздрагивание колыбели, которую ребенок
сотрясал своими судорожными, еще слабыми криками.
Она села на кровати. Она удивилась, что на столе горит
лампа с прикрученным фитилем. Она прислушалась —
свора бешеных псов. Она подкрутила огонь в лампе и
вынула ребенка из колыбели. Завидев грудь, ребенок
неистово закричал от голода.
Со двора вошел муж.
— Господи Иисусе! — Женщина сказала: — Беспо-
коюсь за своих. Стефан, наверное, в самой гуще. Он целое
лето только и знал что винтовки да петушиные перья.—
Сегодня ночью ему перо-то сдуют.
366
Они прислушались. Крестьянин сказал:
— Это Валлиш. Приехал из Граца в Брук вчера днем и
теперь небось камня на камне не оставит в Штейермарке,
только дай ему снаряды...
Крестьянка сказала:
— Давно об нем виселица плачет.— Она переложила
ребенка к другой груди, закутала в платок и грудь и
ребенка. Однако в комнате было тепло, почти жарко. На
лице крестьянки, еще бледном после родов, выступили
капельки пота. Оба прислушались. Крестьянин засмеял-
ся:— Выгоняют его, черта, с шумом да треском, а он не
идет. Вцепился зубами и когтями в свой любимый Брук, в
его жирные луга, в его божьи горы. Это может еще
продлиться и завтрашний день, и завтрашнюю ночь, еще
немало потребуется сил да пушек. Кабы по его слову все
делалось в Штейермарке, так уже давно и колокола
поснимали бы с церквей, как в России, а епископу
Грацскому пришлось бы просить милостыню.
Когда ты входишь в комнату, где сидит Валлиш, так
кажется, будто и ничего он, как все. Но когда ты уже
перед ним, на тебя из его глаз что-то как набросится...
Даже в деревнях, даже у нас в Фронлейтене, всегда
находились люди, да и всегда они есть; когда уже некуда
одаться — вовсе некуда—так и говорят: «Пусть поп
треснет со злости—пойду спрошу Валлиша». Даже на
моей родине нашелся такой, пошел к нему. Я сам чуть к
ему не попал, да он тогда перебрался в Грац.— А разве
помогло твоему родственнику, что он пошел к Валли-
шу? — Все-таки Валлиш знал законы, по которым челове-
ка нельзя согнать с земли...
Тем временем жена положила ребенка обратно в
колыбель. Потянулась, опустевшая и сонная. Пробормо-
тала:
— Нет, ты послушай-ка, что делается. Как бы они не
поднялись выше.— Крестьянин сказал: — Ах, глупости,
мы высоко, сюда не дойдет.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
I
Ридль все же, разумеется, успел получить винтовку.
Его довезли к сборному пункту на Оттакринге. Страх, что
он, по несчастной случайности, может быть выключен из
борьбы, оказался неосновательным. Потом ему пришлось
опять отдать свою винтовку; пришлось вместе с товарища-
ми тащить с какого-то склада на задворках жестяные
367
трубы, шесты, котлы, железные части. Острые края
порезали ему руки и лицо и порвали платье, левое веко
было рассечено. Он нес на плече конец тяжелой, длинной
цинковой трубы с крюком, в Зандлейтене началась стрель-
ба, товарищ, шедший сзади, выпустил свой конец, крюк
вонзился Ридлю под ключицу. Хриплый, до последней
степени уставший голос непрерывно торопил. Вспыхнули
огни фонарей. Баррикада росла, труба, котлы, цинковые
части выделялись в этом валу, как куски прошлой жизни в
древнем пласте земли. Ридль получил свою винтовку
обратно. Много женщин ушли вместе с детьми и домаш-
ним скарбом, некоторые в последнюю минуту все же
остались, одна девушка поставила на мостовую ящик с
пишущей машинкой и осталась. Иные вообще не собира-
лись уходить, они протягивали из окна еду, кто-то спустил
на веревке кофейник с кофе. Молодой шуцбундовец влез
на спину другого, чтобы оглядеть местность. В него
попала первая же пуля, в голову. Другой бессмысленно
продолжал держать его за ноги. В сумасшедшем бушева-
нии гранат, бомб и пулеметов до Ридля донесся новый,
ясный, свежий голос, который успокоил и его, и всех. Он
только потом заметил, что это был его собственный
голос. Ему не приходилось закрывать для прицела свой
левый затекший глаз. В его мозгу и мускулах тотчас
возобновились мысли и движения, которые были прерва-
ны в октябре 1918 года на вершине Джиованнета, когда
его отряд получил приказ спускаться. В деревне Люччи
они услышали тогда первых вестников революции: они
замаршировали со своими винтовками домой, строить
социализм, незапятнанный, безгрешный, демократиче-
ский. Пятнадцать лет берегли они и смазывали свои
винтовки. Они создали великую партию, они посадили в
городах своих бургомистров, развели свои сады, открыли
свои школы. У них была своя конституция, свои винтов-
ки. Ридль всегда гордился своей тщательно смазанной
винтовкой. В глубине сердца он всегда считал, что можно
обойтись и без нее. Это лежало в основе всего того, во
что он верил и чему следовал. Он не готовился к этому,
все искуснее и изворотливее, как к чему-то неизбежному.
Свои мысли, свою партийную деятельность, свою работу
на заводе, свой уклад жизни и свои дружеские связи, свою
еду, и питье, и платье — все это он наладил за истекшие
годы так, словно этого мгновения можно было избежать.
Еще утром он верил, что его можно избежать. В глубине
сердца он сомневался, что баррикада может устоять
против ручных гранат и снарядов. Теперь Ридль забыл, в
чем он сомневался. Он совершенно забыл обо всем, что
предшествовало этому мгновению, неизбежному и реша-
368
ющему для него и для всех, как рождение и смерть.
Ярость солдат перед баррикадой стала безудержной и
подлинной. По принуждению или по доброй воле, равно-
душно или с ненавистью, по незнанию или недомыслию...
но им захотелось наконец пощупать, что там, позади
баррикад, попробовать мяса. Шуцбундовцы удержались,
наступила тишина. Шуцбундовцы передохнули, они унесли
раненых. Из одного окна кто-то бросил им еще несколько
кусков хлеба, сахару, несколько булок,— один кусок
хлеба упал мертвому на грудь, его взяли с мертвого и
съели.
Шуцбундовцы оглядывались кругом, скорее встрево-
женные, чем успокоенные тишиной. Уже наступила тем-
нота, наступила раньше, чем был понят этот день.
Ридль посмотрел в растерянные, словно опаленные
лица. В совсем темном далеком окне вспыхнула, точно в
недрах горы, маленькая световая точка. Над вспоротой
улицей, между словно выросших домов, невредимым был
только узкий кусочек неба. Маленький, растрепанный,
недавно появившийся парень, сидевший верхом на опроки-
нутом фонарном столбе, громко рассказывал:
— Они не решились идти в Зандлейтен, уж слишком
сразу стало тихо.— Шуцбундовцы обернулись на смею-
щийся голос парня. Его светлые волосы топорщились
ежиком.— Зандлейтен опустел. Они ушли по каналам со
своими винтовками.— Они сражаются уж где-нибудь в
другом месте.— Из Винернейштадта идут шуцбун-
довцы.
Шуцбундовцы заделали дыры кусками железа, все
ощутили словно толчок.
— Это подкрепление из Винернейштадта.—Теперь бу-
дут штурмовать казармы.— Они крикнули сидевшему на
фонарном столбе: — Ну ты, слезай, помоги.
Вдруг с крыш кто-то крикнул:
— Танк! — Все судорожно подтянулись, у всех дрожа-
ли челюсти. Люди жадно прислушались к спокойному
голосу: — Никаких танков нет.— Ридль слушал свой соб-
ственный, ровный голос:—Танки запрещены в соглаше-
нии.
Земля задрожала, пронизывая его своей дрожью. Уже
его сердце холодело, уже предчувствовало что-то. Он
услышал свой голос, повторивший беззвучно, про себя:
«Запрещены». Прежний скрипучий голос, за несколько
часов перед тем бешено всех торопивший, оказался снова
здесь:
— Ручные гранаты! — И уже улица стала ущельем,
людские дома — отвесными скалами, зверь уже был над
ними, уже слышались крики.
369
Полицейский танк взял три баррикады: так бык снес
бы три забора. Многие шуцбундовцы бросились в дома.
Улицы были выкатаны, убитые — сплющены, их не успели
убрать. И все забыли, что у зверя было сердце, торопли-
вое и хрупкое, что под сталью был мозг, нежный,
который можно смутить.
Маленький растрепанный парень сидел на фонарном
столбе до самого конца. Он только влез чуть повыше.
Его лицо и грудь уже были окровавлены, но он все еще
лукаво подмигивал. Только в последнюю минуту он
спрыгнул на землю, прицелился и метнул... на секунду
между домом и танком ему стало тесно и темно, затем
сейчас же снова светло и просторно. Буйное пламя его
глаз угасло не постепенно, но сразу; его задул порыв
ветра.
Позднее Ридль и двое других сидели на куче угля в
каком-то подвале около Дома рабочего. Они отодрали от
подвального окна гроволочную решетку. Лиц они не
видели, только куски людей, пулеметов, ног. Они стреля-
ли, пока хватило патронов. Уже не было ни верха, ни
низа. Ридль не понимал, как из Дома рабочего могли еще
стрелять: там не должно было оставаться и куска непро-
дырявленного мяса. В конце концов ведь и он стрелял,
хотя над головой дымило и трещало. Мертвый солдат
лежал перед самым окном, его скрюченные пальцы
касались обрывков проволоки в углу окна. Его обращен-
ное к подвалу лицо, с полуоткрытым ртом, в котором
блестели передние зубы, выражало глубокое равнодушие,
хотя по его телу все время ходили сапоги. Промежутки
между камнями мостовой были наполнены настоящей
кровью. В данную минуту Ридль не знал, кем заняты дома на
противоположной стороне—правительственными войсками
или шуцбундом. Из одного окна стреляли вниз, чуть не в
подвальное окно. Они услышали рядом яростное проклятье,
с которым кто-то окончил свою жизнь, один из шуцбундов-
цев, и, наверное, это его нога в парусиновом спортивном
башмаке беззвучно соскользнула в оконный угол. Один из
трех в подвале бросил винтовку на угли:
— Кончено.— Он судорожно рванулся кверху, угли
поехали. Ридль сказал: — Останься.—Лица этого человека
он вообще еще не видел. Он смутно различил усы.
Человек сказал торопливо:—Патроны все. Я выйду.
Вообще...— Что вообще? — Везде баррикады?.. Держу па-
ри, наша была единственной.— Радуйся, что был на
единственной.
Мертвый, казалось, слушал этот разговор своим повер-
370
нутым к окну лицом. Даже выражение у него было
сходное с выражением третьего, который тоже слушал
молча, с полуоткрытым ртом, хотя его рука двигалась на
винтовке.
— Во всяком случае, я хочу отсюда выйти.—
Невозможно. Мы здесь на посту.— А кто нас снимет? —
Вдруг третий выпустил из рук винтовку, он подтянулся на
руках, ему пришло в голову снять с убитого пояс. Он
протянул руку, что-то треснуло, и известка засыпала
грудь и ноги убитого. Его лицо оставалось незасыпанным,
равнодушным. Хотя окно и было почти завалено, они
поняли по тому, что стих пулеметный огонь, и доносились
только редкие ружейные и револьверные выстрелы, и по
страшно рвущимся крикам, что соседний дом наконец
взят. Шум с улицы доходил приглушенно, но Ридль слышал
все как-то в себе, словно его черепная коробка составляла
одно со стенами дома.
Вдруг кто-то крикнул в подвальную дверь:
— Скорее! По крышам! Мы отступаем! — Человек с
усами вскочил так быстро, что съехал вниз вместе с
углями. Молодой, не снимая руки с винтовки, поискал
глазами лицо Ридля. Ридль сказал: — Вы получили приказ
от боевого комитета?
— Где он, комитет-то? Все это уже теперь ни к чему.
Пошли!
Ридль сказал:
— Без приказа боевого комитета...— Они попытались
разглядеть друг друга в полусвете подвала. Стоящий в
дверях казался необыкновенно массивным.
— Подожди-ка!
Он полез наверх. Остальные остались ждать на лестни-
це. Они собирались уйти по крышам.
— Там внизу один товарищ не желает уходить без
приказа комитета...
Кто-то пробормотал:
— Найди его, комитет.— Они посмотрели друг на
друга: — Позови-ка его.
Ридль вышел, скрючившись. Он не мог выпрямиться,
лестница извивалась спиралью.
«Без приказа комитета...»
Они пожали плечами. Они посмотрели Ридлю в лицо,
смотрели до тех пор, пока их собственные лица не
изменились. Один сказал:
— Так.— Кто-то крикнул: — По местам! Мы остаемся!
Молодой больше не повертывался к Ридлю. Старик
один раз прижался лицом к углям, но он больше не
ругался. Из дома рядом снова стали стрелять. Вероятно,
стреляли мертвецы, они повыбросили живых.
371
Молодой швырнул винтовку,— все кончено. Ридль за-
дыхался, у него было острое желание наконец взглянуть
на все снаружи. Он вдруг попытался пролезть в окно, но
оно было круглое, прошла только голова. Он положил
левую щеку на мостовую. Мусор, заваливший тело убито-
го, и тело в парусиновых башмаках заслоняли от него
улицу. Он ощутил в воздухе вкус дыма. Время опять
распалось на отдельные цепкие секунды. Наверное, улица
была справа и слева закрыта, дома обшарены, ни свобод-
ным, ни живым отсюда не выйдешь. Быть может, Фриц
тоже сейчас прижимает голову к мостовой, как тогда к
стене на лестнице, повернув лицо к небу, с тем же
выражением внимания?.. Он любил в его лице именно это:
неумолимое внимание. А так — в нем не было ничего
особенного: длинная худая шея, светлые, короткие остри-
женные волосы. Снизу Ридля потянули за ноги — он
мешал проходить воздуху. Он нащупал что-то между
камнями — яблоко. Оно пахло яблоком. Он раздумывал,
закусить ему яблоко, или нет. Вдруг оказалось, что
спешить некуда. Он еще раз быстро повернул голову
направо, все было закрыто, только наверху открывал-
ся маленький, с ладонь, но бездонный кусочек неба, с
двумя звездами, такими же необыкновенными, как это
яблоко.
п
— Ну, Фрицль, будь умником, здесь ведь не игра в
солдатики. Отдай-ка сейчас же все это. Иозеф, возьми у
него винтовку. Нет, парень, нечего баловаться: или делать
дело всерьез, или никак.— Фриц ответил, дрожа от гне-
ва:— Я сам знаю.
Другой сказал, все же улыбаясь:
— Так вот, если ты поможешь стащить ящики на
башню, ты принесешь больше пользы, чем болтаясь без
толку с винтовкой.
Гнев на лице Фрица сменился покорностью. Он накло-
нился, подставив плечо под ремень. Оба невольно посмот-
рели ему вслед. Для его узкой, хилой спины ящик был
слишком тяжел.
Из подвала были извлечены последние ящики с
патронами и поставлены возле лестницы. В мгновенной
тишине,— кто-то словно приказал ей быть, чтобы можно
было расслышать самое главное,— донеслись довольно
близкие, хотя и смягченные толщей стен, вой полицейско-
го автомобиля и пулеметный огонь.
Один из двух мужчин сказал другому:
372
— Все ли, что теперь может произойти, будет переда-
но, вся правда? — Другой сказал: — Ну конечно, все, вся
правда.— Передано будет только группам или всему До-
му?— Всем, всему Дому, вся правда.— Другой отвернул-
ся: — Скорей!
Он сказал:
— Женщин и детей в общем удалось увести. На-
до теперь удалить всех тех, которые ни на что не го-
дятся.
Другой поднял руку, словно протестуя. В это время в
лестницу попал снаряд, посыпались стекла и штукатурка.
Рука его так и осталась поднятой. Оба закричали одновре-
менно:
— Фриц! — Далеко вверху, вероятно уже у входа в
башню, прозвучал ответный голос:—Да-а-а! —
неправдоподобно высокий, звонкий, молодой.
— Возьми его курьером. Он отлично будет гонять взад
и вперед. Пошли его на верхний двор, к Антону.— Иозеф
топнул ногой и крикнул:—Скорее! — Ступеньки заскрипе-
ли: четыре шуцбундовца вошли со двора, в струе резкого
утреннего холода. Они притащили два пулемета. Их
встретили радостным удивлением. Увидев, что узкий
проход заставлен, они стали ругаться. Их голоса, легкие
шаги, даже скрип дерева — все выражало грозное ожида-
ние. Фриц сбежал по лестнице. Его лицо было мокро и
бледно.— Беги на верхний двор, отдай вот это Антону.
Принеси ответ. Лети!
Однако он столкнулся с первым из десяти мужчин,
которые быстро вошли друг за другом. Произошла замин-
ка. Иозеф выругался. К счастью, как раз убирали
последние ящики.
— Откуда вы?
Они сказали, что от коммунистической ячейки. Пред-
ложили свои услуги. Товарищ доктор привел их сюда.
Иозеф увидел и этого доктора: это был Эрлангер, малень-
кий человек в пенсне, в черном измятом платье. Он
засмеялся:
— Я себе бойцов гражданской войны всегда представ-
лял иначе.— Маленький сухо ответил: — В каждой голове
живет куча ложных представлений. Так вот, отведи своих
людей к Клокнеру, пусть их распределят.— Фриц все это
услышал, уже готовый мчаться. Он побежал. Но на улице
он остановился. На его пути неожиданно стал холод.
Колкий лед треснул под его башмаком, и мелькнула
мысль: кататься на коньках. После стольких дождливых
дней погода стояла ясная. Верхние ряды окон блестели на
солнце, подернутые красным. Поверхность двора чуть
заиндевела. Никогда мороз не был таким настоящим
373
морозом, никогда зимнии день—таким настоящим зимним
днем. Серо-голубое небо казалось частью двора. Залп на
набережной, холодный и резкий, был в таком же безвы-
ходном плену у двора, как и птичий крик. Фриц пробежал
через два двора. Никогда еще ворота не выгибались над
его плечами с такой выразительностью. Верхний двор
лежал перед ним, половина его была залита солнцем,
половина заиндевела. По этой широкой поверхности мчал
он и зиму и лето свой мяч. Теперь все глаза смотрели на
то, как мчался он сам. Он тяжело задышал и вдруг
испугался. Эти стены внезапно обрели свою исконную
власть и мощь. Настала минута, о которой сказано, что
камни заговорили. И одновременно у Фрица мелькнула
мысль, что мяч, наверное, так и остался в желобе. Чем-то
знакомым повеяло на него в том подъезде, куда его
послали. Старая женщина перегнулась через перила: —
Фриц! Фриц! — Он быстро обернулся.— Не знаешь ли чего
о моем сыне? — Нет.— Она уцепилась за его пояс, что-то в
лице Фрица ей не понравилось.— Но ведь вы тогда ушли
вместе? — Я ничего не знаю.— Действительно, давным-
давно ее сын неожиданно стал его другом, и он, в ту же
ночь, лишился его. Но эта ночь была в далеком прош-
лом. Теперь не время утешать и поддерживать. Фрау
Берангер что-то почуяла. Она осталась на лестнице и
ждала. Фриц почти сейчас же промчался обратно мимо
нее, но теперь у него было другое лицо, гордое и счаст-
ливое. Он забыл о ней, она не могла его задержать. Он
пронесся через оба двора, он хотел принести весть пер-
вым.
На лестнице все было убрано. Он столкнулся с
Иозефом, спускавшимся сверху.
— Правительственные войска восстали. Шуцбунд из
Винернейштадта идет на Вену.— Кто-то крикнул сверху: —
В чем дело? — Иозеф закричал:—Говорят, в войсках
восстание! — Фриц сказал: — Пойдем с нами.
Они поднялись наверх. Фриц сказал:
— У Антона есть связь с городом. Мы продвигаемся
от Маргаретенгюртель к центру города. Правительствен-
ные войска восстали.— Он следил за выражением на
лицах, словно это было его заслугой. Если чье-нибудь
напряженное лицо при этом известии менялось, его
собственное лицо начинало сиять еще больше. Люди
говорили между собой, что если это правда, то все
остальное они уж выдержат. Фриц понял, что они разуме-
ли смерть.
Иозеф хотел послать его обратно в Дом с новыми
поручениями. Фриц нахмурился и внимательно на него
посмотрел. Но Иозефу не пришлось досказать своих
374
поручений. Начался артиллерийский обстрел, внезапно, с
еще небывалой яростью. Фриц смотрел на губы Иозефа,
которые еще шевелились, но слова его уже утонули в
грохоте.
ш
Начальники двух отрядов шуцбунда встретились, как
было условлено, под виадуком у Мацлейндорфского вокза-
ла. Меньший сжал кулаки, нахмурил лоб. Другой размахи-
вал длинными руками и ногами. Они не поздоровались
друг с другом, только кивнули. Они вошли глубже под
мост, где было темно и холодно. Почти сейчас же над
ними прогрохотал поезд. С одинаковой мыслью каждый
поискал глаза другого. Меньший сказал спокойным и
тихим, но чуть свистящим от волнения голосом.
— Вы готовы? Курьер сейчас будет здесь.
— Все готово, все ждут. Я их почти не в силах
удерживать. Сегодня ночью в Блоке солдаты заменены
хеймвером. Они,верно, думают, что дело уже сделано. Так
передают и по радио. Они еще увидят. Теперь только и
начнется по-настоящему.— Он замолчал с открытым ртом.
На слегка поднимающуюся в гору, белую от зимнего
света улицу упала тень. Курьер быстро вошел под мост,
затем отступил на шаг. Он сказал, словно все уже было им
сообщено:—Да...— Затем он сказал:—Отступать. Коми-
тет считает нужным и приказывает отряды отозвать.
Меньший стиснул кулаки так, что на кулаках выступи-
ли вены. Его лицо не изменилось. Другой крикнул:
— Что! Что! Что! — Идти на центр бесполезно, так как
опереться можно всего лишь на несколько отрядов.—
Меньший произнес тихо, почти не двигая губами:—Для
того тебя ведь и послали, чтобы можно было опереться не
только на несколько отрядов. Мы готовы, как авангард.—
Другой внезапно набросился на курьера, схватил его за
горло и стал душить:—Ты тут нас за нос водишь.—
Курьер сник у него в руках. Оба только сейчас заметили:
его куртка лопнула на плече, шла кровь.— Это я на-
делал?— Тут курьер заговорил: — Нет, не ты. Это меня
наградили по пути сюда. На то я и курьер, потому-то меня
и наградили.— Поезд снова прогрохотал над ними, тень
поезда пронеслась по белому куску улицы. Курьер ска-
зал:— Идите одни, попытайтесь. Они должны были рань-
ше передать приказ. Эх, камень бы им всем на шею да в
воду. Мы, как авангард, да. Мы одни — это бессмысли-
ца.— Меньший сказал:—Мы должны сейчас же вернуться
к своим отрядам.— Другой закричал: — Нет, я вернуться
не могу, нет, я не могу им этого сказать!—Вдруг он
375
затопал ногами, словно его укусили в пятку и он яростно
что-то растаптывал. Товарищи молча смотрели на него.
Маленький сказал: — Бесполезно.— Затем он ушел к сво-
ему отряду. Он боялся вступить в круг напряженных лиц, но
заставил себя. Стиснув кулаки, он выдержал их колющие
взгляды. Он рассказал все, глядя в землю. Яростнее и
грознее проклятий, которых он ожидал, была тишина,
последовавшая за его словами. Он сам не мог ее выдер-
жать и начал опять: — Если мы теперь не продвинемся
вперед, значит, продвинутся те. Таково мое искреннее
мнение.— Вдруг один вскочил, совсем молодой, и схватил
его за пуговицу: — Когда я вчера вечером раздавал запи-
ски, где было написано то, что ты сейчас сказал, ты хотел
меня из своего отряда выгнать...— Маленький посмотрел
на него снизу вверх, в глаза. Он сказал тихо и раздель-
но:— Я тебя и сейчас немедленно выброшу, дьявол тебя
подери, если ты не заткнешься, дерьмо тебе в глотку.
Проклятый всезнайка! — Парень улыбнулся, но его улыб-
ка тотчас погасла под острым взглядом маленького. Он
просто отступил. Он хотел еще что-то прибавить, но
прикусил язык. Он вдруг стал среди них как чужой, это
душило его. Потом понял, что стал чужим, потому что
они страдали, а он этого страдания с ними не разделял. Он
совсем утих, ему стало почти стыдно того, что он сидят
такой равнодушный, в сознании своей правоты, а их еще
ждет разочарование, когда он уже ничего не ждал.
IV
Белый носовой платок, привязанный к палке, затрепы-
хался в разбитом верхнем окне флоридсдорфского поли-
цейского отделения. Все затаили дыхание. Но за полураз-
рушенным черноватым окном были видны две борющиеся
друг с другом фигуры. Палка откачнулась вглубь. Стрель-
ба бешено возобновилась.
