Text
                    






Гойуд. Книжный Фонд И. П. ВОРОНИЦЫН ИЗ ШРЯКЯ КАТОРГИ J9°5—1917 XapkiB Эержабне ЗиЗаокицтСо ykpaixn 1522

Книга имеет: Печатных листов В переплети, един. Соедин. №Na вып. 1871 Наклад и иеписка

I. Севастопольское восстание, Его причины.— Лейтенант Шмидт.— Н. Л. Конторович.— А. М. Мааин,—Иван Сиро- теяко.—Бой.—Гибель «Свирепого» и «Очакова».—На «Ростиславе».—Герен «Очакова».— Кондуктор Частник. Восстание приближалось к своему концу. Неизбежным и роковым образом оно должно было кончиться нашим разгромом. Этот конец предвидели и чувствовали многие из нас с самого начала. Но созна- ние долга и революционное чувство не повволяли нам отойти в сто- рону, толкали и побуждали к действию. Движение стихийно наростало с 11 ноября. Сначала митинги, „мирная" стачка матросов... Вырабатываются требования экономиче- ского и общего характера. Восторженное массовое творчество про- граммы новых условий жизни. Убийство офицеров, пытавшихся заду- шить вооруженной силой этот порыв... И пошло расти, расширяться, захватывая одних, отталкивая других. Потом остановка... Начинает чувствоваться отсутствие полной непосредственной поддержки. При- мкнувшие части или открыто переходят на сторону правительства, или пассивно предоставляют нам разделываться со стягивающим силы и переходящим в наступление врагом. На судах царит колеблющееся настроение. Команды некоторых из них добровольно отдали замки от орудий в самом начале восстания. Другие же суда подняли красный флаг уже тогда, когда для нас, руководителей и сознательных участ- ников, стало совершенно ясным, что на победу рассчитывать не прихо- дится и нужно лишь, придав движению организованный характер, достойно его завершить. Только „Очаков", воспротивившийся разоружению, и несколько миноносцев, захваченных нами внезапно, были боеспособны. На „По- темкине", переименованном в наказание иа летний мятеж в „Святителя Пантелеймона", ударников к орудиям не было и раньше, но настро- ение в команде сохранялось по традиции революционным. За то флаг- манское судно, броненосец „Ростислав*, имел специально подобранную команду и в течение всех зтих дней был страшной угрозой для очага восстания—флотских экипажей, где заседал Совет матросских, солдат- ских и рабочих депутатов. С вечера до утра яркий свет его прожек- тора нервировал нас и в зданиях экипажей, и на судах, и в порту. II в эту последнюю ночь только угроза „мины в бок" с одного ив наших миноносцев заставила его прекратить начинаемые враждебные действия. Движение протекало под флагом Р. С.-Д. Р. П. Задолго до октябрьских дней наша Севастопольская организация вела системати-
4 ИЗ МРАКА КАТОРГИ ческую революционную работу среди матросов и солдат. За последние месяцы не было ни одного серьезного провала и, благодаря этому, в решительвый момент организация смогла располагать значительными по тем временам партийными кадрами. Организация социалистов-ре- волюционеров в те дни была слаба и силами, и влиянием, была, можно прямо сказать, непопулярна. Этим и обгоняется то обстоятельство, что все попытки эсеров вмешаться в восстание оставались тщетными. Одна такая попытка мне вспоминается особенно ярко. На второй или на третий день восстания, ко мне подошли два матроса (вероятно, с. р-ы) и потребовали, чтобы я, как председатель Совета, дал разре- шение приехавшим из Симферополя эсерам войти во двор и обра- титься к матросам с речью. На дворе в то время происходил митинг. Разрешение, конечно, было дано, и один из членов Совета тут же пошел сказать караулу, чтобы симферопольских гостей впустили. Матросы, узнав, кто такие прибывшие, отказались их выслушать и только после некоторых увещаний с нашей стороны разрешили одному из них подняться на трибуну. Театральные жесты и витиеватая речь оратора, не скупившегося на иностранные слова, быстро разогнали аудиторию... Выступление оказалось неудачным. Впоследствии социалисты-революционеры и устно, и печатно обвиняли нас в том, что мы из партийной ненависти, яко бы, не до- пускали их к участию в движении. Достаточно возразить на это, что ( отдельные матросы и солдаты из числа депутатов заявляли себя с.-р-ами и играли выдающуюся роль в восстании (т. Циома) и что нами радостно был встречен близко стоявший к ним лейтенант Шмидт, когда он,—правда уже поздно,—предложил нам свою техническую помощь. На етом эпизоде восстания необходимо несколько остановиться. Ноябрьское восстание часто называют Шмидтовским, благодаря коло- ритной фигуре, резко выделившейся на массовом фоне, и трагической судьбе „красного лейтенанта*. Призванный во время русско-японской войны из запаса флота, Шмидт заслужил любовь матросов своим сер- дечным отношением к ним, резко отличаясь в этом от остальной массы офицерства. Популярность его особенно возросла после речи, произне- сенной им на похоронах жертв октябрьских событий в Севастополе, понятно, что когда к вечеру 13 ноября Шмидт запросил Совег о том, желательно ли его участие в восстании, мы радостно приветствовали Новую силу, способную взять на себя руководство военными дэйстви- 'ями. Единственным условием было поставлено подчинение Совету. И это условие было им безоговорочно принято. Характерно было отношение Шмидта к восстанию, высказанное им во время происшедшего в тот же вечер совещания. Ои был сто- ронником единовременного восстания во всей России, организуемого революционными партиями и разражающегося по данному сигналу. ,Нажимают кнопку, и—трах! готово! “—картинно сказал он. Как же относиться к стихийным восстаниям матросской массы в роде буйного мя- тежа в Кронштадте, происшедшего за несколько дней до нашего. Как отнестись к восстанию нашему, разразившемуся неожиданно, и кото- рое, если бы было предоставлено самому себе, вылилось бы неизбежно в те же дикие формы без всякого политического содержания. Шмидт был вынужден признать, что оставлять такие стихийные вспышки на произвол судьбы, давать им выливаться в бунт, бесцельный и потому способный в общем потоке революции сыграть лишь отрицательную роль,—революционные партии не в праве. Но все же, думал он, такие
СЕВАСТОПОЛЬСКОЕ ВОССТАНИЕ движения нужно стараться приостановить путем компромисса, согла- шения с властью. Этим взглядом его и об’ясняется то, что он посы- лает царю телеграмму, в которой, требуя немедленного созыву Учре- дительного Собрания, сохраняет верноподданнический тон. (Эта те-i леграмма была задумана и послана без ведома Совета и до подавле-к j ния восстания о ней нам ничего известно не было. Вероятно, Шмидт ' был единственным автором ее, хотя и не исключена возможность ин- спирации со стороны его друзей в Севастополе. В целях исторической справедливости следует сказать, что Шмидт был человеком искренним м все, что он делал во время восстания, ’ делалось без всякой задней мысли. Виною этого нарушения принятого им на себя обязательства послужила его крайняя импульсивность и неустойчивость в убеждениях. Этим же нужно об'яснить и то многих больно поразившее обстоятельство, что незадолго до своего трагиче- ского конца он солидаризировался с оформившейся тогда кадетской партией и подал прошение на имя царя о помиловании. Шмидт сразу обосновался на только что построенном броненосном крейсере Г ранга „Очакове" и провозгласил себя командующим флотом. Ко- манда крейсера в качестве командира выдвинула кондуктора Частника, че- ловека стойкого и смелого, бывшего членом нашей военной организации.! • Появление Шмидта несомненно подняло дух, как на самом яОча< кове“, так и на других, примкнувших к восстанию судах. Во главе* потемкинской команды стоял матрос Циома. Несколько человек порто/ вых рабочих, переодевшихся в матросские костюмы, также все время находились на этом броненосце. Но на броненосце „Три Святителя1* команда в революционном отношении была уного слабее. Их депутаты были несколько оторваны от массы и все время находились на суше, в экипажах. Тем не менее, когда мы захватили порт, чтобы овладеть находившимися там запасными замками к орудиям и винтовками, у действовавших там матросов я часто замечал ленточки «Трех Святи- телей». На суше, кроме значительной группы матросов из экипажей, активным ядром восстания была саперная рота с ее выборным коман- диром старшим унтер-офицером М._С. Барышевым. Уже на второй день восстания покинули саперы свои казармы, захватили винтовки и патроны, и в полним порядке перешли в экипажи, встреченные зву- ками музыки и радостным яура!“ матросов. В процессе сплочения сил и оформления лозунгов движения вы- j делился целый ряд фигур руководителей движения. На первом места надо назвать недавно умершего Н. Л. Конторовича. Старый член Сет вастопольской организация он тогда только что, но амнистии, вышел из тюрьмы и с накопившимся за многомесячное ваключение жаром при-- нялся за работу. Его фигура—то в „вольном*, то в матросском ко-! стюме—всегда мелькала там, где нужна была инициатива, где чув-1 ствовалось колебание или упадок духа. Бодрым, неунывающим, всегда уравновешенным помню я его в эти трудные дни. Весело встретил он потом смертный приговор, а когда „милость** начальства заменила смерть пожизненной каторгой, он проявил тот же стоицизм, бывший у него лишь внешним выражением глубокой веры в правоту и истину пролетарского идеала, служению которому он посвятил свою жизнь. И таким же я помню его всегда в эти безконечные годы шлиссель- бургской каторги, откуда он вышел, правда, не по летам постарев- шим, седым, но готовым целиком отдаться родному делу. В 1917 году он член Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, а позже, в период господства в Крыму белых, был арестован и выслан
6 ИЗ МРАКА КАТОРГИ на Кавказ. Он умер в Севастополе, возвратясь из ссылки, в конце i1921 года. Я не могу здесь, в этих коротких заметках, говорить сколько нибудь подробно о тех героях и работниках революции 1905 года, с которыми пришлось мне столкнуться в дни восстания в Севастополе и е которыми потом я делил лишения каторги. Но о некоторых, уже погибших, я хочу и здесь, и на дальнейших страницах этих воспо- минаний сказать те несколько слов, которые, хотя бледно и слабо, вовдадут должное их красной памяти. (Рабочий литейщик, старый социал-демократ А. М. Мазин слу- чайно попал в Севастополь в ноябрьские дни. Всю жизнь он кипел совсем особенным, редким энтузиазмом. Заплативши за короткий миг свободы и борьбы особенно тяжелым для его кипучей натуры катор- жным томлением, он и по освобождении не отошел, подобно многим, в инертную обывательскую массу и славной смертью завершил рево- с люционную жизнь. Он погиб от пуль контр революции в Бердянске,, . своем родном городе. Иван Сиротенко выделился во время восстания, как исключи- тельно смелый и решительный человек. После семилетней службы во флоте он был уволен в запас и всей душой рвался домой к себе в Харьковскую губернию, где его ждала жена с двумя маленькими детьми. Но начавшиеся события удержали его. Я помню, как на одном из предшествовавших восстанию собраний военной партийной органи- зации он заявил, что пока в нем будет хоть малейшая необходимость, он останется с вами. Когда в конце октября на “Пантелеймон* при- был контр-адмирал Чухнян, гроза флота, от имени команды к нему обратился Сиротенко. Он говорил смело и резко. И только боязнь вы- звать взрыв среди матросов, у которых Сиротенко пользовался исклю- чительной популярностью, удержала начальство от ареста смельчака. /Он погиб во время восстания. Обстановку его смерти точно установить Г нам не ^удалось. По оффициальной версии труп его через несколько Дней поело подавления восстания всплыл на поверхность бухты. Лица видевшие его мертвым и опознавшие его, рассказывали, что на теле имелись огнестрельные раны. Матросская же легенда гласит, что он не был расстрелян на воде, когда спасался вплавь с тонущего миноносца, но был подобран катером с „Ростислава*. отведен в трю- мное помещение броненосца и там замучен ненавидевшими его офи- церами. О судьбе многих ни мне, ни тем немногим участникам нашей эпопеи, с которыми приходилось впоследствии встречаться, ничего не известно. Каж'дый из них. на ряду со многими другими, вложил свою энергию и разум в дело того восстания, которое было подброшено, если можно так выразиться, на наши руки в стихийном процессе ре- волюции. Часто с отчаянием в душе, без веры в непосредственную удачу дела, напрягали мы последние силы, чтобы наше движение было достойным эпизодом, цельным звеном в общей цепи пережива- емых Россией событий. И все же в тог день, когда правительственные силы заключили нас в свое железное кольцо, мы далеко еще не были готовы дать им должный отпор. Это был ясный солнечный день, какие нередко бывают в Крыму в начале зимы. Я на паровом катере подошел к „Очакову*, чтобы переговорить со Шмидтом о согласовании действий в нашей общей лихорадочной работе по подготовке обороны. В. пути я узнал, что замки к орудиям, доставленные на „Пантелеймон*, не подходят, что
СЕВАСТОПОЛЬСКОЕ ВОССТАНИЕ 7 ’на „Трех Святителях" также не готовы. Было ужасно, потому что ваша разведка сообщала об усиленных приготовлениях врагов, о на- чавшихся агрессивных действиях, выразившихся, в частности, в замене ' дружелюбно-нейтральных команд на крепостных батареях офицерами» и добровольцами. И в завершение неудач оказывалось, что машиньГд „Очакова", только что собранные приехавшими из Сормова рабочими,г почему то неисправны. Матрос Горобец, стоявший во главе нашей разведки, тут же на- 7 привезшем меня паровом катере отправляется в город розыскивать мастеров. Не прошло и нескольких минут, как до нашего слуха долетел первый орудийный выстрел. Нашим естественным предположением было, что стреляли по собравшейся на Приморском бульваре огромными массами любопыт- ствующей и сочувствующей публике. I Шмидт немедленно отдал канонирам соотствующее приказание и предложил контр миноносцу „Свирепому" плыть к экипажам, при- готовив мины и орудия. В виду важности момента командовать „Свирепым* вызвался Сиротенко. Я тоже спустился на миноносец не столько, чтобы быть участником первого боевого действия, как для того, чтобы быть ближе к флотским казармам, где мое присут- ствие было необходимым* Сиротенко стоял на мостике, судорожно ухватившись за поручни, с выражением суровой решимости на смуглом красивом лице. — Мы им покажем, как стрелять в народ! Мы им покажем!— Повторял он. , Команда его звучала резко и уверенно. Из Южной бухты, обогнув Павловский мысок, „Свирепый" пошел на большой рейд между „Ростиславом" и „Память Меркурия". У нас все еще была надежда, что, видя нас готовыми к атаке, верные пра- вительству суда боя не примут. Наше внимание в этот момент было привлечено мчавшимся на всех парах катером, на носу которого стоял Горобец и, махая фуражкой, что то кричал. В чем дело?—спросил я, когда катер сравнялся с нами. , — Товарищ председатель! Стреляли по бульвару! В этот момент раздался выстрел,—кажется, с „Терца" (канонер- ская лодка)—и катер, пораженный в самую середину, мгновенно по- шел ко дну. Мы не имели времени спасать барахтавшихся в воде людей. Мы сами должны были принять бой с уже направлявшими на нас свои орудия враждебными судами. Впоследствии я уанал, что большинству людей с катера, в том числе и Горобцу, удалось спастись вплавь. Этот выстрел был как бы сигналом, и мы в свою очередь под- верглись ожесточенному обстрелу/ Первым открыл огонь по нас „Ростислав" из левой носовой башни и из винтовок, и в то жо мгно- > вение к нему присоединились „Память Меркурия" и минный крейсер , „Капитан Сакен*. Среди грохота взрывов и визга пуль громко раздавался голос Сиротенко, отдававшего приказания. Иаше орудие на мостике дало несколько выстрелов по „Ростиславу". Затем наступил конец. Из машинного отделения сообщили, что снарядом испорчена машина. Разрушенная взрывами корма стала (Уходигь в воду. Канонир, стоявший возле нас на мостике, был убит. Поражаемые осколками снарядов и пулями, градом сыпавшимися из поставленных на Историческом бульваре пулеметов, люди бросались
8 ИЗ МРАКА КАТОРГИ )в воду или укрывались в носовой кубрик. Туда же втолкнул Си) ротенко и меня, а сам, после некоторых колебаний, бросился в воду. Обвинительный акт, холодно, казенными словами описывающий гибель „Свирепого", так характеризует этот последний момент: „одна- ко „Сццредий" красного флага не спускал и продолжал стрелять до тех пор, пока не получил таких повреждений, что потерял способ- ность двигаться, при чем были разрушены все надстройки его па- лубы". Окодо получаса еще нас обстреливали из пулеметов. Пули /иепрерывно стучали по броне кубрика и по палубе, но когда один /из матросов спустил красный флаг, у нас наступило затишье. Но за то гроза бушевала над „Очаковым". Не только „Рости- слав" перенес на пего свой орудийный огонь. Его громили и кре- постные батареи, и полевая батарея, расположенная на Северной стороне. Несчастный крейсер, лишенный способности маневрировать, со- противлялся недолго: первые же неприятельские снаряды вызвали на нем пожар. Люди гибли в огне на горящем крейсере, от осколков непрерывно рвавшихся снарядов, а спасавшиеся вплавь или на лод- ках жестоко расстреливались. Приказ руководившего усмирением известного палача барона Меллер-Закомельского о беспощадности исполнялся не за страх, а за совесть. Ненавистный красный крейсер еще в течение долгого времени служил мишенью озверевшим пала- чам, а затем на бухте все стихло. По оффициальной версии „морской бой" начался в 3'/а часа дня, а по „Очакову" стрельба была прекращена в 4 ч. 45 м. Мы, конечно, по, часам не следили. Но, сопоставляя впечатления многих участников * восстания, я могу смело заявить, что от первого орудийного выстрела до последнего прошло не менее 2'/» часов. На Южной стороне перестрелка и обстрел флотских экипажей продолжались в течение всей ночи. Изменивший нам и перешедший на сторону правительства Брестский полк только утром 16 ноября, когда изсякли патроны у осажденных, овладел флотскими казар- мами *). Всего этого непосредственно наблюдать я уже не мог. Остав- шиеся в живых на „Свирепом^ были сняты с полузатонувшего судна и доставлены на „Ростислав". Там уже было несколько человек, подобранных на воде. Мокрые, продрогшие лежали они на палубе. Нас выстроили в ряд. Командир броненосца, хромой адмирал (фамилию я не помню), набросился на нас, топая ногами и изрыгая ругательства. С особенной силой его ярость сосредоточилась на мне: я не переодевался в матросский костюм и моя „вольная одежда ясно указывала на то, что я „агитатор". — Растрелять его. Я снял с себя пальто, отдал его только что подобранному на воде матросу Штрикунову, с которым мы впоследствии вместе пере- жили годы заключения, и отошел от товарищей. Было как то безраз- лично. Всем существом овладела полная апатия—реакция на пере- житый в эти дни нервный под‘ем. Чувствовалась смертельная уста- *) Помещенные выше отрывки ив воспоминаний автора о ходе восстания не претендуют на полноту. Они служат только введением к рассказу о сравнительно слабо освещенном в вашей печати периоде политической каторги ва время 1906— 1917 г.г. Партийный отчет автора о Севастопольском восстании был опубликован заграницей в 1906 или 1907 г. В настоящее время им полготовляется к печати опи- сание восстания по оффвпиальным данным н воспоминаниям участников.
СЕВАСТОПОЛЬСКОЕ ВОССТАНИ Е 9 лость, и в мозгу была только одна мысль: скорей бы уж все кон- чилось. Очевидно адмирал ожидал испуга, просьб, слез... Вышло шесть человек матросов с винтовками. Но тут последовало:—Отставить!—и я снова занял свое место в ряду товарищей. Нас переписали. Когда очередь дошла до меня, записывавший нас офицер спросил: — Вы революционер? — Да, я социал-демократ. — Неправда! Демократы против насилия и крови. А вы, смот- рите, что вы наделали: — И все таки я социал-демократ,—ответил я, пожимая плечами. Офицеру этому пришлось ждать следствия п суда, чтобы убе- диться в том, что я действительно социал-демократ и что „демокра- ты® тоже не прочь употреблять при нужде—„насилие®. В этот момент мы наблюдали ужасную картину. От горящего „Очакова" отделилась шлюпка, наполненная спасавшейся командой Послышалось приказание стрелять по ней. Холодно и спокойно один из офицеров Павел орудие, и вслед за выстрелом раздался дики! потрясающий вопль гибнущих. И такой же вопль поднялся с берега, откуда тысячные толпы наблюдали разыгрывающуюся драму. Ужас и возмущение слышались в этом отклике зрителей на совершившееся зверство. Через несколько минут после этого нас посадили на шлюпки и v под сильным конвоем перевезли на Северную сторону, где размести-1 ли в артиллерийских карцерах. Но прежде, чем ввести читателя за те железные решетки и ка- менные стены, откуда многие из нас, оставшихся в живых, вышли только через одинадцать с лишком лет, я хочу сказать еще два слова об „очаковцах-, главных героях восстания. . К моменту подавления восстания на крейсере было 356 человек и команды. Трудно сказать, сколько погибло 15 ноября. По оффициаль-) ным сообщениям видно, что, по прекращении пожара на „Очакове", с него было снято 15 обуглившихся трупов, 16 ноября выплыло 8 трупа, „а в последующие дли,—как глухо говорится в оффициаль-, ной версии,—постепенно выплывали еще трупы и предавались зем- ле". В военно-морской госпиталь было доставлено тяжело раненых— 29, легко раненых—32, обожженных—19 и ознобленных—6. Молва матросская гласила, что погибло несколько десятков. И на этом не-( определенном указании приходится остановиться Среди погибших много людей, вполне сознательно шедших на смерть за великое дело. Имена их навсегда останутся нам неизвест- ными. Такова общая судьба огромного, подавляющего большинства пав- ших в революционной борьбе. Об этом жалеть не приходится тем, кому на долю выпал счастливый жребий продолжать их дело, дело рабочего класса, лучшими борцами которого они были. Одним из тех немногих, чье имя сохранилось и в памяти остав^ шихся в живых, и в оффициальных архивах, был С. П. Частник.?^ кондуктор (старший баталер) „Очакова". Он был душой и истинным^ героем этого эпизода ноябрьского восстания/ Сверхсрочная служба во флоте не убила в нем того огня, который еще в молодые годы—в начале 90-х г.г.—загорелся в нем под влиянием революционной про пагапды. „Уже десять лет, как я поклонник свободы®—сказал он * радостно окружившим его матросам, когда все офппет-л и кондукто- ра, верные царской присяге, с'ехали с возмутч шегося крейсера.
10 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Матросы избрала его командиром корабля. Когда выяснилось окон- чательное крушение дела и Шмидт, переодетый в матросское платье покинул крейсер, делая попытку спастись на одном из миноносцев, Частник предпочел остаться с командой до конца. В числе послед- V них уцелевших он был снят с горящего судна и принят на полубар- кас с „Синопа*. И здесь он смело взглянул в лицо палачам. \ — Теперь вы нас убиваете и судите. Подождите—через несколь- ко дней, ну, через год мы с вами будем делать то же, да еще и по- ' хуже. Не я, так другие найдутся, которые отомстят за нас •). Не так скоро, как мечтал расстрелянный на о. Березани моряк, но его пророческие слова исполнились. ) Обв. акт со делу о восстании на кр. 1-го ранга «Очаков».
II. Севастопольские тюрьмы. Артиллерийские карцера,—Перевод в городскую тюрьму.—Тюремная философия.—Наи- виратель «голубь» . —Режим в тюрьме.—Жандармский обыск,—Стрельба по окнам.—Ход дела.—Суд над очакояцчми н канвь.—Казненные Гладков и Антоненко,-Попытка побега.—Похищение дела.—Суд откладывается.—Морские карцера,—Суд.—Переводе морской арестный дом.—Обыск —От'еад.—Севастополь—Москва-Смоленск. Артиллерийские карцера—это старое промозглое здание, сырое и грязное, полное той особенной вони, которая свойственна военном тюрьмам, каталажкам захолустных городов и арестным помещениям при полицейских участках. Этот запах, запах кислых щей, сырого черного хлеба, человеческого пота и испражнений, запах парашки и покрытых плесенью стен сразу ударил мне в нос и как то привел в себя. «Захотелось чайку, хотя бы горячей воды без сахара, и ку- сочка хлеба. Караул (кажется, от Литовского полка) оказался совсем уже не таким свирепым, как этого молено было ожидать после всех издевательств и оскорблений, которым подвергались .мы со стороны морских конвоиров. Появился котелок с кипятком и кусок хлеба. Мы отогрелись и языки развязались. Говорилось о пережитом, о смерти друзей и товарищей и о предстоящем. Каждый из нас был уверен, что пощады ждать не приходится и спасению придти неоткуда. Мы были взяты, так сказать, с ору- жием в руках, были участниками, а некоторые руководителями от- крытого военного мятежа. Единственное сомнение, которое еще оста- валось, это—расстреляют нас без суда, сейчас же, как только слу- чится у победителей свободная минутка, или будет разыграна коме- дия полевого скорострельного суда. Нам было известно, что весь крепостной район об‘явлен на осадном положении, и мы все хороше знали, как эта формула обычно применяется к взятым в плен мятеж- никам. Настроение не было убитым и подавленным. Не было, правда, и того первного бахвальства, под которым часто, в подобных случаях, прячется На людях страх перед неизвестным и роковым. Люди говорили обычными голосами и занимались привычными делами. Кое-кто лег спать, другие беседовали с караульными, рас- спрашивая о харчах, разузнавая, нет ли земляков; остальные, цоци- вая чай, разговаривали друг с другом. Кто-то, ухватившись аа решетку, влез на окошко, выходившее на бухту, и сообщал сверху, что видно.
12 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Горел „Очаков". Белые линии прожекторов, скрещиваясь и рас- ходясь, полосовали бухту и пустынные, точно мертвые окрестности. Вспышки редких выстрелов освещали небо. Через неровные проме- жутки доносились звуки негустых залпов. Что это? Идет ли еще где нибудь борьба, или уже приступили к расстрелам. Залпы слышались в направления флотских экипажей и их неспешные промежутки не- вольно внушалп мысль о последнем. Скоро придет и наш черед. И с этой думой усталые головы склонялись, веки слипались, и один за другим мы погружались в соя. На голом и грязном полу было сыро, холодно и жестко. Мы тесней прижимались друг к другу, чтобы согреться. Ночь быстро прошла в мертвом усталом сне. Загорался холодный день, первый из долгого, бесконечного ряда тюремных дней. J В .карцерах мы были совершенно отрезаны от города и не имели ' ^никакого понятия о том, что там происходит. Оставшиеся на воле друзья не могли со мной снестись, так как они не только не знали о том, где я нахожусь, по и не знали, уцелел ли я. Больше того, нахо- дились даже очевидцы моей смерти. И когда_вачером на третий или четвертый день сильный кон- вой при офицере повел меня куда то по пустырям и задворкам, я шел с уверенностью, что настало время предстать перед полевым судом, а затем покончить расчеты с жизнью. Я был молод и полон сил, и подобная перспектива мне не улыбалась. Несколько раз во время этого длинного пути пытался я нащупать слабое место в окружавшем меня живом кольце, чтобы прорвавшись найти спасение в темноте, но всякий раз, когда я отклонялся от центра, приближаясь к тому или другому солдату, меня встречали холодно поблескивавшие штыки. Приходилось подчиняться. . Совершенно неожиданно во мраке вырисовалась громада каких I то зданчй. Маленькие, тускло освещенные квадраты окон. Расплывча- *' тые силуаты решеток. Тюрьма. „Значит, суд будет Ъ тюрьме и тут же исполнят приговор*,— мелькает мысль. Проходим в одни ворота. Не доходя до вторых, внутренних, поднимаемся по лестнице, входим в большую казенного вида комнату. Простая обстановка тюремной канцелярии, а за столом дежурный ромощник начальника. Под расписку меня сдают, принимают и конвой исчезает. Обычные вопросы: имя, отчество, фамилия, звание, возраст, есть лп ценные вещи и т. д. После традиционного, довольно поверхностного обыска ведут по переходам, коридорам. Как всегда, новая тюрьма кажется сложной, таинственной, за- гадочной. Знакомо-приветливо щелкает дверной замок одиночки и тут же, откуда то сверху коротко и деловито падает звук одноудар- ного звонка, зовущий надзирателя. А надзиратель взглядывает с улыбкой наверх, громко бросает: „Сейчас!" и с тихою гостеприим- ною вежливостью, почти бесшумно, закрывает широко распахнутую дверь. Все в порядке. Чувствуется какая то уверенность, успокоен- ность. Теперь все будет идти в привычном темпе уже давно знакомой мне тюремной жизни. Несмотря на крайнюю молодость (мне было всего двадцать лет), \ я уже был опытным тюремным сидельцем. В 1903 годуя провел во- семь месяцев в обоих харьковских тюрьмах. Этапное странствование В Архангельскую губернию познакомило меня с рядом тюрем, начи-
СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ ТЮРЬМЫ 1В нал с Бутырок и кончая Холмогорской „эгапкой*! В начале 1005 гола я прошел полугодовой курс в московской „Таганке*. И делая ретроспективный обзор своего далекого и не столь далекого тюрем-, ного прошлого, мне хотелось бы здесь, сейчас же, поспешить с вы- водом, дать маленький кусочек тюремной философии. В тюрьме нет ничего хуже неприятия тюрьмы. Тот революцио- нер, который с первого же дня начинает носиться с мыслью, что его, может быть, скоро выпустят, у которого, следовательно, тюрем- ное жизнеощущение сложится в тонах минорных,—самое несчастное существо в мире. Он будет неспособен к тюремной борьбе с вечным врагом—начальством. И если товарищеский долг в эту борьбу его вовлечет, он будет ядром на ногах и камнем на шее у тех товари- щей, которые и в тюрьме чувствуют себя „на почетном посту*. Без борьбы тюрьма немыслима. Сидящий всегда к ней готов, даже в те дни и месяцы, когда размеренно и спокойно идет жизнь. Средства и формы этой борьбы бесконечно разнообразны и в высокой мере индивидуальны. И это знает не только каждый пленный революцио- нер, но и каждый тюремщик. В психологии того поколения, к кото- рому принадлежу я, тюрьма сыграла не малую роль. Она выработала те общие черты характера, которые у предшествовавших нам поко- лений выражались еще более ярко: энтузиазм не только в важном, но и в мелочах, романтизм, противоречивший порой теоретическому реализму, стойкость и негибкость в вопросах даже практического свойстза. И тюрьму—нашу школу и наш университет,—мы даже лю- били. Мало кто из людей, много времени проведших в заключении даже в самых скверных тюрьмах, не найдет нескольких добрых воспоминаний в этом мрачном прошлом и не помянет несколькими теплыми словами то холодное время. Нет ничего удивительного, что, очутившись в одиночке город- ской севастопольской тюрьмы, я почувствовал себя сразу по домаш- нему, успокоенно. Что будет дальше? В будущем?.. Ну, все равно, там будет видно. Уже в первый вечер моего пребывания в новой тюрьме не- которые стороны условий заключения меня приятно поразили. Усатая физиономия татарского типа появилась в беззвучно от- воренной форточке двери и, призывая к осторожности усиленным морганием п шипением, сообщила, что о моем прибытии уже дано знать товарищам на волю. Из дальнейшей беседы я узнал, что он занимает пост привратника и пользуется полным доверием начальства. С другой стороны, поставив ему ряд вопросов, я выяснил, что он „блатной*, т. е. подкупленный и пользующийся доверием арестантов надзиратель. И откровенность его дошла до того, что он уже стая практически ставить вопрос об организации побега, а алчное поблес- кивание его глаз доказывало, что за деньги он сделает действительно все. О побеге разговор мы пока оставили, а условились лишь о том, куда ему отнести от меня письмо и как передать мне ответ. С этого момента установилась прочная связь с волей. Жена „голубя* *) посещала ведших с нами сношения лиц, сдавала им наши письма и получала обратную почту. Сам же он был примерным по домоседству надзирателем и вообще отличным служакой. Он не только *) «Голубем» у заключенных называется лицо, чаще всего надзиратель, которое является посредником для нелегальных сношений с волей, получая ва -это иногда (значительное вознаграждение. Я говор»: „чаще всего надзиратель1*, но мне приходилось польеоваться услугами « голубя» в рясе и даже н мундире ио- мощннжа начальника тюрьмы.
14 ИЗ МРАКА КАТОРГИ не пострадал от своего посредничества, но с нашей помощью не раз отличался перед начальством и позже был назначен старшим надзи- рателем в отделении городской тюрьмы. Нам он служил верно, т.-е. аккуратно исполнял поручения. Ни о каких идейных побуждениях, понятно, тут речи быть не может. Служить заключенным революцио- нерам побуждала его корысть. Ремесло это хорошо оплачивалось, сн видел в нем выгоду'. Когда же пошла полоса самых жестоких пре- следований революционеров и режим в тюрьме стал более суровым, перед ним открылась более прибыльная и менее рискованная карьера; он сделался палачем. Так, по крайней мере, несколько лет спустя рассказывал мне один брат—каторжанин, прошедший через севасто- польскую тюрьму. В момент моего прибытия в городской тюрьме политических не было. Участники восстания сидели на гауптвахте, в пловучей тюрьме, в морской тюрьме, что на южной стороне рядом с флотскими казармами, и в самых экипажах, один корпус которых был превращен во вре- менную тюрьму. Но через несколько дней, когда началось следствие и следственной комиссии удалось приблизительно разобраться в массе арестованных, начальство поторопилось отделить гражданских лиц от военных и их стали переводить к нам. Скоро одиночное крыло было набито до тесноты. Сюда прибыли Конторович, Генькин, Мазин, Кли- менко, и др., среди которых оказались и люди случайные, захвачен- ные в момент общей неразберихи под видом мятежников. Были люди, которые, спасаясь от пуль и снарядов, укрылись в экипажах и не мо- гли уже потом оттуда выйти, были и такие, которые в порыве чело- веколюбия пытались спасать гибнущих в воде очаковцев, а потом, вместе со спасенными, арестовывались. В тюрьме сразу водворился тот особый дух, воцарились те обы- чаи и нравы, какие отличали мы тогда тюрьмы с большим количе- ством „политики". Тюрьма стала „свободной"! В течение дня одиночки на замок не закрывались, заключенные могли свободно ходить по всему одиночному крылу, заходить в любую камеру, петь, шуметь, устраивать собрания и т. д. Надзор к нам и не заглядывал. Даже ночью, после поверки, когда камеры запирались, наблюдения за нами почти никакого не было. Самое большее, в чем могла проявляться надзирательская функция—это в подслушивании, так как глазки *) были забиты или заклеены извнутри и подглядывать в них было нельзя. На дверях и на откидных форточках были при- деланы крючки или задвижки, так что в самодержавной тюрьме мы осу- ществляли неосуществленную на воле формулу вольности; мой дом— моя крепость. За мое время всего один раз наши одиночные крепости подверглись нашествию неприятеля. Но это нашествие произошло с соблюдением всех формальностей, требуемых законом. В двери одиночек, занимаемых с.-р-ами, арестованными по какому то аграрному делу, постучались ночью. Разбуженный обитатель кре- пости интересуется именем и званием нарушителя его покоя. Все, оказывается, в порядке: и имя, и звание, и мундир голубого цвета и звон шпор, воистину жандармский. — Что угодно? — Произвести обыск. — На каком основании? •) „Главок4', „очко1', „провурка“—отверстие в двери, большей частью круг- лой формы, застекленное снаружи прикрывающееся подвижным щитком. Французы красноречиво именуют это приспособление для наблюдения—„иудой".
СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ ТЮРЬМЫ 15 И так далее, как полагается вести разговор в таких случаях. В результате из тюрьмы выносится гектограф, бумага отпечатан- ная, недопечатаяиая и совсем чистая и еще многое такое, чему по- добает быть не в одиночной камере тюрьмы, а в обиталище подполь* ника. Кроме юмористического и обличительного журнальчика „Бомба4, распространявшегося и за стенами тюрьмы, жандармы приобрели в эту ночь вещественные доказательства и менее невинной, с их точки зре- ния, деятельности „заключенных4. Возни сто особое дело, обвиняемых по которому арестовать не удалось по фактической невозможности это сделать дважды. Начальник тюрьмы получил нагоняй. Но изменить в тюрьме режим градоначальник, морской офицер, отказался в пику жандармам. Вражда между морскими властями, в ведении которых находилась тюрьма, и жандармами и была истинной причиной того, что в скорости после описанного приключения на свет божий стали один за другим по- являться „Осколки Бомбы“. Эс-деки не отставали от эс-еров, и в этот период тюрьма была полна литераторов, каррикатуристов и печатников. Но свобода внутри тюрьмы не распространялась на двор. На прогулку мы выходили под сильным конвоем. Окарауливавптие нас солдаты относились к нам часто враждебно, и случаи стрельбы по окнам были нередки. Одного из нас, эс-ера Сосновского, от смерти спасла исключи- тельно редкая случайность. Он стоял у окна на табуретке и смотрел на волю. Без всякого предупреждения солдат прицелился и выстрелил. Метко направлен- ная пуля должна была попасть в переносицу, но на пути оказался круглый прут решетки, к которому прислонился носом Сосновский. И пуля с такой удивительной точностью попала в центр этого прута, что не рикошетировала ни вправо, ни влево, а выбив в нем углубле- ние и слегка его изогнув, разбилась вдребезги. Несколько металли- ческих брызг в физиономию—вот все, чем отделался этот счастливчик. Другая как то пущенная в окно одиночки пуля рекошетом пе- ребила стоявшую на полке посуду. Не всегда отделывались заключенные так легко. За время моего пребывания в этой тюрьме, двое уголовных в общих камерах были убиты такими выстрелами. Свой протест во всех таких случаях мы выражали „тарарамом”, т.-е. били окна, двери, стучали, кричали... Но ни протесты действи- ем, ни письменные и словесные заявления не могли изменить отношения к арестованным со стороны некоторых охранявших тюрьму караулов. Вообще же говоря, если та или другая воинская часть начинала часто приходить к нам в караул, с нею быстро завязывались друже- ственные отношения и среди солдат, а также начальников караулов— фельдфебелей и младших офицеров—встречались принадлежащие к революционным партиям или им сочувствующие. В этой обстановке время летело быстро и не менее быстро про- изводилось следствие по нашему делу. Следственным властям был отдан приказ закончить свою работу возможно скорее, чтобы до со- зыва Государственной Думы разделаться с нами. И следственная комиссия, состоявшая из следователей военно-морского суда я дру- гих военных—юристов и неюристов, гнала во всю. Скоро нам стало известно, что дело будет слушаться по группам. В первую очередь будут судить очаковцев, к которым были отнесены и два'студенга-р Моншеев и Пятин, эс-деки, приехавшие в день подавления восстаний
16 Е 3 МРАКА КАТОРГИ ив Одессы на пароходе „Пушкин*, пассажиры которого была задер- жаны Шмидтом. Оба они согласились примкнуть к восставшим п 'деятельно помогали Шмидту. Ко второй группе была отнесены команды остальных восставших судов; к следующим двум группам были отнесены захваченные на суше во флотских экипажах матросы, са- перная рота, солдаты брестского полка и других частей и, наконец, гражданские лица. Такая разбивка на несколько групп участников единого высту- пления обгоняется не только большим количеством обвиняемых, но и желанием по каждой группе вынести наибольшее число смертных приговоров. Этот план удался лишь относительно первых двух групп, осталь- ных обвиняемых по независящим, как увидим дальше, обстоятель- ствам, пришлось судить всех вместе и не так скоро, как хотелось этого властям. Мы не сомневались в том, что приговоры будут суровыми. Про- курор Севастопольского военно-морского суда подполковник Ронжин обвинитольым актом по делу очаковской группы уже показал, что в интересах своей карьеры он будет беспощаден. И приговоры оправ- дали эти ожидания. Суд над очаковпами происходил в январе. 24-го января глав- ный командир Черноморского флота и портов Черного моря вице-адми- рал Чухнин приказом об'явил об отказе в направлении кассационным порядком дела очаковцев. Смертные казни были неизбежны. Но приговоренным к смерти четырем очаковцам под этой страш- ной угрозой пришлось прожить еще сорок дней. 6-го марта на пустынном островке Березани были они расстре- ляны. Лейтенант II. П. Шмидт, кондуктор С. П. Частник, А. И. Глад- ков, машинист 2 статьи и Н. Г. Антоненко, комендор. Эта казнь для многих была неожиданностью. Даже в военно- морских кругах, в связи с подачей Шмидтом прошеная о помилова- нии и столь долгой отсрочкой приведения в исполнение приговора, царила уверенность, что приговор будет смягчен. Как говорили, каз- ни все таки состоялись по личному настояние царя. , , Я говорил уже о фигуре Шмидта. Эта многогранная, сложная .[личность еще не в полной мере освещена историей. Его жизньитра- • Гическая смерть, его под‘емы и падения—все это для нас психологи- чески не прояснено, как то затуманено. Но, как бы ни судить его, надо признать, что он был одной из самых ярких фигур революции 1905 года, выкинутых на поверхность прихотливой стихией^: Его имя стало знаменем, вокруг которого преимущественно группировались [втягивавшиеся в течение 1906 года в водоворот революции элементы ‘ интеллигентной молодежи.^/В течение нескольких месяцев после его смерти газеты пестрили сообщениями о тех манифестациях, которые были связаны с его казнью. Вероятно, не было газеты, которая не по- святила бы его памяти нескольких столбцов, часто с последствием в 'виде закрытия, конфискации, привлечения к суду редактора. Вокруг [его имени возникала полемика, его память тянули каждая на свою Чтцрону несколько партий^ Глухо упомянуты были в газетах имена трех матросов. О Частнике я сказал уже. Он мужественно встретил смерть. Александр Гладков, рабочий по воле и социал-демократ, был всег- дашним депутатом матросов. Именно его команда, команда машинного отделения, первая начала открыто волноваться еще 8 ноября, т. е. за
СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ ТЮРЬМЫ" 17 три дня до начала общего выступления. Эти волнения выразились в неповиновении командиру, когда он требовал, чтобы кочегарная и ма- шинная команды разошлись по своим помещениям, а не устраивали бы сборищ. 9 ноября он от имени команды заявил жголобу военно-мор- скому прокурору на грубое обращение командира и плохую пищу. А в дни восстания он был депутатом и энергично работал над сплоче- нием команды и подготовкой крейсера к бою. Никита Антоненко, комендор, выделился из толпы, когда 13 ноября покинувшие, было, крейсер офицеры снова вернулись на борт. Спавшая команда была разбужена (было около 10 ч. вечерам и вызвана наверх. От нее потребовали, чтобы винтовки и ударники от орудий были выданы. На этом условии, мол, офицеры останутся на судне, а команда таким способом докажет свою верность долгу. В первый момент провокация подействовала. Раздались голоса: — „ Пусть берут., зачем нам это?". „В этот момент,— рассказы- вает обвинительный акт, — раздался сдавленный, полный отчаяния крик бегущего с бака человека:—Оружия не отдавать! Это ловуш- ка!"... И команда окончательно уперлась. Этим героем был Антонен- ( ко. С легкой руки одного из защитников, укоренился взгляд, что Антоненко не был сознательным участником мятежа. Его выступле- ние об‘яснялось тем, что он, как преданный своему делу, примерный комендор, не мог допустить, чтобы орудия были таким способом каст- рированы, и что, следовательно, описанный порыв его, укрепивший заколебавшуюся команду, был просто импульсивным актом. Это не- верно. Антоненко, согласно всем показаниям, был одним из руково- дителей команды и пользовался влиянием. Суд над второй группой происходил в начале июля, через не-\ сколько дней после убийства Чухнина матросом Акимовым, близки i j товарищем расстрелянного Частника. Вдень суда была об'явленау однодневная забастовка, явившаяся внушительной демонстрацией Глухо волновался флот и пехотные части, а недавний (6 июня) мя- теж первой роты крепостной артиллерии показывал, что в любой мо- мент взрыв может назреть. Резолюцией суда по делу этой группы четверо были приговорены к смертной казни, 82 к каторге и тюремному заключению. Смертные приговоры были заменены бессрочной каторгой, кажется, в тот же день На смягчение приговора повлияла не только паника среди властей в связи с наблюдавшимся брожением, но и то, что среди об- виняемых по этой группе не было особо ненавистных начальству лиц. За то многое предрекало, что к некоторым обвиняемым двух пос- ледних групп казнь применена будет. Все это время мысль о побеге нас не оставляла. Удачный мас- совый побег из превращенной в тюрьму флотской казармы наддал нам жару. Наши друзья на воле тоже не дремали. В первую очередь было решено устроить побег Конторовичу и мне, как главным обвиняемым. С помощью „голубя* был сделан от- тиск ключа от ворот. Был изготовлен ключ, который, после того как калитка в воротах будет им отперта и затем, по нашем выходе, за- перта, мог бы легко быть сломан в замке. Благодаря этому пресле- дователи не могли бы легко открыть ворота. Получивший для пробы ключ „голубь* передал, что он годится. Два боевика были специаль- но делегированы одною из кавказских организаций. Заготовлено было два извозчика. Мы были снабжены браунингами. Казалось, все в по- рядке, и побег должен удаться.
IS ИЗ MP AKA КАТОРГИ В условленный день и нас я ходил на прогулке по дворику перед калиткой один, так как по какой то причине Конторович не попал на прогулку. Он, кажется, был нездоров и находился в больнице. Под‘ехали дрожки. Подворотный надзиратель принял через фор- точку от приехавших передачу на имя кого то из заключенных и пошел с ней в контору, а часовой, к моей великой радости, беззабот- но отошел к другому концу дворика. Я подхожу к калитке, наклоняюсь у росшего возле нее кустика акапии, как будто рассматриваю что то, и жду. Слышу, как встав- ляют ключ, вертят им, что-то говорят друге другом. Вынимают, снова вставляют... Время проходит, а калитка не отворяется. Наконец, вижу, с крыльца спускается надзиратель, неся пустую посуду от передачи, а часовой медленно подходит к калитке. Отчаянно кашляю и отхожу. В открытую надзирателем форточку вижу бледную физиономию с выражением злости в разочарования. Неловко ли действовали непривычные руки или „голубь* обма- нывал, утверждая, что проверил ключ,—этого не удалось выяснить. Повторить попытку с ключом не пришлось, так как в это время нас пере- стали пускать на прогулку в фронтовом дворике. Следующую попытку мы предприняли из больницы, где легче можно было вести переговоры с караульными солдатами я можно было сговориться с одним из них. К тому же один из больничных надзирателей был совершенно своим человеком и обещал всяческую поддержку. Черев некоторое время удалось нащупать подходящего солдата, поляка из окрестностей Лодзи. Он с охотой обещал помочь нам пе- релезть через стену и сам решил бежать, получив от нас обещание доставить его заграницу. Посвященный в план „голубь" уславливается обо всем с волей и приносит оттуда сообщение, что в назначенное время за оградой будут находиться товарищи, которые по сигналу перебросят нам ве- ревку . Ночью, когда на пост снова встал наш приятель, мы связали для видимости надзирателя и вышли на двор. При нашем приближе- нии часовой стал отходить к караульному помещению, махая нам в то же время рукой, чтоб мы зашли назад. Думая, что кто нибудь проверяет посты, мы спрятались. Все было тихо. Мы снова выбрались и направились к условленному месту стены, чтобы переброшенным камнем дать сигнал о нашей готовности. Но часовой взял ружье на изготовку и зашипел на нас: — Уходи, я не согласен. Было очевидно, что страх взял у него верх над всеми осталь- ными побуждениями. Не солоно хлебавши, пришлось развивать надзирателя и лечь в постели. Нет надобности говорить о том, какие чувства волновали нас после этой неудачи. Была у меня еще одна попытка, столь же неудачная, как и пре- дыдущие. Я перепилил решетку в своей одиночке, расчитывая на помощь солдата, с которым завязались у меня дружественные отно- шения. Но по каким то причинам взвод его в караул не явился. И уже много позже, после всех этих неудач, мы, вместе с эс- ерами, остановились на мысли взорвать динамитом ограду тюрьмы у той же тюремной больницы. Приготовления затянулись. Нас уже пе- ревели из городской тюрьмы, когда в открытую взрывом брешь в стене бежало свыше двадцати наших товарищей по заключению.
СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ ТЮРЬМЫ 19 Между тем, к концу июня должен был начаться суд над нашей группой. Взасти заканчивали свои приготовления. А момент мы счи- тали самым неподходящим. Правительственный террор все усиливался. Нужно было во что бы то ни стало оттянуть, отложить суд. Из бесед с защитниками, знакомившимися уже с делом, выяснилось, что дело наше находится в здании военно-морского суда, хранится в простых деревянных шкафах и без особенной затраты сил и средств может быть похищено. Исчезновение следственных материалов, расчитывали мы, поста- вит суд в необходимость наново производить следствие, собирать н размножать материалы, разыскивать тех свидетелей, которые успели уехать (а таких было огромное множество), словом, настолько услож- нит работу и ослабит энергию следствия, что, помимо нужной нам оттяжки, благоприятно отразится на положении многих подсудимых. Надо принять в соображение, что относительно большинства не имелось множественных свидетельских показаний и участие их в восстании не бросалось в глаза. Чтобы сделать ясной правильность нашего рас- чета, необходимо иметь в виду, что даже такие суды, как военно- окружные, и в частости, севастопольский военно-морской, стремились всякий процесс обставить теми формальными гарантиями, которые предписывались законом. При наличности даже обвинительного акта, но при отсутствия того материала, который подтверждал бы хоть сколько нибудь выводы обвинения, осуждение считалось невозможным. Товарищи на воле с удовольствием согласились произвести та- кой оригинальный экс (экспроприацию). Быстро была произведена разведка, подтвердившая наши предварительные сведения. Было вы- яснено, что кроме дежурного сторожа, никакой дракон не охраняет сокровища. И вот, в один прекрасный вечер, в конце июня к зданию суда подошел „экспроприатор**, переодетый рассыльным телеграфа, позво- нил, был впущен, а за ним незаметно вошел другой и третий. „Три вооруженных злоумышленника11, как говорилось в правительственном сообщении, легко справились с безоружным сторожем. — Руки вверх! Сторож дал себя связать, да еще упросил мягкосердечных эгои- стов легко ранить его, чтобы не возникло подозрения в соучастии. Огромные томы—общим числом, кажется, двенадцать—были из- влечены, уложены на под'ехавшего извозчика и где то па берегу Черного моря с большим торжеством преданы сожжению. Утром мы уже знали об этом auto da fe. Ликовала не только наша тюрьма. Радость царила во всех местах заключения, где в ожи- дании суда томились участники восстания. Мы целый день пели, выкинули красные флаги, а вечером устроили иллюминацию. Были, конечно, и недовольные. Захваченные случайно, даже те, относительно которых имелись бесспорные данные об их невинности, находились до этого времени в заключении. Оправданием их на суде хотели подчеркнуть его нелицеприятность. Понятно, что перспектива просидеть до оправдания еще несколько месяцев им не улыбалась. Расчеты наши оправдались полностью. Суд постановил сообщить морскому министру о краже и просить указаний относительно даль- нейшего слушания дела. В этом своем отношении суд писал, что прибывщяй вместе со сменившим убитого Чухнина адмиралом Скрыд- ловым, военный судья Внльчевский видит единственный выход в на- значении нового предварительного следствия. Такого же мнения дер- жится и защита.
20 П 3 МРАКА каторги И дело было назначено к доследованию. С видом прибитой собаки явились к нам вторично следователи. От них мы услышали подтверждение того слуха, что один из самых важных томов не подвергся похищению, так как находился у проку- рора на дому. Тем не менее следствие двигалось вяло и медленно. Тюрьма, между тем, населялась новыми людьми. Появились анархисты и максималисты, экспроприаторы, в большинстве все люди без свойственных политическим арестантам традиций, та пена и осадки шедшей на убыль революционной волны, которыми потом в таком огромном количестве наполнились тюрьмы, ссылка и эмиграция. Приближалась годовщина нашего восстания. Приближался, на- конец, я суд. В конце октября ранним утром мы были выведены из тюрьмы. Под огромным конным и пешим конвоем, по окраинам города, при- вели нас к бухте, оттуда перевезли на южную сторону и ввергли в морские карцера, находящиеся во дворе флотских казарм, где мы за- стали других товарищей, отделенных от нас в течение всего этого врех^ни. Здесь сосредоточили главных лиц и руководителей. Вся же масса продолжала находиться в превращенных в тюрьму казармах и в морской тюрьме. Карцера представляли собой два ряда одиночек, несколько боль- ше обычного размера, обращенных дверями в противоположные сто- роны. Задняя стена у них, таким образом, была общей. Снаружи кар- цера были окружены довольно широким коридором, из которого в них и проникал свет через наполовину решетчатую дверь. Читать можно было стоя у двери или с лампой, так как в камерах даже днем был полумрак. Здесь мы были заперты на замок, но при хорошем карауле нам разрешалось посещать друг друга. Прогулки были общими. Скоро начался и суд. Большие споры вызвал у нас вопрос об участии в суде. Наша партийная группа стояла за то, чтобы по при- меру участников процесса Петербургского Совета Рабочих Депутатов бойкотировать суд, обратившись к гражданам с декларацией, пояс- няющей и мотивирующей этот акт протеста. Многие из непартийных участников движения одобрили это наше решение и хотя среди остальной массы подсудимых раздавались го- лоса за участие, быпо решено тактику эту применить. Большинство, в сущности, стояло на нашей позиции и только условия нашего заключения не дали нам возможности оформить это решение всеобщим голосованием. Меньшинству мы предоставили сво- боду действия, желая, чтобы случайные, неустойчивые и раскаявши- еся остались в стороне от нашего выступления. Декларацию было по- ручено написать мне, и она за подписями моей, Конторовича я Гень кина была напечатала во всех революционных газетах. Суд происходил при закрытых дверях в одном из корпусов флот- ских ^сазарм. Уже задолго до него властями, во главе которых стоял в качестве командующего флотом и портами Черного моря Скрыдлов, либеральничавший с матросами и заигрывавший с обществом, были приняты экстренные меры охраны. У здания суда были выставлены пулеметы, всюду были усиленные патрули. Начальство знало, что всеобщие симпатии были на нашей стороне, что все еще находящийся в брожении флот с напряжением ожидает исхода процесса, и поэтому готовилось ко всяким неожиданностям. Судьи были подготовлены к нашему выступлению. Когда после обычных формальностей судоговорения, я обратился к председателю
СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ ТЮРЬМЫ 21 с просьбой дать мне слово для заявления, среди судей возникло смятение. — Какого рода заявление? Для чего заявление? Сейчас никаких заявлений делать нельзя. В свое время вы получите слово. Я настаивал. Меня поддержали наши защитники. Наконец, слово мне дается, но с предупреждением, что я буду лишен его, если вздумаю „митинговать". „Митинговать" я как ра*з и собирался. — Наш суд—начал я—происходит в обстановке осадного режима, среди ужаса смертных казней, при полном бесправии народа... Председатель прерывает меня. — Я не позволяю вам говорить об этом. Вам разрешается только говорить по существу продавленного вам обвинения. Снова мы препираемся. Из среды подсудимых раздается ропот. Слышны взволнованные и негодующие возгласы. Я продолжаю, наконец. Едва удается мне произнести несколько слов, в которых я хочу выразить наше отрицательное отношение к .этому суду, заклеймить его, как суд палачей над жертвами, победи- телей чад побежденными, как комедию и преступление,—председа- тель снова начинает звонить и лишает меня слова. Я его не слушаюсь и продолжаю. Конвой окружает меня и выводит среди общего шума, возгла- сов, протестов... II после моего вывода буря не утихает. Товарищей, заявляющих о солидарности со мной, выводят одного за другим. Защитники про- кламируют свою солидарность и тоже покидают зал. Заседание за- крывается. Дальше все пошло своим естественным ходом. На заседания суда ходит ничтожная группа подсудимых, защищаемых казенными защитниками. В зале царит тишь и гладь. Приговор выносится при полном безмолвии и нам сообщается в тюрьме. Как мы и ожидали, было вынесено немного смертных пригово- ров—всего пять. И в исполнение они приведены не были: Скрыдлов заменил их при конфирмации бессрочной каторгой. После об'явления приговора,—это было как раз в годовщину восстания 15 ноября 1906 года,—нас сразу же заковали в ножные кандалы и перевели в морской арестный дом. А через несколько дней на- ступил и час от'езда. Начальство конспирировало во всю. О дне и часе от'езда никто не знал, хотя можно было догадываться о том, что происходят приго- товления к отправке, уже с полудня этого дня. Вечером, наконец, нам сообщили о необходимости спешно соб- раться. Но куда нас повезут, об этом сказано не было. Возмож- но, что кроме старшего конвойного офицера, подполковника Третья- кова, присланного в Севастополь со специальной миссией нас конвои- ровать, никто и не знал об этом. Начался обыск. Эго был первый обыск в бесконечной серии предстоявших нам на нашем долгом каторжном пути. Унизительная, гнусная и подлая церемония. Вам предлагают раздеться. Снявши верхнее платье, вы думаете, что исполнили при- казание. Нет. Надо раздеться до нага. Несколько человек занялись вашими вещами. Каждый шов, каждая пуговица исследуется. Всякое подозрительное место, всякое утолщение шва, особенно воротник и обшлага, наводит подозрительных инквизиторов на мысль о зашитых кредитках, о пришитых вместо пуговиц золотых, о пилке, которой
22 ИЗ МРАКА КАТОРГИ так легко перепилить кандалы и решетку. В ход пускаются ножи и ножницы. Зашивать, конечно, будете вы* сами. Возле вашего голого тела с таким же усердием профессиональ- ных ищеек „работает" два человека. Волосы, уши, ноздри... Там не „затырено® ничего. „Открой рот!* Внимательные глаза впиваются во все уголки и закоулки. „Язык!" И под языком ничего нет. Нежная рука гладит вашу бороду. „Подними руки!® Под мышками, мет ни- чего. „Наклонись!® Протесты не noMoraiaL да они и бесполезны, и" непонятны. Они и вредны еще. Могут вызвать подозрения и побудить к большей тщательности и бесцеремонности. „Шире ноги!® И пальцы работают. Но опыт показал, что пальцы орудие несовершенное. И когда в одной из первоклассных тюрем начальство пришло к заклю- чению, что в этом месте арестанты все же проносят деньги, тща- тельно свернутые и покрытые вощеной бумагой, а иногда в металли- ческой трубке, носящей на арестанском жаргоне особое название, пришлось прибегнуть к науке. Лично мне, впрочем, не приходилось подвергаться обследованию с помощью медицинского зеркала. „Под- ними ногу!“ „Другую!® В позе подковываемой лошади, опираясь для устойчивости на обыскивающего, чувствуете вы, как чужая рука проводит внизу и ищет между пальцами. И все таки... Нужда—мать изобретения. Арестант глотает золотые монеты. И я лично был сви- детелем того, как один уголовный пронес толстое золотое кольцо, надев его не на палец. Я видел, как после самых тщательных обы- сков из совершенно неожиданных углублений тела извлекались день- ги, пилка, а в одном случае золотые дамские часики. Вы обысканы. Теперь очередь за кандалами. Садитесь на ска- мью или на пол. Конвойный выгибает ногу и с силой тянет браслет цепи, чтобы убедиться, нельзя ли его снять. В редких случаях уси- лия конвойных увенчиваются успехом. Как он ни ломает вам ногу, часть пятки все же служит препятствием. Если ему кажется, что цепь все же можно снять,—а доказать это—значит выслужиться,—он не остановится перед тем, чтобы собственным плевком смочить эту упрямую пятку. Вскрикивать от боли и дергать ногой отнюдь не ре- комендуется, чтобы не вызвать озлобления и умышленного усиления попыток стянуть браслет с ноги. Перековывание арестантов при прие- ме партии вещь очень частая. Йо допустим, что перековывать вас не нужно, кольцо достаточно узкое, настолько узкое, что когда вы оденетесь и подложите под него кальсоны, штаны и портянку, у вас не останется места вгиснуть подкандальники*). Конвойный переходит к более детальному осмотру кандалов. Нет ли где в железе трещины, не подпилено ли оно, хо- рошо ли заклепаны ножные кольца и не подделана ли арестантом заклепка. В науку конвойного входит изучение всех арестантских хитростей и он хорошо знает, что часто тюремные мастера изготов- ляют заклепки на винтах, которые своим внешним видом ничем не отличаются от настоящих. Но все в порядке. Обыск кончен. И короткое: „Одевайсь!*—вызы- вает у вас вздох облегчения. Вы собираете разбросанные по грязному и заплеванному полу свои вещи, одеваетесь, укладываете в мешок разрешенное. Конечно, табак и спички отобраны. Опытный арестант знает уже, что открыто „сено® (табак) и „зайчики® (спички) не проносятся и най- денные при обыске, как и все запрещенное, они в виде приза поету- *) Куски кожи на ремнях или щаурах, надеваемые в виде голенища под кандалы, чтобы при ходьбе пе натирать браслетом ноги. Большей частью одевались под брюки.
СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ ТЮРЬМЫ 28 дают в пользование того „мосла44 (солдата) или „мента4* (надзира- теля), который производил обыск. Но если вы не новичек, то и после самого тщательного обыска, вы по крошке в карманах, в подкладке армяка, в поясе брюк, в шапке, в котах*) соберете на несколько папирос махорки и в подходящий момент сумеете удовлетворить свою страсть к курению. Несколько спичечных головок тоже у вас сохра- нилось. Спички, впрочем, вещь второстепенная. Где нвбудь у вас пришита стальная пуговица и где нибудь засунут кусок пережжен- ной тряпки. Надев пуговицу на нитку, вы получаете примитивное орудие для добывания огня, обычное в тюрьмах. Дергая один конец нитки, вы придаете вращательное движение пуговице и бьете ею по кусочку камня, осколку посуды или по надбитому краю чашки. По- лучаемые искры зажигают импровизированный трут**). Кроме спи- чек и табака у вас отобрано все металлическое и стеклянное. — Ведь металлическую ложку можно наточить, осколком разби- того стакана или зеркала можно вскрыть себе вены,—об‘яснил мне как то один разговорчивый конвойный офицер, когда я указал ему на бессмысленность отбирания подобных вещей. Все это было, впрочем, предусмотрено в специальной инструк- ции о производстве обысков у пересылаемых арестантов. При отправке из Севастополя нас обыскивали с достаточной тща- тельностью. хотя, может быть, и с меньшей изощренностью, чем впо- следствии при приемке в других тюрьмах. Но, с другой стороны, и мн ведь не были так искушены в деле „затыриваиия41 запре- щенного. Денег у нас было найдено порядочно. И хотя, по закону, часть утаенных денег оставляется все таки в пользовании арестанта, и только часть конфискуется и поступает „на улучшение арестант- ского котла и мест заключения44, они были поделены между конвой- ными. Так всегда бывало, и я не знаю случая, когда обратили бы внимание на'жалобу ограбленного арестанта. Конечно, нашли не все. Кое какие деньги нам удалось все таки утаить, и мы расчитывали, что они вам пригодятся в долгом стран- ствовании по Сибири. Мы ведь были уверены, что по старому—по бывалому будем „гремя кандалами44 шагать по Владимирке. Наконец, долгий обыск кончился. Конвойный начальник произ- нес небольшую речь на тему о заряженных револьверах, о способ- ности их стрелять и т. д. Наиболее „опасные44 из нас были посаже- ны на извозчиков вместе с конвойными, при чем каждого извозчика эскортировало несколько кавалеристов. И на всем пути до вокзала при бледном свете фонарей мы видели сильные патрули на углах пустынных улиц. < Нас везли особым экстренымпоездом до Харькова, без остановок j / на станциях, с курьерской скоростью. ' Уже после того, как мы миновали Симферополь, подполковник злорадно сообщил нам, что попытка освободить нас не удалось. — Какая попытка?! — Полно! Вы ведь прекрасно знаете, что на поезд между Сева- стополем и Симферополем должны были напасть. Но я принял все меры. Ожидали, что вас повезут завтра. *) Арестантская обувь, кожаные туфли. **) В позднейшие годы мае попался номер оффицнального «Тюремного Веегни- ка>, в котором при перечислении экспонатов тюремной выставки наряду с самодель- ными арестантскими картами, ножами и т. п. была названа «жужжалка». Опытные администраторы, знатоки тюремного быта так описывали ее: <жужжалка<, пуповина на витке, при дерганья издает жужжаший звук, служит для забавы. Хороша «забава»!
•24 3 3 МРАКА КАТОРГИ У страха глаза велики! Никто не хотел нападать на поезд, но что на начальство напала паника—это было для нас очевидно. Самые необычные предосторожности принимались во время пути. У каждого окна нашего отделения вагона стоял солдат с вынутым из кобуры револьвером в руке. А в отделении конвоя, отгороженном от нас со- лидной решеткой, и день и ночь бодрствовало несколько человек. В Москву мы прибыли ночью. Долго возили нас по круговой дороге. Наконец, поезд остановился и мы стали ожидать выгрузки. „Поведут теперь нас в Бутырки, там посадят в пересыльную камеру, а затем пойдет от этапа до этапа8, - думали мы. И в этих Мыслях поддерживал нас и конвой. — Мы до Москвы вас везем,—говорили солдаты. Но оказалось совсем иное. После многочасового стояния поезд вдруг опять тронулся. — Уж не прямым ли сообщением в Сибирь? Но конвой молчал. В Смоленске нас как громом поразило: — Выходи! Приехали! \>Это было 5 декабря 1906 года.
III. Смоленская каторга. История ее возникновения.—Наше прибытие —Белье и одежда —Поверка.—Самораоко- выванне.—Состав выключенных.—Подпоручик Жаданэвскпй.—Условия содержания я режим.—Наши требования.—Споры о форме протеста.—„Голый бунт*.—Начинщиков у вопят в Щлвисельбург.—Дорога.—.Кресты*. Только на место мы узнали о том, что бывшие арестантские роты в Смоленске переименованы в каторжную тюрьму. Эго была первая каторжная тюрьма в Европейской России, первый „централ" после упразднения в 80-х годах Харьковских централов До этого времени каторжные отбывали наказание исключительно в Сибири и на Сахалине. Исключением являлась лишь Шлиссель- бургская крепость, в которую были заключены наиболее важные политические преступники, приговоренные, за редкими исключениями, к каторжным работам. Революция 1905—1906 г.г., вызвав огромное количество т. н. политических преступлений, поставила перед Главным Тюремным Управлением вопрос о том, где и как разместить тех политических каторжан, которые многими сотнями стали накапливаться в тюрьмах сбычного типа. Сибирские тюрьмы к этому времени оказались пере- полненными до крайности. И, кроме того, продолжению отправки политических в Сибирь препятствовали и соображения иного рода. В тамошних тюрьмах, отчасти на основании закона, но, главным образом, по традиции, установился совершенно своеобразный порядок отбывания каторжными своих сроков. В тюрьмах, за замками и ре- шетками, находилась лишь небольшая часть каторжных, остальные по отбытии т. н. испытуемого и исправляющегося сроков или разрядов "), а часто и раньше, переходили в ^вольную команду*, где пребывали до отбытия всего срока, живя в казармах или на вольных квартирах, по- лучая паек, исполняя наряды на работы ит. д Обычно, благодаря раз- ным скидкам и сокращениям, задолго еще до отбытия полностью при- говора, каторжный переходил в ссыльно-поселенцы, т. е. освобождался ’) «Испытуемые» должны были носить ножные кандалы, а бессрочные «испы- туемые» сверх того в ручные. Для бессрочных пребывание в атом разряде продол- жалось 8 лет, по истечении которых, если арестант отличался хорошим поведением и проявлял признаки яспранлення, св переводился в «исправлявшиеся». Срок исзытуе- мости при дурном поведении мог удлиниться. Удлиняться, впрочем, мог и весь срок каторжных работ бев всякого судебного приговора на один или два года поотановле- нвем высшей тюремной администрации. Испытуемый, или, в просторечии, «кандальный» срок находился в папиепиоети от общего срока каторжных работ. Так осужденные на 20-ти летнюю каторгу ходила в канд:ыах только 5 лет и т. д. Испраатиюшимнся бес- срочные должны была пробыть не менее 3-х лет, также в завЯеямостя от поведении.
26 на МРАКА КАТОРГИ от тюремной опеки и должен был приписаться к какому нибудь крестьянскому обществу. Этот- относительно мягкий—порядок отбывания наказания счи- тался совершенно нормальным, пока он касался преимущественно уголовных. Но когда нужно было поименить его к огромной массе политических, возникли сомнения. Не говоря уже о том, что сибир- ские тюрьмы, за малыми исключениями, не были тюрьмами крепкими, из которых побег был бы исключительно редким явлением, попадав- шие в „вольную команду" политические будут массами совершать побеги. Кроме того, в далекой Сибири глаз центральной администрации, при всех усилиях, неизбежно будет слабым, и тот „вольный‘ режим в тюрьмах, которым славилась Сибирь, не так легко можно будет уничтожить. И нужно еще принять во внимание, что в течение всего после- довавшего за 1905 годом периода реакции, правительство в своей тю- ремной политике преследовало по отношению к побежденному врагу единственную задачу: беспощадно мстить, превращая тюрьмы в дома пыток и смерти. Решительным проводником этой политики явился вскоре убитый начальник Главного Тюремного Управления Максимович. И одним из первых мероприятий на этом пути явилось решение—создать каторжные тюрьмы в Европейской России, отменив, таким образом, если не юри- дически, то фактически, вольные команды и вводя в этих тюрьмах _ каторжный" режим в полном смысле слова. Первым таким каторжным централом стала Смоленская тюрьма, куда для руководства этим опытом Главное Тюремное Управление командировало особого тюремного инспектора Краинского. Мы были одними из первых гостей в этой тюрьме. И на нас должен был производиться этот первый опыт. Уже в темноте вечера, уставши от непривычных кандалов и довольно длинного пути от вокзала к тюрьме, вошли мы в свое новое жилище. Первое впечатление было: парашечная вонь и грязь. Встретившее нас начальство всем своим видом и поведением по- казывало, что оно еще не привычно в обращении с такой „публи- кой". Старались поскорее нас принять и не лезть на столкновения. У нас же настроение было обратное, боевое. Уже ввалившись огромной, беспорядочной гурьбой в тюрьму, мы подняли страшный шум: кто пел революционные песни, кто просто „драл глотку", чтобы показать, что мы, мол, матросы, никого и ничего не боимся. А когда надзиратели пробовали уговорить нас вести себя тише, в дело пошли угрозы. — Знай с кем дело имеешь, тюремная крыса. Мы всю вашу тюрьму разнесем. Пас загнали в несколько пустых камер и оттуда по одному стали вызывать с вещами для обыска. До сих пор мы носили собственное белье, нижнее и теплое. Ка- зенное бережно хранилось в метках. При обыске все у нас отобрали. Отобрали также и те казенные вещи: армяки, полушубки, коты и пр., в которых мы прибыли, снабдив нас в замен грязными и заношенными предметами обмундирования. Особенно ужасно было белье. Старая, покрытая заплатами дерюжина, плохо промытая, с подозрительными пятнами, издающая какой то гнусный запах. Пошито оно было на подростков, так как, мимоходом будь сказано, в редких тюрьмах администрация настолько добросовестна, что соблюдает установлен-
СМОЛЕНСКАЯ КАТОРГА 27 ный размер постройки арестантского белья и одежды. У наиболее рослых из нас нижний край рубашки не сходился с поясом кальсон, а рукава не прикрывали локтей. Портянки были все в дырах и нужно было быть большим мастером этого дела, чтобы ухитриться обернуть ими хотя бы стопу. Если бы мы подвергались этому обыску кучей, или если бы не обысканные еше знали, находясь вместе в камере, во что нас одевают, все не обошлось бы так гладко. Но взятые по одиночке мы были бессильны и вынуждены были подчиняться. Не обошлось без мелких стычек, конечно, но в общем, когда мы вновь собрались в отведенных нам камерах и стали делиться впечатлениями, оказалось, что сплохо- вали почти все. Кое-кто предлагал начать действовать сейчас же, вызвать на- чальника и требовать, чтобы нам вернули собственное белье. Но благоразумное большинство решило подождать, осмотреться, позна- комиться с населением тюрьмы и тогда уже „затянуть волынку". Глаза слипались от усталости. Кое-как неумело натянули мы на рамы коек выданный каждому на руки брезент и улеглись. Прошла первая ночь в каторжной тюрьме. Йас кусали езголо- давшиеся клопы. Парашка, огромный сосуд без крышки, обдавала нас своим зловонием Потертые от времени казенные одеяла не спа- сали нас от холода. Они были узкие и короткие и тело, соприкасав- шееся. несмотря на все усилия обернуться, с брезентом, ломило и ныло. Затекала шея от спанья на пепревычных соломенных подуш- ках, плоских, как блины, и твердых. Было еще совсем темно, когда нас разбудил грубый окрик: —Встать на поверку! В отворенную дверь вошли тюремщики с дежурным помощником во главе. Мы продолжали лежать, ожидая, что будет дальше. Последовал короткий, но энергичный разговор. Нам было сооб- щено, что по свистку, утром и вечером, мы обязаны построиться в два ряда, в затылок и стоять так, пока нас не пересчитают. Мы в свою очередь, из под одеял, осведомили, что мы не солдаты и строиться в затылок не будем. А сосчитать, мол, если это так нужно, великолепно нас можно и н лежачем положении. Негодующе бурча что-то себе под нос, помощник сосчитал наши лежащие тела и удалился. Его отступление мы приветствовали спе- той во все горло марсельезой. Одевшись и подняв к стене койки, мы' принялись бегать, пры- гать, возиться, чтобы согреть закоченевшее тело. Кандалы издавали бешеный лязг и—надо сознаться в мальчишестве!—это нам нрави- лось. Такая же музыка исходила из других камер нашего этажа и слышалась снизу. Отовсюду долетали громкие крики, веселый моло- дой смех и отрывки революционных песен. Создавалось особенное боевое настроение, хотелось еще больше показать, что нас не усми- рили, что нам наплевать на все. И скоро это настроение вылилось в новую форму. У многих явилась мысль: почему бы нам не снять кандалов? Рассказывают ведь, что в Сибири каторжные одевают их, как началь- ство свои мундиры и ордена, лишь в торжественных случаях: приезд губернатора, прокурора и т. д. В обычное же время кандалы ржа- веют себе в сумке или в изголовьи нары. Сказано—сделано. Массивными скамьями, притащенными откуда то поленьями, дверью в отхожем месте сплющивались в овальную форму толстые ножные кольца и затем стягивались через пятку. У
2? ИЗ МРАКА КАТОРГИ обладателей ног с высоким нод'емом кандалы легко не снимались. Приходилось смазывать пятку жиром. У некоторых от слишком усерд- ного снимания и надевания появились ссадины. Большинство, впро- чем, не держало свои кандалы все время под подушками, особенно после того, как надзиратели, заметив наши проделки, стали доклады- вать по начальству, и вышел приказ перековать в более узкие кан- далы тех, у кого они сходили с ног. Неопытные в этом деле .дядьки* (так называли надзирателей в большинстве арестантских отделений) с трудом могли определить степень снимаемости кандалов, и особенного ущерба нам этот приказ не нанес. Но остерегаться все таки прихо- дилось и кандалы снимались обычно на ночь. Эго было большим облегчением, так как холодное железо на голых ногах многим мешало спать, вызывая ломоту. Были однако и „герои*, у которых, благодаря особому строению ноги, даже очень узкие кольца после небольшого сплющивания, легко снимались. Они бравировали этим обстоятель- ством и демонстративно выкидывали только что надетые новые кандалы на коридор, мотивируя тем, что они, мол, „жмут очень“. Если отвлечься от некоторых неудобств, кандалы доставляли нам, в эти первые дни нашей каторги, много удовольствия. Начатье того, что каждые кандалы издавали свой особый звон. Доходило даже до завистливого чувства по отношению к тем счастливцам, чьи цепи звучали чисто и звонко, были запевалами в этом кандальном хоре. С чувством особенного под'ема пели мы старинную песню поль- ских революционеров: Do mazura stan wesolo, buntownicza wiaro... c кандальным акомпаниментом. He все понимали слова, записанные на бумажках русскими буквами. Но звон цепей в темпе мазурки заменял смысл, поднимая настроение, воодушевляя... Население той камеры, в которой мне пришлось сидеть, в пер- вые дни состояло почти исключительно из севастопольцев и притом гражданских лиц, так как матросов сажали отдельно, но затем к нам начали подбавлять и новую публику. У нас оказались и пред- ставители Польши, и кронштадтцы, и киевские саперы. Появились и герои эксов и мелкого террора, именовавшие себя то анархистами, то максималистами. Очутился среди нас и один уголовный (в это время уголовные в общей массе политиков совершенно терялись), но он скоро почувствовал себя у нас не ко двору и перепросился куда то в другую камеру *). В камерах впоследствии мы были размещены по разрядам. К пер- вому разряду, кроме бессрочных, были отнесены и двадцатилетние, ко второму срочные до 15 лет, и в третьем находились все малосрочные. Эго подразделение в прежнее время в Сибири, может быть, и имело смысл. Но в российских централах оно скоро вышло из употребле- ния. Обычно, рассаживая каторжных по общим камерам, начальство в первую очередь выделяло бессрочных, не смешивая их со срочными, срочных же чаще всего группировали в зависимости от нахождения их в числе испытуемых или исправляющихся. Первые дни проходили во взаимных знакомствах, в обсуждении нашего отношения к администрации, в дебатах о том, какие формы борьбы должны мы избрать, чтобы добиться удовлетворения тех тре- бований, которые мы с первого же дня стали пред'являть админи- Пересматривай письма написанные мною из Смоленска, я установи я, как постепенно наполнялись наша камера, кубатура которой, согласно табличке над дверью была равна 18 саж. Гак, в первые дни нас сидело в ней 10 человек. Но уже в письме от 27 декабря я регистрирую, что вас 12 человек: в письме от 30 дек. сообщается, что ас уже 16, а 4 января—18.
СМОЛЕНСКАЯ КАТОРГА 29 страции. В эти дни выдвинулись и «вожаки*, лица, выступавшие от имени заключенных перед тюремщиками, наметилось и то ядро, кото- рое, приняв наименование .бюро*, через несколько дней руководило общим протестом. В этих переговорах и обсуждениях впервые мне пришлось столкнуться с подпоручиком Борисом Жадановским, одним из тех не- многих людей, которые в течение долгих лет, от начала нашей ка- торги и до ее конца, все время оставались выпрямленными, с огнем протеста в глазах, вечно готовыми к борьбе в защиту чести и до- стоинства революционера. Будучи связан идейно с социал-демократической организацией, он встал во главе восставшей саперной роты в Киеве в конце ноября 1905 года. В другие времена, может быть, он прошел бы мимо революцион- ного движения, найдя в военной службе, к которой был подготовлен и средой, и воспитанием в кадетском корпусе и в инженерном учи- лище, цель и содержание жизни. Но бурный год вовлек его в свой мощный поток и оплодотворил заложенные в нем начала бойца. Командуя восставшими саперами, он вышел на улицу, и, когда встреченные правительственными войсками саперы рассеялись, он один остался стоять перед врагом. Впоследствии, сидя в Косом капонире Киевской крепости, он встретился с офицером, командовавшим усмирителями, и этот достой- ный слуга самодержавия, вспоминая свои подвиги, самодовольно рас- сказывал, как, видя перед собой маленькую одинокую фигуру в офи- церской форме, он недрогнувшим голосом скомандовал: — Рота, но офицеру... Из всей сотни рук только одна пара не дрогнула. Только одна пуля попала в грудь Жадановского, пронизав легкое. Считая его уби- тым, палачи прошли дальше. Друзья подобрали его и скрывали в течение нескольких месяцев. Медленно заживавшая рапа не позво- лила своевременно вывезти его из Киева. Он был арестован и приго- ворен к смертной казни, замененной бессрочной каторгой. В декабре 1906 года он был доставлен в Смоленск. Но дорога не обошлась без приключений. На пути, где то в Курской губернии, когда конвой, полагаясь на решетки окоп и кан- далы, заснул, Жадановский отвинтил фальшивые заклепки кандалов, перепилил решетку и на всем ходу поезда выбросился из окна. Паде- ние не было особенно удачным. Правда, руки и ноги остались целыми, но ушибся он сильно, а лицо оказалось покрытым ссадинами. Шапку он потерял, а офицерское пальто, находившееся в его вещах и одетое перед побегом, испачкалось и изорвалось. В таком виде вошел он ночью в крестьянскую избу какого то ближайшего села. Маленькая, почти детская, фигурка и рассказ о том, кто он и что он, не вну- шили крестьянину охваченной аграрным движением губернии ни- чего, кроме желания предать и получить от начальства рубль на водку. Он гостеприимно накормил и напоил беглеца, уложил его спать, а сам побежал за стражниками. Кроме оставшихся на лице шрамов, других последствий побег не имел. Года два велось следствие, но суд почему то не состоялся. Меня всегда поражала в Борисе Петровиче его твердость и стойкость в раз принятых решениях. Волевой момент в его психике преобладал. В щуплом, маленьком и недоразвившемся теле жила огромная стальная душа. Он не был способен кривить душой и политиканствовать ни с товарищами по каторге, не с начальством.
30 ИЗ МРАКА КАТОРГИ. На его аскетическом лице, подвижном и выразительном, приязнь и неприязнь выражались ясно и резко. И редко кто пользовался у пас такой общей, почти без исключений, любовью и таким бережно-внима- тельным отношением к себе, как он. Начальство его ненавидело. Но в то же время оно испытывало по отношению к нему и чувство удивления, доходившее порой до восхищения. Особенно сильно это проявлялось у надзирателей, гру- бый язык которых никогда не поворачивался сказать ему обычное „ты“ даже в те времена, когда иначе как на ,ты“ им было формально запрещено говорить с каторжными. Вспоминается, как в один из мрачных периодов нашей шлиссель- бургской жизни грубая и злая скотина, помощник Талалаев, набро- сился на Жадановского, вечного застрельщика во всех протестах. — Так ты не хочешь подчиняться! Да я тебя одной рукой, мозгляк, раздавлю.—И негодяй поднял огромную действительно руку над маленькой беззащитной фигурой. — Нашел чем хвастаться, дурак,—своим жиром,—холодно отпа- рировал Борис Петрович, презрительно искривив губы и глядя снизу вверх прямо в глаза тюремщику. И перед этим презрением и этим бесстрашием поднятая рука бессильно опустилась. После долгого карцера он не смирялся даже на короткий мо- мент. Не иная, что с ним делать, начальство шлет доклад о его не- исправимости в Главное Тюремное Управление. Оттуда приходит приказ: наказать Жадановского 100 ударами розог. Но тюремный врач—и как рая в то время был у нас один из самых скверных вра- чей!—категорически заявляет, что применение к Жадановскому розог равносильно убийству. И экзекуция заменяется другим видом убий- ства— 30-ти суточным темным карцером. Человек с одним только действующим легким, и к тому же сла- бым легким, с острым малокровием, человек, о каких обычно гово- рят: в чем только душа держится,—Жадановский, благодаря своей сильной душе, вышел из раскрытой революцией тюрьмы таким же стойким революционером, каким вошел в нее. Тюрьма, холодная мертвая тюрьма выпустила свою жертву. Но революция, с мыслью о которой он жил в тюрьме, сожгла его в своих раскаленных об‘ятиях... Те немногие товарищи, с которыми удалось мне связаться в 1917 году, с тревогой сообщали о том, как тяжело переживал Жада- новский бурные этапы революции. У него обострился легочный про- цесс и он лечился в Крыму. Как то не вязалась с его образом пошлая и простая смерть от чахотки. А она уже вплотную стояла за его спиной. Но наступила весна 1918 года. На Крым надвигалась контр-ре- волюция в образе об‘единенных немецких и „гайдамацких" войск, поддержанных местными татарскими и русскими белогвардейцами. Грохот тяжелых орудий приближался уже к самому сердцу Крыма. Разгорелась борьба. Жадановский не смог оставаться посторон- ним зрителем. Он принимает активное участие в организации в Ялте т. н. „социалистического отряда-, он принимает на себя командование йм. И в этом красочном, проникнутом редким энтузиазмом опиэоде революционной борьбы, он находит славную смерть. „Социалистический отряд- не надо смешивать с крымской „кра- сной гвардией-. Еще до своей гибели этот отряд из 150 идейных со- циалистов прекратил начавшийся в Алуште самосуд красной гвардии
СМОЛЕНСКАЯ КАТОРГА 81 Hiiiiiiiiimiiuiiii над подозреваемыми в сочувствии белогвардейцам жителями. Он вел наступление в поддержку осажденного Симферополя. В пылу борьбы, оставив позади себя схваченную духом нерешительности красную гвардию, эта горсть храбрецов приняла на себя весь удар огромных неприятельских сил. В строю оставалось человек сорок. *) Только весть о том, что красная гвардия на помощь не идет, что она отступила, побудила и „социалистический отряд*, под покро- вом ночи, совершить отступление в свою очередь. До этого тяжелого момента Борис Петрович не дожил. Он был убит осколком снаряда в самый разгар боя 29 апреля. В дальнейшем рассказе мне не раз придется упоминать это имя. А пока возвращаюсь к назревавшему у нас, в смоленской каторге, протесту. В сущности, на условия содержания и на режим жаловаться особенно не приходилось. Впоследствии живали мы и при худших условиях. Правда, пища была отвратите#,ной. „Балапда^ — жидкий суп, в котором „крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой*, такие же жидкие, скверно пахнущие щи из кислой капусты, горох, тоже жид- кий-прежидкий, все это без почти мяса и без жиров. Хлеб выдавался сы- рой и тяжелый. Но нам разрешалось почти неограниченно покупать на свои деньги продукты и, благодаря тому, что мы жили „комму- ной", голодать нам не приходилось. Из-за пищи поэтому мы не „волынили*. Не было также никакого каторжного „прижима*. Нами наруша- лись самые элементарные тюремные правила без всяких репрессий со стороны администрации. Нас только уговаривали не петь револю- ционных песен, становиться на поверку и т. д. Вызывая наиболее влиятельных каторжан в контору, начальник тюрьмы и инспектор чуть не плакали. — Подумайте,—говорили они.—Ведь это же не тюрьма. Это ка- кая-то гостинница. Каждый делает, что сн хочет. Надзирателям гру- бят, при входе начальства в камеру не встают, валяются на койках. Кандалы снимают. Ну, пусть бы хоть на ночь только. А то ведь днем разгуливают по коридорам и на прогулке без кандалов. А пение революционных песен! А из одной камеры выбросили икону! Ну, пусть молитв не поют, пусть не молятся. Но ведь так полагается. И затем, бия себя в грудь, бравый начальник запевал другую песню: — Ведь с меня требуют! Ведь за мною контроль! Меня отдалит под суд за то, что я распустил тюрьму. Я обязан вас наказывать. Я имею право сажать вас в карцер. Вы—лишенные прав. Смотрите! Читайте! „До ста ударов розгами*. Мы презрительно отталкивали совавшуюся нам под нос ин- струкцию. — Попробуйте! И в свою очередь переходили в наступление. Наши требования представляли собой такой огромный перечень, что скоро начальство не выдерживало и, прерывая перечисление, начинало осаживать. Тут были и посулы все устроить в скором времени, и ссылки на то, что, мол, это зависит от Тюремного Управления, куда уже сообщены наши требования, и даже подкупы. Так, в один прекрасный день, без вся- кой просьбы с нашей стороны, были раскованы Жадановский, Конто- •) Все факты о «социалист, отряде» заимствовав!.-! мною пз статьи Д. Зпиков- ского «Тени минувшего», напечатанной в журнале Истпарта «Пролетарская Революция» J* 2,1921 года.
32 ИЗ МРАКА КАТОРГИ рович, я и еще некоторые другие, которых начальство имело основание считать взакоперщиками“ всей волынки. Мы же требовали, чтобы во- обще кандалы были сняты. Но самым больным, самым насущным вопросом у нас был ы- прос о белье и одежде. Я говорил уже о том, какое белье пришлось нам одеть в вечер приезда. Одёйсда тоже была не лучше. Грязная, заношенная, скроенная на подростков, а не на взрослых людей. Она из- давала специфический запах грязного тела и тюремного цейхгауза. Мы требовали права носить свое белье и ходить в своей одежде. В своей притязательности мы дошли до того, что, когда однажды, раздраженный разговором с нами, инспектор Кран некий сказал: — Вы еще в цилиндрах захотите ходить! — Филя Калашников, задрав кверху курносую физиономию, ответил ему: — Я желаю ходить не в цилиндре, а в котелке. Понятно, что вопрос о собственном белье и одежде начальство совершенно исключало издвсех наших переговоров. Мы соглашались на некоторый компромисс: — Если аы принципиально против собственности, мы согласны на то, чтобы белье было казенным, но оно должно быть пошито из более мягкого белого холста. Одежда должна быть новой и сшита на разные росты. Разговоры скоро утомили нас. Со всех сторон послышались голоса: — Пора начать действовать! Возник вопрос о форме борьбы. Предлагалась пассивная голо- довка. Огромное большинство было против нее: слишком сильное средство, если к ней отнестись серьезно, дискредитировать же эту меру борьбы легким отношением не годится. Предлагался и активный бунт: битье дверей и окон, неподчинение. Но даже предлагавшие эту меру оговаривались, что, пожалуй, игра не стоит свеч: введут воен- ную силу, часть из пас перестреляют, изобьют, развезут по разным тюрьмам. Не помню уж кто напал на мысль о „голом бунте“. Но эту идею все встретили с энтузиазмом. Начинали вдаваться в подробности про- ведения, воображение рисовало необычные картины. Степы тюрьмы сотрясались от молодого хохота. Камеры—инициаторы не стали даже ждать формального согласия остальных камер. И вот, 21 декабря, когда в тюрьме нас было уже около пятисот человек, начался голый бунт. Когда утром у нас отворилась дверь на поверку, входившее на- чальство в удивлении и ужасе отшатнулось. В камере перед дверью лежала огромная куча белья и одежды. В полумраке зимнего утра среди клубов табачного дыма и испарений двигались фантастические фигуры: кто был совсем голым, кто задрапировался в коечный брезент, кто на подобие мумии забинтовался в узкое одеяло... У некоторых чресла были препоясаны, но многие бесстыдно выставляли на показ свою срамоту. — Что это? Что с вами? Что случилось?—в испуге из коридора крикнул дежурный помощник. Стоявшие за ним надзиратели еле удерживались от хохота. Коротко и ясно мы об'яснили. — Но я же должен вас пересчитать. Когда вы в таком виде, я не могу войти в камеру. Эго неприлично. Громовой хохот, свист и возгласы встретили его слова.
СМОЛЕНСКАЯ КАТОРГА 33 — Пересчитай это б...ское (зелье, если голых х...в боишься! — отшил ему кто-то. И хотел уже продолжать в том же духе морской словесности, но товарищи зажали ему рот. Помощник ретировался. Сильными ударами ног белье тоже было выжито из камеры. Старшие надзирателя, не смущавшиеся голых тел, повели с нами прелиминарные переговоры. — Мы вам дадим чистое белье, выстиранное. Нового у нас нет. — Мы вас пустим в цейхгауз. Выбирайте себе одежду. — Не согласны!—был единодушный ответ. — .Мы прекратим отопление. Вы простудитесь, замерзнете. — Попробуй, так тебя и так. Мы все столы и лавки пожжем. Всю тюрьму спалим. Чтоб топилось во всю. Угроза подействовала. К батареям парового отопления близко подойти нельзя было ни днем, на ночью, так они топили эти дни. Температура даже ночью не бывала ниже 16е. А днем в камере было от 18 до 20*. За надзирателями, поборов свою стыдливость, появились помощники. — Ведь это же непорядок, господа. Это нарушение всякой дис- циплины. Мы примем меры. Помощник попал в точку. Мы и стремились именно к тому, чтобы таким пассивным, законным, гак сказать, нарушением всякого порядка п всего строя тюремных отношений поставить начальство в положение безвыходности. Конечно, с тюремщицкой точки зрения, такое состояние долго продолжаться не могло. Голый бунт потому и оказался таким сильным орудием, что он вырывал у начальства вся- кий повод, всякий предлог для применения физической репрессии. Насильно белья не наденешь, а наденешь, так снова снять его не тРУДйо. „Рухнул весь строй тюремной жизни*—как сказал инспектор и как записано у меня в одном из писем-дневников. Чтобы не дать в руки начальства повода к какой нибудь при- дирке, мы уступили ему в целом ряде его требований. В частности, мы с большим удовольствием строились „во фронт**, когда оно прихо- дило к нам разговаривать. А „оно" приходило. За помощниками явилась к нам и представительная фигура на- чальника с тщательно расчесанной пышной бородой, в новом с иго- лочки мундире,- издающем запах сильных духов. — Я вас не понимаю, господа. Ведь вам было обещано удовлетво- рение всех ваших требований... т. е. пожеланий, так как требовать вы, как лишенные прав, не можете. Да, да, да... Я знаю: вы лишены имущественных и сословных прав, а не человеческих. Не беспокой- тесь: я сам юрист и культурный человек... Я понимаю, что мини- мальные требования культурного существования вам должны быть гарантированы. Но... в пределах разрешаемого тюремной инструкцией. И к удовлетворению ваших законных требований все меры мною при- нимаются. Однако, пойдите и вы мне навстречу и оставьте эту свою смешную и, простите, дикую ватею... Но все его красноречие разбивалось о наш ответ. — Нам органически противно носить это белье. Мы сразу оденемся, как только нам дадут белье хорошее. Дайте нам собственное белье, если у вас нет казенного. Мы ссылались ва Сибирь, где каторжанам разрешается носить свое белье и одежду, сшитую по казенным образцам, на Европу, где о таком белье не имеют представления.
34 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Инспектор Краинский, сменивший начальника в этих переговора, долго ораторствовал перед нашим голым строем. Он по институтски глядел в пол или переводил глаза на потолок. Но все таки он за- метил, что тела наши почернели от пыли и грязи. — Это ведь вредно. Вы губите себя. А между тем вы молоды, впереди у вас целая жизнь. Я убежден, что вам не придется долго сидеть: времена меняются. История столько знает примеров... На глазах у него появляются слезы, голос прерывается. Он растроган. Однако не растроганы мы. Кто-то вытаскивает из угла специально на этот случай припрятан- ную рубаху. Она имеет шоколадно-серый цвет. Она покрыта пятнами, топорщится, точно накрахмаленная, и обонятельное ее действие—от- талкивающее . — А вот рубаха,—говорит он.—Я не носил ее. Разве это здоровше, чем голым быть?!—И он сует рубаху в руки инспектору. Тот прячет руки за спину, делает шаг назад, а на лице его на- писано отвращение. — Это, это...—пытается он что то сказать стоящему за ним на- чальнику, но не находит слов. Арестант, со свойственной голым людям прямотой и точностью выражения, приходит ему на помощь: — Это—вот тут, за...но, а тут, малафейка...—и заметив, что его высокородие не понимает, поясняет: — Зае...но... Аргумент на столько был ad hominem, что инспектор, потеряв всякое присутствие духа, ретируется, у В конце декабря из главного Тюремн. Управления был получен формальный отказ в удовлетворении наших требований. Нам торже- ственно эта бумажка была сообщена с соответствующими коментариями и выводами, d Но это не помогло. Тогда „специальный* инспектор едет в Пе- тербург. Один из помощников приватно сообщил нам об этом и пояснил: — Решили убрать отсюда всех севастопольцев. В вас видят все зло. В таком виде инспектор и намерен представить все дело в Петербурге. И он его действительно так представил. В одной случайно по- павшей в наши руки газете, мы прочли оффициальный доклад о по- ложении в Смоленской каторжной тюрьме. Краски были сгущены чрезвычайно. „Надзиратели—и те терроризованы*—говорилось в нем. А мы еще подлили масла в огонь. День 9-го января мы ознаменовали демонстрацией. Красные и черные флаги были вывешены из окон, на решетках дверей. Мы наловили голубей и, привязав к их лапкам красную бумагу, ленты, просто записки, выпустили их на волю. Тюрьма стонала от пения и встречаемое при всяком появлении марсельезой начальство постыдно удирало. В след ему неслись крики: - Долой палачей! Смерть тюремщикам! Была об'явлена однодневная голодовка: полетели в корридор хлеб, баки с баландой и кашей. А через два дня начальство решило принять свои меры. Как всегда »ти меры были примитивны: из‘ять зачинщиков, „взять на испуг* массу и принудить ее принять условия врага. 11-го января, под вечер, нам сообщают о том, что несколько человек по распоряжению Главного Тюремного Управления перево- дятся в другую тюрьму. В какую тюрьму? Ничего не известно. Кого именно? Вам сообщат.
СМОЛЕНСКАЯ КАТОРГА 85 После короткого обсуждения решено было ехать. Поэтому, когда нас но одному стали вызывать в контору, мы без всяких разговоров собирали вещи, накидывали на себя сохранявшееся для всяких выхо- дов верхнее платье и, попрощавшись с товарищами, выходили в контору. Вывозились в качестве зачинщиков семь человек. Это были: Конто- рович, Генькин, Жадановский, Циома, Киршенштейн, осужденный по на- шему делу солдат брестского полка, одесский анархист Гершкович и я. В конторе нас тщательно обыскали, заковали в новенькие кан- далы. Начальник тюрьмы и инспектор Краинский, присутствовавшие при отправке, с заметной иронией пожелали нам, чтобы в новой тюрьме нам жилось не хуже, чем под их крылышком. И мы отправились под весьма основательным конвоем в путь. В газетах уже промелькнуло как-то сообщение о том, что нахо- дившаяся раньше в ведении департамента полиции Шлиссельбург- ская крепость передается в тюремное ведомство. С нашей стороны, поэтому, вполне естественна была догадка о том, что нас везут в Шлиссельбург. О возможности нашего перевода туда уже в самом начале голого бунта было сказано в Питере кому-то из родственников. Конвой молчал. Но на вокзале проходивший мимо нас тюремный свя- щенник, сочувствовавший нам и вышедший, очевидно, нас провожать, шепнул нам: — Кажется, вас отправляют в Шлиссельбургскую крепость. В темноте мы не могли определить, куда идет поезд. И только утром направление выяснилось: к Петербургу. Сомнения исчезли. Нам стало ясно, что старая бастилия возрождается и ждет к себе нас. На вокзале в Петербурге к нашему приезду уже была приготов- лена встреча: казаки, кареты-автомобили. Мы переночевали в подвальном этаже .Крестов" в светлых карцерах. Утром меня посетил помощник начальника Святловский, с кото- рым у меня, в бытность его начальником Севастопольской тюрьмы, были хорошие отношения. Как-то пугливо озираясь, точно боясь про- изнести самое имя страшной крепости, сказал он, что нас переводят в Шлиссельбург, но .это—секрет®. Я, конечно, обещал ему хранить свяго эту великую тайпу. Наши кандалы еще раз осмотрели. Мои показались черезчур уж вольными, хотя все попытки стянуть их с ног оказались тщетными. Тем не менее был приглашен кузнец, который долго совещался с начальством, какие кандалы будут подходящими из немалого ассор- тимента принесенных им с собой. Выбрали они кандалы старого типа, восьми-фунтовые, с массивными браслетами. Долго длилась церемо- ния расковки и заковки. Когда раздались первые удары молота по зубилу, кто-то засту- чал в дверь одного из карцеров и чей то хриплый голос крикнул: — Кого заковывают? Товарищ, кто вы? Несмотря на запрещения присутствовавшей своры, я сказал не- известному заключенному, кто мы, откуда и куда нас везут. Мне удалось узнать впоследствии, что неведомый собрат ухит- рился передать мое сообщение дальше и, благодаря ему, на тех же днях в газетах появилось сообщение о нашем проезде. Нам выдали по двух-фунтовой пайке хлеба и по куску варе- ного мяса. Тем же порядком и с теми же церемониями, что и при приезде, доставлены были мы на вокзал Ириновской узкоколейной жел. дороги и скоро пронзительный свисток „кукушки" возвестил, что начинается наш последний этап.

IV. Шлиссельбургская крепость. Прошло» Шлиссельбурга.—Его новое назначение.—Переделки и изменения за период с 1907 по 1917 г.г.—Описание крепости.—От Петербурга до Шлиссельбурга.— Первые впечатления.—Первое янакомство с начальником В. И. Зимбергом.—Его характеристика.—В старой тюрьме. —Инструкция.—Прогулка.—Перевод в новую тюрьму. В своем очерке „Шлиссельбургская крепость1' А. Пругавин в конце 1906 года разбивал историю Шлиссельбурга на три главных периода: первый—с момента завоевания крепосги и до постройки т. и. „старой11 тюрьмы; второй—период функционирования старой тюрьмы до 1884 года, когда закончилась постройка „новой® тюрьмы; третий период заканчивается 1905 годом, когда под напором револю- ции ворота мрачной крепости раскрылись и как государем тюрьма Шлиссельбург перестал существовать. Завершились три эпохи в истории русской—бастилии—древняя, новая и новейшая. И революционерам, и историкам революции в то время казалось, что история этих эпох, этот страшный цикл челове ческой злобы и ненависти, беспощадной репрессии и варварства, с одной стороны, и мученичества и героизма—с другой, закончился навсегда. Совершенно серьезно ставился и обсуждался вопрос о том, что сделать со старой крепостью—превратить ли ее в музей-релик- вию славного прошлого, стереть ли с лица земли самую память о страшных застенках, или, перенеся в другое более подобающее место останки погибших в ней борцов, использовать это проклятое место для злоб и нужд обыденной жизни. Бытописатель каторги, поэт-революционер Л. Мельшин (П. Ф. Якубович) в „Русском Богатстве" с возмущением писал о варварской затее Главного тюремного управления построить в крепости большую тюрьму для уголовных, „благодаря которой будет уничтожен один из самых святых памятников русского освободительного движения®. И это возмущение было всеобщим. Казалось совершенно несообразным ни с духом времени, ни с чувствами, волновавшими в те дни почти все слои русского общества, чтобы на этом святом острове, где в течение многих десятилетий только стопы гибнущих нарушали без молвие живой могилы, было бы устроено свалочное место для отребьев общества, чтобы там неумолчно звучали грубые крики тюремщиков и кощунственная речь уголовных... Реакция еще не разгулялась, не победила на всех фронтах, а бубновый туз и кандалы уголовного еще не сделались символами политического мученичества новой эпохи освободительного движения, закончившейся великими потрясениями 1917 года.
38 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Прошло несколько месяцев. Скрытое и неясное, стало явным и определенным. К концу 1906 года никто уясе не сомневался в том, что революционный порыв сходит на нет, а реакция растет и в ширь, и в глубь. И совершенно естественным стало казаться, что за „новейшим" периодом в истории русской бастиляи наступал период современный. Думать о том, что победители в гражданской войне пощадят и оставят во всей неприкосновенности реликвии прежних периодов, было слишком наивно. Испытанные и освященные тради- цией орудия подавления и мести, террора и казни были под рукою, и все, что могло сделать нового творчество этого периода, это— реставрировать и усовершенствовать наследие прошлого. Основным, самым характерным признаком политической репрес- сии периода реакции было обезличение, если можно так выразиться, самой репрессии, уничтожение свойственных до-революционным методам индивидуальных черт. Как мы знаем из истории, даже осужденные на каторгу политические враги самодержавного строя подвергались самым различным формам отбывания этого „наказания" в зависимости от той или иной оценки личности преступников, от того или иного их отношения к власти, словом, от их „поведения". Наиболее опасные, закоренелые, неисправимые и непримиримые отда- вались в жертву Шлиссельбургским казематам, другие ссылались, тоже с известными градациями, в каторжные тюрьмы Сибири и на Сахалин. Были случаи административного заключения в Шлиссель- бург. К одним применялись амнистии и закономерные смягчения участи, к другим они применялись частично, к третьим, наконец, совершенно не применялись. Революция 1905 года, заполнившая каторгу небывалым, колос- сальным количеством политических, сделала невозможным даль- нейшее применение этого метода. Если сначала тюремное управление, переняв от органов М-ва Внутренних дел попечение об осужденных врагах существовавшего строя, пыталось сохранить прежний индиви- дуальный метод репрессии, то постепенно, подавленное колоссаль- ностью этой задачи, оно от нее отказалось и лишь в совершенно редких исключительных случаях считалось с политической и нрав- ственной физиономией своих „пациентов". Естественно, что при этих условиях и Шлиссельбургская кре- пость стала утрачивать и через некоторое время совсем утратила свое исключительное значение, значение бастилии par excellence. В первые дни нового существования Шлиссельбургской крепости, —она была переименована в Шлиссельбургскую каторжную тюрьму,— старые порядки и старый режим пытались возродить. Этому содей- ствовало в значительной мере то обстоятельство, что местные условия не позволяли населить ее большим числом каторжан. В распоряжении администрации были всего две тюрьмы: старая, построенная в начале XIX столетия и имевшая десять раз- ной величины камер одиночного типа, и новая, построенная в начале 80-х годов прошлого столетия и начавшая функционировать с 1884 года. В этой последней было сорок одиночных камер, из которых одна была занята под ванную комнату. До приспособления казармен- ных построек под тюрьму нас и крепости содержалось всего, 51 человек (maximum), не считая нескольких малосрочных уголовных „ротников", которые жили за оградами обоих тюрем и выполняли те черные работы, на которые посылать нас в то время начальство не считало возможным.
ШЛИССЕЛЬбУРГСКЛЯ КРЕПОСТЬ 39 Главное Тюремное Управление, взявши крепость в свое ведение, сразу решило превратить ее в первоклассную усовершенствованную тюрьму с населением до 800 человек. Его не смущал целый ряд ка- завшихся на первый взгляд совершенно непреоборимыми препятствий. Об этих препятствиях в середине 1906 года, упомянутый уже мною Мелыпин-Якубович писал так:» Надо надеяться, что эта затея Глава. Тюр. Упр. провалился по практической своей нелепости. Довольно напомнить, что частые бури нередко отрывают крепость от общения с внешним миром на 3—4 дня, а в проектируемой тюрьме будут поме- щаться несколько сот арестантов и, быть может, столько же конвой- ных солдат". Затем возникал вопрос о новых постройках и т. д. Но все эти препятствия были преодолены. Уже в первый год своего нового существования крепость обога- тилась новой тюрьмой. Из бывших казарм и квартир жандармского персонала была создана общая тюрьма с больницей при ней, в кото- рой размещалось свыше двухсот заключенных. Это двух-этажное зда- ние вытянулось почти во всю длину западного фасада крепости, не- посредственно примыкая к стене и простираясь от Государевой башни, через которую были проведены ворота в крепость, до Светличной баш- ни, служившей в былое время местом заточения. Эта новая тюрьма получила наименование первого корпуса. Она была отделена от осталь- ной части крепости высокой кирпичной стеной, повторявшей изгибы крепостной стены и огораживавшей огромный двор, на котором впо- следствии разбивались цветники □ было устроено два круга для про- гулки. Старая тюрьма, именовавшаяся народовольцами .сараем", тоже недолго сохраняла свой первобытный вил. Па старом массивном фун- даменте были воздвигнуты новые стены в два этажа. В каждом эта- же находилось по шесть общих камер с общим населением в 140 че- ловек. Эта тюрьма была названа вторым корпусом. Всякий, кто читал описания Шлиссельбургской крепости в воспо- минаниях-ли узников ее или в описаниях лиц, посетивших ее в тот короткий промежуток времени в 1906 году, когда она была доступна для осмотра, наверно помнит этот страшный каменный колодец,—кре- пость в самой крепости!—в котором была расположена старая тюрь- ма. Наружная крепостная стена в этом месте была много выше осталь- ной стены и такая же огромная стена отделяла эту .цитадель" от внутренности крепости. Шлиссельбургские фортификаторы—шведы воз- двигли ее в целях обороны, как последнее убежище гарнизона на случай, если штурмом враг ворвется в крепость. Впоследствии, когда крепость утратила свое военное значение, этот каменный колодец был использован для „внутренних", .государевых" нужд. Здесь, во внут- ренней башне находились казематы, в которых томились и опальные вельможи, и члены царской семьи, и нецарствовавший император Иоанн Антонович, а потом враги другого сорта—крамольники. Здесь был за- мурован и заморил себя голодом раскольник Круглый; здесь в заточе- нии погиб первый политический, в точном смысле слова, заключен- ный кн. Голицын; четыре года здесь томился знаменитый Новиков и здесь 37 лег из 46 лет заключения провел несчастный Валериан Лу- каспнский. Лишь в течение нескольких часов освещает солнце эту дыру; ветер, холодный бешеный ветер Ладоги не обвевает своим живым ды- ханием всех ее углов и закоулков. Зеленой плесенью и мохом покры- ты серые стены, а с гребней их любопытно свешивают свои кудрявые головки мелкие искривленные непогодой березы. Почти все казни, со-
40 ИЗ МРАКА К АТОРГИ вершившиеся в мрачной крепости, происходили на этом дворе: там же был похоронен Балмашов, а рядом, за стеной „на воле" находится маленькое кладбище остальных героев и мучеников. Когда из старой тюрьмы возник второй корпус, традиции этого проклятого места не угасли. Во втором корпусе содержались преиму- щественно „неисправимые", боевые элементы каторги, и для рядового каторжанина, даже иолитического, перевод во второй корпус из об- щих камер первого, а позднее—и четвертого корпуса, являлся реаль- ной угрозой. Сидевшие там не попадали на наружные работы и на работы в мастерских. А в казематах Светличной башии, этих мрачных и сырых норах, были устроены темные карцера, просидеть в кото- рых двже неделю, не говоря уже о месяце, было истинной пыткой. Эти карцера поставляли наибольшее число жертв бичу Шлиссель- бурга нашего периода—чахотке. Новая тюрьма была переименована в третий корпус, но ника- ким переделкам не подвергалась. По каким то таинственным сообра- жениям была изменена только нумерация камер, так что номера ка- мер нашего периода совершенно не соответствовали номерам народо- вольческого периода. Клетки, в которых гуляли заключенные, в ко- торых они разбивали огородики и цветники, вскоре после нашего при- езда были снесены и та часть двора была отделена деревянным за- бором. Через три или четыре года были срублены деревца, посаженные нашими предшественниками, и на всей этой небольшой площади был разбит огород, устроены парники и оранжерея. Через несколько лет еше на том же дворе прямо из земли выросла огромная кирпичная труба, соединенная подземным дымоходом с кочегарным отделением. К этому времени прогулки заключенных третьего корпуса стали про- исходить уже исключительно на заднем дворе между самым одиноч- ным корпусом и наружной стеной. Как известно из описаний, vis й vis переднего фасада новой тюрь- мы находилась кухня и кордегардия. До скончания века Шлиссель- бурга кухня на том же месте и осталась, разростаясь только по мере увеличения населения тюрьмы; вместо же кордегардии, в том же зда- нии была устроена контора и комната для свиланий, которые потом перенесены были в новый четвертый корпус. Непосредственно к кух- не была пристроена баня, прачешпая и кочегарка’). Тут же на- ходились одно время и карцера—два темных и один светлый, „обслу- живавшие" одиночный корпус и впоследствии при новых переделках уничтоженные. Надо отметить, что тюремщики от Главн. Тюр. Управления ока- зались куда предусмотрительнее и сообразительнее жандармов. Преж- ние узники почти всегда знали, что совершается в старой тюрьме, так как единственный ход в нее вел через ворота мимо окон новой тюрьмы. Наше начальство, стремясь изолировать заключенных в оди- ночном корпусе, забйло эти ворота, сделав вместо них проход в стене, непосредственно соединяющий эту тюрьму со двором первого корпуса. Известно также, что из окон второго этажа была видна та часть кре- пости, которая расположена между крепостным собором, с одной сто- роны, и братской могилой (могила двухсот солдат, погибших при взя- тии крепости у шведов) и рядом зданий, в которых жило начальство и прочий персонал крепости, с другой стороны. Чтобы устранить это неудобство и воспрепятствовать любопытным взорам узников прони- кать далее положенного предела, над кирпичной, сравнительно невы- 1) В крепости ио только все вланиа обогревались паром, но на пару готовилась пища и кипятилась в кубах вода.
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КРЕПОСТЬ 41 сокой, стеной был построен легкий деревянный забор в виде гигант- ских жалюзи. Если еще упомянуть о густой сети проводов от сигналь- ных звонков и телефонов, соединявшей решительно все закоулки кре- пости с центром, то можно считать, что мною в существенных чер- тах обрисованы те материальные изменения, которые произошли в крепости за время с 1907 по 1917 г.г. В 1911 году было закончено постройкой колоссальное здание, т. н. четвертого корпуса—своего рода чудо тюремно-строительного искусства. Здание это находилось направо от крепостных ворот в той части крепости, которая, с’уживаясь, смотрит вниз по течению Невы. Но я воздерживаюсь от подробного описания его, так как мое зна- комство с ним носило эпизодический, или, если можно так выразиться, карцерный характер, и в своем месте, описывая мою личную историю, я расскажу о четвертом корпусе, как я его узнал и видел. В более подробном описании Шлиссельбурга нужды нет. Может быть, еще несколько общих сведений напомнят читателю те детали, с которыми знакомили наши предшественники. Перерывая в своей памяти все, что мне приходилось читать о крепости, я наталкиваюсь на одно странное явление. Никто, помнится, не определил сколько нибудь точно площади ее. Только в письме Гершуни, написанном им во время переезда из Шлиссельбурга в Сибирь, имеется указание на то, что вся крепость занимает площадь приблизительно в полторы десятины. По моему, весь островок значи- тельно больше и только относительно пространства, включенного в стены, эту цифру можно признать приблизительно верной. На этом небольшом клочке земли, неправильным, к югу осажи- вающемся, пятном врезавшемся в свинцовые волны Ладожского озера при истоке из него Невы, расположился этом городок—тюрьма. „Кру- гом вода, по середине беда*—говорили когда то о Сахалине. Это ка- торжное motto часто повторялось и нами. Вековые деревья растут вокруг собора, представляющего центр крепости. Зелени много. Вольному населению есть где погулять и подышать воздухом в те дни, когда мощное дыхание Ладоги делает неприятной прогулку по валам за стеной. Раздолье детишкам. В тихие летние вечера их писк долетает до нас. И вместе с неумолчным щебетаньем стрижей, ютящихся огромными массами в старых стенах, как то связывает с жизнью. Они выростали на наших глазах. И в последние годы, когда мы, старожилы, уже без страшных кандалов и наручников поливали и пилоли цветы на клумбах, они не боялись вступать с нами в дружественные отношения и принимать от нас цветы и маленькие подарки. На пути от крепостных ворот к собору по какому то случаю, тоже на нашей памяти, воздвигли часовенку, от неугасимой лампады которой безбожники арестанты, просто из молодечества, любили во время работ закуривать цигарки. За то строившаяся еще при народовольцах церковка в ограде новой тюрьмы так и осталась недостроенной, служа мишенью для вечных насмешек и шуток. Ириновская узкоколейка медленно тянула нас все дальше и дальше от Питера. Жадановский, которому в годы военной учебы пришлось хорошо нозйцйм^ться с этими местами, давал нам раз'яснения:
42 ИЗ МРАКА КАТОРГИ — Вот здесь полигон. Все изготовляемые орудия пристрелива- ются здесь... Вот там ближе к Неве лагери... Тут мы производили топографические с'емки... Микроскопические станции. Какой то рабочий на одной из них долго всматривался в нас. Его, видимо, поразило, что нас везут по направлению к Ладоге. Потом он сообразил я что-то крикнул. Мы не расслышали слов. Но жест, сопровождавший слова, пояснил. В нем был и братский привет, и гнев, и надежда... Поезд остановился. Как-то сразу подтянулись конвойные. Забыты разговоры, забыто либеральничанье... Даже у того, который открыто выразил свое сочувствие и даже взял у нас несколько открыток, обе- щая бросить их в почтовый ящик, в глазах появились какие то искорки строгости. — Выходи! Стать по два! Марш! Мы медленно спускаемся на лед и поворачиваемся лицом к без- брежной Ладоге. Снег, снег и снег без конца и краю. Черный и мрачный лес остался за нами. Глаза беспокойно ищут. — Где же она? Где крепость? — Вот... Вот она.—И руки протягиваются, показывают что-то, гораздо ближе, чем почему-то искалось сначала. На беспредельном белом снеговом фоне, стеной поднимавшемся вдаль, маленькое сероватое пятно. — Это крепость? Наши взоры обращаются к конвойному офицеру. Он утверди- тельно кивает’ головой. И только по мере того, как мы приближаемся, из этой серой неопределенной массы начинают вырисовываться очертания. Коло- кольня, труба электрической станции, башни, валы... И прежнее впе- чатление чего то плоского, незначительного исчезает, уступает место, новому. Вырастает мощная громада валов, стен и башен, громоздится все выше и, наконец, она над нашими головами,страшная и неприступная. Со льда мы переходим на территорию крепости. Молодые деревца образуют небольшой садик. Невольно мелькает мысль: „Как хорошо здесь летом, должно быть, когда распустятся эти березки, зазеленеют леса на той стороне реки, забегают пароходы по синим волнам*... Нам не дают остановиться перевести дух после под'ема. Нас торопят:—Скорей, скорей!.. Вот она—эта башня-ворота. Над ее широкой пастью двуглавый орел и надпись: „Государева*. Буквы вылинявшие и неотчетливые. Потом тюремные мастера ее обновили и своими ярким золотом на старой стене она резала глаз, как румяна на щеках старухи. Перед тем, как вступить под ее мрачные своды что-то невольно тянет оглянуться назад на этот простор, на эту „волю*. Душу охва- тывала жуть и сердце тоскливо сжималось. Иллюзий уже у нас не оставалось. Надежда на близкое торжество революции и, следовательно, на скорое освобождение, если не угасла совсем, то лишь едва тепли- лась. Все говорило за то, что из этих стен нам скоро не выйтп. Но безнадежности, конечно, у нас не было. Мы. свидетели и участники великого пробуждения масс, знали, что за первым штур- мом, отбитым врагом, пробьет час второго—последнего. Это будет чае нашего освобождения. Но когда еще это будет?! Сколько месяцев, сколько лет будем мы в этих стенах, или других, им подобных, ждать и надеяться...
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КРЕПОСТЬ 43 Дико и гулко звучит под сводами лязг наших цепей. Мы сбли- жаем ноги, чтобы еще сильнее гремели они. Это наш привет старой бастилии. Под теми же сводами мы поворачиваем направо. Стало светлее и перед нами открывается внутренний вид крепости. Окруженный голыми деревьями собор—старинного типа церковка. Вокруг нее какие то могильные памятники. Могилы палачей—„иродов*, терзав- ших отданных во власть им беззащитных людей. Направо белые двухэтажные здания. В одно из этих зданий нас вводят, сдают, принимают. Надзиратели частью в обычной тюремной форме, частью в шине- лях военного образца. Это оставшиеся от прежнего периода жандар- мы, пожелавшие продолжать свою службу в тюремном ведомстве. Среди них несколько стариков, которые могли бы многое рассказать о том, что видели их глаза и слышали их уши. Мы смотрим на них с любопытством и ненавистью. Появляется начальник тюрьмы. На лице его написано сознание своей важности и значения. Он легким кивком головы здоровается с нами. Видно, что он напускает на себя эту важность, не привык еще. Он был помощником начальник;! в петербургской „предварилке", где согласно духу времени либеральничал с заключенными политическими и „прижимал" уголовных. Роль начальника каторжной тюрьмы ему внове. В разговоре с нами он на первый раз выдерживает роль до конца. Познакомившись с нашими „формулярами* и создав по ним определенное представление о нас, он перешел к вопросу о нашем содержании. Говорил он с заметным, как мы решили тогда, немецким акцентом. — Здесь не Смоленск, а Шлиссельбург. Вы должны это помнить. Вы—лишенные прав каторжные и этим определяется режим и отно- шение к вам... — Но вы должны помнить, г. начальник, что мы политические. — Этого я помнить не должен. Каторжные не разделяются на политических и уголовных. Инструкция обязывает меня применять к вам в случае дурного поведения даже розги, и я буду строго дер- жаться инструкции. — Мы не допустим применения к нам розог... Мы найдем спо- собы бороться и протестовать. — Здесь ваши протесты услышат только стены и невские волны! Если вы будете исполнять инструкцию, которую я вам потом передам, вы можете расчитывать на смягчение вашего положения. Самое глав- ное, чего я требую от вас, это послушания, вежливого обращения с надзирателями, потому что они ваше начальство. — Мы культурные люди и вежливы со всеми. Но если нас бу- дут оскорблять... — Вас никто не будет оскорблять... — ... если с нами будут обращаться на „ты “, мы тоже будем „ты- кать*. — Не имеете права. За это я буду наказывать. Надзиратели обя- заны к вам обращаться на „ты“. Я буду их наказывать, если они это- го не будут исполнять. — Нам это безразлично. Мы „тыкать" себя не позволим ни в каком случае. Натолкнувшись на отпор, начальник скоро разговор прекратил. Со всеми прибывавшими после нас партиями он заводил ту же беседу,
•14 ИЗ МРАКА КАТОРГИ получая те же ответы. Фраза о стенах и невских волнах неизменно повторялась. И вопрос о вежливом обращении принимал тот же рез- кий оборот. С этим начальником мы отбыли каторгу от начала и до конца. Фигура его настолько характерна, что я позволю себе в нескольких словах на ней остановиться. Василин Иванович Зимберг был не немцем, а эстонцем, ио в пер- вое время он почему то стремился убедить нас в том, что он чисто- кровный тевтон. С этой целью он пересыпал свою речь немецкими словами и фразами и любил говорить о немецкой литературе. Одно время, до войны еще, он стал Вильгельмом Гансовичем, снова обру- севши, когда все немецкое стало официально одиозным. Свою карьеру он начал тем, что поступил на службу в качестве писаря в Ревельскую тюрьму. А затем, отличаясь исполнительностью, угодливостью, способностью без мыла пролезть везде и всюду, он стал быстро карабкаться вверх по служебной лестнице. Каждый новый шаг вверх придавал ему все больше лоска и полиоованностн и выдвигал его из серой среды тюремной администрации. В Петербурге обратили на него внимание и перед ним открылись широкие перспективы. Крупным шагом для него было назначение на такой ответственный пост, как начальствование каторжной тюрьмой. Здесь он мог выдвинуться и выдвинулся действительно. Он как то умел соблюдать равновесие. Мелкими поблажками удерживая заключенных от слишком громких историй, он допускал только такие протесты и выступления, которые выгодно в глазах высшего начальства оттеняли его распорядительность. Но он умел и жать нас так, как другому самодуру тюремщику не удавалось. Из исполняющего должность начальника он через нес- колько лет стал начальником, оброс жиром и чинами, выгодно во всех отношениях женился, побывал в заграничной командировке и собирался уже шагнуть в тюремные инспекторы, когда революция по- ложила конец росту его величия. После речи Зимберга, нас повели в цейхгауз. Там у нас отобра- ли решительно все, что у нас было из белья и одежды, и одели во все новое. Шапка, галстух, бушлат и брюки, белье, портянки и коты— все это было чистенькое, подогнано по росту. Правда, качество белья оставляло желать многого. Оно оказалось сшитым из того грубейшего холста, который ткется в больших тюрьмах, и будучи надетона тело вызывает неимоверный зуд. Только после многократной стирки оно отчищается от кострики, делается мягче и не так терзает кожу. Переодевши, нас повели в тюрьму. Все мы в „Былом“ читали о Шлиссельбурге и легко ориентировались во всех местах, через кото- рые проходили. Вот кордегардия. Вот и новая тюрьма. Пас ведут туда и там моих товарищей сдают дежурному надзирателю с указанием кого и в какую камеру посадить. Меня же выводят снова на двор и, по- вернув направо, мы входим под своды ворот, ведущих в старую тюрьму. — Вот так фунт,—думаю я.—Изолируют от товарищей. Обра- щаясь к надзирателю, спрашиваю, почему такая немилость. — Так начальник приказал. Маленькое низкое здание, окруженное высоченной стеной. Мы входим. Дежурный надзиратель меня принимает. — Номер седьмой,—говорит сопровождающий. Массивная дверь одиночки отворяется и с гулким звуком захлопывается за мною. Я приступаю к осмотру камеры. Вышина значительная, но света мало. Окно высоко, стекла грязные и совсем близко крепостная стена, преграждающая доступ свету. Взобраться на окно можно без труда.
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КРЕПОСТЬ 45 В левом углу печка, в правом стульчак ватерклозета и рядом рако- вина и кран водопровода. G такими удобствами сидеть мне еще не приходилось. Но за то пол мне не нравится: бетонный, в трещинах „Ивдоль каземата извилистый след, Ногой заключенных пробитый*. Койка под‘емная. Я спускаю ее, настилаю сверх жидкого мочаль- ного тюфяка простыню, одеяло, обрабатываю кулаками тугую соломен- ную подушку и собираюсь уже развалиться, как форточка в двери открывается. — Днем ложиться на койку не полагается. Несколько секунд я обдумываю: какой линии держаться, начать ли скандалить или действовать по хорошему. Решаю в пользу по- следнего. — Я устал от дороги и мне нужно лечь. Передайте начальнику, что я прошу разрешения открыть койку. Койку я не поднимаю, но, сидя на ней, жду разрешения. — Начальник разрешил только на сегодня,—пришел ответ через десять минут. Я улегся и начал обдумывать положение. Первой задачей было получить книги, которые я привез с собой. Об этом я решил заявить вечером па поверке. Самым главным, конечно, было соединиться с то- варищами, т. е. добиться перевода в новую тюрьму. Здесь в данный момент я был бессилен. Нужно было выждать, разузнать, как и что, и тогда только приступеть к действиям. Поражала мертвая тишина, царившая в тюрьме. Только глухо- глухо, чуть слышно доносился откуда-то звон кандалов. Кто-то сидит уже здесь, в этой тюрьме. Но на стук в обе стенки я не получаю никакого отклика. Рядом во мной, значит, никого нет. Стучу с силой по подоконнику, чтобы дать знать о своем существовании подальше. Откуда-то педали доносится ответный стук. Но форточка в этот момент открывается. — Стучать не полагается. — Не полагается? А я думал, что как раз полагается. Хорошо, хорошо... Я снова ложусь и сплю до темноты. Зажглась висячая электрическая лампочка. Дверь открылась. Надзиратель сообщает, что ужина я сегодня не получу, а кипяток можно взять. В коридоре, куда я выхожу с чайником, полумрак. В большом кубе кипит и клокочет вода. Когда я наливаю воду, я слышу из-за двери ближайшей камеры позвякивание кандалов. Такой же звон раздается дальше, из самого конца коридора. Я хочу подойти к камере, чтобы взглянуть в глазок, кто там сидит, но надзиратель встает перед дверью: не полагается. — Все равно узнаю,—смеясь говорю я настолько громко, что из-за двери послышался ответный смех. После чая я гуляю по камере, но звон кандалов в этой тишине так раздражает, чти предпочитаешь лежать и слушать, слушать без конца эту тишину. Я не умел еще делать кандалы беззвучными, изо всех сил подтягивая их и придерживая рукою ремень. Опять открывается дверь. Входит старший надзиратель. Я сооб- щаю ему о своем желании получить на руки собственные книги. — Можно только две книги. Начальник просмотрит и тогда выдадим. После этого он, путаясь и запинаясь, читает мне инструкцию о том, чего можно и чего нельзя. Обычная тюремная инструкция, которая в хороших тюрьмах не исполняется, а в плохих не исподня-
46 ИЗ МРАКА КАТОРГИ ется тоже, но только с той разницей что в хороших тюрьмах заклю- ченный имеет право делать, что хочет, а в плохих это право перехо- дит на сторону администрации. Одно место в ней поражает меня своей несообразностью: .катор- жные, проявившие послушание и трудоспособность переводятся в разряд исправляющихся" и т. д. — Может быть, тут ошибка? — прервал я старшего. — Наверно речь идет о трудолюбии. — Трудолюбие и есть трудоспособность, — изрек он снисходи- тельно посмотрев на меня. Пришлось поверить. И как ни странно может показаться это, я убедился впоследствии в высокой мудрости этого изречения тюрем- щика. В тюремном подневольном труде градаций нет. Этого труда никто не любит ради него самого, ради процесса творчества. В ма- стерские идут ради чего угодно: для развлечения, для политурки, для заработка даже, но отнюдь не потому, что ощущают по- требность не тратить силы в праздности. И начальство в свою очередь так прониклось этой психологией, что труд одиночного за- ключенного, труд за книжкой, с карандашей за тетрадью, за труд не считает. Исполнявший в столярной мастерской свои уроки ради политурки, расценивался при переводах из разряда в разряд гораздо выше, чем работавший с утра до вечера над переводом, скажем, значительного научного труда. Правда, тут играло роль и то сообра- жение, что с мастерового тюрьма имела прибыль1), с научного же работника црибыли никакой не было. Из инструкции я узнал еще, что заключенный имеет право пи- сать письма лишь через две недели после своего прибытия в тюрьму. — А может быть можно написать открытку? — спросил я, воз- мущенный этой нелепостью. — Нельзя. Открытка—тоже письмо. А две недели для того, чтобы можно было узнать, заслуживает арестант разрешения писать письмо или нет. — А если через две недели не заслужит, как тогда? — А тогда, как заслужит, так и разрешим. — Значит, мои родные будут наказаны, если я буду плохо ве- сти себя? — Арестант должен хорошо вести себя, чтобы не огорчать своих родителей. Этой сентенцией разговор закончился. Старший ни разу не. обратился ко мне на „ты“. Я учел этот факт, как результат данного нами отпора в момент нашей приемки. И довольный хоть дакой ма- ленькой победой лег спать. Второй день моего пребывания в старой тюрьме принес мало нового. Мне принесли отобранный при обыске табак, и я смог закурить открыто, так как, конечно, при приемке я успел запрятать малую толику. При этом мне было заявлено, что табак вообще разрешается курить при хорошем поведевии, йо в данном случае начальник де- лает аванс. Утром выдали два фунта очень хорошего хлеба. Обед тоже после Смоленска показался недурным: щис нескольками кусочками мяса и 9 Я имею вдесь в виду не иросто прибавочную стоимость. По закону каторж- ный арестант получал в свою пользу всего десять копеек с каждого ваработанного им рубля, остальные девяносто копеек оставались за тюрьмой. Из второ гривенника на свои нужды он имел право тратить только половину, питачок откладывался в неприкосновенный '{онд>, выдававшийся ему на руки при освобождении.
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КРЕПОСТЬ 47 гречневая каша, сдобренная говяжьим жиром. После обеда на один час разрешено было открыть койку и „отдохнуть". После отдыха при- гласили на прогулку. В коридоре я одел полушубок и вышел во двор. На протоп- танной дорожке видны были следы арестантских котов: оббитый гвоз- дями с многогранными шляпками каблук. Значит, до меня кто-то гулял уже. Мороз был сильный, и чтобы согреться, я стал бегать взад и вперед, дав волю кандалам греметь во всю. Надзирателя, вы- ведшего меня, этот яркий звук страшно раздражал. Он несколько раз порывался остановить меня, но видно, в данных ему инструкциях не было сказано, что бегать „не полагается", и на столкновение со мной он лезть не решился. После нескольких колебаний он предпо- чел действовать обходом: вытащив откуда то деревянную лопату, он сказал: — Можно лопатой почистить снег. Эта неопределенная формула мне очень понравилась. Значит, решил я, и младшие надзиратели получили инструкцию избегать, как опасного „ты", так и неполагающегося „вы“. „Можно почистить" значило кроме того, что можно и не почистить, приказания здесь не было. — Ладно, немножко почищу,—сказал я. У меня эти дни были сильные невралгические боли в спине и много нагибаться мне бы- ло трудно. Во время одной из передышек я вдруг явственно услышал от- даленный звон нескольких пар кандалов. Звон был размеренный, пре- рывался* и снова возобновлялся. Очевидно, несколько человек прогу- ливалось во дворе новой тюрьмы. Это, конечно, были мои товарищи. Их, значит, пускали на совместную прогулку. Что за история со мной? Почему меня изолировали?—снова и снова задавал я себе во- просы, пытаясь разгадать загадку. Но все приходившие на ум реше- ния оказывались неубедительными. Всего вероятнее, казалось мне, что смоленское начальство выделило меня как зачинщика голого бунта в рекомендовало шлиссельбургскому начальству изолировать меня. Надо скорее добиться отмены этой изоляции,—решил я, и с этим решением вернулся обратно в свою камеру. Пришедший ко мне на другой день по моему вызову начальник оказался верхом любезности. Он прикрыл за собой дверь камеры, что- бы надзиратель не слышал нашего разговора, и сразу взял быка за рога. — Я знаю, что заключенный хочет, чтобы его соединили с това- рищами. Но я этого не могу сделать сейчас. Через несколько дней будет видно. Почему? Этого я не могу сказать. — Но ведь они ходят вместе на прогулку, я это знаю наверное. Почему такая разница в отношений? Я не приговорен к одиночному заключению, и если у вас нет общих камер, то общие прогулки раз- решить в вашей возможности. Начальника поразило мое знание факта общих прогулок моих товарищей, и он начал задавать мне вопросы, откуда я узнал об этом, кто мне сказал. — Никто не сказал, а я это знаю. Непосредственно перевода мне добиться не удалось. Было только обещано, что через несколько дней мне дадут прогулки совместно с одним из заключенных в этой тюрьме, а потом я буду переведен к товарищам. Книги было обещано прислать в этот же день, а на прось- бу разрешить написать открытку, если нельзя послать до истечения двух недель письмо, я получил" ответ:—„я посмотрю".
48 ИЗ МГ АКД КАТОРГИ Перечитывая свои письма этого периода, я убедился, что до 28 января Зимберг еще „смотрел", и только в этот день—через пятнадцать дней после прибытия,—я получил право написать одно письмо. Однообразно и скучно прошли остальные дни, проведенные мною в старой тюрьме. Несколько раз меня заставляли топить куб и печки, подметать и натирать воском пол в коридоре. Один раз я принял ван- ну. Через несколько дней я знал уже своих соседей. Один был петер- бургский рабочий Цедзинский, осужденный за экспроприацию, другой —кронштадтский матрос Панчишип. Оба бессрочные. С Панчпшнным через неделю мне дали совместную прогулку. На мое требование вызвать врача был приглашен из города ка- кой-то ветхий эскулап, прописавший мне ежедневно бутылку молока и фунт белого хлеба и заявивший начальнику, что мне необходимо лежать, благодаря чему на две недели было разрешено койку не под- нимать. В общем было весьма пе дурно, сравнительно со смоленскими порядками, и совсем не так скверно, как рисовалось в воображении при отправке из Смоленска сюда. Не хватало только общения с товарищами. Но я был уверен в том, что и они добиваются моего перевода к ним и что сам я сумею довольно скоро этого перевода добиться. И действительно, мои ожидания оправдались. На десятый день, перед самым обедом пришел старший надзиратель п с сочувственной улыбкой предложил собрать вещи и идти с ним.
V. Шлиссельбургская каторга. В новой тюрьме.—Новые па>тии из Смоленска.—Окончание голого бунта.—На- полнение тюрьмы.— Группировки.—Анархист Романом.—Протестанты: Кочуй в Симо- ненко.—Пруткой.—Дух протеста.—Книги.—Инспектор Семевтовсквй.—Наши заня- тия.—Переписка с родными.—Киявь Гурамов.- Наши прогулки.—Пасха.—1-е мая и Шлиссельбурге.-Голуби.-Пища.—Выписка.— «Шведы*.—Приказ «не миндальничать».— Приезд губернатора. • В новой тюрьме кроме шести прибывших со мною товарищей я никого не застал. Сначала меня посадили в камеру № 82, но но помню уж почему, в ней мне не понравилось и я перебрался в № 87, где и просидел до 1909 года, когда начал свое турне по другим тюрьмам, завершив- шееся тем же Шлиссельбургом. Камеры в новой тюрьме оказались зна- чительно меньше, чем в старой, но они были гораздо уютнее, чище, светлее. Печки не было. Вместо нее, направо от двери в одних каме- рах, налево в других, находилась стоячая батарея парового отопления, которую из коридора можно было регулировать. Койка опускалась с той. же стороны, где находилось отопление. Противоположная стена была занята железным столиком и сиденьем, при чем сиденье было ближе к окну, так что свет непосредстзенно па стол не падал. В уг- лу такой же ватерклозет, как и в старой тюрьме, раковина водоотлива и края. Впрочем у двери углов не было. Они были заложены для того, чтобы заключенный не мог ускользать ни на один момент из поля зрения глазка, так что даже естественные надобности приходи- лось совершать на виду. Только в 20 камере, в которой в прежнее время сидели В. Н. Фигнер, в закладке угла была сделана выемка. Окна были квадратные и не очень большие, но все же достаточной величины, для того чтобы в камере было светло даже в пасмурные дни. В первом этаже, впрочем, было довольно темно, так как крепост- ная стена в тыловой части корпуса всегда бросала в камеры свою мрачную тень. Окна же нашего этажа были как раз на уровне бруст- вера этой стены. Взобравшись на окно и глядя в самую верхнюю часть его, из некоторых камер можно было увидеть узкую полоску ладож- ских волн. Вечернее освещение не оставляло желать ничего лучшего (в тю- ремных условиях, конечно). Электрические лампочки на длинных шну- рах свисали с середины потолка и никто но препятствовал притяги- вать их к столику или к изголовью кровати. Этим удобством, впрочем, мы пользовались только до весны, до наступления белых ночей, когда приостанавливалось освещение во всей крепости. А к концу лета 1908
50 Я 3 У Р А К л . К А Т О Р Г И года арматуру переменили и лампочки были устроены над столиками. Мне удалось добиться, чтобы в моей камере лампочка была приделана ниже, чем в других. Нолы в камерах были асфальтовые, когда-то выкрашенные в жел- тую краску, но эта краска удержалась только в тех камерах, которые не имели оседлых жильцов. Содержать их в чистоте, благодаря оби- лию воды, было не трудно. Не опустившийся арестант ежедневно ут- ром наполнял раковину водой, мочил в ней мочальную швабру и шваброй этой тер пол до желаемой степени чистоты. Особенно о чи- стоте своих „палуб" заботились наши матросы. Попадались и грязнули, не прикасавшиеся к долу в течение целых недель. Этим свойством преимущественно отличались интеллигенты. В первые годы в эту сторону нашей жизни начальство почуй не вмешивалось, и только много позднее было вменено в обязанность заботиться о чистоте. Вскоре после моего перехода в новую тюрьму одна за другой прибыли из Смоленска еще две партии, большинство в которых со- ставляли наши севастопольцы: Мазин, Клименко, Барышев, Дорофеев, Кириллов, Мододов, Филя Калашников, Руванцев, Штрикунов, Берг Письменчук, Бруткой^ Дгонуп, Си'лненко и др. От них узнали мы, как закончился голый бунт. Иовле нашего от'взда начальство убедилось, что и без „главарей^ масса продолжает держаться непокорно. Главное Тюремное Управле- ние обвинило администрацию в неспособности а командировало в Смоленск прославившегося впоследствии в качестве начальники Псковского централа подполковника Черлениовского. получившего широко известную в каторжном мире кличку „Петрушки". Прибыв в Смоленск, Петрушка начал с угроз. Бесстрашно входил он в камеры, топал ногами, кричал, ругался. Но, встречая должный отпор, выле- тал отовсюду мячиком. Следующей мерой было введение в камеры солдат. — Но и это не помогло. Не помогли и карцера. Пришлось прибегнуть к испытанному уже сродству: высылке коноводов. Высы- л;1лись Не только в Шлиссельбург, многие пошли во Владимир, в Москву, в Сибирь... На место высылаемых приходили новые партии, менее боевые, более склонные идти на уступки и компромиссы. Получилось новое белье, одежда. И голый бунт самым естественным образом прекратился. Успех этот Петрушка приписал себе, ему пове- рили и карьера его была сделана. Впоследствии, встречая непокорные партии политических, приходившие в отданный под мощную руку его Псковский центра», Петрушка любил хвастаться: — Я в Смоленске голый бунт усмирял, а с вами и подавно справлюсь. Постепенно наша тюрьма стала наполняться. Публика попа- дала к нам самая разношерстная, разномастная. Были и серьез- ные политические „преступники", были и люди случайные. Значи- тельную группу образовали анархисты, пришедшие к нам из петер- бургской пересыльной тюрьмы: Романов, Соколов, Марголин, Сперан- ский; к ним естественно примыкали анархисты из других городов- Аронович, Краснобродский и Гершкович. Последний, впрочем, вскоре был переведен в Сибирь, где отбывала каторгу его жена. Говот1или также, что администрация так легко удовлетворила ого просьбу о переводе и потому еще, что в Шлиссельбурге в августе 1905 года был повешен его юный брат Хаим Гершкович. Громкий процесс рижской боевой социаллемократической организации имел у нас своих представителей в лице Захарова, СеменчиковаРубинштейна, Скуй и Грин- штейна. Излатышейбылиеще Шмидеборг и Зингис—оба люди совершен но
ШЛИ1 < ЕЛЬГ.Л’П КАЯ КАТОРГА 51 случайные в революционном движении, всегда остававшиеся в сторо- не от наших протестов и выступлений. Социалисты—революционеры были представлены относительно слабо. Из них назову Друганова, Фельдмана, Яковлева и прибывшего к нам в 1908 году Кругликова. Здесь я должен остановиться на чрезвычайно оригинальной, единственной в своем роде фигуре анархиста Романова. Это был уже не молодой человек и за ним было в своем роде громкое революцион- ное прошлое. Он окончил технологический институт, но к государствен’ ным экзаменам его не допустили. В начале 1900-х годов был вы- нужден эмигрировать заграницу и там издает журнал, занимающий совершенно своеобразную позицию—позицию полного отрицания вся- кой теории и всякой доктрины. В 1906 году он схвачен во время изготовления бомб и осужден на 15-ти летнюю каторгу. С первого же дня он вступил в неизбывный конфликт с начальством всякого рода. Оа бурно и резко реагировал на все, на всякую мелочь. Покажется ему, что надзиратель взглянул на него с усмешкой, и ужо кандалы начинают греметь, ноги с бешенством топать по полу, руки с угро- жающими жестами протягиваться к воображаемому обидчику, а гром- кий визгливый голое испускать нечленораздельные звуки, перемешан- ные с ругательствами. Росту он был чрезвычайно малого, худ при атом невероятно, на смуглом изможденном и бородатом лйце резко выраженного восточного типа (он был армянином) горели черные огневые глаза. В моменты гнева и ярости он был страшен и всякий, хоть раз вызвавший его на такую вспышку, избегал уже приходить с ним в соприкосновение. Обычно же Романов был самым добродуш- ним и веселым членом нашей семьи. Резкий смех его разносился по двору во время прогулки и по всему корпусу часто глубокой почыо. Над своей наружностью он любил сам шутить и не сердился, когда шутили товарищи. Он был вечной мишенью для наших остряков, а запмсиой каррикатурист наш Другапов даже злоупотреблял этим благодарным сюжетом. Мне вспоминается одна каррикатура под на- званием „Сусанна в ванне“, изображавшая маленькую скелетообразную фигурку Романова, с ужимками собирающегося опустить свое тело в огромную ванну. Несколько раз администрация пыталась об'явить Романова душевно-больным, чтобы отделаться от этого вечного скандалиста, но из этого ничего не выходило: Романов и товарищи его утверждали, что он здоров и оснований отправить его в лечебницу не было. Начальство остановилось на Формуле: он душевно-больной, но но настолько еще, чтобы отправить его к Николаю Чудотворцу (б-ца для душевно больных в Петербурге). Приехал однажды знаменитый Курлов (о трагедии, вызванной его приездом, я буду говорить в другом месте). Задолго до его приезда нам было сообщено, чтобы мы подготовились: не держали бы на виду сомнительных книг, привели бы в порядок камеры и т. д. Начальство предупреждало: — Вы знаете Курдова?! Он был шефом жандармов, а теперь— начальник Главного тюремного управления. Страшно строгий человек. Требовательный в высшей мере. Если что не по его выйдет, на ва- шем же положении огпазится, и нам, уж само—собой разумеется, по- падет на орехи. Мы понимали это прекрасно и стремились к тому, чтобы все сошло чинно-мирно. Но как с Романовым быть? Вдруг он устроит всесильному сатрапу бенефис, из которого ничего кроме вреда не выйдет. Спрашиваем Романова.
52 ИЗ МРАКА КАТОРГИ. — Не ручаюсь ни за что,—отвечает он.—А вдруг он ко мне на „ты“ обратится или придерется к чему нибудь, я не выдержу. Пусть лучше меня ему не показывают. Начальство тоже этот вопрос обеспокоил. Обращаются к одному из наших дипломатов. Тот и сообщает ответ Романова и его предло- жение не пускать генерала в камеру. — Как же не пускать? Разве это возможно' А вдруг Курлов по- требует, чтобы дверь ему открыли. — А вы ему скажите, что Романов страдает припадками умоис- сту пленил и сейчас как-раз такой момент у него. — Разве что так. А только как же сам Романов? Он протестовать не будет? — За это уже мы ручаемся. На том и было порешено. Романов с хохотом согласился на амп- луа полусумасшедшего. Когда посетитель со свитой подошли к камере Романова и над- зиратель собрался уже было открыть дверь, начальник не позволил. Курлов вопросительно взглянул на него. — Ваше превосходительство, здесь сидит Романов, ненормаль- ный, он может... одним словом, ваше превосходительство, лучше к нему не Заходить. Генерал взглянул в глазок. Романов стал бегать взад и вперед по камере, спустив с ремня кандалы, издававшие страшный грохот. — Таких надо в больницу!—сказал Курлов и прошел дальше. Нельзя было отделаться от Романова посылкой в сумасшедший дом, отделались от него переводом в другую тюрьму, С той компа- нией беспокойных, в которую попал и я, он был выслан летом 1909 года в Вологодский централ. Из Вологды мы опять вместе попали в Яро- славль. Дальнейшие переезды его мне остались неизвестными, так как из Ярославля меня вернули в Шлиссельбург, и я о нем уже не слышал. Помнится, кто-то из таких же перелетных птиц, каки мы, рассказывал, что в Ярославле Романов не буйствовал, и администрация оставила его в покое. Может быть, не буйствовал он именно потому, что его не трогали. В тот период, о котором я рассказываю, Романов был бунтовщи- ком по темпераменту. От времени до времени подобное бунуарство у некоторых товарищей принимало принципиальную окраску, получало свою мотивацию. Люди уставшие от размеренного монотонного хода тюремной жизни, но находившие удовлетворения в книгах и учебе, приходили к тому взгляду, что не стоит и не допустимо покорно от- даваться этому течению, плясать по воле гнусного начальства, под- чиняться глупой регламентации самомалейшего твоего шага. Выро- стало убеждение, что единственно достойным революционера отношением к тюрьме является полная непокорность, полное непод- чинение начальству, наплевательство на все и всех, к каким бы это последствиям ни вело. Такие люди были героями средней тюремной массы, особенно уголовных, ими восхищались, им поклонялись, не очень редко им подражали. О двух таких „героях" я расскажу здесь в нескольких словах. Это были наши севастопольцы Конуп и Симоненко. Когда на них „нашло", они стали вступать в стычки с надзирателями, потом с по- мощником, с начальником. На репрессию в виде карцера они отве- чали сопротивлением и когда их стали брать, на удары они отвечали ударами. Один раз, два раза, три раза это повторялось. Розог к ним не применяли, признавая, вероятно, бесцельность этой меры, а с другой
ШЛИ< СЕЛЬВУРГ* КЛЯ КАТОРГА. 53 стороны, несомненно опасаясь крупной истории. Их перевели в так называемый изолятор, камеру без окна в виде клетки, свет в которую падал из коридора. Изолятор .этот помещался в том же первом кор- пусе, в котором они в то время содержались, при больнице. Стены и пол—больше ничего не было в этой клетке. Ни стола, ни табуретки, ни койки, ни матраца. Совершенно, как в карцере, с тою только раз- ницей, что карцер этот был светлым и изолируемым довалась общая пища. Так продолжалось несколько месяцев. Когда начальство убе- дилось, что ничем непокорных не проймешь, пх стали переводить из тюрьмы в тюрьму. Железные натуры обоих матросов в течение не- скольких лет выдерживали все кары, которые налагало на них началь- ство: темный карцер, розги, голод и холод, избиения и издевательства. В 1912 году Конуп смирился и заявил, что если его вернут в Шлвс сельбург, он будет вести себя, как все. Начальство Бутырок, где он в то время находился, согласилось на это и в августе 1912 года Конуп вместе с нами принял участие в протесте, закончившемся месячным темным карцером. Смеясь, с характерными молдаванскими придыха- ниями, на упреки начальства в нарушении обещания, он отвечал: — Я веду себя, как все мои товарищи. Я не сука*), чтобы сидеть спокойно, когда все протестуют. Об истории и последствиях этого протеста я расскажу впослед- ствии . О том, как обстояло дело с Симоненко, я не знаю. Надо думать, что, как и все подобные бунтари, он в конце концов успокоился. Начав говбрить о бунтарях, я не могу обойти молчанием еще од- ного бунтаря—севастопольца Пруткого. Это не был бунтарь по тем- пераменту, как Романов, или но принципу, как Конуп и Симоненко. Флегматичный „хохол*, не интересовавшийся никакими принципами, только и мечтавший о том, как он вернется домой и займется своим хозяйством, любивший и в тюрьме копаться в земле, трудолюбивый и прилежный, он был бунтарем по своей наивности. Он, например, счи- тал, что как человек простой, он с таким же простым человеком, как надзиратель, мог не церемониться и привычную матроскую сло- весность применял и к случаю, и без случая. Его за это сажали в карцер. В карцер его посадили один раз за то, что, увидев в горохе червячков, он сказал надзирателю: — Я цього г...на 1сти не буду. Це т1льки чухни (намек на начальника) могуть жрать. В другой раз, получивши пайку сырого хлеба с толстым слоем закала, он дождался поверки и заявил старшему помощнику Гудиме: — Ваше благородие! В мене живи вщ такого хл1ба болить. Не можна людям йоге давати, тай собаки його не захочуть. Гудима взял хлеб, потрогал, понюхал, затем, вынув мякоть и, приложив ее к уху, стал тискать. — Не пищит, значит хлеб хороший, есть можно. — Та це же мертво тьчо, як же воно буде нищати. А як його можна 1сти, то берить co6i, мен! не треба. Гудима обиделся и запер Пруткого в карцер, кажется, на педелю. Но просидеть неделю в том карцере, куда он попал, были тяжело: это был один из холодных сырых карцеров второго корпуса. Обладая не- дюжинной силой, Пруткой стал ломать дверь, но прибежавшие надзи- ратели надели на него горячечную рубаху. *) Суками в тюрьме называются арестанты, выдавшие товарвщеЛ в чем-ии(удь, прислуживающиеся к начальству' и вообще нарушающие арестантскую этику.
54 ИЗ МРАКА КАТОРГИ. В другой рае он стал разбирать стену карцера и проделал уже порядочное отверстие в ней, когда обходивший карцера помощник за- метил его проделку. — Ты это что, сукин сын, задумал!? Зачем стену разобрал?! — Та я так, холодно мен!... Собака й та на солом! спить, кубло мае. II я co6i хопв таке кубло зробить. На сцену снова появляется горячечная рубаха, а срок карцера увеличивается. Прутков отбыл в карцерах бесконечно много времени. Один раз он пытался симулировать душевную болезнь, чтобы избавиться от каторги. В психиатрической больнице его признали здоровым и вер- нули в Шлиссельбург с сообщением, что он выздоровел. Его выходки, совершенно естественные для такого непосредственного человека, временами заставляли начальство подозревать, что все-таки он несовсем здоров, и благодаря этому смягчать наказание. , В сущности дух протеста, не в таких типичных формах, как только что описанные, жил во многих из нас и часто проявлялся под впечатлением внешних толчков, выводивших из равновесия, или под влиянием нравственных и принципиальных побуждений. Каторж- ная жизнь в такой мере коверкала человеческую психику, что часто самый уравновешенный человек вдруг прорывался и только попав в карцер и испытав своеобразное чувство удовлетворения, начинал соображать, что ведь он не раз пропускал и более серьезные случаи к возмущению и протесту, как бы просыпал их. Принципиальные обоснования, вопросы чести и достоинства революционера, конечно, играли в наших выступлениях не малую роль, создавая своего рода фон, известный строй чувств и мыслей. Но в индивидуальных про- тестах (коллективные выступления, конечно, совершенно иная вещь) почти всегда непосредственное, неучитываемое и непредвидимое побуж- дение бывало первым двигателем. В тот период,—а это был весь 1907 год,—когда тюрьма только наполнялась, мы все, почти без исключений, были настроены на очень боевой тон. Это чувствовал начальник тюрьмы и, избегая столкновений, лавировал чрезвычайно искусно. Самый режим еще далеко не был закреплен в санкционирован- ных сверху инструкциях. Прежние тюремные традиции еще сохраня- лись в виде пережитков. ‘ Самым больным вопросом для нас был книжный вопрос. Состав- ленная инспектором Главного Тюр. Управления Сементовским, старой тюремной крысой, библиотека состояла из книг духовно-нравственных и строго научных. Книг беллетристических не допускалось совер- шенно. Политическими и социальными вопросами заниматься также не разрешалось. Инспектор Сементовский был того мнения, что даже философия является в тюрьме чтением вредным, так как развивает, мол, у арестанта фантазию и „разные там идеи*. — Духовно нравственные книги,—говорил он,—развивают за то смирение и покорность. Разговор происходил в маленькой переплетной мастерской, устро- енной в одной из камер нижнего этажа, где в то же время находи- лась и библиотечка. Я рассмеялся. — Конечно, я имею в виду не интеллигентов, а рабочих, крестьян, матросов и другиг простых людей,—пояснил он, поглядывая на меня поверх спускавшихся всегда на кончик носа очков.—Хотя,— продолжал он,—почему бы и вам, интеллигентам, не читать хотя бы
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТОРГА. 55 Четьи-Минеи и другие благочестивые книги. Я сам читаю их и нахожу в этом чтении глубокое наслаждение. Вам нужно совершенно отрешиться от тех мыслей, которые завели вас сюда. Поэтому совер- шенно невозможно удовлетворить просьбу о допущении сочинений Маркса и подобных ему авторов. Вы говорите, что „ Капитал“ научная книга. Пусть так, но вы из нее делаете вредные выводы. Политиче- ской экономией вы будете заниматься, когда выйдете на свободу и под руководством профессоров будете продолжать свое обучение. Что же касается произведений изящной литературы, то здесь мы руко- водствуемся несколько иными соображениями.—Он несколько секунд колебался, потом, решившись, продолжал:—Для молодых людей при неизбежной в тюрьме праздности чтение таких книг вредно. Оно раз- жигает воображение и способствует развитию тайных пороков. Поколебать инспектора Сементовского в этих его убеждениях было невозможно. Он считал себя тонким знатоком человеческой натуры и особенно натуры арестантской, и что бы ни говорили ему мы, моподые люди, как бы ни доказывали ему ограниченность и предвзятость высказанных им положений, он все равно оставался при своем. Беллетристику, под флагом „классиков русской и иностранной литературы", нам разрешено было получать только в 1912 году и то после долгих хлопот со стороны разных влиятельных лиц у началь- ника Главн. Тюр. Управления и чуть ли не у министра юстиции. Тогда же были разрешены п журналы за прошлые годы, но опять такп не все, а только „благонамеренные* вроде „Исторического Вест- ника*. Даже „Русская Мысль* считалась журналом крамольным. Книги получать от родных с воли нам не разрешалось. Этим запрещением стремились лишить нас возможности нелегальных сно- шений с волей. Расчет был бы совершенно правильным, если бы при наличности изобретательности обоих сторон—тюрьмы я воли, такие сношения не могли происходить другими путями, напр., через жертву- емые в библиотеку книги, или с помощью симпатических чернил, но говоря уже о возможности даже в каторжной тюрьме завести почто- вого голубя. □а то, в неограниченном количестве разрешалось приобретать книги через тюремную контору за свой счет. Этим правом мы широко пользовались, и „поставщик Его Величества* и в то же время постав- щик нашей тюрьмы Вольф наверно считал нис самыми хорошими клиентами. Прочитанные книги обычно жертвовались по миновании надобности в тюремную библиотеку и кроме того у многих из нас составились довольно значительные личные библиотечки по особо интересующим каждого отраслям знания. Как и во многих тюрьмах с преобладанием политических, у пас, в Шлиссельбурге, книга играла огромную роль. В чтение, в науку втягивались до такой степени, что некоторые других интересов, кроме умственных, не имели. Были среди нас и универсалисты, люди энциклопедической складки, интересовавшиеся решительно всем, жадно глотавшие, часто не переваривая, всякое знание. Были и спе- циалисты, замыкавшиеся в узкую сферу вопросов избранной отрасли знания и не интересовавшиеся ничем, что из этой сферы выходило. Некоторые работали без всякой конкретной цели, без практических замыслов о будущем, погружаясь в науку исключительно, чтобы развиться, расширить свой горизонт; другие стремились создать что нибудь свое, внести в науку повое; третьи, наконец, ставили себе практическую задачу подготовиться к профессии, иметь возможность
56 ИЗ М Г \ К Л КАТОРГИ. по освобождении выдержать тот или инов экзамен, усовершенство- ваться и т. д. Мне часто приходил в голову вопрос, почему после стольких лет высоко-интеллектуальной жизни столь многих заключенных и не только в Шлиссельбурге, но в ряде других из огромного количества российских тюрем, мы ничего не видим от плодов этих работ, перед нами не встают новые имена, не появляются новые светила. Почему совсем иначе было с нашими предшественниками? Я затрудняюсь дать исчерпывающий ответ. Во всяком случае тот ответ, который я даю себе, не претендует на полноту. Мне кажется, что причина этого факта кроется в том, что из тюрьмы мы были выброшены непосредственно в бурную жизнь революции. Практи- ческая политическая работа захватила нас и не позволила реализовать накопленные знания. Тюрьма с ее почти монастырской оторванностью от жизни осталась бесконечно далеко, далеко не во времени, а далеко психически. Самое настроение стало другим. И к тому, что так стара- тельно, с такой любовью и надеждой накапливалось в течении долгих лет, жизнь не только не пред'являла спроса, но и с нашей стороны не могло быть предложения. А годы проходили и умственный багаж неизбежно растеривался. Носители этих отвлеченных ценностей гибли и физически. Погиб Б. П. Жадановский, весь этот десяток лет с беспримерной энергией работавший в области точных наук. Погиб В. О. Лихтенштадт, защищая Петроград от нашествия белых, и в его лице погибла огромная научная сила, светлый ум, соединенный с страстным темпераментом. Наука не только в ее высоких областях, но и элементарные науки были у нас в почете, особенно в первые годы, когда условия заключения благоприятствовали этому. Я почти не знаю ни одного из заключенных, который не отдавал бы много времени учению. Многие из рабочих и матросов, войдя в тюрьму людьми неразвитыми, даже малограмотными, становились интеллигентами в истинном смысле этого слова. Изучение иностранных языков особенно притяги- вало к себе нашу публику. И нередкостью были товарищи, успевшие теоретически овладеть за время сидения двумя, тремя и даже четырьмя языками. Если книжный вопрос был для нас больным, то менее остро в этот период чувствовалось обычное в каторжных тюрьмах ограничение переписки с волей. Окончательная инструкция Главного Тюремного Управления по этому вопросу была издана и стала полностью при- меняться лишь в 1909 году. Правда, и теперь существовало правило о том, что переписываться можно лишь с ближайшими родственни- ками и с законными женами, но начальство смотрело сквозь пальцы на то, что, подписываясь братом или сестрой, нам писали лида явно не родственные. Количество посылаемых нами писем ограничивалось двумя в месяц, но мы это ограничение обходили тем, что в одном письме писали нескольким лицам и на двух или более листах почто- вой бумаги. Когда впоследствии испытуемым разрешено было писать одно письмо в месяц и на одном листе почтовой бумаги обычного формата, мы умудрялись писать настолько мелко, что вместо одной строчки у нас между двумя линейками умещалось четыре. Часто помощник начальника князь Гурамов, заведывавший нашей перепи- ской, возвращал обратно письмо, говоря, что даже с лупой он ничего не разбирает. Он жаловался, что у него пропадает зрение от чтения наших писем, но уговорить его пропустить „в последний раз'1 так
ШЛИССЕЛЬЬЯ’ГСКАЯ КАТОРГА мелко написанное письмо ничего не стоило. Потом было окончательно запрещено писать между строчками. Помощник кн. Гурамов вообще играл в нашей жизни большую роль. Все дипломатические сношения между нами и начальником велись через него. Будучи по натуре человеком очень добрым, „князь1, как мы его запросто звали (другое прозвище у него было якинтошка“),с большим удовольствием разыгрывал роль либерального тюремщика. Он обижался, когда Романов или кто нибудь из неуравно- вешенных товарищей, перенося на него свой гнев и возмущение против начальства вообще, начинал честить его словами, мало гармо- нирующими с положением и титулом „квптошки". Но репрессий от него в этот период мы не видели. В таких случаях он несколько дней дулся и на виновного, и на всех нас, придерживаясь в разгово- рах официального топа и не закрывая при входе в камеру за собою конфиденциально двери. Но в конце концов дверь в камеру кого- нибудь из пользовавшихся его уважением открывалась без присутствия надзирателя (на эти случаи у него был свой клоч) и, весь красный от волнения, князь начинал выкладывать свою душу. Тут был и рассказ о том, почему и какой стал тюремщиком,—бедность, неподготовленность к другому труду, большое семейство и „не пойду же я в буфетчики",— и жалобы на то, что за доброту его держат в загоне, несмотря на чин (по чину он был выше Зимберга), и подробный рассказ о том, что он делает для всех заключенных и каждого в отдельности, и сообще- ние ряда конфиденциальных сведений, доказывающих, что он ничего от нас не скрывает. После такого излияния восстанавливались преж- ние отношения. Впоследствии князь Гурамов, как у нас говорили, „испортился-. Стал более требовательным, строгим. В 1911 году я с ним встретился в Петербургской пересыльной тюрьме на обратном пути в Шлиссельбург. Помощник „Хулиган" посадил меня в карцер. Как то открывается форточка и на светлом фоне ее я вижу физионо- мию князя. — Здравствуйте. За что вас посадили? — „Хулиган" был груб, и я его осадил. — С-сволочь! Ну, ничего. Завтра вам на этап.—И с этими словами форточ1са закрылась: по коридору, позвякивая ключами, приближался надзиратель. Князь громко крикнул ему:—Надо смотреть, чтобы в карцерах не пели! Я, конечно, не пел. Этим он отводил глаза надзирателю. Его строгость я объясняю только тем, что при гаком звере-начальнике, как начальник пересылки Аракчеев, князь Гурамов другим не мог быть, если он хотел продолжать свою службу. » Помню, как-то Гурамов во время отпуска начальника остался его заменять.—„Я теперь калиф на час" —говорил он,—„и могу всем распоряжаться". Мы сразу почувствовали ослабление вожжей. Самым реальным благом было то, что из выписанного через магазин тран- спорта книг ни одна не была им возвращена обратно, как „неподходя- щая" для чтения заключенным. Весь этот год прошел у нас в общем гладко. Списки на про- гулки мы составляли сами. На прогулках никакого благочиния от нас не требовали. Мы бегали, возились, играли в чехарду,—в кан- далах!—в городки ит. д., когда высохло, а весной'наши снежные бои вызывали громкое эхо в старых стенах. Пасха и еврейская и православная прошли в чревоугодии. Еврейская община Шлиссель- бурга не поскупилась на подношения заключенным, которыми, по- нятно, пользовались не одни евреи. Дама-патронесса нашей крепости,
58 И 3 М Г X К Л КАТОРГИ. представительница нелегального Красного Креста, С. А. Савинкова (мать известного Бориса Савинкова), доставила нам огромный тран- спорт всякой снеди и сладостей. На пасхальную заутреню мы отпра- вились в крепостной собор,—для развлечения, конечно,—и очень рассердили священника своим недостаточно христианским поведением. За то,—нужно правду сказать,—приглашенный из города хор, пра- вильнее, женская половина хора, на невнимание с нашей стороны пожаловаться не могла. К празднованию 1 мая 1907 пода мы стали готовиться задолго. Красная бумага из табачных пачек тщательно сохранялась. В какой то присланной для переплета в мастерскую книге нашли мы баяв- шую шелковую красную ленту и для этой святой цели присвоили ее без зазрения совести. В этот день красные розетки были у всех кроме анархистов. На прогулке вели себя торжественно. Когда же раздался крик надзирателя: „кончай прогулку!"—на сцену появилось красное знамя на палке, сделанное из бумаги, и знаменосец—Генькнн понес его впереди. Марсельеза загремела во всю мочь сильных молодых голосов, разгоняя привыкших к вечной тишине голубей и галок. Побледневший старик-надзиратель из бывших жандармов с трепетом топтался за нашей медленно идущей колонной, не зная, что делать. Революционные звуки постепенно замолкали за гулко и торопливо за- хлопывающимися дверьми одиночек. Вторая прогулка продолжала демонстрацию, начатую первой. Таких слов и таких звуков наша Бастилия еще не слыхивала. Несколько дней после этого мы ждали репрессий. Но началь- ство было к этому „пассажу" настолько не .подготовлено, что на •тот раз нам все сошло. В наших „кондуитах" за то появились от- метки: „пел революционные песни", а Генъкину впоследствии, при решении вопроса о переводе его в разряд „исправляющихся", напом- нили о том, что он „нес красный флаг" и продлили, „испытуемый" срок (он был осужден на десять лет). Лето принесло нам с собою много нового. Были выставлены рамы окон, правда, не без сопротивления со стороны начальника, который хотел, чтобы и летом открывались в камерах только фромугв в верхней части окон. В открытые окна стали залетать голуби, при- кармливаемые хлебными крошками и остатками каши, а каторжане стали их ловить и употреблять в пищу. В расщелинах крепостных стен, на чердаках строений голубей было видимо невидимо. Русский народ, как известно, считает грехом обижать эту „святую" птичку и до нашего появления они плодились и множились никем не тревожи- мые и Потому доверчивые. .Повили мы их силком, или просто захлопы- вая окно, когда на подоконнике наберется их нужное количество. В аищу их употребляли, ошпаривая несколько раз кипятком, пока не дойдут, а более предприимчивые варили их па самодельных лампах, сделанных из жестянок, в которых горело постное масло, а то и просто какая нибудь лекарственная смесь, выданная из аптеки для растирания, Этих растираний требовалось так много, что тюремный врач серьезно задумался над вопросом о том, не влияет ли климат местный на разви- тие ревматизма, особенно у южан. Были у нас настоящие истреби- тели голубей. Мне вспоминается цифра 43, которою хвастался Ппсь- менчук (севастопольский матрос), сидевший в то время в одной ка- мере с Жадановскнм и с материнской нежностью подкармливавший своего хилого, болеаненного сожителя. Пусть не создастся у читателя впечатление, будто мы голодали. Нища, которую нам давали, не была, конечно, обильной. Ио если к
ШЛИССЕЛЬБУРГ* кая каторга. 59 ней приложить тот масштаб, к которому привык средний интеллигент и рабочий в нынешние времена, то ее можно назвать приличной. Ежедневно мы получали два фунта хлеба. На обед пять раз в неделю мы получали мясной суп или щи, два раза густой гороховый суп с постным маслом. На второе всегда давалась каша. Ужин готовился отдельно, что в тюрьмах было большой редкостью, и состоял из каши- цы с говяжим жиром (два раза в неделю), картофельного суда со следами мяса (тоже), отваренных макарон, винегрета или кислой капусты с селедкой (два раза в неделю). Меню, как видите, доста- точно разнообразное, что обгоняется исключительной добросовестностью начальника, лично заведывавшего этим делом, и если имевшего „безгрешные" доходы, то во всяком случае не из тех 10, а позже 13 копеек, которые отпускались на прокормление каждого заключен- ного. Кроме казенной пищи нам разрешалось при хорошем поведении (читай—за исключением карцерных периодов) два раза в месяц де- лать выписку на собственные деньги на сумму 4 р. 20 коп. в месяц. Большинство из нас получало деньги, если не из дому, то из Крас- ного Креста (яко бы от родственников), а чтобы неимущие или слу- чайно не получившие своевременно денег не оставались без вы- писки, остальные обязывались выписывать на них. Голубиное мясо, таким образом, было лакомством скорее, чем потребностью. Плохого ничего в этом не было и, быть мо:кет, шлис- сельбургские голубки не одного из нас предохранили от чахотки, производившей позднее такие страшные опустошения в наших рядах. В описываемое время у нас серьезно болел туберкулезом только Берг, вскоре переведенный в одну из южных тюрем. Наряду с голубиным удовольствием лето принесло нам и свое- образную египетскую казнь в виде „шведов1*, как называют местные жители небольших сетчатокрылых, фриганок, вылетающих с наступ- лением теплых дней из приладожских болот. „Шведы" не кусаются, это совершенно безобидные насекомые, взятые в одиночку. Но и массе они выводят из терпения даже самых спокойных людей. Они забиваются под платье, на тело, раздавливаются на нем. Они залеп- ляют очки, лезут в глаза, в рот, в нос. Вы, подымаясь с койки, встряхиваете их десятками с постели. Ложки супа невозможно про- глотить без предварительного осмотра и все же часто вы ощущаете их кисловатый вкус во рту. На дворе дорожки становятся скользкими от массы их маленьких живых и мертвых телец, деревья, стены, заборы покрыты коричневатой шевелящейся чешуей. Они разлагаются и отравляют воздух зловонием. Их сгребают в огромные кучи и сжигают, и все же миллиарды их вы видите во всех трещинах, щелях, углах. В этом году их было особенно много, благодаря друж- ной весне, без обычного возврата холодов, вызываемого запоздалым движением льдов ладожской системы. Жизнь шла мирно и спокойно. В Петербурге высшее начальство знало, конечно, в общих чер- тах о порядках, царивших у нас, о многих вольностях, не особенно вязавшихся с провозглашенной строгостью, но пока что смотрело сквозь пальцы. Платонически выражались пожелания о том, чтобы „гайка была подвинчена", но, очевидно, у Зимберга оставалось от этих разговоров впечатление, что настоятельной нужды в этом нет. Помнится, как однажды помощник Гурамов с таинственным видом вошел ко мне в камеру и, взяв с меня слово никому пока но говорить об этом, конфиденциально сообщил:
60 ИЗ МРАКА КАТОРГИ. — Начальник был в Петербурге... Ему формально приказали с вами не миндальничать. Оа очень расстроен, боится, что его убьют... Я не боюсь, я—ваш друг. И он вылетел из камеры. Этот „секретный" разговор он вел в тот день не меньше, чем с десятком других товарищей и, естественно, что на прогулке это сообщение было обнародовано. - Ага! значит, он террора боится!—решили наши эс-еры.—Вадо припугнуть его хорошенько еще, чтобы это „неминдальничанье" ему вот куда вышло,—следовал красноречивый жест. — Надо обсудить, какие меры должны принять мы сами, не по- лагаясь на волю н на спасительный террор. Если мы сразу дадим дружный отпор, то они десять раз подумают, прежде чем по настоя- щему возьмутся за нас,—возражали другие. Споры разгорелись, как всегда это бывает в таких случаях. Вскоре после этого было нам сообщено, что ожидается приезд петербургского губернатора Зиновьева, который тоже имел какое то отношение к нашей тюрьме. — Ну, вот,—сказали себе мы,—с этого приезда, значит, и начнется... Большинство решило губернатору ничего не спускать, но жалоб общих постановлено было никаких не пред'являть. Губернатор приехал, одетый в генеральскую форму. Обход нашего корпуса начался снизу, с первой камеры. Я занял позицию у двери, приготовившись при первом признаке скандала схватить крышку стульчака, которая, как мы уже знали из опыта, при ударе ею об обитую железом дверь вызывала оглушительный звук, и ввязаться таким способом в „волынку". В напряженном прислушивании томительно проходили минуты. Снизу доносился тихий голос начальника, дававшего сведения о каж- дом посещаемом арестанте, затем открывалась дверь, раздавалось громкое „смир-но" и через несколько минут дверь закрывалась. Тюрьма точно замерла, даже обычного позвякивания цепей не было слышно. Слушали все: и те, у которых губернатор уже побывал, и те, к кому он еще должен был зайти. Обход первого этажа кончился. Затряслась винтовая лестница, соединявшая нижний пролет с верхним, по железному тонкому полу галлереи застучали шаги. И снова тихо и мирно. Обход приближался к концу. В Зо камере сидели Жадановский и Нисьменчук „Если кто нибудь будет теперь скандалить, так это Жадановский"—подумал я. Но дверь что то очень быстро закрылась. Не спеша, становлюсь я возле столика, принимая непринужденную позу, так как начальство предложило нам стоять „смирно®, т. е. держать ноги вместе и руки по швам. У Пруткого, в 36 камере, они задержались. Пруткой любил поговорить с начальством, при чем не прочь был и ио фру пт стать, и „здравия желаю" сказать. Наконец, шепчутся у моих дверей. Ключ уже вложен в замок. Осматриваю свою позу: „смирности" нет, но нет п ненужной „вольности". — Смир-рно!—Генерал входит, делая жест, как бы устраняющий это приказание. — Здрасс...—здоровается он, делая под козырек. Я безмолвно кланяюсь, недоумевая, каково должно быть прогло- ченное окончание этого слова. Лицо у генерала несколько растерян- нее, обескураженное. Но в общем он импозантен всем своим аристо- кратическим видом. Настолько импозантен, что один из товарищей, от которого меньше всего можно было бы этого ожидать, вступив с
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТОРГА. 61 ним в разговор, как он сам рассказывал, обмолвился „вашим превос- ходительством”. — Есть какие нибудь жалобы, претензии?.. — Нет. Генерал осматривает камеру, нюхает воздух... Махорку курите? — У нас выписка ограничена, и лучшего табаку я не могу по- купать, а получать посылки с воли нам но разрешается. — Почему?—губернатор вопросительно взглянул на начальника. Тот залебезил. — Ваше превосходительство. Согласно инструкции, в интеоесах равенства всех заключенных... Одни будут об‘едаться, окажутся в привиллегированном положении, другие нет... Но на всю тюрьму можно жертвовать что угодно и сколько угодно. — A-а...—Генерал повернулся, сделал под козырек и вышел. Я облегченно вздохнул: генерал приличен и, значит, все обо- шлось благополучно. Однако, на прогулке выяснилось, что благополучно, да не совсем. Перед тем, как войти в камеру Жадановского и Письменчука, губернатор получил от начальника информацию о том, что тут-де сидит бывший офицер такой-то. О том, кто второй, сказано не было. Увидя две серые фигуры—одну высокую, внушительную, с благо- образным немолодым лицом, другую незаметную, маленькую, бледную, он сразу остановил на Письменчуке свое внимание и вежливо-благо- склонно стал задавать ему вопросы: — Как вы себя чувствуете? Есть ли у вас пожелания, заявления? За что вы осуждены? Польщенный вниманием высокого посетителя и не предполагая, что тут происходит qui pro quo, Письменчук пространно отвечает. Размягченный собственной добротой, губернатор удостаивает, наконец, своей благосклонностью и маленькую фигуру, думая, веро- ятно: „что нибудь в роде уголовного, прислуживающего офицеру**. — Ну, а ты за что сидишь? Жадановский окидывает презрительным взглядом склонившуюся над ним фигуру, негодующе фыркает и отворачивается. Начальник подскакивает к губернатору и докладывает: также осуясден за восста- ние, саперный офицер. — A-а! Где вы учились? , Так как Жадановский продолжает молчать, он переводит вопро- сительный взгляд на Письменчука, надеясь дальнейшим разговором с ним выйти из неловкого положения: — Где вы учились? — Я? а в городском училище, только не кончил. Растерявшийся генерал сердито осматривает всех присутствующих и, не прощаясь, вылетает из камеры. Кроме этого инцидента, долго увеселявшего нас и сделавшего Письменчука героем дня, посещение Зиновьева сошло гладко. Поводом к прекращению „миндальничанья* с нами оно не послужило.