Ночь кончилась, небо резко бледнело. Улица прикиды-
валась спящей, словно штурм полицейского отделения
был сном, словно это со сна лопались гранаты; но за
щелями в ставнях теперь горели сотни глаз. Шуцбундовец
прыгнул огромным прыжком до самой лестницы. Он
бросил в дверь связку ручных гранат. Казалось, взлетела
вся улица, ставни на домах содрогнулись. Шуцбундовец
неловко отпрыгнул назад, упал в середину товарищей; они
по нему побежали в атаку. Кто-то затем перебросил его
бессильное тело через лестницу, кто-то прислонил его
внизу к стене дома. В подвале открылись ставни, две руки
подхватили тело под мышки, его втащили внутрь.
376
Они проникли сквозь дверь и окна фасада в отдельные
комнаты. Они схватили маленького комиссара, вырвали у
него из рук револьвер. Четверо стояли с поднятыми
руками, у задней стены, перед большой белой, насквозь
изрешеченной картой; остальные прятались где-то в доме.
Маленький комиссар оказал сопротивление. Он валялся на
полу в клубке из рук и ног и обломков мебели. Маттиас
мог бы теперь уйти и доложить: «Отделение взято!» Но
ему хотелось разок заглянуть в лицо комиссару, который
стрелял до последней минуты. Он подождал, пока не
появилось лицо, окровавленное и распухшее. Комиссара
поставили на ноги, чтобы увести вместе с четырьмя
остальными. Он был мал ростом, как и Маттиас, толсто-
ват, его мундир был растерзан, левое ухо и левая щека — в
крови. На одну секунду их режущие взгляды скрестились.
Вдруг на улице раздались выстрелы. Сигнальный свист
сзывал шуцбундовцев. Подъехал полицейский автомобиль.
Улица перестала прикидываться спящей. Из многих окон
стреляли. Машина не могла разгрузиться. Маленький
шуцбундовец, взорвавший дверь и лежавший теперь с
разорванным животом в какой-то завешенной комнате на
кожаном диване, спросил:
— Ну, что? Ну, как? — Те, кто втащили его в окно,
ответили:—Наши стреляют, из отделения. Полицейская
машина окружена. Поднялась вся улица. Теперь мы
пробились. Теперь машина взята.
Маттиас доложил по инстанции и отправился в коми-
тет. На улице, точно все запоминая, обошел он еще раз
все три группы: пленные, под охраной шуцбундовцев,
стоявшие смерзшимся клубком, пустой, расстрелянный
автомобиль с единственным часовым и два убитых поли-
цейских, лежавшие рядом на мостовой, при них тоже
часовой. Стремительно входил в улицы новый день. Он
наполнял сердца надеждой, он щипал лица морозом.
Выстрелы продолжали стоять в воздухе. У вокзала огонь
прекратился, из уст в уста переходила весть: полиция
бежит. Окна всех домов были налиты утренним светом, но
дул ледяной ветер. Шуцбундовец, которого Маттиас видел
в начале ночи на том же месте, прислонившимся к той же
стене, весь съежился, пожелтел от холода.
— Смена не пришла,— пояснил он и спросил Маттиаса,
нет ли чего поесть. Маттиас, дрожа от холода и нетерпе-
ния, отвинтил от фляги стаканчик. В ней еще оставался
глоток водки. Шуцбундовец сказал, что только что пере-
дан приказ отвести все отряды от полицейских отделений,
стянуть их для нападения на центральный комиссариат
полиции. Он посоветовал Маттиасу идти в комитет другой
дорогой. Как бы в подтверждение его слов, выстрелы
377
опять участились. Маттиас спрятал флягу. Они посмотре-
ли друг другу в глаза и расстались. Теперь улицы были
словно выметены. Желтый, полузамерзший шуцбундовец
был последним человеком, которого Маттиас встретил на
вдруг вымерших улицах. Но в этой пустоте его не
покидало ощущение величайшей опасности: в серо-
голубом небе над его головой кружили правительственные
военные аэропланы. Он хотел добраться как можно
скорее до комитета. Правда, его отчет уже опоздал, но
там, как раз сейчас, нужны были такие, как он: никто
так скоро не устанавливал любую связь, какая требо-
валась.
Неожиданно он наткнулся на отряд, по-видимому толь-
ко что составленный; несколько шуцбундовцев вели его
вооружаться. Один из этих людей размахивал руками и
кричал: — Вчера еще я клялся никогда больше не участво-
вать...— Маттиас быстро взглянул на него и узнал вчераш-
него посетителя библиотеки. Женщины бежали рядом, как
при отправке на войну. Одна несла рюкзак. Мужчины
говорили между собой: — А комиссариат все еще держит-
ся, проклятый, не сдается, ждет подкрепления.— Маттиас
пошел рядом, впереди женщин, и две-три минуты слушал.
Впрочем, шуцбундовцы с винтовками, сопровождавшие
толпу, были так же молчаливы, как и Маттиас. Они
только слушали.
— Надеюсь, что ждать ему придется долго. Только вот
в Бригиттенау у нас прорыв. Там могут свободно прохо-
дить правительственные транспорты.
Маттиас быстро обернулся, растянул по-рыбьему
рот: — Как так? — Не могли вооружиться, неизвестны
были склады, руководитель арестован.— Верно ли это, что
в войсках волнения?
На пустых улицах их шаги звучали слишком громко.
Несмотря на их шаги, несмотря на непрерывную стрельбу,
все время было слышно посвистывание ветра. Человек,
заходивший в библиотеку, кричал:
— Сегодня мы по Рейхсбрюке продвинемся к центру!
В Доме Карла Маркса отказались от помощи, они
сказали:
— Стягивайте силы для центра.
— Всех собрать, подтолкнуть, увлечь... если бы толь-
ко знать точно, что там происходит, чтобы можно было
ударить с трех различных точек, одновременно...
Маттиас решил не идти за шуцбундовцами, но свернуть
в ближайшую улицу. Вслушиваясь, он определил, что
стреляют венцом, как раз вокруг того места, куда он шел.
Но он как-нибудь уж доберется, в крайнем случае — по
крышам. Вдруг он почувствовал, словно сквозь все про-
378
шла трещина, как при прорыве плотины: это был шум
мчавшегося времени. Он слышал еще за собой:
— В двадцать первом мы шли сюда и в двадцать
седьмом, сегодня Флоридсдорф в третий раз войдет в
Вену.
v
Телеграмма, вызвавшая его на прошлой неделе на
Фрейюнг, долго валялась на письменном столе. Он смял ее
и бросил в корзину. Но затем сейчас же опять выловил и
расправил. Его старший ребенок смотрел, положив подбо-
родок на стол, что он делает, даже не подозревая о том, что
Карлингер мучится за каждое свое движение.
Ставни были закрыты. Горели настольная лампа и
лампа под потолком. Самым страшным в этой комнате
казался луч солнца на подоконнике, за занавеской. За
столиком в углу сидела жена, со всеми детьми и служан-
кой— шестнадцатилетним подростком. В обычное время
сходство этой девочки с его женой забавляло его. У обеих
были круглые головы с густыми, плотно прилегающими
белокурыми волосами. У обеих на белых воротничках
были приколоты одинаковые значки. Его жена учила
детей складывать кубики. Дети давно перестали удивлять-
ся тому, что зимой вспыхивает молния и гремит гром. Не
спрашивали они уже и о том, почему днем закрыты
ставни. Только старшая, довольно некрасивая, коренастая
шестилетняя девочка, подбегала при каждом особенно
сильном взрыве к письменному столу Карлингера с
выражением недоверия и досады к уговорам взрослых.
Сидя у своего стола, Карлингер смотрел на игру детей,
причем его лицо все мрачнело. Спокойствие его жены,
передавшееся и детям, предстало ему вдруг в ином свете,
чем обычно, и показалось отвратительным, почти живот-
ным. Он встал, присел на ковер и начал возиться с радио.
Его рука дрожала так сильно, что прошло некоторое
время, прежде чем он включил аппарат. Она дрожала
против его воли, в такт ружейной стрельбе. Наконец он
нашел голос, который уверял его, что в Вене и по всей
стране восстановлен порядок. Он стиснул зубы. Он
повернул кнопку. Нежный и сильный женский голос
выводил по всем регистрам арии Верди, твердо решив
порвать с доном Чезаре. Склонив голову, он слушал.
Своей властью, необъяснимой, длящейся всего три мину-
ты и ощутимой даже в этой комнате, голос требовал
немедленного разрыва со всем, чем сердце было сковано.
Стены комнаты, казалось, сдавливали мозг, так что ни
одна мысль не могла обрести свободы. Как во сне,
нанизывались какие-то бессмысленные куски действитель-
379
ности, электрические лампы и солнечные лучи, ружейные
залпы и ангельские голоса, серые, все более гневные
глаза ребенка и его собственная дрожащая рука. Его жена
вообще не слушала того, что делалось снаружи, хотя бой
мог в любую минуту перекинуться и на их улицу.
У входной двери позвонили. Карлингера так не испуга-
ли даже первые выстрелы, но все же его рука перестала
дрожать, может быть, потому, что все его тело было
потрясено. Жена нисколько не удивилась. Маленькая
служанка неохотно встала. Карлингер уставился на чело-
века, которого она ввела. Он почувствовал такое облегче-
ние, что готов был рассмеяться. Человек сказал:
— Если позволите, герр доктор. Вы мне назначили
прийти. И я решил в своем горе: воспользуюсь-ка пригла-
шением. Герр доктор узнает меня? Я — Сметана.
Карлингер воскликнул: — Ах да, конечно.— Он предло-
жил ему стул. Сметана сел, сдвинув колени.— Как же вы
вообще пробрались через заставы?
— Я сказал часовому, что мне надо пройти дозарезу.
А часовой и говорит: «Милый друг, идите, только я уж не
отвечаю». Он вытер себе лицо. Платок остался у него в
руке. Он продолжал:—Дома я ни за что не мог усидеть.
Так и тянуло выйти. Моя жена не хотела отпускать меня.
— Лучше бы вы ее и не оставляли одну, Сметана.
— Человек, герр доктор, которого у нас на улице
Вахтель оставили лежать почти у самой двери, он еще раз
перевернулся; сегодня рано утром он лежал совсем по-
другому, чем вчера... Около этого человека — он был из
бунтовщиков,— около него стоит часовой, чтобы его
никто не утащил и чтобы все боялись. И все боялись, и
никто его не утащил, ведь около него стоял часовой с
винтовкой, а он взял да еще раз и перевернулся, и они
дали ему истечь кровью, при часовом-то, без помощи...
— Он и не захотел бы никакой помощи, милый
Сметана, этот человек.
— Разрешите спросить, герр доктор. А святой отец это
знает?
— Что именно?
— Все.
— Да, конечно.
— Так это, значит, по его воле, по его воле и
желанию?
— Но, Сметана, как это могло быть его волей, его
желанием? Воля и желание каждого из нас — это христи-
анская страна. Из-за этого и идет борьба. А что нам много
приходится мучиться, так в этом наша жизнь, для этого
мы и живем на земле, это человеческому существованию
присуще. Вы не были на войне?
380
— Нет, герр доктор, у меня вывих бедра. Вы, может
быть, заметили, что я хромаю.
— Нет, до сих пор не замечал.
— Я только стараюсь не показывать вида. Эх, герр
доктор, нашему брату очень нелегко.
— Да, для нас, христиан, все вдвойне тяжело.
— Пусть герр доктор на меня не обижается, я не хотел
сказать «нам», а «нашему брату». Живем-то мы уж больно
тесно. Десять раз запрещай жене, все равно пойдет
занимать соль, коли вся вышла. А когда отдавала, то,
может быть, тот как раз тут в кухне и сидел,— тот,
который перевернулся...— Он оглядел комнату. Вдруг его
лицо изменилось: — Хорошие у вас детки, герр доктор.—
Оба прислушались. Сметана сказал:—Теперь я ни за что
не решусь выйти. Сюда-то добежал благополучно, а назад
что-то становится страшно.
— Вы можете пока остаться у нас.
VI
Урфар, часть города у того конца моста, был еще в
руках шуцбунда. Весь вчерашний день, и ночь, и сегодня
на рассвете его отстаивали от обстрела правительственных
войск, расположенных на линцовском берегу. Вокзально-
му отряду передали известие, что по пути в Урфар
находятся сильные отряды шуцбунда, чтобы вместе с
засевшими у моста продвинуться вперед. Теперь важно
было удержать вокзал, пока эти отряды дойдут до
Урфара. Это известие было передано за последние часы
раз десять, и раз десять сознание Айгнера старалось в
него уверовать. Но на этот раз оно впервые решительно
отказывалось верить, что какие-то отряды шуцбунда
находятся по пути к Урфару. Однако он молчал, словно
боялся одним дуновением погасить надежду, вновь преоб-
разившую лица его товарищей. Он вспомнил, что больше
не видел своего шурина после того, как они утром отбили
последнюю атаку на вокзальную площадь. Не было за
этот год ни одного дня, который бы и в плохом и в
хорошем не связывал его с его шурином: даже их вражда
связывала их теснее, чем иных связывает дружба. Он
вскочил и закричал:
— Карл! — Сейчас же последовал ответ: — В чем де-
ло?— Шурин лежал рядом с ним. Он свернулся калачиком
и положил под голову куртку.— Говорят, в Урфар идет
шуцбунд.— Шурин отозвался:—Да...— Ты веришь в
это? — Надо бы узнать, что делается в Вене. Иначе трудно
сказать. И для нас роли не играет.— Не играет? — Мы во
381
всяком случае останемся здесь, идут они или нет.—
Шуцбундовец, лежавший между ними, оперся о локти и
сказал: — Верно.
Позднее они перебрались впятером и с пулеметом
через насыпь. Айгнер, его шурин Карл, шуцбундовец
Мартин, лежавший между ними, затем человек с виду как
барин, книгопродавец, в пальто с бобровым воротником, и
маленький кривоногий человек по имени Отто. Земля
была остеклена морозом. За вокзалом поднималась, слов-
но завершение всего, стена дома, в окнах которого
искрилось солнце. Выстрелов больше нигде не было
слышно. Им предстояло занять павильон с кассой на
краю насыпи. Книгопродавец непрерывно повторял то,
что им было сказано, словно никто, кроме него, этого не
слышал: они должны удержаться, пока подкрепление не
подойдет к мосту с той стороны. Все четверо думали, что
он втайне боится, хотя он упорно настаивал на том, чтобы
идти вместе с ними.
Мартин поднял молодое, смуглое, до того несколько
вялое лицо и принял командование. Он приказал взломать
дверь кассы. Они выбросили оттуда все ненужное —
конторку, печь. Из ящика выпали бумажные деньги,
мелочь, записки. Бумажные деньги они прикололи к
календарю. Отсюда им был виден весь откос, поднимав-
шийся от улицы к товарной станции. Наружная сторона
большого сарая ржавой крышей образовала вместе с
откосом крутую стену, обращенную к улице. Мартин
послал Айгнера и шурина в сарай. Он условился с Отто о
сигнальных свистках. Он велел Отто лечь перед низенькой
каменной оградой, идущей вдоль одной стороны улицы.
Книгопродавца он оставил при себе. Тот говорил, что
войска могут очень легко взять вокзал, но они хотят
достичь своей цели без потерь. Когда отряды шуцбунда
дойдут до Урфара, следовало бы оттеснить правитель-
ственные войска от Линцовского моста. Тогда в этом
пункте можно бы обойтись без боя. Если с ним самим
что-нибудь случится,— он записал свой адрес на календа-
ре,— он просит Мартина известить его семью. Мартин
спокойно смотрел на него, не прерывая.
Айгнер и его шурин лежали с винтовками на ящиках.
Маленькие окна были проделаны высоко в стене. Оба
подумали, что вот они одни, оба прислушались к снова
начавшимся выстрелам: стреляли с одного конца моста к
другому. Айгнер спросил:
— Ты все еще не женат? — Нет.— Интересно, что в
этих ящиках? Может быть, горючее.— Посмотрим.— Он
вскрыл один из ящиков: сбивалки, терки, кофейные
мельницы, сита, завернутые в тонкие стружки. Часть этих
382
предметов они выбросили. Шурин колебался, Айгнер
сказал: — Пролетариат разрешает тебе.— Шурин сказал,
покосившись на него: — Как это ты вчера вдруг опять к
нам попал? — Айгнер ответил: — Скорее это вы ко мне
попали.— Шурин сказал:—Ладно, ладно. Как думаешь, чья
возьмет? — А ты как думаешь? Слишком поздно, слишком
мало нас. Ты же знаешь, что я думаю. Но за вчерашний
день мне не раз казалось: а может быть, все-таки
удастся.— Да, вчера и я было подумал, может быть,
все-таки удастся.— Шурин сказал еще раз: — И могло бы
удаться, несмотря ни на что.— Они замолчали. Айгнер
решил, что сейчас не стоит его мучить, он и без того
мучился. Оба думали об одном и том же, обо всех, кто
молчал: о людях у стрелок,и а паровозах, и у ротацион-
ных машин, о людях за швейными машинками, гладильны-
ми досками и детскими колясками, о людях, праздно
смотревших из окон. Шурин подумал вслух:—Проклят
тот, кто понадеется на людей! —Айгнер сказал:—На тебя и
на меня ведь можно положиться. Значит, ты неправ.—
Они снова умолкли. Айгнер боялся нечаянно опять натол-
кнуть шурина на что-то, обо что он и так разбивался до
крови. Он спросил совсем о другом: — Как это ты до сих
пор не женат?—Так вышло.— Не нашел по душе? —
Найти-то нашел, но...
Они услышали снаружи два свистка. Они судорожно
схватились за винтовки и больше не шевелились, только
смотрели друг на друга уголками глаз. При этих свистках
все несущественное отпало и рассыпалось—все бремя
жизни, которое угнетало их до сих пор. Они чувствовали
гудение внутри своего тела. С улицы нельзя было угадать,
много ли народу в сарае или только двое. Вслед за этим в
павильоне Мартин услышал первые выстрелы из сарая.
Все услышали, как град выстрелов посыпался на стену
сарая. Книгопродавец хотел что-то сказать. Мартин
сказал:
— Молчи.— С этой минуты книгопродавец был молча-
лив и вел себя как надо. Отто сигнализировал свистом:
пулемет.
При малейшем неверном движении Отто мог быть
ранен и с улицы, и своими. Он ползал взад и вперед на
животе с невероятной быстротой.
Выстрелы попадали все время ниже, чем надо,—в
ящики. Айгнер и его шурин отметили с удовольствием,
что каждый сохранял полное хладнокровие. Они иногда
быстро взглядывали друг на друга уголками глаз. Айгнер
чувствовал грубый рукав шурина на своей руке. Шурин
спросил:
— А где же подкрепление? Почему нас держат в этом
383
богом забытом сарае? — Айгнер сказал: — Подожди —
попадешь на воздух.— Но как? — Ему хотелось выругать-
ся, как выругался шурин. Даже страх было бы легче
вынести, чем эту полнейшую пустоту. Что сам он еще
жив, он ощущал только благодаря грубой материи, касав-
шейся его руки. Шурин сказал: — Может быть, они
все-таки приду в Урфар? — Его голос заполнил всю
пустоту. Рассудок Айгнера сделал еще усилие: в течение
целой минуты он снова верил в это идущее к Урфару
подкрепление. Вдруг все стихло. Первая атака была
отбита.
Теперь все услышали, что с линцовского конца моста
стреляли сильнее, с урфарского — слабее. В домике с
кассой остробородое лицо книгопродавца смотрело на
Мартина снизу вверх, так смотрит на отца сын, верящий,
что отец все может. Отто свистнул: пулемет. Он пополз с
такой ловкостью, словно это для него самое привычное
дело. Вторая атака началась с ручных гранат. Мартин
слышал, несмотря на свой пулемет, что второе ружье, в
сарае, почти сейчас же смолкло. Шурин Айгнера отбросил
винтовку, он метнул несколько ручных гранат. Оба знали,
что сейчас — конец, но не имели никакого представления
об этом конце. Теперь они уже не думали, что должны
продержаться, пока шуцбундовцы дойдут до Урфара, они
думали, что если только они продержатся, то шуцбунд в
Урфар придет. В стене была пробита дыра, там, где стоял
Айгнеров шурин. Он сидел теперь слева, возле Айгнера.
Вдруг Айгнер понял, что он делает то единственное, что
надо делать. Словно неисчерпаемая жизненная сила, его
наполнила гордость, что он всегда был на передовых
позициях, и тогда, когда это было трудно, и теперь, когда
это смертельно. Вдруг все стихло. Вторая атака была
отбита.
Все услышали, что с моста больше не стреляют. По ту
сторону продолжалась тишина, может быть, из города
потребовали подкрепления. Мартин созвал своих в павиль-
он. Он спросил:
— Что же? Сдадимся? — Все сказали: — Нет,— даже
книгопродавец. Мартин послал Отто на вокзал. Тот принес
известие:
— Урфар сдался, мы должны отступать.
Мартин сказал спокойно:
— Тогда все это больше не имеет смысла.
В полдень — вокзал уже был занял хеймвером — они
лежали впятером в песчаной яме, на берегу, куда привел
их Отто. Все пятеро все время держались вместе. Айгнер
384
подумал: «Надо же сказать Карлу о ребенке». Но он
ничего не сказал. Книгопродавец думал о том, что если их
сейчас не найдут, то завтра он сможет вернуться к семье,
пусть только пойдут поезда. Он испугался. Над Дунаем и
берегами зимний день был мглист и самодовлеющ. В этом
чуть солнечно-мглистом зимнем дне все пятеро были
чужаками.
Мартин сказал:
— Нужно сделать вылазку, Отто.— Отто полез наверх,
и сейчас же его круглое лицо вынырнуло опять между
кустарниками на краю ямы.— Я не хочу идти один.—
Почему? — Не знаю, я не хочу идти один.—Книгопродавец
полез наверх. Трое снизу стали ждать, но никто не
приходил. Мартин сказал:—Самое лучшее пойдемте.
Может быть, так: вы вдвоем, я один. Нужно разделиться.
Итак, Freundschaft.— Он вылез нуружу. Айгнер и его
шурин еще с минуту лежали рядом, дрожа от холода, в
нерешительности. Шурин спросил: — Куда же теперь? —
Айгнер сказал:—А ведь началось так хорошо. Важнейшие
пункты были заняты. Но...— Шурин резко оборвал его: —
Молчи, прошу тебя.
VII
Рано утром молодой полицейский помчался выполнять
приказ. Вместе с ним, словно на одной сворке, мчались
тем же путем выполнять приказ его товарищи. Они
пронеслись на броневике по улицам, они выпрыгнули под
огнем шуцбундовцев, они проникли с помощью ручных
гранат через ворота и двери в Дом Карла Маркса. Под
градом пуль они ринулись через двор, вверх по лестницам,
сквозь газ, огонь и дым. Сила приказа погнала молодого
полицейского еще выше, туда, где лестница уже перестала
быть лестницей и только огненные ступени качались
между небом и землей. Воздух был плотен и серо-желт.
Полицейский задыхался; ослепленный, устремился он
наверх. При взрыве бомбы и грохоте падающих стен
человеческие голоса казались слабой и ненужной добав-
кой. Некоторые из его спутников за его спиной сорвались
вниз. Но в нем сила приказа еще не улеглась. Он ощутил в
левом кулаке кусок перил, а в правом револьвер, словно
он принес с собой и то и другое. В дыму перед ним
возникло молодое лицо: гладкий лоб, глаза, внимательно
смотревшие в его глаза.
Четверть секунды он колебался, стрелять ли ему
именно в этот лоб, но, уже не колеблясь, выстрелил он в
бородатое лицо, появившееся в той же дымовой щели,
13 А. Зегерс, т. 1
385
прямо над молодым. И Фриц тоже выстрелил вниз, через
плечо молодого полицейского, в того, который шел
следом за ним. Жизнь и смерть обоих мгновенно распле-
лись, вместо того, чтобы нерасторжимо слиться. В возду-
хе висела дверь, в куске стены. Молодой полицейский
рванул дверь, все еще побуждаемый приказом. На двери
висела квартира. В пробитой стене висели странные
большие куски неба, даже земли и воды. Груда обломков
текла, словно морена, со стены под полку, на которой
поблескивали стаканы. Ибо надо всем свободно сияло
зимнее солнце. Кто-то лежал на кровати, конец которой
был засыпан. Все с той же силой ощущал молодой
полицейский приказ: занять. Лицо женщины под его
лицом было полно смертельного страха. Но она боялась
не его, а того, что он держал в правой руке. Пока он,
согласно приказу, осведомился о членах семьи мужского
пола, истекло и для женщины то время, когда она боялась
полицейского револьвера. Она не ответила, но, улыбаясь,
указала на кровать. Молодой полицейский преодолел
головокружение и сделал по шаткому полу два шага. Он
выволок из-под стола девочку, показавшуюся ему знако-
мой,— заплаканный нос, косоплетка. Знакомой показалась
ему и карточка на уцелевшей стене: человек с большой
бородой, верно, родственник. Отвратительно знакомым
показалось ему все: стаканы, кровать, куски небесной
лазури в пробитых дырах. Вдруг, к его смущению, ему
пришло в голову, что и он тоже когда-то спал на кровати,
пил из стаканов, жил под голубым небом. Тогда сила
приказа в нем угасла, может быть, потому, что он
исполнил его. Он стоял с минуту в совершенной растерян-
ности. Вдруг все вокруг него обрушилось, он схватился за
волосы женщины и за дверной косяк. Все они рухнули
вниз. Они перемешались друг с другом. Он кричал, и его
голос тек кровью между его зубов. Под ним висело уже
не тело — только гигантский комок из камня, мяса и
дерева. Он слушал, пока его уши не наполнились кровью.