VI. Шлиссельбургская каторга. 1907-19119. Побег Ароновича и Сперанского. — Суд над ними. — Встреча нового года.— 30 суток карцерного положении.—1Пяисеельбургокие карцера вообще.—Порка уголов- ных.—БоЯког врача.—Реакция на воле—реакции в тюрьме-—Письма с волн.—Нелегаль ная почта.—Ренегатство—Увлечение философией — В. О. Лихтенштадт—Применение розог к политическим у нас и в других тюрьмах—Инспектор тюремного управления барон Мирбах.—Начало прижима. - Инструкция о применении оружия.—Убийство Красиобродского.—Бойкот начальника.—Отправка в Вологду. Зима 1907 — 1908 года принесла с собой ряд событий. Два анархиста—Аронович и Сперанский, жившие вместе в 4-ой камере, задумали совершить первый в истории Шлиссельбурга побег. Их не смущала стража—часовые в будках у нашего корпуса и часовые на крепостной стене, не смущала вышина ограды. Главной задачей своей они считали только выбраться из самой тюрьмы, а там уже видно будет. Морозы стояли трескучие, одеты же мы были довольно легко, так как выходная одежда хранилась на коридоре. Смельчаки расчитывали на огромные толстенные тулупы, в которые были одеты часовые, и на их валенки. Чтобы овладеть всем этим, пришлось бы убить надзирателей, рисковать собственной жизнью. Но ведь свобода дороже всего, дороже собственной жизни и дороже жизни чужой; тюремщиков. Ныли бы только шансы, хоть несколько шансов на успех. Они отломали от койки ножку и долгим упорным трудом, с бесконечными предосторожностями, чтобы не услышал надзиратель в коридоре, обточили об асфальтовый пол до нужной остроты это прими- тивное оружие. Нашлась пилка, чтобы перепилить решетку. Но, чтобы добраться до решетки, приходилось вынимать зимнюю раму, откры- вать вторую раму. Нужно было караулить мгновения, когда надзи- ратель в коридоре не мог услышать скрежета стали о перепиливаемое железо. И то же условие, в еще большей мере, относилось к наруж- ному надзирателю, будка которого находилась в нескольких шагах напротив их окна. Глухою ночью, при морозе в 18°, когда закутанный в шубу и башлык надзиратель крепко заснул в своей будке, Аронович и Спе- ранский, сняв кандалы, вылезли из окна. Проще всего, казалось, было бы, минуя пост, выйти за малую ограду и, найдя неохраняемую часть наружной стены, ‘попытаться перелезть через нее. У них из простынь, тюфяков и одеял были заготовлены для этой цели веревки. Но без теплого платья и в арестантских серых бушлатах это было бы безумием. Они бросаются на спящего часового. Один выхватывает
64 ИЗ МРАКА КАТОРГИ. у него берданку, другой в тот же момент изо всей силы колет его в грудь. Удар был сильный. Но шуба отличалась большой толщиной и в довершение неудачи удар пришелся как раз в то место груди, где каждый надзиратель носит медную нумерованную бляху. Испу- ганный надзиратель начинает дико орать. Еще несколько ударов, но, поспешно нанесенные, они цели не достигают, берданку же со штыком растерявшиеся от неудачи беглецы не пускают в дело. Со всех сторон раздаются свистки, сигнальные звонки вызывают караул и через несколько секунд отовсюду к месту действия мчатся тюремщики. Оставив в покое продолжающего кричать надзи- рателя, беглецы убегают в строившуюся в то время баню и, забарри- кадировавшись там, начинают вести переговоры. На предложение немедленно сдаться, они отвечают отказом. — Мы сдадимся только помощнику! Появляется испуганный князь Гурамов. — Сдайтесь! — Дайте слово, что нас избивать не будут, что нас никто пальцем не тронет. Слово дается и их ведут в карцер. •Эта история нас страшно взволновала: мы боялись полевого суда и неизбежного смертного приговора за покушение на убийство надзирателя.* В январе состоялся суд, но, вопреки ожиданиям, приговор оказался мягким: одиночное заключение, т. е. карцер, полагающийся по закону, и несколько добавочных лет каторги. Военные судьи на этот раз сделали отступление от обычной в те дни суровости. Их, очевидно, смягчила обстановка, в которой происходил суд (суд происходил в самой крепости), и, вероятно, самое преступление—побег не казалось им таким уже страшным. Покушение же на убийство надзирателя было только средством к достижению цели, да и квалифицироваться оно могло, как покушение с негодными средствами. Надзиратель отделался только испугом и легкими царапинами. Мне известен, впрочем, еще один случай побега политических, когда военный суд проявил даже большую мягкость по отношению к виновным. Это был побег из каторжного отделения Бутырской тюрьмы, обвиняемые в котором были оправданы, несмотря на их полное признание своей вины и отсутствие раскаяния. На суде, правда, удалось яркими красками описать бутырские порядки и зверства помощника Дружинина, наведывавшего каторжным отделением. На нашем положении деяние Ароновича и Сперанского непо- средственно не отразилось. Участились обыски, правда, и стали более тщательными. Больше внимания начали обращать на кандалы, которые многими снимались на ночь. Но это нас мало интересовало. Мы умели хорошо прятать то, что спрятать было нужно, а к канда- лам, в конце концов, привыкаешь так, что даже ленишься снять их на ночь. Наступил новый, 1908 год. Особенно торжественной встречи не .было. Мы не ложились спать. Весь вечер только и слышно было оживленное перестукивание во всех направлениях, да сосед мой, Прутков, время от времени барабанил кулаками в стену, чтобы угомонить стучальщиков, мешавших ему спать. По стенке я вечером сыграл в шахматы с моим другим соседом Рубинштейном две партии, отмечая ходы на разграфленной грифельной доске, так как шахматные фигуры, даже сделанные из хлеба, у нас отбирались. В 12 часов > ч • 3
65 ШЛИССКЛЫЗУРГСКАЯ КАТОРГА мы устроила залп. Для этой цела, за несколько минут до полночи, мы, вооружившись крышками стульчаков, стаги у двери и когда часы на коридоре отбили шестой раз, с силой ударили в дверь. Эффект получился основательный, хотя в сговоре было всего несколько человек. Надзиратель заметался от двери к двери, но обнаружить виновников „беспорядка* ему, понятно, не удалось. С этого, собственно, и началось. Днем без всякого заранее обдуманного намерения, а просто разогретые воспоминаниями и надеждами, возвращаясь с прогулки, мы грянули марсельезу. И когда вошли в коридор, к нам присоединились голоса негулявших камер. Вторая прогулка вернулась так же шумно. Чудесный был день! А З-го января наступила расплата. В тюрьму была введена воинская команда. Одного за другим нас подвергали обыску, отби- рали книги, тетради, грифельные доски и т. д. Обысканные и Обобранные поднимали протестующий шум: стучали в дверь, пели революционные песни, издавали крики, осыпали ругапыо начальство. К тому моменту, когда очередь дошла до меня, вся тюрьма грохотала, пела, ревела... Вваливается куча надзирателей и солдат с винтовками, оттесняя меня в угол к окну. За ними появляются начальник, помощник и воинский начальник. Все они взволнованы, озлоблены. Весь красный Нимберг обращается ко мне: — В -п пел... По приказанию тюремного управления на него налагается наказание: лишение выписки, переписки, чтения книг, ку- рения табаку и карцер. — Я готов,—и ожидая, что сейчас меня поведут в карцер, про- тягиваю руку за шапкой. — Нет, карцер отбывает здесь... Я молча наблюдаю сцену разгрома. Выносят из камеры все, что является при карцерном положении лишним: книги, табак, с'естное. Впопыхах кое-что и забывают. Наконец, вся команда отчадавает. В свою очередь присоединяюсь к какофонии... Не скоро умолкает шум. Начинаем сговариваться перестукива- нием. Но сговориться всей тюрьме и по целому ряду вопросов таким способом слишком скучно. Решаем, что можно теперь кричать через дверь, для нас теперь уже не обязательны тюремные правила, так как естественно, что пока мы находимся под наказанием, мы перма- нен1но протестуем и этим правилам не подчиняемся. Начинаем пере- крикиваться. Но тут препятствием становится с одной стороны, огра- ниченность голосовых средств человека, а с другой- толщина тюрем- ных дверей. Хорошо слышно, пока молчат соседи, только напротив; снизу вверх и наоборот уже много хуже, а в стороны совсем но слышно. Кто-то из наиболее продпримчнвых вооружается шваброй, при- меряет, подходит ли верхний конец палки к глазку, и... тррах! тррах! Нескольких сильных ударов оказалось достаточно, толстенное стек- лышко глазка лопается, крошится... Осколки уже вынимаются паль- цами. Пальцы же приподнимают щиток и чистый, отчетливо слышный голос разносится по всей тюрьме: — Товарищи! Ломайте швабрами глазки, тогда хорошо слышно. Надзиратели начинают бегать от глазка к глазку, уговаривая, угрожая. Но кто с ними будет считаться. Тюрьма оглашается частыми свирепыми ударами, стекло звенит, трещит. Я тоже плыву по течению. Но у меня конец швабры оказы- вается толст, надо его обстругать. Самодельный ножик, сделанный
66 ИЗ МРАКА КАТОРГИ из куска сломанной пилы, запрятан далеко, в отдушнике над батареей. Снимаю ремень скандалов, завязываю его в виде стремени па батарее, ставит и на койку, шагаю одной ногой в стремя и в то ясе время ру- ками хватаюсь за отдушник. Дерясась на одной ноге и одной руке, свободной рукой шарю в самой глубине и извлекаю наиболее ценное из всех арестантских сокровищ: „перышко®. Швабра приспособлена и в несколько ударов мое стеклышко вылетает тожо. Потом Зимберг вычел из собственных денег у нас что-то очень много па вставку но- вых стекол. К вечеру у нас все утке было обговорено и решено. Стало из- вестным, кто наказан, кто нет. Конторович не был наказан, потому, очевидно, что надзиратель в рапорте о певших его фамилию не про- ставил, может быть, по простоте сердечной решивши, что почтенный человек с большой бородой не будет глотку драть, когда это не пола- гается. Наш „старик®, тем не менее, заявил начальнику, что он от товарищей не отстает и сам выкинул в коридор все вещи, какие были у нас отобраны; отказался также принимать обед и ужин, словом, сам себя определил на карцерное положение к великому удивлению и негодованию тюремщиков. Латыши Шмидеберг и Зангнс наказаны не были и к нам не примкнули, сознательно идя навстречу угрожав- шему им бойкоту. Было еще человека три или четыре, оставшихся вне репрессии и не примкнувших добровольно к протесту. Ии всем постановлено было об'явить бойкот на некоторое время. Ив обмена впечатлениями выяснилось, что срок карцера никому сообщен не был. Все наши догадки клонились к тому, что продлится он не больше недели. За то — думали мы —свиданий, переписки и прочих удовольствий мы будем лишены на более продолжительное время. У кого-то из нас даже были сведения, что в карцер на хлеб и воду можно сажать не больше, как на неделю, и лишь приговором суда срок карцера может быть значительно увеличен. Только через несколько дней, князь Гурамов, заявившись к кому то в камеру, об'явил и просил передать всем, что карцер нам назна- чен на 30 суток и. следовательно, кончится 2-го февраля. Ему тут же было заявлено, что это незаконно, что незаконно также и то, что нам горячую пишу дают на четвертый только день, тогда как пола- гается давать ее на второй или третий. Он полгал плечами и вышел. Впоследствии мы выяснили, что, действительно, точных указаний о порядке применения карцера не было*) и что три дня хлеба и воды и один день горячей пищи тоже нововведение. Но распоряжение об этом исходило от Главного Тюремного Управления, включившего этот срок и порядок отбывания наказания карцером в опубликованную в 1909 году инструкцию. Не успел еще помощник выйти из тюрьмы, как принесенная им новость была выкрикнута во всеобщее сведение. Буря возмущения вылилась в криках, свистках и ругательствах. — Проклятый чухна! —крикнул Молодое,—он нас хочет заморить голодом. Разве можно выдержать 30 дней на хлебе л воде! Эта фраза мне особенно запомнилась. С одной стороны потому, что еще в тот же день услышавший ео и доложивший начальнику Гурамов явился с торжесттенным заверением от имени начальника о том, что он только исполняет приказ Главн. Тюремного Управления. *) Когда то было ведано распоряжение о том, что на аресгангов, отбивающих сроки в арестантских исправительных отделениях, карцерное заключение может пола- гаться властью начальника до 30 суток. Но тут имелся в виду не темный карцер на хлебе и воде, а сливочное заключение обычного типа.
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТОРГА 67 А с другой стороны, и особенно, потому, что в ней выразилось наше общее мнение. Мы тогда еще были настолько наивны и неопытны, что нам казалось чем-то ужасйЫм и превосходящим человеческие силы в те- чение тридцати дней только один раз в четыре дня получать горячую казенную пищу и пе иметь обычного подкрепления в виде выписываемых продуктов. Впоследствии опыт нас научил, что не только 80, но и 60 суток выдержать можно, хотя ото и мучительно. Теперь мы сидели не в карцере, а в светлых теплых камерах, могли сидеть на стуле, поль- зоваться в неограниченном количестве водой и для питья, и для умы- ванья, мы продолжали менять еженедельно белье, а ходили в ванную, а самое важное — мы спали на своих койках, па постелях с подушками, простынями и одеялами. Этот первый наш карцер мы от- были в чрезвычайно благоприятных условиях. Здесь уместно будет описать в общих словах настоящий каторж- ный карцер, то carcere durissimo, который был в большинстве других тюрем редкостью, но которым наш гуманный, как он сам себя назы- вал, Василий Иванович, он же „чухна', с особой любовью и пред- почтением заменял все другие виды дисциплинарного взыскания. Меньше, чем на 30 суток, в карцер сажал нас Зимберг очень редко. И он очень не любил, когда вызванный к наказанному врач, признавал его больным, брал в больницу и тем прерывал отбытие наказания. По его мнению, карцер достигал своей цели, т. е. укро- щал строптивого, отбивал охоту ко всякого рода протестам, вызывал желание быть тише воды —ниже травы, одним словом, „исправлял* лишь тогда, когда он действовал непрерывно. У сажаемого в карцер отбирали: шапку, очки, если он близорук, гал- стух, снимали поясной и кандальный ремни, подкандальники и под- жильпаки (принадлежность подкандальников) и, наконец, забирали пор- тянки. Ни полотенца, ни носового платка, ни мыла, ни бумаги, од- ним словом, ничего, в чем человек испытывал нужду, в карцер не допускалось. Вас сразу низводили в некультурное, первобытное со- стояние. Что касается одежды, то если у вас была целая одежда, не рваная, не истершаяся, то ее у вас тоже отбирали, давая взамен гряз- ную, рваную, годную только для мусорного ящика. В таком виде вас запирали в темную конуру, грязную, большей частью сырую и холод- ную даже летом, в которой не на чем сесть и в которой несколько настланных на полу досок служат постелью. В карцерах IV корпуса это ложе было приподнято от пола на аршин. Выли карцера (И кор- пуса), в которые не проникало даже самого маленького луча света. В этом мраке и в этой грязи с открытой парашкой (в корпусах III и IV корпусов были ватерклозеты^ вы проводили три для подряд безвы- ходно. На четвертый день вас переводили в светлый карцер, или оставляли в том же, если окно его было закрыто ставней, а также если светлые карцера были все заняты, а на день открывали тусклую электрическую лампочку. В темные дни наказанный получгит пайку хлеба и кружку воды па весь день, па четвертый день ему выдавали обычную пищу и горячую воду. Просидеть в этих условиях тридцать дней было мучительно. Люди выходили из карцера"серыми, истощен- ными, с окончательно ослабленным организмом, психически подавлен- ными. И эти результаты были последствием не столько недостаточно- сти питания, сколько холода, мрака, сырости и отсутствия воздуха. Но были стойкие люди, даже физически и не так уже сильные, на которых эта пытка не действовала подавляюще. В летописи нашей каторги известны случаи, когда некоторые по окончании тридцати суток снова садились еще на столько же.
68 ИЗ МРАКА К Л ТОРГИ По сравнению с карцером позднейших лет, наш первый карцер был раем. Что и говорить, было голодно. Как ни стараешься распределить эти два фунта хлеба на весь день, к вечеру все равно есть нестерпимо хочется. Это не голодовка, когда перетерпишь два-три дня, я теряешь непосредственное ощущение голода. Здесь голод с новой остротой воз- рождался каждый день и томил, и грыз. Не у всех ото ощущение было одинаково сильным. Наши „слабенькие', как Жадановский и Романов, не испытывали этих ощущений в той острой степени, как это было с матросами—здоровяками, привыкшими к обильной нище. Во все время карцера мы успешно поддерживали бодрость друг в друге. Никогда не было у нас столько веселья и смеха, как в это время. Романов визгливым фальцетом изображал нам песенки париж- ских кафе-шантанов, при чем звук кандалов его, доносившийся к нам во время исполнения этих номеров, показывал, что артист не только голосом, но и всем телом своим стремится уподобиться воплощаемым в данный момент героям и героиням парижских подмостков. Конторо- внч своим приятным, хотя и не обработанным, баритоном пел: „С плеч могучих сняли..." и „Стеньку Разина'. Пели и другие. Произноси- лись речи, декламировали, делали доклады. Все это из-за запертых дверей, при чем исполнитель прижимался губами к открытому глазку, а слушатели к этому же отверстию в своих камерах прикладывали ухо. В честь дня рождения Мазина, сидевшего подо мной в 16 камере, состоялся особый вечер. Произносились тосты, речи. В заключение я прочел тут же на скорую руку придуманные стихи, начинавшиеся так: „Товарищ Мазин! В день рожденья .Прими ты наши поздравленья. .Ты этот день в тюрьме встречаешь, .Тридцатый год с ним провожаешь „И тридцать первый начинаешь. „Не падай духом, брат! Тюрьма „Ведь только издали страшна. „А ты с тюрьмой давно знаком... Когда я закончил: „Товарищи! Кричите разом: „Да здравствует товарищ Мазин!— раздалось общее „ура". Овации продолжались несколько минут. Праздновали мы затем 9 января. Похоронный марш. Марсельеза. Речи. Единственное, что угнетало многих—это отсутствие курева, так как табак был отобран при обыске. Но нигде вы не встретите столько предусмотрительных людей, как в тюрьме. Некоторым из записных курильщиков, в предвидении всяких осложнений и памятуя, что ли- шение табаку за дурное поведение предузмотрено инструкцией, поза- ботились „позатырпть" в {>азных местах достаточные запасы этого чу- десного средства от хандры, уныния и... голода. Некоторые из не наказанных, желая смягчить нас, стали нашими поставщиками, остав- ляя табак еженедельно на условленном месте в ванной комнате. Огонь мы добывали с помощью описанного уже мною выше приспособления из стальной пуговицы. Те же поставщики, впрочем, снабжали нас и спичками. И несмотря на все эти развлечения, дни тянулись убийственно медленно. Как то раз в тюрьме появился товарищ прокурора. Известие
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТОРГА 09 моментально было оглашено и начался „тарарам". Из за каждой двери, в зависимости от темперамента и настроения стоявшего за ной, по адресу прокурора летели остроты, крепкие словца, а то и просто сви- стки и тюканье. Бедняга не рискнул встать лицом к лицу с невиди- мыми авторами этих приветствий и вылетел, как ошпаренный, из кор- пуса. Князь Гурамов поставил нам на вид, что это, мол, уже пз рук вон и если дальше будет так продолжаться, карцерное положение бу- дет продлено. Если мы хотим, чтобы 2 февраля все кончилось, мы должны прекратить это непрерывное буйство п стать покорными и послушными. Этот ультиматум подвергался открытому, публичному, так ска- зать, диспуту. Единогласно вынесенное решенае гласило: волынку продлить, пока карцер не будет снят, а дальше посмотрим. Наступило, наконец, 2 февраля. Радостный и смеющийся князь Гурамов об‘явил, что наказание кончилось. Нам выдали отобранные вещи, принесли накопившиеся за месяц письма. Но мы не успокоились. Сразу перейти на мирное положение? Начальник тогда решит, что мы напугались его карцера. И несколько дней еще продолжается перекрикивание из двери в дверь. В шахматы тоже продолжали играть живым голосом, а не по стене. И лишь по- немногу, когда были починены глазки, все успокоилось. В первом же легальном письме своем, прошедшем через цен- зуру князя Гурамова, я писал: „Кончился „осадный" месяц. Жизнь у нас уже вошла в ко- лею. Гуляем 8/4 часа по пять человек. По коридорам гремят кан- далы, и надзиратели днем уже не крадутся в валенках, опасливо озираясь на выбитые „волчки", чтоб не хватили чем нибудь „с жиру", как они иронически говорили. И в волчки уже вставили новые стекла, еще толще прежних. Но медной посуда не дают: нашли что в руках таких строптивых ребят, как мы, она сможет стать опасным оружием. Обедаем из глиняных мисок. Как пойдет жизнь дальше, трудно ска- зать. Нынешнее положение мы называем „усиленной охраной". На- ступит ли „мирное блахюдонствие", или опять настанет „военное" или „осадное" (карцер) трудно сказать: взе в руце начальства: по мано- вению сей руки мы готовы опять затянуть царицу маршей марсельезу, но способны и быть паиньками". Следующим событием, происшедшим в тот же период, было при- менение розог к первым уголовным, попавшим в Шлиссельбург. Наслои и Маклаков были самыми обыкновенными банд ита ин-рец и ди- ви стами. Осужденные за какое-то зверское убийство, они вместо улы- бавшейся им сибирской каторги старого типа попали- в одиночки Шлиссельбургской крепости, в среду политических, которых и не понимали и не хотели понять. Тем не менее, свойственный большин- ству уголовных старого типа корпоративный дух толкал нх на участие во всех тюремных волынках и историях, затевавшихся политическими. За участие в одной из историй, помнятся, это был бой с надзирате- лями в первом корпусе, по приказу из Главного Тюремного Управле- ния каждому из них было дано по пятидесяти ударов. Естественно, что мимо этого факта мы равнодушно пройти не могли. Сами высе- ченные к порке отнеслись довольно равнодушно: с нх точки зрения это было в порядке вещей. Не помню уже, какие еще обстоятельства повлияли на то, что протест наш принял столь странную форму. Но мы постановили бойкотировать врача Неймана, который лично присут- ствовал при экзекуции и, говорили, проявлял при этом очень веселое настроение. С нашей точки зрения, врач должен был не допустить
70 ИЗ МРАКА КАТОРГИ этого варварства и уж во всяком случае не смотреть на него, как на представление. Бойкот проводился довольно дружно и не прошло двух месяцев, как у нас появился новый врач. Жизнь вошла в свое русло. Те же занятия над книжками, де- баты на прогулках; тот же острый интерес к происходящему на воле. В эти годы 1907—1909, как известно, реакция на наш россий- ский период Sturm und Drang'a особенно сильно развилась. И новая молодежь, и та, которая успела окунуться на короткий миг, в порыве опьянения, в революционный поток, стремительно били отбой. Настро- ения похмелья, общественного Katzenjaminer’a охватили собой литературу и жизнь, порождая санипство, сологубовшину и вехиэм, е одной сто- роны, а с другой манию самоубийств. С острым интересом прислуши- вались мы к долетавшей из-за стен вакханалии общественнного распада, требуя от своих корреспондентов подробного реферирования тех художественных произведений, которые к нам не пропускались в их оригинальной форме. И благодаря тому, что в эти первые годы наши связи с волей еще не порвались и не ослабли, и корреспон- дентов у нас было много, мы по письмам знакомились с новыми про- изведениями литературы, наиболее важные места которых просто переписывались, занимая десятки листов почтовой бумаги. Те факты из текущей политической и общественной жизни, которые прямо или иносказательно в письмах не могли быть изложены, сообщались в тех же письмах симпатическими чернилами, недоступными обычным жан- дармским реактивам и простым способам проявления. Таким путем, например, узнали мы об аресте и суде над чле <ами социал-демокра- тической фракции второй думы, о разоблачениях азефиады, потрясших наш эс-эровский коллектив, в котором оказалось несколько „крестни- ков* Азефа. К концу 1908 года такой способ сношений с волей нас уже перестал удовлетворять. После долгих поисков нащупали мы „голубя*. Эту почетную роль согласился за значительное вознагра- ждение играть один из пользовавшихся особенным доверием началь- ника надзирателей эстонец Ребанв. Впоследствии на погонных жгутах у него появились новые бомбочки, отмечавшие его повышение по службе. Ставши старшим надзирателем, ааведывающим цейхгаузом и складами, он отказался от этого опасного ремесла. Нашелся в городе Шлиссель- бурге владелец аптеки, или аптекарского магазина, не помню уж, который согласился быть посредником между волей—Петербургом и крепостью. К нему па квартиру доставлялась почта для нас и сдава- лись паши письма. Там же происходили свидания голубя с уполно- моченным от воли. Мы получали вырезки из газет и журналов, отдельные номера выходивших заграницей партийных изданий, но говоря уже о таких письмах от родных и партийных товарищей, кото- рые легально к нам пройти не могли. К этому времени усилилась цензура наших писем, заливавшая типографской краской целые листы или просто конфисковавшая пись- ма целиком. Вспоминается мне возмущенная нескладная фигура Мазина, тыкавшего в нос растерявшемуся помощнику полученное им письмо. Письмо начиналось: „Дорогой Аптоша“. За этими словами следовало черное поле, переходило па вторую страницу, со второй на третью и четвертую, и только на самом низу из этого потока выплывало: „любя- щая тебя имярек*. — Это не я просматривал, а сам начальник,—оправдывался князь, чувствуя, что это действительно тот пе])есол, которому не миновать отразиться „на спине1* его. — Так скажите начальнику, что он „профост“,—кричал Мазин.
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТОРГА '«71 Как всегда, помощник брался передать начальнику все, что нам угодно было передать ему, и тем дело кончалось. Не надо думать, что упадочные настроения не отразились и у нас. И среди нас появились уходящие, до которых реакционное повет- рие достигло и через ладожские волны, и через крепостные стены. Первым, кто повернулся к нам спиною, был юноша Руванцев-Тюпалов, севастопо- лец, осужденный на десять лет каторги музыкант флотской команды. Он пользовался общей любовью и покровительством наших матросов за свой веселый нрав и за искусство писать недурные стихи. Во время кар- церного протеста он вступил в переговоры с начальством и написал холуйское прошение о помиловании на „высочайшее имя*. Царь в помиловании ему отказал. Он ве выразил раскаяния, продолжал при- служиваться к начальству, перебрался в „сучий куток"*) и позже, после вторичного прошения, поддержанного известной ханжой и „бла- готворительницей" Вороновой**), удостоверившей искренне сть его „обращения", был совершенно освобожден от наказания. Эго был не единственный случай. Я упоминаю о нем особо потому, что он больно поразил многих из нас, симпатизировавших талантливому юноше. Многие из подававших прошезия потом раскаивались и, бывало, вос- станавливались в товарищеских правах. О факте подачи прошения некоторыми узнавалось случайно. Бывали и находившиеся под подозре- нием, вынужденные доказывать свою невиновность. Случалось и рене- гатство более приличное. Анархист С. просто повернулся к нам спи- ной, уйдя в чистую пауку и наплевав на „подобный вздор", как он стал называть революционность. Не знаю, стал ли он впоследствии реакционером, так как я после 1909 года потерял его из виду, но он весьма недвусмысленно восторгался политическими методами и изре- чениями Столыпина. На этом пути он был не единственным. Удивляться явлениям отступничества и ренегатства не следует. Нет в мире той тюрьмы и басгилии, на лоне которой слабые духом не начинали бы поклоняться тому, что сжигаля. Физическое и пси- хическое угнетение способно приводить и на к таким результатам. Я, наоборот, часто удивляюсь тому, что в этой многосотенной массе по- литических, прошедших перед моими глазами п глазами моих близ- ких товарищей в этой и во многих других тюрьмах, описываемое яв- ление было все таки единичным, а не массовым. Ведь нужно принять во внимание, что паша политическая каторга рекрутировалась из са- мых глубин, из недр потрясенных революцией народных масс. На ка- торгу шли, главным образом, не сливки певолюции, не вожди и руководители революционных партий, как это бывало до 1905 года. Наблюдавшийся в период реакции отход от революции не только ин- теллигенции, но и передовых рабочих, у нас, я еще раз повторяю, носил характер случайный, не общий. Можно больше сказать: рево люционные взгляды и чувства в этой обстановке консервировались и укреплялись. *)Сучий куток—камера, или отделенве тюрьмы, в котором сидят «суки», аре- станты нагнанные из товарищеской сведи ва предательство. ренегатство, кражу у товарища н подобные нарушения сложного кодекса арестантской нравственности. В «сучьем кутке» жили также и другие лица, приговоренные к каторге, но жизни кото- рых пребывание в общих камерах угрожало опасностью, как то: бывшие полицейские, шпионы, охранники, тюремщики, черносотенцы и т. д. У нас сидела парочка нз последней категории—Шерер и Серебряков, начальник и помощник Астраханской тюрьмы, осужденные за зверские убийства заключенных, избиения, кражи н г. п. Они, впрочем, очень скоро были помилованы. *•) Г-жа Воронова многих совратила с пути истинного и заставила подавать прошения царю. См. ее подлую книжонку «Люди-братья» и другие произведения. Под ее влияннем незадолго до революции «нал» зс-эр Панчишия, кронштадтец.
72 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Философские споры в лагере марксистов, материализм и махизм во всех его видах нашли у нас живой отклик. Увлечения и в одну, и в другую сторону доходили до крайности, обострялись. Не удов- летворяясь устным обменом мнениями, мы писали полетические статьи, создали значительную руконисную литературу и в тетрадях и на по- лях книг. В философии мы были тогда новичками, более или менее, ухватывались за одну или за другую дошриву без всякой подготовки и естественно „махианствовали" больше, чем сам Мах, и стукались лбом о материю крепче, чем сам Плеханов. Но надо добром помянуть эти споры. Мало кто остался целиком на занятых тогда в пылу драки по- зициях и вряд ли для кого нибудь из этих „столкновений мнений" родилась „истина". Но благодаря спорам каждый из нас в первое время только нащупывавший то место в системе наук, к которому он наиболее склонен приложить свои силы, эту точку приложения нашел и осмыслил. Общий интерес к отвлеченным вопросам в это время позволил мне ближе познакомиться и сойтись с В. О. Лихтенштадтом, переве- денным к нам весною 1908 года из Петербурга. Это был чрезвычайно оригинальный и высоко интеллигентный человек. Всесторонне обра- зованный еще до ареста, он в тюрьме не терял драгоценного времени и даже в последние годы, заведуя библиотекой и с увлечением отда- ваясь физическому труду, много и упорно работал. В революции 1905 года он был человеком случайным, как сам он не раз говорил мне, рассказывая о своим прошлом. Общественные .вопросы его почти не интересовали. И самое движение бурного года привлекло его к себе не своей социальной основой, не своим содер- жанием и перспективами, а внешней красочной стороной, своим ро- мантизмом . Владимир—вся каторга его звала просто по имени—был роман- тиком и импрессионистом; это было основное свойство его увлекаю- щейся, вечно кипящей натуры. Случайные не идейные связи при- влекли его к максимализму. Не будучи членом партии, он оказывает максималистам важные услуги, привлекается к делу о Фонарном пере улке и приговаривается к смертной казни. Смерти, как рассказывал, он без всякого хвастовства, ждал он совершенно равнодушно. Его4"'- только волновала мысль, что он не закончит начатого в Петропав- ловской крепости перевода книги Отто Вейнингера „Пол п характер". И он почти без отдыха, Почти без сна. работает нац переводом этой, казавшейся ему тогда великой, книги. Наконец, перевод закончен. При конфирмации приговора, смертная казнь, благодаря хлопотам и связям его .родных, заменяется бессрочной каторгой. Кроме Вейнингера, В. 0. еще до тюрьмы перевел небольшую книжку Бодлэра и „Единственного" Штирнера. Уже эти названия показывают его устремления в то время. Когда я, в первые дни на- шего знакомства, просматривал привезенные им с собой в Шлиссель- бург книги, небольшую библиотечку любимых авторов, я недоумевал. Это сплошь была библиотечка философского идеализма. Начались у нас споры, побудившие его обратить свои взоры в другую сторону. Он, кроме философских, начинает интересоваться и вопросами социаль- ными и политическими. Новая среда с совершенно иными интересами, с традициями и революционным опытом привлекает к себе его, пыл- кого индивидуалиста и диллетанта в революции. Он долго не под- дается. Последних фазисов этой борьбы за мировоззрение мне наблюдать не пришлось. Я из два с лишним года уезжал из Шлиссельбурга. Не-
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТОРГА 73 реписка между тюрьмами невозможна. Доходяг только внешние новости. Одна из них гласила, что Лихтенштадт отбыл месячный карцер, втя- нувшись в вечную и неизбывную борьбу за режим. Осенью 1911 года, „из дальних странствий возвратясь" и сидя во втором корпусе, я встречаюсь с Жадановским. Расспрашиваю его о товарищах. — Ну, а как Лихтенштадт? — О, вы его теперь не узнаете. Он совсем наш стал. — А как же индивидуализм, идеализм?,. — Все по боку. Окончательно и бесповоротно. Действительно, Лихтенштадт окончательно порвал с революциоп ной романтикой. Во всех тюремных анкетах он стал именовать себя социал-демократом. Марксизм его был глубоким и продуманным, в фи- лософии он стал реалистом, но будучи материалистом, но и не прикре- пляясь ни к одному из течений в „махизме". Мне казалось, что в этой области эволюция его еще не закончилась, он точно оставил ряд проблем не решенными, про запас, так сказать, чтобы после, в резуль- тате какого нибудь естественного поворота в мировоззрении, снова вер- нуться к ним. Его многогранный ум не останавливался на какой пи- будь одной области. То он интересуется новейшими течениями в фи- зике; то изучает испанский язык, чтобы в подлинниках прочесть но- вейшие произведения испанской литературы. Его лингвистические по- знания были огромны Кроме трех главных европейских языков, в тюрьме он изучает итальянский, испанский и датский. Он в совер- шенстве знал латинский я греческий. Один раз, после крупной тю- ремной истории его с целью изоляции переводят в камеру, где сидят исключительно уголовные и аграрники, крестьяне великорусских гу- берний. С жаром начинает он вести среди них культурную работу. Учит их грамоте и письму, арифметике. И в то же время с словарем Даля в руках учится у них, заинтересовывая и их в особенностях и тонкостях наречий различных губерний. Он начинает собирать слова и корни, фиксировать оттенки речи, отыскивать происхождение разли- чий в обозначениях одних и тех жо вощей, орудий земледельческого труда. Кое-что из собранного им было послано в редакцию словаря. После массовой истории в 1912 году, его забирают из карцера и от- правляют в Петербург ,на исправление". Он возвращается таким же неисправимым. Кончился бурный период нашего Шлиссельоурского житья. Начальство махнуло рукой на нас: все равно, ничего с ними не сделаешь. Карцера выходят из порядка дня. Нас размещают по одиночкам III и IV корпусов. Лихтенштадт целиком отдается оранже- рее, парникам. Благодаря ему и связям Марины Львовпы Лнхтенциадт, его матери, известной переводчицы, все последние годы бывшей нашей полуофициальной заступницей перед высшим начальством, эти наши учреждения расширяются и обогащаются, как расширяется и библи- отека. Во время войны Лихтенштадт занимает позиции умеренного оборончества. По освобождении он горячо отдается'революционной ра- боте на пороховых заводах близ Шлиссельбурга, где осело большин- ство нашей публики. В августе 1917 года он уже в Петербурге, инте- ресуется организацией народных университетов, худой, истощенный после воспаления легких, схвачепного на фронте, куда он возил по- дарки от рабочих. После октябрьской революции он работает в Комитете защиты Учредительного Собрания. А еще через несколько месяцев он активный член коммунистической партии. Погиб он в рядах защитников Петро- града при наступлении белых.
74 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Нажим между тем усиливался. То один, то другой товарищ вы- хватывался из нашей среды и подвергался карцеру. Была опублико- вана новая, выработанная Главным Тюремным Управлением иструкция, сильно урезывавшая наши права, развязывавшая руки тюремной ад- министрации. К этому периоду относится тяжелая драма, разыгравшаяся у нас в связи с приездом Кур лова, детали которой в то время нам были неизвестны и о которой мы узнали много позже. Герой неудавшегося побега Сперанский вообще не ладил с адми- нистрацией. Он упорно открывался давать на просмотр свои тетради и в день приезда начальника Главного Тюремного Управления почему то ожидал, что к нему придут отбирать их. Без скандала он решил их не отдавать Когда открылась дверь его камеры, он вместе с зло- получными тетрадями делает попытку выскочить в корридор, сталки- вается со входящим начальством и, естественно, отходит назад. У на- чальства создается впечатление, что заключенный бросается на Кур- лова с целью нанести ему оскорбление. Начальник тюрьмы выхваты- вает из ножен шашку, Курлов отступает назад. Сперанского через некоторое время уводят в карцер. Вот все, что мы знали об этом. Дальнейшую историю узнали постепенно, через долгое время. Мсти- тельный палач, не пытаясь произвести расследование, не распросив Сперанского, делает распоряжение о наказании розгами покушавшегося якобы оскорбить его заключенного. Послушные тюремщики приводят распоряжение в исполнение, не колеблясь. Описывать душевное со- стояние наказанного, человека впечатлительного, остро реагирующего на всякую несправедливость, испытавшего гнусное насилие, пе при- ходится. Рассказывали, что он пытался покончить с собой. Когда это не удалось, он стремится заставить тюремщиков убить себя. Сидя в карцере и не имея другой возможности вызвать это, он берет толсту ю медную кружку и изо всей силы бросает в лицо открывшему дверь надзирателю. Тот выхватывает револьвер и стреляет в спокойно сто- ящего перед ним Сперанского. Раненый в ногу, он после перевязки был оставлен в том же карцере и лишен всякой иной медицинской по- мощи. Он продолжает ту же тактику. Его увозят в другую тюрьму. В истории политической каторги в старое и в новое время \ применение розог к заключении случалось очень часто. Оно стадо самым обычным явлением, начиная с 1908 года. Само собою, что вопрос о том, как должны политические реагировать на эти акты гнуснейшего из насилий, возможных над человеческой личностью, всегда был больным вопросом. Мне пришлось участвовать не раз в разговорах и спорах на эту тему и, что поражало меня в высказы- ваниях товарищей, это—почти всеобщее отрицательное отношение к самоубийству, как к методу борьбы против применения sp08or. Ио в то же время, многие, взятые по одиночке, па вопрос о том, как каж- дый из них лично будет реагировать, если он подвергнется розгам, отвечали: „Вероятно покончу самоубийством или заставлю убить себя.® Некоторые отвечали: „Все будет зависеть от момента и обстановки. Может быть, буду бравировать и смеяться в глаза палачам.* Один сту- дент, социал-демократ, рассказал мне:„—когда в первый раз меня высекли—дали 60 ударов, я испытывал тенге чувство, что, вероятно, испытывали в 1889 году карийцы Сигида и другие, когда массовым самоубийством, реагировали на розги. В первый момент я был на пороге самоубийства. Разум молчал, говорило только непосредственное чувство возмущения, ощущение страшного невыносимого поругания человеческой личности, моей личности. И если бы в этот момент
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТОРГА 75 у маня под рукой были средства покончить с собой, меня бы уже в живых не было. Но я был брошен в темный карцер на недолю. Не мог сидеть, не мог лежать на спине. Рубаха превратилась в лубок, крепко приставший к истерзанной коже. Боль была невыносимой, а я не догадался сразу вынуть все занозы из ран. Началось воспаление. И вот эта длящаяся боль заполонила все мое существо. А потом на сцену вышел разум, логика. Дело не в том, что смерть страшна. Нисколько. И совершенно неожиданно, без всякого логического пере- хода, возникла мысль, что личность мэя от того, что надо мной про- изведено насилие, вовсе не пала. Для чего же убивать себя? Чтобы у них одним врагом стало меньше?! Глупо, если не хуже. И чтобы доказать и себе, и им, что я после экзекуции но стал трусом, я обру- гал палаче* помощника, присутствовавшего при порке. Меня выпоро- ли второй раз—сто ударов. В первые моменты боль была нестерпи мая, особенно на четных ударах, когда бил палач слева от меня. Он бил не короткими ударами, а как то проводил в момент удара розгой по телу. Я не удержался и стонал, даже кричал, но не молил о по- щаде, как это делают уголовные. Просто тело кричало от нечелове- ческой боли. Последних ударов я уже не помню. Но, кажется, я был в сознания, потому что помню, как шел из бани в карцер. В третий раз меня выпороли через две педели, когда спина зажила совсем. Все это время я был в карцере и систематически оскорблял тюрем- щиков, когда открывалась дверь на поверку. II я не чувствую теперь, как тогда не чувствовал,—кроме первого момента,—что розги из'яли у меня самоуважение, основу моего „я“, или что я не имею права требовать к себе уважения со стороны других. Наоборот, я говорю о том, что меня наказали розгами так же, как другие рассказывают о тридцати суток карцера". Это было в Ярославле. Другой, совершенно сознательный товарищ в Вологде при мас- совой порке, имея возможность освободиться от нее, так как врач освобождал от розог при малейшем основании кэтому, и его как слабого и больного безусловно освободил бы, отказался от медицинско- го осмотра и сам лег на скамью. —Почему вы так поступили?—спросил я его, когда нас вместе вскоре поело этой истории везли из Вологды в Ярославль. —Потому что в розгах так же, как и в карцере, и в других ди- сциплинарных наказаниях, я не вижу для нас „пациентов" ничего оскорбительного или позорного. Позор всецело остается на стороне насилия. А потом, я же был не один. Других товарищей уже высек- ли. Если бы не желание разделить их участь, т. е. еслибы к наказа- нию был присужден я единолично, я конечно, припял бы меры, чтобы от этой неприятности избавиться. Я думаю, что оба эти ответа, переданные мною, хотя, разумеется, и не с дословной и протокольной точностью, но совершенно в духе, высказывавшихся, дают представление о том взгляде на этот вопрос который сложился у большинства политических каторжан. И тот факт, что розги были частым и массовым явлением, а такие протесты, как зерентуйский,весьма редкими,подтверждает,мне кажется, этомоемнение. Инспектора Сеыентовского в посещениях нашей тюрьмы сменил инспектор барон Мирбах. Сама физиономия этого остзейского выродка вызывала в нас чувство протеста. Он был вдохновителем тех стро- гостей, которые мало по малу начали просачиваться в пашу жизнь. Сам же он, со свойственной таким тинам трусливостью, на столкнове- ния прямо не лез. С ядовитой улыбкой появлялся он во время про-
7С ИЗ МРАКА КАТОРГИ гулки у нас во дворе. К этому времени надзирателя уже получили приказ командовать при появлении начальства в местах, где заклю- ченные работают в шапках или гуляют.—Смирно! Шапки долой! Мир- бах задумчиво оглядывал паши остававшиеся на головах и лишь в некоторых случаях в вежливом поклоне полуприподнимавшиеся шап- ки и отчетливо—громко произносил: —Накройсь! Накройсь!—делая вид, что непорядка он не замечает. —Ну, есть у вас какие нибудь заявления, претензии? Обычно у пас не было желания с ним разговаривать. Но вспо- минаю, как однажды, кто то ему говорит: — У нас есть вопрос. — Вопрос?—с каким то недоумением спросил он.—Ну, какой вопрос?. — Нас интересует, г-н инспектор, какими соображениями руко- водствуется Главное Тюремное Управление, так скверно кормя нас. Намеренно ли действует оно так, учитывая, что при больших сро- ках мы вымрем от недоедания, от чахотки, от цынги. У нас все уча- щаются заболевания. — Нет,такого расчета нет. Но признано, что пища, которая вам отпускается, вполне достаточна для сохранения организма в равно- весии. И я по некоторым из вас вижу, что она очень идет в прок. - Ну, а по мне вы это видите?—подходит к нему один из исто- щенных и больных. — А по мне? А я как, по вашему мнению? А я?—послышались голоса. — Больным полагается больничная пища. На определенный про- цент из общего количества арестантов ежедневно отпускается по одному рублю на медикаменты, содержание больницы и улучшенное питание. — Но нас врач больными не признает. Если бы оя брал всех истощенных в больницу, не хватило бы коек и ваших рублей. Мы медленно таем. — Ничего. Практика показала, что все таки значительная часть выдерживает. Русский крестьянин ведь питается гораздо хуже вас. И после этих циничных и лживых заявлений, он поворачивается к нам сппной и уходит, провожаемый негодующими возгласами. Он нас ненавидел. Это чувствовалось в каждом взляде, бросае- мом на нас, в каждом презрительно и свысока выцеживаемом слове, обращенном к нам. По его инспирации, главным образом, п начался прижим. Сначала взялись за I и II корпуса, где заключенные сидели в общих камерах, где политические к тому времени начали уже сильно раз- бавляться уголовными. Да и из политических туда отбирались наи- менее стойкие люди, вся та случайная масса, которая во время отлива заполнила ряды экспроприаторов и героев мелкого террора, стоявших почти на границе с уголовщиной. Не обходилось без сопро- тивления и там, но дружные коллективные протесты там не выростали. На нас это ставшее проводиться в жизнь ,не миндальничанье" отра- жалось лишь косвенно. Сильно поразила нас вывешенная во всех камерах и коридорах, подписанная начальником инструкция о применении оружия против заключенных. Совершенно не считаясь с существующими законопо- ложениями и уставами, инструкция содержала ряд пунктов, давав- ших право надзирателям стрелять в заключенных без всякого серьез- ного основания. Обычные инструкции такого рода, для часовых, кон-
ШЛИССЕЛЬБУРГСКАЯ КАТОРГА 77 вобных и т. д. обусловливают применение оружия лишь невозмож- ностью вызовом караула или применением других мер предупредить преступление, напр., побег заключенного. Там говорится: если аре- стант ломает решетку или раму окна, если он не подчиняется твоим приказаниям, вызывай караульного начальника. Если он угрожает твоей жизни, илн жизни кого-нибудь другого, если он совершает по- бег, и ты уже не имеет времени вызвать караул, ты после трое- кратного предупреждения обязан стрелять. В сочиненной Зимбергом инструкции прямо говорилось: если ломает решетку, если смотрит в окно и если после троекратного предупреждения не повинуется тебе, —стреляй. — На испуг берёт, чухна проклятый,—решили единодушно мы и только смеялись. Стрелять за то, что мы будем смотреть в окно! Да мы вот уже два года смотрим и ничего. За это и в карцерто глупо сажать. Окна выходят ведь на стены, да на двор, где мы же гуляем и не бывает никого из посторонних. Но надзирателям внушалось, что стрелять они имеют полное право и обязаны и за точное выполнение инструкции им обещалась награда Один из них, я помню, цинично заявлял нам: — Патрона пятак стоит. А если застрелю арестанта, пять руб лей награды дадут. Надзиратель Потапов, злой и сознательный негодяй, проявивший себя и раньше стычками с нами, был поставлен часовым на крепост- ную стену, отстоявшую шагах в 30 от нашего корпуса. В это время рамы у нас не были выставлены и мы не имели надобности выгля- дывать в окна. Сидевший в 33 камере Краснобродский, ставший жер- твой Потапова и инструкции, в окно смотреть и не думал. В его камере с давних времен, еще народовольцами, в нижней части рамы была сделана форточка. Ои открыл форточку и стал кормить голубей, высыпая крошки на карниз окна. — Слезь с окна!—крикнул ему Потапов. — Сейчас отойду, только вот этот кусок покрошу,—преспокойно ответил Краснобродский и продолжает крошить хлеб. Этот ответ его слышали гулявшие на прогулке товарищи. Потапов еще два раза предложил ему слезть с окна и выстрелил. Метко направленная пуля берданки попала Краснов род скому в пере- носье и вышла в шею, за ухом. Через несколько часов, он не при- ходя в сознание, умер. Нужно установить при этом следующие факты. На окно Красно- бродский не влезал; оп стоял у окна, только поднявшись на чем то так, что лицо его находилось на одном уравне с форточкой. Сияв- ший на стене надзиратель был выше его и стрелял несколько на- клонно, так что пуля не задела ни рамы, ни стекла. Убитый ничего не ломал.—Не было и непослушания с его стороны, он только заме- длил с исполнением приказания. Краснобродский был интелягенгяый рабочий, анархист из Одессы Он долго пробыл заграницей, в эмиграции. В тюрьме он много зани- мался и читал. Жизнь его была принесена в жертву бездушному фор- мализму и карьеризму нашего начальства. Надзиратель Потапов был награжден. 'Мы были свидетелями того, как генерал Зиновьев, вскоре после убийства еще раз приехавший в тюрьму, поднялся на стену, где в это время опять иа посту стоял Потапов, подошел к нему, осмотрел место подвига, и несколькими
78 ИЗ МРАКА КАТОРГИ теплыми словами поблагодарил „героя*1. Тот радостно рявкнул;-„Рад стараться, ваше превосходительство!“ Мы требовали, чтобы Потапова со стены убрали. Нам отказали в этом. В знак протеста в часы его дежурства мы на ирогулку не вы- ходили. С другой стороны, нами был об'явлен бойкот начальнику, автору этой зверской инструкции. Нельзя сказать, чтобы он был равнодушен к этому проявлению нашего негодования и презрения. Он несколько раз присылал к нам князя Гурамова с об'яснениями, на которые мы упорно отвечали, что не желаем иметь дела с подлым убийцей. Разумеется, бойкот был ему неприятен исключительно, как формальный акт, как акт непризнания его авторитета начальнического, как пренебрежение им. Мотивы бой- кота для этого толстокожего карьериста были безразличны. Через некоторое время, после высылки нескольких из бойкоти- стов и после того, как нецелесообразность его вследствии того, что к Ш корпусу не присоединились товарищи из остальных корпусов, выя- вилась с полной наглядностью, бойкот постепенно и сам собою сошел на нет. Но со стороны бойкотистов впоследствии Зимберг всегда чув- ствовал к себе определенное отношение: лично к нему мы почти не обращались, предпочитая даже в случаях самой настоятельной надоб- ности писать „прошения". В начале лета 1909 года Зимберг решил отделаться хотя бы от части непокорного элемента. Около ста человек было выслано в новую каторжную тюрьму—Вологодскую, бывшею до того, как и большинство Централов Европейской России, арестантским исправительным отде- лением. Не хотелось оставлять товарищей, с которыми'сжился так тесно и близко, и идти на новое и неизвестное. Полушутя, полусерьезно я обещал: — Я еще вернусь в Шлиссельбург, вот увидите. Камера №37, помните, остается за мной. Нас, после переодевания в старое барахло (не посылать же в чужую тюрьму хорошую одежду), после обычной сдачн-приемки, со- провождаемой обыском, после неизбежных криков, отбирания жестя- нок, стеклянных предметов и т. п., вывели заворота. Глава,отвыкшие уже за вти два с половиной года пребывания в ограниченном степа- ми пространстве от перспектив и простора, как то ни на чем не могли остановиться. Калейдоскоп ярко-зеленых, голубых, и серых красок — вот первое впечатление, которое дала мне „воля". Постепенно начи- наешь осваиваться: яржая молодая зелень берез, бурые и темно зеле- ные тоны дальнего хвойного бора, стальные поблескивающие солнеч- ными бликами волны Невы, а направо бесконечно уходящая даль Ладоги. Небольшой пароход финляндской компании пыхтит у пристани, покачиваясь на волнах. По сходиям мы всходим на него, спускаемся в каюту, занимаем места. Часть конвойных идет за нами, остальные остаются на палубе. Пронзительный свисток. Мы поворачиваемся. Стены крепости серо проплывают в окнах каюты. „Прощай или до свиданья?" задаю я себе вопрос.
VII. Вологодский централ. (1909—1911а В пути—Через Петербург.-В вагоне.—В Вологде.—Встреча.—Ручные каадалы.—Пер- вые сгычки —Посещение начальника.—.Волынка* нв-еа постной пищи.—Наши требо- вания.—Переговоры с врачебным инспектором.—Шрсельева.—Нао усмиряют.—В оди- ночках. — Помощник Андреев п начальник Татаров,—Живиь в одиночках.—Новый начальник. — Ухудшение режима п учреждение тюремной инспекции.—Инспектор Ефимов —Обыски.—„Шапки долой!"—Наши настроения.—.Здравия желаем!"—Воло- годская трагедия,—Наши переживания.—Нас высылают. В первые минуты после того, как стены крепости ушли из на- шего поля зрения, настроение у всех было подавленное. Этому содей- ствовало еще и то, что тут только узнали мы, что один из едущих с нами, Богданов, был в самый момент от‘езда подвергнут розгам, про- сидев очень долго перед тем в карцере. Реагировать на это мы в дан- ных обстоятельствах не могли ничем. Мало по малу, однако, чувство действительности взяло верх. Ожидания и догадки о будущем стали вытеснять воспоминания о прошлом и только что пережитом. Нужно было перезнакомиться друг с другом, так как высылаемые были собраны из всех трех корпусов и из разных камер. Нужно было и потолковать о том, как будем дей- ствовать в дальнейшем.—Скоро в каюте уже не было молчаливых и мрачных фигур, языки развязались... Запахло и дымом махорки, извлекавшейся из разных потайных мест одежды. Мы думали сначала, что нам предстоит нанести визит пересыль- ной тюрьме и предвкушали уже предстоящую волынку, неизбежную при ударивших там нравах и обычаях. С пристани, однако, нас повели прямо на вокзал Северной же- лезной дороги. Никогда не забуду я этого перехода по Петербургу. День кло- нился к вечеру, и хотя нагревшиеся за день мостовые и здания об- давали теплом, порывы свежего ветерка приятно ласкали разгорячен- ные духотой каюты и быстрой ходьбой лица. Даже самая пыль го- рода, пахнущая навозом, поднимаясь из иод наших ног, не казалась неприятной. Грохот встречных и обгонявших телег, хоть и резко ударял по нервам, привыкшим к тишине, казался, однако, сладкой музыкой. Все это ведь была жизнь, вольная и кипучая, такая милая, хоть и чужая. Мимолетными гостями из мертвого царства прорезали мы ее, стараясь налету схватить побольше впечатлений, запечатлеть в па- мяти ее звуки, краски, чтобы за теми степами, которые снова замкнут нас, в тяжелые минуты в бледных образах воскрешать ее. Навстречу попадались люди, много людей, мужчины и женщины. Одни останав-
80 ИЗ МРАКА КАТОРГИ лпвались и долго смотрели нам вслед, другие окидывали беглям взглядом и спокойно продолжали свой путь. Мы жадно впивались в ид липа. Какое то невольное, не поддающееся анализу, чувство за- ставляло ловить и регистрировать b памяти всякое выраясение приязни, сочувствия... И сердце радостно билось и расцветала душа, когда эти'знаки симпатия встречались на женских лицах... Старик с седыми волосами снял шляпу, и долго, оглядываясь назад, видели мы эти развевающиеся в воздухе волосы и точно застывший приветственный жест... Вог девушка с балкона кидает нам яблоки п деньги. Дальше, чей-то голос, обращенный к толпе, говорит: „—За нас они страдают!*— и обнажается несколько голов... Несколько рук протягивают деньги, но шашки конвойных отгоняют жертвователей.. И на тротуарах посте- пенно звено за звеном вдоль нашей колонны образуются две цепочки провожающих, не могущих отстать от этого страшного шествия жи- вых мертвецов... Время от времени кто-нибуть спеша, бегом устрем- ляется вперед, выходит на мостовую и пожирает глазами наши лица, ища, может быть, близких, родных. Л несколько десятков кандалов, свободно спущенных на ремнях, чтоб шире и вольнее был шаг, напол- няют воздух своей нернтмической, мрачной погребальной мелодией. Кандальный марш! Открываются окна... Бросая свои занятия, люди выбегают на балконы, из ворот, из дверей ресторанов, из лавочек. Какое впечатление производило это шествие на обывательскую массу, наблюдавшую его на улицах Петербурга в этот день в конце мая 1909 года? Я пытаюсь стать на место этого обывателя. Окруженные опрятными фугурами конвойных, придерживающими левой рукой кобуру револьвера, в согнутой правой несущими обнажен- ную сверкающую шашку, по четверо в ряд, идут люди. Согнутые под тяжестью мешков спины. У некоторых в руках пачки книг. Почти у каждого где нибудь болтается жестяной или железный чайник. Под уродливыми серыми шапками—блинами изжелта-бледные лица, в большинстве измученные, изможденные, давно не бритые или зарос- шие бородой. Некоторые в очках. У всех коротко острижены волосы. Уродливая серая и грязная одежда, странного покроя. Особенно брюки: у некоторых наружный, у некоторых внутренний шов их усажен густо пуговицами, исчезающими под кожаными накладками внизу ноги, в том месте, где блестящей змеей ее охватывает толстый браслет от цепи. У идущих в передних рядах, кроме цепей на ногах, короткая двойная цепь на руках. Поднятая к мешку на спине рука с цепью держит тут же у груди ва весу вторую руку. Куртки, в которые одеты эти передние люди, по рукавам и по груди тоже усажены ря- дом пуговиц. И когда мимо и близко проходит этот мрачный кортеж, от него отдает каким-то кислым и острым противным запахом, запахом могильной плесени. Да, такими были мы, живые выходцы из каторжной могилу. Чувство физического отвращения должны были вызывать мы, вне- запно серым и грязным пятном выросшие среди ярких красок чуд- ного летнего дня, идущие неизвестно куда, неизвестно откуда. Неудивительно поэтому, что и взгляды отвращения и презрения встречали мы. Часто грубое ругательство поражало наш слух. Взгля- ды, полные злорадства, взгляды врагов перекрещивались с нашими, вызывая в груди чувство бессильной злобы и ненависти. Торопя, угрожая и покрпкивая, пригнали пас конвойные на вок- зал. В вагоне долго ждем мы отправки и только поздней ночью, на- конец, трогаемся. Без пребывания в пересыльных камерах, специаль- ным этапом едем мы в Вологду.
ВОЛОГОДСКИЙ ЦЕНТРАЛ 81 Как на экране кинематографа проносятся мимо нас картины воль- ной волюшки. Пустынные болота и поля сменяются угрюмыми лесами с вечной тенью и тишиной. Была Троица. Веселыми и нарядными выглядывали украшенные зеленью станции. Встречать поезд выходи- ли девушки в цветах и ярких лентах, с праздничными лицами. Но смех и улыбки замирали при виде бледных лиц в решетчатом пере- плете окна арестантского вагона, при звуке кандалов, доносившемся изнутри его. — Колодники... Арестанты... В Сибирь везут...—слышался ше- пот, сопровождаемый любопытными испуганными взглядами. Вот и Вологда. Долгий путь от вокзала до тюрьмы. Нас ведут не в пересыльную тюрьму, где мне пришлось уже побывать на заре моей тюремной карьеры, и недельное пребывание в которой оставило во мне неизгладимые воспоминания о юных лицах, бесконечных пес- нях, бодрых и молодых, о смехе и радости бурливой кипящей рево- люционности. Мы идем прямо в старые арестапские отделения, пере- именованные в каторжную тюрьму. — Много ужо каторжных нагнали туда?—спрашиваю я у кон- войного. — Не, недавно только стали гоня'^ь. — А’какой там начальник? Какие порядки? — Начальник военный, полковник, строгий такой, сердитый, брат. Порядки тоже, известно, каторжные. Боишься, небось? Тоже и ваше му брату тяжко. А ты того, подтянись, значит, старайся. И против начальства не моги, ни-ни... Хоть и бессрочный ты, а все таки, го- ворят, манифест будет. Я слушаю его добродушные наставления. Он так дружелюбно, с такой неделанной искренней жалостью поглядывает на меня, что диву даешься. Неужели это тот самый солдатик, который недавно, сверкая белками глаз, озлобленно матерпо ругал нас, пересчитывая при выходе из вагопа?! Он же с силой дернул меня за наручники, вызвав острую боль в натруженных непривычной еще цепью руках, когда я задержался, оглядываясь назад и о чем то спрашивая выхо- дившего вслед за мною товарища. Он забыл уже вспышку гнева и внезапный порыв служебного усердия. Я уже не враждебная арестан- ская фигура, которую при случае, а то и без случая, можно пристре- лить или яарубить шашкой совершенно безнаказанно. Теперь я для него и „брат", и „земляк", и жалко ему меня, и подбодрить хочется. Таково свойство всякой малокультурной натуры—смесь добродушия и злости, способность быть бешеной собакой и через минуту забыть это бешенство и испытывать по отношению к им же обиженному добрые чув- ства, без всякого элемента раскаяния или сожаления о нанесенной обиде. Когда то я думал, что это свойство специфично только у рус- ского малокультурного человека, особенно у русского солдата. Вернее, мне множество раз приходилось читать об этом, и я верил на слово любимым авторам. Но то же—ну, совершенно, точь в точь то же!— свойство я открыл у конвойных и тюремщиков немцев, когда в дни Центральной Рады и Гетманщины в качестве политического арестанта изучал тюремные нравы и обычаи наших западных соседей. Так шли мы пустынными, малолюдными улицами северного го- рода с их деревянными одноэтажными домами, досчатыми тротуарами. Усталость, боль от наручней в руках, от кандалов и грубой обуви в ногах заставляла желать, чтобы поскорей уж придти, и хотелось по- ложить так или иначе конец этой неопределенности, ожиданию того, как и чем встретят нас наша новая могила.
82 ИЗ МРАКА КАТОРГИ — Сейчас придем’—говорит конвойный как раз в тот момент, когда наша партия уже собиралась сделать отдых, невзирая на то, позволит пли не позволит конвойный начальник. И действительно, сотни через две шагов на повороте показались унылые тюремные постройки. Приняли пас не очень хорошо, но и не слишком плохо. Обыск был тщательный, гнусный по своей бесцеремонности. Заставляли и на- гибаться, и раскрывать рот. Словом все говорило за то, что в Воло- годском централе нам будет житься не сладко. Не обошлось без столкновений с помощником и старшими, при- нимавшими нас. Но, вопреки нашим ожиданиям, немедленной кары не последовало. Замечалось скорее какое-то недоумение, растерянность,— что, мол, за гусей к нам прислали. При обыске у нас отобрали и то немногое, что разрешил взять с собой конвой из Шлиссельбурга: чайники, кружки, книги. Всех разместили в общих камерах. Нас бессрочных отдельно, ко- нечно. В одну камеру со мной попали: Дронов—солдат по делу о беспо- рядках в Лодвннском гарнизоне, Хрулев—кронштадтец, Киршемштейн— севастополец, солдат Брестского полка, Зинченко—эксист из Киева, Маклаков и Павлов—уголовные, Цедвинский, Митин и Сметанников— рабочие из Питера. Фамилии остальных на память не приходят. Вологодская тюрьма представляла собою в то Время тип самой обыкновенной провинциальной тюрьмы. Все в ней было старо и грязно. - Клопы и тараканы гнездились массами во всех щелях, Парашечная вонь пропитала собой весь воздух в огромном каменном здании. Нам выдали грязное, застиранное белье, коечный брезент тоже поражал своей грязнотой, а подстилок, обычных в других тюрьмах, на койки не полагалось. Помимо всех прочих удовольствий, речь о которых будет ниже, нам, бессрочным, пришлось столкнуться сразу же с не изведанной еще особен- ностью нового тюремного режима, вводившегося всюду втовремя—с руч- ными кандалами, наручниками тоже. Представьте себе два Жв- лезных массивных браслета, обшитых кожей, вводившегося всю- ду в то время, плотно охватывающих запястья рук. Эти брасле- ты имеют форму полуовала и не могут, подобно ножным брасле- там, вращаться. Сквозь уши.... этих браслетов проходит цепь, соеди- ненная замком, так что обе руки связаны двойной цепью. Цепь эта настолько коротка, что опустить руки по швам, или одновременно засунуть их в карманы невозможно. Отодвинуть руки одну от другой можно лишь на расстояние не более двенадцати вершков. Таковы на- ручники самого распространенного типа, единственного знакомого мне по практике. Видел я еще наручники с браслетами кожей не обши- тыми, под которыми на руках надеты накладки—ручные подкандаль- ники. Наручники этого типа не имеют замка, а цепь, ординарная п более длинная (до двадцати вершков), соединена с браслетами глухи- ми заклепками. Товарищи, носившие этот вид ручных кандалов, го- ворили, что единственное неудобство их по сравнению с обычными состоит в том, что благодаря им рубахи приходится носить на завяз- ках и в бане очень неловко мыться. Мы же носили рубахи обычные, а при перемене белья и в бане наручники снимались. В Шлиссель- бурге впоследствии я носил те же наручники, что и в Вологде, но цепь сдваивалась только при дурном поведении: во время карцера и в течении месяца после карцера; вое же остальное время цепь бы- ла распущена, при чем замок захватывал ухо левого браслета и по- следнее звено цепи.
ВОЛОГОДСКИЙ ЦЕНТРАЛ 83 В общей сложности мио пришлось проходить со скованными руками свыше пяти лег, а пожные кандалы я проносил около девяти лет, т.-е. до перевода меня в 1915 году в разряд исправляющихся. С нравственной стороны оба эти метода шельмования человека раз- ницы между собой не представляют. Это то же самое, что, скажем, пять суток карцера и тридцать суток, т.-е. чисто количественное различие. Да, по правде сказать, мы как то вовсе не чувствовали непосредственно этой вечной нравственной пытки, которою по замыслу наших тюремщиков должны были быть и кандалы, и наручники, и обязательная стрижка голов, и грубое белье, и серые костюмы, и многое еще другое. Это целиком обгоняется нашей психологией пленных революционеров. Но за то физическою пыткой в полном смысле слова кандалы ножные и особенно ручные были. Ножные кандалы вызывали боль в ногах своим трением и тяжестью, пояснич- ные боли от притягивавшего к поясу цепь ремня были обычным яв- лением; многие страдали ревматическими болями в ногах, а расши- рение вен со всеми его последствиями—результат неправильности кровообращения в ногах, стянутых подкандальниками,—было поисти- не кандальной болезнью. И все же, прывычка и свойственная чело- веку в таких обстоятельствах способность приноравливаться заставля- ли как то не замечать всего этого. Кандалы становились для нас такой Я1е естественной и незамечаемой принадлежностью костюма, как тяжелая одежда для обитателей полярных стран или узкая обувь с высокими каблучками у наших щеголих. Совсем иное дело наруч- ники, к ним привыкнуть и приспособиться невозможно. В течение дня малейшее движение вызывает боль, распространяющуюся и вверх по руке и вниз на пальцы. Число движений неизбежно ограничено и усложнено тем, что за одной рукой всегда должна следовать вторая и часто для движения правой руки требуется предварительное дей- ствие левой. Особенно болезненным было писание. Левая рука всегда мешала. Положить правую руку вольно на стол было невозможно так как вечно между телом и столом оказывался давящий обруч. Пред- ставьте себе, сколько вообще требуется в течение дня движений рука- ми для исполнения самых необходимых актов, в вам легко тогда будет представить, как не сладко жилось „вечнпкам* в царских тюрьмах, благодаря одному только этому украшению. Спать с наруч- никами было еще хуже, чем бодрствовать. Руки всегда должны быть вместе, одна возле другой и всегда в таком положении, чтобы ост- рые уши браслетов не касались тела. Только- долгая практика нау- чила занимать во время сна такое положение, чтобы неудобства были минимальны. Но сон никогда не бывал непрерывным и крепким. Руки затекали и от неловкого положения, и от того, что браслеты производили, сильное давление на тело. Проснувшись всегда прихо- дилось тереть их, чтобы уничтожить неприятное ощущение бегающих мурашек, а красная надавленная полоса не сходила почти совершен- но. Правда, кожа со временем делалась грубее и становилась менее чувствительной. Но все таки пытка наручниками никогда не теряла вполне своей остроты. Через несколько лет после того, как я отделался от них окончательно, подсознательная память о них была настолько сильна, что, просыпаясь, я проделывал все те осторожные движения руками, которые прежде были необходимы. Самое ощущение онемения в руках после сна долго не проходило. Прибывши в Вологодскую тюрьму, мы пожелали, чтобы наруч- ники с нас были немедленно сняты.
84 ИЗ МРАКА КАТОРГИ — Нельзя. Бессрочные по инструкции обязаны ходить в руч- ных и ножных кандалах,—был короткий ответ начальства. — Но и Шлиссельбурге нас по рукам не заковывали. Нас зако- вал конвой, когда мы выезжали оттуда. Наши доводы не помогали. Нам безапелляционно было заявлено, что ручные кандалы мы будем носить до окопчаиня испытуемого срока. Впоследствии мы узнали, что и в Шлиссельбурге наручники были введены вскоре после нашего увоза оттуда и что во всех ка- торжных тюрьмах они стали вводиться к этому времени, но не одно- временно, а постепенно, по мере того, как производство иг поспевало за спросом. Но мы сразу с этим не примирились. Как только выясни- лось, что начальство не идет на уступки, было решено снять наруч- ники своею волей. Решение моментально было приведено в исполне- ние. Некоторые замки удалось открыть отмычкой, у других товарищей кисть руки оказалась настолько узкой, что сравнительно широкие бра- слеты хоть и с болью, но с помощью смазки слезли, только двое или Трое из нас не смогли снять наручников сразу. Кто то собрал все это железо, позвал надзирателя к окошку, выходившему в коридор возле двери, и выкинул их со звоном ... — Па, получай! Отнеси начальнику и скажи, что мы и без них обойдемся. Нас эта шутка и вся вообще затея очень развеселила, и когда через несколько минут прибежал ошалевший от такого своевольства помощник Меркурьев и с сильным вологодским оканьем и заикаясь начал нас распекать, мы встретили его речь смехом, передразнива- ньями и шутками. — Это что вы, того, задумали... Кто вам позволил, итого—того, снять наручники?! — А мы, господин помощник, сами, того—этого, сняли без позволения. — Ты в карцер захотел что ли?—обратился он, разоряясь, к отвечавшему. — А нельзя—ли без тыканья.?! Мы с вами вежливо говорим. Меркурьев покраснел, надулся и, не находя слов, начал самым смешным образом фыркать на нас. Смех разбирал нас все сильнее. Наконец, он выпалил: — Т-ты арестант, того, каторжный... Я т-тебя, этого, того, могу, знаешь, роз-роз-гами наказать... Я с т-тобой разговаривать не хочу. — А я с тобой разговаривать не желаю. — П-шел вон! Ссбака! Палач! — хором поддержали остальные среди взрывов смеха. И Меркурьев вылетел. На его место с наручниками появился старший надзиратель и деловито стал примерять их к нашим рукам, ни словом не отвечая на наши обещания снова снять их и на остро- ты по поводу помощника. В результате все мы оказались с более узкими наручниками. С одним Зинченко дело не ладилось: кисть руки у него оказалась на столько узкой и гибкой, что, как только яащелкивался замок, он снимал их как перчатки и швырял на пол' В конце-концов старший махнул на него рукой. Мы ждем репрессий. На другой день, однако, вместо ожидаемого приглашения в карцер, мы услышали совсем иного рода речи. В са- мый обед дверь в камеру открылась, раздалось обычное: — Смирна-а! В камеру с отеческой улыбкой на губах вошел сам начальник тюрьмы подполковник Татаров, кавалерийский офицер, аз-за болезни
ВОЛОГОДСКИЙ ЦЕНТРАЛ 85 перешедший в тюремное ведомство и желавший только мирно и спо- койно дослужить до пенсии. Он тяжело прихрамывал, опираясь на шашку, и, войдя в камеру, сразу уселся, пригласив движением руки и нас оставить всякую принужденность. За ним с хлопотливым ви- дом вошел помощник Андреев, а в дверях замаячили фигуры надзи- рателей. — Здравствуйте!—начал Татаров.—Ну, дайте-ка мне ложку, я по- пробую ваш обед. А хлеба кусочек. Получив желаемое, он с аффектацией, делая вид, что ему очень нравятся эти постные щи со снетками, с'ел несколько ложек. Цопро- бовад затем и кашу. — Ну, обед не плохой, я нахожу. Не правда-ли? Мы согласились, что обед не черезчур уже скверный, но в Шлиссельбурге, заявили мы, нас кормили гораздо лучше. Там, на- пример, ужин готовится отдельно, а здесь на ужин дают те же щи, только разбавленные водой. Но с этим еще можно примириться. Но мы никак не согласны примириться с тем, что здесь соблюдаются все посты православной церкви. Сейчас шел петровский пост, и мы дол- жны были в чуждых нам религиозных целях испытывать несомненное лишение, которое отягчалось еще тем, что и на собственные деньги разрешалось покупать только постные продукты, и в посылках из дому и в передачах с воли не пропускалось скоромное. Конечно, при этом умалчивалось о том, что и посылки и передачи были для нас после Шлиссельбурга приятной неожиданностью. На все наши при- тязания и требования Татаров только разводил руками. — Не от меня зависит. Я только исполнитель. Таковы предпи- сания губернского правления. А насчет наручников у меня имеется формальное распоряжение из Петербурга. — Врет, сволочь! Форменный иезуит!—было общее впечатление, высказанное после ухода начальника в этих и еще более энергичных выражениях. В тот же день, после сговора с другими камерами, было решено начать протест против постной пищи. В число общих требований решено было включить и требованье о снятии наручников с бессроч- ных. Застрельщиками в начавшейся „волынке14, понятно, были шлис- сельбуржцы. За нами безропотно, а частью даже с охотой, пошли те политические и уголовные, которые прибыли в Вологду до нас. Началось очень спокойно. Мы попросту не принимали постного обеда и ужина, а питались хлебом и кипятком, т.-е. как бы добро- вольно ставили себя на положение карцерников. Другого способа протеста у нас под рукой не было. Настоящей голодовки большин- ство не выдержало бы, а неудачная голодовка сразу создала бы не- выгодное для нас впечатление поражения, внесла бы в наши ряды деморализацию. Длящийся же протест, возобновляющийся с каждым постом, несомненно будет действовать на нервы администрации, рас- считывали мы, и в конца концов побудит ее к уступкам. И администрация, действительно, стала нервничать. Наше непо- средственное начальство редкий день пропускало без того, чтобы не сделать попытки сломить наше упорство. Губернская власть в лице старшего советника губернского правления, наведывавшего на правах тюремного инспектора местами заключения, в свою очередь пыталась добиться покорности, обещая впоследствии разрешить вопрос о пост- ной пище в благоприятном для нас духе. Но мы не поддавались, не веря им и зная, что раскачаться второй раз будет гораздо труднее.
86 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Наконец, мн дождались и более высокого посещения. Утром, на поверке, помощник Андреев предупредил нас, что приехал из Главного Тюремного Управления врачебный инспектор, и посоветовал обратиться к нему с нашими требованиями. Мы тут же коллективно составили своего рода декларацию прав человека и ка- торжанина и начали ждать. Мье гак часто приходилось принимать участие в составлении подобных меморандумов, что я и сейчас, по истечении многих лет, могу в общих чертах восстановить в памяти каш вологодский мемо- рандум. Он гласил, приблизительно, так: Мы, заключенные в вологодский каторжной тюрьме политические каторжане, протестуем против того режима, который имеет в виду не только изолировать нас, побежденных революционеров, и тем лпшигь возможности продолжать борьбу, но и физически и нравственно нас уничтожить. Мы требуем, -чтобы, применяемый к нам режим был изменен следующим образом: 1) обязательные посты должны быть отменены, так как подав- ляющее большинство заключенных не исповедует фактически ника- кой религии, а среди религиозных имеются не только православные, но и лица других вероисповеданий; желающим поститься пища дол- жна приготовляться отдельно, как это предусмотрено .Положением* относительно иудеев и магометан; 2) пища должна быть улучшена, для чего необходимо увели- чить суммы, отпускаемые на содержание заключенных, и предоста- вить заключенным право наблюдения и контроля над расходованием этих сумм; 8) выписка продуктов на собственные деньги должна произво- диться не реже, чем два раза в месяц, и без ограничения суммы расходуемых каждым заключенным денег; заключенные имеют право переводить свои деньги на имя неимущих товарищей; 4) должен быть введен институт выборных старост от каждой камеры и общего старосты для урегулирования сношений с началь- ством и между самими заключенными; 5) прекращение постоянных угроз розгами и карцером; 6) отмена унизительных для заключенных команд, вроде: „емвр- но“, .шапки долой“, .накройсь*; вежливое обращение, как со сторо- ны высшей администрации, так и со стороны чинов надзора; 7) тюремная библиотека передается в руки заключенных; попол- нение ее книгами, как на казенные деньги, так и самими заключен- ными или их родственниками из'емлется из ведения священника и администрации; 8) все допущенные к обращению п не из'ятые по суду книги в журналы должны быть без всяких ограничений разрешены: каждый заключенный имеет право одновременно иметь в камере и более двух книг, не считая пособий и справочных изданий, если это необходимо для его занятий; 9) число тетрадей не ограничивается; чернила и перья должны выдаваться не только для писания писем, но и для занятий; 10) переписка не ограничивается ни количеством писем, ни пра- вом писать только ближайшим родственникам; свидания также дол- жны разрешаться со всеми; 11) заключенным должно быть дано право иметь носовые платки, собственную посуду, полотенца, мыло, зубные щетки и поро- шок, чайники и стаканы.
ВОЛОГОДСКИЙ ЦЕНТГЛЛ 87 12) серьезно больные должны немедленно переводиться в боль- ницу; слабым больничная пища должна выдаваться в общие камеры; лекарства должны выдаваться на руки, а не храниться у надзирателя; 13) прогулка должна быть увеличена до двух часов в день; 14) ручные кандалы с бессрочных должны быть сняты; ножные кандалы должны обязательно сниматься в день истечения кандаль- ного срока, а не задерживаться, как это имеет место, месяцами; скидка двух месяцев с года „исправляющимся" должна применяться ко всем без ограничений и оканчивающие срок должны немедленно отправляться на поселение. Нечего и говорить о том, что огромное большинство наших требований было принципиально неприемлемо для наших тюремщи- ков. Они моглн согласиться на такие мелочи, как увеличение времени прогулок, допущение в камеры мыла, зубного порошка, платков и пр., но допустить, напр., выборных старост, расширить право пере- писки с волей или из'ятме из рук администрации контроля над на- шим чтением—это казалось им равносильным полному отказу от их священных прав палачей и угнетателей. — Вы, может быть, напишете еще, чтобы, того—этого, меня на ваше место посадить!—негодующе пытался иронизировать помощник Меркурьев, делая кривое подобие улыбки на своем бледном лице дегенерата. Начальник и другой помощник были, впрочем, гораздо уступчи- вее, и я уверен, что не будь над ними элого гения в лице озлоблен- ного паралитика 1убернского советника и не подглядывай и не до- носи на каждый их шаг клеврет последнего Меркурьев, во многом наша жизнь сразу же облегчилась бы. Татаров даже соглашался удовлетворить сьоей властью некоторые из наших требований еще до приезда врачебного инспектора. Но мы всегда считали долгом выдви- гать программу максимум, даже без всякой надежды на ее удовле- творение, рассчитывая, что требования—минимум нам удовлетворят рано или поздно. В нашу бессрочную камеру врачебный инспектор не зашел и весь заготовленный порох, таким образом, пропал даром. Внизу он зашел в некоторые камеры, но от разговоров по существу уклонился, пообещав вызвать к себе в контору представителей от камер. В качестве представителя попал к нему и я. — Ну, что :ке,—начал он,—вы об'явили голодовку? — Нет, мы никакой голодовки не об'являли, а просто не прини- маем постную пищу,—и мы подробно изложили ему мотивы и осно- вания этого нашего действия. — Я вас не понимаю, все таки,—сказал он, изобразив на своей сытой физиономии полнейшее удивление.—Раз вы безразлично отно- ситесь к религии и налагаемым ею требованиям, то не все ли равно вам, какую пищу есть: мясную или рыбную. Как врач, я могу вас заверить, что для организма рыба гораздо полезнее мяса, питатель- нее... она легче усваивается. — Но мы протестуем против обязательности применения к нам неисполняемых и самим начальством обрядностей. Суть не в составе пищи, а в посте. А затем, наша пища только пахнет рыбой, а рыбь- ей субстанции мы не поглощаем. Видя, что тут мы неуязвимы, инспектор под'ехал с другой стороны: — Ну, пусть так. Но вы ведь Знаете, что ни я, пи местная администрация не в праве изменить установленного порядка. Об этом
88 ИЗ МРАКА КАТОРГИ напишут в Петербург, а я, по возвращении, также подниму вопрос о переводе вас на обычную пашу,—но, конечно, с тем, чтобы во время великого поста из семи недель три была постная пища Пока этот вопрос решится, щюйдет три-четыре недели и пост кончится. Так за- чем же вам упорствовать. Это будет бесцельно. Вы нанесете страшный ущерб себе, Беа горячей пищи человек долго не может жить. — А по месяцу в карцере когда держат, так это ничего?! Почему же тогда не думаете вы об этом „страшном вреде41?! — Мы себя, г-н инспектор, кипяточком подбадриваем. Это не хуже постных щей, а лучше, потому что чище. Дальше разговор происходил в том же духе. Некоторые из на- ших требований инспектор не захотел даже и рассматривать, как не подлежащие его компетенции, другие признал заслуживающими внимания и обещал поддержать их перед высшей инстанцией и лишь такие мелочи, как выдача лекарств на руки и кое-какие незначитель- ные изменения в порядках тюремной больницы, были им удовлетво- рены немедленно. Торжествовать нам по поводу таких результатов не приходи- лось. Они были черезчур ничтожны. Но наше настроение все же поднялось от того, что в этих разговорах мы хорошо отбрили начальство. К этому времени, если не ошибаюсь, за грубость начальству, был посажен в карцер один из наших матросов. Мы начали требовать его освобождения. Наиболее нетерпеливые стали выходить аз наме- ченных в начале нашего протеста границ. Какой то незначительный инцидент вызвал взрыв. Помнится эго была грубость помощника Меркурьева. Вспыхнула марсельеза. Сначала в одной камере, в другой под- держали... К нижним этажам присоединился верхний. Звуки рево- люционного гимна росли ширились. Наиболее азартные влезли на окна. По одному из них из револьвера выстрелил стоявший под окна- ми на посту надзиратель, подстрекаемый к этому помощником Мер- курьевым. Пуля даже не попала в окно камеры, а впилась в стену здания. Но самый звук выстрела нас подшпорил. Гулко затрещали толстые дубовые двери под ударами скамеек. В открытые окна поне- слись негодующие возгласы и угрозы. Пение революционных песен усилилось. Начальство перетрусило. Была вызвана воинская команда. И нас, рабов божиих, по одному стали вытаскивать из камеры и отводить в только что отремонтированные одиночки. Бессрочные все оказались там, из остальных камер вывели тех, кого считали зачинщиками „бунта*. И „бунт* моментально прекратился. Только в одиночках мы еще пошумели до вечера, распевая и перекрикиваясь друг с другом. Вспышка разрядила сгустившуюся атмосферу. От постной пищи продолжали отказываться наиболее стойкие и упорные, большинство же понемногу стадо принимать ее. При наступлении успенского поста, помнится, уже не возникало особых разговоров по поводу пищи, так как выписывать на свои деньги нам позволили уже вое/ Одиночка, в которую с помпой приволокли меня несколько над- зирателей и солдат, представляла собой сравнительно большую — в 8 шагов в длину в в 4’/, в ширину—комнату. . непривычно высокую, с деревянным полом. Она освещалась высоко расположенным небольшим окном, из которого видна была только тюремная ограда, а за ней под- нимались вершины какой то рощицы. Хотя и выбеленная сверху
вологодский ЦЕНТРАЛ- 89 донизу, комната производила унылое впечатление. Прикрепленный к стоне железный столик и такая же дощечка для сиденья находились почти в самом углу у окна, так что свет на них прямо не падал, с Койка была обычного типа, под‘е.мная, запирающаяся на замок. Середины потолка свешивалась керосиновая лампа. Неизбежная пара- шка в углу возле выкрашенного в черный цвет зеркала печи допол- няла меблировку моего нового жилья. Оно мне не понравилось с первого взгляда, надо правду сказать. Несмотря на яркий солнечный день было темно в ней. Мокрые стены испускали пронизывающую холодную сырость. На полу толстым слоем лежала мокрая грязь и известь. Тюфяк на койке был жесткий и тоже грязный. Обыкновенные маленькие одиночки в благоустроенных тюрь- мах как то располагают к себе. Это же сараеобразное обиталище отталкивало, предвещая безрадостное прозябание в будущем. Одиночки эти находились в длинном двухэтажном здании, слу- жившем раньше мастерскими. Мастерские были оставлены во втором этаже, первый жо подвергся переделке. В первые дни вашего пребывания там положение оставалось не- определенным. Начальство и само, очевидно, не знало, считать ли нас наказанными или нет. Мало ио малу, однако, жизнь стала налажи- ваться: образовалось некоторое равновесие в отношениях наших к начальству и начальства к нам. Надо отдать должное помощнику Андрееву: он в этот период нашей жизни, как и много раз впослед- ствии, сыграл роль доброго гения. Не взирая на наше будирование, пренебрегая моментами формальными, он, путем целого ряда услуг, всячески облегчая наше положение, достиг того, что между нами, с одной стороны, ним н начальником Татаровым—,с другой, воцарились самые дружественные отношения. Обойти молчанием этих двух людей, не сказать о них то доброе, что сохранилось в памяти, было бы черной неблагодарностью. Ведь благодаря им, благодаря их гуманному отношению к нам, этот период нашей жизни стал своего рода оазисом в ряде холодных черных лет.*). Помощник Андреев, как а Татарии, был тюремщиком не профес- сиональным. В тюремное ведомство он перешел из полиции, чтобы устраниться от тревог и волнений, связанных с прежней службой, и чтобы, живя в губернском городе, иметь возможность отдать детей в учебные заведения. Не раз, я помню, жаловался оя на судьбу, толк- нувшую его на эгу линию и заставлявшую дотягивать до пенсии на ..собачьей*, как он говорил, должности. Надо сказать, что до пенсии он всетаки не дотянул. В конце 1910 года Андреев вдруг исчез с нашего горизонта. Долго мы не знали в чем дело и постепенно только истина просочилась к нам. Оказалось, что в перехваченном письме одного из заключенных говорилось об устройстве побега и для связи давался адрес помощника Андреева. Жандармы нагрянули к бодняге и результаты обыска не оказались для него благоприятными. Он был удален со службы и для пропитания своего большого семейства выну- жден был поступить на скудно оплачиваемое место земского стати- стика. Для нас он готов был разорваться. С первого же дня нашего перевода в одиночки он стал нашим почтальоном. Из одиночек в общие камеры и оттуда к нам доставлял он записки, передавал книги, •) С чувством удовлетворевмя убедился я в том, что лакая оценка этих двух «тюоемщвкив» не есть плод моей личной симпатии. Мой товарищ по ваключелию И. Геньквн тепло вспоминает о них в своих «На воспоминаний политического каторжа- нина». (1908-1Ш г.г.).
90 ИЗ МРАКА КАТОРГЕ устраивал денежные переводы. Он абонировался для нас в городской библиотеке и носил книги. Заведуя нашей перепиской, он не ограни- чивал нас числом писем и не особенно строго цензуровал их. Не рае приносил он мне письма нераспечатанными со штемпелем только на конверте. Правда, когда он замечал, что любезностью его злоупотре- бляют, он начинал цензуровать „как полагается", и часто тогда, улу- чив минуту для конфиденциальной беседы, не стеснялся в выраже- ниях по адресу нарушителей доверия. — Идиоты!—говорил он тогда.—Ведь если это откроется, постра- даю не только я, но и все вы. Ваши письма будет проверять Меркурьев, а уж он вам пропишет. Книги нам он пропускал, совершенно не интересуясь их содер- жанием . — Я не жандарм,—говорил он по этому поводу,—читайте все, что угодно и мне давайте интересные книги. Он приносил нам свои собственные книги, и не сердился, когда такие вещи, как Арцыбашевский „Санин" или «Ключи счастья" Вер- бицкой, погуляв по рукам, возвращались к нему в истерзанном виде. Он считал совершенно ненужным стеснением требование инструк- ции о том, чтобы книги приобретались для нас только через контору тюрьмы. Благодаря его полному пренебреясению этим правилом, я получал книги непосредственно от близких людей. Много книг прихо- дило прямо иа-за границы заказной бандеролью. По этому поводу вспоминается тот ужас и недоумение, с каким образованный и вред- ный священник ярославского централа, пересматривая пересланные вслед за мной из Вологды мои книги, воскликнул: — Да у вас тут^се энциклопедисты! Гельвеций! Вольтеп! Дидро! Эти книги ведь запрещенные! Кто вам разрешил их читать? Откуда вы их получили? Я не постеснялся-соврать, оберегая свои сокровища: — Это мне сам начальник Главного Тюремного Управления раз- решил. Я через него выписывал эти книги прямо от парижских буки- нистов . — Как же это произошло? — А мы с ним старые знакомые, еще по Харькову. Он был ведь у нас прокурором судебной палаты. — Да, да... Я читал, что он там служил. Так вы говорите, что он вас лично знает? — И очень даже хорошо знает. И пошло. Поп развесил уши, а я плел себе без зазрения совести. Мои просветители не были конфискованы. Но когда ему попалась на глаза книжка Сеченова «Физиологические очерки", на которой стоял Шлиссельбургский штемпель и дата, показывающая, что она попала в мои руки еще до восшествия Хрулева на престол всероссийского тюремщика, я должен был признать, что эта „афеистнческая и вред- ная", как выразился поп, книга попала ко мне по недосмотру тюрем- ной администрации. Она была конфискована, как и многие другие. Не помогло и „близкое знакомство" с Хрулевым. Впрочем, насчет знакомства с этим крупным реакционером я не совсем солгал. Я мог бы даже назвать его своим „крестным папашей", так как моя ссылка в 1903 году в Архангельскую губернию было делом рук этого самого Хрулева. Целый ряд других облегчений устроил нам помощник Андреев. По мере наших возможностей мы старались не оставаться у него в долгу. Зная его стесненное материальное положение, мы одолжали
ВОЛОГОДСКИЙ ЦЕНТРАЛ 91 ему деньги и не старались получить их с пего обратно. Я писал французские сочинения его сыну, учившемуся в реальном училище, другой товарищ решал задачи и т. д. Подполковник Татаров так активно не проявлял своего располо- жения к нам. Но нужно иметь в виду, что без его согласия Андреев не делал бы многого из того, что так скрашивало нашу жизнь. Сам по себе Татаров был очень мягким человеком. Он только не был ини- циативен. П несомненно, что если бы возле него вместо Андреева был другой помощник, педант и формалист, он вряд ля особенно осаживал его. С другой стороны, он с нескрываемым отвращением п преарением относился в помощнику Меркурьеву, доносчику, трусу и карьеристу, третировавшему арестантов, когда они сами это позво- ляли, как каких то нисших существ. Татаров разрешал переписку и свидания между заключенными; в большие праздники, с его соизво- ления, мы могли ходить „в гости" друг к другу и проводить в дру-. гих одиночках и даже в общих камерах весь день. Все это была такие огромные отступления от инструкции, что если бы весть о них дошла до центра, Татарову но поздоровилось бы. К бессрочным Татаров относился особенно мягко, может быть, вследствие душевной доброты, жалея „несчастных", осужденных на вечное заключение, а, может быть, и чувствуя некоторую невольную вину перед ними, выражавшуюся в том, что он, повинуясь приказу, должен был держать их в мучительных наручниках. Эти наручники беспокоили его настолько, что он однажды навестил нас и предложил такую комбинацию: — По инструкции я могу снимать с вас наручники на время работы в мастерских. Но так как я всем вам работы в мастерских дать не мегу, то я дам вам в камеры шить наволочки, рубахи и т. д. и на день буду вас расковывать. У меня но этому поводу вышел с ним такой разговор. — Я очень благодарен вам, г-н начальник. Но я предпочту не брать работу в ходить в наручниках. — Почему? — Мне жалко тратить время на такое глупое занятие. Я предпо- читаю читать и заниматься не только по вечерам, но и в течение дня. — Чудак вы! Положите наволочку под подушку и занимайтесь чем хотите. — Но ведь Глушицкий (старший надзиратель) будет требовать исполнения урока. — Я скажу Глушицкому, чтобы он этого не требовал. Только вот что, голубчик. Нужно, чтобы у вас всегда было несколько штук готовых и одна начатая. На случай, знаете, посещения... Можно, чтобы вам дали готовые наволоки, пусть они у вас лежгг. Я поблагодарил добряка за эту заботу, но предпочел самолично сшигь несколько штук, которые долго пылились у меня в камере. Впоследствии, не помню уж по каким причинам, снимать наруч- ники под предлогом работы стало невозможным. Тогда Татаров издал распоряжение, чтобы они снимались с нас для умывания, для мытья пола в камере и т. д. Сам Татаров очень редко посещал наши камеры. Но вспоминаю один случай, когда в совершенно неположенное время дверь ко мне вдруг раскрылась и в ней показался Татаров, один, без обычной свиты в лице дежурного помощника, старших и младших надзирате- лей. Я лежал на койке, и потому надзиратель завопил традиционное: — Вста-ать! Смир-рно-о!
92 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Татя ров заторопился: — Не надо, не надо! Лежите! Вы нездоровы? Я тогда уйду. Я, хотя и чувствовал себя плохо, встал и попросил его остаться. Он приказал надзирателю закрыть дверь, сел сам на койке и усадил рядом с собою меня. Затем, молча, вынул из кармана „Новое Время" и дал мне. Отчеркнутая синим карандашей в глаза бросилась заметка: „проект амнистии по политическим делам“. В заметке говорилось о том. что в министерстве юстиции закончен разработкой проект амни- стии по всем политическим преступлениям, совершенным в 1906 году и не связанным с уголовшиной. как-то экспроприациями, убийствами и т. д. Перечислялись статьи, по которым амнистия будет применена полностью и по которым частично или совсем не будет применена. — Я просмотрел ваше дело,—сказал он,—и по моему, вас осво- бодят совершенно. От души поздравляю. Я рассмеялся и без труда доказал ему, насколько наивно ждать амнистии в той политической обстановке, которая в то время сложи- лась в России. Добряк опечалился, но все таки счел нужным под- бодрить меня. — Ну, пусть сейчас реакция. Но она пройдет, уверяю вас, прой- дет. Главное, пе падайте духом. И Татаров, и Андреев, несмотря на все их личные добрые каче- сгва, все же были тюремщиками. А положение тюремщиков обязывало их применять к заключенным, при нарушении дисциплины, всевоз- можные кары, предусмотренные «Инструкцией». Их либерализм,—хотя вероятнее всего, что это был даже не либерализм, а часто встречающееся на Руси обывательское прекраснодушие,—не выдерживал, когда ребром и открыто ставился вопрос: исполнить ли точно и со всей требуемой якестокостью букву „инструкции*, или потерять все блага и преимущества, связанные с каменной службой. Так, когда одни из посаженных в карцер заключенных во время поверки ударил по лицу осматривавшего его кандалы и грубо дернувшего его за них старшего надзирателя, начальник Татаров приказал его высечь розгами. Помощ- ник Андреев тоже не раз лично распоряжался о заключении в карцер того или другого ия заключенных. И я помню, как весь красный от гнева, оп говаривал: — Чтобы я из-за таких мерзавцев пошел по миру. У меня семья. Да и нельзя потакать им. Надо иметь, конечно, в виду', что среди заключенных, особенно уголовных, действительно попадались форменные „мерзавцы*, совер- шенно не желавшие считаться с особенностями местного режима. Но именно в столкновениях с этими типами и проявлялись обычно скры- тые качества наших добрых и либеральных тюремщиков. Я хочу ска- зать этим, что, выделяясь выгодно из своры палачей и деспотов, за- нимаьших административные посты в тюремном ведомстве, такие лю- ди, как Татаров и Андреев, все же были чиновниками и специфиче- ская кастовая психология чиновничества была им не чужда. Первое в{)еыя в одиночке я сидел один, встречаясь с товарищами только на прогулках. Дни, как горошины, спокойно я ровно катились один за другим. Неприютная обстановка камеры скрашивалась воз- можностью с утра до ночи сидеть за книгами, читать и писать. Па прогулках,—а мы в эго время имели довольно долгие прогулки,— можно было не ходить непрерывно по кругу в паре с другим товари- щем по взаимному желанию и выбору, но и сидеть на скамейке. Гу- лять можно было тоже с книжкой. И очень многие из гуляющих не теряли времени на праздную болтовню, а совмещали полезное с приятным.
ВОЛОГОДСКИЙ ЦВПТРАЛ 93 Сидеть в одиночках хотелось очень многим. В общих камерах неизбежно возникали ссоры и недоразумения. Наладить „конституцию*, регламентирующую порядок времяпровождения удавалось не всегда, и у нас один за другим стали появляться беглецы оттуда. Мы не счи- тали себя вправе изображать собак на сене и скоро в одиночках ста- ли сидеть и по два, и по три. Места было достаточно, не хватало только мебели. Сверхкомплектным выдавался тюфяк и постельные принадлежности. Спать им приходилось на полу, обедать, заниматься и прочие дела’делать нужно было на табуретках, заменявших стол. Вообще неудобств было не мало, но с ними мирились. Помню, как долгое время столом для яанятий мне служил стульчак парашки, а сиденьем медный казенный чайник с положенной на него книгой. В первое время бессрочных не заставляли сидеть непременно с бессрочными. Это было введено впоследствии, когда нас начат/ под- винчивать. И я сидел вместе с малосрочным Богословским—студент, бывший c.-д., а в то время „дикий”,—и со своим сопроцессником и товарищем по партии Генькиным. Богословский помогал священнику в деле заведывания тюремной библиотекой и собственными книгами заключенных, пел в хоре и читал в церкви апостола, так что в тече- ние дня в камере он был очень мало времени, а мы вдвоем, стараясь не мешать друг другу, сидели за книжками. Нервный и чрезмерно впечатлительный, Генькин часто будил нас по ночам своим бредом, вскакивал с постели и сонный ходил по камере. Нам пришлось поддержать, своими свидетельскими показаниями, его требование о вызове к нему специалиста психиатра, который счел даже нужным отправить его в психиатрическую лечебницу. Из лечебницы Генькин скоро возвратился полный возмущения царившими там порядками. Татаров был затем переведен куда-то в Польшу, а на его место прибыл из Петербурга новый начальник Воронец, служивший раньше в уездной вологодской полиции. Что побудило его оставить прибыль- ное место уездного исправника в такой спокойной губернии, как. Во- логодская? Было ли это, стремление к быстрой карьере, или его чрез- мерная тучность мешала связанным с полицейской службой частым раз'еадам. Говорили во этому доводу всякое. Была даже версия, что Воронец переменил место в угоду своей супруге, под башмаком кото- рой он находился и которая пожелала играть роль среди губернских дам. Как бы там ни было, но этот всегда меланхолически настроенный, недалекий, сметной толстяк с огромной седой головой и оабьим голо- сом стал царем и богом над тюрьмой, вершителем судеб нескольких сотен заключенных. Не обладая никаким тюремным опытом, если но считать предписанной ему в воспитательных целях поездки по луч- шим централам, он неизбежно подпал под влияние уже упомянутого советника губернского правления и помощника Меркурьева, стал cipo- го держаться инструкции, а после побега его жены с одним молодень- ким тюремным надзирателем, почти совсем пе^юетал вмешивайся в дела централа. Начались мелкие притеснения и ущемления. Участи- лись многосуточные заключения в карцер. Ухудшилась и бея того не- важная пища. Наши вольности постепенно и понемногу стали урезы- ваться. Мы пассивно сопротивлялись, поддерживаемые в этом помощ- ником Андреевым, который моментами брал верх над Меркурьевым и подчинял своему влиянию Воронца. Но перелом чувствовался во всем. Еще хуже стало дело, когда к концу лета 1910 года была учреж- дена Вологодская тюремная инспекция и на пост губернского тюрем- ного инспектора был назначен Ефимов, променявший ученую карьеру
94 ИЗ ИРАКА КАТОРГИ (он имел ученую степень и, как говорили, был даже приват-доцентом Харьковского университета) па почетную роль тюремщика. Прижим начался постепенно, без резких надавливаний. Сначала в общих камерах, где сопротивление, благодаря большому количеству уголовных и неквалифицированных политических, было слабее, а потом и у нас в одиночках. От мелочей Ефимов переходил к серьезному. Оп подверг основательной чистке наши книги, из'яв все, что казалось ему сколько нибудь вольнодумным. Затеи последовало запрещение пользоваться книгами, принадлежащими другим заключенным. Олин за другим оп брал суровые и часто бессмысленные пункты хрулевской инструкции и заставлял администрацию применять их полностью, без всяких поблажек. Из общего корпуса стали доноситься до пас звуки молитвы, громкое, резко отчеканенное „здравия желаем, ваше высоко- благсГродие", ©заключенными там стали обращаться возмутительно грубо. У нас в одиночках срочных отделили от бессрочных, малосрочных от долгосрочных. Помимо целого ряда мелках стеснений, вроде ограниче- ния переписки, из‘ятия из камер всех лишних кпиг, и т. д., были вве дены внезапные обыски. И без того нас обыскивали когда нужно н когда не нужно. Выходишь из камеры на прогулку—надзиратель ощу- пывает тебя с головы до ног, возвращается с прогулки—та же про- цедура; часто делали и обыски в камерах. По теперь эти обыски прев- ратились в своего рода погромы, для производства которых недоволь- ствовались наличными надзирателями, а вызывались даже солдаты кон- войной команды. В самое неожиданное время, чаще всего вечером, вдруг раздается глухой топот множества ног. Одновременно, с поспеш- ной внезапностью открываются запоры в ряде камер и залпом раздается*. — Встать! Смирно! Выходи в коридор! Мы становимся у противоположной дверям наших камер стены коридора. II церемония начинается. Снятая одежда разбрасывается по полу, кандалы и наручники тщательно исследуются. И вас щупают — щупают до тошноты. И потом, одевшись, долго еще приходится стоять и прислушиваться к происходящей за дверями камеры возне. А из одной камеры в другую с деловым видом, с написанной на самодо- вольной роже торжественностью и сознанием важности совершаемого акта, ходит Меркурьев. И когда, наконец, дверь открывается и за- ныхавшаяся раскрасневшаяся орава выходит, неся с ликованием ото- бранные книги, бумагу, тетради, гвозди, железки, заменяющие ножи, п т. п. дрянь, нужную в арестантском обиходе и которая завтра же будет эамгнена новой, и вы вновь вступаете во владение свопы жи- лищем, перед вами раскрывается картина форменного погрома. На затоптанном полу валяется тюфяк и по отельные принадлежности, хлеб, и с'естное с полки перенесено куда пнбудь в угол, хорошо, если не на стульчак параши, из оставленных книг вылетели листы. Ругаясь и возмущаясь принимаемая мы за приведение в порядок камеры, при- слушиваясь в то же время, как с противоположной стороны коридора доносятся та же возня, слышен лязг кандалов и перезвошручных цепей. Всякое посещение тюрьмы инспектором знаменуется неприятно- стями. Увидев как-то, что мы сидим на скамейке во время прогулки, он приказал убрать скамейку. А многие из нас уже утратили физи- ческие силы и долго ходить без отдыха не могла. Оа распорядился, чтобы и в одиночках—в общем корпусе это было уже введено—про- гулочный надзиратель при появлении начальства кричал: „Шайки долой!" И вскоре лично явился проверить, исполняется ли его приказание. — Смир-рно! Шапки долой!---заорал надзиратель.
ВОЛОГОДСКИЙ ЦЕНТРАЛ 95 Мн преспокойно продолжали ходить по кругу. Кое-кто припод- нял шапку, не ожидая пока инспектор первый с нами поздоровается. Но он не ответил па это приветствие немногих. — Шапки нужно снять!—крикнул он нам. — Яс вами поздоровался, господни инспектор,—ответил ему Пумпянский, у которого с инспектором установились хорошие отноше- ния и которого тот даже снабжал юридическими книгами. Ефимов возмущенно повернулся и ушел. А на позерке нам было об’явлено, что мы обязаны снимать шапки при появлении начальства на дворе, и ходить без шапок, пока нам не прикажут их надеть. Не- которые молча выслушали это приказание, некоторые категорически отказались выполнять его. Нашлись и такие, которые согласились подчиниться. Многие стали выходить на прогулку совсем без шапок, чтобы не подвергаться лишним неприятностям. Надо отметить, что к этому времени даже среди квалифициро- ванных политических, как интеллигентов, так п рабочих, стала появ- ляться усталость от тюремной борьбы за свои права и достоинство. Послышались речи о том, что ведь все это пустые формальности, что гораздо лучше сохранить свои силы, а может быть, и жизнь к тому времени, когда раскроются двери тюрем и мы снова вступим в ряды борцов. Нас—небольшую кучку непримиримых—стали называть дон- кихотами. Приводился даже такой довод, что чем, мол, мы лучше остальной массы уголовных и политиков, примирившихся со всеми унизительными требованиями администрации и потерявшими всякую способность к борьбе за свое достоинство. Конечно, здесь говорило шкурничество, страх перед наказаниями, усталость физическая и нравственная и стремление во что бы то ни стало сохранить жизнь. В то время я с осуждением еще относился к этим товарищам. Пом- нится, что мы, несколько человек из сидевших в одиночках, заявили, что будем бойкотировать тех, кто будет кричать: „здравия желаю*, будет снимать шапку и т. д., и по отношению к двум или трем то- варищам, первыми подчинившимся этим требованиям начальства, этот бойкот применили. К концу каторги,—говорю это лично про себя,— эта непримиримость исчезла. Мы сами продолжали бороться и в конце концов добились того, что нас оставили в покое, заставляя лишь время от времени пустячными наказаниями расплачиваться за достигнутые результаты. Нам удлинялись сроки, многие выходили на поселение гораздо розже покорившихся, имея с ними одинаковые приговоры. Но за то самочувствие наше бывало совершенно иным. Я без всякого преувеличения могу утверждать, что покорившиеся внешне, т. е. не опустившиеся до уровня уголовной шпаны, испытывали нрав- ственные мучения настолько сильные, что они не могли идти в сравнение с теми физическими муками, вплоть до розог, которые многим пришлось принять во искупление своего права гордо держать голову перед палачами—тюремщиками. И здесь же должен констати- ровать, что в числе последних были не одни только интеллигенты, но н рабочие, и матросы, л солдаты. Во многих случаях начальство с особой яростью обрушивалось именно на непокорных интеллигентов, как вследствие вполне понятного желания малокультурных людей уни- зить стоящих нравственно выше их, так и потому, чго считало их за- чинщиками во всех „волынкахМногие ж*) из покорившихся интел- лигентов мотивировали свое падение именно тем, что как таковые они выделялись из общей массы и благодаря этому подвергались осо- бенно жестоким репрессиям.