Полицию с лестницы прогнали, ее отбросили со двора,
оттеснили в улицы. Может быть, потом и было иначе, но
для него все было кончено. Почему испытывал он боль? У
него же больше не было тела. Почему у него возникали
мысли? Ведь времени для него уже не было. Он кончался
теперь в груде людей и мебели. Почему именно он, а не
другой? Почему уже сейчас, а не позднее? Почему здесь,
а не совсем в другом месте? Зачем, за что и за кого? Он
попытался поймать бога, но тот быстро растекался вместе
с его собственной кровью. Зато два светлых глаза
внимательно смотрели на него в дымовую щель. Он
уклонился от них. Он уставился, не будучи в состоянии
386
двинуться, на голые ноги под перевернувшейся кроватью.
Тут он вспомнил, чье это было лицо в изломанной раме,
зацепившейся за палку от занавески. Не родственник, но
святой патрон этой проклятой крепости. Он удивился,
почему лицо его собственной сестренки выглядывает
между двумя ножками стула, белое, как снежные хлопья,
заплаканный нос, косоплетка.
Все понимали, что вторичной атаки Дом не выдержит.
Но передышкой воспользовались для отступления. По-
следнее, что видел Фриц на своей разбитой экразитовыми
бомбами лестнице, были рваные зубчатые просветы в
людские квартиры в сплошном хаосе из тел и домашней
утвари. На куске перил, который, вместе с двумя ступень-
ками, сутовно висел в бесконечности пустого пролета,
было перекинуто чье-то пальто, из пальто свисала в
пропасть слишком длинная рука. Фриц спустился сверху,
сквозь дым, на веревке. Ощущение полной безопасности,
не покидавшее его весь этот день, стало еще сильнее.
Ему только пришлось в третий раз побороть неудер-
жимое желание заснуть. Но стук маленьких металли-
ческих, звонко звенящих молоточков в его голове начался
опять.
Они спустились в каналы. Они собирались предоста-
вить себя со своими винтовками в распоряжение тому
округу, в котором они вылезут из-под земли.
Когда Фриц выбрался с товарищами из каналов, в этом
округе оказались расклеены плакаты за подписью окруж-
ного начальника шуцбунда Корбеля: «Я заявляю о безого-
ворочной сдаче своего округа...»
Фриц понял это, только оглянувшись на лица своих
спутников. До вчерашнего дня он боялся одного — не
участвовать. За последние сутки он узнал, что это
значит—участвовать. Лица вокруг него темнели, теперь в
них не было уже ничего, за что бы он мог держаться.
Антон, давясь, проглотил слюну. Иозеф, его Иозеф,
избегал его взгляда, словно стыдился его. Несколько
мгновений Фриц без всякой мысли прислушивался к
молоточкам, стучавшим в его голове. Он помотал головой,
чтобы это прекратилось. Проклятие его товарищей, их
«преданы и проданы» донеслись до него, словно издалека.
Его лицо обмякло, стало беспомощным. Вдруг лицо его
изменилось, он нахмурил лоб. Сияющее, великое дело, в
блеске которого он жил до вчерашнего дня, уйдя от него,
укрылось в нем самом, как в единственном убежище.
13*
387
VIII
— Это теперь бессмысленно, нужно отступать. Поче-
му ты отказываешься? Передай приказ дальше.—Иост
сказал:
— Я? Нет.
— Но это же теперь не имеет никакого смысла, Иост.
Ясно, подкрепление теперь уже не придет.
Иост сказал:
— Они обещали подкрепление, за это и нужно дер-
жаться.
Они лежали на Энслейтене, на холодной, как лед,
земле. Вдруг Иост совсем лег на спину, чтобы смотреть в
невредимое, нерушимое небо. На минуту он сросся с
землей, как умерший со своим гробом; завывание бомбо-
метателей проносилось над ним, вполне выносимое, лишь
напоминая грозу. Через минуту, однако, его тело со всеми
своими очертаниями приподнялось с земли, словно что-то,
что страдало. Он выпрямился. Его два товарища тоже
поднялись.
— Передай приказ дальше, Иост,— мы истекаем
кровью. Весь Энслейтен полетит к черту, наши жены и
дети...
Иост сказал:
— Жен и детей на земле достаточно.— Они уставились
на него. Их лица напомнили ему что-то, о чем он сам
совершенно забыл. Но об этом только и можно было
забыть, носить это всегда с собой было уже слишком. Он
сказал: — Нам следовало остаться внизу. Нам следовало
бросить все силы на казармы. А теперь, когда мы
наверху, нужно выдержать до конца, чтобы и другие...
— Значит, ты и сам не веришь в подкрепление? — Он
обернулся. Так ничего решающего сказано и не было.
Друг за другом, на руках, они полезли на откос. Затем
вдруг снова ощутили близость смерти. И сейчас же опять
к ней привыкли. Они глубоко дышали. Они пролезли
через развороченный подвал по внезапно обнаженным
предметам, нагим, как тела. Иост должен был пробраться
на свое место по лестнице, он нашел свою группу в
каменной пещере... Их лица постарели. Они шевелили
губами, но из-за шума он их вопросов не слышал. Затем
он заметил, что один выбыл из строя. Он лежал на полу,
под курткой; ног его совсем не было видно, наверное, он
их подогнул под короткую куртку. Его глаза были
закрыты, но по страданию, написанному на его лице, было
видно, что он еще жив.
Со своего места они почти не могли следить за
движением врага. Между ребрами разрушенного дома —
388
покинутая ими позиция — они видели кусок волнистой
земли. Коричневатые холмы, облака, полоса леса — все
это устремлялось на них с непонятной враждебностью.
Вдруг стрельба прекратилась. Все мгновенно перегляну-
лись. Теперь стреляли по ту сторону долины, за полосой
леса. Еще слова Иоста не дошли до их сознания, а они
уже видели по его лицу, что подкрепление наконец
пришло. Когда поступил приказ возвращаться на преж-
нюю позицию, оставшийся шуцбундовец сказал из-под
своей куртки, чтобы они потом позаботились о его жене.
У Иоста была только одна мысль — вернуться на старую
позицию. Он замыкался перед всякой иной мыслью,
словно она угрожала ему не меньшей опасностью, чем то,
что ожидало его впереди. Однако, к своему смущению, он
заметил по словам, которыми обменивались живые и
умирающий, что его товарищи могли думать одновременно
обо всем: о том, что они оставляли и чего ожидали.
IX
Когда Маттиас на мгновение поворачивал голову и
растягивал рот, люди, лежавшие за его спиной на крыше
сарая, верили, что все еще может кончиться хорошо. Они
говорили между собой,что нужно до ночи начать реши тель-
ное наступление через Рейхсбрюке на центр. Это им
облегчит положение здесь. Лицо Маттиаса, не обращенное
ни к кому, смотревшее прямо перед собой, было спокойно
и мрачно. Переносить эту внезапную тишину оказалось
труднее, чем все предшествующее. Утром вся местность
находилась в их руках. Ночью они штурмовали все
полицейские отделения. В Шлингергофе они засели креп-
ко. Затем началось с того, что комиссариат полиции не
хотел сдаваться. Вейссель вооружил пожарных, но они не
устояли против комиссариата. Тогда пришли из Вены
броневики, им же из Вены не только не прислали
подкрепления,— полиция, войска, артиллерия были бес-
препятственно пропущены. Им пришлось очистить Шлин-
гергоф. Уже воздух посерел. Улица, казалось, станови-
лась глубже. Желтый свет на верхних звеньях окон мог
быть и от солнца. Но именно в эту минуту во многих
окнах вспыхнули огни: вторая ночь. Маттиас быстро
обернулся. Лица мужчин были искажены от холода и
напряжения. Они вытягивали шеи. Они подползали к краю
крыши. И вдруг через всех прошло, словно толчок,
ощущение окончательного отплытия от берегов.
От Шлингергофа солдаты гнали кучку женщин и детей,
заставляя их идти перед самыми дулами винтовок. Сверху
389
лиц не было видно, женщины и дети смотрели вперед,
сверху видны были только головы. Маттиас прицелился и
выстрелил. Его люди тотчас же отбросили его на крышу,
он стукнулся затылком. Они хотели отнять у него
винтовку. Потом они оставили его, оставили ему винтов-
ку. Они только поспешно увели его с собой.
Гораздо позднее, вечером следующего дня, во время
бегства,— они все еще не спали и не ели,— когда они
лежали, прижавшись друг к другу, в жнитве, один из
товарищей спросил Маттиаса:
— У тебя детей нет? — Нет, нету.— У него мелькнула
мысль: «Кто меня об этом уже спрашивал и где?»
Впервые в его голове пронеслись все возможности жизни,
радости, которых он никогда не желал, заботы, которых
он никогда не измерял; вот о ищет и находит девушку,
женится и имеет детей, делит с ними хлеб и голод, ради
них берет в руки винтовку, прицеливается в них, когда их
гонят мимо крыши, и спускает курок. Он пожал плечами.
х
Недалеко от шоссе, на двух небольших грядах холмов,
стояла кучка строений разной величины, словно ее оторва-
ли от города и позабыли. Во вторую половину дня отряд
грауских шуцбундовцев поднимался по склону, частью
обледенелому, частью вязкому от грязи; отряд торопился,
и люди все время съезжали вниз. Улица начиналась
унылым пятиэтажным домом, значительно переросшим
окружавшие его низкие дома и крыши. Два шуцбундовца
вбежали в этот дом, остальные стали совещаться. Отсюда
перед ними открывалось несколько поворотов шоссе.
Деревня у подножия горного кряжа не была уже предме-
стьем города, но чем-то совсем самостоятельным. Кругом,
в уже мглистых складках холмов, поблескивали огоньками
другие многочисленные деревни. Но окружавшая двор
стена, к которой прислонились шуцбундовцы, относилась
еще к городской окраине. В окнах замелькали лица.
— В чем дело? Что вам нужно? — Выходите-ка, жи-
вее.— Сейчас? Почему? Зачем? — Несколько окон быстро
захлопнулись. Может быть, там, внутри, в своей темной
кухне, муж, оттолкнув жену, садился за стол, подперев
голову руками, или ругался, глядя на стену. Другие
кричали: — Вы же меня отослали домой! У вас же нет для
меня винтовки. Разве опять начинается? — Один уже вы-
шел, он внизу дошнуровывал башмаки.— Разве вы вдруг
раздобыли винтовки? — Для этого винтовок не нужно.
Нужно разворотить улицу. Нужно же что-нибудь сделать
390
для Брука. Они истекают кровью. Мы же не можем
просто впустить солдат.— Давно бы так. Вчера, когда все
вернулись с пустыми руками и яростью в брюхе, тут бы
для них нашлось кое-что.— Вчера другое было в голове.
Что теперь об этом толковать!
На пятом этаже женщина с горшком в руке испуганно
отшатнулась, увидав двух мужчин. Они кашляли, они
были вымазаны землей. Из кухни кто-то крикнул:
— Что такое? — Мартин! Эрнст! Бруно!
Отец, два сына. Была еще дочь, бледная, костлявая
девушка.
— Нужно скорее собрать людей.— Старик сказал:—Я
уж раз их собрал, вчера днем.— Сыновья сказали: — Мы
набрали шестьдесят человек, а вы и двадцати винтовок не
дали.— Теперь они не нужны. Надо разворотить улицу.
Давай!
Женщина сказала:
— Вы сами не знаете, что надо. Опоздали.—Девушка
взяла у матери из рук горшок. Она вывалила в него все,
что уже было разложено по тарелкам. Она завернула
горшок в газету. Мужчины сказали: — Идите вперед.—
Девушка пошла за ними, неся горшок.
Позднее две кучки людей стояли по ту и другую
стороны ущелья. Первые автомобильные роты солдат уже
надвигались из Граца. Переднюю группу вели те трое, из
верхней квартиры,— отец и два сына. Они быстро собра-
лись. Мартин Адлер знал сердца своих соседей и выбирал
слова, как ключи из связки.
— Нечего поминать вчерашний день. Они там, в
Бруке, истекают кровью. Истекают кровью из-за нас.
Ногтями разрывайте улицу.— Присоединилось еще трое из
соседней деревни. Один из них, щуцбундовец, вчера не
явился в Грац, хотя это было ему приказано. Он подумал:
поздно. С тех пор, как в Граце закрылись железнодорож-
ные мастерские, он засел здесь, на лесопилке, у родителей
жены. Но он очень мучился, когда в Граце и в Бруке
началась стрельба. Теперь он с облегчением присоединил-
ся к другим, следуя новому приказу. Он притащил крюки
и половину столярных инструментов тестя. Он внес в
отряд такое воодушевление, что ров был вырыт молние-
носно, и вал тянулся поперек улицы, укрепленный
древесными стволами. Но все-таки они еще далеко не
кончили, когда из-за холмов началась стрельба. Первая
автомобильная колонна достигла ущелья. Призывы Мар-
тина Адлера теперь потеряли силу. Он не знал таких слов,
которые могли бы остановить время, а тем менее —
армию. Его товарищи скоро расстреляли все патроны.
Тот, кто командовал вторым отрядом, остался сидеть за
391
своими еловыми пнями. Он остался под конец совсем
один, без патронов, но все еще не двигался. Он, говорив-
ший вчера, что слишком поздно, сидел теперь один у
входа в ущелье, среди пологих вечерних гор, и задерживал
надвигавшееся войско, не на часы, не на минуты, только
на несколько секунд, задерживал собственным телом.
Фрау Хольцер давно убрала со стола, но она вдруг
опять накрыла его, словно могла этим заставить мужчин
вернуться. Хотя угли уже были положены в печь на ночь,
фрау Хольцер взяла ведро из-под углей и вышла на
лестницу. Она встретилась с молодой женщиной, вышед-
шей замуж меньше двух лет тому назад. Прежде она часто
заходила к фрау Хольцер, прося показать, как делать то
одно, то другое; мужчины раньше сообща выписывали
венскую «Арбейтерцайтунг». После небольшого колебания
женщина сказала:
— Не ждите ваших мужчин, фрау Хольцер. Они так
скоро не вернутся.
Тело фрау Хольцер потянуло ее вниз на ступеньку. Но
она сделала над собой усилие и продолжала стоять.
Молодая рассказывала, что знала. Она сказала также:
— Как это вы допустили?
Фрау Хольцер ответила тихо:
— Но ведь иначе нельзя было. Они должны были.
Молодая воскликнула:
— Конечно, и мой должен был, но это не значит, что
нужно идти на то, что заведомо ни к чему не приведет. Я
заявила мужу, что, если он пойдет, я сию же минуту
ухожу от него к родителям. Что у них ничего не выйдет,
было ясно с самого начала.
Фрау Хольцер из-за сетки морщинок уставилась моло-
дыми растерянными глазами в свежее, гладкое лицо
женщины, которой все было ясно.
Когда Виллашеку скручивали руки за спиной, он
увидел в числе пленных, которых как раз протискивали в
какую-то дверь, старого и молодого Хольцеров. Как и он,
они защищали Дом кооперации. Каждый раз, когда
Виллашек видел светлый затылок молодого Хольцера, это
придавало ему бодрости, особенно под конец, когда
схватка стала особенно беспощадной. Сейчас старик Холь-
цер был весь белый, осыпанный мукой, даже усы. Он
спрятался в конце боя в пекарне.
Хеймверовцы открыли все ящики и мешки, они ссыпа-
ли в одну кучу рис и кофе, они мочились на нее и хотели
заставить Виллашека сделать то же. Виллашек засмеялся.
Они сказали:
392
— Что это тебе так весело? — Он сказал: — Я сме-
юсь над вами: неужели вы думаете, будто можно меня к
такому делу принудить?
Они сбили его с ног. Его глаза блестели на полу. Они
наступили ему на лицо.
Когда он пришел в себя, он лежал на каком-то
мощеном дворе. Было нестерпимо холодно. Вызвездило.
На его лице замерзла гримаса. Вокруг него лежали еще
многие. Кто-то ласково заговорил с ним и начал растирать
ему руки и ноги. Его сердце наполнилось радостью и
удивлением; но растирание причиняло такую боль, что он
сейчас же снова потерял сознание.
Фрау Миттелексер была так рада тому, что муж
все-таки вернулся, что даже ничего не сказала по поводу
Никласа, которого он привел с собой среди ночи. Поверх
рубашки она повязала передник и стала стряпать. Она
взяла и себе тарелку и подсела к мужчинам.
— Ну, как? — Никлас сказал: — Все провалилось. Что
так должно было кончиться, это было ясно как дважды
два четыре.— Миттелексер порывисто спросил: — Что? —
По всему было видно, что так должно кончиться.—
Миттелексер положил вилку на стол. Он отставил боль-
шой палец.— Во-первых, чего нельзя предсказать зара-
нее. Всегда во всем есть что-то, чего нельзя заранее
предвидеть. Во-вторых...— Он вдруг опустил руку. Он
спрятал большой палец в ладонь, он сжал кулак. Никлас
сказал: — Что же во-вторых? — Миттелексер холодно по-
смотрел а него, словно хотел положить конец его вопро-
сам. Никлас был человек порядочный и надежный. Прочи-
танное оставалось у него в голове, он умел толково
рассказать его. И в нем было, конечно, не только это. Он
тоже стоял со вчерашнего утра с двумя щуцбундовцами на
часах в каком-то опасном месте. Миттелексер к Никласу
привык. Но сейчас он словно впервые его увидел. Много-
красочная, горячая жизнь отражалась на лице Никласа,
словно в тусклом зеркале.
— А во-вторых?
Фрау Миттелексер достала матерчатый пояс и приши-
вала к нему тесемку. На лице Никласа словно примерзло
слегка насмешливое выражение «Все провалилось». Митте-
лексер перевел глаза с него на серое, измученное лицо
жены. В ее некрасивом, уже старом лице, в ее глазах
блестели две светлые точки понимания, он видел их
впервые, или, может быть, они в них впервые появились.
393
XI
Еще была ночь. На столе горела прикрученная лампа,
словно ее не тушили со вчерашнего дня. Ребенок еще спал
в колыбели. Еще грудь женщины недостаточно отяжеле-
ла. Однако муж все-таки разбудил ее, он загремел посу-
дой. Она встала, налила кофе и подала хлеб. Муж сказал:
— Слышишь? — Жена ответила: — Что? Я не слышу
ничего.— Да нечего и слышать, все кончилось.
— Ну и слава богу, что кончилось.
— Кончилось. Пусть теперь высасывает из пальца то,
что нам наобещал.
— Кто должен высосать? Кто нам наобещал?
— Ах, попридержи язык.
Женщина презрительно посмотрела на крестьянина и
швырнула ему кусок хлеба. Крестьянин взял его, зажал в
кулаке и откусил; он сказал, жуя:
— Когда у нас печь-то будут, может быть, на пасху?
— Чего же ты хочешь? У нас есть еще. И все пекут не
чаще, не ври, пожалуйста. У нас внизу всегда так пекут.
— У твоего отца лошадиные зубы.
— А ты размочи.
Крестьянин наложил в чашку так много хлеба, что
кофе перелился через край. Закапало на пол. Крестьянин
размазал башмаком. Он забыл о хлебе, он уставился в
пол, шершавый, необструганный.
— Подотри.— Потом подотру, все уже сразу.—
Помолчи, говорю. Подотри!
Крестьянка вздохнула и принесла тряпку. Крестьянин
уставился на пятно, которое терли ее руки. Ребенок начал
похныкивать еще слабым, сонным голосом. Крестьянин
сказал:
— Что, музыка уже началась? — Нельзя же зашить
ему рот. Ты ведь вот проснулся.— Да, но коли я проснул-
ся, так хочу поразмыслить немного. Смотри, если их тут
будет орать четверо или пятеро.
Крестьянка повернулась к мужу спиной. Она подошла
к колыбели. Ребенок снова задремал. Крестьянин смотрел
уже не на сырое пятно на полу, он уставился прямо перед
собой. Он начал снова:
— Нет, ты только послушай.— Я вообще больше
ничего не слышу, тихо.— Как раз об этом я и говорю.
XII
Во время бегства Иост расстался со своими товарища-
ми. Он еще раз вернулся в Штейр, чтобы повидаться с
женой. Он отказывался до последней минуты от передачи
394
приказа об отступлении. Он упирался, и товарищи увели
его силой. Но теперь, когда он уходил на всю жизнь, он
должен был еще раз повидать жену. Он вызвал ее на
берег реки, далеко от города. Но он остановился, пора-
женный, на указанном месте, когда издали увидел ее. Ему
показалось, что он ждал другую. Он представлял ее себе
совсем молодой, самой молодой на свете. Может быть, все
дело было в старившем ее черном платке, который она
взяла у соседки; может быть, в неуклюжей, сшитой ее
неумелыми руками юбке. И в первый раз ее беременность
бросалась в глаза. Она обернулась и увидела его. Ее лоб
нахмурился. По ней было видно, что плакать она не будет.
Он сказал:
— Смотри хорошенько береги ребенка.— Она сказа-
ла:— Что еще? — Ты должна ему потом все объяснить.—
Она строго посмотрела на него, словно ждала, не скажет
ли он чего получше. Она была похожа на всех женщин.
Он сказал:
— А как было у вас? — Она слегка покраснела, опусти-
ла глаза и рассказала: — Они нас всех повыгнали из домов.
Они выстроили женщин справа, мужчин слева.
— Они тебя били?
— Почему бы им не бить именно меня? Они меня и за
волосы таскали.
Он хотел погладить руками ее лицо, он хотел поцело-
вать ее в губы. Хотел сказать ей немало слов, которые
скрепляют союз между мужем и женой. Он хотел сказать
ей такие слова, которые людьми обычно затаиваются из
стыда или из страха, что действительность их не оправда-
ет. Но он ничего не сделал и не сказал. Он сунул ей в
руку измятую бумажку:
— На, возьми.— Она опустила деньги в карман. Ее
лицо оставалось спокойным. Между лбом и вязаной
шапкой блестел, напоминая былые дни, узкий обруч
светлых волос. Он пожал плечами:—Теперь мне пора.—
Да, иди скорее.— Она прибавила:—Лучше бы совсем не
приходил.— Они только пожали друг другу руки.
ГЛАВА ПЯТАЯ
I
— Господи Иисусе, они идут, идут по снегу! Они уже
наверху! Они идут к нам, люди Валлиша! Господи Иисусе,
они идут!
Женщина оторвала ребенка от груди, сунула грудь за
рубащку, а ребенка—в колыбель. Она так толкнула
395
колыбель, что та чуть не перевернулась. Гневный крик
обманутого ребенка оборвался. Слышно было приближе-
ние людей, голосов, шагов. Крестьянин закричал:
— Закрой ставни! Запри дверь! — Она заперла дверь.
Он пробормотал: — Они видят дым.— Теперь были слыш-
ны только голоса. Наверно, все остановились на откосе
из-за метели. Крестьянин вскарабкался на плиту, чтобы
заглянуть в окно. Он крикнул:—Двое идут сюда! — Он
спрыгнул, жена сказала: — Иди в чулан, я с ними справ-
люсь.— Крестьянин сказал: — Ничего не обе ай.— В
дверь постучали. Крестьянин метнулся в дверь. Он услы-
шал сейчас же вслед за этим изумленный голос жены: —
Франц! Это ты, Францль? Как ты сюда попал?
Молодой человек спокойно ответил:
— Разумеется, я.— Крестьянин, стоявший за дверью,
понял, что это дальний родственник его жены. Эта семья
когда-то дала бумажной фабрике в Бруке трех работни-
ков. Уставшие от непрерывной езды туда и сюда, они,
наконец, переехали в Брук, однако вскоре, на потеху всей
деревне, получили один за другим расчет. Ничего не было
странного в том, что один из этих парней оказался среди
повстанцев, и все же это было странно. Голос продол-
жал:— Не бойся, впусти нас. Женщину-то хоть впусти.
Она последовала за мужем. Ей хоть дай хлеба. У тебя же
есть хлеб. Мы за все заплатим.— У меня хлеба осталось
очень мало. Мы как раз собрались печь.
— Тебе же никакого убытка не будет. Впусти нас.
— Я не смею без мужа.
Вмешался второй голос, с отчаянием, без всякой
осторожности:
— Не дадут же они нам всем замерзнуть?! Не дадут
же они замерзнуть женщине?! Где он вообще, ваш
муж?