9Й ИЗ МРАКА КАТОРГИ Вслед за требованием стоять перед начальством без шапок, ваши тюремщики настойчиво стали добиваться того, чтобы мы им на привет ствие отвечали „здравия желаю". Особенное упорство выявил в этом помощник тюремного инспектора, проявлявший вообще с каким то сладострастием свою власть над заключенными. Наряду с жестокостью в нем отмечалась и большая трусость. Этот тип любил посещать тюрьму во время вечерней поверки и редко когда это посещение обходилось без карцера. Бывало, услышав по особенно торжественному выкрику надзирателя, что он появился у нас, мы подходили к двери и приложив к пей ухо, с тоевогой при- слушивались. Вот он заходит в камеру двух пожилых латышей, политических. —^Здорово! бросает он с порога круглым звуком и затем сле- дует громкий стук его каблуков: он подходит вплотную к стоящим посредине камеры на точно определенном месте заключенным. В ответ ему нерешительно, негромко раздается: — Здравия желаем, ваше благородие. — Не так,—взвизгивает он.—Нужно громко, отчетливо, весело приветствовать начальство. Вот так: „Здравия же-лаем, ваше высоко- благородно"—громко орет он, ударяя на слово „высоко".—Отставить! Еще паз! Каблуки стучат в обратном направлении. Снова слышится: —Здорово!—и стук каблуков. Напуганные „старики", как мы их звали, почтенные отцы много- численных семейств, один учитель, другой купец, дико вопят испуган- ными голосами, сбиваясь и не в унисон: —Здравия желаем, ваше высокоблагородие! —Плохо, плохо!—слышится самодовольный голос.—В следующий раз чтобы мне лучше было! Открывается следующая дверь. Там сидят два непокорных, но уже сдающихся. —Здорово! Молчание. Только легкий звон наручников показывает, что они поклонились. —Это что такое?! Опять в карцер захотели! Отвечать на привет- ствие громко! Раскланялись тоже, как монахи перед настоятелем. Здорово! Ну!—Молчание.—Здорово! Чего шепчете? Не слышу. Еще раз! Здо-ро-во-о! - , Нз камеры доносится придушенный, выцеженный в борьбе между возмущением и покорностью ответ. - Ну, вот. Научились. В следующий раз будет привычнее. Открывается еще одна дверь, другая, третья... Ответа на „здо- рово!" не слышно. Кто то в следующей камере громко и с издевкой от- вечает таким же „здорово!" Повели в карцер. Дальше кричат: „здра- вия желаем, ваше высокое благородие". Открывается наша дверь. Дронов, мой сокамерник, стоит налево, я направо. —Здорово!—Он вплотную подходит сначала ко мне и смотрит прямо в Глаза. Я глаз ие опускаю. Дронов тоже выдерживает. Мы готовы к отпору, он это чувствует. Покруживши вокруг нас, как сабаченка перед ощерившейся и выпустившей когти кошкой, дернув меня за наручники, чтобы опустить не вытянутые „по швам рука, он молча выходит. С бледными решительными лицами мы смотрим друг на друга и улыбаемся. Нас бессрочных всех разместили в правой части корпуса. Сроч- ные сидят налево. Сношения с ними и с общими камерами день-ото-
ВОЛОГОДСКИЙ ЦЕНТГАЛ 97 дня становятся все более затруднительными. Наконец, мы совершенно отрезаны. А между тем чувствуется, что там что-то затевается, яаро- стает. У нас единодушия нет. Приходится совершенно отбросить мысль о каком либо общем выступления. Чтобы забыться усиленно пншепн, читаешь. Наконец, и работать не в состоянии. Мы набрасываемся на беллетристику. Целыми днями с утра до позднего вечера, лежа на кро- вати—у меня разгулялась обычная невралгия в спине—я перевожу вслух Дронову огромные романы Дюма—„Жозеф Бальзамо*, „Могикане Парижа4*, „Сальватор"; кончается Дюма, мы читаем Сю, Поля Феваля, бесконечного Рокамболя. Другой беллетристики у пас нет, а эта буль- варщина так легко уносит в мир сказочного вымысле, столь непохожего на мрачную действительность. О событиях в общем корпусе мы узнали стороной и общую кар- тину разыгравшейся там трагедии удалось составить лищь впослед- ствии . Во второй половине ноября, когда начавшийся филипповский пост принес с собой нам общее ухудшение и без того ставшей сквер- ной пищи, мастеровые но только отказались от постной пищи, но и об'явили забастовку. Мы догадались об этом, не слыша вечного гро- хота ткацких станков лад головой, строгания рубанков и стука молот- ков. Потом нас несколько дней не выпускали на прогулку. Наконец, нам было об,явлено, что нам запрещено, впредь до нового распоря- жения писать письма. Перестали выдавать книги. В этих фактах отра- зилась вся история у нас. А там, в общем корпусе, происходило сле- дующее. Отказ от пищи л от работы привел администрацию в весьма нервное состояние. Инспектор Ефимов и уговаривал „бунтовщиков*, я угрожал им. Когда часть мастеровых сдалась и вышла в мастер- ские, оставшихся стали забирать насильно. Один из выведенных, анар- хист Воротилов, поднял в коридоре крик: - Товарищи! Помогите! Меня бьют'. Из камер раздались крики, во многих камерах стали стучать в дверь. Стали вызывать начальника. Но никто не являлся. Тогда стук поднялся с новой силой уже во всех этажах. Начальство перетрусило. Вместо того, чтобы немедленно вернуть Ворогилова и заставить его сознаться в том, что его никто не бил и что кричал он зря, от из- лишней нервности и от испуга, начальство предпочло прибегнуть к экзекуции. Быть может, эта обструкция явилась тем удобным слу- чаем, которого давно ждал Ефимов, чтобы выдвинуться перед выс- шим начальством. Была вызвана воинская часть. Тут же на спех, не разбираясь в том, кто прав и кто виноват, был составной список подлежащих порке—всего до 160 человек, и началось подлое гнусное дело. Порка продолжалась два дня. Часть была освобождена от наказания врачом; многие отказывались от медицинского осмотра; один отравился. В те- чение ближайших дней происходили дополнительные экзекуции. Слухи об этом темном деле, несмотря на все старания началь- ства (запрещение переписки и свиданий), проникли на волю. Появи- лись сообщения в газетах. Вместе с Зерентуйской трагедией (попытка самоубийства группы каторжан, окончившаяся смертью Егора Сазо- нова) наше дело настолько возбудило общественное мнение, что после запроса в Думе Главное Тюремное Управл-ние вынуждено было наз- начить следствие. Попытка сделать ответственными за все происшед- шее самих же заключенных не удалась. „За нераспорядительность* (?!) был удален со службы начальник Воронец, виновный единственно в том, что допустил свое прямое начальство инспектора Ефимова рас-
98 И 8 МРАКА КАТорГИ поражаться в тюрьме; сам же Ефимов оставался на своем месте до того вечера, когда в городском театре скрывшаяся потом неизвестная мстительница за честь заключенных серьезно ранила eix) выстрелом из револьвера. Впоследствии он был куда то переведен и несомненно, с повышением по службе. Приезжал к нам для расследования той же истории еще помощ- ник Хрулева статский советник Воровитинов, вылощенный и наду- шенный бюрократ, в белых перчатках и без всяких приветствий вхо- дивший в камеры. Произведенный им опрос носил чисто формальный характер. Временным начальником тюрьмы, по удалении Воронца был наз- начен Меркурьев, проявивший во время порки и в последующие дни полностью свои зверские инстинкты и свою ненависть к заключенным. Наказания и новые притеснения посыпались градом. Можно представить себе, какое настроение царило после этого среди заключенных. Я могу сказать про себя и Дронова: мы были на пороге самоубийства. Несколько дней, я помню, мы, никому не говоря ни слова, молча, стали голодать. Я никак не могу себе сейчас пред- ставить, с какой целью мы эго делали. Помню только, что это не был протест. Вероятно, мы имели в виду самоубийство, а, может быть, хотели своим примером побудить остальных товарищей об‘явить голо- довку, сообщив им уже на пятый или шестой день о своей. Но по- том это настроение прошло, и мы решили ждать событий. В январе нескольких человек, как зачинщиков, выслали в разные тюрьмы. В феврале началась общая высылка заключенных в различ- ные централы, главным образом, в Ярославль и Москву. Начальство признало, что необходимо совершенно обновить состав вологодской каторги, вместе с людьми изгнать укоренившиеся традиции. Нас от- правляли, как нам сообщили, „на исправление".
Vin. Ярославский ад. В пути.—,.Держи кандалы1*!—Младший помощник.—Мы на особом положении.—Четыре человека в одиночке.—Ярославский режим.—Порядки.—Мы находим табак.—(Столк- новение о надзирателем.—Поверка.—Вшк.—Пища.—„1'<хгниви“.—..Загнулся4*—Смерт- ность.—„Бее помощи врача**.—Доктор-палач.—Ужасы.-В карцере.—В бане.—На- чальники и два его сеттера — Прогулочная карусель.—Пасха.—Порка соседа.— Поп-библиотекарь.— Инструкция о борьбе о чахоткой.—„Весна**.—Инвеотие о пере- воде.— Стычка с помощником.—По втапам, —Стычка с хулиганом.—Карцер. — На пароходе. Скованных попарно наручниками, нас поздно вечером вывели из Вологодского централа. Чтобы сделать окончательно невозможным побег во время пути, изобретательное начальство .придумало спаро- вывать нас таким образом, чтобы к правой руке бессрочного или долгосрочного арестанта был за левую руку прикован малосрочный, которому в самом близком будущем предстоит выход на поселение. Кроме того, нас старались комбинировать еще так,чтобы в каждой паре непременно один был политический и один уголовный в расчете, что различие в психологии этих двух типов заключенных но позво- лит в течение одной ночи столковаться и предпринять какой пибудь отчаянный шаг. Наша партия состояла более, чем из пятидесяти человек. Бзе смеха и шуток, обычных при таких переселениях из одной тюрьмы в другую, выхолили мы из ворог- централа. Впереди нам предстояло пережить самое тяжелое и мрачное эа всю нашу арестантскую карьеру. Ярославский централ наряду с Орловским, Псковским и немногими еще другими пользовался среди нас мрачной известностью. Если там не было избиений, как в Орле, где смертным боем били всякого вновь поступающего, то за то, мы знали, жестокая порка угрожала в нем всякому, хоть в чем нибудь нарушающему суровую дисциплину. Конвойные солдаты подтверждали эту печальную славу Яро- славля . — Там вам зададут, ребята!—говорили они.—Смотри и нас не подводи, не берите с собой табаку. За табак и вам не сладко при- дется, и нам не спустят. Некоторые из нас на всякий случай покупали у солдат крестики, вспоминая, что всех „нехристей" в некоторых централах бьют особенно жестоко. Этой заячьей трусостью грешили не только уголовные, но и некоторые политики. Подавленность была настолько велика, что когда кое кто вздумал затянуть в вагоне песни, остальные негодующе зашипели: — Бросьте, мать вашу... Напоетесь в Ярославле под розгами!
100 П 3 МРАКА К Л ТОРГИ Угрюмо отшагали мы в Ярославле те шесть верст, которые отде- ляют вокзал от предместья Коровников, где находится централ. Вот и тюрьма. Огромная площадь земли занята многоэтажными постройками. Целый городок, обнесенный красной кирпичной стеной. Фабричные трубы вздымаются над этой угловатой массой кирпича. Шаг невольно замедляется, но подтянувшиеся конвойные орут, толкают... Мы входим в четырехэтажный одиночный корпус, постро- енный по типу петербургских „Крестов". Но это не „крест", в нем всего три крылаt Злые окрики надзирателей встретили нас, когда мы вошли в здание. — Шапки долой! Держи кандалы! Тише! Кандалы! Держи кан- далы!... мать!... мать!—только и слышалось. Мы растерялись, мы не понимали. Но поднесенные к носу ку- лаки, злобные взгляды, толчки и подзатыльники мигом пробудили в нас сообразительность. Нужно было натянуть вверх за ремень кан- далы, чтобы они не издавали ни малейшего звона Этот натуральный, естественный, как пение весенних птичек, звон, изволите видеть, раздра- жал нежный слух начальства. И мы, скованные попарно, неся в свободной руке свои скудные пожитки, должны были ухитряться дер- жать еще и кандалы па ходу так, чтобы они молчали. Хорошо еще, что мой уголовный собрат спустил в „очко" незадолго до отправки из Вологды все свои вегци, а на ногах у него, как у кончающего срок, цепей не было. Он взял мою сумку и, во время натянув кан- далы, я избегнул уже поднятого над моим затылком надзиратель- ского кулака. Последовала обычная приемка и обыск. Принимали старшие надзирателя, с руганью и угрозами. Мы воздерживались от отпора, же- лая осмотреться сначала в новой обстановке и не нарваться на не- поправимое. Все же кое-кому пришлось непосредственно отправиться в карцер. Прогуливавшийся тут же на площадке, где Нас принимали, помощник безучастно взирал на происходящее. Это был щеголеватый высокий юноша с женственным лицом и манерной походкой. Сбоку у него франтовски торчала маленькая полу-шашка, полу-шпага, не столько оружие, сколько украшение. Его наружность настолько рас- полагала к себе, что кто-то подошел к нему с жалобой на грубое гь надзирателя, обругавшего в сильно толкнувшего его. — Ты, сволочь, жаловаться, мать твою... Эй, отвести его в кар- цер!—и он продолжал свою прогулку, а растерянного и оскорблен- ного арестанта злорадствующие надзиратели пинками погнали куда-то. Впоследствии мы лучше узнали этого злодея с ангельским ви- дом. Он недавно был произведен в первый классный чнн. До этого он бессловесно целыми днями и ночами гнул спину за канце- лярским столом в качестве жалкого писарька, здесь же в тюрьме. Посадить кого ннбудь в карцер, обругать, наказать розгами—явля- лось для него высшим наслаасдением. Он любил присутствовать при порке и упивался криками жертв. Наше счастье, что мыс ним,сидя в одиночках, редко сталкивались. Фамилию его я забыл, как не помню уже фамилий большинства ярославских палачей; это обгоняется тем, что в одиночках мы вообще почти не имели дела с начальством, будучи всецело предоставлены на произвол надзирательской братии. Обыск, приемка и переодевание в здешние костюмы кончились. Из собственных вещей нам разрешено было брать в камеры только чайник и кружку. Но чай, сахар и другие с'естные продукты были
ЯРОСЛАВСКИЙ л д 101 у нас отобраны. Нечего и говорить о том, что не разрешено было взять с собой книг и тетрадей, даже евангелия были отобраны. Над- зирателя острилк: — У-у, сволочь... Читать захотел! В темном почитаешь. Тут тебе каторга, а Де пнверситет. Чего? Евангелье? Кому? Тебе еван- гелье?! Чтоб ты им подтирался, сволочь?! Недостоин ты, каторжная морда, мать твою... святой книги. Кто-то вздумал просить, чтоб ему оставили зубную щетку, поро- шок и мыло. — Мыло тебе?! 'Слезами умоешься...—следовал поток отборной ругани.—Зубки чистить захотелось? Да ты кто такой? Ты забудь, сукин сын, что ты на воле, может, ахвицером был. Теперь ты пре- ступник, каторжная твоя душа! Зубы я тебе буду теперь чистить, вот так...—и огромный кулак недвусмысленно показал, как это делается. Тут же нам было заявлено в виде коротенького приветствия: — Эй, вы! Слушай!—оратором был красномордый, увешанный медалями „старшой*4.—Вы тут у нас будете на особом положении. За то, чтобы не бунтовали. В одиночках будете сидеть месяц, вроде как на испытании. Которые малосрочные и поведение покажут хоро- шее, пойдут в общую, будут работать. Которые, значит, бессрочные и имеют большой срок, так будут сидеть тут до конца кандального, значит, срока. А через месяц, если тоже будет хорошее поведенье, получат выписку, книги и все, что полагается. — А как табак, господин старший?—не вытерпел кто то из ку- рильщиков . — Табак?! Ах, ты морда собачья.—Знай, мать твою в..., за та- бак шкуру с тебя спустим. Курить здесь не смей, чтобы и не за- пахло им. — А письмо домой написать можно, ваше благородие?—ласковым заискивающим голосом обратился к старшему кто то из уголовных. — Я тебе не благородие, а господин старшой,—тоном помягче ответил старший.—Через месяц напишешь прошение господину началь- нику: за хорошее поведение, может быть, и разрешит,—И обращаясь снова ко всем, грозным тоном заявил: — Надзирателей, значит, дядек слушаться! Всякое приказание сейчас и беспрекословно исполняй. Срочные становись по пять человек, бессрочные, значит, по четыре. Мы стали группами согласно его указания, и нас стали разводить по камерам. Бессрочных разместили на самом верху. Одиночки оказались ма- ленькими: четыре с половиной шага в длину и два с половиной в ширину. Когда мы четверо вошли в отведенную нам камеру, у нас сразу создалось ощущение невероятной тесноты: селедки в бочеяке. Единственная койка была поднята к стене и заперта на замок. Ма- ленький железный столик и сиденье, прикрепленные к стене, опуска- лись на шарнирах. В углу в деревянном стульчаке находилась параш- ка—терракотовое небольшое ведро с крышкой. В другом углу на маленькой полочке стояли: медная миска с тарелкой, кружка, кувшин маленький, вместо чайника, и кувшин большой для воды. На той же полке на гвозде висел тазик для умыванья. Все эти пред- меты сверкали ярко вычищенной медью. В переднем углу на дощечке намалеван был какой то угодник с седой бородой и грозящим пальцем. — Тоже бога злого какого к нам посадили. Что бы добренькую да молоденькую богородицу...
102 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Это пожелание одного из сокамерников несколько развеселило нас. Дронов тут же стал рассказывать, как в Шлиссельбурге мы по- выкидывали иконы и как записной остряк наш Филя Калашников повернул икону богоматери лицом к стене, „чтобы не горячила кровь“, как он об‘яснил начальству. — Ну, тут этого не сделаешь. Живым за такую штуку не оста- вят. Не такая тут публика собралась, чтоб на озорство идти. Окно было невысоко и выходило на прогулочный двор. Направо видны были окна расположенного под прямым углом к нашему дру- гого крыла одиночного корпуса. За стеной виднелись какие то склады, мещанские домики, огороды. За ними поднимались фабричные здания с высокими трубами. Вдали видны были перелески и тонкой лентой тянулась линия железной дороги. Волгу из нашего крыла видно не было. Мы столпились у окна и стали разглядывать открывающуюся картину. Стук ключем в дверь оторвал нас от этого занятия. — В окно не смей смотреть и близко к окну не подходь! Через несколько минут тот же сигнал и окрик: — Отойди от двери: волчек закрываешь! Мы были в полном недоумении: у окна не стой, от двери отой- ди... Где же мы тогда будем находиться? В довершение всего оказа- лось, что и по камере ходить можно с большой осторожностью, ибо, когда один из нас сел у стенки, а другой на стульчаке парашки, двое же остальных стали топтаться на оставшемся свободном пространстве камеры, „дядька" не удовольствовался сигнализацией ключем, а от- крыл форточку: — Мать.... мать....! Вы чего расходились?! Звенят камандами, как оглашенные! Чтобы мне ни внука из камеры не было слышно. Форточка закрылась, но через секунду опять открылась. — Встать! И чтобы каждый раз, как я, алн другой кто, откры- вает форточку, вставали смирно! И громко не смей разговаривать, а не то в темный! Сгрудившись посреди камеры, совсем ошалелые, мы смотрели друг на друга. И в свою очередь—но придушенным голосом!—стали матюгаться. Что же это будет, ребята?—сказал один, старый уголовный, ,.об- ратник"*) по третьему разу.-Такой бл..ской тюрьмы я еще не видал. — Я лучше пойду в карцер,—заявил я,—там хоть кандалами можно будет звенеть, ходить можно будет, лежать, у двери стоять... — Подождем еще, посмотрим, как оно дальше будет,—решили остальные. А дальше было вот что. Открылась дверь и вошел отделенный, он же подстарший. Матвеев, черноусый красивый парень с претензией на образованность, Он ввел нас в курс местных порядков, детально об‘яснив, что мы можем и чего не можем. Не могли мы: курить—боже сохрани, за курение „под ворота", т. е. порка; громко говорить, смеяться, звенеть канда- лами, подходить к окну, к двери, сидеть или лежать в течение дня на полу („на ночь выдадут тюфяки"), звонить в дверной звонок беа особенной необходимости и т. д., и т. д. Могли мы только вести себя тихо смирно. Мы обяшиы были по свистку утром встать, одеться, убрать постели, защелкнуть койку. Но второму свистку, „на поверку", мы должны были стать в ряд посредине одиночки и стоять, пока не пройдет поверка. *) «Обратно ками > звались арестанты побывавшие уже в Сибири на мторге или поселении бежавшие оттуда.
ЯРОСЛАВ СК ИЙ АД 108 — Боже сохрани, шевелиться, разговаривать. Темный на семь суток,—улыбаясь предупредил он, уже зная как трудно простоять так иногда час, а ипогда и полтора, пока дойдет на четвертый этаж поверка. После поверки обязаны убрать камеру. Чтобы пыли нигде не было. Отделенный вынул из кармана чистый платок, потер им подо- конник, раму окна, стекло, полку: понятно, платок загрязнился немного. — Чтобы этого пе было. В первый раз замечание, второй раз вся камера на карцерное положение, а на третий...—и он, опять улыбаясь, сделал рукой резкое движение сверху вниз.—Тоже, чтобы посуда была вычищена. Вот тут,—показал он за стульчак,—кирпич и суконка. Утром—вычистить. Пообедали -вычистить, поужинали— опять вычистить. Будет плохо блестеть, темное место где будет, вам же неприятность,—мягко и уговаривающе закончил он. Дальше следовало: когда открывается форточка—встать; вечером свисток на молитву—стоять смирно; прошла поверка—сразу ложиться и лежать молча; если нужно встать по надобности,—кивок на парашку,—тихонько и чтобы кандалы не звенели; помощника, когда делает поверку, глупостями не задерживать, а если остановите зря— темный; с надзирателями говорить всегда стоя смирно и вежливо. — А если надзиратель ругается, тогда как?—задаю я ему вопрос. Он измеряет меня глазами с ног до головы, задумчиво остано- вившись взором на моих очках. — Надзиратель без надобности ругаться не будет. А как вы сту- дент, так значит должны понимать, что он не интеллигентный человек, но вроде как начальство простое, и другой раз обругает, но в карцер не посадит. И изрекши это утешение Матвеев вышел. Мы же продолжали оценивать эти совершенно новые для нас порядки. Потом прислуши- вались. В огромном корпусе с несколькими сотнями заключенных царила мертвая тишина. Ни звука голосов, ни звука кандалов не доносилось ни откуда. А ведь этажи были сквозными, т. е. не имели глухих полов, а только узенькая галлерея возле дверей цдмер отде- ляла один этаж от другого. Все данные для чудесной акустики. И подчиняясь гнетущему влиянию этой тишины, мы стали говорить еще более приниженными голосами; как струны, натянули свои кандалы и заставили молчать и их, непокорных, а всякое движение рук совершали медленно и осторожно, чтобы не звякали слишком громко наручники. Потом мы произвели тщательное обследование всех углов и закоулков нашей камеры. Нам повезло. В койке, в складке брезента оказалось „з^гыренным" небольшое количество завернутого в тряпку табачку, несколько спичечных головок и кусочек коробки. Видно сидевшего до нас в этой одиночке забрали неожиданно и он не успел захватить своих сожровиш. Ликование наше было безграничным. Курить хотелось смертельно. Перспектива сидеть бесконечно без табаку для нас, курящих, была невыносимой. Но и закурить сразу мы не решались. — Надо подождать до вечера и тогда под одеялом покурим,— предложил самый осторожный. — Но до вечера далеко. Лучше покурим во время обеда, когда надзиратель будет занят раздачей и к нам не .заглянет. И' вот, когда мы услышали систематическое открывание форточек и стук бачков, началось священнодействие. В день приезда обеда не полагалось, поэтому бояться особенно не приходилось. Но все же
104 ИЗ МРАКА КАТОРГИ один из нас „стоял ня стреме" *), т. е., приложив ухо к двери, при- слушивался, не подходит ли надзиратель. Курящие расположились у отдушины в парашечном углу, сидя на корточках, при чем единствен- ная папироска переходила изо рта в рот. Не побывавший в таких обстоятельствах курильщик никогда не поймет, как можно троим, и даже четверым, накуриться одной папироской, при том далеко не толстой, так как мы должны были экономить. Между тем мы вполне накуривались. Секрет заключается в том, что каждый делал одну глубокую затяжку и задерживал дым до тех пор, пока выдерживали легкие. В отдушину при таком методе куренья дыма дочти не выходило. Когда у нас не было табаку, мы курили спитой чай, солому ив тюфяка, одурманиваясь, но не накуриваясь. Только страстные, завзятые курильщики, испытывавшие лишение долгого некурения, смогут понять меня, если я скажу, что без брезгливости утолял свою страсть табачным дымом, побывавшим уже во рту другого человека. Это было тоже в Ярославле. В соседней камере был табак, у меня не было, а передать его не было никакой возмож- ности. И вот вечером, когда койки были открыты, сосед пускал табачный дым в отверстие коечного замка в стене, дым проходил в такое же отверстие ко мне, благодаря щелке в стене, а я уже ухитрялся его вдохнуть. После курения настроение у нас несколько поднялось. Но не надолго, так так как явилась очередная неприятность в виде пере- полненной параши. Оправляться,—нам уже было это сказано,—мы должны были в камере. Но нам не было раз'яснено, как же быть, если наполнится парашка. Долго мы мудрили «над вопросом, является ли этот казус достаточно серьезным основанием, чтобы потревожить дядьку, подав звонок. Необходимость заставила дать положительный ответ. И, в мертвой тишине корпуса раздается гром- кое: звяк! Форточка открылась* — Господин дятька, у нас парашка полная, надо вынести. — Парашку вынести?! Жди вечера. — Мы не можем выдержать так долго. — А мне что? Хоть лопните тут. А в звонок не смей звонить даром. — Разве это даром? Ведь нужно же, господин надзиратель. — Ты у меня поговоришь еще, сволочь. Как твоя фамилия? Говоривший замялся. —Как твоя фамилия, так тебя и так,—заорал дядька —Говори сейчас, сволочь. Придушенный обстановкой, а еще больше уговариваниями това- рищей дух протеста во мне проснулся. Я не выдержал, подскочил к форточке и в свою очередь заорал: —Ты чего ругаешься, сволочь!—и тюремная словесность неудер- жимо полилась и с моего языка. Форточка моментально захлопнулась. Товарищи удержали меня от боя в дверь и начали охолаживать, так как в этот момент я мог бы полезть на тюремщиков с кулаками. И, конечно, немного остывшия, я должен был сознаться, что не стоило горячиться по этому поводу. Мы стали ждать реоультатов моего выступления. Через пол часа возле двери послышалось шептание, глазок открылся. За тем откры- лась форточка, на меня протянулся палец отделенного и послышался голос: •) «Стоять па стреме», «стремить»—караулить. «Стремщнк» (караулящий) обычно предупреждает о приближении опасности оловом «шесть», иногда еврейско- немецких—«ЗЕКС».
ЯРОСЛАВСКИЙ АД 105 —Как фамилия? Я ответил, и на этот день все кончилось. Но вынести парашку нам так и не пришлось. Только вечером, перед поверкой открылась дверь и в камеру вошли уборщики, два „ротских*, т.?е. уголовные арестанты, осужденные па отбывание наказания в арестантских отде- лениях. Мы должны были отойти в угол у окна на все время этой процедуры. Один из них собрал из угла камеры мусор и вынес па- рашку, другой принес, волоча мх по полу, грядные тюфяки и одеяла, наполнил водой кувшин и чайники. Надзиратель открыл клюнем койку. Зажглось электричество. Вделанная в потолок маленькая лам- почка, прикрытая толстым и пыльным стеклом, давала только слабое подобие света. Послышался свисток. Помня наставления отделенного, мы выстроились посреди камеры и терпели востали ждать. Сначала пев- чие где то внизу выли молитвы: Отче наш, Богородицу и Спаси Господи люди твоя. Потом послышалось щелканье открываемых и закрываемых форточек. Оно то приближалось, то отдалялось, затихая совсем, когда поверка уходила в другое крыло, и снова раздавалссь под нами, все выше и выше. Ноги занемели от „смирного* стояния и хотелось раз- мяться, но помня предупреждение и слыша под дверью шорох подка- рауливавшего нетерпеливых надзирателя, мы старались выдерживать. Наконец, поверка у нас, наверху. Слышен доклад отделенного: аре- стантов столько то, все обстоит благополучно. Вперед бежит дежурный надзиратель, открывая форточки одну за другой, задерживаясь, если остановился помощник и стараясь все время сохранять дистанцию в десять камер. За ним идет старший и, наклоняясь к форточке, громко считает: сорок пять, сорок шесть... Наконец, в отверстии появляется физиономия помощника, осматривает нас и исчезает. Идущий за ним отделенный с силой захлопывает форточку. Мы облегченно взыхаем, разминаем нот и спешим к парашке по- курить на сон грядущий. —Такая поверка ничего,—решаем мы.—Не видишь этих похаб- ных рож, не заходят к тебе, не здороваются с тобой и не заставляют отвечать. .Можно годами просидеть и не иметь с ними дела. Не успели раздеться, как щелкнул в каридоре выключатель и электричество потухло. А было еще совсем рано. До утренней поверки предстояло провести почти двенадцать часов в постели. Мы тихо лежим, переваривая впечатления минувшего дня и ста- раясь заснуть. Но {цр не удается. Что то начинает ползать ио телу, а специфический зуд скоро заставляет констатировать: вши. Пальцы начинают искать и скоро маленькие твердоватые тельца чечевицеоб- разной формы позволяют осязанию подтвердить выводы из первых ощущений. Публика начинает шевелиться, ворочаться, вздыхать. Кто то не выдерживает: —Братцы, в одеяле то вшей сколько! Другие хором отвечают: — И у меня! Полно вшей! Кусает! Ну, и централ! Кто то встает, встряхивает одеяло. Другие рукой смахивают на- секомых с подушек, с тюфяка, с одеяла. Услышавший нашу глухую возню, звяканье наручников, шепот надзиратель открывает свет и грозит из-за двери: —Чего развозились там. Спать полагается, а то доложу. Мы успокаиваемся. Его покрикивания слышны и у других ка- мер. Значит, это общее бедствие. Усталость мало-по-малу берет верх над зудом и мы засыпаем.
106 ИЗ МРАКА КАТОРГИ Утром осматриваем одеяла и постели. Вшей так много, что нет охоты их бить. Вытряхиваем забравшихся в белье. После поверки чистим медную посуду. Сладковатый вкус кирпичной ныли наполняет рот; чихается непрерывно. Гнусное занятие! Гоняемся затем по углам за пылью. Время тянется убийственно медленно. На прогулку не вы- зывают—нет свободных надзирателей, очевидно. Наконец, обед. Гряз- ная водица с весьма слабым содержанием капусты и с ржавым я пят- нами на поверхности. Гречневая каша, но ее так мало, что как будто и не ел: две столовых ложки, не больше. Встаем от обеда голодными, а хлеб поприели еще утром с кипятком. Да и хлеба то вместо двух фунтов на брата пришлось самое большее по фунту с четвертью. Обед мы набирали во всю имевшуюся у нас посуду, так как обеденный ба- чок на всех четверых один. Потом пришлось опять кирпичом и сукон- кой оттирать до блеска все. Подлые „ротники*, наливавшие щи, на- рочно, со злобным смехом заляпали нам щами посуду. Они вообще издеваются вад нами и помогают с великим усердием надзирателям отравлять нашу жизнь. —Господин дядька! Гляньте, они хлеб чем то режут, вон не об- ломана пайка, а отрезана гладко,— доносит этот мерзавец, скаля зубы на наши угрожающие физиономии. И „дядька* влетает в камеру, ищет с их помощью ножа, тре- бует, чтоб отдали добровольно, потому что иначе „под ворота* все пойдем. —Да нет у нас ножа, господин надзиратель. Откуда он возьмется у нас. —Чем же вы хлеб порезали? —Да вот она, нитка. Ниткой и порезали,—и на сцену появляется суровая нитка, скрученная вдвое, вея измазанная хлебным мякишем. — А ну, покажи, как вы ниткой хлеб режете. Начинается демонстрация, в конце концов на половину убеждаю- щая надзирателя, что такой хлеб, пожалуй, можно порезать ниткой, как мыло. В другой рая, зайдя в камеру, „ротники* начинают водить носом и принюхиваться: табаком пахнет. И доказывай надзирателю, что ты не верблюд. Сытые нашей кашей и нашим хлебом, лоснящиеся жиром, они смакуют наше медленное умирание, со злорадством отмечая прогресс истощения и болезней. * —А маленький-то распух!—один раз сказал „ратник* на третьем или четвертом месяце нашего пребывания в Ярославле. —А маленький ужо не ходит,—обрадовал он в следующий раз. —Маленький то ваш завонялся весь! —Маленький только стонет. И, наконец, роковое: — Маленький „загнулся"! Подлое, гнусное слово! Наши товарищи не „кончаются*, не „умирают", они „загибаются". Подлый „блатной" язык, не знающий ничего святого, ничего человеческого! О смерти друга, товарища со злорадным хихиканьем сообщают тебе ничтожные твари, скрашивающие свое арестантское существование тем, что помогают палачам—тюрем- щикам за чечевичную похлебку мучить таких же арестантов, как они сами. Маленький—Зинченко, переплетчик на воле, славный, бодрый и стойкий товарищ. Туберкулез и цынга доканали его.
ЯРОСЛАВСКИЙ АД 107 „Загнулся!'—это слово похоронным звоном часто раздавалось в наших ушах. Туберкулез и цынга снимали обильную жатву. Глухой кашель в разных концах здания целыми ночами звучал, смешиваясь с окриками надзирателей, возмущавшихся этим нарушением тишины. Без всякой серьезной помощи, люди заживо гнили и раз* лагалвсь среди здоровых, заражая их в неимоверной тесноте одиночек, убивая в них своими стонами и жалобами нравственную силу. Бес- срочных не брали из одиночек в больницу даже умирать. Перед смертью с них не снимали ни ручных, ни ножных кандалов. Некоторых расковывали после смерти тут же в одиночках, заставляя живых присутствовать при этой мерзкой церемонии—расковке трупов. Других выносили для расковки в мертвецкую-часовню, но расковывали не в самой часовне,—святые на иконах оскорбились бы!—а на пороге. Ред- кий день проходил без того, чтобы па кладбище не вывозили трех- четырех трупов. Один раз нам сообщили, что вывезли семерых. Медицинской помощи мы фактически были лишены. Правда, врач при тюрьме был. Фамилия этого изверга от медицины, если ле изменяет память,—Сучков. В камеры к больным он не ходил. Как бы плох ни был больной, он должен спуститься с четвертого этажа на площадку, где за столом, окруженный надзирателями, сидит доктор. — Что у тебя болит?—на ты он обращался ко всем. Больной жалуется на кашель, удушье, кровохарканье, ночные поты. — Хочешь чахотку симулировать? Ну,..посмотрим. Но знай, что если врешь, пойдешь .под ворота'. Он слушает небрежно, через рубашку. И не редки были случаи, что он, обращаясь к старшему, говорил: — Симулянт. Это было связано с карцером. Для формы, серьезным больным он давал ненужные и бесцельные в нашей обстановке лекарства. В исключительно редких случаях он прописывал молоко. Его помощник, полуграмотный фельдшер из рот- ных фельдшеров, отличался от него лишь тем, что удостаивал при- ходить к больному и говорить с ним через дверную форточку. Но и с его уст „под ворота' не сходило. Он требовал, чтобы находящиеся в камере заключенные стояли, пока он говорил с больным товарищем их. Помощи, понятно, и от него не было никакой. В те времена, когда мы только начинали свою каторжную карь- еру, среди мелких у головых, да и не только среди них, но и среди конвойных солдат и тюремных надзирателей существовала легенда о том, что относительно некоторых каторжан, особенно бессрочных, по- лучивших каторгу взамен смертной казнч, есть секретное предписание: „без помощи врача'. Не знаю, откуда взялась эта легенда, каковы ее исторические корни, но она была широко распространена. Ярославский централ в то время, которое описываю я (впоследствии там порядки изменились к лучшему, и начали уже изменяться на моих глазах), демонстрировал полное осуществление этой выдумки. Мы, действительно, отбывали каторгу без помощи врача. Правда, я видел только маленький кусочек этого огромного мер- твого дома. Я наблюдал из своего уголка в течение всехх> нескольких месяцев очень небольшие фрагменты этой жизни, полной ужасов, угнетения и унижения. Но и того немногого,’что я видел и слышал, достаточно, чтобы е полным правом назвать эту жизнь адом. Я впдел в бане исполосованные багровыми рубцами спины и ягодицы и слышал рассказы не о том, как пороли, а о том, как за-
108 ИЗ МРАКА КАТОРГИ живали эти раны. Как в темном и узком карцере, осыпанные насеко- мыми, на грязных досках, прибитых к полу, лежали они без сна дне и ночи на животе и вынимали во мраке липкими от гноя и сукровицы пальцами занозы, застрявшие в мучительно горевших ранах. А на их просьбы позвать врача или фельдшера ем отвечал грубый хохот. И мне называли фамилии тех, коЛрые умерли от заражения крови. Я слышал, как ночью, среди тишины, вдруг открывалась дверь одиаочки. Громкий шопот, возня и недопустимо резкий, но какой то безалаберный звон кандалов. Это вынимали из петли удавившегося. Я слышал дикие, отчаянные крики и мольбы обезумевшего от страха перед розгами. Его волокли по лестнице, он хватался за пе- рила, его отрывали и злобно били при этом, а он кричал: — Миленькие! Родные! Не надо, я не буду, я нс хочу, я не виноват!!! Аа-а, помогите! Подлый визг трусливой собаки, которую бьет хозяин! И этот визг еще долго звучал в корпусе, потом на дворе. И долго звучал в ушах и сверлил память. Мне потом называли его фамилию. Высоко квалифицированный интеллигент, громко-революционный на словах, ставший ничтожеством в момент, когда его „чести" Наносился поверхносгно-шкурный урон. Валяясь в ногах у тюремщиков, клянясь, что он впредь будет хорошо вести себя, крича, что не вынесет позора розг и покончит с собой, он выклянчил помилование у палачей. На второй день меня отвели в карцер. На бумажке, повешенной на двери карцера, значилось: на семь суток темного карцера за обру- гание надзирателя. Я ожидал более сурового наказания. И долго ло- мал себе голову, чем объяснить эту мягкость. — Кто подписал распоряжение о карцере? Помощник.... (фамилию я забыл)?—спросил меня один из старожилов, с которым в бане я поделился своим недоумением. - Да. — Этот всегда маленькие наказания дает. За то... (оп назвал фамилию) отправил бы вас „под ворота". Карцер, в который меня посадили, находился на нижней пло- щадке в самом углу „креста". Он имел треугольную форму. Возле самой двери на полу были постланы доски, на которых, скрючившись, можно было лежать. В остром углу находилась грелка парового отоп- ления. Парашка стояла в ногах настилки. Разойтись там было негде. Два шага и... стоп. Воздух был душный п тяжелый, пропитанный парашечиыми миазмами. Хотя и в камере у нас было душио и вонько, но, попав сюда, я почувствовал тошноту и головокружение. Пришлось лечь на полу и приложиться лицом к щели внизу двери: коридорный воздух казался замечательно свежим и чистым. Дхара от грелки заста- вила меня раздеться. И все эти дни я одевался только к поверке. И днем и ночью пот лил с меня градом; на лице и на теле, скрепив пыль и грязь, он образовал серую полосатую кору. И от голода,— хлеба давалось очень мало,—и от жары я страшно отощал, и меня качало, когда я вышел из карцера. — Что, нарашечной настойки нахлебался?—острили надзиратели. Меня посадили уже не в ту камеру, где я был до карцера, а в Другую. Кроме меня там было еще двое бессрочных, одного из кото- рых скоро перевели куда то. Моим сожителем оказался юноша—мос- квич, рабочий, осужденный не то за экс, не то за мелкий террор. Он был в Ярославле уже девольно давно и перевели его сюда из Москвы тоже „на исправление". Знаменитый в каторжном мире зверь Дру-
ЯРОСЛАВСКИЙ АД 109 жинин, заведовавший каторжным отделением Бутырок, несколько раз сажал его в карцер, подверг розгам и, наконец, выслал в Ярославль. — И все таки в Бутырках было лучше,—сказал он, заканчивая свой рассказ о перенесенном и пережитом. Дальше потянулись однообразные мрачные дни. Полуголодное существование, насекомые, отсутствие чистого воздуха, живых и по- ложительных впечатлений,—все это подтачивало силы. Месяца через полтора нас повели, наконец, в баню. И пора было смыть эту грязь, переменить это кишевшее насекомыми и завоняв- шееся белье. Перед баней отделенный нас предупредил: — Только живо все чтобы было. Знайте, что на каждую партию полагается пятнадцать минут от выхода из камеры до прихода назад. И вот нас, человек двадцать, гонят в баню. Наручники сни- мают внизу, на площадке. Пока подбирают ключи и открывают замки, проходит минут семь. — Когда же мы успеем вымыться? — спрашивает себя каждый из нас. В предбаннике мы с лихорадочной быстротой раздеваемся. Каль- соны, которые приходится протягивать сначала в одно кольцо, потом в другое, путаются в цепях. Пуговицы не расстегиваются. Мы моемся. Кранов всего четыре и вода течет медленно. Из го- рячего крана течет чуть теплая вода. Не успела еще и намылиться, раздается свисток: выходи. Просим подождать. Не помогает. — Выходи, а то узнаешь, как непокорствовать! Кто теплой, кто холодной, водой наспех смывает с себя мыло. Некоторые смогли только вылить на себя, не моясь, по шайке холод- ной воды. — Одевайсь живо!—и трехэтажная ругань подгоняет нас. Не вытираясь, не застегнув брючных пуговиц, держа в руках подкандальники, вылетаем мы из бани. С руганью надевают наручники, подбирают ключи к замкам, строют, и в порядке мы идем по лестницам и входим в камеры точно черев пятнадцать минут по выходе. Ново« белье оказалось почти таким же вшивым и грязным, как снятое. Тело тоже не стало много чище после этой „бани*4, но за го усилился зуд в нем: не смытое мыло, подав на искусанную насеко- мыми и раздраженную кожу, оказывает свое действие. Между тем на баню и усовершенствованную прачешную трати- лись огромные деньги. Главное Тюремное Управление в своих отче- тах подчеркивало, что для улучшения санитарного состояния тюрем ничего не жалеют, что на чистоту администрация обращает особенное, исключительное внимание. Да. Снаружи тюрьма блестела и сияла. Баня и прачешная были устроены по последнему слову техники. Арестантов заставляли нати- рать до лоска полы, глотать целыми днями вредную кирпичную пыль, гоняться с тряпкой за каждой пылинкой в самом сокровенном углу камеры. Но под арестантским бушлатом и брюками на грязном белье и грязном теле кишели паразиты. Темные карцера никогда не дезин- фицировались, не убирались даже, не мылись и были истыми клопов- никами. А деньги, отпускавшиеся в санитарных и гигиенических целях,— не малые деньги!—шли в карманы вачальс1ва. Я видел однажды начальника тюрьмы. Издали, правда, с высоты четвертого этажа, в прогулочном дворе. Два чудных сеттера гордой а
no ИЗ МРАКА КАТОРГИ бежали впереди его. Прекрасные животные с чистой лоснящейся шерстью, веселые и сытые! У них на теле, уже конечно, не было блох. Над ними не свистала вечно розга! С ними всегда говорили ла- сковым голосом! Их хозяин, важный и внушительный, гордо выступал за ними. А по узкому кругу, по два в ряд, каждая пара на точно отсчитанном расстоянии четырех шагов одна от другой, ходила бес- конечная карусель заключенных. Изжелта бледные измученные лица и низко на грудь опущенные головы. Руки спущены по швам, а поги устало волочат туго подтянутые, издающие придушенный лязг, кандалы. — Смиррпо! Шапки долой! И разом, рабски—покорно обнажились головы. Шапки все почему то держат в правой руке у живота. А начальник стоит и молча смо- трит. Один оборот карусели, второй... Они все без шапок и все так же на грудь опушены головы. Наконец, он поворачивается п ухолит, сопровождаемый милыми, виляющими хвостами собачками. Одна ив них несет во рту поноску. И только, когда он скрылся за углом, над- зиратель снисходительно роняет: — Накройсь! И машинально головы покрываются. После этого я отказался ходить на прогулку. Я боялся, что дух протеста проснется во мне в такую минуту и у меня не хватит силы ходить без шайки. А это значило, что придется идти „под ворота". Стоит ли ради проблематического блага четверти часовой прогулки подвергаться такому страшному риску? А самое это хождение по кругу, без права перемолвиться словом с соседом, остановиться на мгно- венье, чтобы взглянуть на плывущее в небе облако, на высоко паря- щую птицу,—разве это не мучение, не пытка? Я заявлял, что не хочу гулять. Почему-то к этому не принуждали. Приближалась Пасха, в воздухе пахло весной... Тоска разбирала все сильнее и сильнее. На авось я написал в Главное Тюремное Уп- равление заявление о переводе меня в Шлиссельбург, мотивпруя это ходатайство тем, что в Петербурге живет мой брат, с которым я же- лаю иметь свидания. К этому времени нам стали разрешать делать выписки продук- тов на собственные деньги. Сумма выписки ограничена не была, но ограничивалось количество продуктов. Так как сокамерник мой был безденежным и выписки но делал и так как покупку эту можно было совершать раз в месяц, то особенного улучшения в пище она принести не могла. На Пасху тоже разгуляться нам не дали. Обычно, даже в самых скверных тюрьмах, в этот день выдают заключенным куличи и пасхи, сало и яйца. У нас пасхальный суп оказался не- многим лучше обычного. Вместо рыбьих костей и селедочных голо- вок, попадавшихся иногда в вареве во время поста, надзиратель вру- чил каждому из нас по кусочку жилистого мяса золотника в три, не больше. Каша тоже была выдана в обычном микроскопическом коли- честве. Суп же продолжал, как и во время поста, вонять селедоч- ным рассолом. К вечеру за то принесли подаяние от какого то бого- мольного купца: по сухой французской булке и по крашеному яичку. С‘ели, конечно, помянув теплым арестантским словом неведомого благотворителя. Столкновений с надзирателями у меня больше не было. Мы тща- тельно следили за тем, чтобы в чем нибудь не погрешить против бес- численных предписаний, нас никто не навешал, а на мелочные при- дирки мы старались не обращать внимания. За то соседу моему, по-
ЯРОСЛАВСКИЙ АД Ill ляку ив Варшавы, всыпали пятьдесят. У него открылся замок у на- ручников. Плохо ли был он заперт после бани, или просто соскочила пружинка, неизвестно. Он побоялся оставить его так до бани, когда будут отпираться замки, а предпочел сразу же сказать об этом надзи- рателю. Замок ему переменили, а по начальству доложили, что он якобы сам расковался. Выслушивать егооб‘яснений никто не пожелал. Этого в Ярославле и не водилось: арестант не человек и оправдываться не имеет права. И его, без вины виноватого, жестоко высекли и за- перли в карцер. Вскоре после того он умер. Разрешили нам и чтение книг. Тюремной библиотекой заведывал и здесь, как в Вологде, священник. Но какая разница между этими двумя служителями божьими. Вологодский отец Николай был сама доброта. Мы видели от него только хорошее. Здешний поп был фор- менной змеей и иезуитом. Я уже рассказывал о том, как он конфи- сковал у меня „Физиологические очерки* Сеченова. Кроме Сеченова этой участи подверглось множество наших книг. В одном из трех моих писем, которые начальство соблаговолило пропустить, я писал: „Почти не читаю. Массу из моих книг не выдают: философия вся под запретом, беллетристику собственную нельзя, а из казенных—одну книгу на троих на неделю. Тетрадей не дают. И только значительно позже в этой стороне режима последовали некоторые незначительные смягчения. Поп не стеснялся и просто замахоривать нравившиеся ему книги. У меня, например, он украл очень ценное издание редкой книги Дюпюи „Происхождение всех культов* на французском языке и несколько менее ценных книг. Интересы заключенных он ставил ни во что. Выбирать книги до каталогу он считал роскошью. Пришлет какие нибудь наудачу взятые книги и пользуйся ими, нравятся они тебе или не нравятся. Заходя в камеру, однако, он крестился на икону и низко кланялся... ей, разумеется, а не заключенным. Он от- казывался причащать тех из умирающих, которые просили об этом. Два таких случая, по крайней мере, я знаю в одиночках. И расска- зывали, что арестанта, исполнявшего роль дьячка в церкви, он гро- могласно грозился послать „под ворота". Каждые десять дней нас посещал надзиратель—цирульник. И хотя у него не было ни бритвы, ни ножниц, а и голову, и бороду он обрабатывал тупой машинкой, в неумелых руках являющейся весьма серьезным орудием пытки, мы ждали его прихода с большим нетер- пением. Он жалел нас и никогда не упускал случая оставить не- сколько щепоток махорки, если дежурный надзиратель не стоял над душой. Наступило лето. Яркое солнце стало заглядывать к нам в окно. После долгих колебаний начальство согласилось выставить зимние рамы. От утренней поверки и до вечерней разрешалось открывать ок- но, и только ночью мы продолжали дышать парашечными испаре- ниями. В каждой камере, на площадках и в коридорах появилась под- писанная самим Хрулевым инструкция о том, как уберечься от чахотки. Рекомендовалось не плевать на пол, не курить от одной папироски, не есть из одной посуды; советовалось соблюдать чистоту собственного тела и камеры, побольше гулять на чистом воздухе и делать побольше движений. А под этими красиво отпечатанными и наклеенными на кар- тон инструкциями на тощих и грязных тюфяках, брошенных прямо на холодный асфальтовый пол, на тюфяках, ежедневно менявших сво- их владельцев, переходивших от больных к здоровым, болели в грязи, тесноте и духоте и умирали без помощи люди. В мае и июне смерт-
112 ИЗ МРАКА КАТОРГИ ность не ослабела, а все усиливалась. 20 июня во второй своем пи- сьме из Ярославля, очевидно не прочитанном дежурным помощником и потому пропущенном, я писал; „Когда мне нечего читать, я читаю замечательное „Наставление для заключенных, как уберечь себя от заражения чахоткою в тюрьме®, висящее у меня на стене. В нем го- ворится о том, что надо держать в чистоте кожу. 11 я думаю: как хорошо было в Шлисселе, где мы каждую неделю имели баню и чи- стое (чистое не в официальном только смысле, ибо мы сами его мыли) белье. И как скверно вдесь, где я вот уже три недели сегодня хожу в одной смене белья, которое и получил то вдобавок далеко не чистым. Как можно держать в чистоте кожу, когда и помглться то не в чем и не чем, потому что в умывальный таз мы вынуждены из-за недостатка в посуде брать щи, а воду дают всего два раза в день и на питье и на мытье посуды, которая обязательно должна быть чистой, и ее не хватает®. В июле вдруг разрешили курить и стали выдавать присылавшиеся из дому посылки. Режим как будто начал смягчаться. В первый раз за все эти полгода дали помытгюя в бане, если не вволю, то все таки более по человечески. Разрешили вынести проветрить одеяла и выко- лотить их. Наша энергия в борьбе с паразитами выросла. Мы приня- лись их истреблять. Сначала многими сотнями, потом сотнями немно- гими, наконец, десятками. Я помню, как один раз, выкатавши из ворса суконного одеяла шесть десятков вшей и не находя их больше, я громко и радостно свистнул, рискуя попасть в темный. Эта тюремная „весна®, как и „весны® политические, кончилась сильными заморозками. Пред ставьте себе, мы настолько отогрелись па этом весеннем солнышке, что задумали учинить всеобщую и серь- езную голодовку. О, если бы нам удалось столковаться, это была бы злая и страшная голодовка со многими смертями. Но какой то предатель открыл начальству местонахождение нашего почтового ящи- ка, в бане за вынутым из печки кирпичам. Несколько человек попало в карцер, а затея дальнейшего движения не получила. Слишком уяс трудно было сноситься друг с другом. Через несколько месяцев после моего от'езда голодовка все же вспыхнула и, как я слышал, дала реаль- ные результаты. Ужасный, нестерпимый режим значительно смягчился. Во второй половине июля отделенный Матвеев просунул мне в форточку бумажку. Эго было извещение на имя начальника Ярослав- ской каторжной тюрьмы о том, что Главное ТюремпоеУправление сочло возможным просьбу ссыльно каторжного такого-то о переводе его в Шлиссельбургскую каторжную тюрьму удовлетворить. — Когда же я поеду?—радостно спросил я отделенного. — Это неизвестно. Мы должны получить распоряжение от губерн- ского инспектора. Может быть, месяц пройдет, а может, и два, был расхолаживающий ответ. Я стал терпеливо ждать. Последние дни моего пребывания в Ярославле ознаменовались стычкой с юным помощником, встретившим нас в день приезда из Вологды. Эта грубая скотина вздумала шляться по камерам. И пока- жись ей, что руки у меня опущены не достаточно низко. — Ты как руки держишь?! — Прошу не „тыкать®. Руки ниже держать не могу. -- Дерзость? Хорошо! Я стал ждать карцера. Но на другой день на поверке мне было об'явлено, что в десять часов утра меня возьмут ни этап. Меня на- кормили обедом, единственно сносным обедом за все эти месяцы,—жир-
ЯРОСЛАВСКИЙ л д 113 ным и вкусным, поданным, верно, не из того котла, из которого кор- мили сидящих в одиночках. Меня и еще одного каторжного, переводившегося в Псковский централ, повели в пересыльную тюрьму, где поместили в ог]юмной камере. По дороге пришлось выдержать нападение диких. Какой-то полу- купеческого—полумещанского вида истиннорусский человек в длинно- полой поддевке, картузе и с седеющей бородой стал осыпать нас руга- тельствами: — Сицилисты! Изменники! Против царя и бога! Так вам и надо, скубенгы! — Подожди, борода,—крикнул ему я.—И на тебя за святую жизнь бубновый туз налепят. Попал я, видно, не в бровь, а в самый глаз: старик мой взбеле- нился и подняв зонтик бросился на нас. Цо это не понравилось кон- войным солдатам. Один из них огрел его шашкой плашмя по спине. Другой схватил его за шиворот и так поддал коленкой, что тот пока- тился кубарем в пыль. Поверженный в прах защитник бога и царя долго ругался нам вслед и грозился. Враждебное отношение к арестантам со стороны вольной публики в то время не было редкостью. В Вологде, Ярославле, Рыбинске и Пскове во время всех этих хождений из одной тюрьмы в другую, вз тюрьмы на вокзал и с вок- зала в тюрьму и на разных промежуточных станциях часто приходи- лось видеть угрожающие кулаки и слышать враждебные возгласы. Нужно заметить при этом, что наши недоброжелатели почти не оши- бались, выбирая из массы пересыльников обязательно политических в качестве об‘ектов для излияния своих патриотических чувств. Выра- жений сочувствия в это время встречалось гораздо меньше, чем преж- де и чем впоследствии, скажем в 1916 году, когда мне снова приш- лось попутешествовать этапным порядком. Те подаяния деньгами или хлебом, которые иногда жертвовались на пересыльные партии, адре- совались нам, как „несчастненьким®, а не как политическим. Отноше- ние к пересылаемым со стороны конвойных солдат в общем тоже из- менилось к худшему. Солдаты были придирчивы н жестоки. Из своей службы они стремились извлечь выгоду. Они не покупали уже нам папирос на станциях, не давали даже затянуться от куримой самими папиросы. От нас отбирались даже разрешенные инструкцией пред- меты и шли в пользу конвойных. Наши суточные гривенники доходили до нас только в редких случаях и то в виде куска хлеба из их соб- ственного солдатского пайка. Нечего и говорить о том. что от подая- ний и жертвований деньгами львиная доля шла в пользу конвойных. В Рыбинске, когда мы шли на вокзал из тюрьмы, две каких то мещаночки насыпали в ладонь старшего конвойного кучку серебряной мелочи. — Это па всех?—спросил он их. — Ну да, на всех,—подразумевая всех арестантов, ответили они. Конвойный истолковал „на всех* в таком смысле, что на каждого арестанта дано по копейке, а на каждого конвойного по гривеннику. Нам он купил два фунта хлеба, а конвойных всю дорогу угощал па- пиросами „Дюшесе* и булками. В Ярославской пересылке мы подверглись жестокому нападению изголодавшихся клопов. Их укусы даже для нашей, ко всему притер- певшейся, арестантской шкуры были настолько нестерпимы, что мы все эти пять или Шесть дней, проведенных там, спали на полу по
114 ИЗ МРАКА КАТОРГИ середине камеры, обливши кругом себя пол водою. Но и эта хитрость не спасала от кровопийц. В Рыбинске молодой и интеллигентный начальник маленькой, чистенькой и красивой тюрьмы встретили нас очень гостеприимно. Он дал нам возможность написать на волю письма, предупредительно предложив самим заклеить конверты. Он угощал нас папиросами и хорошо накормил собственным ужином и обедом. И когда я выразил удивление тому, что он не боится доносов и кары за такое обращение с „государственными преступниками*, он беззаботно махнул рукой: — Плевать!—И объяснил:—у меня брат в Сибири на поселении по 102 статье. Вот и Псков. С вокзала нас ведут к каторжному централу. У во- рот его партия останавливается и моего ярославского товарища отде- ляют от нас. Мы сердечно прощаемся, повторяем в последний раз друг другу фамилии тех товарищей, которым обоюдно боремся пере- дать поклоны и словесные поручения, он—здесь, в Пскове, от меня, я—в Шлиссельбурге от него. Мы идем в губернскую тюрьму шяро квми улицами мимо древних валов. В губернской тюрьме обычаи патриархальные Дается по три фун- та хлеба в день, па обед щи без каши, на ужин баланда. Кури, сколько влезет. На свои деньги можно купить, что хочешь. Увы, у меня ни табаку, ни денег нет. А так как я хорошо подкрепил свои силы еще в Рыбинске и с дороги у меня остался кусок хлеба, то я решаю спустить старшему надзирателю, занимающемуся коммерцией, свой хлеб за восьмушку махорки. Табак в тюрьме дороже хлеба, и я приготовился денек проголодать. Во внимание к моему бессрочному сану и званию „ государственного “ меня посадилц в одиночку. Гряз- новато, правда, было там, но тюфяк был мягкий на койке и валяться можно сколько влезет. Вспомнились добрые старые времена и тюрем- ные нравы. И точно для подкрепления этих приятных впечатлений, когда я после пустых щей лежал с ощущением пустоты в желудке, открывается дверь и надзиратель мне тащит... опять обед. В бачке жирный суп и кусок мяса, на тарелке котлета с картофелем. Было от чего разинуть рот и обильно пустить слюну. — Откуда мне сие? — Политические прислали. Только, сказали, вернуть посуду. — Передайте им спасибо. Три дня эти милые неизвестные мне товарищи кормили маня прекрасными обедами и ужинами. В последний день обед был прямо роскошный, вероятно в ознаменование свершавшегося тогда убийства Столыпина. В Петербург мы прибыли вечером. Партию в пересыльной тюрьме принимал знаменитый помощник Хулиган, прозванный так за свое собачье хулиганское отношение к заключенным. . „Не миновать карцера'-определил я положение, когда он начал приемку. Дошло, наконец, и до мевя. —Имя, отчество, фамилия? —За что осужден? —A-а! Политический? —Да-с, политический,—вызывающе ответил я, — Ого! и еще дерзкий? —Я выжидающе и, действительно, дерзко смотрю на него. —Так с! Ты какой национальности? Хох л юга? I Меня, натурально, взорвало: «
ЯРОСЛАВСКИЙ АД 115 —Не ты, а вы! А „хохлюга"—это слово хулиганское. Он яатопал ногами и заорал про розги, про карцер. Я повернулся к нему спиной. Подскочила свора надзирателей и не особенно вежливо повлекла меня в карцер. „Что и требовалось доказать**,—как говаривал в подобных слу- чаях своей короткой, по многокарцерной тюремной карьеры мой за- мученный друг Скородумов. Отбирая у меня кандальные ремни, подкандальники, очки и пор- тянки, один из надзирателей, старик, привыкший к другому обхож- дению с политическими, похвалил меня; —Молодцы! Хорошо ответили Хулигану. Видно, и им Хулиган этот поперек горла стоял. Канцер, в который я попал, находился впиау под одиночками. Он имел величину обыкновенной одиночки. «Заложенное железным шитом окно находилось не против двери, а в левой стене, так как стена эта была наружная. Полного мрака в нем не было, так как щит не плотно прилегал к окну. В общем карцер был бы хорошим, еслиб не парашка без всякой крышки, испускавшая нестерпимое озл- воние и не сырость, сказывавшаяся мокрыми углами и липкой грязью на полу, к которой при ходьбе приставали коты. В первый же день пребывания моего в этом карцере мои выбеленные и блестящие кан- далы покрылись ржавчиной. Холодно там тоже было основательно. II по несколько раз в ночь приходилось вскакивать и беготней по ка- мере согреваться. Особенно мерзли голые ноги не обвернутые пор- тянками н всегда соприкасавшиеся с холодным железом кандалов. Как всегда в карцере, от безделья и скуки остро чувствовался голод. Двухфунтовой пайки не хватало и на пол дня. Налить ненасытное брюхо водой было нельзя, так как воды давали мало. Четвертый день, на мое несчастье, выпал в среду: на обед дали горох, очень жидкий, на ужин тоже жидкую баланду. Прислушиваясь к звукам, голосам и разговорам, я скоро опреде- лил, что надо мной в одиночках сидели депутаты второй Думы- Все движения моего верхнего соседа были отчетливо слышны. Утром он натирал долго и старательно пол. Потом ходил по камере: довольно долго читал; после обеда ложился на койку, но не спал, а вечером опять натирал пол. Несколько раз пытался я стуком вызвать его на разговор, расчитывая „подстрелить" у него табачку, но он не отвечал па мои призывы, а «когда я становился слишком настойчив, начинал сердито ходить по камере. Потеряв терпение, я стуком, торжественно, обругал его „свиньей" и отвязался. Этап на Шлиссельбург отходил утром в пятницу. Я просидел в карцере пять с половиной суток и так и остался в неизвестности, уходя, па сколько суток я был посажен. Только через несколько ме- сяцев в Шлиссельбурге, при довольно-таки интересных обстоятельствах, узнал я, что Хулиган за сисе обругание назначил дешевую цену: семь суток. Меня присоединили к небольшой партии, в которой было несколь- ко каторжан и два или три „кувыркали", т. е. беспаспортные иля административно высылаемые из столицы мошенники разных сор- тов. У ворот тюрьмы меня ждали брат с женой и один знакомый, пришедшие проводить меня до парохода. Конвой не подпустил их близ- ко. во принял от них для меня кое-что с естное. По выражению лиц их можно было заключит!., что впечатление я производил но особенно благоприятное Еще бы! Пять суток холода и голода, шесть почти бес-
116 ИЗ МРАКА КАТОРГИ сонных ночей не могли вызвать румянца на щеках. К желтизне и бледности прибавьте еще основательный слой карцерной грязи, пок- расневшие и воспаленные веки... Ржавые кандалы и наручники, по- желтевшее от этой ржавчипы и без того грязное рванье, в которое я был облачен —все это не способствовало презентабельности. Но я чувствовал себя бодро и весело. Черная полоса в моей ка- торге, я был уверен, оставалась позади. Впереди предстояло свидание с товарищами и друзьями. Да и самую старую грозную крепость я любил, любил ее седые стены и громкий плеск ладожских волн. „Иоанн Златоуст" заревел своей давно по слуху знакомой мне сиреной, торжественно отчалил и, мощно рассекая воду острым носом, помчал нас навстречу Ладоге.