Крестьянин вошел в горницу, он набросился на жену:
— Помолчи.— Он стал рассматривать пришедших, то-
щего Франца, которого знал по отцу, затем маленького
человечка с перевязанной головой. Он сказал: —
Приведите женщину.— Франц пошел за ней. Другой, лицо
которого было наполовину скрыто повязкой, вдруг покач-
нулся. Он упал или сел на пол. Крестьянин сказал:—То,
что вы делаете, это вы—зря. Не садитесь так близко к
огню, коли обмерзли.— Крестьянка презрительно следила
за мужем, она качала и толкала колыбель. Дверь снова
открылась, Франц привел женщину. Она была в зеленом,
ее губы побелели. Она стряхнула снег с башмаков. Но на
полу было уже сыро от снега, стаявшего с мужчин.
Крестьянка отошла от колыбели; перед тем как войти в
хлев, она слышала, что ребенок опять закричал. Затем
396
снова все стихло. Крестьянин взял ребенка на руки.
Горница наполнилась мужчинами, входившими один за
другим, причем они, следуя примеру женщины, сначала
стряхивали снег с башмаков. Крестьянка протиснулась с
молоком к плите. Мужчины притихли; оглушенные теп-
лом, они склонились над человеком с повязкой, лежавшим
у огня: он не то заснул, не то был в обмороке. Все это
было слишком необычно, чтобы у нее родилась какая-
нибудь мысль. Она могла только таращить глаза. Франц
схватил ее руку и сказал:—Ты обещала нам хлеба.—
Крестьянка выложила на стол два хлеба. Франц спросил о
цене. Крестьянка поискала лицо мужа, но он отвернул
его. Поэтому она хитро ответила: — Что дадите.— Но
когда она увидела, как эти люди смотрели на хлеб, она
пожалела о своих словах, ибо даже не подозревала, что
можно так смотреть. Она сама мучилась тем, что зачер-
ствевший хлеб слишком медленно резался под их взгляда-
ми. Но она рассердилась, когда Франц просто взял одну из
ее кружек, сам налил в нее молока и дал чужой женщине.
Ее сердило, что человек, который платил за все из своего
кармана и, значит, был Валлишем, ни разу с ней не
заговорил. Ведь дом, в котором он отдыхал, был ее
собственностью. Женщина погрела руки о кружку и
выпила молоко маленькими глотками. Она и Валлиш
обменялись взглядами мужа и жены. Весь хлеб был
распределен и сжеван. Валлиш сказал:—Да вы, товарищи,
садитесь, отдохните.— Он остался стоять за спиной жены
и молчал. Он обвел взглядом одного за другим, все лица,
словно что-то раздавая. Он наткнулся и на лицо кресть-
янина, не отрывавшееся от него в безудержном, нескрыва-
емом любопытстве. Он подумал то, что крестьянину,
по-видимому, было не вполне ясно: что крестьянин все же
впустил его вопреки приказу правительства. И он спросил
тоном человека, привыкшего привлекать к себе и на свою
сторону людей, с которыми встречался: — Это ваш первый
ребенок? — Крестьянин подумал то, что другому, по-
видимому, было еще не вполне ясно: что жизнь его
загублена и что вопросы эти ни к чему, и ответил
коротко:—Да, первый.— Валлиш спросил:—А как обсто-
ит дело внизу, в Фронлейтене? Вы что-нибудь знаете? —
Мы ничего не знаем.— Можно туда пробраться? Через
снег пробраться можно? — Пройти-то везде можно, только
смотря как.
Валлиш сказал:
— Ну...— Все встали. Маленький человечек с повяз-
кой тоже вскочил на ноги. Женщина поставила кружку на
стол, она поблагодарила. Горница быстро опустела. Кре-
стьянка проводила их до порога, показала рукой направле-
397
ние и посмотрела им вслед. Затем она закрыла дверь.
Крестьянин крикнул сердито: — Запри! — Он положил ре-
бенка обратно в колыбель и начал возиться у плиты.
Ребенок продолжал еще некоторое время неистово кри-
чать. Пол в горнице был еще сырой, однако скоро высох.
Крестьянка взяла ребенка на руки; гулко звучало в
тишине потрескивание в печи и какое-то топотанье в
козьем хлеву. Людей уже не было слышно. На столе
стояла кружка. Никогда уже нельзя будет просто пить из
нее. Хотя они ничего не попортили и не взяли с собой,
горница была уже не той, что до сих пор.
Была еще ночь, когда крестьянин встал, услышав
выстрелы с Хохангера. Он вышел из дому. Больше
выстрелов не последовало. Крестьянин перестал прислу-
шиваться, словно что-то вызвало в нем уверенность: эти
выстрелы последние. Откос перед домом был истоптан,
ночной мороз закрепил для наступающего дня все следы.
Вдруг взгляд крестьянина упал на свежий след, ведущий к
козьему хлеву. Он пошел по следу. У маленького человека
с повязкой уже не было сил пугаться. Наоборот, испугал-
ся крестьянин:
— Вам здесь нельзя оставаться.
Человек ничего не ответил. Он так посмотрел на
крестьянина, словно все еще смотрел на снег. Крестьянин
сказал:
— Вы должны уйти отсюда.
Человек ответил без надежды и без отчаяния:
— Я не могу.— Крестьянин сказал: — Если вы здесь
умрете, в моем хлеву, это будет для меня очень скверно.
Человек ответил:
— Согрей меня.
Крестьянин посмотрел вниз — на человека, на белый
пятнистый шар его забинтованной головы. В конце концов
он ушел. В горнице он положил на очаг два кирпича,
откуда-то вытащил мешок, отрезал краюху хлеба. Он
остановился, так как хлеб заскрипел, и покосился на
жену. Все это он отнес в хлев — краюху и горячие,
завернутые в мешок, кирпичи. Он спросил:
— Как это случилось?
— До Фронлейтена мы не добрались. Все уже было
занято ими. У нас была перестрелка с жандармами.
Многие из наших ушли в горы. Некоторые остались. С
ними Валлищ хочет пробраться в Югославию. Я уже не
могу.
Крестьянин сказал:
— Моя жена не должна об этом знать. Теперь погрей-
ся-ка. Ты должен убраться отсюда до того, как она придет
доить.
398
Крестьянка проснулась с мыслью о том, что она
забыла в хлеву ведро с остатками молока; если козы
забеспокоятся, они непременно его опрокинут. Она сейчас
же побежала за ведром. Сначала она увидела ведро, затем
человека.' Она не испугалась. Человек старался, чтобы она
не заметила кирпичей. Крестьянка сказала:
— Я принесу вам хлеба и одеяло, вы можете выпить
немного молока, утром мой муж никогда не заходит в
хлев, но потом вам придется уйти.— Человек упорно
молчал. Каждый час был выигрышем. Ему стало казать-
ся, что смерть от него отходит.
п
Фрау Кройтнер обхватила мужа рукой. Она принесла
тарелку гуляша и пододвинула свой стул к его стулу. Ее
муж вернулся всего четверть часа тому назад. Во второй
раз ее лицо просияло радостью, во второй раз прижалась
она головой к его широкому сильному телу, хотя при этом
от его взгляда и уклонилась. Она не знала, где он провел
последние дни и ночи, участвовал ли он в боях или нет. Он
решительно оборвал первый же ее вопрос.
Кройтнер насадил на вилку кусок гуляша. Женщина не
сняла руки с его спины. Ее лицо несколько потускнело.
Кройтнер сунул кусок в рот. Ему сейчас же вспомнилось
то, что он слышал на пути домой. В Флоридсдорфе, в
Шлингергофе на другой день после обстрела хеймвер
выставил горшки с гуляшом. Многие обыватели не по-
брезговали есть из них. Кройтнер отложил вилку. Несколь-
ко мгновений он просидел не двигаясь, с набитым ртом.
Затем все выплюнул. Он вдруг встал, взялся за шапку.
Женщина повисла на нем всей своей тяжестью, он
отстранил ее от себя. Затем она увидела из окна, как он
уходил по улице.
Кройтнер вскочил в первый проходивший мимо него
трамвай. Площадка была полна людей. Их взволнованные
разговоры казались ему пустыми и никчемными. Надо
было взять билет. Нахмурившись, он стал шарить по
карманам. Он нащупал коробку папирос, зажигалку, и
платок с завязанным узелком (спросить у товарища Барта
условный адрес последнего транспорта), и ключи от своей
квартиры, и свой револьвер, и кошелек с застежкой-
«молнией». Кошелек ему на рождество подарила жена.
Взяв билет, он вдруг так же неожиданно спрыгнул, как и
вскочил. Он находился в одном из переулков Ринга.
Вокруг было многолюдно и светло, и почти не попадалось
ни военных, ни часовых, как на окраинах. За окнами кафе
399
люди курили и пили. Его взгляд уловил два женских лица,
из которых одно улыбалось, другое смеялось. Он уловил
вытянутые губы, закурившие папиросу, две руки: одна
чиркала спичкой, другая заслоняла огонек. Ему захоте-
лось курить. Он остановился и закурил. Но обе руки
перед ним были совершенно уверенные, а его — дрожали.
Он отступил, чтобы прочесть название улочки, в которую
попал. Он стал соображать, в каком округе находится. Он
вспомнил план города, серый, потрескавшийся в местах
сгибов. Он подумал, что этот план уже никогда не будет
служить своему назначению, и теперь им овладело полное
отчаяние. Движение людей мимо его лица было как ветер.
Он приблизился к берегу. Опять стало попадаться много
часовых. Здесь, по крайней мере, над ним не издевались,
резкий свет не издевался над его лицом, улица была с ним
заодно, тихая и оцепеневшая от стыда. Вдруг ему пришло
в голову: если в этом проклятом городе есть хоть один
человек, который не вполне отчаялся, то им мог быть
только Маттиас. Он решил отыскать его. Правда, идти к
нему на квартиру бессмысленно, но его шаги и мысли и
так уже перестали следовать какому-нибудь смыслу.
Он поехал во Флоридсдорф. Его задержали. Он дал
какие-то объяснения — с невинностью отчаяния. Обо-
шлось без всяких затруднений. В Шлингергоф стремилось
множество людей. Он был оцеплен хеймвером. Как ни
ужасно было разрушение, Кройтнер представлял себе его
еще более непоправимым. Он стал искать нужный ему
переулок. Тут его опять задержал отряд из четверых
хеймверовцев. Им полагалось стоять по двое на часах, в
начале и в конце переулка, но вместе они чувствовали
себя спокойнее. Вероятно, маленький хеймверовец, с
зубами лопатой, и спаял всех четверых своими остротами.
Они смеялись и не обратили на Кройтнера почти
никакого внимания. Он поднялся по лестнице. У него
появилась слабая надежда. Но голова открывшего ему
человека была не лысая, а белая. Старик узнал его и
попросил зайти. На столе стояли две полных тарелки и
два винных стакана. Чулочница сидела, перекинув ногу за
ногу, с салфеткой в вырезе на груди. Несколько смущен-
ный, старик предложил Кройтнеру стул. Кройтнер остал-
ся стоять.
— Мы празднуем, так сказать, мое увольнение. Те-
перь— тем более.— Женщина сказала: — Вы уже слыша-
ли? Когда полиция пришла в понедельник на газовый
завод, она навела на него револьвер, чтобы он опять
становился на работу... Но он сказал...— Милый мой,—
400
сказал я,— так как моя нежная юность все равно минова-
ла... Ну, ясно, чем это кончилось. Садись-ка, товарищ, и
покушай с нами. Это все теперь ни к чему.— Чулочница
сказала: — Мы теперь стряпаем вместе. Я, так сказать,
одна как перст, и он, так сказать, один как перст.—
Старик сказал:—Да, как-нибудь надо устраиваться. Ну, а
ты что на все это скажешь?
Кройтнер не понимал ни слова из того, что оба
говорили. Он сказал:
— Где Маттиас?
— Он-то? Еще не знаю. Один тут сказал, что он ушел
к чешской границе. Небось скоро подаст о себе весть.
Кройтнер сказал:
— Но возможно, он и убит.
— Убит? Нет. Среди убитых его не было.
— Далеко не про всех еще известно.
— Если далеко е про всех еще известно, это еще не
значит, что он окажется среди них. Право, из нас
достаточно повыпускали крови. Я знаю, что он не убит.
Это у меня с войны осталось. Вот увидите, скоро мы
найдем кое-что в ящике для писем. Садись же.— Кройтнер
покачал головой. Старик только сейчас разглядел его.
Нет, это странный гость. Он больше не предлагал ему
сесть.
Внизу под фонарем по-прежнему стояли четверо хейм-
веровцев. Они все еще смеялись и дали ему беспрепят-
ственно пройти. Кройтнер чувствовал их смех затылком,
словно ему за ворот набрызгали х лодной воды. Его лицо
исказилось от бешенства. Ему вдруг захотелось узнать,
смеется ли маленький хеймверовец действительно или он
кажется смеющимся только из-за своих лопатообразных
зубов. Он вдруг остановился и обернулся. Они все еще
продолжали смеяться. Он сделал два шага назад, к ним.
Они взглянули на него нахально, в упор. Он посмотрел на
них с угрозой. Но они все еще смеялись. Кройтнер
выхватил револьвер и выстрелил. Маленький хеймверовец
раньше действительно смеялся, так как теперь он смеять-
ся перестал, несмотря на свои зубы. Кройтнер ощутил с
бесконечным облегчением, что враг на него набросился. И
он почувствовал, что наконец земля лопнула, когда
лопнул его череп.
ш
Нусс вышел вперед и сказал:
— Я.
Он не сводил своего точного взгляда с лица начальни-
ка, который только что вызывал охотников, но удивление
401
и любопытство, появившиеся на этом лице, были ему
непонятны. Он не понимал, да его и не интересовало
выражение лиц товарищей.
Позднее, когда он наверху натирал до блеска свои
сапоги и пояс, его спросили:
— Думаешь заработать? — Едва ли.— Они, наверное,
воображают, что в жизни все так просто, что за все
сейчас же получаешь наличными.
— Зачем же ты тогда идешь, ведь дело такое сколь-
зкое?— Конечно, скользкое. Да ведь кому-нибудь его
делать надо.— Человек, спавший над ним, затрясся от
хохота, словно Нусс сказал что-то очень смешное. Нако-
нец он выпалил:—Да ты разве сумеешь? — А чего там
особенно уметь?
— Знаешь,— сказал тот, продолжая смеяться глаза-
ми,— у него, видите ли, жена брюхатая, так ему захоте-
лось еще раз повидать ее.
— Кабы я был замешан в таких делах, я бы своей
жене больше ребят не делал. А если бы сделал, так в
такие дела бы не лез. Чего ты смеешься?
Чуть не врагами встретились они в тюремной камере.
Уже земля между ними дала трещину, тонкую, почти
незримую, но бесконечно глубокую. Теперь Марта дей-
ствительно казалась молодой. Иост сказал:—Сними шап-
ку.— Он ощупал ее волосы. Он взял ее лицо обеими
руками и поцеловал ее в губы. Он раскаивался, что
рискнул жизнью ради свидания с ней, он раскаивался в
своем бессмысленном отчаянии, в том, что слишком
поспешно пожертвовал жизнью. Он сказал: — Прошу те-
бя, иди.— Время, данное им для свидания, еще не истекло.
С одной стороны, Нусс и сам боялся, что со взятым на
себя поручением не справится, с другой стороны, он знал,
что, когда инструмент попадал ему в руки, он уже в
точности находил все нужные приемы. Он проверил
веревку взглядом и концами пальцев. Он почувствовал на
тыльной стороне руки шероховатую, небритую щеку
Поста. Он знал этого человека. Он знал, где и когда с ним
встретился. Небезызвестны были ему главные моменты
этой жизни, которая должна сейчас оборваться в его
руках, державших веревку.
Иост не узнал Нусса. Он его забыл. Важнейшие
моменты давно потускнели и вышли из его памяти. Только
что наступившая минута была так же значительна, как и
оборвавшаяся жизнь. Эта минута имела безмерные по-
следствия, ее видели все.
402
Перед лицом стены, испещренной солнечными блика-
ми, и льдистой мерзлой земли он собрал все свои силы,
чтобы умереть достойно.
В понедельник утром, когда столяр Алоиз Фишер,
выпив кофе и съев булку, пошел из квартиры в мастер-
скую, он встретился во дворе с Нуссом, который, пересту-
пая с ноги на ногу, дожидался открытия мастерской. Лицо
Алоиза Фишера побагровело. Он весь налился гневом. Он
таращил глаза на руку, которую ему протягивал Нусс.
Согнув локоть, вытянув руку и оттопырив большой палец,
Нусс ждал, страшно удивленный. Алоиз Фишер вдруг
крикнул своих сыновей:
— Каспер! Иозеф!
Каспер Фишер прибежал сейчас же.
— Где горит? — Он увидел Нусса и что-то шепнул
отцу. Фишер отпер, оба вошли, отец и сын. Нусс
последовал за ними. Каспер Фишер обернулся к нему и
сказал: — Уходите, Нусс. Вы нам больше не нужны.—
Нусс только теперь сунул руку в карман и возразил: — Не
вы же хозяин.— Каспер Фишер подтолкнул отца, тот
сказал: — Вот что, Нусс, уходите. Вы мне больше не
нужны. И мы ведь пока все закончили.
Нусс покосился на Алоиза Фишера. Он пробормотал:
— Со мной можно дело иметь.
Старик Фишер сказал:
— Видите ли, герр Нусс, жутко с вами. Тут уж ничего
не поделаешь.
Каспер Фишер крикнул:
— А теперь вон!
Однако Нусс сначала прошел мимо обоих через всю
мастерскую. Он снял куртку, висевшую на гвозде, и
только после этого ушел. Во дворе он встретился с
Иозефом Фишером, который лениво последовал на зов
отца. Иозеф Фишер уставился на него так же растерянно,
как и отец.
Нусс еще не успел выйти на улицу, как уже услышал
за собой визг пил. Сердце в нем перевернулось. Он
побежал по улице, он побежал вдоль реки. Он озяб и
стянул воротник. Все же он остановился посреди моста
под ледяным ветром. Он перегнулся через перила. Бы-
стрые воды в пятнах пены неслись с почти весенней
стремительностью. Своим точным взглядом он смотрел в
воду, не находя ни одной устойчивой точки. Он повернул-
ся, сделав полный круг. Он стал смотреть на берега, на
гребень Энслейтена, на трубы штейровского завода. Вдруг
его лицо изменилось, словно он наконец обнаружил
403
ошибку, которая при их создании закралась во все эти
предметы. Он быстро зашагал дальше. «Надо было иначе
с ним поговорить. Надо было сказать ему: «А лучше, если
бы вы сами там болтались? А лучше, если бы позапирали
церкви, да поснимали колокола? Вот от чего вам должно
быть жутко».
Он поднялся по лестнице. Поздоровался с полицейски-
ми, стоявшими у входа на Энслейтен. Вид этих полицей-
ских успокоил его. Он свернул на дорогу, ведшую к его
дому. Навстречу ему попалась старуха, в одной руке она
несла жестяной бидон, другой вела внука. Увидев его, она
вдруг остановилась, уставилась на него и заворчала. Он
зашагал быстрее. Вчера вечером один из его детей принес
ему что-то завернутое в газету, оказалось, кусок веревки:
«Отдай отцу». Сегодня утром кто-то привязал кусок
веревки к его дверной ручке. Его рассудок говорил ему,
что он больше не может оставаться в этом городе.
Сначала двести шиллингов, полученные им за его работу,
показались ему целым состоянием. Но они были только
тонкой стенкой между ним и голодом. Его затрясло от
страха. У последнего поворота его охватила нерешитель-
ность. Он почувствовал облегчение, когда увидел, что
дорога, напоминавшая деревенскую улицу и спускавшаяся
по холму между неправильными рядами домов, оказалась
пуста. Его жена была запугана, она извелась от горя.
Маленького роста, она походила на мышь. Когда Нусс
заявил, что его рассчитали, она громко разрыдалась. Нусс
сидел, хмуро уставившись в стену. Иногда он рычал на
жену. Затем он стал размышлять. Все, что он сделал,
было точно рассчитано, ошибки быть не могло, он
получит свое. Он надел вместо куртки свою хорошую
одежду, вместо шапки шляпу. Он приготовился пойти к
должностному лицу.
Через час он вернулся. У него был довольный вид. Он
сказал:
— Все в порядке.— Жена боязливо на него посмотре-
ла. Он дал понять должностному лицу, в чем его обязан-
ность: нужно устроить его и его семью в другом городе,
так как здесь они подвергаются преследованиям. Жена
продолжала плакать. Она здесь родилась, ей не хотелось
отсюда уезжать. Нусс утешал ее, он там получит место,
не случайную работу, а постоянную. Он получит хорошую
квартиру. Ему хорошо оплатят переезд.
— Я никогда отсюда не уйду.— Вдруг Марта встала.
Она полчаса слушала этих двух чужих женщин. Они
стояли перед ней в шляпах, с кожаными сумками и
404
сетками для покупок, в которых лежали белые пакетики.
Пока Марта сидела, она была маленькой и серой, когда
она встала, то показалась довольно большой. Она держа-
лась, пожалуй, уж чересчур прямо. Обе женщины помол-
чали, затем та, что была помоложе, жена жандармского
офицера,— старшая была женой врача,— снова заговори-
ла:— Будет только хуже вашему ребенку. В таком приюте
вам было бы очень хорошо, о ребенке позаботятся, и вам
никаких хлопот.— Опять вмешалась старшая. Она опять
говорила в течение многих минут. На старшей была
черная шляпа и черное пальто. У нее было чистое,
гладкое лицо, тонкие, скупые губы.' Младшая, она же и
поменьше ростом, выпустила локон из-под круглой шляп-
ки. Она была хорошенькая и мило одета. Вдруг обе
замолкли и уставились на Марту. Лицо Марты, на
секунды перед тем бывшее серым, стало светлым, тем
слабым, но всепроникающим светом, который иногда на
несколько мгновений проясняет лица умерших и беремен-
ных, тогда как обычный свет оказывается бессильным.
Но как только Марта отвернулась, они снова заговорили.
Марта посмотрела на стол — две грязные тарелки, хлеб-
ный нож, баночка с мармеладом, кучка картофельных
очистков. Среди всего этою чужие женщины положили
свою тетрадку со списком нуждающихся и несколько
белых пакетиков. Марта машинально отодвинула предме-
ты, принадлежавшие ей, от принесенных женщинами. Она
сказала, ни к кому не обращаясь: — Нет, я останусь.—
Женщины снова заговорили, младшая слегка насмешливо,
старшая терпеливо:
— Вам здесь не продержаться. Вы е сможете платить
за квартиру. Там за вас будут платить.
Марта опять повернула к ним лицо. Обе женщины
смолкли. Марта сказала тихо:
— Я рожу ребенка здесь, на этой кровати.— Она
прошла мимо женщин, слегка задев их, и открыла дверь в
соседнюю комнату. Женщины заглянули. Они увидели
большую деревянную кровать, не очень аккуратно при-
бранную, с двумя подушками,— уголки были примяты,— с
фланелевым одеялом, недостаточно туго натянутым. Над
изголовьем висели куртка и мужская шапка. Обе женщи-
ны смутились. Они ничего не сказали, они даже не
помогли Марте, когда она снова сунула их свертки в
сетки. На мрачном, вдруг ставшем черно-серым лице
Марты улыбались одни уголки губ.
На другой день пришла какая-то незнакомая девушка,
без шляпы, в теплом пальто. Она сказала, что работала
405
сестрой в больнице. Она знает уход за больными и все
прочее. Она хотела бы помочь Марте. Ее за убеждения из
больницы рассчитали. Марта спросила, за какие же
убеждения? Уставшая, слегка удивленная, она смотрела
на девушку.
Девушка сказала, что за самые патриотические. Она
быстро свернула шерстяные перчатки и бросила их
на стол. Она взяла кухонный ножик и принялась чистить
картошку. Марта хотела эту чужую девушку остановить,
но ей понадобились все силы, чтобы не упасть. Она
смотрела с удивлением на чужие руки, такие же худые,
как у нее, с загрубевшими на концах пальцами. Она
думала: «Кто же тебя послал?» Она внимательно смотре-
ла, как девушка чистила картофель, изредка взглядывая
ни лицо девушки, приятное, смуглое. Девушка сказала:
— Да вы сядьте или просто ложитесь. У меня время
есть.— Она смотрела перед собсй, словно угадав, что
Марта не любит, когда ей смотрят прямо в лицо. Она
продолжала:—То, что с вами случилось, у нас было бы
невозможно. В Германии, видите ли...— Марта слушала
молча, голова кружилась от усталости. Она оперлась о
кухонный стол.— Да сядьте же.— Девушка схватила гор-
шок, полный картофельных очистков, обогнула стол и
выбросила их в помойное ведро. Может быть, потому, что
девушка слишком быстро заполнила собой всю кухню,
Марта сняла со своего стола ее свернутые перчатки. Она
вдруг стала ждать, что еще скажет или сделает эта
девушка. Девушка схватила щетку и подмела около
плиты.— Садитесь же. Завтра я вам принесу белья.—
Марта сказала: — Мне и так уже все приносят.— Она
подумала: «Вот она сейчас снимет пальто». Марта сказала
еще тише:—У нас здесь наверху все друг другу помога-
ют.— Она протянула ей перчатки. Девушка быстро по-
смотрела ей прямо в лицо. Быстро метнулся взгляд Марты
из-под век в лицо другой. И та поняла, что Марта сядет не
раньше, чем закроет за ней дверь.