IX. Снова в Шлиссельбурге. Перемены. — Второй корпус. — Обстановка и порядки. — Конституция восьмой камеры.—Состав восьмой камеры.—Почему спирепствовала чахотка.—Прогулка. —Типы и нравы уголовная каторги. Борьба между „Иванами4' и политическими. —Об ратник Орлов.—Святотатец Чайкин.—«Анархист» Денин.— Уголовное «болото». —Потрошитель Радкевич.—Потомок коралей де Ласси.—Варов Гейсмар.—Половые извращения и половой вопрос в тюрьме. Даже издали, с Невы, бросались в глаза огромные перемены, происшедшие в крепости за годы моего отсутствия. В южном конце островка возвышалась мощная кирпичная громада IV корпуса и его черные окна на красном фоне ровными рядами весело щурили свои глаза на окрестные дали. Старые стены, казалось, подогнулись, осели под этой непривычной тяжестью. Влево от собора, в том месте, где четырех с половиной саженная стена цитадели образует внутренний угол, бесформенно и нелепо выросла водонапорная башня, а рядом с нею высокая фабричная труба нежным абрисом выкидывала в небо черточку громоотвода. Новым золотом, в резкой дисгармонии с сединою стены, кричала над входною башней эмблема царизма и уже не внушала ни капельки той жути, которая охватила нас тогда, зимою, четыре с половиной года назад, когда наши кандалы впервые загремели под гулкими сводами. А когда из Государевой башни мы вышли во внутрь крепости, на месте прежней старинной постройки с подслеповатыми окнами нас встретил своим широким под‘ездом и сияющими из-за прутьев решеток стеклами последнее слово тюремной техники—ГУ корпус. Мы поднялись по широкой лестнице, прошли решетчатую дверь и очутились в сверкающем черным, натертым воском, асфальтом коридоре. Над выходившими в коридор дверьми аккуратно прибиты дощечки. Приемная для вольных посетителей, рядом комната для свиданий, дальше приемная для арестантов. Слева—кабинет началь- ника, канцелярия... Тут же в коридоре табличка сигнальных звонков, телефонная будочка. Пересчитав, нас отвели в приемную, там обыскали, переодели, словом, приняли. Вся эта процедура происходила без суеты, без ругни, толчков и издевательств. Я сразу почувствовал, что далеко не прогадал в тот мрачный день, когда отчаянье продиктовало мне в Ярославле мысль написать прошение об обратном переводе сюда.
118 П 3 МРАКА КАТОРГИ Среди кучи незнакомых лиц выплывает и несколько старых знакомцев. Наш бывший „голубь11—эстонец Ребанэ деловито наделяет прибывших бельем и одеждой. С удивлением смотрю на три бомбочки на его погонных жгутах. — Давно вы старшим, Ребанэ?— спрашиваю его. Прежде, чем ответить, он опасливо поглядывает на окружающих надзирателей и мне показалось, что он моргнул мне глазом. — Я заведую цейхгаузом, -и он отвернулся, не желая продол- жать разговора. Еще большее удивление вызывает во мне личность главного старшего. Эго -Дергачев, петербургский рабочий, которого на тюремную службу, как он говорил, загнала безработица и с которым, у нас когда то были недурные отношения. Он долго в 1907 году был дежурным на нижнем коридоре новой тюрьмы. Хорошо грамотный и распорядительный, он всегда был с нами любезен и вежлив, часто оказывал мелкие услуги, но упорно отказывался посредничать в наших сношениях с волей, несмотря на самые выгодные предложе- ния с нашей стороны. Меня он сразу узнал и не побоялся отвести в сторонку для разговора. Эго показывало, насколько прочно было его положение. — Опять к нам? Ну, как жилось вам там? А у нас много перемен. И он рассказал о том, что, хотя начальником по прежнему Зимберг, но помощники все новые. Прежний старший застрелился и вот теперь он, Дергачев, занимает в этой огромнейшей тюрьме такой сложный и ответственный поет, несмотря на то, что он еще молод и не обладает большим тюремным стажем. Но порядками он не особенно доволен. Начальник во всем отдает предпочтение своим эстонцам. И в конторе работают эстонцы, и надзирателей он набирает больше из эстонцев, некоторым устроил перевод из Ревеля, из Петербурга; больше им доверяет. — А они воруют не хуже наших, русских. И против них слова нельзя сказать. Сейчас по своему, по чухонски, поговорят с началь- ником, и тебе же неприятности. Он сообщил мне о том, кто и где из старых моих друзей сидит. Конторович в одиночке IV корпуса. Жадановский и Лихтенштадт в общих камерах: Жадановский с татарами, а Лихтенштадт—у аграр- ников. Их рассадили так потому, что начальник боится дурного влияния их на остальных политических. Многие уже уехали в Сибирь на поселение и в другие тюрьмы. Остальные, кто в третьем, кто в четвертом корпусе. — Но только в третьем корпусе ваших теперь мало осталось. Там больше певчие сидят — А куда же вы меня посадите?—спрашиваю.—Я хотел бы опять в третий сесть. — В третий нельзя. Начальник приказал отвести вас во второй, в восьмую камеру. Он очень недоволен, что вас прислали обратно. — За то я доволен. Мне уже пришлось говорить, что второй корпус находился в цитадели и был построен на фундаменте „старой тюрьмы*. Переделка эта была произведена еще в то время, когда я находился в третьем корпусе, но побывать там или просто взглянуть па происшедшую в этом мрачном дворе перемену, мне не случалось.
СНОВА В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ 119 Дергачев сам проводил меня туда. Непосредственно из конторы, пройдя мимо надзирательского флигеля, находившегося возле Госу- даревой башни, через маленькую железную калитку в кирпичной ограде мы прошли во двор первого корпуса. На двух мощеных кирпичным ломом прогулочных кругах никого уже не было: подходило время ужина и прогулки кончились. На клумбах, разбитых внутри кругов, красивыми узорами и яркими красками распускались осенние цветы. — Правда, хорошо?—спросил меня Дергачев. Я не постеснялся на похвалы. — Это одйи эстонец тут есть, политический. Первоклассный садовник. А рисунки для клумб певчие дали. Во втором корпусе Цветов меньше, нет солнца. Узкий и мрачный проход сквозь толщу стены вел во двор второго корпуса. С внешней стороны он закрывался глухой калиткой, а в другом его конце находилась массивная решетчатая дверь. И тут и там по надзирателю. Чувствовалось, что в атом каторжном городке за этими стенами находится самое каторжное место. Мы вышли на большой двор. Большим он назывался по сравнению е другим—малым. О его величине можете судить, если я скажу, что от фундамента корпуса и до основания крепостной стены расстояние не превышало девяти саженей. Вопреки ожиданиям, часть фруктовых деревьев, посаженных народовольцами, еще сохра- нилась. Несколько румяных яблочек на одной из яблонь свидетель- ствовало о том, что арестанты на этот двор не попадают. За то, моих старых знакомдев—двух елей, досаженных одна В. П. Фигнер, а другая Л. А. Волкенштейн, уже не было. Их безжалостно срубили за слишком близкое соседство к окнам. На дворе прогулочного круга не было, и я спросил Дергачева: — А где же тут гуляют? — На том дворе, на малом. Ну, заходите, заходите,—заторопил он меня. Внизу надзиратель открыл нам массивную дверь. На площадке второго этажа опять надзиратель и снова решетка. Мы вошли в тускло освещенный маленькими, высоко расположенными окнами узенький коридор. „Чрезвычайной* чистоты, как в четвертом корпусе, тут нет. Асфальтовый пол не сияет восковым блеском. Стены серые и кое-где потрескавшиеся. Несколько балок, подпирающих потолок, свидетель- ствуют о том, что строительный устав при постройке и приемке этого здания был забыт тюремными инженерами дома. Ярко начищенный медный куб привлек меня к себе. И пока Дергачев разговаривал с дежурным, я обследовал его. Таких кубов я еще не видал. Он отапли- вался не дровами, а паром, вырабатываемым в машинном отделении и по трубам расходящимся чю всей крепости. Явился, наконец, стар- ший, заведывавший вторым корпусом: высокий детпна с пушистыми усами и какой то чудной не русской фамилией. Дергачев сдал ему меня и исчез. — Ты политический? — Да. А ты старший надзиратель? Он понял и, по поднимая перчатки, стал записывать меня в „ин- вентарную* книгу. Потом вежливо провел руками по тем местам, гдо у меня находились карманы и, как бы извиняясь, сказал: — Полагается обыскивать всех поступающих арестантов.
120 ИЗ МРАКА КАТОРГИ — Меня же только что обыскали. — Так приказано. Покажите сумку. — Смотрите,—и я отвернулся с приятным сознанием, что это не Ярославль и что хоть некоторые традиции первых лет даже здесь, во втором корпусе, сохранились. В восьмой камере, куда меня вслед за этими формальностями ввели, свободной была только одна койка и, понятно, самая скверная, возле параши (в этом корпусе, в отличие от остальных, в камерах ватерклозетов не было). Одиннадцать человек туземцев обступили меня. — Кто? Откуда? Как и почему? Пришлось подробно и обстоятельно отрапортовать. Экзамен я вы- держал, могу сказать, блестяще и сразу же получил приглашение вступить в коммуну. Тут-же меня познакомили с местными поряд- ками. Не понравилось мне, что нужно на поверке отвечать на привет- ствие помощника—„здравия желаем, ваше высокоблагородие1*. — Я этого не буду делать,—твердо заявил я, и видя, что пуб- лика замялась, добавил:—но это я считаю своим личным делом и бее всякого неодобрения отношусь к тем, кто это делает. Как выяснилось из последующего разговора, в нашей камере отвечали более или менее дружно. Некоторым помощникам почти не отвечали. В других камерах были группки протестантов, молчавших на начальственное приветствие, но серьезных репрессий 1?ним не при- меняли. У нас, кроме меня, принципиальную позицию в этом вопросе занимал только эс ер Скородумов, учитель, осужденный за организа- цию аграрных беспорядков в Симбирской губернии на бессрочную каторгу. После короткого обсуждения было решено, что я на поверке буду становиться во вторую шеренгу, чтобы не бросаться в глаза. Другие порядки ничего особенного не предЛавляли собой. Каждый день двое из нас дежурили: выносили и приносили парашки, мыли и подметали пол, вытирали пыль, набирали в большой медный чайник кипяток, мыли посуду и т. д. Каждая камера, кроме того, выставляла один раз в шесть дней своих дежурных на коридор. На обязанности коридорных дежурных лежала уборка, чистка куба, раздача обеда. Кроме этих, чисто хозяйственных работ, никаких иных работ для нас не полагалось. Не только в мастерские, но и на такие хозяйственные работы, как стирка белья, пилка дров, разгрузка барж и т. д. нас не выпускали, несмотря па многократные просьбы. Некоторые просидели здесь уже по два и по три года и не выходили дальше прогулочного двора. Даже вэ двор первого корпуса, где находилась больница, по- пасть было трудно, так как ежедневно приходивший фельдшер имел распоряжение лишь в самых серьезных случаях записывать арестан- тов второго корпуса на прием к врачу. Я забыл сказать, что большинство заключенных во втором кор- пусе были бессрочные. Из срочных там содержались только самые бес- покойные, побывавшие в карцере не раз и бунтовавшие осгальных. У многих бессрочных цепь ручных кандалов была распущена во всю длину, у других стянута замком посередине вдвое. Это меня удивило. Я сам все время носил наручники со сдвоенной цепью и только из Йассказов знал, что в некоторых тюрьмах ручную цепь распускают. о почему здесь у одних она распущена, а у других нет? Оказывается, Зимберг и цепь наручней использовал в качестве орудия „нравствен-
СНОВА В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ 121 ного* воздействия. Стоило бессрочному попасть в карцер, и цепь сдваивалась на несколько месяцев. Вновь прибывавшие тоже должны были некоторое время проходить со сдвоенной цепью. Кроме порядков, установленных начальством, оказались и порядки, установленные самыми заключенными. В восьмой камере, как и во многих других во втором корпусе, была выработана „конституция-, неиспол- нение которой каралось бойкотом и даже остракизмом. Основной целью этой „конституции" было ввести такой порядок, при котором каждый мог бы жить сам и другим давать жить. В об- щих камерах, когда люди месяцами и годами сидят друг с другом, не выдерживают самые ангельские натуры. Начинается взаимная гры- зня, пикирование, вырастают ссоры, рождается злая ненависть, нерв- ная система расшатывается до того, что самые культурные и уравно- вешенные люди лезут в драку со своими ближайшими друзьями и идейными товарищами. Во много раз хуже бывает, если в одной камере с политическими находится сколько нибудь значительное коли- чество профессиональных уголовных. Эта публика презирает и нена- видит „политику- порою сильнее, чем общих тюремщиков. Равнодуш- ные к книгам и занятиям сами, они всячески стараются помешать другим проводить целесообразно свое время. Они, впрочем, и не в состоянии понять наличность у других иных потребностей, кроме веч- ного „трепания" языком, сквернословия, возможно большего шума, непрерывного движения, сопровождаемого лязгом цепей. Как и наши тюремщики, они имели самые примитивные представления о чистоте и гигиене. Им казалось, что раз в этом отношении исполнены как пибудь требования администрации, то все сделано. На этой почве и происхо- дила мелочная и нудная борьба, стиснутая тюремным режимом, тре- бующим внешнего благочиния в камерах, но оттого не менее интен- сивная. Бывало, хоть и редко, что вспыхивала открыто злоба, проры- валась ненависть я дпкий яростный лязг кандалов, звуки ударов, бешеные крики и вопли оглашали тюремную тишину. Доходило до ножей, до серьезных ранений. С другой стороны, такие схватки часто вызывали вооруженное вмешательство стражи. В Шлиссельбурге эти драки, хоть и случались, но не так часто, как в других тюрьмах. Во втором корпусе, в частности, за несколько дней до моего приезда и как раз в восьмой камере такая история имела место, и несколько человек от пее серьезно пострадали. Я застал еще физиономии со следами ударов наручнями, по наиболее актив- ных участников боя в камере уже не было. Трое или четверо „насто- ящих* уголовных, еще остававшихся в камере, формально подчинялись регламенту, но всячески стремились вырваться от нас и перейти в другие камеры или в больницу, симулируя ту или иную болезнь. Кроме этих трех „настоящих* уголовных, я застал в той же камере и двух случайных. Это были тихие и спокойные люда, татары Елиса- ветпольекой губернии, осужденные за самое распространенное там преступление—убийство на почве родовой мести. Остальные были по- литики. Камерная конституция связывала всех. Но от вносимых ею огра- ничений одни страдали больше, другие меньше. Я страдал, напри- мер, от запрещения курить вечером среди камеры и ворчал всякий раз, когда мне приходилось сидеть на корточках возле вонючей па- рашкп и пускать дым в отдушник. Но за то я утешался, слыша та- кое же ворчание и в том же углу тех из сокамерников, которые, стра- дая от грубой тюремной пищи метеоризмом, должны были, согласно конституции, в этом же углу, за загородкой, звучно доказывать не-
122 ИЗ МРАКА КАТОРГИ •обходимость для них менее грубой пищи. Конституция регламенти- ровала затем времяпрепровождение всех и каждого. Утром от поверки и до окончания чаепития и уборки посуды можно было невозбранно звенеть кандалами, ходя по камере, делая гимнастику „но Мюллеру*, можно было громко говорить, смеяться. Но затем следовали три часа абсолютной тишины. Эго было время занятий, чтения про себя. За час до обеда молчание нарушалось. После обеда разрешалось опу- скать койки на час в будние дни и на два в праздники. Наша конститу- ция одобряла этот пункт тюремной инструкции и категорически воспре- щала самомалейшее нарушение тишины. После отдыха снова были часы занятий, но в эти часы разрешалось заниматься группами, да- вать уроки—кому грамоты, кому арифметики, кому языков. Можно было негромко разговаривать, зубрить вслух и даже холить по ка- мере, звеня умеренно кандалами. Делать, что хочешь, можно было от ужина и до вечерней поверки Большой неприятностью для многих было требуемое конституцией открывание окон, а позднее форточки. На этой почве часто происходили раздоры, и я вспоминаю, как к неко торым особенно зябким приходилось применять меры коллективного воздействия и силой оттаскивать от форточки, чтобы не дать прежде временно закрыть ее. Каморы второго корпуса окнами выходили на восток, т. е. на „большой* двор. Света хотя было и немного, тем более что окна были маленькими, но все же у пас было светлее, чем в том „сарае*, на месте которого второй корпус стоял и окна которого смотрели в упор на западную стену цитадели. Даже солнце, поднявшись над стеною, заглядывало к нам на короткое время. Все же сыростью и затхлостью дышали на нас крепостные стены. В одном из номеров „Былого* пришлось мне прочесть офици- альный доклад, выуженный из жандармских архивов, в котором ка- зенным штилем, но правдивыми словами давалась характеристика этой каторжной поры. Там говорится, что здание тюрьмы „с трех сто- рон, почти вплотную, окружено стенами 4х саженной высоты, одна только сторона, обращенная на восток, несколько свободная и отстоит от стены сажен на десять. Вследствие такой обстановки, воздух как на дворе, так и в самом здании тюрьмы застаивается и слабо венти- лируется, и прямым следствием является неизбежная сырость*. Эта реляция, составленная в 90-х г.г. прошлого столетия и описывавшая обстановку старой тюрьмы, целиком и вполне была применима к нашему второму корпусу. Несмотря на паровое отопление, сырость со двора проникала в камеры, особенно в камеры нижнего этажа. Несмотря на улучшенную вентиляцию, воздух в камерах был затхлым. Если же к этому еще добавить, что заключенные второго корпуса гуляли на малом дворе, представлявшем собою узкую щель между наружной стеной и стеной двух-этажного корпуса, что прогулка была крайне ограни- чена, что заключенные на наружные работы не ходили и вообще почти никаким физическим трудом не занимались, то станет понят- ным, почему особенна среди заключенных в этом корпусе свирепство- вала чахотка. Камеры были небольшие. Когда все двенадцать коек опускались на подставляемые скамьи, между ними и столом совеем не оставалось места, чтобы пройти. На вышину пожаловаться было нельзя, камеры не были низкими. Большие неудобства доставляла парашка. Как правило, в клозет и к умывальнику выпускали нас три раза в день. Парашка из ка- меры не выносилась, и вонь ее, особенно по ночам, давала себя знать.
СНОВА В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ 123 Прогулка не спасала. Гулять пускала одновременно только две ка- меры и только летом заключенные гуляли около часа. Осенью и зимой прогулка сокращалась до получаса. На прогулочном дворике стояли скамейки, сидеть на которых не препятствовали. Гулять тоже можно было довольно вольно, т. е. можно было разговаривать и не соблю- дать дистанции, но ходить обязательно нужно было парами. Несмотря на то, что большую часть тех лет, которые я провел на каторге, мне пришлось просидеть в одиночках, одному ли, в паре, или сам—треть, общий тип „настоящего" уголовного был хорошо мне знаком. Время почти не изменило его. Тот самый „Иван*, славою’ которого до революции гремели сибирские тюрьмы, принес свое жи- ганвтво и весь свой дух в каторжные централы, надеясь и туг на спинах несчастной „шпаны* создать свое каторжное благополучие. Местами и порокгзто ему удавалось. Мне приходилось слышать рас- сказы о некоторых централах, где относительно мало бывало полити- ческих и где администрация в своих собственных интересах поощряла жиганство. В истории политической каторги нашего времени была целая полоса применения уголовных кулаков для сокращения и по- давления политических. Эта тактика особенно процветала в Сибири, но ею не брезгали и администраторы русские. Иваны, беспринцип- ные и бессовестные, были послушными орудиями тюремщиков в згой гнусной кампании, организуя, направляя и вдохновляя шпану на подвиги избиения, а иногда и убийства количественно всегда слабейшей „политики"; не раз, однако, случалось, что „потатика" да- вала жестокий отпор и жертвы оказывались на стороне нападавших. Отголоски этих историй, происходивших в 1907—1909 г.г., не раз резко обостряли отношение и в тех централах, жать в которых мне приходилось. Иваны—обратники приносили с собою из Сибири рассказы о том, как „политика" своим глупым поведением испортила царивший до ее прихода в каторжных тюрьмах „рай земной* для уголовных. По ее вине перестали так легко выпускать в вольную команду. В тюрьмах стали вводить строгости, ограничения, в корне уничтожавшие привиллегии „старых аресгантов". Одним из таких „Иванов" был обратит: Иван Орлов, пользовав- шийся огромным авторитетом и влиянием среди уголовной шпаны в Шлиссельбурге. Он был осужден на бессрочную каторгу за зверское убийство с целью грабежа. Но, понятно, это было не единственное убийство в его жизни. По его собственным рассказам еще в молодые годы—лет двадцать пять назад — попал он в Сибирь на каторгу в первый раз за убийство. Был бродягой, спиртоносом, скупщиком краденого золота на приисках. Не брезговал грабежом и не одну жизнь загубил, расчищая свой путь к богатству. А бывал богат он не раз. Но деньги в его карманах не задерживались. Непьющий сам, он любил угощать других. Будучи женат (дочь его, уже взрослая, учительствовала где-то в Сибири), он много денег тратил на „шмар“,т. е. любовниц, и всегда оказывалось так, что никто иной, как „шмара"—Дунька, или Сашка, или Любка—снова после периода богатства и благополучия толкала его на риск и опасности. Сколько раз он бывал на каторге, сказать трудно. Если верить его хвастливым рассказам о своих „подвигах", то получится „почетная" цифра шесть. Может быть, это и преувели- чено. Но, с другой стороны, он столько тюрем Сибири и Сахалина описывал с характерными для подлинного очевидца подробностями что для нас было несомненно, что между первым его сидением и вынет-
124 ИЗ МРАКА КАТОРГИ ним он действительно неоднократно отбывал наказание. Свою фамилию менял он тоже частенько. „Орлов*1, между прочим, любимая для заим- ствования фамилия бродяг и „непомнящих"1, своего рода nom de guerre. Другой обратник Чайкин, фпгура тоже типичная для могикан былой каторги, так характеризовал Орлова: „Без совести и чести. Своего брата-бродягу пришьет, засыпет - и глазом не моргнет. Жестокий и кровожадный, как зверь. Жадный, гвус!" Я сказал уже, что Орлов пользовался среди профессиональной уголовщины огромным авторитетом. Слово его было для них законом. И одно время он стоял во главе того похода против политических, который выразился в ряде избиений и побоищ. Начальство у нас этого не одобряло и сажало Орлова в карцер, а затем изолировало его, переведя вз второго корпуса в одиночный—третий. Здесь он скоро угомонился и открыто свою ненависть к политическим прояв- лять перестал. Больше того, пользуясь тем, что его живописная фигура старого „ивана" и колоритные рассказы всегда па прогулках собирали вокруг него кружок политических, он стал менять фронт и завязывал дружбу с теми из пас, кого не отталкивало от него его прошлое. Чтобы закрепить ач собой эту приязнь и дружбу, из колос- сального арсенала свойх воспоминаний он извлекал, а, может быть, и придумывал, факты борьбы—кровавой и беспощадной—со всякого рода администрацией. Как спиртонос, он сражался с казаками и приисковой полицией п от них получал раны, следы которых он демонстрировал, обнажая свое мускулистое, точно литое, тело. Он убивал на Сахалине стражников, преследовавших его, и совершая побег, один раз „пришил мента". От всяких работ необязательных он отказывался. Его лень была безгранична. Не раз благожелатели его—политические—предлагали поучить его грамоте. Он презрительно ухмылялся на эти предложе- ния и говорил: — На х.. мне ваша грамота. Неграмотным хорошо пожил, есть что вспомянуть. А сдохну теперь в этом централе—и грамота не поможет. С утра до вечера он ходил по камере, погруженный в какие то мысли. То улыбался, то вдруг слезы начинали капать из глаз, сте- кая по щекам и теряясь в густой с проседью русой бороде. Иной раз в мозгу его рисовались сцепы борьбы и насилия. Он начинал скрипеть и скрежетать зубами, сжимал кулаки п скованными короткой цепью руками наносил воображаемому врагу страшные удары, изрыгая ругательства. Сон у него тоже был беспо- койный с гнусным и кровавым бредом. Один раз он, сонный, стал душить своего сокамерника. Не мудрено, что в одной камере с ним никто не мог ужиться. Он, впрочем, и сам не любил компаппи в одиночке. Откровенный онанист, он рукоблудия с цинизмом и из- вращенностью, неподдающимися описанию. Долго прожил с ним только один уголовный юноша, бессрочный, о котором поговаривали, что он и до сожительства с Орловым был замечен, как пассивный педераст. Этот „брак", однако, чуть не кончился убийством. На какой почве возникла между „супругами" ссора, неизвестно. Но однажды ночью тюрьма была разбужена дикими криками, возней и звуками ударов. Подоспевшие во время надзиратели вырвали из рук рассвирепевшего Орлова его жертву. Совсем другого рода человеком был Чайкин, заклятый враг Орлова еше по Сибири. Трусость, подлость и хитрость у Орлова пре-
СНОВА В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ 125 зал провал и. Он часто валялся в ногах у начальства, плакал, умо- лял, „сыпал" на других, когда его тащили в карцер. Чайкин же отличался несомненным природным умом, укрепленным не малой начитанностью, элементарной арестантской честностью и огромной выдержкой. Это был человек со стальной волей. Начало его истории покрыто мраком. Что толкнуло этого, несом- ненно хорошего человека па уголовную карьеру? Эта загадка всегда меня интересовала. Когда я в одной из записок, которыми мы об- менивались, задал ему етот вопрос, он даже но попытался ответить на него. По несомненно, что и на его совести тяготела не одна невинно загубленная жизнь. Уже не знаю, откуда взяли это надзира- тели, но они в один голос утверждали, что на своем веку Чайкин убил двадцать человек. Как бы там ни было, но в этот раз Чайкин был осужден на тридцать лет каторги по совокупности, а он был уже далеко не молодым человеком,—ему было около пятидесяти лет, —и по рассказам о нем и по его собственным немногим словам было видно, что он давний тюремный сиделец, знававший и Сахалин, и Сибирь. По наружности своей он совсем не походил на преступника- рецидивиста. Это но был тип, излюбленный Лимброзо и его школой. Выше среднего роста, стройный и пропорционально сложенный, с благообразным лицом старообрядца великоросса, с живыми карими глазами, плавной и связной речью, совсем не уснащенной трехэтаж- ной матерщиной. В отличие от Орлова он с искренним уважением относился к политическим. Был знаком довольно хорошо с историей освободитель- ного движения и с программами революционных партий. Заявлял о своем сочувствии анархистам—коммунистам. Последнее дело, по которому он обвинялся, была смелая и дерзкая кража чудотворной иконы казанской божией матери, осыпан- ной бриллиантами. Всех подробностей этой истории я не помню, и не знаю, была ли ома оглашена в печати. По рассказам самого Чайкина знаменитая икона для верующих пропала окончательно и бесповорот- но. Содрав с нее дрогоценные ризы, он изрубил и сжег самое икону, а вовсе не бросил в Волгу, откуда она, якобы, чудесно явилась вновь во спасение и утешение своих верных, как гласила „благочести- вая“ легенда. И косвенными, но достоверными свидетелями этого факта можем быть мы—прямые свидетели той варварской беспощад- ной мести со стороны этих самых благочестивых православных хри- стиан, которая удила Чайкина. Происходило это вот как. Чайкин прибыл в Шлиссельбург и был посажен в общую камеру; начальство наше не думало, да и не счи- тало себя в праве выделять его за его „страшное" преступление. А на воле, между тем, курили фимиам и воздавали хвалу благочести- выми руками .сотворен ному новому идолу. Что побудило князей церкви вдруг зашевелиться и обратить внимание на ничтожного каторжника, осужденного и богом, н людь- ми,—я не знаю. Кажется, сам Чайкин, желая добиться воли, запи- сал о том, что подлинную икону он не сжег, как утверждал это сначала и как, несомненно правдиво, рассказывал это потом и нам. а спрятал в одном ему доступном тайнике, откуда он соглашался извлечь ее и дать в руки верующим, если ему будет гарантировано помилование. Помнится, так "это и было. И вот началось посещение
12в ИЗ МРАКА КАТОРГИ Чайкина разными духовными и светскими начальниками, доведшими с ним торг, этим самым свидетельствуя о том, что „явившаяся" икона вышла сортом пониже той, которая попала в руки святотатца. Его перевели в одиночку, лишив всякой возможности общения с другими заключенными. Изредка, впрочем, нам удавалось переписы- ваться с ним, несмотря на чрезвычайную строгость надзора. Потянулись месяцы и годы абсолютного одиночного заключения, совершенно беззаконного с точки зрения тех законов, которые были написаны самими этими православными христианами. Но вместо того, чтобы смягчить грешника и побудить его на иных, более приемлемых, условиях выдать похищенную пкону, гонение только ожесточило его. Он упорно сгал утверждать, что икону уничтожил. Я думаю, что ему поверили. Терзаемый одиночеством человек, вор и убийца, вряд ли стал бы упрямствовать в ущерб себе, имея прямую возможность значительно облегчить свою участь, раскаявшись и отдав святыню. Так должны были рассуждать они. Иначе они не могли рассуждать. Они должны были поверить ему особенно тогда, когда его железное здоровье начало поддаваться, и злой тюремный недуг острыми ког- тями стал рвать его внутренности. Они несомненно ему поверяли. Но сладкое—сладкое, особенно для православных христиан, для поклонников сожженной Чайкиным иконы любвеобильной, всепроща- щей заступницы!—чувство мести побуждало продлить до бесконечности, до смерти страшную кару. И может быть, холодный расчет еще при- шел тут на помощь, если мало было одного чувства мести: пусть скорее умрет этот в цепи закованный зверь—человек. Пусть скорее умрет, не для мук адовых, разумеется, потому, что адом сделали ему жизнь, а для того, чтобы поскорее с лица земли исчез этот свидетель живой подлога и обмана, одного из бесчисленных обманов эюй веру- ющей банды злодеев. Долго умирал Чайкин. Умирал в стпашных физических мучени- ях, в нравственной пытке одиночества. Только за несколько дней до смерти, вследствие наших протестов и заявлений, взяли его в больницу. Орлов и Чайкин—два полюса старой, отошедшей уже в историю, уголовной каторги. Вы роще иные и воспитанные своеобразной обста- новкой, описанной Достоевским, Максимовым, Мелыпиным и Дороше- вичем, они вносили в виде пережитка в мир каторги новой свой дух н свои нравы, уродливо искажавшиеся и преломлявшиеся в этой срезе Ит улпочын поклонники и подражатели уже не были такими цельными монолитными типами. Приближавшиеся к Орлову кари- катурно разыгрывали „Иванов", вызывая только насмешки, часто встре- чая" решительный отпор. Эти беззубые щенки, после ряда неудач, обычно становились нарушителями арестантской этики, вызывались исполнять (в Ярославле) роль палачей и безжалостно выгонялись в „сучий куток" (в Вологде и Шлиссельбурге). Каторжные чай кинского типа, не отрешаясь от уголовной, вернее, преступной* психологии, льнули к политическим, образуя своеобразный переход от чистого уголовного типа к типу полу-уголовного—полуполитического, мелкого экспроприатора или террориста, исповедывавшего крайний анархизм и бунтарство. Они принимали часто активное участие в борьбе против суровостей режима, были заклятыми врагами тюремной администрации и в своей принципиальной враждебности ко всякому принуждению не редко превосходили нас. Внешней революционности в них было хоть отбавляй.
CHOBV В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ 127 Яркой фигурой такого типа был Ленин, убитый в Петербурге в 1917 году при нашумевшем тогда сопротивлении кучки анархистов, если не ошибаюсь, в особняке Кшеспнской. На каторгу он был осуж- ден по делу, в котором подливно-уголовных элементов было гораздо больше, чем политических. В прошлом своем он был вором-рециди- вистом и от этого прошлого сохранил на спине бесстыдную татуиров- ку, которую, моясь в бане, всегда целомудренно прикрывал полотен- цем, только немногих близких друзей допуская в укромном уголке взглянуть на „картинку4. Худой и изможденный, он был бесстрашным протестантом, бесконечно сидел в карцерах и в конце концов принудил администрацию считаться с собой и перевести его в третий корпус, где мы добились льготного режима. Таких, как Ленин, было не мало. В новой политической обста- новке и в новом тюремном окружении те свойства, которые в старину сплетались в своеобразную фигуру бродяги, в омулевой бочке пере- плывавшего бурный Байкал я рядом смелых преступлений утверждав- шего свою неподражаемую личность, трансформировались теперь в законченный тип вечного анархиста и бунтаря, смелого, но пре- ступного. При всем своем желании я не могу исчерпать все богатство и разнообразие типов и характеров уголовной каторги. Я не бытописую тюремный мир, а коротко набрасываю свои наблюдения и переживания. Но несомненно большим упущением с моей стороны было бы, если бы я совершенным молчанием обошел то уголовное „болото44, которое хотя и не принадлежит к описанным выше типам „профессиональ- ной'4 закоренелой уголовщины, но среди которого часто распускались яркие махровые цветы извращения и преступности. О случайных преступниках говорить не стоит. Каждый из нас может в запальчивости, в затмении лишить жизни ближнего. Потен- циальными убийцами из ревности являются многие из нас. Все это обыкновенные, нормальные для нашей социальной среды, люди. „Случай®, „несчастье’4, или еще лучше и глубже простонародное „планида"—вот огульные и общие, но хооошие и правильные, об‘яснения того, почему тот или другой средний человэк попал на каторгу. К этой категории надо отнести и тех немногих невинно-осуж- денных, которых знавали мы. Их тоже на каторгу загоняла сти- хийная и слепая власть социальных неустройств. Тяжело всем им давалась каторга. Незаслуженные и непонятные страдания калечили их души, терзали их тела и часто доводили до преждевременной могилы. Но вот, например, Николай Радкевич, наш российский джек-по- трошитель, по поводу страшных преступлений которого в свое время много шумели бульварные газеты! На каторге он никогда и никому не говорил, кого и как он убивал. Это и не важно. Существенно то, что убийцей он стал вследствие ненормальных болезненных изломов психики, вследствие нравственной и физической дегенера- ции. Сын состоятельных родителей, выросший в мещанско-чиновни- чьей среде, он рано потерял равновесие. Капризы фантазии увлекли его в мир подонков общества. Извращенное любопытство втягивает его в грязь и смрад пороков. Но в тюрьме мы его видим простым спокойным человеком. Он хороший товарищ, не чужд умственным интересам. Ио... в »той как раз области намечается тот уклон, кото- рый „в миру® выразился в преступлениях. Наряду с хорошими книж- ками он начинает читать дребедень и макулатуру. „Черная и белая
128 ИЗ МРАКА КАТОРГИ магия* охватывает его мозг своими ядовитыми испарениями пошлой выдумки. Он жадно поглощает всякие трактаты по хиромантии, гада- нию. Последние деньги тратит, отказывая себе в выписке, на приобре- тение и хороший переплет огромного количества книг по спиритизму. Затем увлекается иогизмом. И когда начинаешь горячиться, доказы- вать ему полную бесом ысленость всех этих теорий, он не спорит. Но он и не соглашается. Вернее, доводы от разума не проникают совсем в ту сферу психики, где пустили свои корни в нашли благо- приятную почву эти вымыслы шарлатанов и юродивых. Юродивый и сам он, этот страшный убийца с невинными и мечтательными глазами. О’Брпен-де-Ласси, потомок королей! Тоже герой нашумевшего процесса в великосветской среде. Утонченное убийство родственника жепы е целью получения большого наследства. Послушное орудие в руках де-Ласси—врач Панченко вводит в организм жертвы тонкий и \ верный яд. Случайно подслушанный разговор дает нить к раскрытию хладнокровно расчитанного на безнаказанность преступления, без этой случайности несомненно так и оставшегося бы нераскрытым. Панченко сознается. Но де Ласси упорно и на суде, и впоследствии из степ каторги прокламирует свою невинность и требует, без конца тре- бует пересмотра дела. Это—одна из многих психологических загадок, с какими встре- чаешься в тюрьме. Преступник или невинная жертва клеветы и хит- рых козней этот старичек, даже в каторжной оболочке сохраняющий черты того „света*, из которого он сюда пдпал? Логически стройная система доводов строится им в свою защиту. И я знал людей, отнюдь не симпатизировавших ему, которые были твердо убеждены в его невинности. В первое время к де Ласси был применен такой же режим, как и к Чайкину. Он был абсолютно изолирован. В сэседних камерах были посажены люди, не могшие с ним завязать сношений иутем пере- стукивания. Особый надзиратель днем и ночью дежурил у его двери, следя, чтобы никто не подошел к ней, не получил от него записки, не перекинулся с ним парой слов. С годами этот режим ослабел и его стали к концу нашего сидения пускать на общую прогулку. Он даже завоевал себе некоторые привиллегии, которыми пользовались лишь мы, старожилы. Под его руководством была выстроена большая моторная лодка. К нему, как к инженеру, обращалось начальство для разрешения всяких технических вопросов. Героем не менее громкого процесса был молодой барон Гейсмар. Убийство дамы полусвета из-за ее драгоценностей—чего уж, казалось бы, более вульгарного. Но этот юноша не был вульгарным преступни- ком. Резко выраженной дегенерации я также не наводил в сем. Но подчиняясь твердо соблюдаемому в тюрьме закону, не лезть с вопро- сами о причинах, поводах и суги преступления, я ни разу не поставил ему прямого вопроса. Я виде д, что он глубоко страдал и это страдание, в моих глазах, поднимало его выше того низкого уровня, на который поставило его преступление. Ненавидя и презирая ту среду, из кото- рой он вышел, я в первое время искал и, мне казалось, находил в нем отличительные признаки этой среды. К стыду своему я должен сознаться, что тогда же, увлекаемый этой, понятной для революцио- нера, ненавистью, я агитировал за полный бойкот его и других ему подобных аристократов. Я был, конечно, не одинок в этом. Но впо- следствии мы должны были убедиться в неправильности такого под-
СНОВА В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ 1*4» хода к людям, одетым в серые арестантские бушлаты, хотя и происходящим из рядов наших классовых врагов. Гейсмар ока- зался прекрасным товарищем, чутким, способным к глубокому восприятию идей и нравов той среды, в которой он очутился. Надо, впрочем, оговориться. Душа человеческая—потемки. Сегодня Гейсмар мог стать духовно нашим. Но завтра должно было показать, насколько его перерождение окажется прочным. Я, к сожалению, потерял его из вида и не могу сказать, действительно ли благотворным для этой гибкой натуры я тонкой организации оказалось влияние полити- ческой каторги. Говоря об уголовных, нельзя в нескольких словах не сказать о тех специфических пороках, которые они с собой всюду приносят. Вполне естественно, конечно, что у людей, страдающих полным отсутствием духовных интересов, животные стороны человеческой \натурЁГмграют особо важную роль. Половой вопрос в тюрьме вообще стоит крайне остро. Но уголовные в этот больной вопрос вклады- вают всю извращенность, которой была пропитана их психика еще на вате. Говоря об Орлове, я упомянул об онанизме и педерастии. Это явления вообще нередкие в замкнутой среде преимущественно моло- дых людей, годами отрезанных от возможности естественным путем удовлетворять половую потребность и лишенных того разнообразия впечатлений, которое на воле обычно эту потребность ослабляет и умеряет. Онанизм сам по себе в тюрьме даже не может быть назван тай- ным пороком. Им занимаются тайно, но говорят о нем открыто. Не- которые бывали склонны трактовать его, как болезнь воли, другие рассматривали его, как предохранительный клапан в своем роде. Правы были и те, и другие, так как у одних это явление носило бо- лезненный характер, другие же прибегали к нему сознательно и пла- номерно, как к средству для успокоения нервов, для приведения в норму выходящей из равновесия психики, подкрепляя эту практику ссылкой на научные авторитеты. А известно ведь, что по всякому не твердо установленному вопросу научные авторитеты имеются как pro, так и contra. Болезненный онанизм часто становился роковым для страдавших им. Расшатанная благодаря ему нервная система и ослаб- ленный организм чрезвычайно содействовали заболеваемости тубер- кулезом и другими болезнями. Эго явление, не скажу нормальное, но неизбежное в тюрьме, уголовными нередко заострялось, становясь публичным или превра- щаясь в род спорта. Мужеложство—явление более редкое. Я вспоманаю, как наш севастополец Пругкой, просидевши уже в тюрьме лет семь или восемь, случайно наткнулся на акт педерастии в уборной второго корпуса. Активную роль играл пожилой елисаветпольский татарин, пассивную— его молоденький племянник. Пруткого этот факт поразил настолько, что когда товарищи помешали ему собственноручно расправиться с „гадами", он сделал попытку апеллировать к тиремной администрации, что было вопиющим нарушением арестантской этики. Татары, впрочем, народ в этом отношении по восточному исключительный. Но в про- фессиояольно-уголовной среде даже выработался специфический тип „марухи" (любовницы) мужского пола, тип, зафиксированный и внешними признаками. Опытный уголовный такого молодца узнает
*30 ИЗ МРАКА КАТОРГИ сразу, как птицу по полету, и если затруднится что либо определить, так это степень его „публичности". Ибо даже и тут есть раоные гра- дации от „честности" до полной продажности, до продажности с та- кими вывертами, о которых и не снится человеку, не имевшему не- счастья быть свидетелем всего этого или не знакомому со специаль- ными медицинскими исследованиями.
В третьем корпусе. (1911—1916) Спокойная жизнь.—Смертность.—Больпица и медицинская помощь.—Доктор Эйх- гольц.- Смерть Скородумова.—Мой новый сокамерник.—Столкновение о помощником. —В карцере 111 корпуса.—Семь бед—один ответ. - Ледоход. —Подготовка к протесту. — «Волынка*.—Мы примыкаем,—Опять в карцере.—Старый матрос Пиоьмепчук.—Наше поражение.—Состав заключенных в Ш корпусе. -Работа^ в мастерской и на оюро- де.—Проникновение к нам литературы.—За крепостной стеной.—Отражваио войны в тюрьме.—«Оборонцы» и «пораженцы*.—«Военные* типы.—Болезнь п отправка в Москву. В конце 1911 года из третьего корпуса были переведены в чет- вертый все певчие, а освободившиеся одиночки снова стали напол- няться преимущественно политическими, вносившими дезорганизацию в общих камерах. Меня посадили в 28 камеру, из которой я уже не выходил до осени 1916 года, когда вследствие угрожавшей слепотой глазной бо- лезни меня отправили на излечение в Москву. Впрочем, это „не выходил" нуждается в оговорке; меня два раза .выводили* оттуда в карцер. Начинался более спокойный, хотя и не совсем еще мирный пе- риод нашей жизни. Начальство смотрело сквозь пальцы иа то, что большинство из нас на поверке не отвечало „здравия желаю", на про- гулке не подчинялось команде „шапки долой*, гуляло без всякого порядка, не по кругу, а как кому бог на духпу положит и т. д., и т. д. Оно начинало даже покрывать нас в некотором роде. Так, когда ожидался приезд каких нибудь важных особ, на прогулку нас, до ми- нования опасности посещения двора этими особами, не пускали, а чтобы на дворе не было все таки пусто, нашей долей чистого возду- ха пользовалось несколько „сук“, устроивших себе „куток* в двух- трех одиночках и с нами не имевших общения. Отличительной чертой этого периода являлась углубленная на- учная работа у одних, усиленная учеба у других. Про себя я могу сказать, что редко приходилось мне работать так много и хорошо, как в эти несколько месяцев до августа 1912 года, когда у нас разрази- лась последняя массовая „волынка*. Как, на пример того, насколько хорошо все мы отдохнули от пережитого за последнее время, я со- шлюсь на себя: я в течение тридцати двух дней настолько основа- тельно проштудировал трех-томный английский самоучитель Роберт- сона на французском языке, что смог, почти не прибегая к словарю, читать в подлиннике Уэльса. Другие тоже успели использовать это время. Мой сокамерник эс-ер Скородумов, с которым мы близко со- шлись еще во втором корпусе и там же порешили сидеть только друг с другом или по одиночке, заканчивал изучением первый том само- учителя немецкого языка по методе Туссэна-Лангеншейдта, когда не- ожиданный месячный карцер прервал эти его занятия. В этот период, впрочем, население третьего корпуса еще не от- стоялось. Одни, просидев несколько месяцев, переходили в одиночки
132 ИЗ МРАКА КАТОРГИ четвертого корпуса, другие оканчивали срок и уходили на поселение, третьи заболевали и переходили в больницу и, наконец, четвертых уводили в карцер. На их место переводили из других корпусов но- вых и, таким образом, у нас непрерывно происходил своеобразный обмен веществ. Несколько слов о больнице и об ее посетителях. В истории всех каторжных тюрем, поскольку вта история в живых свидетельских по- казаниях выяснялась перед нами, были эпохи максимальной заболе- ваемости и смертности. Я убежден, что если бы удалось собрать и свести во едино тот колоссальный цифровой материал, который плохо ли—хорошо ли, собирался и разрабатывался тюремным ведомством на местах и в центре, можно было бы совершенно научно установить ряд законов и формул, описывающих, какую борьбу за существование ве- дет человеческий организм в обстановке тюремного заключения. У нас, по крайней мере, на основании этих непосредственных наблюдений, сложилось убеждение, что для каждого арестанта в шлиссельбургских условиях четвертый—шестой годы являлись роковыми, критическими. В 1911—12 годах большинство из нас проходило эту полосу, и в эти годы как раз смерть собрала у пас самую обильную жатву, а боль ница не могла вместить в себя всех больных. В 1911 году умерло, преимущественно от туберкулеза шестьдесят человек, а в 1912 году это число удвоилось. Свыше 120 человек из общего числа 800 заключенных1)! Начальство всполошилось. Такая колоссальная смертность в такой первоклассной тюрьме не могла быть терпима. Но вместо того, чтобы главное внимание уделить борьбе со смертностью на почве питания заключенных, на почве гигиены, прибегают преимущественно к методам административного воздействия. Да, именно так! Из „по- казательной шлиссельбургской тюрьмы туберкулез высылался! Как прежде высылали в другие тюрьмы „на исправление* непокорных и неисправимых, так теперь стали высылать „на смерть1- в других централах подозрительных по туберкулезу. И смертность моментально понизилась и стала „нормальной", т.-е., например, в 1913 году умер- ло менее двух десятков заключенных, а в последующие годы и того меньше. На нашей Шипке все снова стало спокойно! Была у нас и больница, хорошо оборудованная и совершенство- вавшаяся с каждым годом. И нельзя сказать, чтобы в больницу за- ключенных не брали. Но медицинский персонал был из рук нон плох в эти годы. Врачи часто менялись. То это были безразличные чинов- ники, давно растерявшие всякие остатки знания, то форменные тюрем- щики, относившиеся к больным арестантам, как к арестантам, а не как к больным. Фельдшерский персонал был сплошной рухлядью. Несменяемым с 1907 года и до 1914, когда он умер, был старый и толстый, с грязными трясущимися руками, с подслеповатыми гноящи- мися глазами „помощник смерти". Эта развалина небрежно и грубо относилась к больным, вечно путала лекарства и допуталась до того, что одного уголовного „по ошибке" отправила на тот свет. Другому, страдавшему кон’юнктквитом, вместо цинковых капель он пустил в глаз что то едкое, и этим вызвал гибель глаза. Конечно, это сходило ему с рук гладко: стоило ли из-за каких то арестантов отдавать под 1) Приводимые мною цифры не претендую» па точность. Опи верны лишь при- близительно, при чем скорее преуменьшены, чем преувеличены. Собранный мною ста- тистический материал погиб вместе с мотальными моими рукописями и материалами при ноль ре крепости в дни революции. Восстановить его о желаем.>Й точностью, бла- годаря обстоятельствам переживаемого временя, не представляется пока возможным.
В ТРЕТЬЕМ КОРПУСЕ 133 суд заслуженного и почтенного человека. Один больной, выведенный им из терпения, избил его, а сам повесился в одиночке. На последнего палачествовавшего врача бы но сделано покушение. Один политический, эстонец, маленьким арестантским „перешком“ нанес ему несколько довольно серьезных ран. Кажется, это было актом индивидуального возмущения. Но как раз в это время в тюрьме у нас организовывалось „террористическая* группа для борьбы именно с этим врачом. Совершенно иного рода человеком был прибывший на смену этому коновалу д-р Эйхгольц. Врач по призванию, человек материально неза- висимый, несомненный идеалист, в большинстве из нас он оставил по себе самую добрую память. О том, что существует такой “второй Гааз“, мы знали и раньше. Приходившие к нам из Смоленского централа, сравнивая наши порядки с тамошними, не упускали случая похва- литься своим врачей: — У вас разве доктор тут? Собака, одним словом. А там у нас, вот доктор-то! Отец родной! И следовали рассказы о том, какие облегчения он делает заклю- ченным: и кандалы снимает, и пороть не дает, и нз карцера берет в больницу, и пишу улучшает, и с начальством из-за арестантов воюет всегда. А начальство его боится, потому что сам Хрулев ему родст- венником приходится. Одни рассказы подкрепляли другие и, отметая очевидные преувеличения, мы все же получили представление о смо- ленском враче, как о человеке гуманном, не чета нашим эскулапам. Можно представить себе нашу радость, когда вскоре после покушения на доктора, мы узнали о том, что в приказе по Главному Тюремному Управлению сказано, что тюремный врач Смоленской каторжной тюрьмы переводится к нам. Развернуться так, как он это делал в Смоленске, у нас новый доктор не смог: наше начальство строго блюло свои прерогативы и никому, даже ставленнику Хрулева, не позволяло вмешиваться не в свое деле. Хрулев к тому же скоро умер, а в глазах сменившего его Грана наш Зимберг стоял высоко. Глухая борьба между гуманным врачей и бездушным формалистом тюремщиком однако продолжалась, и нам часто приходилось регистрировать победы первого. Д р Эйхгольц не удовольствовался радикальным переворотом в деле коечного лечения. Он настоял на удлинении прогулок вообще и особенно тем из слабых и склонных к легочным заболеваниям заклю- ченных, которым он это прописывал. Он придумывал для них работы на чистом воздухе и, в огромной степени блогодаря ему, огородное п садовое дело у нас расширилось. На нашу пишу он обратил особен- ное внимание. Помимо обычного питания он для всех желающих ввел более легкую пишу,—второй котел,—состоявшую из белого хлеба и молочных супов, которою можно было па неделю, две и больше заме- нить грубый тюремный стол. Желудочные и кишечные заболевания, благодаря этому, резко уменьшились. Но самым благотворным из его нововведений была неограниченная выдача всем желающим рыбьего жира. Сократив до минимума количество выписывавшихся в тюремную аптеку дорогих и, при наших условиях, весьма в слабой степени облегчавших положение больных лекарств, он на освободившиеся суммы стал непосредственно из Норвегии выписывать полыми бочками рыбий жир, так как отсутствием жиров, вводимых в организм, он об'яснял колоссальное развитие туберкулеза. Огромные банки этого благодетельного средства стояли у нас в коридорах на окнах и вся- кий желающий имел право пользоваться им вволю. Рыбий жир мы пили так, ели с хлебом, маслили пм кашу. Когда, во время войны,
134 ИЗ МРАКА КАТОРГИ получение его затруднилось, доктор заменил его репейным маслом. Слишком долго было бы описывать все, что сделал для нас этот хоро- ший человек. При нем в больницу шли бея страха, без отвращения. Он расковывал больных даже без ведома начальника и такие случаи, как смерть туберкулезного в кандалах (студент Сапожников), отошли в область преданий. Он всячески стремился облегчить последние ми- нуты угасавших. Он брал в больницу их здоровых товарищей, чтобы уход был не казенным и чтобы не арестант-сиделка, а друг п това- рищ закрывали глаза умершему. Трудно угодить на всех. Были и у д-ра Эйхгольца враги. Он и сам не всегда был уравновешен и часто раскрытая симуляция вызы- вала у него гневные припадки. Когда язвы на ногах издавали запах лука, он бесцеремонно гнал от себя прочь пытавшихся обмануть его. Когда исследование рвоты открывало в ной следы махорочной настойки он впадал в форменную истерику. —Если не жалеете себя, пожалейте хоть меня. Я же не враг вам! — кричал он на всю больницу.—Ведь от этого в желудке язвы, язвы, язвы у вас будут. Поймите, язвы! Хотите отдохнуть,’придите, скажите мне, я вас возьму в больницу, если будет место. Я вам дам в камеру больничную пищу, я вам открою койку, но не отравляйте себя. А теперь убирайтесь вон, вон, вон!—и долго он не мог после таких случаев успокоиться. Отдых, освобождение от тяжелых работ он давал очень широко. Не получивши от начальника согласия на устройство кроме больницы двух камер в общем корпусе с больничным режимом, он поехал в Петербург и там добился Этого. Несколько лет подряд, работая в переплетной мастерской, я имел возможность знакомиться с его годовыми отчетами и докладными записками по высшему начальству. Несмотря на все предосторожности, которые принимал начальник, передавая нам для работы эти об'емистые и научно очень цепные труды д-ра Эйхгольца, мы ухитрились делать из них выписки и прочитывать самые интересные места их. Кое что из этих работ было напечатано в „Вестнике Главного Тюрэмного Управ- ления*, но с какими сокращениями и выемками. В этих докладах он, со своей точки зрения врача-тюрьмоведа, с цифрами, фактами и диа- граммами в руках подвергал жесточайшей критике всю пенитенциарную систему русского правительства, и не даром его положение в конце концов сильно поколебалось. Свои политические взгляды д-р Эйхгольц высказывал очень редко и очень туманно. Нам он несомненно сочувствовал. Либералом и даже радикалом политическим он был во всяком случае. Но даже еслиб он был консерватором, я ни слова не изменил бы в выражении той благодарности и того уважения, которое является элементарной обя- занностью моей при рассказе о перенесенном и пережитом нами. Если бы в это время, т. е. в январе 1912 года, когда моего друга Скородумова потащили в карцер на тридцать суток за резкий отпор на грубость одного из помощников и за крупный разговор с началь- ником при разбирательстве дела, у нас был д-р Эйхгольц или хоть сколько нибудь похожий на пего врач, этот карцер не стал бы роко- вым для бедного Потапа. Организм у него был очень крепкий и ни- каких признаков чахотки до этого карцера не замечалось. Но будучи посажен в сырой и холодный карцер Светличной башни, он сдал как то сразу, внезапно. Через несколько дней карцера пошла горлом кровь. В больницу он попал только по отбытии срока. Сильная натура долго боролась с болезнью, нс так как у большинства других в этот период, и смерть его была страшно мучительной.