IV
Однажды утром, в будний день, Фриц провожал старую
фрау Берангер на кладбище при крематории. Они купили
фиалок и растение в горшке. Фрау Берангер болела и
первый раз навещала могилу. Фриц жил теперь у нее, с
согласия своих родных и с одобрения всего дома. Фриц
регулярно встречался с товарищами, но в их разговорах
почти не участвовал. Способностью быстро мыслить он не
обладал. Иногда казалось, что он чисто по-детски, бездум-
406
но вбирал в себя окружающее. Он упорно молчал, когда
его товарищи взволнованно спорили о расколе партии,
восстановлении ее, о роспуске, о присоединении к Треть-
ему Интернационалу или же о промежуточной форме.
Фрау Берангер не плакала, но втайне боялась, что
заплачет. Ее сын всегда сердился на то, что у нее глаза на
мокром месте. Они ехали долго, и ей казалось, что и все
пассажиры, и кондуктор считают Фрица ее сыном. Фриц
был молчалив. Его тоска усиливалась по мере того, как
они приближались к гладким, оцинкованным стенам, при-
дававшим кладбищу вид крепости.
Фриц спросил у кладбищенского сторожа, где февраль-
ские могилы. Тот пожал плечами. Он поднял брови.
Какой-то одетый в черное, маленький господин в цилиндре
уже оказался возле них. Фриц увел фрау Берангер.
Маленький господин последовал за ними. Они быстро шли
по узенькой дорожке между бесчисленными могилами.
Тоска их все увеличивалась. На них действовали и этот
глубокий покой и преждевременная весна. Они услышали
голоса птиц. На многих могилах лежали такие же фиалки,
какие держала в руках фрау Берангер. Почти казалось,
что мир — награда каждой жизни, что конец — покой, и
что смерть не имеет значения. Маленький черный человек
следовал за ними в десяти шагах. Они спросили садовника,
где могилы. Садовник пожал плечами. Они проискали
полчаса.
Они набрели на пустой участок. Увидели целую гру-
ду увядших венков, бантов и букетов. За этой грудой,
словно ковры, лежали полосы дерна. Фриц оглянулся.
Маленький черный господин остановился в десяти шагах.
Он скрестил руки на груди, как человек, который решил
не сходить с места. Очевидно, здесь. Фриц огляделся
внимательней. Он увидел справа несколько деревянных
дощечек, точно таблички с названиями растений. Он
прочел имена четырех членов семьи Эберле: муж, жена,
двое детей. Они жили в первом этаже дома, их разорвало
на куски экразитом. На цветной дощечке их имена были
написаны подряд, словно они умерли все в один день от
эпидемии гриппа, согласно неисповедимой воле божьей.
Фрау Берангер присела на корточки. Она нашла имя
Рудольфа. Она взволнованно дергала травинки и положила
свои фиалки на дерн. Она вырыла ямку для горшка.
Маленький черный господин смотрел на все это,
скрестив руки.
Они скоро ушли. Они хотели выйти с кладбища по
дорожке, шедшей вдоль внутренней стороны стены. Вдруг
Фриц вздрогнул, замедлил шаги. Он остановился и схватил
фрау Берангер за руку. Она последовала глазами за его
407
взглядом. Вдоль стены в глубоких нишах и на высоких
цоколях стояли памятники славнейших усопших. Во мно-
гих нишах были поставлены бюсты, их черты выражали
гордость и мудрость, свободные от всяких сомнений и
жалких страхов, от которых, может быть, тоже порой
хмурились их лбы, кривились их губы, вваливались щеки.
Казалось, что они так и окаменели на высшей точке своей
жизни. У других были надгробные камни с красными или
черными прожилками. Имена и даты были выгравированы
золотом, навеки, для всех потомков. Фриц схватил фрау
Берангер за локоть и слегка потряс ее:
— Читай! — Так же тряс ее, бывало, и ее сын, словно
она была его дочерью. Фрау Берангер отступила немного
назад. Она прочла имена социал-демократических бурго-
мистров Вены и великих вождей партии. Многих она знала
давно, через сына и через покойного мужа. Фриц знал
всех. Ему с детства твердили их имена.
Маленький черный господин опять остановился в деся-
ти шагах от них. Он скрестил руки на груди и внимательно
обоих рассматривал. Фриц вдруг потянул фрау Берангер к
выходу:
— Скорей, скорей! — Маленький господин торопливо
последовал за ними.
v
Они лежали вчетвером в одиночной камере грацской
полицейской тюрьмы: Виллашек, шуцбундовец, два наци,
арестованные в конце февраля. Все четверо страдали от
вони и тесноты. Но Виллашек знал, что если есть среди
них лишний, так это именно он. Все трое думали: вот
Виллашек — лишний. Виллашек с удивлением слушал це-
лый день их разговоры. Он кусал себе пальцы. Он знал,
что шуцбундовец уже начинает его презирать, так как он
все время молчит. Двое остальных тоже презирали его,
почуяв, что его товарищ не ставит его ни во что.
Скрючившись, кусая ногти, опустив голову на колени,
Виллашек слушал или пытался слушать. Его мысли
словно засыпало обвалом,— они никак не могли высвобо-
диться.
Один из наци был молодой безработный. Его светлый
затылок напоминал Виллашеку молодого Хольцера. Дру-
гой— шофер, сорокалетний. Он доставлял своим товари-
щам взрывчатку. У него осталась семья, но ему было
наплевать, он все время насвистывал. Он сказал шуцбун-
довцу:
— Послушай-ка, приятель, ты для меня загадка. Как
раз того, чего тебе недостает, ты не хочешь,— того, что
408
тебе нужно.— Молодой наци сказал:—Ты же сам гово-
ришь, что довольно с вас этой швали, этих болванов,
которые ни рыба ни мясо. Таким молодцам, как вы,
нужно в первую голову и вождя такого же. Сколько сил
вы положили! Когда бы у вас был настоящий человек, а
не обезьяна, тогда из этого вышел бы настоящий толк.—
Вдруг Виллашек сказал (он так долго не говорил, что его
голос скрипел): — Почему же вы тогда не показали, какой
может выйти толк, стоит лишь вам взяться за дело? — Его
голос стал еще более хриплым. Виллашек нахмурился под
их удивленными взглядами.— Вы спокойненько смотрели
со стороны. Вам было наплевать.— Его голос сорвался.
Все лица снова от него отвернулись. Шуцбундовец крик-
нул:— Да, Альпина Монтан лежала над страной, как
барьер перед восстанием.— Шофер засмеялся: — Потому
что они прекрасно знали, что все равно ничего не
выйдет.— Шуцбундовец крикнул:—Там, наверху, сидят те
же, которые три года назад оплатили пфримеровский путч.
Тогда они платили из своего кармана хеймверу, теперь
платят вам, не ради же ваших прекрасных глаз они вам
платят. Они знают, за что платят.
Он бросил быстрый взгляд на Виллашека, но тот
больше не вмешивался. Он уже опять закрыл лицо
руками.
Однажды, во время проветривания, мартовский ветер
закинул в окно несколько водянистых снежных хлопьев;
они уже почти растаяли, когда Виллашек их увидел. Его
охватил смутный страх, связанный с осторожными наме-
ками его защитника, над которыми он обычно не задумы-
вался.
Один из наци сказал:
— Разве Гитлер выпустил хоть один заряд? —
Шуцбундовец сказал: — Не беспокойся, у нас бы ему
повыбивали зубы.
Тревога Виллашека росла. Он испытывал такое ощу-
щение, словно ему до всего этого уже нет никакого дела.
Без него эти трое в камере будут спорить, без него
события будут идти своим путем. Вс стремилось к тому,
чтобы его, Виллашека, окончательно выключить. Но что
же такое случилось? Что он совершил? Кому это было на
пользу? Он вздохнул.
В коридоре послышались шаги. Дверь отперли. Надзи-
ратель крикнул:
— Виллашек!
У Виллашека снова мелькнула надежда, что один из
сыновей Грушника принес ему папирос. Может быть,
Люси испекла пирожок с кашей. Может быть, старый
Грушник захотел узнать о его здоровье. Один вид старика
409
развязал бы Виллашеку язык; в ответ на нерешительный
поклон Грушника он бы дерзостями облегчил свою душу.
Однако это был только защитник по назначению,
доктор Антон Гропнер. Он подал Виллашеку руку с
несколько преувеличенной приветливостью. Маленькие
усы должны были придавать его холодному лицу солид-
ность, но, казалось, они на нем едва держатся. Он сказал:
— Ну, Виллашек, разбор дела будет назначен, вероят-
но, на середину апреля.— Он остановился. Виллашек,
почуявший его нерешительность, сказал: — Когда-нибудь
это же должно быть.— И вам даже повезло, ребята, могу
сказать по секрету.
Виллашек удивленно взглянул на него. Он быстро
спросил:
— Повезло?
— Да. Среди присяжных по крайней мере три четверти
националистически настроенных. Понимаете, Виллашек?
Профессиональная этика заставляет меня выражаться
осторожно, но вы понимаете меня?
— Что присяжные — наци, так это для меня хорошо?
— Конечно, хорошо, если вас будут судить люди
антиклерикально настроенные, люди, сочувствующие вам
и понимающие, что такое народное единство, люди,
которые не хотят жестоких приговоров и которые видят в
вас единоплеменников.
Чем убедительней говорил Гропнер, тем он выглядел
моложе. Виллашек положил голову на стол и точил ногти
о зубы. Гропнер сказал спокойно, но совсем другим
тоном:
— А теперь, Виллашек, сядьте так, чтобы мы могли
смотреть друг на друга. Так, теперь слушайте меня: вы
должны совершенно точно запомнить все, что я вам
сейчас скажу; это для вас необыкновенно важно, особенно
будьте осторожны вот насчет чего...— Он замолчал, так
как не понимал внезапно вспыхнувших глаз Виллашека.
Он продолжал: — После того как в Доме кооперации к
вам обратились с речью о том, что рабочие взяли в Вене
власть в свои руки, что вся Австрия борется на баррика-
дах...— Он снова замолчал, так как Виллашек действи-
тельно выглядел странно: бледный, оскаленные зубы.
— ...и теперь нужно победить или умереть, только тогда
вы пошли по улице Бургмейер со своими тремя товарища-
ми, как вы сами показывали...
Виллашек крикнул:
— Нет, я никогда этого не показывал!
— Милый Виллашек, вы же подписали протокол.
Виллашек крикнул:
— Верьте мне, герр доктор, я не говорил этого, это
410
сказал в полицейском отделении старик Вебер. Меня
только потом спросили, так ли было дело.
— Милый Виллашек, что было, то было. Если вам
потом будет перед вашими приятелями чуточку неприятно,
то мне, как вашему защитнику, это должно быть приятно,
и так оно и есть.
Виллашек крикнул:
— Нет, герр доктор Гропнер. Вы должны там ска-
зать— я этого не показывал.
— Слушайте же меня, наконец, Виллашек, вы как
будто все еще не понимаете, что для вас поставлено на
карту.— Виллашек подергал пальцами губы, его внимание,
казалось, снова угасло.— Вы застрелили человека.
У Виллашека вырвалось:
— Ах! — Его взгляд вспыхнул, он поднял брови. Гроп-
нер подавил отвращение. Он продолжал:
— Это может быть подведено и под вооруженное
восстание и под убийство.
Виллашек опустил брови, он сказал:
— Тогда многие были убиты.
Гропнер сказал торопливо, причем отвращение к навя-
занному ему клиенту отразилось впервые и на его лице:
— Да, но все же. Человек, которого вы застрелили,
Виллашек, лежал на земле, вы же убили его не в
открытом бою.
Виллашек сказал:
— А разве Станека повесили в открытом бою? — Они
наклонились друг к другу через стол, с неприкрытой
ненавистью. Их лбы почти соприкасались. Гропнер пер-
вый овладел собой:
— Я же не за то, чтобы соплеменников вешать.
Однако было многое, что довело до этого.— Виллашек
сказал: — И у нас было многое.
Гропнер пожал плечами:
— Все это вас никуда не приведет. К сожалению,
эксперты единодушно констатировали, что человек этот
не мог получить смертельного выстрела стоя и упасть
только потом. Поэтому так строить защиту нельзя. Но
человек тот мог еще прицелиться. А вы испугались,
понимаете?
Виллашек пожги плечами. Он что-то пробормотал и
отвернулся:
— Да, да.
— Так вот, Виллашек, если вы поняли, то вы должны
в точности следовать моей защите. Но вы сами держите
язык за зубами и ни в коем случае не падайте духом, что
бы на суде ни обнаружилось, можно всегда потом еще
обжаловать.
411
Гропнер встал и позвонил. Вошел надзиратель, чтобы
увести Виллашека. Виллашек медленно поднялся, защит-
ник подал ему руку. Виллашек больше на него не
взглянул.
В камере его стали спрашивать:
— Ну, как? — Виллашек пожал плечами. Наконец он
сказал: — Разбор дела в середине апреля.— Остальные уже
поели, его суп покрылся пленкой. Он быстро стал есть.
Позднее, когда они улеглись, шофер встал и пересел к
шуцбундовцу. Виллашек слышал, как они шептались,
причем он не понимал о чем, да и не хотел понять. Шофер
сказал несколько громче:
— Что нам нужно, так это кулак, который зажал бы
Дольфусу глотку.— Другой сказал:—Легче дышать нам
от этого не станет.— Шофер свистнул. Виллашека дрожь
пробрала от этого посвиста. Он готов был задушить этого
человека, но он слишком устал. Он только весь скрючил-
ся. Его мысли два-три раза обежали круг — от Грушника к
Миттелексеру, от Миттелексера к отцу, от отца к Хольце-
рам, словно он надеялся, что кто-нибудь из них от одной
его мысли приобретет плоть и кровь. Но образы их
оставались смутными, даже во сне не хотели они поддер-
жать его.
Он услышал во сне свое имя, произнесенное этими
двумя, считавшими, что он спит.
— Виллашеку может быть очень худо.
— О да, очень худо.
— Он впутался в грязное дело. Вообще это такой
человек, что не очень-то обрадуешься иметь его своим
товарищем.
— Во-первых, совершенно неизвестно, как было на
самом деле, и затем, в каждом движении есть такие,
которых не знаешь до конца.
Виллашек хотел вскочить, он хотел что-то сказать, но
темнота была как мешок, который ему нахлобучили на
голову.
VI
— Трудненько было с тобой свидеться,— сказал Айгне-
ров шурин.
— Сегодня самый крайний день. Завтра я уезжаю в
Вену.— Их взгляды на миг сомкнулись, затем разомкну-
лись. Оба они совершили бы невозможное, чтобы еще раз
увидеться.
— Ты знаешь, я уже раз был за границей, Айгнер. Я
был в Чехии и вернулся. Теперь я уезжаю далеко и
412
навсегда. Постль устроил мне связь с тобой. Ты рад, что
едешь в Вену?
— Да, рад, что я там нужен. Здесь мне оставаться все
равно невозможно. Рано или поздно я бы влопался.
Они сидели в маленьком сарайчике, далеко за городом.
Они смотрели поверх свежевскопанной садовой земли на
белую стену дома. На лестнице стояла женщина и красила
ставни в зеленый цвет, к весне. Айгнер оторвал свой
взгляд от стены. Никогда не увидит он эти ставни
докрашенными.
Шурин сказал:
— Постль тебе уже говорил, что я еду в Россию?
— Что? Ты?
— А ты никогда бы не поверил, что из нас двоих я
попаду туда первым?
Вдруг шурин изменил тон, словно решил наконец
заговорить о том, что его привело сюда:
— Тогда, во вторник вечером, когда мы лежали на
берегу, в яме, я в душе просил у тебя прощения. Я
подумал: «Смотри-ка, а ведь Айгнер-то был прав. Напрас-
ными оказались разногласия и страдания». Но на следу-
ющее утро... я где-то скрывался, и мы включили радио —
«...нет такого преступления, такой подлости, такого
предательства, от которого отступились бы ваши вож-
ди...» Я готов был изломать аппарат, если бы тем самым я
мог зажать рот говорившему.
— Разве это неправда?
— Послушай-ка Айнгер, если я, скажем, всю жизнь
женат, и вдруг приходит кто-то и показывает мне, что
весь мой брак — дерьмо, то мне прежде всего, конечно,
хочется выбить ему зубы, даже если он и прав.
Но ты слушай дальше, Айгнер. Тогда я не искал с
тобой связи. Тогда я просто не мог бы говорить с тобой об
этом. Я переправился в Чехию, к своим старикам. Я хотел
все себе уяснить. Молчи, я сам все читал и слышал. Я
читал, что мы в своем несчастии виноваты сами, потому
что хотели во что бы то ни стало бороться. Я читал, что
надо было предоставить нашим вождям дальше ломать
петрушку, тогда мы были бы и посейчас целы и невреди-
мы. Если началась борьба, так это наша вина. И если
где-нибудь не было борьбы, так это тоже наша вина. И
вот я мысленно снова лежал с тобой в яме, у реки, и я
снова просил у тебя прощения. Погоди, не говори еще
ничего. Это все-таки вовсе не так просто, как ты, может
быть, думаешь.
Когда затем произошло деление на «Рот фронт» и
«революционных социалистов», то я не остался с теми,
кто из Брюна, я пошел к ротфронтовцам.
413
Я не могу сказать, что мне у вас сразу стало легче. Я
знаю, для вас теперь главная проблема — завербовать...
завербовать массы, которые идут к вам, то есть нас,
меня,— он указал на себя,— и многих прежних товарищей.
Но у нас что-то большое рухнуло,— ты думаешь, оно
было большим только в нашем воображении,— пусть так,
но все-таки осталось пустое место, которое раньше
занимали люди, настоящие, живые, из плоти и крови,
которых мы видели, которым мы подавали руки, в
которых мы верили. Может быть, полетела к черту наша
вера, но пустое место осталось. И его может снова
заполнить только новая плоть и кровь.
— Послушай-ка, не может же это место быть таким
пустым, что его не заполнит Ленин, что его не заполнит
тот рабочий в Германии, который ударил палача кулаком,
перед тем как ему отрубили голову?
— Ты прав, но только наполовину, для тебя и для меня
это так, и это большая поддержка. Но большинство — они
хотят не только примера. Они хотят, чтобы их захватило
вот так.— Он схватил Айгнера за плечи и начал трясти.—
У нас все было одного отлива. Не так, что тут — партия, а
тут — все остальное; было только одно, единое.
— И скоро все для тебя будет опять таким же. Почему
ты всегда говоришь «вы», когда с чем-нибудь не согласен?
Почему говоришь «мы», когда все так, как по-твоему
должно быть? Почему ты всегда обижаешься, когда
находишь не то, что ожидал? Ведь другие от тебя тоже
ожидали чего-то? Никто не хочет завлечь тебя хитростью.
Ты должен делать только то, чему ты сам сказал:
правильно.
— Слушай-ка, Айгнер. Это все более или менее подхо-
дит для тебя и меня. Но ты посмотри на наци. Где мы
что-нибудь упустили, они тут как тут. Как мы что-нибудь
проглядели, как не дали людям того, чего они ждали, так
они сейчас же тут со своими суррогатами, протиьяымщ
тухлыми, но люди этого не замечают, они голодны, они их
глотают.
Теперь они хвастают тем, что Бернашек перешел к
ним. В Штейре они зазывают наших парней в свои
гимнастические залы, так как наши закрыты. Мы можем
улыбаться на это сколько угодно, это не поможет. Есть
парни, которым жизнь не мила без гирь и брусьев.
Сначала они только вместе упражняются, а потом стак-
нутся в другом чем-нибудь.
— Вот именно. Но ты только предостерегаешь. Ты
сделай так, чтобы ничего не проглядеть.
— Так вот, Айгнер. Если я еду за границу, то именно
потому, что у меня только одна жизнь. У меня только
414
одна жизнь—для вас и для себя. К счастью, ее у меня не
отняли. Для этого, чтобы все уяснить себе, я и хочу за
границу,— чтобы все понять. Слушай-ка, Айгнер, а как
будет с сестренкой: ты ее потом выпишешь, ее и ребенка?
Айгнер ответил отрывисто:
— Может быть.— Его шурин с минуту удивленно
смотрел на него, и Айгнеру даже приятен был этот взгляд.
Ему не надо было рассказывать о том, что его шурин и
без того прочел на его лице. Он только боялся, как бы
шурин теперь не заговорил об умершем ребенке. Тот
сказал:
— Хорошо, что я остался холостым.— Айгнер ска-
зал:— А я думал, у тебя есть кто-нибудь.— Шурин засме-
ялся:— Ну, это не настолько прочно, чтобы я не мог
разорвать...— Айгнер сказал: — Когда мы теперь опять
увидимся?
Шурин сказал:
— Через несколько лет, может быть, увидимся.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
I
— И вот на наших глазах совершился суд божий над
теми, кто вообразил, что вместо угодного богу государ-
ственного строя может учредить новый, антихристов
строй, измышление суетного ума человеческого. Штейров-
ского бургомистра в Линце четвертовали и выставили
напоказ в Штейре. Такая же судьба постигла и секретаря,
который повиновался своему земному господину больше,
чем небесному, когда первый приказал ему отдать ключи
города предводителям бунтующих крестьянских отрядов.
Резко подчеркнутые концы фраз старого, с больным
сердцем, добродушного патера Юстуса, чья юбилейная
речь в монастырской церкви Гогенбух стала его последней
речью,— он слег после нее и к концу недели умер от
сердечного приступа,— его интонации помешали старику
Фишеру погрузиться в приятную дремоту, вызванную
светом свеч, человеческим теплом, запахом воска, ладана
и цветов. Он был, действительно, счастлив. Кроме зятя,
без которого он вообще предпочитал обходиться, вся
семья его отправилась с ним в Гогенбух. Жена, сыновья,
дочь и внучка заполнили своими праздничными нарядами
всю скамью. Даже Каспер согласился идти почти без
возражений, хотя ему было довольно неловко перед своим
другом шурином и новыми товарищами по партии. Но
415
взяло верх любопытство увидеть то, над чем он работал, в
законченном виде. Глаза всех Фишеров, даже маленькой
внучки, нашли в этой церкви в стиле барокко, ярко
освещенной, белоснежной и золотой, провихренной всеми
ангелами и святыми, спокойную опорную точку: новые
части сидений на хорах. Для непосвященных глаз они
неотличимы, но все Фишеры узнавали их уже издали.
— Сто лет спустя, чтобы вызвать успокоение нашей
несчастной, взбаламученной страны и чтобы унять споры,
его императорское величество Рудольф Второй послал в
Штейр комиссара, чтобы установить цены как на чугун,
так и на обработанное железо.— Вследствие болезни лицо
патера Юстуса настолько похудело, что от лица остава-
лись только лоб да скулы. Но его голубые глаза горели
ясным холодным светом, без искры доброты, и в них была
только насмешка.— Почему я на этом празднике, который
бог даровал нам праздновать, касаюсь, братья и сестры,
столь давних и вместе с тем столь исключительно земных
событий, которые мы, по обычаю нашей эпохи, называем
социальными? Потому что наш святой отец, благодаря
глубокому проникновению в нужды наших дней, сам
высказался по этим вопросам и повелел так же поступать
и нам. Отсылаю вас к маленькой книжечке «К рабочему
вопросу», вы можете получить ее здесь же и взять ее
домой. Кроме того, братья и сестры, еще и потому, что
мы знаем: ничто не может свести человека с пути
истинного скорее, чем опасное заблуждение, будто ему
ниспосланы заботы и мука, какие никогда еще не были
ниспосланы человеку; словно он находится в небывалом
положении, выход из которого еще впереди. На самом
деле мера и сущность наших страданий и радостей
установлены в самом плане творения, и они возвращаются
все вновь. При этом невольно вспоминается рассказ о
маловерном священнике из Донаугнада, который в год
засухи и чумы смотрел в полном отчаянии на все
опускавшиеся воды Дуная, пока его глазам не открылась
поверхность камня, пробывшего ряд столетий под водой,
на котором один из его предшественников по святому
служению, более стойкий, чем он, велел выгравировать
слова: «Ora pro nobis» ‘.Ив наших рядах, братья и
сестры, были, быть может, многие, которые ждали нового
подъема нашей святой веры лишь с тревогой, нетерпением
и сомнением.
Позднее Алоиз Фишер послал жену и дочь в ближай-
ший деревенский трактир. Сам он с сыновьями остался,
1 Молись за нас (лат.).
416
чтобы узнать, не нужно ли еще что-нибудь подчистить в
скамьях. Патер Реглиус сказал ему, что подчищать нече-
го, а что деньги, шесть тысяч пятьсот шиллингов, он
вышлет ему на этой неделе по почте. Алоиз Фишер
поблагодарил, причем сыновья наблюдали за ним. Когда
он простился с патером Реглиусом, его лицо изменилось.
Он шел между сыновьями и молчал, от самого монастыря
и до деревни Гогенбух. Апрельский ветер комкал и
разрывал облака, тени которых неслись по Дунаю. Под
радугой, опершейся на два холма, стояли церковка, лесок,
стадо. Из тучки, пересекая небо, холмы и деревни, падала
дождевая полоса на маленькую мельницу на берегу. Вслед
за этим круглая тучка зацепилась за продолговатую,
которая шла закрывать солнце. И тогда один-единствен-
ный солнечный луч упал на ту же крошечную мельницу.
Затем солнце снова скрылось, вода стала черно-синей. Но
все же вдали засияли другие, до того не освещенные
холмы, с новыми деревнями. Мельница, лесок, деревни —
все стояло на своем месте. Отнять что-нибудь — и не
хватало бы главного. Прибавить что-нибудь — оно оказа-
лось бы лишним.
Алоиз Фишер знал, что грызло его сыновей. Они
надеялись, что он согласится выдать им их долю на руки.
Они надеялись, что он об этом заговорит. Но Алоиз
Фишер подумал про себя, что этот заказ, за который он
должен был получить деньги на той неделе, может быть,
только счастливая случайность. Он высчитал отдельно
лишь долю Нусса, но не свою и сыновей. Он вычел доски,
полученные в кредит. Таким образом оставалось четыре
тысячи пятьсот шиллингов, что для многочисленной семьи
являлось до жути слабой защитой от голода. И он не
предложил сыновьям того, что они ожидали.
Недовольные, пришли они в гостиницу. Здесь играли
на цитре. Алоиз Фишер собирался было заказать для всей
семьи обед, теперь он заказал только кофе и пиво.
В контору герра Прэкля, имевшего в Линце мастер-
скую для выделки стульев, в которой было занято
двадцать рабочих и называвшего ее благодаря этому
«фабрикой», вошел однажды утром его приятель по
торговым делам, член муниципалитета Ангерхубер и,
поздоровавшись, сказал:
— Сегодня я пришел к вам как проситель. Сегодня вы
должны оказать мне небольшую любезность.— Прэкль
сказал: — Охотно, если только смогу.— Я уже вам на днях
14 А. Зегерс, т. 1
417
говорил, речь идет о том, чтобы устроить одного челове-
ка. Этому человеку нужно дать место. Я, к несчастью,
обещал начальству по некоторым причинам это сделать.—
Прэкль сказал:—Я как раз рассчитал троих. Вы думаете,
кто-нибудь заказывает стулья? Можно подумать, что у
людей и задниц-то не осталось.— Здесь особый случай.
Этому парню нужно дать работу. Нельзя же выплачивать
ему пожизненную ренту за то, что он сделал.— Прэкль
сказал: — А что, собственно, он сделал? — Другой замял-
ся. Он сказал:—Я и сам хорошенько не знаю. Придумай-
те что-нибудь, чтобы у вас не было неприятностей с теми,
уволенными, какой-нибудь специальный заказ. Убытка
вам от этого не будет. Наоборот.
После некоторых колебаний Прэкль согласился. При-
ятель сказал, уходя:
— Когда этот человек к вам придет, скажите, что вы
его выписали из Вены.
Днем Нусс явился в контору. Прэкль подумал, зачем
возятся с этим человеком, когда таких тринадцать на
дюжину.
В прошлом году он получил заказ через то же лицо для
нового реального училища, может быть, и теперь последует
что-нибудь для него приятное; надо уж какую-нибудь
специальную работу выдумать.
Когда он стал наскоро просматривать бумаги, которые
Нусс положил перед ним, ему показалось, что на его
левую щеку, повыше усов, села муха. Но это был только
точный взгляд Нусса, которым тот смотрел на своего
нового работодателя.
Маленькая седая женщина из Красной помощи1 пред-
ложила Марте белье для ребенка и деньги. Они сидели
друг против друга. Марта сказала:
— У меня белья достаточно. Все приносят.— Она
подумала: «После меня моя мать родила еще пятерых, а
никому и дела не было. Что же это за дитя? Уже сейчас
каждый хочет перетянуть его к себе». Женщина сказа-
ла:— Почему же вы не берете денег?
Марта сказала:—Он был не за вас.
Женщина немного подумала, затем ответила:
— Может быть, он и изменил бы свой взгляд, если бы
остался жить. А вы хотите связать себя мнением умерше-
го.
Марта опустила глаза. Ее лицо оставалось непроница-
емым. Только под веками блеснули глаза. Иногда Иост
1 Организация МОПР.
418
был жив, словно ничего не случилось. Иногда он был
мертв, словно никогда и не жил. Но был ли он так жив
или так мертв,— обычное горе здесь не имело места.
Женщина увидела, как лицо Марты слегка побледнело.
Она услышала ее ответ:
— Возможно. Теперь мне не до того, чтобы об этом
думать.— Женщина напряженно следила за лицом Марты
и продолжала: — От нас вы можете принять спокойно.
Найдите хоть одно возражение. Деньги идут от таких же
людей, как вы, чье положение так же тяжело, как и ваше.
Когда-нибудь вы их отдадите — кому-нибудь другому.—
Вдруг Марта встала. Женщина тоже встала. Марта сказа-
ла:— Что мне очень нужно было бы,— так это два
шерстяных одеяльца.— Женщина вынула деньги из ма-
ленькой засаленной кожаной сумочки. Марта положила
деньги на стол, она поставила на них чашку и потом все
смотрела на чашку, так как ее взгляд за последнее время
часто без цели останавливался на какой-нибудь точке.
Женщина немного подождала, не обернется ли она, не
скажет ли еще что-нибудь. Затем она ушла.
Два дня спустя у Марты в кухне сидели Мандль и
Обрехт. Они частенько навещали ее. Они сказали:
— Тебе не следовало ничего принимать от Красной
помощи. Твой муж не очень-то долюбливал этих людей.
Марта вскрыла пакетик с кофе, который ей принес
Обрехт. Она насыпала полную мельницу.
Мандль взял у нее мельницу:
— Дай-ка, я сделаю. Впрочем, говорят, деньги из
России.
Марта сказала:
— Ведь многие едут туда.
— Да, многие. Они ругают наших вождей и приглаша-
ют нас к себе.
Обрехт молчал.
Марта переводила глаза с одного на другого. Она
сказала:
— Теперь все тянут ребенка к себе, а он еще и не
родился.— Обрехт сказал, ни к кому не обращаясь: —
Россия. Многие готовы за нее себе голову разбить, многие
ненавидят ее, точно дьявола, многие о ней спорят. Но по
крайней мере раз в день, думается мне, вспоминает о ней
каждый.
Вдруг Марта встала и забегала по комнате, охваченная
тревогой, которой ни она, ни мужчины сначала не поняли.
Вскоре после этого им пришлось уйти и предоставить
Марту женщинам.
14*
419
Когда они, несколько часов спустя, вернулись на
улицу за рекой, чтобы узнать, как чувствует себя жена их
умершего товарища, и взглянули вверх, на слабо освещен-
ное окно, они уже услышали крик новорожденного. Он
несся над их головами, над ночным городом. В своем
нескрываемом ужасе перед холодом мира, в своем упор-
ном решении не стихать до тех пор, пока голод не будет
утолен, этот крик был несравним ни с каким иным
криком, который человек издает до своего последнего
часа.
II
Благодаря ряду благоприятных обстоятельств Ридля, к
его собственному удивлению, отпустили скорее, чем он
думал. По дороге с вокзала к Дому Карла Маркса он
почувствовал, что его освобождение почему-то гнетет его.
Он издали увидел леса. Подойдя ближе, он увидел
глубокие рубцы, разрушенные, словно пожарищем, квар-
тиры. Когда он был уже совсем рядом, он увидел
бесчисленные следы пуль. Он вошел в одни из ворот. Он
успокоился. Несмотря на страшные ранения, Дом все же
стойко выдержал бои. Только тогда, когда перед ним
открылся внутренний двор, широкий и укромный, Ридль
почувствовал вдруг, с радостью и смущением,, что он
свободен. Еще в окнах не было огней, еще с белесого
весеннего вечернего неба струился слабый свет. Он
услышал музыку, передаваемую по радио, женский голос,
нетерпеливо кричавший под окном: «Фридль! Фридль!» У
входа на собственную лестницу он столкнулся с учитель-
ницей Люкнер. Она поздоровалась с ним с радостным
удивлением. Она сейчас же повернула обратно и позвала
своего отца. Несколько соседей громко приветствовали
Ридля, пока он шел до своей квартиры.
Его жена, казалось, не особенно удивилась. Раза
три-четыре она навестила его в тюрьме и сухо и подробно,
как всегда, обо всем ему докладывала.
Он поцеловал мальчиков. Затем зажег в комнате свет.
Он невольно снова вышел на лестницу, чтобы пригласить
всех приветствовавших его к себе. Но они уже разо-
шлись по своим квартирам. Поэтому он отправился в кухню
поесть. Наконец он сделал над собою усилие. Он спросил
про Фрица. Он узнал, что Фриц не убит, не ранен, не
арестован. Он даже живет теперь на этой же лестнице. А
вот Рудольф Берангер, тот убит. Ридля вдруг охватила
жажда обо всем поговорить с товарищами. Он даже не
доел, он ушел.
420
За десять минут перед тем фрау Берангер сказала
Фрицу:
— Поди сходи к Ридлю, он вернулся.— Фриц же, к се
удивлению, ответил:—Успеется.— И теперь фрау Беран-
гер сказала Ридлю: — Он ушел. Он пошел к доктору
Эрлангеру.— Ридль спросил:—Он скоро вернется? — У не-
го не было охоты идти к Эрлангеру. Фрау Берангер
ответила: — А потом он, наверное, зайдет еще к своим
пожелать спокойной ночи.
Полчаса спустя Фриц входил в квартиру своей семьи.
Бабушка купала мальчиков в цинковой ванне, стоявшей на
двух стульях. В стене над плитой шла глубокая щель,
заделанная самим отцом Фрица. Поперек нее была приби-
та неотесанная сосновая доска, с тремя или четырьмя
новыми фаянсовыми горшками. В деревянных частях
раковины, а также в двери шкафа поблескивали тончай-
шие металлические осколки. Отец сидел за столом и ел.
Возле его тарелки в стакане с водой стояли фиалки.
Поджидая Фрица, его маленькая сестренка положила
голову на край кроватки с решеткой, так что ее щечка
сплющилась. В ногах кровати стоял какой-то человек,
лицом к окну, спиной к комнате.
Когда Фриц вошел, мальчики захлопали по воде и
набрызгали по всей комнате. Бабушка вытерла очки,
девочка в постели засмеялась и стала тереть щеку. Отец
продолжал спокойно есть. Человек, стоявший у окна,
обернулся: это был Ридль. Ридль положил Фрицу руки на
плечи:
— Вот я опять здесь.— Фриц сказал: — Ах, товарищ
Ридль! — Его лицо уже было покрыто весенним загаром.
Ридль сказал:
— Фриц, давай выйдем, у меня такая жажда воздуха
после стольких дней взаперти. Может быть, спустимся
вниз, к воде.— Фриц сказал:—Это можно.— Он не спе-
шил, он поиграл с каждым из детей, задал отцу несколько
вопросов, что-то сосчитал на бумажке для бабушки. Затем
пожелал всем спокойной ночи. Ридль шел за ним. Фриц
расспрашивал о тюрьме, об обращении с заключенными, о
товарищах, о том, как его освободили. Ридль спрашивал о
днях, когда шли бои. Фриц объяснял, показывая на следы
пуль в стенах. Все вопросы и ответы звучали как-то
слишком случайно. И вдруг оба смолкли, Фриц насвисты-
вал до самой реки. Ридль сказал:—Да, мальчик. Теперь
все позади. Теперь надо начинать опять сначала.— Фриц
сказал:—Только, спрашивается, как.
Вдруг у Ридля мелькнула мысль: «Он не особенно мне
обрадовался, ему все равно». Он сказал:
— Ну, Фриц, начинай с чего-нибудь, как у вас там
421
теперь? Теперь ты совсем покончил со своими Соколами?
Ты ведь в Союзе молодежи?
Он хотел остановиться против Фрица. Но тот, задев
его, пошел дальше. На его молодом лице лежал отблеск
высокомерия. Он ответил:
— Все это теперь иначе, чем было. Правда, Дом не
рухнул, он выдержал. Но наша вера в партию, Ридль, она
рухнула.
Ридль открыл рот, но, ничего не сказав, остановился.
Однако Фриц не остановился и теперь и продолжал идти,
вынуждая Ридля следовать за ним. Он продолжал:
— Можно сказать, пожалуй, что она рухнула в поне-
дельник вечером, когда поезда снова стали ходить и свет
гореть. Все у нас было в корне неправильно, знаешь ли. Я
вовсе не за то, знаешь ли, чтобы мы, как некоторые
группы, просто, как есть, перешли в компартию. Нуж-
но для этого еще слишком о многом договориться, раз-
решить слишком многое — спорное. Но я — за промежу-
точную ступень, как, например, «Рот фронт». Вот я
за что.
Теперь Фриц сам остановился. Он думал: «Что с ним?»
Ему бросилось в глаза, что Ридль бледен, чего в доме как
будто не было. Впрочем, Ридлю пришлось нелегко, мно-
гим пришлось нелегко. Фриц вспомнил о Рудольфе, Ридль
тихо сказал:
— Так рухнула, говоришь ты...
И он прибавил:
— Конечно, я и там, в тюрьме, по доходившим слухам,
мог составить себе до известной степени представление о
том, что у вас делается. Правда, ты, Фриц, первый, с
которым я говорю об этом...— Они пошли дальше. Насту-
пила темнота, мягкая, зыбкая,— темнота весеннего вече-
ра, запах воды и земли. Ридль глубоко дышал. Его глаза
ощупывали изгиб моста, берег и небо. Достаточно было
двух-трех часов, чтобы приЁыкнуть к новой свободе.
Когда-то он сидел еще с тремя в тесной камере. Значит,
вот она, свобода, которой люди придавали такое значение.
Он повторил, глядя перед собою: — Рухнула.
Вдруг он встряхнулся, взял Фрица под руку и сказал
беспечным тоном:
— А теперь, Фриц, послушай-ка, что я тебе скажу. С
тех пор как я тебя знаю, с тех пор как мы что-то значим
друг для друга, я всегда старался, чтобы ты понял одно;
если оно есть у человека, думал я, так это на всю жизнь,
и ничего с ним не сделается, и это верность.
Фриц вытащил свою руку и встал перед Ридлем. Ридль
заметил, что лицо у него не наполовину мягкое и
наполовину твердое, оно стало единым, его рот стал
422
теперь ртом, который мог говорить продуманные слова,
такие слова, которые попадали в цель и причиняли боль.
— Ты же не убедишь меня, Ридль, в том, что нужно
было тебе явиться и встретиться со мной, чтобы вложить
в меня то, что во мне и так есть; ведь я пролетарий, и мой
отец тоже, и мои друзья тоже, и пролетариями будут мои
дети.— Ридль улыбнулся:—Фриц, наша партия потерпела
тяжелое поражение, мы отброшены далеко назад, мы
понесли страшные потери. Это тяжелое поражение, ко-
нечно, может на многих подействовать так, что они
отвернутся от партии, от ее вождей. Когда идешь вперед,
верным быть легко.
— Быть верным, Ридль, это же не значит быть верным
отдельному человеку или партии, словно пес своему
хозяину, потому что он пахнет так-то или так-то, но
потому, что мы оба верны одному и тому же делу. И если
мой вождь перестал быть верен этому делу, то и между
нами нет верности, и верность между нами прекращается.
Ридль сбоку наблюдал за ним. Он заметил с удовлетво-
рением, что Фриц со своей прежней детской беспомощно-
стью старается найти подходящее выражение, или, если
это ему не удается, пользуется выражениями, услышан-
ными от других. Но он не помог ему.
Вдруг Фриц сказал:
— Ты знаешь Франца Милльнера?
— Нет.
— Он приятель одного грузчика, который работал у
вас на заводе. От него я слышал, как было дело у вас
тогда, в понедельник, и как ты держался. Отчего ты
смеешься?
— Ничего, Фрицуль, говори.
— И ты хочешь, чтобы я это считал верностью?
Милльнер, наверное, ничего не преувеличил.
Ридль думал: «Почему у меня бьется сердце? Ведь это
можно было предвидеть. Летом, в двадцать седьмом году,
тоже приходилось слышать подобные вещи. Почему я
придаю словам этого мальчика такое значение?»
Он сказал:
— А твой Милльнер тебе рассказывал, где я стоял во
время боя? — Он встал перед юношей. Лицо Фрица было
холодно и совершенно открыто. И слова теперь звучали
совсем иначе, чем они недавно звучали из темноты. Его
лицо под светлой прядью волос было слегка откинуто,
вооруженное двумя складками на лбу против сомнитель-
ных возражений взрослых. Он сказал: — То, что ты
сражался, был ранен и посажен в тюрьму, не имеет к
этому вообще никакого отношения. Ведь бороться за то,
для чего живешь, это ничего, это все равно обязательно.
423
Ридль думал: «Вот именно таким я представлял себе
его лицо, когда он будет вот так говорить. Именно от него
подобных слов я и ждал». Он сказал:
— Так. Но, кажется, были и такие, которые не
сражались.
Фриц сказал:
— Потому что считали бесполезным. А что?
— Многие боролись из верности, хотя тоже считали,
что это бесполезно.
Они приближались к мосту. Гребцы и лодочники на
скамьях и ступеньках, парочки, проходившие мимо,— все,
казалось, считали, что ночь хороша. Как это часто бывает
весной, ночь была светлее сумерек.
Фриц сказал:
— Я имею в виду совсем другую пользу и совсем
другую верность. Все, чему вы нас учили,— неправильно.
— Кто «вы»? Ия?
— Вы, вы, и ты тоже. Учили так, что все может
становиться только лучше и лучше, что все непременно
должно удаваться, что можно все как-нибудь так устро-
ить, чтобы с нами не случилось ничего плохого. Но мы
совсем не такие, вы должны были готовить нас к
казематам, к каторжным тюрьмам, к выстрелам, к неле-
гальному положению... и вы должны были нам сказать:
«Дело может и плохо обернуться. Оно может на время
кончиться и тюрьмой. Для некоторых оно может кончить-
ся и смертью». И мы были бы от этого не слабее, мы
совсем не такие, а мы стали бы только сильнее.
— Ты теперь читаешь больше, чем раньше?
— Да, я ведь живу у старухи Берангер. После
Рудольфа остался целый шкаф.
— Но одну маленькую тетрадочку ты, видимо, до сих
пор не прочел: программу нашей партии.
Они опять быстро шагали рядом, словно шли к общей
цели.
— Сейчас мы как раз разбирали ее опять в ячейке,
пункт за пунктом.
— В ячейке?
— Да, у нас теперь совместные собрания с коммуни-
стами.
— С коммунистами? Так. Вы показывали вашим но-
вым товарищам пункт, где говорится: «В случае наруше-
ния конституции...»?
— «...защищать с оружием в руках...» Да, но при этом
вы смотрели сложа руки, как из нее день за днем
выламывали по куску.
Ридль думал: «Все это надо обсудить». Он минутами
забывал, что реплики подает Фриц.
424
— Ты хорошо поучился у своих новых товарищей. Но
какая партия так верит в каждого отдельного члена, как
наша? Вот ты говоришь «неправильно учили», это насчет
выстрелов и нелегального положения, а ведь нигде все так
не строилось, как у нас, на мудрости и мужестве и силе
членов партии. Вспомни наши четыре пункта, отдавших в
ваши руки всеобщую забастовку.
— Ах, эти ваши четыре пункта! Они в действительно-
сти значили только одно: согласно этим четырем пунктам,
в этих четырех случаях, когда дело становится серьезным,
ответственность переходит к вам.
Они вместе стали подниматься по лестнице. Обоим
хотелось друг от друга уйти. Но они остановились рядом в
нерешительности и оглядывались кругом. Оба чувствовали
себя теперь только крошечными щепочками огромного,
близкого, мощного города, обоим хотелось света и люд-
ных улиц. Ридль начал опять:
— Видишь ли, в сорок восьмом году венский президент
полиции в одно воскресное утро поехал, ради собственного
удовольствия, верхом во Флоридсдорф. Тут какой-то
неизвестный выстрелил в него и убил наповал...— Лицо
Фрица просияло, он стал слушать; Ридлю удалось еще раз
овладеть его вниманием. И Ридль обрадовался. А Фриц
думал: «Теперь я наконец пойду к своим товарищам, я
хочу с ними работать, а не вечно трепать языком с
Ридлем, это бесполезно» И он подумал: «Пусть мертвые
хоронят своих мертвецов».
Ш
И на стенах оттакрингского Народного дома висели
плакаты со схемой сословного государства, многозвенное
кольцо. Местами они были оборваны. «Никогда!» —
вписали мимоходом чьи-то руки в белую середку, которая
была оставлена в кольце для недостающего звена,—
пролетариата. Мужчины и женщины из самых отдаленных
частей города приехали на собрание, которое было созва-
но на сегодняшний вечер вице-бургомистром доктором
Винтером. Уже здание было переполнено. Но даже те, у
кого не было никакой надежды попасть внутрь и которые
только бесцельно простояли между шпалерами полицей-
ских, даже и они получили нечто, из-за чего они приехали:
они почувствовали себя массой.
Когда Карлингер и доктор Винтер въехали в Оттак-
ринг, Карлингером после целой недели, проведенной без
особой тревоги, овладели со стихийной внезапностью
периодической лихорадки его прежние сомнения: является
425
ли принятый им пост искушением или миссией. И вдруг он
успокоился с той же внезапностью, с какой вдруг остано-
вился автомобиль.
Винтер быстро пробежал между рядами полицейских в
здание Дома. Он был немного бледен. Почти никто его не
заметил. То, что кто-то свистнул ему вслед, Винтер мог и
не слышать. Выражение его лица показалось Карлингеру
забавным, словно он принимал на себя ответственность с
огромным, вероятно, совершенно излишним напряжением.
Он был рад хоть тому, что все-таки добился, слава
богу, возможности сидеть не за столом президиума, а в
толпе для информации. Он перелез через молодежь,
сидевшую на ступеньках между скамьями до самых
входов. Только теперь оглядел он весь этот битком
набитый зал, спускавшийся амфитеатром. Он еще не
осознал ни одной мысли, но его пронизала радость, может
быть, за Винтера, оттого, что все пришли, может быть, за
всех, оттого, что они были все вместе. У него возникло
лишь беглое представление о совместности, он терял на
секунды представление о том, с чем связано его Пребыва-
ние здесь. Затем снова вспоминал. Его охватило непреодо-
лимое желание хоть один раз, хоть в конце своей жизни
не быть одному. Он втиснулся между какой-то женщиной
и маленьким пожилым человеком, у которого на левой
руке недоставало двух пальцев. К его удивлению, оба
сделали все возможное, чтобы освободить ему местечко.
В то самое мгновение, когда Карлингер сел, внизу, на
трибуне, появился Винтер. Он был так бледен, словно в
руках людей — выслушать его или растерзать на куски.
Среди всеобщей, вдруг проснувшейся тревоги Карлингер
ощутил свое сердце как чужеродное тело. Но Винтер
почти сейчас же своим тихим, твердым голосом принудил
людей спокойно слушать.
— Я не чужой в мире социалистической мысли. Люди,
руководившие рабочим классом, такие, которые сейчас
бежали или заключены в тюрьмах, были моими друзьями,
насколько люди различных мировоззрений могут быть
друзьями. Я и сейчас признаю это совершенно открыто.
Все слушали напряженно, даже несколько огорошен-
ные. Маленький человек рядом с Карлингером пробормо-
тал:— Куда он клонит?
Карлингер слушал и сам со вниманием, хотя вся
подготовительная работа была проделана ими вместе. Они
совместно подготовили рефераты, особенно два, один для
Оттакринга, другой для буржуазных районов.
— Скажу больше: я даже готов признать, что классо-
вая точка зрения правомерна в те эпохи, в которые
государство предоставляет рабочих и предпринимателей
426
самим себе. В такую эпоху Карл Маркс сделал нечто
чрезвычайно важное. Он довел до сознания рабочих,
какую роль они играют в государстве.
Теперь они подстерегали друг друга: он и тысячи. Лбы
хмурились, и лоб Карлингера хмурился так, словно он
находился в меньшей зависимости от его собственного
мозга, чем от остальных лбов. Нить, связывавшая его с
маленьким бледным человеком на кафедре, болезненно
натянулась.
— Пробуждение государства к сознанию ответственно-
сти, проявлявшееся в самых разнообразных формах, в
связи с бдительностью церкви, которая раньше, чем
государство, поняла неправильность соотношения между
действительной ролью рабочих и их участием в управле-
нии государством...
Все прищурились. Маленький человек с тремя пальца-
ми, сидевший рядом с Карлингером, пробормотал:
— Ага! — Карлингер почувствовал, что связующая
нить между ним и Винтером вдруг ослабела, он слушал,
как и все, напряженно и насмешливо.