В ТРЕТЬЕМ КОРПУСЕ 135 Моим следующим сожителем по камере был Ароа Имханицкий, слесарь из Лохвицы, осужденный на бессрочную каторгу за мелкий террористический акт и отдыхавший теперь здесь после жестокого режима в Полтавской тюрьме. Я с ним занимался грамотой, арифме- тикой и т. д. и совсем еще недавно, встретившись с ним в Харькове, имел удовольствие выслушать от него похвалу моим педагогическим способностям- Весной к нам был назначен новый помощник, вертлявый юноша из писарьков, получивший некоторую натаску в одном из мрачных централов. Оя был приставлен специально к третьему корпусу и, нумеруя и шнуруя наши тетради, важно подписывался почему то: „заведующий командой третьего корпуса-. С первых же дней он на- чал мелочно придираться ко всяким пустякам. То пуговица не засте- гнута на бушлате во время поверки, то плохо вымыт пол, то очень много дыма в камере. По каким то причинам Зимберг не дал ему никаких указаний о том, как обходиться с сидевшей в Ш корпусе публикой. Первое столкновение у него вышло со мной. Вздумалось как то новому помощнику не в урочное время посе- тить заключенных „чтобы познакомиться" со своей .командой". Вез всякой свиты заходит он к нам в камеру и заводит следующий раз- говор с нами обоими. — Я пришел с вами познакомиться. — Очень приятно, господин помощник. * Тупая мордочка юнца выражает недоумение: почему, мол, не ваше высокоблагородие. Однако, он замечания не делает. — Как фамялие? Как фамилне?—Делает какие то отметочки в запа- сной книжке. Слово же „фамилия" он упорно относите среднему роду'. — В камере грязно. Почему окурки в углу? Молчим. Думаем:—Стоит ли связываться с щенком. Ну, его к черту.—Молчание он принимает за выражение покорности и самодо- вольно продолжает: — Я люблю, чтобы в камерах была чистота и порядок. Вот книги не на месте лежат. На столе можно держать книгу, пока ее читаешь. Как кончил, надо класть на полку. Продолжаем молчать, но я чувствую, что во мне все закипает. Одна из книг своей внешностью привлекает его внимание. Это недавно получерная мною новинка французского книжного рынка в мягком кожаном переплете. Он вертит ее в руках. — Эго английская книга? Я молчу, но на лице у меня, должно быть, слишком ясно выра- жены мои чувства. Он видит это п оскорбляется. Он тыкает в меня пальцем и говорит: —Когда я опрашиваю, ты должен отвечать, как твое фамилие? И потом надо стоять прилично, а не так...—и он утрированно пере- дразнивает мою протестующую позу. —Я отвечаю, когда со мной говорят вежливо. Прошу выйти из камеры,—таким тоном говорю я, что он вылетает е возгласом: —Хорошо же! я тебе покажу. Комичная сторона этой сцены берет верх над возмущением и я начинаю громко хохотать ему вслед. Карцер последовал, но не в тот же день, как я ожидал, а через день. Против обыкновения, Зимберг меня для об‘яснения не вызвал. Обычно же в Шлиссельбурге наказываемому всегда давалась возмож- ность оправдаться и об‘ясниться. В данном случае, вероятно, зная очень хорошо мою „болезненную", как он думал, склонность вступать
136 ИЗ ИРАКА КАТОРГИ в конфликты, Зимберг предпочел нового искушения для этого мне не представлять. Приговор был об'явлен одним из помощников, с которым я ладил, дня через три или четыре. Он пришел с бумажкой, в которой было написано: „За оскорбление помощника такого то (фамилие его я не вспо- мню), выразившееся в том, что арестант в вызывающей форме потребо- вал вежливого с собой обращения, бессрочного каторжного имя-рек подвергнуть содержанию в темном карцере на десять суток... В этом месте я не удержался в воскликнул: — Так мало!'? — Подождите минутку,—ответил с усмешкой помощник и про- должал чтение „резолюции". А там следовало такое продолжение: „Принимая во внимание, что из Ярославской каторжной тюрьмы, где содержался В. до перевода в Шлиссельбургскую каторжную тюрьму, пришло отношение за номером таким то, от такого то числа сентября месяца 1911 пода о том, что В. дерзко ответил помощнику начальника такому то, и с просьбой под- вергнуть его наказанию, подвергнуть его заключению в темном кар- цере на семь суток. — Итого выходит семнадцать,—сосчитал я. — Это уже хужее, г-н помощник. Как, еще?! — Да еще,—рассмеялся он н продолжал: „Как явствует ив сообщения начальника С.-Петербугской пере- сыльной тюрьмы за номером и т. д., ссыльно каторжный В. при при- емке пришедшей партии оказал грубость и неповиновение, за что был наказан семью сутками темного карцера, но за отправлением его в Шлиссельбург отбыл только пять суток и так как начальник СПБ пересыльной тюрьмы просит подвергнуть В. наказанию карцером на двое суток с занесением в кондуитный журнал, то подвергнуть его заключению в темном карцере на двое суток". И так как выслушав это я ждал еще продолжения, помощник меня ободрил: — Это все. Ну, что скажете? — Скажу, что в Ярославле действительно было что-то у меня с мерзавцем—помощником. Скажу, что с Хулиганом в Питере я пору- гался и всегда буду так действовать, когда меня будут оскорблять. Но только в Петербурге смошенничали: я там отсидел пять с поло- виной суток, а не пять. — Тут уж я ничего не поделаю,—пожал плечами помощник. — А скажите, пожалуйста, чем об‘яснить, что наш начальник только теперь вздумал дать ход этим бумажкам? — Он рассчитывал, что вы исправитесь и тогда этим отношениям не дал бы хода. Кроме того он думает, что легче отсидеть сразу, чем несколькими порциями. Я не стал спорить и, волоча по полу кандалы, вернулся в свою черную дыру. Этот раз наказание я отбывал в карцерах третьего корпуса, помешавшихся между баней и кухней и потом при переделках унич- тоженных. Всех карцеров в этом помещении было три—два темных и один светлый с маленьким окошечком высоко под потолком. В карце- рах были клозеты особого устройства, промывавшиеся только тогда, когда надзиратель из коридора откроет кран. Слегка приподнятая над полом деревянная настилка служила ложем. Карцер был большой и просторный, воздуха было много, но за то было зверски холодно. Хотя тюрьма и отоплялась еще, но очень слабо и с большими пере- рывами, а в этом карцере отопление было устроено особенно нелепо:
В ТРЕТЬЕМ КОРПУСЕ 13-7 в одном углу проходила труба парового отопления без всяких при- способлений для радиировапия. Намерзся я ад эти девятнадцать суток ужасно. Голодно тоже было и скучновато. Хотя наш старший Володя Прохоров мне и мирволил, принося ежедневно пайку хлеба больше обычного размера, не отказывая в нескольких лишних круж- ках воды, и кормил меня в светлые дни до обвалу, благо его никто не контролировал и обед для меня в эти дни он получал прямо и» кухни, но все же каждый второй и особенно третий день темноты переносились очень тяжело. Скучно же было оттого, что тут и днем и ночью царила мертвейшая тишина, в соединении с непроглядным мраком сильно понижавшая настроение. Каких только развлечений я себе не придумывал: кричал до хрипоты; пел и декламировал во всю, благо никто не услышит тебя и не наведет критики, накатывал из хлеба шарики, рассыпал их по полу, а потому разыскивал ошуиыо, исследуя пол дюйм за дюймом; вдевал нитку в иголку, захваченную с собой и достиг в атом деле изрядного совершенства; всего и не расскажешь. Все таки время тянулось убийственно медленно. Я еще сидел в карцере, когда тронулся ладожский лед. Это было ночью, и я, согревшись беготней по карцеру, крепко заснул. Меня пробудило странное ощущение: вокруг меня что то происходило. Была та же гробовая тишина, но как будто беззвучно шевелился мрак возле меня. Изощренный слух пытался ориентиро- ваться в происходящем, а разум не находил об‘яснений. Я испугался: мои нервы еще ни разу не сдавали, я их крепко держал в руках. Неужели и для меня наступил этот страшный момент распада и отчуждения собст- венной личности? Мурашки побежали по спине и лоб стал влажным. Яркое воспоминание вдрут’оеветило мозг: это уже было. В пер- вый год моего пребывания в Шлиссельбурге, тоже ночью, неведомое ощущение так же пробудило меня. Тогда я тоже не понял сначала, что случилось. Но из-за окна долетали какие то звуки. Я взобрался на покатый подоконник, открыл фромугу и все понял. Беспредель- ная ледяная масса пришла в движение. Холодные оковы зимы рас- сыпались. Освобождающаяся жизнь вступала в свои права. И все эти огромные массы трещали, шевелились, с мощной силой терлись друг о друга, громоздились в поспешном стремлении вперед к вольному морю и, встречая на пути своем каменную преграду, яростно потрясали ее. Это то непрерывное дрожание масс земли и камня под давлением пришедшего в движение льда и разбудило меня. Я приложил ухо к стене, к цементном у полу и скорее осязанием, чем слухом, воспринял реально, вполие явственно совершавшееся. Отлегло от души, веселое бодрое настроение охватило меня. С этим настроением я вышел из карцера, встреченный греющими уже лучами весеннего солнца. Жизнь опять пошла по старому. Но чаще и по пустяком стали таскать вкарцер. А на городском кладбище, на Преображенской горе, росли росли черные без надписей кресты. По ночам в разных концах корпуса гулко звучал чахоточный кашель, кровавые плевки окаймляли на дворе дорожку, по которой мы гуляли. Почтовый ящик в бане каждую неделю сообщал, что в остальных корпусах режим ухудшается. Воз- никла мысль об общем дружном протесте. Дело было в начале августа. Во втором корпусе нервы напряг- лись до того, что достаточно было малейшего повода, чтобы „волынка® началась. И она началась, действительно по ничтожному поводу, не- организованно, стихийно. Один из помощников обругал одного из заключенных „коровой". Только „коровой" без прибавления матери, вероятно даже, без особой
138 ИЗ МРАКА КАТОРГИ злости. Конечно, только тем, что чаша терпения была наполнена до краев и что „корова‘ была последней каплей, ее переполнившей, можно об'яснить все происшедшее дальше. Если бы не было „коровы*, случился бы „осел", если бы не помощник обругал, обругал бы над- зиратель или сам арестант обругал надзирателя или помощника. „Волынка* должна была начаться именно в августе 19Г2 года при наличии именно того режима, который тогда был в Шлиссель- бурге, режима не черезчур* сурового, не убивавшего чувство протеста, а только раздражавшего и болезненно возбуждавшего его. Мы все чувствовали, что положение должно измениться. Некото- рые помощники были у нас не ко двору: надо было требовать, чтобы их убрали. Врач и фельдшера вели себя, как наши враги: надо было требовать, чтобы их заменили другими. Затем, надо было требовать улучшения пищи, особенно для больных, увеличения прогулок в кор- пусах с общими камерами, допущения в тюремную библиотеку более широко беллетристики и журналов за прошлые годы; вежливого обра- щения. Надо было требовать отмены этого подлого убийства людей тридцати-суточным карцером. Надо было требовать, чтобы в карцер давали не холодную, как лед, воду, а горячую, и не одну кружку на день, а неограниченное количество. Надо было требовать, чтобы сла- быми долгий карцер отбывался со значительными перерывами и что- бы в карцере оказывалась медицинская помощь. Карцера в нижнем этаже Светличной башни должны быть закрыты, ибо через несколько дней пребывания там самые здоровые люди заболевали. И затем, наше „правовое" положение: из одного разряда в другой переводы должны совершаться механически, без задержек; предусмотренные „Положением" скидки должны применяться ко всем, а пристрастное „усмотрение* начальника должно прекратиться; кончающие срок дол- жны без всяких проволочек отправляться в Сибирь. Таковы те общие требования, которые вырабатывались в течение лета и стоять за которые до конца обязалось огромное большинство заключенных—уголовных и политических. И, может быть, стояли бы за них очень многие... если бы не „корова". Не дождавшись общего выступления „заволыпила" сначала одна камера во втором корпусе: перестали отвечать на поверке на привет- ствие помощника. Их наказали. Две или три камеры еще присоедини- лись, исчерпав меры дипломатии. Из остальных камер присоединились не все. А в одиночках четвертого корпуса долго не знали обо всем происходящем во втором, тогда как они должны были знать, ибо там был наш организационный центр. Когда узнали, то часть высказалась эа то, чтобы немедленно присоединиться, а другая часть считала по- вод для общего выступления слишком ничтожным и предлагала общее выступление отложить. Часть, стоявшая за присоединение, пе выдер- жала и присоединилась. С большими или меньшими промежутками стали присоединяться сначала в общих камерах четвертого корпуса, потом первого. А мы, в третьем корпусе, ничего достоверно не знали и глухо волновались. Мы боялись, как бы нам не остаться позади товарищей и не расстроить своим невыступлением общего единодушия. А другие у нас. меиее ретивые, соглашавшиеся на общий протест скрепи сердце, определенно заявляли, что на дезорганизаторскую про- вокацию они не поддадутся. И так мы ничего не знали, пока вдруг в один тихий безветренный ве- чер не услышали из-за стен цитадели, из второго корпуса, боевых звуков марсельезы. Первым не выдержал Конуп. Утром он не, встал на поверку, а когда делавший поверку старший спросил, в чем дело, ответил:
В ТРЕТЬЕМ КОРПУСЕ 139 —Хочу в карцер. Присоединяюсь к протесту. На прогулке несколько человек из нас, помню: Барышев, Циома, кто то еще и я, решили в камеру не возвращаться, выразив этим неповиновение и свое присоединение к протесту. Мы остались в кори- доре и стали шуметь. -Надзиратели загнали нас в пустую камеру, а через час мы стояли уже перед „чухной". —Пу, в чем дело? „Чухна" был расстроен, красен, как рак, и видимо очень нерв- ничал. —Мы присоединяемся к требованиям, выставленным наказанными товарищами. —А вы знакомы с этими требованиями? —В общих чертах знакомы. Мы их поддерживаем. —Хорошо. За неповиновение я вас посажу в карцер на 30 суток каждого. * И вот мы в карцерах четвертого корпуса. Все старые приятели здесь уже: Жадановвкий, Лихтеншгадт, Письменчук. Конуп диким голосом орет, приветствуя наше появле- ние. Лихтенштадг провозглашает: —Приветствуя лучших представителей третьего корпуса, об'являю перманентное заседание парламента Шлиссельбургской каторжной тюрьмы в полном составе открытым. Заседание начинается сегодня, закончится 14 сентября в 12 часов дня. Шумный „парламент" эго был. Сначала в некоторых карцерах сидели по одному, но скоро нас оказалось в них и по два, а в светлые дни нас соединяли по три. Карцера эти находились в полуподвале. В тех, которые выходили окнами во двор было полутемно, так как свет пробивался сквозь не- плотные ставни, полный мрак был в противоположных карцерах. В •тих последних было страшно сыро, ноги хлюпали по жидкой грязи, покрывавшей пол, а со стен текло. Лежать или сидеть на полу нельзя было от холода и сырости даже в „светлых" карцерах, а на поднятом на аршин от пола топчане место было только для одного человека. Приходилось спать по очереди. Эго было еще ничего. Хуже было то, что вследствие тесноты,—карцера были очень малые,—нельзя было всем сразу ходить, а только ходьбой и можно было согреться там. От сырости, холода и голода многие заболевали С Письменчуком случился обморок, потом горлом пошла кровь. Как всегда, он сидел в одном карцере с Жадановскпм, чтобы ухаживать за ним, всегда больным и слабым. Теперь роли переменились. Сиделкой возле Пись- менчука стал Жадановский. С большим трудом удалось добиться, чтобы его взяли в больницу. Слабым, но по всегдашнему веселым голосом, лежа в коридоре на носилках, прощался с нами Письменчук. Через несколько дней он умер. Редкий и хороший человек это был, настоящий „морской волк". Оа родился в Очакове в рыбачьей семье. С детских лет уходил и море то на промысел, то на собственной шкуне, маленьком каботаж- ном судне, совершал плавания в Одессу, в Николаев. Не брезговали они и контрабандой. Вели привольную разгульную жизнь, полную приключений и опасностей, о которых он любил рассказывать. В буй- ных драках наносил и получал жестокие удары. Каждому желающему из нас давал он щупать свой череп, раздробленный когда то сильным уДа- ром, убившим бы быка, судя по об‘ему сохранившейся на месте раны и прикрытой только кожным покровом широкой дыры в черепе. Слу- жба во флоте. Дисциплинарный батальон, пловучие тюрьмы, карцера
140 ИЗ МРАКА КАТОРГИ и розги. Примерным матросом он никогда не был, участвовал в буй- ствах, драках, смотрел на казенное имущество, как на собственное, и когда пересыхало в горле, тащил в кабак с корабля все, что плохо лежало. Били его и боцмана и офицеры и в Балтийском, и в Черноморском флоте, а он на 6epeiy беспощадно метил этим „дра- конам". Всегда в разряде штрафованных, ему пришлось тянуть вместо семи лет чуть не все четырнадцать тяжелую лямку матроса. Потом в воздухе стали носиться революционные бацилы, и он в Черноморском флоте стал одним из первых социал-демократов, активным, смелым и решительным. Новое учение стало для него религией. Он бросил пьянствовать и „гулять" вообще. Всегда трезвый, суровый и востор- женный он использовал для пропаганды свои многочисленные связи. Когда же пробил час мятежа, стал в первых рядах восставших. Свя- щенный долг революционера был исполнен. В тюрьме Письменчук, или, просто по имени, Иван, или, как еще полу-почтительно, полу- фамильярно ввали его товарищи матросы, „Письменный11,—превра- щается в рубаху-парня, всегда веселого и услужливого, безудержно расточающего свой неисчерпаемый запас остроумия и жизнерадо- стности. Во время следствия он сидел в флотских казармах, превра- щенных в тюрьму. Галдеж и праздность скоро ему надоедают. Заро- ждается мысль о побеге. Скоро эта мысль воплощается в дело: широ- кие вентиляционные трубы—чудесная вещь: по ним можно пробраться в никем неохраняемую часть огромного здания, а там... вира! как говорят матросы. Побег удается. На воле Письменчук не остается праздным зрителем разыгрывающихся по всей России событий, а к моменту суда, ровно через год после восстания, он снова в наших рядах на скамьях подсудимых. На каторге он всей своей душой, полной любви и скрытой, никогда не удовлетворявшейся, нежности, прилеп- ляется к Жад айовскому и, кто знает, может быть вта любовь и эти заботы седеющего пожилого моряка в самые тяжкие годы каторги спаяли остатки физических сил хрупкого Бориса Петровича. Письмен- чук был мастером на все руки, как истый матрос. Из всякой чепухи он готовил вкусные питательные блюда на чугунной печурке в пере- плетной мастерской, где сидя в уголке, простым ножом выревал изящные модели парусных и военных судов. Праздности он орга- нически не переносил и часто не в очередь вызывался на разные хозяйственные работы, облегчая этим других, более слабых или пред- почитавших проводить время за книжкой. С глубокой печалью услы- шали мы весть о смерти этого милого, славного товарища. В этот месяц все карцера были набиты. Во втором корпусе не- сколько общих камер были превращены в карцера, из них убрали мебель и сняли брезент с коечных рам. Наказанных было около ста пятидесяти человек. В начале мы думали, что протест разрастется н что постепенно к нам присоединится большинство заключенных. Но вместо этого к концу месяца стали отставать и многие из участников протеста. Говорить о том, чтобы затянуть протест на второй месяц, уже не приходилось. Нужно было признать себя побежденными. На двадцатый, кажется, день забрали Лнхтейштадта и увезли „на исправ- ление” в Петербург. Кое кого из других карцеров тоже выслали. 14-го сентября нас отвели обратно в третий корпус, куда сводили на- иболее выделившихся из „протестантов* и где мы застали уже окон- чивших срок наказания раньше нас. Последние дни карцера я сидел вместе со своим сопроцессником Барышевым. Опыт карцера показал нам, что мы легко уживемся друг с другом и в одиночке, поэтому мы и сели вдвоем в № 28, который
В ТРЕТЬЕМ КОРПУСЕ 141 я до того занимал с Имханнцким, тоже побивавшим за этот месяц в карцере и теперь сидевшим где то внизу. Кстати будь сказано, карцерный опыт оказался прочным и следовавшие за тем четыре с лиш ним года мы с Барышевым уже не расставались. Наступивший затем период относительно спокойной жизни больше не нарушался уже сколько нибудь крупными событиями внутреннего характера. Начальство махнуло рукой на нас: неисправимые, мол, что с них возьмешь. К нам не придирались, а если и случались столкно- вения, то они редко карались карцером. О розгах тоже не было слышно. К нашей, сначала сравнительно небольшой группе с тече- нием времени присоединялись новые товарищи. На место оканчива- вших срок и уходивших в Сибирь, прибывали новые. Из прошед- ших мимо назову Самуила Гурвича, председателя Совета Рабочих Депутатов в Ростове в i9O5 году, сосланного на поселение, бежав- шего из Сибири и теперь за это отбывавшего каторгу. Из Финляндии, долго просидев в тамошних „европейских" тюрьмах', прибыли к нам социал демократы Альфред Нейман и Трилисер, осужденные за одно и то же преступление лаборатория боевой с.-д. организации—и русским судом и финляндским. Они ушли па поселение еще до 1914 года. Мало- срочный грузин, с.-д,, Оржаникидзе тоже обрел тихую пристань в тре- тьем корпусе. Из с. -р. назову старика Пь яных, бывшего депутата, с сыном; оба были осуждены на бессрочную каторгу; другого старика Пелен- кина, истого представителя той разновидности неунывающих даже в каторжных условиях россиян, с которыми так приятно делить радость и горе; Малашкииа, прибывшего к нам из какого-то другого централа, где он вел упорную борьбу с начальством и подвергался жестоким наказаниям. Несколько c.-д., эсэров и максималистов было переведено к нам нз Псковского централа после голодовки. Всем им пришлось испы- тать на себе тяжелую руку „Петрушки", некоторые подверглись далее розгам. Из них особенно вспоминается мне худая, высокая фигура дон-кихотовского типа—Сафонов, вечно носившийся, особенно во время войны, с проектами всякого рода изобретений. Обозревая-в памяти этот период нашей жизни—от лета 1912 года и до конца 1916 года, я чувствую, что рассказывать о нем сколько нибудь подробно, значило бы перечислять мелочи, копаться в обыден- щине. И не столько, может быть, потому, что в этой жизни, взятой в ее внешних проявлениях, не было ничего интересного, как потому, что притупилось наше восприятие порою интересных, а порою и траги- ческих фактов. Это мое утверждение не покажется странным тем, кто долго жил в одной неизменной обстановке, испытывал длинный ряд качественно однородных впечатлений: всегда в таких случаях бывает так, что не только в памяти лучше сохранились первые звенья этой длинной цепи, но и ретроспективный интерес сосредоточивается с гораздо большей силой на начале. Про себя я могу сказать, что внешнее содержание моей жизни в эти последние годы делилось между работой—сначала в переплет- • ной мастерской, а затем на огороде и за крепостной стеной,—и обыч- ными занятиями. Переплетная мастерская была устроена в нижнем этаже нашего корпуса, в большой комнате, прежде предназначавшейся для караула и которая впоследствии была соединена с прилегающей к ней камерой, исполнявшей роль ванной комнаты. Мастерская была прекрасно обо- рудована машинами и инструментом, имелся даже богатый набор шриф- тов для ручного и машинного тиснения При тим условии, что адми- нистрация совершенно не вмешивалась в порядок наших работ, пре-
142 П 3 МРАКА КАТОРГИ доставив нам самим определять и время, нужное для работы, и рас- писывать заработанные деньги, работать там—было одно удовольствие. Переплетная мастерская была для нас выгодна и в том отношении, что благодаря ей наши возможности знакомства с текущей литературой почти безгранично расширились. Здесь по недосмотру начальства об- разовалась брешь в крайне строгом надзоре за нашей духовной пи- щей. Администрация следила только за том, чтобы заказы выполня- лись аккуратно, т. е. чтобы число переплетенных книг совпадало с ко- личеством сданным для работы. И совершенно не подозревало, что представлявшие для нас особый интерес книги из переплетной мастер- ской шли в нашу библиотеку, переменив только заглавный лист, а заказчик получал, конечно, по предварительному соглашению с цдми, что нибудь из той духовно-нравственной макулатуры, которая в из- рядном количестве заполняла наши библиотечные шкафы. Конечно, переодетая и загримированная таким образом нелегальщина библиоте- карями нашими давалась не всем и каждому, а только тем, в конспи- ративности которых была абсолютная уверенность. Помимо этого, из поступавших в переплетную журналов выдирались нами наиболее ин- тересные статьи, собирались в одну книгу и тоже под каким нибудь благонамеренным заглавием, иногда даже специально тиснутым на нашем золотопечатном прессе, шлп в библиотеку. Заказчик—а таким заказчиком была преимущественно Марина Львовна Лихтенштадт —по- лучал от толстых книжек журналов худенькие остатки. Но еще до того, как наладилось у нас получение таких заказов, мы пользовались книгами и журналами городской библиотеки и библиотеки пороховых заводов, немилосердно задерживая исполнение заказов до тех пор, пока не используем всего интересного. Часто книг из мастерской нельзя было выносить, так как некоторые надзиратели очень тщательно ощу- пывали нас при выходе из нее. Тогда приходилось самое интересное конспектировать и даже переписывать. Весной и летом в душной мастерской не сиделось. Хотя в эти годы прогулки нам давались два раза в день и летом доходили до двух и более часов, все таки возвращаться в корпус не хотелось. На огороде могли работать все желающие, но желающих обыкновенно бывало так много, что приходилось работать только по три и даже по два раза в педелю. Только в 1915 году я поступил в постоянные ого- родники п мог уже целымп днями быть на воздухе. Огородное п цве- товодное дело к этому времени у нас ужо широко развилось. Наша теплица и площадь, занимаемая под парники, с каждым годом рас- ширялись. И цветами мы уже не только снабжали всю крепость, но и кое-что продавали на сторону. Принесшая общее послабление режима лойна дала возможность вынести наши огороды за крепостную стену. Первые выходы наши наружу—былн событиями. Некоторые из нас ведь с 1907 года не переступали за эти огромные стены, давив- шие своей неподвижностью, ограничивавшие поло зрения. А тут в * течение нескольких часов перед тобой раскрывается безграничная ширь Ладоги, видны прибрежные леса, рыбачьи лодки, баржи, пароходы... С пассажирских пароходов, даже с тех, которые возили паломников на Валаам, порою по нашему адресу махали фуражками, пяатками. С лодок, перевозивших рабочих между городом и пороховыми заво- дами, до нас часто долетали ободряющие товарищеские приветствия. Мы уже и по литературе знали о том, что общественная реакция из- жита, что пролетариат строит уже ряды свои для новых битв, и эти живые подтверждения книжных сведений наполняли нас бодростью, оживляли заглохшую надежду.
В ТРЕТЬЕМ КОРПУСЕ 143 Мы были старожилами, надзиратели, да и высшая админи- страция, е нами свыклись, доверяли нам. Под предлогом увеличения площади островка и укрепления его берегов, в теплые летние дни разрешалось спускаться к озеру, влезать в воду, нырять и плавать, потому что, видите-ли, нужно было вытаскивать из воды камни. Такие же купанья устраивались и во время поливки огорода. Для наших аквариумов мы ловили в воде колюшек, мальков разных пород рыб, извлекали водоросли. Словом, как выражался д-р Эйх- гольц, во многом содействовавший завоеванию нами этих вольностей, жили, совершенно по дачному. Война, как я уже сказал мимоходом, принесла нам ряд мелких облегчений. Самым важным из них было, несомненно, права выписы- вать некоторые газеты. Само собой понятно, это была пресса „инва- лидная**, как прозвали мы ее по разрешенному к чтению „Русскому Инвалиду*. „Правительственный Вестник1*, „Летопись войны1*, „Рус- ский Инвалид1* вольному читателю дали бы очень мало. Но для нас' и это было благом. Мы умели читать между строк с той изощрен- ностью, которую дает только долгая практика. И затем, благодаря обращению среди нас газетных листов вообще, легче было прятать те газеты, которые мы получали нелегально. А мы,хоть и не постоянно, все таки их имели. То кто нибудь ухитрится вытащить заманчиво торчащую газету из докторского кармана, то подберет будто случайно брошенную свеженькую газету в находившихся на нашем попечении палисадниках и цветниках у квартир администрации или где нибудь в самой гуще картофельной ботвы на огороде за стеной, а то и какой нибудь из надзирателей за соответственную мзду натурой—табаком, мылом и т. п.—притащит нам номер „Дня1* или „Нового Времени*. А под конец нашелся даже „надежный* эстонец, который стал этим делом заниматься ежедневно. В нашей тюрьме война не вызвала такой резкой распри между приемлющими войну оборонцами и неприемлющими интернационали- стами и большевиками, как в других тюрьмах. Но пертурбаций во взаимные отношения и в партийные группировки она внесла много. В сущности партийного раскола в тюрьме не было. Просто заключен- ные разделились на два лагеря: на желающих победы России и со- юзных стран и на желающих поражения России н победы германской коалиции, при чем разделение это охватывало не только политиче- ских, ио и уголовных. Конечно, в каждом из этих лагерей были оттенки и группировки, а между ними находилась значительная нп холодная ни горячая масса. Но в общем и целом можно сказать, что благодаря существо- вавшей до войны внутренней спайке, явившейся в результате долго- летней борьбы за режим, у нас раскола в подлинном смысле слова не было. Не доходило у нас, например, до массовых боев с участием на каждой стороне и уголовных, и политических, заключенные не разделялись по-камерно в зависимости от оборончества или поражен- чества, как это было в ряде каторжных тюрем. Наоборот, я не помню, чтобы на этой почве даже расходились жившие в одиночках пары, а таквх пар с диаметрально противоположными устремлениями у нас было несколько. Распря сказывалась не столько в страстных спорах, сколько в насмешках одной стороны над другой, в шутках, в заклю- чаемых пари и т. д. Не было также и патриотизма, доходившего до подлости. В некоторых тюрьмах заключенные почти поголовно подавали заявления о желании постоять за Русь святую и искупить своей кровью грехи прошлого. У нас, если и подавались прошения такого
144 ИЗ МРАКА К Л ТОРГИ рода, то келейно, и во всяком случае подавали их или совершенно отпе- тые уголовные или неквалифицированные политические, давно уже „отшитые" нами из своей среды. Волна новых людей, поднятая войной и брошенная на каторжные тюрьмы, валила и Шлиссельбург. Даже в наш корпус попадали „во- енные" типы. Уклоняющиеся, дезертиры, саморанитоли, с одной сто- роны, а с другой—всякого рода уголовная дрянь, часто со звездочками на погонах, мародеры, грабители, убийцы мирного населения. Бун- тарский элемент, к которому следует отнести и неприемлющих войну из религиозных и политических соображений, совершенно терялся в этой массе, понижавшей страшно уровень каторги, разлагавшей ее. В 1918 году, сидя в немецкой тюрьме, я имел возможность наблюдать „военных" преступников германской армии. Меня поразил среди них огромный процент политически сознательных и революционно настро- енных людей. Социал демократы большинства, независимцы и спарта- ковцы задавали тон в этой массе. Сначала я приписывал это обстоя- тельство тому, что перед германским солдатом уже продефилировала русская революция и брошенные ею искры качественно изменили состав армии. Но разговоры с одним из наиболее сознательных и раз- витых „геноссен" убедили меня в том, что этот факт следует припи- сать более высокому культурному уровню германского народа вообще и широкому распространению социал демократических идей в нем в частности. Последние дни моего пребывания в Шлиссельбурге были омра- чены тяжелой болезнью глаз. Сказались ли усиленные занятия при не- нормальном и недостаточном освещении, или пребывание в карцерах с их мраком и голодом, а может быть, и вызванное войной общее ухудшение нашей пищи нанесло последний удар расстроенному всем вместе зрительному аппарату. Но я должен был с горечью убедиться, что, миновав Сциллу и Харибду туберкулеза и цынги, мне приходилось продолжать каторгу в вечном карцере, как хсазалось мне. Здесь не место описывать ощущения того, как начал погасать свет. Но я хочу отметить, в какой степени все пережитое иммунировало меня от неиз- бежного для новичка в тюрьме отчаяния. Я сразу переменил фронт и с той же энергией, с тем же запойным чувством, с каким прежде занимался или работал, набросился на самообучение чтению и письму точечным шрифтом для слепых. В программе у меня стояло еще обу- чение одному изремесл, доступных для слепых, когда осенью 1916 года меня отправили в глазное отделение центральной тюремной боль- ницы в Москве при бутырской тюрьме, где удалось ограничить сле- поту только одним глазом. И даже этот, самый тяжелый, пожалуй, момент моей каторжной жизни мне пришлось впоследствии помянуть добром. Благодаря оказавшейся тогда ненужной подготовке к слепому существованию, я совершенно хладнокровно встретил на воле реци- див болезни. Больница при „Бутырках" оказалась той же тюрьмой. Мои впечат- ления за эти последние месяцы старого режима целиком укладываются в рамки уже рассказанного. И только переживания последнего момента— красная явь революции—дали новое и неиспытанное, громадное и щюкрасное.
XI. Освобождение. На раввалинах баствлви. Революция подкралась к кам неслышными тагами. В каторге мы внимательно подстерегали все проявления нарож- дающегося революционного движения. Одни из нас трезво, другие восторженно учитывали неизбежность революции, как результата мировой войны, в которую была втянута наша страна. Мы и пред- чувствовали, и предвидели, что не за горами уже тот час, когда не жалкими каторжными рабами будем мы, а свободными гражданами освобожденной страны выйдем из наших басгилий... Но когда пробьет этот час? Какие формы примет этот долго- жданный исход из бесконечного плена? Нп один из нас, конечно, не давал себе сколько нибудь точного ответа на этот вопрос. Никто не представлял себе хоть сколько нибудь реально, как созернпггся паше набавление. Сидя в ,Бутырках“ мы авали, что па воле идет брожение. — Голодные бунты,—об‘я снял и лам сестры.—Народ из-за хлеба, из-за дороговизны бунтует. Один раз на прогулке из-за тюремной ограды услышали, как несколько голосов пели Марсельезу. И так все таки «далеко было представление о революции, что мы решили: — Рабочие с какого нибудь завода. Наверно, забастовка из-за заработной платы. 28 февраля толстый, похожий на старую бабу, врач—глазник, наконец, посвятил нас в совершающееся: — Кажется в Петрограде дворцовый переворот. Государь, гово- рят, отрекся в пользу своего брата. 1-ое марта нового нам, находившимся в больнице, ничего не принесло. Выйдя на прогулку, я стал гулять в паре со Спорапским, который будучи увезен в 1908 году из Шлиссельбурга, все еще нахо- дился в „ By шрких*, а сейчас поправлялся после перенесенное только что плеврита. Я сообщил ему свои новости и высказал свое предположение: — Наверное будет широкая амнистия. Нам с вами, конечно, не миновать Сибири. Пойдем прямо на поселение. Хорошо будет там! Даже эта умеренная перспектива показалась Сперанскому слиш- ком радужной и он начал приводить аргументы против моего опти- мизма. А между тем, в нескольких стах шагах от нас, невидимо для нас и неслышимо, происходило освобождение каторжан политических. Все происходило тихо и спокойно при содействии тюремной админи- страции. О том же, что и в больнице находятся политические катор- жане никто не вспомнил, ни тюремная администрация, что совсем не удивительно, ни наши освобождаемые товарищи, что уже не только удивительно, но и печально. Я об'ясняю это тем суровым режи-
не И 8 МРАКА КАТОРГИ мом, который в „Бутырках** давно уже убил все чувства солидарности, все привычки к коллективным товарищеским выступлениям. Как я впоследствии узнал, освобождаемые „чистые** политические, т. е. осужденные па основании „Уголовного Уложения**, не настаивали тут же на немедленном освобождении тех несомненных политических, которые были осуждены на каторгу на основании „Уложения о нака- заниях** и потому считались не „чистыми**. И когда я узнал об этом, я с полной убежденностью заявил: — У нас в Шлиссельбурге этого не могло бы случиться. Мы .чистые** вышли бы на полную свободу только вместе со всеми товарищами. И говоря так, я не ошибался. Действительность даже превзошла мои предвидения: мои товарищи там освободили сами всех, оставив в заключении лишь несколько опасных уголовных-и реакционеров. Как бы там ни было, мы были забыты и ничего не знали. А утром 2 марта, когда нашу палату открыли „на оправку** и, всунув ноги в шлепанцы и накинув на плечи халат, я подошел к окну посмотреть, какая погода, перед моими глазами разыгралась такая картина. У самых ворот, на которые выходило окно палаты, тюремный кузнец, обыкновенно заковывавший и расковывавший в больнице каторжных, возился, укрепляя запоры своим молотом. Моло- дой писарек из канцелярии воинственно вертел в руках охотничье ружье. Несколько надзирателей, вооруженных винтовками, трусливо жались по углам. И тут меня осветила мысль: „Эго восстание. Народ пришел освобождать нас**. II следующая мысль была: „Надо действо- вать“. Я зову своего соседа Снедкова, единственного политического в камере кроме меня, и пользуясь открытой на время оправки дверью, выскакиваю на коридор. Надзиратель мирно стоит у двери. Угрожа- юще надвинувшись на него, я решительно говорю: — Давай револьвер! — У меня пет, я не взял сегодня,—в рожа его расплывается в широкую улыбку, а руки добровольно протягивают ключи от камер. И в тот же момент он улетучивается. Я открываю палату, в которой сидят Сперанский. Вырвавшаяся оттуда публика берет дальнейшее на себя. А я спешу к окну. В ворота уже ворвались какие то люди и мечутся по двору. Некоторые вооружены, среди них несколько солдатских шинелей. Выстрелов не слышно, значит надзиратели не рискнули сопротивляться. Сломя голову, мчусь вниз. Кричу по дороге: „Выходи все. Свобода*1! А сзади уже слышен радостный рев, .удары скамьями по кандалам. Кто то пронзительно визжит безумным голосом. На дворе. Наши освободители там не знают, что предпринять. Бегают, размахивая руками. Среди них мой наметавшийся глаз реги- стрирует несколько определенно уголовных типов. За маой на двор выскочило уже много заключенных, в халатах, с непокрытыми голо- вами, кто в больничных туфлях, кто в холщевых носках просто, а кто уже успел всунуть ноги в прогулочные валенки. Ворота открыты и несколько человек из нас норовят проскользнуть в них. Но в этот момент появляется во дворе какая то фигура с винтовкой наперевес, судя по одежде приказчик. — Назад! Сначала одеться всем! Не безобразничать!—грозно командует он. Как стадо баранов мы премся назад, в больничный корпус. А освободители ваши, подгоняемые тем же суб'ектом, выходят назад за ворота.
ОСВОБОЖДЕНИЕ 147 В корпусе крик, звоп разбиваемых стекол, треск... Бедлам какой то. В аптеке уголовная братия уже хозяйничает. Запах спирта н эфира бьет в нос. Всякое противодействие бесполезно. Ловлю Сперан- ского н еще кого то из политических. Идем в цейхгауз, чтобы переодеться. В подвале давка. Кое кто уже успел переодеться в первую попавшуюся одежду. Дикий маскарад какой то. По полу разбросано разное „барахло*. Подбираю пару маленьких валенок и с трудом и о болью натягиваю их на ноги. Пробираюсь в цейхгауз. В узком и длинном помещении полным полно людей. Слышен крик, ругань, звуки ударов. Счастливцы повлезили на полки и деловито переодеваются. Один, я вижу, надевает на себя уже третью смену белья, бандит. Хватаю его за ноги, чтобы прекратить безобразие. Он лягает меня из всей силы в грудь и я валюсь, опрокидывая других. Вырываюсь с большим трудом из давки. Пытаюсь внести порядок. Уговариваю, угрожаю даже... Нуль внимания. Каждый занят своим делом. Юркий подросток, переодевшийся уже в полу- шубок и валенки, но без штанов, толкает меня, пробиваясь к двери. Грудь у него непомерно распирает, чем то набил себе пазуху. — Что у тебя там такое? Покажи... — Эго мое. Мои вещи... Ей богу, мои,—и он вырывается, пы- таясь замешаться в толпе, но неудачно. В одно мгновение его распотрошили. Из под полушубка вывали- вается белье, пипжак, какой то картуз. Картуз я надеваю себе на голову, остальное тоже расхватано. Высокий дядя, с которым я часто гулял вместе, предлагает мне стащить с парнишки и пилу шубок. Но я отказываюсь, так как считаю свою экипировку законченной: у меня есть валенки, халат и картуз. Тогда он вытряхивает, как собаченку, воришку из его полушубка, напяливает его на себя и торжествующе гогочет. Мы опять на дворе. Ворота заперты Внутренними дворами бежим в главную тюрьму. Целый поток фантастически одетых фигур стремится с нами туда. Там творится та же нерязбериха. Только в одном из дворов возле церкви заметно организованное действие: боль- шая группа каторжан валит в огромный костер кучи арестантских „дел*. На их лицах торжество и ликование. Какой то молодой помощ- ник при шашке помогает им в этом. — Это помощник такой то,—говорит мне спешащий со мною рядом Снедков.—Большая сволочь! Побывав в конторе, в каком то коридоре с длинным рядом решетчатых дверей, распахнутых в зияющие безлюдней камеры, найдя везде суету, беспорядок и полное непонимание происходящего, мы снова на дворе. Вместе с другими идем к выходным ворохам. По пути я подбираю блестящие кандалы, валяющиеся на дворе и только что скинутые кем то. На память. Мы за воротами. Густая цепь солдат замыкает все выходы. Вы- сматриваем забор, через который можно было бы перекинуться. Нахо- дим, наконец, подходящий, огораживающий надзирательские флигеля, мимо которых можно проскользнуть. Но только собираемся лезть на него, как оттуда одна за другой появляются фигуры в арестантском. — Солдаты кругом,—говорят они. Под‘ехал грузовик. Сперанский узнал на нем кого то и был по- сажен. Меня не взяли. Пытаюсь вести переговоры с офицерами. У них красные банты на груди. .Значит, они за революцию*—думаю я. Однако, на мои слова о том, что тут нас несколько политических и
148 ИЗ МРАКА КАТОРГ И что их долг сейчас же нас выпустить, но обращают внимания. Лица у них сосредоточенные, угрожающие. Я озлобленно плюю, набиваю махоркой трубку п курю, выжидая, что будет дальше. Нас стали загонять Раздались выстрелы. Бегу вместе с осталь- ными, забегаю в одно здание, в другое. Знакомых не нахожу. Решаю отправиться обратно в больницу. А выстрелы го частые, то редкие все раздаются сзади. В одном месте возле ограды увидел, как кучка заключенных делает „слона". Один уже добрался до гребня, но где то совсем близко раздались выстрелы и,слон" рассыпался. Кто ползком, кто пригнувшись к самому снегу стали разбегаться. Сквозь муть и горечь в душе пробился смех... Я не влдел ни убитых, ни раненых, стреляли, очевидно, в воздух. В больницу возвращались немногие. Вернувшиеся уже забились в камеры. В нижнем коридоре в дверь одиночки кто то буйно сту- чит. Смотрю в волчок: дикие глаза, растерзанный вид, очевидно, ду- шевно больной. Увидел мой глаз и испуганно уставился в него рас- ширенными зрачками. — Чего ты стучишь, товарищ?—ласково спрашиваю его. — Свобода, брат! Открой скорее! — Никакой свободы нет. Слышишь, стреляют?! — Открой, идол! Открой, открой, открой...—дико завопил он, вращая белками и бешенно потрясая ударами ноги массивную дверь. Поднимаюсь по лестнице. Возле раскрытой решетчатой двери верхнего коридора лежит какая-то фигура. Наклоняюсь: бледное изму- ченное лицо, огромные глаза с выражением страшной тоски смотрят на меня. — Что с вами? Хриплый голос страдальчески выдавливает? — Не могу идти вот... Ползу... на волю...—И он зашевелился, делая усилие сдвинуться с места. Я позвал нескольких товарищей, и мы отнесли его в ближайшую палату, положив там на койку. Па коридоре, на носилках лежал труп, накрытый простыней. Вошел в свою пагату. Больные поспешно раздевались, уничто- жая следы своих похождений. Некоторые тяжело вздыхали, кто-то плакал, цыган Яким, конокрад, сочно матюкал в... политику. Скинул и я с себя награбленное и по примеру остальных выки- нул в коридор: к... матери! Слепой матрос из ротских, о котором выбегая все забыли, сорвал с невидящих глаз повязку и теперь сидел на койке, охватив колени руками и раскачивался вперед и назад, испускал непрерывный соба- чий вой. Огромные красные шары на месте глаз вызывали чувство тошноты н отвращения. — Замслчи ты!.. Он продолжал выть уже тоном ниже. Вдруг послышались го- лоса: — Кто взял мой табак? Где мой чайник? Мое сало, хлеб? Кто оставался в палате? — Матрос! Матрос, ты что же? Отдай, сука, что взял!—и гроз- ной толпой кинулись к нему. Я не успел подскочить, защитить не- счастного, как он уже, всхлипывая, лежал на полу, а из его грязной постели стали вытаскивать похищенное. Под залитой гноем подушкой лежал хлеб и сало. Сумка была набита чужим имуществом, которое он, ощупью, со страшной резью в глазах, присвоил, воспользовавшись моментом отсутствия свидетелей. ,
освобожден и е 149 Удалось уговорить не бить его. Ведь он был в своем праве. Удайся нам всем бежать, надзиратели все равно разобрали бы остав- ленное. Яростный гнев сменился смехом. Послышались шутки, остроты. У арестанта неудача только в первые моменты вызывает уныние и досаду и достаточно ничтожного повода, чтобы обычное настроение вернуЛось. Человек пять из нашей палаты но пришли. Двоим удалось удрать, остальные застряли в главном здании, испугавшись выстрелов. Солдаты заняли коридор. Вернулся смущенный надзиратель. Пришел старший, стали утешать: — Ничего, вас все равно освободят. Подождите. Приедет комис- сия, разберется. Наивно спрашиваю: — Ну, а прочно все иго... переворот? Не подавят? — Нет, вы уже не беспокойтесь! Вот так прочно,—и старик старший крепко хлопнул кулаком правой руки о раскрытую ладонь левой.- Стали ждать. День прошел мрачно. Двор был полип солдат с красными бантами. Тюремное начальство не приходило, ушло. Вызы- ваем офицеров, не приходят. Свобода, торжество революции, а мы в тюрьме, и ни одна собака не чихнет о нас! Правда, рассудок подсказывает: не до вас им теперь там, полны руки дола, более спешного и нужного. Но, все таки... На другой день в одиннадцать часов сменяется караул. Кучка офицеров с огромными красными бантами на груди, с красными ко- кардами на фуражках и папахах входит во двор. Я влезаю на окно и в открытую форточку обращаюсь к ним с речью. — Товарищи! Здесь находится несколько человек политических. Нас забыли. Ваша обязанность принять моры к нашему немедленному освобождению. Однако, „товарищи’* принимают другие меры. Один из них обра- щается к часовому: — Ты чего смотришь?! Сними его с окна! И часовой щелкает затвором. Товарищи стягивают меня с окна, но я успеваю крикнуть: — Палач! Сними красный бант! Офицер порывался продолжить историю, по остальные его удер- жали. А мне хотелось поговорить с ним. Позже меня, наконец, вызывают в контору. Снедков остается. Остаются другие еще. Моим близким удалось добиться приказа об освобождении. Мои бумагя сожжены, исчезли. Но свидетельскими показаниями удается установить, что я политический. Мне дают валенки, солдат- скую шинель и фуражку, но, конечно, с тем, чтобы, переодевшись на воле, я все это вернул. На тюремном бланке пишется удостовере- ние о том, что я освобожденный политический каторжанин, осужден- ный по 100 статье. Быть свободным—страшно непривычно. Идя по шумным и люд- ным улицам, я робею. Л душу точит нудный червячек: как там, у нас в Шлиссельбурге.
ISO ИЗ МРАКА КАТОРГИ Чувство свободы только постепенно внедрялось в психику. Я еще пе восчувствовал полностью и интенсивно своего освобождения, когда через три педели с несколькими старыми товарищами и прихвачен- ным с собою фотографом по Ирпновке ехал из Петрограда в Шлис- сельбург. Лед еще стоял на широком рукаве, отделяющем берег от ост- рова, но местами уже чернел и вздувался. Давно-давно испытанное чувство невольно проснулось, когда на белом фоне угрюмым пятном засерелся силуэт каменных стен и башень Мы поднялись па остров. С торжеством увидел я опозоренной и поруганной „государеву“ башню. Уже снаружи было видно, что в ней бушевал пожар. Закоптились и местами обрушились веками неподвижно и прочно складывавшие ее каменные глыбы. Беззубой жалкой пастью в пей открывались ворота. А над ними, на том месте, где когда то грозно протягивал свои когти навстречу жертвам гордый двуглавый орел, теперь на красном фоне взывала к памяти погибших торжественная надпись: „Вечная память борцам, погибшим за свободу Мы невольно спяли шапки. Спотыкаясь о камни и обвалившиеся обгорелые балки, мы вошли в крепость. И долго, шагая через сугробы снега, через груды камней, ходили по знакомым, родным местам. Кое где еще дымилось. Но многое оставалось в том виде, как оно было в день освобождения; В одной из камер, куда мы с опас- ностью для жизни, с риском обрушиться вместе с разрушенным огнем полом пробрались, мы увидели на столе в мисках остатки ужина, заплесневевшие куски хлеба, всякое мелкое арестантское имущество, брошенное на произвол судьбы при поспешных сборах. Мародеры, побывавшие везде, в это место не рискнули забраться. Кое где вид- нелись следы разрушений, произведенных самими освобожденными. Стекла в оранжерее были разбиты и померзшие растения печально поникли. Огромная глыба льда из аквариума с зелеными водорослями валялась на земле среди осколков стекла. Но мы но возмущались в этот момент и не жалели. Мы понимали тех, кто жгли и разбивали. Они не хотели, чтобы кто нибудь другой— кто бы это ни был и когда бы это ни было—томился еще па этом про- клятом и в то же время священном острове. У них не было п не могло быть гарантии, что так, мертвым памятником былого, останется на- всегда старая крепость. И тот парод, те рабочие и солдаты, которые в день революции шли с пороховых заводов с одной стороны я из города—с другой, готовые встретить с оружием в руках врагов, в плену держащих их братьев, одобрили решение освобожденных—унич- тожить, разрушить бастилию. По льду катились бесчисленные бочки с керосином и мазутом и несколько ночей огромным красным факелом, освещая ладожские дали, горела старая тюрьма. Символический маяк на грани уходя- щего в мрак забвения старого мира и на развалинах его рождающе- гося светлого дня.
Содержание. I. Севастопольское восстание.....................3—10. Его причины.—Лейтенант Шмидт.—И. Л. Конторович.— А. М. Мазин.—Иван Сиротенко.—Бой.—Гибель „Свирепого* и „Очакова*.— На „Ростиславе*.—Герои „Очакова*.—Кондуктор Частник. II. Севастопольские тюрьмы................... 11—24. Артиллерийские карцера.—Перевод в городскую тюрьму.—Тюремная философия.— Надзиратель „голубь*.—Режим в тюрьме.—Жандармский обыск,—Стрельба по окнам.—Ход дела.—Суд над очаковцамп п казнь — Казненные Гладков н Антоненко.— Попытки побега.—Похищение дела.— Суд откладывается.—Морские карцера.—Суд.—Перевод в морской аре- стный дом.—Обыск,—Ог‘езд.—Севастополь—Москва—Смоленск. III. Смоленская каторга........................ 25—85. История ее возникновения. —Наше прибытие,—Белье и одежда.— Поверка.—Саморасковывание. —Состав заключенных.—Подпоручик Жада- новский.—Условия содержания и режим.—Паши требования.—Споры о форме протеста.—„Голый бунт*.—Зачинщиков увозят в Шлиссельбург.— Дорога.—„Кресты*. IV. Шлиссельбургская крепость.................. 37 — 48. Прошлое Шлиссельбурга. —Его новое назначение.—Переделки и из- менения за период с 1907 по 1917 г.г.—Описание крепости.—От Петер- бурга до Шлиссельбурга.—Первые впечатления.—Первое знакомство с на- чальником—В. И. Зимбергом.—Его характеристика.—В старой тюрьме.— Инструкция.—Прогулка.—Перевод в новую тюрьму. V. Шлиссельбургская каторга....................49—61. В новой тюрьме.—Новые партии из Смоленска.—Окончание „голого бунта*.—Наполнение тюрьмы.— Группировки.—Анархист Романов.—Про- тестанты: Конуп и Симоненко.—Пруткой.—Дух протеста.—Книги.— Инспектор Сементовский.—Паши занятия.—Переписка сродными.—Кпязь Гурамов.—Наши прогулки.—Пасха.—1-е Мая в Шлиссельбурге.—Голуби.— Пища.— Выписка.— „Шведы*.— Приказ „не миндальничать*.— Приезд губернатора. VI. Шлиссельбургская каторга (1907—1909) . . 63—78. Побег Ароновича и Сперанского.—Суд над ними.—Встреча нового го- да.—30 суток карцерного положения,—Шлиссельбургские карцера вообще.— Порка уголовных.—Бойкот врача.—Реакция на воле—реакция в тюрьме.— Письма с води.—Нелегальная почта,—Ренегатство.—Увлечение филосо- фией.—В. О. Лихтенгатадт. —Применение розог к политическим у нас и в других тюрьмах.—Инспектор тюремного управления барон Мирбах.— Начало прижима.—Инструкция о применении оружия.—Убийство Красно- бродского,—Бойкот начальника.—Отправка в Вологду.
— и VII. Вологодский централ (1909—1911) .... 79—98. В пути.—Через Петербург.—В вагоне.—В Вологде.—Встреча.— Ручные кандалы,—Первые стычки.—Посещение начальника.—„Волынка" из-за постной пищи. — Наши требования.—Переговоры с врачебным инспек- тором.—Марсельеза.—Нас усмиряют.—В одиночках.—Помощник Андреев и начальник Татаров.—Жизнь в одиночках.—Новый начальник.—Ухудшение режима и учреждение тюремной инспекции.— Инспектор Ефимов.— Обыски.—„Шапки долой!".—Наши настроения.—„Здравия желаем!".—Во- логодская трагедия.—Наши переживания.—Нас высылают. VIII. Ярославский ад. ... ...................99—116. В пути.—„Держи кандалы!*.—Младший помощник.—Мы на особом по- ложении.—Четыре человека в одиночке.—Ярославский режим.—Порядки.— Мы находим табак.—Столкновение с надзирателем.—Поверка.—Вши.— Пища.—„Ротппки".— „Загнулся". — Смертность.—„Без помощи врача".— Доктор-палач, —Ужасы.—В карцере,— В Сапе.—Начальник и два его сет- тера.—Прогулочная карусель. Пасха,—Порка соседа.—Пон-библиотекарь.— Инструкция о борьбе с чахоткой.—„Весна*. — Известие о переводе.— Стычка с помощником.—По этапам.—Стычка с Хулиганом,—Карпер.— На пароходе. IX. Снова в Шлиссельбурге...................117—130. Перемены.—Второй корпус,—Обстановка и порядки. — Конституция восьмой камеры.—Состав восьмой камеры,—Почему свирепствовала чахотка.— Прогулка,—Типы и нравы уголовной каторги: Борьба между „Иванами" и политическими.—Обратвик Орлов,—Святотатец Чайкин—„Анархист" Ленин.—Уголовное „болото".—Потрошитель Радкевич.—Потомок коро- лей де Ласси.—Барон Гейсмар.—Половые извращения п половой вопрос в тюрьме. X. В третьем корпусе (1911—1916)..............131—144. Спокойная жизнь.—Смертность.—Больница и медицинская помощь.— Доктор Эйхгольц.—Смерть Скородумова.—Мой новый сокамерник.— (!толкновенпе с помощником.—В карцере III корпуса. — Семь бед-одпп ответ.—Ледоход.—Подготовка к протесту.—„Волынка".—.Мы примыкаем.— Опять в карцере.—Старый матрос Письменчук.— Наше поражеинеР—1 Состав заключенных в III корпусе.—Работа в мастерской и на огороде.— Проникновение к нам литературы.—За крепостной стеной.—Отражение войны в тюрьме.—„Оборонцы" и „пораженцы".-- „Военные" типы,— Болезнь и отправка в Москву. XI. Освобождение. На развалинах бастилви . 145—159. Р. Ц. .4 570. 19/vn—1922 г. Тираж 10000 экз. Зак. № 1126.

5