— Государство давно признало, что в здании политики
рабочему должно принадлежать определенное место: не
все здание, только определенное место.
Над зарождающимся волнением толпы голос Винтера
стал звучать на полтона громче. Карлингер беспокоился
столько же за Винтера, сколько за человечка рядом.
Человечек шепнул за спиной Карлингера своей жене:
— Гапон в Оттакринге.— Карлингер улыбнулся, он
пометил: «Г. в О.» на полях своей газеты.
— ...Что это признанное безответственное угнетение
должно было, в конце концов, породить требования,
которые потом, у противной стороны, тоже перешли
допустимые границы, притязания...
Карлингер испугался, так как человечек рядом с ним
забарабанил по скамье и здоровой и больной рукой. Он
закричал, вне себя от гнева, все закричали:
— Хлеб — не притязание, работа—не притязание!
Карлингер вдруг почувствовал, что нить между ним и
Винтером опять мучительно напряглась. Она так напряг-
лась, что порвалась. Он подумал: «Я больше ничего не
хочу делать, ничего такого, в чем хоть сколько-нибудь
сомневаюсь. Но что же я тогда мог бы делать?»
— ...Я пришел сюда с тем же доверием к вам,
которого ждал, с вашей стороны, к себе.
Маленький человечек высунулся вперед и крикнул:
— На этот счет ошибаешься!
Слова Винтера были сдуты с его губ новой бурей.
Вдруг там, внизу, на эстраде, появился маленький
427
черноусый человек. Несомненно, это был рабочий. Буря
тотчас же стихла. Карлингер не верил своим глазам, хотя
сам инструктировал черноусого на всякий случай. Теперь
его испугала, а вовсе не забавляла эта натасканность,
неожиданная даже для него.
— Дорогие коллеги... Как вы сами видите, я один из
вас. Я — рабочий и ничем не хочу быть, кроме как
рабочим. Я сегодня пришел сюда, как и вы все, чтобы
послушать, что нам скажет господин вице-бургомистр.
Ведь послушать никогда не мешает. И поэтому, коллеги,
говорю я, давайте дадим господину вице-бургомистру
спокойно договорить до конца.
К удивлению Карлингера, наступила, действительно,
почти полная тишина. Винтера решили выслушать.
— Спокойствие и доверие нужны в эту минуту, когда
государство само еще не нашло своей окончательной
формы. Правда, в вопросе о власти ничто не подлежит
изменению, прежние рабочие организации разгромлены!..
Маленький человечек крикнул:
— Как разгромлены?
— ...Но образование новых будет зависеть от поведе-
ния самих рабочих: они должны отказаться от вредного
сопротивления...
Человек рядом с Карлингером вскочил и закричал:
— Отдайте наших заключенных!..— Многие тоже вско-
чили и кричали:—Отдайте наших заключенных!
Винтер тихо сказал:
— Я неустанно добиваюсь этого. Для моих друзей я
уже многое сделал.
Старик пробормотал:
— Гапон.
— ...Образование новых зависит от поведения самих
рабочих, от их сдержанности и рассудительности, будут
ли в новом сословном государстве производственные
союзы, как в Германии, или... профессиональные.
В самом низу чей-то голос словно выстрелил:
— Винтовочные союзы! — Старик засмеялся.
— Рабочие должны помочь своим товарищам добиться
свободы через спокойствие, порядок и дисциплину.
Старик стукнул правым,здоровым кулаком, на котором
он носил обручальное кольцо. Многие забарабанили по
скамьям. Карлингер смотрел на Винтера, словно на
зеркало, которое может обманывать и может выявлять
нечто, до того неизвестное. Слов Винтера в поднявшемся
шуме нельзя было разобрать. На эстраду вскочил какой-
то человек в пальто и фрачной рубашке, кто-то позади
Карлингера пробормотал:
— Кельнер.
428
— Тот круг, герр вице-бургомистр, тот круг сословий,
тот круг народного единства, который вы так стараетесь
здесь сомкнуть, даже не без некоторой доли — с позволе-
ния сказать — социализма, после того как его только что
пытались сомкнуть орудийными снарядами, этот круг,
герр вице-бургомистр, никогда сомкнут не будет! Он
всегда останется подковой, и вы не найдете в Австрии ни
одного человека, который был бы так силен, чтобы ее
согнуть. Подковой останется он, а не кольцом, и не
сомкнется никогда.
Старик рядом с Карлингером закричал:
— Никогда! — Все закричали:
— Никогда! — Карлингер смотрел на Винтера. Винтер
повернулся к Кельнеру. Карлингер подумал: «Думает ли
Винтер сейчас о том же, о чем думаю я? Что этому
человеку мы не можем помочь? Что этого человека мы не
можем защитить? Полиция сцапает его. Его появление на
эстраде будет стоить ему места, его свободы, его семьи.
Как только он сойдет с эстрады, его схватят и отправят в
полицейскую тюрьму и в Веллерсдорф. Может быть, он и
сам об этом не подумал».
— Дружите, герр вице-бургомистр, с кем хотите и вы-
думывайте с этими вашими друзьями какой хотите социа-
лизм, нам все равно. Мы не желаем ни производственных
союзов, ни профессиональных, мы знаем, чего мы хотим,
вы нас сами этому научили, и это совсем другое.
Вдруг в одном из углов зала, подхваченное затем в
другом углу, затем всеми, прозвучало слово «диктатура»,
как внезапно принятое решение. Оно щелкнуло, как
выстрел, и Карлингер не удивился бы, если бы на
маленьком бледном лице Винтера вдруг появилась кровь.
Кулаки мужчин и женщин впервые выбивали этот такт,
десять грозных ударов в незримые ворота: «Дик-та-ту-ра
про-ле-та-ри-а-та». Карлингер еще ни разу не присутство-
вал при том, как люди впервые вместе выкрикивают
какое-нибудь слово. Старик приложил здоровую и боль-
ную руку ко рту, он кричал:
— Диктатура! — Кельнер отошел от края эстрады,
словно дальнейшие слова были теперь излишними. Однако
он не спрыгнул с эстрады, он прислонился к стене, он
стянул пальто над фрачной рубашкой. Вдруг Карлингер
ощутил совершенно точно, что Кельнер тоже знает, что
ему предстоит. Винтеру пришлось повернуть голову еще
больше вбок, чтобы не терять Кельнера из виду.
Винтер был бледен, но он спокойно ждал. Когда крики
улеглись, он заговорил снова, так тихо, как еще не
говорил никогда:
— Если вы не хотите упустить этот единственный
429
случаи высказаться до конца, вы должны научиться
соблюдать дисциплину.
Все поднялись одновременно, словно Винтер отдал
приказ сделать именно это. Едва уловимый, всеми тотчас
подхваченный звук, толчок, который прошел через всех:
«Интернационал». Карлингер, ему ничего другого не оста-
валось, тоже поднялся. Он впился ногтями в ладони, он
стиснул губы. Он уставился на Винтера, который вскочил
и тоже стоял, стиснув губы. Ворвалась полиция и зарабо-
тала дубинками. Люди продолжали петь. Винтер, подняв
руки, отступил на три шага. Кельнера почти незаметно
стащили с эстрады; он повернул голову, он что-то крикнул
и получил удар дубинкой. Старик рядом с Карлингером
громко кричал, его волокли вверх по ступенькам.
Однако Винтер был не настолько потрясен, как предпо-
лагал Карлингер, по крайней мере он уверял, что ждал
чего-нибудь в этом роде. Дело в том, что нужно совершен-
но изменить тактику ведения собраний. Карлингер отка-
зался зайти к Винтеру и сошел с машины у двери своего
дома. Подождав, пока машина отъедет, он не стал
отпирать своей двери, а подозвал такси. Только сидя в
такси, он стал думать, куда бы ему поехать. В конце
концов, он последовал за смутной надеждой снова застать
Бильдта в его прежнем кафе. Он сам не ожидал, что
увидит Бильдта на его старом месте. Пальцы Бильдта
гладили голый локоть той же краснощекой кельнерши.
Рука Карлингера разделила их, положив на тарелку
Бильдта фотографическую карточку: дочь Бильдта у
лагерного костра.
С тех пор как Бильдт забыл ее на этом столе,
Карлингер так и таскал ее в бумажнике.
— Как поживаешь, Бильдт?
— Живем...— Оба засмеялись.
— Я за последнее время часто о тебе думал, Бильдт.
У тебя все пока благополучно? Ты не был замешан в этой
истории?
— Не знаю, назовешь ли ты «быть замешанным» то,
что я три дня без передышки перевязывал головы людей,
которых мне приносили. Я не знаю, сочтешь ли ты
«неблагополучием» то, что я потерял из-за этого свое
место ассистента и большую часть своих пациентов...— Он
сделал обеими руками движения гимнаста, удачно спрыг-
нувшего с трапеции.
— Я буду рад тебе чем-нибудь помочь, Бильдт. Ты же
знаешь, что я теперь имею больше возможностей помочь,
чем раньше.
— Нет, мне ничего не нужно. Да и не хотелось бы
мне, говоря откровенно, принимать от тебя помощь.
430
— Милый друг, то, что я теперь занимаю платное
место, силой тех самых обстоятельств, которые тебя
лишили твоего, считаешь ли ты это доказательством в
пользу или против нашей порядочности? — Бильдт помол-
чал. Потом сказал:
— Если мне память не изменяет, то, по крайней мере,
в моем присутствии ты употребляешь это слово впервые.
Впрочем, слово «порядочность» в своем роде такое же
смешное, как и слово «грех». Порядочность — чья? Грех...
против кого? Ты себя, по крайней мере, хорошо чувству-
ешь в данной стране, в данный момент?
— Не преувеличивай, Бильдт. Впрочем, тот факт, что
настали кое-какие события, которых я ждал, не имеет с
хорошим самочувствием ничего общего.
Бильдт опять замолчал. У Карлингера вдруг возникло
ощущение,— его не было при их последней встрече после
четырехлетнего перерыва,— что в Бильдте произошла
какая-то перемена. Бильдт сказал:
— Нет, в действительности ничего не наступило. Ты
абсолютно не прав.
— Мне кажется, что теперь вопрос о власти разрешил-
ся несколько иначе.
— Не разрешилось ничего. Он только поставлен, и
притом так, что теперь наконец его уразумели все.
— Прошу тебя, дорогой Карлингер, вспомни-ка хоро-
шенько. Я говорю насчет разрешения вопроса о власти. С
движением, к которому ты принадлежишь, дело обстояло
совсем безнадежно, оно должно было быть задушено в
самом начале, еще тогда, когда ваш лучший вождь, так
хорошо державшийся на суде, под угрозой неизбежной
смерти потерял самообладание и крикнул: «Боже, почему
ты покинул меня?» И один из ваших лучших функционе-
ров,— он потом снова обрел покой и прекрасно работал,—
унифицировался раньше, чем трижды прокричал петух.
— Милый друг, ты невыносимо путаешь земное с
небесным.— Вдруг Бильдт встал. У него пропало всякое
желание щадить своего приятеля.— Я обещал жене вер-
нуться рано. Впрочем, меня, как видишь, можно здесь
застать почти всегда.— Он поспешно ушел. Вечерний Ринг
лежал перед ним во всем своем блеске, который у него на
глазах крошился по кускам, потому ли, что было около
полуночи, или потому, что он недоверчиво в него вгляды-
вался. Переходя через улицу, он вдруг вспомнил свое
возвращение домой в тот вечер, когда он виделся с
Карлингером в последний раз. Интересно, что сталось с
тем здоровенным парнем, обязавшим его молчать тогда в
комнате умиравшего товарища... Он тогда заподозрил
Бильдта в том, что тот не хочет рисковать своей практи-
431
кой. Может быть, он был до известной степени прав.
Только тот вечер и беспощадно высказанное подозрение
освободили Бильдта от панического, сковывающего страха
перед тем, что его ребенок будет голодать.
В течение немногих минут, что он размышлял, все
огни, вплоть до последнего мерцания реклам над стенами,
погасли. Гудки автомобилей смолкли. Почти на глазах
город погрузился во мрак, который на него надвигался.
Город гас по кускам, исчезал во мраке. Исчез въезд в Бург *,
исчез и сам Бург, и бронзовый всадник, и колокольня
церкви св. Франциска, весь город, простоявший немало, с
его церквами и оперой и императорской сокровищницей, в
которой хранился лоскут от знамени крестоносцев, разве-
вавшегося в Иерусалиме, и острие копья, которое пронзило
ребро Христово, и все драгоценные камни короны, и все,
что было в употреблении тысячу лет. Уже на углах города
были поставлены другие — светлые, огромные камни, но-
вые человеческие жилища, словно печати. Бильдт вернулся
позже, чем обещал. О Карлингере он уже забыл оконча-
тельно. А тот еще сидел за мраморным столом, опустив
голову на ладони, среди кофейных чашек, сбитых сливок,
зеркал, людей, радио, словно покинутый единственным
спутником в безводной пустыне.
IV
— Если даже революционные социалисты высказались
за и если они с нами совместно готовятся к Первому мая,
нельзя забывать, что демонстрировать они будут все же
не с нами. И знаете, Айгнер, если из Брюнна в последнюю
минуту придет совсем обратный приказ, они будут дер-
жаться того, что сказал Отто Бауэр,— они уж такие.
Фриц взял шапку и ушел.
С Айгнерова лица исчезла та улыбка, которую Фриц
вызывал порой на людских лицах, словно в чертах его
лица и в его словах нашла воплощение надежда. Однако с
лестницы Фриц еще раз вернулся. Он держал шапку в
руке, он сказал:
— Товарищ Айгнер, я хочу тебя еще кое о чем
спросить, я думаю, что именно тебя можно спросить об
этом. Я не знаю, скоро ли мы опять встретимся, и хочу
поэтому еще коротенько спросить.
Айгнер сказал:
— Что ж, спрашивай.
1 Замок в Вене, местопребывание правительства.
432
Он почувствовал на себе взгляд юноши, насыщенный
вниманием, словно взгляд испытующего. Фриц сказал:
— Я много читал. Я много читал того, что о нас
пишут. И вот есть одна вещь, которой я не могу понять.
Ты, может быть, думаешь, товарищ Айгнер, что это
какие-нибудь пустяки, что я тебя только зря задерживаю,
но для меня это очень важно, мы недостаточно думаем об
этом. Я то понймаю, то опять не понимаю. Я не умею
выразить как надо, а только так, как думаю. Видишь ли:
Валлиш — он был все-таки действительно наш, совсем
наш, у него действительно было мужество. Я знаю одного
человека, он давно живет у нас, в Доме Карла Маркса, на
нашей лестнице, его имя Ридль. Он ездит курьером в
Брюнн, к остальным, О то Бауэр — сюда, Отто Бауэр —
туда. Этот Ридль рискует ведь своей свободой, может
быть, жизнью, во всяком случае охотно рискнул бы. Не
знаю, понимаешь ли ты, почему я обо всем этом говорю.
Айгнер сказал:
— Конечно. Но я не могу тебе на это точно ответить,
вот как дважды два четыре.
Оба чувствовали, что вцепились один в другого, словно
крючком.
— Мужество... для этого надо знать, что необходимо
твоему классу, и что — тебе. И тут нужно все отдать. Но
если человек многие годы противился необходимому, то
этого, конечно, в один день не исправишь, хоть бы ты в
этот день сто раз рискнул своей жизнью.
— Да, Айгнер, но не лучше ли все-таки, как Валлиш,
поставить один полный день на карту, чем совсем ничего?
— Конечно. Последнее хуже всего: знать необходимое
и все же за него не рисковать, так что другой, со стороны,
думает, будто вовсе оно уже не так необходимо, не так
срочно. Ты понимаешь меня?
Фриц сказал:
— Более или менее, соображаю я, к сожалению, не
очень-то скоро. Но я тебя, наверное, задержал...
Айгнер сказал:
— Ты меня никогда не можешь задержать.
Фриц ушел. Айгнер постоял в нерешительности, словно
собираясь его вернуть, если ему придет в голову более
удачное объяснение. Затем он перестал раздумывать. На
мгновенье от усталости его покинули постоянные, твердые
мысли о партийной работе и вещах, подобных тем, которые
он только что высказал Фрицу. Его обступили гораздо
более случайные мысли: его шурин, его жена, жизнь с
которой все еще не была налажена. Он никак не мог
решиться выписать ее из Линца в Вену. Ему вдруг
захотелось взглянуть, переходит ли уже Фриц через улицу.
433
Он подошел к окну. Из этой узкой тесной улицы были
тщательно изгнаны все следы весны, все признаки близо-
сти гор и воды. Но весеннее солнце все же искрилось на
стеклянных шариках, которые несколько мальчуганов
вытряхивали из своих мешочков. Девушка прошла два
раза мимо них, затем остановилась и стала смотреть. На
ней было голубое платьице. Хотя он почти не мог
рассмотреть ее, но чтз-то в ее облике и ее лице напомнило
ему искры радости и счастливые случаи, бывшие в его
собственной жизни и почти изгладившиеся из памяти.
Наконец на улице появился Фриц и ушел вместе с
девушкой.
Не только цветущие каштаны—сам вечер бросал в
окно свою тень. Старик со скорбным лицом зажег спичку,
словно собираясь разогреть на газовой плите к ужину суп.
Последние в этот день загорелись по обе стороны Спасите-
ля свечи для присяги свидетелей.
— Клянусь...
— Клянусь...
— ...богом...
— ...богом...
Она была свидетельницей обвинения, сорок пять лет,
Элиза Ниддельмейер, замужняя, родом из Граца. Для
Виллашека, сидевшего на скамье подсудимых, она была
матерью Штеффи. Публика, стоя между скамей, мужчины
и женщины из Граца к Эггенберга рассматривали, хму-
рясь, ее темно-синий костюм, пучок ее волос, ее летнюю
шляпу. Фрау Ниддельмейер рассматривала сухой, приот-
крытый рот с золотыми коронками, подсказывавший
слова присяги. Виллашек рассматривал ее лицо, равноду-
шие которого его потрясало.
— ...всевидящим и всемогущим...
— ...всевидящим и всемогущим...
Женщина перевела глаза со рта на распятие, так ярко
начищенное, как у нее дома дверная ручка. Она говорила и
держалась спокойно, словно ей было обещано что-то,
дававшее ей бесконечную уверенность... Стоя между
скамьями, люди, хмурясь, раздумывали, что побудило эту
женщину явиться в качестве добровольной свидетельницы.
Ее отец был железнодорожником, ее муж был старшим
рабочим в давно закрытых железнодорожных мастерских.
— ...что я буду говорить только правду...
— ...что я буду говорить только правду...
Не имя божие, но две гораздо более звонких гласных в
слове «правда» укололи, словно иглы, лбы людей, устав-
434
ших от долгого разбора дела. Глаза Виллашека вспыхну-
ли, спины слушателей выпрямились. Фрау Ниддельмейер
моргнула. На одно краткое мгновение маленькое полиро-
ванное распятие явило зазорное изображение голого,
умирающего человека, с выпяченной грудной клеткой и
проколотыми бедрами.
— Да поможет мне бог...
— Да поможет мне бог...
Старик потушил свечи. Все сели. Вдруг стало заметно,
что в зале уже смеркается. Может быть, этим объясня-
лась та нерешительность, с которой председатель возобно-
вил заседание, хотя суд и собирался закончить дело
сегодня. Виллашек видел в окно между головами присяж-
ных, как среди ветвей каштанового дерева гаснут свечи
цветов. Его сердце забилось. Вечер жизни настал.
В это время старик зажег люстру. Когда Виллашек
перестал мигать, он повернулся к своему защитнику. Тот
кивнул ему, хотя выражение страха в лице Виллашека
скорее оттолкнуло его, чем тронуло. («Все они одинаковы,
как дойдет до суда...»)
Отвергнутый лицом своего защитника, Виллашек,
словно ища поддержки, посмотрел на ряды публики. Он
знал всех. Он увидел внизу Фрау Хольцер. На ее белых
волосах, на ее молодом лице лежал отблеск доброты и
жалости, но не к нему. Ее муж и сын сидели рядом с ним
на скамье подсудимых. Он два раза перехватил растерян-
ный взгляд старика Хольцера. Виллашек посмотрел на
девушку, сидевшую рядом с фрау Хольцер. Разве он не
видел ее в незапамятные времена—на верхней ступеньке
засыпанной снегом лестницы? Не во второй ли раз она
присутствует при том, как над нг'м издеваются? Вероят-
но,— она прислонилась головой к плечу фрау Хольцер,—
они с молодым Хольцером любят друг друга. Вдруг он
ощутил все свое горе в одной точке: никогда не будет у
него девушки, которая бы любила его.
— Итак, фрау Ниддельмейер, вы видели из окна вашей
кухни все те события, разбором которых мы сегодня
заняты.
Фрау Ниддельмейер заговорила. Сначала медленно,
точно все еще принося присягу, затем быстрее, как
говорила обычно; она равномерно повертывала лицо то к
судьям, то к присяжным:
— Из окна моей кухни, господа присяжные, мне
действительно видно все. То есть, конечно, только зимой.
Начиная с апреля, когда распустятся каштаны, мне видно,
конечно, далеко не все. Но в феврале, господи боже,
перед нами все как на ладони. От нас видно вниз до
самого Фердинандсплаца. И направо вниз, до виадука.
435
— Следовательно, от вас видно всю улицу Бургмайер?
— Улицу Бургмайер! От меня видна даже насыпь!
Голова девушки тяжело поникла на плечо фрау Холь-
цер. Сама фрау Хольцер вдруг постарела. Ее рот побелел.
С ужасом поняла она, как опасна эта непомерная гордость
фрау Ниддельмейер видом из ее кухонного окна.
— Значит, вы в понедельник, двенадцатого февраля,
находились в своей кухне?
— Да, я готовила полдник для мужа и зятя, то есть
для жениха моей дочери Штеффи. Голова у меня шла
кругом от того, что порассказали мужчины. И вот
разрезаю я пополам штрудель от вчерашнего обеда, и
вспоминается мне фрау Хольцер, оттого, что я с ней как
раз перед обедом о штруделе говорила, И думаю: теперь,
когда дело пошло всерьез, интересно, как поведут себя ее
двое мужчин. Ну, чуть черта помянешь, он тут как тут:
смотрю, а оба Хольцера и идут по улице Бургмайер, к
виадуку, с патронами да винтовками, а с ними старик
Вебер, и глазам своим не верю,— с ними еще этот
обормот, Виллашек.
Защитник Виллашека крикнул чересчур молодым, не
подчиняющимся ему голосом:
— Стойте, фрау Ниддельмейер, у всех четырех были
винтовки?
Председатель сказал:
— Но, дорогой герр доктор, это неважно. Виллашек
давно все рассказал на допросе.
В первый раз старик Хольцер обернулся к Виллашеку.
Виллашек смотрел, не отрываясь, на свои сцепленные,
искусанные пальцы. Он почувствовал на левой щеке
дыхание старика.
— Продолжайте, фрау Ниддельмейер. Значит, вы не
поверили своим глазам, увидев Хольцеров и Виллашека
вместе? Почему же это показалось вам таким странным?
— Странным оно мне показалось потому, что ведь
Хольцеры-то солидные люди, а Виллашек — жулик. А
потом я вспомнила, что ведь Виллашек ночевал в ту ночь
у Хольцеров, я слышала, как фрау Хольцер говорила:
«Мне не хотелось тебя будить», а я еще тогда подумала:
«Вот, запишись в их партию, и придется даже эдаким
говорить «ты».
— Постойте, фрау Ниддельмейер! Это что-то новое.
Наконец-то вы говорите дело: так Виллашек ночевал у
Хольцеров?
— Виллашек! Встать! Вы ночевали у Хольцеров?
Виллашек молчал. Защитник коснулся его плеча.
Виллашек стряхнул его руку. Во второй раз эти люди ему
не разожмут челюстей и клещами. Председатель сказал:
436
— Мартин Хольцер! Ночевал Виллашек у ваших роди-
телей?
Молодой Хольцер ответил:
— Да.— Он стоял, выпрямившись, и всем понравился.
Фрау Ниддельмейер продолжала:
— Только я подумала, куда это они идут,— все четверо
вдруг останавливаются. И трое прицеливаются. Не успела
я подумать, во что же они целятся, как они уже
выстрелили.
— Вы видали жандарма до того, как в него стреляли?
Она выставила ногу в начищенном черном полуботин-
ке. Она как раз в это время повернулась к присяжным.
Все в зале чувствовали, что ее показаний поколебать
нельзя. Она действительно рассказывала только о том,
что видела своими глазами. Она ничего не прибавит. Всем
мужчинам и женщинам в зале суда было ясно также, что
она ничего и не пропустит. Все давно поняли, что
побудило ее дать показания — обычнейшая причина всех
причин: ради одного из мест, освободившихся в феврале,
начистила она башмаки, отгладила костюм, освежила
летнюю шляпу!.. А разве ее муж, разве жених Штеффи не
отговаривали ее? В одном из задних рядов между отцом и
будущим мужем сидела Штеффи в коралловых серьгах, в
белой блузке и в крестьянском платьице без рукавов, с
красными цветами. Она слушала мать, довольная ее
внешним видом, ее толковыми показаниями, ее памятью,
ее правдивостью. Из всех, сидевших в зале суда, только
эги четверо не понимали, зачем фрау Ниддельмейер
пришла.
Защитник крикнул:
— На каком расстоянии от отряда лежал жандарм?
Фрау Ниддельмейер продолжала — с некоторым презре-
нием к защите и некоторым благоговением к присяжным:
— Приблизительно — как отсюда до двери. Он лежал
на животе. Тут Виллашек вырвал у старика Вебера
винтовку и выстрелил в жандарма.
— Сколько раз?
— Три раза.
Все взгляды устремились на Виллашека. Тот снова
смотрел в пространство. Он этих взглядов не понял.
Большинство присутствующих, которые прежде недолюб-
ливали его, теперь охватила тревога за Виллашека.
— Три раза? Вы ведь сказали: два раза. И этой
винтовкой были сделаны только два выстрела.
— Три раза. Один раз, когда он стоял еще вместе с
остальными, и два раза, когда он уже подошел вплотную.
Виллашек сделал движение. Защитник снова коснулся
его плеча. На этот раз Виллашек не стряхнул его руки,
437
может быть, потому, что был рад прикосновению хоть
чьей-нибудь руки. Два раза или три — для его судьбы это
было довольно безразлично. Как ни странно, фРаУ Нид-
дельмейер ошиблась. Один раз в одном незначительном
пункте память изменила ей. Но почему все-таки она
сказала три раза, почему не один? Что она имела против
него? Он никогда не был с ней знаком, может быть,
Штеффи его высмеивала дома? Но он ведь ни разу не
дотронулся до этой девушки, он едва решался заговари-
вать с ней. Время от времени он только носил ее корзину.
Если он когда-нибудь выйдет на свободу, он ворвется в
кухню этой женщины, как волк: он будет душить и кусать
эту женщину и ее близких, он будет топтать их ногами.
Вдруг он очнулся, обессиленный гневом, которому в его
сердце было слишком тесно.
Фрау Ниддельмейер продолжала:
— Затем он снова вернулся к остальным, винтовку он
оставил себе, и все четверо ушли.
Виллашек задыхался. Он уже чувствовал, как вокруг
его шеи обвивается веревка, хотя его защитник и расска-
зал ему, что сам папа запретил вешать. Но двенадцать лет
тюрьмы были так же непостижимы. Они не душили, они
раздавливали. Старый Грушник не пришел и сегодня, он
окончательно выключил его из своей жизни. Что ж,
завидный в конце концов обмен: маленький деревянный
крест между незавешанными, забрызганными дождем ок-
нами. Мир — вместо страха смерти, милость — вместо
справедливости. Виллашек засунул большой палец в рот и
прикусил его.
— Сколько же времени лежало тело жандарма?
— Я тогда побежала в комнату и позвала своего мужа.
Улица была пуста, а жандарм так и лежал. Мы много раз
подходили к окну и смотрели вниз. А потом началась
стрельба, и мы позакрывали все ставни. А позднее, когда
мы опять их открыли,— все было уже совсем по-другому.
Около виадука стояли солдаты, жандарма убрали, а к
забору, где он раньше лежал, был приколот флажок.
— Теперь еще раз суммируем вкратце все то, что
показала под присягой последняя свидетельница, фрау
Ниддельмейер. Слушайте внимательно, фрау Ниддельмей-
ер: вы видели из своего кухонного окна этих вот четырех,
сидящих перед вами на скамье подсудимых, идущими с
винтовками в руках по улице Бургмайер, к виадуку. Вы
увидели, как все четверо остановились. Вы видели, как
^рое прицелились. Вы видели, как жандарм лежал на
земле. Вы видели, как подсудимый Виллашек вырвал у
подсудимого Вебера винтовку, видели, как он прицелился
и выстрелил в человека, лежавшего на земле. Вы видели
438
как он подошел и еще дважды выстрелил в лежащего на
земле. Вот суть ваших показаний.
Виллашек поднял голову. Он вдруг успокоился. Его
охватила мрачная гордость оттого, что он погиб оконча-
тельно. Он посмотрел вокруг. Большой голубой зал,
высокий белый потолок Никогда еще с тех пор, как он
был в последний раз в церкви, над ним не сверкало
столько света. Вдруг, в первый раз с тех пор как он был
арестован, его, как тоска по родине, охватили воспомина-
ния, с отчаянием рвалось его сердце туда, обратно в
февраль, в покинутые кварталы непоколебимого мужества
и высоких надежд.
— Был серый, пасмурный день, и темно и пасмурно
было в сердцах всех благонамеренных австрийцев... и то,
что давно подготовлялось втайне, от чего нас давно
предостерегали, но чего мы никогда все же не могли
допустить, так как не могли поверить, что у одной из
составных частей австрийского народного тела необуздан-
ность и ослепление могут дойти до таких пределов,— это
свершилось: повинуясь призыву безответственных и че-
столюбивых вождещ а также и собственным слепым
страстям, после долгой, тайной и тщательной подготовки,
в заранее установленный день по всей Австрии, с оружием
в руках, восстали против своего законного правительства
с шуцбундом во главе сторонники социал-демократической
партии.
Виллашек сел боком, он хотел взглянуть на прокурора.
Он смотрел мимо затылков других подсудимых, он увидел
светлый, гладкий затылок Мартина Хольцера, словно они
сидели в школе... Затем все четверо одновременно опусти-
ли головы на грудь. Прокурор описывал, на основании
показаний двадцати трех свидетелей, историю их четырех
жизней, включая ту минуту, когда они были арестованы.
С этого момента у их жизней истории не было. Присяж-
ные смотрели на них выпучив глаза, точно подсудимых
только что ввели.
— ...Затем в подвалах Дома кооперации их вооружили,
после того как они заслушали речь Франца Постля — его
дело будет слушаться на той неделе,— в которой он
говорил, что рабочие взяли государственную власть в свои
руки и что началась революция. «Нам это и было
сказано,— подумал Виллашек.— И мы в это поверили.
Год за годом, день за днем ждали мы этого. Не проходило
дня, чтобы мы раза три-четыре об этом не вспомнили. Не
проходило дня, чтобы мы друг с другом об этом не
говорили. Каждую ночь, когда я засыпал рядом со
Стефаном Грушником, я думал об этом. Я верил, что и
моя жизнь станет тогда совсем другой».
439
— ...Всем, кто будет препятствовать, предлагать сда-
ваться, или их приканчивать.
«Он хочет восстановить нас против Постля, как он
восстанавливает Хольцера против меня. Но только я не
попадусь на эту удочку. Постль был совершенно прав, мне
хотелось тогда только одного: иметь в руках винтовку.
Жандарм не сдался, это был враг, и я действительно
хотел, чтобы он был убит. Для Постля все это было
всерьез, и для меня тоже, и вот я теперь сижу здесь, а
завтра будет сидеть он».
— ...Невообразимое несчастье обрушилось бы на нашу
родину, русские ужасы, от которых мы уже кое-что
вкусили в июльские дни тысяча девятьсот двадцать седь-
мого года.
«Россия. Да. Вот почему меня потянуло в коммунисти-
ческую ячейку. И я пришел к ним, и они сидели
ввосьмером у стола, и над зеркалом был приколот портрет
Ленина. Но я нашел не то, чего ожидал, нет, не то. Под
портретом сидел Никлас, у него было надменное лицо,
словно он этот стул заарендовал. Миттелексер — хороший,
но ему все время приходилось писать и возиться
с собраниями, и ему было не до меня. И я ни о чем не
мог спросить Никласа, потому что он презирал меня,
словно это была моя вина, а не его, что я ничего не по-
нимаю».
Виллашек почувствовал на своих руках справа и слева
кончики пальцев защитника. Он скрестил руки на груди.
Теперь он сидел совершенно прямо. Он испытывал смер-
тельную усталость. Его горло пересохло, словно он
говорил в течение нескольких часов. Его сердце начало
громко стучать о ребра, словно чувствовало, что оно в
плену у этого прямого, но беззащитного тела.
— ...Хотя мы и не хотим поступать с излишней
суровостью по отношению к согражданам, в которых
видим только жертву легкомыслия их вождей и многолет-
него неправильного руководства, но относительно которых
уверены, что они впредь последуют призыву к трезвой и
мирной работе ради всей нации,— все же мы отнюдь не
можем щадить те элементы, которые настолько ленивы и
развращены, что будут только развращать других,— мы
должны их вырвать с корнем...
«Дело идет к концу,— подумал Виллашек,— будь они
все прокляты».
— ...На основании всего вышеизложенного предлагаю
следующее: Мартин Хольцер, сын, ввиду его молодости,
ввиду того, что он действовал по наущению отца, и того,
что его фактическое участие не доказано,— один год
тюремного заключения.
440
— Яков Вебер, ввиду преклонного возраста и безуп-
речной жизни,— два года тюремного заключения.
— Мартин Хольцер, отец, ввиду того, что он повел за
собою своего сына и сделал первый, по-видимому, не
смертельный выстрел, с другой стороны, ввиду его беспо-
рочной службы и хороших отзывов — четыре года тюрем-
ного заключения.
— Виллашек, выстреливший три раза в уже раненного,
лежавшего на земле человека, причем один из выстрелов
и вызвал смерть,— двенадцать лет тюремного заключе-
ния...
Легко, без усилия, голос стих. Но внимание было
настолько напряжено, что не могло оборваться сразу,
вместе с голосом. Теперь с необычайной силой обнаружи-
лась тишина. Слышно было, как дважды вздохнула
женщина. И теперь открылась вся пустота этого зала —
белого с голубым, среди которого стояла скамья с
четырьмя людьми. Отец и сын придвинулись друг к другу
едва уловимым, но всеми замеченным движением. Старик
Вебер чесал себе затылок. Виллашек смотрел перед
собою, по нему ничего не было заметно. Во рту у него
скопилась слюна, он не мог ни выплюнуть ее, ни
проглотить. Его защитник наклонился и прошептал:
— Ведь это только предложение.— Виллашек выпря-
мился не для того, чтобы стряхнуть его руки, но оттого,
что все вставали. Объявили перед прениями сторон пере-
рыв. Виллашек уже почувствовал на своей руке суровую
руку конвойного. Люстра погасла, осталась только стайка
туманных световых облачков. Виллашек слышал за собою
шарканье и шепот выходивших из зала людей. Теперь
Виллашеку было ясно, что ни один голос из публики не
поднялся в его защиту. Ему стало ясно, что эти двенад-
цать лет решены бесповоротно. Тогда его гордость угасла,
и он проклял свою жизнь.
Во время вечернего перерыва в здании грацского суда
произошло следующее: когда Виллашека вели из зала по
коридору, он вдруг почувствовал, как что-то осталось в
его руке. Он невольно согнул пальцы. Он засунул бумагу
в рукав, он прижал локоть к груди. Чья рука коснулась
его, он не знал, он даже не мог бы сказать, была ли это
рука мужчины или женщины.
Он потребовал, чтобы его отвели в уборную. В
уборной было темно. Сердцевидное отверстие в двери
загораживала спина часового. Виллашек вспотел от яро-
сти, он не мог ничего разобрать. Наконец часовой немного
повернулся, и открылась щелка света.
441
Буквы наверху листка слились... Миттелексер и Ник-
лас были арестованы,— листовка была отпечатана неопыт-
ными руками,— иначе Виллашеку было бы легче разо-
брать начало: «Не каждый может быть Димитровым, но
каждый может у него учиться». Затем глаза Виллашека
пробежали следующие строки: «Указания для подсуди-
мых, как вести себя на суде». Эти «указания» опоздали.
Однако он понял, что должен служить посредником. Он
торопился все запомнить. Внизу листка бледные буквы
были еле видны. Хорошо, что Виллашек по первым же
словам узнал и самый лозунг: «Сегодняшние подсудимые
станут завтра судьями». Виллашек с минуту подумал, все
ли он запомнил, затем разорвал листовку.
Позднее, в свете люстры, Виллашек сидел с открытым
лицом, положив кулаки на колени. Он сидел прямо,
словно опирался о гору. Его зубы были оскалены. Он
смотрел зубами и глазами на присяжных. Оттуда он не
ждал ничего: он знал, что они враги, и хорошо, что это
было ясно. Среди присяжных находилась пожилая женщи-
на в очках, в коричневом платье. Она иногда с жалостью
посматривала на молодого Хольцера. Толстая и добродуш-
ная, словно мать. Но на него, Виллашека, она не
смотрела, точно лучше бы он и не родился.
В зале раздавались шорох и скрип, наконец все
уселись. Виллашек решительно повернул к публике свое
лицо. И сразу стало горячо от их взглядов. Между ним и
этими людьми не было преград. И напрасно он беспокоил-
ся по поводу показаний на допросе,— все давно поняли,
что его просто обманули. Их взгляды остались на нем,
даже когда он отвернулся.
Люстры вспыхнули всеми огнями. Виллашек потянул-
ся; спокойно оглянулся он по сторонам. По скамьям и
лицам скользили отблески сверкавшего хрусталя. Это был
его день. Все огни — для него. Для него пришли все эти
люди. Старик Хольцер, сидевший рядом с ним, ничего не
понимал: он жевал усы и думал со страхом о приговоре.
Черные летучие мыши за судейским столом зевали.
На беззащитные плечи Виллашека, на скамью подсуди-
мых, на все пустое пространство между скамьей подсуди-
мых и скамьей присяжных упала тень человека, о котором
ему напомнила листовка и чье имя отныне и впредь будет
сплетено с борьбой рабочего класса.
Виллашек закрыл лицо руками, чтобы спокойно пораз-
мыслить. Ничто для него не кончалось, наоборот, сегодня
вечером все только началось. Он чувствовал, как узенькие
глаза Миттелексера, лукавые и довольные, смотрят на его
начало. Жизнь вокруг него становилась гуще.
В данный момент все еще напуганы преследованиями, а
442
будущее—неизвестно. Не им—ему следовало заговорить,
ему, у которого нет никого и нечего терять. Но он
упустил момент, когда обвиняемому еще раз давалось
слово. Он послушался защитника, который убеждал его
не отягчать своего положения. Теперь никто не мог ему
помешать что-нибудь выкрикнуть, пока его опять не
отведут в камеру. Он думал, закрыв лицо руками, что ему
крикнуть. Что-нибудь резкое и громкое. Он отнял руки от
лица. Скамья присяжных была пуста. Присяжные удали-
лись для совещания. Теперь он не боялся, даже если
придется отсидеть двенадцати лет. Он молод, он и тогда
еще будет молодым. Он спокойно взглянул на публику.
Скоро они его услышат. Они его не забудут. И он еще
узнает счастье. Какая-нибудь девушка, светло- или темно-
волосая, лица которой он еще не знает, тем временем
подрастет, такая же красивая, как эта девушка рядом с
фрау Хольцер, настанет день, когда он встретит ее и они
станут мужем и женой.
Его защитник нагнулся к нему и зашептал:
— Не беспокойтесь, мы обжалуем.— Присяжные воз-
вратились, впереди всех коричневая женщина в очках. Все
встали, чтобы выслушать приговор:
— «Мартин Хольцер — один год, Вебер — два года,
отец Хольцер — четыре года, Виллашек — двенадцать лет».
Все продолжали стоять, словно ожидание чего-то
мешало им сесть или просто разойтись. Сердце Виллашека
билось, и он крикнул единственное, что ему пришло в
голову:
— «Завтра мы будем судьями!» — Его голос охрип, и
слова были трудно различимы.
Его слышали только передние ряды, остальные спра-
шивали на лестнице и даже на другой день:
— Что сказал Виллашек?
Тревожные и подавленные стояли люди под каштана-
ми. Они теснились вокруг фрау Хольцер и подруги
Мартина. Наконец их разогнали. Многих вдруг охватило
негодование, послышались проклятия.
Виллашек шел по коридору между двух конвойных. Он
сердился на себя, что крикнул недостаточно громко. Но
вообще он был спокоен. В эту минуту он не чувствовал
бремени приговора. Может быть, еще не раз, может быть,
даже сегодня ночью его сердцем овладеет приступ отча-
яния. Но сейчас он был бодр. Спокойно и уверенно, как
идут через жизнь самые сильные, шел он из зала суда к
главной лестнице.
Вот они стоят под каштанами, вот они окружают фрау
Хольцер и девушку Мартина, и они будут думать о нем,
Виллашеке, идя домой, за ужином и завтра на работе. Он
знает своих, и свои знают его.
КОММЕНТАРИИ
ВОССТАНИЕ РЫБАКОВ В САНКТ-БАРБАРЕ
В первом крупном произведении Анны Зегерс отразились в поэти-
чески преображенной форме события конца 20-х годов, обострение
классовой борьбы в странах Западной Европы перед началом мирового
экономического кризиса. Отвечая на вопросы интервьюеров, почему она
обратилась именно к жизни и борьбе рыбаков, Анна Зегерс не раз
говорила, что всегда любила море, бывала на морском побережье и в
северной Германии, и в Голландии, и во Франции, знакомилась с
рыбаками, заходила в их дома. Персонажи повести носят иногда
голландские, иногда бретонские имена; по ходу действия упоминаются
немецкие монеты — пфенниги. Писательница и не стремилась точно
обозначить место действия — ей хотелось прежде всего выявить типиче-
ское, общезначимое в событиях и людях.
Повесть первоначально вышла (за подписью «Зегерс») осенью 1928
года в издательстве Кипенхойера в Потсдаме. Премия имени Клейста,
которая была присуждена Анне Зегерс за эту книгу, считалась в
Веймарской республике весьма почетной литературной наградой (ранее
ее получили, в частности, Б. Брехт, А. Дсблин, Л. Франк, А. Цвейг).
Одним из первых откликов в печати на выход повести была рецензия в
газете «Берлинер Бёрзен-Курир»: «Зегерс, новый автор... необычайно
одарен. Его первая повесть — произведение мастера, его язык обладает
драматическим ритмом и захватывающей выразительностью рассказов
Клейста... Кто такой Зегерс? Биографические данные тут несуществен-
ны. Лучшее удостоверение личности автора — то, что им создано». В
числе литературных обозревателей, отметивших «Восстание рыбаков»
как одну из выдающихся книг 1928 года, был знаменитый революцион-
ный писатель Эрнст Толлер. В ряде газет и журналов появились
похвальные отзывы о повести. Но высказались и ее противники из
правого лагеря. Так, рецензент газеты «Рейниш-Вестфалише цайтунг»
выразил недовольство тем, что клейстовская премия была присвоена
Анне Зегерс, а не Гансу Иосту или Гансу Франку (то есть литераторам
реакционного направления).
444
В 1935 году немецкий режиссер Эрвин Пискатор поставил на студии
«Межрабпомфильм« в Москве кинофильм «Восстание рыбаков» по
мотивам повести Анны Зегерс.
СОРАТНИКИ
Над романом «Соратники» Анна Зегерс работала после возвращения
из своей первой поездки в Советский Союз, в 1931 —1932 годах. В
краткой заметке, появившейся в журнале «Тагебух» в феврале 1932 года,
она определила творческую задачу, которую ставила перед собой.
Писатель, по ее словам, обязан даже и в самых тяжелых, отчаянных
положениях открывать надежду на будущее, возможность выхода. «Я
надеюсь, что мне удастся в романе, над которым я сейчас работаю, ясно
показать выход».
В романе «Соратники» (который вышел осенью 1932 года сразу в
двух издательствах — у Кипенхойера и в «Универзум-Бюхерай») писа-
тельница обобщила опыт международного коммунистического движения
20-х годов, обращаясь к самым тяжелым, трагическим его эпизодам.
Герои романа поставлены лицом к лицу с силами наступающей,
торжествующей контрреволюции. В сюжете романа отражены реальные
исторические события: поражение Советской республики в Венгрии,
установление фашистской диктатуры в Италии, разгром Сентябрьского
восстания болгарского пролетариата в 1923 году, переворот Пилсудского
в Польше, открытый переход Чан Кайши в лагерь реакции в Китае.
Мужество лучших героев романа находит опору не только в революцион-
ной энергии народных масс тех стран, о которых идет речь, но и в самом
факте существования первого в мире социалистического государства,
которое живет, развивается, преодолевая трудности и препятствия на
своем пути. Мотив победоносной Октябрьской революции проходит
через весь роман. Жизненные пути каждого из основных персонажей
связаны с Советским Союзом, где зарубежные революционеры обогаща-
ются знаниями и опытом, восстанавливают силы, готовятся к продолже-
нию борьбы у себя на родине. Неоднократно встает в размышлениях й
разговорах персонажей имя Ленина; примечателен эпизод в болгарской
деревне, где безымянный народный певец при большом стечении народа
добавляет к словам фольклорной песни строки о великом человеке, прах
которого покоится в Москве. Ленинской теме посвящен и очерк «Разговор
с ребенком о Ленине», написанный Анной Зегерс в период работы над
«Соратниками» и появившийся в газете «Роте фане» в начале 1932 года.
ПУТЬ ЧЕРЕЗ ФЕВРАЛЬ
Роман «Путь через февраль», написанный по горячим следам
февральских событий в 1934 году в Австрии, появился в 1935 году
одновременно в двух издательствах: в «Эдисьон дю Карфур» в Париже и
445
в Издательстве иностранных рабочих в Москве. В переводе на русский
язык роман вышел в 1936 году.
В одном из писем к читателям Анна Зегерс вспоминает о том, как
возник этот роман. «После Февральского восстания в Вене, о котором
говорится в моей книге, я поехала в Австрию, если не ошибаюсь, в марте
или в апреле. Я постаралась представить себе характеры участников — и
той и другой стороны...» «Я была тогда в разных городах, например, в
Граце, в Штейре, в Бруке-на-Муре, в Линце и так далее». Первоначаль-
ным результатом этой поездки, пишет Зегерс, был «рассказ-репортаж» о
Коломане Валлише. «Я познакомилась со столь многими важными,
волнующими судьбами и людьми, что очень скоро, помимо этого
репортажа, написала и книгу «Путь через февраль».
В том исследовании февральских боев в Австрии, которое предпри-
няла Анна Зегерс, ее интересовал, как художника, не столько внешний
ход событий, сколько люди и их судьбы, преломление политической
борьбы через сознание и переживания участников. Специфически ав-
стрийский характер фашизма, выступающего в союзе с католической
церковью; своеобразие австрийской социал-демократии, опиравшейся на
широкие массы рабочих, располагавшей собственной вооруженной орга-
низацией (шуцбундом), но в конечном счете подверженной тем же
реформистским порокам, что и другие партии II Интернационала,— все
это воплощено на страницах романа в живых лицах. На многих примерах
показано в этом повествовании влияние острого классового конфликта на
характеры и поведение рядовых трудящихся, отход лучшей части
шуцбундовцев от социал-демократической идеологии и политики.
Один из фрагментов романа «Установка пулемета в квартире фрау
Кампчик» много раз печатался в качестве отдельной новеллы.
Т. Мотылева
СОДЕРЖАНИЕ
Т. Мотылева. Мир Анны Зегерс
Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре. Перевод Р. Галь-
периной................:.................................. 29
* Соратники. Перевод Е. Вильмонт............................... 99
Путь через февраль. Перевод В. Станевич.................. 263
Комментарий Т. Мотылевой........................ 444
Зегерс А.
3-47 Собрание сочинений. В 6-ти т. М.: Ху-
дож. лит., 1982.
Т. 1. Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре;
Соратники; Путь через февраль. Пер. с нем.
Вступит, статья и коммент. Т. Л. Мотылевой.
1982.-447 с.
Имя талантливой писательницы ГДР Анны Зегерс (род. в 1900 г.) широко
известно советскому читателю. Ее романы и повести пользуются в нашей стране
неизменным успехом. Собрание ее сочинений выходит у нас впервые.
Произведения, вошедшие в первый том, объединяет тема освободительной
борьбы угнетенных, ставшая, в сущности, главным содержанием всего творчества
Анны Зегерс.
4703000000-301
3---------------подписное
028(01)-82
И(Нем)
АННА ЗЕГЕРС
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
ТОМ 1
Редактор И. Солодунина
Художественный редактор
И. Сальникова
Технический редактор
Л. Вецкувене
Корректоры
М. Миримская,
Т. Максимова
ИБ № 2096
Сдано в набор 29.12.80. Подписано к печати 10.11.81. Формат
84x108'/ . Бумага тип. № 1. Гарнитура «Таймс». Печать
офсетная. Усл. печ. л. 23,52+1 вкл. =23,57. Уел. кр.-отт. 23,57.
Уч.-изд. л. 25,1 + 1 вкл. =25,14. Тираж 75 000 экз. Изд. № V1-275.
Зак. 2445. Цена. 2 р. 80 к.
Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Художе-
ственная литература». 107882, ГСП, Москва, Б-78, Ново-
Басманная, 19
Ордена Октябрьской Революции и ордена Трудового Красного
Знамени Первая Образцовая типография имени А. А. Ждано-
ва Союзполиграфпрома Государственного комитета СССР по
делам издательств, полиграфии и книжной торговли. Москва,
М-54, Валовая, 28